Сирота. Николай Дубов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОБЕГ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОВЫЙ ДОМ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КАПИТАНЫ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОВЫЙ ДОМ

9

У Лешки вдруг оказалось множество обязанностей, хотя его никто ни к чему не понуждал. Он помогал Ефимовне носить уголь и дрова Анастасии Федоровне — водить галчат на прогулки, даже малярам пробовал помогать, но Людмила Сергеевна, увидав его обрызганного краской, заставила вымыться и запретила подходить к малярам.

С наибольшим удовольствием он ухаживал бы за Метеором, но Тарас Горовец ревниво и неодобрительно следил за каждым подходившим к лошади, все сделанное переделывал по-своему и в разговоры не вступал.

— Давай я тебе помогать буду, а? — сказал ему Лешка, когда Тарас вывел Метеора и начал чистить.

— А чего тут помогать? Я сам… — буркнул Тарас.

— Ну хоть что-нибудь.

— Иди навоз подбери, як хочешь.

Навоза в стойле было немного. Лешка быстро сгреб его и отнес в кучу, лежавшую неподалеку от конюшни. Тарас любовно оглаживал Метеора щеткой. Метеор вытягивал шею и пытался губами ухватить его руку.

— Ну, балованный! — проворчал Тарас, достал из кармана кусок сахару и протянул мерину. — На, сладкоежка…

— Опять сахаром кормишь? — насмешливо проговорила Кира, оказавшаяся рядом.

Тарас оглянулся на нее и ничего не ответил.

— Думаешь, я не видела? Он, знаешь… — обернулась Кира к Лешке, — он почти весь свой сахар Метеору скармливает… А на Первое мая из подарка все пряники Метеору скормил… А что, скажешь — нет?

— Я твои скармливал, да?

— Так я и говорю, что свои.

— Ну и не твое дело! Иди отсюда!

— И пойду, подумаешь! — оттопырила губы Кира и убежала.

— Вот смола! — сказал Лешка. — Я думал, только ко мне, а она ко всем липнет.

Кира постоянно вертелась перед глазами, заговаривала или поддразнивала, встревала в любой разговор. Лешка не забыл, как она задирала нос при первой встрече. Его раздражали насмешливо поблескивающие Кирины глаза, всегда приоткрытый, готовый растянуться в улыбке рот. Лешку не раз подмывало стукнуть ее, чтобы не мозолила глаза, но он боялся, что Кира пожалуется Людмиле Сергеевне.

Ответа Лешка не дождался — Тарас молча занимался своим делом.

Он и в самом деле напоминал деловитого, хозяйственного мужичка: двигался неторопливо, говорил спокойно, рассудительно и совершенно был не способен сидеть сложа руки. В детский дом его привезли из маленькой деревни, в городе он никогда прежде не бывал, и поначалу Тарас затосковал. Он сторонился сверстников, не бегал и не кричал, как они, — просто так, от радости жить и слышать свой звонкий голос. Молча и неодобрительно он наблюдал их шумную возню и иногда, ни к кому не обращаясь, тихонько говорил:

«На дощ тягне. То для хлиба добре…»

Или:

«Оце, мабуть, хлопцы погнали коней напуваты…»

Здесь, в детдоме, не было коней, хлеб не рос перед глазами шумливой стеной колосьев — его привозили готовым из пекарни, не было ничего, что напоминало бы его прежнюю жизнь, и Тарас тосковал.

Ожил он с появлением Метеора. Худющий, с торчащими ребрами, с болячками на холке и боках, с растрескавшимися копытами, Метеор стоял посреди двора, свесив голову к земле и не обращая внимания ни на сбежавшихся ребят, ни на мух, облепивших его болячки. Когда-то, должно быть, он славился своей резвостью — недаром же назвали его Метеором, — теперь это была старая, разбитая кляча, списанная «Автогужтрансом» за полной неспособностью сдвинуть с места что-либо, кроме себя самой.

Ребята стояли в безопасном отдалении, кляча-кляча, а вдруг лягнет или укусит? Тарас растолкал их, подошел к Метеору, погладил его по шее.

Метеор приподнял голову и снова устало опустил. Тарас ощупал торчащие мослы, осмотрел болячки и со всем презрением, какое только мог выразить, произнес:

— Хозяины! Довели коняку…

Кто были эти прежние «хозяины», осталось неизвестным, единственным же и полновластным хозяином Метеора теперь сразу стал Тарас. Он не отходил от мерина, кормил, поил его, чистил, смазывал болячки где-то раздобытым дегтем, и если бы позволили, то и спать бы ложился рядом с ним в конюшне. Чтобы Метеор поскорее вошел в тело.

Тарас даже пробовал таскать для него хлеб из кухни, но был пойман и пристыжен. Таскать он больше не пытался, но остался при особом мнении, так как после выговора невнятно пробурчал что-то про «хворую тварыну», для которой жалко «шматка хлиба». Однако и после этого «шматок хлиба» для Метеора, а то и кусок сахару всегда находился в карманах у Тараса.

Метеор поправился. Зажили болячки, перестали устрашающе торчать мослы и ребра, и оказалось, что Метеор не такая уж старая кляча, годная только на живодерню. Он усердно возил все нужное детдому, работал на подсобном участке, вовсе не лягался и позволял всем себя ласкать, за что его особенно любили галчата. Любили его все, но хозяин был только один — Тарас. Тарас готов был бросить все, даже школу, лишь бы заниматься Метеором, и сначала ворчал, если ему напоминали об уроках:

— Ото еще — уроки! А робыть когда?

«Робыть» — работать — было, по его мнению, единственным стоящим занятием, а все остальное — тратой времени. Однако, после того как он дважды получил по русскому языку двойку и Людмила Сергеевна предупредила Тараса, что еще одна двойка — и он будет отстранен от Метеора, учился старательно.

Теперь, когда в детдоме были Метеор и телега, свой земельный участок за городом, жизнь Тараса приобрела содержание и смысл, руки — нескончаемую и желанную работу. А с появлением в детдоме Устина Захаровича Тарас получил учителя с непререкаемым авторитетом и образец для подражания, совершенный и недостижимый. Устина Захаровича Тарас, как с ним ни билась Людмила Сергеевна, упорно называл «дядько Устым» — это казалось ему более уважительным, нежели звать по имени и отчеству Устина Захаровича Лешка увидел через несколько дней, когда вместе с Тарасом и старшими девочками поехал на подсобное хозяйство за картошкой.

Выслушав Людмилу Сергеевну, Тарас подумал и внушительно сказал:

— Только обратно они нехай как хочут: хочь на машине, хочь пешки…

— Это почему?

— Я там заночую: пускай Метеор подкормится, а то все сено да сено… И обратно он картошку повезет. Что ж, и их везти и картошку?

Это ж вам не машина, а коняка…

— Он скоро на себе Метеора возить будет, — сказала Кира.

— Ох, Тарас, Тарас! — улыбнулась Людмила Сергеевна. — Похоже, Кира правду говорит… Если подвернется машина и заберет их — хорошо, а нет — приезжай сегодня же обратно…

Тарас насупился и ничего не ответил.

За городом с мощеной дороги свернули на старый грейдер. По обе стороны его лежали огороды. Лохматились картофельные кусты; как на параде, опираясь на палочки, рядами выстроились помидоры; распластались лопастые листья и вьющиеся плети тыквы. За огородами волновались желтеющие хлеба.

Колеса с размаху ныряли в разбитую колею, въезжали на валы окаменевшей грязи, телега подпрыгивала и гремела. Девочки попробовали петь про любимый город, баян, платок голубой и примолкли. Им все равно было весело. Когда телега накренялась, они заваливались в нее, хватались друг за друга, ойкали и хохотали. Лешке нравилось все: и зеленые поля вокруг, и палящее солнце, даже разбитый, вздыбившийся грейдер, заставлявший девочек взвизгивать. Тарас как пришитый сидел на передке, свесив вниз босые ноги и держа в левой руке вожжи. Время от времени он через плечо оглядывался на шумную компанию за спиной, и Лешка расслышал, как он проворчал:

— Пустосмешки!

— Далеко еще? — спросил Лешка.

— Не-е… Еще чуток.

«Чуток» занял около часа. Потом Тарас повернул Метеора на еле заметную в траве колею и показал вперед:

— Вон и хата дядькова. Дядьки Устыма.

На краю бахчи виднелся шалаш из веток и подсолнечных стеблей.

— Это он там все время и живет?

— Не-е, сторожует. Пока огородину не заберем.

Они подъехали к шалашу. Из него вылез Устин Захарович. Он был худой, высокий, сутулый. Казалось, он не то стесняется своего роста, не то опасается его и пригибается нарочно, словно и здесь, под открытым небом, может стукнуться головой о притолоку. Глаза его были привычно прищурены от яркого степного солнца. Почти до самых глаз он зарос черной с проседью щетиной, такой на вид колючей, что от одного взгляда на нее Лешке захотелось почесаться.

— Здрасте, Устин Захарович! — закричала Кира, спрыгивая с телеги.

— Мы за картошкой приехали. Людмила Сергеевна прислала. А у нас новенький, Устин Захарович, вот он, — показала она на Лешку. — Горбачев.

Устин Захарович начал распрягать Метеора. Девочки достали ведра и лопаты. Тарас вынул лежавший в передке сверток и отнес в шалаш.

— Я вам хлеба привез, дядько Устым, — сказал он. — И соли.

— Эге, — сказал Устин Захарович.

— Где начинать, Устин Захарович? — кричала Кира, примериваясь к ближайшим картофельным кустам. — Здесь, да?

— Ни, там не можно, — ответил Устин Захарович и зашагал вдоль поля. — Тут можно, — указал он, останавливаясь, и коротко пояснил: — Ранняя.

— Жанна и Сима будут вдвоем, и мы вдвоем, хорошо? — сказала Кира.

— Мы их сейчас обставим.

Высокая черноглазая Жанна улыбнулась. Она почти всегда молчала и улыбалась ласковой улыбкой доброго и близорукого человека. Лешка уже знал, что за высокий рост и молчаливость ее называют «Великой немой».

Зато неразлучная с ней полная маленькая Сима с подпухшими, будто сонными глазками успевала отвечать и за себя и за подругу, каждый раз оборачиваясь к ней за подтверждением:

— Ох, Кира! Всегда ты выскакиваешь! А может, не вы, а мы вас обставим?.. Правда, Жанна?

Жанна опять молча улыбнулась.

Лешке не хотелось быть в паре с Кирой. Он бы предпочел молчаливую Жанну или даже тараторку Симу, не говоря о Тарасе, но подружки были неразлучны, а Тарас уже занят: окашивал вдоль дороги траву для Метеора. Лешка молча вонзил лопату в землю и выворотил картофельный куст. Мелкая красноватая картошка с громом посыпалась в ведро.

Кира азартно шарила в земле, бегала с ведром к мешку, стоящему на меже, каждый раз сравнивала, кто накопал больше, и сообщала Лешке. Солнце склонилось к западу. Устин Захарович отволок два мешка в телегу.

— Хватит, — сказал Тарас. — Теперь можете и до дому…

— Как это — до дому? — возмутилась Кира. — А на чем?

— Я ж говорил, не поеду сегодня. Вон машины ходят…

В отдалении, на грейдере, время от времени взрывались облака пыли, вздымаемой грузовиками.

— А если нас не возьмут? Вот мы Людмиле Сергеевне расскажем! — набросились на Тараса Кира и Сима.

Но он отвернулся и пошел к Метеору, аппетитно хрупавшему свежескошенную траву. Девочки знали, что переупрямить Тараса нельзя.

— Ну и ладно! — сказала Кира. — Людмила Сергеевна ему покажет! Пойдемте, девочки… До свиданья, Устин Захарович!

Лешка шагнул вслед за девочками, потом нерешительно остановился и посмотрел на суровое лицо, плотно сжатые губы Устина Захаровича:

— А можно, я с вами останусь?

Устин Захарович кивнул:

— Можно.

Девочки ушли. На обочине грейдера долго виднелись их пестрые платьица. Потом несущийся по дороге клуб пыли опал возле них, видно было, как из кузова им протягивали руки, как они взобрались. Пыльное облако взорвалось снова и умчалось к городу.

— Идем, — сказал Лешке Тарас и подал ему закопченный котелок. — Там, в балочке, крынычка есть, ты воды наберешь, а я — на костер.

У самого края поля спустились в овраг. Тарас полез по склону, собирая сухие коровьи лепешки и ветки, а Лешка отправился разыскивать крынычку — родничок. Маленький бочажок, густо обросший травой, был полон холодной прозрачной водой, но в нем плавал зеленый пучеглазый лягушонок. Лешка вылил обратно воду, которую было зачерпнул, и растерянно оглянулся. На четверть выше бочажка из земли выбивалась тонкая струйка воды. Лешка подставил котелок и долго ждал, пока ленивая струйка наполнит его.

— Купался ты, чи шо? — впервые за все время улыбнулся Тарас, когда Лешка вернулся к шалашу.

— Лягушка там, — смущенно объяснил Лешка.

— Так шо, испугался? — лукаво спросил Тарас.

Он уже разложил костер, небольшой, но жаркий, подвесил над ним котелок, а в золу под огнем запихивал картофелины.

— Ну вот, скоро и повечеряем, — удовлетворенно сказал он, закончив работу.

Солнце опустилось за горизонт, залило небо закатным заревом. Тучи пыли, все реже всплывающие над грейдером, стали багровыми, как далекие пожарища. Зарево стремительно притухало, на смену ему надвигалась густая ночная синева, только высоко в небе долго светились розовым светом тонкие перистые облака.

Тарас отставил в сторону закипевший котелок и бросил в него щепотку чая, сгреб в сторону жар и палочкой выковырял из золы картофелины с обуглившейся кожурой. Перебрасывая с руки на руку и дуя на нее, он разломил картофелину и понюхал:

— Готова!

Устин Захарович и Лешка придвинулись к тряпочке, на которой лежали хлеб и крупная соль.

Пожалуй, еще никогда Лешка не испытывал такого удовольствия от всего: и от того, что они вот так, руками, едят неописуемо вкусную печеную картошку, и от того, что руки и поясница ноют от усталости, и от того, что чай приятно пахнет дымом, и он даже вкуснее, потому что пьют они его без сахара и по очереди из одной обжигающей губы и руки алюминиевой кружки, и от того, что сидят молча, над ними неслышно вспыхивают в высоком небе дрожащие звезды и, как оранжево-красная звезда, дрожит и трепещет в бескрайнем черном поле их костер. Темень обступила их со всех сторон, вместе с нею подошла тишина. И тотчас ее спугнули. Где-то несмело чиркнул сверчок, ему ответил другой, и вот уже загремели, зазвенели они со всех сторон, и казалось, что переливается, звенит горьковато пахнущий полынью степной воздух и робко мерцающий звездный свет.

Лешка лег у костра. Если бы так было всегда — и костер, и Тарас рядом, и даже суровый «дядько Устым», лежать вот так каждую ночь до утра, смотреть на далекие звезды и слушать льющийся отовсюду звон…

— Пойдем спать, — сказал Тарас, подгребая рассыпавшиеся угли. — Завтра по холодку поедем.

Они легли на ворох пахучей травы, Устин Захарович остался у костра. Он подбрасывал ветки в костер и смотрел на огонь. По замкнутому лицу его бегали трепетные отсветы.

— Отчего он все молчит? — шепотом спросил Лешка.

— А кто ж его знает? — так же шепотом ответил Тарас.

— Молчит, и всё. Он разве скажет? Мабуть, думает… Спи!

Мальчики заснули и не слышали, как Устин Захарович, достав из шалаша рядно, укрыл их. Ссутулившись, он постоял над ними и опять сел к костру.

10

В детском доме Устин Захарович числился инструктором по труду, оказавшись в должности этой неожиданно для других и для себя самого.

Год назад Людмиле Сергеевне удалось добиться наряда на металлические кровати с сетками. Старые, деревянные, давно рассохлись, расшатались, шипы то и дело вылетали из пазов, кровати разваливались.

Их сколачивали гвоздями, однако это держало их в относительной целости недолго. То в одной, то в другой спальне, к испугу девочек и удовольствию ребят, разъезжалась кровать, и очередная жертва с треском и стуком летела на пол.

Первую партию новых кроватей, высокой горой уложенных на телегу, сопровождали старшие мальчики и сама Людмила Сергеевна. Тарас шагал рядом с Метеором, Людмила Сергеевна и ребята шли сзади, любуясь высокой голубой горой. Она громом и звоном отзывалась на каждый камень мостовой и время от времени кренилась на сторону. Тогда Метеора останавливали, с трудом сдвигали разъезжающуюся гору. За три квартала от дома колеса угодили в дождевую промоину, голубая гора накренилась и с грохотом обрушилась на мостовую. Ребята бросились поднимать кровати, заново их укладывать.

На тротуаре стоял высокий, сутулый мужчина, молча смотрел на их усердную неумелую работу, потом шагнул к телеге и сказал:

— Так не можно!

Он снял уложенные было плашмя спинки и начал ставить их стоймя.

Мальчики, обрадовавшись подмоге, быстро подносили рассыпавшиеся кровати. Мужчина плотно уставил их, перевязал веревкой. Метеор двинулся дальше. Кровати гремели, но больше не разъезжались. Не ответив на благодарность Людмилы Сергеевны, мужчина шел следом. У ворот он остановился, наблюдая за разгрузкой.

— Большое вам спасибо! — протянула ему руку Людмила Сергеевна.

Он посмотрел на ее руку, отвел взгляд в сторону, на калитку, и сказал:

— Может, топор и гвозди есть? Петля вон сорванная… Не годится.

Нижняя петля давно оборвалась, и провисшая калитка выбила в земле глубокое полукружие. Немного обескураженная, Людмила Сергеевна принесла топор и гвозди. Потом ее отозвали. Минут через десять она вспомнила о странном незнакомце и спохватилась, что стука у калитки больше не слышно.

«Господи, еще топор унесет!» — обеспокоилась она.

Топор был прислонен к верее, петля навешена, но этого человека уже не было.

«Чудак какой-то!» — подумала Людмила Сергеевна, унося топор, и забыла о нем.

На следующий день под вечер чудак появился снова. Людмила.

Сергеевна увидела его, когда он приподнимал толстой жердью передок телеги, а Тарас снимал колеса и смазывал ось. Оба молчали. На приветствие директора человек кивнул головой.

— Ты знаешь его? — спросила Людмила Сергеевна у Тараса, когда человек ушел.

— Кого? Дядьку Устыма? Не…

— А почему же он пришел?

— Помогает, — объяснил Тарас, изумленный вопросом директора, словно помощь неведомого дядьки была совершенно естественной и ни в каких объяснениях не нуждалась.

С тех пор Устин Захарович появлялся ежедневно. Каждый раз он находил себе какую-нибудь работу, что-либо починял или налаживал и, не обращая внимания на благодарность, уходил. Воспитательницы недоуменно пожимали плечами. Ефимовна невзлюбила его и каждый раз зловеще сообщала Людмиле Сергеевне:

— Опять идол пришел! Вот так ходит, ходит, да и обчистит кладовую… Вон рожа-то какая — смотреть страшно!

Угрюмое, всегда заросшее лицо дядьки Устина самой Людмиле Сергеевне внушало опасения, и она не знала, как быть. Неизвестно было, что он за человек, почему зачастил в детдом, и не следовало ли его отвадить от посещений. А вместе с тем он становился все полезнее, делая то, что без него сделать не могли, не ожидая за это ни платы, ни благодарности, и обижать его недоверием не хотелось. Несмотря на его суровость, ребята совершенно не боялись Устина. Они находили дело и для него и для себя, охотно помогали ему. Только однажды он воспротивился: когда они предложили поставить турник.

— То баловство, — решительно сказал он. — Хиба то работа — до горы ногами крутытысь?

Однако, когда ребята сами поставили турник, он укрепил стойки подпорками, чтобы какой-нибудь любитель «солнца» не брякнулся о землю вместе с турником.

Постепенно к нему привыкли. Даже Ефимовна, мучившаяся с выпадающей дверцей плиты, после того как он, словно заправский печник, укрепил дверцу проволокой и обмазал раствором, переменила к нему отношение и уже не пророчила ограбление кладовки, но все же с сомнением покачивала головой:

— Человек он, может, и ничего, а почему молчит? Не может этого быть, чтоб просто так молчал! Значит, он чего-то думает… А чего он думает, бог его знает! — И она значительно поджимала губы.

Сама Ефимовна молчать не умела, и поведение «дядьки Устыма» ставило ее в тупик.

Людмила Сергеевна пробовала «разговорить» его, но ей только удалось узнать, что зовут его Устином Захаровичем Приходько, работал он раньше в колхозе «Заря», а теперь вот живет в городе и делает всякую работу, что подвернется. От разговоров о прежней своей жизни он уклонился, сказав:

— Було та загуло… Чого ж и ворошить…

Людмила Сергеевна навела справки. Сказанное Устином Захаровичем подтвердилось: на самом деле до войны он работал в колхозе «Заря», а по возвращении из армии оставаться там не захотел; человек же он работящий, честный и ни в чем таком не замечен.

Устин Захарович прижился. По-прежнему он работал где-то на стороне, но каждый вечер, а по воскресеньям с утра появлялся в детдоме и что-либо чинил или строил. Умел он решительно все, во всяком случае все нужное и несложное в бедноватом в ту пору хозяйстве детдома.

Сделанное им бывало и громоздким и неуклюжим, но всегда было несокрушимо прочным и чем-то неуловимо напоминало самого Устина Захаровича. Ребята охотно его слушались, а Тарас Горовец смотрел в рот и подражал во всем. Он даже ходить начал так же медленно и враскачку, как это делал «дядько Устым».

В детдоме уже работала Анастасия Федоровна. Она учила девочек шитью и вышиванию, но должность второго инструктора по труду оставалась незанятой. Найти специалиста не удавалось. Людмила Сергеевна подумала-подумала и предложила эту должность Устину Захаровичу.

Устин Захарович помолчал, потом решительно сказал:

— Ни, не можно! Я рабочий человек, а не вчитель.

Людмила Сергеевна долго доказывала ему, что он уже фактически инструктор, только не получает зарплаты и приходит по вечерам, а то будет получать зарплату и работать положенное время. Делать он будет то же, что и теперь, ничего больше от него не потребуют. В конце концов, если не хочет постоянно, пусть поработает, пока найдется человек более подходящий. На это Устин Захарович согласился.

Теперь он появлялся во дворе детдома на рассвете, а уходил уже затемно, когда дети ложились спать. Более усердного работника в детдоме не было, и Людмила Сергеевна втайне сознавала, что, пожалуй, он принадлежит детдому больше, чем она сама, так как у нее была еще своя, семейная жизнь, у Устина же Захаровича, по-видимому, не было ничего, кроме работы.

Одно только приводило Людмилу Сергеевну в отчаяние. Устин Захарович признавал единственный способ обучения — давал работу, а если делали не гак, отбирал лопату или молоток, молча показывал, как надо действовать, и опять совал инструмент в руки ученику.

— Я не понимаю, Устин Захарович, слов вам жалко, что ли? — возмущалась Людмила Сергеевна.

— Я ж казав, що я не вчитель, — отвечал Устин Захарович. — И чего тут рассказывать?

Говорить, по его мнению, следовало лишь о том, можно и нужно ли сделать то-то и то-то, а если это выяснялось, больше не о чем было и говорить, надо было просто делать. Если его спрашивали о чем-либо, он, подумав, отвечал «можно» или «не можно» и потом уже ни в какие объяснения не вступал.

Такую же безуспешную борьбу, как с молчаливостью, Людмила Сергеевна вела с его устрашающей бородой.

— Устин Захарович! — восклицала она. — И работаете вы хорошо, и человек вы хороший, а борода у вас прямо разбойничья. Ну подумайте сами: приедет какой-нибудь инспектор, вокруг дети, а у вас такой вид. Неужели трудно побриться?

Устин Захарович безропотно уходил в парикмахерскую и возвращался оттуда с синими изрезанными щеками. Но уже к вечеру синева сменялась черной щетиной, а на следующий день Устин Захарович приобретал свой обычный вид. Наконец ему это надоело, и в ответ на очередное напоминание об инспекторе он раздосадованно отмахнулся:

— Я не дивчина, ему меня не целовать…

В действиях Устина Захаровича не было никакого расчета. Увидев развалившуюся гору кроватей и растерявшихся ребятишек, он не мог не помочь: как же можно терпеть непорядок? Не в порядке была калитка, а кто мог ее починить, если тут одни женщины да малыши? Он починил. Но еще раньше он приметил, что колеса у телеги не смазаны, и на следующий день пришел, чтобы их смазать. Непорядки обнаруживались один за другим, и один за другим Устин Захарович их устранял. Делал он это не для того, чтобы заработать деньги или заслужить благодарность, а потому, что его работа уже кончилась, тут же была другая; а когда руки и голова заняты делом, не одолевают думки и легче ждать. Ждал он давно и уже устал ждать.

Сначала он ждал вестей от сына, ушедшего в армию в первый день войны. Вместо письма пришла «похоронная». Устин Захарович остановился посреди двора, а сноха закричала не своим голосом и бросилась в хату.

Устин Захарович посмотрел вслед Фроське-почтальонше, торопившейся уйти подальше от двора, в который она принесла горе, потоптался на одном месте, зачем-то пошел к сараю, потом вернулся и сел на завалинке.

— Вот, значит, как… — сказал он, глядя на тополь у перелаза.

Тополь он посадил, когда женился и поставил хату. Тополь был еще молодой, когда Андрейка влез на него и сломал большую ветку. Устин Захарович стащил его вниз и отодрал. Тополь уже большой и вытянулся, как свечка. И Андрей вырос. Тополь остался, а Андрея нет… Был, был маленький, а потом сразу, вдруг, стал большой, догнал по росту самого Устина Захаровича, а может, и перегнал бы… В голове Устина Захаровича скользили легкие, пустые мысли, но внутри шевелилось что-то твердое, угловатое, и он думал легкие, пустые мысли, чтобы не стронуть, не шелохнуть то твердое, угловатое, от которого становилось все нестерпимее… Вот старуха не дожила… Как бы она теперь?.. Вон Галька как голосит… «Старается, — неприязненно подумал Устин Захарович, — чтобы слышали, как она убивается… Покричит, покричит и отойдет. А потом забудет…»

Он знал, что несправедливо думает о снохе, но нарочно себя растравлял, бередил притихшее после рождения внуков недоверие к ней.

Ему всегда казалось, что Андрею под стать самая лучшая дивчина на селе. А эта что? Только и всего, что хохотала громче всех да песни пела. Ну и ничего, работящая… Пожалуй, она и была на селе самой лучшей дивчиной, но Устину Захаровичу казалось, что Андрей достоин еще лучшей.

Вот она осталась, а Андрея нет… Ей что? У нее все горе криком выйдет. А вот он как?.. Но об этом думать было нельзя — твердое и угловатое начинало шевелиться, и он опять думал о чем-нибудь другом, не таком страшном. Вон Юхимов сынок получил ранение и лежит в госпитале. Может, пока выздоровеет, разобьют немцев, он и вернется.

Ну, без руки, — без руки жить можно. А может, и рука останется… Как же это так? Он вот есть, а Андрея нет… И теперь голоси не голоси, а его не будет…

Среди воплей Гальки ему послышались другие звуки. Он тяжело поднялся и пошел в избу. Галька билась в углу на лавке, а годовалый Сашко и двухлетний Васько сидели на кровати и, не сводя с матери вытаращенных от ужаса глаз, орали уже надорванными голосами. Сыны Андреевы, внуки!..

— Годи! — грохнул Устин Захарович кулаком об стол. — Детей уморить хочешь?!

Галька испуганно вскинулась, перестала голосить. Свекор никогда прежде на нее не кричал. Она бросилась к детям и, обливаясь слезами, начала успокаивать.

Внуки! Сыны Андреевы… Ради них надо было стерпеть всё. И Устин Захарович стерпел. Он не проронил ни слезинки, даже наедине с собой не затрясся в беззвучном мужском горе. Оно окаменело в нем, не вышло наружу, только стал он еще суровее и молчаливее.

Ночью во двор МТФ, где дежурил Устин Захарович на случай, если налетят фашисты и набросают зажигалок, прискакал Иван Романович, председатель, приказал выводить скот и гнать на шлях — в случае, немцы прорвутся, чтобы им не достался.

Устин Захарович вместе с двумя доярками гнал встревоженное, ревущее стадо по ночной степи и оглядывался. Сзади небо пламенело далеким рокочущим заревом. Устину Захаровичу казалось, что оно растет все выше и выше, подползает к селу, где остались Галька и внуки.

Вернуться за ними уже не довелось. Фронт оказался за спиной, скот нужно было гнать почти без роздыха. Почерневший, словно обуглившийся от зноя, усталости и горя, Устин Захарович гнал скот на восток, все дальше уходя от опасности и все ближе подходя к границе своего терпения.

Оно оборвалось под Ульяновском. Сдав скот в совхоз, Устин Захарович ушел в армию. По возрасту он не годился в строевые — его зачислили ездовым.

Падали лошади, ломались повозки, а он все вез и вез нескончаемый груз войны. И все время ждал, когда какая-нибудь случайность забросит его поближе к родному селу. Случайность не подвернулась. И он опять ждал.

Только в Штеттине выпустил он наконец из рук вожжи войсковой упряжки и сел в поезд с демобилизованными первого срока. В райцентре на вокзале к нему бросился усатый солдат без погон. Левый рукав его гимнастерки был аккуратно подвернут и пристегнут булавкой.

— Устым!.. — закричал солдат, и только тогда Устин Захарович узнал в нем односельчанина Герасимчука. — Живой!

— Живой, — ответил Устин Захарович.

— А меня вот переполовинили! — с уже привычным ожесточением сказал Герасимчук и сплюнул.

Они отошли в сторонку от толпы, спросили друг друга о службе.

Оказалось, что Герасимчук отвоевался под Люблином.

— А как село наше? Иван Романович вернулся?

Герасимчук махнул рукой:

— Убит Иван Романович. А село — почитай, половина сгорела. Немцы спалили. Моя хата сгорела… — Герасимчук помялся и добавил: — И твоя.

— Ну, а… — начал и не кончил Устин Захарович.

Герасимчук полез в карман за папиросами, долго мучился, доставая папиросу одной рукой. Папироса сломалась. Он скомкал ее и, не глядя в лицо Устину Захаровичу, сказал:

— Нема их, Устым. Угнали гады. Многих угнали. И твою Гальку.

— С ребятами?

— С ребятами… Говорят, которые возвращаются. Может, и твои вернутся…

Они помолчали.

— Ну, бывай здоров! — сказал Устин Захарович, повернулся и отошел.

— Куда ты? Погоди! Может, попутная машина будет! — закричал Герасимчук.

Устин Захарович торопливо шагал, не отвечая и не оборачиваясь.

Шлях был тот же, так же кое-где торчали обшмыганные колесами кусты, так же, как и четыре года назад, лежала на нем серая бархатная пыль. И съезд на грейдер был тот же, только грейдер давно не ремонтировали, он зарос травой и превращался уже в проселок.

По селу он шел опустив голову, не глядя по сторонам. В окнах уцелевших хат мелькали женские лица. Узнав его, односельчанки горестно качали головой, рукавами смахивали слезу. Устин Захарович, не оглядываясь, шагал к своему порядку.

Торчали обгорелые деревья, полуразвалившиеся печи и кучи глинистого мусора, уже заросшие крапивой, конским щавелем и лопухами.

Устин Захарович шел от кучи к куче, узнавая и не узнавая места, где стояли хаты соседей. Вот тут была Сидоренкова, Лучкова. А вот здесь была его…

Полуобгоревший тополь засох. Голые ветки его гнулись, как хлысты, и шуршали под ветром. Печь развалилась, возле нее вырос бурьян. Устин Захарович подошел ближе, раздвинул его. На земле валялись головешки.

Они пахли сыростью и землей. Устину Захаровичу казалось, что от них тянет горьким дымом. Он постоял, зачем-то подгреб сапогом головешки в кучку и пошел к уцелевшим домам. Надо было жить, а жить означало работать.

Председателем колхоза оказался тот самый Юхимов сынок, которого ранило в начале войны. После того он был ранен еще несколько раз, но все-таки уцелел и приехал из госпиталя незадолго до возвращения Устина Захаровича. Он раздался в плечах, возмужал и отпустил усы. Теперь его называли не Степкой или Степаном, как бывало, а Степаном Ефимовичем.

Степан Ефимович шумно обрадовался возвращению «колхозной гвардии», как он сказал, и скомандовал жене «сообразить по такому случаю». На столе появилась бутыль самогона. Еды было не густо, но самогонка из сахарной свеклы уже была.

Степан, позвякивая медалями, рассуждал о том, как он думает поставить «Зарю» на ноги, и подливал в стаканы. Устин Захарович пил и не пьянел. Он только все плотнее сжимал губы. Потом спросил, как думает Степан, живы его Галька и внуки или нет. Степан сказал, что вполне свободная вещь, что и живы. Может, даже и до Германии их не довезли — такое бывало тоже, — а если и довезли, так там же всех освободили и производят репатриацию. «До дому вертают», — пояснил он.

Надо навести справки. Он скоро поедет в город и может все разузнать.

Устин Захарович сам пошел в город. Он был в военкомате, в райисполкоме, даже зачем-то в загсе и наконец попал в милицейский отдел розыска. Молодой белобрысый лейтенант, то и дело одергивая свой китель, записал все и обнадежил:

— Не горюй, дед! Разыщем твоих внуков.

Устин Захарович вернулся в село и начал ждать. Каждую неделю он уходил в город к белобрысому лейтенанту.

— Пока никаких сведений не поступало, — отвечал тот.

Устином Захаровичем овладело беспокойство. Ему начало казаться, что, пока он тут «отлеживает бока», внуки его где-то «бедуют». Их отыщут, а он даже и узнает об этом с опозданием. Следовало быть поближе к отделу розыска, чтобы в любой момент могли сообщить, а он — поехать за своими внуками. Степан и слышать не хотел о том, чтобы отпустить такого работника, убеждал, ругался и даже пробовал грозить, но Устин Захарович стоял на своем.

— Ты пойми, — говорил он, — я не легкой жизни шукаю — душа горит!

Председатель наконец сдался:

— Так разве ж я не понимаю?.. Такое дело!.. Ну, там не заживайся — сам знаешь, нам кадры нужны.

Устин Захарович не думал заживаться. На свое пребывание в городе он смотрел как на временное, жил в углу, работу не выбирал, брался за любую, лишь бы прожить, и за нее не держался. Все это было не главное; главное было — дождаться вестей о внуках. В отделение он ходил, когда только мог, и, «чтобы не мозолить людям глаза», стоял в сторонке и ждал, пока белобрысый лейтенант его заметит. Тот замечал и отрицательно качал головой. В этих молчаливых посещениях лейтенант чувствовал укор себе и розыску, который до сих пор не мог найти никаких следов, и так как укор был справедливым, в нем нарастало раздражение. Однажды он в сердцах сказал:

— И чего ты, дед, ходишь? Сообщат нам — и мы тебе сообщим. А то ходишь и ходишь…

Устин Захарович пожевал губами и вышел. Он понимал, что лейтенант прав, и ходить стал реже.

На улицах он присматривался к ребятишкам, в наивной надежде вдруг наткнуться на своих внуков, хотя и понимал, что здесь их быть не может и что он бы их даже не узнал, так как помнил ползунками, а теперь, если они живы, Сашку было семь лет, а Васе уже восемь.

Поэтому он так легко и прочно прижился в детдоме. Там были дети, они напоминали ему внуков. Сначала он этого боялся, потом оказалось, что без этого не может. Он никогда не был ласковым и приветливым, окружающие не получали от него ясно видимой радости, однако ему самому она все больше была нужна. И он получал ее, скупую, рвущую сердце, слыша звонкие ребячьи голоса, их смех, ссоры и беготню. Нм он отдавал единственное, что имел, — свои неутомимые руки.

11

Еще за воротами Тарас и Лешка услышали шум.

— Наши из лагеря приехали, — сказал Тарас.

Загорелой босоногой толпой ребята стояли вокруг Людмилы.

Сергеевны, Анастасии Федоровны и Ефимовны. Все говорили и смеялись разом. Тараса и Метеора увидели — шум стал еще громче.

— Тарас! Здоров, конячий сторож! Сколько Метеору сахару скормил?..

Тарас улыбнулся и сразу стал не «мужичком», а тем, кем был на самом деле, — маленьким мальчиком, но тут же насупился:

— Посторонись!

Метеору заступили дорогу, Тараса стащили с телеги. Лешка слез и отошел в сторону. Ребята перекрикивали друг друга, пытаясь одновременно, все вдруг, рассказывать, Людмила Сергеевна смеялась и зажимала уши.

— Тихо! — скомандовала стройная девочка со строгим красивым лицом.

Должно быть, приехавшие привыкли ее слушаться и притихли.

— Молодец, Алла! Сразу порядок навела, — сказала Людмила Сергеевна. — Ну, показывайте свои трофеи.

Алла развела руки, ребята раздвинулись, и перед Людмилой Сергеевной образовалась свободная площадка.

Крутолобый, наголо остриженный мальчик снял со спины рюкзак и вытащил большую стеклянную банку. В банке, свернувшись кольцом, лежал уж.

— Она кусается? — испуганно спросила маленькая Люся, которую Лешка запомнил, потому что она всегда что-нибудь напевала.

— Нет. Уж безвредный, — уверенно сказал стриженый мальчик.

Две девочки осторожно развязали другой рюкзак и выкатили из него серый клубок, утыканный толстыми иглами. Клубок развернулся, приподнял кверху острую мордочку и фыркнул.

— Ежик! Ежик! — восторженно закричали галчата.

Из третьего рюкзака извлекли черепаху. Она некоторое время лежала неподвижно, потом высунула ноги, голову, подслеповатыми, старушечьими глазками посмотрела вокруг и пустила лужицу. Девочки сконфуженно переглянулись, ребята засмеялись.

Лешка ловил на себе беглые, любопытные взгляды. Людмила Сергеевна заметила, как он отчужденно смотрит на всех, подозвала к себе.

— Вот, ребята, — сказала она, поставив его перед собой и положив ему руки на плечи, — это ваш новый товарищ. Зовут его Алеша Горбачев.

Теперь уже с откровенным любопытством все смотрели на него, и Лешка позавидовал черепахе, которая могла спрятаться под своим панцирем. К Людмиле Сергеевне, едва не плача, подбежали несколько девочек.

— Людмила Сергеевна, а где наши кошки? — еще издали кричали они.

— Кошки? Разве их нет? Разбежались, наверно.

— Как это — разбежались? Чего это они разбежались?

— Эко горе — кошки убежали! — насмешливо сказала Ефимовна. — Небось новых натащите…

Людмила Сергеевна говорила заведомую неправду, но не чувствовала угрызений совести. Кошки стали бедствием. Они заполонили весь дом. Все дети любят животных, а эти дети, перенесшие горе, подбирали на улице всех заброшенных, покалеченных котят и заботливо их выхаживали. Котята поправлялись, вырастали и дома уже не покидали, а к ним прибавлялись всё новые и новые. Они бродили по двору, проникали в спальни, даже иногда в столовую и держали в непрерывной осаде кухню и кладовку.

Разношерстное, мяукающее стадо было знакомо со всеми превратностями кошачьей жизни и, несмотря на ребячьи проповеди вести себя хорошо, напропалую воровало все, что удавалось. Людмила Сергеевна смотрела на это стадо со страхом, ежедневно ожидая вспышки среди ребят экземы, чесотки и прочих эпидемических ужасов, а Ефимовна швыряла в кошек чем попало:

— Чистое наказание с этими кошками! Прямо не детский дом, а кошачий…

Когда самые ревностные кошколюбы уехали в лагерь, Ефимовна выполнила давно задуманный план: с помощью Устина Захаровича позаносила кошек так далеко, что они уже не смогли вернуться. Людмила Сергеевна не препятствовала — очень уж ей надоело и было слишком опасно четвероногое население.

Людмила Сергеевна принялась успокаивать расстроенных кошатниц.

Ребята разбрелись осматривать комнаты после ремонта. Лешка отошел к конюшне, где Тарас распрягал Метеора, — возле Тараса он чувствовал себя лучше. В нем с новой силой вспыхнула ослабевшая за последние дни настороженность. С тех пор как он уехал из Ростова, еще ни одна встреча с мальчишками, если их было много, не обходилась по-хорошему.

После обеда Лешка, как всегда, увильнул от лежания в постели и пошел на пустырь, к сараю. Там уже сидели несколько мальчиков. Лешка сел в стороне — не слишком далеко, чтобы не отделяться, но и не слишком близко, чтобы не соображали, что он подлаживается. Ребята, еще переполненные лагерными впечатлениями, пересмеивались, вспоминая о какой-то Ларисе, которая никак не могла наесться, хотя была толстая, как пышка, о Косте, который вечно просыпал побудку и вылетал на линейку встрепанный и неумытый, о Вадиме, который среди ночи под окнами девочек ухал и хохотал, как настоящий филин, и как девочки своим перепуганным визгом будили весь лагерь, а Вадиму на другой день был общелагерный «влёт»…

К Лешке подсел мальчик с тонким, бледным лицом. Лешка заметил его еще утром, потому что мальчик носил очки с толстыми стеклами, и слышал, как ребята называли его «академиком».

— Меня зовут Яша Брук, — сказал мальчик в очках. — Ты давно у нас?

— Недавно.

— А откуда ты?

— Из Батуми. То есть раньше я жил в Ростове, а потом в Батуми.

Там и убежал…

— Убежал?

— Ага. От дядьки…

В это время мимо прошел рыжий веснушчатый мальчик. Он сделал вид, что споткнулся, и взмахнул рукой к Лешкиному лицу. Лешка отпрянул.

Рыжий опустил руку, почесал колено, словно он поднимал ее только для этого, и подмигнул ребятам. Те засмеялись, Лешка побледнел и весь напрягся.

— Не приставай, Валет… — досадливо сказал Яша. — А почему убежал? Плохо было, да? Ничего, у нас хорошо, вот увидишь…

Лешка не видел ничего хорошего, он видел теперь только рыжего Валета. Обрадованный своим успехом, тот решил продлить забаву и, снова подмигнув товарищам, направился к Лешке. Однако повторить не удалось.

Не успел он взмахнуть рукой, будто бы для того, чтобы почесать затылок, как тут же отдернул ее: Лешка ребром ладони ударил его по плечевому мускулу, вторым ударом коротко и сильно толкнул в грудь. Валет не удержался на ногах и рухнул в крапиву.

— Ты… ты меня?.. — задыхаясь, проговорил он, все еще лежа на земле.

— Не лезь, я тебя не трогал, — угрюмо ответил Лешка и мельком оглянулся.

Ребята вскочили, окружили их, но никто не собирался нападать с тыла.

— А я тебя трогал? — заорал Валет и вскочил на ноги.

— Бросьте, ребята! Бросьте! — встал между ними Яша Брук.

Валет отшвырнул его в сторону и бросился на Лешку. Лешка получил удар по носу, но и сам ударил противника в ухо. Они схватили друг друга за руки. Валет норовил боднуть Лешку головой, а когда это не удалось, поднял ногу, чтобы лягнуть. Но ребята, негодуя, закричали:

— Эй, нога! Нога! Не по правилам!..

Валет был сильнее, но Лешка, переживший столько стычек, ловчее.

Уловив момент, когда Валет поднял ногу, Лешка толкнул его и отпустил руки. Валет опять покатился в крапиву. Зрители засмеялись, теперь над Валетом. Побежденные редко вызывают симпатии у мальчишек.

— Бросьте драться! Сейчас же перестаньте драться! — услышал Лешка голос Киры.

Но в это время Валет снова бросился на него. На этот раз оба упали.

— Полундра! — крикнул кто-то, и круг распался.

Лешка вскочил, готовясь отразить новую атаку. Атаки не последовало: к ним спешила Людмила Сергеевна, а за ней Кира, на которой опять была повязка дежурной. Валет, сидя на земле, счищал с коленей пыль и налипшие травинки; ребята повернули безмятежные лица к Людмиле Сергеевне.

— С кем ты дрался, Горбачев?.. А, ну конечно, Белоус отличился… Встань!

Валет нехотя поднялся.

— Из-за чего вы подрались? Белоус тебе что-нибудь сказал, сделал? — повернулась Людмила Сергеевна к Лешке.

Валет был, конечно, гад, но Лешка никогда не жаловался. Он трогал пальцами распухший нос и смотрел, не течет ли кровь. Крови не было.

— Почему ты молчишь? Из-за чего вы подрались? И перестань смотреть в землю!

Лешка поднял на нее угрюмые глаза, в которых совершенно ясно было написано, что он ничего не скажет.

В глубине души Людмила Сергеевна была рада. Она терпеть не могла «лизунов» и ябедников, трусливо вьющихся возле старших и чуть что жалующихся.

— Это, наверно, Валет начал, — сказала за ее спиной Кира.

Людмила Сергеевна обернулась:

— Опять? Сколько раз я говорила, чтобы не было «Валета» и вообще никаких кличек!.. Вот что, петухи: не хотите мне рассказать — ответите совету отряда. А сейчас — марш в постели!

— Болит нос? — сочувственно спросил Яша, когда они направились в спальню.

— Не очень. Распух только, — ответил Лешка.

— А здорово ты стукнул его первый раз! — восхищенно сказал Яша. —

Я так не умею. Я совсем не умею драться, — огорченно признался он.

— Значит, тебя всегда бьют?

— Нет. Кто же меня будет бить? Я просто никогда не дерусь.

— Ну да! — усомнился Лешка. — Как это — никогда?

Койки были расставлены заново, постели Лешки и Яши оказались рядом.

— А на совете этом… чего там будет? — спросил Лешка, когда они улеглись.

— Неприятно будет, — неопределенно, но многозначительно сказал Яша и уткнулся в книгу.

Совет пионерского отряда собрался перед ужином. В комнате для занятий за длинным столом сидели строгая Алла, Кира, Тарас, Митя Ершов — крутолобый серьезный мальчик, привезший в банке ужа, и Яша. Лешка немного приободрился: Тарас его уже знал, а Яша вроде на его стороне.

Но, как он ни старался, поймать их взгляды ему не удавалось — Тарас и Яша на него не смотрели. На стульях у стен, возле столиков расселись воспитанники. Галчата, допущенные при условии полного молчания, стайкой сели вокруг Людмилы Сергеевны и уставились на преступников: Лешку и Валерия Белоуса.

Алла постучала карандашом по столу:

— Объявляю совет отряда открытым! Кира Рожкова, доложи о хулиганстве во время твоего дежурства.

Кира, сразу вскочившая и открывшая было рот, вспыхнула:

— Вот ты всегда так, Алла! Разве я виновата, что они на моем дежурстве подрались? Они же могли и на твоем!..

— Говори по существу, — остановила ее Алла.

— Так я и говорю… Я иду и иду себе, думаю, нет ли кого на пустыре — мальчишки всегда туда уходят, это прямо клуб ихний! — а там эти, Горбачев и Белоус, дерутся, а остальные смотрят, кто кого побьет… Не останавливают, а смотрят!.. Я сразу же, раз вижу такое безобразие, кричу им, чтобы они перестали, а они спять дерутся… И только когда я позвала Людмилу Сергеевну, они перестали. Я считаю, что это безобразие и что виноват Белоус, потому что…

— Потом скажешь, что ты считаешь! Садись, — опять остановила ее Алла. — Горбачев и Белоус, выйдите к столу!

Валет поднялся и вразвалку подошел. Лешка замешкался. Его подтолкнули в спину:

— Иди!

Он стал у другого края стола, напротив Белоуса, всем телом ощущая направленные на него взгляды. Алла холодно и строго оглядела его своими красивыми глазами с головы до ног и перевела взгляд на Валета.

— Может, тебе кресло подать? А то, я вижу, у тебя спина болит, ты стоять не можешь, — иронически сказала она избочившемуся Валету. (Валет выпрямился.)

— Кто начал драку?

— А чё, я, скажешь, да? Думаешь, если Кирка на меня капаеть, так и правда?

— Она не Кирка, а Кира! И не капает, а говорит! — оборвала его Алла.

— Нет, капаеть! Ничего не видела, а говорит… Я его трогал? Вот пускай ребята скажут… Он меня первый вдарил…

— За что?

— А я знаю, за чё?.. Я хотел себе спину почесать, а он вдарил… Ты его спроси, за чё он мине вдарил.

— Спрошу. А сейчас говори ты.

— А чё мине говорить? Если мине бьют, я буду стоять, да? Ну, я ему тоже дал раза…

— Значит, ты хотел только спину почесать?

— Ну да, только руку протянул… — …а он тебя уже и почесал! — деловито продолжил Тарас.

Слушатели зафыркали.

— Тихо! — застучала карандашом Алла. — Тарас, надо посерьезнее…

— Так я ж серьезно! Вот як у меня спина зачешется, ты меня, Алла, тоже стукнешь?

Валет усмехнулся.

— Рано смеешься! — сурово сказал Тарас. — Ты правду говори.

— Да какую правду?

— Настоящую! — внушительно подтвердил Митя Ершов. — Кому ты врешь? Мы же знаем!

— Говори, — подхлестнула Алла, — замахивался на Горбачева?

— Ну так чё? Я ж шютил! Уже и пошютить нельзя, да?

— Вон як от твоей шутки у него нос распух. Наче гуля, — так же серьезно заметил Тарас.

— Все ясно, по-моему? — вопросительно оглянулась Алла на членов совета. — Белоус, когда ты пришел к нам, тебя кто-нибудь бил?

Белоус посмотрел на потолок и промолчал.

— Отвечай!

— Ну, нет.

— Без «ну», просто «нет»! С тобой кто-нибудь так, как ты сегодня, шутил?

— Нет.

— Зачем же ты это сделал?.. Молчишь? Хорошо, я скажу за тебя!..

Ты сделал это потому, что надеялся, что Горбачев слабее тебя. Ты ведь трус и всегда нападаешь на тех, кто слабее… Ты сделал это потому, что надеялся на поддержку остальных, хотел спрятаться за чужую спину. Значит, ты дважды трус! — Алла повела взглядом, проверяя впечатление.

— Ты сделал это потому, что надеялся позабавить товарищей… Они засмеялись, и пусть им будет стыдно! — строго вскинула Алла глаза на слушателей. — Ты всегда хочешь покрасоваться, позабавить Тебе нравится быть шутом?.. Чего же ты добился? На минутку твоей выходке засмеялись, но все тебя осуждают. Разве так принимают нового товарища? Разве так мы приняли тебя? Мы над тобой «шютили»? — передразнила она. — А над тобой можно было больше смеяться, чем над Горбачевым! Над тобой можно смеяться и сейчас. Почему ты кривляешься, всех задираешь? Почему ты говоришь «чё», «мине», «шютили»? Ты думаешь, что это красиво, а это просто неграмотно. И вообще, почему ты прикидываешься блатным? Какой ты блатной? Ты просто злой и глупый мальчишка!..

Лешка с удовольствием слушал эту тираду — все забыли о нем и смотрели только на Валета. Но Алла повернулась к Лешке:

— Ты тоже хорош, Горбачев! Он ведь тебя не ударил первый? Зачем ты полез в драку? Ты думаешь, кулаки — самый лучший довод? Кулаками усерднее работают те, у кого мозги плохо работают!.. — Она опять приостановилась, чтобы слушатели оценили сказанное. — И неужели ты думаешь, Горбачев, что дорогу в жизни прокладывают кулаками?.. Ты не знаешь наших правил, и на первый раз мы, может быть, простим… я еще не знаю, но мы предупреждаем: драчунам и хулиганам у нас не место!..

Если хочешь жить с нами, забудь про кулаки! — Раскрасневшаяся, довольная своей речью, Алла обвела взглядом собрание: — Кто еще хочет сказать?

— А что говорить? — произнес Митя Ершов. — Все ясно.

— Какие есть предложения?

— Дать им обоим наряды на картоплю, щоб прохололы, — сказал Тарас.

— Неправильно! — возразила Кира и стрельнула глазами в Лешкину сторону. — За что же Горбачеву наряд? Он же не знал, он же новенький!

Во всем Валет… Белоус виноват — ему и дать наряд.

— Я предлагаю, — сказала Алла, — Горбачеву — один, а Белоусу — два. И обоих предупредить. Возражений нет?

— Есть!

Все удивленно оглянулись на Людмилу Сергеевну — предложение справедливое, что можно возразить?

— Очень хорошо, — сказала Людмила Сергеевна, — что вы все единодушно осуждаете проступок Белоуса и Горбачева. И Алла, в общем, правильно говорила, хотя, мне кажется, говорила с излишней злостью.

Когда человек злится, ему трудно быть справедливым. Но это другой разговор… А вот с наказанием я не согласна. Вы хотите наказать их трудом. Неправильно! Вы работаете и учитесь, чтобы потом работать с другими и для других. Если человеку поручают, доверяют какую-нибудь работу — это не наказание, не позор, а почет и радость. Вы скажете, что чистить картошку мало радости?

— А что же! — сказал кто-то из сидящих у стены.

— Да, дело не очень приятное. Но, когда вы помогаете на кухне, вы знаете, что делаете это для других, завтра другие сделают это для вас, а вы будете заняты более приятным делом… А что будет, если заставить человека работать больше, чем он должен? Он возненавидит работу. Он будет уклоняться от нее и вырастет паразитом общества. Нет, наказывать работой нельзя! Давайте поступим наоборот: накажем их тем, что лишим права работать…

— Ну да! — прозвучал негодующий голос. — Мы будем работать, а они сложа ручки сидеть?..

— Да, и вы увидите, что это значительно хуже. Я предлагаю на три дня лишить обоих права работать.

— Так что же, голосовать? — растерянно спросила Алла.

— Да. И пусть все голосуют.

Проголосовали неохотно, но предлагала Людмила Сергеевна, и голосовать против было неудобно.

Выходя, Лешка слышал, как Яша говорил Алле:

— Ты сегодня прямо как Цицерон!

— Куда Цицерону! Ей бы в Генеральную Ассамблею — вот бы она там дрозда давала! — сказал Митя Ершов.

— А ну вас! — отмахивалась Алла и улыбалась: похвалы были ей приятны.

Это было непонятно и обидно: почему-то, когда с человеком, с ним, с Лешкой, случилось несчастье, другие благодаря этому несчастью отличились и заслужили похвалу. Разве справедливо, когда одному делается хорошо оттого, что другому плохо?

— Кто она такая, эта Алла? — спросил Лешка у Яши.

— Алла Жукова? Председатель совета. Она кончила седьмой и поступила в техникум. Очень умная девочка.

— Ну да, умная! Других ругать…

— А ты считаешь, неправильно? По-моему, правильно. Тебе еще легко досталось; другим ого как попадает!

Нет, Яша не понимал того, что чувствовал Лешка, а объяснить Лешка не умел. Он пошел к Тарасу. Тот, словно сожалея о своей многоречивости на заседании совета, молчал упорнее обычного. Кира Рожкова, наверно, охотно поговорила бы с Лешкой и, должно быть, согласилась бы с ним, но как раз ее-то сочувствия он меньше всего искал и не обращал внимания на ее попытки заговорить. Никто ее не просил защищать его и оправдывать, а она выскочила со своим «я считаю»…

Лешка думал, что наказание, предложенное Людмилой Сергеевной, вовсе не наказание, а пустяки. Старшие ребята ушли на подсобное хозяйство, остались только дежурные да галчата. Лешку кольнула зависть — они пошли в поле, к Устину Захаровичу, где Лешке было так хорошо, — но он утешил себя тем, что там жарко, от одного зноя устанешь, а еще ведь и работать надо…

Анастасия Федоровна повела галчат на прогулку в городской сад.

Лешка, по привычке, собрался идти замыкающим, но Сима, у которой на руке была повязка дежурной, сказала, что это тоже работа, а он от работы освобожден и пойдет она сама.

Рыжий Валет, ухмыляясь, слонялся по двору, делая вид, что лучше этого занятия ничего не может быть.

К вечеру вернулись ребята с «подсобки». Алла отрапортовала Людмиле Сергеевне. Потом все с таким веселым гамом разбежались чиститься, умываться, так набросились на ужин, что все утешительные Лешкины размышления о жаре и усталости окончательно сникли. Вошедшего в столовую Белоуса встретили градом насмешек. Не устал ли он? Не надорвался ли? Может, ему еще хлебца принести? Или борща? А то он, бедный, похудел от переутомления! Прямо страх смотреть!..

Белоус посмеивался:

— А чё, мине еще лучше! Лежи да загоряй…

Однако ему было не по себе.

Лешка ожидал, что и на него обрушится поток насмешек, но его не трогали.

На следующий день, по совету Людмилы Сергеевны, решили убрать и вывезти мусор, оставшийся после ремонта. Таскать щепу, перемешанную с известью, цементом и глиной, было трудно. Все сразу же перепачкались, как штукатуры, но им было весело даже от этого, а Лешкой овладевала настоящая тоска. Даже галчата, горбясь своей работой и крича больше всех, тоже старательно сносили щепки, старую дранку, пока Людмила Сергеевна и Анастасия Федоровна не прогнали их и не заставили вымыться. Работали все, только Лешка и Белоус ничего не делали.

Толстощекий голубоглазый Слава, устроившись на крылечке спальни, сооружал самосвал из спичечных коробок и катушек. Самосвал был почти готов, только колеса, привязанные нитками, не крутились, а кузов не поднимался. Слава пыхтел от усердия и умственных усилий, привязывал колеса то крепче, то слабее, но они все-таки не хотели крутиться.

Лешке нравился приветливый и добродушный мальчик, смотревший на всё такими ласковыми, любопытными глазами, словно всё вокруг для того и существовало, чтобы ему, Славе, было интересно и хорошо.

— Не получается? — спросил Лешка, усаживаясь рядом.

— Ага. Не крутятся, — вздохнул Слава.

— А ну, давай вместе.

Слава с готовностью протянул свое сооружение. Лешка продел через коробку кусочки проволоки и прикрепил к ним катушки — теперь катушки могли вращаться и стали как настоящие колеса. Устроить поднимающийся кузов было труднее. Лешка придумал целую систему крючков и рычажков.

Однако Слава уже утратил интерес к игрушке: ему хотелось сделать ее самому, а не получить готовую. Он посмотрел на самосвал, на Лешку, увлеченного работой, понял это увлечение по-своему и сказал:

— Ты играй, а я пойду ежика кормить.

Ежик, уж и черепаха были отданы на попечение галчатам.

Слава убежал. Лешка отставил сразу опротивевшую ему неуклюжую игрушку, вышел за ворота. Уходить из детдома без разрешения не полагалось, но Лешка решил, что терять ему нечего. Он посидел на скамейке в скверике, посмотрел на воробьев, дерущихся из-за хлебной корки. Воробьи разлетелись. Лешка побрел по улице, глазея по сторонам, и вдруг даже приостановился. Как же он мог забыть того занятного паренька с пухлыми губами и густыми черными бровями, который плавал в затопленном вонючем трюме, а потом стрелял в Луну! Витька!.. Да. Витька! Он, наверно, с тех пор еще навыдумывал…

Лешка обогнул сквер, детскую поликлинику, вышел на проспект, спустился до его половины и свернул направо: ему показалось, что это та улица, по которой он шел ночью. Он прошел ее до конца, потом свернул в другую, третью. Витькиного дома не было. Лешка силился вспомнить номер дома, как он выглядит, но вспомнил только, что дом стоит во дворе, а за ним небольшой сад. Лешка заглядывал через заборы, тихонько стучал, чтобы взбудоражить собак, всматривался во всех маленьких девочек, играющих во дворах и на улице. Собаки с лаем бросались к заборам, но это не были Гром и Ловкий, а девочки не были похожи на Витькину сестренку. Он даже не мог никого спросить, потому что не знал Витькиной фамилии. Натруженные пятки начали гореть — Лешка устал и вернулся в детдом.

На другой день старшие воспитанники опять ушли на «подсобку».

Лешка слышал, как ребята, уходя, со смехом кричали Валету:

— Смотри не переутомляйся! Береги здоровье!

Валерий Белоус никогда не отличался усердием. Если ему поручали какое-нибудь дело, он старался уклониться; если работали все, он всячески отлынивал и, как говорила Ефимовна, только дым мешком таскал.

Но он привык быть в центре внимания. Его выдумкам и выходкам иногда смеялись, иногда нет, но он не ощущал отчужденности, которая отделила теперь его от остальных. Валерия истомила эта отчужденность. Он повертелся возле Тараса, который укладывал на телегу корзины для помидоров, потом взял вилы и начал подгребать сенную труху возле конюшни. Тарас удивленно взглянул на него, подошел и отобрал вилы.

— Нельзя! — решительно сказал он и, как бы в раздумье, добавил: — А то, может, из тебя и правда паразит выйдет…

Галчата, провожавшие каждый выезд Метеора, засмеялись. Валерий покраснел и ушел на пустырь.

Людмила Сергеевна, все эти дни незаметно наблюдавшая за Лешкой и Валерием, заколебалась. Белоусу наказание принесет пользу, он все-таки очень ленив, а для Горбачева, очевидно, чрезмерно. Она подозвала Лешку:

— Я ухожу в гороно. Проследи, пожалуйста, чтобы малыши зря в кабинет не бегали. А то начнут рыться в гербарии, разглядывать и переломают все.

— Хорошо! — с готовностью и радостно закивал Лешка.

Конечно, это нельзя было назвать настоящей работой, но Лешка исполнял ее так старательно, что не подпускал галчат даже на пять шагов к двери, не только в самый кабинет. Валерий подошел было тоже.

Лешка заступил ему дорогу:

— Нельзя!

— Чего это — нельзя? Я к директорше.

— Ушла. И велела никого не пускать.

— Да чё ты врешь? А то как….

Жанна издали увидела, что они застыли друг против друга в напряженных позах, и крикнула:

— Валерий! Опять?

Белоус оглянулся и разжал кулаки.

Людмила Сергеевна вернулась часа через три с незнакомой высокой женщиной.

12

Взгляд и рукопожатие Елизаветы Ивановны были твердыми, как у мужчины. Людмила Сергеевна решила, что это свидетельствует о характере по-мужски твердом и энергичном. В глубине души она считала, что без мужского влияния воспитывать детей нельзя — вырастут чувствительными слюнтяями. Воспитательницы были хороши, но, пожалуй, чересчур мягки, и появление педагога с настоящим характером было очень кстати.

Собственный характер Людмиле Сергеевне настоящим не казался.

Одета Елизавета Ивановна была просто и строго: белый воротничок, синее платье в белый горошек. Единственное, что не вязалось с обликом новой воспитательницы, — это ее косы. Выцветшие, жидкие, они были заплетены по-девчоночьи, в две косицы, и связаны на затычке в смешной, разъезжающийся узелок. Улыбалась она скупо, одними губами, вытянутое лицо оставалось неподвижным. Впрочем, Людмила Сергеевна и не была уверена, что это улыбка, — так мимолетно и неуловимо было движение губ. Они обошли все помещения. Елизавета Ивановна изредка задавала вопросы, и по этим вопросам было заметно, что порядки в доме ей не нравятся. Она удивилась тому, что спальни мальчиков и девочек расположены в одном здании, а в ответ на недоуменное замечание Людмилы Сергеевны повела бровью:

— Ну, знаете… — и значительно умолкла.

Потом, вернувшись в канцелярию, она взяла список воспитанников и попросила рассказать, кто и какие преступления или проступки совершил до поступления в детдом.

— Какие преступления? — удивилась Людмила Сергеевна. — Это же дети!

— Да, конечно. Но, прежде чем попасть в детский дом, они какое-то время были без надзора и могли приобрести преступные привычки. Чтобы с ними бороться, нужно их знать. — Говорила она немного в нос и так отчетливо и правильно, что знаки препинания в ее речи ощущались, как каменные столбы в деревянном заборе.

Людмила Сергеевна подумала, какие преступные привычки приобрели Люся или Славка, и возмутилась. Еще у старших могли быть в прошлом какие-то нехорошие поступки, но она ни о чем не допытывалась, считая, что чем меньше человеку напоминать о прошлом, тем скорее оно угаснет для него самого.

— Пойдемте, я вас познакомлю с ребятами, а какие они, узнаете сами. И прошу вас поменьше их расспрашивать. Дети не любят, да и не к чему.

Группа старших уже вернулась с подсобного участка и успела пообедать, но в спальнях, кроме галчат, никого не оказалось.

— Ну конечно, забрались в «клуб», — сказала Людмила Сергеевна. — Пойдемте за сарай.

— За сарай? — удивленно подняла брови Елизавета Ивановна.

— Ну да, они пустырь своим клубом называют. Что поделаешь, лучшим пока не обзавелись.

— И вы с этим миритесь?

Людмила Сергеевна искоса взглянула на нее и, помолчав, ответила:

— Нет. Да ведь это ничего не меняет.

Возле конюшни Тарас, сидя на деревянном обрубке, сшивал узеньким ремешком шлею.

— Вот один из группы, Тарас Горовец, — сказала Людмила Сергеевна.

— Ты почему работаешь, а не отдыхаешь? — спросила она у Тараса.

Тот удивленно поднял голову.

— Так я ж отдыхаю! Разве это работа? — показал он на шлею.

— С тобой сговоришься! — улыбнулась Людмила Сергеевна, и они пошли за сарай.

У дальнего угла сарая, где особенно густо разросся бурьян, Яша, Брук и Митя Ершов, лежа на животах, уткнулись в книги. Неподалеку от них лежал Лешка. Книги у него не было, лежал просто так — смотрел в небо и следил за неторопливыми редкими облаками.

Остальные ребята, кто сидя, кто лежа, расположились группой в узкой полоске тени, отброшенной полуразрушенной стеной сарая, и лениво перебрасывались отрывочными фразами.

Заметив Людмилу Сергеевну и незнакомую худую женщину, они замолчали.

— Ребята, — сказала Людмила Сергеевна, — вот ваша новая воспитательница. Она будет заменять пока Ксению Петровну.

— Здравствуйте, дети. Надеюсь, мы подружимся, — сказала новая воспитательница.

Ей нестройно ответили.

— Меня зовут Елизавета Ивановна. А как вас зовут, я скоро узнаю.

— Я оставлю вас, — сказала Людмила Сергеевна. — Вам ведь не впервой.

— Да, конечно, — кивнула Елизавета Ивановна.

Людмила Сергеевна ушла. Елизавета Ивановна оглянулась, ища, на чем присесть, но сесть можно было только на землю, и она осталась стоять на солнцепеке.

— Садитесь вот сюда, в холодок, — сказал Толя Савченко и подвинулся вдоль стены.

— Я никогда не сажусь на землю. Надеюсь и вас отучить от этого.

Ребята удивленно переглянулись. Ксения Петровна сколько раз сидела с ними здесь, у сарая, и ничего плохого в этом не видела.

— Объясните мне, пожалуйста, почему вы забрались на эту свалку? —

Она посмотрела на кучу битого кирпича.

— А что? Тут чисто, — сказал Толя и, как бы еще раз проверяя, оглянулся.

— Допустим, — саркастически сказала Елизавета Ивановна. — Но зачем за сараем, на битых кирпичах?

— А чем плохо? Холодок. Не в спальнях же сидеть! — сказал Валерий Белоус.

— Сейчас, если не ошибаюсь, тихий час, и вы должны быть в спальнях.

— Там душно, — поднял голову Митя Ершов.

— И у нас соревнование… Ноги нужно мыть… — пояснил Толя.

— Ноги? Соревнование? — подняла брови Елизавета Ивановна. — Вы соревнуетесь в мытье ног?

— Да нет! У нас с девчонками соревнование — у кого в спальнях чище. Ну, так чтобы было чисто, мы, как идем, ноги моем… Что ж их, без конца мыть?

— Значит, для того чтобы не мыть ноги, вы и в спальню не ходите? Кто это придумал? Воспитатели?

— Мы сами.

— Неужели вам никто не объяснял, что такое соревнование? То, что вы придумали, — не соревнование, а извращение его. Смысл соревнования за чистоту спален в том, чтобы держать их в чистоте, пользуясь ими, а не в том, чтобы держать их под замком.

Елизавета Ивановна долго и обстоятельно объясняла, что такое настоящее соревнование, как в нем можно и нужно добиваться успеха и как неправильно то, что они придумали. Ребята молча слушали. Яша Брук, оторвавшийся было от книги, снова опустил голову.

— Как твоя фамилия, мальчик? — повернулась к нему Елизавета Ивановна.

— Моя? Брук.

— Запомни, Брук: когда говорят старшие, их надо слушать.

— Я слушаю.

— Я этого не вижу.

— Я просто опустил голову, но я же слушаю не глазами.

Белоус фыркнул. Елизавета Ивановна оглянулась, но Валерий сидел с каменным лицом и «ел глазами» новую воспитательницу.

— Не пытайся острить, Брук. Я отлично вижу, кто меня слушает, а кто нет. И вот что, дети: на этой свалке, которую вы называете своим клубом, больше вы собираться не будете! Делать вам здесь нечего, и я этого не допущу. Пойдемте отсюда!

Елизавета Ивановна повернулась и направилась во двор. Ребята нехотя поднялись, пошли следом.

— Ну, что скажешь, академик? — тихо спросил Митя и показал глазами на прямую спину воспитательницы.

Яша вытянул губы и прищурился:

— О соревновании правильно, конечно… Только нудно очень.

— Да-а, — вздохнул Митя.

На выжженном солнцем дворе сесть было тоже негде, все столпились возле столовой.

— Ну, а тут что делать? — уныло спросил Толя. — Уж там, по-моему, лучше.

— Прежде всего отучись говорить «ну»! — ответила Елизавета Ивановна. — Что это за понуканье? Это невежливо и невоспитанно. На будущее время я договорюсь с директором о том, чтобы выделили комнату для массовой работы. Тогда вы не будете слоняться по двору. А сейчас…

— Скупнуться бы! — сказал Валерий.

— Так нельзя говорить! Надо говорить «искупаться». Время отдыха истекло, и, если директор позволит, мы сходим. Подождите меня.

Елизавета Ивановна направилась в кабинет Людмилы Сергеевны. Все проводили ее взглядом, потом посмотрели друг на друга.

— Ну-ну!.. — сказал Яша и повертел головой.

Валерий Белоус вытянулся, опустил руки вдоль туловища, как плети, и зашагал, негнущийся, одеревенелый. Все засмеялись — походка была точь-в-точь как у Елизаветы Ивановны.

— Брось, Валет, — сказал Митя, — еще увидит.

— Ребята, вы чего собрались? — подбежала Кира.

— Может, купаться пойдем.

— А мы? И мы тоже!.. Девочки-и! — закричала она, убегая в спальню.

Через минуту оттуда выбежали девочки, на ходу поправляя волосы, одергивая блузки.

— А нам почему нельзя? Мы тоже хотим. Пойдемте к Людмиле Сергеевне.

Они подбежали к кабинету, когда из него выходили директор и новая воспитательница.

— Людмила Сергеевна! Почему без нас? Мы тоже хотим.

— Идите, идите! — засмеялась Людмила Сергеевна и подняла руки, защищаясь от шума. — Елизавета Ивановна возьмет и вас. Елизавета.

Ивановна Дроздюк — ваша новая воспитательница.

Девочки притихли. Елизавета Ивановна взглянула на них и повернулась к Людмиле Сергеевне:

— А купальные костюмы у них есть?

— Трусы да майки. Какие же им еще костюмы?

— Становитесь парами! — сказала Елизавета Ивановна. — Девочки впереди, мальчики позади.

Пары выстроились.

— Возьмитесь за руки!

— Ну, вот еще! Зачем это за руки? Что мы, маленькие? — загудели ребята.

— Не спорьте! — жестко оборвала шум Елизавета Ивановна. — Кто не хочет — выйдите из строя. Тот купаться не пойдет.

Ребята продолжали стоять, однако и за руки не брались. Елизавета Ивановна обвела взглядом строй, и ноздри ее раздулись.

— Если сейчас же вы не возьметесь за руки, — еще более жестко сказала она, — вы никуда не пойдете и купаться не будете ни сегодня, ни завтра!

Не глядя друг на друга, ребята неловко взялись за руки.

— Это еще что? — Елизавета Ивановна подошла к девочкам и брезгливо посмотрела на Симу и Жанну. — Я сказала: за руки, а не под руки! Рано приучаетесь!

Сима покраснела и выдернула свою руку из-под руки Жанны. К морю шли в угрюмом молчании. Даже Валерий Белоус не дурачился и не пробовал смешить. Но маленькие прозрачные волны так ласково плескались на гладком, будто отутюженном песке, солнце так весело дрожало и сверкало в мелкой ряби, что хмурое настроение сразу улетучилось. Строй распался, ребята, на ходу стаскивая рубашки, побежали к воде.

— Подождите, дети! — остановила их Елизавета Ивановна. — Сначала я выберу место.

Увязая в раскаленном песке, они долго брели по берегу, отыскивая свободное место. Его не было.

Укрыв головы под зонтами, широкополыми соломенными «брылями», бедуинскими тюрбанами из полотенец или даже вовсе ничем их не прикрывая, на песке распласталось коричневое племя купальщиков. В сущности, они приходили сюда не купаться. В воде барахтались только ребятишки. Взрослые предавались самосожжению. Они забирались на пляж в свободные дни с самого утра, вооруженные кошелками, авоськами, и сидели почти до захода. Здесь они читали, спали, вышивали, играли в карты, пили отдающий пареным веником чай из термосов и ели. Ели с измятых, замасленных бумажек раздавленные, вывалянные в песке помидоры, зарезинившиеся котлеты с налипшими газетными строчками, хлеб, высушенный яростным солнцем и осыпанный тончайшим илистым песком. Все это было неважно — они загорали.

И сейчас, хотя уже давно перевалило за полдень, пляж был заполнен загорающими. Елизавета Ивановна тщетно искала свободное место — чем дальше они шли к санаториям, тем больше оказывалось на берегу народу.

— Так мы скоро в Бердянск придем, — меланхолически заметил Яша.

Елизавета Ивановна оглянулась, но не угадала, кто это сказал.

Через несколько шагов она повернула обратно и, выбрав относительно свободное место, сказала:

— Здесь купаются мальчики. Далеко не заплывайте!.. А вы, девочки, идите за мной.

— Чего она выдумала? — тихонько спросил Митя.

— А ну ее! — сказал Валерий и ринулся в воду.

Следом за ним бросились остальные.

Отведя девочек шагов на тридцать, Елизавета Ивановна остановилась и предложила им раздеваться. Озадаченные нововведением — прежде все купались вместе, — девочки тихонько разделись и пошли в воду.

— А вы, Елизавета Ивановна? — крикнула Кира.

— Я никогда не купаюсь на открытом пляже. — Воспитательница сказала это так, словно купание на открытом пляже было занятием очень стыдным.

— Просто, наверно, она костлявая, как баба-яга, — шепнула Сима девочкам.

Они обрадованно захохотали. Обращение с ними новой воспитательницы обижало, сердило их, и они были рады если не отомстить, то хотя бы посмеяться над ней.

Елизавета Ивановна отошла на половину расстояния между девочками и мальчиками и остановилась на кромке влажного песка, стараясь держать в поле зрения тех и других.

Лешка немного поплавал, вышел на берег и лег. Ребята боролись, ныряли друг под друга, взбирались один другому на плечи и, душераздирающе крича, плюхались в воду. Девочки, буравя ногами воду, плавали «по-собачьи», брызгались, взвизгивали и поглядывали в сторону мальчиков. Им было скучно. Прежде все купались вместе, девочки тоже участвовали в веселой толчее, а теперь от шумного веселья их отделяла застывшая, как монумент, фигура Елизаветы Ивановны и широкая полоса воды. И мало-помалу полоса начала сужаться. Никто не придвигался, не сокращал ее сознательно, и все-таки она сама по себе становилась все меньше и меньше.

Елизавета Ивановна подняла руку и что-то крикнула. Ее не услышали. Она заметалась по берегу, что-то громко и сердито говоря, но расслышать слов никто не мог, да и не пытался. Все видели, что она то и дело пятится, оберегая туфли от набегающих волн, а ребята были в воде, и, пока они были там, она ничего не могла сделать. Лешка увидел, как мелькнули, погружаясь в воду, рыжие волосы Валета, его трусы, и вслед за тем девочки с визгом и смехом бросились врассыпную — Валет вынырнул среди них.

— Мальчик, мальчик! — закричала Елизавета Ивановна. — Уйди оттуда!

Валет делал вид, что не слышит, и лицом к берегу не оборачивался.

Девочки окружили его, начали заплескивать водой, он опять нырнул, и они снова с визгом и хохотом разбежались. Кира хохотала громче всех, то и дело поглядывая на Лешку. Лешка отвернулся.

Он уже не раз замечал, что Кира все время вертится у него перед глазами; увидев его, начинает разговаривать с подругами и хохотать так, будто они глухие, — словом, всячески старается привлечь его внимание. Лешка делал вид, что ничего не слышит и не замечает. Очень ему это нужно!.. Он жалел только об одном: если бы на месте Кирки была Алла! Он уже много раз на все лады представлял себе, как Алла, красивая и гордая Алла, вроде Киры, подлаживается к нему, заговаривает и всячески старается загладить свою прокурорскую речь, а он, Лешка, презрительно взглянув на нее, отворачивается, всем своим видом показывая полное к ней пренебрежение. Алла краснеет, а потом горько плачет от обиды…

Все это происходило только в Лешкином воображении. Алла вовсе и не думала к нему подлаживаться, а тем более краснеть и горько плакать.

Она просто не замечала Лешку, и он совершенно напрасно следил за ней издали, надеясь уловить хотя бы признак внимания и интереса к нему.

Получалось даже наоборот. Когда взгляд Аллы, спокойный и безразличный, случайно встречался с Лешкиным, краснела не она, а почему-то сам Лешка, и он поспешно — совсем не гордо и презрительно — отворачивался.

Лешка не один раз давал себе слово даже не смотреть в ее сторону, не замечать Аллу так же, как она не замечает его, но ему так хотелось восторжествовать над нею и выказать все свое к ней пренебрежение, что ни одно «слово» так и не было выполнено.

Неподалеку маленькие девочки играли в камешки, таинственно шептались, потом сгребли верхний, сухой слой песка и, добравшись до влажного, принялись строить целый город — с улицами, домами, даже рекой, для которой в мокром песке был прорыт узкий желобок. Правда, дома были похожи на пирожки, но, когда возле них понатыкали травинок и веточек, они сразу стали похожи на дома, окруженные деревьями. Во всяком случае, в этом был уверен двухлетний мальчик, наблюдавший за строительством. Он был толстый, шоколадный от загара и совершенно голый. Ему нестерпимо хотелось участвовать в постройке необыкновенного города, но он только сопел и топтался за спинами девочек. Каждый раз, когда он пробовал подобраться поближе, девочки сердито замахивались на него и кричали:

— Уходи! Не лезь, поломаешь!

Шоколадный мальчик пятился, обиженно растягивал губы, готовясь зареветь, но не ревел и только оглядывался на мать, лежавшую в стороне под пестрым зонтиком.

Девочки закончили постройку, полюбовались ею, отогнали подальше шоколадного мальчика и, пригрозив ему, убежали купаться. Выпятив живот и насупившись, он проводил их взглядом, потом покосился на песочный город. К нему влекло неудержимо. Мальчик сделал шаг и сейчас же попятился. Возле города никого не было, можно было беспрепятственно подойти к нему и всласть поиграть, но страх держал его на месте.

Мальчик оглянулся на мать. Она повернулась на живот, обратив к сыну и солнцу широкую спину. Девочки плескались в море, забыв о своем городе и шоколадном мальчике.

Раздираемый желанием и страхом, он переступал с ноги на ногу.

Потом, глядя в сторону, шагнул к песочному городку. Ничего не случилось. Он шагнул еще и еще. Девочки смеялись и брызгали друг на друга. Шоколадный мальчик подбежал к желанному городу и с разбегу ступил ногой прямо в его середину. Половина улицы дрогнула и рассыпалась. Мальчик с ужасом смотрел на катастрофу. И вдруг засопел и принялся злорадно топтать желанную и запретную игрушку. Города не стало. И вместе с ним исчезло мужество. Возмездие было неизбежно. Оно надвигалось стремительно и неотвратимо. Предчувствуя его, шоколадный мальчик заорал изо всех сил и бросился к матери.

— Кто? Кто тебя? — испуганно вскочила она.

Вместо ответа мальчик заорал еще громче. Ему было жалко себя и разрушенного им прекрасного города, ему было страшно и стыдно. Мать, не увидев поблизости обидчиков, шлепнула сына и посадила под зонтик.

Уткнувшись лицом в кошелку с продуктами, он заплакал тише, но еще горше — теперь уже оттого, что никто не понимал, что он чувствовал и почему плакал.

Лешка, улыбаясь, наблюдал за мальчиком, и вдруг улыбка исчезла сама собой. Мимо, едва не задев его, прошли тонкие загорелые ноги.

Лешка поднял голову и сразу узнал Аллу, хотя она шла спиной к нему.

Валет уже был изгнан, Елизавета Ивановна снова неподвижно стояла у кромки прибоя. Алла что-то сказала ей, получив в ответ кивок, отошла к девочкам и разделась.

Лешка хмуро наблюдал за ней и сердито спрашивал себя, почему это все плохие, неприятные люди обязательно красивее других. Он вовсе не знал, не встречал таких, но ему казалось, что он встречал, знает множество таких людей. Из них самой неприятной и самой красивой была Алла. В ней было все красиво — и тоненькая, гибкая фигура, и строгое, правильное лицо, и пышные белокурые волосы. Даже ленточка, красная ленточка, перехватывающая волосы, совершенно такая же, как у Киры, казалась у Аллы огоньком, горящим в волосах, а у Киры похожа на веревочку. И Алла была смелая: не взвизгивала, входя в воду, а сразу побежала по мелководью, чтобы скорее добраться до глубокого места и плыть.

Лешка рассердился на себя за то, что все время думает о ней, вскочил и бросился в воду. Поднявшийся после полудня легкий ветерок усилился и развел волну. Стоявшие на якорях вдалеке от берега лодки размахивали голыми мачтами и кланялись волнам. Отойдя от берега, пока вода не поднялась до горла, Лешка поплыл. Шум на берегу постепенно затих, остались позади качающиеся лодки, а Лешка все плыл и плыл.

Приподняв голову, чтобы вдохнуть воздух, он из-под руки увидел сзади чью-то голову и на ней горящую, как огонек, красную ленточку. Лешка поплыл еще энергичнее и больше не оглядывался. Пусть попробует догнать. Это ей не выступать на собраниях!

Устав, он оглянулся, никого не увидел и лег на воду отдохнуть.

Волны мягко поднимали и опускали свободно лежащее тело, сквозь опущенные веки солнце било в глаза розовым светом. Лешка устроился еще удобнее — заложил руки под голову и скрестил вытянутые ноги. Потом он услышал шум и посмотрел в ту сторону. Задыхающаяся от усталости и торжествующая, к нему подплывала Кира.

— Ой, а я так испугалась — нет тебя и нет! Тебя за волной совсем не видно, когда лежишь… Ты меня научишь так лежать? — кричала она еще издали.

Разочарование Лешки сменилось раздражением. Он думал утереть нос той задаваке, а это, оказывается, опять Смола…

Кира плавала около него и, отфыркиваясь от заплескивающих волн, тараторила:

— Ох, и далеко же мы с тобой заплыли! Правда? Это трудно — так лежать? А, Горбачев? Ты меня научишь? Я сама сколько раз ни пробовала, никак не получается — ноги тонут, и всё… Ну, хватит лежать, поплывем обратно, а?

Лешка перевернулся на живот:

— Ну и плыви. Я тебя звал сюда?

Кира оглянулась на берег, в глазах у нее мелькнул испуг.

— Я боюсь одна, — тихо сказала она.

— А зачем лезла? — еще раздраженнее сказал Лешка. — Чемпион!

Заплыла, а теперь — «боюсь»…

Он тоже посмотрел на берег, и сердце у него сжалось. Берег был далеко, значительно дальше, чем он думал. Человеческие фигуры на нем были совсем маленькие, и даже лодки, стоящие вдали от берега, выглядели игрушечными детскими корабликами. Заплывать на такое расстояние ему еще не случалось. Из молодечества перед Аллой он забыл о расстоянии, о запрете Елизаветы Ивановны. Лешка подумал, что опять его потащат на совет отряда, снова Алла будет хлестать его злыми, колючими словами.

— Ну, плыви, чего ты бултыхаешься? — сердито сказал он и повернул к берегу.

Кира торопливо зашлепала руками по воде. Она уже не тараторила, не смеялась и только старалась не отстать от Лешки. Они плыли, а берег оставался таким же далеким, все такими же маленькими были на нем человеческие фигурки. Ветер, на который Лешка прежде не обращал внимания, дул сильнее, порывистее, волны стали выше и круче, плыть было все труднее.

Не увяжись за ним Кира, он бы не заплыл так далеко, а теперь вот попробуй добраться… Он начинал уставать, а берег не приближался.

— Леша! — крикнула вдруг Кира. — Ой, Леша, я, кажется, больше не могу… У меня руки не слушаются…

Лешка увидел ее бледное лицо, посиневшие губы и расширенные страхом глаза. И в ту же секунду страх охватил самого Лешку. Всем телом он вдруг почувствовал под собой мутно-зеленоватую глубину, о которой прежде никогда не думал, мгновенно представил себе, как тонущая Кира будет хвататься за него, он должен ее спасать, а он никогда не спасал и спасать не умеет, и как они погружаются в эту зеленоватую глубину, она засасывает их, и, скорченные, как утопленник, которого он видел в Ростове, они идут ко дну… Он бросился в сторону.

— Леша! — крикнула Кира.

Лешка оглянулся. Лицо Киры исказилось таким отчаянием, что он повернул обратно.

— Ну, чего ты? Я буек высматривал… — буркнул Лешка и почувствовал, как, несмотря на испуг и усталость, лицу его стало жарко.

— Я подумала… Ой, я не могу больше… Я боюсь, Леша! — Голос.

Киры прерывался от слез и усталости, она еле двигала руками и не сводила с Лешки круглых от страха глаз.

— Берись за плечо, — скомандовал Лешка. — Только за руки не хватайся, а то как дам! — нарочито грубо сказал он.

— Я не буду… Я не буду за руки, — повторяла Кира, хватаясь за его плечо. — Я ногами могу, только руки занемели…

— Молчи! — прикрикнул Лешка. — Отдыхай. Вот погоди, Елизавета Ивановна тебе покажет!.. Да еще Людмила Сергеевна узнает… Будешь в другой раз увязываться!

Ему было легче, когда он ругал Киру, и он нарочно распалял себя, чтобы обозлиться еще больше, — злость заглушала страх. Кира покорно молчала. Скоро замолчал и Лешка — он устал сам, и ругаться вслух было трудно. Кирина рука внезапно исчезла с плеча.

— Ты что? — оглянулся Лешка.

— Я немножко сама… Тебе же трудно…

Лешка поплыл рядом. Он двигался неторопливо, размеренно, экономя силы. Их оставалось все меньше, а берег был все еще далеко, набегающие волны то и дело скрывали его. Кира опять ухватилась за его плечо, и они снова начали передвигаться очень медленно.

— Я лягу отдохну, а ты держись за меня, — сказал Лешка, выбившись из сил.

Он не пролежал и минуты. Волновая толчея мотала из стороны в сторону, Кира тянула вниз, а ветер, срывая гребешки волн, заплескивал лицо водой. Небо было пустое, оловянное от зноя и почему-то жуткое.

Лешка несколько раз глотнул воды и запыхался еще больше.

— Поплыли, — бодрясь, сказал он.

Но бодрости уже не осталось. Он механически двигал руками и ногами, не чувствуя поступательного движения. Вот так будут они толочься на одном месте, пока совсем не обессилеют и волна не накроет их. Теперь он уже не испугался этой мысли: усталость перешла границу выносливости и погасила даже страх. Но он продолжал плыть. Держась за него, хрипло, со свистом дыша, барахталась сзади Кира.

Берег был ближе, чем казалось. А лодки еще ближе, но Лешка вяло подумал, что сейчас ему не перевалиться через борт и не втащить Киру.

Ребята толпились вокруг Елизаветы Ивановны, беспокойно метались по берегу, показывали руками то на плывущих, то куда-то в сторону.

Лешка оглянулся и увидел, что к ним идет шлюпка; два гребца, заваливаясь, изо всех сил налегают на весла. Навстречу Лешке и Кире бежали по мелководью Толя и Митя.

Ни они, ни шлюпка уже не могли успеть. Лешка почувствовал, что вот сейчас, сию минуту они утонут. Он уже не мог держаться горизонтально, ноги неудержимо опускались вниз, он перестал ими двигать и… задел ногой дно. Он опустил ноги и стал на грунт. Сердце стучало всюду: в ушах, в висках, даже в глазницах. Ноги стали ватными, не могли сделать ни шагу, и он стоял, дыша широко открытым ртом, а сзади, все еще держа руку на его плече, стояла Кира. Ребята на берегу кричали, размахивали руками; Митя и Толя, буравя ногами воду, подбегали к ним. Лешка резко дернул плечом, Кира сняла руку, и они пошли к берегу.

Лицо Елизаветы Ивановны было бледное, в красных пятнах. Ребята кричали Лешке чуть не в самое ухо, но он ничего не слышал и, выйдя на берег, лег на песок.

Девочки окружили Киру, все разом пытались ее целовать и растирать полотенцами.

Кира, бледная, растерянно и жалко улыбающаяся, искала глазами Лешку. Лешка сердито отвернулся. Губы Киры дрогнули, она села на песок и, закрывшись руками, горько заплакала.

Лешка подумал, что плачет она точно так, как плакал шоколадный мальчик, но сейчас же подумал и о другом: что теперь будет, и что скажет Людмила Сергеевна и как будет ораторствовать на совете отряда Алла. Он оглянулся и встретился с ней взглядом. В глазах Аллы не было высокомерного, презрительного осуждения. Она смотрела на него внимательно и с некоторым удивлением, словно увидела впервые. Лешка покраснел, опустил глаза и стал надевать рубашку.

Обратно шли молча. Елизавета Ивановна не требовала, чтобы они брались за руки, ничего не сказала ни Лешке, ни Кире. Красные пятна по-прежнему горели на ее щеках.

Как и ожидал Лешка, Елизавета Ивановна сразу же пошла к Людмиле Сергеевне.

— Дадут вам чесу! — злорадно сказал Валет и захохотал. Его никто не поддержал. Все, в том числе и Лешка, были убеждены, что «чесу» дадут.

Разговор был долгий, потом Елизавета Ивановна ушла домой. В кабинет позвали Киру. Алла пошла с ней. Лешка томился, ожидая своей очереди и гадая, что с ним сделают. Наконец появились Кира и Алла. Обе улыбались, только глаза у Киры были мокрые от слез.

— Горбачев! — окликнула Алла. — Иди к Людмиле Сергеевне.

Лешка вошел потупившись и сел на тот самый стул, на котором сидел, впервые попав в детский дом. Не поднимая глаз, он знал, что.

Людмила Сергеевна смотрит на него. Он поискал отклеившуюся пластинку фанеровки, которую тогда дергал, но нашел только плешинку обнажившегося простого дерева и вспомнил, что пластинку обломал он сам.

Людмила Сергеевна поднялась и, подойдя, положила руку ему на плечо:

— Ну, Алеша, не ожидала… не думала я, что ты такой молодец.

Лешка недоверчиво посмотрел на нее.

— Да, молодец! — повторила Людмила Сергеевна и села на стул, стоящий напротив. — Как человек помогает попавшему в беду — это самая лучшая и верная проба для человека. Ты испытание хорошо выдержал…

Лешка вспомнил, как он, струсив, метнулся в сторону от Киры, и покраснел.

— И все-таки тебя следует наказать. Ты нарушил строжайший наш закон, запрещение, в котором нет исключений, — не заплывать дальше, чем разрешено.

Лешка опустил голову.

— Все закончилось благополучно, но ведь могло закончиться иначе. Могла утонуть Кира, могли вы оба утонуть…

Лешка, не поднимая головы, кивнул.

— Но я не хочу тебя наказывать. На твое слово можно положиться. Правда? Ты хорошо плаваешь, но еще не знаешь своих сил, а их может не хватить. И, кроме того, твой пример может соблазнить других, как соблазнил сегодня Киру, а кончится это несчастьем. Обещай мне никогда не заплывать далеко и не допускать, чтобы другие делали это. Обещаешь?

— Обещаю! — хриплым, сдавленным голосом сказал Лешка.

— Вот и хорошо! А теперь иди ужинать, уже звонят.

Ребята всё узнали от Киры, ни о чем Лешку не расспрашивали и держались так, словно ничего не случилось, только галчата перешептывались и смотрели на него круглыми от восхищения глазами.

После ужина ребята собрались у турника, подтягивались, пробовали «крутить солнце». Валерий, когда турник освободился, взобрался на него, зацепился ногами за перекладину, начал раскачиваться головой вниз и дурашливо закричал:

— Падаю! Спасайте! Горбачев! Где Горбачев? Спасай!..

Никто не засмеялся, а Митя Ершов подошел и ребром ладони слегка ударил его под колени. Валет выпустил перекладину и упал на четвереньки в пыль.

— Ты чё? — закричал он.

— Ничё, — в тон ему ответил Митя. — Не дури.

Смеяться над Лешкой не хотели: его признали своим и настоящим.

13

Как у всех втайне трусливых людей, страх у Елизаветы Ивановны переходил в озлобление против тех, кто был причиной этого страха.

Увидев далеко в море головы двух ребят, она пережила панический испуг.

Каждую секунду они могли исчезнуть под водой и больше не появиться, утонуть, а отвечать за это должна будет Елизавета Ивановна. Никто не вспомнит, не подумает, что виновата, в сущности, совсем не она, а прежняя воспитательница, все порядки в детдоме — вернее, полное отсутствие порядка… Однако привела детей на берег, не уследила, не предотвратила несчастья она, и отвечать за все придется ей. В любую минуту из-за каких-то мальчишки и девчонки ее безупречная репутация могла погибнуть.

Она ни слова не сказала детям. Возмездие должно соответствовать преступлению. А в этом случае возмездие должно превзойти преступление: нет ничего опаснее дурных примеров. Всю дорогу Елизавета Ивановна думала о том, как губят других непресеченные вовремя дурные примеры, и красные пятна на ее щеках не гасли.

Рассказав о случившемся, Елизавета Ивановна не сомневалась, что вопиющий поступок Горбачева и Рожковой возмутит Русакову и та решится в конце концов на серьезные меры. Даже на крайние меры.

Теперь она даже радовалась тому, что произошло: начинать всегда следует с решительных мер. С ее появлением в детдоме вся эта орава распущенных мальчишек и девчонок почувствует твердую руку. Вообще нужно ко всему присмотреться. К коллективу воспитателей, например. Он, кажется, из рук вон…

Предположение Елизаветы Ивановны подтвердилось на следующее утро.

Окруженная маленькими девочками, Анастасия Федоровна сидела в рабочей комнате за машиной и, пришивая пестрый лоскут к платью, неторопливо говорила что-то своим внушительным басом. Елизавета Ивановна замедлила шаг у открытого окна и прислушалась.

— Вот, крошки, — говорила Анастасия Федоровна, — сейчас мы его приметаем и прострочим. Сам по себе он ничего, лоскуток, а получится очень миленький кармашек. Главное, со вкусом надо подобрать. Вот и приучайтесь, вырабатывайте вкус. Сейчас вы маленькие, а потом вырастете, станете девушками. На хорошо одетую девушку всем приятно посмотреть. Другая и некрасивая, а со вкусом оденется, и кажется, что красивее стала. Молодые люди в туалетах ничего не понимают, но им тоже нравится, если хорошо одета… Когда я была молодая и мой будущий муж за мной ухаживал…

— Можно вас на минуточку? — не выдержала Елизавета Ивановна.

— Меня? Пожалуйста. — Анастасия Федоровна отложила платье и подошла к окну.

— Вы понимаете, что вы говорите? — негодующим шепотом спросила.

Елизавета Ивановна.

— А что? Я ничего особенного не сказала, — встревожилась Анастасия Федоровна.

— По-вашему, говорить о том, как они станут девушками, о молодых людях — ничего особенного?

— Господи, да ведь они на самом деле будут девушками, — растерянно сказала Анастасия Федоровна.

— Это будет когда-то, а сейчас говорить с ними об этом не-пе-да-го-гич-но, — отчеканила Елизавета Ивановна. — И я предупреждаю, что поставлю вопрос на педсовете.

На лице Анастасии Федоровны выступили капельки пота. Она не знала, кто эта отошедшая от окна женщина с неподвижной спиной, испуганно смотрела на удаляющуюся спину и думала, что с ней, Анастасией Федоровной, сделают на педсовете за то, что она говорила.

Она так и не поняла, что ужасное было сказано, но в том, что с ней что-то сделают, не сомневалась.

— А дальше? А потом что было? Расскажите, Анастасия Федоровна! —

Увидев, что незнакомая женщина отошла, девочки обступили руководительницу.

— Потом, крошки, в другой раз. Давайте работать, — сказала Анастасия Федоровна и, прерывисто вздохнув, взяла недошитое платье.

Елизавета Ивановна была довольна. Возмутилась она совершенно искренне, но к ее возмущению примешивалось удовольствие, испытываемое человеком, когда ожидания, предположения его подтверждаются, даже если предполагает и ожидает он скверное и дурное.

Еще накануне вечером она договорилась с директором о том, что вторую рабочую комнату, подсыхающую после ремонта, можно пока использовать для игр. После завтрака Елизавета Ивановна собрала свою группу в пустой, гулкой комнате. Следом за старшими в нее набились и галчата — посмотреть, что там будут делать. Елизавета Ивановна была довольна и этим: во-первых, они не будут слышать всего, что может наговорить та похожая на домработницу толстая женщина, а во-вторых, очень хорошо, если воспитательнице удастся завоевать авторитет сразу среди всех возрастов…

— Сейчас, дети, мы будем играть, — объявила Елизавета Ивановна. — Маленькие будут водить хоровод. Умеете?

— Умеем! — закричали галчата.

— Очень хорошо! Становитесь в кружок и беритесь за ручки. Какую будем петь песню? Если вы не знаете, я вас научу. Есть очень хорошая песенка. Вот слушайте. — И она скрипуче пропела:

Станьте, дети.
Станьте в круг.
Станьте в круг.
Станьте в круг…

— Жил на свете старый жук! — с восторгом подхватили галчата.

Они знали эту песенку. Весной их водили на кинокартину «Золушка», где был такой смешной и глупый король и где Золушка учила придворных песенке про жука.

Старшие с недобрыми ухмылками смотрели на воспитательницу, которая вместе с малышами распевала детскую песенку.

Стоявшим у дверей удрать было просто: улучив момент, когда воспитательница поворачивалась к ним спиной, они в два шага оказывались на свободе. Митя Ершов, Лешка и Яша Брук стояли возле окна. В знойном струящемся воздухе дрожали верхушки тополей, под деревьями клубками свернулись густые тени. В окно врывался запах нагретой листвы, а здесь, в комнате, пахло сырым мелом и сиккативом.

Валерий Белоус до сих пор развлекался как умет: трогал пальцами стенку и смотрел, не пачкает ли, почесывался, незаметно щелкал галчат по затылкам. Все это надоело ему, он согнулся и сделал страдальческое лицо:

— Елизавета Ивановна, у меня живот заболел.

Галчата засмеялись.

— Выйди и не балагань! — строго сказала Елизавета Ивановна.

Валерий, храня на лице скорбь, пошел к выходу, но в дверях опрокинулся на руки, сделал стойку и вышел на руках. Галчата взвизгнули от восторга. Елизавета Ивановна не видела, но догадалась, что она обманута, — на щеках ее выступили красные пятна.

Яша Брук решительно оттолкнулся от стенки и пошел к выходу.

Следом тронулись Лешка и Митя.

— Куда вы, дети?

— К Людмиле Сергеевне, попросим газету. Мы с Ксенией Петровной всегда в это время читали газету, — сказал Яша.

Митя, подтверждая, кивнул.

Елизавета Ивановна прищурилась, пятна на ее щеках проступили ярче. Взгляд ее остановился на Лешке.

— Горбачев, к директору тебя вызывали?

— Вызывали.

Галчата примолкли, перестали топтаться.

— Что она сказала?

— Чтобы не заплывал в другой раз.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Ага! — Елизавета Ивановна едва не задохнулась.

Малыши затаив дыхание ждали, что она сделает.

— У меня в группе, — еще отчетливее, чем всегда, сказала Елизавета Ивановна, — не появляйся до тех пор, пока директор не вызовет тебя снова.

Лешка исподлобья посмотрел на нее и пошел следом за товарищами.

Валерий подтягивался на турнике. Увидев их, он спрыгнул на землю.

— Вот зуда какая! А, ребята?.. — сказал он и, неестественно вытянувшись, запел фальцетом: — Жил на свете старый жук…

— Брось, Валет! — отмахнулся Митя. — И откуда она взялась на нашу голову!..

— Хоть бы уж скорее Ксения Петровна выздоравливала!

— Да… — задумчиво подтвердил Яша и, помолчав, вдруг решительно сказал: — А мы свиньи! Конечно, свиньи! — кивнул он в ответ на удивленные взгляды товарищей. — Ксения Петровна сколько болеет, а мы ни разу не проведали.

— Ну да, в больницу же нас не пустили!

— Так то в больницу, а сейчас она дома. Пошли… Сходим? А то Елизавета Ивановна нас еще в песочек посадит играть…

Ребята невесело посмеялись.

— Вы идите, а я не пойду, — сказал Лешка.

— Почему?

— Ну, вас она знает, а меня нет.

— Так узнает! Все равно ты с нами, в нашей группе.

Лешка стеснялся чужих, незнакомых людей, терялся в их присутствии, знал, что так будет и на этот раз, но после недолгих колебаний согласился.

— А адрес? Ты знаешь?.. Я тоже нет… О, Кирка знает! Девочки к ней бегали…

Кира адрес знала, но сказать отказалась:

— А зачем вам? Вы к ней хотите? Я тоже пойду.

— Так ты уже была!

— Ну и что? И еще пойду.

Ребята переглянулись… Им хотелось пойти самим, чтобы поговорить обо всем серьезно, а при Кирке какой мог быть серьезный разговор…

Кира обиделась:

— Не хотите — и не надо! Ничего я вам не скажу, а пойду сама.

— Да ладно, пойдем.

Кира улыбнулась, но тут же лицо ее стало озабоченным:

— Только знаете, мальчики, надо ей в подарок что-нибудь принести.

— А чего нам дарить? У нас ничего нет.

— По-моему, надо цветы. А? Это очень красиво — дарить цветы!

Цветы всегда дарят.

— Ха! Где ты их возьмешь? На базаре? А откуда у нас деньги?

Денег не было, и взять их было негде.

— В сквере нарвать — так еще в милицию заберут… — раздумчиво сказал Митя.

— Я знаю! — с таинственным видом сказала Кира. — Там только собака, а если не бояться, так ничего…

Кира привела их в узкий, глухой переулок, над которым смыкались кроны деревьев, с независимым видом прошла по нему одна, «на разведку», — шепотом пояснила она, — потом подвела к забору из ржавых штамповочных отходов. Там, где не хватило продырявленных железных листов, была натянута колючая проволока. За забором среди яблонь и груш в густой траве вздымались стрелы львиного зева, алели гвоздики.

Возле самого забора раскинулись широкие вайи папоротников. Кира приподняла проволоку — образовался удобный лаз.

— Вот, — сказала она.

— Так это же чужое! — изумленно сказал Яша.

— А что у них — убудет? Вон там сколько!

— Нет, я не полезу, — решительно сказал Яша.

— И я, — сказал Митя.

— Эх, вы! Просто вы трусите, вот и всё! — презрительно сказала Кира. — А еще мальчишки!..

Лешка не хотел лезть в чужой сад, но он не мог допустить, чтобы его считали трусом.

— Подыми проволоку, — сказал он.

Пригнувшись, он пробежал к деревьям и торопливо начал рвать цветы вместе с травой. Трава не поддавалась, скользила в кулаках, из-под рук брызгали в разные стороны кузнечики. Возле дома забухал густой собачий лай.

— Обратно! Давай обратно! — громким шепотом закричала Кира.

Лешка метнулся к лазу.

— Папоротников! Папоротников сорви!

Лешка ухватил несколько ломких резных листьев и бросился под проволоку. По саду, размахивая руками, бежала старуха:

— Да что же вы делаете, босяки!.. Вот я на вас собаку спущу!

В ответ раздался дружный топот. «Босяки» остановились только через два квартала.

— Нет, все-таки это свинство! — переводя дух, сказал Яша. — Вдруг залезли в чужой сад, наворовали цветов…

— Никакое не свинство! — отрезала Кира. — Если бы для себя — другое дело, а то для больного. А где нам взять, если у нас нет? А ей будет приятно… Ну и помял же ты их!

— А я считаю, все равно, — сказал Митя. — Для чего бы ни украли, все равно украли. Вот Ксения Петровна узнает…

— Попробуй только сказать!..

Кира на ходу перебрала растрепанный пук травы и листьев, и он незаметно превратился в пышный букет, красиво обложенный папоротником.

Она полюбовалась и сама себя похвалила:

— Вот! Как из магазина!

Маленький домик на улице Липатова прятался от зноя в глубине двора, среди уже отцветшей сирени. Весь двор занимали аккуратные грядки, дорожка была тщательно вычищена и подметена. Но возле терраски, к которой ребята подошли, порядок бесследно исчезал.

Уткнувшись фарой в сиреневый куст и задрав заднюю ось без колеса, стоял мотоцикл. Возле крохотной, под навесом, летней кухни лежала длинная помятая коляска.

Перед ступенями на терраску, заваленными щепой и стружками, стоял остов новой коляски. Человек в майке и лыжных брюках согнулся над этим остовом. Ребята видели только его обтянутый коричневой фланелью зад и движущиеся голые локти.

— Здравствуйте, — сказала Кира.

Из-под колена показался прищуренный глаз, удивленно открылся, человек выпрямился и повернулся к ребятам:

— Чем могу?

Он оказался толстогубым, с большим утиным носом и совершенно лысый. Сверкающую, как стеклянный абажур, лысину покрывали росинки пота. Он вытер пот ладонью и выжидательно зажмурил левый глаз, отчего правый открылся еще больше.

— Мы… Нам Ксению Петровну, — объяснила Кира.

— Угу! Сенечка! — крикнул человек в сторону террасы. — К тебе твои ирокезы… Шагайте! — сказал он, отодвигая в сторону остов коляски, и тут же остановил ребят: — Одну минуточку! Здесь, — он показал на террасу и вокруг себя, — что угодно, там, — он повел рукой в сторону грядок, — ничего! Квартирная хозяйка! — скосив глаза, заговорщическим шепотом пояснил он.

— Мы вовсе и не собираемся… Мы же не за тем…

— Да кто там, наконец? — послышался с террасы женский голос. — Вадим, опять ты что-нибудь выдумал?

— Отнюдь! И даже наоборот!.. — воскликнул лысый человек. — Вполне реальные краснокожие атакуют наш блокгауз. Вооружены они шпажником и гвоздиками, но где-нибудь у них спрятаны томагавки. Кричи, когда они начнут снимать с тебя скальп. Я не боюсь — у меня снимать нечего. —

Лысый подмигнул ребятам.

Они засмеялись и поднялись на террасу.

Маленькая женщина с округлым лицом нетерпеливо приподняла голову с подушки. При виде ребят она радостно заулыбалась, на бледных, но полных щеках ее проступили ямочки.

— О, ребята! Вот хорошо, что пришли!.. Здравствуйте. И даже цветы?.. Спасибо!.. Вадим Васильевич, дай стулья!

Вадим Васильевич поднялся на террасу, заглянул в комнату и озабоченно зажал нос в кулаке. Все стулья были завалены инструментами и мотоциклетными деталями.

— Стулья? — переспросил он. — Чтобы сесть? Но разве для этого обязательны стулья? — Он широким жестом показал на перила террасы: — Прошу!

Кира, уже пристроившая свой букет в кувшин с водой, с удовольствием вспрыгнула на перила.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы не устали, — вежливо сказал Яша.

Лешка позавидовал тому, как Яша спокойно держится и здорово высказывается. Сам он, ожидая неизбежных расспросов, не знал, куда девать руки, ноги, и никак не мог сглотнуть противную сухость во рту.

Однако его ни о чем не расспрашивали. Ребята рассказывали о лагерных происшествиях. Ксения Петровна весело смеялась. Внизу Вадим Васильевич пытался привинтить к остову железный уголок, но прижать его было нечем — уголок вертелся вместе с шурупом. Вадим Васильевич, отдуваясь, отбросил отвертку и провел пятерней от затылка ко лбу, ероша воображаемую шевелюру. Лешка спустился вниз:

— Давайте я подержу.

— Оч-чень хорошо! Только возьми плоскогубцами.

Норовистый уголок после нескольких рывков затих и прижался к остову.

— Брависсимо! — сказал Вадим Васильевич. — Еще немного — и ты станешь бортмехаником. Как тебя зовут?.. Алексей Горбачев? А по батюшке? Отца как звали?.. Отлично! А что, Алексей свет Иванович, если мы привинтим еще уголочек? Не возражаешь?.. Превосходно!

— А что это будет?

— Сие корыто? Будучи обтянутым и поставленным на колесо, оно превратится в мотоциклетную коляску.

— А где же колесо?

— Хм! Чего нет, того нет. И даже заднего колеса для мотоцикла тоже нет. Купил без колеса. Оно погибло в неравной борьбе с нашими мостовыми. Но я убежден: где-то бродит человек и изнывает от желания продать мне колесо.

— Так лучше же купить сразу новый мотоцикл!

— Лучше? — Вадим Васильевич зажал нос в кулаке и озабоченно посопел в него. — Возможно, возможно… Но, во-первых, нет денег. Как вы думаете, Алексей Иванович, причина уважительная?

— Уважительная, — засмеялся Лешка.

— Я тоже так думаю. Во-вторых, получать готовое скучно. А этот драндулет, как называет его моя дражайшая супруга, когда он, изрыгая грохот и зловоние, будет вытряхивать душу из своего хозяина, он покажется мне дороже роллс-ройса. А почему? Делать вещи своими руками — это самое лучшее, что придумал человек с тех пор, как появился на Земле. Малопочтенному занятию — отравлять жизнь ближнему — он научился значительно позже…

За свою долгую, по его мнению, жизнь Лешка не успел еще сделать ни одной вещи, но, представив себе, как бы ему завидовали, если б он мог сказать, что мотоцикл построил он сам, согласился, что делать вещи, конечно, здорово.

— Вадим, дай нам, пожалуйста, яблоки.

Вадим Васильевич поднялся на террасу.

— И, ради бога, перестань хвататься за нос!

— Сенечка! — с отчаянием воскликнул Вадим Васильевич. — Это же самый выдающийся предмет на моей физиономии! Держась за него, я чувствую, что и во мне есть что-то великое…

На террасе засмеялись. Лешке понравился веселый, чудно и непонятно говорящий дядька с таким некрасивым и таким подвижным лицом.

Вадим Васильевич вернулся и строго спросил:

— А мы что, рыжие? Держи, — и протянул Лешке огромное яблоко.

— Я такое и не съем, — застеснялся Лешка.

— А если постараться? — деловито спросил Вадим Васильевич. — Вот и старайся. Я тоже буду. — Он надкусил яблоко и, жалобно сморщившись, ухватился за щеку: — У, проклятый!..

— Зубы? — сочувственно спросил Лешка. — У меня тоже зуб болел.

Мне Митька вырвал.

— Митька? Как? — заинтересованно повернулся к нему Вадим.

Васильевич.

— Ниткой.

— Нет, брат, — огорченно вздохнул Вадим Васильевич, — для меня нитка не годится. Трос нужен. А лечить тоже не могу. Машины люблю всякие, но бормашины боюсь до смерти… Придется прибегнуть к полумерам — жениному одеколону.

Держась за щеку, он взбежал на веранду.

— Опять зубы? — воскликнула Ксения Петровна. — И как не стыдно! Взрослый человек, а боится идти к зубному врачу!

— Сенечка! — взмолился Вадим Васильевич. — Я же не совершенство! Критики же допускают, чтобы положительные герои имели миниатюрные слабости… Честное слово, я вполне положительный мужчина, почему мне нельзя иметь такую невинную слабость?! Ох! — И он убежал в комнату.

Лешка поднялся на террасу. Яша рассказывал Ксении Петровне о новой воспитательнице и о том, как ее невзлюбили за въедливость и несправедливость. Она вызвала такую дружную неприязнь, что каждый ее поступок, каждое слово казались неправильными. Ксения Петровна, нахмурившись, слушала рассказ Яши, то и дело прерываемый бурными дополнениями Киры. Митя молча кивал, подтверждая сказанное.

— Мне кажется, — осторожно сказала Ксения Петровна, — вы поторопились с выводами. Она новый человек, а вы привыкли к другому — скажем, ко мне — и потому не совсем справедливы к ней.

— Хорошо, мы привыкли, — вскочила Кира, — но Горбачев же не привык, он новенький. Пусть он скажет! Это справедливо, если я чуть не утонула и он меня спас, а она его хочет наказывать!

— От меня бы вам, положим, тоже попало! — сказала Ксения Петровна. Глаза ее прищурились, а на щеках прорезались веселые ямочки.

(Ребята засмеялись.) — По-моему, вам просто скучно! Вот вы и капризничаете…

— А конечно, скучно! — подхватила Кира. — Отчего бы стало весело?..

Вадим Васильевич появился в дверях, и душная волна одеколонного аромата хлынула на террасу.

— Ты вылил на себя весь одеколон? — всплеснула руками Ксения Петровна.

— Нет, самую малость. Но исцелился и теперь услаждаю носы общества. Учитесь жертвовать собою! — подмигнул ребятам Вадим Васильевич.

— Сядь, жертва, подальше, а то общество бросится за противогазами… (С горестным вздохом Вадим Васильевич сел на перила.)

Что же вы делаете?

— На «подсобку» ходим… А вот сейчас в «жука» играли, — усмехнулся Митя.

— И это все, чем вы занимаетесь? — спросил Вадим Васильевич.

— С первого числа в школе будем заниматься.

— Да нет, что вы сейчас делаете?

Ребята переглянулись:

— Ничего.

— Троглодиты! — Вадим Васильевич соскочил с перил. — И вы еще не покусали друг друга от скуки? Не полезли на стену? Сколько вам лет? Двенадцать, четырнадцать?.. Неправда! Вы дряхлые, ленивые старички! Неужели ни один ваш самолет не парил в небе, разрывая завистью сердца окрестных мальчишек? Неужели вы ни разу не сожгли пробок, пуская электропоезд? Что это у вас? Руки? Фитюльки, брелоки! Может, вы думаете, что это у вас головы? Это клумбы для причесок!.. Молодые люди! В вашем возрасте я первый в своем городе построил детекторный приемник, и мышиный писк в нем поверг в изумление и восторг весь город… Из-за моего ветродвигателя у мальчишек не было инфаркта только потому, что тогда еще не знали, что это такое… Мой двигатель давал электроэнергию и мог… вы слышите? — мог зажечь лампочку от карманного фонаря! На руках у меня не сходили мозоли, ожоги и прочие болячки… Покажите ваши руки!.. Разве вы живые мальчики? Вы восковые, картонные!..

— Вадим! Вадим! — остановила его Ксения Петровна. — Что ты на них напал? Они же не умеют.

— А кто научился не делая?

— А что мы можем делать, если у нас ничего нет! — возразил Митя.

— Головы есть? Руки есть? Достаточно!.. Нет, я не могу на вас смотреть. Кем вы растете? Белоручками! Дармоедами! — Вадим Васильевич махнул рукой и убежал к мотоциклетным руинам.

— Вы не обижайтесь на него, ребята, — тихонько сказала Ксения.

Петровна. — Он только шумит страшно, а так, в общем, ничего…

— Мы не обижаемся, — сказал Яша. — Правильно, конечно… Мы пойдем, Ксения Петровна, а то нам еще попадет.

— Как — попадет? Вы разве без спросу?.. Немедленно убирайтесь и больше без разрешения носу не показывайте!..

Ребята попрощались с Вадимом Васильевичем, который, не оборачиваясь, буркнул что-то в ответ, и ушли.

— Правда, он хороший? — оглядываясь у калитки, спросила Кира. — Веселый-веселый!

— Ага, — сказал Лешка. — Только почему он такой старый? Ксения же Петровна молодая.

— А он совсем и не старый! Только что лысый… Так, может, у него от болезни волосы повылазили.

— Давайте скорее, ребята, — сказал Яша, — а то в самом деле нагорит. Наверно, Людмила Сергеевна нас уже хватилась.

14

Людмиле Сергеевне было не до них. Анастасия Федоровна, невпопад отвечая девочкам, все время мучительно раздумывала о том, что такое ужасно непедагогичное сказала она при незнакомой женщине. Теряясь в догадках, Анастасия Федоровна так настращала себя, что у нее начали дрожать руки, закололо в сердце. Поручив ученицам обметывать петли, она прибежала к заведующей. Нервно перекалывая бесчисленные булавки и иголки в отворотах платья, Анастасия Федоровна попыталась рассказать, что произошло, но вместо этого начала всхлипывать, сморкаться и расплакалась.

Людмила Сергеевна не могла не улыбнуться — почему-то большие, толстые люди всегда смешно страдают, — и тут же ей стало неловко. Эта толстая, со смешными замашками женщина была одинока как перст. Всю жизнь она отдала служению — даже не любви, а именно служению — сначала мужу, потом сыну. Муж, техник-металлург и капитан запаса, погиб где-то под Лозовой в завьюженную ночь, командуя последним заслоном, прикрывавшим отход частей. Сын, не в мать хрупкий юноша, которому она, притворяясь сытой, подсовывала свой скудный хлебный паек эвакуированной, не кончив школу, тайком от нее ушел добровольцем в армию и бесследно исчез в боях под Яссами. Анастасия Федоровна верила в лучшее, ждала и надеялась. Время подтачивало надежду и развеяло ее без остатка.

В родной город Анастасия Федоровна вернулась, но вернуть свое место в жизни не могла: ей не о ком было заботиться, не на кого было расходовать неиссякаемые запасы любви. К тому же и делать она могла немногое — шить, по-домашнему готовить. Учиться чему-нибудь было не по возрасту, да и не пошла бы никакая наука в ее затуманенную горем голову. Друзья мужа через завком и гороно устроили ее в детский дом руководительницей по труду. Поначалу Анастасии Федоровне не раз случалось, выкраивая детскую рубашонку, всплакнуть в голос. Ее маленькие ученицы не знали, о чем плачет тетя-руководительница, тем не менее охотно поддерживали ее согласным хором. Людмиле Сергеевне несколько раз доводилось унимать их дружный рев, и она даже подумывала, не следует ли заменить, плаксивую руководительницу — детишки и без того нервны.

Постепенно веселая ребячья болтовня, радость, сияющая в их глазах, и собственное жизнелюбие взяли верх. Анастасия Федоровна успокоилась, привыкла, а потом без памяти привязалась к своим «крошкам». Могучая руководительница изливала на них столь же могучие потоки нежности. Дети никогда не ошибаются в оценке внутреннего к ним отношения взрослых. Они отвечали ей тем же.

Анастасия Федоровна не заблуждалась насчет своих познаний. Она учила крошек шить, вышивать, а слегка и уму-разуму, как сама его понимала. Случалось, Людмила Сергеевна с некоторой тревогой прислушивалась к ее поучениям, но все заканчивалось благополучно. Да и как могло быть иначе: не очень образованная, но порядочная женщина и мать, могла ли она внушать детям дурное?

Теперь эта большая женщина с растрепанной прической, смешно всхлипывая басом и сморкаясь, перепуганно и невнятно говорила что-то о педсовете, своей невиновности и какой-то инспекторше, неизвестно за что на нее накричавшей. Людмила Сергеевна напоила ее водой, заставила причесаться и только-только начала добиваться вразумительного рассказа, как глаза Анастасии Федоровны остановились и она опять потеряла дар речи. В кабинет вошла Елизавета Ивановна.

— Значит, это вы так напугали Анастасию Федоровну? — догадалась Людмила Сергеевна.

— Напугала? Не знаю. Я сделала совершенно правильное замечание. А если это кого-нибудь пугает… — Елизавета Ивановна развела руками.

Она пришла взбешенная и не намерена была церемониться.

— Хорошо, разберемся. Вы идите, Анастасия Федоровна, и успокойтесь, пожалуйста. Я думаю, у вас нет оснований волноваться.

— У вас они во всяком случае есть! — сказала Елизавета Ивановна.

Людмила Сергеевна проводила Анастасию Федоровну к дверям и повернулась к Елизавете Ивановне:

— Какие?

— Вы знаете, что эта женщина говорила маленьким девочкам?! О том, как они станут девушками и как нужно одеваться, чтобы нравиться.

— Рановато, конечно, но вкус и опрятность надо прививать с детства. В сорок лет не привьешь.

— Но она все это по-обывательски! Это мещанка какая-то!

— Вот уж напрасно! Она добросовестный работник и очень хорошая женщина.

— И этого, по-вашему, достаточно? Уверена, что у нее нет специального образования.

— В магическую силу диплома верят только люди, у которых за душой нет ничего, кроме этого диплома…

— Вот как? Министерство просвещения придерживается другого взгляда!

— Ну, я ведь не министерство… — усмехнулась Людмила Сергеевна.

— И где их взять, дипломированных, коли нет?

— Но как можно терпеть людей, не имеющих представления о педагогике? Задача воспитания подрастающего поколения лежит прежде всего на нас, педагогах…

Елизавета Ивановна, подстегиваемая негодованием, горячо принялась объяснять, какая это большая, ответственная задача и как ее надлежит решать советским педагогам.

Людмила Сергеевна с тоской слушала бесконечный поток пространных периодов, которые она читала и слышала несчетное число раз, и вдруг, несмотря на ясный день и полную перед тем бодрость, почувствовала, что ее укачивает, заносит — еще несколько секунд, и она заснет.

«Батюшки, да от нее очумеешь! — подумала Людмила Сергеевна и встряхнула головой, чтобы отогнать расслабляющую дремоту. — Говорить мастер, а с дюжиной мальчишек не сладила».

Людмила Сергеевна уже знала от дежурной, что старшие воспитанники разбежались и с новой воспитательницей остались только галчата, с энтузиазмом прославляющие старого жука… Ей вспомнился знакомый, который любил долго, со вкусом объяснять, как надо плавать, и, даже стоя на берегу, командовал, давал советы и критиковал. Сам он никогда не купался, так как плавать не умел и воды боялся… Людмила Сергеевна заулыбалась.

— Я, кажется, ничего смешного не сказала! — оскорбленно осеклась Елизавета Ивановна.

— Извините, это своим мыслям… Все, что вы говорили, совершенно правильно, но… поговорим о вашей группе. — Людмила Сергеевна улыбнулась как можно мягче: ей захотелось загладить неловкость от своего неуместного веселья во время речи Елизаветы Ивановны. — Разбежались, сорванцы?

— Да. И виноваты в этом вы! — Пятна на скулах Елизаветы Ивановны вспыхнули снова.

— Я-а? Чем?

— Вы наказали Горбачева? Нет! А в результате и без того донельзя распущенная группа решила, что ей все позволено. И вот — пожалуйста!.. Почему он не наказан?

— Горбачев — новенький. Мальчик в прошлом задерганный, замкнутый, недоверчивый. Если на него наседать, он просто убежит, только и всего. Ему оттаять нужно, и он уже начал оттаивать. Сейчас ласковый упрек для него больнее любого наказания. Однажды его уже вызывали на совет, и он очень тяжело это переживал.

— Это что, по Макаренко? Он устарел…

— Ну, прежде мы с вами устареем!

— Теперь другое время и другие методы… Но не об этом речь! Вы думаете обо всех, кроме меня. Какой может быть у меня авторитет, если вы с первых шагов отвергаете то, на чем настаиваю я?

— Что же мне, для создания вам авторитета раздавать выговоры или затрещины?

— Мне нужно только, чтобы вы не подрывали, а завоевать я сумею сама!

— Заслужите любовь и уважение ребят — вот вам и авторитет. Они мечтают о нем. Им нужен образец, человек, который знает больше и умеет лучше, который скор на выдумку, но нетороплив и мудр в решениях. Сумейте их увлечь, и они с радостью подчинятся вам, пойдут за вами, как за пророком!..

— Я не претендую на роль пророка, — язвительно сказала Елизавета Ивановна. — Мне достаточно, если меня ценят и уважают в органах народного образования. Я советский педагог и отлично понимаю ответственность и важность своей работы. Она вовсе не в том, чтобы подлаживаться под вкусы детей и потакать их выдумкам. Их нужно воспитывать! И я вас спрашиваю: буду я иметь поддержку или нет, будем мы, педагоги, действовать единым фронтом?

Людмила Сергеевна вспыхнула:

— Пока я работаю в детдоме, здесь не будет никаких «фронтов», никакого противопоставления педагогов детям! И не рассчитывайте на репрессии. Их не будет. Мы здесь для того, чтобы облегчать детям жизнь, а не отравлять ее.

— Разумеется! Покой и самолюбие малолетнего хулигана важнее достоинства педагога!

— Здесь нет хулиганов, товарищ Дроздюк! — резко сказала Людмила Сергеевна и поднялась. — А если достоинство педагога подвергается сомнению, виноват он сам.

— К счастью, этот вопрос будет решать гороно, а не вы. Имейте в виду, я поставлю в известность Ольгу Васильевну.

— Пожалуйста.

— Если вы так относитесь к педагогам, я вряд ли смогу продолжать у вас работать.

— Я тоже так думаю. И знаете… по-видимому, ждать окончания испытательного срока не стоит. Мы как-нибудь обойдемся.

Лицо Елизаветы Ивановны дрогнуло, она хотела что-то сказать, но передумала и, оскорбленно вскинув голову, вышла.

«Ну-ну, сокровище! — Людмила Сергеевна распахнула окно, словно присутствие Елизаветы Ивановны нагнало в комнату невыносимую духоту. —

Вот тебе и твердый характер! Характер-то твердый, да и мозги… чугунные. Теперь побежит в гороно кляузничать. Наврет с три короба, а ты оправдывайся… Ну и шут с ней, пусть ябедничает!»

Людмила Сергеевна решила больше не думать об этом, но успокоиться не могла и заново переживала всю стычку. Всегда по окончании какого-либо разговора ей казалось, что она отвечала вяло, неубедительно, а потом, уже после времени, в голову приходили ответы и реплики, острые и неопровержимые, как сама истина. В дверь постучали, и Людмила Сергеевна досадливо отмахнулась от своего запоздалого острословия.

— Войдите!.. А, Яша? Входи.

Она любила этого вежливого и сосредоточенного мальчика. Полная противоположность своей матери — Людмила Сергеевна знавала ее. Та всегда жила нараспашку, так громко и весело, что все начинали улыбаться, едва заслышав ее звонкий голос.

— Садись. Что скажешь?

— Я лучше постою пока, Людмила Сергеевна, — сказал Яша, поправляя очки. — Мы отлучились без разрешения.

— Ага, каяться пришел?.. Кто и куда?

— Рожкова, Ершов, Горбачев и я. Но я пришел сказать, что подговорил всех я, остальные ни в чем не виноваты. Как-то это так получилось… Просто я сказал, что свинство с нашей стороны не проведать Ксению Петровну. Мы и пошли. И совсем забыли, что без разрешения… Но мы же не куда-нибудь там!..

— Ну, покаялся, теперь садись. Очень хорошо, что проведали Ксению Петровну, и очень плохо, что без спросу. Ты ведь это понимаешь?

— Понимаю, — серьезно сказал Яша и посмотрел ей в глаза.

— Если бы Ксения Петровна знала, она бы вас отправила обратно.

— А она нас и прогнала, — улыбнулся Яша.

— Вот видишь!.. Как она себя чувствует?

— Слабая еще очень. Лежит, улыбается, а сама бледная. Врачи говорят, еще недели две нельзя вставать.

Болезнь старшей воспитательницы поставила Людмилу Сергеевну в трудное положение. Хорошо еще, что случилось это в лагерный период — ребята большую часть времени были там. А сама так закружилась, что всего два раза вырвалась проведать больную. Даже перед ребятами стыдно — они вон и то догадались. Яша выжидательно поглядывал на Людмилу Сергеевну.

— Я еще хочу сказать… Муж Ксении Петровны… Мы с ним познакомились. Он… он интересный человек, — сдержанно определил Яша.

— Так он подал нам хорошую идею, по-моему. Организовать у нас какое-нибудь дело.

— Какое дело? Вы ведь работаете на подсобном участке? Какого же вам еще дела хочется?

— На участке — другое! Это ведь потому, что нужно. А тут что-нибудь, чтобы ребята сами делали, сами строили, изобретали… Чтобы не было скучно.

— А разве тебе скучно?

— Мне? — удивился Яша. — Нет. Я про других говорю.

— Что же нам, мастерскую устраивать? Негде. Да и незачем. Меньше чем через год окончите семилетку, большинство пойдет в ремесленные ФЗО. Зачем же сейчас мастерская? Да и денег у нас нет. Нет, Яша, ничего не получится.

Брук ушел. Людмила Сергеевна занялась очередными делами, забыв об этом разговоре, но он вспомнился, когда она увидела ребят, несмотря на запрет опять собравшихся в «клубе», за сараем, и окончательно овладел ее мыслями, когда уже в темноте она медленно — чтобы отдохнуть — возвращалась домой и перебирала в памяти события дня.

Яша прав — ребятам скучно. Зимой они до отказа загружены уроками, иной раз жалко смотреть, как они корпят над учебниками и тетрадями, а летом даже неистощимая на выдумку Ксения Петровна и та сдавалась. А без нее и вовсе плохо. Конечно, они работают на участке, но энтузиастов этого дела не так уж много. Это они делают потому, что должны, а «для души» как изобретут что-нибудь — не обрадуешься. Вроде прошлогодней истории с голубями…

Весной прошлого года Толя Савченко и Митя Ершов попросили разрешения держать двух голубков — держат же другие котят. Разрешила.

Всем детдомом их закармливали, оберегали от кошек. Потом вместо двух оказалось пять. Приманили своими и поймали. Потом стало десять. Для них построили голубятню — откуда натаскали материал, она так и не дозналась, — поставили на столбе голубиный аэродром, вроде пропеллера, как у заправских голубятников. Спохватилась Людмила Сергеевна, когда голубей оказалось сорок и все поголовно мальчишки, кроме Брука и Горовца, заболели этой страстью. Целыми днями во дворе стоял треск крыльев, свист, гиканье.

Сжигаемая азартом ребятня переживала каждый взлет, а потеря залетевшего в чужой двор голубя воспринималась как трагедия. Все бы еще ничего, но во дворе стали появляться великовозрастные верзилы с оттопыренными пазухами, с приклеившимися к губам сигаретами. Они садились где-нибудь в тени и вприщурку смотрели на воспитателей.

Голуби нежно стонали у них под рубахами, а они перебрасывались жаргонными словечками и, конечно, ругались. И свои, детдомовские, ребята начали перенимать их ухватки, ходить враскачку, щуриться, цедить слова через губу. Людмила Сергеевна пришла в ужас. Терпеть дольше голубятню — значило погубить дом; уничтожить — означало вызвать незабываемую обиду. Помогло несчастье.

Однажды ночью голубятня загорелась. Ребята повскакали с постелей, тушили чуть ли не ладонями, но, щедро политая смесью бензина с керосином, деревянная постройка сгорела дотла. В ней не оказалось и следа голубей. И тогда все ребята исчезли. За Людмилой Сергеевной прибежала вконец испуганная Лина Борисовна, дежурившая по спальням.

Бросились на поиски, да куда там! Разве найдешь мальчишек глухой ночью, в полуосвещенном городе, если они хотят скрыться!

Утром они вернулись сами, мрачные, грязные, раздавленные горем.

Их заставили вымыться, накормили и ни о чем не расспрашивали. Только потом Людмила Сергеевна узнала подробности этой ночи.

Увидев, что в догорающей голубятне нет ни одного голубя, ребята догадались, что это не пожар, а поджог, совершенный после воровства.

— Это Сенька Бугай! Бугаева работа!

Сенька Бугай был угрюмый детина, нигде не работавший, но безбедно живший на неизвестные доходы. Он не раз после того, как у него перехватывали голубей, грозился «дать прикурить» детдомовцам.

— Пошли, ребята’

Вся толпа в одних трусах бросилась на улицу, оставив догорать погибшую сокровищницу. По дороге восторжествовали трезвые головы, и вместо более приятного, но сомнительного кулачного возмездия Сеньке.

Бугаю решили добиваться не столь упоительного, но более надежного — законного. В отделение милиции ввалилась орава перепачканных сажей, мокрых ребят и, сверкая глазами, потребовала начальника. Тот выслушал чумазую, взъерошенную горем и негодованием ребятню, поколебался, но отрядил с ними милиционера с ищейкой. Сеньки Бугая дома не оказалось.

В заброшенном сарайчике на пустыре было найдено несколько голубиных тушек. Это непонятное зверство вызвало у потерпевших такую ярость, что, не будь с ними милиционера, они бы бог знает что натворили.

Людмила Сергеевна опасалась, что ребята подстерегут Бугая и дело кончится совсем плохо, и даже говорила об этом с начальником милиции.

Через несколько дней начальник милиции сообщил ей, что Бугай задержан по обвинению в делах более важных и в городе уже не появится…

Нет, бог с ними, с такими увлечениями! И хоть бы польза была, а то ведь ничего, кроме скверного азарта.

А придумать занятие для ребят необходимо. И чтобы это обязательно была работа, чтобы и голова и руки были заняты настоящим делом. Они — дети своего времени, они не боятся труда и изнывают от безделья.

Что же, «трудовое» обучение, подобное тому, что проходила когда-то она в сумбурное время комплексного обучения и бригадного метода? Предполагалось, что это облегчит учащимся восприятие.

Действительно, облегчало и без того не слишком обремененные головы…

Ведь ни учебников, ничего. Учились, как скворцы, с голоса…

Людмила Сергеевна тихонько открыла дверь, не зажигая света, прошла в кухню. Молодец Любочка — приготовила матери ужин. И как чисто, аккуратно… Хорошая девочка растет! Наскоро поужинав, она на цыпочках прошла в спальню и легла. Сон не приходил. Опять начало покалывать сердце… Хорошо еще, врачи говорят, что нарушений никаких нет, просто нервное. Натомилась за день да еще с этой Дроздюк понервничала… Придется встать.

Муж услышал звяканье пузырьков и сердито проворчал:

— Опять аптека пошла в ход? Думаешь, капельки спасут? Конец этому будет, Люда, или нет?

— Спи. Детей разбудишь.

— Скажите, какая забота о детях! Они уже забыли, какая ты есть.

Скоро за стол вместо тебя фотографию будем сажать… Свалила все на девчонку и рада!

— Как тебе не стыдно, Вася! Ты же знаешь, какое сейчас положение в детдоме…

— У тебя всегда безвыходное положение… Знаешь, как это называется? Работой на износ. Так вот станок какой-нибудь, рухлядь, которую уже нет смысла ремонтировать, пускают в работу, пока окончательно не развалится… А ты не машина, думать надо! Не хочешь о себе, так о детях подумай, обо мне, наконец…

— А что о тебе думать? Вон ты какой здоровущий. А был такой хрупкий, тоненький мальчик… Помнишь, в семилетке, когда мы табуретки строили?

— Вот еще вспомнила ерунду какую! Спи лучше, а то завтра опять убежишь ни свет ни заря…

Да, действительно было похоже на ерунду. Замысел был хороший, но никто не знал, как и что нужно делать. Завод-шеф прислал инструменты, несколько слесарных и столярных верстаков. Привезли телегу досок, и началось обучение. Егор Иванович, старичок с прокуренными усами, страдал пристрастием к дремоте и воспоминаниям. В промежутках, когда он не предавался воспоминаниям возле плиты, на которой варился столярный клей, или не рассказывал, как в старое время мастер «вздрючивал» его за каждую мелочь и однажды с похмелья даже облил кипящим клеем, учил их строгать царги и проножки для табуреток и опиливать железные пластинки неизвестного назначения. Немногие законченные табуретки обрастали пылью и грязью в школьном сарае, а металлические пластинки терялись или просто выбрасывались, что никого не огорчало. Она свою пластинку так и не допилила. До железки ли было, если тогда осваивалась перехваченная у старших девочек магическая формула стреляния глазами: «В угол, на нос, на предмет»… Техника была освоена и тут же многократно проверена на ближайшем «предмете» — Васе. Сраженный триединой формулой, Вася и допиливал за нее окаянную пластинку. Теперь он этого не помнит. А она помнит, словно все было вчера… Господи, за стеной спит дочка уже такого возраста, а ей всё детские глупости вспоминаются!

Нет, такое обучение им не нужно. У Макаренко? У него другое — там колонисты должны были по необходимости работать, как настоящие рабочие: средств не хватало. Теперь в этом нет нужды, государство их обеспечивает.

И все-таки Яша прав: мастерская нужна. Без обязательного урока, без нормы, погони за планом, заработком. Но такая, чтобы были заняты руки и головы… Так что же это будет? Игра в мастерскую? Пусть. Жизнь детей начинается с игры. Девочка с куклой повторяет то, что мать делает с ней, мальчишка подражает отцу. Из них не выйдут токари или слесари? Неважно! Они сами будут собирать, строить, создавать свою мастерскую. И даже не научась чему-то определенному, не приобретя профессии — это они получат потом, в ремесленном, ФЗО, — они научатся любить работу, в которой один помогает другому, поддерживает, подгоняет. Пусть пока по-детски они узнают и полюбят инструменты, орудия труда, чтобы потом встретить их как добрых, испытанных помощников, сжать молоток, как твердую, надежную руку друга!..

15

Ранним утром, когда над городом, перекрывая гудки других заводов, рокотала могучая октава «Орджоникидзестали», детский дом был разбужен грохотом. Повскакав с коек, ребята бросились к открытым окнам. Посреди двора клубилось сизое облако. Выпустив пулеметную очередь, облако стало гуще и почернело. Раздались еще три выстрела, и стрельба прекратилась. В опадающем облаке обнаружились контуры мотоцикла, восседающий в седле Вадим Васильевич, а в коляске, которая все еще раскачивалась и кланялась, — Ксения Петровна.

Узнав среди выбежавших ребят недавних знакомых, Вадим Васильевич прищурился и кивнул:

— Ну как, троглодиты, бьете баклуши?

— Нет, работаем! Вот посмотрите!

— В другой раз, а то на завод опоздаю… Так я после работы заеду за тобой? — повернулся к жене Вадим Васильевич.

— Нет уж, пожалуйста! Когда опять захочешь меня убивать, придумай что-нибудь попроще…

Вадим Васильевич вздохнул и сказал, подмигивая ребятам:

— Судьба всех гениальных творений — недооценивают!..

Ребята оценили гениальное творение: они не спускали с мотоцикла восхищенных глаз. Вадим Васильевич нажал стартер — в мотоцикле заурчало, булькнуло и смолкло. Он передвигал какие-то рычажки, что-то крутил — мотоцикл был недвижим. Вадим Васильевич покраснел от досады.

Мотоцикл не двигался. Девочки улыбались. Ксения Петровна хохотала.

Ребята, негодуя, шикали на них. Что тут смешного? Обыкновенная неполадка. У кого не бывает?!

— Вы садитесь, а мы толкнем, — сказал Митя. — Взяли, ребята!

Тарас Горовец снисходительно улыбался. Конечно — техника, но Метеора, например, не надо толкать всем домом, чтобы сдвинуть с места…

Ребята облепили машину со всех сторон. Мотоцикл медленно тронулся и, убыстряя ход, покатился к воротам. В нем снова заурчало, он затрясся, выпустил пулеметную очередь, окутался черным дымом и вымчал за ворота. Ребята выбежали следом. Подпрыгивая на булыжниках и вызывая грохотом истерику у собак, мотоцикл скрылся за поворотом. Ребята возвращались взбудораженные и счастливые. Им уже мерещилось, как в своей мастерской они собирают такой же мотоцикл и он получается нисколько не хуже, а может, даже лучше. На смертную зависть мальчишкам, они раскатывают в нем по городу, и все, даже милиционеры, шарахаются в стороны, уступая дорогу, а за заборами истошно лают очумелые от ужаса собаки…

Предложение Людмилы Сергеевны устроить мастерскую ребята поначалу встретили сдержанно. Еще какая-то работа… Зачем? А уроки? А подсобное? Интерес начал пробуждаться, когда выяснилось, что работать в ней будут только те, кто захочет, никого принуждать не станут. А что делать? Столы, скамейки? А радиоприемник собрать можно? А модели делать?.. И даже с двигателями? А фото будет? А если мотор собрать?

Или даже… даже машину! А что? Взять где-нибудь старый «газик» и отремонтировать! А? Тогда и Метеора не надо!.. А права получить — плевое дело!..

Подхлестываемое коллективными домыслами, воображение ребят начинало рисовать будущую мастерскую такими размашистыми мазками и в таком темпе, что, не придержи его Людмила Сергеевна, детдомовская мастерская превзошла бы все новостройки послевоенной пятилетки. Не отвергая окончательно взлелеянной тут же ребятами мечты о собственной автомашине, Людмила Сергеевна осторожно опустила их с заоблачных высот на землю, где пока еще даже не предвиделось помещения для мастерской.

Свободных комнат не было. Спальни, комнаты для занятий — и тех мало, — столовая да крохотный кабинетик самой Людмилы Сергеевны, он же и канцелярия, и приемная, и в случае нужды — изолятор. Вот и всё. Не разгуляешься. И строить нельзя: ни денег, ни материалов. Вот только если сарай достроить?..

Опрошенный о возможностях и посильности такой достройки, Устин Захарович помолчал, пожевал губами и кивнул:

— Можно.

Он же указал на обширные запасы главного стройматериала: зарастающие травой бугры кирпичного хлама — унылые памятники не столь давних бомбежек. Доставку глины и песка, нужных для раствора, вопреки сопротивлению Тараса, возложили на Метеора, единственная лошадиная сила которого должна была способствовать появлению множества новых, окованных сталью. Творило, забытое штукатурами и сохраненное «на всякий случай» Устином Захаровичем, лежало в том же сарае.

Ребята с утра принимались за работу и к концу дня все были перепачканы, благо стояли теплые дни и можно было мыться прямо под краном во дворе или сбегать к морю. На пустыре появились кучи глины, песка, выросли внушительные кладки кирпича. Кирпич был со щербинами, прикипевшими шлепками раствора, но все же годный в дело.

С кладкой недоведенной стены и настилом крыши легко было управиться до сентября, однако Людмила Сергеевна становилась все более хмурой. Затея с мастерской, как и многие хорошие замыслы, оказалась непродуманной — значит, несерьезной, и Людмила Сергеевна все злее корила себя за легкомыслие, с которым откликнулась на мысль о мастерской. Стены и крыша — еще не мастерская. А много ли наработают, да и что могут сделать ребята перочинными ножами и единственным молотком Устина Захаровича! В гороно ее сообщение о мастерской встретили удивленными взглядами и внушительным напоминанием о том, что смета есть смета, а выдумки есть выдумки; за соблюдением первой гороно следить обязано, а за вторые пусть отвечает тот, кто выдумывает.

Людмила Сергеевна возлагала надежды на предприятия, которые не могли не откликнуться на просьбу детского дома. Что значит для них при многомиллионных оборотах выделить какое-то жалкое количество инструментов и материалов!

Оказалось, значило многое. Она побывала на трубном, на судоремонтном, и там ей, словно сговорившись, повторили одни и те же слова о хозрасчете, снижении себестоимости, внутренних ресурсах и недопустимости их разбазаривания. Из окна управления судоремонтного, где шел разговор, Людмила Сергеевна видела на заводском дворе бунты ржавой проволоки, кучи железного хлама, изъеденные солнцем и непогодой обрезки досок, теса и со злостью показала собеседнику на эти «внутренние ресурсы». Тот развел руками:

— Да, лежит. А дать не имеем права.

Людмила Сергеевна снова пошла в гороно поговорить с заведующей: просить не денег, которых заведомо нет, а поддержки, чтобы не быть одиночкой в борьбе с чиновниками и трусливыми бюрократами, как честила она чересчур усердных стражей законности.

Ожидая, пока освободится заведующая, Людмила Сергеевна прошла в методотдел и подсела к своей давней сослуживице. В другой комнате зазвонил телефон, через открытую дверь послышалась знакомая размеренная, немного в нос речь, в которой, казалось, звучали не только слова, но даже знаки препинания. Людмила Сергеевна заглянула туда — по телефону разговаривала Елизавета Ивановна. Заметив Людмилу Сергеевну, она сделала вид, что не узнает ее, и отвернулась.

— Разве она у вас теперь? — спросила Людмила Сергеевна приятельницу.

— Кто, Дроздюк? Да, дня три уже работает.

Людмила Сергеевна почувствовала под сердцем холодок. Она выгнала, а здесь приютили. Нескладно. Наверняка теперь будут неприятности.

Они начались тотчас.

Завгороно приняла ее сухо, поздоровалась, против обыкновения, кивком:

— Слушаю вас.

Людмила Сергеевна рассказала, как возникла в детдоме мысль о мастерской, с каким энтузиазмом приняли ее ребята, как усердно они работают и как теперь может рухнуть все дело оттого, что чинуши не хотят ничем помочь. Заведующая слушала, глядя на стол и поглаживая пальцами карандаш.

— Чего же вы хотите? — подняла она глаза на Людмилу Сергеевну, когда та замолчала.

— Помогите нам, Ольга Васильевна. Вы ведь понимаете, как это важно…

— Да, понимаю. Это важно… — прищурилась она, — потому что не нужно!

— Как! Почему?

— Детдом — не ФЗО и не ремесленное. У вас дети живут до четырнадцати лет. Работать им рано. Они должны закончить семилетку, а потом уже в другом месте приобретут квалификацию. У вас они должны учиться, и ничего больше.

— Но ведь это не в ущерб занятиям! И лучше же будет, если они заранее хоть немного ознакомятся, подготовятся.

— Конечно! Будут работать в мастерской, а из школы носить двойки?

Как вы, педагог, можете предлагать такие вещи? Вы знаете, как у нас обстоит с успеваемостью?

— У меня нет двоечников.

— Так есть у других. И я не хочу, чтобы они появились у вас тоже.

Мы по области чуть ли не на последнем месте…

— Но нельзя же так… — Людмила Сергеевна на секунду замялась, — как в шорах. Сиди носом в учебник, и всё. Это же дети, им развиваться нужно…

— Они и так перегружены в школе, а вы хотите еще нагрузить?

— Наоборот! Это им облегчит. Это и разрядка и практические знания. Ведь программы у нас академичны, дети выходят неприспособленными, ничего не умеют…

— Программы составляем не мы, наше дело — их выполнять! И давайте сначала научимся их выполнять как следует…

— Почему «сначала»? Пока мы научимся одному, потом возьмемся за другое, дети вырастут, им не нужны будут ни наше умение, ни наша инициатива.

— Я тоже за инициативу, только инициатива бывает разная!.. — раздраженно сказала завгороно и снова сердито прищурилась. — Не надо быть умнее министерства. Оно утвердило программы, оно утвердило положение о детских домах… И наше дело — выполнять их, а не нарушать.

— Так вы запрещаете мастерскую? — подобравшись, как перед броском, спросила Людмила Сергеевна.

— Ничего я не запрещаю! — окончательно рассердилась завгороно. — Но и на поддержку мою не рассчитывайте. И имейте в виду: если только у ваших воспитанников понизится успеваемость — а мы проверим! — пеняйте на себя…

— Я не понимаю, Ольга Васильевна, почему вы сегодня со мной так разговариваете?

— У меня есть основания. Не мешало бы и посоветоваться насчет Дроздюк.

«Ну вот, добрались до корня!» — с горечью подумала Людмила Сергеевна.

— Если гороно рекомендовало вам человека, значит, у него были основания.

— Да разве это человек? — возмутилась Людмила Сергеевна. — Это же надсмотрщица! Дай ей волю — она всех ребят в карцер упрячет…

— Товарищ Дроздюк — опытный педагог, думающий работник. Недооценили — пеняйте на себя.

Людмила Сергеевна ушла. «Неприятно как! Ольга Васильевна — разумный ведь человек, а вот на тебе… Просто амбиция заговорила: она Дроздюк рекомендует, а я выставляю. Человек молодой, к должности не привыкла, вот ей и мерещатся покушения на авторитет. И Дроздюк, конечно, наплела… Батюшки! А с мастерской-то что же? Вот затеяла на свою голову!»

16

Яша Брук не собирался работать в мастерской, так как давно решил стать, подобно своей матери, педагогом. Он был равнодушен к мастерской, но не к переживаниям товарищей.

Несколько дней ребята пытались что-нибудь придумать, найти выход, но ничего не придумали, и тогда Яша неуверенно, думая вслух, предложил:

— А если пойти к Шершневу?

Они сидели втроем — Лешка, Яша и Митя. Лешка не понял и вопросительно поднял на Яшу глаза, а Митя отрицательно покачал головой:

— К директору «Орджоникидзестали»? Не даст!

— Он же ведь и депутат! — сказал Яша.

Во время недавних выборов на всех стенах висели плакаты, с которых смотрел на прохожих худощавый человек с глубокими морщинами от крыльев носа к углам губ. Взгляд у него был суровый.

Митя покачал головой:

— Станет депутат слушать каких-то ребят! Прогонит, и всё!..

Яша опасался только одного: что секретарь в приемной не пустит их к депутату.

Секретаря не оказалось. В коридоре на первом этаже здания горсовета напротив одной из дверей стояли два деревянных диванчика. На одном сидела старуха с кошелкой и, вздыхая, рассказывала молодой женщине с накрашенными губами, как обижают ее родной сын и невестка — гонят из собственной хаты. Молодая женщина кивала головой, но прислушивалась не к ней, а к тому, что происходило за плохо притворенной дверью. Возле двери, переминаясь с ноги на ногу, стоял парень в кургузом пиджаке и лыжных штанах. Парень нервничал: поминутно одергивал пиджак, приглаживал волосы и зажигал все время гаснущую папиросу. Ребята тихонько сели на вторую скамейку. Из комнаты вышел старик рабочий, надел обеими руками фуражку и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Ладно. Поглядим!

Парень был уже в приемной. Оттуда доносился невнятный, торопливый говор, потом сердитый голос громко произнес:

— Я прогульщиков не покрываю! Прогулял — отвечай за это! И больше ко мне не приходи!

Парень вышел потный и красный, зло швырнул окурок на пол и зашагал к выходу. Женщина с накрашенными губами, заранее искательно улыбаясь, скрылась за дверью. Она сидела долго, а старуха потом — еще дольше. Ребята несчетное число раз прочитали на двери объявление о том, что депутат Верховного Совета УССР тов. М. X Шершнев принимает по вторникам от 6 до 8 вечера, пожелтелый плакат, на котором была изображена муха величиной с курицу и сообщалось, что муха — разносчик заразы и потому пить сырую воду нельзя. Между собой они говорили мало, и то шепотом.

Наконец старуха, сморкаясь и вытирая глаза, вышла. Ребята переглянулись и поднялись.

В глубине комнаты за столом сидел крупный человек в синем костюме и что-то писал в блокноте. На скрип двери он поднял голову:

— Вы что, ребята?

— Мы к вам. На прием, — сказал Яша.

— Ко мне? — удивился Шершнев. — Ну, заходите, садитесь. Только дверь прикройте — сквозит, — озабоченно оглянулся он на открытое окно позади стола.

Шершнев оказался совсем не таким, как на предвыборных плакатах.

Там он был какой-то весь приглаженный и моложавый. А здесь сидел пожилой, сутулый человек с нездоровым, землистым лицом. Седеющие волосы его были острижены под машинку. Только и было похожего, что глубокие морщины, падающие ко рту от толстоватого носа, да взгляд, суровый и внимательный.

— Что скажете? — Он отодвинул блокнот, оперся подбородком о кулаки, поставленные один на другой, и уставился на Митю.

Митя покраснел. Они условились, что говорить будет Яша, как самый культурный, но Шершнев смотрел на Митю, и приходилось говорить ему. Он наклонил свой крутой лоб, словно собираясь бодаться, и сказал:

— Мы пришли потому, что нам все отказывают. А мы считаем — неправильно!

— В чем отказывают? Давай не с конца, а с начала.

Митя, изредка направляемый репликами Яши, рассказал о мастерской в детском доме, о сарае, как ребята работают и хотят, чтобы была мастерская, а никто ничего не дает. Лешка разглядывал депутата, его блокнот, стол, застеленный зеленой бумагой. Бумага была в чернильных пятнах, на красном переплете блокнота блестела тисненная бронзой надпись: «Депутат Верховного Совета УССР». Лицо депутата не обещало ничего хорошего.

— Так не дают директора? — переспросил Шершнев и выпрямился. — Я вот тоже директор и… тоже не дам. Не имею права. А если бы узнал, что кто-то с завода дал, я бы его — под суд.

Митя встревоженно оглянулся на Яшу.

— А как же, если шефы? — спросил Яша.

— Шефство — одно, а иждивение — другое. Это раньше с шефов, как с дойных коров, тянули. Пора эту штуку прикрывать: надо беречь государственное имущество…

— Но мы же тоже государственные! — сказал Яша.

— Вы? — Брови депутата поднялись и опустились. — М-да… Вроде так. — Он помолчал, потер подбородок. — Вот что, ребята: с завода я дать ничего не могу, не имею права, но — подумаем!.. Как вашего директора фамилия?.. — Он записал в блокнот.

Ребята встали.

— Нам еще прийти? — спросил Яша.

— Нет, приходить не надо. Я дам знать.

Забыв попрощаться, они торопливо протиснулись все разом в дверь и плотно прикрыли ее за собой.

— Я говорил — не даст! — сказал Митя. — Только хуже сделали…

Еще, может, Людмиле Сергеевне за нас попадет… Эх ты, академик!

Придумал тоже: депутат… А что ему, если у нас мастерская пропадает?!

Яша молчал.

Людмиле Сергеевне решили пока ничего не говорить: может, обойдется, депутат забудет, и всё…

Проводив взглядом нахохлившихся ребят, Шершнев посидел с минуту неподвижно, потом потер ладонями лицо, будто умываясь или стирая усталость, и снял телефонную трубку:

— Третье ремесленное. Да… Я прошу Еременко… Товарищ Еременко?

Здравствуй… Шершнев, да. Ты помнишь, как на выставку к себе зазывал?

Помнишь? Цела она у тебя?.. Ага. Хорошо. Завтра или послезавтра заеду посмотреть. Часов в двенадцать. Всего!

…Получив переданную шофером записку Шершнева, в которой тот просил приехать к нему, Людмила Сергеевна расстроилась. Записка была на бланке с грифом «Депутат Верховного Совета УССР». Должно быть, к депутату поступила жалоба, вот он и вызывает. Всю дорогу к заводу.

Людмила Сергеевна перебирала в памяти происшествия, которые могли бы вызвать жалобу, но так и не нашла ничего подходящего.

Секретарша скользнула в высокую обитую черной клеенкой дверь и, тотчас вернувшись, сказала, что товарищ Шершнев просит несколько минут подождать, он сейчас выйдет. Людмила Сергеевна рассматривала замысловатые узоры из обойных гвоздей на черной клеенке и тщетно пыталась угадать, что послужило поводом для жалобы. Обитая клеенкой дверь директорского кабинета распахнулась, в приемную вышел Шершнев и, как показалось Людмиле Сергеевне, неприязненно посмотрел на нее.

— Товарищ Русакова? Здравствуйте. Шершнев. — Он протянул руку. — Может, мы проедем на место, там и поговорим?

— Куда, Михаил Харитонович? — включая зажигание, спросил шофер.

— В третье ремесленное.

Ни шины, ни рессоры не спасали на булыжной мостовой от тряски. Придерживаясь рукой за спинку переднего сиденья, Людмила Сергеевна все пыталась и не могла угадать причину вызова.

— Что, товарищ Шершнев, комиссия какая-нибудь, что ли?

— Вроде, — покивал, не оборачиваясь, Шершнев.

Двухэтажное здание ремесленного училища было старой, времен первой пятилетки, постройки, когда не в меру бойкие архитекторы пытались в своих проектах объединить оранжерею с пакгаузом. В этом здании, несмотря на обилие окон, пакгауз явно восторжествовал. Шершнев покосился на мрачные бетонные стены и помянул черта.

— Углем, что ли, они его красили, идолы?

Вопрос не был обращен к ней — Людмила Сергеевна промолчала. Со второго этажа, топоча по каменным ступеням, сбегали два подростка в черных рубашках. Один догнал другого и щелкнул по затылку. Тот хотел дать сдачи, но оба одновременно заметили посторонних; присмирев, чинно прошли мимо и потом еще быстрее ринулись к выходу. Людмила Сергеевна внимательно приглядывалась к ремесленникам — через год и ее ребята сюда пойдут… Ничего. Бледноваты немножко. Кормят их плохо, что ли? Или на воздухе мало бывают? А так ничего, веселые. К перилам на всем протяжении лестницы были привинчены угловатые деревянные бруски.

— Видали? — показал на бруски Шершнев. — Это чтобы ребятишки не скатывались. Сам в детстве небось не одни штаны порвал, а для других изобрел… гений!

— Так что же, пусть катаются? — сдерживая улыбку, спросила Людмила Сергеевна.

— Ну, не знаю… Во всяком случае, не лестницу же портить!

В гулком, пустом коридоре во всю стену шло окно, другую прорезали одинаковые двери. В простенках, едва не под самым потолком, висели щиты. На них были аккуратно прикреплены машинные детали, тщательно отшлифованные инструменты.

По коридору навстречу пришедшим спешил низенький, рыхлый мужчина в вышитой рубашке с закатанными рукавами.

— Вот, знакомьтесь, — сказал Шершнев, — это наш главный кузнец кадров, Еременко.

Людмила Сергеевна назвала свою фамилию. Вытирая пот со лба, «кузнец кадров» недоуменно шевельнул бровью, озабоченно улыбнулся и протянул руку.

— Пройдемте в кабинет? — задыхающимся, астматическим тенорком спросил он.

— Кабинет нам не нужен — свои надоели, — сказал Шершнев. — Давай хвастай достижениями.

— А вот! — широким жестом показал Еременко на щиты с экспонатами.

— Пойдемте оттуда смотреть.

Они вернулись к началу коридора.

— Ты бы их еще к потолку подвесил! — сказал Шершнев. — Боишься — сопрут?

— Да нет, пока такого не было, а… — он осторожно улыбнулся, — береженого, говорят, бог бережет.

— Тебе бог не нужен — ты лучше бога упрячешь.

— Вот первой группы слесарей, — поспешил перевести разговор Еременко. — Тут простая работа. Планки всякие, гайки, молотки хлопцы пиляют… Потом замки, ключи, инструмент попроще… А вот тут кронциркули, штангеля, плашки…

— Нравится? — повернулся Шершнев к Людмиле Сергеевне.

— Ничего, — сдержанно похвалила Людмила Сергеевна, стараясь не выдать нарастающую в ней досаду. Что он, дразнить ее привез?

— Ничего? — еле заметно улыбнулся Шершнев. — По-моему, просто хорошо.

Еременко рассказывал об экспонатах и поглядывал на нее. Он никак не мог понять, кто такая эта женщина и зачем Шершнев ее привез. Из области или из Киева? Видать, шишка, если сам с ней приехал. Хуже нет, когда не знаешь, кто перед тобой: не то — товар лицом, не то — прибедниться…

Они прошли в кабинет холодной обработки металлов. Там было собрано лучшее: полные комплекты слесарного инструмента, всевозможные резцы, фрезы, сверла. Шершнев переходил от стенда к стенду, похваливал и приглашал Людмилу Сергеевну полюбоваться, потом уселся на ученическую скамью, размял папиросу и с удовольствием затянулся дымом.

— Так второе место, говоришь, на областной выставке заняли?.. Хорошо! А потом что?

— Поедем на республиканскую.

— А дальше?

— Может, и дальше, як така наша доля будет… Всемирной пока по трудовым резервам не намечается, — посмеялся Еременко.

— Нет, а потом что?

— Чего же еще потом? — Еременко перестал смеяться и насторожился.

— Потом опять у себя развесим — нехай новенькие завидуют и обучаются.

— Так. Выходит, перья?

— Какие перья?

— Страусовые. Раньше барыни страусовыми перьями украшались, а вы — вот этим. — Шершнев снял со стенда никелированный микрометр и подбросил на ладони. — Кто — перьями, кто — кольца в нос вставляет, а вы — бирюльками…

— Это микрометр — бирюлька?! — возмущенно привскочил Еременко. — Голубчики! Да он же тысячные доли миллиметра берет!

— Ну, у вас он только пыль берет… — Шершнев провел пальцем по скобе, и в пальцевом следу блеснул никель. — Видал? И это не потому, что у тебя уборщицы плохие. Если он в деле, в работе — не запылится, а у тебя бесполезная вещь, бирюлька… Новых ребят наберешь — они опять понаделают, а ты опять развесишь?..

— Так что же вы хотите, Михаил Харитонович? — Еременко ожесточенно вытер платком бритую голову. — Торговать мне, чи шо?

— Зачем торговать? Найди применение. Не умеешь — другие помогут. Вот ей взять негде, — кивнул он в сторону Людмилы Сергеевны, — а у тебя зря лежит. Я бы на ее месте с полными карманами отсюда ушел, даром что ты свое добро под потолок повесил…

Людмила Сергеевна подалась вперед и почувствовала, как кровь прилила к ее лицу. У Еременко брови поднялись, лицо растерянно вытянулось.

— Да кому же это?

— Детдому.

— Так, шо, выходит, отдать детдому?

— Не отдать, а подарить! Подачки твои никому не нужны, а за подарок спасибо скажут.

— Да на шо мне то «спасибо»?! Я ж его сюда не повешу!

— Видали скопидома? — повернулся Шершнев к Людмиле Сергеевне. — Сам не гам и другому не дам…

— Да, Михаил Харитонович, я ж права не имею!

— Право мы тебе дадим. Обяжем, вот и будет у тебя право. Тебе же лучше: место освободишь для новых экспонатов, — улыбнулся Шершнев.

— Вам смешно, а шо мне хлопцы скажут, як узнают, шо их работа кудысь в детдом… Они ж такую бучу подымут!

— Не поднимут! Парнишки — народ подельчивый. Это мы, старые грибы, всегда боимся, что нам не хватит… Ну, все ясно? — повернулся Шершнев к Людмиле Сергеевне и по горящим радостью глазам ее увидел, что теперь все стало ясным. — Тогда поехали… Можешь не провожать, хозяин.

Еременко все-таки шел следом:

— Так вы только ради этого и приезжали?

— А как же! Да если бы она одна пришла, ты бы разве дал? Ты вон и передо мной руками-махал: «Не имею права, незаконно!..» Ох, как мы любим махать руками от имени закона!.. И получается у нас закон вроде пазухи: залезем туда и всем кукиш кажем — нельзя, мол… Спокойная жизнь!.. Что нос повесил? — повернулся Шершнев к Еременко. — Привык, расставаться жалко? Думать надо! Ее ребятишки — завтра твои ученики и мои рабочие. Понятно?

— Это правильно, — уныло вздохнул Еременко.

— Ну вот. Будь здоров! И не вздумай зажилить — я памятлив!

Уже в вестибюле Шершнев повернулся к директору, оставшемуся на лестничной площадке:

— Слушай, Еременко, ты бы покрасил дом-то посветлее. Прямо не то сундук, не то гроб… Да посбивай к чертям эти колодки на перилах! Всю лестницу изуродовали… А то приду — самого съехать заставлю! — без улыбки пригрозил Шершнев.

— Я… я прямо не знаю, как благодарить! — сказала Людмила.

Сергеевна, выходя на улицу. — Я ведь уже не знала, что делать, куда податься…

— Положим, знали, — усмехнулся Шершнев. — Ход-то кто придумал?

— Какой ход?

— А ребят своих ко мне подослать?

— Ребят?.. Да не посылала я, товарищ Шершнев! Честное слово, не посылала!

— Ну?.. — Шершнев, усмешливо прищурившись, посмотрел на нее и кивнул: — Ладно, не посылали так не посылали… — Он повернулся к шоферу: — Подбрось меня в горком, а потом отвезешь товарища…

Машина остановилась возле горкома. Шершнев_ пожелал Русаковой успеха, пожал руку и ушел. По улыбке и прищуренным глазам его Людмила Сергеевна поняла, что он ей так и не поверил.

17

Маленький Слава засорил кирпичной пылью глаз. Промывание не помогло: глазное яблоко покраснело, веки набрякли, из-под них все время струилась слеза. Прикрепленный к детдому педиатр Софья Наумовна, увидев окривевшего Славу, раскричалась и потребовала, чтобы его немедленно отправили в детскую поликлинику к специалисту. Вести больного поручили Лешке. Притихший Слава ухватился за его руку и, спотыкаясь от непривычки смотреть одним глазом, покорно побрел в поликлинику. Там, пока, вывернув ему веки, промывали глаз, а потом закапывали лекарство и бинтовали, он держался храбро, только старался все время не выпускать Лешку из поля зрения. После перевязки он повеселел: боль утихла, толстая повязка закрывала половину лица, и все смотрели на него с сочувствием, что Славе очень нравилось.

На обратном пути, в сквере, Слава выдернул свою руку из Лешкиной и, смешно наклонив голову зрячим глазом вперед, побежал: под кустом, качаясь на дрожащих лапках, пищал мокрый, взъерошенный котенок. Слава подхватил его, начал гладить и ласково приговаривать. Котенок выпустил свои крохотные острые когти, вырвался и, выгнув дугой спину, запрыгал прочь. Слава бросился следом. Навстречу, засунув руки в карманы, шел подросток с бесцветными, гладко причесанными волосами и бледным лицом.

Поравнявшись с котенком, он дрыгнул ногой; котенок, переворачиваясь, взлетел в воздух и шлепнулся на газон. Слава ошеломленно остановился, задрожал и, подняв кулаки, бросился на кошачьего обидчика… Тот, презрительно улыбаясь тонкими губами, дождался нападения и встретил Славу тычком, от которого тот растянулся на аллее. Паренек опять сунул руки в карманы, но сейчас же выхватил — к нему ринулся Лешка.

Белобрысый сильно ударил его в скулу, но Лешка даже не почувствовал боли и так заработал кулаками, что тот отпрянул и пригнулся. Лешка снова подскочил, но тут же с размаху ударился головой обо что-то твердое — перед глазами его все покачнулось и опрокинулось.

Как сквозь стену, он услышал негодующий крик: «Камнем, подлюка?!», глухие удары и удаляющийся топот. Лешка оперся на руки, поднял гудящую голову. Перед ним, заглядывая ему в лицо, присели на корточки перепуганный Слава и паренек с толстыми губами и густыми, нависшими бровями.

— Витька?

— О! — заулыбался Витька. — Вот здорово! Я думал, тебя уже нет…

Лешка сел и почувствовал на щеке горячую струйку. Из рассеченного надбровья текла кровь.

— Это он камнем, гад… — объяснил Витька. — Я, как увидел, ка-ак дал ему… Здоровый, черт! Я с ним уже дрался.

— Ну?

— Меня тоже побил. Раньше… Это Витковский.

Лешка потрогал разбитое место: там вздувалась опухоль.

— Пойдем к фонтану, помойся, — сказал Витька.

Кровь перестала бежать, Лешка смыл ее водой из фонтанного бассейна. Шишка становилась все больше. Витька сорвал с куста широкий листок:

— На, приложи.

— Не поможет, — вздохнул Лешка, но все-таки приложил. Его беспокоила не шишка — он опять вспомнил о совете отряда и грозном предостережении Аллы. — Ох, и будет мне!

— А что тебе будет? Разве ты начал?.. Я ведь видел!.. Вот пойду с тобой и скажу… И вон малый — он ваш? — он тоже видел…

— Ты не бойся, — успокоил Слава. — Я скажу, что ты не виноват. Ты же за меня дал ему…

Листок нагрелся, Лешка выбросил его. Все равно такую шишку листочком не прикроешь. Как картошка…

— Ладно, пошли, — сказал Лешка и опять взял Славу за руку.

Витька пошел рядом.

— А я тебя искал, — сказал он.

— Я тоже… Попало тебе тогда за ракету?

— Не… не очень.

— Так и не долетела до Луны? — улыбнулся Лешка. — Больше не стрелял?

— Бросил. Ракеты — чепуха!.. Ты кем будешь? — внезапно остановился он.

— Я? Не знаю.

— А я — моряком. Кабы не родители, я бы сейчас уехал. В школу юнгов, — ответил он на вопросительный Лешкин взгляд. — Только не захотел их расстраивать… Но я все равно уже учусь. Хочешь со мной?

Может, тебя тоже возьмут…

— Куда?

— Как — куда? Я ж тебе объясняю: на водную станцию. Это вроде школы будущих моряков.

Перед Лешкой, как на вспыхнувшем вдруг экране, заблистал простор штилевого моря, «Гастелло», белый пароход махинджаурских мечтаний, зазвучал тревожный голос маяка. И все исчезло. Под ногами — неровный кирпичный тротуар, вокруг — бурые, растрескавшиеся стволы акаций и рядом — Слава с обмотанной бинтами головой. Лешка вздохнул:

— Не пустят меня. Директор не разрешит.

— Что значит — не разрешит? Вот пойдем сейчас и скажем ей…

Храбрость Витьки сразу увяла, как только он увидел, что Лешкин директор — та самая Людмила Сергеевна, из-за которой ему когда-то досталось. И, хотя случилось это давно и теперь она была совершенно посторонней для него, Витька присмирел.

Людмила Сергеевна выслушала спотыкливый рассказ Лешки о столкновении с белобрысым мальчишкой и, вопреки его ожиданиям, не рассердилась, а только расстроилась. Витьку она похвалила за помощь, и тот снова расцвел. Рассказ Лешки показался ему слишком коротким и скучным. Он дополнил его живописными подробностями: «Ка-ак Витковский даст!.. Лешка — брык… А я Витковскому ка-ак дам!..» — и хотел рассказать, какой гад этот Витковский, но Людмила Сергеевна сказала, что достаточно, все ясно.

Несмотря на благодушную встречу, немедленно отпустить Лешку на водную станцию она не согласилась.

— В другой раз, — сказала Людмила Сергеевна. — Иди, Ксения Петровна перевяжет.

Витька пошел с приятелем к воспитательнице, посмотрел, как Лешка морщится и кряхтит от йода. Потом Лешка проводил Витьку за ворота.

— У них всегда так! — огорченно сказал Витька. Он не объяснил, что «они» означает «взрослые», но Лешка отлично понял, кого он имеет в виду. — Никогда ни с чем не считаются… Думают, важное только то, что сами придумали. А тут, может, в сто раз важнее…

— Так ты приходи! Ладно?

— Ладно… Если не уйдем в плавание, — значительно добавил Витька и покраснел: про плавание он соврал — никаких походов на водной станции не предвиделось.

…Он прибежал в воскресенье. Людмила Сергеевна после некоторого колебания разрешила Лешке пойти, напомнив, что он обещал не заплывать.

— Да мы вовсе и не будем купаться! — заверил Витька.

На станции было тихо, прочесанный граблями песок еще чист и не изрыт босыми пятками будущих моряков. На двери маленького белого домика висел замок. Под замком были двери сарая, в котором хранились весла, паруса и прочее имущество. Седая старушка с добрым морщинистым лицом сидела возле дома, в тени дерева, и необыкновенно быстро вязала из красной шерсти какую-то большую ажурную штуковину. Она взглянула на пришедших и сказала:

— Али не поспеете? Вы бы с вечера приходили, еще бы лучше…

— Здравствуйте, тетя Феня! — сказал Витька. — Мы нарочно, тетя Феня, пораньше… Мы покататься хотим. Вот тут, совсем близехонько… Вы нам весла дадите, тетя Феня?

— Нет, не дам, — ласково ответила тетя Феня.

— Что вам, жалко? Вы же МРНЯ знаете, я же на станции…

— Всех я вас знаю, все одинаковы. И не улещай — все одно не дам, — еще ласковее сказала тетя Феня. — Придет Петр Петрович или товарищ Лужин, тогда и катайтесь. Пойдите-ка погуляйте покуда, а то враз здесь намусорите…

— Мы совсем немножко… — уныло попробовал Витька еще один «подход».

Но и этот подход не удался: тетя Феня не ответила, крючок ее замелькал еще быстрее.

— До чего вредная старуха! — сказал Витька, когда они отошли. — И что ей жалко?.. Матрос, Матрос, сюда! — закричал он и захлопал себя по ноге.

Лопоухий щенок, лежавший в тени железного ящика для мусора, поднял голову, усердно заработал хвостом, но выбежать на солнцепек не пожелал.

Сидеть на песке было жарко — ребята перебрались на причальные мостки между детской станцией и досфлотовской. Под мостками у самой поверхности воды застыли стайки черноспинных мальков. Нагретые доски пахли смолой и тиной, вода тихонько плескалась о сваи, по ним бегали солнечные зайчики.

— Вон наш корабль, — показал Витька. — «Моряк» называется. Шесть тонн водоизмещения.

Метрах в пятидесяти от берега на якоре стоял большой бот с черными смолеными бортами и толстой мачтой.

— Что значит «водоизмещения»?

— Ну, помещается шесть тонн.

— Воды?

— Нет!.. Ну, вроде груза… — Витька слегка покраснел и нахмурил густые брови. — Так говорится только.

Лешка понял, что Витька сам «плавает», и деликатно переменил разговор:

— А вон та тоже ваша?

Ближе к берегу, покачиваясь даже в такую тихую погоду, стояла лодка, до половины закрытая палубой; в бортах ее виднелись крохотные иллюминаторы.

— То «Бойкий», швербот. Он так тихоходный, а в свежий ветер всех обставит… О, смотри: яхта «Орджоникидзестали»…

От рыбачьей гавани в открытое море скользил косой белый парус.

Казалось, гигантская белая бабочка, сложив крылья, села на воду, и даже не ветер, а солнечный свет несет ее, невесомую, по сверкающей ряби.

— В порт пошла… Эх, на такой бы яхте в кругосветное! Здорово бы, да?

Лешка вдруг отчетливо увидел разлинованные меридианами ультрамариновые океаны школьного глобуса. Белокрылая бабочка выпорхнула из-за полюса, села между курсивными буквами «Великий или Тихий», и сразу исчез курсив, исчезли линейки меридианов. Косой белоснежный треугольник парусов, накренясь, скользил по синим пенистым волнам, с печальным криком оставались позади чайки. И вот уже не было ничего и никого, только ветер, море, жгучее солнце и стремительный полет, от которого щемило под ложечкой и перехватывало дыхание…

— А меня примут? — спросил Лешка.

— Конечно!.. Я с Петром Петровичем поговорю, как только придет. Это наш инструктор.

До прихода Петра Петровича было далеко. Витька и Лешка разделись, попрыгали в воду. Стайки мальков брызнули в разные стороны, и, словно тоже стараясь убежать, заметались солнечные зайчики на сваях и досках настила.

— А ну, нажми! — закричал Витька и поплыл к берегу. Лешка «нажал» и приплыл первым.

— Ничего плаваешь! — сконфуженно признал Витька. — Я б тебя догнал, только водой поперхнулся.

На берегу появилась девочка в пестром платье и стоптанных туфлях. Она подошла к решетчатому белому ящику на столбе, поднялась по небольшой лесенке и отперла ключом дверцу ящика. Прозрачными льдинками сверкнули термометры.

— Вон «бог погоды» пришел, — сказал Витька.

— Кто?

— Наташка Шумова. Она за погодой наблюдает… Здорово, «бог погоды»! — крикнул Витька.

Девочка мельком оглянулась и начала записывать что-то в блокнот.

Ребята подошли ближе.

— Ураган скоро будет? — насмешливо спросил Витька.

Девочка не ответила, только ресницы ее дрогнули. Они были необыкновенно длинные, густые; большие глаза казались мохнатыми.

Наташа была некрасива: худая, угловатая, со скуластым лицом и большим ртом. Стриженые вьющиеся волосы падали на лоб, щеки, и в пышной этой шапке лицо ее казалось еще более худым.

Она заперла дверцу и, не обращая внимания на ребят, направилась к другому столбу, на котором было установлено ведро — дождемер.

— Правильно! Меряй осадки! — засмеялся Витька. — Тут сейчас такой ливень был!..

Девочка взобралась наверх и заглянула в ведро.

— Видал, задается! — сказал Витька. — Считает, что все мальчишки дураки…

— Зачем все? — ломким голосом отозвалась Наташа. — Хватит тебя одного.

— Ты не очень-то, а то… — нахмурился Витька.

— А то что? — с насмешливым вызовом спросила Наташа. — Драться будешь? Ну, попробуй! — Сжав кулаки, она подошла ближе.

— Нужно мне связываться!..

— То-то! Герой… — засмеялась Наташа.

Она побежала к мосткам и на веревке забросила в воду термометр в деревянной оправе.

— Кабы не тут, я бы ей показал, — сказал Витька.

— С девчонкой?

— Ого, она так дерется с ребятами — дай бог! Она верткая, и рука у нее тяжелая. Маленькая, маленькая, а как стукнет…

— И тебя? — улыбнулся Лешка.

— Ну, меня!.. Я про других говорю… Да ну ее! — сказал Витька. — Пошли, вон уже ребята собираются.

Ребята собрались.

Из-под мусорного ящика, потягиваясь и виляя хвостом, вылез Матрос.

Пришел Петр Петрович. Он не был ни седым, ни старым, как ожидал.

Лешка. На загорелом полном лице его не было ни одной морщинки, только в уголках глаз от постоянной прищурки змеились гусиные лапки. Под черными подстриженными усами то и дело в улыбке блестели очень крупные зубы. На плечах синего рабочего кителя Петра Петровича еще сохранились тесемки для погон.

Инструктора окружили несколько ребят, и он ушел с ними в комнату, где стояли недостроенные и уже совсем готовые модели яхт и пароходов.

Тетя Феня сняла замок, ребята начали выносить из сарая весла, пробковые поплавки.

Инструктор вышел наконец из комнаты моделистов. Витька и Лешка подошли к окруженному ребятами Петру Петровичу, чтобы поговорить о Лешкином производстве в будущие моряки.

Широкоскулый мальчик упрашивал инструктора:

— Разрешите, Петр Петрович, на «двойке», а? Вот мы с Давыдовым покатаемся…

— Моряки на шлюпках не катаются, а ходят! Понятно? Катаются дачники…

— Разрешите походить… Немножко!

— А сигнализацию выучил?

— Выучил!

— Флажков нет… Ну, ничего, давай пиши руками: «Военный моряк должен образцово знать сигнализацию»…

Мальчик отступил на шаг, свирепо закусил губу и, вскинув руки, начал двигать ими в разные стороны, вверх и вниз. Закончив, он вытер рукой пот на верхней губе и улыбнулся, ожидая похвалы.

— Плохо, — сказал Петр Петрович. — Пишешь быстро, а неграмотно. Какой же из тебя будет сигнальщик? Слово «военный» пишется через два «н», а не через одно, а слово «образцово» — через «з», а не через «с». Ты сегодня получишь «двойку», только не лодку, а… по русскому!

Ребята засмеялись, мальчик покраснел и, понурившись, отошел.

— Петр Петрович! — сказал Витька. — Можно вот ему, — показал он на Лешку, — поступить к нам на станцию? Он сейчас в детдоме, а папа у него был моряк, и он тоже хочет…

Петр Петрович оглянулся:

— Очень хорошо! А директор разрешит? Принеси разрешение и табель. Как у тебя с отметками?

— У меня… у меня еще нет табеля, — растерялся Лешка. — Я еще не учусь.

— Ну! — Петр Петрович даже присвистнул. — Так дело не пойдет. Поступай в школу, принеси табель, тогда и поговорим.

Лешка отошел.

— Ты не расстраивайся, — утешал Витька. — Главное — не теряйся!.. Подумаешь, табель! Принесешь за первую четверть — и всё, и примут… Когда-то оно еще будет!..

Как ни старался Витька развеселить его, Лешка, возвращаясь, всю дорогу молчал, размышляя о своей невезучести и о том, как неправильно все устроено. Никогда нельзя сразу, легко и просто получить, если чего захочешь, а приходится ждать и что-то еще для этого делать.

Доступное не имеет цены, дорого — добытое трудом, но эта простая истина далеко не всегда утешает взрослых, и еще меньше она могла утешить Лешку.

18

Еременко выполнил обещание. Однажды около полудня во двор детдома въехала полуторка. В кузове ее, придерживая что-то прикрытое рогожей, стояли трое ремесленников, в кабине сидел Еременко. Он вылез из кабины, пожал руку Людмиле Сергеевне и вытер платком лысину.

— Вот привезли, пользуйтесь… Где ваша мастерская?.. Вот это?! — задохнулся он, когда увидел сарай. — Да тут все поржавеет! Крыша течет?

Людмила Сергеевна сказала, что ее застелили новым толем — течь не должна.

— Обязательно потечет! — заверил Еременко. — А замок? Как же можно без замка?

— Нам пока запирать нечего.

— Что значит «пока»? Вот уже есть… А ну давай, хлопцы!

«Хлопцы», среди которых была девочка, с любопытством глазели на детдомовцев, окруживших машину, а те с не меньшим интересом разглядывали их форменные синие рубашки, белые металлические пуговицы, на которых были выдавлены молоток и гаечный ключ. По команде Еременко ремесленники открыли борт, спустили на землю два побрякивающих железом ящика. Еременко открыл ящики и широким жестом показал на инструменты:

— Прошу!

Ребята окружили их плотным кольцом, но Еременко опасливо прикрыл руками:

— Расступитесь, молодые люди, потом… Принимайте, хозяйка!

Он достал из кармана два листа бумаги, протянул один Людмиле Сергеевне, а по своему начал читать:

— Французский ключ один…

Стриженный под машинку голубоглазый ремесленник вынул из ящика ключ и положил на траву.

— Ножовка и к ней три полотна…

Ножовка и полотна тоже легли на траву. Еременко прочитал весь список.

— Все правильно?.. А теперь… — Он повернулся к машине и легонько махнул кистью: — Давай, Оля!

Девочка, остававшаяся в кузове, стащила рогожу, и перед онемевшими детдомовцами оказался настоящий, всамделишный, поблескивающий краской и маслом токарный станок… Кира захлопала в ладоши, захлопали все, а Валерий Белоус с дурашливым восторгом закричал: «Ура-а!» Еременко расплылся в улыбке, прижимая одну руку к своей вышитой груди, а другой вытирая взмокшую лысину. Людмила Сергеевна, пытаясь перекричать шум, благодарила.

Ремесленники снисходительно улыбались: они-то знали цену этому подарку, который называли попросту «козой» или «таратайкой».

Завезенный в незапамятные времена не то из Бельгии, не то из Англии, он давно утратил не только паспорт и марку, но даже признаки своего происхождения. За исключением высокой бодылястой станины, в нем не осталось ни одной десятки раз не смененной детали. Еще до первой пятилетки он был признан инвалидом и списан с производства в школу ФЗУ, где, подремонтированный — вернее, заново построенный, — терпеливо выносил все промахи будущих рекордсменов на отечественных «ДИПах»… В школе ФЗУ появились станки поновее, а он, все так же стуча и гремя, тянул лямку. Работал он не от мотора, а от шкива; для смены скоростей нужно было менять каждый раз шестерни; никакой сложной и тонкой работы выполнять он не мог и, в сущности, годился только для обдирки — самой грубой обработки простейших деталей. В нем меняли вконец разболтавшиеся бабки, обеззубевшие шестерни, суппорт, изъеденные временем салазки, и дряхлый ветеран упорно сопротивлялся всем попыткам новичков привести его в полную негодность. Иногда он, как упрямая коза, и впрямь нескладной своей статью похожий на козу, артачился и переставал работать. Еременко звал ремонтного мастера и говорил:

— Посмотри, голубчик, — опять что-то капризничает…

Мастер крутил папиросу, искоса поглядывая на заупрямившийся станок, и спокойно заверял:

— Уговорим!

После длительных «уговоров», смены деталей, станок, скрипя и постукивая, начинал работать. Случалось, выведенный из себя ученик бросал со злостью резцы, ключи и кричал, что «нехай на этой чертовой таратайке сам директор работает!» Еременко приходил, ласково похлопывал по плечу недовольного:

— Ничего, голубчик! Работай, работай… Этот же станок — ему цены нет! Он же у тебя характер выработает, а не только токарем сделает…

— Мне не характер, а норму надо вырабатывать! — кричал ученик.

— Ничего! — успокаивал его Голубчик, как между собой ученики прозвали Еременко. — Привыкнешь…

Это было давно. После войны мастерскую в ремесленном не восстанавливали: на «Орджоникидзестали» была оборудована новая, с хорошими станками. «Коза», окончательно списанная по амортизационному акту, но не допущенная Еременко под копер, осталась ржаветь в ремесленном. Сначала она стояла в бывшей мастерской, а когда мастерскую превратили в гимнастический зал, ее отправили в подвал.

Оттуда она перекочевала в сарай, где и обрастала грязью и ржавчиной.

Пристыженный Шершневым, Еременко отобрал слесарные инструменты поплоше — все равно там поломают! — и хотел отправить, но вспомнил о «козе». Ее извлекли из сарая, очистили от грязи и ржавчины, смазали, и она столько напомнила Еременко о его молодых годах, что опять показалась красивой и нужной, и ему стало жалко отдавать. Но отступить не было возможности: он сам позвонил Шершневу и, будто спрашивая совета, похвастал щедрым даром. Шершнев похвалил и, конечно, запомнил.

Память у него как клещи…

Шофер, Устин Захарович и ремесленники осторожно спустили по доскам «козу» и, поддевая ломиками, втащили в сарай.

— Где же вы ставить будете? Прямо на землю? — снова ужаснулся Еременко. — Нельзя, фундамент нужен! Дело ваше, но я предупреждаю… Пойдемте оформим? — сказал он Людмиле Сергеевне. — Не репа все-таки, а станок…

Еременко и Людмила Сергеевна ушли в кабинет. Девочки, перекинувшись несколькими словами с ремесленницей, сразу же перешли на приятельский шепот и увели ее в сторону. У ребят было труднее. Они с доброжелательным интересом приглядывались к ремесленникам, те к ним, но и те и другие молчали.

— Закурим, что ли? — спросил высокий черноглазый ремесленник. — У тебя есть, Сергей?

Сергей, русоволосый паренек с широким улыбчивым лицом, такого же роста, как и Лешка, только постарше, достал пачку сигарет «Прима». Оба взяли по сигарете. Сергей протянул пачку детдомовцам:

— А может, вам не разрешают?

— Не разрешают.

— Ясно. Ну, а как вы тут живете?

— Ничего. Живем.

Разговор иссяк. Оба ремесленника старательно затягивались и выпускали дым.

— А вы токари? — спросил Митя.

— Вот он токарь, — кивнул Сергей на товарища, — а я сталевар.

— Сталевар? — фыркнул Лешка. — Разве сталь варят?

— Думаешь, только борщ варят? — Оба снисходительно, но не обидно посмеялись. — Еще как варят!

— А как?

— Долго рассказывать… и не поймешь. Приходите — покажем. На борщ не похоже, — снова засмеялся Сергей.

— А работать на нем трудно? — спросил Митя, кивая на станок.

— На «козе»?.. Плевое дело! — сказал черноглазый. — Вот у нас в мастерских станки — да! А в цеху и вовсе мировецкие… — Он тут же спохватился: — «Коза» тоже ничего, работать можно…

— Бросай, Ломанов! Голубчик идет… — негромко сказал черноглазый.

Сергей торопливо бросил сигарету и наступил на нее башмаком.

— А вам разрешают? — усмехаясь, спросил Яша. — Ясно!

Ломанов улыбнулся и подмигнул:

— Ничего, живем!

— Ну вот, голубчики, — сказал Еременко подходя, — пользуйтесь, учитесь… и берегите! Дарим мы вам с открытой душой и с открытой душой говорим: подрастете — идите к нам! Научитесь делать и инструменты и еще много чего… Желаем успеха!

— Спасибо! — сказала Людмила Сергеевна. — Только знаете, товарищи… если уж у нас завязалась дружба, давайте ее продолжим…

Правильно я говорю, ребята?

— Правильно! — поддержали детдомовцы.

Еременко, вытирая лысину и приподняв бровь, настороженно слушал: куда она гнет?

— Хорошо, если бы ваше училище взяло шефство над нашим домом и помогло нам в смысле обучения. У нас специалистов нет, а у вас — целая армия, — ласково оглянулась Людмила Сергеевна на ремесленников.

«Эка лукавая баба! — Еременко не сомневался, что посещение.

Шершнева и вся история с инструментом — ее рук дело. — Теперь примется доить!..»

— Мысль, конечно, хорошая, здоровая мысль, — сказал он. — Ну, сам я этого не решаю, поставим на обсуждение. А теперь — бывайте здоровы, до побачення!.. Давай, хлопцы, по коням!

Ремесленники взобрались в кузов, закрыли борт. Еременко попрощался с Русаковой, сел в кабину, и машина, провожаемая всем детдомом, тронулась. Шофер переключил на вторую скорость, но в воротах внезапно затормозил. Дверца кабины приоткрылась; Еременко, высунувшись, закричал высоким тенорком:

— Смазывайте! Смазывайте, говорю, всё! А то поржавеет к свиньям.

— Смажем! — смеясь, закричали ребята, замахали руками.

Ребята десятки раз пересмотрели, перещупали все инструменты и приставали к Устину Захаровичу с бесконечными вопросами. Устин Захарович, хмурый, помрачневший, отмахивался, говорил «не знаю», потом ушел совсем.

Он не любил машин. Они были сложны и непонятны. Они могли испортиться, сломаться, для них нужны были ток, смазка — и мало ли еще что было нужно. Устин Захарович понимал, что машины облегчают труд, но, по его мнению, они делают человека торопливым, легкомысленным, потому — какая же может быть серьезность у человека, если работа у него легкая! Сам он никогда не работал за станком, дело это казалось ему легким, ненастоящим, и квалифицированных рабочих он называл про себя «паны»… В сущности, из всех инструментов он по-настоящему ценил только один — свои руки. Для них ничего не было нужно, и они всегда были готовы для любого дела. Он считал, что ценность и важность работы определяются ее тяжестью, и был убежден, что настоящим делом занимается только тот, кто работает на земле…

До сих пор детдомовцы охотно трудились на подсобном участке.

Устин Захарович боялся, что с появлением мастерской участок отодвинется на второй план, а на первом будут привезенные из ремесленного «цацки», как в сердцах назвал он подарок училища.

Ребятам не терпелось пустить в ход полученные сокровища, а самое главное — пустить станок. Это оказалось совсем не просто. Нужно было поставить станок на фундамент, а никто не знал, как это сделать; нужно было достать мотор и установить, а этого никто не умел. «Коза» стояла у стены мастерской, наводя на ребят уныние. Попытки Людмилы Сергеевны заручиться помощью ремесленного не удались: Еременко говорил, что без собрания нельзя, а до начала учебного года не собрать — все разъехались… Выход нашла Ксения Петровна. Он открылся в громе и треске «драндулета».

Вадим Васильевич в сопровождении всех пошел в мастерскую. Увидев «козу», он широко открыл глаза и восторженным шепотом закричал:

— Народы! Ведь это реликвия! На нем еще Ной обтачивал мачту своего ковчега…

Ребята серьезно и выжидательно смотрели на него — они не поняли.

— Ну ладно! Где будем ставить?

Он обследовал стены, обмерил станину и указал место:

— Копайте яму. Нужны кирпич, цемент и болты…

Потом оказалось, что нужны мотор и трансмиссия, приводной ремень и решетки для ограждения, рубильник и провода — словом, столько всякого имущества, что Людмила Сергеевна пришла в ужас и спросила, не лучше ли отправить Еременко обратно его щедрый дар. Вадим Васильевич озабоченно посопел носом в кулак и сказал, что отправить всегда успеется, надо попробовать достать.

«Драндулет» умчал своего хозяина, а через несколько дней стрельбой и треском возвестил первую победу: в коляске лежал обломок трансмиссии со шкивами холостого и рабочего хода. Потом появились болты, рубильник. Припертый к стене, Еременко отыскал среди хлама, ржавеющего в сарае, небольшой моторчик…

Треск и грохот стали для детдомовцев сигналом: они бросали всё и стремглав летели во двор к окутанному сизым облаком мотоциклу. Вадим Васильевич, не выпуская руля своенравной своей машины, горделиво подмигивал и кивал на коляску. Оттуда с ликованием извлекался очередной трофей.

Уже во время установки «козы» и мотора сами собой определились пристрастия и симпатии. Митя Ершов с головой ушел в электротехнику. Он не расставался с книжкой, принесенной Вадимом Васильевичем, был его первым помощником по «электрооборудованию», как он говорил, и мечтал о техникуме. Самыми азартными токарями оказались Кира и Толя Савченко.

Они сразу же заспорили, кто первый начнет работать на станке, хотя он еще не был установлен на фундаменте.

Кира оказалась первой, потому что с Толей произошел скандал и он на некоторое время потерял общее расположение. Это случилось вскоре после того, как группа Ксении Петровны побывала на экскурсии в краеведческом музее.

19

По сторонам входной двери стояли исклеванные ветром каменные бабы с плоскими лицами, большими животами и толстыми, короткими ногами.

Ребята заглянули во двор. Там стояли, валялись на земле такие же бабы.

С полдюжины их, привалившись к стене, равнодушно смотрели пустыми глазницами на зачем-то привезенный сюда кладбищенский памятник — на беломраморного ангела с опущенными крыльями и жеманно склоненной головкой. В первой комнате на скамейке сидела тетка с вытаращенными ярко-голубыми глазами и медно-красным лицом. Вывихнутыми руками она держала веретено и кудель. Тетка из папье-маше изображала крепостную, выполняющую оброк…

Чем меньше музей, тем усерднее он старается быть похожим на большие и тем он смелее. Там, где богатые экспонатами и ученым аппаратом большие музеи отступают, понимая тщетность попыток объять необъятное, маленькие храбро бросаются на это необъятное и расправляются с ним решительно и простодушно. В этом музее было все.

Он старался быть и был всемирным и всеобщим. История Вселенной отлично укладывалась в две рисованные от руки схемы. История Земли, энергично сведенная к четырем картинкам, подкреплялась моделью мастодонта размером с кошку, бюстом питекантропа и настоящим зубом мамонта. Все последующие эпохи и годы были объединены в отдел «Дореволюционное прошлое». Его открывал бюст неандертальца, который, несомненно относясь к дореволюционному прошлому, должен был, по-видимому, служить связующим звеном между эрой мастодонтов и эпохой капитализма.

Несколько рисунков и фотографий с картин показывали, как помещики эксплуатировали крестьян, а также, как обжирались и кутили купцы.

Целый угол был отведен для демонстрации помещичьего быта: там, под колпаком, были выставлены тарелки и чашки товарищества М. С. Кузнецова, стоял резной позолоченный столик на изогнутых ножках, два пуфа и креслице белого дерева с шелковой обивкой. На креслице лежала картонка, запрещающая садиться и трогать руками. Несмотря на запретительную надпись, Валерий Белоус попробовал, «мягко ли паразиты сидели». Остальные тоже пощупали и убедились, что паразитам сидеть было мягко. После нескольких картинок, показывающих революцию и гражданскую войну, шли диаграммы и плакаты об индустриализации и коллективизации. Посреди зала стояла прекрасная металлическая модель домны. Она была не больше самовара, но сделана так хорошо, что, казалось, зажги — и над ней закурчавятся пыль и дым, а из летки потечет ослепительная огненная струйка. Рядом, с портрета маслом, сердито смотрел на ребят знатный доменщик Коробов. Он имел основание сердиться, усы у него были почему-то зеленые…

Вся история города — от плана запорожской крепости до фотографии памятника летчикам-героям Великой Отечественной войны, стоящего в городском парке, — помещалась в крохотной комнатке. Здесь же находились могильные кресты, похожие на огромные орденские знаки немецкого «железного креста».

Кира вспомнила их — она оставалась с матерью в городе, когда здесь были немцы. Центральный городской сквер немцы превратили в свое кладбище, и там торчало много таких крестов…

На гладких квадратах в центре крестов были сделаны надписи.

Ксения Петровна прочла одну из них:

Soldat Otto Fricke

kw Zg 8/616

geb 17.1. 21

gef 2. 5. 42.

Надпись была сделана масляной краской. При желании ее легко было замазать и сделать иную, для другого, который мог geboren (родиться) позже или раньше, но не миновал чугунного креста. Впрочем, в этом не было нужды: кресты заготовлялись в изобилии. На литейных формах была выгравирована дата изготовления, и все кресты украшала выпуклая надпись: «1939 год». Отто Фрике еще только кончал школу, когда для него уже отлили награду за будущие подвиги во славу фюрера.

Ребята притихли и помрачнели. Им не было жалко Отто Фрике, у них были с ним свои счеты. Отто Фрике получил заслуженную награду, но он напомнил им о том, что все дальше уходило в прошлое, но не забывалось: о голоде и страхе, ненависти и утратах.

В следующем отделе — чучела птиц, ящики с образцами почв, лягушки, ужи в формалине. Один угол был отведен под панораму заповедной целинной степи. Из пыльной соломы, изображающей буйные степные травы, выглядывало траченное молью чучело волка, рядом с ним перепелка безмятежно разглядывала собственное гнездышко, а сверху на фоне линялого неба распластал крылья подвешенный на шпагате коршун.

Последний отдел показывал послевоенное восстановление города и его производственные достижения. Фотографии и любительские картины изображали дымящие трубы, корпуса, возле которых суетились крохотные человечки. Две картины были одинаковые, только одна маленькая, а другая шириной метра в два. В чернильной темноте, заливавшей оба холста, висели оранжевые пятна и пятнышки. Называлась картина «Орджоникидзесталь» ночью».

Ребята поискали среди фотографий свою улицу, детдом — не нашли и с удовольствием вышли во двор к жеманному ангелу и каменным бабам.

Простодушное усердие, с которым устроители затолкали в музей все — от космических туманностей до сводки выполнения плана Рыбоконсервным комбинатом, — могло внести изрядную сумятицу в ребячьи головы, и Ксения Петровна в небольшой беседе выделила только одну тему.

Пренебрегая мастодонтами и неандертальцами, она рассказала о жизни рабочих при капитализме, о том, как надрывались в непосильном труде простые люди, а помещики и капиталисты, сами ничего не делая, заставляли других работать на себя. Она немного знала дореволюционную историю города, и в ее рассказе безликие и не очень понятные «капиталист» и «помещик» приобрели фамилии, характеры и поступки, стали достоверными и понятными. И точно так же она рассказала о том, как переменился город и люди после революции, как вместо церквей и кабаков появились школы и дворцы культуры, как бельгийского управляющего на заводе сменил рабочий и завод стал носить имя Ленина, как в первую пятилетку был построен гигант «Орджоникидзесталь».

Ребята внимательно слушали. Пригорюнившись, слушал мраморный ангел, и лишь каменные бабы все так же равнодушно смотрели пустыми глазницами. Валерий Белоус потихоньку швырял в них камешки, а потом, чтобы оживить плоское каменное лицо, обломком кирпича пририсовал одной длинные запорожские усы.

Ребята вернулись домой, экскурсия не оставила никаких видимых следов. И вдруг они проявились в неожиданном скандале.

Толя Савченко был тихий, послушный мальчик, усердно, хотя и без блеска, учился, в меру баловался, с удовольствием принимал похвалу, когда его ставили в пример другим, — словом, был отрадой воспитательских и учительских сердец. И Людмила Сергеевна не поверила, когда к ней прибежала Жанна и с порога возмущенно закричала:

— Идите скорей — там Толька сдурел!

— Что за глупости, Жанна?

— А конечно, сдурел! Не хочет работать, не хочет дежурить…

Возмущение было так сильно, что сейчас «Великая немая» размахивала руками и частила не хуже Киры. Людмила Сергеевна пошла следом за Жанной. Посреди столовой стоял разгоряченный, покрасневший.

Толя Савченко и вызывающе сверкал глазами на Киру, Симу и Митю, которые громко и враз кричали на него. Из раздаточного окна выглядывала Ефимовна с сердито поджатыми губами. Увидев директора, ребята замолчали и расступились, а Толя втянул голову в плечи, словно опасаясь удара, но не опустил сверкающих глаз.

— В чем дело, ребята?

— Он накрывать на стол не хочет… А уже на обед звонить надо…

— Почему, Толя?

— Не хочу, и всё!

Привлеченные скандалом ребята столпились в дверях, заглядывали в открытые окна.

— Но ведь причина-то есть? Объясни, почему не хочешь.

— Я не слуга и накрывать не буду. Лакеев нет, теперь не капитализм… Это при капитализме одни на других работали…

За окном кто-то, должно быть Валет, громко засмеялся.

— А Ефимовна? Воспитатели? А я? Мы что же, лакеи, по-твоему?

— Вы зарплату получаете. А я не обязан…

Людмила Сергеевна побледнела. Толя начал трусить, но смотрел так же вызывающе. Он «занесся» и теперь, как бы ни повернулось дело, ни отступить, ни остановиться не мог. В иное время дикий заскок этот без труда можно было бы унять, нелепый гнев и глупая оскорбленность взбудораженного мальчика угасли бы в конфузливом смешке, но сейчас исход поединка подстерегала вокруг в десятки глаз и ушей выжидательная тишина. Да Толя и не услышал бы ничего: сейчас он упивался своим геройством. Любая нотация, наказание только ожесточили бы его, а глупая выходка засияла бы ореолом жертвенности.

— Хорошо, — как можно спокойнее сказала Людмила Сергеевна. — Раз так — обеда сегодня не будет.

— Как — не будет? — открыла глаза и рот Кира.

— Толя считает, что он никому не обязан, ничего не должен делать, и для него никто не будет делать… Закрывайте, Ефимовна, окошко, а вы, девочки, уберите посуду, — уже поворачиваясь, чтобы уходить, распорядилась она.

— Да ведь перепреет все! — заворчала было Ефимовна, но, встретив злой, вприщурку взгляд директора, отпрянула от окна и захлопнула застекленную раму.

Запрету никто не поверил. Не могла же, в самом деле, Людмила Сергеевна оставить без обеда весь детдом потому, что Толька Савченко, по определению Тараса, «сказывся»! При чем здесь остальные? Виноват.

Савченко, а отвечать должны все?.. Разумеется, это была только угроза, и в конечном счете получилось, что Толька вышел победителем… Людмилу Сергеевну любили, уважали, некоторые побаивались. Но как было не порадоваться тому, что во всем правую и всегда ставящую на своем. Людмилу Сергеевну тоже, оказывается, можно «подковать»!..

Валерию исход дела понравился как нельзя более, и он, злорадствуя, одобрил:

— Правильно, Толька! Так ей и надо!

— Ты помолчи… — презрительно процедил Митя.

— Алла, иди сюда! — крикнула Кира, увидев в окошко Аллу.

— Что у вас там опять? — Алла, поморщившись, подошла к открытой двери.

— Толька Савченко не хочет дежурить! Скажи ему…

— Опять детские капризы?

— Да нет, он, понимаешь, такое выдумал… Я, говорит, не лакей, теперь не капитализм…

— Дур-рак! — процедила Алла, искоса посмотрев на Толю, и отошла от двери.

— Куда же ты, Алла? Скажи ему, ты же председательница!..

— Так и нянчиться с вами без конца? Некогда мне…

— Чего это она? — удивленно произнес Митя.

— А, уже не первый раз… В техникум зачислили, вот и задается…

— Подумаешь!

Ребята посмотрели вслед Алле, потом снова повернулись к Толе.

— Я считаю так, ребята, — сказала Кира. — Савченко не хочет подавать другим, и ему никто не будет. Пусть как хочет. А почему остальные должны не обедать? Правильно? Снимай повязку!

Толя отстегнул дрожащими пальцами булавку:

— На… Очень нужно!..

— Это мы увидим, — сказал Митя. — Кто завтра должен дежурить?..

Сима и Горбачев? Надевай, Горбачев повязку, иди с Жанной к Людмиле Сергеевне — пусть разрешит обедать. А с Савченко мы еще поговорим…

Все нашли, что это правильно. Однако Лешка и Жанна вернулись от директора обескураженные. Людмила Сергеевна отобрала у Лешки повязку и сказала, что никакой замены не разрешает, обеда сегодня не будет.

— Ничего не хочет слушать… И больше, говорит, никаких адвокатов…

— Значит, мы из-за одного паразита так и будем сидеть? — звенящим от негодования голосом спросила Кира.

Толя Савченко, гордый победой, уговаривал себя, что, в конце концов, один день можно и поголодать, зато он настоял на своем и, значит, был прав. Он не понимал, что присутствие Людмилы Сергеевны было скорее защитой для него, чем опасностью, и что, уходя, она оставила его с глазу на глаз с судьей, не знающим пощады.

Некоторое время этот многоголосый судья недоумевал по поводу странного упрямства Людмилы Сергеевны, которая оставляла всех без обеда из-за «оболтуса», у которого вдруг «вывихнулись мозги», но потом внимание от задержанного обеда и решения директора естественно переключилось на самого «оболтуса» и характер его «вывиха». С обедом можно и потерпеть, но что значит — он не лакей? А другие — лакеи? И что он такое, чтобы ему подавали? Да ему только при капитализме жить, а не при социализме!.. Ишь какой барон выискался!..

Толя пытался спорить и огрызаться. Он не понимал того, что затронул и обратил против себя самое опасное. Коллектив признает авторитет одного, если он заслужен, но он не прощает пренебрежения к себе. И теперь многоликая, сверкающая насмешливыми, сердитыми глазами.

Немезида взяла провинившегося в тесное кольцо. Толя попытался уйти, но ему преградили дорогу и оттеснили к стене. Его не собирались бить, хотя кое-кто предлагал «дать ему как следует», а Ефимовна, снова появившаяся в окне, приговаривала что-то о пользе применявшейся прежде березовой каши. Если бы его прибили, было бы легче. Над ним смеялись.

Даже Валет, который недавно кричал, что «ей так и надо», теперь тоже, зловредно осклабясь, обозвал его «Фон-Патефоном». В течение нескольких минут в дружной, наперегонки и вперехлест, язвительной атаке Толе Савченко показали его «паразитскую сущность».

Толя перестал отбиваться. Подвиг его вывернулся наизнанку и оказался постыдным срамом, а геройский ореол мгновенно превратился в беззвучно и бесследно лопнувший мыльный пузырь. Он затравленно озирался, и уже не геройские искры, а подозрительная влага поблескивала в его глазах. «Фон-Патефон» доконал Толю. Губы у него задрожали, по щекам заструились слезы.

— О, барон сок пустил! — добивая, провозгласил Валет.

На него цыкнули. Виновный получил по заслугам, даже, пожалуй, чуточку сверх заслуг — ничего, пусть помнит! — и они недолгое время молча смотрели, как жертва их приговора, вздрагивая всем телом и задыхаясь, размазывает по щекам горючие доказательства раскаяния.

— Ну, хватит! — нарочито суровым голосом сказал Митя. — Подбери нюни… и иди к Людмиле Сергеевне. Проси прощения.

Сердобольная Сима разжалобилась и протянула Толе салфетку:

— Вытрись!

Толя вытерся рукавом и, опустив голову, пошел в кабинет заведующей.

Людмила Сергеевна уже жалела о своем поспешном решении. Эка придумала: из-за одного сбрендившего мальчишки оставить всех без обеда… И отступить нельзя. Умные-то, постарше которые, те бы поняли.

А остальные, маленькие?.. Для них дурачок этот станет героем. Как же — самой директорши не побоялся! Тогда какие слова ни говори, не поможет.

Нет, такие вещи надо под корень!

А не слишком ли глубоко лопату засадила? Что, как черенок хрустнет да обломится?.. И если как в первый год, когда еще был Ромка.

Кунин? С криком, свистом — камни в окна… Их ведь легко повернуть. Не может быть! Не должно быть!

Послышался робкий, скребущийся стук, и в приоткрытую дверь втиснулся Савченко с красным, истерзанным переживаниями лицом.

Сдерживая ликование и жалость к замурзанному «борцу за идею», Людмила Сергеевна как можно спокойнее спросила:

— Что скажешь, Толя?

— Я больше не буду, — глядя в землю и шмыгая носом, сказал Толя.

— Простите меня…

Слезы уже не текли из глаз, но накапливались в носу, и он то и дело проводил под носом рукой.

— Ты не меня оскорбил, а товарищей. У них и надо просить прощения. Пойдем.

Жалкое, прерывистое Толино лопотанье ребята выслушали молча.

— Как вы считаете, ребята, — спросила Людмила Сергеевна, — можно его простить? Я думаю, можно. Он ведь неплохой мальчик, просто у него заскок случился…

— Я ж говорю: сказывся, — подтвердил под общий смех Тарас.

Этот смех, уже не язвительный, а добродушный, означал прощение.

— Иди, умойся…

Через пять минут все еще красный, но уже лишь изредка шмыгающий носом Толя приколол повязку дежурного и разносил тарелки с борщом.

Так закончился бесславный «бунт» Толи Савченко.

Лешке было жалко запутавшегося по глупости Тольку, но он понимал, что возмездие необходимо. А если оно не очень нежное — не нарывайся.

Про себя Лешка решил, что он-то никогда не нарвется. Однако он «нарвался». Это случилось уже в школе.

20

Документы Лешки нашлись в армавирской школе — убегая из Армавира, дядя Троша о них не вспомнил. Людмила Сергеевна добилась через гороно, чтобы Лешку приняли в ту же школу, где училось большинство детдомовцев, и сказала Лешке, что он зачислен в шестой «Б». За несколько дней до первого сентября ему выдали новенький дерматиновый портфель, тетради и два потрепанных учебника: по географии и ботанике.

Учебников не хватало, пользоваться ими нужно было сообща Тарасу.

Горовцу достались история, зоология и задачники, Симе и Жанне, как более аккуратным, — остальные. С Тарасом и девочками Лешка был в одном классе. Валерий Белоус тоже ходил в шестой, но его Лешка не считал. Он предпочел бы учиться с Яшей и Митей, но те вместе с Кирой были уже в седьмом.

Школа была такая же, как и в Ростове, — двухэтажная, с большими окнами и начисто вытоптанным небольшим двором. Так же как и там, возле забора торчало несколько обломанных, затоптанных прутиков — измочаленные остатки торжественно вкопанных саженцев. Лешке на минутку показалось даже, что он опять в Ростове. Вот сейчас по лестнице, стуча башмаками, сбежит Митька, изловчится и стукнет его портфелем… Кто-то изо всей силы хлопнул его по спине. Лешка повернулся — сзади сиял улыбкой Витька Гущин.

— Здоров!

— Здоров!

— Ты тоже у нас? Вот хорошо!

Лешка обрадовался Витьке. Жаль только, что он в другом классе.

Они сбегали посмотреть Витькин класс. Лешка заглянул через дверь — там смеялись и громко, как глухие, переговаривались впервые после каникул встретившиеся ребята. Среди них была большеротая девочка с мохнатыми глазами — «бог погоды».

— И она тут?

— Кто, Наташка Шумова? Ну да… Пошли во двор.

Двор гудел от топота и крика. Кто-то на радостях уже сражался портфелями. Витьку окликнули, он исчез в толпе. Лешка подождал, потом решил идти в класс. Он пробирался между бегающими друг за другом младшеклассниками, и вдруг его резко толкнули плечом. Перед ним стоял в новеньком костюмчике, гладко причесанный Витковский и вызывающе улыбался. В руках у него был не ученический, дерматиновый, а настоящий кожаный портфель, и он раскачивал его, держа за ручку одним пальцем.

— Ты что?

— Ни-че-го! — процедил Витковский.

— Лучше не лезь!

— А что будет? — прищурился Витковский.

— Неважно будет, — пообещал из-за спины голос Тараса.

Лешка обернулся — рядом стояли Тарас и Валет. Валет вложил в рот пальцы и коротко призывно свистнул. Сразу же откуда-то появились Митя.

Ершов, Толя Савченко, все детдомовцы, с которыми Лешка шел в школу.

Они молча и выжидательно окружили Лешку и Витковского полукольцом. Улыбка Витковского стала напряженной.

— Детдомовцев не тронь! Понятно? — сказал Митя.

— А может, ему того… объяснить? — замысловато покрутил кистью Валерий.

Витковский, презрительно улыбаясь, сделал шаг назад, повернулся и отошел, раскачивая на пальце портфель.

— Он что, опять? — расталкивая школьников, подбежал на помощь Витька.

— Нет, струсил.

— Надо было дать ему!

— Ничего, дадим, когда надо будет!

Звонок рассыпал по двору призывную трель, с шумом и гамом ребята побежали в распахнутую дверь.

Лешка сидел рядом с Тарасом и, слушая учительницу, приглядывался к классу. К нему тоже приглядывались: он то и дело ловил на себе изучающие взгляды. Подросток на соседней парте рассматривал Лешку во все глаза. Он был толстощекий, с широко открытыми, словно радостно удивленными глазами и почти постоянной улыбкой, от которой на щеках прорезывались ямочки. Учительница вызвала Юрия Трыхно, и толстощекий поднялся. Он, улыбаясь, выслушал и записал на доске пример, постоял, подергал себя за чубчик полубокса и, все так же улыбаясь, сказал, что не знает, как решить.

— Чему же ты радуешься? — спросила учительница. — Садись на место.

Трыхно нисколько не устыдился, а улыбнулся еще шире. Учительница спросила, кто может решить. Со всех сторон поднялись руки. Лешка — не очень решительно — поднял тоже.

— А, новенький! — заметила учительница. — Иди к доске.

Лешка, чувствуя спиной взгляды, быстро решил пример и оглянулся.

Жанна с передней парты улыбалась, Сима одобрительно кивала.

— Хорошо, — сказала учительница. — Только не надо так стучать мелом…

В этот день Лешку вызывали еще раз, по русскому, и он опять хорошо ответил: несмотря на длительный перерыв, он помнил многое. Его хвалили все: и учителя, и Ксения Петровна, и Людмила Сергеевна, которые подробно расспросили его о первом дне занятий в школе.

Первые недели проходили знакомое Лешке по недолгим занятиям в Ростове и Армавире, готовить уроки не было нужды, и он незаметно привык к мысли, что учить их незачем будет и дальше. Дальше было совсем не так. Учительница географии вызвала его, чтобы он показал самую большую реку Западной Европы. Указка в руках Лешки некоторое время поколебалась между Днепром и Дунаем, потом поползла вверх по Днестру.

Класс зашевелился, Сима в ужасе схватилась за щеки.

— По-твоему, реки текут из моря? — спросила учительница. — Надо показывать от истока к устью. Какую реку ты показал?

Лешка скосил на карту глаза, но прочитать не смог. От ближних парт донеслась еле слышная подсказка «…тр …тр …р-р».

— Днепр! — догадался Лешка.

— Вот как! Вместо Дуная показал Днестр, да и тот переименовал в Днепр… Покажи Печору.

Лешка начал с Вычегды, потом переметнулся на Сухону и слишком поздно понял ошибку. На лице у Симы было отчаяние, класс смеялся, а учительница уже ставила отметку. Борис Костюк, приподнявшись с передней парты, заглянул и потом, чтобы не видела учительница, поднял вверх два пальца…

Лешке было неловко, как бывает при досадном промахе, мелкой неудаче. Неловкость быстро прошла. На следующей неделе он получил двойки по украинскому и по математике. Привыкнув еще в Ростове к превратностям ученической судьбы, Лешка не огорчался.

После очередной двойки, когда они возвращались из школы, Митя.

Ершов подошел к нему и внушительно сказал:

— Ты это брось!

— Что?

— Двойки хватать!

— А тебе что?

— То есть как — что?.. Слышите, ребята?

Ребята слышали. Сжав губы, сердито щурясь, они окружили Митю и Лешку.

— Мы что, домашние дети, чтобы плохо учиться? Мы — государственные!.. Понятно?

Лешка пожал плечами:

— Ну так что?

— А то, чтобы двоек больше не было! А то мы с тобой иначе поговорим…

Лешка вспомнил «разговор» с Толей Савченко, и ему стало жарко.

— Словом, кончай это дело, не нарывайся! — внушительно посоветовал ему Митя и пошел вперед.

С ним ушли все ребята, кроме Яши. Уходя, Кира несколько раз оглянулась. Когда ребята напали на Лешку, она молчала. И даже, кажется, жалела… Очень ему нужно, чтобы она жалела!

— Ты не должен обижаться, — мягко сказал Яша. — Понимаешь, ты ведь не один, не сам по себе, а с нами. Значит, мы за тебя отвечаем.

Если тебе трудно, мы поможем — и я и другие.

Лешка покосился на Яшу — тот и не думал смеяться.

Яша никогда не смеялся над другими и не говорил пренебрежительно, свысока, хотя знал больше, чем остальные. Лет ему было столько же, сколько другим, но говорил он умудренно, словно ушел вперед и, протягивая руку из своего далека, терпеливо и добродушно ждал, пока к нему подойдут. Знал он не по возрасту много, и ребята называли его «академиком». В классе его вызывали последним, если уж никто не мог ответить, и он отвечал всегда.

— Мне кажется, — продолжал Яша, — тебе трудно потому, что ты мало читаешь…

— А когда читать? На уроки времени не хватает…

— Но я же читаю! И другие тоже… Тебе только кажется, что времени не хватит и помешает учиться… Когда человек развивается, ему легче воспринимать и не надо зубрить…

— А я разве не хочу? Так у нас же книг нет.

— В школе мало, — согласился Яша. — Пойдем со мной, тебя запишут в библиотеку.

Через два дня окружающее перестало для Лешки существовать. Он читал книжку «Белый рог», и каждая страница открывала перед ним двери в новый мир, в котором не было места ни будничному, ни скучному. Лешка не подозревал об умении писателей видеть необыкновенное в обыкновенном, изумляться ему и радостно удивлять других. Ему казалось, что герои книжки — люди удивительные, не похожие на других, и такими сделала их профессия. Лешка тоже захотел стать таким — он твердо решил учиться на геолога. Яша одобрил это решение, но сказал, что геологу нужно очень хорошо знать математику, физику и химию. Лешка приналег на уроки и некоторое время снисходительно поглядывал на Валерия, который «парился» у доски на каждом уроке математики.

Добытая где-то Витькой замусоленная, растрепанная и вспухшая, как мочало, книжка Сетон-Томпсона о животных захлестнула Лешку новыми восторгами, а кинокартина «Лесная быль» окончательно заслонила недавние. Нет, не геологом, а натуралистом и охотником следовало Лешке быть! Потом Джек Лондон зажег мерцающее таинственным светом полярное сияние над бескрайними льдами Арктики, а «Два капитана» Каверина указали Лешке его окончательное призвание полярника… Паустовский рассказал о превращении гиблой Колхиды в апельсиновый сад, а в рассказах Станюковича заплескалось, зашумело море, и Лешка снова услышал призывный голос маяка…

Бесконечная и необъятная, единая и многоликая жизнь звала его тысячью голосов, простирала перед ним тысячи дорог, и Лешка с замирающим сердцем метался между всеми дорогами, откликался на все голоса. До уроков ли уж тут!

Ксения Петровна увидела Лешкин табель за первую четверть и всплеснула руками:

— И тебе не стыдно?

В тот же вечер его позвали к Людмиле Сергеевне. Лешка не видел ее целый день и, войдя, поздоровался. Людмила Сергеевна ответила не глядя. В комнате сидели Сима, Жанна и все члены совета отряда. Они тоже не смотрели на Лешку. Только Кира и Алла коротко взглянули и сейчас же отвели глаза.

— Что будем с ним делать? — спросила Людмила Сергеевна, кивнув в Лешкину сторону и опять даже не взглянув на него.

— Пусть он сам скажет, как это получилось, — предложил Митя.

— Он уже высказался. — Людмила Сергеевна взяла лежащий перед ней Лешкин табель и показала. — Что он еще может сказать? Что он неспособный? Что к нему придираются?

Все посмотрели на табель, потом на Лешку.

— Молчите? Тогда я скажу. Вы плохие товарищи! Да, да!.. Вы гордитесь, что, мол, вы все за одного… Где, в драке? Там, конечно, вы вступитесь. А если он плохо учится, портит себе будущую жизнь — вам нет дела?

— Мы говорили, — вставил Митя. — Воздействовали…

— Это Яша виноват, — сказала Кира и покраснела. — А что? Конечно!.. Он его книжками заразил…

— Глупости какие!.. — усмехнулась Алла. — Просто Горбачев — лентяй.

— Никакие не глупости! Я же знаю… Раньше он хорошо учился… ну, не совсем хорошо, а все-таки ничего… А потом начал книжки читать и забросил уроки. Даже в столовой пробовал читать…

— Пожалуй, верно, — смущенно признал Яша. — Я думал: он полюбит читать, станет культурнее, и ему будет легче. А получилось вот так… — развел он руками.

— Запретить ему, и всё! — энергично тряхнул кулаком в воздухе Митя.

— Запретить читать книги? Вот уж это действительно глупости! — сказала Людмила Сергеевна. — Запрещать мы не будем… Эх, Алеша, Алеша! — вздохнула она и помолчала. — Я думала, ты уже большой, сознательный мальчик и все понимаешь… Если мы за галчатами… за малышами следим, чтобы пуговицы были целы, чтобы под носом было чисто, это понятно — они маленькие… А ты… Ну что ж, будем и тебе нос вытирать.

Все ребята, кроме Аллы, улыбнулись. Она смотрела на Лешку с недосягаемых высот техникумовского первого курса с таким пренебрежением, с таким холодным и даже брезгливым любопытством, будто и на самом деле под носом у него повисла капля.

— Можешь идти, — сказала Людмила Сергеевна. — А вы останьтесь.

Лешка ушел. Как он их ненавидел!.. Ну — книжки читал, ну — не учил уроков…

А может, ему эти уроки совсем не нужны? Может, у него будет такая специальность, что можно без всяких уроков?.. Очень просто: вот возьмет уедет и станет… Лешка остановился под тополем и задумался о том, кем он станет.

Дул холодный ветер, голые ветви, обледенелые после мокрого снегопада, стеклянно звенели. Под ногами громко шуршали палые, тоже заледеневшие листья. Лешка бегал с ребятами к морю и знал, что по утрам у берега появляется хрупкий, гонкий ледок, вода стала густой и тяжелой, будто тоже сжалась от холода.

А на Севере, куда ушел «Гастелло», должно быть, сплошные льды.

Может, «Гастелло» вмерз где-нибудь в ледяное поле, Алексей Ерофеевич, капитан с Чернышом и все стали как челюскинцы… Оттого, наверно, Алексей Ерофеевич ни разу не написал. И хорошо, а то бы Людмила Сергеевна написала ему про двойки.

Лешка представил, как Алексей Ерофеевич читает такое письмо.

Анатолий Дмитриевич заглядывает ему через плечо и, присвистнув, говорит: «Сдрейфил парень! Кишка тонка…» Алексей Ерофеевич молчит и только прищуривается, как… как будто это не он, а Алла.

Ну и пусть! А он уедет, и пусть щурятся как хотят, и пусть говорят… Вот сейчас он потихоньку уйдет, сядет на поезд, на товарный какой-нибудь, и всё… Его хватятся, будут искать, заявят в милицию. А он будет сидеть на площадке, будет холодно, но он все равно не слезет с поезда и не вернется…

Ветер пронизывал брюки у коленей, задувал под куртку. Лешка запахнул куртку плотнее и уже без восторга рисовал себе последствия бегства.

— Ты что здесь стоишь? — подбежала к нему Кира. — Пойдем, замерзнешь…

— Не твое дело. Отстань!

— Какой ты… — дрогнувшим голосом сказала Кира, потопталась около него и убежала.

— Ребята! — услышал издали ее голос Лешка. — Заберите Горбачева, вон он там стоит… Он же простудится!

К нему подошли Яша и Тарас.

— Пойдем домой, — сказал Яша.

— Да что вы привязались? Маленький я, что ли? — закричал Лешка.

— А то нет! — ответил Тарас. — Вон и Людмила Сергеевна говорила, что маленький… Сам пойдешь, чи отвести?

Лешка пошел сам.

Мало-помалу горечь и обида после разговора у Людмилы Сергеевны ослабевали. Ослабела, а потом и вовсе исчезла мысль о бегстве, однако со своими обидчиками Лешка не разговаривал. Они делали вид, будто ничего не случилось.

Кто-то разболтал о том, что было на совете отряда, и однажды вечером Валет, ухмыльнувшись, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Может, деткам пора баиньки?..

Лешка притворился, что это его не касается.

В другой раз Валет, уже глядя прямо на Лешку и так же отвратительно ухмыляясь, запел:

Спи, младенец мой прекра…

Лешка ринулся к нему, но его перехватили несколько рук, усадили на кровать и придержали, пока он не перестал вырываться. К Валету подошли Митя и Тарас.

— А ну пойдем, поговорим, — сказал Митя и кивнул на дверь.

— А чё те надо? — огрызнулся Валет, но, посмотрев на обоих, притих и вышел вместе с ними.

Разговор был недолгий. Валет вернулся запыхавшийся, слегка помятый. На Лешку он не смотрел.

Лешкино ожесточение не смягчилось. Не нужно ему ни заступничества, ни помощи. Раз с ним так, и он будет тоже… От ребят он держался в стороне, и ему все чаще становилось не по себе. Все чаще.

Лешке приходилось подхлестывать затихающее воспоминание, заново растравлять обиду, чтобы не заговорить, не засмеяться, когда смеялись другие, и чтобы не получилось, будто он все забыл и уже не сердится.

Он не собирался ни забывать, ни прощать. Пусть не думают… Тоже нашлись умные! Он не глупее. Захочет — не хуже их будет. Вот возьмет и докажет…

Доказать оказалось трудно. Надо было наверстывать пропущенное и учить новое, чтобы не отстать. А новое зачастую было непонятно — оно опиралось на пройденное; там же у Лешки обнаруживался то один, то другой провал. Лешка злился и ожесточенно читал и перечитывал пройденное. Иногда, запутавшись, он поднимал голову от учебника и ловил взгляды Мити, Киры, Яши. Взгляды выражали сочувствие и готовность немедленно помочь. Лешка отворачивался и, сжав виски кулаками, начинал снова. Думают, он попросит. Не дождутся!..

Прошло немало недель, пока двойки исчезли. Их заменили тройки и даже четверки. Теперь, когда Лешка отвечал, на лице Тараса появлялось сдержанное одобрение, «Великая немая» улыбалась, а подпухшие глазки Симы сияли. Лешка делал вид, будто ничего не замечает. Очень ему нужно их одобрение! И вообще они ему не нужны. У него есть настоящий друг — Витька Гущин.

Кроме Витковского, Витька ладил со всеми одноклассниками, но привязался к Лешке, может быть, потому, что тот охотнее других слушал, как и каким великолепным моряком станет он, Витька, не спорил и не подсмеивался. Дома Витька перерисовывал из книг все картинки с парусниками, пароходами и развешивал их на стенах. Милочке иногда удавалось проникнуть в комнату брата и благодаря Лешкиному заступничеству остаться там. Она с завистливым восхищением смотрела на картинки и тяжко вздыхала: у нее таких не было. Лешка рисовал для нее пароходы, и они получались очень похожими на настоящие. Но Милочка не признавала реализма. Прижимая верхнюю губу языком и пыхтя от усердия, она легкий дымок из трубы заменяла толстой кудрявой спиралью, на палубе пририсовывала человечков ростом с мачту, а над пароходом помещала самолет, похожий на растрепанную курицу…

Часто и надолго к Гущину ходить не удавалось: надо было успевать домой к обеду, ужину, готовить уроки. А дома он все время чувствовал себя скованно и неловко. Как ни расковыривал Лешка свою обиду, переживать ее наново не удавалось. Теперь он уже не понимал, почему и за что так рассердился, рассорился с ребятами на всю жизнь. В том, что ссора на всю жизнь, он не сомневался.

Однажды после уроков Митя поотстал от ребят, поравнялся с Лешкой и сказал, будто продолжая прерванный разговор:

— Вот видишь, я оказался прав!

Лешка покосился на него.

— Все говорили, что тебе надо помогать, а я говорил — не надо, ты и так догонишь… Ну, вот догнал, и хватит дуться.

— А я дуюсь?

— А кто, я, что ли, голова садовая? — засмеялся Митя и стукнул его портфелем по спине.

— А что же, я? — также засмеялся Лешка и тоже стукнул его портфелем.

— Ребята! Наших бьют! — закричал Митя.

Он сгреб горсть снега и швырнул в Лешку. Тог ответил. Подбежали ребята, снежки посыпались на него, на Митю, и через минуту на улице бушевала снежная пурга. Прохожие замедляли шаг и, улыбаясь, смотрели.

Должно быть, им вспоминалось свое, такое же веселое, горластое детство, снежные баталии, и им тоже хотелось, наверно, залепить в кого-нибудь хорошим зарядом, но — они были взрослые. Они подхватывали с земли горсть снега, уминая его, смущенно улыбались и шли дальше по своим, взрослым делам, унося быстро тающую между пальцами памятку юности.

Внезапно в кипящий бой ворвался крик:

— Вы что безобразничаете? Хулиганы!

Пожилой мужчина на тротуаре потрясал палкой. На черной драповой груди его красовалась снежная корона — след вдребезги разбившегося снежка.

— Полундра! — крикнул Валерий.

И, подхватив портфели, ребята бросились бежать.

Они вовсе не испугались ни толстого гражданина, ни его палки. Им просто было так же весело и радостно бежать, как только что было весело и радостно бросать друг в друга хрустящие в руках, пахнущие холодом и свежестью снежки. И они бежали, крича во все горло и изо всех сил топая, чтобы громче хрустел и звенел под ногами снег…

Шумная пурга на улице смела призраки обид, которые Лешка собирался на всю жизнь поселить между собой и товарищами.

Он опять пошел с Яшей в библиотеку. Опять открывал каждую книгу, как сказочную дверь в новый, неведомый мир, чудодейственно поместившийся на нескольких сотнях страничек. Только теперь Лешка уже не пытался захлопнуть эту дверь за собой и забыть об остальном.

«Коза» и моторчик уже стояли на фундаментах, трансмиссия со шкивами была прикреплена к стене, проводка сделана. Теперь, когда.

Вадим Васильевич в воскресенье влетал на мотоцикле во двор детдома.

Кира, Митя и Толя запирались с ним в мастерской, и оттуда доносились то басовое гудение, то треск и постукивание. Наконец Вадим Васильевич объявил, что все готово и можно, пожалуй, попробовать, но тут же добавил, что следует обставить все по-человечески.

Что значит «по-человечески»? Конечно, это не гигант тяжелой индустрии, но мастерская у них, в детдоме, открывается не каждый день.

Разве это не торжество? И разве для тех, кто на этом ветхозаветном ветеране снимет первую в своей жизни стружку, — это не праздник?

Отчего бы и не назвать так: «Праздник первой стружки»? А? Ничего звучит! Может, у них даже появится такая традиция, чтобы каждый, кто начинает работать на станке, снимал свою первую стружку при всех, торжественно? Традиции надо не только чтить, но и создавать… Неплохо придумано, а?

Вадим Васильевич, склонив набок голову, зажмурил левый глаз и широко открытым правым вопросительно оглядел всех, став похожим на диковинную лысую птицу. Никто не замечал в нем смешного, будущие токари смотрели на него с обожанием.

— И из ремесленного позвать! — предложила Кира.

— Правильно! — поддержала Людмила Сергеевна.

Из ремесленного пришли уже знакомые ребята-воспитанники и Еременко. Еременко с ревнивой тщательностью осмотрел все, перещупал, даже попробовал покачать «козу» на фундаменте.

— Ничего, ничего, — проговорил он, отдуваясь и вытирая руки концами. — Смазывать побольше надо! Она… станок, я говорю, смазку любит!

— А разве мало? — удивилась Кира.

Она следила за каждым движением Еременко, вместе с ним заглядывала всюду, перепачкалась, и даже на носу у нее появились черные пятна.

— Нет, ничего, ничего, — успокоил Еременко. — Вот из тебя будет токарь, по носу видно! — засмеялся он, увидев масляные пятна на Кирином носу. — Ну что ж, голубчики, начинайте!

— Нет уж, начинайте вы, — сказала Людмила Сергеевна, протягивая ему ножницы. — Ваш подарок — вам и начинать.

Рукоятка рубильника была привязана к щиту тоненькой красной ленточкой. Такой же ленточкой был привязан к станине суппорт станка.

Зрители расположились полукольцом вокруг станка — маленькие спереди, постарше сзади. Даже Ефимовна оставила свою кухню и пришла посмотреть, как будут пускать станок. Позади всех высилась сутулая фигура Устина.

Захаровича. Он укладывал фундамент, помогал устанавливать мотор и станок, но отношения к ним не переменил и смотрел на все неодобрительно.

Еременко ступил в полукруг. В наступившей тишине ножницы в его руках дважды щелкнули.

— В час добрый, как говорится! — сказал он, отступил от станка и машинально, словно привычный микрометр, попытался засунуть ножницы в карман гимнастерки.

Митя подошел к мотору и включил рубильник. Мотор загудел.

Дрогнув, побежал вверх приводной ремень и, как метроном, защелкал швом о шкивы. Напряженная, слегка побледневшая Кира ступила на деревянную решетку возле станка и оглянулась на Вадима Васильевича. Тот кивнул.

Кира вставила в патрон круглую заготовку и, поворачивая патрон, начала ключом поджимать кулачки. Ключ вырвался у нее из рук и звякнул о салазки.

— Осторожно! — страдальчески крикнул Еременко, протягивая к станку руку, в которой так и остались ножницы, не влезающие в карман.

Он недоуменно посмотрел на них и сунул соседу.

Кира дернула рычаг рабочего хода — патрон с заготовкой завертелся. Склонившись над ней, Кира осторожно подвела суппорт. Резец чиркнул по заготовке раз, другой; на темной, почти черной заготовке сверкнуло блестящее колечко, расширилось в ленточку. Съедая черноту, к патрону поплыла блестящая поверхность обнаженного металла.

Подрагивая, вилась спиралью стружка. Запахло нагретым маслом и железом. По остывающей стружке бежали желто-синие разводы. Резец дошел до кулачков. Кира отвела суппорт, выключила станок и обернулась.

— Ну вот, а мне не верили! — сказал Еременко. — Я же говорил: прекрасный станок! — и первый захлопал в ладоши.

Захлопали, закричали все зрители. Кира вытерла пальцами выступившие от волнения бисеринки пота на губе, на лбу. Там появились темные пятна и полосы. Ребята засмеялись, захлопали еще усерднее. Они смеялись не над нею, а от радости. Перепачканная масляными пятнами, она была сейчас не смешной, а красивой, эта девочка с полуоткрытым в счастливой улыбке ртом и сияющими гордостью глазами.

Еременко снял обточенный валик, осмотрел и одобрительно сказал:

— Ничего, очень даже ничего!

Валик пошел по рукам. Каждому хотелось потрогать, понюхать эту еще горячую, будто она живая, блестящую штуку. Они зачарованно поглаживали теплый кусок круглого железа и неохотно выпускали его из рук, потому что кто же не завидовал сейчас Кире и кому же не казалось, что он держит в руках кусочек и своего будущего!

Вадим Васильевич поднял змеящуюся, в синих разводах спираль стружки. Отломив кусок, он положил его в коробочку, которую достал из кармана.

— Конечно, это не брильянт, — сказал он, — но пройдет время, и ты поймешь, что память о сделанном впервые своими руками дороже всех брильянтов. На, береги.

Кира осторожно, будто кусок стружки мог вспорхнуть и улететь, взяла коробочку. Снова изо всех сил хлопали в ладоши и что-то кричали ребята. Она не слышала: синий цвет побежалости сиял цветом счастья.

Такого дня еще не бывало в Кириной жизни, и она была бы совсем-совсем счастливой, если бы… если бы не противный Лешка Горбачев. Он стоял в стороне, разговаривал с Сергеем Ломановым, чему-то смеялся и не обращал внимания ни на Киру, ни на ее радость.

21

Витька переменился. Он то притихал на несколько дней, то вдруг начинал отчаянно озоровать, на переменах кричал больше всех, задирал других и при малейшем поводе дрался. Внушения не помогали. Он диковато смотрел в сторону, обещал, что «больше не будет», и продолжал безобразничать. Учиться он стал неровно: то получал пятерки, то съезжал на тройки. Классная руководительница вызывала в школу мать.

Оказалось, и дома Витька вел себя так же: то замолкал — слова не добьешься, то приставал к сестре, доводил ее до слез, грубил домработнице и даже матери.

— Переходный возраст, — вздыхала руководительница. — В этом возрасте многие дети так… Надо устранять, по возможности, все раздражающие факторы…

— Да кто его раздражает?! Он сам всех раздражает.

— Психология подростка — сложная вещь. Надо оберегать, надо оберегать…

Одноклассники не собирались оберегать Витьку. Его «прорабатывали» на собрании класса, на сборе пионерского отряда. Красный, надутый, он монотонно и угрюмо оправдывался. Он оглядывал исподлобья своих прокуроров и сердито сжимал пухлые губы. Заладили: уроки, отметки, успеваемость… Разве им можно открыть душу?..

Смятенная Витькина душа жаждала открыться, излить радости и горести, меж которых, как щепка на штормовой волне, металась эта душа и заставляла его безобразничать. Потом он раскаивался, но раскаяние быстро уходило, а смятение оставалось, и все шло по-прежнему. Один Лешка Горбачев не лез к нему с вопросами и нравоучениями, и ему Витька решился рассказать.

Они возвращались после уроков, и Витька нарочно дал крюку, чтобы дольше идти вместе. Он шел по краю тротуара и стукал ногой по стволам деревьев. Ветки деревьев вздрагивали и роняли пушистый иней. Внезапно решившись, Витька повернулся к приятелю:

— Никому не скажешь?

— Нет. А что?

— Слово?

— Слово!

— Ты был когда влюбленный?

Лешка удивленно открыл глаза и покраснел. Кто же говорит об этом вслух?

— Нет, — ответил он.

— А я влюбился, — мрачно сказал Витька и изо всех сил пнул ногой очередное дерево.

Лешка поколебался, не зная, что в таких случаях надо говорить, и спросил:

— В кого?

— В Наташу Шумову…

— В Шумову?

— Ну да… А что? — с вызовом спросил Витька. — Что, некрасивая, да? Я тоже так думал… раньше.

Эта большеротая, скуластая девочка с растрепанными волосами действительно не казалась Лешке красивой.

— И почему это так? — недоуменно продолжал Витька. — Была некрасивая, некрасивая, а потом вдруг стала красивая!

— Не знаю, — сказал Лешка.

Он твердо знал, что Алла всегда была красивая и становилась все красивее.

— Неправильно это! — вздохнул Витька.

— Что?

— А вот — когда так… — туманно ответил Витька. — Только смотри: слово!

Еще совсем недавно Наташа Шумова ничем не отличалась от других девочек в классе и даже от ребят. Ее можно было при случае дернуть за волосы, стукнуть, а уж дразнить и подавно. Витька делал все это не без удовольствия, потому что она сама задиралась и ни в чем не уступала ребятам. Когда она на большой перемене сказала, что у него из одной губы можно выкроить три, Витька погнался за ней, намереваясь дать ей как следует. Он нагнал ее возле самого забора, так что дальше бежать было некуда, схватил за руку и дернул. Наташа повернулась к нему, раскрасневшаяся, растрепанная, сердито сверкая большущими своими глазами:

— Ну тронь! Тронь только!..

И вот тут-то Витька, уже размахнувшийся для удара, вдруг увидел, что она красивая. Две-три секунды он остолбенело смотрел на нее, потом покраснел, будто его ошпарили, и опустил руку. Наташа убежала.

Пораженный внезапным открытием, Витька весь урок украдкой поглядывал на Наташу. Она была удивительно, необыкновенно красива! Все в ней было красиво. И глаза, и брови, и не подчиняющиеся гребешку волосы, и даже рот, ее большой рот, не казался теперь Витьке ни большим, ни некрасивым. А как блестели у нее зубы, как она взмахивала своими мохнатыми ресницами или изгибала тонкую шею так, что на ней сквозь кожу просвечивала голубая жилка!

Наташа давно забыла про Витьку. Она слушала учителя, писала, шепталась с подругой и ни разу не взглянула в Витькину сторону. А он краснел, бледнел и не сводил с нее глаз. Наташа поднимала худенькую, тонкую руку — его пронзала нежность и почему-то жалость к этой бледной маленькой руке. Она поворачивалась спиной, и он, как величайшим радостным открытием, любовался аккуратной штопкой на локте ее зеленой шерстяной кофточки. Он смотрел и смотрел, готов был смотреть все время, всегда, вечность… Но вечность любви не в ладах со школьным расписанием: обрывая ее, загремел звонок на перемену. Наташа убежала с подругами, а Витька побрел следом, чтобы хоть издали, хоть мельком видеть ее.

С этого дня Витька не задирался и не дразнил ее. Он безропотно сносил от Наташи любые насмешки, безмолвно плелся за ней, куда бы она ни шла; терзаясь стыдом и обмирая от радости, терпел от нее все и думал только об одном: что бы такое сделать, лишь бы Наташа одобрительно посмотрела на него и улыбнулась. Придумать Витька ничего не мог. Он надувался, пыхтел, с пылающими ушами и сердцем вертелся возле нее и даже домой начал ходить по другой улице, чтобы издали следить за ней. Наташа не обращала на него внимания. Если Витька дрался или выкидывал еще что-нибудь нелепое, она поводила плечами и смотрела на него, как сквозь пустое место.

Витька много раз давал себе честное слово не подходить к Наташе, даже не смотреть в ее сторону. Но, как только он приходил в школу, ноги его сами собой шли, а голова поворачивалась туда, где была она.

Обиженный равнодушием Наташи, Витька мечтал о болезни, с мрачным ликованием и щемящей жалостью к себе рисовал в воображении картины своей смерти и запоздалого горя Наташи, которая слишком поздно поняла и оценила его и безутешно плачет возле гроба, а он лежит бледный, холодный и ко всему безразличный…

Витька вглядывался в зеркало, отыскивая на своем лице следы страданий, предвестников близкой смерти, но видел там всё те же красные, будто подпухшие губы, всё те же толстые щеки, налитые румянцем, никак не подходившие умирающему от скорби страдальцу.

Витька был убежден, что безответное чувство похоронено в глубине его сердца, но, придя как-то в класс, увидел формулу, написанную мелом на доске: «Г + Ш =?» Витька покраснел и поспешно стер. На следующей перемене формула появилась снова. Витька сделал вид, что надпись его не касается, но, посмотрев в сторону Наташи, похолодел: красная от смущения, она метала в Витькину сторону ненавидящие взгляды.

Подозревая в глупых надписях то одного, то другого, Витька грозил и даже дрался, но это не помогло — надписи появлялись снова. Однажды уже другую формулу — «Г: Ш = дурак» — увидел на доске Викентий Павлович.

Удивленно подняв брови, он посмотрел на нее и сказал:

— М-да… Уравнение назидательное. Однако сотрите.

Витькины кулаки не помогли, помогла привычка. К его «влюбленности» привыкли и перестали замечать, как не замечали прошлогоднюю царапину на доске и чернильное пятно на полу возле первой парты.

Наташа не разговаривала с Витькой, но уже как будто и не очень сердилась. Витька до сих пор не осмеливался ничего сказать, теперь он решил выяснить отношения. Исписав и изорвав целую тетрадь, он убедился, что никакие слова не могут передать его чувства. После долгих поисков он нашел наконец способ выразить их кратко и красноречиво. Ни чернила, ни карандаши для этого не годились — это должен был быть голос самого сердца. Витька утащил у Сони иголку и заперся в своей комнате. Уколов палец иголкой, он выдавил на чистое перо каплю крови, нарисовал сердце, а посередине написал: «В + Н».

Целый день Витька не мог собраться с духом, и только перед последним уроком с упавшим сердцем он подбросил записку, сложенную в крохотный четырехугольник. Он боялся, что Наташа выбросит ее, не развернув. Она не выбросила. Витька притворялся слушающим учителя, а сам, скосив глаза, наблюдал. Наташа развернула записку и начала краснеть: щеки, уши и даже шея у нее стали малиновыми. Она нахмурилась и спрятала записку. Потом Витька увидел, что она достала записку и что-то старательно пишет на ней. Обмирая от волнения, Витька ерзал на парте и ждал ответа. Ответа не было. Вместо этого Витька увидел, как.

Наташа показала записку соседке и та фыркнула. Записку передали на другую парту, там девочки тоже зафыркали, зашептались. Записка пошла от парты к парте, ее перехватил Вощаков, и теперь уже ребята поглядывали на Витьку и смеялись. Он побагровел, оперся висками на кулаки, чтобы скрыть горящие щеки и закипающие на глазах слезы. Сзади зашевелились, захихикали. Витька обернулся и выхватил злополучное послание. Во что оно превратилось! Наташа старательно замазала букву «Н», написала полностью «Виктор», а к нарисованному Витькиной кровью сердцу пририсовала длинные, обвисшие уши. Пылающее любовью сердце стало похоже на унылую ослиную башку…

Такого оскорбления никто не наносил Витьке за всю его жизнь.

Уткнувшись в книгу, он делал вид, будто читает, но строчки сдваивались и таяли, плавали в радужном тумане.

Едва досидев до звонка, Витька схватил заранее уложенный портфель и первым выскочил из класса. Пулей слетел он по лестнице, вырвал пальто из рук сторожихи и полуодетый выбежал на улицу. Он бежал, не слыша зовущих его сзади голосов. Звенел и пел под ногами схваченный морозом снежок, сияло на ясном голубом небе солнце. Небо казалось Витьке черным, солнце дрожало, тряслось от смеха, и визгливым хохотом заливался снег… Гром и Ловкий заскулили от Витькиных пинков; осыпая штукатурку с притолоки, грохнула дверь.

— Явился, вояка! — заворчала Соня.

Витька заперся в своей комнате и после настойчивого стука прокричал через дверь, что обедать не будет, не хочет, и еще что-то неразборчивое.

Милочка подошла к запертой двери и прислушалась: из-за двери доносились странные звуки.

— Витя плачет, — растерянно прошептала Милочка кукле и на цыпочках отошла от двери.

Витька плакал. Так он еще никогда не страдал. Все было оскорблено, унижено и растоптано. И, задыхаясь от обиды и сострадания к себе, Витька заливался слезами.

Бурные грозы — недолгие грозы. Смыв первую, самую острую горечь обиды, слезы иссякли. Витька, лежавший лицом в подушку, перевернулся на спину, заложил руки под голову.

Дальнейшая жизнь не имела смысла. Если никто в мире (то есть Наташа) не понимает и не ценит его, зачем Витьке этот мир? И не лучше ли с гордым презрением отказаться от него? Он, Витька, расстанется с ним без сожаления. Все уже потеряно, больше нечего терять и не о чем жалеть. Пожалеют о нем, но будет поздно…

С мрачной решимостью Витька начал перебирать доступные ему способы покинуть этот мир, но тут пришла мама, громко постучала в дверь и сказала, чтобы он перестал валять дурака и немедленно шел обедать. Витька попытался прикинуться спящим и даже захрапел, однако мама не поверила и пригрозила, что расскажет о Витькиных фокусах отцу.

Прощание с миром пришлось отложить.

Витька умылся, но глаза остались красными, опухшими. Мама заметила и со свойственной родителям нечуткостью начала допытываться, что случилось. Он сказал, что ничего не случилось, он просто поссорился с… Вощаковым. Поссорился или подрался?.. Ну, пускай подрался…

Уныло размышляя о своей трагической судьбе и неумении родителей «найти общий язык» с детьми, когда те страдают, Витька незаметно съел суп, котлету, а киселя попросил было вторую чашку, но спохватился, горестно махнул рукой и отказался. Что кисель!..

Потом, вместо того чтобы учить уроки, — зачем теперь они? — Витька, опершись подбородком о кулаки, смотрел за окно, где медленно кружились, падали мохнатые снежинки. Так он, сломленный горем, и заснул и потом не мог вспомнить, каким образом оказался в постели.

Утром Витька наелся хлеба с маслом, выпил чаю и собрался в школу — все это только для того, чтобы не вызвать подозрений у мамы. Как назло, почти у самых ворот он столкнулся с Толей Крутилиным.

— Пошли вместе? — спросил Толя.

Витька собрал всю свою выдержку и пошел рядом. Увидев входящую в класс Наташу, он мучительно покраснел, отвернулся и больше в ее сторону не смотрел.

Вранье маме про Вощакова оказалось пророческим. На большой перемене Вощаков так, чтобы видел Витька, приложил к голове кисти рук и пошевелил ими, будто длинными ушами. Витька бросился в драку.

Вызванный к директору, Витька взял всю вину на себя. Больше всего он боялся, что Вощаков расскажет, из-за чего они подрались. Вощаков притворился непонимающим и ничего не рассказал.

Наташа не замечала Витькиных мучений. Она по-прежнему отлично училась, бегала на переменах и не думала страдать оттого, что Витька ходит с несчастным видом. Витька старался не смотреть в ее сторону, но очень хорошо замечал, что она все чаще и охотнее разговаривает и смеется чему-то с Витковским, а после уроков идет домой с ним вместе…

Хуже этого быть не могло. Если уж она предпочла этого прилизанного пижона, о чем можно было говорить, чего она заслуживала?!

Только одного — презрения.

Не вдаваясь в подробности, Витька объявил Лешке, что в жизни он разочарован, никакой любви нет, это все чепуха, выдумки и что он лично ценит по-настоящему только мужскую дружбу.

Раньше он дружил с Сережкой Ломановым, но тот после шестого ушел в ремесленное, и, если он, Лешка, хочет, они будут дружить всю жизнь.

Лешка обрадованно заверил его, что он, конечно, хочет дружить, потому что самый лучший его друг, Митька, остался в Ростове.

Относительно любви Лешка промолчал: он не знал, что о ней думать.

Лешкина любовь не походила на бурные метания Витьки. И вообще это не была «любовь». Любовью занимались взрослые в книжках, которые он читал. Там люди очень много и скучно говорили про любовь, страдали и были несчастными. Потом они женились или выходили замуж и снова страдали и были несчастными. То, что он чувствовал, совсем не было похоже на описанное в книжках, и ему казалось, что такого не было и не могло быть у других, а было только у него.

Сначала он был убежден, что просто ненавидит Аллу, да так оно и было. Но чем чаще он встречался с Аллой, тем с большим трудом вызывал в себе враждебное чувство к ней. Первая стычка на совете давно утратила остроту, забылась обида, вызванная ее высокомерной речью, и он уже без неприязни, а с удовольствием смотрел на нее, слушал, когда она говорила. Она была красивее всех, умнее всех и все делала лучше всех. И голос, звонкий и певучий, и походка, легкая, скользящая, были у нее не такие, как у других, а несравненно лучше. Вещи ее были тоже лучше, чем у других. Они были такие же, но они были лучше потому, что принадлежали ей. Он всегда старался сесть или стать так, чтобы видеть Аллу. Ему и в голову не приходило подбрасывать записки, подобные.

Витькиной. Он бы сгорел от стыда, если бы Алла догадалась о том, как нравится Лешке смотреть на нее. Сам он никогда не заговаривал с Аллой, а если ей случалось обратиться к нему, он терялся, краснел и уходил. Алла ни о чем не догадывалась. Она была поглощена занятиями в техникуме, новыми впечатлениями, знакомствами и подругами по первому курсу. Возвращалась Алла уже поздно, в темноте. Лешка старался оказаться во дворе к тому времени, когда она возвращалась, а то выходил и за ворота. Если ему везло, он видел, как по аллейке, обсаженной подстриженными кустами, легкой, скользящей походкой Алла приближалась к дому и скрывалась за воротами. Завидев Аллу, Лешка прятался в тень и провожал ее взглядом.

Случалось, Аллу провожали новые подруги, соученицы. Они громко разговаривали и еще громче смеялись. В последнее время бывало все чаще, что ее провожали не девушки, а ребята, вернее — всегда один и тот же парень. Они останавливались, не доходя до детдома, на аллейке и говорили уже совсем негромко. У Лешки становилось сухо во рту, и ему хотелось сделать что-нибудь назло. Нет, не ябедничать Людмиле Сергеевне, а подговорить, например, ребят посадить провожатого на забор и заставить кричать петухом как это делали парни в Ростове, если девушек с их улицы провожали чужие… Лешка молчал. В конце концов, если бы Алла послала Лешку за ним, за тем парнем, он и тогда затаил бы обиду но пошел…