Сирота. Николай Дубов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОБЕГ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОВЫЙ ДОМ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КАПИТАНЫ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КАПИТАНЫ

22

Людмила Сергеевна с тревогой думала об Алле, хотя и не подозревала о ее вечернем провожатом. Оставаясь в детском доме, Алла все меньше проявляла интереса к его жизни, у нее прорывалось пренебрежительное ко всему отношение. Конечно, она старше других ребят, конечно, у нее новая среда в техникуме, новые интересы, но слишком легко и поспешно Алла отрекалась от того, что совсем недавно было ее жизнью. Было ли? Или увлеченно занималась она всем этим только потому, что стояла на виду, главенствовала? И прежде прорывались у нее нотки превосходства, пренебрежительного старшинства. Прежде были нотки, теперь это становилось линией поведения. Раньше не происходило в детдоме ничего, в чем бы Алла не участвовала, о чем бы не знала.

Теперь она не участвовала ни в чем, ничем не интересовалась, а если ее привлекали, со скучающим видом ожидала, когда, все кончится. Совет отряда, бессменной председательницей которого она была полтора года, захирел, а дела достаточно… Один Белоус чего стоит!

Как и у многих, отец Валерия погиб на войне. Солдатской пенсии, которую получала мать на Валерия, и ее зарплаты уборщицы не хватало, но кое-как, от лета до лета, когда появлялись овощи, перебивались.

Окаменевшая землю засуха сорок шестого лишила единственного подспорья — огородной зелени. Пошли на толкучку остатки и без того небогатого имущества, но это поддержало ненадолго. Как всегда в трудное время, с необыкновенной быстротой расплодилось крикливое, увертливое племя спекулянтов, цены на базаре взвились так, что к продуктам не подступиться. А Валерик рос, ему нужны были и сахар и масло… Спасал пайковый хлеб. Недоедая, мать выкраивала буханку и несла на базар, чтобы продать из-под полы и купить что-нибудь на приварок. Торговля хлебом в ту пору строго преследовалась. Мать Валерия задержали вместе с группой крупных спекулянтов и осудили на пять лет.

Валерий остался один в пустой комнате. Все, что можно, было уже продано, а есть нужно было каждый день. Соседки жалели мальчишку, изредка прикармливали — давали то тарелку супа, то несколько картофелин. Однако у каждой была своя семья, свои заботы, и Валерий забыл, что значит есть досыта. В садах зрели яблоки, груши. После ночных набегов с ребятами на чужой сад Валерий ходил со вздувшимся животом, но оставался голодным: яблоки не хлеб — от них сыт не будешь.

Да и удавались такие набеги не часто — хозяева сторожили сами или держали в садах злых, горластых кобелей.

Валерий начал промышлять на базаре. По неопытности, еды ему удавалось добыть мало, зато часто попадало от разъяренных торговок.

Здесь он сблизился с такими же безнадзорными ребятами и получил кличку «Валет». Новые приятели смеялись над неловкостью и наивностью, с которой Валерий выпрашивал или воровал съестное: они признавали только добывание «шайбочек», то есть кражу денег.

Настоящим вором Валерий стать не успел: милиция приметила замурзанного начинающего блатного; его забрали в детприемник, оттуда отправили в детский дом. Здесь он сразу же стал правой рукой, есаулом, подручным, кем угодно, у Ромки Кунина.

…Ах, какое время было! Что этот Ромка вытворял! Самый старший, самый сильный, никого не боялся и не слушался. Да и кого слушать, кого бояться? Одни малыши, ни пионерской организации, ни воспитателей… А ему уже пятнадцать, здоровенный парень. Курил не таясь, малышей гонял за папиросами, даже водкой от него иногда пахло… Случалось, уходил и дня два не показывался вовсе.

А в тот раз, когда принес кучу пряников, конфет и раздавал малышам, как барин дворне… Украл, конечно, — где же иначе взять?!

Те, глупенькие, радовались, ели… А она — тоже хороша! — совсем потеряла голову: вырывала у них, бросала на землю, топтала и кричала что-то про воровскую «малину», про жуликов… Вот тоже умна была!..

Ушла к себе, металась по комнате, чуть криком не кричала: как же быть? что делать?! А тут со двора свист, камни в окно… Прямо бунт самый настоящий… Это он подбил ребятню, Ромка. Еще немного — и всё бы разгромили. Не помня себя выбежала во двор, к ним, закричала:

— В меня целили? Ну вот я, бросайте! У кого камни есть? У тебя, у тебя?..

Только этим и остановила. Не бросили. А могли и бросить. Ох, как она боялась, что бросят!.. Обошлось. Ромка в дом ворованного больше не приносил, но и ее только что терпел.

— Вы не старайтесь больно-то, — говорил он, — все одно я тут жить не буду…

Сколько раз пыталась объяснить ему, что он катится по наклонной плоскости и в конце концов пропадет. Он, пренебрежительно усмехаясь, выслушивал, и все оставалось как было. После поножовщины на Стрелке, когда Людмилу Сергеевну вызывали в милицию для опознания ее воспитанника Кунина, она в несчетный раз попыталась пробудить разум Ромки, нарисовала его будущее, если он не исправится: суд, тюрьма, какой-нибудь исправительно-трудовой лагерь… Ромка угрюмо слушал, потом сказал:

— Ничего вы со мной не сделаете! Отправьте лучше в колонию… А тут дела не будет.

То же самое еще раньше ей советовали и в гороно и в милиции, но Людмила Сергеевна не соглашалась. Ей было жаль этого полуюношу с тонким лицом, непреклонным характером и, как ей хотелось думать, хорошими задатками. Должно быть, Ромка и сам понимал, на какую дорогу он становился, но не мог оторваться от темной компании за стенами дома. А у нее не было ни сил, ни умения оградить его от дурных знакомств, от самого себя. И она сдалась. Единственное, на чем настояла, — чтобы ехал сам, а не с сопровождающим, как отправляют преступников. В милиции над нею посмеялись, предсказывая, что поехать-то он поедет, только совсем в другую сторону. Но Людмила Сергеевна уловила, как поражен был Ромка ее предложением, как оно польстило его самолюбию, и ей так хотелось верить его обещанию…

Она купила ему билет, дала — из своих — денег на дорогу и проводила на вокзал. До отхода поезда стояли под дождем на открытой платформе. Оба молчали. Ромка время от времени зябко поводил шеей от затекающих за воротник холодных струек и говорил, глядя в землю:

— Вы идите, чего вам мокнуть?

— Ничего, я подожду, — отвечала Людмила Сергеевна. Глухо, будто под мокрым мешком, брякнул второй звонок. Людмила Сергеевна протянула Ромке, как взрослому, руку и сказала:

— До свиданья. Я верю, что ты станешь хорошим человеком.

Он искоса посмотрел на нее и полез в вагон. Поезд ушел. Людмила Сергеевна стояла на платформе и смотрела ему вслед, пока перронный контролер не предложил ей уйти.

Из колонии пришло официальное извещение, что Кунин прибыл. Потом год — ни весточки, ни звука. И вдруг пришло письмо. Ромка продолжал жить в колонии, начал опять учиться и играл в духовом оркестре на баритоне, что нравилось ему больше всего. Он вспоминал свои подвиги в детдоме и, хотя теперь уже было поздно, просил прощения… С тех пор он писал каждые два-три месяца, сообщая не только названия попурри, разученных духовым оркестром, но и отметки. Ромкины письма хранились в коробочке, где самое ценное: метрики девочек, мужнина орденская книжка и облигации займов…

Ромка — характер! Такие или ломаются и гибнут совсем, или выпрямляются и становятся настоящими людьми. Валерий, как вьюн, ускользал между пальцами. Он никогда не решался на открытое сопротивление, но, делая вид, что подчиняется, не подчинялся; обещая что-либо сделать, не делал ничего.

После отъезда Кунина Валерий, потеряв вожака и заводилу, на некоторое время притих. Потом попытался сам стать вожаком. В это время уже был создан пионерский отряд, появились ребята постарше, и с него быстро сбили спесь. Однако почти все дурное, проникавшее в детдом с улицы, шло через него… Он первый завязал знакомство с блатными голубятниками, привел их в детдом. Он потихоньку курил, подбирая на улице «бычки» — окурки. Он отлынивал от работы при малейшей возможности и с радостью поддерживал всякую «бузу», как называл проявления недовольства.

Призванный к ответу на совет отряда или к Людмиле Сергеевне, Валерий протестовал, врал и всячески отпирался, а будучи уличен, соглашался со всем, с необыкновенной легкостью и щедростью давал обещания, которых потом не выполнял. Он взял на себя роль добровольного шута и старался смешить других, издевался над теми, кто был слабее его, но не затрагивал сильных. Учился он через пень-колоду, дневник его не знал ни одной пятерки, зато тройки были в изобилии, случались и двойки.

Все методы, все средства были испытаны, и ни одно не дало нужных результатов. Валерий юлил, каялся, врал и не менялся. Не бить же его, в самом деле! Выведенные из терпения ребята не раз грозили «дать ему жизни», и Людмила Сергеевна всерьез опасалась, что они вот-вот потихоньку отдубасят Валерия.

Людмила Сергеевна решила еще раз поставить вопрос о нем на сборе.

Сбор все равно был необходим, чтобы заменить Аллу в совете отряда.

Яша огласил повестку дня: избрание председателя совета и о Валерии Белоусе. Все немедленно оглянулись и посмотрели на Валерия.

Тот выразил на лице полное равнодушие и бесстрашие, однако притих и перестал «выжимать сало» — двигаться по скамейке и теснить соседей.

Людмила Сергеевна объяснила, что теперь, когда Алла занимается в техникуме, нагрузка у нее большая, она не может уделять совету достаточно внимания, и работа от этого страдает, поэтому она предлагает Аллу освободить и избрать другого председателя.

Алла сидела в президиуме и с деланным безразличием смотрела в окно. Ей было жалко, что она уже не будет главной среди ребят, ее слово — самым авторитетным, и вместе с тем радовалась: пора развязаться с детскими нагрузками; в конце концов, она уже взрослая, незачем ей путаться среди малышей, у нее дела поважнее.

— Митю Ершова! — закричало несколько голосов.

— Яшу Брука!

— Киру! — крикнула Сима.

— Хватит девчонок!

— Нет, не хватит! У девочек дисциплина лучше!

— Зато авторитета нет!

— Хватит для вас авторитета!

— Митю!

Яша поднял руку и, когда ребята стихли, объявил, что записаны три кандидатуры: Митя Ершов, Кира Рожкова и он, Яша Брук.

— Только меня не надо, ребята, — сказал Яша. — Я делаю самоотвод, потому что не гожусь.

— Почему это самоотвод? Мы сами знаем, кто годится, кто нет!

Тарас Горовец поднял руку:

— Про Яшу ничего не скажешь — он и авторитетный и, мабуть, культурнее всех. Вот только он слишком добрый, ему всех жалко… А лодырей жалеть нечего! Председатель должен быть — во! — Тарас сжал кулак и потряс им перед воображаемым лодырем.

— Что ж ему, драться, что ли? — иронически спросила Сима.

— Не драться, а требовать дисциплину. Поэтому я предлагаю Митю.

Сима вскочила с места и стала доказывать, что Кира ничуть не хуже: она хорошо учится и сумеет наладить дисциплину. Выбрать надо обязательно ее, чтобы мальчишки не зазнавались. Кира сидела рядом и, опустив голову, дергала Симу за платье, чтобы та села: она стеснялась, когда ее расхваливали при всех, и знала, что мальчики будут против — она их всегда задирала.

Большинство проголосовало за Митю Ершова. Он нарочно опустил глаза, чтобы не смотреть на голосующих, изо всех сил старался сохранить равнодушное выражение, и от этих усилий его даже поводило в сторону, но, когда Яша объявил результат, он не выдержал, улыбнулся и покраснел, выдав свою радость.

Алла поднялась и направилась к двери.

— Ты куда? — спросил Яша.

— Мне теперь нечего здесь делать, — напряженно усмехнулась Алла через плечо.

— Как это — нечего?

— А вот так!

Дверь захлопнулась.

— Чего это она?

— Обиделась?

— Понимает о себе много…

— Ну и ладно. Обойдемся!

— Следующий вопрос — о Белоусе, — объявил Яша и посмотрел на Людмилу Сергеевну.

— Вот сейчас ты получишь! — пообещала шепотом Сима, обернувшись к Валерию.

Тот, втянув голову в плечи, смотрел на директора.

Людмила Сергеевна встала, с минуту, покусывая губы, молчала.

Нехорошо с Аллой получилось. Надо было предварительно поговорить… И с Белоусом нельзя с бухты-барахты. Надо сначала обсудить…

Чем больше она молчала, тем тише становилось в комнате и тем больше съеживался на своем месте Валерий.

— Вот что, ребята, — сказала наконец Людмила Сергеевна, — вопрос в повестке дня сформулирован неправильно… По моей вине, — сейчас же оговорилась она. — И вообще, я думаю, лучше сначала обсудить его на совете отряда, а потом, если нужно, вынести на сбор.

— Так закрывать собрание?

— Закрывай. А совет пусть останется.

Ребята разошлись, остались только члены совета отряда и нахохлившийся Белоус.

— Ты тоже можешь идти, — сказала Людмила Сергеевна.

— Так про меня же будете…

— Ничего, когда надо будет — позовем…

Такого еще не было. Ругали его всегда при всех. Валерий, втянув шею и раскрыв рот, во все глаза смотрел на Людмилу Сергеевну. Тарас подошел и легонько стукнул его под нижнюю челюсть:

— Закрой! И давай не задерживай.

Валерий вышел.

— Совсем не о том пойдет речь, о чем думаете вы, — сказала.

Людмила Сергеевна. — Через неделю будет день рождения Валерия. Я предлагаю его отпраздновать…

Члены совета дружно рассмеялись. Они поняли: Людмила Сергеевна предложила это нарочно, и с удовольствием смеялись веселой шутке.

— Я предложила совершенно серьезно.

Смех затих.

— Вы помните, какой это хороший праздник в семье — день рождения!

Надо ввести и нам. Семья у нас большая, именинников будет много… А начать я предлагаю с Белоуса.

Ребята переглянулись.

— Тю! Да он же хулиган!..

— Босяк!

— Лодырь!

Кира вскочила и, захлебываясь от возмущения, перечислила преступления Валерия: он плохо учится, ничего не хочет делать, по-уличному ругается, пишет на стенах всякие гадости… Обижает маленьких, делает пакости девочкам и всем, кто послабее. Он не честный, а врун и вообще — гад!.. И такому устраивать именины?! Если уж начинать, так с кого-нибудь стоящего… А если таким делать именины, тогда она просто не знает, что…

— Правильно!

— Пусть заслужит!

— Все это я знаю, ребята, — сказала Людмила Сергеевна. — И не согласна с вами. Вы думаете, что Белоус плохой, а я думаю, что он только притворяется таким. Из озорства, из молодечества… И, может быть, назло. Вы, мол, считаете меня плохим, ну, я и буду плохим… Так ведь тоже бывает! А как к нему относятся?..

— А что, плохо? Только и знаем нянчимся…

— Да, но как? Ругаем да прорабатываем, будто он бог весть какой преступник… А он просто мальчик. Пока еще не слишком большой и не слишком умный…

— То верно! — сказал Тарас.

— И ему так же, как и вам, будет приятно, если отпразднуют его день рождения…

— Ну вы ж и хитрые! — лукаво прищурился Тарас.

— Не очень, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

И все тоже заулыбались.

— Выходит, подарки ему надо дарить? — спросил Митя.

— Конечно.

— А пирог? — подхватила Кира. — Ой, какой пирог мама делала! С вареньем…

— Правильно: и пирог. Чтобы был настоящий праздник. Вот давайте все и обдумаем… Только ему ничего не говорите, держите пока в секрете…

В секрете не удержали. Дня два растерянная ухмылка не сходила с лица Валерия. Он не знал, как следует отнестись к предстоящему празднику, и подходил то к одному, то к другому:

— Слыхал? Мине именины делают… Вот чюдаки!

23

«Чудаки» старались изо всех сил. Ефимовна с трудом отбивалась от советчиц и добровольных помощниц. Нового председателя совета и Людмилу Сергеевну осаждали предложениями купить, сделать, подарить.

Осуществить все эти предложения — Валерию понадобилась бы кладовка, чтобы хранить подарки, а продовольствия хватило бы на целую зимовку.

Тарас Горовец, именины которого никогда не праздновали и в семье, считал это ненужной выдумкой и недовольно ворчал:

— Да что он, с голодного краю, чи шо? Надумали! Да вин трисне, а не поест!

Людмила Сергеевна вынуждена была охлаждать не в меру разыгравшееся усердие, и совет отряда постановил: по одному подарку от мальчиков и от девочек. Дело не в количестве. Лучше устроить вечер самодеятельности, чтобы было весело. Подготовкой вечера занялась Ксения Петровна, и каждый день до самого отбоя из столовой доносились музыка, топот и веселые голоса.

Проснувшись в воскресенье, Валерий не спешил вставать — он не спешил никогда, — потянулся и вдруг заметил, что брюк и рубашки на спинке кровати нет. Он вскочил, заглянул под кровать — там тоже не было.

— Ребята, кто мою робу взял?

К нему повернулись удивленные лица:

— А кому она нужна?

— Да бросьте разыгрывать! Кто спрятал?

Валерия и его койку окружили:

— Никто не прятал. Ты поищи получше. Сам небось засунул…

— Нужно мне совать…

Но Валерий все-таки проверил всю постель, еще раз заглянул под кровать. Одежды не было.

— Ну чё, в самом деле… — начал злиться Валерий.

— А это что? — показал Митя на сверток в газете, лежащий на тумбочке.

Валерий развернул газету — там лежали новые брюки и рубашка.

— Это не мои…

Тарас деловито пощупал материал:

— Ничего! Даже жалко…

— Чё жалко?

— Все одно скоро порвешь.

— Так это мине?

— А кому же? У тебя на тумбочке — значит, тебе.

Валерий недоверчиво посмотрел на ребят, на обновку и осторожно, словно боясь обжечься, начал одеваться. Обновка громко шуршала и пахла мануфактурным магазином.

— Ну прямо хочь картину с него пиши! — засмеялся Тарас.

Новый костюм стеснял Валерия. Он привык к своей всегда измятой и уже не раз штопанной «робе», а теперь, хотя костюм был как раз впору, нигде не жало и не резало, ему казалось, что всюду жмет и режет.

Валерий попробовал ухмыльнуться всегдашней пренебрежительной ухмылкой — улыбка получилась растерянной. Ребята подходили, рассматривали; будто щупая материал, щипали Валерия. Он притворялся равнодушным, но не мог удержать улыбку. Так она и осталась на его лице до самой ночи — озадаченная, растерянная улыбочка.

К Горбачеву пришел Витька и тоже обратил внимание на праздничный вид Валерия.

— Чего это ты, как новый двугривенный? — спросил его Витька. — А, костюм! Подходяще…

Витька пришел будто бы по делу, за книгой, а на самом деле потому, что не находил себе места. Разочарованная, опустошенная душа требовала наполнения, а наполнить ее дома было нечем. Поэтому, когда Лешка, спросив у Людмилы Сергеевны разрешения, предложил ему остаться на вечер, Витька безнадежно отмахнулся и… остался. Поначалу он хранил выражение разочарованности, то есть насупливал брови и кривил пухлые губы, отчего лицо его становилось совсем детским, обиженно надутым, потом повеселел, губы и брови его вернулись в нормальное положение. Время от времени он спохватывался, вспоминал о своей неутешной печали, но вскоре совсем забыл о ней.

Послеобеденный чай решено было совместить с ужином, а ужин перенести на шесть часов, чтобы освободить вечернее время. Когда все собрались в столовой, Митя, уловив кивок Людмилы Сергеевны, поднялся и постучал вилкой по графину:

— Ребята… то есть товарищи! Сегодня у нас торжественный день… Мы празднуем день рождения нашего товарища Валерия Белоуса…

— Встань! Встань! — зашипели на Валерия со всех сторон.

Валерий поднялся. Он привык к тому, что его стыдили, ругали. И не ощущал при этом ни раскаяния, ни неловкости. Ему даже нравилось, что он был предметом общего внимания, держался свободно и независимо.

Сейчас его не собирались ругать или стыдить, и он вдруг почувствовал неловкость и смущение. Особенно плохо было с руками. Их некуда было девать и нечем занять. Он попробовал сунуть их за пояс — это было неудобно. Пошарил сзади, отыскивая спинку стула, — она была слишком далеко. Тогда он левую руку глубоко засунул в карман, а правой, согнув ее в локте, оперся о бедро и так, избочившись фертом, застыл в неуклюжей, смешной позе.

— Сегодня ему исполняется четырнадцать лет. От имени всех ребят поздравляю тебя с днем рождения и выражаю уверенность… выражаю уверенность, — запнулся Митя, — что ты с честью оправдаешь надежды…

Аплодисменты выручили оратора, не привыкшего к длинным, торжественным периодам.

— Девочки тебе дарят… Кира!., дарят свое вышивание…

Кира подошла и протянула Валерию два вышитых крестиком платочка.

Все захлопали. Валерий неловко, будто деревянной рукой, взял платочки и сунул в карман.

— А мы, ребята, — вот…

Митя развернул оберточную бумагу и преподнес имениннику толстую общую тетрадь с картинкой на обложке. Подходящей к случаю картинки не нашлось — на обложке был изображен дед-мороз с елкой за плечами, красной краской было напечатано: «С Новым годом!» Валерий взял тетрадь и сел, но тотчас же встал: к нему подошли Людмила Сергеевна и Ксения Петровна. Они тоже поздравляли Валерия и чего-то желали ему.

Расслышать, что ему желали, помешали аплодисменты.

— Здорово! А? — сказал Витька Лешке. Ему очень понравились такие не похожие на домашние — с обязательными поцелуями — именины.

— Ничего, — согласился Лешка.

Ему нравилось все, кроме речи Мити. Парень он хороший, только говорить совсем не умеет. Вот Алла — та бы сказала так сказала!.. И все было бы интереснее и лучше. Аллы не было. Сославшись на какие-то мероприятия в техникуме, она ушла на целый вечер.

Подали ужин — котлеты с гречневой кашей, разнесли чай. Кира, Сима и Жанна убежали на кухню и торжественно вышли оттуда, неся на прикрытых полотенцами блюдах пирамиды нарезанного пирога. Их встретили овацией. Девочки остановились за спиной у Валерия; тот озадаченно оглянулся.

— Что ж ты? — сказала Людмила Сергеевна. — Сегодня ты именинник, хозяин, все у тебя в гостях — вот и угощай…

Взмокший от волнения Валерий взял у Киры блюдо и пошел вдоль столов, раскладывая куски пирога на тарелки. Он роздал все, сел на место и горделиво оглянулся.

— Ну, как пирог? — войдя в роль хозяина, спросил он.

— Мировой! — набитым ртом ответил Тарас.

Валерий только взял было свой кусок, как на всю столовую зазвенел дрожащий от обиды голос:

— А мне?

Маленькой Люсе не хватило. Она подождала, надеясь, что сейчас ей принесут тоже, но ей всё не несли, а соседи уже начали есть. Пирог был такой пышный, с такой красивой корочкой, в нем столько было повидла…

Слезы появились у Люси на глазах.

— А мне?

Так хорошо начавшийся праздник мог закончиться скандалом. Старшие девочки переглянулись, вскочили.

— Возьми у меня половину, Люся! — подбежала к ней Кира.

— Не хочу половину!

— Ну, возьми весь!

— Не хочу! Он твой… А где мой? — Люся, уткнувшись в ладошки, безутешно заплакала.

Валерий сердито оглянулся на вздрагивающий бант в Люсиных волосах — «так бы и дал ей по затылку», — посмотрел на свой кусок, схватил его и поставил перед Люсей:

— На! Вот твой пирог! Не реви, рева-корова!

Плач оборвался. Люся из-под растопыренных мокрых пальцев посмотрела — пирог стоял перед ней. Прерывисто вздохнув, она потянулась к нему и сразу успокоилась.

— Чего там? — появилась в окошке голова Ефимовны. — Не хватило, что ли? Нате вот…

На стойке появилась тарелка с пирогом.

Валерий умял свою порцию. Пирог был вкусный — ему хотелось еще.

Тарелка стояла перед ним, там было много кусков, и прежде он не задумываясь потянулся бы за вторым. Но теперь он, удивляясь самому себе, не протянул руку, а запрятал обе в карманы и с деланным равнодушием отвернулся. Пусть не думают, что он жадный, он вообще не нуждается…

Ужин кончился, убрали посуду, начали сдвигать в стороны столы, и.

Валерий с азартом двигал столы, покрикивал на галчат, торопившихся занять места. За занавеской, повешенной в углу, скрылись «артисты».

Все расселись вдоль стен, оставив пустой середину столовой. Сима позвонила в колокольчик и, выступив на середину комнаты, объявила:

— Начинаем нашу самодеятельность! Отрывок из стихотворения Исаковского «Песня о Родине» прочитает Слава Кулагин!

Слава шагнул вперед, прижал руки к бокам и, вытаращив от усердия глаза, прокричал стихотворение.

— Русская! Протанцуют Кира Рожкова и Тома Бондаренко!

Ксения Петровна села за пианино и заиграла. Из-за ширмы выбежали Кира в сарафане и Тома в косоворотке, в брюках и сапогах. Они плавно прошлись по кругу. Потом Кира остановилась и начала обмахиваться платочком, а Тома, сдвинув фуражку на затылок, застучала каблуками неторопливо и как бы вызывающе. Кира ответила пренебрежительным перестуком. Тома застучала быстрее, требовательнее, и Кира опять ответила. С каждым разом переборы учащались и наконец слились в единый дробный перестук, танцорки ухватились за руки, закружились на одном месте и убежали. Им долго хлопали, они выбегали раскрасневшиеся, счастливые и снова убегали.

Толя Савченко, стараясь говорить басом, прочитал отрывок из поэмы Маяковского «Хорошо!». Валерий с застывшей, будто наклеенной улыбкой начал танцевать «Яблочко», но поскользнулся и сел на пол. Все засмеялись и тут же захлопали, чтобы он не очень переживал. Но Валерий и не думал переживать: он поднялся и с той же улыбкой достучал танец до конца. Потом малыши начали разыгрывать «Квартет» Крылова.

Витька сказал, что ему надо уходить, и вместе с Лешкой пробрался к выходу. Лешка тоже оделся и пошел его проводить.

— Весело у вас, — сказал Витька. — И вообще — хорошо!

— Ага, — согласился Лешка.

— Здорово она танцевала!

— Кто?

— Ну эта, Рожкова, в сарафане… И вообще она ничего.

Лешка удивленно посмотрел на приятеля — что могло ему понравиться в Кирке?

Обратно Лешка шел медленно. Покалывал щеки легкий мороз, громко и весело хрустел под ногами снег. Мохнатые от инея ветки деревьев сплетались в замысловатые кружева, нависающие над головой.

Разрисованные морозом окна были освещены, за ними звенели смех и голоса.

Лешка чувствовал себя счастливым. До сих пор он не задумывался, хорошо у них или плохо, а теперь подумал, что Витька прав и хорошо, что он попал в этот детдом. Он был бы еще счастливее, если бы Алла не ушла в техникум. Лешка с грустью подумал, что ей там веселее, чем с ними. Может, она уже возвращается и они встретятся?

Он дошел до сквера перед домом и, как уже не в первый раз, остановился в тени, между кустами. Подмораживало сильнее. Ярче разгорались звезды, звонче хрустел снег под ногами редких прохожих, и от этого явственнее становилась тишина. Во дворе детдома зазвучали голоса, смех — ребята ушли в спальни, догадался Лешка. Ссутулившись, глядя себе под ноги, прошел Устин Захарович. Потом Лешка услышал голос Ксении Петровны:

— Ну, как мои артисты? Хорошо, по-моему! А? Такие забавные! —

Ксения Петровна засмеялась.

Смех неожиданно прервался, послышалось всхлипывание, и сейчас же огорченно и укоризненно зазвучал голос Вадима Васильевича:

— Ну, вот опять, Сенечка! Не надо…

— Боже мой! — сдавленно проговорила Ксения Петровна. — Ты так любишь детей… и я… У нас… мы могли тоже… — Ксения Петровна заплакала.

— Не надо, Сенечка, не надо! — встревоженно уговаривал Вадим Васильевич. — Успокойся, не надо!

Плач затих, заскрипел под ногами снег.

Сердце Лешки громко билось. Он долго стоял и прислушивался, боясь, что они не ушли и могут увидеть его. Он не понял, о чем они говорили, почему плакала Ксения Петровна и дрожал голос у Вадима Васильевича. Оба всегда такие веселые. А теперь рядом с ним плакало, трепетало большое горе…

В доме напротив хлопнула форточка, из нее вырвался белый пар и гнусавый, с подвывом голос: «У меня есть сердце, а у сердца песня…»

Смех заглушил поющего. Форточку закрыли.

Ноги у Лешки окоченели. Он вышел из своей засады. Улица была пуста. В свете фонаря, медленно кружась, падал с проводов невесомый иней. Лешка зябко поежился и пошел домой.

24

Именинный столбняк не проходил несколько дней. Валерий с равнодушием, слишком заметным, чтобы оно могло быть настоящим, носил обновку; придя в класс, первым делом выкладывал на парту дареную тетрадь с дедом-морозом. Носовых платков он не признавал, но теперь, обойдясь при помощи пальцев, доставал из кармана вышитый платок и проводил им под носом. Мало-помалу костюм стал привычным, тетрадь потерлась и платки потеряли праздничный вид. Валерий опять стал прежним: так же шумел на уроках, делал каверзы и не упускал случая поднять кого-нибудь на смех.

Однако именины не прошли бесследно. Внезапно устроенный в его честь праздник внушил Валерию мысль, что он не такой уж пропащий, как до сих пор ему говорили, а может, он ничуть не хуже всяких активистов, вроде Ершова или Рожковой. Может, даже и лучше. Только он не лезет вперед, как они, но в случае чего докажет…

Случай «доказать» вскоре представился. Митя Ершов сказал ему, что на следующий день он, Валерий, — старший дежурный. Старшим его еще никогда не назначали. Валерий обрадовался, но виду не подал.

— Ну так что?

— Сам не знаешь? Следи, чтобы был порядок.

На следующий день Валерий вместе с санкомиссией обошел все помещения. Комиссия проверяла, как убраны постели, нет ли где мусора, пыли. Валерий, привалившись к притолоке и ухмыляясь, наблюдал. Всерьез эту проверку он не принимал.

После обеда он вместе с Симой должен был взять из кладовой пряники к чаю. Идя к кладовой, Валерий услышал, как Кира сказала:

— Ну, Валет до кладовой дорвался — всю переполовинит.

Валерий хотел было дать ей подзатыльник, но вовремя заметил идущую по двору Ксению Петровну. В кладовой он нарочно стал возле самой двери, чтобы его видели со двора1 и наблюдал, как Сима отсчитывает пряники. Потом его пронзила мысль: если Сима ошибется и хотя бы одного пряника не хватит, все подумают, что съел он!..

— Пусти, я сам, — сказал он, отстраняя Симу.

Он начал считать и, так как очень боялся ошибиться, несколько раз ошибался, злился и начинал считать заново. В другое время он не упустил бы случая набить себе карманы, теперь же думал только о том, как бы не сбиться со счета. Счет оказался правильным. Никто не обратил на это внимания, но Валерий чувствовал себя героем и горделиво поглядывал на Киру.

Дежурный — вроде начальства, хотя и временного. Валерию нравилось всюду ходить и наблюдать, чувствуя, что он старший.

В комнате для занятий малыши решали примеры и на все лады писали, как мама дает Маше кашу и Маша кашу ест. Слава уже покончил с Машей, которая без конца ела кашу, и, высунув от усердия язык, рисовал на обертке букваря звезду. Звезда получалась кривобокая. Слава старательно подправлял, но она все больше кособочилась. Старших ребят в комнате не было, и Валерий не удержался.

— Уроки делай! — начальственно сказал он Славе.

— Я уже.

— Что — уже? А ну, покажи!

Слава готовно открыл тетрадь, но сидящая рядом Люся сказала:

— А чего это ты будешь смотреть? Ты не учитель!

— Я дежурный, а это все равно что учитель!

— Тоже — учитель! А у самого двойки да тройки…

Малыши засмеялись: все знали, что его то и дело пробирают за плохие отметки.

— Ты поговори! — вспыхнул Валерий. — Вот я тебе… Вот ты у меня…

Он хотел ее застращать, даже вздуть… Но вместо этого сорвал повязку дежурного и побежал к Людмиле Сергеевне.

— Нате! — бросил он повязку. — Не буду я дежурить!

— Почему?

— Не хочу!

— Но почему?

— Раз не слушают, так и не хочу!..

— Кто тебя не слушается?

Признаться, что на смех его подняли самые маленькие, было стыдно.

Валерий уже пожалел, что прибежал: сейчас директор начнет про все допытываться и, конечно, допытается… Людмила Сергеевна допытываться не стала.

— Не капризничай. Надень повязку и кончай дежурство. Сейчас не слушают, потом привыкнут… Ты думаешь, авторитет приобрести просто?

Его заслужить надо!..

Несколько дней Валерий ходил мрачный. Потом пришел к Людмиле Сергеевне и сказал, что потерял дневник и пусть ему выдадут новый.

— Как же ты потерял? Где?

— Не знаю.

— Ты поищи как следует — может, он найдется.

— И искать не буду! На кой он мне…

— То есть как — не будешь?

— Пускай новый дают, а старый искать не буду!

— Но там же отметки.

— Ну и пусть! Нужны они мне…

— Как — не нужны? Нет, здесь что-то не так!

— А что не так? Не хочу я старый, и все… Пусть тогда совсем без дневника.

— Что за выдумки? А ну, посмотри на меня. В чем дело, Валерий?

Валерий шмыгнул носом, но головы не поднял.

— Не хочу я… Какой у меня может быть авторитет, когда там такие отметки?..

Он еще ниже опустил голову. Людмила Сергеевна порадовалась, что он не видит ее улыбки. Бедный малый! Там сплошь плохие отметки, и вот.

Валерий — Валет! — уже не мог с этим мириться: жизнь начиналась заново…

— Хорошо, — серьезно сказала Людмила Сергеевна. — Я попрошу, чтобы тебе выдали новый дневник. — Теперь она не сомневалась, что старый вовсе и не потерян, а попросту уничтожен. — Но больше не теряй, а главное — опять не испорти его плохими отметками…

Валерий стрельнул в Людмилу Сергеевну повеселевшими глазами и убежал.

Он не давал никаких обещаний, честных слов, да с него их никто и не требовал, но жизнь действительно начиналась заново. Он привык к тому, что его ставят ни во что, и даже гордился этим: он не был похож на других. И он заботился о том, чтобы эта непохожесть не забывалась: дурачился, уроков не учил, непрестанно задирался. Его ругали, стыдили, и он принимал это с удовольствием, потому что какая ни на есть, а это была слава.

И вдруг оказалось, что внимание к себе можно привлечь не только этим. Оказалось, он ничуть не хуже других — «всяких задавак»: может дежурить, командовать, и его слушаются так же, как и других. А старшинствовать и командовать ему чрезвычайно нравилось. Жизнь начиналась заново, и в ней все должно быть новым. Если бы было возможно, Валерий сменил бы даже кожу. После очередного медосмотра Людмиле Сергеевне рассказали, что Белоус чуть ли не со слезами требовал, чтобы его лечили — свели татуировку. В давние, безнадзорные, времена ему вытатуировали на левой кисти имя, и так как татуировщики были в грамоте не очень сильны, имя было без «и» краткого, и получилось как бы на французский лад: «Валери». На груди тоже была татуировка: морской якорь обвивала длинная, похожая на спиральную пружину змея. Одни завидовали ему и с восхищением смотрели на татуировку, другие смеялись над малограмотной вывеской на руке, над якорем и змеей и называли Валерия моряком с потонувшею корабля. Теперь Валерий был бы рад избавиться от татуировки, но снять ее можно было только с кожей.

Жить по-новому Валерий начал с таким рвением, что его приходилось сдерживать то Мите, то самой Людмиле Сергеевне. К месту и не к месту он делал другим замечания, выговоры, требовал дисциплины, грозился поставить вопрос на совете отряда и так всем надоел, что на совете поставили вопрос о нем самом. Опять, как прежде, он стоял перед всеми у стола, красный от стыда, и все по очереди «вправляли ему мозги», чтобы не заносился, не задавался и не корчил из себя начальника.

Валерий перестал приставать с замечаниями, но ударился в другую крайность: он решил стать оратором. То ли зависть к товарищам, которые так складно ругали его на совете, то ли пробудившееся тщеславие выталкивали его вперед на каждом собрании, заседании, и он произносил речи. Это были ужасные речи. Если очистить их от бесчисленных «вот», «значит», «такое дело» и бесконечных повторений, любую его речь можно было уложить в две-три фразы, но он говорил и говорил, пока его не лишали слова и силком не усаживали на место. Ребята смеялись над ним, он, и сам посмеивался, но упрямо повторял:

— Ладно, смейтесь! Буду говорить, пока не посинею, а все одно научусь…

Собрания в детдоме были не часты, там ораторский зуд Валерия сдерживали, и он отводил душу в школе. По любому поводу он поднимал руку и «отрывал» речи. Они были бестолковы и бесконечны. Ребята хохотали, и, если бы не вожатый, Валерию не удавалось бы их заканчивать. Старший вожатый Гаевский строго одергивал ребят и даже ставил Валерия в пример: вот раньше он хулиганил, а теперь становится настоящим активистом. Ребята, ухмыляясь, переглядывались, а Валерий ликовал: наконец его оценили, и не кто-нибудь, а сам пионервожатый!

25

Ребята пристрастились к газетам.

Разбитые гоминьдановцы откатывались под натиском Народно-освободительной армии. Уже были освобождены Мукден, Гирин, Чанчунь. Народные войска овладели проходами в Великой китайской стене, вступили в Северный Китай и вплотную подошли к Тяньцзиню. Бойцы Народно-освободительной армии знали, что за каждым их шагом с волнением и радостью следят и шанхайский ткач, и кантонский кули, и не знающий ни одного иероглифа пастух Синьцзяна. Но они не подозревали о том, что за двенадцать тысяч километров от них есть город на берегу Азовского моря, а в нем — небольшой детский дом, в котором каждая их победа, каждый шаг вызывали ликование и восторг.

На одной из читок ребята поставили Ксению Петровну в тупик своими вопросами. Они хотели понимать все, что написано в газете, и знать больше, чем в ней написано. Отрывочные газетные телеграммы, в которых мелькали трудные китайские имена и названия, будили жадное любопытство, но не могли рассеять незнание.

Ксения Петровна пообещала через несколько дней провести специальную беседу. Она обегала библиотеки и знакомых, собирая книжки и статьи о Китае, разыскивая карты и картинки, и потом рассказала ребятам все, что смогла узнать о самой древней цивилизации и самой многочисленной нации мира, об удивительном китайском народе, не знающем меры таланту и трудолюбию. Она рассказала о боксерском восстании, о Сунь Ят-сене и революции, о контрреволюционном перевороте Чан Кай-ши, о Великом походе на север революционных войск, о борьбе партизан против японских захватчиков, о клике Чан Кай-ши, которая отдавала страну американским империалистам в обмен на пушки и танки, и о том, как свежий ветер, поднятый коммунистами, превратился в грозную бурю народного гнева и выметал теперь из Китая империалистов и гоминьдановцев.

Беседа продолжалась два часа, а закончившись, началась снова: слушатели узнали много, но хотели знать еще больше.

— Ребята! — взмолилась наконец Ксения Петровна. — Так же нельзя! Я не министр иностранных дел и не профессор, я не могу все знать. Давайте изучать вместе! Каждый пусть читает все, что сможет найти о Китае, а потом рассказывает остальным. А в комнате для занятий устроим специальный уголок. Сделаем большую карту и будем отмечать положение на фронтах. Интересные сообщения и картинки тоже будем вывешивать…

Активнее всех участвовал в создании уголка Гущин. Придя на каникулах к Лешке, Витька остался послушать беседу Ксении Петровны и тоже увлекся Китаем. Он вызвался начертить большую карту, только, конечно, не один, а с помощью других. Из всех других он явно предпочитал Киру Рожкову, хотя надписи она делала неважно, а рисовать не умела совсем. Витька доверял ей только карандашные наброски, всегда переделывал их потом, но говорил, что она очень хорошо помогает.

Пока длились каникулы, Витька чуть не каждый день приходил в детский дом и вместе с Кирой старательно рисовал карту. Они рисовали и разговаривали о Китае: какая это интересная страна, как геройски сражается Народно-освободительная армия и как здорово было бы, если бы удалось туда поехать, чтобы тоже воевать против гоминьдановцев за народную власть! Каждый раз они с грустью приходили к выводу, что поехать и воевать не удастся: из дому не отпустят.

Когда начались занятия, Витька и для школы нарисовал карту Китая.

Её повесили в зале, и как только появлялись новые сообщения, Лешка, который делал это и в детдоме, перекалывал булавки и передвигал красную ленточку, показывающую линию фронта.

Увлечение Китаем охватило старшие классы, как незадолго до этого оно охватило детдом. Ребята перерыли свои квартиры в поисках вещей китайского происхождения. Юрка Трыхно принес металлическую коробочку из-под чая. Коробочка была старая, ржавая, но на ней явственно виднелись выдавленные иероглифы. Юрка, горделиво улыбаясь, показывал всем свое сокровище. Подошел Яша, внимательно осмотрел и забраковал:

— Чепуха! Это дореволюционная русская жестянка, только сделана под китайскую… Вот смотри. — И показал на донышке остаток стершегося печатного текста: «…и K°. Москва» Народно-освободительная армия подошла к Бейпину, и гоминьдановские войска в нем капитулировали. На большой перемене Лешка подставил к карте стул и, окруженный толпой наблюдателей, воткнул булавку с красным флажком в кружок, обозначавший на карте местоположение Бейпина, который снова стал Пекином.

— Очень хорошо, ребята, что вы интересуетесь международной политикой, — сказал чей-то голос.

Лешка обернулся. За его спиной стоял Гаевский, старший пионервожатый школы.

— Если вы так интересуетесь этим делом, мы подготовим специальный сбор… Приходи и ты, — сказал Гаевский Лешке. — Ты ведь не пионер?..

А почему?

Лешка замялся:

— Так…

— Что ж ты плохо над своим товарищем работаешь? — обратился Гаевский к Гущину. — Ходите всегда вместе, а он до сих пор не пионер. Нехорошо! Все сознательные школьники должны быть пионерами. Ну, мы еще поговорим об этом…

Гаевский отошел.

— А ты чего, в самом деле, не поступаешь? — спросил Витька. — Я так уже скоро в комсомол буду подавать.

В Ростове Лешка был пионером, но потом бросил школу и перестал быть пионером. Какое там пионерство в забегаловке дяди Троши!.. Однако на сбор, посвященный Китаю, Лешка пришел.

Председатель совета дружины Толя Крутилин, который уже носил комсомольский значок, открыл сбор и объявил, что слово предоставляется Борису Радову.

Веснушчатый, коротко остриженный шестиклассник подошел к столу, положил перед собой тетрадку и начал по ней читать доклад. Читал он плохо, запинался и подолгу застревал на трудно произносимых, должно быть непонятных ему, словах. Боясь потерять строчку, он следил за ней не только глазами, но даже двигал из стороны в сторону головой. Все, что он читал по тетрадке, ребята уже знали — они знали значительно больше, — слушать и смотреть на обращенное к ним стриженое темя докладчика было неинтересно, и в классе началось гудение. Если оно слишком усиливалось, Толя Крутилин или сам Гаевский стучал карандашом по столу и покрикивал:

— Тихо, ребята!

Докладчик поднимал покрасневшее от натуги лицо, набирал воздуху в легкие и, опять уткнувшись в тетрадку, читал.

Лешка тоже перестал слушать, разглядывал ребят, президиум и вожатого. Гаевский следил глазами за ребятами и, встретившись взглядом с говорунами, укоризненно покачивал головой. Худощавое лицо его было бледным, как у болезненных людей, которые никогда не загорают даже под сильным солнцем, а только розовеют. Однако он не казался ни больным, ни хилым, всегда озабоченно куда-то торопился. Он даже улыбался озабоченно, и тогда запавшие, близко поставленные глаза его почти совсем скрывались в лучащихся морщинках. Зачесанные назад очень светлые волосы падали ему на виски, он поминутно горстью поправлял их и прижимал к затылку, но как только опускал руку, они сейчас же распадались от лба до макушки на две льняные пряди.

Докладчик дочитал тетрадку и сел за стол, с опаской поглядывая на ребят: он ожидал вопросов и боялся, что ответить на них не сумеет.

Кто-то спросил его о династии Мин в древнем Китае, но вожатый сказал, что доклад — о современном международном положении Китая и залезать в дебри незачем. Больше вопросов не было.

— Кто хочет высказаться?

Несколько ребят сразу же подняли руки. Один за другим они выходили к столу и читали по запискам, что отряд такой-то или звено такое-то в ознаменование побед Народно-освободительной армии Китая обязуется повысить успеваемость, добиться еще больших успехов в учебе.

Слова употреблялись разные, в разных сочетаниях, но все были об одном и том же: об уроках, дисциплине и домашних заданиях. Гаевский внимательно слушал и одобрительно кивал. Потом он поднялся, похвалил докладчика, выступавших и сказал, что они очень правильно понимают задачу пионеров и всех школьников: святой долг всех школьников — отлично учиться, чтобы стать достойной сменой.

На этом сбор окончился. Лешка, Витька и Кира пошли домой вместе.

Витька нарочно делал теперь крюк, чтобы идти вместе. Он то задерживал Лешку, то торопил его, и всегда получалось так, что они выходили с Кирой одновременно. Лешка давно разгадал эти маневры. Неприязнь к Кире у Лешки прошла, он уже не злился, если она была с ними, и только не понимал: если Витьке хочется быть вместе с Кирой, зачем нужен при этом он, Лешка?

Лешка был Витьке необходим. При нем он чувствовал себя свободно и говорил всю дорогу. Стоило ему остаться с Кирой вдвоем, как он безнадежно замолкал, надувался и ничего не мог выдавить из себя, кроме «ага», «понятно», «конечно», если Кира пыталась разговаривать. Кира удивленно посматривала на него, тоже умолкала, и обоим становилось неловко и трудно, будто они поссорились.

Витька понимал теперь, что вся история с Наташей Шумовой была ошибкой. Это была никакая не любовь, а просто увлечение. Бывает же, увлекаются люди, а потом у них открываются глаза. О таких увлечениях знакомых говорили между собой мама и Соня и он читал в книжках. Теперь у него тоже открылись глаза — он понял ошибочность своего увлечения.

Правда, и сейчас при встрече с Наташей сердце у него почему-то обмирало, но это скоро проходило. Тем самым подтверждалось его убеждение, что с увлечением покончено и только теперь началась настоящая любовь.

Ему хотелось все время быть возле Киры, и он под всякими предлогами старался это устроить. Если б можно было, он перешел бы в параллельный класс, в котором училась Кира, но не мог придумать основания для такой просьбы. Каждую перемену он подходил к Кире, а если предлог не отыскивался, просто вертелся где-нибудь поблизости.

Больше всего он любил их совместные, втроем, возвращения из школы. Тут никто не мешал Витьке говорить, строить планы дальнейшей жизни и хвастать будущей профессией моряка. Кира смеялась, называла его выдумщиком, и Витька блаженствовал.

Сегодня он молчал. Ему уже было мало блаженства, испытываемого в одиночку. Неразделенное, оно начинало казаться ему неполноценным и даже сомнительным. Любовь распирала его, но он помнил, во что Наташа.

Шумова превратила его написанное кровью послание, терзался сомнениями и вздыхал. Вздохи были такие мрачные и громкие, будто воздух с шипением выходил из лопнувшей камеры.

Лешка сказал, что сбор ему не понравился.

— Почему? — спросила Кира.

— Скучный. Все читали по бумажкам. Зачем это — по бумажкам?

— А как же иначе? Вожатый прочитал всё, проверил, чтобы не было ошибок. Он помог и написать выступления.

— Выходит, он за всех написал? Пусть бы тогда он один и выступал, а то долдонят, как попугаи…

— А если так полагается?

Лешка не нашелся что ответить и промолчал. Они дошли до сквера перед детским домом.

— Ну, всего! — сказал Лешка и вместе с Кирой свернул в аллейку.

Витька остался на тротуаре. Он посмотрел им вслед, испустил еще один страдальческий вздох и окликнул:

— Кира! На минутку…

Кира вернулась.

— Понимаешь, я должен сказать тебе одну вещь, — угрюмо сказал.

Витька, глядя в сторону. — Пройдем туда.

Они прошли в баковую аллейку, на которой не было прохожих.

— Только дай честное слово, что никому не скажешь.

— Честное слово! — пообещала Кира.

— Понимаешь, это очень серьезное дело… — Витька говорил с таким трудом, будто бегом взбежал на крышу «пятиэтажки», жилого дома «Орджоникидзестали», самого высокого в городе. — Дело в том… — Он переступил с ноги на ногу и, зажмурившись, ринулся с «пятиэтажки» вниз: — Дело в том, что я тебя люблю!

— Ой, что ты! — попятилась Кира.

— Факт! — мрачно отрезал Витька и покраснел.

Кира испуганно посмотрела на него и тоже начала краснеть.

— Вот честное слово!

— Что ты, Витя! — повторила Кира. — Тебе просто показалось…

— Ничего не показалось. Я же не маленький! — горько возразил Витька.

— Ну, зачем это? — растерянно сказала Кира. — Так было все хорошо…

Краска залила Кирино лицо, она отвернулась. Не менее красный. Витька тоже смотрел не на нее, а куда-то поверх заиндевелых кустов. Так, глядя в разные стороны и боясь посмотреть друг на друга, они постояли некоторое время молча.

— Знаешь, Витя, — сказала наконец Кира, — давай не будем про это… А? Пускай будет как раньше. Хорошо?

— Хорошо! — готовно согласился Витька. — Просто, понимаешь, я должен был тебе сказать, вот и всё.

— И больше никогда не надо. Ладно? До свиданья!

Кира убежала.

Получилось совсем не так, как бы ему хотелось, да, по правде говоря, он и сам не знал, как бы ему хотелось, чтобы это объяснение произошло, но оно произошло, и Кира вовсе не смеялась. Настроение.

Витьки сразу улучшилось. Он, разбежавшись, подкатывался на «ковзанках» — ледяных дорожках, накатанных ребятишками на тротуарах, стучал портфелем по заборам и калиткам. Собаки во дворах гремели цепями и лаяли. Звон цепей и собачий лай провожали Витьку, как оркестр.

Гром и Ловкий бросились у калитки хозяину под ноги.

Притворившись, что поскользнулся, Витька упал и начал с ними бороться.

С притворной яростью Гром и Ловкий бросались на него; он хватал их за шею, за ноги, и они, взвихривая снег, лохматым клубком катались по двору. Соня начала выговаривать за вывалянное в снегу пальто, но он так смешливо и весело оправдывался, что насмешил и Соню. На шум выбежала Милочка. Витька схватил ее за спину и живот, приподнял, перевернул колесом и опять поставил на ноги. Милочка завизжала от удовольствия.

Витька вдруг понял, что все вокруг — необыкновенно веселые, добрые и хорошие. Себя он тоже чувствовал добрым и хорошим, веселыми и хорошими были дом и этот день, а еще лучше должно быть завтра. Вся жизнь впереди звенела и переливалась радостью.

26

— Тебя Людмила Сергеевна зачем-то звала, — сказала Сима, когда Лешка садился обедать.

Он отодвинул стул и побежал к директору.

— Тебе письмо, Алеша, — сказала Людмила Сергеевна.

— От кого? — удивился Лешка.

— Вскрой — вот и узнаешь, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

На смазавшемся почтовом штемпеле с трудом можно было разобрать окончание слова «…манск». Лешка надорвал конверт. Письмо начиналось словами: «Здравствуй, тезка!»

— Ой, вы знаете, от кого это? — поднял Лешка просиявшее лицо. —

От того старшего помощника с «Гастелло», что меня привел… Помните? Алексей Ерофеич…

Письмо было коротким. Алексей Ерофеевич сообщал, что они находились в длительном и трудном плавании в Заполярье, потому он не мог написать раньше. Николая Федоровича уже не было на «Гастелло», его перевели на Черное море капитаном пассажирского теплохода, и он уехал вместе с Чернышом. Капитаном «Гастелло» назначен он, Алексей Ерофеевич. Все остальные на местах, помнят Лешку и шлют ему приветы.

Как ему живется в детском доме? Ладит ли он с товарищами? Он, конечно, учится, а вот какие у него отметки? «Помни, тезка, — писал Алексей Ерофеевич, — чтобы стать настоящим человеком, заслужить уважение других, нужно хорошо делать свое дело. Мы ждем от тебя письма и сообщения о твоих успехах».

Анатолий Дмитриевич в короткой приписке спрашивал, не разводит ли он сырость, как тогда в Батуми, и повторял свой совет: «Всегда идти полным ходом вперед, чтобы ветер свистал в ушах!»

Лешка протянул письмо Людмиле Сергеевне:

— Прочитайте!

— Хороший, видно, человек… — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, возвращая письмо.

— Вы еще не знаете, какой он хороший! — восторженно подхватил Лешка.

С Алексеем Ерофеевичем он был всего два дня, но Лешке казалось, что он знает его много лет и что другого такого хорошего человека нет на свете. Лешка показал письмо Яше, Мите, оно пошло по рукам. Его читали и перечитывали, с завистью поглядывая на Лешку: шутка сказать — ему писал настоящий капитан дальнего плавания! С Лешкиного лица не сходила восторженная улыбка.

На следующий день он пришел в школу пораньше, чтобы показать письмо Витьке. Весть из Заполярья Витьку ошарашила. Каждую перемену он бежал к Лешке, отводил его в сторону и горячо шептал — почему-то ему казалось это тайной — о том, куда и какое плавание совершил «Гастелло» и что пришлось пережить его экипажу. Витька был убежден, что плавали они по Великому Северному морскому пути, что их затирали льды, они голодали, болели цингой… Он не прочь был допустить, что «Гастелло» раздавили торосы и моряки, как челюскинцы, жили на льдине. К Витькиному сожалению, Алексей Ерофеевич ничего об этом не писал. По счастью, в тот день Витьку не вызывали, иначе в дневнике его остались бы печальные следы смятения, вызванного письмом капитана.

И без того всегда взбудораженное Витькино воображение получило такой сокрушительный толчок, что в течение нескольких дней он не мог говорить ни о чем, кроме моря, ледовых полей, торосов, айсбергов и великолепной, отчаянной и неподражаемой жизни моряков-полярников. Сам он — это было ясно, как дважды два, — должен стать таким же капитаном, как Алексей Ерофеевич.

— Я ему тоже напишу! Ладно? — сказал он Лешке и, не удержавшись, выдал свою сладостную надежду: — Может, он к себе возьмет? Хоть кем-нибудь, а?

Лешка написал ответ и принес Людмиле Сергеевне, чтобы она проверила — вдруг там ошибки.

— Нет, зачем же проверять? — сказала Людмила Сергеевна. — Пусть будет как есть. Алексей Ерофеевич ждет письма от тебя, а не от меня. А это будет вроде подделки.

Лешка подумал и решил, что это правильно. Если даже и есть ошибки, так что уж… Вот выучится — тогда другое дело.

— А про отметки написал? Хорошо бы послать Алексею Ерофеевичу табель за обе четверти. Вроде полного отчета. Я думаю, ему это будет приятно.

— Ага! Только… — Лешка замялся и слегка покраснел, — только, может, за одну вторую четверть?

— Что ж, можно и за одну вторую, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Лешка старательно переписал табель, Людмила Сергеевна заверила и от себя приписала, что «воспитанник Алексей Горбачев хорошо учится, дисциплинирован и дружно живет с товарищами».

Витька хотел было послать свое письмо отдельно, потом передумал: в одном конверте вернее.

«Дорогой товарищ Алексей Ерофеевич! — писал Витька. — Мы лично незнакомы, но я лично хочу стать капитаном, как вы. Мы с Горбачевым — друзья. Он рассказывал, как плавал с вами на теплоходе «Николай Гастелло». Мне очень понравилось. Напишите, как сделаться настоящим капитаном дальнего плавания. Я хотел уехать в школу юнгов, но мне сказали, что такой школы нет. По-моему, это неправильно. Многие хотят стать юнгами, только не знают как. Может, вы возьмете меня в юнги? Я буду стараться и делать все, что скажут. Я с самого лета в кружке юных моряков, умею грести и немножко управлять парусом, а скоро научусь совсем. Я знаю азбуку Морзе, умею семафорить флажками. Мороза я не боюсь, хожу всю зиму с расстегнутым воротником, так что в Заполярье могу ехать когда угодно…»

Они пошли вдвоем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. Витька приподнял откидную крышку, а Лешка сунул конверт в узкую щель. Витька на всякий случай постучал по ящику.

— А то еще застрянет, — сказал он. — Жди тогда…

Они постояли, посмотрели на ящик, мысленно прослеживая путь письма из этого ящика до Мурманска, о котором они только и знали, что там полгода не бывает солнца, стоит полярная ночь, протекает Гольфстрим и поэтому море не замерзает.

— Эх, авиапочтой надо было! — спохватился Витька. — В два счета бы дошло…

Всю дорогу он прикидывал и рассчитывал, когда Алексей Ерофеевич получит письмо и когда можно ждать ответа. Сроки получались самые неопределенные.

— Все равно, — решил Витька, — надо готовиться!

Подготовка шла по двум направлениям: изучения Заполярья и личной закалки, тренировки в борьбе с лишениями. На стене Витькиной комнаты появилась большая самодельная карта Советского Заполярья, рисунки кораблей были оттеснены перерисованными или просто вырванными из книг картинками, изображающими затертые льдами суда, северное сияние и торосы. Путешествуя по своей карте с запада на восток и с востока на запад, Витька заучил названия островов, мысов и заливов и все, что сумел найти о них в Большой советской энциклопедии, стоящей в отцовском шкафу.

Теоретической подготовке никто не мешал, и она подвигалась успешно. Хуже обстояло дело с личной закалкой: мама и Соня восставали при малейших попытках Витьки перейти от слов к делу. Особенно плохо было с едой. Если бы не они, Витька доказал бы, что он, как настоящий полярник, может несколько месяцев питаться одними сухарями и консервами. Но чуть что — мама и Соня начинали кричать о «дурацких выдумках», грозились пожаловаться отцу, и приходилось есть свежий хлеб, супы и прочие разнеживающие блюда. Как ни скандалил Витька, отстоять кепку не удалось — пришлось носить ушанку. Витька принципиально не опускал наушников, приучая лицо к холоду, но все-таки это было не то. Отыгрывался он на том, что сразу же за воротами сдергивал кашне, совал его в карман и целый день ходил с расстегнутым воротом куртки. Против меховой куртки Витька не возражал: она напоминала кухлянку.

Полярникам приходится на долгие месяцы расставаться с близкими, любимыми людьми и стойко переносить разлуку. С папой и мамой расстаться, конечно, нелегко — Милка в счет не шла, — но Витька не сомневался, что разлуку перенесет. Вот только проверить было нельзя: никакой разлуки в ближайшем будущем не предвиделось.

Иное дело — разлука с любимыми. Любовь к папе и маме была совсем «отдельная», домашняя. Настоящая любовь была у Витьки к Кире. После объяснения о ней больше не говорили, но Витька был убежден, что любовь существует и становится сильнее. Сможет ли он перенести разлуку с Кирой? Витька представил себе, что будет, если он не сможет каждый день видеть Киру, слышать, как она скороговоркой сыплет слова и заразительно смеется. Ему стало скучно от этой мысли, он почувствовал какую-то унылую пустоту. Должно быть, так и страдают от разлуки моряки и полярники.

Витька попробовал растравить свое страдание, но оно не стало сильнее, и он подумал, что ничего страшного нет, переживет. Разлука будет даже полезна, чтобы проверить свою любовь. Вдруг Кира права и ему действительно «просто показалось»?

Дойдя до этого пункта размышлений, Витька опять почувствовал смущение, которое все чаще испытывал последние дни.

Он был убежден, что с Наташей Шумовой покончено раз и навсегда, она нисколько его не интересует. Однако он замечал все, что она делает и что вокруг нее происходит. Так, он заметил, что Наташа уходит домой уже не с Витковским, а с подругами или одна, а с Витковским даже не разговаривает. Конечно, Витьке это было абсолютно безразлично, тем не менее он почувствовал удовольствие оттого, что Наташа с Витковским рассорилась. Потом однажды Наташа, как будто она ни в чем не была виновата, обратилась к Витьке, а он, вместо того чтобы гордо отвернуться, ответил и даже заулыбался от удовольствия. За эту улыбку Витька презирал себя и решил, что больше такое никогда не повторится.

Но повторилось это на следующий же день и с тех пор повторялось непрестанно. Все началось сначала, как будто не было сердца, превращенного в ослиную башку, и его страданий. Опять, как стрелка компаса на север, Витькина голова постоянно была обращена в Наташину сторону. Опять он томился, если не мог подойти к ней, а другие подходили, и опять он был счастлив, если Наташа разговаривала с ним.

В то же время ему по-прежнему хотелось быть вместе с Кирой.

Значит, он продолжал ее любить? А при чем тогда Наташа?

Витька пытался разобраться в этой путанице, но разобраться не мог и со страхом ожидал, что или та, или другая догадается и засмеет его.

Наташа и Кира подружились, хотя учились в параллельных классах, и на переменках держались вместе. Они ведь могли просто рассказать друг другу — девчонки такие болтушки! Витька иногда замечал, что девочки лукаво поглядывают в его сторону и улыбаются. Витька в панике убегал.

Он попробовал поговорить об этом с Лешкой, умышленно начав с отвлеченных предположений:

— Скажи, ты бы, вот если кого полюбишь, мог сделать все, что тот захочет?

Лешка подумал, что бы могла потребовать от него Алла, и кивнул.

— А ради нее прыгнул бы с пятого этажа?

— Зачем?

— Ну так, вообще… А в огонь прыгнул бы?

— Не знаю! — честно признался Лешка.

— Я бы, наверно, прыгнул! — вздохнул Витька.

Отвлеченные вопросы были исчерпаны, но ничего не прояснили. Он помолчал и осторожно спросил:

— А как по-твоему, можно любить двоих сразу?

Лешка мысленно поставил рядом с Аллой всех девочек, каких знал, и решительно сказал:

— Нет. По-моему, нельзя.

Витька насупился.

— А что, — усмехнулся Лешка, — ты уже двоих любишь?

— Нет, я просто так спрашиваю, — замял Витька разговор.

Лешка страданий друга не принимал всерьез. И любовь Витькина и метания его — все это было ребячеством. Они были однолетки, но ребяческого, детского в Витьке оказывалось значительно больше, чем у Лешки. Витька во все вносил азарт и увлечение, какие возможны только в игре. Лешка относился к этому снисходительно, как старший. Живя с дядей Трошей, он разучился играть. Сталкиваясь с чем-нибудь и увлекшись, он начинал прежде всего пристально, неотступно думать об этом. Витька не думал, а выдумывал.

Письмо Алексея Ерофеевича подхлестнуло увлечение морем.

Необузданное воображение легко и просто подставляло Витьку на место капитана «Гастелло», переносило в Арктику, на Северный полюс, куда угодно. Стоя коленками на стуле, он водил пальцами по самодельной карте и выбирал маршрут поопаснее. Мысленно он уже совершал его: плыл по разводьям, пробивался через торосы, слышал, как трещит корпус судна, сдавленного льдами, нес вахты в темноте полярной ночи. Он допускал и даже надеялся, что Алексей Ерофеевич оценит его и вытребует к себе. Лешка не верил, что такое счастье может вдруг упасть на него или на Витьку. Это случалось в сказках, в жизни так не бывало. Он вспоминал отца, маячный зов в Махинджаури, двухдневный переход на «Гастелло», Алексея Ерофеевича, капитана. То были настоящая жизнь и настоящие люди. Нельзя было сразу очутиться в этой жизни и стать такими, как они. Для этого, писал Алексей Ерофеевич, нужно хорошо делать свое дело. А где это дело, в чем оно? Он уже прожил немалую жизнь, а еще ничего не сделал и даже не знал, что он должен делать.

Вот говорят: будь как Корчагин, как Сережка Тюленин. А как стать таким? Шла война, и они показали свое геройство. А что ему делать?

Случись война — он бы себя, конечно, показал, будьте уверены! Но мы ведь за мир и воевать не хотим…

Воспитатели и учителя говорили, что нужно хорошо учиться, окончить школу, а тогда, избрав специальность, посвятить ей всю жизнь.

Лешке казалось, что этот совет отодвигает начало жизни до тех пор, пока он кончит школу. Но ведь он уже живет, жизнь идет и не будет ждать, пока он окончит школу!

Лешка говорил с Ксенией Петровной, но или не сумел объяснить, или Ксения Петровна не поняла и повторила то, что он уже слышал много раз: надо окончить школу, стать полноценным человеком, и тогда все станет ясным. Людмила Сергеевна тоже не сразу поняла, чего Лешка добивался.

— У нас есть мастерская, кружки. В школе тоже есть кружки. Понемногу мы подходим к политехническому обучению. Выбирай себе дело по душе и занимайся.

Лешка не понял, что значит «политехническое обучение», и сказал, что он говорит не про это.

— А про что же?

— Про жизнь.

— Жить не работая нельзя, правда? Вот выберешь себе профессию, работу и занимайся ею.

— Но ведь жизнь — это не только работа? А сама жизнь? — спросил.

Лешка и замолчал, не умея выразить свою мысль точнее.

— Ну, жизни, дружок, только сама жизнь научит! — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Такое объяснение ничего Лешке не объяснило.

Хорошо было бы поговорить с Вадимом Васильевичем, но, очень занятый в последнее время на заводе, он в детский дом не приходил.

Книги многое объясняли и многому учили, но они все были о том, что уже случилось, произошло раньше. Книги рассказывали о жизни людей, которые жили прежде, большинство рассказывало о таких, которые жили, когда Лешки не было даже на свете. Читать о других людях было интересно, но они были другие, их жизнь уже кончилась, а Лешкина только начиналась, и ему казалось, что она совсем не похожа на другие жизни, своя, особая, и все должно происходить в ней иначе, чем в чужих, прежних жизнях.

Среди книжек для детей было много таких, что Лешка не мог их дочитать до конца. В сущности, это были не книги, а сборники задачек по поведению, примеров того, что нужно к похвально делать детям и что делать нельзя и не похвально. Придуманные мальчики и девочки, совсем не похожие на тех, что были вокруг Лешки, прилежно решали эти скучные задачки.

Такие книжки напоминали пироги, которые пекла Лешкина мама, когда ничего для начинки не было. Назывались они «пироги с аминем». Снаружи пирог как пирог, даже корочка красивая, а внутри не было ничего — только смазано постным маслом, чтобы не слиплось.

Школа? В школе занимались только одним: учились. Но, если жизнь не укладывалась во все книжки, какие существуют на свете, где уж было втиснуть ее в школьные учебники! В школе были кружки, но они считали своей задачей только повторять то, что говорили учителя и учебники. А учителя непрерывно говорили об одном и том же: о дисциплине и учебе, об учебе и дисциплине.

На пионерских сборах тоже непрерывно говорили об учебе и дисциплине, только уже не взрослые, а сами ребята. То один, то другой пионер читал по тетрадке доклад на сборе, и о чем бы он ни был, какой бы он ни был, дело всегда сводилось к тому, что нужно быть дисциплинированным и хорошо учиться. Пионеры непрерывно учили друг друга хорошему поведению и усердию. Помогало это плохо: то одного, то другого «прорабатывали» за неуспеваемость или баловство. Они произносили много торжественных слов, но слова эти были как бы сами по себе и не влияли на их поступки. Стоило им уйти со сбора, и они так же шумели и баловались, подсказывали и списывали, так же притворялись больными, не выучив урока, и радовались, если удавалось провести учительницу.

Детдом и воспитатели, школа и учителя подталкивали Лешку на горную дорогу. Лешка уже не упирался, идя по ней. Но во все стороны уходили, переплетались и вновь разбегались иные дороги и тропы, то гладкие, то изрытые, по ним шли другие люди. Лешка оглядывался, но ему говорили: «Рано, успеешь!», или: «Нехорошо, нельзя!» Лешка шел по торной дороге и озирался по сторонам, раздираемый нетерпением, желанием увидеть, что там, на других, узнать, почему нехорошо и нельзя…

Отрочество! Незаметен шаг, неуловим момент, когда ребенок перешагивает его черту и от бездумной радости бытия переходит к затаенным раздумьям, настойчивым попыткам понять. В детстве радуются радостному, печалятся печальному, не понимая и не доискиваясь причин.

Наступление отрочества — рождение сознания. Оно бесстрашно и беспощадно всматривается в мир — «Каков он?» — и в себя — «Зачем я?»

Рождение это мучительно. Мятущаяся, взбудораженная душа подростка переживает грозы и бури, судорожно, торопливо отыскивает себя и свое место в мире, а родители с недоумением и страхом смотрят на чадо, ставшее вдруг неузнаваемым. Прежде нежное и кроткое, оно превращается в грубое и дерзкое. Спокойное и уравновешенное, оно теперь то угрюмо молчит, то беснуется без всякого удержу. Прилежное и старательное, оно становится рассеянным и невнимательным до тупости. Смирное и послушное, оно низвергает все авторитеты, бунтует против всего.

Обнеся чертой то, что, по их мнению, составляет круг детских интересов, взрослые с помощью книг, нотаций и даже наказаний пытаются удержать в нем детей. Но черта существует только в их воображении.

Дети непрестанно перешагивают ее, а если им запрещают, делают это тайком.

Родители пытаются оградить детей от узнавания множества вещей. Но дети видят и узнают всё. Они видят смерть и горе, узнают любовь и ненависть, подлость и благородство, низменные поступки и высокие взлеты. В сущности, человек уже в отрочестве узнает жизнь и все, что в ней происходит. Потом он узнает больше, точнее, будет думать и чувствовать тоньше, но никогда последующие высокие витки спирали не могут сравниться с первыми, отроческими, по которым он ковылял еще нетвердо и неуверенно, оступаясь и падая, с душой, потрясаемой то ужасом, то восторгом.

Мир ребенка не сужен расчетливым делением на нужное, полезное и безразличное. Мир его неделим, в нем нет деления на мое и не мое, всё — его и для него. В нем нет места получувствам, прихотливым смешениям удовольствий с огорчениями. Чувства здесь чисты и могучи. Никогда не будет так безутешен и возмущен человек в зрелом возрасте, как подросток, когда в его безоблачном мире появляется первая тень обмана.

Ничто не приносит взрослому ликования и восторгов, равных испытанным в отрочестве. Не потому ли на склоне жизни он благоговейно вспоминает не удовольствия зрелых лет, а бесхитростные радости отрочества?..

27

Лешка не умел думать высокими, торжественными словами. Все его метания уложились в формулу, ему доступную, столь же краткую, как и емкую: «Скучно!» Скучно стало убирать постель и дежурить по дому, скучно стало ходить в школу и учить уроки, скучно стало все вокруг — привычное, наперед известное!

Витька, которому Лешка сказал об этом, сразу согласился, что правда все скучно и надоело. Но Лешка начал разговор не для того, чтобы ему посочувствовали.

— Учиться! — сказал он. — Учиться — мало. Ну, вот в книгах герои разные — они ведь не ждали, пока их научат, всё сами узнавали. А почему мы должны ждать, пока нам скажут и научат?

— Правильно! Мы же готовимся к будущему, — сказал Витька и, повторяя чужие слова, добавил: — Будущее принадлежит нам, детям!

— Мы не дети!

— Ну да, конечно, но большие считают, что мы еще дети… Вот мы им и докажем!..

— Вовсе ничего не надо доказывать. Мы ведь не для того, чтобы задаваться, а для будущего…

— Погоди! Мы еще такое сделаем — ахнут!

Через два дня Витька с таинственным видом отозвал Лешку после уроков, переждал, пока ребята ушли вперед, потом оглянулся и решил, что улица — неподходящее место для серьезного разговора.

— Пошли в сквер.

В боковых аллеях снег укрывал дорожки нетронутой пушистой пеленой. Ветер раскачивал голые хлыстики кустов, ерошил перья нахохлившихся на ветках воробьев. Скамейки были убраны еще осенью, ребята сели на поваленную урну для мусора.

— Будем сами, — сказал Витька. — Будем все изучать и готовиться.

Испытывать себя и закаляться. Я считаю, что нужно организовать такой кружок или общество… — Витька оглянулся по сторонам. — Вот как раньше делали, чтобы никто не знал… Все будут считать, что мы — как все, обыкновенные, а мы будем изучать и готовиться, и, когда дойдет до дела, окажется, что мы всё знаем и умеем.

— Да что знаем-то?

— Как — что? Ты кем хочешь быть? Я лично буду капитаном. А ты не хочешь?

— Нет, почему… — сказал Лешка.

Стать капитаном было неплохо, только он слабо верил в такую возможность.

— Так вот и будем готовиться. Читать всякие книжки, изучать морское дело, корабли, закалять волю и выдержку, чтобы ничего не бояться и никогда не отступать… Можно, конечно, и в кружке юниоров на водной станции, только там что — в матросы готовят… Лучше самим!

— А зачем тайком?

— Ну как ты не понимаешь? Во-первых, интереснее… Кружок — все равно как школа, там все. А мы — сами. Никто не будет знать, а потом — вот, видали? — Витька вытянул ладонь, будто показывая грядущий эффект внезапного превращения их в капитаны. — Ну, а потом… — Он замялся. —

Мало ли что… Вдруг не получится! Смеяться же будут!.. А так никто не узнает.

Лешка согласился: верно, в случае неудачи обязательно засмеют, лучше помалкивать.

— Нет, надо клятву дать, чтобы не проговориться… Название я уже придумал: «Будущее». Хорошо? Только лучше не по-русски, чтобы, если кто услышит, было непонятно. «Будущее» по-латински «футурум». Вот пускай и у нас будет «футурум». Здорово, правда?.. Только надо еще девиз придумать.

— Какой девиз?

— Ну, это… как лозунг. Чего мы хотим. Понимаешь? Ну вот, как в средние века на гербах писали.

— Так сейчас же не средние. Выдумываешь ты!

— Ничего не выдумываю. Вон в «Двух капитанах» у Сани и Петьки была клятва: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!» А у нас цель есть? Есть! Вот и надо, чтобы в девизе была сказана цель.

— «Будем капитанами!» — засмеялся Лешка. — Так, что ли?

— Ну, если ты будешь смеяться… — обиделся Витька.

— Ладно, не буду. Девиз так девиз, все равно.

— Я думаю, так: «Знать и уметь!» Ничего?

— Ничего. Только… надо же и делать?

— Тогда постой. Тогда вот как…

Витька отломил прутик и столбиком написал на рыхлом снегу:

Видеть!

Знать!

Уметь!

Делать!

— Здорово, по-моему, а?

— Хорошо! — согласился Лешка.

Девиз был деловит и энергичен, как приказ.

— Только полностью писать не будем… — сказал Витька и старательно затоптал написанное. — А кого еще примем?

— Зачем — еще?

— Интереснее будет. А то что мы всё вдвоем да вдвоем… Как ты думаешь, — с притворным безразличием спросил он, — если Киру?

— Придумал! Что она понимает? И девчонок во флот не берут! Какие из них моряки?

— Не знаешь, а говоришь! А капитан дальнего плавания Щетинина? А эта… вот забыл только фамилию!.. Она капитаном в китобойной флотилии на Дальнем Востоке. Ого, еще какие капитаны!.. И Кира — ты зря на нее. Она развитая и очень интересуется…

Лешка сказал, что, если Витьке нравится водиться с девчонками, пусть водится, это его дело, а капитанство здесь ни при чем. Он для того все и выдумал, чтобы чаще с ними быть, а Лешку это не интересует.

Витька обиделся, и они поссорились.

Вся затея с обществом, девизом и секретами казалась Лешке детской, а привлечение Киры и вовсе делало ее легкомысленной. Потом Лешка остыл. В конце концов, не все ли равно, будет Кира или нет! Чем она помешает? И стоит ли из-за этого терять дружбу?

Через несколько дней Лешка подошел к Витьке и сказал, что он передумал — пусть Витька принимает кого хочет. Оказалось, тот хотел принять и Наташу Шумову. Он не потерял времени даром: Кира и Наташа были уже посвящены в тайну, а сам Витька изготовил герб общества и печать. Он вырезал их на резине, для чего отодрал с каблуков набойки.

Дома удивились, как это обе набойки отвалились сразу, потом Соня, ворча, носила башмаки к сапожнику, чтобы поставил новые. Печать была простая — латинская буква «ф», заключенная в кольцо, а герб даже красивый: по морю, ребристому, как рифленые шторы у магазинов, плыл, накренившись, парусник; по четырем углам стояли начальные буквы девиза. Придумать торжественную клятву Витька не успел. Лешка сказал, что, по его мнению, обыкновенное честное слово лучше всяких клятв.

Витька примирился с этим при условии, что слово дадут торжественно.

В том же сквере, в боковой аллейке, все четверо скрестили руки в едином рукопожатии и дали честное слово никому и никогда не выдавать ни «Футурум», ни его членов, ни то, что они делают или сделают…

Лешке казалось, будто они разыгрывают самодеятельный спектакль, и он не мог сдержать улыбку. Кира рассеянно проделала все, что требовалось, не придавая этому значения. Только Витька и Наташа держались как настоящие заговорщики: говорили торжественным шепотом и опасливо оглядывались.

Покончив с обещанием, Лешка сказал, что хватит разводить всякое такое, пора переходить к делу. Перейти к делу хотели все, но не знали, в чем оно должно состоять. Витька сказал, что летом они сделают поход на лодке. Он управлять парусом умеет, остальные научатся в походе.

— А пока будем изучать корабли, — сказал Витька. — Теоретически и практически. У меня есть книжка, и там описываются всякие.

— А практически? — спросил Лешка. — Море замерзло, в порту ни одного парохода.

— Ничего подобного! — сказала Наташа. — Около мола стоит. Тот, что немцы сожгли. Для начала годится. И около «Орджоникидзестали»… Там совсем большой пароход.

— Где ты тонул? — спросил Лешка.

— Ну да, — кивнул Витька. — Я — за. Только всем вместе ходить нельзя: очень заметно. Давайте разделимся по двое.

Решили, что Кира и Витька проберутся в порт на сгоревший барк. Наташа и Лешка — на взорванный пароход.

В воскресное утро Лешка, как условились, дождался Наташи возле школы. Ветер дул с востока, от «Орджоникидзестали» поднималось и распластывалось в небе широкое полотнище дыма. Не очень заметный в городе, ветер стал пронизывающим, как только они вышли на окраину.

Перед ними лежала заснеженная луговина. Кое-где ветер сдул снег, обнажив выцветшую траву, в иных местах возвышались снежные наносы, присыпанные копотью и красноватой пылью.

— Как пойдем? — спросил Лешка. — Где-нибудь дорога, наверно, есть.

— Ну да, еще искать, обходить! — сказала Наташа. — Пошли напрямик — ближе.

Присыпанный пылью наст был тонок и непрочен, с хрустом подламывался, и они проваливались в рассыпчатый, будто толченый, снег.

Лешка обходил наносы: идти было легче и снег не набивался в ботинки.

Наташа несколько раз презрительно оглядывалась на Лешку и наконец сказала:

— Так ты закаляешься? Тут и снегу-то по щиколотки.

Снега было немного, но туфли Наташи то и дело погружались в него, он таял на ногах, чулки Наташи стали мокрыми, потемнели. Ветер донимал ее, она поворачивалась к нему то одним, то другим боком, а то и спиной и шла вперед пятясь. Задетый замечанием, Лешка шел, не выбирая дороги, с усмешкой поглядывал на Наташу и ждал, когда она пожалуется на холод. Наташа не жаловалась. Упрямо закусив губу, она шагала напрямик.

Пароход, укутанный снежными сугробами, вздымал из-под них только ржавые трубы и рваные прутья поручней. У самого борта ребята провалились в сугроб по пояс. Лешка обозлился. И зачем он согласился на такую глупую выдумку! Что тут изучать — рваные трубы да обгорелые каюты?

В полузанесенных снегом каютах не было ветра, но казалось холоднее, чем наверху, словно стылое железо само излучало холод.

Наташа впервые попала на пароход, с любопытством все разглядывала и расспрашивала Лешку. На мостике Лешка показал штурманскую рубку, объяснил, как в пустой ныне коробке нактоуза плавала прежде картушка компаса, как действует руль. Наташа тронула рукоятку щербатого штурвала — колесо скрипнуло и повернулось.

— О, работает!

Глаза Наташи вспыхнули, она встала к штурвалу и ухватилась за рукоятку:

— Командуй!

Команда раздалась снизу:

— А ну, слазьте!

На палубе стоял мужчина в коротком полушубке и, задрав голову, сердито смотрел на них.

— Вы чего залезли?

Наташа и Лешка спустились с мостика.

— Что вы тут делаете?

— Ничего, — ответил Лешка. — Мы просто посмотреть.

— Нечего тут смотреть! — так же сердито сказал мужчина в полушубке. — Расшибетесь, а потом за вас отвечай. Смотрельщики…

Они спустились с парохода, поднялись на берег к домику. Сердитый мужчина шел следом. Из трубы дома вился дымок. Он напомнил о домашнем тепле, и от этого сделалось еще холоднее. Наташа, выбравшись с запретной территории, осмелела:

— За что вы нас прогоняете? Мы ничего не делали.

— А может, сделаете, почем я знаю? Не положено посторонним, и всё.

Он подошел к двери домика, собираясь ее толкнуть, но Наташа не могла уйти, не оправдавшись:

— Мы ничего и не собирались, просто пришли изучать. Мы пароходы изучаем.

— Кто ж их на кладбище изучает? Надо не покойника, а настоящий, живой. А тут что? Коробка, и всё.

— А вы сторож? — спросил Лешка.

— Капитан-шкипер, — усмехнулся человек в полушубке.

— Тут все время и живете? — с трудом двигая непослушными от холода губами, спросила Наташа.

— Тут… — Он внимательно посмотрел на нее, на Лешку и так же сердито, как на палубе, скомандовал: — А ну, идите греться, изучальщики!

Из открытой двери пахнуло сухим жаром, устоявшимся запахом махорки и овчины. Маленькая железная печурка была раскалена докрасна; по ней, догоняя друг дружку, перебегали искры. Наташа и Лешка сели на табуретки поодаль, протянули к печке лиловые, непослушные пальцы.

— Ближе, ближе садитесь! — сказал шкипер. — Ты сними-ка да просуши чулки, красавица.

Наташа немножко постеснялась, потом сняла. Лешка повесил их над печкой, а туфли Наташи прислонил стоймя к ящику с углем.

— Ты бы тоже снял.

Лешка пошевелил в ботинках занемелыми пальцами, вспомнил, что у него на пятке носка дырка, и сказал, что ничего, он так.

— На чем же вы сядете? — смущенно сказала Наташа: она и Лешка заняли обе табуретки.

— У меня есть трон без износу…

Шкипер снял полушубок, присел на чурбак и подбросил в печку угля.

— А зачем его сторожить, если он потонул? — спросила Наташа. —

Его же не украдут. — Она расстегнула пальто и уселась поудобнее, поджав под себя голые ноги.

— Как это — зачем? Государственное имущество. Полагается охранять, и всё. А украсть, конечно, не украдут. Он свое отработал.

— Он вокруг света плавал?

— Вокруг света? Нет, вокруг света не ходил. Куда ему, незадачливому! Парохода — они как люди: тому везет, а другому нет. Вот и этот такой невезучий. Ходил по Черному морю, нефть возил. Потом машины сняли, водили его как баржу на буксире. Потом остарел, его вовсе к берегу пристроили — вроде нефтебазы, только на плаву. А тут война. Куда его? Ни вывезти, ни разобрать… Немцы ему всю середку и разворотили. В сорок пятом еле подняли. Ну, пластырь — дело временное, он постоял, постоял и опять на грунт сел.

— Так и будет стоять?

— Стоять ему нельзя. Зачнут опять руду возить, а тут он поперек ковша торчит — ни повернуться, ни выйти… Уберут!

Наташа надела высохшие чулки. Туфли разогрелись и как будто стали еще более мокрыми. Она сказала, что добежит так. Ребята попрощались со шкипером и ушли. От домика в город вилась утоптанная тропинка. Ветер дул теперь в спину. Лешку не так донимал холод, но Наташа опять посинела — ноги в мокрых туфлях застыли.

— Стоило из-за этого мерзнуть! — сказал Лешка, когда они вошли в город.

— А п-по-м-моему, очень интересно, — стуча зубами, ответила Наташа.

— Пустое дело! Выдумывает Витька всякую ерунду…

Витькина экспедиция была еще неудачнее. По льду Кира и Витька добрались до сгоревшего барка. Железный корпус его почти весь был подо льдом, только устремленный к морю бушприт высоко вздымался над сугробами, будто силился вырвать мертвый корабль из ледового плена.

Внутри коробки все выгорело и тоже было затянуто льдом; прямо изо льда поднимались ржавые стальные трубы мачт. Ветер пересыпал от борта к борту недавно выпавший снежок, мачты уныло и глухо отзывались на его порывы. Кира и Витька ушли ни с чем и на трамвае вернулись в город.

Витька не оправдывался и не пытался спорить, когда Лешка напал на него. Насупливая густые брови, он признал, что придумано было плохо.

Он расстроился еще больше, узнав, что Наташа не пришла в школу. Кира после уроков сбегала к ней. Наташа лежала с высокой температурой; врач сказал, что у нее грипп, но не исключено воспаление легких. Все это Кира выложила Витьке, безжалостно напирая на то, что Наташа промочила ноги во время похода — значит, в болезни Наташи виноват Витька, и никто другой.

Огорченный и подавленный, Витька размышлял о своей невезучести, о том, что все его затеи приводят к смешным или печальным неудачам.

Потом он подумал, что великим начинаниям всегда сопутствовали трудности, а знаменитые люди потому и становились знаменитыми, что стойко переносили неудачи и не отступали перед трудностями. Отсюда легко было перейти к мысли, что неудачи выпали на Витькину долю не зря. Самое обилие их доказывало Витькину незаурядность и непременное торжество в будущем. Приободрившись, он принялся обдумывать дальнейшие шаги «Футурума» и пути его членов к славе.

Следствием этих размышлений были записки, которые он сунул через день Лешке и Кире, вызвав их во время перемены на улицу. Кира получила две — одна предназначалась для Наташи.

— Что это? — спросил Лешка, развернув записку.

В ней не было ничего, кроме нескольких строчек, заполненных цифрами.

Витька оглянулся по сторонам и тихо сказал:

— Шифр.

— Зачем?

— Теперь насчет «Футурума» будем сообщать друг другу шифром.

Чтобы, если кто увидит, не мог догадаться.

— Да зачем нам записки? Каждый день видимся, можно и так сказать.

— А! Ну как ты не понимаешь? — досадливо поморщился Витька. — Мало ли что — могут услышать…

— Опять ты детскую игру затеваешь — записки, шифры…

— Ну, знаешь, — обиженно надулся Витька, — это ты по-детски, а не я. Если тайное общество, так надо уметь хранить тайну. И потом, — рассердился он, — никто тебя не заставляет! Не хочешь — не надо! Обойдемся!

Кира не возражала против шифра, ее забавляла таинственность, которую напускал на все Витька. Витька объяснил, как расшифровать записку.

На уроке немецкого языка Лешка заложил ее в учебник, отвернулся от Тараса, сидящего рядом, и расшифровал. Записка сообщала, что чрезвычайный сбор «Ф» назначается в сквере Надежд в полдень воскресенья.

«Вот выдумщики! — рассердился Лешка. — Полчаса надо возиться, чтобы прочитать, а читать нечего…»

Он оглянулся по сторонам, спрятал записку в карман. Сидящий через проход Юрка Трыхно смотрел на доску, Тарас, шевеля губами, списывал в тетрадь упражнения. Лешка тоже принялся переписывать задание, но не успел до звонка и задержался на несколько минут. Сунув тетрадь и книгу в парту, Лешка выбежал в коридор, где уже поджидал его Витька.

— Ну, прочитал?

— Прочитал. Если б знал, что такая чепуха, и возиться бы не стал! Очень нужно копаться! И что это за сквер такой? Где он?

— Это наш сквер! Помнишь, где мы первый раз про «Футурум» разговаривали? Ну, а я так назвал, чтобы… Да ведь неинтересно это, когда без всякого названия! А что плохо, да?

— Нет, не плохо.

— Вот видишь!.. А записку сжег? Надо сжечь.

— Где я ее жечь буду? Порву, да и всё.

Он полез в карман, пошарил в нем, потом полез в другой. Записки не было.

— Потерял?!

— Да нет, куда она денется…

Лешка вынул платок, вывернул карманы. Записки не было.

— Эх, ты! — презрительно сказал Витька. — Так тебе можно доверять?

Лешка побежал в класс. Дежурный Юрка Трыхно старательно вытирал мокрой тряпкой доску. Лешка заглянул под парту, сдвинул ее. Он хорошо помнил, что сунул записку в карман, но на всякий случай перерыл книжки и тетради, потом, глядя под ноги, прошел от парты к двери.

— Ты чего ищешь? — спросил Юрка.

— Ничего… А ты ничего не находил?

— Нет. А что?

Большие улыбчивые глаза Юрки смотрели спокойно и открыто. Лешка, не ответив, ушел из класса.

— Нету?

— Нет, — пристыженно пожал Лешка плечами.

Витька насупился, помолчал, потом неожиданно улыбнулся:

— Ну, кто прав? Если кто нашел, все одно ничего не поймет… А ты говорил!

Воспоминание о потерянной записке возвращалось несколько раз, но Лешка не придавал ей значения и к концу дня забыл о ней.

На следующий день после большой перемены, когда прозвенел звонок и все сидели на местах, в дверях класса появилась Нина Александровна.

— Горбачев! — окликнула она. — Поди сюда.

Провожаемый удивленными взглядами товарищей, Лешка вышел за дверь.

— Мне… нам надо поговорить с тобой.

Следом за классной руководительницей он пошел в учительскую.

Учителя уже разошлись по классам, в комнате возле окна стоял только Гаевский. Он подождал, пока Нина Александровна сядет, плотно прикрыл дверь и сел за стол рядом с Ниной Александровной.

28

Викентий Павлович давно решил бросить курить. На папиросы уходила пропасть денег, стал донимать кашель, особенно по утрам. Просыпался рано, сразу же начинал кашлять и будил весь дом. И нервы начали сдавать: чуть что, нервически начинало дрожать левое веко, все труднее становилось сдерживать вспыльчивость. Для сосудов никотин — смерть. На щеках уже проступали багровые склеротические жилки. Врачи в один голос настаивали — бросать немедленно. Викентий Павлович без врачей знал, что бросать надобно, необходимо, твердо решил бросить и только со дня на день отодвигал исполнение решенного. Теперь, когда решение было окончательным и назначен срок — завтрашний день, — каждая папироса стала особенно драгоценной. Придя с урока, Викентий Павлович забивался в угол, чтобы спокойно и сосредоточенно выкурить «отдохновенную».

Докурить «отдохновенную» во время большой перемены помешали. К столу, за которым, окутанный дымом, сидел Викентий Павлович, подошли.

Нина Александровна и Гаевский. Викентий Павлович не любил Гаевского и отвернулся к окну.

— Вот, полюбуйтесь, — многозначительно сказал Гаевский, — чем занимаются ваши подшефные.

— Ничего не понимаю. Цифры какие-то…

— Я тоже не понимаю. И ничего удивительного: записочка-то шифрованная!

— Что вы! — засмеялась Нина Александровна. — Просто какая-нибудь задача, головоломка, вот и всё. Ребята поиграли и бросили. Мало ли чем они занимаются…

— Ну, знаете! Надо знать, чем они занимаются. Совсем не головоломка, и ее не бросили, а потеряли! Головоломку не разыскивают так, как Горбачев искал эту записку. Он чуть не весь класс облазил…

— Так это у Горбачева? А откуда…

— Не играет значения, откуда я знаю, — прервал Гаевский. — Я бы на вашем месте вызвал Горбачева. Пускай объяснит, что это за записка.

Викентий Павлович покосился на стол. Перед Ниной Александровной лежал смятый листок бумаги, она в нерешительности смотрела на него.

— Вызвать нетрудно, только вдруг это пустяки какие, а я буду допрашивать… — Она подняла голову и встретилась взглядом с Викентием Павловичем. — Как по-вашему?

— Что такое? — досадливо поморщился он, взглянув на дотлевающий окурок.

— Да вот, — протянула Нина Александровна записку, — не знаем, что это — задача или…

Викентий Павлович взял записку. На ней было три строки цифр, вместо подписи стояла латинская буква «ф», заключенная в кружок.

Он посмотрел на обратную сторону, подумал.

— Похоже на криптографию. Когда-то я интересовался этим делом.

— На что похоже? — не понял Гаевский.

— Тайнопись. Шифр.

— Вот видите! — с торжеством сказал Гаевский. — А я что говорил?

Нина Александровна растерялась:

— Как же теперь?.. Он ведь не скажет…

— Что значит — не скажет? Скажет как миленький!

— Погодите, — остановил их Викентий Павлович, продолжая разглядывать записку. — Кажется… Если я не ошибаюсь, это проще пареной репы… Одну минутку! — Он начал что-то писать, потом оставил и сказал Гаевскому: — Дайте-ка, пожалуйста, вон с того стола алфавитную книгу. — Он пронумеровал буквы алфавита и, сверяясь с ним, начал переводить записку. — Ну конечно! Самый наивный и примитивный шифр из всех существующих… Младенческий, можно сказать. Вот, пожалуйста! — И он протянул Нике Александровне перевод записки:

«В! 3! У! Д!

Чрезвычайный сбор членов «Ф» назначается в полдень воскресенья в сквере Надежд. Ф».

— Что это значит? — недоумевая, спросила Нина Александровна.

— Вот уж этого не знаю! — развел руками Викентий Павлович. —

Какие-нибудь «сыщики-разбойники»… Шифр детский, почерк тоже. Словом, пустяки, ребята забавляются… Пошли на урок, звонят.

Нина Александровна достала из кармана сложенную бумажку, расправила на столе и, придерживая, показала Лешке:

— Ты знаешь, что это такое. Горбачев?

Лешка, узнав Витькину записку, почувствовал замешательство, но тут же сообразил, что никто не видел у него записки, доказать ничего нельзя.

— Нет.

— Это не твоя записка?

— Я же говорю — нет. Если б моя, так я б знал…

— Так-таки ничего про эту записку и не знаешь?

Лешка отрицательно покачал головой.

— А зачем ты ее искал?

Лешке вспомнились открытые, ясные глаза Юрки Трыхно. Он перевел дух и, помрачнев, сказал:

— Откуда вы знаете, что я искал? Я вовсе не записку, а карандаш.

— Так… И что в ней написано, ты тоже не знаешь?

— Откуда я могу знать? Что, я ее писал?

— А кто ее написал?

— Что вы у меня спрашиваете? Не знаю я, и всё!

— Хватит дурака валять! — жестко сказал Гаевский. — Говори правду. Ну! — прикрикнул он.

Лешка посмотрел на него, и ему показалось, что там, где обычно у Гаевского прятались улыбающиеся, близко поставленные глаза, сидят маленькие острые колючки.

— Вот что, Горбачев, — не дождавшись ответа, сказал Гаевский, — мы знаем, что тут написано. Мы знаем больше, чем ты думаешь… Да, да! — подтвердил он, поймав Лешкин, исподлобья, взгляд. — Но мы хотим, чтобы ты сам рассказал обо всем. Если расскажешь, ни тебе, ни твоим товарищам ничего не будет. Ну, а если будешь запираться, отрицать, дело кончится плохо. Оч-чень плохо!.. В твоих интересах рассказать нам всю правду. Разве мы хотим тебе зла?

Гаевский переменил тон, старался говорить задушевно, колючки шарили по Лешкиному лицу, и тот не поверил задушевному тону.

— Что такое «Ф»? Кто ее члены?

Кончики Лешкиных ушей начали гореть.

— Да чего вы ко мне пристали? Не знаю я ни про какое «Ф»…

— Смотри, Горбачев! — угрожающе сказал Гаевский. — Говорить мы тебя заставим. Ты еще раскаешься и пожалеешь, только потом будет поздно…

— Чего мне каяться, если я ни в чем не виноват? — с вызовом посмотрел Лешка в сверлящие колючки Гаевского. — Я пойду в класс.

— Никуда не пойдешь!

— Подожди, Горбачев, — сказала Нина Александровна. — Зачем ты упрямишься? Расскажи нам все, что знаешь, тогда и пойдешь заниматься.

— Ничего я не знаю, нечего мне рассказывать, — сказал Лешка и нарочно стал смотреть в окно, чтобы они видели, что он ничего не боится.

— Пойдемте к Галине Федоровне, — сказал Гаевский. — Оставлять так нельзя.

Из-за дверей классов доносились неясные голоса учителей. За дверью Витькиного класса послышался смех и тотчас стих. Уборщица мела в коридоре пол. Она посторонилась, покачала головой, увидев, как между пионервожатым и учительницей идет на расправу к директору очередной баловник. Они прошли, уборщица опять стала мести.

Рыхлая, стареющая женщина в очках сидела за столом, читала какую-то бумагу и делала в ней пометки толстым красным карандашом.

— Можно к вам, Галина Федоровна? — спросила Нина Александровна, приоткрывая дверь.

Галина Федоровна зажала пальцем строку, подняла голову и сняла очки:

— Кто там? В чем дело?

Гаевский подошел к столу, положил перед директором Лешкину записку и перевод:

— Вот, посмотрите, чем наши школьники занимаются! Шифровочка!..

Галина Федоровна прочитала записку, подняла глаза на Гаевского.

— Шифр, условное место встречи, все как полагается… Вы понимаете, что это значит?..

Подбородок директора дрогнул.

— Вот он потерял, Горбачев, из шестого «Б»… Нам ни в чем не признается. Спросите его сами.

— Подойди, Горбачев. (Лешка подошел к столу.) Это твое? — протянула Галина Федоровна руку к записке, но не дотронулась, будто боялась обжечься. — Откуда это у тебя?.. Отвечай, когда спрашивают!

Она говорила строгим голосом, брови ее сердито хмурились, но.

Лешка видел, что в прыгающих глазах у нее не гнев, а страх.

— А что мне отвечать? Я ничего не знаю и не буду говорить…

— Нет, как вам это нравится?! — возмущенно воскликнула Галина Федоровна. — Он не будет говорить!

Она с негодованием посмотрела на Нину Александровну и Гаевского.

Нина Александровна тоже выразила на лице негодование, а Гаевский сидел с таким зловещим видом, что подбородок у директора затрясся.

— Сейчас же выкладывай все! Слышишь?

Лешка исподлобья посмотрел на нее, переступил с ноги на ногу и сказал:

— Что вы на меня кричите, если я ни в чем не виноват?

— Он еще будет… — начала Галина Федоровна и осеклась. — Хорошо, Горбачев, — сказала она, помолчав, — я первая буду рада, если ты не виноват, потому что это такое… такая… тень на школу, что… —

Голос ее дрогнул, она снова замолчала. — Если ты ни в чем не виноват, тебе нечего бояться и незачем скрывать то, что ты знаешь. Этим ты только навредишь себе, своим товарищам и школе… Я тебя не принуждаю, а прошу: помоги нам разобраться во всем для твоей же пользы. Иди сюда, садись и расскажи все, что ты знаешь об этой записке…

Лешка не сел и продолжал молчать.

— Может быть, тебе ее дали не в школе, а где-нибудь на стороне? — с надеждой в голосе спросила Галина Федоровна. — Неужели ты не любишь своих товарищей, тебе не дорога школа, ее честь? Ты хочешь подвести всех нас?

Галина Федоровна подождала ответа, потом сухо сказала:

— Иди на урок. И чтоб завтра твой отец пришел в школу!

— У него нет родителей, — сказала Нина Александровна. — Он из детдома.

— Тогда пусть придет директор. Напишите записку, Нина Александровна, я подпишу. И передайте через кого-нибудь другого.

— Шо там таке? — прошептал Тарас, когда Лешка вернулся в класс и сел на место.

Лешка не ответил Тарасу. Опершись скулами о сжатые кулаки, он смотрел на парту и думал, что теперь будет и что скажет Людмила Сергеевна.

Прозвенел звонок, ребята повскакали с мест:

— Что? Что такое, Горбачев? Зачем вызывали?

Лешка отодвинул их рукой и шагнул через проход к парте Юрки.

Трыхно. Тот очень сосредоточенно и старательно перекладывал в ящике парты тетради и книжки.

— Так ты ничего не находил? — спросил Лешка. — И записку не видел?

Юрка поднял на него большие, открытые глаза.

— Нет, ничего, — ответил он.

Юрка не покраснел, не смутился, но по тому, как еле уловимо дрогнули, покосились куда-то в сторону его глаза, Лешка понял, что выдал его он. Юрка тоже догадался, что Горбачев понял, и, не сводя с него глаз, начал отодвигаться, отстраняться от него. Лешка, не замахиваясь, коротко и резко ударил его по лицу раз и другой.

— Стой! Что ты? За что? — схватили его ребята и оттащили от Юрки.

По щекам Юрки торопливо побежали крупные слезы, они стекали в полуоткрытый трясущийся рот, и он торопливо слизывал их языком, не сводя с Лешки все таких же открытых и правдивых глаз.

Юрка не возмущался, не оправдывался, и потому, что он не делал ни того, ни другого, Лешка окончательно убедился, что записку подобрал и передал Юрка. И тут же он понял, что выдал себя. Прежде он мог все отрицать, отпираться от записки — никаких доказательств, что она принадлежала ему, не было. Сказанное Юркой можно было оспаривать и не признавать. Избив Юрку, он доказал свою виновность. Если он не знал о существовании записки, не имел к ней отношения, за что же тогда бить.

Трыхно?!

Лешка вырвался и выбежал из класса. Чтобы не отвечать на расспросы, он на улице дождался, пока позвонят на урок, и вошел в класс вместе с учителем. На перемене он хотел опять убежать, но Тарас, Сима и Жанна удержали его; подошел Яша и другие детдомовцы.

— За шо ты ударил Трыхно? — спросил Тарас. — Яка то была записка?

— А какое вам дело? — огрызнулся Лешка.

— Як то — какое дело? — сказал Тарас и оглянулся на товарищей.

Лешка увидел встревоженное лицо Киры. «Боится!» — презрительно подумал он и сказал вслух:

— Ничего я не скажу!

Митя оглянулся — их начала окружать толпа школьников.

— Хватит, ребята! — сказал он. — Дома поговорим.

Лешку оставили в покое, но и на переменах и на уроках он ловил на себе недоумевающие взгляды. Чтобы не встречать этих взглядов, он смотрел в парту или на доску, не понимая написанного, не слыша того, что говорят ученики и учитель. После уроков он отделился от ребят, старался идти как можно медленнее, чтобы отдалить разговор с Людмилой Сергеевной. Его догнал запыхавшийся, озабоченный Витька:

— Где ты пропадал? Целый день не было… Тебя к директору вызывали?

— Ага.

— И Трыхно морду набил?

— Набил. Мало! — с сожалением вздохнул Лешка. — Это он записку передал.

— Он сам сказал?

— Нет. Да уж я знаю!

— Ну, и что?

— Сначала классная руководительница и Гаевский допытывались, грозили, потом директор… Теперь Людмилу Сергеевну вызывают.

— И чего они так перепугались?

Лешка промолчал.

— Что ж теперь будет, а? — растерянно спросил Витька.

— Не знаю. Да уж что будет…

Он оглянулся и увидел на лице Витьки страх.

— Не бойся, не выдам! — горько усмехнулся Лешка.

— Да вовсе я не боюсь! — сдавленным голосом сказал Витька.

Это была неправда: он испугался. Не за себя. Что будет, если дознаются о его участии и сообщат отцу?.. Витька редко вспоминал, как из-за него — он был убежден, что из-за него, — заболел отец после Витькиного столкновения с Людмилой Сергеевной. Сейчас все вспомнилось с такой страшной отчетливостью, будто случилось не два года, а два часа назад.

Лешка не знал о Шарике, болезни Витькиного отца и не понимал причины испуга товарища, но ясно видел, что Витька боится. Наташа болела — она в счет не шла. Испуг Киры был в порядке вещей, другого Лешка от нее не ждал. Но оказалось, что и Витька, друг и товарищ на всю жизнь, тоже боится.

Лешка оставался один, ему одному приходилось брать все на себя, отвечать за всех.

29

Митя протянул Людмиле Сергеевне пакет из школы, подождал, пока она прочитала записку, спросил: — Насчет Горбачева?

— Да. Что там случилось?

— Я сам хотел поговорить… У Горбачева нашли какую-то записку, вызвали к директору. А он потом побил Трыхно, из своего класса. Вроде за то, что тот передал записку… Это, конечно, подло со стороны Трыхно, но драться же нельзя! Опять будут говорить, что детдомовцы задираются… Может, его на совет? Пускай объяснит, в чем дело.

— Потом, Митя, на совет успеем. Позови его сюда.

— Ну, что ты опять натворил? — спросила Людмила Сергеевна, когда Лешка вошел.

Лешка придумал целую речь. Из нее очень ясно и убедительно следовало, что он ни в чем не виноват, а что касается Трыхно — ему следовало еще и не так дать… Но стоило ему войти в кабинет — вся его прекрасная речь вылетела из памяти, от нее осталась только одна фраза:

— Побил Трыхно.

— О Трыхно потом. Зачем тебя вызывали к директору?

Лешка сглотнул переполнившую рот слюну и опустил голову.

— Какую у тебя нашли записку?.. Почему ты молчишь? Это что, секрет?

Лешка кивнул.

— Допустим. Однако Галина Федоровна уже знает твой секрет и, конечно, расскажет мне.

— Ничего она не знает! И какое ей дело? Я ничего такого не делал!

— В записке ничего плохого не было?

— Нет.

— А что в ней?.. Ну что ты молчишь? Все равно она мне покажет!

— Она шифром была написана, вот они и пристают…

— Шифром?.. Что же в ней было?

Лешка сказал.

— А что это значит?.. Да что мне, клещами из тебя каждое слово тянуть? — рассердилась Людмила Сергеевна.

Лешка посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вы лучше меня не спрашивайте, я все равно не скажу.

Людмила Сергеевна потерла пальцами внезапно заболевшие виски:

— Я думала, Алеша, мы с тобой друзья, ты мне доверяешь, а оказывается — нет.

Лешка посмотрел на нее исподлобья и опять опустил глаза. Ну как же она… Всегда все понимала, а теперь не хочет понять!.. Он прерывисто вздохнул.

— Разумеется, — сказала Людмила Сергеевна, — это не только твой секрет. Я не знаю, что такое «Ф», но раз там речь идет о членах, значит, есть и другие… О них я говорить не могу, не знаю. Но ты, наверно, тоже член этого «Ф»? Вот завтра мне директор скажет, что у Горбачева нашли такую записку, и если он боится рассказать…

— Вовсе я не боюсь, а не имею права! Я же слово дал!.. Вы сами всегда говорили, что слово надо держать…

— Да, — вздохнула Людмила Сергеевна. — Слово надо держать…

— Людмила Сергеевна! — горячо сказал Лешка. — Вот честное слово.

Если бы что плохое, я бы сам рассказал. Ничего плохого я… мы не делали! Я б вам все рассказал, вы бы увидели, только я не могу — я же дал честное слово! И пусть делают что хотят — я все равно не скажу! — крикнул он и выбежал из кабинета.

Людмила Сергеевна решила больше не допытываться. Успокоившись, мальчик сам расскажет тайну, которую сейчас так горячо оберегает. В том, что она не содержала ничего ужасного, Людмила Сергеевна не сомневалась. Значительно больше ее тревожила драка Лешки с одноклассником. Невозможно, конечно, чтобы мальчики выросли без стычек, но не слишком ли много их у Горбачева? Чего доброго, привыкнет к кулачной расправе как к единственному способу доказывать свою правоту…

С утра пришлось заниматься хозяйственными делами, ходить по всяким «торгам» и требовать выполнения разнарядок, потом с бухгалтером и завхозом сверять счета. О Горбачеве Людмила Сергеевна вспомнила только вечером и пришла в школу, когда уроки закончились.

Галина Федоровна была в кабинете не одна. Рядом с ней, не опираясь на спинку стула, сидела необыкновенно прямая и строгая Елизавета Ивановна. Против двери сидели Гаевский и Нина Александровна.

В углу около окна клубился дым. Там Викентий Павлович, глядя в стол, что-то чертил карандашом. «Пирамиды рисует», — подумала Людмила Сергеевна. На всех заседаниях Викентий Павлович рисовал одно и то же: пирамиды и сфинкса. У сфинкса было удивленное и жалобное лицо, будто он спрашивал: «Сколько еще это будет продолжаться?» Каждый раз Людмила Сергеевна собиралась узнать, к чему относится жалоба сфинкса — к пребыванию среди песков или к заседанию, — и каждый раз забывала.

Галина Федоровна сухо поздоровалась с Людмилой Сергеевной и сказала:

— Садитесь, пожалуйста. Кстати пришли, мы только начали… — Она нервно поправила задравшуюся красную скатерть и, оглянувшись на Елизавету Ивановну, продолжала: — Это кладет тень, пятно на всю школу… и неизвестно, чем кончится. Мы решили обсудить, посоветоваться… Расскажите, Нина Александровна…

Классная руководительница шестого «Б» волновалась. Она тревожилась за Горбачева и боялась за себя. Класс она приняла только в этом году, но все равно ответственность лежала на ней. Нина Александровна потрогала горящие щеки и виноватым голосом рассказала о том, что найдена записка ученика шестого «Б» Горбачева. В записке назначается сбор какого-то «Ф» и указано условное место сбора. Хуже всего, что записка написана шифром. Она и старший пионервожатый не могли сами прочитать, и только Викентий Павлович помог разобраться…

— Ерунда! — раздалось из угла, окутанного дымом.

Все оглянулись на этот угол и опять повернулись к Нине Александровне.

— Нет, не ерунда, Викентий Павлович! Я тоже думала, что ерунда, а выходит — совсем не так. Я и товарищ Гаевский разговаривали с Горбачевым — он ни в чем не признается. И Галине Федоровне ни в чем не признался…

— Да, может, это не его записка?

— Нет, его! — сказал Гаевский. — За что он тогда избил Трыхно? —

Гаевский победительно оглянулся. — Давайте спросим самого Трыхно. Я нарочно его задержал… — Гаевский приоткрыл дверь в коридор: — Юрик! Зайди сюда…

Трыхно бочком вошел в дверь, поздоровался и окинул всех ясным, открытым взглядом.

— Горбачев бил тебя вчера?

— Ага, — вздохнул Трыхно. — Два раза. То есть два раза ударил…

— За что?

— Он догадался, что я передал записку.

— Вот эту?

— Ага.

— А как ты ее нашел?

— Я еще на уроке видел, как он читал и прятал. А когда из класса уходил, у него из кармана выпала. Я посмотрел — там непонятное. Я тогда взял и отдал Якову Андреевичу. А Горбачев догадался и начал меня бить…

Юрка снова обвел всех большими, правдивыми глазами. Людмила Сергеевна смотрела на него с неприязнью. Тихоня, округлое безмятежное лицо, чубик полубокса, ямочки на щеках. И ни капли смущения. Таким был, наверно, и с Горбачевым. Наверно, всегда такой: что бы ни сделал — ни тени неловкости, ни проблеска стыда. Увидел записку и не сказал тут же, при всех, а побежал наушничать… Уже сейчас двуличен и бессовестен. Сколько ему? Тринадцать? А что станет с ним потом?..

— Не бойся, — сказал Гаевский, — больше он тебя бить не будет.

В углу послышалось невнятное ворчание. Все опять оглянулись, но ворчание смолкло.

— Можешь идти домой, — сказала Галина Федоровна.

Трыхно вышел.

— Как же теперь быть? — спросила Нина Александровна. — Надо что-то решать. Нельзя же так оставить, чтобы ребята вышли из-под надзора…

Елизавета Ивановна что-то шепнула Галине Федоровне, та кивнула и сказала Людмиле Сергеевне:

— Горбачев живет в вашем доме. Что вы о нем скажете?

— Да, я скажу… Мне кажется, поторопились с этим делом. Ведь ничего не известно, что же обсуждать? Надо прежде выяснить, а здесь мы ничего не выясним. И получится, что мы что-то будем говорить и решать, лишь бы себя застраховать — вот, мол, мы осудили… А дело ведь не в этом! Я не знаю, что это за организация и есть ли она. Может, ничего подобного нет, а просто какая-то ребячья выдумка, я почти уверена в этом… Почему? — повернулась она к Гаевскому, задавшему вопрос. — Потому что знаю Горбачева, знаю его историю. Это очень трудный характер, замкнутый, но мальчик он честный, прямодушный. Правда, пока он и мне не рассказал, но он дал мне честное слово, что ничего дурного за этим нет. И я ему верю…

Елизавета Ивановна насмешливо улыбнулась.

— Я знаю Горбачева, — продолжала Людмила Сергеевна, — и потому спокойна. Я уверена, через некоторое время, если его не дергать, он сам все расскажет, и мы убедимся, что ничего страшного нет…

— Извиняюсь! — резко сказал Гаевский. — Мы будем нянчиться с Горбачевым, а они — действовать? Они заметут следы, а когда Горбачев начнет откровенничать, будет поздно…

Людмила Сергеевна вспыхнула и едва не пустила ему «дурака».

Сейчас она видеть не могла его худую физиономию, со втянутыми щеками и лихорадочно поблескивающими глазками.

— Меня не удивляет… — сказала Елизавета Ивановна и подождала, пока все головы повернутся к ней, — меня не удивляет, что в этом деле замешан Горбачев и что директор дома, где он живет, проявляет такое спокойствие.

Она говорила неторопливо и даже как бы торжественно. И, хотя она ни разу не взглянула на Людмилу Сергеевну, та очень хорошо чувствовала и понимала, что Елизавета Ивановна торжествует.

— Я умышленно употребила слово «живет», а не «воспитывается», потому что, к сожалению, о воспитании в этом детдоме говорить не приходится. Я работала в этом детдоме — правда, очень недолго, но достаточно, чтобы познакомиться с порядками в нем. Горбачев очень испорченный подросток, и меня нисколько не удивляет его участие в этом скверном, а может быть — мы еще не знаем! — очень вредном и опасном деле. Мы, советские педагоги, не можем относиться безразлично к тому, что делают дети вне школы, вне нашего надзора. Более того: мы несем ответственность за то, что они делают! — значительно подчеркнула Елизавета Ивановна. — Я имела возможность наблюдать, с каким спокойствием товарищ Русакова относится к тому, что происходит в детском доме… Товарищ Русакова и сейчас спокойна. Вот такое спокойствие, а вернее — равнодушие, и приводит к подобным фактам… Но об этом — особый разговор, и происходить он будет не здесь. Что касается дела Горбачева, то, мне кажется, школа не может стоять в стороне от него, она должна высказать свое мнение по этому поводу.

Людмила Сергеевна возмущенно вскочила, чтобы ответить, но Галина.

Федоровна остановила ее.

— Пожалуйста, Яков Андреевич.

Гаевский встал, собрал в горсть рассыпающиеся волосы и прижал их к затылку.

— Допустим, товарищи, — сказал он, — что директор детского дома права и ничего такого, — покрутил он в воздухе растопыренной пятерней, — здесь нет. Посмотрим на факты, товарищи. Каковы эти факты? У нас для детей — всё. Им обеспечено счастливое будущее, о них заботятся, их учат, воспитывают. Нам поручили воспитывать молодежь, и мы ее воспитываем в духе беззаветной преданности. Так, товарищи? А тут появляется какая-то особая организация. Почему? Я думаю, это не случайно, товарищи!..

— Конечно! — раздался от окна раздраженный голос Викентия Павловича. — Развели зеленую тоску, вот они и начали выкомаривать…

— Что вы хотите сказать? — повернулся к нему Гаевский.

— То, что сказал. Скука у вас! Скука зеленая!

— Конечно, в нашей работе есть недостатки… Мы их сможем исправить при помощи педагогов, но я что-то не замечал, чтобы вы, Викентий Павлович, помогали мне в работе!

Решив, что Викентий Павлович сражен этой репликой, Гаевский опять собрал волосы и придержал их на затылке, собираясь продолжать. Но Викентий Павлович не был сражен. Сначала с удивлением, потом с возрастающим возмущением он слушал, как здесь произносили всякие страшные слова, сами их пугались и начинали говорить еще страшнее.

Гаевского он не любил и не уважал, решив после нескольких кратких бесед, что человек он ограниченный, малограмотный, прикрывающий малограмотность свою умением произносить по любому поводу трескучие фразы. Шифрованной записке Викентий Павлович не придал никакого значения и тотчас забыл о ней. Узнав, что из-за нее придется задержаться, пожал плечами и чертыхнулся: он устал и хотел есть.

Увидев теперь, как раздувают из нее дело, возмутился окончательно.

— Это в чем я вам должен помогать? — нахмурив густые седеющие брови так, что они стали торчком, сверкнул он глазами на «пустобреха», как называл про себя Гаевского. — Докладчиков из детишек делать? Они же у вас все докладчики! Этакие сопливые старички… Вот облысеют, животы отрастят, пусть тогда и становятся докладчиками. А сейчас они дети! Понимаете? Дети! Им нужно играть, веселиться, выдумывать, а не заседать…

— Па-азвольте! — почти закричал Гаевский, перебивая Викентия Павловича. Всегда бледное лицо его побледнело еще больше. — Па-азвольте, товарищ Фоменко! Это что же они должны выдумывать? Тайные организации? Шифровочки? И вы это одобряете, к этому призываете?.. А вы знаете, кто стоит за этой организацией, кто ее направляет? А что, если за ней шпана, уголовники или еще какой элемент?! Но допустим, там никого нет. Мы воспитываем подрастающую смену в свете вышестоящих указаний. А вот товарищ Фоменко не согласен. Мне лично неизвестны указания, что пионерская организация работает плохо. Советскую власть она устраивает, а товарища Фоменко не устраивает. Он считает, что пионерская организация, созданная советской властью, — подчеркнул Гаевский, — работает плохо. Вы понимаете, против чего вы выступаете?! — вздымая указательный палец, почти закричал Гаевский.

Викентий Павлович побагровел, левое веко задергалось.

Столкновения с демагогами вызывали у него приступы ярости. Он закрыл глаза, боясь, что она прорвется и сейчас.

— Молчите? — торжествовал Гаевский. — Нет, отмолчаться вам не удастся!

Ярость прорвалась.

— Молодой человек! — Викентий Павлович поднялся и сжатыми кулаками оперся о стол, — Я советскую власть изучал не по газетам. Я за нее воевал. Дважды. Я не против советской власти и пионерской организации. Я против трусов, которые ничего не понимают ни в той, ни в другой и той и другой мешают воспитывать детей… Вам бы не пинкертоновщину разводить, а поучиться и подумать, чего хотят дети, что им нужно. Но учиться вам лень, а думать вы не умеете и не хотите…

— Вам не удастся! — крикнул Гаевский. Он не знал, что такое пинкертоновщина, и потому оскорбился сверх всякой меры. — Вам не удастся замазать! Мы проявляем бдительность, а вы замазьтаете? Это вам так не пройдет! У вас еще спросят, почему вы их так горячо защищаете!..

— А вы и на меня дело заведите! Донесите на меня, как вам этот сопляк донес на Горбачева…

Галина Федоровна давно уже поднимала руку, стучала по графину:

— Викентий Павлович! Да что это такое?! Тише, товарищи!

Она попыталась сгладить, замять ссору. Конечно, сказала она, в деле Горбачева нужно разобраться в самый короткий срок. Горячность споривших свидетельствует о том, что они очень близко приняли всё к сердцу и, конечно, найдут общий язык.

Викентий Павлович сердито фыркнул, услышав о надеждах на «общий язык», и стал одеваться. Галина Федоровна извиняющимся тоном сказала несколько слов Елизавете Ивановне, потом подошла к нему.

— Ну что это вы скандал такой устроили? — укоризненно зашептала она. — Да еще при инспекторе. Какое у нее мнение будет о коллективе?

— Наплевать! — буркнул Викентий Павлович.

— Вам наплевать, а мне каково? Спросят не с вас, а с меня.

Неизвестно, как обернется для школы эта история, а вы еще затеяли ругань. Какими глазами я теперь должна смотреть…

Викентий Павлович, уже надевший пальто, схватил палку, будто собирался пустить ее в ход.

— Вы о себе думаете, — громко, на весь кабинет, сказал Викентий Павлович, — а надо, извините, о детях думать! Да-с! — и со стуком стал вколачивать башмаки в калоши. Порванная подкладка на заднике подвернулась, ботинок не лез в калошу, и Викентий Павлович рассердился еще больше: — О детях! Красивые слова говорить умеем, а доходит до дела — в кусты! О себе заботимся!.. — И, пристукивая палкой, вышел, не обратив внимания на оскорбленное лицо директора.

Толстую, узловатую палку он завел когда-то давно из щегольства и для солидности. Она не была ему нужна и теперь — слабым он себя не чувствовал, но к палке привык и всегда ходил с ней. Заново переживая только что разыгравшуюся ссору с «пустобрехом» и «трусливой клушей», как тут же окрестил он Галину Федоровну, Викентий Павлович сердито ерошил стоявшие торчком брови и колотил палкой по стволам деревьев, словно это были не стволы, а «пустобрех» и «клуша».

30

Людмила Сергеевна никак не ждала, что история с запиской примет такой оборот. Перестраховщик Гаевский затеял дело, перепуганная Галина Федоровна не в состоянии погасить его, а Дроздюк, конечно, поможет раздуть, чтобы насолить ей, Людмиле Сергеевне. В изображении Дроздюк она оказывалась если не прямой, то косвенной виновницей. Скоро обнаружилось, что так думает не одна Дроздюк. Курьерша гороно принесла записку, в которой заведующая предлагала Людмиле Сергеевне немедленно явиться в гороно. Объяснение было долгим и очень неприятным.

Заведующая почти теми же словами говорила то же, что и Елизавета Ивановна. Новым было одно: оттого, что Ольга Васильевна была дальше от дела Горбачева, меньше знала о нем, оно, как это всегда бывает, казалось ей еще более серьезным. Дроздюк лишь глухо и неопределенно угрожала, Ольга Васильевна говорила об ответственности Людмилы Сергеевны прямо и жестко, будто уже было доказано, что виновата во всем она одна и ей придется отвечать за это по служебной и партийной линии.

Людмила Сергеевна возмущалась, говорила, что это бред, Гаевский и другие делают из мухи слона, но слова ее повисали в воздухе: доказательств не было. Доказательств не было и у тех, кто затеял дело, но их это не смущало. Прямо какая-то дичь! Не доказав виновности, от нее требовали доказательств невиновности и отсутствие их изображали как доказательство вины.

Черт знает что: боятся недобояться… Однако доказательства были необходимы, и дать их мог только Горбачев. Хватит миндальничать! Он корчит из себя рыцаря, а ей будут трепать нервы?..

Людмила Сергеевна вернулась к себе, решив сейчас же узнать у Горбачева все, и послала за ним. Вместо Горбачева пришла Ксения Петровна и сказала, что Горбачев из школы не вернулся, книги его принес Тарас.

— Этого еще не хватало!

Тарас рассказал, что в школу они шли вместе. Горбачев был, в общем, ничего, только хмурый. Во время первой перемены к нему подошла классная руководительница и что-то сказала ему. Он про то никому ничего не сказал, а потом куда-то девался, никто и не заметил когда.

Пальто и шапки его в раздевалке не оказалось, а книжки и тетради Тарас принес домой.

— То правда, шо его из школы выключат? Хлопцы говорят, что выключат обязательно.

— Глупости какие! — рассердилась Людмила Сергеевна и отослала Tapaca.

Она совсем не была уверена, что это глупости, и побежала в школу.

Нина Александровна не знала, куда девался Горбачев. Она только предупредила его, чтобы он, когда начнется урок, опять пришел в канцелярию, но Горбачев не явился, а ушел совсем. Может быть, и убежал.

Когда Горбачев исчез, Гаевский окончательно уверился, что дело чрезвычайно серьезно, и поглядывал на всех с мрачным ликованием.

Теперь никому не удастся замять это дело, вскрытое благодаря его, Гаевского, бдительности.

Людмила Сергеевна пыталась поговорить с Галиной Федоровной, но та, напуганная зловещими намеками Гаевского и тоном, в котором разговаривала с ней утром заведующая гороно, даже радовалась исчезновению Горбачева. Оно казалось ей признаком того, что организация существует где-то на стороне, и тем самым угроза, нависшая над школой, то есть над ней, Галиной Федоровной, становилась меньше. С Людмилой Сергеевной она разговаривала неприязненно, невольно распространяя на нее вину Горбачева и видя в ней причину неприятностей для себя.

Ничего не узнав, Людмила Сергеевна вернулась домой. Горбачева не было. Прошло уже много часов, с тех пор как он исчез. Ребята встревожились. Ей казалось, что она замечает в глазах у них осуждение ей, Людмиле Сергеевне: как она могла допустить, чтобы Лешка Горбачев убежал, и почему она ничего не делает, чтобы разыскать его? Людмила Сергеевна попросила Ксению Петровну сходить в милицию и сообщить о бегстве Горбачева, спросить, не знают ли там что-нибудь.

С Ксенией Петровной, со всеми она говорила о бегстве, только о бегстве, и себе не позволяла думать ни о чем другом. Но как ни старалась она отгонять мысли об этом «другом», они возвращались, становились всё упорнее и отчетливее. От таких подозрений взрослому впору растеряться, а ведь тут мальчишка!

Ксения Петровна вернулась. В милиции ничего не знали, обещали принять меры.

Людмила Сергеевна, будто по делу, заходила в комнату для занятий, в спальни. Ее встречали настороженные взгляды и выжидательное молчание. Каждый раз она замечала, что особенно пытливо и настороженно смотрела на нее Кира. Людмила Сергеевна через силу улыбалась, делала вид, что ничего не случилось, спрашивала о чем-то, что-то говорила, не слыша ответов и плохо понимая, что она сама говорит.

Наступал вечер, вместе с гаснущим светом таяли надежды на возвращение Горбачева. Людмила Сергеевна заставляла себя думать, что ничего ужасного не произошло. Иззябнет, проголодается и вернется…

Но они же не оставят его в покое! Опять Гаевский будет допрашивать, угрожать… Он ведь трус. Потому пугает, что сам боится.

Самые жестокие люди — это трусы… Они Горбачева доведут… Бог знает до чего могут довести! С этим нельзя, невозможно мириться, надо бороться, принимать меры…

Гаевский запугал директора школы, эта мороженая вобла Дроздюк запутала и тоже напугала Ольгу Васильевну… С перепугу начали городить дело… И получилось черт знает что! Шутка сказать: возводить на мальчишку такое обвинение… Нельзя ждать, надо… в горком партии к Гущину! И не одной. Не только она — Фоменко тоже возмущается. Как он этого болтуна отхлестал! Надо с ним идти, обязательно с ним! И не откладывать…

Людмила Сергеевна решительно схватила пальто, начала одеваться. В дверь тихонько постучали.

— Кто там?.. Ты что, Кира?

Кира прикрыла за собой дверь.

— Ты что-нибудь хочешь сказать?.. А нельзя потом? Мне надо уходить…

Вместо ответа Кира отвернулась к стене, уткнулась в согнутый локоть и заплакала.

— Что с тобой, кто тебя обидел?

Кира плакала все горше, худенькие лопатки ее вздрагивали под тонким платьем. Она перебежала через двор раздетая, без пальто.

Людмила Сергеевна взяла Киру за плечи, повернула к себе:

— Ну, что такое? Что с тобой?

— П-правда, что Горбачева исключат? Р-ребята говорят — исключат из школы и из детдома…

— Да нет же! Откуда ты взяла?

Кира по лицу Людмилы Сергеевны старалась угадать, правду ли та говорит. Набегающие слезы мешали ей, она вытирала их пальцами, размазывала по лицу:

— Да! Вы не хотите сказать… А его исключат, я з-знаю!..

— Ничего ты не знаешь! Перестань плакать, глупенькая… Откуда вы это взяли?

— Все говорят, и в школе т-тоже…

— Успокойся… Об исключении не было речи…

— А почему он уб-бежал?..

— Да, может, не убежал. Он не хочет ничего рассказывать и очень вредит этим себе…

— Он гордый, все равно не расскажет! — всхлипнула Кира.

— Ну вот… А мне трудно его защищать — я сама ничего не знаю.

Решив, что из этого следует исключение Горбачева, Кира снова заплакала, бессвязно говоря, что ей все равно, пусть тогда исключают и ее.

— Да ты-то тут при чем?

— А п-почему он один должен… если и другие т-тоже…

— Что «тоже»? — схватила ее за плечи Людмила Сергеевна. — Ты тоже?.. А ну, сейчас же перестань плакать! На платок, вытрись и говори. Ты знаешь об этой организации?..

Кира, всхлипывая, кивнула.

— И ты в ней состоишь?

Кира опять кивнула:

— Только это не организация, а «Футурум»… А если я расскажу, его не исключат?

— Конечно, нет!

Замеченный Лешкой испуг Киры вовсе не относился к ней самой. Она испугалась за него.

С первого дня, когда у входа в столовую она отчитала новичка, ей понравился этот мальчик с серыми сердитыми глазами. Ей очень хотелось помириться и подружиться с ним, она делала всякие попытки к сближению, но не могла удержаться, опять говорила ему что-нибудь язвительное, и недружелюбное отношение к ней Лешки усиливалось. Она ругала себя за невыдержанность и длинный язык и в конце концов перестала задирать Лешку обидными словами, но было уже поздно. Лешка не обращал на нее внимания и даже не заметил перемены ее отношения к нему. Ему было все равно: есть она или нет, говорит она или молчит. Это было обиднее, чем если бы он ее преследовал или говорил гадости, как Валет.

Лешка был уверен, что его отношение к Алле — тайна, о которой никто не подозревает. Так оно и было: никто не подозревал, кроме Киры.

Кира замечала все и иногда потихоньку плакала. Алла была очень красивая. Как хотелось Кире быть такой же красивой, выдержанной и умной! Разглядывая себя в зеркало, она каждый раз с грустью убеждалась, что до Аллы ей далеко, она совсем не красивая, и задавала себе вопросы, на которые не могло быть ответа: почему так несправедливо устроено, что одни красивые, а другие нет, и отчего человеку нравится не тот, кому он нравится, а кто-то другой?

Витькино объяснение в любви испугало ее. Она не знала, что ей делать с этой любовью, не хотела никакой любви, считала все это глупостями. О любви она знала из книжек, о любви шептались между собой девочки. Кира фыркала, смеялась над ними. Любовь — это было что-то очень сложное, большое и отдаленное. Ничего похожего на описанное в книжках Кира в себе не находила.

Пароходы ее нисколько не интересовали, становиться капитаном она не собиралась, твердо решила, что будет токарем. Ей нравился станок, нравилось работать на нем, даже нравился запах нагретого металла и масла, которым пахла стружка. Однако она с удовольствием согласилась вступить в «Футурум», потому что Витька — выдумщик и там могло быть интересно, а главное, потому, что там должен быть Лешка, а ей хотелось быть везде, где был он.

Вызов Лешки к директору, драка с Трыхно встревожили ее, а когда ребята начали говорить, что Горбачева исключат из школы, Кира испугалась.

Наташа болела, она ничем не могла помочь. Кира отозвала на большой перемене Витьку Гущина, вытащила на улицу и напала на него чуть не с кулаками. Почему Лешка должен отвечать за всех? Почему он, Витька, — он же сам все затеял! — прячется теперь за спину другого?

Если так, то он трус, и ничего больше! Как он может допустить, чтобы отвечал один Лешка, если все виноваты? Положим, они ни в чем не виноваты, но Горбачева считают виноватым и его исключат, а Витька будет ходить и притворяться, что ничего не знает? Да она его после этого презирает, и больше ничего!

Багровый от стыда Витька оправдывался, говорил, что ничего не будет, ниоткуда Горбачева не исключат — не имеют права. Раздавленный безжалостными доводами Киры, он сказал наконец потерянным голосом, что, если Лешку будут исключать, он пойдет к директору и все расскажет. Молчит он вовсе не потому, что боится, а потому, что…

Вместо того чтобы объяснить, почему он молчит, Витька неожиданно всхлипнул и убежал.

Лешка в детдом не пришел. Кто-то пустил слух, что если его исключат из школы, то исключат и из детского дома. Кира была уверена, что Лешка из гордости ничего не расскажет и пострадает один. Почему он должен страдать один? В решимость Витьки рассказать все Кира не поверила. Выходило, что спасти Лешку могла только она, Кира. Ну, а если… если исключать, так пусть исключают и ее тоже! Записку могли найти не у Лешки, а у нее, и тогда отвечала бы она одна. Она бы тоже, как он, молчала и никого не выдала!.. А теперь другое дело. Она расскажет не потому, что боится, а чтобы выручить его, или если уж отвечать и страдать, так отвечать и страдать вместе…

…Всхлипывая, комкая мокрый платок в тугой мячик, Кира рассказала Людмиле Сергеевне о «Футуруме», для чего он возник, что сделал и как несправедливо, что за всех должен отвечать один Горбачев.

Людмила Сергеевна обняла ее за худенькие плечи:

— Спасибо, Кира!

— А ему ничего не будет? — заглянула ей снизу в лицо Кира.

— Ничего… Думаю, теперь ничего.

Кира сказала, что их всего четверо, но Наташу и Витьку не назвала. Про себя она решила, что пусть ей будет то же, что и Алеше.

Но разве она имела право выдавать Витьку, хотя он больше всех виноват, а особенно Наташу?.. Но, рассказав о «Футуруме», Кира испугалась.

— Только… только вы ему не говорите, что я сказала! — спохватившись, прижала она руки к груди.

Все прежние попытки ее выступить на защиту Лешки раздражали его.

Теперь он мог ее возненавидеть. Пусть лучше не знает ничего и думает, что все сделалось само собой, а не благодаря Кире…

— Не бойся, Кира, он не будет знать. И никто не узнает… Однако пойдем. Мне надо уходить.

Прижав Киру к себе и прикрыв полой своего пальто, Людмила Сергеевна довела ее до крыльца домика, в котором помещались спальни.

— Умойся и ложись спать. А я пойду воевать за Горбачева.

Взбежавшая на крыльцо Кира обернулась, распухшее, заплаканное лицо ее просияло радостью.

31

Викентий Павлович был не в духе.

На уроке в шестом «Б» он вызвал Горбачева. Вместо Горбачева поднялся староста и сказал, что Горбачев был на первом уроке, потом ушел, и никто не знает куда. Спрашивать Горбачева Викентию Павловичу было не так уж необходимо. Он вызвал его, чтобы посмотреть, как тот держится. Горбачев не пропускал уроков из озорства и легкомыслия, как, случалось, делали другие. Значит, парня довели, если сбежал из школы…

Возмущение снова поднималось в нем, как опара в квашне. Чтобы опять не взорваться, он старался не смотреть на Гаевского, который с торжествующе-озабоченным видом вертелся в учительской. Поэтому, когда запыхавшаяся Людмила Сергеевна вторично прибежала в школу и, поймав Викентия Павловича в коридоре, предложила ему идти с ней в горком партии, он почти не колебался и махнул рукой на обед, который ожидал его дома.

Колебания относились не к тому, следовало или не следовало идти.

Идти было нужно. Колебался он потому, что не любил встречаться с начальством. Викентий Павлович не боялся начальства, но опасался, что другие подумают, будто он боится, и особенно, что подумает это само начальство, и при таких встречах пытался подчеркнуть свою естественность и непринужденность. Но, как только он это делал, естественность и непринужденность исчезали, он становился неловким, натянутым, сердился за это на себя и делался еще более неловким.

В приемной за столом сидела молоденькая девушка с лицом, напряженным от старания выглядеть внушительнее. Она была в роговых очках, по-видимому слишком больших, — они поминутно сползали на кончик ее короткого носика, и она становилась похожей на юную бабушку.

Девушка сердито подталкивала их пальцем к переносице, но, как только наклонялась над столом, они снова съезжали, и она опять становилась похожей на бабушку.

Строгая девушка, глядя не на них, а куда-то мимо, между ними, выслушала Людмилу Сергеевну и ушла в кабинет Гущина. Потом, открыв и придерживая рукой дверь, словно боясь, что они самовольно пойдут не в эту, а в какую-нибудь другую дверь, предложила войти.

Гущин разговаривал по телефону. Увидев входящих, он покивал и показал рукой на кресла возле стола.

Лицо у него было очень усталое. Усталыми были и глаза под широкими, срастающимися на переносице бровями. Сидел он боком, повернувшись к столику, на котором стояли три телефона. Людмила Сергеевна смотрела ему в затылок, словно по нему надеясь угадать, какой характер примет разговор. Затылок как затылок, чересчур, пожалуй, плотный.

Секретарь повесил телефонную трубку, привстав, пожал руку Людмиле Сергеевне, подал Викентию Павловичу и назвался:

— Гущин.

— Фоменко, — буркнул в ответ Викентий Павлович и поспешно придвинул к себе пепельницу.

Пепельница зацепила скатерть на столе, сморщила ее складками.

Викентий Павлович смутился и напряженной рукой поправил свои вислые, горьковские усы. Поправлять их не было нужды, это было ненатурально. Викентий Павлович рассердился на себя за эту ненатуральность и не стал поправлять скатерть. Однако морщины на ней раздражали его, он то и дело сердито посматривал на них.

— Викентий Павлович преподает в школе, где учатся мои ребята, — пояснила Людмила Сергеевна. — Пришли мы вот почему… Четверо ребят, в том числе двое из детдома, организовали сами кружок будущих капитанов и назвали его «Футурум». Они решили изучать морское дело, корабли и всякое такое, чтобы не позже как по окончании семилетки сразу же выйти в капитаны, — улыбнулась она. (Гущин тоже улыбнулся.) — В общем, это скорее похоже на игру, чем на что-то серьезное… Но у одного из них нашли записку… — Она протянула Гущину расшифрованный текст.

Гущин прочитал, густые брови его приподнялись:

— А что это значит? Зуд какой-то?

— Это сокращенный девиз. Они себе девиз придумали: «Видеть, знать, уметь, делать».

Брови Гущина опустились, он захохотал:

— Вот бисовы дети!.. А что, неплохо! Мне такой «зуд» нравится!

— Но дело в том, что записка эта была шифрованная, написана шифром…

— Каким шифром?

— Ерунда! — сказал Викентий Павлович. — Детский шифр: буквы алфавита пронумерованы и вместо букв ставятся цифры…

— А зачем?

— Как это — зачем? — заранее раздражаясь от возможных возражений, переспросил Викентий Павлович. — Чтобы тайна была! У каких мальчишек не бывает тайн? Без них же неинтересно!.. Да я сам в таком возрасте изобрел иероглифическое письмо и с приятелем через улицу только посредством таинственных письмен и сообщался… А вы? Вы сами не захлебывались всякими тайнами, не играли в «Пещеру Лейхтвейса»?

— Нет, — улыбнулся Гущин.

Улыбка у него была как бы смущенная, то ли оттого, что он чувствовал себя виноватым, так как не играл в «Пещеру Лейхтвейса» и даже не знал о ней, как не знает и теперь, то ли потому, что неожиданно ему напомнили детство, которое некогда было вспоминать и которое казалось таким далеким и навсегда забытым, словно его не было вовсе. Сейчас оно вдруг вспомнилось с удивившей Гущина нежностью, хотя умиляться в нем было нечему.

— Нет, не играл, — повторил он. — Некогда было… Да и какие игры! Я мальчишкой воевать ушел… — стирая с лица улыбку, сказал он.

— Д-да… — помолчав, произнес Викентий Павлович. — Тогда другое дело было…

— Ну, так что же? — вопросительно посмотрел на них Гущин.

— Шифрованную записку, — продолжала Людмила Сергеевна, — передали пионервожатому Гаевскому, а тот завел целое дело о какой-то организации…

Людмила Сергеевна рассказала о совещании у директора, о том, какую окраску придали всему, даже не узнав, не разобравшись; о том, как к этому отнеслись в гороно, и что запуганный Алексей Горбачев ушел из школы, не вернулся в детдом и хорошо еще, если просто убежал…

Гущин, переводя внимательный взгляд то на Викентия Павловича, то на Людмилу Сергеевну, все более хмурился.

Викентий Павлович при одном упоминании о Гаевском рассердился; рассердившись, перестал чувствовать скованность и излил свое возмущение этим демагогом, который, запугивая других, пытается из пустяка раздуть дело. Окончив, он почувствовал себя совершенно свободно, расправил морщины на скатерти и закурил, не обращая внимания на то, что густые брови Гущина нависли над самыми глазами, а лоб прорезала глубокая складка.

Гущин посмотрел на часы, нажал кнопку звонка. Строгая девушка заглянула в кабинет.

— Вызовите завгороно. И если есть там эта… Как фамилия инспектора?.. Дроздюк? Пусть тоже приедет. Сейчас же. Позвоните и пошлите за ними машину.

Ждали молча. Гущин поднялся, начал ходить за столом от стены к окну. Возле окна он задерживался, прищурившись вглядывался в темень за окном и шел обратно. Людмила Сергеевна понимала, что секретарь молчит умышленно, желая выслушать и другую сторону, но хмурое это молчание тревожило ее, и тревога становилась тем сильнее, чем больше молчал Гущин. Тревога Людмилы Сергеевны передалась Викентию Павловичу, но он делал вид, что чувствует себя превосходно, и процеживал табачный дым сквозь усы.

Дроздюк и Новоселова пришли. Ольга Васильевна скользнула взглядом по лицам Людмилы Сергеевны, Викентия Павловича и повернулась к Гущину.

Елизавета Ивановна казалась еще более попрямевшей, будто ее только что вынули из-под пресса. На щеках ее выступили розовые пятна. Они были признаком не волнения, а торжества: в своем торжестве она не сомневалась. Викентий Павлович на пришедших не смотрел. Он выбирал из пепельницы спички, ломал их и мрачно думал, что сейчас он и Русакова получат на орехи.

— Вы знаете, что произошло в пятой школе? — спросил Гущин.

— Да, Иван Петрович. Я даже хотела к вам зайти по этому поводу, — сказала Новоселова.

— Так что же там произошло’

— Вам, наверно, уже сообщили, — повела глазами Новоселова в сторону Русаковой и Фоменко.

— Мало ли что мне сообщили! Я хочу, чтобы вы рассказали.

— Вот товарищ Дроздюк расследовала это дело…

Спокойно и размеренно Елизавета Ивановна изложила историю с запиской.

— Мы еще не изучили это дело в деталях, — резюмировала она, — и сделаем это в кратчайший срок. Но и сейчас можно сказать: дело оч-чень нехорошее! Если посмотреть на это дело политически…

— Да, в самом деле! — встрепенулся Гущин, который до сих пор внимательно, с неподвижным лицом слушал. — Ну, так что же получается, если посмотреть на это политически? — И он, откинувшись на спинку кресла, приготовился слушать.

В интонации Гущина что-то насторожило Елизавету Ивановну, она взглянула в лицо секретарю, но не уловила ничего опасного.

— Если там нет ничего такого, — подчеркнула она, — то и тогда это нездоровое явление. Что значит — возникает какая-то тайная организация?.. Я лично считаю… — Она сделала паузу, снова вглядываясь в непроницаемое лицо Гущина, и продолжала так же уверенно и веско: — Мы не можем с этим мириться! Мы еще не знаем, чем она занималась, но уверены, что организация эта вредна, и должны в корне пресечь это явление!

— Та-ак… А вы что скажете? — повернулся Гущин к Новоселовой.

— Я согласна с товарищем Дроздюк, — ответила Ольга Васильевна.

— Угу! — Гущин помолчал, наклонился вперед и облокотился о стол.

— Вот что я вам должен сказать, товарищи дорогие… Политика, политически — для нас слова высокие, и бросаться ими попусту, зря мы не позволим. Если на то пошло, политическая сторона не в том, что вам мерещится, а в том, что раздули дело из пустяка, а когда разумные люди с этим не согласились, их тоже начали обвинять и подозревать…

Ольга Васильевна испуганно моргнула. Елизавета Ивановна медленно, с шеи, начала краснеть.

— Что произошло по существу? Сейчас это просто ребята, которым скучно, и они придумали себе занятие по вкусу и, в общем, полезное — изучать морское дело, готовиться в капитаны… Правильно? — обратился.

Гущин к Людмиле Сергеевне. (Она наклонила голову, подтверждая.) — Но им мало, чтобы было полезно, интересно по существу, нужно, чтобы было интересно и по форме. Вот они и придумали, чтобы была тайна, таинственные записки… Что их толкнуло на это? Вы не знаете, что за этим стоит? Я скажу вам: скука! И равнодушие к детям! — начиная раздражаться и багровея, повысил голос Гущин.

Он замолчал, пересилил себя и снова заговорил, уже спокойнее:

— Сейчас это обыкновенные хорошие ребята. Им и в голову не приходит то, в чем вы их подозреваете. А что получится, если их начнут подозревать, таскать туда, сюда?.. Они озлобятся, возненавидят тех, кто их преследует… Надо не выдумывать опасности, а уметь разгадывать настоящие!.. И очень плохо, что вы этого не понимаете, если пошли на поводу у Гаевского… Кстати, кто он такой, этот Гаевский?

— Я просматривала его анкету, — сказала Новоселова, — у него все в порядке, прекрасная биография.

— Да чёрта ли в его биографии! Когда вы научитесь в душу людям смотреть, а не в анкеты?!

— Но, Иван Петрович… Нельзя же — объективные данные. Он вполне проверенный человек.

— Проверенный-то проверенный, но ведь он же дурак! — возмутился Гущин. — Он хочет нажить политический капитал, похвастать бдительностью и раздувает дело. А вы, вместо того чтобы разобраться, ударяетесь в панику… Вы бы лучше детей охраняли от дураков и карьеристов!..

Гущин вскочил с кресла, прошелся за столом от стены к окну, опять остановился у стола:

— Черт его знает! Телят, поросят выращивать — и то ведь призвание надо иметь. А вы детей… детей доверяете трусливому болтуну, у которого за душой ничего, кроме шпаргалок!.. Кого он может воспитать?

Таких же болтунов и лицемеров, как сам?.. Ну, вот что, — сказал он, садясь, — прекратите возню, что этот Гаевский там затеял, — следствие, расследование и всякие «тащить и не пущать»… Надо не искоренять, а воспитывать!

— Но, Иван Петрович… — Новоселова замялась. — Нельзя же безнаказанно… Что дети будут думать о педагогах, воспитателях? У них авторитет упадет…

— Пусть не роняют! Все равно правду не спрячешь и авторитет обманом не удержишь… Ничего! Наши ребятишки — народ смышленый, дотошный, разберутся, кто ошибся, а кто напакостил… Ну, а что будем делать с этими конспираторами? — вопросительно оглядел он всех. — Надо им как-нибудь поделикатнее повернуть мозги от этой чепухи… Может, вы что-нибудь подскажете? — обратился Гущин к Людмиле Сергеевне.

— Разрешите мне попробовать, — сказал Викентий Павлович. Все сказанное секретарем чрезвычайно ему понравилось. Он, в знак полного своего одобрения и чтобы скрыть торжествующую улыбку, то и дело поправлял усы и подкашливал. — Надо что-нибудь в их духе…

— Да! — улыбнулся Гущин. — Вы же специалист по всяким тайнам, пещерам — вам и книги в руки. Обротайте их по-своему!.. Ну что ж, товарищи, все ясно?

Гущин проводил их до двери, потом подошел к окну. Оно было обращено к югу. В летний день за курчавой зеленью Слободки открывалось море. Когда он сидел за столом, подоконник скрывал дома и зелень, море начиналось сразу же за подоконником. Оно наполняло кабинет блеском и басовыми гудками пароходов. Теперь море было сковано льдом, за окном темно. Стекло дребезжало от ветра.

«Задула низовка, — подумал Гущин, — наверно, ломает лед. Пора… И мы ломаем! — невесело усмехнулся он. — Вот доморощенные мудрецы чуть дров не наломали… Ладно, оказались тут Русакова и учитель этот… как его… Фоменко. Не испугались громких слов. А эти вот деятели перепугались…»

Из-за окна донесся неясный гул. Лед? На таком расстоянии?.. Гущин прижался ухом к стеклу. Стекло дрожало, звенело под напором ветра.

Где-то прорывались через Перекоп и Тамань передовые разведчики весны — черноморские ветры, ломали торосистый лед. С громом и скрежетом дробились в темноте ледяные поля, рушились торосы, очищая дорогу весне. Тихим, дрожащим звоном откликались стекла на ее поступь.

…Новоселова холодно попрощалась с Людмилой Сергеевной. В другое время Людмила Сергеевна расстроилась бы, теперь не обратила внимания.

Она не обращала внимания и на то, что говорил Викентий Павлович.

Наслаждаясь победой, тот доказывал, как отлично они сделали, пойдя к Гущину, как он отлично все понял и какой он, по-видимому, отличный человек. Людмила Сергеевна отвечала невпопад. Радость победы была отравлена тревогой. Она была бы полнее, эта радость, если бы пришла раньше, до того, как Горбачев исчез. Не пришла ли эта победа слишком поздно?

Детдом спал. Скрипел, мотался под ветром самодельный флюгер, установленный ребятами над мастерской. Налёт загремел цепью навстречу ей, узнал хозяйку и полез опять в будку. Людмила Сергеевна вошла в домик, где помещались спальни. Ксения Петровна дремала в дежурной комнатке над книгой. Услышав шаги, она поднялась, заспешила на цыпочках к директору, но не успела. Людмила Сергеевна уже открыла дверь и при свете ночника, маленькой, прикрытой бумажным абажуром лампочки, увидела Лешку.

Он спал, прижав ко лбу сжатый кулак. Лицо его и во сне оставалось хмурым и печальным. Людмила Сергеевна осторожно прикрыла дверь.

— Пришел! Сам пришел! — радостно блестя глазами, шепотом сказала Ксения Петровна. — Все уже спали, когда вернулся…

Ксения Петровна посмотрела директору в лицо и отвела взгляд.

— Изморось какая-то на дворе… — сказала Людмила Сергеевна, вытирая мокрые щеки. — Ну, спокойной вам ночи! Теперь уже спокойной…

Она вышла на улицу. Ветер сдувал, гнал по ней не различимый в темноте сор, раскачивал деревья. Наверху торопливо клубились, неслись облака. Вместе с ними наплывал крепкий соленый запах освободившегося моря.

32

Лешка не думал о бегстве. Раз он не виноват, ничего ему сделать не могут…

Оказалось — могут. Ребята узнали — непостижимым образом они всегда всё узнавали, — что вчера вечером в кабинете директора был разговор о нем, и Валерий первый сообщил Лешке, что его исключат из школы. Валерию Лешка не поверил, но, когда Нина Александровна сказала, чтобы он после перемены пришел в кабинет директора, сомнений не осталось — его исключали. Зачем иначе среди уроков снова звать его к директору? Лешка схватил в раздевалке пальто, шапку и выбежал на улицу.

Школа гудела. Истомленные почти часовой неподвижностью и молчанием, ребята бегали сломя голову и кричали что есть мочи. Они понимали, что это нехорошо, так не следует делать, даже не хотели этого делать. Это делалось само собой. Сами собой ноги бежали изо всех сил, топая как можно громче; само по себе, помимо их воли, горло испускало оглушительные вопли. Паровой котел взорвется, если избыток пара не израсходовать или не выпустить через предохранительный клапан.

Нерастраченная энергия распирала ребят, неподвижных во время урока, и они с радостным чувством облегчения выпускали ее в предохранительный клапан перемены. В окнах обоих этажей мелькали головы, прибойный гул сотрясал стены, рвался в открытые форточки.

Лешка слушал этот гул, смотрел на бегающих по двору ребят. Он уже не мог бегать с ними. Они оставались в школе, от него школу отделяло свистящее, как хлыст, слово «исключить». Свистящий хлыст отсекал все, что у Лешки было, очерчивая вокруг него роковой круг. Вне круга было все — школа, товарищи, будущее. В кругу были только Лешка и его обида.

От нее горели глаза и бессильно стискивались кулаки.

Сейчас его позовут и станут говорить всякие такие слова. Его будут укорять и упрекать, будто бы жалеть и угрожать. А потом все равно скажут: «Исключить». Он может не выдержать и заплакать. Но они исключат. Они уже решили, и им все равно, плачет он или не плачет, жалко ему школу или нет, честный он или обманщик. Они решили, что он плохой и его надо исключить. Ну, так не будет он перед ними плакать и просить! И незачем ему слушать всякие слова…

Звонок рассыпал дребезжащую трель по лестницам и коридорам. Гул грянул еще громче и начал затихать. Хлопнула дверь за последними ребятами, бегавшими по двору. Школа смолкла. Сейчас Викентий Павлович входит в класс, оглядывает раскрасневшихся ребят, трогает усы желтым от табака пальцем и говорит привычное: «Ну-с, молодые люди, ноги устали, головы отдохнули? Перейдем к делу…» Лешка не то всхлипнул, не то шмыгнул носом и пошел по улице. Теперь уже все равно! Незачем ходить и на этот урок, если потом, дальше никаких уроков не будет. Он привычно свернул к дому и остановился. Там начнут расспрашивать, отчего да почему… Теперь его, наверно, из детдома тоже исключат. Там все учатся, а если он не будет учиться, его держать не станут.

По тротуарам проспекта спешили люди. За окнами закусочной люди сидели на стульях в белых чехлах, что-то ели и пили. Немного ниже, возле кинотеатра, ребятишки топали ногами, пританцовывали от холода.

На рекламном щите нарисованная фиолетовой краской женщина плакала. Слеза на ее щеке была размером с грушу и тоже фиолетовая. Над базаром висели гам и пар. За городом буро-красные домны и трубы «Орджоникидзестали» плыли навстречу низовке, распластав по ветру полог дыма и пара. «Четверка» скрежетала на повороте, позванивая, спускалась вниз, к рыбачьей гавани.

Прохожие обгоняли, толкали Лешку, спешили навстречу, переходили улицу. Всюду, со всех сторон, были озабоченные, торопливые прохожие. Они проходили, скользнув равнодушным взглядом по нему, и исчезали. За ними появлялись другие и тоже исчезали. Опять, как в Батуми, Лешка чувствовал себя затерянным в нескончаемой их веренице. Продрогнув, Лешка заходил в магазины — там было не так холодно.

Он становился у стены, разглядывал застекленные витрины прилавков, пока домохозяйки не начинали с подозрением коситься на него, крепче перехватывая ремешки и ручки сумок. Лешка выходил из магазина и снова блуждал по улицам.

Сам не зная зачем, он забрел в сквер. В боковой аллейке, где возник «Футурум», снег присыпал следы. Поваленная урна лежала на том же месте. Лешка смахнул с нее снег и сел. Все вокруг было такое же, как тогда, и все было теперь совершенно иным. Сквер Надежд превратился в сквер Крушения. Никаких надежд больше не было. Эта жизнь, в которой.

Лешке становилось все лучше и интереснее, кончилась. Должна была начаться какая-то другая, но как она начнется и какой будет, Лешка не знал. Глаза все время жгло, пощипывало.

Захрустел снежный наст. Понурившись, с несчастным лицом по аллейке шел Витька. Увидев Лешку, он удивился и обрадовался:

— О, ты тут? А тебя все ищут!

— Кто?

— Ну, я… Кира, ребята. Что ты туг сидишь?

— А где мне сидеть? Все равно исключат…

— Ну да, так и исключат!..

Лешка не ответил. Витька тоже замолчал, сел рядом. Выход оставался только один.

— Я завтра пойду и все расскажу!

— Ну и что? Исключат тебя тоже, вот и всё!

Так могло случиться. Даже наверняка так и будет. Они же не лично против Лешки, а против организации, а если Витька — главный закоперщик, его в первую очередь и вытурят…

— Пошли, — сказал он вставая.

— Никуда я не пойду. Начнут опять приставать. Очень нужно!

— Да нет, ко мне!

У Витьки можно было отогреться и переждать до вечера. Лешка решил вернуться домой, когда все будут спать. А утром — что уж будет, то будет…

Обедать Лешка отказался. Витька принес ему хлеба с маслом и свой компот. Пока Лешка ел, Витька ерошил волосы, тяжело вздыхал и мыкался из угла в угол: он решал и не мог решиться.

— Я знаешь что думаю? Придет отец, я ему все расскажу. Давай вместе расскажем. Он у меня здорово толковый! Я, понимаешь, только боюсь… Нет, не то, что мне попадет… Он здорово вспыльчивый, а сердце у него больное. Он из-за меня еще хуже заболеть может, как тот раз… А тут, понимаешь, не Шарик, тут посерьезнее…

Витька рассказал о своем столкновении с Людмилой Сергеевной и о том, что произошло тогда с отцом.

Лешка подумал и сказал, что отцу говорить нельзя. Во-первых, он может заболеть, а во-вторых, получится, что он заступается за сына.

— Ну да, не больно-то он заступается! Отвечай, говорит, сам.

Тогда он мне, ого, дал жизни! — сказал Витька, но не объяснил, как именно «дал ему жизни» отец. Признаваться было стыдно и теперь.

Они заспорили, и чем больше спорили, тем больше Витька утверждался в своем решении. Конечно, благородно с Лешкиной стороны, что он брал всё на себя, но получалось, что он один благородный, а остальные — трусы. Признать себя трусом Витька не хотел, так же как и оказаться менее благородным.

Подошло время, когда отец приезжал обедать, но он не приехал, а позвонил по телефону и сказал, что сейчас ему некогда, он постарается вернуться пораньше домой и тогда уже заодно будет обедать и ужинать..

Стемнело, наступил вечер. В кабинете Ивана Петровича часы пробили девять.

— Я пойду, — поднялся Лешка.

— Подожди! Он скоро. Может, сейчас придет…

Лешка подождал еще, потом решил уходить.

— Ладно, — помрачнев, сказал Витька, — я и один скажу…

Лешка ушел. Витька прилег на постель и начал обдумывать, как лучше обо всем рассказать отцу. Чтобы не заснуть, он поставил настольную лампу к самой постели и зажег верхнюю лампу. Яркий свет резал глаза, мешал думать. Витька погасил верхний свет, настольную лампу отгородил раскрытой книгой. Думать стало намного легче. Витька углубился в размышления и незаметно, нечаянно заснул.

Ветер толкал Лешку в спину, доносил неясный шорох и гул. Лешка остановился, прислушался. Гул шел с моря. Что-то медленно, монотонно и неостановимо ворочалось в темноте. Это было жутко и непонятно, как.

Лешкино завтра…

Ксения Петровна обрадованно улыбнулась, поманила Лешку к себе:

— Поешь. Простыло только все.

Под полотенцем на столе стояли ужин и стакан холодного чая. Лешка поколебался и сел за стол, ожидая, что сейчас она начнет спрашивать.

Ксения Петровна читала.

— Спасибо, — сказал Лешка.

— На здоровье, — опять улыбнулась Ксения Петровна и прикрыла полотенцем опустевшую тарелку.

Лешка постоял в нерешительности, ожидая, что она все-таки спросит, где он был. Теперь ему хотелось, чтобы она спросила об этом и не думала ничего плохого.

— Иди ложись, — сказала Ксения Петровна. — Уже поздно.

Лешка пошел в спальню, лег. Свистящее, как хлыст, слово опять зазвучало в ушах, отсекая все, что было вокруг: дом, ребят, эту спальню, Людмилу Сергеевну, койку, на которой так привычно и удобно лежать, Ксению Петровну, ее улыбку… Почему она не сердилась, а улыбалась? Даже принесла ужин, хотя это не полагалось. Жалела напоследок?.. Всю ночь ему снилась улица. Нужно было дойти до ее конца, там он мог узнать что-то важное. Самое важное: что будет потом?

Он спешил, бежал. Навстречу шли прохожие, миллионы прохожих. Лешка натыкался на них, его толкали, но он бежал и бежал. Улица была бесконечна, поток прохожих нескончаем…

— Откуда ты взялся? — вытаращил Валерий глаза, когда Лешка проснулся. — Хлопцы, пропащий нашелся!

Ребята окружили Лешку:

— Ты куда убежал? Почему с уроков ушел? Где был?

— Никуда я не убежал. А ушел, потому что… потому что голова заболела.

— Знаем мы эту голову!..

— Ребята, что вы мне обещали? — раздался голос Ксении Петровны. —

А ну, быстро — убирайте постели, марш умываться!

Лешке Ксения Петровна тихонько сказала:

— Людмила Сергеевна уже пришла, зовет тебя. И не бойся — все хорошо! — улыбнулась она.

Сердце Лешки застучало, он перебежал через двор.

— Здравствуй, Алеша, — встретила его в дверях кабинета Людмила Сергеевна. — Я еще вчера приходила, чтобы сказать, да ты спал. Бояться тебе нечего, никто тебя не исключит, все это дело прекращается. Ну, рад?

— Ага. Спасибо, Людмила Сергеевна!

— А вот я тебе спасибо сказать не могу, — ответила Людмила Сергеевна. — Я думала, ты мне больше доверяешь, больше полагаешься на нас, а ты убежал… Мы ведь чего только не передумали…

Людмила Сергеевна говорила укоризненно и печально.

— Я не убежал, я у Витьки был, — попробовал Лешка оправдаться и покраснел. Еще хуже: она беспокоилась, а он отсиживался у Витьки.

Окончательно смешавшись, Лешка пробормотал спасительную детскую формулу: — Я больше не буду!

— Хорошо, — улыбнулась Людмила Сергеевна.

Какие они все хорошие! И Людмила Сергеевна, и Ксения Петровна, и.

Гущин… Это, конечно, он все сделал! И Витька молодец — сказал, не побоялся!.. А он сам… решился бы он сказать маме — отца Лешка помнил смутно, — если бы это было так опасно и она могла бы даже умереть? Нет, он бы все-таки не решился. А Витька решился. Вот это настоящий друг!

…»Настоящий друг» плелся в школу в унынии и тоске. Он презирал себя за то, что заснул, так и не приготовив своей речи отцу, и за трусость, с которой утром ушел от двери спальни.

Отец еще спал. Соня предупредила, чтобы Витька не шумел и не разбудил отца — тот вернулся поздно. Однако, презирая себя, в глубине души он радовался и тому, что заснул, и тому, что не решился разбудить: он помнил пророчество Сони, что когда-нибудь «уморит отца»…

Увидев бегущего к нему Лешку, Витька покраснел и даже приостановился. Лешка ничего не заметил. Он еще издали кричал:

— Уже, Витька! Понимаешь, он уже сделал!..

— Кто?

— Да отец твой! Людмила Сергеевна сказала, что всё, ничего не будет… А ты боялся! Здорово он сердился? — Лешка не ждал ответа, ему не нужен был ответ. — Людмила Сергеевна говорит: иди и ничего не бойся, ничего, говорит, не будет… Здорово! А?

Витька понял только одно: все обошлось. Он повеселел и с размаху хлопнул приятеля портфелем:

— А ты как думал!

— Расскажи, как было? Он сердился? Очень?

Витька замялся, опять начал краснеть:

— Ну — как?.. Обыкновенно…

Звонок выручил его, они разошлись по классам.

Учителя Витька не слушал — он терзался. Все произошло к лучшему, уладилось без него. Но Лешка уверен, что произошло это благодаря Витьке, а он растерялся и постыдился сразу признаться, что ничего не сделал. Лешка считает его настоящим товарищем, благородным и смелым, а он совсем не благородный и смелый, а трус. И врун! Притворился, что так все и было… В конце концов, честный он человек или нет?..

На переменах говорить было не с руки. Домой шли втроем: он, Лешка и Кира. Лешка и Кира горячо обсуждали событие, хвалили Людмилу Сергеевну, Витькиного отца, самого Витьку. Кира почему-то особенно напирала на то, как хорошо Витька сделал, рассказав все, какой он молодец. Витька краснел, надувался и молчал.

Юго-западный ветер гнал с неба отары белых облаков, расчищая дорогу солнцу. Оно так пригревало, что в пальто и теплых шапках стало жарко.

— Что это ночью шумело? — вспомнил Лешка.

— Может, лед ломался, низовка уже сколько дней дует, — сказала Кира. — Побежим посмотрим?

Между булыжниками Морского спуска журчали ручьи, с бетонных ступенек тротуара низвергались крохотные водопады. Задорно покрикивали паровозы возле станции, звонко и отчетливо перестукивались буферами вагоны. Ребята, перебираясь через тормозные площадки, миновали железнодорожные пути. Сразу же за ними вздымались стоящие торчком, наклонившиеся глыбы зеленоватого льда. Высоким валом они подступили к берегу, вгрызлись в него. На глубине могуче ворочалось невидимое море.

Лед над ним медленно и неостановимо шевелился, стонал и звенел. То там, то здесь зеленоватые глыбы вздымались, со скрежетом, хрустом громоздились на другие и рушились грудой обломков. Далеко за ними слепила глаза тонкая полоска чистой воды. Сверкающим ножом она рассекала щель горизонта и срезала с моря взъерошенную кору льдов. Они пятились к берегу и рассыпались.

— Теперь уже скоро, — сказал Витька. — Тремонтан задует — всё разгонит. Пошли? А то ветрено тут…

— Эх ты, моряк! Ветра испугался! — засмеялась Кира. — А знаете, мальчики? — сказала она. — Пойдемте к Наташе. Нам все равно мимо идти.

Лешка и Витька заколебались: там небось мама и всякое такое…

— Мамы боитесь, да? — поддразнила их Кира. — Тоже мне — герои!..

Дверь открыла Наташина мама. Выслушав Киру, оглядев с улыбкой смущенных Лешку и Витьку, она сказала:

— Вот вешалка. Раздевайтесь. Только ноги вытрите хорошенько, — потом открыла дверь в одну из комнат и громко объявила: — Ната, к тебе кавалеры пришли.

Лешка и Витька смутились еще больше и от смущения так долго и старательно вытирали ноги о половик, что Наташина мама засмеялась:

— Ладно, идите уж, а то без подметок останетесь.

Наташа была в постели. В одной руке она держала книгу, другой гладила кошку, которая лежала у нее на животе. Кошка, прижав уши и зажмурившись, выжидала момента, чтобы удрать, но, как только она шевелилась, Наташа хлопала ее по спине, и кошка опять, прижав уши, замирала. На стуле возле кровати стояли аптекарские пузырьки, в комнате пахло лекарствами.

— Ну, как ты тут живешь? Здравствуй, — сказал Витька. — А мы, понимаешь, решили тебя проведать…

— Ничего они не решили, это я их привела! Они твоей мамы боялись, — засмеялась Кира.

— Очень хорошо!.. Ну, рассказывайте… Ой, нет — берите стулья, садитесь.

— Это ты после парохода, когда ноги промочила… — сказал Лешка.

— Ага… Лежи смирно! — шлепнула кошку Наташа. — Ну, рассказывайте.

— Ой, Наташа, что было! Его, — показала Кира глазами на Лешку, — чуть-чуть не исключили!..

Наташа широко открыла глаза:

— За что?

— За «Футурум»…

Кира и Лешка начали рассказывать — вернее, рассказывала сама Кира, то и дело поворачиваясь к Лешке и Витьке за подтверждением:

«Правда?» Лешка, подтверждая, кивал. Наташа хмурилась и ужасалась.

— Я бы тоже ничего не рассказала! — горячо сказала Наташа, глядя на Лешку. — Пусть они хоть что! — и пристукнула сжатым кулаком.

Удар пришелся по кошке, она утробно мяукнула и бросилась с постели.

Кира еще сильнее расписала Витьку, выставила его настоящим спасителем. Витька краснел и старался глубже запрятаться между шкафом и этажеркой.

За время болезни Наташа побледнела, исхудала, глаза ее, казалось, стали еще больше. Они поговорили о том, скоро ли Наташа выздоровеет, рассказали, что на море сломало лед, и ушли. Витька проводил их до самого дома.

— Погоди, — остановил он Лешку.

Он подождал, пока Кира отошла, и, глядя в землю, сказал:

— Понимаешь, я тебе должен сказать одну вещь… — Он замялся, потом решительно отрубит: — Это неправда!

— Что?

— Ничего я отцу не говорил… Ты думаешь, что я сказал, а я побоялся, отложил на сегодня… И они сами всё… Это, конечно, подло с моей стороны, и ты имеешь полное право презирать… — Губы Витьки задрожали, он замолчал.

— Так он про тебя ничего не знает?

— Нет.

— Чудак! — засмеялся Лешка. — Так это же хорошо! И нечего надуваться! Будь здоров!

33

Нового пионервожатого звали Костей Павловым. Он не созывал сборов, не выстраивал дружину, чтобы познакомиться с пионерами, а с неделю ходил по классам, смотрел, слушал и разговаривал с ребятами.

Разговаривая, он все время посмеивался, но не обидно и так, что нельзя было понять, смеется ли он над тем, что они делали раньше, или над пионерами, которым не нравилось то, что они до сих пор делали.

Высокий, подвижной и, должно быть, очень сильный, он приходил без кепки, а скоро начал ходить и без пиджака, хотя было совсем не жарко.

Еще не наступили знойные дни, а улыбчивое, открытое лицо его и брови были опалены солнцем. Яша после беседы с новым вожатым и особенно после того, как проиграл ему партию в шахматы, объявил, что Костя образованный. Витька многозначительно крутил головой и говорил: «Башковитый!»

Лешка не хотел идти на сбор пионеров старших классов, но Викентий Павлович подозвал его к себе и сказал, чтобы он обязательно приходил сам и привел всех «футуристов»…

В седьмом «Б» ребята устроились по трое, даже по четверо на парте, за учительским столиком сели вожатый и Викентии Павлович.

— Мы не будем проводить собрание, — сказал Костя, — а просто побеседуем… Пожалуйста, Викентии Павлович…

— Детство мое, — сказал Викентии Павлович, — в которое вам так же трудно поверить, как в свою будущую старость, вы относите ко временам почти доисторическим…

Ребята вежливо посмеялись.

— Однако в свое время я тоже бегал в коротких штанишках и, как вы, думал, что взрослые ребят затирают: не пускают на войну, не доверяют ни паровоза, ни парохода, а только заставляют учить правила и решать задачи… Как многим из вас, нам казалось это скучным, неинтересным, и мы старались сделать свою жизнь интереснее. Мы думали, что окружающее буднично, обыкновенно, наперед известно, и тосковали о неизвестном, необыкновенном и таинственном. И так как мы были убеждены, что ничего необыкновенного и таинственного вокруг нет, мы выдумывали его сами…

Лешка толкнул Витьку локтем, покосился на него. Витькины уши порозовели.

— Должен признаться, молодые люди, — усмехнулся в усы Викентии Павлович, — я выдумывал усерднее других… Мы искали несуществующие клады, доспехи русских богатырей и с этой целью исковыряли не один холмик. Пробовали подстерегать привидения, бог весть почему верили, что в Глухове у кого-то хранится папирус из гробницы Тутанхамона и, не зная языка древнего Египта, переписывались друг с другом при помощи иероглифов…

Витька поймал взгляд Наташи и насупился.

— А тайны были вокруг, они заглядывали нам в глаза и полным голосом звали нас. Мы затыкали себе уши и поворачивались к ним затылком… Маленькие дикари, мы верили в магическую силу выструганной нами лучинки и отталкивали могущественный жезл знания, который мог открыть ошеломляющие тайны жизни… В силу разных причин мы поумнели позже, чем можете это сделать вы. Поэтому не все из нас сумели стать тем, кем хотели и могли бы… — Викентий Павлович замолчал и, ероша брови, прошелся по классу. — Не повторяйте наших ошибок: откройте глаза и уши, повернитесь лицом к будущему. Примеры не надо искать. Мы живем на берегу моря. Что вы знаете о нем? Что море — это очень много воды, что на нем бывает штиль и бывают бури? Нам кажется, что море производит только шум прибоя, а у него есть свой голос. Мы повторяем поговорку: «Нем как рыба», а на самом деле рыбы… — …поют, — ехидно подсказал Витковский.

— Да-с, поют! — покосился на него Викентий Павлович. — Вам рассказывали о хитроумном Одиссее, который слышал завораживающее пение сирен. Быть может, эти сирены — преображенные фантазией сциены, крупные рыбы Средиземного моря. Сциены могут издавать разнообразные звуки. Морской петух Черного моря умеет гудеть и ворчать, дельфины свистят. Многие рыбы и морские животные могут издавать и слышать звуки. Азовские и черноморские рыбаки ловят лобана на рогожи, когда он, испуганный резкими звуками, выпрыгивает из воды. Море совсем не глухо и немо, как нам кажется.

Многие рыбы и морские животные слышат то, чего не можем слышать мы, — голос моря. Человеческое ухо воспринимает звуковые волны, имеющие от пятнадцати колебаний до двадцати тысяч колебаний в секунду.

За нижним порогом звуковых волн идут инфразвуковые. Они используются для регистрации землетрясений, геологической разведки. Академик Шулейкин открыл, что во время шторма при движении ветра над гребнями и подошвами волн возникают особые инфразвуки. Академик назвал их голосом моря. Они не затухают на громадных расстояниях, распространяются в воде с огромной скоростью — тысяча пятьсот метров в секунду. Это и есть голос моря. Морские животные задолго до приближения шторма, услышав грозный голос его, прячутся. Морские блохи, рачки из семейства гаммарус, которые всегда прыгают среди влажной гальки, уходят на сушу, где их не может достигнуть прибой. Крабы прячутся среди расщелин, на глубинах. На глубину уходят медузы и рыбы. Голос моря предупреждает их о приближении шторма задолго до того, как барометр предскажет его нам.

Мы живем на берегу самого маленького из всех морей. И самого мелкого: всего каких-то четырнадцать метров предельная глубина. Тайфунов не бывает, огромных волн тоже, островов почти нет… Скучное море, не правда ли? Неправда! Это самое замечательное море! Оно маленькое и мелкое, но оно дает больше рыбы, чем любое другое.

Восемьдесят килограммов рыбы с одного гектара площади дает оно нам! Это в три раза больше, чем дают самые богатые Японское и Северное Черное море дает в пятьдесят раз меньше рыбы с гектара, чем наше Азовское. Это единственное в своем роде море. Оно — рассадник, богатейшая кормушка для многих рыб. Более того: это первое море, которое человек планирует реконструировать, переделать, подчинить своим целям и задачам. Загляните в него пытливым взором, и оно откроет вам такие дива и чудеса, что вы не сможете отвести взгляд. И уж никогда не смогут сравниться с ними придуманные вами тайны и прочие пустяки!.. — решительно закончил Викентий Павлович.

— Все это, — сказал вожатый, — Викентий Павлович рассказал не для того, чтобы все до одного бросились в моряки или гидробиологи…

Кто-то из вас захочет стать, как его отец, доменщиком или сталеваром, другой мечтает о самолетах, третий надеется вырастить виноград с огурец величиной… Не надо ждать! Нельзя ждать! Многие рассуждают так: вот кончу школу, потом вуз, стану специалистом, а тогда сделаю такое, что все ахнут… Не ахнут, если вы будете сидеть и ждать, пока само все придет. Само ничто не приходит!.. Вот вы окончите школу и получите бумагу, которая называется «аттестат зрелости». Станете ли вы зрелыми? Для чего? Что вы сумеете делать? Ничего. Вы будете ходить и раздумывать, что с собой делать, куда себя девать. А вам будет шестнадцать-семнадцать лет…

Четырнадцати лет Лермонтов писал стихи, поражающие взрослых и теперь. Шестнадцатилетний Герцен на Воробьевых горах дал клятву посвятить жизнь освобождению народа. Гимназист Володя Ульянов уже избрал для себя путь, с которого не свернул ни на шаг за всю жизнь…

Вы скажете: «Они гении, а мы — нет»…

— Конечно! — откликнулся кто-то.

— Откуда вы знаете? — серьезно и строго спросил Костя Павлов.

(Ребята, смущенно улыбаясь, переглянулись.)

— А может, кто-нибудь из вас прославит свою школу, город, страну?.. Конечно, если будущий гений не будет сидеть сиднем… Вам часто говорят, и вы знаете, что вы — будущие хозяева жизни. А что значит — хозяин? Некоторые думают, что, если они умеют произносить речи, командовать и особенно если умеют кричать, они хозяева жизни… Об этих что говорить! Это все равно как сказать, что телега едет потому, что под дугой у лошади брякает колоколец… Стать хозяином жизни означает — знать, уметь и делать.

Многие из вас жаловались: скучно! Конечно, без конца проводить заседания и собрания скучно. Что вы на них делаете? Прорабатываете да поучаете друг друга, как надо вести себя и учиться… Давайте займемся делом! У каждого свои вкусы и желания. Давайте заниматься тем, к чему каждого тянет!.. Будут у нас кружки или звенья. В таком звене все интересуются одним делом, помогают друг другу, соревнуются: кто больше узнает, лучше сделает… И понемногу вы будете становиться специалистами. А за вами потянутся все школьники. Так и должно быть: ведь вы пионеры, а значит — передовые, первые… Интересно?

— Да! Очень!

— Только сразу условимся: через месяц, даже через два, — улыбнулся Костя, — вы не сделаете гениального открытия, не построите межпланетный корабль и не изобретете новую подводную лодку. Не в обиду вам будь сказано — вы еще маленькие, только начинаете подбирать и понимать крохи того, что уже узнало человечество. А у него был для этого большой срок — тысячи лет, — и узнать оно успело многое… Но вы приоткроете для себя пока неведомый вам уголок знания, полюбите его и научитесь обращать его на пользу людям… Быть может, вы ошибетесь в выборе своего дела, призвания — у вас будет время исправить ошибку. А в сорок или пятьдесят этого уже не сделаешь. Но и то, что вы узнаете, пригодится. Ненужных знаний и бесполезных навыков не бывает, бывают только ленивые люди, не умеющие найти им применение… Ну как, согласны? — улыбаясь, спросил Костя Павлов.

Кто-то сзади хлопнул в ладоши, и сразу весь класс загремел аплодисментами.

— Подождите! — поднял руку Костя. — Это не всё. Каждый кружок или звено будет заниматься своим делом. Но мы не будем сидеть в кабинетах и классах. Если ты пионер, так ты должен плавать лучше всех, бегать быстрее всех, не хныкать, если надо пройти пять — десять километров, и не дрожать, если попал под дождь… Словом…

— «Не бояться ни жары и ни холода»! — подсказал Толя Крутилин.

— Правильно! И мы будем предпринимать походы и экспедиции. Не в поезде, на пароходе или в машинах — пешком! Побываем на заводе, в порту, сделаем поход в заповедник целинной степи, по берегу моря, и там дело будет для всех — и мичуринцев, и биологов, и фотографов, и радистов…

— Ура! — закричал кто-то из ребят.

— Погодите, рано кричать «ура». А ходить-то вы умеете?

— Как это? — переглянулись ребята. — Что мы, безногие?

— Ноги есть, а ходить не умеете. Смотришь, идут пионеры: тоска берет! Плетется по тротуару табунок — не в ногу, вихляются из стороны в сторону, барабанщик лупит без всякого смысла, а в горн тутукают все по очереди… Разве так посреди улицы пройдешь? Засмеют. А должны завидовать! Поэтому — никаких тротуаров! Ходить посреди улицы настоящим строем. Горнист один и сигналит только когда нужно. А барабанщик должен научиться барабанить так, чтобы вся улица начинала идти в ногу, когда он бьет в барабан. И уж если пойдем в поход — никаких нянек! Все нести на себе, никаких поваров и обслуживающего персонала — все делать самим! Ну, согласны? Не струсите, не захнычете?..

34

Людмила Сергеевна не поверила своим глазам:

— Ну-ка, ну-ка, подойди ко мне!

— Что такое? — недовольно спросила Алла.

Людмила Сергеевна достала и протянула ей платок:

— Вытри сейчас же!

Алла вспыхнула, с вызовом откинула голову. Несколько секунд продолжалось единоборство взглядов, потом Алла опустила голову, достала свой платок и вытерла краску с губ. Она подчинилась, но на ресницах ее дрожали злые слезы обиды.

Долгий разговор не помог. Людмила Сергеевна стыдила, объясняла, убеждала. Алла, полуотвернувшись, слушала, но Людмила Сергеевна видела, что слушает она уже не ее, а только свою обиду.

Противно было видеть, как молоденькая девушка изуродовала краской свои свежие губы. Но дело было не в накрашенных губах, не в выщипанных в ниточку бровях, которые придали лицу Аллы удивленно-глуповатое выражение. И не в том, что у нее появилась привычка закидывать голову и громко хохотать, с явным расчетом привлечь к себе внимание. Или привычка непрерывно моргать при разговоре: широко открывать глаза и тут же закрывать их. «Хлопает ставнями», — говорили мальчики. Эти и другие замашки, перенятые Аллой у новых подруг, были смешны и не очень опасны, хотя другие воспитанницы начинали ей подражать. Глупенькая! Ей не терпелось поскорее стать взрослой, как будто это уйдет от нее…

Все это пустяки. Значительно важнее и хуже было то, что, оставаясь в детдоме, Алла все дальше отходила от него. Ее ничто не трогало и не интересовало. Перестав быть председателем совета отряда, она окончательно отдалилась от всего, чем жил детдом. В сущности, она была отрезанный ломоть. Воспитательницы уже ничего не значили для нее, только Людмила Сергеевна еще имела некоторое влияние, но влияние это становилось все слабее и вот уже вызывало сопротивление и досаду.

Прежде у нее находилось время для всего. Алла ходила в школу, учила уроки, вышивала, выпускала стенгазету, играла с малышами. Высоко держа свой председательский авторитет, она была грозой баловников, успевала вечно что-то стирать и гладить. Общительная, веселая, она была признанной главой коллектива. Теперь ей было некогда. Она ходила в техникум и выполняла домашние задания с таким видом, будто ничего важнее и труднее на свете не существует. Если ее просили что-либо сделать, она досадливо отмахивалась или отвечала удивленно-пренебрежительным взглядом: почему ее беспокоят пустяками?

Она была старше всех воспитанников, и только она одна училась в техникуме. Ей одной разрешалось ложиться спать не вечером, а ночью, так как занятия кончались поздно. Ей одной были куплены особые учебники, александрийская бумага и готовальня. Для нее делали исключение из общего правила, и Алла поняла это как признание своей исключительности. Отсюда был один шаг до уверенности в том, что, сохраняя все права, она не имеет никаких обязанностей. И Алла сделала этот шаг.

Однажды Людмила Сергеевна заметила, что постель Аллы убирает Сима.

— В чем дело, почему Алла не убрала сама? — спросила Людмила Сергеевна.

— Она торопилась, ей к зачету готовиться надо…

На следующий день Людмила Сергеевна нарочно пришла в спальню и услышала, как Алла небрежно сказала:

— Девочки, заправьте мою постель, я ухожу…

Выговор директора Алла выслушала со злым лицом, постель прибрала, но всем своим видом показывала, что она права, а директор «придирается». Потом стычка произошла из-за дежурства. Митя растерянно сказал, что Алла дежурить отказывается, а он не знает, должна она дежурить или нет. Алла не только не была пристыжена, когда ее позвали к директору, но сама возмущалась и негодовала.

Какое право они имеют заставлять ее? Они не понимают, что такое техникум? Это им не примерчики решать! Какое они имеют право принуждать, если у нее такая перегрузка? Нет в детдоме других? Ничего с ними не случится, если лишний раз подежурят… Что она, мало работала в свое время? Пусть теперь поработают другие, а она не может…

Алла ушла, хлопнув дверью.

Да, это, конечно, не маленький Толя Савченко, запутавшийся в трех соснах. Она будет бегать и протестовать, жаловаться и кляузничать, требовать справедливости и доказывать свое право ничего не делать…

Жалобы и кляузы — пустяки, их не составит труда разъяснить. Хуже всего было то, что в детдоме вырос иждивенец. Пример Аллы мог заразить и уже заражал других. А этого терпеть было нельзя.

Как и когда это случилось? Чего не заметили, что проглядели она, Людмила Сергеевна, и воспитатели? Задатки, склонности? Чепуха, они не передаются, а прививаются. Каким образом пример для всех, активистка превратилась в эгоистичное, самодовольное и наглое создание? Может, дело именно в том, что слишком часто и много подчеркивали, что она такая и сякая, расхорошая? От неумеренных похвал головы кружатся, взвиваются кверху носы и у зрелых, взрослых людей… Всегда ставили ее в пример, в особое положение, вот и поверила в свою исключительность.

А где уж исключительным снисходить до обязанностей! Они их признают только для других, сами имеют одни права. И чем больше прав, тем меньше обязанностей.

Физический вывих исправить легко. Душа — не лодыжка: нельзя дернуть и поставить на место… Нотации не помогают. Наказания озлобят. Поверить в свою исключительность куда как легко, а отказаться от нее — попробуй-ка!.. Единственное средство — создать человеку такие условия, чтобы он не стоял ни над кем, чтобы вокруг были такие же, равные. Равенство — наилучшее лекарство от зазнайства, а труд — от паразитизма… Жалко? Да, трудно ей придется. Не раз поплачет, посетует на жестокость… Ничего. Пока хрящи не превратились в кости, выправить можно. Потом останется только ломать. Это больнее, да и не всегда помогает. И нужен урок остальным. Маленькие смотрят на нее с обожанием — она ведь красивая, умная, старшая! — и подражают, как обезьянки.

На собрание пришли все ребята, но, в отличие от обычных сборов, не смеялись, громко не разговаривали. Алла, пренебрежительно прищурившись, оглядела собравшихся и отвернулась к окну.

— На повестке дня один вопрос, — объявил Митя, — о поведении Аллы Жуковой… Вы скажете, Людмила Сергеевна?

— Да. — Людмила Сергеевна встала, оглянулась на Аллу, но та упорно смотрела в окно и пренебрежительно щурилась, только щеки ее слегка заалели. — Мне так же, как и вам, ребята, — вздохнув, сказала Людмила Сергеевна, — тяжело и больно, что вопрос о поведении Аллы вынесен на обсуждение… Год назад она была председательницей нашего совета отряда, была примерной воспитанницей, призывала других к дисциплине и усердной, честной работе. А теперь мы должны говорить о ней. Алла перестала интересоваться жизнью детдома. Она считает, что уже стала взрослой и у нее нет времени. Допустим, хотя это не так. Но Алла не хочет ничего делать, отказывается работать. А этого допустить мы не можем! Детский дом — коллектив. Здесь нет лучших и худших, у всех одинаковые права и одинаковые обязанности. Каждый должен работать в меру сил и умения, работать и для других, потому что другие работают для него. Алла же решила, что имеет право ничего не делать для других, но все обязаны делать для нее и за нее. Вы помните, как запутался Толя Савченко. Толя ошибся, но он понял свою ошибку и исправился. Алла уже большая девочка, она не ошибается, а делает это сознательно. Я много раз говорила с ней, Ксения Петровна — тоже, и всё безрезультатно.

Пусть теперь она всем объяснит свое поведение. Еще не поздно исправить. Может быть, она осознала, что поступает неправильно, и исправится. А может быть, вы просто согласитесь, что она имеет право ничего не делать и вы все будете за нее и на нее работать?

Людмила Сергеевна села. Ребята перевели хмурые взгляды с директора на Аллу.

— Говори! — сказал ей Митя.

— Как же! — огрызнулась Алла. — На меня будут наговаривать, а я должна оправдываться?

— Встань! — жестко сказал Митя.

— Не буду я вставать — я не подсудимая!..

— А Людмила Сергеевна подсудимая? — повысил Митя голос. — Она встает, а ты будешь барыней сидеть? Встань!

— Вставай, вставай! Нечего! — закричали ребята.

Многим из них приходилось стоять перед советом отряда, когда Алла сидела на председательском месте. А теперь она посмела отказаться от того, к чему понуждала других?!

— Ну и встану, подумаешь… — Алла вскочила. — Только все равно вы не имеете права меня судить. И директор на меня наговаривает, придирается, оскорбляет. Вы не имеете права меня оскорблять! Я знаю, я узнавала… Я не стану делать все, что ей захочется. Это маленьких она пускай уговаривает, а я не маленькая. По закону, я имею право жить в детском доме, и всё. Ничего вы мне не сделаете! Вы хотите, чтобы я занималась всякой ерундой и плохо училась? Мой долг — хорошо учиться, и я буду его выполнять. А заставлять меня никто не имеет права…

Аллу любили и уважали, ей завидовали и подражали. Даже когда она перестала быть председательницей, ее слово по-прежнему было решающим, поступки — выше критики. Узнав, что на собрании будут обсуждать ее поведение, ребята растерялись: как ее можно осуждать, если осуждала всегда она и осуждала правильно? Но чем больше говорила Алла, чем больше смотрели они на раскрасневшееся, искаженное злостью красивое лицо, тем скорее первоначальную неловкость вытесняло раздражение. Что она воображает? Кто она такая, чем лучше других? Подумаешь — учится! А они что, не учатся?

Один за другим ребята вставали и стыдили Аллу, напоминали, как она призывала других, требовала их наказания, а теперь сама хочет стать барыней, жить на всем готовом. Алла презрительно кривила губы, бросала уничтожающие взгляды на ораторов.

Лешка сидел у самой стены, позади всех. Ему было жалко Аллу, его возмущало то, что говорили о ней. Он страдал так, как если бы говорили все это о нем самом. Но он молчал — это было справедливо.

— Что ж нам говорить? — сказал Яша, выступавший последним. — Алла была лучшей среди нас, мы ею гордились… А теперь она не хочет нас слушать, не уважает коллектив. Она просто презирает нас… И я не знаю, что мы теперь должны делать… — Он посмотрел на Людмилу Сергеевну. — Мы постановим, а она не будет подчиняться…

— Конечно, не буду! — крикнула Алла.

— Яша сказал правильно, — поднялась снова Людмила Сергеевна. —

Алла перестала уважать коллектив, считаться с ним. Она думает, что стоит выше коллектива и ей все позволено… Это самая скверная и тяжелая болезнь. Лечить ее нужно решительными мерами. Поэтому я предлагаю обсудить вопрос об исключении ее из детского дома…

— Вы не имеете права! — крикнула Алла.

— Не беспокойся — имеем.

С минуту длилось растерянное молчание.

— А как же?.. — несмело спросил кто-то.

— Я была в гороно, в техникуме и договорилась. Учится она хорошо, ей дадут место в общежитии и стипендию. Мы должны думать не о том, как ее наказать, а о том, как ей помочь, исправить ее. Мы уже не можем на нее повлиять, пусть повлияет сама жизнь. Ей шестнадцать лет. Другие в этом возрасте работают, живут самостоятельно. Вот пусть и она поживет самостоятельно. Здесь она на всем готовом, там ей придется самой заботиться о себе, самой работать… А работа — самое лучшее лекарство от зазнайства. Здесь она находится в исключительном положении, а там будет в таком же, как и остальные студенты. Ей будет трудно, но не труднее, чем другим. Это не страшно. Страшно, когда человеку легче, чем всем остальным, и он поэтому начинает думать, что он лучше остальных…

Алла ушла на следующий день. Уложив в корзинку свое «приданое» — белье, платья и учебники, — Алла вышла из спальной.

Во дворе, не сговариваясь, собрались все. Это был не такой уход, к какому готовили ее и какого желали все. Но Алла уходила в самостоятельную жизнь, и ее жалели, о ней тревожились. Как-то ей там будет? Уживется ли? Сумеет ли?

Окруженная галчатами, Анастасия Федоровна украдкой вытирала слезы. Прячась за внушительной фигурой своей наставницы, маленькие девочки всхлипывали. Хмурились ребята, печально смотрели на Аллу старшие девочки. Из кухни, скорбно поджав губы, вышла Ефимовна.

Увидев собравшихся, Алла на секунду приостановилась, потом горделиво вскинула голову и, ни на кого не глядя, пошла через двор.

Губы ее кривились в пренебрежительной усмешке, но тонкие, выщипанные брови придавали лицу удивленно-глуповатое выражение. Она никого не поблагодарила, ни с кем не попрощалась. Так и не произнеся ни слова, она прошла мимо собравшихся, отворила калитку и скрылась за распустившимися кустами акаций.

Людмила Сергеевна поспешно ушла к себе. Хмурясь, разбрелись ребята. Лешка с тоской смотрел на кусты, за которыми исчезла Алла, унося свою корзинку. Неужто унесла она только то, что было в этой корзинке: несколько книжек и тряпки? Как можно было уйти вот так, ни на кого не оглянувшись, ни о чем не пожалев?..

35

Лешка завидовал целеустремленности друзей. Каждый занимался чем-нибудь одним, а его тянуло и на водную станцию, и в физический кабинет, где Митя добывал молнии из электростатической машины, и хотелось, как Наташе, изучать животный мир моря, который носил такие звучные названия — планктон, нектон и бентос… Он не прочь был побывать и на раскопках Пантикапеи, куда собирался Толя Крутилин, едущий на лето к тетке в Керчь, но больше всего ему хотелось пойти на завод, каждую ночь в полнеба вздымавший зарево над городом.

Однажды у Гущина Лешка застал Сергея Ломанова. Пути Витьки и.

Сергея разошлись, но они были соседями, остались приятелями и иногда забегали друг к другу. Лешке нравился добродушно-насмешливый тон, каким разговаривал Сергей, нравилась его простая форма ремесленника, уверенность знающего себе цену человека. Они оставили погруженного в бимсы и шпангоуты Витьку и пошли к Сергею. Он показал Лешке свои учебники, тетради, рассказал, как занимаются в ремесленном, проходят практику. Лешка слушал с интересом, но без увлечения. Заметив это.

Сергей замолчал, прищурившись, посмотрел на него:

— Эх, ты! Думаешь, просто, да? А ты понимаешь, что такое сталевар? Ничего ты не понимаешь! Да сталевар — это же… на нем все держится!

— Как это — всё?

— А вот так… Вот если сразу, допустим, сделается так, что нет ни железа, ни стали. Совсем нет, понимаешь? Вот перо, так? Его не будет — и нечем будет писать. И бумаги не будет — ее ведь сделали машины. Нет ни плуга, ни трактора — нечем пахать землю…

Электричества нет, даже нет керосина, потому что его делают из нефти, а ее добывают машины. И никаких фабрик и заводов. Ни угля, ни железной дороги, пароходов, самолетов… Даже домов нет — попробуй-ка построить дом без железа и стали! За что ни возьмись… Да если у человека отнять железо и сталь, что у него останется в руках? Камень да палка.

Он же снова станет дикарем, как в каменном веке!.. Сталевар — это, брат, главный человек на земле! А ты говоришь…

Лешка ничего не говорил. Его поразило предложение представить мир без железа и стали. Они были всюду. Вилка и нож, которыми он ел, были из стали; Ефимовна варила обед в покрытых эмалью железных кастрюлях на чугунной плите; над улицей скрещивались, нависали провода; форточка, которую он открывал, держалась на железных петлях и крючке; семитонный грейфер портового крана и весь кран были из стали; «Николай Гастелло» и все, все пароходы были из железа; железной цепью звенел Налёт, железом был подкован Метеор; ожившей сталью гремели на улицах автомашины, и даже каблуки Лешкиных башмаков были подбиты железными гвоздями… Раньше он никогда об этом не думал, и теперь у него даже перехватило дыхание от этого открытия. Казалось, на гигантский стержень укреплено, нанизано все окружающее, и стоит выдернуть этот стержень, как все потеряет прочность, форму, сомнется, рассыплется в прах. Это было похоже на чудо, и стальное чудо это делали люди там, где никогда не гасли факелы «Орджоникидзестали». Его делал — учился делать — и этот русоволосый паренек с широким улыбчивым лицом…

Лешка набросился на Сергея с расспросами, заново пересмотрел все его книжки, благоговейно трогал корявые, колючие края «плюшки» — расплющенного для лаборатории кусочка стали — и допытывался, трудно ли поступить в ремесленное и примут ли его, Лешку. Поступить, оказалось, можно, но пока не примут — надо кончить хотя бы шесть классов, как кончил их Сергей.

— Теперь знаешь какой рабочий класс? Не на глазок работают, — сказал Сергей. — Образование надо!

Лешка приуныл. Ему хотелось бы сразу, немедленно пойти в ремесленное. Ну ничего — до окончания шестого оставалось немного. Он ушел, унеся учебник подручного сталевара — пока просто так, почитать — и уверенность, что станет таким же, как и Сергей Ломанов.

Все ребята, каждый из них, были увлечены своим делом.

Тараса Горовца еще зимой, когда по ботанике проходили раздел сельскохозяйственных культур, поразил рассказ о том, что картофель на юге вырождается. Растение умеренного климата, его выращивали на юге так же, как и в других местах: сажали весной и собирали осенью. Рос картофель хорошо, но клубнеобразование приходилось на самую жаркую пору. Оно замедлялось или прекращалось совсем, и осенью собирали картофель мелкий, как орехи. Урожай был маленький, а какое мучение чистить мелкий картофель, Тарас хорошо знал… Академик Лысенко предложил на юге сажать картофель не весной, а летом: картофель мог расти и в жару, а клубнеобразование приходилось на солнечную, но не знойную пору ранней осени, и клубни должны получаться крупные и многочисленные.

Тарас немедленно побежал с этим открытием к Устину Захаровичу.

Тот выслушал и сказал:

— Не можно!

— Почему, дядько Устым?

— Вытребеньки! — махнул рукой Устин Захарович.

«Вытребеньками» Устин Захарович называл все, что было, по его мнению, выдумкой, не стоящей внимания серьезного человека.

Тарас заколебался. До сих пор авторитет дядьки Устыма был непререкаем, но Викентий Павлович, а главное, академик — они ведь тоже что-то понимали. У Тараса впервые появились сомнения: так ли уж хорошо и правильно все, что говорит и делает дядько Устым? Тарас пытался отогнать эти сомнения, но, однажды зародившись, они уже не исчезли. Не могли же ошибаться все агрономы и академик Лысенко! Они доказывали по-ученому, а дядько Устым только отмахивался.

Весной, когда прогрелась земля и подошла обычная пора сажать картофель, Устин Захарович наметил день выезда на подсобный участок.

Тарас воспротивился и сказал, что сажать надо летом.

— Вытребеньки! — снова отмахнулся Устин Захарович.

— Не вытребепьки, а наука, дядько Устым.

— Картопля растет и без науки.

— Да ведь так же, по науке, лучше! — сказал Лешка, который был тут же.

— А де ты бачив, що лучше? У кнызи? Картопля в поле растет, а не в книжках…

В спор вступили Митя Ершов, потом директор. Людмила Сергеевна стала на сторону Тараса и сказала, что надо испробовать — часть посадить летом. Этого требует агротехника, и ребятам будет легче — занятия к тому времени окончатся.

Тарас победил, но победе не обрадовался. Он был доволен, что картошку будут сажать «по науке», но ел себя поедом за то, что подорвал авторитет дядьки Устыма. Валерий вздумал было разукрасить эту победу:

— Так и надо! Шо он понимает? Отсталый человек, некультурный…

Тарас озлился:

— А ты культурный? Да у тебя в голове того нет, шо у дядьки.

Устыма в пятке!..

Тарас страдал оттого, что сам вынужден был пойти против дядьки.

Устыма, и уж никак не мог допустить, чтобы другие наговаривали на него, да еще такие «брехуны», как Валерий…

Устин Захарович подчинился решению директора и только сказал:

— Тарас — хлопчик разумный, работящий… А я ж вам казав: який с меня вчитель? Робыты я умею, а вчиты — ни…

Через несколько дней после этого разговора в детдом пришел щеголеватый молодой лейтенант милиции и спросил, здесь ли работает.

Устин Захарович Приходько. Устин Захарович, увидев его, выпустил из внезапно ослабевших рук седёлку, лицо его задрожало. Встревоженные ребята окружили лейтенанта и Устина Захаровича.

— Устин Захарович Приходько? — официально спросил лейтенант. —

Распишитесь в получении… Отношение из Тернопольского облрозыска. Александр Андреевич Приходько, восьми лет, и Василий Андреевич Приходько, девяти лет, проживают в детском доме в Тернопольской области. Адрес указывается…

— Внуки… — глухо, осипшим голосом проговорил Устин Захарович.

— Ну да! — улыбнулся лейтенант и сдвинул фуражку на затылок.

Белобрысые волосы упали на лоб, вся официальность с него разом соскочила. — Видишь, дед, а ты сомневался! Я ж тебе говорил — разыщем.

Если милиция возьмется — будь покоен!

— Внуки! — повторил Устин Захарович. — А Галька?.. Невестка ж где?..

— Насчет Галины Приходько ничего не известно, — помрачнел лейтенант. — Может, и найдется, только навряд… Дети есть, а ее нет… Ну, держи, дед, расписывайся…

Кое-как Устин Захарович накорябал свою подпись, потом схватил обеими руками руку лейтенанта:

— Ой, спасыби вам!.. Ой, яке ж спасыби!.. Хороша вы людына!..

— Да ну! Да что! — польщено улыбался лейтенант и пытался освободить свою руку.

Но Устин Захарович не отпускал:

— Ой, яке ж велыке спасыби!.. Внуки мои…

Два дня, пока Устин Захарович оформлял увольнение и получал деньги, показались ему годом. Мысли его непрестанно перескакивали то к внукам, то снова к Гальке. Теперь, когда не осталось надежды на то, что Галька найдется, он уже не помнил своего прежнего к ней отношения, не помнил, как сердился и ругал ее. Ему казалось, что он всегда ценил ее, уважал и даже любил. Теперь он уже думал, какая она была хорошая пара Андрею, какая работящая, веселая, как песни пела — «аж душа дрожала!» — и какая хорошая мать своим и Андреевым детям, его внукам!.. Он старался представить себе, какие они стали, но представить не мог и вспоминал всегда одно и то же: как Галька голосит, а они, маляга, с ужасом смотрят на мать и захлебываются от крика… Сколько с тех пор намучились, набедовались!.. Ну, теперь уже всё, теперь, когда он заберет их и привезет домой… О том, что будет, когда он привезет внуков, думать Устин Захарович не мог. Все сливалось во что-то яркое, звучное и радостное, что можно было назвать лишь одним словом — счастье.

Провожать Устина Захаровича на вокзал пошел весь детский дом.

Когда уже совсем собрались уходить, Ефимовна выбежала из кухни и сердито сунула Устину Захаровичу увесистый узелок.

— На вот, — ворчливо сказала она. — Сам дорогой поешь и внукам гостинца привезешь… Я ведь вас, мужиков, знаю: никогда ни про что не подумаете!.. — и ушла на кухню, вытирая глаза.

Устин Захарович стоял на платформе, окруженный галдящими ребятами. Щеки его густо синели и пылали свежими порезами после недавнего бритья. Все старались сказать ему напоследок что-нибудь хорошее, ласковое, только Тарас молча стоял рядом и прижимался к его большой жилистой руке.

— Так смотрите, Устин Захарович, — сказала Людмила Сергеевна, — как договорились: забирайте своих внуков и возвращайтесь. Внуки будут в доме жить, и вы при них. А то что ж так… Они ведь маленькие, им женский присмотр нужен.

— Добре, добре!.. Спасыби!

Устин Захарович вошел в вагон и сейчас же высунулся в открытое окно. Ему махали платками, руками, кричали о здоровье, счастливом пути. Он тоже махал рукой и что-то говорил. Было странно, непривычно видеть улыбку на его всегда угрюмом, неподвижном лице. И не понять было, чего больше в его улыбке — радости от предстоящей встречи со своими «малятами», внуками, или грусти от разлуки с этими «малятами», к которым так прочно приросла его душа.

Поезд тронулся. Замелькали окна, двери, флажки проводников, скоро только хвостовой вагон смотрел красным сигнальным зраком на ребят, а они всё еще стояли и махали вслед своему суровому другу.

Не было горечи в разлуке с Устином Захаровичем: он ехал к своим внукам, навстречу радости. Но ребятам взгрустнулось. Может, это было предчувствие новых разлук? Они подступали все ближе. Кончались экзамены, скоро семиклассники навсегда оставят детский дом.

36

Миновали со всеми их страхами и волнениями такие бесконечные и так быстро пролетевшие экзамены. В последний день в класс пришли.

Галина Федоровна и Нина Александровна. Они поздравили ребят с переходом в седьмой, пожелали им хорошо отдохнуть, набраться сил для новых успехов. Борис Проценко от имени всех поблагодарил учителей и под общий смех пожелал им тоже хорошо отдохнуть от них, от ребят, потому что хотя они старались баловаться поменьше, но все-таки, кажется, баловали порядочно… Валерий Белоус шепнул, что сейчас он тоже «оторвет речугу». Сидящие рядом ребята придержали его за куртку, за штаны, и речь не состоялась. Потом целой толпой с гамом и смехом провожали домой Викентия Павловича. Ребята подхватили друг друга под руки и плотной шеренгой заняли всю улицу. Викентий Павлович шагал посередине. Прохожие удивленно оглядывались на шумную толпу школьников и седеющего человека с вислыми усами, который смеялся и кричал ничуть не меньше ребят.

Возле дома Викентия Павловича шумная ватага распалась, начала расходиться. Кира, Наташа, Витька и Лешка пошли вместе. Они поговорили о том, что каждый будет делать, куда пойдет. Наташа оставалась в школе, Кира шла в ремесленное, Витька, так как о военно-морском училище рано было говорить, собирался в электротехникум. У Лешки не спрашивали, считая, что он будет учиться в седьмом.

— Получается — все в разные стороны, — сказала Кира. — Жалко как!

Но мы будем встречаться, обязательно! Правда?..

— Да что мы, расстаемся, что ли? — сказал Витька. — А поход?

Накануне совет дружины решил провести первый поход, пока небольшой, за двадцать километров, в Логачевский рыболовецкий колхоз.

Отправиться должны были через три дня после экзаменов, но Костя предложил сначала послать передовую группу, разведчиков, чтобы договориться с колхозом, подобрать место для ночлега, для выступления самодеятельности. В передовую группу назначили Толю Крутилина, Наташу и Киру. Толя замялся — он хотел сразу после экзаменов ехать в Керчь и участвовать в походе не собирался. Витька во время обсуждения ерзал, насупливая брови, и наконец спросил:

— А вы что, пешком?

— Подвернется попутная машина — хорошо, — сказал Костя, — а нет — пешком.

— Так у вас на разведку два дня уйдет! А я предлагаю на шверботе.

По берегу далеко, а морем я вас в три часа по прямой доставлю!.. — сказал Витька и горделиво надулся.

— Что ж, — сказал Костя, — это, пожалуй, идея. С Лужиным о шверботе я договорюсь.

Вместо Толи, к удовольствию обоих, был назначен Витька. Он с восторгом сообщил эту новость Лешке, ожидая, что и он так же обрадуется, но лицо Лешки никакого восторга не выразило.

— Ну так что? И поезжайте, — сказал он, опуская глаза.

Витька озадаченно посмотрел на него, стукнул себя кулаком по лбу и бросился обратно.

— Постой! Подожди! — крикнул он, обернувшись, и убежал.

Через несколько минут Витька прибежал еще более сияющий.

— Всё! — еще издали закричал он. — Костя разрешил!

— Что — разрешил?

— Чтобы ты с нами! Понимаешь? Я ему говорю: так и так… А он говорит: «Правильно! Кто же, мол, друзей оставляет… Вообще, говорит, его надо привлекать, он, кажется, хороший парень…» Это про тебя.

Понимаешь?.. Вот молодец, а? Я ж говорил — башковитый!

Отъезд был назначен на четыре часа, но уже в час Витька прибежал в детский дом и заторопил Киру и Лешку.

Они зашли за Наташей и побежали на водную станцию, потом часа два маялись, ожидая Костю и поминутно выбегая на дорогу, чтобы спросить у прохожих, который час.

Наконец вожатый пришел. Витька давно уже подвел «Бойкого» к мосткам. Костя проверил, есть ли спасательные поплавки и на всякий случай весла, и скомандовал отчаливать.

Витька поставил на место руль, Костя поднял парус.

Он затрещал, захлопал, потом выгнулся под ветром, у бортов зажурчала вода. Вдали от берега ветер усилился, накренил швербот, вода закурлыкала громче. Здания на берегу сливались в пеструю неразбериху, тонули в зеленом разливе садов. Белые облака разбегались от солнца и таяли.

— Хорошо как! — сказала Кира и, зажмурившись, подставила лицо солнцу.

Сиреневая падымь затянула дома и зелень, лишь прозрачный, высоко поднявшийся в небо дымный полог «Орджоникидзестали» напоминал об оставленном сзади береге.

— Ну, капитан, может, повернем? — спросил Костя.

— Пригнитесь! — скомандовал Витька.

Сжав губы, с напряженным лицом он перебросил парус, сделал поворот и горделиво осмотрелся. Костя похвалил, остальные не поняли блеска Витькиного маневра. Наташа старалась поймать мелькающие мимо бортов студенистые блюдечки медуз.

— Хорошая завтра будет погода! — уверенно сказала она.

Костя оглянулся на множество всплывающих наверх медуз и подтвердил: должна быть хорошая. Берег снова появился, потемнел, на нем выросли трубы, домны завода. В ковше против красноватых гор рудного двора темнел утюг затонувшего парохода. Лешка вспомнил первую встречу с Витькой в трюме парохода, поход с Наташей. Наташа смотрела на пароход и, должно быть, тоже вспоминала.

Взгляды их встретились, они улыбнулись недавнему своему ребячеству. Теперь оно казалось им далеким и давним. И уж совсем далеким, таким далеким, словно это было не с Лешкой, а с кем-то другим, вспоминались Ростов и Махинджаури, вопли маяка, перекошенное злобой лицо дяди Троши, побег, грузно кланяющийся волнам «Гастелло», первые дни в детдоме… А сейчас уже наступали и последние…

Рано утром, выбрав момент, когда Людмила Сергеевна была одна.

Лешка пришел к ней.

— Ты что, Алеша?

— Я хочу спросить… Вы пустите меня в ремесленное?

— В ремесленное? Что тебе не терпится? Ты еще год можешь жить здесь. А на кого ты хочешь учиться?

— На сталевара.

— На сталевара? Это трудно — сталеваром.

— Я знаю… Но я хочу.

— Хотеть мало.

— Я выдержу… Смогу!

— Ну что ж, — сказала Людмила Сергеевна, — иди, если хочешь и уверен, что сможешь… Но еще есть время: подумай как следует!

— Ладно. Только я все равно не передумаю! — улыбнулся, убегая Лешка.

Еще какой-нибудь месяц — и надо подавать заявление, и начнется уже совсем другая жизнь… Завод остался по левую руку, потом позади. Откос берега за ним отливал стеклянным блеском. Вдруг на нем показалась, потекла вниз ярко-красная струйка.

— Что там? — показала Кира.

— Отвал. Шлак выливают, — объяснил Костя. — Не устал, капитан? А то давай сменю.

— С чего это я устану? — оттопырил губу Витька. — Первый раз, что ли?

Его распирала гордость. Пусть никто, кроме Кости, не понимает, как здорово водит он швербот, но Костя-то понимает!

Показался крутой обрыв Логачевки, причальные мостки приемочного пункта рыбозавода. Они причалили к мосткам, потом, пока позволяла глубина, подвели «Бойкого» к берегу. Костя и ребята ушли в правление колхоза. Лешка остался сторожить швербот — вахтенным, объяснил Витька. Лешка сел на носу, свесил ноги через борт.

У самого уреза воды ходили скворцы, важные, как лакеи во фраках из заграничных фильмов, и клевали тюльку, выброшенную волной на берег. Переваливаясь и гогоча, пришли гуси и прогнали скворцов. Скворцы уселись все на один небольшой куст и громко затрещали, не то ругая грубых гусаков, не то ссорясь между собой. Потом сделали дружное «фр-р» и улетели. Катер подвел к причалам две большие лодки, до бортов налитые серебристой тюлькой.

Рыбаки опустили в лодку раструб прорезиненного ребристого шланга. Заработал мотор — вздрагивающая труба рыбососа начала вбирать, всасывать тюльку и выбрасывать ее на транспортер. Бегучая дорожка транспортера проходила под соляным бункером, из него сыпалась соль, и уже посоленная тюлька падала в чан. Косые тени стали бесконечными, когда Костя и ребята вернулись на берег.

Их сопровождал рыбак с морщинистым, коричневым от загара лицом.

— В сушилке будем ночевать, — сообщил Витька. — Там места на всю школу хватит…

— Давайте быстрее, ребята, — сказал Костя. — Пора домой, а то что-то ветер затихает…

— А он уж вовсе убился, — сказал рыбак.

Ветра не было. Замерли деревья на откосе, море стало зеркальным.

— Вам бы катером, он бы враз отбуксировал до города, — сказал рыбак.

— Да ведь он ушел!

— Ушел.

— А ветер, как думаете, поднимется?

Рыбак посмотрел на море, на небо:

— Навряд. Коли о сю пору убился, до утра навряд чтобы поднялся.

— Что будем делать? — спросил Костя.

И Лешке показалось, что он лукаво прищурился.

— Переночуйте, вот и вся недолга, — сказал рыбак. — Хоть у меня в хате. Места хватит.

— Я от швербота не пойду, — сказал Витька, — я за него отвечаю.

— Правильно! А остальные как? — спросил Костя.

— А мы… — загорелись у Наташи глаза, — а мы — хуже? Давайте мы тоже. Вот хоть здесь, — показала она на ворох старых, ожидающих починки сетей.

— Да идемте в хату! — предложил рыбак.

— Нет, спасибо! Решили — остаемся здесь, — сказал Костя. По всему было видно, что он очень доволен таким решением. — Только, может, кто о мягкой постели горюет?..

— Это мы-то? — возмутилась Кира. — Да я могу и вовсе не спать!

— Вот видите, — сказал Костя рыбаку, разведя руками. — Ну ладно, устраивайтесь, а я пойду в «Рыбкооп» за провиантом.

Костя и рыбак ушли. Витька и Лешка пошли собирать все, что могло гореть: сухие ветки, палки.

Лешка, вспомнив ночевку в поле, собирал коровьи лепешки.

— Фу, гадость! — сказала Наташа, увидев Лешкину добычу.

— Не гадость, а топливо, — возразил вернувшийся Костя. — Палочки сгорят в полчаса, а этого добра хватит на всю ночь. Там, где леса нет, кизяк — топливо первый сорт…

Они поели колбасы и хлеба, принесенных вожатым, напились сладкой и липкой фруктовой воды. Над уснувшим поселком громкоговоритель под рассыпчатое треньканье долго и тягуче призывал: «Приходи же, друг мой милый’..» Потом в громкоговорителе щелкнуло, на поселок упала тишина. Звезды одна за другой вспыхивали в небе, и тотчас загорались их близнецы в черной глади моря. Красноватые отблески костра змеились по ней, тянулись к звездам и не могли дотянуться.

Витька, уткнувшись лицом в согнутый локоть, засопел, Кира и Наташа тоже прилегли. Звезды в море начали дрожать, двоиться, и Лешка незаметно уснул.

Проснулся он от предутренней свежести. Костер потух. Был тот предрассветный час, когда сгущается ночная тьма, словно пытаясь противостоять наступлению света. Его еще не было, но он близился, подступал к горизонту, и темнота бросала ему навстречу всю свою мрачную, глухую силу. Деревья на обрыве шумели; тихонько лопотали, всплескивали волны. Еле различимо мерцали звезды в небе, но уже ни проблеска света не было в море.

Лешка подбросил в костер веток, начал раздувать тлеющие угли. Костя проснулся.

— Вставайте, ребята! Надо ехать, пока ветер.

Поеживаясь от холода, ребята забрались в швербот. Темно-серое крыло паруса шевельнулось над ними, и сразу где-то позади, во мраке, остались причал, рыбачий поселок и берег.

— Как же мы в потемках? — спросила Кира. — Еще заедем куда-нибудь…

— Не заблудимся, — сказал Костя, сидевший теперь на руле. — Выйдем за мысок — откроется город, завод. Да и утро скоро…

Цепочка далеких мерцающих огоньков вскоре открылась по горизонту с правого борта, но Костя вел швербот дальше, в открытое море. И только когда задрожали в воде отражения таких же далеких огней завода, он положил руль на борт и перебросил парус.

— Смотрите, смотрите! — закричала Кира.

Среди смутного марева заводских огней вспыхнула огненная нить.

— Плавка идет, — сказал Костя.

Огненная нить померкла, потом вспыхнула снова, пронизывая, прожигая мрак. Он сдался и отступил. Небо позади домен посветлело, окрасилось розовым. Будто зажженная огненной нитью, занималась заря.

Костя сменил галс, парус закрыл завод, но не мог скрыть зарю. Отблески ее струились по воде, светом наливалось небо, и даже парус, будто накаляясь, начал розоветь. Ветер дул с северо-востока — Косте приходилось лавировать. Когда он снова сменил галс и перебросил парус, солнце уже поднялось над горизонтом и уже не розовым, а золотистым светом залило берег. Ребята никогда не видели его при восходе солнца — он показался им незнакомым и таинственным.

— Мы… — сказала Наташа, — мы сейчас как аргонавты…

— Ага, — подхватил Витька, — как у Джека Лондона. Помнишь:

Как аргонавты в старину.
Покинули мы дом.
И мы плывем, тум-тум, тум-тум.
За золотым руном…

— Да нет! — поморщилась Наташа. — То ж золотоискатели. Вот оно, золото, смотрите!

Она перегнулась через борт, зачерпнула в горсть воды. Солнце стекало с ее пальцев золотыми каплями.

— Капитаны! — вскочил Витька. Капитаны были для него воплощением всего лучшего, и, приближая мечту, он называл всех и себя капитанами.

— Капитаны! Золотой берег перед нами. Полный вперед!

Ветер, заходя к востоку, усилился. Костя переложил руль — «Бойкий» накренился и стремительно понесся к берегу.

Лешка вспомнил напутствие Анатолия Дмитриевича.

— Полный вперед! — крикнул он. — Чтобы ветер свистал в ушах!..

Ясный свет разгорающегося утра струился на легкой волне и бежал им навстречу.