- ГЛАВА XXXIX Дальнейшие приключения капитана Эдуарда Катля, моряка
- ГЛАВА XL Семейные отношения
- ГЛАВА XLI Новые голоса в волнах
- ГЛАВА XLII, повествующая о доверительном разговоре и о несчастном случае
- ГЛАВА XLIII Бдение в ночи
- ГЛАВА XLIV Разлука
- ГЛАВА XLV Доверенное лицо
- ГЛАВА XLVI Опознание и размышления
- ГЛАВА XLVII Грянул гром
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
ГЛАВА XXXIX
Дальнейшие приключения капитана Эдуарда Катля, моряка
Время, отличающееся твердой поступью и непреклонной волей, столь продвинулось вперед, что год, назначенный старым мастером судовых инструментов как срок, в течение коего его друг не должен был вскрывать запечатанный пакет, приложенный к письму, которое он для него оставил, уже истекал, и по вечерам капитан Катль начал посматривать на пакет с тревогой и предощущением тайны.
Капитану, человеку честному, и в голову бы не пришло вскрыть пакет хотя бы за час до истечения срока, как не пришло бы ему в голову вскрыть самого себя для изучения собственной анатомии. Покуривая свою первую вечернюю трубку, он ограничивался тем, что вынимал пакет, клал на стол и сквозь дым разглядывал его снаружи, в торжественном молчании, на протяжении двух-трех часов подряд. Иногда после довольно длительного созерцания капитан понемножку начинал отодвигаться со своим стулом все дальше и дальше, как бы желая выбраться за пределы действия его чар; но если таково было его намерение, он никогда не достигал успеха; ибо даже когда ему преграждала путь стена гостиной, пакет по-прежнему его притягивал. И если взгляд капитана задумчиво скользил по потолку или камину, пакет неотступно следовал за ним и помешался на видном месте среди углей или занимал выгодную позицию на белой стене.
Отеческая забота капитана об Отраде Сердца и восхищение ею оставались неизменными. Но со времени последнего свидания с мистером Каркером у капитана Катля зародились сомнения, действительно ли былое его вмешательство в пользу этой молодой леди и его дорогого мальчика Уольра оказалось таким благодетельным, как ему бы хотелось и как он в ту пору верил. Капитана мучило серьезное опасение, что он принес больше зла, чем добра, и в порыве раскаяния и смирения он решил искупить вину: лишить себя возможности причинять зло кому бы то ни было и, так сказать, бросить самого себя за борт, как человека опасного.
Погребенный таким образом среди инструментов, капитан не приближался к дому мистера Домби и не давал о себе знать Флоренс и мисс Нипер. Он даже прервал сношения с мистером Перчем и в ближайшее его посещение сухо уведомил сего джентльмена, что благодарит его за компанию, но намерен отказаться от всех знакомств, ибо опасается, как бы ему случайно не взорвать какого-нибудь порохового погреба. В этом добровольном уединении капитан проводил дни и недели, не обмениваясь ни единым словом ни с кем, кроме Роба Точильщика, которого почитал образцом бескорыстной привязанности и верности. В этом уединении капитан, созерцая по вечерам пакет, сидел, курил и размышлял о бедном Уолтере и о Флоренс, пока и тот и другая не начали представляться его бесхитростному воображению умершими и отошедшими в вечную юность прекрасные и невинные дети, какими он их запомнил.
Предаваясь своим размышлениям, капитан, однако, не забывал о собственном самоусовершенствовании и о духовном развитии Роба Точильщика. Обычно сей молодой человек должен был каждый вечер в течение часа читать капитану вслух какую-нибудь книгу. А так как капитан слепо верил, что все книги хороши, Роб таким путем приобрел большой запас достопримечательных сведений. В воскресные вечера перед отходом ко сну капитан всегда прочитывал для собственной пользы божественную проповедь, некогда произнесенную на горе;[12] и хотя он имел обыкновение приводить цитаты на свой лад, не заглядывая в книгу, читал он ее с таким благоговейным пониманием божественного ее смысла, как будто знал ее наизусть по-гречески и мог бы написать сколько угодно богословских трактатов по поводу каждой фразы.
Благоговение Роба Точильщика к боговдохновенному писанию в результате превосходной системы, принятой в школе Точильщиков, воспитывалось посредством вечных синяков на мозгу, вызванных столкновением со всеми именами всех колен иудиных, и посредством однообразного повторения трудных стихов, задаваемых преимущественно в виде наказания, а также посредством хождения в кожаных штанишках — в возрасте шести лет — трижды в воскресный день на хоры очень душной церкви, где огромный орган жужжал над сонной его головою, как необычайно усердная пчела; вот почему, когда капитан переставал читать, Роб Точильщик притворялся, будто это принесло ему большую пользу, а во время чтенья имел обыкновение зевать и клевать носом. Об этом факте добрый капитан далее и не подозревал.
Капитан Катль, как человек деловой, взялся также вести записи. Он заносил в особую книгу наблюдения о погоде и потоке подвод и других экипажей, каковые, — заметил он, — по утрам и большую часть дня двигались к этой местности на запад, а к вечеру — на восток. Когда на протяжении одной недели заглянули два-три прохожих, которые «окликнули его» — так записал капитан — по поводу очков и, ничего не купив, обещали зайти еще раз, капитан решил, что дело начинает идти на лад, и внес соответствующую заметку в журнал. Ветер дул тогда (это он записал прежде всего) довольно свежий, северо-западный; переменился ночью.
Одним из главных затруднений являлся для капитана мистер Тутс, который заходил частенько и лишних слов не тратил, но, казалось, воображал, будто маленькая задняя гостиная — подходящая комната для того, чтобы в ней хихикать; для этой цели он всякий раз пользовался ее удобствами на протяжении получаса, хотя ему и не удавалось завязать более близкое знакомство с капитаном. Капитан, которого недавнее его испытание научило осторожности, все еще не мог решить, был ли мистер Тутс действительно таким кротким созданием, каким казался, или же это необычайно ловкий и коварный лицемер. Его частые упоминания о мисс Домби были подозрительны, но капитан питал тайное расположение к мистеру Тутсу за то, что тот относится к нему с доверием, и временно воздерживался от неблагоприятного заключения; он только наблюдал за ним с неописуемой проницательностью, когда мистер Тутс касался предмета, самого близкого его сердцу.
— Капитан Джилс, — выпалил однажды мистер Тутс, по своему обыкновению совершенно неожиданно, — как вы думаете, могли бы вы отнестись благосклонно к моему предложению и доставить мне удовольствие быть знакомым с вами?..
— Видите ли, приятель, я вам объясню, в чем дело, — ответил капитан, который, наконец, избрал линию поведения, — я об этом размышлял.
— Капитан Джилс, это очень любезно с вашей стороны, — отозвался мистер Тутс. — Я вам крайне признателен. Клянусь честью, капитан Джилс, это будет настоящим благодеянием, если вы доставите мне удовольствие быть знакомым с вами. Право же, благодеянием!
— Видите ли, братец, — задумчиво произнес капитан, — я вас не знаю.
— Но вам никогда не узнать меня, капитан Джилс, — ответил мистер Тутс, упорно преследуя намеченную цель, — если вы не доставите мне удовольствия быть знакомым с вами.
Капитан, казалось, был потрясен оригинальностью и силой этого довода и посмотрел на мистера Тутса так, как будто открыл в нем гораздо больше, чем предполагал.
— Хорошо сказано, приятель, — заметил капитан, глубокомысленно кивая головой, — и правильно сказано. Теперь послушайте. Вы сделали несколько замечаний, которые дали мне понять, что вы восхищаетесь одним чудесным созданием. Не так ли?
— Капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, энергически жестикулируя той рукой, в которой держал шляпу, — восхищение это не то слово! Клянусь честью, вы понятия не имеете о том, что я чувствую! Если бы меня можно было выкрасить в черный цвет и сделать рабом мисс Домби, я бы почитал это милостью. Если бы я мог ценой всего моего состояния переселиться в собаку мисс Домби… я… мне кажется, я никогда не устал бы вилять хвостом! Я был бы совершенно счастлив, капитан Джилс!
Мистер Тутс, говоря это, прослезился и с глубоким волнением прижал к груди свою шляпу.
— Приятель, — отозвался капитан, почувствовав сострадание, — если вы говорите серьезно…
— Капитан Джилс! — вскричал мистер Тутс. — Я нахожусь в таком состоянии духа и так ужасно серьезен, что, если бы я мог поклясться в этом на раскаленном железе, на пылающих углях, или расплавленном свинце, или горящем сургуче, или еще на чем-нибудь в этом роде, я бы с радостью причинил себе боль, чтобы успокоить свои чувства. — И мистер Тутс быстро окинул взглядом комнату, словно в поисках какого-нибудь достаточно мучительного средства осуществить свое ужасное намерение.
Капитан сдвинул на затылок глянцевитую шляпу, провел по лицу тяжелой рукой, вследствие чего его нос стал еще более пятнистым, остановился перед мистером Тутсом и, зацепив его крючком за лацкан фрака, обратился к нему со следующей речью, в то время как мистер Тутс смотрел ему в лицо с большим вниманием и не без удивления.
— Видите ли, приятель, — сказал капитан, — если вы говорите серьезно, к вам надлежит отнестись милосердно, а милосердие — ослепительнейший алмаз в короне, украшающей голову британца, а вы перелистайте конституцию, изложенную в «Правь, Британия», и когда найдете, это и будет та самая хартия, которую так часто распевали ангелы-хранители. Держитесь крепче! Это ваше предложение застигло меня немножко врасплох. А почему? Потому что, понимаете ли, я держусь в этих водах особняком, со мною нет других кораблей, и, может быть, они мне не нужны. Осторожно! Первый раз вы окликнули меня по поводу одной молодой леди, которая вас зафрахтовала. Теперь, если мы с вами будем водить компанию, имя этого молодого создания никогда не следует называть, и упоминать о нем нельзя. Бог весть, сколько зла произошло из-за того, что до сей поры его называли слишком часто, а потому я молчу. Вы меня хорошо понимаете, братец?
— Вы меня извините, капитан Джилс, — ответил мистер Тутс, — если иногда ваша речь кажется мне неясной. Но, честное слово, я… Капитан Джилс, это очень трудно — не упоминать о мисс Домби. Право же, здесь у меня такая ужасная тяжесть, — мистер Тутс патетически коснулся обеими руками своей манишки, — что и днем и ночью мне кажется, будто кто-то сидит на мне верхом.
— Таковы мои условия, — сказал капитан. — Если вы их находите трудными, братец, — может быть, они действительно трудны, — обойдите их сторонкой, измените курс, и расстанемся весело!
— Капитан Джилс, — возразил мистер Тутс, — я хорошенько не понимаю, в чем тут дело, но после того, что вы мне сказали, когда я пришел сюда в первый раз, мне, пожалуй, приятнее будет думать о мисс Домби в вашем обществе, чем говорить о ней с кем-нибудь другим. Поэтому, капитан Джилс, если вы мне доставите удовольствие быть знакомым с вами, я буду очень счастлив и приму ваши условия. Я хочу быть честным, капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, отдернув протянутую было руку, — а потому считаю своим долгом сказать, что не могу не думать о мисс Домби. Для меня немыслимо дать обещание не думать о ней.
— Приятель, — сказал капитан, чье мнение о мистере Тутсе изменилось к лучшему после такого искреннего отпета, — мысли человеческие подобны ветру, и никто не может за них поручиться на какой бы то ни было срок. А что касается слов, договор заключен?
— Что касается слов, капитан Джилс, — ответил мистер Тутс, — думаю, что могу взять на себя это обязательство.
И мистер Тутс тут же подал капитану Катлю руку, а капитан с любезным и благосклонно-снисходительным видом формально признал их знакомство. Мистер Тутс был, по-видимому, весьма успокоен и обрадован таким приобретением и восторженно хихикал вплоть до окончания своего визита. Капитан в свою очередь не был огорчен ролью покровителя и остался чрезвычайно доволен своею осторожностью и предусмотрительностью.
Но как бы ни был капитан Катль наделен этим последним качеством, в тот же вечер его ждал сюрприз, устроенный ему таким бесхитростным и простодушным юношей, как Роб Точильщик. Сей наивный юнец, распивая чай за одним столом с капитаном и смиренно наклоняясь над своей чашкой и блюдцем, в течение некоторого времени наблюдал исподтишка за своим хозяином, вооруженным очками и с великим трудом, но с большим достоинством читавшим газету, и, наконец, нарушил молчание:
— Ах, прошу прощенья, капитан, но, может быть, вам нужны голуби, сэр?
— Нет, приятель, — отозвался капитан.
— Потому что мне бы хотелось сбыть моих голубей, сэр, — сказал Роб.
— Вот как! — воскликнул капитан, слегка приподняв свои косматые брови.
— Да. Я ухожу, капитан, с вашего разрешения, — сказал Роб.
— Уходишь! Куда ты уходишь? — спросил капитан, глядя на него в упор поверх очков.
— Как! Разве вы не знали, что я собираюсь уйти от вас, капитан? отозвался Роб с трусливой улыбкой.
Капитан положил газету, снял очки и устремил взор на дезертира.
— Ну да, капитан, я хочу вас предупредить. Я думал, что вы уже знаете об этом, — сказал Роб, потирая руки и вставая. — Если бы вы были так добры, капитан, и поскорее нашли себе кого-нибудь другого, это мне было бы на руку. Боюсь, что к завтрашнему утру вам никого не удастся подыскать. Как вы думаете, капитан?
— Так ты, стало быть, собираешься изменить своему Знамени, приятель? сказал капитан, долго разглядывавший его физиономию.
— Ах, капитан, вы очень жестоко обходитесь с бедным малым, — воскликнул мягкосердечный Роб, мгновенно почувствовав и оскорбление и негодование, который предупредил вас по всем правилам, а вы на него смотрите хмуро и обзываете его изменником. Вы, капитан, никакого права не имеете ругать бедного парня. Только потому, что я слуга, а вы хозяин, вы на меня клевещете! Что я сделал дурного? Растолкуйте мне, капитан, какое я совершил преступление?
Удрученный Точильщик расплакался и стал тереть глаза обшлагом.
— Послушайте, капитан! — воскликнул оскорбленный юнец. — Скажите, какое преступление я совершил? Что я такого сделал? Украл какие-нибудь вещи? Поджег дом? Если так, почему вы меня не обвиняете и не судите? Но порочить репутацию мальчика, который был вам хорошим слугой, только потому, что он не может вредить самому себе ради вашей выгоды, — какое это оскорбление и какая награда за верную службу! Вот почему ребята сбиваются с прямого пути и погибают! Я вам удивляюсь, капитан, удивляюсь!
Все это Точильщик сопровождал плаксивым завыванием и осторожно пятился к двери.
— Так, стало быть, ты раздобыл себе другую койку, приятель? — сказал капитан, не спуская с него пристального взгляда.
— Да, капитан, уж коли говорить вашими словами, я раздобыл себе другую койку! — воскликнул Роб, продолжая пятиться. — Получше, чем была у меня здесь. И там мне не нужна будет ваша похвала, капитан, а это большая удача, после того как вы закидали меня грязью, за то, что я беден и не могу вредить самому себе ради вашей выгоды. Да, я раздобыл себе другую койку. И если бы я не боялся оставить вас без слуги, я бы мог уйти хоть сейчас, только бы не слышать, как вы меня ругаете, потому что я беден и не могу причинять вред самому себе ради вашей выгоды. Почему вы меня упрекаете за то, что я беден и не намерен действовать во вред себе ради вашей выгоды, капитан? Как вы можете так поступать, капитан?
— Послушай, приятель, — миролюбиво отозвался капитан, — ты бы лучше этого не говорил.
— Да и вы бы лучше этого не говорили, капитан, — с гневом возразил невинный, начиная хныкать громче и продолжая пятиться в лавку. — Уж лучше выпустите из меня кровь, но не порочьте меня!
— Потому что, — спокойно продолжал капитан, — ты слыхал, может быть, о такой штуке, как линек?
— Слыхал ли я, капитан? — вскричал язвительный Точильщик. — Нет, не слыхал! О такой штуке я никогда не слыхивал.
— Ну, так вот, мне кажется, — сказал капитан, — что ты очень скоро с ней познакомишься, если не будешь начеку. Я твои сигналы прекрасно понимаю, приятель. Можешь идти.
— Значит, я могу сейчас уйти, капитан? — воскликнул Роб в восторге от такой удачи. — Но помните, капитан: я не просил у вас разрешения уйти немедленно. Вам не удастся еще раз опорочить меня только потому, что вы по собственному желанию меня прогоняете. И вы не имеете права задерживать мое жалование, капитан!
Его хозяин разрешил этот последний вопрос, достав металлическую чайницу, и отсчитал Точильщику его деньги, бросая на стол монету за монетой. Роб, хныча и всхлипывая, тяжко оскорбленный в своих чувствах, подобрал их одну за другой с хныканьем и всхлипываньем и завязал каждую в особый узелок в своем носовом платке; затем он поднялся на крышу дома и наполнил шляпу и карманы голубями; потом спустился вниз, к своей постели под прилавком, и связал в узел свои вещи, хныча и всхлипывая все громче, как будто сердце у него надрывалось от воспоминаний, после чего он пропищал: «Прощайте, капитан; я ухожу от вас, не помня зла!» — и, наконец, переступив через порог, дернул за нос Маленького Мичмана, на прощанье нанеся ему оскорбление, и с торжествующей усмешкой зашагал по улице.
Капитан, оставшись наедине с собой, вновь обратился к газете, как будто не произошло ничего из ряда вон выходящего или неожиданного, и продолжал читать с величайшим прилежанием. Но ни единого слова не усвоил капитан Катль, хотя прочитал их великое множество, ибо все это время Роб Точильщик карабкался вверх по одному газетному столбцу и спускался вниз по другому.
Трудно сказать, чувствовал ли себя когда-нибудь почтенный капитан таким покинутым, как теперь: ведь теперь старый Соль Джилс, Уолтер и Отрада Сердца были для него поистине потеряны, а мистер Каркер обманул его и жестоко осмеял. Все они были слиты в образе вероломного Роба, с которым он не раз делился дорогими ему воспоминаниями; он доверял вероломному Робу, и доверял ему с радостью; он сделал его своим товарищем, как единственного уцелевшего из экипажа старого судна; он принял командование Маленьким Мичманом, а помощником у него был Роб; он намеревался исполнить свой долг по отношению к нему и был расположен к мальчику, словно они оба потерпели кораблекрушение и были выброшены вдвоем на необитаемый остров. А теперь, когда по вине вероломного Роба недоверие, измена и подлость вторглись даже в гостиную, которая была как бы священным местом, капитан Катль почувствовал, что и гостиная может затонуть, и не очень бы удивился, если бы она пошла ко дну, и не почувствовал бы большого огорчения.
Поэтому капитан Катль читал газету с глубоким вниманием, но ни слова не понимал; поэтому капитан Катль ничего не сказал самому себе о Робе, и старался отогнать мысль о нем, и отнюдь не желал признать, что если он чувствует себя одиноким, как Робинзон Крузо, то Роб имеет к этому какое-то отношение.
С тем же спокойным, деловым видом капитан отправился в сумерках на Леднхоллский рынок и договорился со сторожем, чтобы тот по утрам и по вечерам являлся открывать и закрывать ставни Деревянного Мичмана. Затем он зашел в харчевню, чтобы уменьшить наполовину ежедневный рацион, доставлявшийся оттуда Мичману, и в трактир — прекратить отпуск пива для предателя. «Мой юноша, — пояснил капитан молодой леди за стойкой, — мой юноша поступил на более выгодное место, мисс. Наконец капитан решил воспользоваться постелью под прилавком и, будучи единственным стражем всего имущества, устраиваться на ночь здесь, а не наверху.
Отныне капитан Катль поднимался с этого ложа ежедневно в шесть часов утра и нахлобучивал глянцевитую шляпу, словно одинокий Крузо, в завершение своего туалета одевающий шапку из козьей шкуры. И хотя страх его перед набегом дикого племени, Мак-Стинджер, уменьшился, подобно тому, как постепенно рассеивались опасения того одинокого моряка, когда в течение долгого времени не видно было никаких признаков людоедов, капитан по заведенному порядку соблюдал меры предосторожности и при виде шляпки неизменно скрывался в свою крепость для наблюдений. За это время (на протяжении коего мистер Тутс не навещал его ни разу, написав, что уезжает из города) звук его собственного голоса начал казаться ему странным; а от постоянного надраиванья и укладки инструментов, от долгого сидения за прилавком, когда он читал или смотрел в окно, у него развилась привычка погружаться в такое глубокое раздумье, что красный ободок на лбу, который оставляла твердая глянцевитая шляпа, иной раз побаливал от чрезмерного умственного напряжения.
Когда истек годичный срок, капитан Катль счел нужным вскрыть пакет, но он всегда намеревался сделать это в присутствии Роба Точильщика, доставившего ему пакет, полагая, что будет уместно и правильно вскрыть его в присутствии постороннего лица; и теперь, не имея свидетелей, он очутился в тяжелом положении. В разгар этих затруднений он с особой радостью приветствовал однажды объявление в Судовом справочнике о возвращении из каботажного плаванья «Осторожной Клары» — капитан Джон Бансби — и немедленно отправил этому философу письмо но почте, предписывая соблюдение полной тайны касательно его местожительства и прося навестить его безотлагательно в вечерние часы.
Бансби, принадлежавшему к числу тех мудрецов, которые действуют по убеждению, понадобилось несколько дней, прежде чем в голову его окончательно проникло убеждение, что такого рода письмо им получено. Но, столкнувшись вплотную с фактом и овладев им, он тотчас послал своего юнгу с извещением: «Приду сегодня вечером», каковой юнга, получив приказание произнести эти слова и скрыться, исполнил свою миссию, словно вымазанный смолой дух, явившийся с таинственным предупреждением.
Капитан, очень довольный вестью, приготовил трубки, ром и воду и ждал своего посетителя в задней гостиной. В восемь часов глухое мычание у входной двери, казалось исходившее из глотки морского быка, а затем постукиванье палкой по панели возвестили настороженному слуху капитана Катля, что Бансби явился на борт; капитан немедленно впустил его, косматого, с флегматической физиономией цвета красного дерева. По обыкновению, Бансби не замечал того, что происходило перед ним, но внимательно наблюдал нечто, совершающееся в другой части света.
— Бансби, — воскликнул капитан, схватив его за руку, — как поживаете? Приятель, как поживаете?
— Дружище, — ответил голос, исходящий из Бансби и не имеющий, казалось, никакого отношения к самому командиру, — недурно!
— Бансби, — продолжал капитан, воздавая величайшие почести гению, — вот вы здесь! Человек, способный высказать мнение, сверкающее ярче бриллиантов! Покажите мне другого такого парня в просмоленных штанах, сверкающего как бриллиант! А для этого перелистайте «Сборник Стэнфела», а когда найдете это место — отметьте! Вот вы здесь, в этой самой комнате, где высказали свое мнение, которое оказалось справедливым до последнего слова. (Капитан этому искренне верил.)
— Да, да! — проворчал Бансби.
— До последнего слова, — сказал капитан.
— А почему? — проворчал Бансби, впервые взглянув на своего друга. — В каком направлении? Если так, то почему бы и нет? Вот что.
Произнеся эти таинственные слова — у капитана они чуть было не вызвали головокружения, ибо погрузили его в бездонное море умозаключений и догадок, — мудрец позволил снять с себя лоцманскую куртку и последовал за своим другом в маленькую гостиную, где рука его вскоре взялась за бутылку с ромом, воспользовавшись коей он приготовил стакан крепчайшего грога, а потом за трубку, которую он набил и закурил.
Капитан Катль, подражая в этом своему гостю, но будучи не в силах сохранять сосредоточенный и невозмутимый вид, отличавший командира, сидел по другую сторону камина, почтительно наблюдал за ним и как будто ждал поощрения или изъявления любопытства со стороны Бансби, чтобы перейти к собственным делам. Но так как философ цвета красного дерева, по-видимому, не ощущал ничего, кроме тепла и вкуса табачного дыма, и ограничился только тем, что, вынув изо рта трубку, дабы освободить место для стакана, хрипло отрекомендовался Джеком Бансби — заявление, мало способствовавшее началу разговора, — капитан, краткой хвалебной речью призвав его к вниманию, рассказал об исчезновении дяди Соля, о перемене, происшедшей в его собственной жизни и судьбе, и в заключение положил на стол пакет.
После долгого молчания Бансби кивнул головой.
— Распечатать? — спросил капитан.
Бансби снова кивнул.
Тогда капитан сломал печать и извлек две сложенных бумаги, на одной из коих прочел надпись: «Последняя воля и завещание Соломона Джилса», а на другой: «Письмо Нэду Катлю».
Бансби, устремив взор на побережье Гренландии, казалось, приготовился выслушать содержание обоих документов. Поэтому капитан откашлялся, чтобы прочистить горло, и стал читать вслух.
— «Мой дорогой Нэд Катль! Покидая родину, чтобы отправиться в Вест-Индию…»
Тут капитан приостановился и зорко посмотрел на Бансби, который пристально смотрел на побережье Гренландии.
— «…с тщетной надеждой получить сведения о моем милом мальчике, я знал, что, буде вы познакомитесь с моим намерением, вы либо воспрепятствуете ему, либо захотите меня сопровождать; вот почему я хранил его в тайне. Если вы когда-нибудь прочтете это письмо, Нэд, меня, вероятно, не будет в живых. Тогда вы, конечно, простите старому другу его сумасбродство и почувствуете сострадание при мысли о той тревоге и неизвестности, какие побудили меня предпринять это безумное путешествие. Стало быть, не будем больше говорить об этом. Я почти не надеюсь, что мой бедный мальчик прочтет когда-нибудь эти слова или еще раз порадует ваши взоры своим честным, открытым лицом…» Да, да, никогда больше, — сказал капитан Катль в скорбном раздумье. — Никогда! Там будет он лежать до конца дней…
Мистер Бансби, у которого было музыкальное ухо, вдруг заревел: «В Бискайском заливе. О!», а добрый капитан, видя в этом достойное воздаяние памяти умершего, был так растроган, что с благодарностью пожал ему руку и должен был смахнуть слезу.
— Ну-ну! — сказал капитан, когда жалобный вопль Бансби перестал гудеть и сотрясать окно в потолке. — Великое горе он долго терпел, а мы перелистаем книгу и отыщем это место.
— Врачи, — заметил Бансби, — не принесли помощи.
— Да, да, конечно, — сказал капитан. — Что толку от них на глубине полутора тысяч футов? — Затем, возвращаясь к письму, он продолжал: — «Но если бы он присутствовал в то время, когда пакет будет вскрыт…» — капитан невольно оглянулся и покачал головой, — «…или узнал об этом впоследствии…» — капитан снова покачал головой, — «…я шлю ему свое благословение! Если приложенная к этому письму бумага составлена юридически неправильно, это имеет мало значения, так как из заинтересованных лиц нет никого, кроме его и вас, а я попросту желаю одного: если он жив, пусть к нему перейдет то немногое, что может остаться после меня, а если дело обернется иначе (чего я опасаюсь), пусть это перейдет к вам, Нэд. Знаю, что вы уважите мое желание. Да благословит вас бог за это и за всегдашнее дружеское ваше расположение к Соломону Джилсу». Бансби! — сказал капитан, взывая к нему торжественно, — как вы это понимаете? Вот вы сидите здесь, человек, которому с младенческих лет проламывали голову, и в каждую расщелину в черепе проникала к вам новая мысль. Как же вы это понимаете?
— Если дело обстоит так, что он умер, — отвечал Бансби с несвойственной ему стремительностью, — он, по моему мнению, больше не вернется. Если дело обстоит так, что он жив, он, по моему мнению, вернется. Говорю ли я, что он вернется? Нет. Почему? Потому, что следует держаться по курсу этого наблюдения.
— Бансби, — сказал капитан Катль, который, казалось, давал тем более высокую оценку мнениям своего знаменитого друга, чем труднее было хоть что-нибудь из них извлечь, — Бансби, — повторил капитан вне себя от восторга, — вы у себя в голове вмещаете груз, который быстро потопил бы судно с таким водоизмещением, как мое! Но что касается вот этого завещания, я намерен не предпринимать никаких шагов, чтобы завладеть имуществом, помилуй бог!.. Я только постараюсь сохранить его для более законного хозяина. И я все-таки надеюсь, что Соль Джилс, законный хозяин, жив и вернется, хотя, быть может, и странно, почему он не посылает о себе никаких вестей. А теперь, каково ваше мнение, Бансби, насчет того, чтобы снова припрятать эти бумаги и пометить снаружи, что они были распечатаны такого-то числа в присутствии Джона Бансби и Эдуарда Катля?
Так как Бансби не усмотрел никаких возражений на побережье Гренландии или где-нибудь в другом месте, эта мысль была приведена в исполнение. И сей великий человек, на секунду устремив свой взор на непосредственно окружающую его обстановку, собственноручно начертал свою подпись на конверте, решительно воздерживаясь, с характеристическою для него скромностью, от употребления прописных букв. Капитан Катль, в свою очередь расписавшись левой рукой и заперев пакет в несгораемый ящик, предложил своему гостю приготовить еще стакан грогу и выкурить еще одну трубку и, сам подражая его примеру, задумался, сидя у камина, о том, какова может быть судьба бедного старого мастера судовых инструментов.
А затем произошло событие столь ужасное и потрясающее, что капитан Катль без поддержки Бансби рухнул бы под его тяжестью и с этого рокового часа был бы погибшим человеком.
Как мог капитан, даже если принять во внимание радость, вызванную посещением такого гостя, как мог он только притворить дверь, а не запереть ее, — а в этой небрежности он несомненно был повинен, — является одним из тех вопросов, которым суждено вечно оставаться предметом для размышлений или возбуждать ропот против судьбы. Как бы там ни было, но в этот тихий час через незапертую дверь ворвалась в гостиную свирепая Мак-Стинджер, держа в материнских своих объятиях Александра Мак-Стинджера, а за нею следом ворвались смятение и месть (не говоря уже о Джулиане Мак-Стинджер и о брате милой малютки, Чарльзе Мак-Стинджере, известном на арене своих детских игр под именем Чаули). Она вошла так быстро и так бесшумно, подобно струе воздуха из ближних Ост-Индских доков[13], что капитан Катль очнулся лишь в тот момент, когда обнаружил, что сидит и смотрит на нее с тем самым безмятежным видом, с каким предавался размышлениям, после чего на физиономии его отразились ужас и отчаяние.
Но как только капитан Катль осознал во всей полноте постигшее его несчастье, инстинкт самосохранения побудил его обратиться в бегство. Стремительно обернувшись к маленькой двери, которая вела из гостиной на крутую лесенку в погреб, капитан бросился к ней головой вперед, как человек, равнодушный к синякам и ушибам и помышляющий только о том, чтобы скрыться в недрах земли. Быть может, эта доблестная попытка увенчалась бы успехом, если бы не горячая привязанность милых малюток, Джулианы и Чаули, которые, уцепившись за его ноги — одна схватила одну, другой — другую, — с жалобными криками взывали к нему, как к своему другу. Тем временем миссис Мак-Стинджер, которая никогда не приступала к важному делу, не перевернув предварительно Александра Мак-Стинджера так, чтобы удобнее было осыпать его живительным градом шлепков, и не посадив его затем на землю для охлаждения, в каковом положении узрел его впервые читатель, — миссис Мак-Стинджер совершила этот торжественный обряд, как будто на сей раз это было жертвоприношение фуриям, и, опустив страдальца на пол, устремилась к капитану с настойчивою решимостью, угрожавшей царапинами вмешавшемуся Бансби.
Вопли двух старших Мак-Стинджеров и рев юного Александра, которому, если можно так выразиться, выпало на долю пегое детство, ибо добрую половину этой волшебной поры жизни все лицо у него было в синяках, придавали этому посещению устрашающий характер. Но когда снова воцарилась тишина и капитан, весь в поту, робко воззрился на миссис Мак-Стинджер, ужас достиг наивысшего предела.
— О капитан Катль, капитан Катль! — сказала миссис Мак-Стинджер, сурово выпятив подбородок и потрясая им, а одновременно и тем, что можно было бы назвать ее кулаком, не будь она представительницей слабого пола. — О капитан Катль, капитан Катль! Как вы дерзаете смотреть мне в лицо, вместо того чтобы умереть от разрыва сердца?
Капитан, которого можно было заподозрить в чем угодно, только не в дерзости, тихо пробормотал: «Держись крепче!»
— О, я была слабой, доверчивой дурой, когда приняла вас под свой кров, капитан Катль! — воскликнула миссис Мак-Стинджер. — Подумать только о тех благодеяниях, какими я осыпала этого человека, о том, как я учила моих детей любить и почитать его, будто отца родного, а ведь на нашей улице нет ни одной хозяйки и ни одного жильца, которые бы не знали, что я терпела убытки из-за этого человека и из-за его пьянства и буянства, — миссис Мак-Стинджер употребила это последнее слово не столько для выражения какой-нибудь мысли, сколько ради рифмы. — И все они кричали в один голос: стыд и позор, что он обременяет работящую женщину, которая трудится с раннего утра и до поздней ночи для блага своих детей и содержит свое бедное жилище в такой чистоте, что человек может обедать, да, обедать, и чаи пить тоже, где ему вздумается, хоть на полу или на лестнице, несмотря на его пьянство и буянство, — вот каким попечением и заботами он был окружен!
Миссис Мак-Стинджер остановилась перевести дух; лицо ее сияло торжеством, потому что ей удалось вторично упомянуть о «буянстве» капитана Катля.
— А он убега-а-ает! — застонала миссис Мак-Стинджер, растягивая предпоследний слог так, что злополучный капитан счел себя величайшим негодяем. — И скрывается целый год! От женщины! Такая уж у него совесть! Он не посмел встретиться с ней лицом к лицу-у, — снова протяжный стон, — нет, он убежал тайком, как преступник! Да если бы вот этот мой младенец, — быстро добавила миссис Мак-Стинджер, — вздумал убежать тайком, я бы исполнила свой материнский долг так, что он весь покрылся бы синяками!
Юный Александр, истолковав эти слова как обещание, которое будет немедленно исполнено, повалился на пол от страха и горя и лежал, выставив на всеобщее обозрение подошвы башмаков и издавая такие оглушительные вопли, что миссис Мак-Стинджер сочла необходимым взять его на руки, а когда он снова начинал реветь, всякий раз успокаивала его, встряхивая с такой силой, что, казалось, у него расшатаются все зубы.
— Прекрасный человек капитан Катль! — продолжала миссис Мак-Стинджер, делая резкое ударение на имени капитана. — Стоило того, чтобы я о нем горевала… не спала по ночам и падала в обморок… и считала, что он умер… и бегала, как сумасшедшая, по всему городу, наводя о нем справки! О, это прекрасный человек! Ха-ха-ха! Он стоит всех этих тревог и мучений, он стоит значительно большего. Будьте уверены, это все пустяки! Ха-ха-ха! Капитан Катль, — сказала миссис Мак-Стинджер суровым голосом и приняв суровую осанку, — я желаю знать, намерены ли вы вернуться домой?
Испуганный капитан заглянул в свою шляпу, словно не видел другого выхода, как надеть ее и сдаться.
— Капитан Катль, — повторила миссис Мак-Стинджер все с тем же решительным видом, — я желаю знать, намерены ли вы вернуться домой, сэр?
Капитан, казалось, был совершенно готов идти, но все-таки пролепетал слабым голосом, что «незачем поднимать из-за этого такой шум».
— Да-да-да! — успокоительным тоном сказал Бансби. — Стоп, милочка, стоп!
— А вы кто такой, с вашего разрешения? — с целомудренным величием отозвалась миссис Мак-Стинджер. — Вы проживали когда-нибудь в номере девятом на Бриг-Плейс, сэр? Может быть, память у меня плохая, но, мне кажется, моим жильцом были не вы. До меня жила в номере девятом некая миссис Джолсон, и, вероятно, вы приняли меня за нее. Только этим я и могу объяснить вашу фамильярность, сэр.
— Ну-ну, милочка, стоп, стоп! — сказал Бансби.
Капитан Катль не ждал того, что воспоследовало, даже от столь великого человека и едва мог этому поверить, хотя видел собственными глазами и наяву, как Бансби, смело шагнув вперед, обхватил миссис Мак-Стинджер своим косматым синим рукавом и так успокоил ее магическим жестом и этими немногими словами — больше он не промолвил ничего, — что она, посмотрев на него, залилась слезами и заметила, что ребенок и тот может теперь одержать над ней верх, в таком подавленном состоянии она находится.
Лишившись дара речи и вне себя от изумления, капитан видел, как Бансби потихоньку увлек эту неумолимую женщину в лавку, вернулся за ромом, водой и свечой, отнес все это к ней и умиротворил ее, не произнеся, по-видимому, ни единого слова. Вскоре он заглянул в гостиную в своей лоцманской куртке и сказал: «Катль, я ухожу, чтобы конвоировать ее домой», а капитан Катль в большем замешательстве, чем если бы его самого заковали в кандалы для препровождения на Бриг-Плейс, увидел, как все семейство во главе с миссис Мак-Стинджер мирно удалилось гуськом. Он едва успел достать свою металлическую чайницу и украдкой всунуть деньги Джулиане Мак-Стинджер, прежней своей любимице, и Чаули, который притязал на его расположение, обещая стать славным моряком, как все они покинули кров Мичмана. А Бансби, шепнув, что справится молодцом и еще раз окликнет Нэда Катля, прежде чем вернется на борт своего судна, захлопнул за собой дверь, замыкая процессию.
Тревожные мысли, что, быть может, он бредит и его посетили привидения, а отнюдь не семейство, созданное из плоти и крови, преследовали поначалу капитана, когда он вернулся в маленькую гостиную и остался в одиночестве. Однако безграничная вера в командира «Осторожной Клары» и беспредельное восхищение им одержали верх и привели капитана в восторженное состояние.
Но по мере того, как шло время, а Бансби все еще не возвращался, у капитана начали возникать мучительные сомнения иного порядка. Быть может, Бансби искусно заманили на Бриг-Плейс и держат там в заточении как заложника; в таком случае, капитану, как честному человеку, надлежит освободить его, пожертвовав собственной свободой. Быть может, Бансби был атакован и побежден миссис Мак-Стинджер и стыдится показаться на глаза после своего поражения. Быть может, миссис Мак-Стинджер, отличаясь неуравновешенным характером, передумала и повернула назад с намерением снова абордировать Мичмана, а Бансби, вызвавшись проводить ее кратчайшей дорогой, прилагал силы к тому, чтобы все семейство заблудилось в дебрях города. И, наконец, как подобает поступить ему, капитану Катлю, в том случае, если он больше ничего не услышит ни о Мак-Стинджерах, ни о Бансби, что казалось весьма вероятным при таком чудесном и непредвиденном стечении обстоятельств?
Обо всем этом он размышлял, пока не устал, а Бансби все не было. Он устроил себе постель под прилавком и приготовился ко сну; Бансби все не было. Наконец, когда капитан уже отчаялся увидеть его, по крайней мере — в этот вечер, и стал раздеваться, послышался стук колес, который замер у двери, после чего раздался оклик Бансби.
Капитан задрожал при мысли, что ему не удалось избавиться от миссис Мак-Стинджер и он привез ее назад в карете.
Нет! Бансби явился только в сопровождений большого сундука, который он собственноручно втащил в лавку и, едва успев втащить, сел на него. Капитан Катль признал в нем свой сундук, оставленный в доме миссис Мак-Стинджер, и, посмотрев более пристально, со свечою в руке, на Бансби, предположил, что тому море по колено, или, проще говоря, что он пьян. Впрочем, убедиться в ртом было трудно: у командира и в трезвом виде на физиономии ровно ничего не отражалось.
— Катль, — сказал командир, вставая с сундука и открывая крышку, — это ваши пожитки?
Капитан Катль заглянул в сундук и опознал свое имущество.
— Дело сделано исправно. Не так ли, приятель? — спросил Бансби.
Благодарный и ошеломленный капитан схватил его за руку и начал пространно выражать свое изумление, но Бансби, выдернув руку, сделал попытку подмигнуть своим вращающимся глазом, каковое усилие, — в том состоянии, в каком он находился, — едва не лишило его равновесия. Затем он резко распахнул дверь и стремительно удалился, дабы вернуться на борт «Осторожной Клары», — по-видимому, таков был неизменный его обычай, когда он считал, что им одержана победа.
Так как Бансби не был расположен часто принимать гостей, капитан Катль решил не идти и не посылать к нему на следующий день или до той поры, пока командир не изъявит в этом смысле благосклонного своего желания или, если этого не случится, пока не истечет какой-то срок. Посему капитан на следующее же утро вернулся к своему уединенному образу жизни и не раз, по утрам, в полдень и вечером, погружался в размышления о старом Соле Джилсе, о мнениях Бансби касательно старика и о том, есть ли надежда на его возвращение. Такое раздумье укрепляло надежды капитана Катля, и он поджидал старого мастера у двери, осмеливаясь делать это теперь, когда он странным образом обрел свободу: ставил его кресло на обычное место и приводил в порядок маленькую гостиную, как в прежние времена, — на случай если тот вернется неожиданно. В своей рачительности он снял с гвоздя маленький портрет Уолтера-школьника, опасаясь, как бы он не произвел тяжелого впечатления на старика, когда тот войдет в дом. Иной раз у капитана возникало предчувствие, что он явится в такой-то день. А как-то в воскресенье он даже заказал два обеда — так велика была его надежда. Но старый Соломон не явился. А соседи по-прежнему наблюдали, как человек, похожий на моряка, в глянцевитой шляпе, стоит по вечерам в дверях лавки и внимательно смотрит на улицу.
ГЛАВА XL
Семейные отношения
Было бы неестественно, если бы человек с таким характером, как мистер Домби, встретив противодействие со стороны столь энергической особы, какую он против себя восстановил, смягчил властный и суровый свой нрав или если бы холодная, непроницаемая броня гордыни, его облекавшая, стала более гибкой от непрестанного столкновения с высокомерием, презрением и негодованием. Проклятье такой натуры — оно-то и является, в основном, тем тяжким возмездием, какое в ней самой заключается, — состоит в том, что почтение и уступчивость способствуют развитию дурных ее свойств и служат для нее пищей, но наряду с этим сопротивление и противодействие настойчивым ее притязаниям питают ее ничуть не меньше. Злое начало в ней обретает силы для роста и развития в противоположностях: оно находит опору как в сладости, так и в горечи. Склоняются перед ней или ею пренебрегают — она по-прежнему порабощает сердце, в котором воздвигла свой престол, и боготворят ее или отвергают, — остается таким же суровым владыкой, как дьявол в мрачных легендах.
В своих отношениях к первой жене мистер Домби, холодный и высокомерный, держал себя, как некое высшее существо и едва ли не почитал себя таковым. Для нее он был «мистером Домби», когда она впервые его увидела, и оставался «мистером Домби» вплоть до ее смерти. Он утверждал свое величие на протяжении всей их супружеской жизни, и она покорно его признавала. Он сохранил за собой свое высокое положение на троне, а она — свое скромное местечко на нижней его ступени; и благо было ему, отдавшемуся в рабство единой идее. Он воображал, будто гордыня второй его жены соединится с его гордыней, вольется в нее и укрепит его величие. Он видел себя более надменным, чем когда бы то ни было, полагая, что надменность Эдит будет споспешествовать его собственной надменности. Ему и в голову не приходило, что высокомерие супруги может обернуться против него. А теперь, когда он убедился, что оно преграждает ему путь на каждом шагу и повороте его повседневной жизни, обращая к нему свой холодный, вызывающий и презрительный лик, гордыня его, вместо того чтобы увянуть или склонить голову под ударом, пустила свежие побеги, стала более сосредоточенной и напряженной, более мрачной, угрюмой и неподатливой, чем когда-либо прежде.
Кто надевает такую броню, навлекает на себя также другое тяжкое возмездие. Броня непроницаема для примирения, любви и доверия, для всех нежных чувств, наплывающих извне, для сострадания, кротости, доброты. Но к глубоким уколам, наносимым самолюбию, она чувствительна так же, как обнаженная грудь — к ударам кинжала; и при этом открываются такие мучительные гнойники, каких не найти в других ранах, хотя бы их и нанесла железная рука самой гордыни, обратившаяся против гордыни более слабой, обезоруженной и поверженной.
Таковы были его раны. Он ощущал их болезненно в уединении своих старых комнат, куда он снова начал удаляться и проводить в одиночестве долгие часы. Казалось, судьба обрекла его быть всегда гордым и могущественным, всегда униженным и беспомощным, меж тем как он должен был быть особенно сильным. Кому суждено было осуществить эту волю рока?
Кому? Кому удалось завоевать любовь его жены так же, как некогда любовь его сына? Кто была та, которая оповестила его об этой новой победе, когда он сидел в темном углу? Кто была та, чье единое слово достигало цели, которой он не мог достигнуть при всем напряжении сил? Кто была та, лишенная его любви, заботы и внимания, которая цвела и преуспевала, тогда как умирали те, него он оберегал? Кем могла она быть, как не той самой дочерью, на которую он часто посматривал смущенно в пору ее сиротливого детства, охваченный страхом, что может ее возненавидеть, и по отношению к которой его предчувствие сбылось, ибо он ненавидел ее?
Да, и он хотел ее ненавидеть и укрепил эту ненависть, хотя на девушку еще падал иногда отблеск того света, в каком она предстала перед ним в памятный вечер его возвращения с молодой женой. Он знал теперь, что она красива; он не оспаривал того, что она грациозна и обаятельна и что он был изумлен, когда она явилась перед ним во всем очаровании своей юной женственности. Но даже это он ставил ей в вину. Предаваясь мрачному и нездоровому раздумью, несчастный, смутно понимая свое отчуждение от всех людей и бессознательно стремясь к тому, что всю жизнь от себя отталкивал, усвоил превратное представление о своих правах и обидах и благодаря этому оправдывал себя перед ней. Чем более достойной его обещала она стать, тем больше склонен он был притязать задним числом на ее уважение и покорность. Разве выказывала она когда-нибудь свое уважение и покорность? Чью жизнь украшала она — его или Эдит? Кому первому открыла свое обаяние — ему или Эдит? Да ведь отношения между ними с самого ее рождения не походили на отношения между отцом и дочерью! Они всегда были чужды друг другу. Она всегда поступала наперекор ему. Теперь она участвовала в заговоре против него. Ее красота смягчала натуры, не склонившиеся перед ним, и оскорбляла его своим противоестественным торжеством.
Может быть, во всем этом слышался неясный голос чувства, проснувшегося в груди, хотя оно и вызвано было эгоистическим сознанием, что в ее власти сделать его жизнь иною. Но он заглушал эти далекие раскаты грома прибоем волн своей гордыни. Он не признавал ничего, кроме своей гордыни. И в гордыне своей, приносившей ему тревогу, тоску и мучения, он ненавидел ее.
Мрачному, упрямому, хмурому демону, которым он был одержим, его жена противопоставила свою — иную — гордость. Они никогда не могли бы жить счастливо вместе; но ничто не в силах было сделать их жизни более несчастной, чем эта умышленная и упорная борьба таких страстей. Его гордость настаивала на сохранении его верховной власти и требовала от жены признания этой власти. Она согласилась бы пойти на смертные муки, но до последней минуты не спускала бы с него надменного взгляда, выражавшего спокойное, неумолимое презрение. Вот чего он добился от Эдит! Он не подозревал, какие бури и борьбу выдержала она, пока удостоилась чести принять его имя. Он не подозревал о том, на какие уступки, по ее мнению, она пошла, когда позволила ему назвать ее женой.
Мистер Домби решил показать ей, что он — владыка. Нет и не может быть иной воли, кроме его воли. Он хотел, чтобы она была гордой, но ее гордость должна была служить его интересам, а не быть в ущерб им. Когда он сидел с ожесточившимся сердцем, в одиночестве, он часто слышал, как она уезжала и возвращалась домой, поглощенная заботами лондонской жизни и уделяя столько же внимания его симпатиям и антипатиям, его удовольствию и неудовольствию, сколько могла уделять, если бы он был ее грумом. Ее холодное, величественное равнодушие — его собственное неоспоримое качество, ею у него похищенное, оскорбляло его больше, чем могло бы оскорбить любое иное поведение. И он решил, что заставит ее склониться перед его могучей, всеподавляющей волей.
Он давно уже размышлял об этом и однажды, поздно вечером, услыхав, что она вернулась домой, отправился к ней, на ее половину. Она была одна, в ослепительном наряде, и только что пришла от своей матери. Вид у нее был печальный и задумчивый, когда он предстал перед ней; но она заметила его еще в дверях, ибо, взглянув в зеркало, перед которым она сидела, он тотчас же увидел, словно в картинной раме, сдвинутые брови и мрачное выражение прекрасного лица, столь хорошо ему знакомое.
— Миссис Домби, — сказал он, входя, — разрешите мне поговорить с вами.
— Завтра, — отозвалась она.
— Сейчас самый подходящий момент, сударыня, — возразил он. — Вы заблуждаетесь относительно своего положения. Я привык назначать время сам. Мне его не назначают. Мне кажется, вы вряд ли понимаете, миссис Домби, кто я!
— Мне кажется, — ответила она, — я вас очень хорошо понимаю.
При этом она посмотрела на него и, скрестив на груди белые руки, сверкавшие золотом и драгоценными камнями, отвернулась.
Будь она не так красива и не так величественна в своем холодном спокойствии, быть может, не было бы у нее власти внушить ему мысль о невыгоде его положения — мысль, проникшую сквозь броню гордыни. Но эта власть у нее была, и он остро ее почувствовал. Он окинул взглядом комнату, увидел, что великолепные принадлежности туалета, служившие для украшения ее особы, и роскошные уборы валяются повсюду и брошены как попало — не только из прихоти и беспечности (во всяком случае, так показалось ему), но в силу упорного, высокомерного пренебрежения дорогими вещами. И тогда он еще острее и отчетливее осознал свое положение. Гирлянды цветов, перья, драгоценности, кружева, шелк, атлас — куда бы он ни взглянул, всюду он видел сокровища, брошенные с презрением. Даже бриллианты — свадебный подарок, — беспокойно поднимаясь и опускаясь на ее груди, словно хотели разорвать цепь, которая скрепляла их, охватывая ее шею, и рассыпаться по полу, где она могла бы попирать их ногами.
Он понял невыгоду своего положения и не скрыл этого. Напыщенный и чуждый этим ярким краскам и чувственному блеску, отчужденный и сдержанный в присутствии высокомерной госпожи, чью неприступную красоту этот блеск повторял и отражал как бы в бесчисленных осколках зеркала, он испытывал смущение и замешательство. Все, что способствовало ее презрительному самообладанию, неизбежно раздражало его. Раздраженный и недовольный самим собой, он сел и, пребывая по-прежнему в дурном расположении духа, продолжал:
— Миссис Домби, нам совершенно необходимо прийти к какому-то соглашению. Ваше поведение, сударыня, мне не нравится.
Она снова бросила на него взгляд и снова отвернулась, но если бы она говорила в течение часа, ей не удалось бы выразиться более красноречиво.
— Повторяю, миссис Домби, ваше поведение мне не нравится. Однажды я уже воспользовался случаем и попросил, чтобы вы его изменили. Теперь я этого требую.
— Вы выбрали подходящий случай для первого вашего выговора, сэр, и вы нашли подобающий тон и подобающие выражения для второго. Вы требуете! От меня!
— Сударыня, — сказал мистер Домби с оскорбительно-высокомерным видом, я вас сделал своей женой. Вы носите мое имя. Вы связаны со мной — с моим общественным положением и моей репутацией. Не стану говорить, что свет, быть может, склонен считать этот союз почетным для вас, но я скажу, что привык предъявлять требования к моим близким и к людям, от меня зависящим.
— К какой из этих групп вам угодно отнести меня? — спросила она.
— Пожалуй, миссис Домби, я бы считал, что моя жена должна принадлежать — или, вернее, принадлежит и изменить этого не может — к обеим группам.
Она пристально посмотрела на него и сжала дрожащие губы. Он видел, как трепещет ее грудь, видел, как лицо ее вспыхнуло и затем побледнело. Все это он мог видеть и видел; но он не мог знать, что в тайниках ее сердца одно, шепотом произнесенное слово заставляло ее сохранять спокойствие, и это слово было — Флоренс.
Слепой безумец, стремящийся к пропасти! Он думал, что она стоит в страхе перед ним!
— Вы слишком расточительны, сударыня, — сказал мистер Домби. — Вы не знаете меры. Вы бросаете на ветер огромные деньги — или, вернее, это огромные деньги для большинства джентльменов, — поддерживая знакомства, которые для меня бесполезны и даже неприятны мне. Я принужден настаивать на том, чтобы это положение решительным образом изменилось. Знаю, что, получив внезапно десятую долю тех средств, какие судьба предоставила в ваше распоряжение, леди склонны впадать в крайности. Этих крайностей было более чем достаточно. Мне бы хотелось, чтобы опыт, приобретенный миссис Грейнджер, — опыт совсем иной, — принес теперь пользу миссис Домби.
Снова пристальный взгляд, дрожащие губы, трепещущая грудь, лицо, то краснеющее, то бледнеющее, и снова тихий шепот: «Флоренс, Флоренс», который слышался ей в биении ее сердца.
Его дерзкая самоуверенность возросла, когда он увидел эту перемену в ней. Воспаленная постоянным ее презрением к нему и недавним ощущением невыгоды своего положения не меньше, чем теперешней ее покорностью (так он истолковывал ее поведение), эта самоуверенность уже не знала границ. Кто мог долго противиться надменной его воле и желаниям? Он решил одержать над ней верх, и вот — смотрите!
— Далее, сударыня, — продолжал мистер Домби тоном властным и повелительным, — соблаговолите хорошенько понять, что вам надлежит уважать меня и слушаться. Что перед лицом света следует оказывать мне полное и явное уважение, сударыня. Я к этому привык. Я имею право это требовать. Короче говоря, я этого желаю. Я считаю это соответствующим вознаграждением за то высокое положение в обществе, какое выпало вам на долю. И, полагаю, никого не удивит, что это уважение от вас требуется и что вы его оказываете. Мне, мне! — добавил он выразительно.
Она безмолвствует. Никакой перемены в ней. Взгляд устремлен на него.
— Я узнал от вашей матери, миссис Домби, — сказал мистер Домби с внушительной важностью, — то, что вам несомненно известно, а именно: для поправления здоровья ей советуют поехать в Брайтон. Мистер Каркер был так любезен…
С ней внезапно произошла перемена. Ее лицо и шея вспыхнули, как будто на них упал красный отблеск солнечного заката. Не оставив без внимания этой перемены и истолковав ее по-своему, мистер Домби продолжал:
— Мистер Каркер был так любезен, что съездил туда и на время снял там дом. По возвращении вашем в Лондон я приму меры, какие считаю необходимыми, для лучшего ведения хозяйства. Одной из таких мер будет приглашение на место экономки (если это удастся) проживающей в Брайтоне очень почтенной особы, которая находится в стесненных обстоятельствах, некоей миссис Пипчин, прежде оказывавшей услуги моей семье и пользовавшейся моим доверием. Для ведения хозяйства в этом доме, возглавляемом лишь номинально миссис Домби, требуется опытный человек.
Прежде чем он произнес эти слова, она изменила позу: теперь она сидела — по-прежнему глядя на него пристально — и вертела на руке браслет, повертывала его не с женственной осторожностью, но натирала им гладкую кожу, пока на белой руке не появилась красная полоса.
— Я заметил, — сказал мистер Домби, — и этим я закончу то, что считаю нужным сообщить вам сегодня, миссис Домби, — минуту тому назад я заметил, сударыня, что мое упоминание о мистере Каркере было принято вами несколько странно. В тот день, когда я при этом доверенном лице указал вам, что недоволен вашей манерой принимать моих гостей, вам угодно было возражать против его присутствия. Вам придется воздержаться от подобных возражений, сударыня, и приучить себя к его присутствию, весьма возможно, во многих подобных случаях, если вы не воспользуетесь средством, которое у вас в руках, — иными словами, если не лишите меня оснований для недовольства. Мистер Каркер, — продолжал мистер Домби, который после отмеченного им смятения почитал действенным вновь открытое средство смирять гордость жены и, быть может, не прочь был показать означенному джентльмену свою власть в новом аспекте, — мистер Каркер, пользуясь моим доверием, миссис Домби, прекрасно может пользоваться и вашим доверием в равной мере и в равных пределах. Надеюсь, миссис Домби, — продолжал он спустя несколько секунд, на протяжении коих, в приливе высокомерия, он укрепился в своей идее, надеюсь, я никогда не сочту необходимым поручить мистеру Каркеру передачу вам какого-либо замечания или порицания, но так как, принимая во внимание мое положение и репутацию, для меня были бы унизительны частые пререкания из-за пустяков с той леди, которую я удостоил наивысшей чести, какую в моей власти было оказать, я, не колеблясь, прибегну к его услугам, если у меня будут для этого основания.
«А теперь, — подумал он, вставая, в сознании собственного морального величия, еще более непреклонный и непроницаемый, чем когда бы то ни было, она знает меня и знает мое решение».
Рука, с такой силой нажимавшая на браслет, тяжело лежала теперь на груди, и Эдит, смотря на мистера Домби, все с тем же застывшим лицом, сказала тихо:
— Подождите! Ради бога! Я должна поговорить с вами.
Почему не заговорила она раньше и какая происходила в ее душе борьба, на несколько минут лишившая ее дара речи? Благодаря страшному напряжению воли лицо ее оставалось неподвижным, как лицо статуи, — обращенное к мужу, оно не выражало ни мягкости, ни жесткости, ни приязни, ни ненависти, ни гордости, ни смирения — ничего, кроме пытливого внимания!
— Разве я когда-нибудь соблазняла вас, заставляя искать моей руки? Разве я когда-нибудь пользовалась какими бы то ни было уловками, чтобы прельстить вас? Разве я была более расположена к вам, когда вы за мной ухаживали, чем после пашей свадьбы? Была ли я когда-нибудь по отношению к вам иной, чем теперь?
— Совершенно незачем это обсуждать, сударыня, — сказал мистер Домби.
— Думали ли вы, что я вас люблю? Было ли вам известно, что я вас не люблю? Да разве вы когда-нибудь задумывались о моем сердце или ставили себе целью завоевать ничего не стоящую вещь? Разве был хоть какой-нибудь намек на это при заключении нашей сделки? С вашей стороны или с моей?
— Эти вопросы, сударыня, — сказал мистер Домби, — не имеют никакого отношения к делу.
Она встала между ним и дверью, чтобы помешать ему уйти, и, выпрямившись во весь рост, продолжала смотреть на него в упор.
— Вы отвечаете на каждый из них. Вижу, что вы отвечаете раньше, чем я их задаю. Можете ли вы отвечать иначе — вы, которому жалкая правда известна не хуже, чем мне? Теперь скажите: если бы я любила вас преданно, могла ли бы я сделать для вас больше, чем отдать вам всю мою волю и себя целиком, как вы этого только что потребовали? Если бы сердце у меня было чистое и неискушенное и если бы вы были его кумиром, могли бы вы потребовать большего, могли бы вы получить больше?
— Быть может, и нет, сударыня, — ответил он холодно.
— Вы знаете, что я совсем иная. И можете угадать по моему лицу мои чувства к вам. — Гордые губы не дрогнули, темные глаза не вспыхнули, по-прежнему взгляд был пристальный и испытующий. — Вы знаете в общих чертах мою жизнь. Вы говорили о моей матери. Неужели вы думаете, что можете унизить, согнуть, сломить меня, принудив к подчинению и послушанию?
Мистер Домби улыбнулся, как улыбнулся бы он, если бы задали ему вопрос, может ли он достать десять тысяч фунтов.
— Если происходит что-то необычное здесь, — продолжала она, легко проведя рукой над глазами, которые оставались такими же неподвижными, — и, я знаю, необычные чувства теснятся вот тут, — она приподняла руку, которую прижимала к груди, и снова тяжело опустила ее на грудь, — то поймите: есть нечто странное и в той просьбе, с какой я намереваюсь к вам обратиться. Да, — быстро сказала она, словно отвечая на мимолетное изменение в его лице, дело в том, что я хочу обратиться к вам с просьбой.
Мистер Домби, со снисходительным видом опустив слегка подбородок, отчего затрещал его туго накрахмаленный воротничок, сел на стоявшую поблизости софу, чтобы выслушать просьбу.
— Если вы поймете, что и мне самой, — ему показалось, будто на глазах у нее блеснули слезы, и он подумал об этом не без самодовольства, хотя ни одна слезинка не скатилась по ее щеке и на него она смотрела все тем же пристальным взглядом, — мне самой кажется почти невероятным мое решение обратиться с просьбой к человеку, ставшему моим мужем, а в особенности к вам, — если вы это поймете, быть может, вы придадите большее значение моим словам. Тяжелая развязка, к которой мы приближаемся и, может быть, придем, отразится не только на нас (это было бы не так важно), но и на других.
На других! Он знал, к кому относилось это слово, и сурово нахмурился.
— Я обращаюсь к вам ради других. А также ради вас и ради себя самой. После нашей свадьбы вы держали себя высокомерно по отношению ко мне, и я платила вам тем же. Ежедневно и ежечасно вы давали понять мне и всем окружающим, что, по вашему мнению, союз наш является для меня высокой честью. Я думаю иначе и в свою очередь давала это понять. Вы как будто не признаете или (поскольку это в вашей власти) не намерены признать, что каждый из нас должен идти своей дорогой. Вместо этого вы добиваетесь от меня покорности, которой не дождетесь никогда.
Хотя выражение ее лица не изменилось, это «никогда» была энергически подчеркнуто той силой, с какой она произнесла его.
— Я не питаю к вам никаких нежных чувств. Вы это знаете. Если бы я их питала или могла питать, вам это было бы безразлично. Знаю прекрасно, что и вы никаких нежных чувств ко мне не питаете. Но мы связаны друг с другом, и, я уже сказала, узы, нас соединяющие, опутывают также и других. Мы оба рано или поздно должны умереть. Мы оба уже связаны с умершими, каждый из нас лишился ребенка. Будем снисходительны.
Мистер Домби глубоко вздохнул, как будто желая сказать: «О! И это все?»
— Ни за какие сокровища в мире, — продолжала она, следя за ним и бледнея, тогда как глаза ее еще ярче заблестели, — нельзя было бы купить у меня эти слова. Если отмахнуться от них, как от пустой фразы, никакие сокровища и никакая власть не могут их вернуть. Я их произнесла. Я их взвесила, и я исполню то, за что берусь. Если вы обещаете быть снисходительным, я со своей стороны дам обещание быть снисходительной. Мы с вами — самая несчастная супружеская чета, у которой, по разным причинам, вырвано с корнем все, что освящает или оправдывает брак. Но со временем мы можем достигнуть дружеского расположения или приспособиться друг к другу. Я постараюсь на это надеяться, если и вы приложите усилие. И я буду утешать себя надеждой на более достойную и счастливую жизнь, чем та, какую я вела в юности и в расцвете лет.
Все время она говорила тихим, ровным голосом, не повышая его и не понижая; замолчав, она опустила руку, которую прижимала к груди, принуждая себя быть бесстрастной и спокойной, но не опустила глаз, столь пристально за ним следивших.
— Сударыня, — с величайшим достоинством сказал мистер Домби, — я не могу принять такие необычайные предложения.
Она продолжала смотреть на него все так же пристально.
— Я не могу, — сказал мистер Домби, вставая, — идти на соглашение, миссис Домби, или вступать с вами в переговоры по вопросу, относительно коего вам известно мое мнение и мои желания. Я предъявил вам ультиматум, сударыня, и мне остается только просить, чтобы вы обратили на него серьезнейшее внимание.
Он видел, как изменилось ее лицо и появилось на нем прежнее, но более напряженное выражение. Он видел, как опустились глаза, словно она не захотела смотреть на какой-то гнусный и ненавистный предмет. Он видел, как озарилось надменное чело. Он видел, как прорвались наружу презрение, гнев, негодование и отвращение, а бледная, тихая убежденность рассеялась, как дым. Он не мог не смотреть на нее, но смотрел он с ужасом.
— Ступайте, сэр! — сказала она, величественно указывая рукой на дверь. — Наш первый и последний искренний разговор кончен. Отныне ничто не может сделать нас более чуждыми друг другу, чем чужды мы сейчас.
— Можете быть уверены, сударыня, — сказал мистер Домби, — что я буду поступать так, как считаю правильным, невзирая ни на какие разглагольствования.
Она повернулась к нему спиной и молча села перед зеркалом.
— Сударыня, я возлагаю надежду на то, что вы обретете более правильное понимание долга, более достойные чувства и большую рассудительность, сказал мистер Домби.
Она не ответила ни слова. По выражению ее лица, отраженного в зеркале, он понял, что она не обращает на него ни малейшего внимания, как будто бы он был незамеченным ею пауком на стене, или жуком на полу, или, вернее, словно он был пауком или жуком, замеченным ею и раздавленным, после чего она отвернулась и забыла о нем, как забывают об омерзительных мертвых гадах.
В дверях он оглянулся и окинул взором ярко освещенную роскошную комнату, красивые веши, расставленные повсюду, фигуру Эдит, сидящей в нарядном платье перед зеркалом, и лицо Эдит, отраженное в зеркале. И он ушел к себе, в свою комнату, где уже так давно предавался размышлениям, и унес с собою яркое воспоминание обо всем виденном и странную безотчетную мысль (иной раз такие мысли приходят в голову) о том какова будет эта комната, когда он увидит ее в следующий раз.
Мистер Домби был очень молчалив, очень важен и очень уверен в том, что достигнет цели.
Он не намерен был сопровождать семейство в Брайтон. Но за завтраком в день отъезда, то есть дня через два, он милостиво уведомил Клеопатру, что собирается скоро приехать туда. Нельзя было медлить с отправкой Клеопатры в такое место, которое считалось целебным, ибо она и в самом деле грозила рассыпаться в прах.
Хотя второго удара не последовало, но, оправляясь после первого, старуха как будто подвигалась не вперед, а назад. Она еще больше похудела и сморщилась, ее слабоумие проявлялось резче, а путаница в мыслях и провалы в памяти казались еще более странными. Помимо других симптомов, у нее развилась привычка путать имена ее двух зятьев, живого и умершего, и обычно называть мистера Домби либо «Грейнджби» либо «Домбер», а иногда и так и этак вперемежку.
Но она все молодилась, по-прежнему очень молодилась. И моложавой она явилась к завтраку в день отъезда, в новой шляпке, специально для этого заказанной, и в дорожном платье, которое было разукрашено вышивкой и обшито шнурком, как платьице престарелого младенца. Нелегко было надеть эту воздушную шляпку, а когда она уже была надета, нелегко удержать ее на подобающем ей месте, на бедной трясущейся голове. Теперь шляпка не только производила странное впечатление, упорно сползая набекрень, но вдобавок ее приходилось беспрестанно похлопывать по тулье, каковую обязанность исполняла горничная Флауэрс, прислуживавшая на заднем плане во время завтрака.
— Ну, дорогой мой Грейнджби, — сказала миссис Скьютон, — вы должны непрем общать, — некоторые слова она обрубала, а из других выбрасывала слоги, — приехать поскорей.
— Я только что сказал, сударыня, — произнес мистер Домби громко и раздельно, — что приеду дня через два.
— Благодарю вас, Домбер!
Тут майор, который пришел попрощаться и, с невозмутимым хладнокровием бессмертного существа, таращил свои апоплексические глаза на миссис Скьютон, сказал:
— Ах, боже мой, сударыня, вы не приглашаете старого Джо!
— Самодеянное создание, кто он такой? — просюсюкала Клеопатра. Но Флауэрс, хлопнув по шляпке, кок будто освежила ее память, после чего она добавила: — Ах, вы имеете в виду самого себя, злодей!
— Чертовски странно, сэр! — шепнул майор мистеру Домби. — Дело плохо! Она всегда одевалась слишком легко. (Сам майор был закутан до подбородка.) Но, говоря о Джо, кого может иметь в виду Дж. Б., если не старого Джо Бегстока… Джозефа… вашего раба… Джо, сударыня? Вот он! Вот этот человек! Вот сердце Бегстока, сударыня! — воскликнул майор, нанеся себе звучный удар в грудь.
— Дорогая моя Эдит — Грейнджби… это чрезвычайно странно, — брюзгливо сказала Клеопатра, — что майор…
— Бегсток! Дж. Б.! — вскричал майор, видя, что она старается вспомнить его фамилию.
— Ну, это неважно, — сказала Клеопатра. — Эдит? милочка, как тебе извест, я всегда забвала имена… о чем это я говорила?.. Ах, да!.. чрезвычайно странно, что столько людей хотят меня навестить, я уезжаю ненадолго. Я вернусь. Право же, они могут дождать моего возвращения!
При этом Клеопатра посматривала на всех сидевших за столом и имела вид очень встревоженный.
— Я не хочу гостей… право же, я не хоч гостей, — сказала она, маленький отдых… и все такое… вот что мне нужно. Дерзкие злодеи не должны приближ ко мне, пока я не стряхну с себя этого оцепенения.
И воскрешая свои кокетливые манеры, она попыталась слегка ударить майора веером, но вместо этого опрокинула чашку мистера Домби, которая стояла совсем в другой стороне.
Затем она позвала Уитерса и поручила ему хорошенько позаботиться о том, чтобы отдано было распоряжение о некоторых незначительных переделках в ее комнате, каковые должны быть закончены к ее возвращению; к ним надлежит приступить немедленно, ибо трудно сказать, как скоро она вернется; дело в том, что у нее множество обязательств, и самые разнообразные люди должны ее навестить. Уитерс выслушал эти распоряжения с подобающим почтеньем и поручился, что они будут исполнены, но, отступив шага на два, он, казалось, не мог удержаться, чтобы не бросить за ее спиной многозначительный взгляд на майора, который не мог удержаться, чтобы не бросить многозначительный взгляд на Клеопатру, а та не могла удержаться, чтобы не тряхнуть головой (в результате чего шляпка съехала ей на один глаз) и не застучать ножом и вилкой по тарелке, как будто она щелкала кастаньетами.
Одна только Эдит ни разу не подняла глаз ни на кого из сидевших за столом, и ее как будто не смущало то, что говорила и делала ее мать. Она прислушивалась к бестолковым речам или, во всяком случае, поворачивалась к матери, когда та ее окликала; вполголоса бросала в ответ несколько слов, когда это было необходимо, а иной раз прерывала ее, если та начинала говорить бессвязно, или одним словом направляла ее мысль на ту стезю, с которой она свернула. Мать, как бы ни была она рассеяна во всех отношениях, оставалась постоянной в одном: она все время следила за дочерью. Она смотрела на прекрасное лицо, неподвижное и строгое, словно высеченное из мрамора, то с боязливым восхищеньем, то с нелепым хихиканьем, стараясь вызвать на нем улыбку, то капризно проливая слезы и ревниво покачивая головой, как будто воображала, что дочь не обращает на нее внимания, но все время ощущая притягательную его силу, — это ощущение оставалось неизменным в отличие от прочих ее ощущений. С Эдит она иногда переводила взгляд на Флоренс и снова пугливо обращала его на Эдит; а иногда она старалась смотреть в другую сторону, чтобы не видеть лица дочери; но снова оно как будто притягивало ее, хотя Эдит не поворачивалась к ней, если та на нее не смотрела, и не смущала ее ни одним взглядом,
После завтрака миссис Скьютон сделала вид, будто с девической грацией опирается на руку майора, но в действительности ее энергически поддерживала с другой стороны горничная Флауэрс, а сзади подпирал паж Уитерс, и таким образом ее довели до кареты, в которой ей предстояло ехать вместе с Флоренс и Эдит в Брайтон.
— Неужели Джозеф окончательно изгнан? — спросил майор, просовывая в дверцу свою пурпурную физиономию. — Черт возьми, сударыня! Неужели Клеопатра так жестокосердна, что запрещает своему верному Антонию Бегстоку предстать пред лицом ее?
— Убирайтесь! — сказала Клеопатра. — Я вас не выношу. Если будете умником, можете навестить меня, когда я вернусь.
— Скажите Джозефу, сударыня, что он может жить этой надеждой, — ответил майор, — иначе он умрет от отчаяния.
Клеопатра содрогнулась и откинулась назад.
— Эдит, дорогая моя, — воскликнула она, — скажи ему…
— Что?
— Такие ужасные слова! — продолжала Клеопатра. — Он говорит такие ужасные слова!
Эдит сделала ему знак удалиться, приказала кучеру трогать и оставила несносного майора мистеру Домби. К нему он и вернулся посвистывая.
— Вот что я вам скажу, сэр, — объявил майор, заложив руки за спину и широко расставив ноги, — наша очаровательная приятельница попала в переделку.
— Что вы хотите этим сказать, майор? — осведомился мистер Домби.
— Я хочу сказать, Домби. — ответил майор, — что скоро вам предстоит стать зятем-сироткой.
Это шутливое определение его особы столь не понравилось мистеру Домби, что майор в знак глубокой серьезности закончил фразу лошадиным кашлем.
— Черт возьми, сэр, — сказал майор, — какой смысл приукрашивать факты! Джо — человек прямой, сэр. Такая у него натура. Если уж вы принимаете старого Джоша, берите его таким, каков он есть; и вы убедитесь, что Дж. Б. дьявольски шершавая старая терка. Домби, мать вашей жены собирается в дальний путь, сэр.
— Боюсь, что миссис Скьютон перенесла сильное потрясение, — с философическим спокойствием заметил мистер Домби.
— Потрясение, сэр! — воскликнул майор. — Она разбилась вдребезги!
— Однако перемена климата и уход могут оказаться весьма благотворными, — продолжал мистер Домби.
— Не верьте этому, сэр, — возразил майор. — Черт возьми, сэр, она никогда не укутывалась как следует! Если человек хорошенько не кутается, сказал майор, застегивая свой светло-коричневый жилет еще на одну пуговицу, — у него нет надлежащей опоры. Но некоторые люди хотят умереть. Они хотят смерти. Черт возьми, они хотят этого! Они упрямы. Вот что я вам скажу, Домби, может быть, это некрасиво, может быть, это не утонченно, может быть, это грубо и просто, но человеческая порода улучшилась бы, сэр, если бы влить в нее немножко настоящей старой английской бегстоковской крови.
Сообщив эти драгоценные сведения, майор, лицо коего было поистине синим, каковы бы ни были другие качества, которыми он отличался или в коих нуждался для того, чтобы причислить себя к «настоящей старой английской» породе (эта порода никогда еще не была точно определена), майор унес свои рачьи глаза и апоплексическую физиономию в клуб и там пыхтел целый день.
Клеопатра, попеременно брюзгливая, самодовольная, бодрствующая и засыпающая, но неизменно юная, прибыла в тот же вечер в Брайтон, рассыпалась, по обыкновению, на куски и была уложена в постель. Здесь мрачная фантазия могла бы нарисовать грозный скелет, совсем непохожий на горничную, — скелет, стерегущий у розовых занавесок, привезенных сюда, чтобы они делились своим румянцем с Клеопатрой.
На высшем совете медицинских светил было постановлено, что она должна ежедневно выезжать на прогулку и ежедневно, если силы ей позволят, выходить из экипажа и прогуливаться пешком. Эдит готова была сопровождать ее — всегда готова была сопровождать ее, по-прежнему безучастно-внимательная и невозмутимо прекрасная, — и они выезжали вдвоем: с тех пор, как матери стало хуже, Эдит в присутствии Флоренс чувствовала себя неловко и как-то раз, поцеловав Флоренс, сказала ей, что предпочитает быть наедине с матерью.
Однажды миссис Скьютон пребывала в раздражительном и сварливом расположении духа, напоминающем ее состояние в период выздоровления после первого удара. Сначала она молча сидела в экипаже, посматривая на Эдит, потом взяла ее руку и горячо поцеловала. Дочь не отняла руки и не сопротивлялась, когда мать подняла ее, но эта рука, когда ее выпустили, снова упала. Тогда миссис Скьютон начала хныкать и причитать, говорить о том, какой она была прекрасной матерью и как ею пренебрегают. Время от времени она снова принималась капризно твердить об этом, когда они уже вышли из экипажа, и она, прихрамывая, тащилась, опираясь на Уитерса и на палку; Эдит шла рядом, а экипаж медленно следовал за ними на некотором расстоянии.
Был холодный, пасмурный, ветреный день; они находились среди меловых холмов, и между ними и горизонтом не было ничего, кроме бесплодного пространства. Мать, брюзгливо наслаждаясь своей монотонной жалобой, все еще повторяла ее вполголоса, а дочь с горделивой осанкой медленно шла подле нее, но вот над темным гребнем холма показались две приближающиеся к ним фигуры, которые издали были так похожи на карикатурное повторение их самих, что Эдит остановилась.
Как только она остановилась, остановились и эти две фигуры. И та, кто, по мнению Эдит, была искаженным подобием ее матери, с жаром сказала что-то другой, указывая на них рукою. Она, как будто не прочь была повернуть назад, но другая, в которой Эдит заметила такое сходство с собой, что испытала странное чувство, близкое к страху, пошла вперед, и они продолжали путь вместе.
Большую часть этих наблюдений Эдит сделала, идя им навстречу, ибо она приостановилась только на секунду. Подойдя ближе, она увидела, что они одеты бедно, как путники, бредущие пешком от деревни к деревне, и молодая женщина несет какое-то вязанье и еще какие-то вещи, предназначенные для продажи, а старуха плетется с пустыми руками.
И, однако, сколь ни велика была разница в одежде, положении, красоте, Эдит все еще невольно сравнивала молодую женщину с собою. Быть может, она видела на ее лице следы того, что таилось и у нее в душе, но не пробилось еще на поверхность. А когда женщина приблизилась и, отвечая на ее взгляд, пристально взглянула на нее сверкающими глазами, несомненно напоминая ее самое обликом и осанкой и словно думая о том же, — тогда Эдит почувствовала, что дрожь пробежала у нее по спине, как будто день стал пасмурнее и ветер холоднее.
Теперь они поравнялись. Старуха, назойливо протягивая руку, остановилась попросить милостыню у миссис Скьютон. Молодая женщина тоже остановилась, и они с Эдит посмотрели друг другу в глаза.
— Что у вас есть для продажи? — спросила Эдит
— Только вот это, — ответила женщина, показывая свой товар, но не смотря на него. — Себя я уже давно продала.
— Миледи, не верьте ей, — захрипела старуха, обращаясь к миссис Скьютон. — Не верьте тому, что она говорит! Ей нравится болтать попусту. Это моя красивая, непочтительная дочь. За все, что я для нее сделала, она только и знает, что упрекает меня, миледи. Вот посмотрите, миледи, как она глядит на свою бедную, старую мать.
Когда миссис Скьютон вынула дрожащей рукою кошелек и торопливо нащупывала монеты, а другая старуха следила за ней с жадностью — алчное нетерпение и дряхлость почти столкнули их головами, — Эдит вмешалась.
— Я вас видела прежде, — обратилась она к старухе.
— Да, миледи, — приседая, сказала старуха. — Там, в Уорикшире, утром в роще. Когда вы ничего не хотели мне подать. Ну, а джентльмен — тот подал мне! Да благословит его бог, да благословит его бог! — прошамкала старуха, поднимая костлявую руку к небу и отвратительно усмехаясь своей дочери.
— Не говори мне, Эдит! — сердито сказала миссис Скьютон, предупреждая возражение с ее стороны. — Ты ничего в этом не понимаешь. Я не хочу, чтобы меня разубеждали. Я уверена, что это превосходная женщина и добрая мать.
— Да, да, миледи, — затараторила старуха, алчно протягивая руку. Благодарю вас, миледи. Да благословит вас бог, миледи! Прибавьте еще шесть пенсов, дорогая леди, ведь вы сами добрая мать.
— Уверяю вас, моя славная старушка, со мной тоже обращаются иногда очень непочтительно, — захныкала миссис Скьютон. — Вот, возьмите! Пожмем друг другу руку. Вы добрая старушка, у вас столько этого… как оно там называется… и всего такого. Вы полны любви и так далее, не правда ли?
— О да, миледи!
— Я в этом уверена; таков и этот истинный джентльмен, Грейнджби. Я должна еще раз пожать вам руку. А теперь ступайте! И я наделось, обратилась она к ее дочери, — что вы проявите больше благодарности и естественного, как оно там называется, и всего такого — я никогда не могла запомнить эти названия, — потому что не было на свете лучшей матери, чем эта добрая старушка. Идем, Эдит!
Когда развалины Клеопатры, хныча, поплелись прочь и, памятуя о находящихся по соседству румянах, осторожно вытирали слезы, старуха заковыляла в другую сторону, шамкая и пересчитывая деньги. Больше ни одним словом не обменялись Эдит и молодая женщина, не сделали ни одного жеста, но обе ни на секунду не сводили глаз друг с друга. Так стояли они лицом к лицу, пока Эдит, словно очнувшись, не прошла медленно вперед.
— Вы красивая женщина, — пробормотала ее тень, глядя ей вслед, — но красота нас не спасает. И вы гордая женщина, но гордость нас не спасает. Нам нужно бы узнать друг друга, когда мы встретимся снова.
ГЛАВА XLI
Новые голоса в волнах
Все идет так, как издавна шло. Волны охрипли, повторяя свои таинственные речи; песчаные гребни бороздят берег; морские птицы взмывают и парят; ветры и облака летят по неисповедимым своим путям; белые руки манят в лунном свете, зазывая в невидимую, далекую страну. С нежною, меланхолической радостью Флоренс снова видит старые места, где когда-то бродила такая печальная и, однако, счастливая, и думает о нем в тихом уголку, где оба они много, много раз вели беседу, а волны плескались у его ложа. И теперь, когда она сидит здесь в раздумье, ей слышится в невнятном, тихом ропоте моря повторение его коротенькой повести, сказанных им когда-то слов; и чудится, будто вся ее жизнь, и надежды, и скорби с той поры — и в заброшенном доме и в доме, превратившемся в великолепный дворец, — отражены в этой чудесной песне.
А кроткий мистер Тутс, слоняющийся поодаль, тоскливо посматривая на обожаемое им существо, мистер Тутс, последовавший сюда за Флоренс, но по своей деликатности не смеющий тревожить ее в такую минуту, также слышит реквием маленькому Домби в шуме волн, вздымающихся, и падающих, и вечно слагающих мадригал в честь Флоренс. Да, и он смутно понимает — бедный мистер Тутс! — что они нашептывают о тех временах, когда он был более разумным и отнюдь не тупоголовым; и слезы выступают у него на глазах, так как он боится, что стал теперь непонятливым и глупым и годным только для того, чтобы над ним смеялись; и тускнеет его радость, вызванная успокоительным шепотом волн, напоминающих ему, что он на время избавился от Петуха, ибо этот бойцовый экземпляр курятника отсутствует, тренируясь (за счет Тутса) перед великой битвой с Проказником.
Но мистер Тутс набирается храбрости, когда волны нашептывают ему сладостную мысль, и помаленьку, не раз останавливаясь в нерешимости, приближается к Флоренс. Заикаясь и краснея, мистер Тутс притворяется удивленным и говорит (от самого Лондона он неотступно следовал за ее каретой, наслаждаясь даже тем, что задыхался от пыли, вырывавшейся из-под колес) о своем крайнем изумлении.
— И вы взяли с собой Диогена, мисс Домби! — говорит мистер Тутс, пронзенный насквозь прикосновением маленькой ручки, столь ласково и доверчиво протянутой ему.
Несомненно Диоген здесь, и несомненно у мистера Тутса есть основания его заметить, так как Диоген устремляется к ногам мистера Тутса и, в ярости налетая на него, кувыркается, словно собака из Монтаржи[14]. Но Диогена останавливает кроткая хозяйка:
— Куш, Ди, куш! Неужели ты забыл, Ди, кому мы обязаны нашей дружбой? Стыдись!
О, хорошо Диогену прижиматься мордой к ее руке, и отбегать, и снова возвращаться, и носиться с лаем вокруг нее, и бросаться очертя голову на первого встречного, чтобы доказать свою преданность. Мистер Тутс тоже был бы не прочь броситься очертя голову на любого прохожего. Мимо идет какой-то военный, и мистеру Тутсу очень хотелось бы броситься на него стремглав.
— Диоген дышит родным воздухом, не правда ли, мисс Домби, — говорит мистер Тутс.
Флоренс с признательной улыбкой соглашается.
— Мисс Домби, — говорит мистер Тутс, — прошу прощенья, но если вы не прочь зайти к Блимберам, я… я иду туда.
Флоренс, не говоря ни слова, берет под руку мистера Тутса, и они отправляются в путь, а Диоген бежит впереди. У мистера Тутса дрожат колени; и хотя он великолепно одет, ему кажется, что костюм плохо сидит на нем, он видит морщинки на шедевре Берджеса и Ко — и жалеет, что не надел самой парадной пары сапог.
Снаружи дом доктора Блимбера сохраняет все тот же педантический и ученый вид; а наверху есть окно, на которое она, бывало, смотрела, отыскивая бледное личико, и при виде Флоренс бледное личико в окне освещалось улыбкой, а исхудавшая ручка посылала воздушный поцелуй, когда она проходила мимо. Дверь отворяет тот же подслеповатый молодой человек, чья глупая улыбка, обращенная к мистеру Тутсу, является выражением слабохарактерности. Их вводят в кабинет доктора, где слепой Гомер и Минерва дают им аудиенцию, как в былые времена, под аккомпанемент степенного тиканья больших часов в холле и где глобусы стоят на прежнем месте, словно и мир неподвижен и ничто в нем не гибнет в силу всеобщего закона, по которому — покуда мир вращается — все рано или поздно рассыпается в прах.
А вот и доктор Блимбер и его ученые ноги; вот и миссис Блимбер в своем небесно-голубом чепце; вот и Корнелия со своими рыжеватыми кудряшками и блестящими очками, по-прежнему роющаяся, как могильщик, в гробницах языков. Вот стол, на котором он сидел, покинутый, одинокий, «новичок»; и сюда доносится издалека воркование все тех же мальчиков, ведущих все ту же жизнь, все в той же комнате, на основании все тех же принципов!
— Тутс! — говорит доктор Блимбер. — Очень рад вас видеть, Тутс.
Мистер Тутс хихикает в ответ.
— И в таком прекрасном обществе, Тутс! — говорит доктор Блимбер.
Мистер Тутс, побагровев, объясняет, что случайно встретил мисс Домби, и так как мисс Домби, подобно ему самому, пожелала посетить старые места, они пришли вместе.
— Конечно, вам доставит удовольствие, мисс Домби, — говорит доктор Блимбер, — повидать наших молодых людей. Это все ваши бывшие однокашники, Тутс. Кажется, в наш маленький Портик не поступало новых учеников, дорогая моя, — говорит доктор Блимбер Корнелии, — с тех пор как мистер Тутс нас покинул?
— Кроме Байтерстона, — возражает Корнелия.
— Верно, — говорит доктор. — Для мистера Тутса Байтерстон — новое лицо.
Пожалуй, новое и для Флоренс, ибо в классе Байтерстон — уже не юный Байтерстон из пансиона миссис Пипчин — щеголяет в воротничке и галстуке и носит часы. Однако Байтерстон, рожденный под какою-то несчастливой бенгальской звездой, весь перепачкан чернилами, а его лексикон так распух от постоянного обращения к нему за справками, что не хочет закрываться и зевает, как будто и в самом деле устал от вечных приставаний. Зевает также и его хозяин, Байтерстон, выращиваемый под усиленным давлением доктора Блимбера; но в зевоте Байтерстона чувствуется злоба и угроза, и кое-кто слыхал, как он выражал желание, чтобы «старый Блимбер» лопался ему в руки в Индии. Там он и опомниться не успеет, как его утащат в глубь страны Байтерстоновы кули и передадут с рук на руки тугам;[15] уж в этом он может не сомневаться!
Бригс по-прежнему ворочает жернова науки; а также и Тозер, и Джонсон, и все остальные; старшие ученики заняты преимущественно тем, что с превеликим усердием забывают все, что знали, когда были моложе. Все они столь же учтивы и бледны, как и в былые времена; и среди них мистер Фидер, бакалавр искусств, с костлявыми руками и щетинистой головой, трудится по-прежнему: в настоящий момент запущен в работу его Геродот, а остальные оси и валы лежат на полке за его спиной,
Огромное впечатление производит даже на этих степенных молодых джентльменов визит вырвавшегося на волю Тутса, на которого взирают с благоговением, словно на человека, который перешел Рубикон и дал зарок никогда не возвращаться, и чей покрой костюма и чьи драгоценные украшения заставляют перешептываться исподтишка. Однако желчный Байтерстон, которого не было здесь во времена мистера Тутса, в разговоре с младшими мальчиками притворяется, будто относится с презрением к последнему, и говорит, что хотелось бы ему увидеть разряженного Тутса в Бенгалии, где у его матери есть изумруд, принадлежащий ему, Байтерстону, и извлеченный из подножья трона раджи. Вот оно как!
Великое волнение вызвано также присутствием Флоренс, в которую молодые джентльмены немедленно снова влюбляются, все, кроме упомянутого желчного Байтерстона, не желающего влюбляться из духа противоречия. Черная ревность вспыхивает к мистеру Тутсу, и Бриге высказывает мнение, что Тутс в конце концов не такой уж взрослый. Но эта позорная инсинуация быстро опровергается мистером Тутсом, который громко говорит мистеру Фидеру, бакалавру искусств: «Как поживаете, Фидер?» — и приглашает его пообедать сегодня вместе у Бедфорда; в результате такого подвига он может теперь, если пожелает, выдавать себя за стреляного воробья, и оспаривать это будет трудновато.
Жмут руки, раскланиваются, и каждый молодой джентльмен горит желанием лишить Тутса милостей мисс Домби, а после того, как мистер Тутс, хихикая, бросил взгляд на свой старый пюпитр, Флоренс и он удаляются с миссис Блимбер и Корнелией; и слышно, как за их спиной доктор Блимбер, выходя последним и закрывая дверь, говорит: «Джентльмены, сейчас мы возобновим наши занятия». Ибо только это, и вряд ли что еще, слышит доктор в шепоте волн, и за всю жизнь не слыхал он ничего другого.
Потом Флоренс потихоньку уходит и вместе с миссис Блимбер и Корнелией подымается наверх в старую спальню; мистер Тутс, понимая, что в нем, да и ни в ком другом, там не нуждаются, разговаривает с доктором в дверях кабинета, или, вернее, слушает, что говорит ему доктор, и удивляется, почему он почитал когда-то этот кабинет святилищем, а самого доктора с его округлыми ногами, кривыми, как у церковного фортепьяно, человеком, внушающим благоговейный ужас. Флоренс вскоре приходит и прощается; мистер Тутс прощается, а Диоген, который все это время безжалостно докучал подслеповатому молодому человеку, бросается к двери и с дерзким громким лаем летит вниз по откосу; тем временем Милия и другая служанка доктора выглядывают из окна верхнего этажа, весело подсмеиваясь над «этим Тутсом», и говорят о мисс Домби: «Ну, право же, разве она не похожа на своего брата, только еще красивее?»
Мистер Тутс, заметив слезы на лице Флоренс, страшно встревожен и смущен и сначала опасается, не допустил ли он промаха, предложив навестить Блимберов. Но он быстро успокаивается, когда она утверждает, что ей доставило большое удовольствие снова побывать здесь, и говорит об этом очень весело, пока они идут по пляжу. Слышатся голоса моря и ее нежный голос, и когда Флоренс и мистер Тутс приближаются к дому мистера Домби и мистер Тутс должен расстаться с ней, он порабощен до такой степени, что у него не остается и признаков свободной воли. Когда она на прощанье протягивает ему руку, он никак не может ее выпустить.
— Мисс Домби, прошу прошенья, — меланхолическим шепотом говорит мистер Тутс, — но если бы вы мне разрешили…
Улыбающиеся и невинные глаза Флоренс заставляют его тотчас же запнуться.
— Если бы вы мне разрешили… если бы вы не сочли это дерзостью, мисс Домби, если бы я мог… разумеется, без всякого поощрения, если бы я мог, знаете ли, надеяться, — говорит мистер Тутс.
Флоренс смотрит на него вопросительно.
— Мисс Домби, — говорит мистер Тутс, который чувствует, что теперь уже нельзя отступать, — право же, я обожаю вас до такой степени, что просто не знаю, что мне с собой делать. Я несчастнейший человек. Если бы мы не стояли сейчас на углу площади, я упал бы на колени и просил бы вас и умолял, без всякого поощрения с вашей стороны, дать мне только надежду, что я могу-могу считать, возможным, что вы…
— О, пожалуйста, не надо! — восклицает Флоренс, встревоженная и расстроенная. — О, прошу вас, не надо, мистер Тутс! Пожалуйста, перестаньте! Не говорите больше ничего. Будьте добры, сделайте мне такое одолжение, не говорите!
Мистер Тутс ужасно пристыжен и стоит с разинутым ртом.
— Вы были так добры ко мне, — продолжает Флоренс, — я вам так признательна, у меня столько оснований быть расположенной к вам как к лучшему другу, и, право же, я к вам так и расположена, — тут невинное лицо обращается к нему с самой ласковой и чистосердечной улыбкой, — и я уверена, что вы хотите только сказать мне «до свидания».
— Разумеется, мисс Домби, — говорит мистер Тутс, — я… я… именно это я и хочу сказать. Это не имеет никакого значения…
— До свидания! — восклицает Флоренс.
— До свидания, мисс Домби! — бормочет мистер Тутс. — Надеюсь, вы ничего плохого не подумаете. Это… — это не имеет никакого значения, благодарю вас. Это не имеет ровно никакого значения.
Бедный мистер Тутс в полном отчаянии возвращается в свою гостиницу, запирается у себя в спальне, бросается на кровать и лежит очень долго: похоже на то, что это все-таки имеет огромное значение. Но мистер Фидер, бакалавр искусств, является к обеду — к счастью для мистера Тутса, ибо в противном случае неизвестно, когда бы он встал. Мистер Тутс поневоле встает, чтобы встретить его и оказать ему радушный прием.
И благотворное влияние этой социальной добродетели — радушия (не говоря уже о вине и прекрасном угощении) — открывает сердце мистера Тутса и делает его разговорчивым. Он не сообщает мистеру Фидеру, бакалавру искусств, о том, что произошло на углу площади, но когда мистер Фидер спрашивает его, «когда же это совершится», мистер Тутс отвечает, что «есть предметы, о которых…» — и тем самым немедленно ставит на место мистера Фидера. Далее мистер Тутс выражает удивление: какое право имел Блимбер обращать внимание на его появление в обществе мисс Домби! Если бы ему, Тутсу, угодно было счесть это дерзостью, он вывел бы его на чистую воду, невзирая на то, что Блимбер доктор; но, полагает он, это объясняется только невежеством Блимбера. Мистер Фидер говорит, что нимало в этом не сомневается.
Впрочем, мистеру Фидеру как закадычному другу разрешено касаться некоего предмета. Мистер Тутс требует только, чтобы о нем говорили таинственно и задушевно. После нескольких стаканов вина он предлагает выпить за здоровье мисс Домби, присовокупив: «Фидер, вы понятия не имеете о том, с какими чувствами я предлагаю этот тост». Мистер Фидер отвечает: «О нет, имею, дорогой мой Тутс, и они делают вам честь, старина». Мистер Фидер преисполнен дружелюбия, жмет руку мистеру Тутсу и говорит, что, если когда-нибудь Тутсу понадобится брат, Тутс знает, где найти его. Мистер Фидер говорит также, что он порекомендовал бы мистеру Тутсу — если тому угодно прислушаться к его совету — выучиться играть на гитаре или хотя бы на флейте, ибо женщины, когда вы за ними ухаживаете, любят музыку, и он сам в этом убедился.
И тут мистер Фидер, бакалавр искусств, признается, что он имеет виды на Корнелию Блимбер. Он сообщает мистеру Тутсу, что не возражает против очков, и если доктор намерен совершить похвальный поступок и удалиться от дел, ну, что ж, в таком случае они будут обеспечены. По его мнению, человек, заработавший приличную сумму денег, обязан уйти от дел, и Корнелия была бы такой помощницей, ко юрой каждый может гордиться. В ответ на это мистер Тутс принимается воспевать хвалу мисс Домби и намекать, что иной раз он не прочь пустить себе пулю в лоб. Мистер Фидер упорно называет такой шаг опрометчивым и, желая примирить своего друга с жизнью, показывает ему портрет Корнелии в очках и со всеми прочими ее атрибутами.
Так проводит вечер эта скромная пара, а когда вечер уступает место ночи, мистер Тутс провожает домой мистера Фидера и расстается с ним у двери доктора Блимбера. Но мистер Фидер только поднимается на крыльцо, а по уходе мистера Тутса снова спускается вниз, бродит в одиночестве по берегу и размышляет о своих видах на будущее. Прогуливаясь, мистер Фидер ясно слышит, как волны вещают ему об окончательном уходе доктора Блимбера от дел, и испытывает нежное, романтическое удовольствие, созерцая фасад дома и мечтательно раздумывая о том, что доктор сначала выкрасит его заново и произведет полный ремонт.
Мистер Тутс в свою очередь бродит вокруг футляра, в коем хранится его жемчужина, и, в плачевном состоянии духа, вызывая некоторые подозрения у полисменов, взирает на окно, в котором виден свет, и нимало не сомневается, что это окно Флоренс. Но он ошибается, ибо это спальня миссис Скьютон. И в то время, как Флоренс, спящей в другой комнате, снятся сладкие сны, напоминающие ей о прошлом, вновь воскресшем, — женщина, которая в суровой действительности заменила на прежней сцене кроткого мальчика, вновь восстанавливая связь — но совсем по-иному! — с тлением и смертью, распростерта здесь бодрствующая и сетующая. Уродливая, изможденная, она лежит, не находя покоя на своем ложе; а подле нее, внушая ужас своей бесстрастной красотой — ибо ужас отражается в тускнеющих глазах старухи, сидит Эдит. Что говорят им волны в тишине ночи?
— Эдит, чья это каменная рука поднялась, чтобы нанести мне удар? Неужели ты ее не видишь?
— Там ничего нет, мама, это вам только почудилось.
— Только почудилось! Все мне чудится. Смотри! Да неужели ты не видишь?
— Право же, мама, там ничего нет. Разве я бы сидела так спокойно, если бы там что-то было?
— Так спокойно? — Она бросает на нее испуганный взгляд. — Теперь это исчезло… а почему ты так спокойна? Уж это мне не чудится, Эдит. Я вся холодею, видя, как ты сидишь подле меня.
— Мне очень жаль, мама.
— Жаль! Тебе всегда чего-то жаль. Но только не меня!
Она начинает плакать, беспокойно вертит головой и бормочет о пренебрежительном к ней отношении и о том, какой она была матерью и какой матерью была эта добрая старуха, которую они встретили, и какие неблагодарные дочери у таких матерей. В разгар этих бессвязных речей она вдруг умолкает, смотрит на дочь, восклицает, что у нее в голове мутится, и прячет лицо в подушку.
Эдит с состраданьем наклоняется и окликает ее. Больная старуха обвивает рукой ее шею и с ужасом бормочет:
— Эдит! Мы скоро поедем домой, скоро вернемся. Ты уверена, что я вернусь домой?
— Да, мама, да.
— А что он сказал… как его там зовут… я всегда забывала имена… майор… это ужасное слово, когда мы уезжали… ведь это неправда? Эдит! Она вскрикивает и широко раскрывает глаза. — Ведь со мною этою быть не может?
Каждую ночь горит свет в окне, и женщина лежит на кровати, и Эдит сидит подле нее, и беспокойные волны всю ночь напролет взывают к ним обеим. Каждую ночь волны твердят до хрипоты все те же таинственные речи: песчаные гребни бороздят берег; морские птицы взмывают и парят; ветры и облака летят по неисповедимым своим путям; белые руки манят в лунном свете, зазывая в невидимую далекую страну.
И больная старуха по-прежнему смотрит в угол, где каменная рука — по ее словам, это рука статуи с какого-то надгробия — занесена, чтобы нанести ей удар. Наконец она опускается, и безгласная старуха простерта на кровати, она скрючена и сморщена, и половина ее мертва.
Эту женщину, накрашенную и наштукатуренную на смех солнцу, изо дня в день медленно провозят сквозь толпу; при этом она ищет глазами добрую старушку, которая была такой хорошей матерью, и корчит гримасы, тщетно высматривая ее в толпе. Такова эта женщина, которую часто привозят на взморье, и здесь останавливают коляску; но ее никакой ветер не может освежить, и нет для нее успокоительных слов в ропоте океана. Она лежит и прислушивается к нему; но речь его кажется ей непонятной и зловещей, и ужас отражен на ее лице, а когда взгляд ее устремляется вдаль, она не видит ничего, кроме пустынного пространства между землей и небом.
Флоренс она видит редко, а при виде ее сердится и гримасничает. Эдит всегда подле нее и не допускает к ней Флоренс; а Флоренс ночью в своей постели трепещет при мысли о смерти в таком обличии и часто просыпается и прислушивается, думая, что час пробил. Никто не ухаживает за старухой, кроме Эдит. Хорошо, что мало кто ее видит; и дочь бодрствует одна у ее ложа.
Тень сгущается на лице, уже покрытом тенью, заостряются уже заострившиеся черты, и пелена перед глазами превращается в надгробный покров, который заслоняет потускневший мир. Руки, копошащиеся на одеяле, слабо сжимаются и тянутся к дочери, и голос — не похожий на ее голос, не похожий ни на один голос, говорящий на языке смертных, — произносит: «Ведь я тебя выкормила!»
Эдит без слез опускается на колени, чтобы приблизиться к голове, ушедшей в подушки, и говорит:
— Мама, вы меня слышите?
Широко раскрыв глаза, та старается кивнуть в ответ.
— Можете ли вы припомнить ту ночь перед моей свадьбой?
Голова остается неподвижной, но по лицу видно, что она помнит.
— Я сказала тогда, что прощаю вам ваше участие в этом, и молила бога простить меня. Я сказала вам, что с прошлым мы с вами покончили. Сейчас я повторяю это снова. Поцелуйте меня, мама.
Эдит прикасается к бледным губам, и с минуту ничто не нарушает тишины. Через минуту ее мать со своим девическим смехом — скелет Клеопатры приподнимается на постели.
Задерните розовые занавески. Еще что-то кроме ветра и облаков летит по неисповедимым путям. Задерните поплотнее розовые занавески!
Сообщение о случившемся послано в город мистеру Домби, который навешает кузена Финикса (он еще не отбыл в Баден-Баден), только что получившего такое же сообщение. Добродушное создание вроде кузена Финикса — самый подходящий человек для свадьбы или похорон, и, принимая во внимание его положение в семье, с ним надлежит посоветоваться.
— Домби, — говорит кузен Финикс, — честное слово, я ужасно потрясен тем, что мы с вами встречаемся по случаю такого печального события. Бедная тетя! Она была чертовски жизнерадостной женщиной.
Мистер Домби отвечает:
— В высшей степени.
— И очень, знаете, моложавой на вид… сравнительно, — добавляет кузен Финикс. — Право же, в день вашей свадьбы я думал, что ее хватит еще на двадцать лет. Собственно говоря, я так и сказал одному человеку у Брукса маленькому Билли Джоперу… вы его, конечно, Знаете, он носит монокль?
Мистер Домби дает отрицательный ответ.
— Что касается похорон, — говорит он, — нет ли каких-нибудь предположений…
— Ах, боже мой! — восклицает кузен Финикс, поглаживая подбородок, на что у него как раз хватает руки, едва высовывающейся из манжеты, — я, право, не знаю! У меня в поместье есть усыпальница в парке, но боюсь, что она нуждается в ремонте, и, собственно говоря, она в чертовски плохом виде. Если бы не маленькая заминка в деньгах, мне бы следовало привести ее в порядок; но, кажется, туда приезжают и устраивают пикники за оградой усыпальницы.
Мистер Домби понимает, что это не годится.
— Там в деревне премиленькая церковь, — задумчиво говорит кузен Финикс, — чистейший образец англо-норманского стиля, и вдобавок превосходно зарисованный леди Джейн Финчбери — она носит туго затянутый корсет, — но, говорят, здание испортили побелкой, и ехать туда далеко.
— Быть может, тогда в самом Брайтоне? — предлагает мистер Домби.
— Честное слово, Домби, вряд ли мы можем придумать что-нибудь лучшее, говорит кузен Финикс. — Это, знаете ли, тут же, на месте, и городок очень веселый.
— А какой день удобно было бы назначить? — осведомляется мистер Домби.
— Я готов поручиться, — говорит кузен Финикс, — что меня устроит любой день, какой вы сочтете наиболее подходящим. Мне доставит величайшее удовольствие проводить мою бедную тетку до преддверия… собственно говоря, до… могилы, — говорит кузен Финикс.
— Вы можете уехать из города в понедельник? — спрашивает мистер Домби.
— В понедельник мне как раз очень удобно, — отвечает кузен Финикс.
Тогда мистер Домби сговаривается с кузеном Финиксом, что возьмет его с собой, и вскоре откланивается, а кузен Финикс провожает его до площадки лестницы и говорит на прощанье: «Право же, Домби, мне ужасно жаль, что вам приходится столько хлопотать из-за этого», на что мистер Домби отвечает: «Помилуйте!»
В назначенный день кузен Финикс и мистер Домби встречаются и едут в Брайтон и, совмещая в себе всех прочих, оплакивающих усопшую леди, провожают ее останки до места упокоения. Кузен Финикс, сидя в траурной карете, узнает по пути бесчисленных знакомых, но, соблюдая приличия, не обращает на них ни малейшего внимания и только называет вслух имена для сведения мистера Домби: «Том Джонсон. Человек с пробковой ногой, завсегдатай Уайта[16]. Как, и вы здесь, Томми? Фоли на чистокровной кобыле. Девицы Смолдер»… и так далее. При совершении обряда кузен Финикс приходит в уныние, отмечая, что в подобных случаях человек, собственно говоря, поневоле задумывается о том, что силы ему изменяют; и слезы навертываются у него на глазах, когда все уже кончено. Но он вскоре собирается с духом, и так же поступают все прочие родственники и друзья миссис Скьютон, причем майор неустанно твердит в клубе, что она никогда хорошенько не укутывалась, а молодая леди с обнаженной спиной, которой столько хлопот причиняли ее веки, говорит, тихонько взвизгивая, что, должно быть, покойница была чудовищно стара и страдала самыми ужасными недугами, и нужно об этом забыть.
Итак, мать Эдит лежит, забытая своими добрыми друзьями, которые не слышат волн, твердящих до хрипоты все те же слова, и не видят песчаных гребней, избороздивших пляж, и белых рук, манящих в лунном свете и зазывающих в невидимую, далекую страну. Но все идет так, как издавна шло на берегу неведомого моря. И к ногам Эдит, стоящей здесь в одиночестве и прислушивающейся к волнам, прибиваются влажные водоросли, чтобы устелить ее жизненный путь.
ГЛАВА XLII,
повествующая о доверительном разговоре и о несчастном случае
Облеченный уже не в траурный костюм и зюйдвестку капитана Катля, но одетый в солидную коричневую ливрею, которая, притязая на скромность и простоту, была тем не менее такой самодовольной и самоуверенной, что могла сделать честь любому портному, — Роб Точильщик, столь преобразившийся внешне, а в глубине души вовсе пренебрегший капитаном и Мичманом, коим лишь изредка уделял несколько минут своего досуга, задирая нос перед этими достойными и неразлучными друзьями и припоминая под торжествующий аккомпанемент сей медной трубы — своей совести, — с каким триумфом он избавился от их общества, — Роб Точильщик служил теперь своему покровителю мистеру Каркеру. Проживая в доме мистера Каркера и состоя при его особе, Роб со страхом и трепетом взирал на белые зубы и чувствовал, что должен раскрывать свои круглые глаза шире, чем когда бы то ни было.
Содрогаться сильнее перед этими зубами он бы не мог даже в том случае, если бы находился в услужении у великого волшебника, а зубы были могущественнейшими талисманами. Мальчишка с такою силой ощущал власть своего патрона, что это поглощало все его внимание и требовало от него слепого повиновения и подчинения. Он не считал безопасным размышлять о патроне даже в его отсутствие, опасаясь, что его немедленно схватят за горло, как в то утро, когда он впервые предстал перед мистером Каркером, и он снова увидит, что каждый зуб обличает его и ставит ему в вину каждую его мысль. В умение мистера Каркера читать его тайные мысли, буде ему того захочется, Роб, находясь с ним лицом к лицу, верил так же твердо, как в то, что мистер Каркер его видит, когда на него смотрит. Влияние заведующего было столь велико и зачаровывало настолько, что, едва осмеливаясь об этом думать, он беспрестанно чувствовал над собой несокрушимую власть патрона, уверен был в его способности сделать что угодно с ним, Робом, и старался ему угождать и предупреждать его приказания, не видя и не слыша ничего вокруг.
Быть может, Роб не спрашивал себя — в таком состоянии было бы необычайным безрассудством задавать себе подобные вопросы, — не потому ли он всецело подчинился этому влиянию, что у него мелькали подозрения, будто его патрон в совершенстве овладел некоей наукой предательства, жалкие начатки коей сам Роб усвоил в школе Точильщиков. Но, разумеется, Роб не только боялся его, но и восхищался им. Пожалуй, мистер Каркер был лучше осведомлен об источниках своей власти и пользовался ею умело.
Отказавшись от места у капитана, Роб в тот же вечер, избавившись предварительно от своих голубей и даже заключив второпях невыгодную сделку, отправился прямо в дом мистера Каркера и, разгоряченный, с пылающим лицом, предстал перед своим новым хозяином, словно ожидая похвалы.
— Бездельник! — сказал мистер Каркер, взглянув на узелок. — Ты бросил свое место и пришел ко мне?
— О сэр, — забормотал Роб, — вы, знаете ли, сказали, когда я был здесь, в последний раз…
— Я сказал? — удивился мистер Каркер. — Что я сказал?
— Простите, сэр, вы ничего не сказали, сэр, — ответил Роб, почувствовавший угрозу в тоне мистера Каркера и пришедший в крайнее замешательство.
Его патрон посмотрел на него, обнажив десны, и, грозя указательным пальцем, произнес:
— Предчувствую, что ты плохо кончишь, друг-бродяга. Тебя ждет беда.
— Ох, пожалуйста, не говорите так, сэр! — воскликнул Роб, у которого ноги подкашивались. — Право же, сэр, я хочу только работать на вас, сэр, служить вам, сэр, и честно исполнять все, что мне прикажут.
— Советую честно исполнять все, что тебе прикажут, раз ты имеешь дело со мной, — отозвался его патрон.
— Да, я это знаю, сэр, — ответил покорный Роб. — Я уверен, что вы правы, сэр. Если бы только вы были так добры и испытали меня, сэр! А если когда-нибудь вы увидите, сэр, что я поступаю наперекор вашему желанию, пожалуйста, убейте меня.
— Щенок! — сказал мистер Каркер, откидываясь на спинку стула и безмятежно улыбаясь Робу. — Это ничто по сравнению с тем, что я с тобой сделаю, если ты вздумаешь обмануть меня.
— Да, сэр, — ответил несчастный Точильщик, — я уверен, что вы жестоко со мной расправитесь, сэр. Я бы и пытаться не стал обманывать вас, сэр, хотя бы мне сулили за это золотые гинеи.
Оробевший Точильщик, чьи надежды на похвалу не оправдались, стоял, смотря на своего патрона и тщетно стараясь не смотреть на него, в смущении, похожем на то, какое часто обнаруживает дворняжка при сходных обстоятельствах.
— Значит, ты отказался от прежнего места и пришел сюда просить меня, чтобы я взял тебя к себе на службу, да? — сказал мистер Каркер.
— Если вам будет угодно, сэр! — отвечал Роб, который, в сущности, поступал согласно инструкциям самого патрона, но сейчас не посмел даже намекнуть на это в свое оправдание.
— Ну, что ж! — сказал мистер Каркер. — Ты меня знаешь?
— Простите, сэр, да, сэр, — ответил Роб, теребя в руках шляпу; он по-прежнему был скован взглядом мистера Каркера и бесплодно пытался избавиться от оков.
Мистер Каркер кивнул.
— В таком случае берегись!
Множеством поклонов Роб выразил живейшее понимание этого предостережения и с поклонами отступал к двери, весьма ободренный перспективой очутиться за этой дверью, но патрон остановил его.
— Эй! — крикнул он, грубо возвращая его назад. — Ты привык… Закрой дверь!
Роб повиновался, как будто жизнь его зависела от его проворства.
— Ты привык торчать у замочной скважины. Тебе известно, что это значит?
— Подслушивать, сэр? — высказал догадку Роб после смущенного раздумья. Его патрон кивнул.
— И подсматривать и прочее.
— Здесь я бы не стал этого делать, сэр, — сказал Роб. — Честное слово, сэр, умереть мне на этом месте, не стал бы, сэр, сколько бы мне за это ни посулили! Пусть мне предлагают все сокровища в мире, я не подумаю это делать, раз мне не приказано, сэр!
— Советую не делать. Ты привык также болтать и сплетничать, — с величайшим хладнокровием продолжал его патрон. — Остерегайся заниматься этим здесь, иначе несдобровать тебе, негодяй! — И он снова улыбнулся и снова погрозил ему указательным пальцем.
От ужаса Точильщик дышал прерывисто и хрипло. Он пытался доказать честность своих намерений, но мог только таращить глаза на улыбающегося джентльмена, с тупой покорностью, которая, по-видимому, удовлетворила улыбающегося джентльмена, ибо тот приказал ему идти вниз, после того как несколько секунд молча разглядывал его и дал ему понять, что принимает его к себе на службу.
Вот каким образом Роб Точильщик поступил к мистеру Каркеру, и его благоговейная преданность сему джентльмену укреплялась и возрастала — если только это было возможно — с каждой минутой.
Он служил уже несколько месяцев, и вот однажды, ранним утром, ему пришлось распахнуть калитку перед мистером Домби, который приехал, как было условлено, позавтракать с его хозяином. В тот же момент сам хозяин стремительно бросился встречать важного гостя и приветствовал его всеми своими зубами.
— Я никогда не надеялся видеть вас здесь, — сказал Каркер, когда помог ему сойти с лошади. — Это исключительный день в моем календаре! Никакое событие не может быть особо примечательным для такого человека, как вы, которому доступно все; но для такого человека, как я, дело обстоит совсем иначе.
— Вы здесь устроились со вкусом, Каркер, — сказал мистер Домби, удостоив остановиться посреди лужайки и бросить взгляд вокруг.
— Вам угодно было это заметить, — отозвался Каркер. — Благодарю вас.
— Мне кажется, каждый мог бы это заметить, — сказал мистер Домби с надменно-покровительственным видом. — Насколько это возможно, местечко очень удобное и прекрасно устроенное… очень элегантное.
— Насколько это возможно. Совершенно верно! — ответил Каркер с пренебрежением. — Оно нуждается в этой оговорке. Ну, мы уже достаточно о нем поговорили. Вам угодно было похвалить его, я и благодарен. Не соблаговолите ли войти?
Войдя в дом, мистер Домби отметил — и для этого у него были основания отличную отделку комнат и комфортабельную обстановку. Мистер Каркер, со своим показным смирением, встретил это замечание почтительной улыбкой и сказал, что понимает деликатный его смысл и ценит его, но поистине коттедж, как он ни убог, достаточно хорош для человека в его положении — лучше, быть может, чем надлежит ему быть.
— Но вам, столь высоко стоящему, может быть, он кажется лучше, чем есть на самом деле, — продолжал Каркер, растягивая до ушей свой лживый рот. Монархи находят прелесть в жизни бедняков.
При этом он настороженно посмотрел на мистера Домби и настороженно улыбнулся, и посмотрел еще настороженнее и еще настороженнее улыбнулся, когда мистер Домби, встав перед камином в позу, которую так часто копировал его помощник, взглянул на висевшие на стенах картины. Пока холодный взгляд мистера Домби скользил по картинам, пристальный взгляд Каркера следовал за его взглядом и приноравливался к нему, точно отмечая, куда он устремлен. Когда он задержался на одной картине, Каркер, казалось, затаил дыхание — так пристально и по-кошачьи зорко следил он за своим принципалом, — но глаза мистера Домби скользнули по этой картине так же, как и по другим, и, по-видимому, она произвела на него не большее впечатление, чем все остальные.
Каркер посмотрел на картину — это был портрет женщины, похожей на Эдит, — как на живое существо, со злобным беззвучным смехом, брошенным, казалось, ей в лицо, но, в сущности, он осмеивал великого человека, который, ничего не подозревая, стоял рядом с ним. Вскоре был подан завтрак; и, предложив мистеру Домби кресло, повернутое спинкой к картине, он сел на свое обычное место, лицом к ней.
Мистер Домби был даже более степенным, чем обычно, и крайне молчаливым. Попугай, раскачиваясь в позолоченном кольце в своей нарядной клетке, тщетно старался привлечь к себе взоры, ибо Каркер слишком пристально наблюдал за своим гостем, чтобы обращать внимание на птицу; а гость, погруженный в размышления, сидел с задумчивой, чтобы не сказать — хмурой, миной, не отрывая глаз от скатерти. Что касается Роба, прислуживавшего за столом, то ему, посвятившему все силы и способности наблюдению за своим хозяином, едва ли пришло в голову, что гость был тем самым великим джентльменом, к которому его привозили в детстве как свидетельство о здоровье семьи и которому он был обязан кожаными штанишками.
— Разрешите спросить, — сказал вдруг Каркер, — как здоровье миссис Домби?
Задав этот вопрос, он подобострастно наклонился вперед, поддерживая рукою подбородок, и в то же время поднял глаза на картину, как будто говорил ей: «Ну-ка, посмотри, как я его расшевелю!»
Мистер Домби, покраснев, ответил:
— Миссис Домби здорова. Вы мне напомнили, Каркер, что я хотел кое о чем побеседовать с вами.
— Робин, ты можешь уйти, — приказал хозяин, чей мягкий голос заставил Робина вздрогнуть и скрыться, причем он до последней минуты не спускал глаз со своего патрона. — Вы, конечно, не помните этого мальчика? — добавил Каркер, когда опутанный сетями Точильщик удалился.
— Нет, — сказал мистер Домби с величественным равнодушием.
— Мало вероятно, чтобы его запомнил такой человек, как вы. Вряд ли это возможно, — пробормотал мистер Каркер. — Но он принадлежит к той семье, из которой вы взяли кормилицу. Может быть, вы припоминаете, что великодушно приняли на себя заботу о его образовании?
— Это тот самый мальчик? — нахмурившись, спросил мистер Домби. Кажется, он не делает чести полученному образованию.
— Да, боюсь, что это дрянной мальчишка, — пожимая плечами, ответил Каркер. — Такая у него репутация. Но суть вот в чем: я взял его к себе на службу, потому что он, не имея возможности подыскать себе место, вообразил (полагаю, ему внушили это дома), будто имеет какие-то права на вас, и постоянно добивался случая обратиться к вам с просьбой. И хотя установленные и признанные отношения мои к вашему дому носят исключительно деловой характер, но я чувствую такой непроизвольный интерес ко всему, вас касающемуся, что…
Он снова запнулся, как бы стараясь обнаружить, достаточно ли он успел расшевелить мистера Домби. И снова, поддерживая рукою подбородок, искоса посмотрел на картину.
— Каркер, — сказал мистер Домби, — я ценю то, что вы не ограничиваете вашей…
— Службы, — подсказал улыбающийся хозяин дома.
— Нет, я предпочитаю сказать — вашей заботы, — возразил мистер Домби, прекрасно сознавая, что делает ему весьма лестный комплимент, — чисто деловыми отношениями. Примером тому служит внимание к моим чувствам, надеждам и разочарованиям, о чем свидетельствует этот незначительный случай, вами упомянутый. Я вам признателен, Каркер.
Мистер Каркер медленно наклонил голову и очень осторожно потер руки, словно боялся каким-нибудь движением прервать доверительные речи мистера Домби.
— Ваше сообщение очень своевременно, — продолжал мистер Домби после недолгих колебаний, — ибо оно расчищает путь к той теме, какую я намерен затронуть, и напоминает мне, что мои слова отнюдь не устанавливают каких-то новых отношений между нами, хотя, быть может, и свидетельствуют о большом доверии с моей стороны, чем то, каким я до сих пор…
— Удостаивали меня! — подсказал Каркер, снова наклоняя голову. — Не буду говорить о том, сколь я почтен. Такой человек, как вы, прекрасно знает, какую великую честь может он при желании оказать человеку.
— Миссис Домби и я, — сказал мистер Домби, с величественным пренебрежением пропустив мимо ушей этот комплимент, — не пришли к соглашению по некоторым вопросам. Мы как будто еще не понимаем друг друга. Миссис Домби должна кое-чему научиться.
— Миссис Домби отличается многими редкими качествами и несомненно привыкла к тому, чтобы ей курили фимиам, — сказал этот вкрадчивый, лукавый наблюдатель, подмечавший каждый взгляд и интонацию собеседника. Но там, где наличествует любовь, чувство долга и уважение, — там все маленькие промахи будут быстро заглажены.
Мистеру Домби невольно представилось лицо, обращенное к нему в будуаре его жены, когда властная рука указывала на дверь. И, вспомнив, как отражались на нем любовь, чувство долга и уважение, почувствовал, что кровь прилила к его щекам, а это подметили зоркие глаза, смотревшие на него.
— Миссис Домби и я, — продолжал он, — беседовали незадолго до смерти миссис Скьютон о причинах моею неудовольствия. О нем вы можете иметь некоторое представление, так как были свидетелем того, что произошло между миссис Домби и мною, когда вы были у нас… у меня в доме.
— Когда я так сожалел о своем присутствии! — сказал улыбающийся Каркер. — Я горжусь вашим особым вниманием, как и надлежит гордиться человеку в моем положении, хотя я ничем его не заслужил. Вы можете делать что угодно, не роняя себя, я же, удостоившись быть представленным миссис Домби, прежде чем ей была пожалована высокая честь носить ваше имя, я, будьте уверены, почти сожалел в тот вечер, что в свое время мне на долю выпало такое счастье.
То обстоятельство, что кто-то, отмеченный его милостями и покровительством, мог при каких бы то ни было обстоятельствах об этом сожалеть, являлось феноменом, которого мистер Домби не постигал. Посему он произнес с сугубым достоинством:
— В самом деле? Но почему же, Каркер?
— Боюсь, что миссис Домби, — отвечал помощник, облеченный доверием, которая никогда не была расположена отнестись ко мне с благосклонным вниманием — человек в моем положении не может ждать этого от леди, гордой от природы и чья гордость столь ей к лицу, — боюсь, что миссис Домби вряд ли простит мое невинное участие в том разговоре. Ваше неудовольствие — дело серьезное, вы это, конечно, знаете. И навлечь его на себя в присутствии третьего лица…
— Каркер, — надменно сказал мистер Домби, — смею думать, что в первую очередь нужно считаться со мной?
— О! могут ли быть какие-нибудь сомнения? — ответил тот с нетерпением, как человек, подтверждающий всем известный и неопровержимый факт.
— Полагаю, миссис Домби занимает второе место, когда дело касается нас обоих, — сказал мистер Домби. — Не так ли?
— Не так ли? — повторил Каркер. — Разве вы не знаете лучше всех, что вам незачем об этом спрашивать?
— В таком случае, я надеюсь, Каркер, — сказал мистер Домби, — ваши сожаления о неудовольствии миссис Домби могут быть почти уравновешены вашим удовлетворением при мысли о том, что вы сохранили мое доверие и доброе о вас мнение.
— Вижу, что я действительно имел несчастье, — ответил Каркер, — вызвать это неудовольствие. Миссис Домби говорила вам об этом?
— Миссис Домби высказывала различные мнения, — заявил мистер Домби с высокомерной холодностью и равнодушием, — которых я не разделяю и которые не намерен обсуждать или вспоминать. Как я уже говорил вам, не так давно я предъявил миссис Домби известные требования касательно почтительности и покорности в семейной жизни, на которых я считал нужным настаивать. Мне не удалось убедить миссис Домби в необходимости немедленно изменить ее поведение в интересах ее собственного спокойствия и благополучия, а также моего достоинства. И я уведомил миссис Домби, что, если я найду нужным снова выразить протест, я передам ей свое мнение через вас, мое доверенное лицо.
Взгляд, направленный на него Каркером, сменился дьявольским взглядом, брошенным на картину над его головой, который упал на нее, как молния.
— А теперь, Каркер, — продолжал мистер Домби, — я, нимало не колеблясь, говорю вам, что добьюсь своего. Со мной нельзя шутить. Миссис Домби должна понять, что моя воля — закон и что я не намерен делать ни единого исключения из своих жизненных правил. Будьте добры взять на себя это поручение, которое, раз оно исходит от меня, надеюсь, не является для вас неприемлемым, с какой бы учтивостью ни выражали вы своего сожаления, — за него я благодарю вас от имени миссис Домби. И, я убежден, вы окажете мне любезность и исполните его столь же тщательно, как и всякую другую обязанность.
— Вы знаете, — сказал мистер Каркер, — что вам достаточно приказать мне.
— Знаю, — сказал мистер Домби, величественно выражая свое согласие, что мне достаточно вам приказать. Я считаю необходимым предпринять дальнейшие шаги. Миссис Домби — леди, несомненно наделенная высокими достоинствами, чтобы…
— Чтобы оказать честь даже вашему выбору, — подсказал Каркер с подобострастной улыбкой.
— Да, если вам угодно воспользоваться этим выражением, — сказал мистер Домби внушительным тоном. — В настоящее время я не замечаю, чтобы миссис Домби оказывала ему должную честь. Есть дух противодействия в миссис Домби, который надлежит уничтожить, который надлежит сломить. Миссис Домби, по-видимому, не понимает, — энергически сказал мистер Домби, — что самая мысль о противодействии мне — чудовищна и нелепа.
— Мы, в Сити, знаем вас лучше, — отозвался Каркер, улыбаясь и растягивая рот до ушей.
— Вы знаете меня лучше, — повторил мистер Домби. — Надеюсь. Впрочем, я должен отдать справедливость миссис Домби, хотя бы это и казалось несовместимым с ее дальнейшим поведением (оно остается прежним). В тот раз, когда я с некоторою суровостью высказал ей свое неодобрение и принятое мною решение, мое увещание произвело, по-видимому, очень сильное впечатление. Мистер Домби изрек эти слова с самой величавой напыщенностью. — Итак, я хочу, Каркер, чтобы вы взяли на себя труд сообщить миссис Домби от моего имени, что я должен напомнить ей о нашем разговоре и несколько удивлен, почему он еще не возымел действия. Что я должен настаивать на согласовании ею своих поступков с требованиями, предъявленными ей в этом разговоре. Что я недоволен ее поведением. Что я чрезвычайно им недоволен. И что я принужден буду, как это ни печально, передать через вас еще более неприятные и точные предписания, если здравый смысл и надлежащие чувства не побудят ее подчиниться моим желаниям, как это сделала первая миссис Домби и — полагаю, я могу это добавить — как сделала бы всякая другая леди на ее месте.
— Первая миссис Домби была очень счастлива, — сказал Каркер.
— Первая миссис Домби отличалась здравым смыслом, — сказал мистер Домби с благородной снисходительностью к умершей, — и очень тонкими чувствами.
— Как вы думаете, мисс Домби похожа на свою мать? — осведомился Каркер.
Лицо мистера Домби изменилось мгновенно и зловеще. Помощник, облеченный доверием, следил за пристально.
— Я коснулся мучительной темы, — сказал он с вкрадчивым сожалением, противоречившим выражению его загоревшихся глаз. — Прошу вас, простите меня. Интерес, мною проявляемый, заставил меня забыть о возможных нежелательных ассоциациях. Прошу вас, простите.
Но что бы он ни говорил, его загоревшиеся глаза все с тем же вниманием изучали пасмурное лицо мистера Домби. А затем он бросил странный торжествующий взгляд на картину, словно призывая ее в свидетели того, как он снова его поддел и что за этим последует.
— Каркер, — сказал мистер Домби побелевшими губами, скользя взором по столу и говоря слегка изменившимся голосом и несколько более торопливо, чем обычно, — вам не за что просить извинения. Вы ошибаетесь. Вопреки вашим предположениям, нежелательная ассоциация вызвана настоящей ситуацией, а не воспоминаниями. Я не одобряю поведения миссис Домби по отношению к моей дочери.
— Простите, — сказал мистер Каркер, — я не совсем понимаю.
— В таком случае, постарайтесь понять, — продолжал Домби. — Вы можете нет, вы должны — передать миссис Домби мой протест касательно этого пункта. Будьте добры передать ей, что ее нескрываемая привязанность к моей дочери мне неприятна. На эту привязанность могут обратить внимание. Она может привести к тому, что люди попытаются сравнивать отношение миссис Домби к моей дочери с отношением миссис Домби ко мне. Будьте добры довести до сведения миссис Домби, что я против этого возражаю и жду, чтобы она немедленно приняла во внимание мое возражение. Быть может, миссис Домби относится к этому серьезно, быть может, это только ее причуда, а возможно, она действует так назло мне, но как бы там ни было, я протестую. Если миссис Домби относится к этому серьезно, тем с большей охотой должна она уступить, ибо подобным поведением она не окажет услуги моей дочери. Если моя жена помимо и сверх надлежащей покорности своему супругу питает к кому-то расположение и уважение, она может дарить их кому угодно, но прежде всего я требую от нее покорности мне! Каркер, — сказал мистер Домби, сдерживая необычное волнение и возвращаясь к свойственной ему манере, в какой он привык утверждать свое величие, — будьте добры, Каркер, не забыть об этом пункте и не умалить его значения, считайте его весьма существенным в полученных вами инструкциях.
Мистер Каркер поклонился, встал из-за стола и, стоя задумчиво перед камином и поддерживая рукой свой гладко выбритый подбородок, посмотрел сверху вниз на мистера Домби со злобным лукавством, напоминая не то высеченную из камня обезьяну, получеловека-полуживотное, не то хитрую морду на конце старой водосточной трубы. Мистер Домби, понемногу обретая спокойствие, либо охлаждая волнение сознанием своего высокого положения, сидел, постепенно цепенея снова и глядя на попугая, который раскачивался в своем широком обручальном кольце.
— Простите, — сказал Каркер после недолгого молчания, неожиданно придвинув свой стул и садясь против мистера Домби, — но я бы хотел знать: известно ли миссис Домби, что вы, быть может, воспользуетесь мною, дабы через меня выразить свое неудовольствие?
— Да, — ответил мистер Домби. — Я это сказал.
— Да? — быстро подхватил Каркер. — Но почему?
— Почему? — повторил мистер Домби с некоторым замешательством. — Потому что я ей это сообщил.
— А! — воскликнул Каркер. — Но почему вы ей сообщили? Видите ли, продолжал он с улыбкой, мягко прикасаясь своей бархатной рукой к руке мистера Домби, как прикоснулась бы кошка, спрятавшая свои когти, — чем лучше я пойму, что у вас на уме, тем большую услугу я буду иметь счастье вам оказать. Мне кажется, я понимаю. Миссис Домби не удостоила меня своим расположением. У меня нет никаких оснований рассчитывать на него; но мне бы хотелось знать, так ли это на самом деле?
— Быть может, так, — сказал мистер Домби.
— Стало быть, — продолжал Каркер, — эти распоряжения, переданные вами миссис Домби через меня, являются для этой леди тем более неприятными?
— Мне кажется, — сказал мистер Домби о высокомерным спокойствием и, однако, с некоторым замешательством, — что взгляд миссис Домби на этот предмет не имеет отношения к делу в том виде, в каком оно представляется вам и мне, Каркер. Но, быть может, вы не ошибаетесь.
— Простите, правильно ли я вас понимаю, — сказал Каркер, — полагая, что вы усматриваете в этом подходящее средство смирить гордыню миссис Домби, этим словом я обозначаю качество, которое, если оно должным образом ограничено, украшает и делает честь леди, отличающейся такою красотою и талантами, — и не скажу — наказать ее, но добиться от нее покорности, коей вы естественно и по праву требуете?
— Как вам известно, Каркер, — ответил мистер Домби, — я не привык давать столь подробные объяснения своим поступкам, которые почитаю уместными, но я не стану опровергать ваши предположения. Если же у вас есть какие-нибудь возражения, вам достаточно будет заявить о них. Но, признаюсь, я не предполагал, что мое поручение, каково бы оно ни было, может вас унизить…
— О! Унизить меня? — воскликнул Каркер. — Когда я служу вал?!
— Или поставить вас, — продолжал мистер Домби, — в фальшивое положение.
— Меня — в фальшивое положение! — воскликнул Каркер. — Я буду горд, счастлив оправдать ваше доверие! Признаюсь, мне бы не хотелось, чтобы у леди, к чьим ногам я смиренно приношу свое почтение и преданность — ибо разве она не ваша супруга? — появился новый повод для неприязни ко мне. Но, разумеется, желание, высказанное вами, превыше всех прочих соображений. Вдобавок, когда миссис Домби, избавившись от этих ошибочных суждений, смею сказать — случайных, привыкнет к новому своему положению, она, надеюсь я, увидит в той маленькой роли, какую я играю, зерно — вряд ли мое положение дает право на нечто большее, — зерно моего уважения к вам. И она увидит, что я приношу вам в жертву все прочие соображения, тогда как ей выпали честь и счастье каждый день собирать в житницу немало таких зерен.
Казалось, в это мгновение мистер Домби снова увидел ее, указывающую рукой на дверь, и, прислушиваясь к вкрадчивым речам своего помощника, облеченного доверием, снова услышал отзвук слов: «Отныне ничто не может сделать нас более чуждыми друг другу, чем чужды мы сейчас». Но он прогнал эту мысль — и, по-прежнему твердый в своем решении, сказал:
— Да, несомненно.
— Больше никаких распоряжений? — спросил Каркер, отодвигая свой стул на прежнее место — до сих пор они едва притронулись к завтраку — и оставаясь стоять в ожидании ответа.
— Вот еще что, — ответил мистер Домби. — Будьте любезны, Каркер, сообщить, что ни одно из поручений к миссис Домби, которое вы исполняете или будете исполнять, не предполагает каких бы то ни было ответов. Будьте любезны не передавать мне никаких ответов. Миссис Домби уведомлена о том, что мне не подобает идти на соглашение или вступать в переговоры по вопросу, вызвавшему разногласие между нами, и то, что я говорю, является непреложным.
Мистер Каркер дал понять, что уразумел это вполне, и они приступили к завтраку — вряд ли с большим аппетитом. В надлежащее время вернулся Точильщик, ни на секунду не отрывавший глаз от своего хозяина и предававшийся грезам, исполненным благоговейного ужаса. После завтрака приказано было привести лошадь мистера Домби; мистер Каркер сел на свою лошадь, и они вместе поехали в Сити.
Мистер Каркер был в превосходном расположении духа и говорил много. Мистер Домби слушал его речи с величественным видом человека, который вправе требовать, чтобы его занимали беседой, и изредка снисходительно ронял несколько слов с целью поддержать разговор. Так ехала эта примечательная пара. Но мистер Домби, со свойственным ему достоинством, ехал слишком отпустив стремена, слишком небрежно держа поводья и слишком редко удостаивая взглянуть, куда ступает его лошадь. В результате случилось так, что лошадь мистера Домби споткнулась о камни, сбросила его с седла, упала сама, сделала попытку подняться и, брыкаясь, ударила его подкованным копытом.
Мистер Каркер, прекрасный наездник, наделенный зорким глазом и твердой рукой, спешился и, мгновенно схватив поводья, заставил бьющееся на земле животное подняться на ноги. В противном случае конфиденциальная беседа этого утра оказалась бы для мистера Домби последней. Будучи еще слишком возбужден этим неожиданным происшествием, мистер Каркер тем не менее обнажил все зубы и, наклонившись над поверженным своим начальником, пробормотал: «Теперь я действительно дал миссис Домби повод считать себя оскорбленной, если бы она об этом узнала!»;
Под руководством Каркера мистер Домби, лишившийся чувств, с окровавленной головой и лицом, был перенесен рабочими, чинившими дорогу, в ближайшую харчевню, находившуюся неподалеку, куда к нему явились врачи, которые быстро примчались отовсюду, словно побуждаемые каким-то таинственным инстинктом, подобно коршунам, о коих говорят, будто они слетаются к верблюду, издыхающему в пустыне. Не без труда приведя его в чувство, эти джентльмены принялись исследовать раны. Один врач, живший по соседству, настаивал на сложном переломе ноги, каковое мнение разделял также и хозяин харчевни; но два врача, жившие в другой местности и лишь случайно очутившиеся в этих краях, с великим бескорыстием опровергали это мнение, и в конце концов было решено, что пострадавший хотя и жестоко расшибся, но не сломал костей, если не считать какого-нибудь ребра, и к ночи можно будет осторожно перевезти его домой. Когда раны его были перевязаны, что заняло немало времени, и его оставили, наконец, в покое, мистер Каркер снова вскочил в седло и поехал оповестить домашних о происшествии.
Его лицо, лукавое и жестокое, но довольно красивое, если принять во внимание правильные черты и овал, было особенно неприятно, когда он ехал с этим поручением: его занимали лукавые и жестокие мысли и мечты скорее об отдаленных возможностях, чем о заговорах и кознях, что побуждало его мчаться так, словно он гнал перед собою живых людей. Выехав на более оживленную дорогу, он натянул, наконец, поводья и замедлил ход коня, удерживая свою белоногую лошадь и выбирая, по обыкновению, самый удобный путь; свое подлинное лицо он скрыл насколько возможно под вкрадчивой, раболепной маской и ослепительной улыбкой.
Он подъехал к дому мистера Домби, спешился у двери и попросил разрешения повидать миссис Домби по важному делу. Слуга, который провел его в кабинет мистера Домби, вскоре вернулся и сказал, что в этот час миссис Домби не принимает посетителей, и принес извинения, что не упомянул об этом раньше.
Мистер Каркер, вполне готовый к холодному приему, написал на визитной карточке, что поневоле берет на себя смелость настаивать на свидании и никогда не дерзнул бы сделать это вторично, если бы происшедшее событие не явилось для него достаточным оправданием. Спустя недолгое время появилась служанка миссис Домби и провела его наверх в будуар, где сидели вдвоем Эдит и Флоренс.
Никогда еще не казалась ему Эдит такой красивой. Как ни восхищался он ее лицом и фигурой, как ни ярки были его чувственные воспоминания — никогда еще не казалась она ему такой красивой.
Ее взгляд высокомерно упал на него, когда он остановился в дверях. Но он смотрел на Флоренс, — впрочем, лишь в тот момент, когда поклонился, войдя в комнату, — всем видом своим подчеркивая вновь приобретенную им власть; и он торжествовал, увидев, что она в смущении опустила глаза, а Эдит привстала ему навстречу.
Он очень сожалел, он был глубоко опечален; ему не хватало слов, чтобы объяснить, с какой неохотою он взялся подготовить ее к сообщению о маленьком происшествии. Он умолял миссис Домби не волноваться. Клялся честью, что нет никаких оснований тревожиться. Но мистер Домби…
Флоренс вскрикнула. Он смотрел не на нее, а на Эдит — Эдит успокаивала и утешала ее. Она не вскрикнула от испуга. Нет, нет.
Во время прогулки верхом произошел печальный случай. Лошадь мистера Домби оступилась, и он был выброшен из седла.
Флоренс вне себя воскликнула, что, верно, он жестоко разбился, что он убит!
Нет. Он честью поклялся, что хотя мистер Домби и был сначала оглушен, но вскоре очнулся; разумеется, он страдает от ушибов, но никакой опасности нет. В противном случае он, злополучный вестник, никогда не отважился бы предстать перед миссис Домби. Но это истинная правда, торжественно заверил он ее.
Все это он говорил, как бы отвечая Эдит, а не Флоренс; и взгляд его и улыбка предназначались Эдит.
Затем он сообщил ей, где находится мистер Домби, и попросил представить в его распоряжение карету, чтобы перевезти мистера Домби домой.
— Мама, — еле выговорила плачущая Флоренс, — если бы я могла поехать!
Услышав эти слова, мистер Каркер, смотревший на Эдит, украдкой бросил на нее многозначительный взгляд и слегка покачал головой. Он видел, как она боролась с собой, прежде чем ее красивые глаза ответили ему, но он вырвал у нее ответ — он дал ей понять, что добьется ответа или же заговорит и жестоко ранит сердце Флоренс, — и она ответила ему. Когда она отвела от него глаза, он посмотрел на нее так же, как смотрел в то утро на картину.
— Мне поручено передать, — сказал он, — что новая экономка, — кажется, ее зовут миссис Пипчин…
Ничто не могло ускользнуть от него. Он сразу понял, что приглашение Пипчин было новым оскорблением, нанесенным мистером Домби своей жене.
— Должна распорядиться, чтобы, по желанию мистера Домби, постель ему приготовили внизу, на его половине, так как эти комнаты он предпочитает всем остальным. Я не замедлю вернуться к мистеру Домби. Незачем говорить вам, сударыня, что приняты все меры, дабы обеспечить ему покой, и что он пользуется наилучшим уходом. Разрешите повторить еще раз: нет никаких оснований тревожиться. Даже вы можете быть совершенно спокойны, поверьте мне.
Он поклонился крайне почтительно и искательно, вернулся в комнату мистера Домби и, распорядившись, чтобы карета была послана вслед за ним, снова сел на свою лошадь и поехал в Сити. Он был очень задумчив, пока ехал туда, очень задумчив там и очень задумчив в карете на обратном пути в харчевню, где остался мистер Домби. И только у ложа сего джентльмена он снова стал самим собой и вспомнил о своих зубах.
Мистера Домби, измученного болью, усадили под вечер в карету и обложили с одной стороны подушками, а с другой поместился его помощник, облеченный доверием. Так как надлежало избегать тряски, они ехали чуть ли не шагом, и было уже совсем темно, когда его доставили домой. Миссис Пипчин, кислая и мрачная и не забывшая о Перуанских копях, — в чем имели основание убедиться все домочадцы, — встретила его у двери и расшевелила слуг, несколько раз окропив их словесным уксусам, пока они переносили его в комнату. Мистер Каркер не покидал мистера Домби, пока его не уложили в постель, а затем (мистер Домби не пожелал видеть особ женского пола, за исключением превосходной Людоедки) еще раз посетил миссис Домби, чтобы дать отчет о положении ее супруга.
Он снова застал Эдит вместе с Флоренс и снова обратился с успокоительными речами к Эдит словно она была жертвой беспокойства. С таким жаром выражал он свое сочувствие, что, прощаясь, дерзнул — бросив предварительно еще один взгляд в сторону Флоренс — взять ее руку и, склонившись, поднести ее к своим губам.
Эдит не отняла руки и не ударила его этою рукою по белому лицу, хотя румянец залил ее щеки, яркий огонек загорелся в глазах и она резко выпрямилась. Но, оставшись одна в своей комнате, она ударила рукою по каминной полке так, что от одного удара на руке показалась кровь, и протянула ее к огню, пылавшему в камине, как будто не прочь была сунуть ее в огонь и сжечь.
До поздней ночи сидела она, сумрачная и прекрасная, перед угасающим пламенем и следила за темными тенями на стене, словно мысли ее были осязаемы и отбрасывали на эту стену тень. Какие бы видения, оскорбительные и позорные, какие бы горькие предвестники грядущего ни мелькали перед ней, расплывчатые и огромные, одна ненавистная фигура вела их против нее. И это был ее муж.
ГЛАВА XLIII
Бдение в ночи
Флоренс, давно уже очнувшаяся от своих грез, грустно следила за отчуждением между ее отцом и Эдит, видела, что пропасть между ними все расширяется, и знала, что горечь накапливается с каждым днем. Это знание, ежедневно углублявшееся, сгущало тени, омрачавшие ее любовь и надежду, пробуждало давнюю скорбь, ненадолго уснувшую, и теперь эту скорбь было еще труднее нести, чем раньше.
Тяжело было — об этом знала только Флоренс! — когда нежность верной и пылкой души оборачивалась мучительным чувством, а вместо ласки и заботы девушка постоянно встречала пренебрежение и суровый отпор. Тяжело было испытывать то, что в глубине души испытывала она, и ни разу не увидеть проблеска ответного чувства. Но гораздо тяжелее было поневоле не доверять отцу и Эдит, такой ласковой и милой, и думать о своей любви к нему и к ней со страхом, неуверенностью и недоумением.
И, однако, такие мысли начали возникать у Флоренс; это был вопрос, поставленный перед нею непорочным ее сердцем, — вопрос, от которого она не могла уклоняться. Она видела, что с Эдит отец холоден и сух так же, как и с ней; суров, неумолим, непреклонен. Не сделало ли такое обращение несчастной и ее родную мать, — со слезами на глазах спрашивала она себя, — и та зачахла и умерла? Потом она думала о том, как надменна и величественна Эдит со всеми — только не с нею, с каким презрением относится она к нему, как сторонится его и что сказала она в тот вечер, когда вернулась домой. И вдруг Флоренс начинало казаться чуть ли не преступным, что она любит ту, которая враждует с ее отцом, и что в уединении своей комнаты отец, зная об этом, должен почитать ее каким-то выродком, совершившим новое прегрешение, усугубив старую, омытую столькими слезами вину, — то, что со дня своего рождения она так и не завоевала отцовской любви. Но первое же ласковое слово Эдит, первый ласковый взгляд прогонял эти мысли, и они становились проявлением черной неблагодарности: кто, как не Эдит оживил печальное сердце Флоренс, такое одинокое и такое измученное, и кто был лучшим его утешителем? Теперь, готовая отдать свою душу обоим, зная, что они оба очень несчастны, и не уверенная в своем долге по отношению к каждому из них, Флоренс, находясь возле Эдит, страдала больше, чем в те времена, когда в печальном одиночестве хранила свою тайну и ее красавица мама еще не вошла в этот дом.
Одно великое несчастье, более страшное, чем все остальные, миновало Флоренс. У нее никогда не мелькало подозрение, что Эдит своею нежностью к ней увеличивала расстояние, отделявшее ее от отца, или давала новый повод для неприязни. Если бы Флоренс допускала эту возможность — какое бы это было для нее горе, какую жертву постаралась бы она принести, бедная, любящая девочка! И небу одному известно, как быстро и уверенно мог совершиться мирный ее уход к другому, высшему отцу, который не отвергает любви своих детей и щадит их усталые, разбитые сердца! Но дело обстояло иначе, и это было к лучшему.
Никогда, ни единым словом не обменивались теперь на эту тему Флоренс и Эдит. — Эдит как-то сказала, что тут их должна разделять пропасть и молчание, подобное самой смерти, — и Флоренс чувствовала ее правоту.
Таково было положение вещей, когда ее отца привезли домой, страдающего и беспомощного. И он мрачно уединился в своих комнатах, где за ним ухаживали слуги и где Эдит не навестила его, и рядом с ним не было ни единого друга или приятеля, кроме мистера Каркера, который удалился около полуночи.
— Что и говорить, приятное общество, мисс Флой, — сказала Сьюзен Нипер. — Да он настоящее сокровище! Если ему когда-нибудь понадобится рекомендация, не советую ему приходить за ней ко мне, вот все, что я могу ему сказать!
— Милая Сьюзен, — перебила Флоренс, — перестаньте!
— О, легко сказать «перестаньте», мисс Флой, — возразила Нипер, весьма рассерженная. — Но, прошу прощенья, у нас происходят такие вещи, что вся кровь в жилах превращается в колючие булавки и иголки. Не подумайте дурно, мисс Флой, я ничего не имею против вашей мачехи, которая всегда обходилась со мной, как подобает леди, однако — должна сказать — она дама довольно чванная, хотя я и не смею возражать против этого, но когда дело доходит до всяких миссис Пипчин, и их назначают командовать нами, и они сторожат у двери вашего папеньки, как крокодилы (хорошо еще, что они яиц не несут!), нам это уж слишком обидно.
— Папа хорошего мнения о миссис Пипчин, Сьюзен, — возразила Флоренс, и он имеет право выбирать себе экономку. Пожалуйста, перестаньте!
— Ну, что ж, мисс Флой, — отозвалась Нипер, — когда вы говорите «перестаньте», я всегда перестаю, — правда? Но миссис Пипчин действует на меня, как зеленый крыжовник, мисс, ничуть не лучше.
Сьюзен была очень возбуждена и в своих речах относилась с чрезвычайным равнодушием к знакам препинания в тот вечер, когда мистера Домби привезли домой, ибо когда Флоренс послала ее вниз справиться о его здоровье, она принуждена была передать свое поручение смертельному своему врагу, миссис Пипчин, а та взяла на себя смелость, не доводя о нем до сведения мистера Домби, дать ответ, который мисс Нипер назвала оскорбительным. В этом ответе Сьюзен Нипер усмотрела дерзость со стороны сей образцовой жертвы Перуанских копей и пренебрежительное отношение к ее молодой хозяйке, которое нельзя было простить; этим отчасти объяснялось ее возбуждение. Впрочем, ее подозрения и недоверие все усиливались со дня свадьбы, ибо, подобно многим особам с таким характером, как у нее, которые искренне и сильно привязываются к человеку, занимающему, подобно Флоренс, гораздо более высокое положение. Сьюзен была очень ревнива, и, разумеется, ее ревность обратилась против Эдит, разделившей с ней власть и вставшей между ними. Поистине горда и счастлива была Сьюзен Нипер, видя, что ее молодая хозяйка выдвигается на подобающее ей место в доме, где в былые времена ею пренебрегали, и что в красивой жене своего отца она обрела подругу и покровительницу; но тем не менее Сьюзен не могла уступить этой красивой жене хотя бы крупицу Своей власти, не ропща и не чувствуя к ней недоброжелательства, чему не преминула найти оправдание в гордыне и страстности, подмеченных ею в характере этой леди. Вынужденная после свадьбы отступить на задний план, мисс Нипер наблюдала положение домашних дел с твердой уверенностью, что ничего доброго от миссис Домби ждать нельзя; но при каждом удобном случае старалась подчеркнуть, что ни единого дурного слова сказать о ней не может.
— Сьюзен, — сказала Флоренс, задумчиво сидевшая у стола, — сейчас очень поздно. Сегодня мне больше ничего не понадобится.
— Ах, мисс Флой! — воскликнула Нипер. — Право же, я часто вспоминаю о тех временах, когда я сидела с вами до более позднего часа и засыпала от усталости, а у вас ни в одном глазу сна не было, все равно что в очках, но теперь к вам приходит и сидит с вами ваша мачеха, мисс Флой, и, право же, я на это не жалуюсь. Я ни слова против этого не скажу.
— Я не забуду, кто был старым моим другом в те времена, когда никого у меня не было, Сьюзен, — ласково отозвалась Флоренс, — никогда не забуду!
И, подняв глаза, она обняла за шею свою скромную подругу, притянула ее к себе и поцеловала, пожелав ей спокойной ночи; это так умилило мисс Нипер, что она начала всхлипывать.
— Дорогая моя мисс Флой, — сказала Сьюзен, — позвольте мне еще раз спуститься вниз и узнать, как себя чувствует ваш папенька, я знаю, что вы ужасно беспокоитесь, позвольте же мне еще раз спуститься вниз и самой постучать к нему в дверь.
— Не нужно, — сказала Флоренс, — ложитесь спать. Утром мы узнаем. Я сама справлюсь об этом утром. Вероятно, мама была внизу, — Флоренс покраснела, потому что на это она не надеялась, — а может быть, она сейчас там. Спокойной ночи.
Сьюзен была растрогана и умолчала о том, считает ли она вероятным, что миссис Домби ухаживает за своим супругом; затем, не сказав ни слова, она вышла. Оставшись одна, Флоренс закрыла лицо руками, как, бывало, часто делала в прежние времена, и дала волю слезам.
Тоска, вызванная семейными неладами и бедами; угасшая надежда — если можно назвать это надеждой — когда-нибудь завоевать сердце отца; сомнения и страхи, заставлявшие ее метаться между отцом и Эдит; ее любовь к обоим, жестокое разочарование и скорбь о том, что суждено оборваться мечте, рожденной светлыми надеждами, — все это сжимало ей сердце, и слезы бежали все быстрее. Мать и брат умерли, отец равнодушен к ней, Эдит враждует с отцом, но любит ее и любима ею. И Флоренс казалось, что ее любовь никогда не принесет ей счастья, на кого бы ни была она обращена. Эту мучительную мысль она быстро отогнала, но с другими мыслями, ее породившими, она слишком сжилась, чтобы можно было от них отмахнуться; и ночь ее была тягостной.
В это раздумье вторгался — так было и в течение целого дня — образ отца, раненого, измученного, лежащего у себя в комнате, покинутого самыми близкими людьми, страдающего и одинокого. Страшная мысль, которая заставила ее вздрогнуть и сжать руки — хотя она не в первый раз мелькала у нее в голове, — мысль, что он может умереть, так и не увидев ее, не назвав по имени, потрясла все ее существо. В смятении, с трепетом она подумала, что надо снова спуститься вниз и подкрасться к его двери.
Выйдя из комнаты, она прислушалась. В доме было тихо и все огни погашены. Много, много времени, — думала Флоренс, — прошло с тех пор, как она, бывало, совершала ночное паломничество к его двери! Много, много времени прошло с тех пор, как она вошла в полночь к нему и он вывел ее обратно на лестницу.
Все с тем же детским сердцем, с теми же детскими ласковыми и робкими глазами, с волосами, распушенными, как в былые времена, Флоренс, чужая своему отцу в расцвете юности, как и в пору детства, крадучись спустилась вниз, прислушиваясь на ходу, и приблизилась к его комнате. Никто не шевелился в доме. Дверь была приоткрыта, чтобы дать доступ воздуху; и была такая тишина, что Флоренс могла расслышать потрескивание дров и тиканье часов на каминной полке.
Она заглянула в комнату. Экономка, завернувшись в одеяло, крепко спала в кресле у камина. Дверь в соседнюю комнату была неплотно притворена, и перед ней стояла ширма; но там горел свет, и отблеск падал на край его кровати. Прислушиваясь к его дыханию, она поняла, что он спит. Это придало ей смелости, она обошла ширму и заглянула в спальню.
Один взгляд, брошенный на лицо спящего, был для нее таким потрясением, как будто она не ждала увидеть это лицо. Флоренс стояла, прикованная к месту, и — проснись он сейчас — не могла бы пошевельнуться.
Его лоб был рассечен, и ему смачивали волосы, которые лежали, влажные и спутанные, на подушке. Одна рука, покоившаяся поверх одеяла, была забинтована, и он был очень бледен. Но не это сковало движения Флоренс после того, как она быстро взглянула на него и убедилась, что он спокойно спит. Нечто совсем иное и более значительное придавало ему в ее глазах такой торжественный вид.
Ни разу за всю свою жизнь не видела она его лица — или ей это только казалось — не омраченным мыслью об ее присутствии. Ни разу за всю свою жизнь не видела она его лица без того, чтобы надежда ее не угасла, а робкие глаза не опустились под его суровым, равнодушным, холодным взглядом. Теперь же, смотря на него, она увидела впервые, что его лицо не подернуто тем облаком, которое омрачило ее детство. Тихая, безмятежная ночь спустилась взамен этого облака. При виде его лица можно было подумать, что он заснул, благословляя ее.
Проснись, жестокий отец! Проснись, угрюмый человек! Время летит. Час приближается гневной поступью. Проснись!
Лицо его не изменилось; и пока она смотрела на него с благоговейным страхом, неподвижность его и спокойствие вызвали в ее памяти лица умерших. Такими были они — покойные, такой будет она, его плачущая дочь, — кто скажет, когда? — такими будут все, любящие, ненавидящие и равнодушные! Когда пробьет час, он не покажется ему тяжелее, если она сделает то, что задумала сделать, а для нее этот час, быть может, будет легче.
Она подкралась к кровати и, затаив дыхание, наклонилась, тихонько поцеловала его в щеку, на минутку опустила голову на его подушку и, не смея прикоснуться к нему, обвила рукой эту подушку, на которой он лежал.
Проснись, обреченный человек, пока она здесь! Время летит. Час приближается гневной поступью. Шаги его раздаются в доме. Проснись!
Мысленно она молила бога благословить ее отца и смягчить его сердце, если может оно смягчиться, или простить его, если он не прав, и простить ей эту молитву, которая казалась почти нечестивой. И, помолившись, посмотрев на него сквозь слезы и робко пробравшись к двери, она вышла из его спальни, миновала другую комнату и скрылась.
Он может спать теперь. Он может спать, пока ему спится. Но, пробудившись, пусть поищет он эту хрупкую фигурку и увидит ее возле себя, когда час пробьет!
Горько и тяжело было на сердце у Флоренс, когда она крадучись поднималась по лестнице. Тихий дом стал еще более угрюмым после того, как она побывала внизу. — Сон отца, который открылся ее глазам в глухой час ночи, обрел для нее торжественность смерти и жизни. Благодаря ее таинственному и безмолвному посещению ночь стала таинственной, безмолвной и гнетущей. Она не хотела, почти не в силах была вернуться к себе в спальню, и, войдя в гостиную, где окутанная облаком луна светила сквозь жалюзи, она посмотрела на безлюдную улицу.
Горестно завывал ветер. Фонари казались тусклыми и вздрагивали словно от холода. Далеко в небе что-то мерцало — уже не было тьмы, но не было и света, — и зловещая ночь дрожала и металась, как умирающие, которым выпала на долю беспокойная кончина. Флоренс вспомнила, что когда-то, бодрствуя у постели больного, она обратила внимание на эти мрачные часы и, с каким-то затаенным чувством отвращения, испытала на себе их влияние; теперь это чувство было нестерпимо гнетущим.
В тот вечер ее мама не заходила к ней в комнату, и отчасти по этой причине она засиделась до позднего часа. Под влиянием своей тревоги, а также горячего желания поговорить с кем-нибудь и стряхнуть этот гнет уныния и тишины Флоренс отправилась в ее спальню.
Дверь не была заперта изнутри и мягко уступила нерешительному прикосновению ее руки. Она удивилась при виде яркого света, а заглянув в комнату, удивилась еще больше, увидев, что ее мама, полуодетая, сидит у потухшего камина, в котором рассыпались, превратившись в золу, догоревшие угли. Ее красивые глаза были устремлены в пространство, и в блеске этих глаз, в ее лице, в ее фигуре, и в том, как она сжимала руками подлокотники кресла, словно собираясь вскочить, выражалось такое мучительное волнение, что Флоренс пришла в ужас.
— Мама! — крикнула она. — Что случилось? Эдит вздрогнула и посмотрела на нее с таким необъяснимым страхом, что Флоренс испугалась еще больше.
— Мама! — воскликнула Флоренс, бросаясь к ней. — Мамочка! Что случилось?
— Мне нездоровится, — сказала Эдит, дрожа и все еще глядя на нее со страхом. — Мне снились дурные сны.
— Но вы еще не ложились, мама?
— Да, — сказала она. — Сны наяву.
Черты ее лица постепенно разгладились; она позволила Флоренс подойти ближе и, обняв ее, сказала ей нежно:
— Но что здесь делает моя птичка? Что здесь делает моя птичка?
— Я беспокоилась, мама, потому что не видела вас сегодня вечером и не знала, как здоровье папы, и я… Флоренс запнулась и умолкла.
— Сейчас поздно? — спросила Эдит, ласково приглаживая кудри, которые смешались с ее собственными темными волосами и рассыпались по ее лицу.
— Очень поздно. Скоро рассвет.
— Скоро рассвет? — с удивлением повторила та.
— Мамочка, что у вас с рукой? — спросила Флоренс.
Эдит быстро отдернула руку и снова посмотрела на Флоренс со странным испугом (казалось, у нее мелькнуло безумное желание спрятаться), но тотчас же сказала: «Ничего, ничего. Ушибла». Потом добавила: «Моя Флоренс!» Потом начала тяжело дышать и разрыдалась.
— Мама! — воскликнула Флоренс. — О мама, что мне делать, что должна я сделать, чтобы нам было лучше. Можно ли что-нибудь сделать?
— Ничего, — ответила та.
— Уверены ли вы в этом? Неужели это невозможно? Если я, несмотря на наш уговор, скажу, о чем я сейчас думаю, вы не будете меня бранить? — спросила Флоренс.
— Это бесполезно, — ответила та, — бесполезно! Я вам сказала, дорогая, что мне снились дурные сны. Ничто не может их изменить или помешать их возвращению. — Я не понимаю, — сказала Флоренс, глядя на ее взволнованное лицо, которое как будто омрачилось под ее взглядом.
— Мне снился сон о гордыне, — тихим голосом сказала Эдит, — которая бессильна пред добром и всемогуща пред злом; о гордыне, разжигаемой и подстрекаемой в течение многих постыдных лет и искавшей убежища только в самой себе; о гордыне, которая принесла тому, кто ею наделен, сознание глубочайшего унижения и ни разу не помогла этому человеку восстать против унижения, избежать его или крикнуть: «Не бывать этому!» Мне снился сон о гордыне, которая — если бы разумно ее направляли — могла принести совсем иные плоды, но, искаженная и извращенная, как и все качества, отличающие этого человека, только презирала самое себя, ожесточала сердце и вела к гибели.
Теперь она не смотрела на Флоренс и не к ней обращалась, но говорила так, словно была одна.
— Мне снился сон, — продолжала она, — о таком равнодушии и жестокосердии, возникших из этого презрения к себе, из этой злосчастной, беспомощной, жалкой гордыни, что человек безучастно пошел даже к алтарю, повинуясь старой, хорошо знакомой, манящей руке, — о, мать, мать! — хотя он и отталкивал эту руку, и желал раз и навсегда стать ненавистным себе самому и всем, только бы не подвергаться ежедневно новым уколам. Гнусное, жалкое создание!
Теперь, мрачная и возбужденная, она была такою, как в ту минуту, когда вошла Флоренс.
— Еще снилось мне, — сказала она, — что этот человек, делая первую запоздавшую попытку достигнуть цели, был попран грязными ногами, но поднял голову и взглянул на того, кто его попирал. Мне снилось, что он ранен, загнан, затравлен собаками, но отчаянно защищается и не помышляет сдаваться, и что-то побуждает его ненавидеть попирающего, восстать против него и бросить ему вызов!
Рука Эдит крепче сжала дрожащую руку, которую она держала в своей, а когда она посмотрела вниз, на встревоженное и недоумевающее лицо, ее нахмуренный лоб разгладился.
— О Флоренс, — сказала Эдит, — мне кажется, сегодня ночью я была близка к сумасшествию!
И, смиренно опустив свою гордую голову ей на грудь, она снова заплакала.
— Не покидайте меня! Будьте около меня! Вся надежда моя на вас! — эти слова она повторяла десятки раз.
Вскоре она стала спокойнее и преисполнилась жалости к Флоренс, плачущей и бодрствующей в такой поздний час. Заря уже занималась, и Эдит обняла Флоренс, уложила на свою кровать и, не ложась сама, села около нее и сказала, чтобы та постаралась заснуть.
— Вы устали, дорогая, вы расстроены, несчастливы и нуждаетесь в отдыхе.
— Конечно, я расстроена сегодня, милая мама, — сказала Флоренс, — но вы тоже устали и тоже расстроены.
— Нет, мне станет лучше, если вы будете спать так близко, около меня, дорогая.
Они поцеловались, и Флоренс, измученная, постепенно погрузилась в дремоту; но когда ее глаза сомкнулись и уже не видели липа, склонившегося над ней, так грустно было думать о лине там, внизу, что в поисках утешения ее рука потянулась к Эдит. — Однако даже в этом движении была нерешительность, опасение изменить ему. Так, во сне, она старалась их примирить и показать им, что любит их обоих, но не могла этого сделать, и печаль, терзавшая ее наяву, не покидала ее и во сне.
Эдит, сидевшая у постели, смотрела на темные мокрые ресницы, смотрела с нежностью и жалостью, ибо она знала правду. Но ее глаза сон сомкнуть не мог. Когда рассвело, она по-прежнему сидела, настороженная и бодрствующая, держа в своей руке руку спящей и время от времени шептала, глядя на умиротворенное лицо: «Будьте около меня, Флоренс. Вся надежда моя на вас!»
ГЛАВА XLIV
Разлука
Рано, хотя и не вместе с солнцем воспряла от сна Сьюзен Нипер. Необычайно проницательные черные глаза этой молодой особы смотрели сумрачно, а это несколько уменьшало их блеск и — вопреки обычным их свойствам наводило на мысль, что, пожалуй, иной раз они закрываются. К тому же они еще припухли, словно накануне вечером эта особа проливала слезы. Но Нипер, нимало не удрученная, была на редкость оживлена и решительна и как будто собиралась с духом, чтобы совершить какой-то великий подвиг. Об этом можно было судить и по ее платью, туже затянутому и более нарядному, чем обычно, и по тому, как она, прохаживаясь по комнатам, трясла головой в высшей степени энергически.
Короче говоря, она приняла решение, дерзкое решение, заключавшееся в том, чтобы… проникнуть к мистеру Домби и объясниться с этим джентльменом наедине. Я часто говорила, что хотела бы это сделать, — грозно объявила она в то утро самой себе, несколько раз тряхнув головой, — а теперь я это сделаю.
Подстрекая себя, со свойственной ей резкостью, к исполнению этого отчаянного замысла, Сьюзен Нипер все утро вертелась в холле и на лестнице, не находя удобного случая для нападения. Отнюдь не обескураженная этой неудачей, которая, в сущности, только пришпорила ее и подбавила ей жару, она не уменьшала бдительности и, наконец, под вечер обнаружила, что заклятый ее враг, миссис Пипчин, якобы бодрствовавшая всю ночь, спит в своей комнате и что мистер Домби, оставленный без присмотра, лежит у себя на диване.
Тряхнув не только головой, но на этот раз встряхнувшись всем телом, Сьюзен на цыпочках подошла к двери мистера Домби и постучала.
— Войдите! — сказал мистер Домби.
Сьюзен, встряхнувшись еще раз, подбодрила себя и вошла.
Мистер Домби, созерцавший огонь в камине, бросил удивленный взгляд на гостью и слегка приподнялся на локте. Нипер сделала реверанс.
— Что вам нужно? — спросил мистер Домби.
— Простите, сэр, я хочу поговорить с вами, — Сказала Сьюзен.
Мистер Домби пошевелил губами, как будто повторяя эти слова, но, казалось, он был столь изумлен дерзостью молодой женщины, что не мог произнести их вслух.
— Я нахожусь у вас на службе, сэр, — начала Сьюзен Нипер с обычной своей стремительностью, — вот уже двенадцать лет и состою при мисс Флой, моей молодой хозяйке, которая и говорить-то хорошенько еще не умела, когда я только что сюда поступила, и я была старой служанкой в этом доме, когда миссис Ричардс была новой, быть может, я не Мафусаил[17], но я и не грудной младенец.
Мистер Домби, приподнявшись на локте и не спуская с нее глаз, не сделал никаких замечаний касательно этого предварительного изложения фактов.
— Не было на свете молодой леди чудеснее и милее, чем моя молодая леди, сэр, — сказала Сьюзен, — а я знаю это лучше всех, потому что я видела ее в дни горя и видела ее в дни радости (их было немного), я видела ее вместе с ее братом и видела ее в одиночестве, а кое-кто никогда ее не видел, и я скажу кое-кому и всем, да, скажу, — тут черноглазая тряхнула головой и тихонько топнула ногой, — что мисс Флой — самый чудесный и самый милый ангел из всех, ходивших по земле, и пусть меня разрывают на куски, сэр, все равно я буду это повторять, хотя я, быть может, и не мученик Фокса[18].
Мистер Домби, бледный после своего падения с лошади, побледнел еще сильнее от негодования и изумления и смотрел на говорившую таким взглядом, словно обвинял и зрение свое и слух в том, что они ему изменили.
— Нет человека, который мог бы испытывать к мисс Флой иные чувства, кроме верности и преданности, сэр, — продолжала Сьюзен, — и я не хвалюсь своей двенадцатилетней службой, потому что я люблю мисс Флой! Да, я могу это сказать кое-кому и всем, — тут черноглазая снова тряхнула головой и снова топнула тихонько ногой, и чуть было по всхлипнула, — но верная и преданная служба, надеюсь, дает мне право говорить, а говорить я должна и буду, плохо это или хорошо.
— Чего вы хотите? — спросил мистер Домби, взирая на нее с гневом. — Как вы смеете?
— Чего я хочу, сэр? Я хочу только поговорить — с должным уважением и никого не оскорбляя, но откровенно, а как я смею — этого я и сама не знаю, а все-таки смею! — сказала Сьюзен. — Ах, вы не знаете моей молодой леди, сэр, право же, не знаете, никогда-то вы ее на знали!
Мистер Домби в бешенстве протянул руку к шнурку от звонка, но его не было по эту сторону камина, а он не мог без посторонней помощи встать и обойти камин. Зоркий глаз Нипер тотчас обнаружил беспомощное его положение, и теперь, как выразилась она впоследствии, она почувствовала, что он от нее не ускользнет.
— Мисс Флой, — продолжала Сьюзен Нипер, — самая преданная, самая терпеливая, самая почтительная и красивая из всех дочерей, и нет такого джентльмена, сэр, хотя бы он был богат и знатен, как все самые знатные богачи в Англии, сложенные вместе, который не мог бы ею гордиться, не пожелал бы, не должен был гордиться! Если б он знал ей настоящую цену, он охотнее расстался бы со своей знатностью и богатством и в лохмотьях просил бы милостыню у дверей, это я скажу кое-кому и всем, — воскликнула Сьюзен, разрыдавшись, — только бы не терзать ее нежное сердце, а я видела, как оно страдало в этом доме!
— Вон! — крикнул мистер Домби.
— Прошу прощенья, сэр, я не уйду, даже если бы мне пришлось оставить это место, — отвечала упрямая Нипер, — которое я занимаю столько лет — и сколько всего я за это время насмотрелась! — но я надеюсь, что у вас не хватит духу прогнать меня от мисс Флой! Да, я не уйду, пока не выскажу все! Я, может быть, и не индийская вдова, сэр, и не хотела бы ею стать, но если бы я решила сжечь себя заживо, я бы это сделала! А я решила договорить до конца.
Не менее ясно, чем слова, свидетельствовало об этом выражение лица Сьюзен Нипер.
— Из всех, кто состоит у вас на службе, сэр, — продолжала черноглазая, — нет никого, кто бы трепетал перед вами больше, чем я, и вы мне поверите, если я осмелюсь сказать, что сотни и сотни раз собиралась поговорить с вами и никак не могла отважиться вплоть до вчерашнего вечера, но вчера вечером я решилась.
Мистер Домби в припадке бешенства еще раз протянул руку к шнурку, которого не было, и, не найдя его, дернул себя за волосы.
— Я видела, — говорила Сьюзен Нипер, — как мисс Флой выбивалась из сил, когда была совсем ребенком, таким ласковым и терпеливым, что лучшие из женщин могли бы брать с нее пример! Я видела, как она сидела до поздней ночи, чтобы помочь своему больному брату приготовить уроки, я видела, как она ему помогала и как ухаживала за ним в другую пору — кое-кому известно, когда это было, — я видела, как она, без всякой поддержки и участия, выросла и, слава богу, стала леди, которая может послужить украшением и оказать честь любому обществу. И я всегда видела, как жестоко ею пренебрегали и как она от этого страдала, — я это всем могу сказать и скажу, — и никогда она ни слова не говорила, но если человек уважает и почитает тех, кто лучше его, это еще не значит, что он должен поклоняться каменным идолам, и я хочу и должна говорить!
— Есть здесь кто-нибудь? — громко крикнул мистер Домби. — Где слуги? Где служанки? Неужели никого здесь нет?
— Вчера был уже поздний час, когда я ушла от моей милой молодой леди, а она еще не легла спать, — продолжала Сьюзен, ни на что не обращая внимания, — и я знаю, почему! Потому что вы больны, сэр, а она не знала, насколько это серьезно, и этого было достаточно, чтобы сделать ее несчастной, и я видела, что она несчастна, — я, быть может, не павлин, но у меня есть глаза[19], — и я сидела у себя в комнате и думала, что, может быть, она чувствует себя одинокой и я ей нужна. И тогда я увидела, как она крадучись спустилась вниз и подошла к этой двери, как будто преступление — взглянуть на родного отца, а потом крадучись вернулась назад и вошла в пустую гостиную и плакала так, что я не могла слушать. Я не в силах была слушать, — сказала Сьюзен Нипер, вытирая черные глаза и неустрашимо глядя в искаженное бешенством лицо мистера Домби. — Не в первый раз я это слышала, а уже много, много раз! Вы не знаете своей родной дочери, сэр, вы не знаете, что вы делаете, сэр, я скажу кое-кому и всем, — воскликнула в заключение Сьюзен Нипер, — что это стыдно и грешно!
— Вот тебе и на! — раздался голос миссис Пипчин, и черные бомбазиновые юбки прекрасной перуанки ворвались в комнату. — Это еще что такое?
Сьюзен удостоила миссис Пипчин взглядом, который изобрела специально для нее, когда они только что познакомились, и предоставила отвечать мистеру Домби.
— Что это такое? — повторил мистер Домби, чуть ли не с пеной у рта. Что это такое? У вас действительно есть основание об этом спрашивать, раз вы занимаете место домоправительницы и обязаны следить за порядком. Вы знаете эту женщину?
— Я знаю о ней очень мало хорошего, сэр, — прокаркала миссис Пипчин. Как вы посмели прийти сюда, дерзкая девчонка? Убирайтесь вон!
Но непреклонная Нипер, подарив миссис Пипчин еще один взгляд, не тронулась с места.
— По-вашему, это значит управлять домом, сударыня, — сказал мистер Домби, — если подобные особы осмеливаются приходить и говорить со мной? Джентльмен в своем собственном доме, в своей собственной комнате принужден выслушивать дерзости служанок!
— Сэр, — сказала миссис Пипчин, мстительно сверкнув своими жесткими серыми глазами, — я чрезвычайно сожалею. Это совершенно недопустимо. Это нарушает все разумные правила. Но я с прискорбием должна сказать, сэр, что с этой молодой женщиной невозможно справиться. Ее избаловала мисс Домби, и она никого не слушается. Вы знаете, что это так, — резко сказала миссис Пипчин, обращаясь к Сьюзен Нипер и качая головой. — Стыдитесь, дерзкая девчонка! Убирайтесь вон!
— Если у меня служат люди, с которыми нельзя справиться, миссис Пипчин, — сказал мистер Домби, снова поворачиваясь к камину, — полагаю, вы знаете, как с ними поступить. Вы знаете, для чего вы здесь находитесь? Уведите ее!
— Сэр, я знаю, как нужно поступить, и, разумеется, так и поступлю, ответила миссис Пипчин. — Сьюзен Нипер, — это было сказано необычайно резко, — предупреждаю вас об увольнении за месяц вперед.
— О, вот как! — надменно отозвалась Сьюзен.
— Да, — сказала миссис Пипчин, — и не смейте улыбаться, наглая девчонка! Убирайтесь вон сию же минуту!
— Я уйду сию же минуту, можете не сомневаться в этом! — сказала острая на язык Нипер. — Двенадцать лет я служила здесь и ходила за моей молодой хозяйкой, и я не задержусь ни на час после того, как получила предупреждение от особы, откликающейся на имя Пипчин. Будьте уверены, миссис Пипчин!
— Наконец-то мы избавимся от этой дряни! — сказала разгневанная старая леди. — Убирайтесь вон, а не то я прикажу вас вывести!
— Меня утешает то, что сегодня я сказала правдивое слово, — объявила Сьюзен, бросив взгляд на мистера Домби, — которое давно уже следовало сказать и повторять почаще и пояснее, и никакие Пипчин — надеюсь, их так не много (тут миссис Пипчин очень резко крикнула «Убирайтесь!», а мисс Нипер снова удостоила ее взглядом), — не могут опровергнуть то, что я сказала, хотя бы они в течение целого года, начиная с десяти часов утра и до полуночи, предупреждали об увольнении и в конце концов умерли бы от истощения, а уж это был бы настоящий праздник!
С этими словами мисс Нипер вышла, сопутствуемая своим врагом, поднялась к себе в комнату с большим достоинством, к великой досаде задыхающейся от злости Пипчин, села среди своих сундуков и расплакалась.
Из этого состояния ее вывел голос миссис Пипчин за дверью, оказавший весьма благотворное и живительное действие.
— Намерена ли эта наглая тварь, — сказала свирепая Пипчин, — принять к сведению сделанное предупреждение, или же не намерена?
Мисс Нипер отвечала из-за двери, что упомянутая особа, то есть «наглая тварь», не проживает в этой части дома, но что зовут ее Пипчин и ее можно наши в комнате экономки.
— Нахалка! — отрезала миссис Пипчин, дергая ручку двери. — Сию же минуту убирайтесь! Сейчас же укладывайте свои пожитки! Как вы смеете говорить такие веши благородной женщине, которая видела лучшие дни?
На это мисс Нипер ответствовала из своей крепости, что она жалеет эти лучшие дни, которые видели миссис Пипчин, и считает, что самые худшие дни в году больше подошли бы для этой леди, хотя и они слишком хороши для нее.
— Но вам незачем поднимать шум у моей двери, — продолжала Сьюзен Нипер, — и пачкать своим глазом замочную скважину. Я укладываюсь и ухожу, можете показать это под присягой.
В ответ на такое сообщение вдовица выразила живейшее удовольствие и, сделав несколько замечаний о дерзких девчонках вообще, и главным образом об их пороках, если эти девчонки избалованы мисс Домби, удалилась за жалованием для Нипер. Затем Сьюзен Нипер занялась приведением в порядок своих сундуков, чтобы отбыть немедленно и с достоинством, и все время горестно всхлипывала, думая о Флоренс.
Предмет ее сожалений не замедлил явиться к ней, ибо вскоре по всему дому распространился слух, что Сьюзен Нипер повздорила с миссис Пипчин, что обе они апеллировали к мистеру Домби, что в комнате мистера Домби произошла беспримерная сцена и что Сьюзен уходит. Последний из этих туманных слухов оказался столь справедливым, что когда Флоренс вошла в комнату Сьюзен, та уже заперла последний сундук и сидела на нем, надев шляпку.
— Сьюзен, — воскликнула Флоренс, — вы меня покидаете! Вы!
— Ох, ради всего святого, мисс Флой, — рыдая, сказала Сьюзен, — не говорите мне ни слова, не то я унижу себя перед этими Пи-и-ипчин, а я не хочу, чтобы они видели меня плачущей, мисс Флой, ни за что на свете!
— Сьюзен! — сказала Флоренс. — Дорогая моя, мой старый друг! Что я буду делать без вас? Неужели вы можете от меня уйти?
— Н-н-нет, моя миленькая, дорогая мисс Флой, право же, не могу! всхлипывала Сьюзен. — Но этому нельзя помочь, я исполнила свой долг, мисс, право же исполнила! Это не моя вина. Я подчи-и-инилась неизбежному. Я не могла заткнуть себе рот, иначе я бы никогда не ушла от вас, дорогая моя, а в конце концов мне приходится уйти, не говорите со мной, мисс Флой, потому что хотя я и очень стойкая, но все-таки, моя милочка, я — не мраморный дверной косяк.
— Что такое? В чем дело? — спрашивала Флоренс. — Неужели вы мне не объясните?
Но Сьюзен только качала головой.
— Н-н-нет, дорогая моя. Не спрашивайте меня, потому что я не должна говорить, и, что бы вы ни делали, не пытайтесь замолвить за меня словечко, чтобы я осталась, потому что не может этого быть, и вы только себе повредите, и да благословит вас бог, мою ненаглядную, а вы простите мне все дурное, что я делала, и все мои выходки за эти годы!
Высказав от всей души эту просьбу, Сьюзен обняла свою хозяйку.
— Дорогая моя, — сказала Сьюзен, — много может быть у вас служанок, которые с радостью будут вам прислуживать добросовестно и честно, но не найдется такой, которая бы служила вам так преданно и любила вас так горячо! Вот это единственное мое утешение. Проща-а-айте, милая мисс Флой!
— Куда вы хотите поехать, Сьюзен? — спросила ее плачущая хозяйка.
— У меня есть брат в деревне, фермер в Эссексе, — сказала убитая горем Нипер, — он разводит ко-о-ров и свиней, и я поеду к нему в почтовой карете и оста-анусь у него, и не беспокойтесь обо мне, потому что у меня есть деньги в сберегательной кассе, дорогая моя, и я бы ни за что, ни за что не могла поступить сейчас на другое место, ненаглядная моя хозяйка! — Сьюзен закончила свою речь горестными рыданиями, которые, к счастью, были прерваны голосом миссис Пипчин, раздавшимся внизу, после чего Сьюзен вытерла красные и припухшие глаза и сделала жалкую попытку весело окликнуть мистера Таулинсона и попросить, чтобы он нанял кэб и отнес вниз вещи.
Флоренс, бледная, встревоженная и удрученная, даже теперь не смея вмешиваться из боязни вызвать новую размолвку между отцом и его женой (чье мрачное, негодующее лицо послужило несколько минут назад предостережением ей) и опасаясь, что сама она каким-то образом связана с увольнением старой своей служанки и подруги, плача спустилась в будуар Эдит, куда отправилась попрощаться Нипер.
— Ну, вот и кэб, вот и сундуки, убирайтесь! — сказала миссис Пипчин, появляясь в ту же секунду. — Прошу прощенья, сударыня, но мистер Домби отдал строжайшее распоряжение.
Эдит, которую причесывала ее горничная, — сегодня она обедала в гостях, — сохранила свою презрительную мину и осталась совершенно невозмутимой.
— Вот ваши деньги! — сказала миссис Пипчин, которая, следуя своей системе и памятуя о копях, привыкла помыкать слугами так же, как помыкала своими брайтонскими пансионерами, навеки ожесточив юного Байтерстона. — И чем скорее вы уберетесь из этого дома, тем лучше.
У Сьюзен не хватило духу хотя бы бросить взгляд на миссис Пипчин. Она сделала реверанс миссис Домби (та не сказала ни слова и наклонила голову, избегая смотреть на кого бы то ни было, кроме Флоренс) и в последний раз обняла на прощанье свою хозяйку, которая в свою очередь обняла ее. В этот критический момент лицо бедной Сьюзен, обуреваемой волнением и мужественно подавляющей рыдания из страха, что они прорвутся и позволят миссис Пипчин восторжествовать, претерпевало изумительные и доселе невиданные изменения.
— Прошу прошения, мисс, — сказал, обращаясь к Флоренс, мистер Таулинсон, стоявший с сундуками за дверью, — но мистер Тутс находится в столовой, посылает свой привет и желает знать, как себя чувствуют Диоген и хозяйка.
С быстротою молнии Флоренс выскользнула из комнаты и поспешно сбежала вниз, где мистер Тутс, в великолепнейшем костюме, очень тяжело дышал от неуверенности и возбуждения при мысли о возможном ее появлении.
— О, как поживаете, мисс Домби? — спросил мистер Тутс. — Господи, помилуй!
Это последнее восклицание было вызвано глубокой тревогой мистера Тутса при виде огорченного лица Флоренс; он немедленно перестал хихикать и превратился в олицетворение отчаяния.
— Дорогой мистер Тутс, — сказала Флоренс, — вы так добры ко мне, вы так преданы, что, мне кажется, я могу просить вас об одной услуге.
— Мисс Домби, — ответствовал мистер Тутс, — если вы только скажете, какая это услуга, вы… вы вернете мне аппетит, который, — с чувством сказал мистер Тутс, — я давно уже потерял.
— Сьюзен, старый мой друг, самый старый из всех моих друзей, — сказала Флоренс, — неожиданно собралась покинуть этот дом, совсем одна, бедняжка. Она едет к себе домой, в деревню. Могу ли я попросить вас, чтобы вы о ней позаботились и усадили ее в почтовую карету?
— Мисс Домби, — ответил мистер Тутс, — поистине вы мне оказываете честь и милость. Это доказательство вашего доверия после того, как я был такой скотиной там, в Брайтоне…
— Да, — быстро перебила Флоренс, — нет… не думайте об этом. Значит, вы будете так добры и поедете? И подождете ее у двери — она сейчас выйдет? Благодарю вас тысячу раз! Как вы меня успокоили! Она не будет чувствовать себя такой одинокой. Если бы вы знали, как я вам благодарна и каким добрым другом я вас считаю!
И Флоренс с волнением благодарила его снова и снова, и мистер Тутс, также с волнением, поспешил удалиться — но пятясь, чтобы до последней минуты не спускать с нее глаз.
У Флоренс не хватило духу выйти, когда она увидела бедную Сьюзен в холле, откуда миссис Пипчин спешила ее прогнать, тогда как Диоген прыгал вокруг нее и, до последней степени устрашая миссис Пипчин, старался вцепиться зубами в ее бомбазиновые юбки, и горестно завывал при звуке ее голоса, ибо славная дуэнья внушала ему непреодолимое и глубочайшее отвращение. Но Флоренс видела, как Сьюзен пожала руку всем слугам и оглянулась на старый дом; она видела, как Диоген бросился за кэбом, намереваясь следовать за ним, и никак не мог постигнуть, что больше он никаких прав не имеет на сидящую в нем особу; а затем дверь захлопнулась, суматоха улеглась, и Флоренс залилась слезами, оплакивая потерю старой подруги, которую никто не мог заменить. Никто. Никто.
Мистер Тутс, верная и честная душа, мгновенно остановил экипаж и сообщил Сьюзен Нипер о данном ему поручении, после чего та разрыдалась еще пуще.
— Клянусь душой и телом, — сказал мистер Тутс, усаживаясь рядом с ней, — я вам сочувствую! Честное слово, мне кажется, вы вряд ли понимаете свои чувства лучше, чем я. Я не могу вообразить ничего более ужасного, чем необходимость расстаться с мисс Домби.
Теперь Сьюзен отдалась своему горю, и действительно жалко было смотреть на нее.
— Прошу вас, — сказал мистер Тутс, — не надо! Я знаю, что сейчас делать.
— Что, мистер Тутс? — спросила Сьюзен.
— Поедем ко мне и пообедаем перед вашим отъездом, — сказал мистер Тутс. — Моя кухарка — весьма почтенная женщина, добрейшая душа, и она с радостью о вас позаботится. Ее сын, — дополнил эту рекомендацию мистер Тутс, воспитывался в приюте для бедных детей и взлетел на воздух на пороховом заводе.
Сьюзен приняла любезное приглашение, и мистер Тутс отвез ее к себе на квартиру, где их встретили упомянутая матрона, вполне оправдавшая его рекомендацию, и Петух, который в первую минуту при виде леди в экипаже предположил, что по его совету мистер Домби был, наконец, сбит с ног ударом, а мисс Домби похищена. Этот джентльмен привел в немалое изумление мисс Нипер, ибо после поражения, нанесенного ему Проказником, физиономия его столь пострадала, что ее вряд ли можно было показывать в обществе на радость зрителям. Сам Петух объяснял эту расправу тем, что ему не повезло и голова его оказалась зажатой под левой рукой противника, после чего Проказник жестоко его избил и швырнул наземь. Но из опубликованного отчета об этом великом состязании выяснилось, что Проказник с самого начала подбил глаз Петуху, осыпал его градом ударов, сбил с ног и доставил ему целую гору неприятностей, а затем окончательно расправился с ним.
После сытного обеда, предложенного с большим радушием, Сыозен, уже в другом экипаже, отправилась в контору почтовых карет; рядом с ней по-прежнему сидел мистер Тутс, а на козлах Петух, который, быть может, и оказывал честь маленькой компании благодаря моральному своему весу и героической репутации, однако, принимая во внимание его внешность, вряд ли мог служить украшением, ибо все лицо его было облеплено пластырями. Но Петух втайне дал себе клятву, что ни за что не покинет мистера Тутса (который втайне мечтал от него избавиться) до тех пор, пока не обоснуется в каком-нибудь трактире, закрепив за собою право торговать под прежней вывеской, и, стремясь заняться этой торговлей и как можно скорее спиться окончательно, он прилагал все усилия к тому, чтобы сделать свое присутствие неприемлемым для окружающих.
Ночная карета, в которой предстояло ехать Сьюзен, должна была тронуться в путь с минуты на минуту. Мистер Тутс, усадив ее, мешкал в нерешительности у окна, пока кучер собирался влезть на козлы; затем, встав на подножку и просунув внутрь лицо, которое при свете фонаря казалось встревоженным и смущенным, он отрывисто сказал:
— Послушайте, Сьюзен. Мисс Домби, знаете ли…
— Да, сэр?
— Как вы думаете, она могла бы… знаете ли… а?
— Простите, мистер Тутс, — сказала Сьюзен, — я вас не понимаю.
— Как вы думаете, она могла бы, знаете ли… не сейчас, а со временем… когда-нибудь… по-полюбить меня? Ну, вот! — сказал бедный мистер Тутс.
— Ох, нет! — ответила Сьюзен, покачивая головой. — Я бы сказала, что никогда. Ни-ког-да!
— Благодарю вас! — сказал мистер Тутс. — Это не имеет никакого значения. Спокойной ночи. Это не имеет никакого значения, благодарю вас!
ГЛАВА XLV
Доверенное лицо
Эдит выезжала в тот день одна и вернулась домой рано. Было только начало одиннадцатого, когда ее экипаж свернул в улицу, где она жила.
На ее лице была все та же маска равнодушия, как и тогда, когда она одевалась; и венок обвивал все то же холодное и спокойное чело. Но было бы лучше, если бы ее нетерпеливая рука оборвала все листья и цветы или мятущаяся и затуманенная голова смяла этот венок в поисках местечка, где можно отдохнуть, — было бы лучше, если бы венок не украшал столь невозмутимого чела. Эта женщина была такой упорной, такой неприступной, такой безжалостной, что, казалось, ничто не могло смягчить ее нрав, и любое событие только ожесточало ее.
Остановившись у подъезда, она собиралась выйти из экипажа, как вдруг какой-то человек, бесшумно выскользнув из холла и стоя с непокрытой головой, предложил ей руку. Слугу он отстранил, и ей ничего не оставалось, как опереться на нее; и тогда она узнала, чья это рука.
— Как себя чувствует ваш больной, сэр? — спросила она с презрительной усмешкой.
— Ему лучше, — ответил Каркер. — Он выздоравливает. Я распрощался с ним на ночь.
Она наклонила голову и стала подниматься по лестнице; он последовал за ней и сказал, стоя у нижней ступеньки:
— Сударыня, могу я просить, чтобы вы приняли меня на одну минуту?
Она остановилась и оглянулась.
— Сейчас поздно, сэр, и я утомлена. У вас срочное дело?
— Крайне срочное, — ответил Каркер. — Раз уж мне посчастливилось встретить вас, разрешите повторить мою просьбу.
Она посмотрела вниз, на его свергающие зубы, а он посмотрел на нее, облеченную в великолепное платье, и снова подумал о том, как она красива.
— Где мисс Домби? — громко спросила она слугу.
— В будуаре, сударыня.
— Проводите туда!
Снова обратив взор на учтивого джентльмена, стоявшего у нижней ступеньки, и едва заметным кивком давая ему разрешение следовать за нею, она пошла дальше.
— Прошу прошенья. Сударыня! Миссис Домби! — воскликнул вкрадчивый и проворный Каркер, мгновенно очутившись рядом с ней. — Разрешите умолять вас о том, чтобы мисс Домби при этом не присутствовала!
Она бросила на него быстрый взгляд, но по-прежнему сохраняла спокойствие и самообладание.
— Я бы хотел пощадить мисс Домби, — тихо произнес Каркер, — и не доводить до ее сведения то, что я имею сказать. Во всяком случае, я бы хотел, чтобы вы, сударыня, сами решали, должна она об этом знать или нет. Я обязан так поступить. Это мой долг по отношению к вам. После нашей последней беседы было бы чудовищно, если бы я поступил иначе.
Она медленно отвела взгляд от его лица и, повернувшись к слуге, сказала:
— Проводите в какую-нибудь другую комнату!
Тот повел их в гостиную, где тотчас зажег огонь и вышел. Ни слова не было сказано, пока он оставался в комнате. Эдит величественно опустилась на диван у камина, а мистер Каркер, держа в руке шляпу и не отрывая глаз от ковра, стоял перед нею поодаль.
— Прежде чем выслушать вас, сэр, — сказала Эдит, когда дверь закрылась, — я хочу, чтобы вы меня выслушали.
— Обращенные ко мне слова, миссис Домби, — ответил он, — хотя бы произносимые в тоне незаслуженного упрека, являются столь великой честью, что я со всею готовностью подчинился бы ее желанию даже в том случае, если бы не был ее слугой.
— Если тот человек, с которым вы только что расстались, сэр, — мистер Каркер поднял глаза, как бы желая выразить изумление, но она встретила его взгляд и заставила его молчать, — дал вам какое-нибудь поручение ко мне, то не трудитесь его передавать, потому что я не стану слушать. Вряд ли мне нужно спрашивать, что привело вас сюда. Я ждала вас последние дни.
— Мое несчастье заключается в том, — ответил он, — что именно это дело привело меня сюда совершенно против моего желания. Разрешите вам сказать, что я пришел сюда еще по одному делу. О первом уже упомянуто.
— С ним покончено, сэр, — сказала она. — Если же вы к нему вернетесь…
— Неужели миссис Домби полагает, что я вернусь к нему вопреки ее запрещению? — сказал Каркер, подходя ближе. — Может ли быть, что миссис Домби, отнюдь не считаясь с тягостным моим положением, решила не отделять меня от моего руководителя и тем самым умышленно относится ко мне в высшей степени несправедливо?
— Сэр, — ответила Эдит, в упор устремив на него мрачный взгляд и говоря с нарастающим возбуждением, от которого раздувались надменно ее ноздри, вздымалась грудь и трепетал нежный белый пух на накидке, небрежно прикрывавшей ее плечи, которые ничего не теряли от соседства с этим белоснежным пухом, — почему вы разыгрываете передо мною эту роль, говорите мне о любви и уважении к моему мужу и делаете вид, будто верите, что я счастлива в браке и почитаю своего мужа? Как вы смеете так оскорблять меня, раз вам известно… известно не хуже, чем мне, сэр, я это видела в каждом вашем взгляде, слышала в каждом вашем слове, — что любви между нами нет, есть отвращение и презрение, и что я презираю его вряд ли меньше, чем самое себя за то, что принадлежу ему? Отношусь несправедливо! Да если бы я воздала должное той пытке, какой вы меня подвергаете, и оскорблениям, какие вы мне наносите, я бы должна была вас убить!
Она спросила его, почему он так поступает. Не будь она ослеплена своей гордыней, гневом и сознанием своего унижения — а это сознание у нее было, сколь бы злобно ни смотрела она на Каркера, — она прочла бы ответ на его лице: для того, чтобы исторгнуть у нее эти слова.
Она не прочла этого ответа, и ей не было дела до выражения его лица. Она помнила только о борьбе и тех обидах, какие перенесла и какие ей еще предстояло перенести. Всматриваясь пристально в них, — но не в него, — она ощипывала крыло какой-то редкостной и прекрасной птицы, которое, служа ей веером, висело на золотой цепочке у пояса; и перья падали дождем на пол. Ее взор не заставил его отшатнуться, но с видом человека, который может дать удовлетворительный ответ и не замедлит его дать, он выждал, пока она не овладела собой настолько, что исчезли внешние признаки гнева. И тогда он заговорил, глядя в ее сверкающие глаза.
— Сударыня, — сказал он, — я знаю, знал и до сегодняшнего дня, что не снискал вашего расположения; знал я также и причину. Да, я знал причину. Вы так откровенно говорили со мной; я чувствую такое облегчение, удостоившись вашего доверия…
— Доверия! — повторила она с презрением. Он пропустил это мимо ушей.
— …что не буду ничего утаивать. Да, я видел с самого начала, что у вас нет любви к мистеру Домби. Как могла бы она возникнуть между двумя столь разными людьми? Впоследствии я увидел, что чувство более сильное, чем равнодушие, зародилось в вашем сердце — да и могло ли быть иначе, если принять во внимание ваше положение? Но подобало ли мне взять на себя смелость открыть вам то, что я знал?
— Подобало ли вам, сэр, — отозвалась она, — притворяться, будто вы уверены в противоположном, и дерзко твердить мне об этом изо дня в день?
— Да, сударыня, подобало! — с жаром возразил он. — Если бы я этого не делал, если бы я поступал иначе, я бы не говорил с вами так, как говорю сейчас. А я предвидел — кто мог лучше предвидеть, ибо кто знает мистера Домби лучше, чем я? — что, если только ваш нрав не окажется таким же покладистым и уступчивым, как смиренный нрав его первой супруги, а этому я не верил…
Высокомерная улыбка дала ему понять, что он может повторить эти слова.
— А этому я не верил, — да, я предвидел, что, по всей вероятности, настанет время, когда такое взаимопонимание, к какому мы сейчас пришли, может оказаться полезным.
— Полезным кому, сэр? — пренебрежительно спросила она.
— Вам! Не говорю — мне, так как предпочитаю воздержаться даже от таких умеренных похвал мистеру Домби, какие я, по чести, мог бы высказать, если бы не боялся сказать что-либо неприятное той, чье отвращение и презрение столь глубоки! — выразительно добавил он.
— Сэр, — сказала Эдит, — вы были честны, упомянув об «умеренных похвалах» и говоря даже о нем таким пренебрежительным тоном: ведь вы первый его советчик и льстец!
— Советчик — да, — сказал Каркер. — Льстец — нет. Не совсем искренним я, пожалуй, должен себя признать. Но наша выгода и удобства обычно побуждают многих из нас выражать чувства, которых мы не испытываем. Каждый день мы видим товарищества, построенные на выгоде и удобствах, дружбу, деловые связи, построенные на выгоде и удобствах, браки, построенные на выгодах и удобствах.
Она закусила свои кроваво-красные губы, но продолжала следить за ним тем же мрачным пристальным взглядом.
— Сударыня, — сказал мистер Каркер, с величайшим почтением и предупредительностью садясь в кресло рядом с ней, — зачем мне колебаться, раз я всецело вам предан, и почему не говорить откровенно? Вполне естественно, что леди, одаренная столь блестящими качествами, сочла возможным изменить характер своего супруга — изменить его к лучшему.
— Это неестественно для меня, сэр, — возразила она. — Таких надежд и таких намерений у меня никогда не было.
Гордое, бесстрастное лицо говорило, что она не намерена воспользоваться предложенными им личинами и готова смело пойти на любое разоблачение, не заботясь о том, в каком виде она предстанет перед таким человеком, как он.
— По крайней мере было естественно, — продолжал он, — что вы почитали вполне возможным жить с мистером Домби в качестве его супруги, не подчиняясь ему и в то же время не доходя до таких резких столкновений. Но, сударыня, рассуждая таким образом, вы не знали мистера Домби (в чем и убедились с тех пор). Вы не знали, как он требователен и как он горд или, — если разрешите, — как он порабощен своим же собственным величием и идет, впряженный в свою собственную триумфальную колесницу, подобно быку под ярмом, помышляя лишь о том, что эта колесница находится за его спиной и нужно ее тащить через все и вся.
Зубы его сверкнули, когда он, злобно смакуя собственное тщеславие, продолжал:
— Мистер Домби поистине неспособен отнестись с подлинным вниманием как к вам, сударыня, так и ко мне. Сравнение крайне рискованное — я его сделал умышленно, — но верное. Мистер Домби, пользуясь полнотой власти, попросил меня — я это услышал от него самого вчера утром, — чтобы я был посредником между ним и вами, ибо ему известно, что я неприятен вам, но именно через меня он хочет наказать вас за ваше упорство; к тому же он несомненно считает, что принять такого посла, как я, слугу, состоящего у него на жаловании, унизительно — не для той леди, с которой я имею счастье беседовать, — о ней он не помышляет, — но для его жены, являющейся лишь частицей его самого. Вы можете себе представить, как мало он со мною считается, как он не допускает мысли, что у меня есть какие-то личные чувства или мнения, если говорит мне напрямик, что мне дано это поручение. Вы понимаете, с каким безразличием он относится к вашим чувствам, угрожая прислать к вам такого вестника. И вы, конечно, не забыли, что он уже сделал это.
Она по-прежнему следила за ним внимательно. Но и он следил за ней и видел, как намек на то, что ему известно кое-что из объяснения, происшедшего между нею и ее мужем, ранил ее высокомерную грудь, словно отравленная стрела.
— Обо всем этом я напоминаю вам не для того, чтобы расширить пропасть между вами и мистером Домби, сударыня… боже сохрани! какая была бы мне от этого польза… но лишь с целью указать, сколь безнадежно было бы внушить мистеру Домби мысль, что в случае, когда затронуты его интересы, надлежит думать еще о ком-то, кроме самого себя. Полагаю, что мы, лица, его окружающие и занимающие то или иное положение, сделали свое дело, укрепив эту его точку зрения; но не сделай этого мы, это сделали бы другие — иначе они не находились бы при нем. И так было всегда, с самого его рождения. Короче говоря, мистеру Домби приходилось иметь дело только с теми, кто был ему послушен и зависел от него, кто опускался на колени и склонял перед ним голову. Он никогда не знал, что значит иметь дело с возмущенной гордостью и гневом, восставшими против него.
«Но он узнает это теперь!» — казалось, произнесла она, хотя губы ее оставались сжатыми, а взгляд — неподвижным. Он видел, как снова затрепетал нежный пух, он видел, как она на одно мгновение прижала к груди крыло прекрасной птицы. И свернувшаяся змея распустила еще одно из своих колец.
— Мистер Домби, — сказал он, — весьма почтенный джентльмен, но он склонен извращать даже факты, толкуя их согласно своим желаниям! Вряд ли я могу привести лучший пример, но он искренне верит (вы мне простите безумие этих слов; безумец не я), что суровость, с какою он высказал свое мнение теперешней его жене по одному поводу, быть может ей памятному, — это было еще до прискорбной кончины миссис Скьютон, — произвела ошеломляющее впечатление и в тот момент совершенно ее укротила!
Эдит засмеялась. Незачем говорить — как резко и немелодично. Достаточно сказать, что он рад был услышать ее смех.
— Сударыня, — продолжал он, — я с этим покончил. Ваши убеждения столь глубоки и, в этом я не сомневаюсь, столь непоколебимы, — последние слова он произнес медленно и очень выразительно, — что я почти опасаюсь снова вызвать ваше неудовольствие. Но я должен признаться, что, невзирая на его недостатки и полную мою осведомленность о них, я постепенно привык к мистеру Домби и научился уважать его. Верьте мне, я это говорю не для того, чтобы хвалиться чувством, столь чуждым вашему и отнюдь не вызывающим вашей симпатии, — о, как это было отчетливо, ясно и выразительно сказано! — но для того, чтобы уверить вас, каким преданным вашим слугой являюсь я при столь печальных обстоятельствах и с каким негодованием отношусь к той роди, какую меня заставляют исполнять!
Она как будто боялась оторвать от него взгляд.
Теперь оставалось развернуть последнее кольцо!
— Уже поздно, — помолчав, сказал Каркер, — а вы, по вашим словам, утомлены. Но я не должен забывать о том, что у меня есть к вам еще одно дело. Я вам должен посоветовать, я должен умолять вас — для этого у меня есть веские причины. — настойчиво умолять, чтобы вы были осмотрительны, проявляя свое участие к мисс Домби.
— Осмотрительна? Что вы хотите этим сказать?
— Старайтесь не обнаруживать чрезмерной привязанности к этой молодой леди.
— Чрезмерной привязанности, сэр? — воскликнула Эдит, нахмурив свой широкий лоб и привстав с места. — Кто может судить о моей привязанности или измерять ее? Вы?
— Не я это делаю. — Он был смущен или притворялся смущенным.
— Кто же?
— Неужели вы не можете угадать, кто?
— Я не желаю угадывать, — ответила она.
— Сударыня, — сказал он после недолгого колебания, так же, как и раньше, они не спускали глаз друг с друга, — я нахожусь в затруднительном положении. Вы мне сказали, что не желаете получать через меня никаких уведомлений, и вы запретили мне возвращаться к этому предмету; но эти два предмета, как я увидел, столь тесно связаны, что — если вас не удовлетворит неясное предостережение, исходящее от того, кто сейчас имеет честь пользоваться вашим доверием, хотя ему пришлось предварительно навлечь на себя вашу немилость, — что я должен нарушить наложенный вами запрет.
— Вам известно, что вы можете это сделать, сэр, — сказала Эдит, Нарушайте его.
Какая бледная, какая трепещущая, какая взволнованная! Так, стало быть, он не ошибся в своих расчетах!
— Его распоряжения, — сказал он, — возлагали на меня обязанность уведомить вас, что ваше поведение по отношению к мисс Домби ему не нравится; что оно влечет за собою сравнения, неблагоприятные для него; что он желает совершенно изменить положение дел, и, если вы относитесь к этому серьезно он уверен, что оно изменится, — ибо, постоянно проявляя свою привязанность к ней, вы не принесете ей добра.
— Это угроза, — сказала она.
— Это угроза, — повторил он беззвучно, а вслух произнес: — Но она направлена не против вас.
Горделивая, статная, величественная — такой она стояла перед ним, смотрела на него широко раскрытыми сверкающими глазами, улыбалась презрительно и горько; и вдруг поникла, как будто земля под ногами у нее разверзлась, и упала бы на пол, если бы он не поддержал ее. Она оттолкнула его, как только он к ней прикоснулся, и, отступив назад, снова стояла перед ним невозмутимая, с вытянутой рукой.
— Пожалуйста, оставьте меня. Ни слова больше сегодня!
— Я понимал, сколь важно это поручение, — продолжал Каркер, — ибо трудно сказать, что может последовать в скором времени, если вы не будете осведомлены о состоянии духа вашего супруга. Сейчас, как мне известно, мисс Домби огорчена увольнением своей старой служанки, а это увольнение является, быть может, одним из наименее серьезных последствий. Вы не осуждаете меня за мою просьбу о том, чтобы мисс Домби не присутствовала? Могу я на это надеяться?
— Я не осуждаю вас. Пожалуйста, оставьте меня, сэр.
— Я знал, что вы, чувствуя к этой молодой леди искреннюю и глубокую симпатию, будете чрезвычайно огорчены… вы станете терзаться мыслью, что повредили ее положению и погубили ее надежды на будущее, — быстро, но с жаром сказал Каркер.
— Больше ни слова сегодня! Оставьте меня, прошу вас.
— Я буду заходить сюда постоянно — навещать его, а также и по делам. Разрешите мне повидаться с вами еще раз, посоветоваться, что делать, и узнать ваши желания.
Она указала ему на дверь.
— Я даже не могу решить, сказать ли ему, что я уже говорил с вами, или пусть он считает, что я отложил этот разговор за неимением удобного случая, — или по какой-нибудь другой причине. Необходимо, чтобы вы поскорее дали мне возможность посоветоваться с вами.
— Когда угодно, только не сейчас, — ответила она.
— Вы поймете, когда я захочу увидеть вас, что мисс Домби не должна при этом присутствовать и что я прошу о свидании как человек, который имеет счастье пользоваться вашим доверием и приходит, чтобы оказать вам посильную помощь и, быть может, отвратить беду от нее, и не одну беду?
По-прежнему смотря на него и явно опасаясь хотя бы на секунду отвести пристальный взгляд, она ответила утвердительно и снова попросила его уйти.
Он поклонился, словно подчиняясь ее воле, но, уже дойдя до двери, вернулся и сказал:
— Я объяснил свою провинность и получил прощение. Можно ли мне — во имя мисс Домби и во внимание ко мне самому — коснуться вашей руки, прежде чем я уйду?
Она протянула ему затянутую в перчатку руку, которую ушибла накануне. Он взял ее в свою, поцеловал и удалился. Закрыв за собой дверь, он помахал рукой, которой прикасался к ее руке, и прижал ее к груди.
ГЛАВА XLVI
Опознание и размышления
Среди многих незначительных изменений, происходивших в эту пору в жизни и привычках мистера Каркера, наиболее примечательным было то сверхъестественное усердие, с каким он занимался делами, и то внимание, какое уделял каждой мелочи, касающейся хорошо ему известных операций фирмы. Всегда в таких случаях деятельный и проницательный, он теперь усилил в двадцать раз свою рысь и бдительность. Мало того, что зоркий его глаз следил за текущими делами, каждый день представлявшимися ему в новой форме, но в разгар этих всецело поглощавших его занятий он находил еще время — вернее, выкраивал его, — чтобы воскресить в памяти прежние операции фирмы и свое участие в них на протяжении многих лет. Часто, когда уходили все клерки, когда конторы оставались темными и пустыми и все деловые учреждения запирались, мистер Каркер, которому была открыта вся анатомия несгораемой кассы, изучал тайны книг и бумаг с терпеливой настойчивостью человека, рассекающего тончайшие нервы и фибры исследуемого объекта. Перч, рассыльный, который в таких случаях обычно оставался в передней и при свече развлекался чтением прейскуранта или, сидя у камина, дремал, ежеминутно рискуя клюнуть носом в ящик для угля, — Перч не мог не принести дань восхищения столь ревностному поведению, хотя оно и отнимало у него часы, предназначенные для семейных утех, и в беседе с миссис Перч (ныне нянчившей близнецов) он снова и снова повествовал о трудолюбии и проницательности их заведующего в Сити.
Такое же усиленное и напряженное внимание, с каким мистер Каркер занимался делами фирмы, уделял он и своим собственным операциям. Не будучи компаньоном в деле — до сей поры этой честью пользовались только наследники великого имени Домби, — он получал определенный процент со всех сделок; но, кроме того, он разделял с фирмой возможность выгодно помещать деньги, и потому мелкая рыбешка, окружающая китов восточной торговли, почитала его богатым человеком. Эти хитрые наблюдатели начали поговаривать о том, что Джеймс Каркер из фирмы Домби подсчитывает свои капиталы и, будучи предусмотрительным, заблаговременно продает свои акции; и на бирже предлагали даже биться об заклад, что Джеймс собирается жениться на богатой вдове.
Однако эти заботы нисколько не препятствовали мистеру Каркеру следить за своим начальником, оставаться безукоризненно опрятным, аккуратным, вкрадчивым и сохранять все свои кошачьи свойства. Можно было говорить не столько об изменившихся его привычках, сколько о том, что чувствовалось в нем какое-то напряжение. Все качества, присущие ему раньше, можно было подметить и теперь, но теперь он казался более сосредоточенным. Каждую мелочь он делал так, как будто никаких других дел у него не было, — а у человека с такими способностями и такой целеустремленностью это почти несомненно свидетельствует о том, что он занят каким-то делом, возбуждающим и приводящим в движение самые сильные стороны его натуры.
Единственная резкая перемена заключалась в том, что, проезжая по улицам, он был погружен в глубокое раздумье, напоминавшее то самое раздумье, в каком он отъехал от дома мистера Домби в то утро, когда с этим джентльменом случилось несчастье. Он машинально объезжал все препятствия на своем пути и, казалось, не видел и не слышал ничего вплоть до прибытия к месту назначения, если какая-нибудь случайность не отвлекала его от дум.
Держа путь однажды на своей белоногой лошади к конторе Домби и Сына, он так же не замечал двух пар зорких женских глаз, как и прикованных к нему круглых глаз Роба Точильщика, который, дожидаясь его — в доказательство своей пунктуальности — за квартал до условленного места, тщетно снова и снова притрагивался к шляпе, чтобы привлечь внимание хозяина и бежал рысцой рядом с ним, готовый придержать стремя, как только тот пожелает спешиться.
— Смотри, вот он едет! — воскликнула одна из двух женщин, дряхлая старуха, вытягивая иссохшую руку, чтобы указать на него своей спутнице, молодой женщине, которая стояла рядом с ней, укрывшись в подворотне.
Дочь миссис Браун выглянула, следя за движением руки миссис Браун; гневом и жаждой мести дышало ее лицо.
— Я никогда не думала, что увижу его еще раз, — тихо сказала она, — но, пожалуй, хорошо, что я его увидела. Да, вижу, вижу!
— Не изменился! — сказала старуха, бросая злобный взгляд.
— Ему меняться? — отозвалась другая женщина. — Из-за чего? Разве он страдал? Перемены, происшедшей со мной, хватит на двадцать человек. Неужели этого недостаточно?
— Смотри, как он едет! — пробормотала старуха, следя своими красными глазками за дочерью. — Такой спокойный и такой нарядный, едет верхом, а мы здесь стоим в грязи…
— И из грязи вышли, — нетерпеливо перебила дочь. — Мы — только грязь под копытами его лошади. Чем иным могли бы мы быть?
Провожая его напряженным взглядом, она не стерпела в тот момент, когда он проходил мимо, тронула его за плечо.
— Да где же это пропадал все время мой веселый Роб? — спросила она, когда он оглянулся.
Веселый Роб, чья веселость пошла на убыль после такого приветствия, казался весьма удрученным и сказал со слезами на глазах:
— Ох, миссис Браун, почему вы не хотите оставить в покое бедного парня, когда он честно зарабатывает деньги и держит себя как подобает приличному человеку? Зачем вы вредите доброй репутации парня, заговаривая с ним на улице, когда он ведет лошадь своего хозяина в хорошие конюшни — лошадь, которую, будь ваша воля, вы бы продали на корм кошкам и собакам? А я-то надеялся, — добавил Точильщик, произнося заключительную свою фразу и как бы подводя итог всем нанесенным ему обидам, — что вы уже давным-давно померли!
— Так вот как он говорит со мной, которая зналась с ним так долго, моя милая! — воскликнула старуха, взывая к дочери. — Со мной, которая много раз выручала его, защищая от всяких бродяг, голубятников и птицеловов!
— Будьте добры, миссис Браун, оставьте в покое птиц! — с великой тревогой воскликнул Роб. — Мне кажется, парню лучше иметь дело со львами, чем с этими маленькими пичужками, потому что их вечно тычут ему в нос, когда он меньше всего о них думает. Ну, как вы поживаете и что вам нужно?
Эти учтивые вопросы Точильщик задал как бы помимо своего желания и с величайшим раздражением и злобой.
— Ты только послушай, милочка, как он говорит со старой знакомой! сказала миссис Браун, снова взывая к дочери. — Но кое-кто из его старых знакомых окажется не таким терпеливым, как я. Если бы я рассказала кое-кому, кого он знает и с кем он водился и обделывал разные делишки, и где найти…
— Неужели вы не можете держать язык за зубами, миссис Браун? — перебил злосчастный Точильщик, быстро оглядываясь, как будто ожидал увидеть здесь, рядом, ослепительные зубы своего хозяина. — Что вам за радость губить парня? Да еще в ваши годы, когда следовало бы вам обо многом подумать!
— Какая чудесная лошадка! — сказала старуха, поглаживая шею лошади.
— Оставьте ее в покое, слышите, миссис Браун! — воскликнул Роб, отталкивая ее руку. — Вы можете с ума свести парня, который хочет исправиться!
— Да что за вред я ей причинила, дитя мое? — возразила старуха.
— Что за вред! — повторил Роб. — Хозяин у нее такой, что заметит, даже если ее соломинкой тронут.
И он подул на то место, к которому прикоснулась рука старухи, и осторожно погладил его пальцем, словно и в самом деле верил тому, что сказал.
Старуха, шамкая и гримасничая, поглядывая на дочь, следовавшую за ней, шла по пятам за Робом, который вел на поводу лошадь, и продолжала разговор.
— У тебя хорошее место, Роб, не правда ли? — сказала она. — Тебе посчастливилось, дитя мое.
— Ох, уж не говорите о счастье, миссис Браун! — возразил злополучный Точильщик, озираясь и останавливаясь. — Если бы вы мне не повстречались или если бы вы сейчас ушли, тогда и в самом деле можно было бы считать, что парню посчастливилось. Убирайтесь-ка вы отсюда, миссис Браун! И не ходите за мной по пятам! — взревел Роб, неожиданно бросив вызов. — Если эта молодая женщина — ваша приятельница, почему она вас не уведет, когда вы так себя срамите?
— Это еще что такое? — закаркала старуха, приблизив к нему лицо и скорчив такую злобную гримасу, что даже дряблая кожа на шее собралась в складки. — Ты отрекаешься от своего старого друга? Да разве ты не прятался раз пятьдесят у меня в доме и не спал сладким сном в уголку, когда у тебя не было никакого пристанища, кроме мостовой, а теперь ты вот как со мной разговариваешь?! Разве я не продавала и не покупала вместе с тобой и не помогала тебе, школяру, тащить, что плохо лежит, и мало ли что еще делать, а теперь ты говоришь мне, чтобы я убиралась прочь? А разве я не могла бы созвать завтра же утром твоих старых товарищей, чтобы они ходили за тобой, как тень, тебе на погибель?.. А ты еще смотришь на меня дерзко? Ну что ж, пойду. Идем, Элис.
— Постойте, миссис Браун! — вскричал испуганный Точильщик. — Что же это вы делаете? Не нужно сердиться! Пожалуйста, удержите ее. Я вовсе не хотел вас обидеть. Я с самого начала сказал: «Как вы поживаете?» Ведь правда? Но вы не пожелали ответить. Ну, так как же вы поживаете? А потом послушайте, жалобно добавил Роб, — ну, как может парень стоять и разговаривать на улице, когда ему нужно отвести хозяйскую лошадь, чтобы ее почистили, а хозяин у него такой, что каждую мелочь подмечает!
Старуха сделала вид, будто слегка смилостивилась, но все еще покачивала головой, бормотала и шамкала.
— Не хотите ли пойти к конюшням, миссис Браун, и выпить стаканчик чего-нибудь по вашему вкусу, — сказал Роб, — вместо того чтобы слоняться здесь, ведь от этого вам, да и никому нет никакой пользы! И вы пойдите с ней, будьте так добры, — прибавил Роб. — Я, право же, ужасно был бы рад ее видеть, не будь здесь лошади!
Принеся такое извинение, Роб, олицетворявший собою мрачное отчаяние, завернул за угол и повел порученную его заботам лошадь окольным путем. Старуха, пытаясь объясниться гримасами с дочерью, не отставала ни на шаг. Дочь следовала за ними.
Свернув на безлюдную маленькую площадь, или, вернее, двор, над которым высилась огромная колокольня и где помещались склад упаковщика и склад бутылок, Роб Точильщик поручил белоногую лошадь конюху из конюшен старинной постройки на углу и, пригласив миссис Браун и ее дочь присесть на каменную скамью у ворот этого заведения, вскоре прибежал из соседнего трактира с оловянным кувшином и стаканом.
— За здоровье твоего хозяина, мистера Каркера, дитя мое! — медленно высказала свое пожелание старуха перед тем, как выпить. — Да благословит его бог!
— Да ведь я вам не говорил, кто он такой! — воскликнул Роб, вытаращив глаза.
— Мы его знаем в лицо, — сказала миссис Браун, которая наблюдала за подростком с таким вниманием, что на секунду перестала даже жевать губами и трясти головой. — Мы видели сегодня утром, как он ехал верхом и потом сошел с лошади, а ты ждал, чтобы увести ее.
— Да неужели? — отозвался Роб, который, по-видимому, пожалел о том, что не ждал его где-нибудь в другом месте. — А что с ней такое? Почему она не пьет?
Этот вопрос относился к Элис. Она сидела поодаль, завернувшись в свой плащ, и не притронулась к стакану, который Роб снова наполнил и протянул ей.
Старуха покачала головой.
— Не обращай на нее внимания, — сказала она. — Если бы ты знал, Роб, какая она странная! А мистер Каркер…
— Тише! — сказал Роб, украдкой поглядывая па склад упаковщика и на склад бутылок, как будто мистер Каркер мог подсматривать оттуда. — Не так громко!
— Да ведь его здесь нет! — воскликнула миссис Браун.
— Этого я не знаю, — пробормотал Роб, мельком бросив взгляд даже на колокольню, словно и там мог скрываться мистер Каркер, наделенный сверхъестественно чутким слухом.
— Хороший хозяин? — осведомилась миссис Браун. Роб кивнул и произнес вполголоса:
— Видит насквозь.
— Он живет за городом, правда, миленький? — спросила старуха.
— Да, когда он у себя дома, — ответил Роб. — Но сейчас мы не живем дома.
— А где же? — осведомилась старуха.
— Нанимаем квартиру поблизости от мистера Домби, — отозвался Роб.
Молодая женщина посмотрела на него так пытливо и так неожиданно, что Роб пришел в полное смятение и снова предложил ей стакан, но с таким же успехом, что и раньше.
— Мистер Домби… бывало, мы говорили о нем, — сказал Роб, обращаясь к миссис Браун. — Бывало, вы заставляли меня говорить о нем.
Старуха кивнула головой.
— Ну, так вот, мистер Домби упал с лошади, — с неохотой продолжал Роб, — и моему хозяину приходится бывать там чаще, чем обычно, — или у него, или у миссис Домби, или еще у кого-нибудь. Вот мы и переехали в город.
— Они ладят друг с другом, миленький? — спросила старуха.
— Кто? — осведомился Роб.
— Он и она?
— То есть мистер и миссис Домби? — сказал Роб. — Откуда же мне это знать?
— Нет, миленький, не они, а ваш хозяин и миссис Домби, — ласково пояснила старуха.
— Не знаю, — сказал Роб, снова озираясь вокруг. — Должно быть, ладят. Какая же вы любопытная, миссис Браун. Чем меньше слов, тем меньше ссор.
— Да ведь никакой беды в этом нет! — воскликнула старуха, засмеявшись и хлопнув в ладоши. — Весельчак Роб стал паинькой с той поры, как ему повезло! Никакой беды в этом нет.
— Знаю, что никакой беды в этом нет, — отозвался Роб, снова бросив недоверчивый взгляд на склад упаковщика, склад бутылок и на церковь. — Но болтать незачем, даже если бы речь шла о том, сколько пуговиц на сюртуке моего хозяина. Говорю вам, с ним это дело не пройдет. Лучше утопиться. Он сам так сказал. Я бы даже не назвал его фамилии, если бы вы ее не знали. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Пока Роб снова осторожно обозревал двор, старуха украдкой сделала знак дочери. Это было едва заметное движение, но дочь, ответив ей взглядом, отвела глаза от мальчика; она по-прежнему сидела неподвижно, закутавшись в плащ.
— Роб, миленький, — сказала старуха, поманив его на другой конец скамьи. — Ты всегда был моим любимчиком и баловнем. Ведь правда? Ты это знаешь?
— Да, миссис Браун, — не слишком любезно ответил Точильщик.
— Как же ты мог меня покинуть! — воскликнула старуха, обнимая его за шею. — Как же ты мог, гордец, уйти, скрыться из виду и не прийти и не рассказать своей бедной старой знакомой, какая тебе выпада удача! Ох-хо-хо!
— Эх, да ведь это страсть как опасно для парня, раз хозяин где-нибудь поблизости и смотрит в оба! — вскричал несчастный Точильщик. — Страсть как опасно, когда над ним вот так завывают.
— Ты зайдешь навестить меня, Роб? — воскликнула миссис Браун. — Ох, неужели ты так и не зайдешь меня навестить?
— Да говорю же вам, что зайду. Зайду! — ответил Точильщик.
— Вот теперь я узнаю моего Роба, моего любимчика, — сказала миссис Браун, вытирая омоченное слезами морщинистое лицо и нежно обнимая Точильщика. — Зайдешь ко мне домой, Роб?
— Да, — ответил Точильщик.
— И скоро, Роб, миленький? — спросила миссис Браун. — И часто будешь заходить?
— Да-да-да!! — сказал Роб. — Клянусь душой и телом, приду.
— И если он сдержит свое слово, — сказала миссис Браун, воздев руки к небу и подняв трясущуюся голову, — я никогда не буду подходить к нему, хотя мне известно, где он живет, и никогда не пророню о нем ни словечка! Никогда!
Это восклицание как будто принесло капельку утешения злополучному Точильщику, который тотчас пожал руку миссис Браун и со слезами на глазах умолял ее оставить парня в покое и не губить его надежд на будущее. Миссис Браун, еще раз нежно его обняв, изъявила согласие, по, прежде чем последовать за дочерью, оглянулась, украдкой поманила его пальцем и хриплым шепотом попросила денег.
— Дай мне шиллинг, миленький, — сказала она, и жадность отразилась на ее лице, — или шесть пенсов. Ради старого знакомства. Я так нуждаюсь! А моя красавица дочка, — она оглянулась в ее сторону, — ведь это моя дочка, Роб, держит меня впроголодь.
Но когда Точильщик неохотно сунул ей в руку деньги, дочь потихоньку вернулась и, схватив мать за руку, вырвала у нее монету,
— Как? — воскликнула она. — Опять деньги! Вечно деньги и деньги! Плохо же вы помните о том, что я вам недавно говорила. Вот, возьми обратно!
Старуха застонала, когда деньги были возвращены владельцу, но, не препятствуя их возвращению, заковыляла рядом с дочерью в переулок, выходивший на площадь. Изумленный и испуганный Роб, глядя им вслед, увидел, что они вскоре остановились и завели оживленный разговор; заметил он также угрожающие жесты молодой женщины (по-видимому, относившиеся к тому, о ком они говорили) и попытку миссис Браун подражать этим жестам, и от всей души пожелал, чтобы не он был предметом их беседы.
Утешившись мыслью, что сейчас они ушли и что миссис Браун не может жить вечно и, по всей вероятности, недолго будет нарушать его покой, Точильщик, сокрушаясь о своих проступках лишь постольку, поскольку они влекли за собой такие неприятные последствия, успокоил свои встревоженные чувства, обрел безмятежный вид, подумав о том, как ловко он избавился от капитана Катля (это воспоминание почти всегда приводило его в превосходное расположение духа), и отправился в контору Домби получить приказания от своего хозяина.
Там его хозяин, такой проницательный и зоркий, что Роб затрепетал, всерьез опасаясь, как бы его не выбранили за свидание с миссис Браун, вручил ему, по обыкновению, папку с утренней почтой для мистера Домби и записку к миссис Домби и только кивнул головой, как бы предписывая быть осмотрительным и расторопным, — таинственное внушение, которое, по мнению Точильщика, заключало в себе мрачные предостережения и угрозы и действовало на него сильнее всяких слов.
Оставшись один в своем кабинете, мистер Каркер приступил к работе и работал весь день. Он принял немало посетителей, просмотрел множество документов, не раз уходил по делам и не позволял себе предаваться раздумью, пока занятия не пришли к концу. Но когда бумаги с его стола исчезли одна за другой, он снова погрузился в размышления.
Он стоял на обычном своем месте и в обычной своей позе, уставившись в пол, когда вошел его брат и принес обратно письма, взятые из кабинета заведующею в течение дня. Он тихонько положил их на стол и хотел уйти, но мистер Каркер-заведующий произнес, устремив на него такой пристальный взгляд, точно все это время созерцал именно его, а не пол конторы:
— Ну-с, Джон Каркер, что привело вас сюда?
Его брат указал на письма и снова двинулся к двери.
— Странно, — сказал заведующий, — что вы приходите сюда и уходите, даже не справившись о здоровье нашего хозяина.
— Нам сообщили сегодня утром в конторе, что мистер Домби выздоравливает, — ответил брат.
— Вы такой мягкосердечный человек, — с улыбкой сказал заведующий, впрочем, мягкосердечным вы стали в течение этих лет, — что, готов поклясться, вы бы огорчились, если бы с ним случилась беда.
— Я был бы искренне опечален, Джеймс, — ответил тот.
— Он был бы опечален, — сказал заведующий, указывая на него пальцем, словно взывая к кому-то третьему присутствующему при разговоре. — Он был бы искренне опечален! Вот этот мой брат! Этот маленький клерк, эта никому не нужная рухлядь, повернутая лицом к стене, словно дрянная картина! Он, просидевший у своей стены бог знает сколько лет! Он преисполнен благодарности, уважения, преданности и думает, что я этому поверю!
— Я ни в чем не хочу вас уверять, Джеймс, — возразил брат. — Будьте справедливы ко мне так же, как к любому из своих подчиненных. Вы мне задали вопрос, и я на него ответил.
— И у вас, жалкий льстец, нет никаких оснований сетовать на него? спросил заведующий с несвойственной ему раздражительностью. — Нет оснований возмущаться высокомерным отношением, оскорбительным пренебрежением, чрезмерною требовательностью? Да кто же вы, черт возьми: человек или мышь?
— Было бы странно, если бы два человека, в особенности начальник и подчиненный, не имели никаких причин сетовать друг на друга; он, во всяком случае, их имел, — ответил Джон Каркер. — Но, не говоря уже о моей истории…
— Его история! — воскликнул заведующий. — Она всегда налицо. Она сбрасывает вас со счетов. Дальше!
— Да, не будем говорить об этой истории, которая, как вы намекнули, дает мне одному (к счастью для всех остальных) особые основания быть благодарным… Но здесь в конторе нет никого, кто бы высказывался и чувствовал иначе. Не думаете же вы, что кто-нибудь останется равнодушным, если неудача или несчастье постигнет главу фирмы, и не будет этим искренне опечален?
— У вас, разумеется, есть основания быть признательным ему, презрительно сказал заведующий. — Да неужели вам неизвестно, что вас здесь держат как дешевый пример и знаменательное доказательство милосердия Домби и Сына, что споспешествует славной репутации этой великой фирмы?
— Неизвестно, — кротко ответил его брат. — Я давно уже уверовал в то, что меня здесь держат по другим соображениям, более бескорыстным.
— Вы как будто намеревались изречь какую-то христианскую заповедь, сказал заведующий, оскалив зубы, как тигр.
— Нет, Джеймс, — возразил тот. — Хотя братские узы между нами давно порваны…
— Кто их порвал, дорогой сэр? — спросил заведующий.
— Я, своим недостойным поведением. Я вас в этом не виню.
Заведующий, растянув рот и оскалив зубы, беззвучно произнес: «О, вы меня в этом не вините!» — и предложил ему продолжать.
— Хотя, говорю я, братских уз между нами не существует, не осыпайте меня, умоляю, ненужными насмешками и не истолковывайте в дурную сторону то, что я говорю или хотел бы сказать. Я собирался высказать лишь одну мысль: ошибочно предполагать, что только вы один, возвышенный над всеми прочими, удостоенный доверия и отличия (возвышенный с самого начала, я это знаю, благодаря вашим исключительным способностям и порядочности), поддерживающий с мистером Домби более близкие отношения, чем кто бы то ни было, стоящий, если можно так выразиться, на равной ноге с ним и осыпанный его милостями и щедротами, — ошибочно, говорю я, предполагать, что только вы один заботитесь о его благополучии и репутации. Я искренне верю, что нет в этой конторе никого, начиная с вас и кончая самым последним служащим, кто бы не разделял этого чувства.
— Вы лжете! — воскликнул заведующий, внезапно покраснев от гнева. — Вы — лицемер, Джон Каркер, и вы лжете!
— Джеймс! — вскричал тот, вспыхнув в свою очередь. — Что вы хотите сказать, произнося эти оскорбительные слова? Почему вы гнусно бросаете их мне в лицо без всякого повода с моей стороны?
— Я вам говорю, — сказал заведующий, — что ваше лицемерие и смирение, а также лицемерие и смирение всех служащих я не ставлю ни во что. — Он пренебрежительно щелкнул пальцами. — Я вижу вас насквозь. Вы для меня прозрачны, как воздух! Нет никого из служащих, занимающих место между мною и самым последним в этой конторе (к нему вы относитесь с участием, и не без основания, ибо вас разделяет небольшое расстояние), кто бы втайне не порадовался унижению своего хозяина, кто бы в глубине души не питал к нему ненависти, — кто бы не желал ему зла и кто бы не восстал, будь у него мужество и сила! Чем больше пользуешься милостями хозяина, тем больше терпишь от него обид, чем ближе к нему, тем дальше от него. Вот каково убеждение всех служащих!
— Не знаю, — отозвался брат, чье негодование вскоре уступило место удивлению, — не знаю, кто вам наговорил таких вещей и почему вам вздумалось испытывать меня, а не кого-нибудь другого. А вы меня испытывали и старались поддеть на крючок — в этом я теперь уверен. Вы и держите себя и говорите так, как никогда прежде. Повторяю еще раз — вас обманывают.
— Знаю, что обманывают, — сказал заведующий. — Я вам это уже говорил.
— Не я, — возразил его брат. — Ваш доносчик, если есть у вас таковой. А если нет, то ваши собственные мысли и подозрения.
— У меня нет никаких подозрений, — сказал заведующий. — У меня есть уверенность. Все вы — малодушные, подлые, льстивые собаки! Все вы одинаково притворяетесь, все одинаково лицемерите, все твердите одни и те же жалобные слова, все скрываете одну и ту же тайну, весьма прозрачную.
Его брат, не говоря ни слова, удалился и захлопнул дверь, когда тот замолчал. Мистер Каркер-заведующий медленно придвинул стул к камину и стал потихоньку разбивать угли кочергой.
— Трусливые, гнусные твари! — пробормотал он, обнажая два ряда сверкающих зубов. — Нет среди них никого, кто бы не притворился потрясенным и возмущенным… Ба! Любой из них, будь он наделен властью и обладай он умом и смелостью, чтобы этой властью воспользоваться, унизил бы гордость Домби и сокрушил ее так же безжалостно, как я разбиваю эти угли!
Дробя их и размешивая золу в камине, он с задумчивой улыбкой смотрел на свою работу.
— Да, даже и без такой королевской приманки, — добавил он. — И есть гордыня, о которой забывать не следует; доказательством служит наше знакомство.
Он погрузился в еще более глубокое раздумье и сидел, размышляя над темнеющей золой, затем поднялся с видом человека, оторвавшегося от книги, и, осмотревшись вокруг, взял шляпу и перчатки, направился туда, где стояла его лошадь, сел на нее и поехал по освещенным улицам; был вечер.
Он поравнялся с домом мистера Домби, придержал лошадь и, проезжая шагом, посмотрел вверх, на окна. Сначала его внимание было привлечено тем окном, в котором он видел когда-то Флоренс с ее собакой, хотя сейчас оно не было освещено; но он улыбнулся, окинув взглядом величественный фасад дома, и с каким-то высокомерием отвернулся от этого окна.
— Было время, — сказал он, — когда стоило труда следить даже за твоей восходящей звездочкой и разузнавать, где собираются облака, чтобы в случае необходимости заслонить тебя. Но теперь взошла планета и затмила тебя своим сиянием.
Он повернул свою белоногую лошадь за угол и отыскал среди освещенных окон с другой стороны дома одно окно. С ним было связано воспоминание о величественной осанке, о руке в перчатке, воспоминание о том, как сыпались на пол перья с крыла прекрасной птицы, а легкий белый пух накидки трепетал, словно перед надвигающейся бурой. Снова повернув лошадь, он увез с собой эти воспоминания; ехал он быстро по темнеющим и безлюдным аллеям парков.
Роковым образом они были связаны с женщиной, с гордой женщиной, которая ненавидела его, но благодаря его ловкости и своей гордыне и озлоблению медленно и неуклонно приучалась терпеть его присутствие; она приучалась видеть в нем человека, пользующегося привилегией говорить о ее пренебрежительном равнодушии к ее же собственному мужу и о забвении ею уважения к самой себе. Воспоминания связаны были с женщиной, которая глубоко его ненавидела, знала его и ему не доверяла, потому что слишком хорошо они друг друга понимали; но она разжигала свое жестокое озлобление, подпуская его к себе с каждым днем все ближе и ближе, несмотря на всю ненависть, какую к нему питала. Несмотря на нее? Благодаря ей! Ибо в той бездне, куда не в силах был проникнуть ее грозный взгляд, — хотя она и могла мельком туда заглянуть, — таилось возмездие, и достаточно было увидеть слабую тень его, вызывавшую содрогание, чтобы запятнать ее душу.
Неужели призрак такой женщины витал перед ним во время его поездки, призрак, отвечающий реальности?
Да, он видел ее мысленно такой, какою она была: ее гордыню, озлобление, ненависть так же ясно, как ее красоту, яснее всего — ненависть к нему самому. По временам он видел ее подле себя — высокомерную и неприступную, а иногда — лежащую в пыли под копытами его лошади. Но всегда он видел ее такой, какою она была, без маски, и следил за ней на опасной тропе, по которой она шла.
И после своей прогулки верхом, когда он переоделся и вошел в ее ярко освещенную комнату, — вошел со своею склоненной головой, тихим голосом и вкрадчивой улыбкой, — он видел ее так же ясно. Он даже угадывал, почему была затянута в перчатку рука и, в силу этой догадки, тем дольше удерживал ее руку в своей. На опасной тропе, по которой она шла, он следил за ней, и как только она делала шаг, он ставил свою ногу на отпечаток ее ноги.
ГЛАВА XLVII
Грянул гром
Время не расшатало преграды между мистером Домби и его женой. Время утешитель скорби и укротитель гнева — ничем не могло помочь этой, плохо подобранной, паре. Несчастные сами по себе и отравляющие существование друг другу, ничем не связанные, кроме кандалов, соединявших их скованные руки, они, отшатываясь друг от друга, столь сильно натягивали цепь, что она врезалась в тело до кости. Их гордыни, различаясь характером, были одинаковой силы; словно кремень, их вражда высекала искру, и огонь то тлел, то разгорался в зависимости от обстоятельств, сжигая все в совместной их жизни и превращая их брачный путь в дорогу, усыпанную пеплом.
Будем справедливы к мистеру Домби. Отдаваясь чудовищному заблуждению оно разрасталось с каждой песчинкой, падающей в песочных часах его жизни, он гнал Эдит вперед и мало думал о том, к какой цели и как она идет. Однако чувство его к ней — каково бы оно ни было — оставалось таким же, каким было вначале. Она провинилась перед ним в том, что, неведомо почему, отказалась признать верховную его власть и всецело ей подчиниться, а стало быть, надлежало исправить ее и смирить; но в других отношениях он по-прежнему, со свойственной ему холодностью, почитал ее особой, которая при желании способна сделать честь его выбору и имени, усугубить его славу и доверие к его коммерческим талантам.
Со своей стороны, Эдит, одержимая страстным и высокомерным негодованием, устремляла мрачный взгляд ежедневно и ежечасно, начиная с той ночи, когда она сидела у себя в спальне, глядя на тени, плывущие но стене, и вплоть до той, еще более темной ночи, которая быстро надвигалась, — Эдит устремляла мрачный взгляд на того, кто подверг ее бесконечным унижениям и оскорблениям, и это был ее муж.
Был ли главный порок мистера Домби, столь беспощадно им правивший, чертою противоестественной? Быть может, стоило бы иной раз осведомиться о том, что есть природа, и о том, как люди стараются ее изменить, и в результате таких насильственных искажений не естественно ли быть противоестественным? Посадите любого сына или дочь нашей могущественной матери-природы в тесную клетку, навяжите заключенному одну-единственную идею, питайте ее раболепным поклонением окружающих робких или коварных людей, и чем станет тогда природа для послушного узника, который ни разу не воспарил на крыльях свободного разума, опушенных и уже бесполезных, чтобы увидеть ее во всей полноте и реальности?
Увы, разве так уж мало в мире противоестественного, которое тем не менее является естественным? Послушайте, как судья обращается с предостережением к противоестественным отбросам общества; противоестественны их зверские обычаи, противоестественно отсутствие порядочности, противоестественны представления о добре и зле и смешение этих двух понятий: противоестественны они в своем невежестве, пороке, безрассудстве, упорстве, взглядах, — словом, во всем. Но пойдите по следам доброго священника или врача, который подвергает опасности свою жизнь, вдыхая воздух, которым они дышат, и спускается в их логовища, куда целый день доносится грохот колес наших экипажей и топот ног по мостовой. Окиньте взором эти отвратительные норы — у многих миллионов бессмертных душ нет другого места на земле; при малейшем упоминании о них человеческое чувство возмущается, а брезгливая деликатность, живущая на соседней улице, затыкает уши и говорит: «Я этому не верю!» Вдохните ядовитый воздух, отравленный миазмами, гибельными для здоровья и жизни, пусть каждое чувство ваше, дарованное человечеству для радости и счастья, будет оскорблено и возмущено, ибо только весть о страдании и смерти донесет оно до вашего сознания. Может ли растение, цветок или целебная трава, посаженные на зловонных грядках, расти естественно и простирать свои листочки навстречу солнцу, как предназначено было богом? И вызовите в памяти образ какого-нибудь хилого ребенка, малорослого, с порочным лицом, и заведите речь о его противоестественной греховности и сокрушайтесь о том, что он в таком раннем возрасте отвратился от неба. Но подумайте немножко и о том, что он был зачат, рожден и вскормлен в аду!
Люди, занимающиеся науками и отыскивающие связь между ними и здоровьем человека, сообщают нам, что, если бы видимы были глазу ядовитые частицы отравленного воздуха, перед нами предстало бы густое черное облако, нависающее над трущобами; медленно разрастаясь, оно заражает лучшие районы города. Но если бы можно было разглядеть также ту моральную отраву, которая распространяется вместе с этими частицами и в силу вечных законов оскорбленной Природы от них неотделима, — каким бы это было ужасным откровением! Тогда увидели бы мы, что безнравственность, святотатство, пьянство, воровство, убийство и длинный ряд безыменных прегрешений против естественных склонностей и антипатий человечества нависли над обреченными местами и ползут дальше, чтобы губить невинных и развращать целомудренных. Тогда увидели бы мы, как эти ядовитые потоки, вливающиеся в наши больницы и лазареты, захлестывают тюрьмы, увеличивают осадку судов для перевозки каторжников и гонят их через моря насаждать преступление на обширных материках. Тогда оцепенели бы мы от ужаса, узнав, что, порождая болезнь, передающуюся нашим детям и гибельную для поколения, еще не родившегося, мы в то же время, в силу того же закона, производим на свет детство, чуждое невинности, юность, лишенную скромности и стыда, зрелость, в которой нет ничего зрелого, кроме страданий и греха, гнусную старость, позорящую образ человеческий. Противоестественное человечество! Когда мы будем собирать виноград с колючего кустарника и винные ягоды с чертополоха, когда злаки вырастут из отбросов на окраинах наших развращенных городов и розы расцветут на тучных кладбищах, — вот тогда мы найдем естественное человечество и убедимся, что оно произросло из таких семян.
О, если бы какой-нибудь добрый дух снял крыши с домов рукою более могущественной и милостивой, чем рука хромого беса в романе[20], и показал христианам, какие мрачные тени вылетают из их домов, присоединяясь к свите ангела разрушения, шествующего среди них!
О, если бы в течение одной только ночи видеть, как эти бледные призраки поднимаются над теми местами, которыми мы слишком долго пренебрегали, и из густого, хмурого облака, где множатся пороки и болезни, проливают жестокое возмездие — дождь, вечно льющийся и вечно усиливающийся! Светлым и благословенным было бы утро, занимающееся после такой ночи: ибо люди, оставив позади камни преткновения, ими самими созданные, эти пылинки на тропе, ведущей к вечности, принялись бы строить лучший мир, как подобает существам единого происхождения, исполняющим единый долг по отношению к отцу единой семьи и стремящихся к единой цели.
Светлым и благословенным был бы этот день также и потому, что у тех, кто никогда не обращал внимания на окружающих, пробудилось бы сознание своей связи с ними; и им открылось бы извращение природы в их собственных узких симпатиях и оценках — извращение, столь же глубокое и, однако, столь же естественное, как самая низшая ступень падения.
Но заря такого дня не занялась для мистера Домби и его жены, и каждый продолжал идти своим путем.
За шесть месяцев, истекших после несчастного случая с мистером Домби, в их отношениях не произошло никакой перемены. Мраморная скала не могла бы стоять на его пути с большим упорством, чем стояла Эдит, и самый холодный родник в недрах глубокой пещеры, куда не проникнет луч света, не мог быть более неприступным и холодным, чем мистер Домби.
Надежда, вспыхнувшая в сердце Флоренс, когда ей померещилась картина нового домашнего очага, к тому времени совсем угасла. Этот очаг существовал почти два года, и даже терпеливая вера Флоренс не могла пережить жестоких испытаний каждого дня. Если и оставалась еще у нее тень надежды, что в далеком будущем Эдит и ее отец могут быть счастливы в совместной жизни, то сама она уже не надеялась завоевать отцовскую любовь. Тот короткий промежуток времени, когда ей чудилось, что отец слегка смягчился, изгладился в памяти; он вспоминался как горестное заблуждение, и уверенность в постоянной холодности отца не ослабевала. Флоренс любила его по-прежнему, но постепенно стала любить его скорее как человека, который был ей дорог или мог быть дорог, чем как живое существо, находившееся перед ее глазами. Умиротворенная грусть, с какою она любила умершего маленького Поля или свою мать, окрашивала ее мысли о нем и словно превращала их в нежное воспоминание. Она не могла сказать, почему отец, которого она любила, становился для нее каким-то гуманным образом — потому ли, что он для нее умер, или потому, что имел отношение к этим дорогим ей умершим и с ним так долго связаны были ее надежды, теперь угасшие, и нежность, им убитая. Но этот туманный образ вряд ли играл большую роль в ее действительной жизни, чем образ умершего брата, когда она представляла себе, что он жив и стал взрослым мужчиной, который любит ее и охраняет.
Эта перемена, если можно ее так назвать, произошла с ней незаметно, подобно переходу от детства к юности, и наступила одновременно с этим переходом. Флоренс было почти семнадцать лет, когда, размышляя в одиночестве, она это осознала.
Теперь она часто бывала одна, потому что прежние отношения между нею и Эдит резко изменились. Когда произошел несчастный случай с отцом и он лежал внизу, Флоренс впервые заметила, что Эдит ее избегает. Обиженная, потрясенная, но не понимающая, как можно это примирить с ее ласковым обращением при каждой встрече, Флоренс однажды вечером снова пришла к ней в комнату.
— Мама, — сказала она, потихоньку подойдя к ней. — Я вас огорчила?
Эдит ответила:
— Нет.
— Должно быть, я в чем-то провинилась, — продолжала Флоренс. — Скажите мне, в чем? Вы изменили свое отношение ко мне, милая мама. Я даже рассказать вам не могу, как быстро я чувствую малейшую перемену, потому что люблю вас всем сердцем.
— Так же, как и я вас, — сказала Эдит. — Ах, Флоренс, верьте мне, никогда я не любила вас сильнее, чем теперь!
— Почему, увидев меня, вы так часто уходите, почему вы избегаете меня? — спросила Флоренс. — И почему вы так странно на меня смотрите, милая мама? Ведь я не ошибаюсь, да?
Темные глаза Эдит ответили ей утвердительно.
— Почему? — умоляюще повторила Флоренс. — Скажите, почему, чтобы я знала, как вам угодить. И скажите мне, что теперь все будет иначе.
— Дорогая Флоренс, — ответила Эдит, сжимая руку, обвивавшую ее шею, и заглядывая в глаза, смотревшие на нее с такой любовью, — причины я не могу вам сказать. Не мне это говорить, не вам слушать; но так получилось и так должно быть, я знаю. Неужели я бы поступала таким образом, если бы не была в этом уверена?
— Значит, мы должны быть чужими друг для друга, мама? — спросила Флоренс, глядя на нее как бы в испуге.
Эдит, беззвучно пошевелив губами, ответила утвердительно.
Флоренс смотрела на нее все с большим страхом и недоумением, пока слезы, струящиеся по лицу, не скрыли от нее Эдит.
— Флоренс, родная моя! — быстро проговорила Эдит. — Выслушайте меня. Я не могу видеть вас такой печальной. Успокойтесь. Вы видите, что я сдерживаю себя. А разве это мне легко?
Ее голос и лицо снова были спокойны, когда она произносила эти последние слова, а затем добавила:
— Не совсем чужими. Отчасти. И только для виду, Флоренс, потому что в глубине души я остаюсь для вас все тою же и всегда буду такой. А то, что я делаю, я делаю не для себя.
— Для меня, мама? — спросила Флоренс.
— Достаточно знать то, что я вам сказала, — помолчав, ответила Эдит. А зачем это делается — не имеет значения. Дорогая Флоренс, так лучше… это необходимо… чтобы мы встречались реже. Дружбу, которая связывала нас до сих пор, нужно разорвать.
— Когда? — вскричала Флоренс. — О мама, когда?
— Теперь, — сказала Эдит.
— И навсегда? — спросила Флоренс.
— Этого я не говорю, — ответила Эдит. — Я этого не знаю. Не скажу я также, что дружеские отношения между нами неуместны и вредны, хотя мне следовало бы знать, что добра от них не будет. Мой путь пролегал по тропам, по которым вы никогда не пойдете, и отсюда мой путь ведет… бог весть куда… я его не вижу.
Ее голос замер; она сидела и смотрела на Флоренс, и в ее взгляде были непонятный страх и отчужденность, которые однажды уже заметила Флоренс. А потом ею овладели те же мрачная гордыня и злоба, словно гневный аккорд пробежал по струнам неистовой арфы. Но на смену им не пришли кротость и смирение. На этот раз она не опустила головы, не заплакала, не сказала, что вся ее надежда — это Флоренс. Она сидела с высоко поднятой головой, точно прекрасная Медуза, которая смотрит на человека в упор, чтобы убить его. И она бы это сделала, если бы обладала такими чарами.
— Мама, — с тревогой сказала Флоренс, — в вас произошла еще какая-то перемена, о которой вы мне не сказали и которая меня пугает. Позвольте мне побыть немного с вами.
— Нет, — возразила Эдит, — нет! дорогая! Мне лучше остаться одной, и я сделаю все, чтобы видеть вас пореже. Не задавайте мне никаких вопросов, но верьте, что, если я кажусь непостоянной или капризной по отношению к вам, я поступаю так не по своей воле и не ради себя. Хотя теперь мы не так близки друг другу, как раньше, верьте, что в глубине души я не изменилась. Простите мне, что я еще более омрачила ваш мрачный дом. Я — тень, упавшая на него, и я это прекрасно знаю. Больше никогда не будем говорить об этом.
— Мама, — всхлипывая, промолвила Флоренс, — неужели мы должны будем расстаться?
— Мы поступаем таким образом именно для того, чтобы нам не пришлось расстаться, — сказала Эдит. — Не спрашивайте больше ни о чем. Ступайте, Флоренс. С вами моя любовь и мое раскаяние.
Она поцеловала ее. Когда Флоренс выходила из комнаты, Эдит проводила взглядом удаляющуюся фигуру, словно в этом образе отошел от нее добрый ангел и оставил ее добычей высокомерных и негодующих страстей, которые теперь завладели ею и наложили свою печать па ее чело.
С этого часа Флоренс и Эдит больше не проводили время вдвоем, как прежде. В течение многих дней они редко встречались, разве что за столом и в присутствии мистера Домби. В таких случаях Эдит, властная, непреклонная и молчаливая, даже не смотрела на нее. Если при этом находился мистер Каркер а это бывало часто в период выздоровления мистера Домби и впоследствии, Эдит еще больше сторонилась ее и была еще сдержаннее, чем обычно. Но когда бы ни случалось ей встретиться с Флоренс наедине, она обнимала ее так же нежно, как и раньше, хотя надменное ее лицо уже не так смягчалось. И часто, вернувшись домой поздно вечером, она, как в былые времена, тихонько входила в комнату Флоренс и шептала: «Спокойной ночи», склонившись над ее подушкой. Не ведая во сне о ее посещениях, Флоренс иногда просыпалась, словно ей приснились эти слова, произнесенные чуть слышно, и как будто ощущала на своей щеке прикосновение губ. Но это случалось все реже и реже, по мере того как шло время.
И снова Флоренс познала полное одиночество, которое и теперь, как прежде, пришло вслед за пустотой в ее собственном сердце. Подобно тому как образ отца, которого она любила, стал чем-то нереальным, так и Эдит, разделяя судьбу всех, кого Флоренс любила, с каждым днем отступала, расплывалась, бледнела вдали. Мало-помалу она отошла от Флоренс, точно призрак прежней Эдит; мало-помалу пропасть, их разделявшая, расширилась и стала казаться глубже; мало-помалу вся прежняя ее пылкость и нежность застыли, вытесненные той непреклонной, гневной отвагой, с какой она стояла у края невидимой для Флоренс бездны, дерзая смотреть вниз.
Мучительное отчуждение между нею и Эдит возмещалось для Флоренс одною только мыслью; хотя это было слабым утешением для ее измученного сердца, она старалась найти в ней какое-то успокоение. Не разрываясь больше между любовью и долгом по отношению к двоим, Флоренс могла любить обоих, не обижая ни того, ни другого. Она могла им обоим, словно теням, созданным ее воображением, отвести место в своем сердце и не оскорблять их никакими сомнениями.
Так и пыталась она делать. Случалось — и довольно часто, — что недоумение, вызванное переменой, происшедшей с Эдит, овладевало ее мыслями и пугало ее. Но она не любопытствовала, спокойно отдаваясь снова тихой грусти и одиночеству. Флоренс нужно было только вспомнить о том, что звезда, сулившая ей счастье, померкла во мраке, окутавшем весь дом, и она плакала и смирялась.
Так проводила Флоренс жизнь в мечтах, в которых любовь, переполнявшая ее юное сердце, изливалась на призрачные тени, и в реальном мире, где этот могучий поток ее любви почти всегда возвращался вспять; и вот ей минуло семнадцать лет. Уединенная жизнь сделала ее застенчивой и скромной, но не ожесточила ее кроткого нрава и пылкого сердца. Дитя — судя по невинному ее простодушию, женщина — если судить по скромному ее достоинству и глубокому, напряженному чувству. В ее прекрасном лице и нежной, хрупкой фигуре как бы сочетались и сливались дитя и женщина; казалось, лето хотя и настало, весна не хочет отступить и старается затмить прелестью бутонов распустившиеся цветы. Но в ее голосе, проникавшем в душу, в ее тихом взоре, в каком-то странном сиянии, по временам как бы озарявшем ее лицо, и в задумчивой ее красоте было что-то напоминающее умершего брата. И на совете в зале слуг перешептывались об этом, покачивали головой и тем с большим аппетитом ели и пили, еще теснее связанные узами дружбы.
Эти внимательные наблюдатели многое могли порассказать о мистере и миссис Домби и о мистере Каркере, который как будто был посредником между супругами и приходил и уходил, словно пытался их примирить, но всегда безуспешно. Все они сокрушались о прискорбном положении дел, и все порешили на том, что миссис Пипчин (неприязнь к которой оставалась нерушимой) приложила к этому руку; во всяком случае, приятно было иметь такой прекрасный объект для насмешек, и они усердно этим пользовались и очень веселились.
Гости, обычно бывавшие в доме, и знакомые, посещаемые мистером и миссис Домби, считали, что они подходят друг к другу, — во всяком случае, если говорить о высокомерии, — но особого внимания этому вопросу не уделяли. После смерти миссис Скьютон молодая леди с обнаженной спиной довольно долго не являлась, сообщив со свойственным ей очаровательным хихиканьем кое-кому из близких друзей, что с этим семейством у нее неразрывно связано представление о надгробных плитах и тому подобных ужасах. Но, придя в этот дом, она не нашла в нем ничего ужасного, и только золотые брелоки на часовой цепочке мистера Домби она с возмущением осудила как предрассудок[21]. Эта юная прелестница принципиально возражала против падчериц, — но ничего предосудительного она не могла сказать о Флоренс, кроме того, что ей недостает «изящества» — быть может, она подразумевала под этим спину. Многие из тех, кого приглашали лишь в торжественных случаях, вряд ли знали, кто такая Флоренс, и, возвращаясь домой, говорили: «Вот как? Так это мисс Домби сидела там в уголку? Очень хорошенькая, но немножко хрупкая на вид и задумчивая».
Да, действительно по прошествии последних шести месяцев именно такою была Флоренс, когда в замешательстве и едва ли не в испуге заняла место за обеденным столом накануне второй годовщины бракосочетания своего отца с Эдит (первая годовщина совпала с болезнью миссис Скьютон, разбитой параличом). Основаниями для ее опасений служили только знаменательный день, мина ее отца, которую она подметила, быстро бросив на него взгляд, и присутствие мистера Каркера, неприятное ей всегда, а сегодня — больше чем когда бы то ни было.
Эдит была в роскошном туалете, так как она и мистер Домби должны были присутствовать в тот день на званом вечере и обед был назначен на более поздний час. Она появилась, когда все уже сидели за столом, и мистер Каркер встал и подвел ее к ее месту. Как ни была она ослепительно прекрасна, что-то в выражении ее лица и в осанке навеки и безнадежно отделяло ее от Флоренс и от всех остальных. И, однако, был момент, когда Флоренс поймала на себе ее ласковый взгляд, и этот взгляд заставил ее грустить еще больше и еще больше сожалеть о той пропасти, которая их теперь разделяла.
За обедом почти не разговаривали. Флоренс слышала, как ее отец время от времени заговаривал с мистером Каркером о делах, слышала его тихие ответы, но она мало внимания обращала на их беседу и с нетерпением ждала конца обеда. Когда подали десерт и слуги удалились, мистер Домби, который уж не раз откашливался, что не предвещало добра, сказал:
— Миссис Домби, я уведомил экономку о том, что завтра к обеду у нас будут гости. Полагаю, вам это известно?
— Я не обедаю дома, — отозвалась она.
— Общество небольшое, — невозмутимо продолжал мистер Домби, делая вид, будто не слышал ее ответа, — человек двенадцать — четырнадцать. Моя сестра, майор Бегсток и еще несколько лиц, с которыми вы мало знакомы.
— Я не обедаю дома, — повторила она.
— Сколь бы сомнительны ни были для меня основания именно теперь вспоминать это событие с удовольствием, — сказал мистер Домби все тем же высокомерным тоном, как будто она не проронила ни слова, — однако, миссис Домби, нужно соблюдать приличия пред лицом света. Если вы, миссис Домби, не питаете к себе никакого уважения…
— Да, никакого не питаю, — сказала она.
— Сударыня, — вскричал мистер Домби, ударив кулаком по столу, — будьте любезны выслушать меня! Я говорю, что если вы никакого уважения к себе не питаете…
— А я говорю, что никакого не питаю, — сказала она.
Он посмотрел на нее, но лицо, повернувшееся к нему, не изменилось бы, даже если бы ей в глаза заглянула смерть.
— Каркер, — обратился мистер Домби более спокойным тоном к этому джентльмену, — так как вы и раньше служили посредником между мною и миссис Домби, а я не намерен нарушать правила приличия, поскольку это касается лично меня, то я прошу вас уведомить миссис Домби, что, если она не питает к себе никакого уважения, я к себе некоторое уважение питаю и, следовательно, подтверждаю мои распоряжения на завтра.
— Передайте вашему владыке, сэр, — сказала Эдит, — что я беру на себя смелость переговорить с ним об этом предмете в ближайшее время и что я буду говорить с ним с глазу на глаз.
— Сударыня, — сказал ее муж, — мистер Каркер освобожден от необходимости передавать мне какие бы то ни было ваши поручения, и он знает причину, заставляющую меня отказать вам в этом праве.
Он заметил, что она отвела глаза, и проследил за ее взглядом.
— Здесь находится ваша дочь, сэр, — сказала Эдит.
— Моя дочь здесь и останется, — сказал мистер Домби.
Флоренс, вставшая из-за стола, снова села, закрывая лицо руками и дрожа.
— Моя дочь, сударыня… — начал мистер Домби.
Но Эдит перебила его; хотя она не повысила голоса, он звучал так внятно, выразительно и отчетливо, что его можно было бы расслышать и в бурю.
— Повторяю вам, что я хочу говорить с вами с глазу на глаз, — сказала она. — Если вы не сошли с ума, прислушайтесь к моим словам.
— Я имею право, сударыня, — возразил ее муж, — говорить с вами, когда и где мне угодно. А мне угодно говорить здесь и сейчас.
Она встала, словно хотела выйти из комнаты, но затем снова села и, глядя на него с полным спокойствием, сказала тем же тоном:
— Говорите!
— Прежде всего я должен сказать, сударыня, — произнес мистер Домби, что этот угрожающий вид не приличествует вам.
Она засмеялась. Потревоженные бриллианты в ее волосах дрогнули и затрепетали. Говорят, будто некоторые драгоценные камни бледнеют, когда их владельцу грозит опасность. Будь у нее такие камни, заключенные в них лучи света должны были бы угаснуть в это мгновение; бриллианты потускнели бы, как свинец.
Каркер слушал, не поднимая глаз.
— Что касается моей дочери, сударыня, — продолжал мистер Домби, — ее долг по отношению ко мне — знать, какого поведения следует остерегаться. В настоящий момент вы служите весьма ярким примером для нее, и, надеюсь, она извлечет из этого пользу.
— Теперь я не буду вас останавливать, — невозмутимо ответила его жена. — Я не встану, не уйду и не лишу вас возможности высказать все, хотя бы в этой комнате начался пожар.
Мистер Домби кивнул головой, как бы в знак саркастической благодарности за внимание, и снова заговорил. Но уже не с таким самообладанием, как раньше: тревога Эдит в связи с Флоренс и равнодушие Эдит к нему самому и к его неодобрению терзали его, как незаживающая рана.
— Миссис Домби, — сказал он, — быть может, моей дочери для собственного ее усовершенствования не мешает знать, сколь пагубно упрямство и как необходимо его искоренять, в особенности, если кое-кто ему потворствует проявляя при этом неблагодарность, добавлю я, — потворствует, когда честолюбие и корысть уже удовлетворены. Полагаю, и честолюбие и корысть сыграли свою роль, побудив вас занять принадлежащее вам теперь место за этим столом.
— Нет, я не встану, не уйду и не лишу вас возможности высказать все, хотя бы в этой комнате начался пожар, — повторила она слово в слово то, что сказала раньше.
— Быть может, естественно, миссис Домби, — продолжал он, — что вам неловко выслушивать такие неприятные истины в присутствии свидетелей. Но, признаюсь, я не понимаю, — тут он не мог скрыть своих подлинных чувств и не мог не бросить мрачного взгляда на Флоренс, — почему им может придать большую силу и остроту кто-то другой, а не я, которого это так близко касается. Быть может, — и это вполне естественно, — вам неприятно слушать при свидетелях, что в вас живет заложенное в вас упрямство, которое советую вам поскорее сломить, которое вы должны сломить, миссис Домби, и которое, говорю об этом с сожалением, я не раз с неудовольствием наблюдал еще до нашей свадьбы, когда оно проявлялось в отношении к вашей покойной матери. Но лекарство в ваших руках. Начав этот разговор, я отнюдь не забывал, миссис Домби, о том, что здесь присутствует моя дочь. А вас я прошу не забывать о том, что завтра здесь будут присутствовать несколько человек и что вы, памятуя о приличиях, должны их принять подобающим образом.
— Значит, мало вам того, что вы помните о происшедшем между вами и мною, — сказала Эдит. — Мало вам того, что вы можете бросить взгляд сюда, она указала на Каркера, который по-прежнему слушал, не поднимая глаз, — и оживить в памяти те оскорбления, какие вы мне нанесли. Мало вам того, что вы можете бросить взгляд сюда, — она указала на Флоренс рукою, которая в первый и последний раз слегка задрожала, — и подумать о том, что вы сделали и какой утонченной пытке, ежедневной, ежечасной, постоянной, вы меня подвергли, поступив таким образом. Мало вам того, что этот день из всех дней в году памятен мне той борьбой (оправданной, но непонятной такому человеку, как вы), которая, к сожалению, меня не убила! Ко всему этому вы добавляете еще последнюю, завершающую подлость, делая ее свидетельницей моего падения, хотя вам известно, что вы заставили меня пожертвовать ради ее спокойствия единственным теплым чувством и привязанностью, какие остались у меня в жизни. Вам известно, что ради нее я бы и теперь подчинилась, если бы могла но я не могу, слишком велико мое отвращение к вам, — подчинилась бы целиком вашей воле и была бы самым покорным из ваших рабов!
Не так нужно было служить величию мистера Домби. Ее слова пробудили старое чувство, придав ему небывалую силу и жестокость. Снова в этот суровый час его жизни заброшенная дочь выдвинута на первый план, выдвинута даже этой непокорной женщиной, сильна там, где он бессилен, и является для нее всем, тогда как он — ничто!
Он повернулся к Флоренс, как будто все это было сказано ею, и приказал ей выйти из комнаты. Флоренс, закрыв лицо руками, повиновалась, дрожа н плача.
— Я понимаю, сударыня, — гневно и с торжеством сказал мистер Домби, тот дух противоречия, который заставил ваши нежные чувства направиться по этому руслу, но им поставили преграду, миссис Домби, им поставили преграду и побудили их повернуть вспять.
— Тем хуже для вас, — ответила она, не меняя ни тона, ни выражения лица. — Да! — сказала она, когда он резко повернулся при этих словах. — То, что худо для меня, в двадцать миллионов раз хуже для вас. Заметьте себе хотя бы это, если ничто другое вы неспособны заметить.
Усыпанный бриллиантами полумесяц в ее темных волосах вспыхнул и засверкал, как звездный мост. Драгоценные камни не несли в себе предостережения — иначе они стали бы такими же тусклыми и мутными, как запятнанная честь. Каркер по-прежнему сидел и слушал, не поднимая глаз.
— Миссис Домби, — сказал мистер Домби, вновь обретя, насколько это было для него возможно, свое надменное спокойствие, — таким поведением вы меня не смягчите и не заставите отказаться от моих намерений.
— Тем не менее оно одно только и является чистосердечным, хотя лишь в слабой степени отражает то, что происходит у меня в душе, — ответила она. Но если бы я думала, что оно может вас смягчить, я бы его изменила, если только в человеческих силах его изменить. Я не сделаю того, о чем вы меня просите.
— Я не привык просить, миссис Домби, — возразил он. — Я приказываю.
— Завтра, а также и в последующие годовщины я не желаю играть никакой роли в вашем доме. Я ни перед кем не желаю выставлять себя напоказ, как строптивая рабыня, купленная вами в такой-то день. Если я сохранила в памяти день моей свадьбы, то исключительно как день позора. Уважение к себе! Приличия перед лицом света! Что они значат для меня? Вы сделали все возможное, чтобы они стали для меня ничем, и теперь они — ничто.
— Каркер, — сказал мистер Домби, сдвинув брови и минуту подумав, миссис Домби до такой степени забывает сейчас и о себе и обо мне и ставит меня в положение столь неподобающее моей репутации, что я должен коренным образом изменить сложившуюся ситуацию.
— В таком случае, — сказала Эдит ровным голосом, не изменившись в лице, по-прежнему невозмутимо, — избавьте меня от тех уз, какими я связана. Отпустите меня!
— Сударыня! — воскликнул мистер Домби.
— Развяжите меня! Отпустите меня на свободу!
— Сударыня! — повторил он. — Миссис Домби!
— Скажите ему, — повторила Эдит, обратив свое высокомерное лицо к Каркеру, — что я хочу развестись с ним. Что так будет лучше. Что я ему это советую. Скажите ему, что я приму любые его условия — его богатство не играет для меня никакой роли, — но что чем скорее, тем лучше.
— Боже мой, миссис Домби! — с величайшим изумлением воскликнул ее супруг. — Неужели вы воображаете, что я могу отнестись серьезно к такому предложению? Знаете ли вы, кто я такой, сударыня? Знаете ли вы, что я собою представляю? Слыхали вы когда-нибудь о фирме «Домби и Сын»? Будут говорить о том, что мистер Домби — мистер Домби! — развелся со своей женой! Ничтожные люди будут говорить о мистере Домби и семейных его делах! Неужели вы серьезно думаете, миссис Домби, что я бы позволил позорить свое имя? Что вы, сударыня? Как вам не стыдно! Какой вздор!
Мистер Домби рассмеялся от души.
Но не так, как она. Лучше было бы ей умереть, чем рассмеяться так, как рассмеялась она в ответ, не сводя с него пристального взгляда. Лучше было бы ему умереть, чем сидеть здесь, во всем своем великолепии, и слушать ее.
— Нет, миссис Домби, — продолжал он, — нет, сударыня. Не может быть и речи о разводе, и тем настойчивее советую я вам опомниться и подумать о чувстве долга. Так вот что я хотел вам сказать, Каркер…
Мистер Каркер, который все время сидел и слушал, поднял теперь глаза, загоревшиеся ярким, необычным блеском.
— …Вот что я хотел вам сказать, — продолжал мистер Домби, — теперь, когда дело принимает такой оборот, я прошу вас уведомить миссис Домби: правила моей жизни не позволяют, чтобы мне кто бы то ни было противоречил кто бы то ни было, Каркер. Они не позволяют также, чтобы кого бы то ни было, кроме меня, выдвигали на первый план, когда речь идет о повиновении мне. Упоминание о моей дочери и то обстоятельство, что моя дочь привлечена для борьбы со мной, противоестественны. Состоит ли моя дочь в союзе с миссис Домби, я не знаю и знать не хочу; но после слов, сказанных сегодня миссис Домби, — их слышала моя дочь, — я прошу вас довести до сведения миссис Домби следующее: если она по-прежнему станет превращать этот дом в арену борьбы, я, в соответствии с собственным признанием миссис Домби, буду считать дочь до известной степени ответственной, и она навлечет на себя мой гнев. Миссис Домби спросила: «Разве мало того, что она сделала то-то и то-то?» Будьте любезны ответить ей: «Да, этого мало!» — Одну минутку! — перебил Каркер. Разрешите! Как ни мучительно мое положение, мучительно в особенности потому, что я с вами не совсем согласен, — повернулся он к мистеру Домби, — я принужден спросить, не лучше ли будет, если вы еще раз обдумаете вопрос о разводе. Я знаю, сколь это представляется несовместимым с вашим высоким общественным положением, и знаю, сколь велика ваша решимость, если вы даете миссис Домби понять, — его сверкающий взгляд упал на нее, когда он с расстановкой произносил эти слова, отчетливые, как удары колокола, — даете понять, что только смерть может вас разлучить. Только смерть! Но если вы примете во внимание, что миссис Домби, живя в этом доме и превращая его, как вы сказали, в арену борьбы, не только участвует сама в этой борьбе, но и ежедневно навлекает ваше недовольство на мисс Домби (ведь мне известна ваша непреклонность), то не избавите ли вы ее от постоянной душевной тревоги и постоянного, почти невыносимого чувства, что она — виновница чьих-то страданий? Я этого не утверждаю, но не может ли показаться, будто вы приносите миссис Домби в жертву ради сохранения вашего высокого, недосягаемого положения в обществе?
Снова его загоревшийся взор упал на нее, в то время как она стояла и смотрела на мужа; теперь на лице ее была странная и зловещая улыбка.
— Каркер, — произнес мистер Домби, высокомерно нахмурившись, тон его не допускал возражений, — вы не понимаете своего положения, если даете мне советы по такому вопросу, и характер вашего совета (к удивлению моему) свидетельствует о том, что вы не понимаете меня. Я больше ничего не имею сказать.
— Быть может, — сказал Каркер с несвойственной ему и едва уловимой насмешкой, — вы не поняли моего положения, когда возложили на меня высокую честь ведения этих переговоров, — он махнул рукой в сторону миссис Домби.
— О нет, сэр, — надменно возразил тот. — Вам было поручено…
— Как лицу подчиненному, способствовать унижению миссис Домби. Я забыл. О да, об этом было упомянуто! — сказал Каркер. — Простите!
Он склонил голову перед мистером Домби с почтительным видом, который плохо согласовался с этими словами, хотя они и были произнесены смиренно, затем повернулся в ее сторону и посмотрел на нее пытливым взглядом.
Уж лучше бы она сделалась уродлива, как смертный грех, и упала мертвой, но не стояла бы такая прекрасная, улыбаясь с величественным презрением падшего ангела. Она подняла руку к драгоценной диадеме, сверкавшей у нее на голове, сорвала ее с такой силой, что пышные черные волосы, которые она безжалостно дернула, рассыпались по плечам, и швырнула диадему на пол. С обеих рук она сняла усыпанные бриллиантами браслеты, бросила их и попрала ногами сверкающие камни. Молча, все теми же горящими глазами, все с тою же странной улыбкой, она, не отрываясь, смотрела на мистера Домби, направляясь к двери; затем она вышла.
Прежде чем уйти из комнаты, Флоренс слышала достаточно и поняла, что Эдит любит ее по-прежнему, что она страдала из-за нее и не упоминала о принесенных ею жертвах, опасаясь нарушить ее покой. Флоренс не собиралась говорить с нею об этом — не могла говорить, помня, против кого она восстает, — но ей хотелось молчаливым и нежным объятием уверить Эдит, что она все это поняла и благодарна ей.
В тот вечер ее отец один отправился в гости, и Флоренс, выйдя вскоре после этого из своей спальни, бродила по дому, тщетно отыскивая Эдит. Та не покидала своих комнат, куда Флоренс давно уже не заглядывала и сейчас не посмела зайти, опасаясь вызвать неумышленно новые недоразумения. Но, не теряя надежды встретиться с ней перед сном, Флоренс переходила из комнаты в комнату и, нигде не находя себе места, блуждала по всему дому, такому великолепному и такому мрачному.
Она шла по коридору, выходившему на площадку лестницы и освещавшемуся только в торжественных случаях, как вдруг увидела вдали, за аркой, какого-то мужчину, спускавшегося по лестнице. Инстинктивно избегая встречи с отцом, за которого она приняла этого человека, Флоренс остановилась в темноте, глядя туда, где горел свет. Но это был мистер Каркер, который спускался один по лестнице и поверх перил разглядывал холл. Звон колокольчика не возвестил об его уходе, и никто из слуг не провожал его. Он потихоньку сошел вниз, сам открыл дверь, выскользнул на улицу и бесшумно закрыл за собой дверь.
Ее непобедимое отвращение к этому человеку, — а быть может, слежка исподтишка, которая даже при таких обстоятельствах мучительна и постыдна, заставила Флоренс содрогнуться с головы до пят. Казалось, кровь застыла у нее в жилах. Как только силы к ней вернулись — а в первые минуты непреодолимый страх мешал ей сдвинуться с места, — она быстро пошла к себе и заперла дверь; но даже теперь, сидя взаперти со своей собакой, она не могла преодолеть леденящее чувство ужаса, словно близка была какая-то грозная опасность.
Она вторглась в ее сны и всю ночь нарушала ее покой. Встав утром с тяжелым воспоминанием о семейных раздорах вчерашнего дня, она снова принялась искать Эдит по всем комнатам и все утро то и дело возобновляла эти поиски. Но Эдит не выходила из своей спальни, и Флоренс ее так и не увидела. Узнав, однако, что званый обед отложен, Флоренс предположила, что Эдит поедет вечером в гости, приняв приглашение, о котором говорила, и решила встретит ее на лестнице.
Когда настал вечер, Флоренс, поджидавшая в одной из комнат, — заслышала на лестнице шаги, которые приняла за шаги Эдит. Поспешно выйдя и бросившись ей навстречу, Флоренс увидела, что та одна спускается в холл.
Каноны же были испуг и удивление Флоренс, когда Эдит, увидев ее заплаканное лицо и простертые руки, в ужасе отпрянула и крикнула:
— Не подходите ко мне! Прочь! Дайте мне пройти!
— Мама! — сказала Флоренс.
— Не называйте меня этим именем! Не говорите со мной! Не смотрите на меня! Флоренс! — Она отшатнулась, когда Флоренс хотела подойти ближе. — Не прикасайтесь ко мне!
Флоренс, оцепеневшая при виде искаженного лица и широко раскрытых глаз, заметила, как во сне, что Эдит закрыла глаза руками и, дрожа веем телом, прижимаясь к стене, проскользнула мимо нее, словно какое-то нечистое животное, а затем исчезла.
Флоренс упала в обморок на лестнице, и, по ее предположениям, здесь ее нашла миссис Пипчин. Она знала только, что очнулась у себя на кровати, а вокруг нее стояли миссис Пипчин и служанки.
— Где мама? — был первый ее вопрос.
— Уехала в гости, на обед, — сказала миссис Пипчин.
— А папа?
— Мистер Домби у себя в комнате, мисс Домби, — ответила миссис Пипчин, — а вам надо раздеться и сию же минуту лечь в постель.
Таково было средство, применяемое этой проницательной женщиной против всех болезней, а главным образом — против уныния и бессонницы, за каковые прегрешения многие юные жертвы во времена брайтонского замка были осуждены на лежание в постели с десяти часов утра.
Не дав обещания повиноваться, но выразив желание полежать спокойно, Флоренс поспешила избавиться от заботливого ухода миссис Пипчин и ее помощниц. Оставшись одна, она задумалась о том, что произошло на лестнице, сначала сомневаясь, было ли это на самом деле, потом залилась слезами, потом почувствовала невыразимый и беспредельный ужас, какой она испытала прошедшей ночью.
Она решила не ложиться спать, пока не вернется Эдит; если и не удастся поговорить с ней, то по крайней мере она будет уверена, что та благополучно возвратилась домой. Какие смутные и неясные опасения привели Флоренс к такому решению, она не знала и не смела об этом думать. Она знала только, что не будет отдыха для ее измученной головы и трепещущего сердца, пока не вернется Эдит.
Вслед за вечером пришла ночь, настала полночь — Эдит все еще нет.
Флоренс не могла заняться чтением и ни на минуту не находила покоя. Она ходила взад и вперед по своей комнате, открывала дверь и бродила по коридору, смотрела из окна в темноту, слушала, как завывает ветер и льет дождь, садилась и всматривалась в образы, возникающие в пламени, снова вставала и следила, как луна, словно гонимый ветром корабль, летит сквозь облака.
Все в доме улеглись спать, кроме двух слуг, которые ждали внизу возвращения своей хозяйки.
Час ночи. Экипажи с грохотом пролетали вдали, сворачивали за угол или проезжали мимо; тишина постепенно сгущалась и нарушалась все реже и реже, разве что порывом ветра или шумом дождя. Два часа: Эдит еще нет.
Флоренс, все больше волнуясь, ходила взад и вперед по своей комнате, бродила по коридору, смотрела из окна в темноту; все казалось ей неясным и расплывчатым от дождевых капель на оконном стекле и от слез, застилавших глаза; она смотрела на сумятицу в небе, столь отличную от покоя на земле и в то же время такую безмятежную и далекую. Три часа! Ужас был в каждом угольке, рассыпавшемся в камине. Эдит все еще нет.
Все больше волнуясь, Флоренс ходила взад и вперед по своей комнате, бродила по коридору, смотрела на луну, и внезапно ей почудилось, что луна похожа на побледневшую беглянку, которая спешит уйти и скрыть свое преступное лицо. Пробило четыре часа! Пять! Эдит все еще нет!
Но вдруг в доме послышался какой-то шум; Флоренс догадалась, что один из бодрствовавших слуг разбудил миссис Пипчин, которая встала, оделась и сошла вниз к двери мистера Домби. Осторожно спускаясь по лестнице, Флоренс увидела отца, вышедшего в халате из своей комнаты; он вздрогнул, когда ему сказали, что его жена не вернулась домой. Он послал слугу на конюшню узнать, там ли кучер, а когда тот ушел, поспешил одеться. Слуга вернулся впопыхах, ведя с собою кучера, который сказал, что он уже с десяти часов был дома и лег спать. Он отвез свою хозяйку на старую ее квартиру на Брук-стрит, где ее встретил мистер Каркер…
Флоренс стояла на том самом месте, где она была, когда увидела Каркера, спускающегося по лестнице. Снова она задрожала в безотчетном страхе, так же, как при виде его, и у нее едва хватило сил слушать и понимать происходившее.
…Который сказал ему, продолжал кучер, что хозяйке не понадобится карета, и отпустил его.
Она видела, как отец побледнел, слышала, как он торопливо, дрожащим голосом позвал горничную миссис Домби. Все в доме были на ногах, и горничная тотчас же явилась, тоже очень бледная и отвечавшая бессвязно.
Она сообщила, что одела свою госпожу рано, за добрых два часа до отъезда, и, как бывало уже не раз, ей было сказано, что вечером ее услуги не потребуются. Сейчас она только что вернулась из комнат своей хозяйки, но…
— Но что? Что случилось? — Флоренс услышала, как крикнул ее отец, словно лишившись рассудка.
— …Но будуар заперт на ключ, а ключа нет.
Отец схватил свечу, горевшую на полу, — кто-то поставил ее здесь и забыл о ней, — и бросился наверх в таком бешенстве, что Флоренс едва успела, скользнув в сторону, освободить ему дорогу. Она бежала к себе в комнату, в ужасе простирая руки, с развевающимися волосами, с лицом, искаженным как у сумасшедшей, и слышала, что он ломится в дверь.
Когда дверь подалась и он ворвался в комнату, что он увидел там? Никто этого не знал. Но на полу лежала груда драгоценностей, полученных ею от него со дня свадьбы, платья, какие она носила, и все, что у нее было. Это была та самая комната, где он видел, вон в том зеркале, надменное лицо, отвернувшееся от него, где он безотчетно подумал о том, какова будет эта комната, когда он увидит ее в следующий раз.
Побросав эти вещи в ящики и в безумной спешке заперев их на ключ, он увидел на столе какие-то бумаги. Дарственную запись, сделанную им при бракосочетании, и письмо. Он прочел, что она ушла. Он прочел, что он обесчещен. Он прочел, что в постыдную для нее годовщину свадьбы она бежала с человеком, которого он избрал орудием ее унижения; и он выскочил из комнаты и выскочил из дому, одержимый мыслью найти ее там, куда ее отвезли, и своею рукою стереть все следы красоты с торжествующего лица.
Флоренс, почти не сознавая, что она делает, надела шаль и шляпу, думая о том, что будет бежать по улицам, пока не отыщет Эдит, а тогда сожмет ее в своих объятиях, чтобы спасти и привести домой. Но когда она выбежала на площадку и увидела слуг, сновавших со свечами вверх и вниз по лестнице, перешептывавшихся между собой и шарахнувшихся в сторону от ее отца, когда тот прошел мимо, Флоренс очнулась, осознав свою беспомощность. Спрятавшись в одной из великолепных комнат — вот для чего разубранных! — она почувствовала, что сердце ее готово разорваться от горя.
Сострадание к отцу было первым отчетливым чувством, пробившимся сквозь этот поток скорби, захлестнувший ее. Верное сердце Флоренс обратилось к нему, когда его постигло несчастье, с таким жаром и преданностью, словно в дни своего благополучия он был воплощением ее мечты, которая постепенно стала столь туманной и призрачной. Хотя она не имела полного представления о разразившейся катастрофе и только строила догадки, рожденные безотчетным страхом, но он стоял перед ней, оскорбленный и покинутый, и снова горячая любовь побуждала ее быть подле него.
Он отсутствовал недолго: Флоренс еще плакала в великолепной комнате и предавалась этим мыслям, когда услышала его шаги. Он приказал слугам заниматься своими обычными делами и удалился на свою половину, где принялся шагать из угла в угол, так что она слышала его тяжелую поступь.
Внезапно поддавшись порыву любви, всегда такой робкой, но сейчас, когда отца постигло несчастье, смелой и неудержимой, Флоренс, не сняв шали и шляпы, сбежала вниз. Когда ее легкие шаги раздались в холле, он вышел из своей комнаты. Она бросилась к нему, простирая руки и восклицая. «О папа, милый папа!» — словно хотела обвить руками его шею.
Это она бы и сделала. Но в безумии своем он злобно поднял руку и ударил ее наотмашь с такою силой, что она пошатнулась, едва не упав на мраморный пол. И, нанеся этот удар, он ей крикнул, кто такая Эдит, и приказал идти к ней, раз они всегда были в союзе против него.
Она не упала к его ногам, она не закрыла лицо дрожащими руками, чтобы не видеть его, она не заплакала; она не попрекнула его ни единым словом. Но она посмотрела на него, и горестный вопль вырвался из ее груди. Ибо, посмотрев на него, она поняла, что в этот миг он убивает ту мечту о любви, которую, вопреки ему, она лелеяла. Она увидела его жестокость, равнодушие, ненависть, возобладавшие над этой мечтой и попирающие ее. Она поняла, что нет у нее отца, и, осиротевшая, выбежала из его дома.
Выбежала из его дома! Мгновение — и ее рука лежала на дверном замке, крик замер на ее губах, ее лицо казалось мертвенно бледным при желтом свете свечей, второпях поставленных на пол и уже оплывающих, и при дневном свете, проникающем в окно над дверью. Еще мгновение — и тесный сумрак запертого дома (ставни забыли отворить, хотя давно уже рассвело) неожиданно уступил место сиянию и простору утра. И Флоренс, опустив голову, чтобы скрыть неудержимые слезы, очутилась на улице.
