Собака, которая не хотела быть просто собакой. Фарли Моуэт

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Совы под ногами

Когда совята поселились в нашем семействе, им было менее чем по шесть недель, но они уже обещали стать крупными птицами. Мои родители никогда не видели взрослой большой ушастой совы и не имели ни малейшего представления о том, насколько величественными они станут со временем, а я об этом тактично умолчал. Тем не менее мама не утвердила мой план держать двух самых новых и самых юных членов нашей семьи в моей спальне, хотя я предупредил ее, что птицы могут пропасть и в случае если их будут держать вне дома, над ними нависнет угроза нападения со стороны собак и кошек.

Мама задумчиво посмотрела на когти, которые поджимали бедные, недавно оперившиеся птенчики – когти уже длиной в три четверти дюйма, – и высказала свое решительное убеждение в том, что при ссоре с этими совами кошкам и собакам придется несладко. А что касается роковой возможности этим малюткам пропасть – мама всегда была неисправимой оптимисткой.

В конце концов, как всегда, папа уладил проблему размещения сов: он помог мне построить на заднем дворе большой вольер с проволочной сеткой. Этим вольером пользовались только несколько месяцев, так как скоро он стал ненужным.

Прежде всего, совы не собирались удирать из своего нового дома.

Каждый день я выносил их порезвиться на газон, и они не пытались улетать в родные места.

Их явно не прельщала необеспеченность вольной жизни. Раз или два я случайно оставлял птенцов на дворе одних, и, решив, что их бросили, совы решительно и самостоятельно входили в дом. Сетки на дверях не были для них преградой, так как медная сетка просто словно папиросная бумага расползалась от цепкого прикосновения их могучих когтей. Сквозь прорванную сетку обе совы вваливались на кухню, тяжело дыша, с укором поглядывая через плечо на широкий внешний мир, где ждала их нежеланная свобода.

Естественно, что клетка на заднем дворе стала не столько средством удержать сов с нами, как средством удержать их на некотором расстоянии от нас.

Мои два птенчика были такие разные. Уол, главенствующий в этой парочке, невозмутимо самонадеянный материалист, не сомневался в том, что никто в целом мире ему не страшен. Уипса же, нервную, непоследовательную в поступках птицу с неустойчивыми настроениями, мучили смутные страхи. Уипс был настоящий неврастеник, и, хотя его собрат научился правильному поведению в доме за несколько недель, с Уипсом никогда нельзя было быть уверенным в сохранности и чистоте мебели и ковров.

Когда им было три месяца и они почти достигли размеров взрослых птиц (хотя клочья детского пуха все еще висели на их перьях), Уол подтвердил первоначальное мнение мамы относительно его способности обороняться. В возрасте трех месяцев в нем было около двух футов росту, а размах крыльев приближался к четырем футам. Когти, острые как иглы, отросли длиной в дюйм и в сочетании с крючковатым клювом служили Уолу грозным оружием.

Как-то летним вечером он был раздражен ссорой, случившейся у него с Маттом. Когда стемнело, наш Уол отказался спуститься с высокой ветки тополя, чтобы отправиться спать в надежную безопасность клетки. Мы никак не могли уговорить его спуститься и в конце концов оставили на дереве, а сами легли спать.

Зная кое-что о жестокости охотящихся ночью кошек Саскатуна, я беспокоился за него и спал, чутко прислушиваясь одним ухом к тому, что творится снаружи.

Начинало светать, когда я уловил приглушенные звуки возни на заднем дворе. Я выпрыгнул из постели, схватил ружье и выскочил на улицу через парадную дверь.

К моему ужасу, Уола не было видно. Тополя стояли пустые. Предполагая худшее, скользя по росистой траве босыми ногами, я помчался за угол.

Уол неподвижно сидел, сгорбившись на ступеньках крыльца черного хода, выражая всей своей осанкой сонное удовлетворение. Картина едва ли могла быть более мирной.

Только когда я приблизился вплотную и начал выговаривать ему за тот риск, которому он подверг себя, я увидел кошку.

Уол сидел на ней. Его перья были распушены, как это бывает у спящих птиц, так что от кошки видны были только голова и хвост. Тем не менее этого было достаточно, чтобы понять, что кошке уже ничем нельзя помочь.

Уол протестовал, когда я отдирал его от несчастной жертвы.

Он наслаждался теплом своей подставки для ног, так как кот сдох всего лишь несколько мгновений тому назад. Я поспешил отнести останки к ограде сада и там быстро закопал их, так как узнал в них большого рыжего кота, жившего на той же улице через два дома от нас. Его хозяин, крупный мужчина с громким и резким голосом, недолюбливал мальчишек.

Рыжий кот был первым, но не последним из семейства кошачьих, кто ошибался относительно возможностей Уола. Со временем тайное кладбище в дальнем конце сада переполнилось останками кошек, которые принимали Уола за какую-то разновидность курицы, а следовательно – за вполне доступное мясо.

Собаки тоже не представляли собой проблемы для моих сов. Довольно неохотно, поскольку он явно завидовал пернатой парочке, Матт стал защищать их от других представителей своего племени. Несколько раз он спасал Уипса от зубастой пасти, а Уолу его защита и вовсе не требовалась. Как-то под вечер одна немецкая овчарка, самая самоуверенная из всех задир – она жила недалеко от нашего дома, – обнаружила Уола на земле и бросилась к нему с кровожадными намерениями. Это была удивительно односторонняя битва.

Уол потерял пригоршню перьев, а собаке потребовался ветеринар, и много недель после этого пес переходил на другую сторону улицы, чтобы не пройти слишком близко от нашего дома – и от Уола.

Несмотря на его грозные бойцовые качества, Уол редко бывал нападающим. Другие животные, которые, подобно человеку, развили в себе противоестественную кровожадность, сопутствующую цивилизации, нашли бы сдержанность Уола совершенно непостижимой, так как он пользовался своим могучим оружием только для самозащиты или для того, чтобы наполнить свой желудок, но никогда не нападал ради удовольствия убить. За его сдержанностью не стояла никакая моральная или этическая философия – один только неоспоримый факт: убийство ради убийства не доставляло ему никакой радости. Однако возможно, что, если бы он и его потомки прожили достаточно долго в человеческом обществе, они стали бы такими же кровожадными и такими же жестокими, какими мы считаем всех других плотоядных, кроме нас.

Кормление сов не составляло проблемы. Уипс ел все, что клали перед ним, очевидно согласно своему убеждению, что каждая его еда – последняя. Будущее всегда рисовалось ему в мрачных тонах – такая уж у него была пессимистическая натура. Уол же, наоборот, был более требовательным. Яйца вкрутую, бифштекс по-гамбургски, холодный ростбиф и домашнее печенье с инжиром были его любимой пищей.

Иногда этот оптимист снисходил до того, чтобы растерзать и съесть гофера, пойманного силком соседского мальчишки где-нибудь в прерии за городом; вообще же он не находил удовольствия в поедании диких животных – за одним примечательным исключением.

Ученые, которым все положено знать лучше других, говорят, что скунс не имеет естественных врагов. Это одно из тех недоказанных утверждений, которые создают ученым дурную репутацию.

Скунсы имеют в природе одного врага, прожорливого и непримиримого, – большую ушастую сову.

Едва ли можно найти пример такой упорной наследственной вражды между животными, как вражда между большими ушастыми совами и скунсами. Вражда эта продолжается уже целую вечность.

Я не знаю, с чего она началась, но знаю достаточно много о том упорстве, с которым она все еще ведется.

Самая слабая струйка запаха скунса, принесенная поздним вечерним бризом, превращала обычно спокойного и кроткого Уола в крылатую фурию. К несчастью, наш дом стоял на берегу реки Саскачеван, а по берегу тянулась полоса подлеска, которая создавала идеальную дорожку для фланирующих скунсов. Нередко какой-нибудь скунс-индивидуалист покидал берег реки и бесстрашно совершал свою прогулку по тротуару перед самым нашим домом.

Впервые это случилось в конце лета в первый год жизни Уола. Скунс, уверенный в своей неуязвимости и щеголеватый, как все представители его рода, ступил на тротуар, как раз когда стало смеркаться. Дети, игравшие под тополями, убежали от приближающейся опасности – ужасающей, долго сохраняющейся вони, так же поступила и пожилая женщина, которая гуляла со своим китайским мопсом.

Напыжившись от необоснованного самодовольства, скунс продолжал прогулку, пока не оказался под ветвями дерева перед домом Моуэтов.

Наши окна были открыты, и мы как раз кончали обедать. Дул очень слабый бриз, но как раз в этот момент его дуновение принесло в столовую первое предупреждение – резкий запах скунса. Уол приготовился к выходу на сцену.

Он влетел через открытое окно, плавно снизился и уселся на пол, а у моих ног оказался скунс, по телу которого пробегали предсмертные судороги.

Ху-у-ху-у-ху-у-ху-у-ху-у – сказал Уол гордо, что в переводе на человеческий язык, должно быть, означало: «Вы не возражаете, если я присоединюсь к вашей трапезе? Я принес собственную еду».

Совы не отличаются чувством юмора, и Уол, возможно, не составлял исключения, но он во всяком случае обладал почти сатанинским пристрастием к шуткам, жертвой которых обычно становился бедный Матт. Он крал у Матта кости и прятал их в развилине ствола дерева достаточно высоко от земли, чтобы Матт не мог до них добраться. Иногда он присоединялся к Матту во время обеда, с помощью всяких ухищрений заставлял голодную и несчастную собаку отойти от миски и удерживал пса в отдалении, пока эта игра не надоедала ему. На самом же деле Уол никогда не ел пищу, приготовленную для Матта. Это было бы ниже его достоинства.

Однако его любимой шуткой было цапать Матта за хвост.

В палящий и томительный послеполуденный летний зной Матт обычно старался подремать в небольшой норе. Он выкопал ее себе под изгородью палисадника нашего дома. Однако прежде чем забраться в это убежище, пес тщательно обследовал все вокруг, пока не обнаруживал Уола и не убеждался в том, что сова либо спит, либо хотя бы сидит в глубоком раздумье.

Лишь тогда Матт отправлялся в свое место отдыха и решался закрыть глаза.

Несмотря на сотни горьких доказательств этой истины, Матт так и не понял, что Уол фактически не спит. Иногда веки действительно прикрывали большие желтые глаза совы, и казалось, что птица, как изваяние, действительно ничего не чувствует, однако, пребывая во сне, сова сохраняла точное представление обо всем происходящем вокруг. Зрение птицы было феноменально острым и полностью опровергало старую, весьма распространенную теорию, что при дневном свете совы ничего не видят. Не раз я наблюдал, как он стряхивал с себя то ли глубокий транс, то ли дрему и, повернув голову набок, бросал зоркий взгляд в знойное полуденное небо, сидя на своем насесте сгорбившись, но в полной боевой готовности. Следуя направлению его пристального взгляда, мне редко удавалось обнаружить невооруженным глазом что-нибудь угрожающее в белесом небе; но когда я приносил бинокль, то с помощью прибора находил парящего ястреба или орла так высоко над нами, что даже в бинокль он был не крупнее пылинки.

Что ни говори, но тщательная разведка, которую Матт производил, прежде чем улечься в своем убежище, бывала обычно бесполезной и даже более того: просто подсказывала Уолу, что намеченная им жертва вскоре будет уязвимой.

Как вы понимаете, Уол отличался большим терпением.

Иногда он выжидал целые полчаса, после того как Матт удалялся отдохнуть, прежде чем начать подкрадываться. Он именно подкрадывался к Матту, а не подлетал, казалось сознательно отказываясь от тех преимуществ, которые дает ему способность летать.

Бесконечно медленно, с серьезной торжественностью присутствующего на похоронах, он дюйм за дюймом пересекал лужайку.

Если Матт шевелился во сне, Уол застывал и не двигался по нескольку минут, устремив пристальный, немигающий взор на свою конечную цель – длинный шелковистый хвост Матта.

Иногда для того чтобы добраться до цели, ему требовался целый час. Но наконец он приближался на нужное расстояние и тогда с задумчивой медлительностью поднимал одну лапу и держал ее прямо над гордым плюмажем Матта, как будто для того, чтобы продлить наслаждение. Затем внезапно растопыренные когти опускались и смыкались…

Матт с визгом просыпался. Вскочив на ноги, он начинал носиться, готовый наказать своего мучителя, и не находил его нигде. Только с ветки тополя высоко над головой Матта доносилось громкое оскорбительное «ху-у-ху-у-ху-у-ху-у», которое, по-моему, выражает у совы что-то близкое к смеху.

Любое животное, принятое в члены нашей многочисленной семьи, неизбежно вскоре переставало считать себя существом, не похожим на человека; так было и с красавцем Уолом. Очень рано он заметил, что мы либо не можем, либо не желаем летать, и тактично принял наземный образ жизни, к которому, увы, был недостаточно приспособлен.

Когда я ходил в маленький угловой магазин через три дома от нас, Уол обычно сопровождал меня пешком. Люди, которые не знали его (а таких в Саскатуне было немного), застывали от удивления, увидев его во время такой прогулки: Уол двигался тяжелой, раскачивающейся походкой закоренелого алкоголика. К тому же он никому не уступал дороги. Если прохожий, шедший вверх по улице, встречал Уола, идущего вниз по улице, то прохожий либо уступал дорогу, либо происходило столкновение.

Эти столкновения были не очень-то безобидными.

В моей памяти еще жив случай, когда летним утром новый почтальон, погруженный в изучение незнакомых адресов, значащихся на целой пачке писем, налетел на Уола. Человек был настолько занят своими собственными проблемами, что даже не глянул вниз на препятствие, появившееся на его пути, а инстинктивно попытался оттолкнуть его в сторону ногой. Для Уола это было равносильно нападению. Он призвал все свое чувство собственного достоинства, которое было у него непомерным, пронзительно зашипел и своими мощными крыльями ударил обидчика по голени (не очень-то мягкая форма расплаты). Прозвучал громкий удар. От внезапной боли почтальон взвыл, посмотрел под ноги, заорал еще громче, на этот раз на высокой пронзительной ноте, и пустился бежать вон из нашего района.

Мне пришлось собирать рассыпавшиеся письма и догонять его с соответствующими извинениями.

Когда осенью начались занятия в школе, я хлебнул с моими совами немало горя, особенно с Уолом. Моя школа находилась на противоположном берегу реки, в добрых трех милях от дома, и я попадал туда на велосипеде через мост с Двадцать пятой стрит.

Когда в сентябре я начал ходить на занятия, совы возмутились, так как их, моих постоянных товарищей в течение всего лета, теперь оставляли одних. Они неохотно приняли этот новый распорядок дня, и в течение первой недели семестра я опаздывал в школу три раза подряд, так как мне приходилось доставлять мою упрямую пару «преследователей» назад домой.

На четвертое утро я пришел в отчаяние и попытался запереть их в большом вольере на улице: им они уже давно перестали пользоваться. От такого обращения Уол пришел в бешенство и со злости когтями вцепился в сетку. Я поспешно удалился, но еще не доехал до середины моста, как какой-то пешеход в ужасе вскрикнул, взвизгнули тормоза автомобиля, и я понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Я едва успел сам нажать на тормоза, как на меня сильно дунуло, раздалось гортанное и победное «ху-у-ху-у» и две пары когтей прочно вцепились в мое плечо. Утомленный таким непривычным занятием, как полет, Уол тяжело дышал, но торжествовал.

Было уже слишком поздно, чтобы везти его назад, поэтому я покорно продолжил свой путь в школу.

Я оставил его на дворе сидящим на руле моего велосипеда, ненадежно привязанным к машине шпагатом.

В то утро третьим уроком был французский язык.

Учительница, иссохшее существо женского пола, которая, возможно, считала своей духовной родиной Париж, но на самом деле никогда не бывала нигде дальше Виннипега, всегда вела себя как-то неестественно, страдала отсутствием чувства юмора и к тому же была порядочным тираном. Никто из нас не любил ее.

Однако мне действительно стало жалко учительницу, когда однажды мы были поглощены спряжением неправильного глагола, а Уол задумчиво влетел в окно второго этажа и совсем некстати опустился на крышку ее кафедры. Восклицание, которым она приветствовала его, было безусловно англосаксонским, без малейшего намека на французский язык.

После этого происшествия у меня состоялось свидание с директором школы, но, так как он был человек разумный, я избежал физического наказания, заверив его в том, что моя сова в будущем будет оставаться дома.

Я достиг этого только ценой предоставления нашим совам свободы передвижения по всему дому. За десять минут до ухода в школу я приглашал Уипса и Уола на кухню, где им разрешалось доесть ошметки бекона, оставшиеся после нашего завтрака. Очевидно, Уол считал это вполне достаточной взяткой, так как больше не пытался сопровождать меня в школу.

А Уипс, Уипс всегда подчинялся Уолу и тоже больше не доставлял мне неприятностей.

Но маме было мало радости от этих половинчатых мер.

Хотя почти все жители Саскатуна знали о наших совах и привыкли к ним, в двух случаях Уол и Уипс все же невольно причинили некоторые неприятности представителям человеческого рода.

Один случай произошел в деревушке, расположенной в прерии севернее Саскатуна.

Был август, и родители решили, что мы проведем уик-энд на озере Эмма-Лейк – курортном местечке значительно севернее нашего города.

Мы погрузили на борт Эрдли свое лагерное имущество, а также шестерых членов семьи – маму, папу, меня, Матта, обеих сов и отправились в путь.

Покатавшись на автомобиле во время предыдущих поездок, совы сумели добиться некоторых преимуществ по части мест для сидения. Их любимым насестом стала спинка заднего откидного сиденья, где птиц в полную силу обдувало встречным потоком воздуха. Это нравилось им, так как производило то же опьяняющее ощущение, которое испытывают все мальчишки, когда высовывают руку в окно автомобиля и ветер жмет на ладонь, как на крыло самолета. Мои совы использовали эту возможность полностью. Как только автомобиль начинал двигаться, они расправляли свои большие крылья, как при полете. Если они затем наклоняли ведущие кромки крыла вниз, поток воздуха заставлял их приседать. Но когда они разворачивали ведущие кромки вверх, их сразу отрывало от сиденья, и, только ухватившись за него когтями, они не взлетали, подобно воздушным змеям.

Для того чтобы обе совы могли одновременно приподниматься и приседать, не хватало места, поэтому они делали это попеременно. В то время как одна опускалась, другая приподнималась, – и все в ритмичной последовательности. Опьяненные потоком воздуха, они часто начинали петь, и мой папа, захваченный их настроением, обычно аккомпанировал их упоенным уханьям звуками сигнального рожка Эрдли.

Матт тоже ехал на откидном сиденье, и глаза у него были, как обычно, защищены от неизбежной пыли прерий мотоциклетными очками. Таким образом, в живописную картину, какую представлял собой Эрдли в пути, вписывалась виньетка из Матта, флегматично восседающего между двумя подвижными совами и смотрящего прямо перед собой в огромные очки с какой-то мрачной покорностью.

В то время я никогда не задумывался над тем впечатлением, какое эта картина, по-видимому, производила на возниц фургонов, мимо которых мы проезжали, и на обгонявших нас водителей автомобилей.

Но позднее некоторые покаянные размышления по этому поводу не раз приходили мне в голову.

В день, когда мы двинулись на север, небо было затянуто грозными тучами и мы не проехали и пятидесяти или шестидесяти миль, как по лобовому стеклу забарабанил мелкий дождичек. Этот дождичек скоро усилился, и мы остановились, чтобы поднять брезентовый верх над передним сиденьем. К тому времени, когда мы закрепили его, дождь перешел в ливень, и, когда мы снова тронулись в путь, естественно, что по находившимся на заднем сиденье путешественникам буря стала хлестать водяными струями. Матт благоразумно сжался в нише для откидного сиденья, где он был менее подвержен неистовству ветра и воды, но совы отказались покинуть свой насест, открытый разбушевавшейся стихии.

Казалось, что ливень доставляет им наслаждение, хотя перья их вскоре прилипли к телу, а пропитанные водой большие крылья бессильно повисли.

Особенно страдал от этого потопа Эрдли. Он начал кашлять и давать тревожные перебои, как раз когда мы въехали в одну из стандартных деревушек с двумя элеваторами, одним магазином и одним-единственным гаражом. Такие деревушки появляются на западных равнинах, подобно грибам поганкам после обильных дождей. Гараж в этой деревне представлял собой обшарпанную хибару из сборных щитов с одной старомодной бензоколонкой. В фасаде зиял черный проем входа, и, полагая, что он ведет в мастерскую, папа свернул и по вязкой грязи улицы Эрдли въехал внутрь этого строения.

Гараж был темный и мрачный. Высоко под стропилами тускло горела маленькая электрическая лампочка, при ее слабом рассеянном свете мы с трудом различили хаотический беспорядок из деталей от старого трактора и кучу разного другого ржавого лома, который почти целиком захламил это помещение. Так как хозяина было не видно, мы уже собирались вылезти из автомобиля и пойти искать его, когда мое внимание привлекло движение около правого заднего крыла Эрдли.

Там в полумраке сидел на корточках человек, по-видимому размышляя над старой автомобильной камерой. В руке он держал тяжелую монтировку и, казалось, не замечал нашего присутствия.

Мы призвали на помощь все свое терпение, дождались, когда он кончил возиться с камерой и начал очень медленно распрямлять спину, его голова наконец оказалась на одном уровне с нашими.

Примерно в трех футах от откидного сиденья появилось его лицо. Я вижу это лицо, как сейчас. Оно было синюшно-бледное, в глубоких морщинах, чем-то раздраженное и перемазанное смазкой, засохшей на щетине недельной давности.

Выражение ворчливой враждебности у него на лице начало меняться, когда взгляд его сосредоточился на нашем автомобиле с его удивительными пассажирами. Человек смертельно побледнел, а челюсть его начала двигаться, как у жвачного животного, хотя жевал он только пустой воздух.

Именно в этот момент Уол решил отряхнуться. Он широко раскрыл крылья, слегка подпрыгнул и забрызгал все вокруг себя. Отряхивание преобразило его, увеличив видимые размеры раза в три, так как от этих движений мокрые перья расправились. Перемена была разительной, а когда Уол завершил процедуру, громко щелкнув большим клювом, прикрыв свои желтые глаза пленками и выразив гортанным криком свое удовлетворение, – эффект оказался ошеломляющим.

Лицо хозяина гаража подтверждало это – он был потрясен.

Темп движения челюсти увеличился, а на лице отразился крайний испуг и безнадежная растерянность.

Возможно, Матту также вздумалось узнать, куда же мы попали, так как в этот самый момент он высунул свою голову в очках из-за борта автомобиля и близоруко уставился в глаза хозяина гаража.

Это было уже слишком. Старик глухо застонал, машинально швырнул монтировку через плечо и бросился бежать. Его не остановил грохот вдребезги разбитого стекла в единственном окне собственного гаража, да беглеца в тот момент уже и не было в гараже. Он мчался по грязной улице, воздевая к небу тощие руки и не обращая внимания на ветер и дождь, которые хлестали его по лицу.

– О боже! – кричал он. – О боже правый! Я никогда не делал этого, клянусь, не делал!

Эти восклицания шокировали маму. Она считала, что выкрикивать такое глупо и кощунственно. Но откуда ей было знать, что незнакомец имел в виду? Позднее я часто размышлял о том, какого рода тайное преступление совершил этот человек, ведь в заброшенной и жалкой маленькой деревушке, должно быть, было маловато поводов грешить.

Прошло больше года – Уол стал полноправным членом нашего семейства. И он снова посягнул на душевное равновесие человека. К этому времени он уже превратился в домашнюю сову и пользовался нашим домом на равных правах с нами. Было бесполезно не пускать его в дом: он знал, что стоит ему постучать своим крючковатым клювом по оконному стеклу, как мы поспешим впустить его, прежде чем он разобьет это стекло. В теплое время года мы даже пошли на то, чтобы одно из окон в гостиной всегда было открыто, и через этот портал он приходил и уходил – как ему заблагорассудится.

Летом второго года жизни Уола город Саскатун оживило прибытие молодого викария, который только что окончил духовную семинарию на Востоке. Это был молодой человек строгих правил. Первейшей обязанностью он счел нанести визит каждому члену своей церковной общины, о коей он был обязан заботиться.

Однажды теплым и ароматным летним днем он подошел к нашему дому. Новый викарий позвонил, и мама с удовольствием приветствовала красивого молодого человека. У него был высокий лоб, каким так часто украшает себя духовное лицо на театральной сцене, а волосы надо лбом черные, курчавые. Мама пригласила его в гостиную, побеседовать и выпить спокойно чашку чая.

Викарий осторожно уселся на нашем диване, вещи массивной и старинной, которая стояла перед камином спинкой к открытому окну. Окно находилось футах в шести позади дивана. Изящно держа в руке чашечку чая, молодой священник занимал маму разговором, который, к сожалению, в основном касался моего недостойного отсутствия в воскресной школе.

В послеполуденные часы Уол обычно принимал муравьиную ванну. Это странное занятие, которому он иногда предавался, заключалось в том, что он разваливал муравейник и затем пропускал смесь из пыли и рассерженных муравьев сквозь свои перья. Сильное ощущение, но-видимому, доставляло ему наслаждение, хотя цель такой процедуры казалась нам непостижимой.

Птица закончила свое купание около четырех часов дня и, находясь в дружелюбном настроении, решила заявиться домой и сообщить обо всем маме.

По сей день мама клянется, что не успела вовремя заметить сову, чтобы предупредить о ней гостя. Я же думаю: она конечно увидела Уола, но оцепенела настолько, что не могла открыть рта.

Во взрослом возрасте Уол стал сентиментальной птицей, он имел привычку тихо опускаться кому-нибудь на плечо, балансировать на нем, нежно пощипывать ближайшее человеческое ухо своим большим клювом и при этом сильно, но ласково дышать очередному приятелю в лицо. Каждый, кто был знаком с Уолом, знал эту его привычку, и некоторые считали ее отвратительной, так как Уол считался плотоядным и от него ужасающе разило тухлым мясом.

Совы летают бесшумно, без предупреждающего шуршания крыльев. Появление Уола на подоконнике было таким же беззвучным, как полет комочка пуха семян чертополоха. Он на мгновение задержался в окне, а затем, высмотрев пару соблазнительных плеч на диване, перемахнул туда.

Объект его внимания свечой взвился в воздух и начал как безумный метаться по комнате. Это было со стороны разумного существа непродуманно, так как Уол потерял равновесие и чисто рефлекторно крепче сжал свои когти.

Тут викарий показал, что он не просто молодой человек атлетического сложения, но и голосом не обижен. Он голосил, а прыжки его стали просто безумными.

Уол, который дорожил своей жизнью и был чрезвычайно взволнован таким приемом, еще более усилил хватку, а потом – я понимаю, что это случилось с ним только от удивления и негодования, – он в первый и последний раз в своей сознательной жизни забыл, что приучен к чистоплотности в доме.

Я не припомню ни одной катастрофы среди многих, обрушившихся на наше семейство на протяжении долгих лет, которая вызвала бы такое смятение, как эта. Мама, опора нашей городской церкви, страдала больше нас всех, но ни папа, ни я не остались к ней равнодушными. Мне приходится надеяться, что служители церкви заметили, как щедро были наполнены конверты денежных пожертвований семейства Моуэтов в последующие воскресенья.

Я надеюсь также, что старосты церкви из элементарной порядочности возместили своему новому викарию расходы на химическую чистку.

Истории, рассказанные мною выше, про мою семью, про Уола и Уипса, освещают лишь острые моменты нашего общения. В целом же отношения были дружественными и приятными.

Даже моя мама, у которой было меньше, чем у кого-либо из нас, причин для мирного сосуществования, гордилась Уолом, и в те три года, которые он прожил с нами, прощала ему почти все. Хотя наши совы часто путались под ногами как в прямом, так и в переносном смысле, мы вряд ли добровольно согласились бы потерять их.

Но как это и суждено большинству диких существ, оторванных от привычной среды, конец у этих двух сов был трагичным. Когда в 1935 году мы окончательно покидали Запад, взять их с собой было невозможно. Нам пришлось договориться с одним знакомым, у которого была ферма милях в двухстах от Саскатуна. Он обещал заботиться о наших старых друзьях. О том, чтобы отпустить их на волю, у нас не могло быть и речи: на свободе они стали бы беспомощными, как новорожденные совята.

В течение почти целого года мы получали добрые вести о наших птицах; но потом бедный неудачник Уипс как-то умудрился удушиться в проволочной сетке своей клетки. Всего несколько недель спустя Уол разорвал эту сетку и исчез.

Я был бы рад, если бы он исчез навсегда.

Покидая Запад, я пометил обеих сов алюминиевыми колечками, выданными Центром кольцевания США. Однажды я получил письмо из Центра с сообщением, что большая ушастая сова, окольцованная мною в Саскатуне весной 1935 года, убита выстрелом из ружья в том же городе в апреле 1939 года.

Был указан адрес человека, который убил сову и вернул колечко в Вашингтон. Это был адрес того дома, в котором мы в свое время жили с Уолом и Уипсом.

Так в конце концов Уол возвратился к родному дому, который был ему столь знаком и дорог.

Потребовалось почти три года, чтобы найти туда дорогу, по упрямец добился своего.

Я знаю, что он чувствовал, когда опустился на знакомый старый тополь, затем, довольный собой, слетел на подоконник и повелительно постучал в окно своим большим сильным клювом…

Надеюсь, что смерть наступила мгновенно.

Неприятности со скунсами

В наших местах почти каждая собака обычно сталкивается со скунсом. Одних собак этот опыт кое-чему учит. Самые сообразительные решают: в дальнейшем разумнее уступать скунсам, и даже дворняжки, которым все опасности нипочем, стараются после первой же встречи быть осмотрительнее.

Матт не был глуп. Беспомощным он тоже не был. Поэтому так трудно объяснить его неспособность понимать то, что общаться со скунсами не стоит. Как мне известно, только большая ушастая сова привыкла нападать на скунсов, но она почти лишена обоняния, обычно не живет в домах и, кроме того, ест скунсов, которых убивает. У Матта все было наоборот: он обладал тонким чутьем, обычно жил в доме с другими, более нежными, существами и терпеть не мог сырого мяса.

Нет никакого разумного объяснения безрассудно смелому отношению Матта к скунсам.

Дело в том, что с того времени, когда псу исполнилось два года, я не припомню момента, когда его не сопровождал бы характерный запашок – иногда очень сильный, иногда более слабый, но всегда распознаваемый.

Примечательно, что судьба отложила первую встречу Матта со скунсом до третьего года жизни пса.

Это случилось в июле. Чтобы скрыться от жуткой жары лета в прерии, мы перетащили наш жилой автоприцеп севернее, в лесистую часть Саскачевана, в небольшое курортное местечко на озере Лотус-Лейк. Принадлежность мамы к англиканской церкви в Саскатуне обеспечила нам особую привилегию: мы получили разрешение поставить наш прицеп на пустынном пляже, который принадлежал этой церкви и обычно предназначался для духовенства и их семей.

Это было приятнейшее место. Прицеп стоял у самой воды небольшой бухты, находящейся в частном владении. В нашем личном пользовании была пристань, оборудованная трамплином для ныряния. Особо местность привлекала уединенностью, и мы пользовались этим, чтобы плавать без купальных костюмов. Мы соблюдали определенную осторожность, так как не хотели шокировать наших хозяев, но были решительно не склонны находиться в воде одетыми, за исключением случаев самой крайней необходимости.

Однако скоро такая необходимость возникла. На пляже появилось много молодежи: молодые священники и молодые дочери пожилых священников.

Они все любили покататься в каноэ при луне, и наша уединенная бухта, по-видимому, неудержимо влекла их в свои воды. Ночью каноэ может двигаться скрытно, и большую часть нашего наслаждения ночным купанием омрачала необходимость быть все время начеку.

Моих родителей это раздражало больше, чем Матта, больше, чем меня. Матту в любом случае ничего не надо было прятать, а мне было тогда только двенадцать лет. Мои родители начали отказываться от удовольствия поплавать вечерком без одежды, но Матт и я были гораздо смелее.

Матт отлично плавал и очень любил нырять. Он предпочитал входить в воду, прыгнув с трамплина, и было забавно смотреть, как он медленно раскачивается на конце доски, выбирая момент для прыжка.

Как-то вечером мы оба вышли из прицепа, и Матт помчался вперед.

К тому времени, когда я достиг берега, Матт уже добежал до середины трамплина, и было слишком поздно что-нибудь предпринять, чтобы остановить его; мне оставалось лишь наблюдать.

Трамплин был уже занят. На самом краю лежал скунс и задумчиво смотрел в пронизанную лунным светом воду, на сверкающие стайки мелких окуней. Хотя Матт не имел еще никакого опыта общения со скунсами, он проявил все же ничем не оправданную тупость – первый признак некоей странной слабости, с которой мы так хорошо познакомились позднее. Он не попытался ознакомиться со скунсом. Он просто опустил голову, отвел назад свои длинные уши и ринулся вперед.

Оборонительная струя скунса поразила Матта с расстояния не более трех футов и так отклонила его в сторону, что он вылетел с трамплина и плюхнулся в воду на порядочном расстоянии от мостков. Он, вероятно, пролетел над каноэ, так как когда вынырнул, визжа от боли и обиды, слепо молотя лапами по воде, то оказался рядом с лодкой со стороны озера.

До этого момента я не замечал каноэ, но затем ни я, ни другие жители этого пляжа не остались надолго в неведении о том, что случилось с этим каноэ. Попытки Матта вскарабкаться на борт довершили испуг и смущение парочки молодых влюбленных. Мужчина, будущий священник, обнаружил благородство, соразмерное его призванию и голосовым данным. Но юная дама была дочерью приходского священника – она и вела себя соответственно. Ее выражения были далеко не церковными, и, хотя я провел в Саскатуне много времени среди невоздержанных на язык мальчишек, которые и вели себя не так, как положено, виртуозность речи этой девицы произвела на меня большое впечатление.

Наше раздражение против Матта и его безрассудного поведения сменилось чувством благодарности, так как все остальное время пребывания на озере Лотус-Лейк нас больше не беспокоили юные влюбленные иод луной, а наша бухточка среди местных обитателей приобрела далеко не лестное прозвище.

Спокойствию нашему тоже пришел конец: после этого первого знакомства Матт и скунсы стали почти неразлучны. В разгар зимы была небольшая передышка, но в первые весенние дни, с пробуждением скунсов от спячки, начались наши муки.

Это не зависело от того, в какой местности мы находились. Как-то мы встретили весну там, где в течение тридцати лет не видели ни одного скунса. Но в эту весну скунсы появились в таком количестве, что местные жители только дивились и, понизив голос, говорили о небесном знамении.

Пристрастие Матта к скунсам пошатнуло его популярность среди местных жителей, некоторые из которых, возможно, втайне желали, чтобы Матт исчез раз и навсегда. Помощник владельца похоронного бюро на кладбище Хэппи-Хоум был первым среди них. Столкновение его с Маттом имело место июньским днем 1939 года.

Хэппи-Хоум расположено в центре Торонто и отделено от окружающей дикой природы многими милями асфальтовой пустыни. Однако на этом кладбище много зелени, и, по крайней мере весной, оно звенит голосами птиц. У кладбища удачное название[37], так как со своими деревьями и ручьями оно выглядит оазисом в серой унылости большого города. Там мог обрести свое счастье почти каждый. Конечно, для нас, Матта и меня, это была счастливая находка, наше единственное убежище в тот ужасный год, который мы прожили в Торонто. Мы провели много часов в Хэпни-Хоум, разыскивая птиц или просто гуляя среди ив. Мы лелеяли мечту, что в один прекрасный день повстречаем другого изгнанника вроде нас – фазана или кролика.

Июньский день, о котором идет речь, задыхался от такой жары, которую может породить только истекающий зноем большой город. Матт и я бежали в Хэппи-Хоум, где бродили часами между пышущих жаром надгробий и фантазировали, что под каждым из них может быть скрыта нора гофера. Об охоте на гоферов мы думали часто и всегда жалели об их отсутствии, и если мысленно и населяли Хэппи-Хоум мелкими грызунами, то это никак не означало неуважения к кладбищу – единственному нашему убежищу в знойные дни.

Как-то раз я услышал пение желтой славки в кронах деревьев позади искусственного пруда и пошел на этот голос, а Матт, которого никогда не привлекало пение птиц, убежал, поводя носом в надежде обнаружить что-нибудь более интересное. Вдруг он напал па след и с громким лаем пустился в погоню. Я обернулся вовремя, чтобы увидеть, как его белый зад скрылся из виду среди деревьев.

«Кролик, наконец-то!»-подумал я и, желая не пропустить чего-нибудь важного, побежал вслед за Маттом.

Когда я появился на ровной площадке за прудом, Матт был уже на несколько сотен футов впереди. Его странный кособокий галоп походил на сильный крен на правый борт, как у небольшого парусного судна со слишком легким килем, выполняющего поворот при устойчивом бризе. Фактически Матт шел против ветра, причем стремительно и прямо.

Дул легкий, но вполне достаточный ветерок. Он пронесся мимо Матта, достиг меня, и я резко остановился. Я понял, в чем дело, и мне стало горько. Я так хотел, чтобы это был кролик.

Теперь я знал, какая сцена ждет меня впереди, когда увидел в отдалении мрачную группу людей, похожих на пингвинов. Вид похоронной процессии пробудил у меня сильные опасения. Я громко свистнул Матту, но он был глух к моему призыву. Разгоряченный отголоском своего давнего помешательства, он решительно бежал вперед.

Он уже быстро приближался к похоронной процессии сзади, а люди в трауре его не замечали. Однако мой свист, вероятно, услышал помощник владельца похоронного бюро, так как этот высокий молодой человек медленно обернулся. Меня клерк не заметил, так как я уже укрылся за ивами и предоставил несчастного его незавидной судьбе. Мужчина увидел Матта, приближающуюся обезумевшую собаку.

Тут появился скунс: маленький, возможно родившийся только в эту весну зверек; он, должно быть, заблудился в незнакомой местности. Неуверенно двигаясь между надгробными плитами, он пытался определить, который из врагов наиболее опасен – Матт или высокий человек в цилиндре, – и сделал ошибочный вывод, свернул не туда. Я сомневаюсь, чтобы помощник владельца похоронного бюро или Матт видели, куда скунс спрятался, но Матт во всяком случае чуял, что зверек где-то близко. Помощник же не знал этого. Он побежал навстречу Матту, очевидно чтобы перехватить собаку. Губы его сердито шевелились, он был зол.

Все трое сошлись в одном месте – под сенью обелиска из розового мрамора.

Произошел весьма неприятный инцидент, правда, не без некоторой компенсации, так как он убедил моих родителей, что центр большого города – не подходящее для нас местожительство. Печальный случай сразу же привел папу к решению переехать в деревню примерно в сорока милях от города.

Мне, недавно расставшемуся с просторами Запада, эта деревня казалась странным маленьким селением. В ней царила нездоровая атмосфера корсетов, потрескивающего китового уса и заносчивой воображаемой светскости, которая присуща многим жителям деревушек в восточной части Канады. Мне было не по себе среди здешних мальчиков и девочек моего возраста, меня озадачивала их трезвая и решительная враждебность. Я не понимал настороженности наших соседей и не мог найти средства развеять нависшую над нами атмосферу подозрительности.

Возможно, что большей долей этого холодного приема мы были обязаны нашему новому дому. До нас он принадлежал скульптору, человеку, недостаточно талантливому в своем искусстве, но скрывавшему эту слабость вызывающей сверхмодной манерой творчества. Дом у него был завален плодами его опытов, и мы подозреваем, что он продал свое жилище именно потому, что видел в этом единственную возможность избавиться от детищ своего комплекса неполноценности. Большинство его творений составляли бесконечно однообразные повторения нагого женского торса, а многие другие были совершенно загадочны. Мне вспоминается, например, одна скульптура, вырезанная из дерева, которая больше всего походила на велосипедное колесо, помятое паровозом. Она называлась «Дырки в душе». По какой-то причине скульптура раздражала Матта, и, когда мы выставили ее на задний двор, он мог стоять и пялиться на нее по целому часу, слегка оскалив зубы, с гримасой явного отвращения.

Однако печать отверженности на этом доме объяснялась не манерностью исчезнувшего скульптора. Он был художником, а этого было достаточно для того, чтобы почти в любом уголке аграрного Онтарио он и его жилище считались бы подозрительными. В мире найдется мало таких мест, в которых жители были бы так агрессивно настроены против любого проявления причастности к культуре, как в деревнях Центрального Онтарио. Там люди обладают в этом отношении стойкостью, которая восхитила бы самого святого Игнатия Лойолу[38].

Мы винили этот дом в холодности оказанного нам приема. Однако, несмотря на его мрачное прошлое, нам он понравился. Его входная дверь спокойно взирала на степенную окраину человеческой общины; а дверь черного хода открывалась на вольные просторы сельской местности. Раскинувшиеся по соседству поля были пристанищем не только для Матта и меня, но и для многих других существ, среди которых не последнее место занимало семейство скунсов.

Мы видели их почти ежедневно и с особым чувством покорности ждали неизбежных столкновений, но, как ни странно, не знаю почему, столкновений не происходило. Осмелюсь высказать догадку, что Матт тоже чувствовал гнет нашей изолированности от общества, и у него просто не было настроения ссориться даже со скунсами. Скунсы тоже не проявляли воинственности, и все же мы оставались в состоянии неуверенности и опасения до тех пор, пока первые сильные морозы не возвестили нас о том, что скунсы залегли на зимнюю спячку.

В том доме, в подвале с земляным полом, хранились запасенные на зиму овощи и консервы, а также бочка яблок из графства Принс-Эдвард. С улицы в погреб вел ход, снабженный парой массивных дверей, которые были всегда на запоре, а щели в них законопачены на случай морозов. Папа и я потратили целое воскресенье, тщательно затыкая многочисленные дырки в фундаменте, и, когда мы закончили свою работу, даже мышь не могла бы здесь ни войти, ни выйти.

В это время у нас жила служанка по имени Ханна, мы привезли ее с Запада. Она принадлежала к тем женщинам плотного сложения, выращенным на сытных хлебах, которыми славятся прерии, но большим умом не обладала. Тем не менее у нее было живое, пожалуй, слишком живое воображение. Ей было свойственно фантазировать, и когда она обнаружила, что уровень яблок в бочке понижается с необычной быстротой, то воображение ее заработало и она выдвинула обвинение против Матта.

Она нарисовала себе потрясающую картину: долгими зимними ночами Матт, втиснувшись в бочку, прилежно пожирает яблоки. Нам было даже досадно, что такое не могло произойти.

Когда причастность Матта к исчезновению яблок исключили, Ханна некоторое время, впрочем не долго, терялась в догадках. Она была человек упорный и однажды за завтраком поразила нас необычным объяснением быстрого уменьшения запаса яблок.

Передавая папе тарелку овсяной каши, она решилась сделать сообщение.

– Это привидения-то были, что слопали половину от яблок, – сказала она.

Папа деликатно расшифровал корявую фразу, а затем, слегка пожав плечами, опустил глаза в тарелку. Я был вылеплен из более сурового материала.

– Что за привидения? – спросил я. Ханна посмотрела на меня со спокойной снисходительностью.

– Яблочные привидения, – терпеливо объяснила она ребенку. – Они съели большую часть тех яблок, которые вы получили из дома принца Генри, а огрызки разбросали.

После этого нам пришлось провести тщательное расследование, и Ханна успокоилась, хотя одновременно и разочаровалась, когда мне удалось убедить ее, что никаких привидений в подвале нет, но там обитает скунс.

Это кроткое животное, очевидно, жило обычной вольной жизнью до того момента, когда его неожиданно заперли на зиму в нашем погребе. Мех его не имел резкого запаха. Когда луч моего фонарика осветил его, скунс сидел под ларем с консервами. Он не проявил никакого возмущения, а только заморгал глазами и опустил голову, как будто просил прощения. Ни испуга, ни агрессивности. Он, наверно, уже давно понял, что мы не желаем ему зла.

Несколько дней мы в достаточной степени неразумно искали пути и средства его выдворения из дома.

Оценив присутствие скунса, Матт разработал собственный план и так старался привести его в исполнение, что почти процарапал дыру в двери погреба. Мы не доверились его рассудительности.

Вскоре мы разумно заключили перемирие. У нас имелось намного больше яблок, чем требовалось, а поскольку этот скунс был, очевидно, дружелюбно настроен, мы решили жить и дать жить другому.

Все сложилось очень удачно. Скунс остался в подвале, ел столько яблок, сколько ему хотелось, и никому не мешал. Мы привыкли спокойно относиться к его присутствию, и уже не было ничего необычного в том, что когда один из нас рылся в ларе с картошкой, в нескольких футах от него скунс хрустел яблоком.

Эта гармония отношений, вероятно, продолжалась бы до весны, когда скунс мог бы добровольно уйти, не появись статья, написанная одним человеком, которого никто из нас в глаза не видел. Имени его я не припомню, но знаю, что он проживает в одном из южных штатов США. Человек этот принадлежит к тому роду всезнаек, которые пишут статьи и книги о птицах и зверях с такой уверенностью, что читатель невольно начинает верить в их осведомленность насчет мыслей и поведения животных. Незадолго до рождества этот человек напечатал статью о скунсах в одном из самых известных охотничьих журналов.

Я прочел его статью, и она произвела на меня глубокое впечатление. Автор разработал надежный способ отгонять скунсов от человека и был настолько любезен, что поделился своим секретом со всем миром. Его метод основывался на использовании шланга для поливки сада. Он открыл, что струя воды, нацеленная на точку в нескольких дюймах позади скунса таким образом, чтобы после падения на землю вода взлетала под небольшим углом вверх, обязательно обратит в бегство любого скунса. Проникая в процесс мышления скунса, автор объяснял, почему изобретенный метод такой действенный. «Скунс, – писал он, – полагая, что водяная струя исходит от естественного источника, поспешно убегает от этого неудобства, не пытаясь вступить в бой с противником».

Рождественские каникулы должны были начаться только через неделю, мне было скучно, и я затосковал от бесконечно растянувшихся последних дней занятий в школе. Мы сидели с Ханной дома одни, так как родители находились в Оквилле, куда они отправились нанести обязательный трехдневный визит родным моего папы. Мне надоело читать журнал, и я спустился вниз, в погреб.

В свою защиту могу привести только то обстоятельство, что в моих действиях не было преднамеренности. Моим первым побуждением было открыть настежь двери из погреба на улицу, и уже только после этого я вошел в подвал и надел шланг для поливки на кран над лоханью для стирки. Когда шланг ожил, я вошел в овощехранилище и, обнаружив скунса, ударил струей в твердый грунт точно позади животного, как учил всезнайка из журнала. Ошеломленный скунс заметался из стороны в сторону и попытался укрыться за старомодной печью для воздушного отопления. Я преследовал его водяной струей, медленно подгоняя к выходу из погреба, к открытым дверям. Скунс двигался в этом направлении неохотно, даже, как это предсказал мой автор, не пытаясь отплатить мне. Победа была уже близка, когда я посмотрел вверх в сторону выхода, чтобы убедиться, что на пути скунса нет никаких препятствий, – и тут на фоне квадрата холодного голубого неба я увидел морду Матта.

Я понял, что пес собирается броситься на зверька, и остолбенел, представив себе разом все последствия. Действуя инстинктивно, я поднял шланг, чтобы направить струю в Матта, но забыл, что на пути скунс. Поднятая струя ударила скунса в бок и опрокинула навзничь. Я попал и в Матта, но было уже слишком поздно, чтобы эффективно повлиять на дальнейшее.

Меня душили слезы гнева и сострадания, но я уже ничего не мог поделать. В то время как Матт и скунс носились по подвалу, я старался преследовать их, беспорядочно размахивая шлангом. Иногда струя воды, рикошетом отскочив от скунса, вынуждала меня самого, спотыкаясь, отступать к дверям погреба. От злости я снова и снова ввязывался в стычку. Мы носились взад и вперед по овощехранилищу, забирались за печку, под лестницу погреба. Воздух становился густым от брызг и пыли, и единственная электрическая лампочка посылала тусклый свет, словно сквозь плотный желтый туман. Матт сдался первым и бежал через дверь на улицу. Скунс, измученный и до предела утомленный в борьбе за свое существование, выскочил из подвала сразу же вслед за собакой. Я остался один, а шланг все еще в неистовстве подскакивал у меня в руках.

В напряженной тишине, откуда-то издалека, сверху, я услышал зычный голос Ханны.

– Матерь божья, – кричала она. – Матерь божья, я ухожу, ухожу отсюда!

Но в этот раз Ханна не ушла, правда, лишь потому, что мы находились далеко от Саскачевана, а она не знала, в какой стороне ее родной дом. В сложившейся ситуации выхода не было ни для кого из нас троих.

Долгое время в нашем доме царило уныние. Несмотря на очень морозную погоду, печь пришлось отключить, так как она всасывала из подвала бьющие в нос ароматы и они свободно циркулировали по всем жилым помещениям. Даже при окнах и дверях, распахнутых навстречу зимним ветрам, подвал оставался вместилищем зловония.

Маслянистая защитная струя скунса, смешанная с водой, пропитала земляной пол так глубоко, что едва ли даже к сегодняшнему дню там мог полностью улетучиться отвратительный запах.

Что касается наших соседей, далеких от желания сблизиться с нами в трудный час, то они отдалились от нас еще больше, и только их общее мнение дошло до нас.

– Чего же еще можно ожидать, – сказала одна из соседок с чопорным самодовольством, – от людей, которые живут в таком доме, как этот? – Было ясно, что в ее голове все смешалось: скунсы, культура моих родителей и репутация приобретенного нами дома.

Мои родители не наказали меня на месте преступления, но настояли на том, чтобы я отправился в школу на следующий же день после этого происшествия. Я молил о пощаде, но безуспешно. Пришлось идти в школу. Я удалился медленно, с опущенной головой.

День выдался холодный, а в школе было слишком жарко. Первый урок еще не окончился, а в радиусе пяти футов от меня все парты опустели. Я остался сидеть один – униженный комочек страданий, – пока наконец учительница – ее звали мисс Ледерботтом – не подозвала меня и не вручила мне записку с кратким указанием: «Иди домой».

Унижение от пережитого было очень сильным, но оно не может идти в сравнение с душевной мукой, причиненной мне несколько лет спустя Маттом и его пристрастием к скунсам.

Мои дедушка и бабушка со стороны мамы владели коттеджем и озером в отдаленной гористой местности Квебека, и туда члены семьи привыкли съезжаться в летние месяцы. В целом это было место, которое оставило у меня приятные воспоминания, так как было свободно от суеты и неудобств большинства летних курортов. Там не было подвесных моторов на лодках, несущихся со скоростью пятьдесят миль в час неизвестно куда, которыми управляют, как правило, толстые и неуклюжие мужчины. Там не было скопления дрянных маленьких коттеджей, прилипших вплотную один к Другому вдоль всего берега, – сельского подобия городских трущоб. Вместо этого стоял один скромный бревенчатый дом, плюс одно еще более скромное помещение – сочетание сарая для лодок и хижины для спанья; и кругом ничего, кроме древних холмов, одетых темной щетиной леса, лес смотрелся в воды озера, черпая в нем успокоение.

Для Матта и меня после ужасов Торонто и почти равноценных ужасов деревни в Онтарио это было благословенным уголком. Здесь я впервые полюбил.

Она была дочерью состоятельного доктора, владельца коттеджа на соседнем озере. Девочка не осталась равнодушной ко мне, проявляла склонность к поэзии, которой в ту пору я был особенно увлечен. Я писал меланхолические стихи, а она терпеливо слушала, когда я их декламировал. Помню, ее сильно растрогал отрывок о судьбе покинутого всеми влюбленного.

Одно из этих стихотворений звучало следующим образом:

Безжизненный, недвижный, тусклый взор Устало в синий устремлен простор. Лишь муха то и дело выдает Жизнь впалых век, свершая к ним полет[39].

Я считал, что сказано лихо, и моя юная дама была того же мнения. Наша дружба могла бы породить великие свершения, если бы в течение последующей недели ей не был грубо положен конец.

Каждую субботу в соседней деревне Казабазуа (вы найдете это название на любой солидной географической карте) устраивали танцы, и я договорился как-то сводить туда мою подружку. Внезапная летняя гроза, разразившаяся в пятницу вечером, как раз накануне танцев, не огорчила меня; я продолжал возлежать в постели, погруженный в мечты. Однако эта гроза сыграла в моей жизни роковую роль.

Первый бурный порыв ветра вырвал с корнями и повалил величественную старую сосну, простоявшую две сотни лет недалеко от нашего дома. Своим падением старый исполин лишил крова семейку скунсов, которые выкопали нору в корнях дерева. Скунсы бросились искать другое убежище и нашли его под полом хижины, там, где для вентиляции была прорыта щель. К несчастью, Матт, который все еще панически боялся грозы, уже давно занял этот укромный уголок, и для всех новоприбывших там едва ли оставалось достаточно места.

Когда старое дерево рухнуло, мои родители, бабушка и дедушка сидели у камина. Бабушка, всегда воспринимавшая акты «божественного промысла» как личное оскорбление, вышла из себя. Она шагала из угла в угол; проходя мимо окна, бросала взгляд на поверженного великана, и из ее уст вылетали гневные слова.

– Я отказываюсь, – кричала она, – я категорически отказываюсь сажать другое дерево! Какой смысл стараться, когда их снова повалит ветер?

Дедушка, умудренный опытом, пропускал ее слова мимо ушей, но мои родители, как всегда, пытались осознать услышанное и поспорить; но тут все четверо услышали новые звуки, которые должны были стать поводом для нового разногласия. Из-под пола донесся очень странный, приглушенный шум: топанье, пофыркивание, глухое рычание и какое-то таинственное бормотание. Бабушка, которая редко, как она утверждала, чего-нибудь не понимала, на этот раз была озадачена. Она топнула ногой и крикнула:

– В чем дело?

Половицы были пригнаны неплотно. Черный пол отсутствовал, и бабушкино обоняние помогло ей найти ответ. С черствым безразличием, которое я до сих пор считаю непростительным, мои дорогие четверо взрослых быстро освободили дом, чтобы обрести укрытие в хижине-спальне у озера. Меня они предоставили своей собственной судьбе.

Вскоре после этого я проснулся один в доме. Возня под ногами становилась все интенсивнее, и от вони перехватывало дыхание. Схватив стеганое пуховое одеяло и уткнувшись в него носом, я мотнулся вон из дома и заскользил по крутой тропинке к берегу озера. Над головой рокотал гром, дождь лил как из ведра. Вспышка молнии осветила мой путь, и в двух-трех шагах перед собой я увидел испуганную мордочку скунса, очевидно улепетывавшего от шума сражения, из-под дома.

Я не мог остановиться. Мои босые ноги скребли крутую, глинистую тропинку, пытаясь зацепиться, но все было напрасно. И я и скунс катились по хорошо смазанной катальной горке и остановились только внизу – почти неразъединимый клубок из двух тел, закрученных в одеяло.

Родные не пустили меня в хижину-спальню.

Бабушка не отперла мне дверь.

– Эта проклятая собака – твоя. Иди и спи с ней, – сказала она, и в тоне старухи прозвучала непривычная язвительность.

Остаток ночи я проспал под перевернутой лодкой.

Как только забрезжило воскресное утро, я уже стоял в озере и натирался куском карболового мыла. В тот ужасный день я перепробовал все возможные очистительные средства: томатный сок, керосин, скипидар и пемзу, и, хотя ни одно из этих средств не привело к желательному эффекту, к вечеру мне показалось, что я избавился от запаха скунса. По крайней мере, я сам его больше не улавливал. С этой необоснованной уверенностью в отсутствии запаха я отправился сопровождать свою даму на танцы.

Нам надо было пройти вместе всего несколько сотен ярдов; дул свежий вечерний бриз, так что с помощью ветра, который дул с ее стороны, я избежал немедленного разоблачения. Но что-то ее, видимо, тревожило.

– Поспешим, – неожиданно сказала она. – Мне кажется, что где-то поблизости скунс.

В голосе ее звучали панические нотки, и это удивило меня, так как она всегда казалась такой бесстрашной.

Танцы происходили в сарае, и пришло много народу. Керосиновые лампы не только освещали помещение, но и повышали температуру воздуха, которая и без того была невыносимой, как па пышущем вулкане. Еце до окончания первого танца я мог надеяться, что мне удастся остаться необнаруженным. Я избрал тактику не пропускать ни одного танца и двигаться очень быстро в самой толкучке танцующих – не рисковать, чтобы подозрение пало именно на меня. Я почувствовал огромное облегчение, когда после получаса непрерывного танца моя девушка взяла меня за руку и сдавленным шепотом стала умолять немедленно отвести ее домой. Она продолжала вглядываться в других танцующих, и лицо ее выражало панический ужас.

Как только мы вышли, я понял, что обязан признать свою вину. Моя дама всегда обладала чувством юмора, и я был уверен, что это происшествие ее только позабавит. Мы остановились на тропинке у ее коттеджа, и я рассказал ей все.

Она судорожно глотнула воздух, отвернулась – и вдруг бросилась бежать от меня так, как если бы за ней гнались все черти ада. И с того часа я больше никогда ее не видел.

Я встретил как-то ее старшего брата в местном универмаге и упросил его сказать мне, почему его сестра больше не хочет меня видеть.

Он весело рассмеялся.

_ А ты не знаешь? – спросил он, и это был очень глупый вопрос, так как откуда же мне было знать? – О, это поразительно! Все из-за запаха скунса, – заговорил он, когда наконец смог подавить приступ своей неуместной веселости. – У Джейн на него аллергия… ее начинает сильно тошнить и рвать от него… где угодно… и эти приступы, как правило, длятся целый месяц.

На плаву и на берегу

Первое, что папа сделал после возвращения на жительство в провинцию Онтарио, это осуществил свою десятилетнюю мечту: он купил судно, и не каноэ, а настоящее судно – судно, которым мог гордиться любой моряк.

Оно пришло из Монреаля, представляло собой судно с симметричной линией носа и кормы, принадлежащее к типу, впервые спроектированному в Норвегии для плавания в Северной Атлантике и зарегистрированному как «спасательное судно». Оно было черного цвета, крупное и такое прочное, с такими красивыми формами, как «ширококостные, с крупным бюстом, пышущие здоровьем женщины Запада», о которых папа любил помечтать вслух.

Судно было оснащено под кеч[40]. Его паруса ярко-красного цвета изготовили в Люненберге. Все было надежным и мореходным.

Мой папа привел судно из Монреаля в одиночку, и среди яхт Торонто, яхт лакированных, из красного дерева, на которых вместо вымпела иногда развевался кусок тиккерной ленты[41], судно выделялось, словно корова породы Абердин-Ангус[42] в стаде ланей. Пижоны в шерстяных фланелевых костюмах кремового цвета и яхтсменских фуражках были склонны позубоскалить насчет папиного судна, а когда они прочитали его название, раздался громкий смех.

– «Скотч-Боннет»![43] – кричали они. – Что за название для судна? Почему вы не назвали его «Рей-Мар», или «Билл-Джин», или «Соуси-Сью VIII», как это делаем мы?

Когда они увидели наши «яхтсменки»– шотландские шапочки, импортированные прямо из Кейтнесс, – то поняли, что мы люди совершенно не их круга, и с тех пор игнорировали нас полностью.

«Скотч-Боннет» эта болтовня не трогала. Судно знало, откуда взято его имя, и гордилось им. Черная гранитная скала, которая выступает из вод озера Онтарио южнее графства Принс-Эдвард, называется Скотч-Боннет-Рок; она в свое время тревожила умы настоящих мореходов, служивших на шхунах, перевозивших зерно; им принадлежали Великие озера еще задолго до того, как пар обрек эти суда на забвение.

«Скотч-Боннет» было и есть судно, вызывающее глубокое чувство восторга у своего экипажа, и даже Матт не остался слеп к его привлекательности. Он пришел на парусник не новичком в морском деле, так как уже ходил под парусом, на «Концепции». Однако его первое плавание на борту «Скотч-Боннет» могло бы у собаки, менее мужественной, чем Матт, навсегда отбить охоту выходить в море.

В первую неделю сентября папа объявил, что вместе со мной и Маттом пройдет по озеру до залива Куинт. Мы подъехали на автомобиле к якорной стоянке под защитой волнореза гавани Торонто, и, когда прибыли, нас приветствовал штормовой ветер.

Были вывешены знаки штормового предупреждения, и волны, разогнавшись на сорока милях открытой воды, громыхали о бетонные ограждения берега.

В маленьком ялике нам еле удавалось держаться на плаву, когда мы выгребали к месту стоянки нашего судна, но Матту, по-видимому, все это доставляло удовольствие, и он был полон энтузиазма, когда наконец прыгнул на прочную палубу «Скотч-Боннет».

Только мы успели поставить бизань, перед тем как сняться с бочек, к нам направился полицейский катер. Это было крупное судно с мощным двигателем, но, как все ему подобные, рассчитанное на стоячие мельничные пруды. Я с благоговейным страхом наблюдал, как его швыряло и кренило на волнах все-таки защищенной от ветра гавани, и был почти готов учесть предостережения, которые прокричали нам в мегафон, когда катер приблизился.

– Эй вы, там, на палубе! – прогремел начальственный голос. – Сегодня выход в озеро закрыт. Подняты штормовые сигналы!

Папа знает, как надо разговаривать с полисменами. Он просто улыбнулся и ответил по-гэльски[44]. Полисмены попались смелые, они сделали несколько попыток добраться до папы, но в конце концов зачерпнули бортом большую волну. Опасность пойти ко дну была настолько близка, что блюстители порядка решили предоставить нас, иностранцев, избранной нами судьбе.

Папа увидел выражение моего лица.

– Держись! – крикнул он, перекрывая рев ветра. – Такое судно, как «Скотч-Боннет», дважды пересекло Атлантику. Это всего лишь легкий бриз для redningsskoite[45]. Теперь приготовься сняться с бочек, когда я поставлю кливер.

Я изготовился, но без особой радости. Несколько мгновений спустя «Боннет» уже шло, и рассекаемая его форштевнем вода шумела, как горный каскад.

Мы вышли в открытое озеро только под бизанью и кливером. При таком ветре парусности этой было более чем достаточно. Не успели мы миновать острова Торонто-Айленд, как увидели впереди странное зрелище. Сначала казалось, что к нам из штормового сумрака с трудом приближается пьяный лес. Мы изумленно глазели на это явление, пока папа не понял, в чем дело.

– Гляди, – завопил он радостно, – это парусные гонки через озеро из Рочестера!.. Яхтсмены… салаги… они идут в укрытие с голыми мачтами.

Когда мы приблизились к яхтам, то смогли убедиться, что они действительно без парусов. Ни на одном из двух десятков судов не было поднято и клочка парусины, даже на больших восьмиметровых яхтах. На них было жутко смотреть, они так глубоко зарывались носом, что зеленая вода прокатывалась по всей длине их палуб, а их кокпиты[46] походили на частные плавательные бассейны.

Вообще-то папа не был человеком мстительным, но тут он не смог не покичиться своим превосходством.

– Держи румпель! – крикнул он и начал поднимать наш большой красный грот[47].

Мы пронеслись сквозь потрепанную флотилию, подобно «Летучему голландцу», и при этом во все горло орали песню «Молодцы шотландцы из доброго старого Данди».

То был опьяняющий миг, но, когда мы пошли дальше и лавировали, держа курс вдоль берега на восток, я вспомнил, что уже с полчаса не видел Матта; я спустился в каюту и нашел его па моей койке впереди грот-мачты, где качка ощущалась сильнее всего.

Пес растянулся во всю длину, причем голова его лежала на подушке, а лапы безжизненно свесились с койки. У него был такой вид, как будто он верил и даже надеялся, что уже мертв. Не обращая внимания на мое появление, он только закатил глаза так сильно, что вид налитых кровью глазных яблок внезапно напомнил мне о состоянии моего собственного желудка, и я поспешил вернуться на палубу.

Папе я сказал, что Матт умирает.

– Выкарабкается, – усмехнулся папа.

Конечно, так оно и случилось. На рассвете следующего дня Матт снова был на ногах и не отставал от нас; но позже, когда вывешивались штормовые сигналы, он уже не проявлял того энтузиазма к плаванию, как в первый день нашего выхода в озеро.

Матта больше всего устраивало «плавание», когда мы стояли на якоре в той или другой из многочисленных бухточек у высоких берегов графства Принс-Эдвард. Тогда он мог наслаждаться лучшей из двух стихий. Мы обычно швартовали ялик вплотную к борту «Скотч-Боннет», и, когда бы Матту ни вздумалось растянуться на земле, ему надо было только прыгнуть в ялик, перевалиться через его борт и плыть к берегу. Мы, конечно, предпочитали стоять в уединенных и довольно диких бухточках, что позволяло Матту вдоволь наслаждаться одной из своих любимых забав – ловлей раков.

Ловля раков – водный вид спорта. Для этого Матт заходил с берега в озеро, пока вода не доходила ему по плечи. Тогда он опускал голову в воду и, широко открыв глаза, выискивал плоские камни, под которыми любят прятаться раки. Он орудовал носом, чтобы переворачивать камни, а в прозрачной воде ему было отчетливо видно, как намеченная жертва поспешно удирает в поисках нового пристанища. Принадлежа к семейству омаров, рак имеет грозные клешни, но клешни были совершенно бесполезны против Матта, который откусывал их передними зубами и сразу же лишал рака его оружия. Когда раки оказывались беззащитными, он брал их в пасть, поднимал голову из воды и с явным наслаждением пережевывал.

Во время ловли раков Матт представлял собой действительно забавное зрелище, от которого мне было не оторваться. Впрочем, я знал одного фермера с залива Куинт, который мог стоять и наблюдать добрый час за этой ловлей, в то время как за его спиной впряженные в плуг лошади беспокойно били копытами по нетронутой пашне.

Если раков оказывалось маловато или бухточка была болотистая, то Матт охотился на лягушек. Он делал это только ради развлечения, так как никогда не ел пойманных лягушек. Лягушку на суше он не ловил, такая ему была не нужна. Фокус состоял в том, чтобы загнать ее в воду и под воду и там постараться обнаружить ее, когда она застынет на дне. Тогда голова Матта врезалась в воду со скоростью и точностью, которой обладает только главный его конкурент – большая голубая цапля. Обычно он выныривал с лягушкой, бережно зажатой зубами. Он относил ее на сушу, отпускал на землю, а затем опять загонял в воду – на второй раунд.

Если ему надоедало пребывание на суше или если у него были неприятности с каким-нибудь фермером в результате давней склонности гонять коров, ему надо было только броситься в воду бухточки и доплыть до ялика. Такая жизнь была ему как раз по нутру.

Устраивала она и меня, но я предпочитал «Скотч-Боннет» под парусами, идущее в отличную погоду между островами по протокам залива Куинт. В то время у меня уже было разрешение на кольцевание птиц, а мириады островков и песчаных отмелей, разбросанных вокруг графства Принс-Эдвард, изобиловали колониями чаек и крачек. «Скотч-Боннет» в конце концов доставило меня почти на все эти гнездовья, и в течение двух летних плаваний я окольцевал более тысячи оперившихся птенцов.

Самым запомнившимся плаванием для кольцевания было то, которое мы совершили к тезке нашего «Скотч-Боннет».

Скала Скотч-Боннет-Рок лежит в девяти милях от берега графства Принс-Эдвард, и автоматический маяк, который стоит на ней, не обслуживается смотрителем. Этот скалистый островок посещают только один-два раза за сезон, когда необходимо пополнить газовые баллоны. Освобожденные от вмешательства человека, огромные стаи чаек и больших бакланов избрали теперь эту скалу своим домом, местом для выведения птенцов.

Мы прибыли на сей островок со стороны, обращенной к озеру, в бурный июньский день, когда ровный бриз наполнял наши паруса, а сверкающее солнце освещало вздымающиеся волны. Из-за большого волнения и усиливающегося бриза папа был вынужден ходить под парусами контркурсами и лавировать, в то время как я греб к скале на ялике. Матт попросился со мной, так как мы уже довольно долго не подходили к берегу и он страдал от отсутствия деревьев.

Грести было тяжелым трудом. Крутые короткие волны швыряли маленький ялик, он взлетал и падал, и я часто не видел ни островка, ни нашего судна. Но зато я мог видеть больших бакланов, черных и тяжелых, наблюдать их медленный полет с районов промысла рыбы к своим гнездам, спрятанным на этом островке.

Я пристал с подветренной стороны и втащил ялик выше линии волн. Повсюду вокруг меня чайки взлетали с сердитыми криками возмущения, а так как ветер дул поперек острова и прямо мне в лицо, я мог убедиться, что это место населено густо. Матт бросился искать дерево, но деревьев, увы, не было, и после некоторого замешательства он в конце концов воспользовался маяком, несомненно слишком грандиозным столбом, по мнению собаки, которой приспичило.

Кольцевание молодых бакланов – не занятие для людей со слабыми желудками. Птенцы бакланов остаются голыми, пока не достигнут половины роста взрослой птицы, и их длинные шеи и некрасивые животы не делают их обаятельными. Гнезда представляют собой примитивные сооружения, замусоренные рыбными отбросами и перепачканные пометом. Когда к молодым бакланам приближается кто-то подозрительный, они встречают незваного гостя укоризненными взглядами, а затем, подпустив на близкое расстояние, внезапно делают конвульсивное движение и отрыгивают на него свои обеды, частично уже переваренные.

Зная об этой отвратительной привычке, я подходил к своим жертвам с осторожностью. Матт же не обладал предварительным опытом.

Покончив с неотложными делами около маяка, он побежал ко мне напрямик через гнездовье. Сперва он огибал молодых бакланов, но любопытство взяло верх, и он приблизился к одному, в знак дружбы выставив свой нос-картошку. Баклан мигом сделал соответствующее моменту движение и угодил Матту прямо в морду.

Вопль возмущения оторвал меня от работы, и я поднялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как Матт не разбирая дороги мчится через центр птичьей колонии, вдоль всего пути представляя собой соблазнительную мишень для каждого молодого баклана.

Увидев меня, пес повернул в моем направлении, но даже дружба и братская любовь имеют свои пределы, и я поспешно вскарабкался на выступ скалы, куда он не мог добраться. Под этим выступом Матт на миг остановился, в отчаянии бросил на меня укоризненный взгляд и затем, повернувшись к берегу озера, не раздумывая бросился в воду.

Я с большим трудом спустил ялик, но к тому времени, когда прибрежные буруны остались позади, Матт бесследно исчез. Когда маленькая лодка оказывалась на гребне волны, я обшаривал воды взглядом. Наконец мелькнула черная голова, и я сообразил, что пес плывет к берегу озера в девяти милях от островка.

Матт тут же исчез из моего поля зрения, но некоторые из его прежних врагов с островка теперь пришли ему на помощь. Стая чаек с криками носилась над ним и ныряла вниз, создавая таким образом ориентир, которым я мог воспользоваться.

Папа видел, как я покинул островок, и понял, что что-то неладно. Он круто повернул и устремился ко мне. Я помахал в сторону чаек, и папа сразу же сообразил, что Матту не встретиться с яликом.

Матта пришлось втаскивать на борт судна, но он не проявил ни малейших признаков благодарности за свое спасение. Заплыв отмыл его тело, но воспоминание о перенесенном унижении осталось. Он заполз в уютное местечко под банкой в кокпите, оставался там весь остаток дня и вышел с опаской, только когда мы в тот вечер вошли в док на канале Марри. Даже тогда он не поспешил на берег, как ему хотелось, а долго стоял на палубе, подозрительно разглядывая зеленые луга и соблазнительные деревья.

Матт считал длительные переходы мучительными. Мы никогда не могли убедить его, что с нашей стороны не будет никаких возражений, если он использует вместо телеграфных столбов мачты судна. Но во время плавания он наотрез отказывался удовлетворять требования природы, либо потому, что воспринимал «Скотч-Боннет» человеческим жилищем – а он был хорошо воспитанным псом и знал, как следует вести себя, – либо движение судна делало для него затруднительной, если не невозможной, стойку на трех лапах.

В соответствии со сказанным, когда мы приближались после продолжительного плавания к нашему берегу, Матт начинал проявлять страстное желание достигнуть берега поскорее. Он чуял сушу задолго до того, как мы могли различать ее, и, когда он начинал суетиться, скулить и с тоской смотреть на горизонт, мы знали, что берег близок.

Однажды летом мы всей семьей поплыли по озеру от Ниагары с конечной целью доплыть до Кингстона и из-за маловетрия находились в плавании почти тридцать шесть часов. Когда Кингстон наконец появился на горизонте, Матт едва мог сдерживать себя.

Кингстон был построен в раннюю пору Верхней Канады[48] и сохраняет многое от степенного викторианства[49] его лучшей поры. Стройные ряды домов из серого камня до некоторой степени отражают твердокаменную серость его жителей.

Мы вошли в гавань и не успели пришвартоваться, как Матт, одним прыжком покрыв внушительное расстояние между «Скотч-Боннет» и пирсом, исчез. В непосредственной близи деревьев не было, поэтому он помчался по старой улице, мощенной булыжником, в самый город.

Наши швартовы принял человек в потрепанной одежде, и после того как мы были ошвартованы, он по собственному почину явился на борт, заявив, что он «старый моряк», – заветные слова, которые всегда производят впечатление на моего папу.

Мы дали «старому моряку» выпить, и немного погодя он спросил:

– Кажется, у вас есть собака?

Мы признались, что таковая имеется.

– Тогда лучше держите ее на прочной привязи на борту, – посоветовал старик. – Слышал я о разных страшных вещах, о молодых студентах – медиках там, в университете. Они очень жестоко расправляются с собаками.

– Что они им делают? – спросил я в своем неведении.

Старик сплюнул и налил себе еще стаканчик.

– Они делают ужасные вещи. – Это было все, что он мог сказать мне.

Я спросил, где они достают собак, и он ответил, что большая часть их поступает из городского загона.

– Я должен был получить эту работу – ловить собак, – объяснил он удрученным голосом, – но я либерал[50], а это занятие подходит только для консерваторов[51]. Хотя было бы нелишним и для меня: десять долларов за собаку и пять за кошку – вот сколько платят студенты.

Папа бросил несколько обеспокоенный взгляд на пристань, но там не было никаких признаков Матта.

– А что, – спросил папа старика как-то опасливо, – разве в Кингстоне существует какой-нибудь закон против собак, бегающих без привязи?

Старик фыркнул.

– Закон! Конечно, есть закон. Однако человеку, собаколову, не требуется никакого чертова закона. Он берет собак прямо с заднего двора, вместе с цепью, и все.

Ворча себе под нос, старик покинул нас, но не успел он дойти до конца пирса, как мы обогнали его. Мы спешили.

Я пошел по дороге, ведущей от пристани в город, папа решил идти на восток по кромке воды, а мама двинулась в западном направлении. Никто из людей, которых я расспрашивал, не видел ничего, соответствующего приметам Матта, а я не мог найти никаких следов его самого.

Когда час спустя я возвратился на пристань, то оказалось, что папе и маме повезло не больше, чем мне.

Папа начал паниковать. Одна мысль о Матте в сетях местного собачника, а возможно, уже на столе для анатомирования вызвала у него вздутие и боль в надпочечниках.

– Ты берешь напрокат велосипед в правлении лодочной гавани и едешь на поиски, – приказал он мне. – Я еду к загону.

К тому времени, когда папа добрался до загона для бездомных собак, он взвинтил себя до неистовой ярости; но собаколова не оказалось на месте. Вместо него в старом кресле сидел развалясь худой, жующий резинку парень, занятый чтением программы скачек. Он совершенно равнодушно выслушал папино требование немедленно отпустить Матта.

В конце концов парень лениво махнул в сторону проволочного загона позади дома.

– Если ваша собака там, можете за два доллара забрать ее, мистер, – промямлил он и добавил: – Как вы думаете. Красное Яблоко имеет шанс на скачках в Кингс-Плейт?

Еле сдерживая себя и не отвечая, папа поспешил к загону только для того, чтобы обнаружить там зловещее отсутствие собак – ни одной во всем загоне. Он возвратился к парню и голосом, который заставил этого лентяя подняться с кресла, потребовал самого собаколова.

Парень повел себя нахально.

– Тогда попытайтесь вести себя, как собака, мистер, – посоветовал он. – Бегите к университету. Собачник обязательно сцапает вас где-нибудь по пути.

Если бы этот парень знал, что в тот миг он был на волосок от смерти, он предпочел бы программе скачек Библию. Его шкуру спасло только то, что папе было некогда отвлекаться.

Папа поймал такси и поехал прямо в ратушу. Сначала он попытался попасть на прием к мэру, но этот джентльмен уехал из города на конференцию по вопросам канализации.

Однако рядом находилась канцелярия начальника полиции, и папа ринулся туда, как на штурм вражеского редута. Но там не было никого, кроме рослого и тучного констебля, человека несимпатичного и склонного к вспыльчивости.

Констебль величественно объяснил, что не ведает этим «выпускающим кишки» загоном для бездомных собак и что в любом случае папа совершает уголовное преступление, разрешая своей собаке «бегать непривязанной». Автоматически в папе заговорил библиотекарь.

– Бегать без привязи, – резко поправил его папа.

Констебль не был филологом.

В ылучше бегите отсюда! – заорал он. – Иначе, черт возьми, я вас арестую!

Отказавшись от всякой надежды на помощь гражданских властей, папа отыскал телефонную будку и позвонил в медицинский корпус университета.

Сигналы в трубке звучали с той механической настойчивостью, которая указывает, что либо никого нет на месте, либо если кто-нибудь и есть, то он слишком занят, чтобы ответить. Папа подозревал, чем они там заняты; на него нахлынуло ужасное видение: распластанный Матт, которого терзают коновалы в белом. Он даже не взял монету из автомата, а выскочил из будки, хлопнув дверью, так как вспомнил, что в Кингстоне есть одно место, где можно найти помощь и друзей: военные казармы.

Когда он вбежал в офицерскую столовую, помещение пустовало, если не считать дежурного офицера, который (надо же так случиться!) служил вместе с напой в четвертом батальоне во время первой мировой войны.

Офицер был рад встретить старого товарища, особенно потому, что нет ничего скучнее обязанностей дежурного в казармах мирного времени. После того как папа, выпив с ним по одной, стал излагать свою историю, он слушал с сочувствием, и в его глазах загорелся огонек.

Когда повествование закончилось, офицер хлопнул папу дружески по плечу и воскликнул:

– Попробуй доверить хоть что-нибудь проклятым штатским – не обрадуешься! Это чрезвычайное обстоятельство, старик. Вот что я тебе скажу: мы вызовем караул и развернем спасательную операцию как положено.

Офицер был верен своему слову, и пять минут спустя усиленный караул из солдат быстро зашагал по улицам города к университету.

Собаколову исключительно повезло, что он не попался по дороге этому караулу, так как канадские солдаты очень любят собак и очень не любят гражданские власти. Но было еще большей удачей то, что караул повстречал меня. Не случись этого, в тот день в Кингстоне могли бы произойти чрезвычайные события.

Сомневаюсь, что студенты сидели бы сложа руки, в то время как здание медицинского факультета превращают в осажденную крепость, и нет сомнения, что начальник полиции бросил бы свои силы в драку на стороне студентов. Потребовались бы подкрепления из форта, а в их состав могли включить и те две легкие полевые пушки, которые стоят перед офицерской столовой (реликвии бурской войны, все еще способные издавать грозный шум).

Я немножко сожалел, что вмешался, но я вмешался. На взятом напрокат велосипеде я перехватил папу и отряд на расстоянии в четверть мили от ворот университета и сообщил им, что Матт нашелся.

Что же касается Матта, то после того как пес выполз из-под причала, где два часа пребывал наедине с дохлым сигом, он, хоть убей, не мог понять папиного дурного настроения. Матт очень не любил, когда на него кричат. Он дулся много дней.

Апрельской порой

Когда я проснулся, шел дождь, теплый и ласковый дождь, который не барабанит невежливо в стекла окна, а растворяется в податливом воздухе так, что запах утра становится приятным и аппетитным, будто дыхание жующих сено коров. К тому времени, как я спустился позавтракать, дождь кончился и коричневые тучи расходились, оставляя после себя голубые окна неба; на их фоне плыли последние легкие, курчавые облачки. Я открыл дверь во двор и постоял немного на пороге, прислушиваясь к заливистым песням рогатых жаворонков над дальними полями.

Зима выдалась суровая и неприветливая. Она до последней возможности растянула всплески своего дурного характера и уступила весне с угрюмой неохотой. Дни были холодные и пасмурные, влажные мартовские ветры попахивали кладбищенской плесенью. Теперь это все ушло в прошлое…

Я стоял в дверях, впитывал солнечное тепло, прислушиваясь к звонкому журчанию ручейка талой воды, смотрел, как по краям сточных канав намываются маленькие плотинки из желтой грязи, и вдыхал щекочущий ноздри крепкий запах, поднимающийся от нагретой земли.

Следом за мной к двери подошел Матт. Я повернул голову и посмотрел на него. Внезапно время сделало скачок, и я увидел, что он уже старик. Я опустил руку на его седую морду и ласково потрепал своего друга.

– Весна пришла, старина, – сказал я ему. – Кто знает, может быть, на пруд возвратились утки.

Он разок вильнул хвостом и старческой трусцой пробежал мимо меня, причем ноздри его раздулись, он принюхивался к быстролетному бризу.

Окончившаяся зима была самой долгой из всех зим, которые он пережил. Все короткие зимние дни он лежал и дремал у камина. Время от времени едва слышные повизгивания шевелили его приподнятые губы. Он двигался во времени в том единственном направлении, которое теперь оставалось для него открытым, проводил свои грустные дни в мечтах, довольный возможностью поспать.

Когда я сел завтракать, то посмотрел в кухонное окно и увидел, как Матт медленно бредет по дороге к пруду. Я знал, что он отправился в разведку насчет уток, и, когда кончил завтракать, натянул резиновые сапоги, захватил полевой бинокль и пошел за ним следом.

Проселочная дорога серебрилась ручейками талой воды; по ней протянулась бронзового цвета скользкая кромка оттаивающей колеи. Кроме меня, на дороге не было ни души, однако я не был один: со мной рядом шли следы Матта. Каждый отпечаток его лапы был знаком мне, как отпечаток моей собственной ладони. Я шел по этим следам и узнавал обо всем, что он сделал, о каждом его движении, о каждом его намерении – так бывает, только когда двое проживут вместе целую жизнь.

Следы извивались и петляли по дороге туда и сюда. Я увидел, где он подошел к старому щиту-указателю «Частное владение. Проход запрещен», который всю зиму опирался о сугроб, а теперь неуклюже накренился и грозно нацелился одним зазубренным концом в небо. Там вольно, не замечая этого предостережения, проносились стайки американских вьюрков. Следы задержались, и мне было ясно, что пес долго стоял, а его старый нос усиленно трудился, читая визитные карточки многочисленных лисиц, фермерских и охотничьих собак, которые прошли здесь в течение зимних месяцев.

Затем мы – следы и я – двинулись дальше, по старой гати, через деревянный мост, задержавшись на миг там, где вялый ужонок медленно прополз по оттаивающей грязи.

Здесь Матт сошел с дороги и свернул в еще не вспаханные поля, останавливаясь там и сям, чтобы обнюхать старую лепешку коровьего навоза или осыпающиеся норки, оставленные по левками под стаявшим снегом.

Наконец мы пришли к буковой роще и ступили под красное переплетение ветвей с набухающими почками, где белка цоканьем выражала свое полное пренебрежение к равнодушной спине ушастой совы, мрачно высиживавшей птенцов.

Пруд был уже совсем рядом. Я остановился, сел на опрокинутый пень и позволил солнцу ласкать мою кожу, в то время как я сам в бинокль обозревал поверхность воды. Мне не удалось обнаружить уток, но я знал, что они там. Скрытые желтой тимофеевкой, старый зеленоголовый селезень и его подруга терпеливо ждали моего ухода, чтобы продолжить свое церемонное любезничание. Я улыбнулся, зная, что даже в их укромном уголке им недолго будет так спокойно.

Я ждал. Пролетела первая пчела, и со стороны сохранившихся в рощах снежных островков поплыли небольшие клочья тумана. Потом где-то среди зарослей сухой тимофеевки знакомый голос залился громким лаем. Панически захлопали крылья, и из камыша взлетели старый селезень и его подружка. Они кружились в воздухе, а под ними, отсюда невидимый, бегал по камышам Матт, упоенный частицей того экстаза, которым он наслаждался в другие годы, когда ружья гремели над другими водоемами.

Я поднялся и неторопливо зашагал дальше, пока среди камышей снова не напал на его следы. Они привели меня к болоту, поросшему лиственницей, и я обнаружил место, где Матт постоял, чтобы обнюхать еще закрытую дверь в нору бурундука. По соседству была кедровая заросль, и следы сделали несколько кругов под ее ветвями, обозначив место, где ночевал ворот-ничковый рябчик. Мы пересекли поляну – следы и я, – и здесь мягкая черная почва оказалась разрыта и раскидана, как после стада дерущихся самцов оленей; однако все эти следы оставил он. Один миг я был озадачен, но, когда, махая неокрепшими крылышками, через поляну пролетела бабочка, я вспомнил и понял, что там произошло. Так много раз я наблюдал, как он бросался, подпрыгивал и носился кругами за такой вот прелестью, очарованный первыми весенними бабочками, а те весело смеялись над ним. Мне вспомнился почтенный старый джентльмен, который не далее как вчера неодобрительно смотрел на играющих щенков.

Теперь следы огибали болото в сторону края широкого поля и задерживались у норы лесного сурка. Норой хозяева не пользовались уже два года. Но она еще сохраняла слабый намек на запах, и этого было достаточно для того, чтобы нос-картошка Матта зашевелился от любопытства, вполне достаточного для того, чтобы его тупые старые когти начали скрести жухлую траву.

Он не задержался надолго. Пробежал кролик, и утренний бриз донес его запах. След Матта резко изменил направление и заспешил не разбирая дороги по мягким и податливым бороздам октябрьской пахоты, падая и скользя в скованных морозцем углублениях. Я спокойно шел по следу, пока отпечатки лап внезапно не оборвались у зарослей куманики[52]. Матт не смог быстро остановиться: на шипах кустов все еще висели клочки его красивой шерсти.

А потом, очевидно, ветер принес новый запах. Следы собаки протянулись прямой линией к проселочной дороге и к фермам позади нее. У Матта проснулось новое настроение, такое весеннее-весеннее. Я знал это. Я знал даже кличку маленькой колли, которая жила на ближайшей ферме, и пожелал ему удачи.

Я вернулся на дорогу, и мои сапоги чавкали по грязи, когда ко мне с ревом приблизился грузовик и, подняв фонтаны грязной воды, промчался мимо. Я сердито посмотрел вслед грузовику, так как его водитель почти задел меня в своей неразумной удали. Я видел, как машина резко свернула на повороте дороги и исчезла из виду. Донесся внезапный визг тормозов, затем рев мотора, резко увеличившего обороты, и грузовик умчался прочь.

Я еще не знал, что мимоходом этот грузовик покончил с лучшими годами моей жизни.

Вечером того же дня я ехал по этой дороге с одним молчаливым фермером, который взялся подвезти меня… Мы остановились у того поворота, где нашли Матта в придорожной канаве. Следы, по которым я шел, здесь кончились и кончились навсегда. Никогда больше не будет следовать за ними мое сердце.

В ту ночь моросил дождь, и к рассвету следующего дня исчезли все следы, если не считать тех, что сохранились около лиственничного болота и в глинистых лужицах, быстро подсыхающих в лучах восходящего солнца.

Да еще…

Ранний бриз ласково трепал пучки мягкой белой шерсти, снимая их с шипов шелестящей куманики и рассеивая по прошлогодней листве.

Договор о вечной дружбе между нами двумя был расторгнут, и я ступил в темнеющую даль грядущих лет.

Примечания

1
Легковой автомобиль фирмы «Форд» модели «Т» выпускался с 1908 по 1927 год; имел колеса с массивными спицами. (Здесь и далее прим. перев.)

2
Легковой автомобиль фирмы «Форд» модели «А» сменил па конвейере модель «Т». Моуэты путешествовали на спортивном варианте модели «А» с открывающимся верхом и задним откидным сиденьем. Двигатель в 40 л. с. развивал скорость до 80 км/час. Автомобиль передвигался на колесах с проволочными спицами.

3
Имеется в виду слабый ветер, дующий со скоростью 1 – 2 м/сек.

4
Английский истребитель – биплан «Кэмел» Ф-1 («Верблюд») фирмы «Сопвит» времен первой мировой войны.

5
Американская мешетчатая крыса, крупный грызун бурой окраски.

6
Очень дорогая марка американского легкового автомобиля.

7
В дюйме 2.5 сантиметра.

8
Воинственная дева – богиня из древнескандинавской мифологии, которая голосом помогала героям в битвах.

9
«Woman’s Boon Companion» – дословно «Добрый приятель женщин».

10
Принятое в Англии чаепитие в пять часов вечера – между вторым завтраком и обедом.

11
Сэмюэл Шамплейн (1567—1635) – французский гидрограф, исследователь Канады и Северо-Востока США.

12
Ярд равен 91,4 сантиметра.

13
Ретривер – собака, только разыскивающая и подающая охотнику убитую дичь или подранков.

14
Реакционная религиозно-благотворительная организация.

15
Духоборы – одна из религиозных сект, отвергающих обряды православной церкви.

16
В поэме Кольриджа «Сказание о Старом Мореходе» матросу, убившему альбатроса (дурная примета!), в наказание повесили эту птицу на шею (но, несмотря на это, судно постигло множество несчастий).

17
Распространенные в литературе образы парусных судов – призраков.

18
В галлоне 3,8 литра.

19
Абориген – коренной житель данной местности.

20
Согласно древней легенде, в Риме жили одни мужчины. Однажды во время праздника они напали на безоружных гостей – сабинов – и похитили у них девушек.

21
Шверцы (шверты) – дощатые крылья, опускаемые с бортов небольших валких судов в воду для уменьшения крена.

22
Фальшборт – легкая обшивка борта открытой палубы.

23
Conception – концепция, идея (исп). Острова Коцсепсион в Филиппинском архипелаге нет. Там есть город с таким названием.

24
Бар – нанос песка, отмель, гряда; перекат.

25
Гайавата – герой поэмы «Песнь о Гайавате» (1855) американского поэта Генри Лонгфелло (1807—1882). Поэма написана на основании ряда легенд североамериканских индейцев.

26
Фонд Карнеги – большие денежные средства, завещанные американским миллионером Эндрю Карнеги (1835—1919) на благотворительные цели, в том числе на постройку и оборудование нескольких публичных библиотек в Канаде.

27
На полуострове Новая Шотландия, в 40 милях на з-ю-з от Галифакса.

28
Галифакс – город и порт на Атлантическом океане, административный центр канадской провинции Новая Шотландия на полуострове того же названия. Расстояние от Саскатуна до Галифакса по водному пути, намеченному командой «Лысухи», составляло около 4000 английских морских миль (около 8000 км).

29
Разработанный старшим Моуэтом и Пулом план показывает, что их познания в области географии оставляли желать лучшего.

30
Нактоуз – шкафик из твердого дерева, на котором устанавливается компас на судне.

31
Джон Эрнст Стейнбек (1902—1968) крупный американский писатель.

32
Щеврицы, или коньки – род птиц семейства трясогузковых, отряда воробьиных.

33
Торо Генри Дейвид (1817—1862) – американский писатель и общественный деятель. Большой любитель природы, автор книги «Уолден, или Жизнь в лесу» (1854), в которой очень подробно и выразительно описаны растительный и животный мир американского леса в разные времена года и одновременно затронуты важные социальные вопросы.

34
Пуританин – человек строгой, главным образом показной, нравственности.

35
Масаи – африканская народность, живущая в Кении и Танзании.

36
Кристофер Робин– герой детских книжек английского писателя Алана Милна (1882—1956).

37
Хэппи-Хоум (Нарру Ноте) – Счастливое Пристанище (англ.).

38
Игнатий Лойола (1491—1556) – основатель наиболее реакционной организации католической церкви – ордена иезуитов.

39
Перевела поэтесса Г. Усова.

40
Кеч – небольшое парусное судно с двумя мачтами – гротом и бизанью.

41
Тиккерная лента – лента для телеграфного аппарата.

42
Абердин-Ангус – порода безрогих коров.

43
Scotch bonnet, – шотландский берет (англ.).

44
Гэльский язык – язык гэлов, шотландских кельтов, которые населяют горную часть Шотландии и Гебридские острова.

45
Redningsskoite – спасательное судно (норвежск.).

46
Кокпит – открытая часть корпуса в корме яхты.

47
Грот – прямой парус на второй мачте от носа (грот-мачте).

48
С 1791 по 1840 год Канада делилась на две провинции: Верхнюю Канаду (с английским населением) и Нижнюю Канаду (с французским населением).

49
Викторианством («викторианским веком») в буржуазной литературе называют время пребывания на английском престоле королевы Виктории (1837—1901).

50
Либерал – человек, проявляющий излишнюю снисходительность; здесь: человек с мягким характером.

51
Консерватор – человек, враждебный всяким нововведениям; здесь: черствый человек.

52
Куманика – полукустарник семейства розовых, со съедобными плодами, похожими на ягоды ежевики.