Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Не знаю почему, но мне прекрасно запомнилось, даже какая погода стояла в те дни. Февраль выдался холодный и дождливый, а в марте потеплело. Легкие белые облачка, словно сетью, опутывали все небо и слепили глаза, стоило только выйти из дома на улицу. Воздух был теплый, но в нем еще чувствовалось прохладное дыхание минувшей зимы. Я гуляла по улицам, наслаждаясь этим неярким, бледным убаюкивающим светом, порой я замедляла шаги и опускала веки, а иногда останавливалась надолго, как завороженная смотрела на самые обыденные вещи: на кошку, которая, усевшись на пороге дома, вылизывала свою белую в черных пятнах шерстку; на бессильно повисшую, сломленную ветром ветвь олеандра, которая все равно, наверно, зацветет; на пучок зеленой травки, пробившийся между плит тротуара. Любуясь зеленым мохом, который после зимних дождей расползся по цоколю домов, я испытала чувство покоя и веры в будущее; если на камне и на земле в узких прогалинах мостовой принялся этот чудесный изумрудный бархат, то и моя жизнь, имеющая столь же слабые корни, как мох, и столь же неприхотливая, жизнь, которую можно сравнить лишь с плесенью, покрывающей дома, вероятно, не прекратится и расцветет. Я была убеждена, что неприятности, приключившиеся со мной в последнее время, миновали; я никогда больше не увижу Сонцоньо, не услышу разговоров о его преступлении и отныне смогу спокойно наслаждаться своими отношениями с Мино.
При этой мысли я, кажется, впервые полностью ощутила истинный вкус к жизни, который есть не что иное, как сладостный покой, ощущение свободы и надежды.
Я начала даже помышлять о перемене образа жизни. Любя Мино, я охладела к другим мужчинам, так что в моих случайных встречах не было больше ни любопытства, ни чувственного влечения. Однако я считала, что все равно жизнь есть жизнь, поэтому не стоит прилагать слишком больших усилий, чтобы изменить ее, это должно случиться лишь тогда, когда у меня появятся новые привычки, чувства и интересы, следовательно, я стану совсем иной, чем была до сих пор, но это произойдет не по моему хотению, а в силу сложившихся обстоятельств и, главное, без резких и внезапных перемен. Другого способа изменить свою жизнь я не видела, потому что к этому времени уже забыла свои честолюбивые мечты о богатстве и не верила, что, изменив образ жизни, сама стану от этого лучше.
Как-то раз я поделилась своими мыслями с Мино. Он внимательно выслушал меня, а потом сказал:
— Мне кажется, ты противоречишь сама себе… разве ты не твердила все время, что хочешь быть богатой, иметь красивый дом, мужа и детей? Все эти желания вполне законны, и, возможно, они сбудутся… но если ты будешь думать так, как сейчас, то никогда ничего не добьешься.
Я ответила ему:
— Вовсе я не говорила: хочу… а хотела бы… то есть если бы до рождения мне было дано право выбора, то я, конечно, не выбрала бы своей нынешней участи… но я родилась в этом доме, от этой матери, в этих условиях, и, в конце концов, я такая, какая есть.
— Ну и что?
— А то, что я считаю желание быть другой абсурдным… я хотела бы стать другой только в том случае, если, превратившись в другую, оставалась бы сама собою… одним словом, если бы я по-настоящему могла воспользоваться этой переменой… а быть другой просто ради того, чтобы ею быть, не стоит труда.
— Всегда стоит, — тихо заметил он, — если не для себя, то для других.
— А потом, — продолжала я, не обратив внимание на его слова, — все дело в поступках человека… ты думаешь, я не могла бы найти такого же богатого любовника, как Джизелла? Или же просто женить кого-нибудь на себе?.. Если я этого не делаю, значит, несмотря на всю свою болтовню, я этого действительно не хочу.
— Я женюсь на тебе, — шутливо сказал он, обнимая меня, — я ведь богатый… после смерти бабушки — а она, надеюсь, не заставит нас особенно долго ждать — я унаследую сотни гектаров земли, не считая загородной виллы и квартиры в городе… у нас, как положено, будет открытый дом, в определенные дни ты будешь принимать знакомых дам, мы наймем кухарку, горничную, купим кабриолет или автомобиль… и в один прекрасный день мы вдруг обнаружим — стоит только захотеть, — что мы знатного происхождения, и нас будут называть графами или маркизами…
— С тобою нельзя говорить серьезно, — сказала я, отталкивая его, — вечно ты шутишь.
Однажды мы с Мино пошли в кино. На обратном пути мы сели в переполненный трамвай. Мино собирался зайти ко мне, и мы решили поужинать в остерии возле городской стены. Он взял билеты и протиснулся вперед сквозь толпу пассажиров, загораживавших узкий проход. Я двинулась было за ним, но толпа разъединила нас, и я потеряла его из виду. И пока, прижатая к сиденью, я искала его глазами, кто-то дотронулся до моей руки. Я посмотрела вниз и увидела Сонцоньо, который сидел как раз возле меня.
У меня перехватило дух, я почувствовала, что бледнею, очевидно, выражение моего лица изменилось. Он смотрел на меня своим обычным пронзительным взглядом. Потом, немного привстав, спросил сквозь зубы:
— Не хочешь ли сесть?
— Спасибо, — пробормотала я, — мне скоро сходить.
— Да садись.
— Спасибо, — повторила я и села.
Если бы я не села, то, наверно, потеряла бы сознание.
Он встал рядом, как бы охраняя меня, одной рукой он держался за спинку моего сиденья, а другой — за спинку переднего. Он совсем не изменился, на нем был все тот же плащ, перетянутый в талии поясом, и все так же на щеке вздрагивал желвак. Я закрыла глаза, стараясь собраться с мыслями. Правда, взгляд Сонцоньо всегда был таким, но на сей раз в его глазах я прочла еще большую суровость. Я вспомнила свою исповедь и подумала: если священник рассказал обо всем в полиции, а Сонцоньо это стало известно, то жизнь моя теперь висит на волоске.
Однако не это страшило меня. Он сам наводил ужас, пугал или, вернее, гипнотизировал и подавлял меня. Я чувствовала, что не могу ни в чем отказать ему и что между нами существуют узы не любви, конечно, но, быть может, более сильные, чем чувство, связывающее меня с Мино. Он интуитивно догадывался об этом и на самом деле повел себя как хозяин. Он вдруг сказал:
— Пойдем к тебе домой.
И я тут же покорно ответила:
— Как хочешь.
Подошел Мино, которому с трудом удалось пробраться сквозь толпу, и молча встал прямо возле нас, держась рукой за ту самую спинку, в которую судорожно вцепился Сонцоньо, длинные худые пальцы Мино почти касались коротких, словно обрубленных, пальцев Сонцоньо. Рывок трамвая толкнул их друг на друга, и Мино учтиво извинился перед Сонцоньо. Я невыносимо страдала, видя, как они стоят рядом, совсем близко, ничего не подозревая; внезапно я сказала Мино, обращаясь к нему подчеркнуто громко, чтобы Сонцоньо не подумал, будто я разговариваю с ним:
— Знаешь, я вспомнила, что у меня сегодня вечером свидание с одним человеком… поэтому давай сейчас расстанемся.
— Если хочешь, я провожу тебя до дома.
— Нет… этот человек ждет меня на остановке трамвая.
Тут не было ничего нового, я продолжала приводить домой мужчин, и Мино знал об этом. Он спокойно ответил:
— Как угодно… тогда увидимся завтра.
В знак согласия я опустила веки, и он начал протискиваться сквозь толпу к выходу.
И в ту минуту, глядя, как он удаляется, я почувствовала страшное отчаяние. Сама не знаю почему, я подумала, что вижу его в последний раз.
— Прощай, — прошептала я, провожая его взглядом, — прощай, любовь моя.
Мне хотелось крикнуть ему: подожди, вернись ко мне, но у меня пропал голос. Трамвай остановился, Мино вышел, и трамвай снова тронулся.
Всю дорогу ни я, ни Сонцоньо не обмолвились ни единым словом. Я успокаивала себя тем, что священник, должно быть, ничего не рассказал в полиции. С другой стороны, немного подумав, решила: не так уж это плохо, что я встретила Сонцоньо. Мне представился таким образом случай раз и навсегда рассеять свои сомнения относительно исхода моей исповеди.
На остановке я встала, вышла из вагона и, не оглядываясь, направилась вперед. Сонцоньо шагал рядом со мною, и, чуть-чуть повернув голову, я разглядывала его фигуру. Наконец я не выдержала:
— Что тебе от меня надо? Зачем ты идешь ко мне?
В голосе его прозвучало удивление:
— Ты ведь сама разрешила.
И верно, но от страха я совсем об этом забыла. Сонцоньо приблизился ко мне и взял меня под руку, крепко прижав ее локтем. Я невольно задрожала всем телом.
— Кто это был? — спросил он.
— Один мой друг.
— Джино ты с тех пор видела?
— Ни разу не видела.
Он незаметно огляделся вокруг:
— Не знаю почему, но с некоторых пор мне чудится, что за мной следят… только два человека могут предать меня… ты и Джино.
— При чем здесь Джино? — чуть слышно спросила я, но сердце мое бешено колотилось.
— Он знал, что я понес пудреницу ювелиру… я ему даже назвал его имя… Джино не знает точно, что это я убил ювелира, но вполне мог догадаться.
— Для Джино нет никакого смысла доносить на тебя… Это все равно что донести на самого себя.
— Я тоже так думаю, — процедил он сквозь зубы.
— Что касается меня, — продолжала я самым спокойным голосом, — то можешь поверить, я никому ничего не говорила… что я, дура… ведь я тоже попаду в тюрьму.
— Я на тебя рассчитываю, — с угрозой произнес он и добавил: — С Джино я недавно виделся… он в шутку сказал мне, что многое знает… я неспокоен… Он такой мерзавец.
— В тот вечер ты действительно обошелся с ним нехорошо, и теперь он тебя ненавидит.
Когда я говорила это, я почти надеялась, что Джино и в самом деле донесет на него.
— Великолепный был удар, — подхватил Сонцоньо с мрачной гордостью, — после него у меня два дня болела рука.
— Джино не пойдет доносить на тебя, — заключила я, — ему это невыгодно… а потом он слишком тебя боится.
Мы шли рядом и разговаривали приглушенными голосами, не глядя друг на друга. Спускались сумерки, голубоватый туман окутывал темные городские стены, белесые ветви платанов, желтоватые дома и уходящую вдаль аллею. Когда мы дошли до подъезда, я впервые остро ощутила, что изменяю Мино. Я хотела было внушить себе, что Сонцоньо мне так же безразличен, как и все прочие мужчины, но я-то знала, что это не так. Я вошла в подъезд, прикрыла дверь и, остановившись там в полной темноте, обернулась к Сонцоньо:
— Послушай, — сказала я, — тебе лучше уйти.
— Почему?
Мне захотелось сказать ему всю правду, несмотря на ужас, который он внушал мне.
— Потому что я люблю другого и не хочу изменять ему.
— Кого? Того самого, который ехал с тобой в трамвае?
Я испугалась за Мино и поспешно ответила:
— Нет… другого… ты его не знаешь… а сейчас, пожалуйста, оставь меня и уйди.
— А если я не желаю?
— Разве ты не понимаешь, что не всего можно добиться силой?.. — проговорила я.
Но я не успела кончить фразу. Страшная пощечина ожгла мне лицо. Я не видела в темноте Сонцоньо, не видела, что он замахнулся, я даже не поняла, как это случилось. Потом он сказал:
— Иди!
Опустив голову, я быстро направилась к лестнице. Сонцоньо снова схватил меня под руку и помогал преодолевать каждую ступеньку, мне казалось, что он приподнимает меня над землей и я парю в воздухе. Щека моя горела, но сильнее всего меня удручало мрачное предчувствие. Эта пощечина будто оборвала счастливый период моей жизни, и для меня снова начиналось трудное и страшное время. Меня охватило отчаяние, и я решила во что бы то ни стало избежать той участи, которую смутно предугадывала. Сегодня же я уйду из дома, укроюсь у чужих, например у Джизеллы или в меблированных комнатах. Так, занятая своими мыслями, я не заметила, как вошла в квартиру, миновала прихожую и очутилась в своей комнате. Я пришла в себя, вернее, очнулась, уже сидя на краю постели, а Сон-цоньо в это время своими точными и размеренными движениями снимал с себя одежду и аккуратно складывал ее на стул. Гнев его прошел, и он спокойно сказал мне:
— Я хотел прийти раньше… да не мог… но я все время думал о тебе.
— Что же ты думал? — машинально спросила я.
— Что мы созданы друг для друга. — Он остановился, держа жилет в руках, а потом многозначительно добавил: — Я даже решил предложить тебе одну вещь.
— Какую?
— У меня есть деньги… давай поедем вместе в Милан, у меня там куча друзей… я думаю приобрести гараж… и там в Милане мы сможем пожениться.
У меня внутри словно бы все оборвалось, и я почувствовала такую слабость, что закрыла глаза. Впервые после Джино мне предлагали выйти замуж, и это предложение мне делал Сонцоньо. Я так мечтала о нормальной жизни с мужем и детьми, и вот теперь моя мечта могла осуществиться. Но эта нормальная жизнь сводилась к простой видимости, по сути же такая жизнь была бы ненормальной и безобразной. Я чуть слышно произнесла:
— Как же так? Мы почти не знаем друг друга, ты меня видел всего один раз…
Усевшись рядом со мною и обняв меня за талию, он сказал:
— Ты знаешь меня лучше всех… знаешь обо мне все.
Я подумала, что он, наверно, взволнован, так как хочет выказать мне свою любовь и ждет от меня взаимности. Но возможно, все это мне только почудилось, потому что внешне он никак не проявлял своего чувства.
— Я ничего о тебе не знаю, — тихо отозвалась я, — знаю только, что ты убил человека.
— А кроме того, — продолжал он, как бы разговаривая сам с собой, — я устал жить бобылем… когда человек один, он рано или поздно натворит глупостей.
После короткого молчания я промолвила:
— Так, сию минуту, я не могу сказать тебе ни да ни нет… дай мне время подумать.
К моему удивлению, он согласился, процедив сквозь зубы:
— Что ж, подумай, подумай… мне не к спеху.
Потом встал и снова принялся раздеваться.
Меня особенно поразили его слова: «Мы созданы друг для друга», и я все раздумывала, уж не был ли он прав. За кого же теперь я могла рассчитывать выйти замуж, как не за человека вроде Сонцоньо? И разве нас с ним не соединяли мрачные, такие страшные узы, существование которых я почти физически ощущала. Я поймала себя на том, что, горестно покачивая головой, тихо шепчу: «Бежать, бежать». Звонким голосом, от которого мой рот наполнился слюной, я произнесла:
— В Милан… а ты не боишься, что тебя будут искать?
— Я ведь просто так сказал… они даже не подозревают о моем существовании.
Внезапно слабость, охватившая меня, исчезла, и я почувствовала себя сильной, полной решимости. Я поднялась, сняла пальто и повесила его на вешалку. Затем по привычке заперла дверь на ключ, а потом медленно направилась к окну, чтобы притворить жалюзи. После этого, остановившись перед зеркалом, начала расстегивать платье, но тотчас же остановилась и повернулась к Сонцоньо. Он сидел на краю постели и, нагнувшись, расшнуровывал ботинки. Стараясь говорить обычным голосом, я произнесла:
— Обожди минутку… ко мне должен был прийти один человек, пойду предупрежу маму, чтобы она его не пускала.
Он ничего не ответил, да и не успел. Я вышла из комнаты и, закрыв за собой дверь, пошла к маме в мастерскую.
Мама возле окна шила на машине. С некоторых пор, желая как-то скоротать время, она снова взялась за работу. Я быстро прошептала:
— Позвони завтра утром Джизелле или Дзелинде, я буду там…
Дзелинда сдавала комнаты в центре города, куда я иногда приводила своих клиентов, и мама была с ней знакома.
— Почему?
— Я ухожу, — продолжала я, — когда этот человек, который сейчас в моей комнате, спросит тебя обо мне… скажи, что ничего не знаешь.
Мама смотрела на меня, открыв рот, а я сняла с гвоздя облезлую меховую жакетку, которую давно уже не носила.
— Главное, не говори ему, куда я ушла, — добавила я, — а то он чего доброго убьет меня.
— Но…
— Деньги лежат на обычном месте… я прошу тебя, молчи и позвони мне завтра утром.
Я быстро вышла, на цыпочках пробралась через прихожую и спустилась по лестнице.
Очутившись на улице, я бросилась бежать. Я знала, что в это время Мино дома ужинает, и мне хотелось повидать его, прежде чем он уйдет куда-нибудь со своими друзьями. Я добежала до площади, села в такси, назвала адрес Мино. Пока машина мчалась по улицам, я внезапно поняла, что я убегаю вовсе не от Сонцоньо, а от самой себя, так как смутно чувствовала, что меня влечет его сила и жестокость. Я вспомнила пронзительный крик ужаса и наслаждения, который вырвался у меня, когда я единственный раз лежала в объятьях Сонцоньо, и я поняла, что в тот день он навсегда подчинил меня своей воле, чего до сих пор не удавалось сделать ни одному мужчине, даже Мино. Да, я не могла не согласиться, что мы действительно созданы друг для друга, но мы были как человек и пропасть, на краю которой кружится голова и темнеет в глазах и которая все-таки манит человека в свою роковую бездну.
Я поднялась по лестнице, перешагивая через две ступеньки, и тяжело дыша спросила у старой служанки, которая открыла мне дверь, дома ли Мино.
Она растерянно посмотрела на меня, а потом, не вымолвив ни слова, убежала, оставив меня одну на пороге, Решив, что она пошла предупредить Мино, я вошла в прихожую и закрыла за собой дверь.
В этот момент я услышала какое-то шушуканье за портьерой, отделявшей прихожую от коридора. Затем портьера отодвинулась, и в коридор выплыла вдова Медолаги. С тех пор как я ее видела в первый и единственный раз, я совсем о ней забыла. Черная огромная фигура, мертвенно-бледное лицо с черными глазами, сливавшимися в одно темное пятно, напоминавшее по форме карнавальную полумаску, сама не знаю почему, я почувствовала в эту минуту такой ужас, будто передо мной предстал призрак. Она остановилась и издали спросила:
— Вам нужен синьор Диодати?
— Да.
— Он арестован.
Я не поняла, в чем дело, и, почему-то подумав, что арест Мино связан с преступлением Сонцоньо, прошептала:
— Арестован… но он ведь тут ни при чем.
— Ничего не знаю, — сказала она, — знаю только, что пришли, устроили обыск и его арестовали.
По ее неприязненному тону я поняла, что она больше ничего не скажет; однако я не могла удержаться и спросила:
— Но за что?
— Синьорина, я уже сказала, что ничего не знаю.
— А куда его увезли?
— Не знаю.
— Но скажите мне хотя бы, он ничего не просил передать?
На этот раз она вообще ничего не ответила, а с видом оскорбленного и неприступного величия отвернулась и крикнула:
— Диомира!
Появилась старая служанка с испуганным лицом. Хозяйка указала на дверь, приподняла портьеру, собираясь уходить, и сказала:
— Проводи синьорину.
И портьера опустилась.
Только выйдя на улицу, я наконец поняла, что арест Мино и преступление Сонцоньо никак не связаны друг с другом. Единственное, что их объединяло, — мое смятение. В этом внезапном потоке бед проявилась особая щедрость судьбы, осыпавшей меня разом своими роковыми дарами, подобно тому как щедрая осень приносит нам самые разнообразные плоды. Недаром пословица гласит: беда никогда не приходит одна. И я скорее сердцем, чем умом, ощущала это, шагая по улице, низко наклонив голову и согнув плечи под тяжестью свалившихся на меня бед.
Понятно, что первым делом я решила обратиться за помощью к Астарите. Я помнила номер его служебного телефона, вошла в первое попавшееся кафе и позвонила. Абонент был свободен, но никто не подошел к аппарату. Я набирала номер несколько раз подряд и в конце концов поняла, что Астариты не было в кабинете. Он, вероятно, пошел ужинать и вернется позднее. Я знала об этом, но, как бывает в подобных случаях, почему-то надеялась, что именно на сей раз в виде исключения застану его в министерстве.
Я взглянула на часы. Было восемь, а раньше десяти Астарита не вернется. Я стояла на углу улицы, глядя на горбатый мост, по которому бесконечным потоком шли мрачные и торопливые прохожие в одиночку и группами, они обгоняли меня, словно сухие листья, гонимые нескончаемой бурей. По ту сторону моста тянулся стройный ряд домов, от их ярко освещенных окон и людей, которые жили и хлопотали за этими окнами, повеяло на меня каким-то покоем. Я подумала, что нахожусь недалеко от главного полицейского управления, куда, видимо, увезли Мино, и, понимая всю безнадежность своего поступка, все-таки решила зайти туда и навести справки. Я заранее знала, что мне ничего не скажут, но это меня не останавливало, мне не терпелось хоть что-нибудь сделать для Мино.
Я быстро направилась в полицию самым коротким путем, держась поближе к домам, и, дойдя до управления, поднялась по лестнице. В дежурной комнате, развалившись на стуле, сидел полицейский и читал газету, ноги он положил на другой стул, а фуражку кинул на стол. Он спросил меня, куда я иду.
— В комиссариат для иностранцев, — ответила я.
Так назывался один из отделов полиции, и однажды я слышала, не помню уж по какому поводу, как Астарита называл его.
Я не знала, куда идти, и стала наугад подниматься по грязной, плохо освещенной лестнице. Я то и дело натыкалась на служащих и полицейских, которые поднимались или спускались по лестницам с бумагами в руках; я держалась ближе к стенке, где было потемнее, и шла, низко опустив голову. На каждом этаже по грязным темным коридорам сновали взад и вперед люди, тускло горели лампочки и по обеим сторонам коридоров находились комнаты, бесконечные комнаты. Полицейское управление было похоже на жужжащий улей, но здешние пчелы не садились на цветы, и мед их, который мне пришлось отведать впервые, был затхлым, черным и горьким. На третьем этаже, отчаявшись окончательно, я свернула наобум в один из коридоров. Никто не глядел в мою сторону, никто не обращал на меня внимания. Вдоль коридора тянулись распахнутые двери, возле них на стульях с соломенными сиденьями сидели люди в полицейской форме, они курили, болтали. Все комнаты были похожи одна на другую: бесчисленные шкафы, забитые бумагами, стол, за ним сидел полицейский и что-то писал. Коридор был не прямой, а сворачивал в сторону, поэтому скоро я запуталась и уже не могла разобрать, где нахожусь. Время от времени приходилось спускаться либо подниматься на две-три ступеньки, иногда коридор пересекали точно такие же коридоры, с такими же распахнутыми дверьми, и опять такие же полицейские сидели у входа, освещенные тем же тусклым светом. Я совсем растерялась И подумала, что вернулась назад, в тот коридор, где уже была. Мимо меня прошел курьер, и я спросила:
— Где находится вице-полицеймейстер?
Он молча ткнул пальцем на темный проход, отходивший в сторону между двух дверей. Я пошла в указанном направлении, спустилась по четырем ступенькам вниз и оказалась в узком, с низким потолком коридорчике. В эту самую минуту там, где этот коридорчик, похожий на кишку, резко сворачивал, отворилась дверь и появились два человека, сразу же направившиеся в противоположном направлении. Полицейский держал какого-то человека за руку, и мне показалось вдруг, что это Мино.
— Мино! — крикнула я и бросилась туда.
Но я не успела их догнать, потому что кто-то схватил меня за плечо. Это оказался молодой полицейский с худым, смуглым лицом, в фуражке, надетой набекрень на густые черные волосы.
— Что вам надо? Кого вы ищете? — спросил он.
На мой крик те двое, что шли впереди, обернулись, и я поняла, что обозналась. Я ответила задыхаясь:
— Арестован один мой друг… я хотела узнать, не сюда ли его привезли.
— Как его зовут? — важно спросил полицейский, все еще не убирая руку с моего плеча.
— Джакомо Диодати.
— Чем он занимается?
— Студент.
— А когда его арестовали?
Внезапно я поняла, что он задает мне эти вопросы просто так, для форсу, а сам ничего не знает. Разозлившись, я воскликнула:
— Вместо того чтобы задавать мне вопросы, сказали бы лучше, где он находится!
Мы были в коридоре одни, он огляделся вокруг и, подойдя ко мне вплотную, прошептал с развязным видом:
— О студенте мы позаботимся… а ты пока поцелуй меня.
— Пустите… я и так с вами зря время потеряла! — со злостью крикнула я и, оттолкнув его, бросилась бежать в противоположную сторону. Тут я увидела открытую дверь и комнату, которая была больше прежних, в глубине ее стоял письменный стол, а за ним сидел мужчина средних лет. Я вошла и одним духом выпалила:
— Мне хотелось бы узнать, куда отвезли студента Диодати… его арестовали сегодня после полудня.
Мужчина бросил читать газету, лежащую на столе, и удивленно посмотрел на меня.
— Вы хотели узнать…
— Да, куда отвезли студента Диодати, арестованного сегодня после полудня.
— А кто вы такая… кто вам разрешил сюда войти?
— Это неважно… скажите мне только, где он.
— Да кто вы такая? — повторил он, возвысив голос и стукнув кулаком по столу… — Кто вам разрешил? Да знаете ли вы, где находитесь?
Внезапно я поняла, что ничего не выясню, а меня не дай бог тоже могут арестовать, тогда не состоится мой разговор с Астаритой, и Мино останется в тюрьме.
— Извините, пожалуйста, — пробормотала я, пятясь назад, — я ошиблась.
Эти слова окончательно разъярили полицейского. Но я была уже возле двери.
— При входе и выходе полагается отдавать фашистский салют, — заорал он, указывая на табличку, висевшую над его головой.
Я закивала, что должно было означать мое согласие с его словами, и, продолжая пятиться, выскочила из комнаты. Я прошла весь коридор и, немного поплутав, нашла наконец лестницу и быстро спустилась вниз. Миновав комнату дежурного, я вышла на улицу.
Единственным результатом моего вторжения в здание полиции было то, что я все-таки как-то убила время. Я рассчитала, что если не буду торопиться, то дойду до министерства минут за сорок пять, а то и за час. Потом где-нибудь поблизости посижу в кафе, а минут через двадцать позвоню Астарите и тогда, быть может, застану его.
Пока я брела по улицам, мне пришла в голову мысль, что Мино арестовал Астарита, желая мне отомстить. Он занимал важную должность именно в той самой политической полиции, которая задержала Мино; они, очевидно, давно вели слежку за Мино и знали о наших отношениях; вполне вероятно, что дело попало в руки Астариты, и он из ревности отдал приказ арестовать Мино. При этой мысли меня охватила злоба против Астариты. Я знала, что он все еще влюблен в меня, и решила, что он дорого заплатит мне за свой низкий поступок, если только мои подозрения подтвердятся. В то же самое время я с тревогой думала, что, скорее всего, дело совсем не в этом и мне предстоит бросить свои слабые силы на борьбу с неведомым безликим противником, больше напоминающим хорошо отлаженную машину, чем живое существо, которому не чужды человеческие слабости.
Добравшись до министерства, я отказалась от своего первоначального плана посидеть немного в кафе, а сразу же подошла к телефону. На сей раз после первого звонка трубку подняли, и мне ответил голос Астариты.
— Это я, Адриана, — выпалила я одним духом, — мне надо тебя увидеть.
— Сейчас?
— Немедленно… по очень срочному делу… я здесь, возле министерства.
С минуту он раздумывал, потом сказал, что я могу прийти. Второй раз в жизни я поднималась по лестницам министерства, но теперь я шла с совершенно иным чувством. В первый раз я опасалась шантажа со стороны Астариты, боялась, что он расстроит мою свадьбу с Джино, я ощущала тогда, как все маленькие люди, имеющие дело с полицией, что надо мной нависла смутная угроза. Я шла тогда с разбитым сердцем и внутренним трепетом. Теперь я явилась сюда в агрессивном настроении, с намерением в свою очередь шантажировать Астариту; я решила использовать любые средства, лишь бы вызволить Мино. Но агрессивность моя объяснялась не только любовью к Мино, но и моим презрением к Астарите, к его министерству, к политике, которой занимался Мино, и к самому Мино. Я ничего не смыслила в политике, и, вероятно, по этой причине мне казалось, что в сравнении с моей любовью к Мино политика — вздорная и ненужная вещь. Я вспомнила, как начинал заикаться и мямлить Астарита всякий раз, когда видел или только слышал меня, и я с удовлетворением подумала, что он, должно быть, не заикается, когда предстает перед своим начальством, будь это хоть сам Муссолини. С такими мыслями я шла по широким коридорам министерства и с презрением смотрела на служащих, попадавшихся мне на пути. Мне ужасно хотелось вырвать у них красные и зеленые папки, которые они зажимали под мышками, подбросить их вверх и развеять эти бумажки, содержащие всяческие запреты и несправедливые обвинения. Чиновнику, который в приемной подошел ко мне, я сказала повелительным тоном.
— Мне необходимо поговорить с доктором Астаритой… как можно скорее… у меня назначено свидание… и я не могу долго ждать.
Он удивленно взглянул на меня, однако возражать не посмел и пошел доложить о моем приходе.
Увидев меня, Астарита тотчас же поднялся мне навстречу, поцеловал мою руку и подвел меня к дивану, стоящему в другом конце комнаты. Точно так же он встретил меня и в прошлый раз, и думаю, что так он держался со всеми женщинами, приходившими к нему в кабинет. Пытаясь обуздать гнев, переполнявший мое сердце, я сказала:
— Берегись, если это ты велел арестовать Мино… сейчас же выпусти его на свободу… иначе запомни, что ты видишь меня в последний раз.
На лице его появилось выражение крайнего удивления и недоумения, я поняла, что он ровным счетом ничего не знает.
— Постой… какого Мино, черт возьми? — пробормотал он.
— Я думала, ты его знаешь, — ответила я.
И я в нескольких словах рассказала ему историю моей любви к Мино и добавила, что сегодня после полудня он был арестован у себя на квартире. Когда я говорила Астарите, что люблю Мино, он изменился в лице, однако я предпочитала сказать правду не только потому, что боялась ложью повредить Мино, но и потому, что мной овладело бешеное желание кричать всему свету о моей любви. Когда я узнала, что Астарита не имеет никакого отношения к аресту Мино, гнев, который до сих пор поддерживал меня, утих, и я вновь почувствовала себя безоружной и слабой. Свой рассказ я начала твердым возбужденным голосом, а закончила его почти жалобно. Слезы навернулись на мои глаза, когда я с болью проговорила:
— И кроме того, я не знаю, что с ним сделают… говорят, их там бьют.
Астарита перебил меня:
— Успокойся… если бы он был рабочий… а то ведь он студент.
— Но я не хочу… не хочу, чтобы он сидел в тюрьме! — кричала я рыдая.
Мы оба долго молчали. Я пыталась успокоиться, а Астарита смотрел на меня. Впервые он, казалось, не был расположен выполнить мою просьбу. И он не желал оказать мне услугу главным образом потому, что узнал о моей любви к другому человеку. Поэтому, взяв его за руку, я добавила:
— Если ты его освободишь… я обещаю сделать все, что ты захочешь. — Он недоверчиво посмотрел на меня, и я, сделав над собой усилие, потянулась к нему и подставила губы. — Ну… исполнишь мою просьбу?
Он взглянул на мое мокрое от слез лицо и заколебался, ему, видимо, хотелось поцеловать меня, однако он понимал всю унизительность этого поцелуя, предложенного из чистой корысти. Потом, оттолкнув меня, он вскочил на ноги, велел мне ждать его и вышел.
Теперь я была убеждена, что Астарита распорядится освободить Мино. По своей неопытности в подобных делах я представляла себе, как он сейчас звонит по телефону и сердитым голосом приказывает подчиненному ему комиссару немедленно выпустить на свободу студента Джакомо Диодати. Я с нетерпением считала минуты, и, когда Астарита вошел, я поднялась с места, намереваясь поблагодарить его и побыстрее уйти, чтобы увидеться с Мино.
Но на искаженном лице Астариты было написано разочарование, смешанное с дикой злобой.
— Арестовали, говоришь? — резко произнес он. — Диодати стрелял в агентов и убежал… один из агентов при смерти лежит в больнице… теперь, если его поймают — а его, разумеется, поймают, — я уже не смогу ничем ему помочь.
Я так и застыла от удивления. Я же сама разрядила пистолет Мино, хотя он мог зарядить его снова. Но тут же меня захлестнула огромная радость, и эта радость, как я заметила, была вызвана самыми различными чувствами. Я была рада узнать, что Мино на свободе; меня радовало известие, что он убил агента, на что в глубине души я считала его неспособным, и это в корне меняло мое представление о характере Мино. Я удивилась тому, что отчаянный поступок Мино наполнил мою душу, которой раньше было чуждо всякое насилие, ликованием и каким-то воинственным пылом; такое же непреодолимое удовольствие испытывала я в свое время, когда мысленно рисовала картину преступления Сонцоньо, но на сей раз к удовольствию примешивалось своего рода моральное оправдание. Далее я подумала, что скоро разыщу Мино и мы вместе убежим и скроемся, быть может, даже уедем за границу, где, как я слышала, политические эмигранты находят убежище; и сердце мое наполнилась надеждой. И еще я подумала, что, пожалуй, для меня и впрямь начиналась новая жизнь, и обновлением этим я обязана мужеству Мино, которому была благодарна и которого полюбила еще сильнее, Астарита тем временем взволнованно шагал взад и вперед по комнате, иногда останавливался возле стола и перекладывал с места на место какие-то бумаги. Я сказала спокойным тоном:
— Должно быть, когда его арестовали, он набрался храбрости, стал стрелять и бежал.
Астарита остановился, посмотрел на меня, и лицо его исказила злобная гримаса.
— А ты довольна, да?
— Он правильно сделал, что убил агента, — откровенно заявила я, — тот ведь хотел отвезти его в тюрьму… и ты бы на его месте поступил точно так же.
Он резко ответил:
— Я политикой не занимаюсь… а тот агент исполнял лишь свой долг… у него есть жена и дети.
— Раз он занимается политикой, — ответила я, — то, видно, на это у него есть свои причины… а агент должен был понимать, что человек готов на все, лишь бы не попасть на каторгу… значит, он сам виноват.
Я была спокойна, ибо мне казалось, что я вижу, как Мино свободно разгуливает по улицам города, и я предвкушала ту минуту, когда он позовет меня гуда, где скрывается, и я увижу его снова. Мое спокойствие, казалось, бесило Астариту.
— Но мы его найдем, — вдруг заорал он, — неужели ты воображаешь, будто мы его не найдем?
— Не знаю… я просто рада, что он бежал, вот и все.
— Мы его найдем, и тогда, уж поверь мне, он так дешево не отделается.
Помолчав минуту, я спросила:
— Знаешь, почему ты так разозлился?
— Ничуть я не разозлился.
— Потому что если бы он был арестован, тебе бы удалось сделать великодушный жест, облагодетельствовать меня и его… а он сбежал… поэтому-то ты злишься.
Он раздраженно пожал плечами. Зазвонил телефон, и Астарита с облегчением схватил трубку, как человек, готовый воспользоваться любым предлогом, лишь бы прекратить неприятный разговор. После первых же слов я увидела, как злое и мрачное лицо его вдруг просветлело подобно тому, как в непогожий день случайный луч солнца внезапно освещает все вокруг; и эта перемена, сама не знаю почему, показалась мне дурным знаком. Телефонный разговор продолжался долго, но Астарита отвечал только «да» и «нет», и я не понимала, о чем шла речь.
— Очень сожалею, — сказал он, положив трубку, — но первое сообщение по поводу ареста того студента оказалось неточным… полиция для надежности послала агентов и к нему и к тебе домой… они рассчитывали таким образом схватить его наверняка… и действительно он арестован в доме вдовы, у которой снимал комнату… у тебя же агенты застали какого-то невысокого блондина, говорящего с южным акцентом, который, увидев полицейских, отказался предъявить документы, а начал стрелять и скрылся. Сперва подумали, что это и есть тот студент… но, очевидно, это был кто-то другой, у кого свои счеты с правосудием.
Я почувствовала, что вот-вот потеряю сознание. Итак, Мино в тюрьме; а в довершение ко всему Сонцоньо теперь убежден, что это я на него донесла. Любой на его месте подумал бы то же самое: я убежала из дома, а затем явились агенты. Мино сидит в тюрьме, а Сонцоньо разыскивает меня, желая отомстить. Я была настолько ошеломлена, что смогла только прошептать:
— Какая я несчастная! — и направилась к выходу.
Очевидно, я сильно побледнела, потому что с лица Астариты мигом слетело довольное и торжествующее выражение, он подошел ко мне и с тревогой проговорил:
— Садись-ка… давай поговорим… все еще можно исправить.
Я молча покачала головой и взялась за ручку двери. Астарита остановил меня и пробормотал:
— Послушай… я обещаю тебе сделать все от меня зависящее… я сам его допрошу… а потом, если не обнаружится ничего серьезного, я велю освободить его как можно скорее… идет?
— Идет, — ответила я слабым голосом. И добавила через силу: — Что бы ты ни сделал, знай, я буду благодарна тебе.
Теперь я была уверена, что Астарита и в самом деле поступит так, как говорит, и, если это будет в его власти, он освободит Мино; теперь я испытывала одно-единственное желание: поскорее уйти из этого страшного министерства. Но он с дотошностью полицейского снова начал допытываться:
— Между прочим… если у тебя есть основания опасаться того человека, которого застали в твоем доме… назови его имя… это облегчит его поимку.
— Не знаю я его имени, — ответила я и направилась к выходу.
— Во всяком случае, — продолжал он, — советую тебе пойти в комиссариат… и рассказать все, что знаешь… там тебе скажут, что, когда ты им понадобишься, они тебя вызовут, а потом разрешат уйти… если ты не пойдешь туда, тебе же будет хуже.
Я ответила, что последую этому совету, и попрощалась с Астаритой. Он не сразу закрыл за мною дверь, а, стоя на пороге, смотрел мне вслед, пока я шла через приемную.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Выйдя из министерства, я быстро, почти бегом добралась до соседней площади. Только когда я очутилась на самой площади, я поняла, что не знаю, куда идти и где мне найти приют. В первую минуту я подумала было о Джизелле, но она жила далеко, а у меня ноги буквально подкашивались от усталости. Кроме того, я не была уверена, что Джизелла охотно меня примет. Оставалась Дзелинда, хозяйка меблированных комнат, о которой я сказала маме перед уходом из дома. Мы дружили с Дзелиндой, вдобавок дом ее находился совсем рядом, и я решила отправиться туда.
Дом Дзелинды, большой, выкрашенный в желтый цвет, вместе с соседними зданиями выходил фасадом на привокзальную площадь. Одной из особенностей этого дома была лестница, круглые сутки погруженная в кромешную тьму. Лифта не было, окон тоже, приходилось подыматься по лестнице в полной темноте, рискуя столкнуться с людьми, которые спускались вниз, цепляясь за те же самые перила. В доме безраздельно царил застарелый запах кухни, словно здесь уже давно не готовили, но этот смрад навечно повис в холодном и сыром воздухе.
С тяжелым сердцем я еле-еле взобралась по лестнице, по которой столько раз поднималась в обнимку с очередным нетерпеливым любовником, и заявила Дзелинде, открывшей мне дверь:
— Мне нужна комната… на сегодняшнюю ночь…
Дзелинда, женщина тучная, еще не очень пожилая, казалась старше своих лет именно из-за неимоверной полноты. Она страдала подагрой, на щеках рдел нездоровый румянец, голубые слезящиеся глаза смотрели тускло, а белокурые жидкие, вечно растрепанные волосы висели длинными, как кудель, сосульками, но, несмотря на все это, лицо ее светилось каким-то дружеским расположением, как светится даже стоячая вода в часы солнечного заката.
— Комната есть, — сказала она, — а ты одна?
— Одна.
Я вошла, она заперла дверь и зашагала передо мной вперевалку, маленькая, толстая, в старом халате; пучок волос расползся, пряди рассыпались по пленам, а шпильки торчали во все стороны. В квартире оказалось так же холодно и темно, как и на лестнице. Но запах кухни был совсем свежим, как будто здесь недавно варились вкусные и изысканные блюда.
— Я готовила ужин, — пояснила с улыбкой Дзелинда.
Дзелинда, сдававшая комнаты на несколько часов, любила меня, уж не знаю за что, и часто, когда мой клиент уходил, задерживала меня; мы болтали, и она угощала меня сладостями и ликером. Дзелинда была незамужняя, очевидно, ее никогда никто не любил, ибо полнота обезобразила ее еще смолоду, и в том робком и стыдливом любопытстве, с каким она расспрашивала меня о моих любовных похождениях, угадывалась целомудренная и чистая натура. Она была лишена зависти и лукавства, но думаю, в душе сожалела, что ей самой не довелось заниматься тем, чем занимались посетители ее квартиры; комнаты она сдавала не только ради денег, но и, пожалуй, из-за подспудного желания быть хотя бы косвенно причастной к запретному раю любовных отношений.
В конце коридора находились две хорошо знакомые мне двери. Дзелинда отворила левую и ввела меня в комнату. Она зажгла люстру с тремя белыми стеклянными плафончиками в виде тюльпанов и прикрыла жалюзи. Комната была большая, чистая. Но чистота еще беспощаднее подчеркивала убогость обстановки: дыры на коврике возле кровати, заштопанное тканьевое одеяло, темные пятна на зеркале, кувшин и таз с отбитой эмалью. Взглянув на меня, Дзелинда спросила:
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Я чувствую себя прекрасно.
— Почему же ты тогда не ночуешь дома?
— Так, не хочется.
— Посмотрим, угадала ли я, — произнесла она с лукавым и добродушным видом, — ты, видимо, расстроена… ты ждала кое-кого, а он взял да и не пришел.
— Возможно.
— И этот кое-кто — тот самый чернявый офицер, с которым ты была здесь в прошлый раз.
Дзелинда не однажды задавала мне подобные вопросы. Я ответила как ни в чем не бывало, хотя в горле у меня стоял комок:
— Ты права… ну и что же?
— Ничего… но ты видишь, я тебя понимаю с полувзгляда… стоило мне посмотреть на тебя, как сразу же догадалась, что с тобой что-то стряслось… но ты не расстраивайся… раз он не пришел, значит, у него были на то свои причины… ведь военные, сама знаешь, народ подневольный.
Я ничего не ответила. Дзелинда смотрела на меня с минуту, а потом нерешительно, но сердечно предложила:
— Не хочешь ли составить мне компанию? У меня сегодня отличный ужин.
— Нет, спасибо, — быстро ответила я, — я уже поела.
Она опять посмотрела на меня и ласково потрепала по щеке. Потом многообещающим и таинственным тоном, каким говорят старые тетушки со своими молоденькими племянницами, сказала:
— Сейчас я угощу тебя кое-чем, и уж от этого ты, конечно, не откажешься. Она вынула из кармана связку ключей, подошла к комоду и, повернувшись ко мне спиной, отперла ящик.
Я расстегнула жакет и, положив руку на бедро и прислонившись к столу, смотрела, как Дзелинда шарит на дне ящика. Мне вспомнилось, что Джизелла тоже часто приходила сюда со своими любовниками, но Дзелинда не питала к ней ни малейшей симпатии. Она любила меня, потому что это была я, а не потому, что любила всех людей подряд. Это подбодрило меня. В конце концов, подумала я, на свете существуют не только полиция, министерства, тюрьмы и тому подобные страшные места. Дзелинда тем временем перестала шарить в своем ящике. Аккуратно прикрыв его, она подошла ко мне и повторила:
— От этого ты, конечно, не откажешься, — и положила что-то на ковровую скатерть стола. Я увидела пять сигарет хорошего качества с золотыми мундштуками, горсть карамелек в разноцветных обертках и четыре маленьких миндальных печенья в виде раскрашенных фруктов.
— Ну как, годится? — спросила она, снова потрепав меня по щеке.
— Да, спасибо.
— Пустяки, пустяки… если тебе что-нибудь понадобится, позови меня, не стесняйся.
Я осталась одна и почувствовала сильный озноб и беспокойство. Мне не хотелось спать, не хотелось ложиться в постель; но в этой ледяной комнате, где зимний холод, казалось, держится годами, как в церквах и в погребах, ничего другого не оставалось. Когда я приходила сюда раньше, такого вопроса не возникало: как мне, так и сопровождавшему меня мужчине но терпелось поскорее лечь в постель и заняться любовью; и хотя я не испытывала никаких чувств к своим случайным клиентам, тем не менее сами по себе любовные наслаждения захватывали и покоряли меня своей магией. Теперь мне не верилось, что я могла любить и быть любимой в этой мрачной обстановке, в этой холодной комнате. Чувственность каждый раз вводила в заблуждение и меня и моих спутников, придавая этим чужим и нелепым вещам интимный и милый характер. Я подумала, что если я никогда больше не увижу Мино, то моя жизнь станет похожа на эту комнату. Если взглянуть на мою жизнь объективно, без иллюзий, то в ней и впрямь нет ничего прекрасного и сокровенного, она, как и комната Дзелинды, вся заполнена потертыми, мерзкими, холодными вещами. Я содрогнулась всем телом и начала медленно раздеваться.
Простыня была ледяная и до того пропитана сыростью, что, когда я легла, мне показалось, будто она приняла форму моего тела, словно мокрая глина. Пока простыня медленно нагревалась, я лежала, погруженная в свои мысли. Случай с Сонцоньо захватил меня, и я принялась анализировать причины и следствия этого мрачного дела. Теперь Сонцоньо, конечно, решил, что я на него донесла; все обстоятельства самым роковым образом складывались против меня. Но только ли эти обстоятельства? Я вспоминала его фразу: «Мне кажется, что за мной следят»; и я задавала себе вопрос, уж не проговорился ли в конце концов священник. Очевидно, все-таки не проговорился, но это еще надо было подтвердить.
Думая о Сонцоньо, я представляла себе все, что произошло дома после моего бегства: Сонцоньо наконец надоедает ждать меня, он одевается, тут внезапно входят два агента, Сонцоньо выхватывает пистолет, стреляет и спасается бегством. Как в прошлый раз, когда я думала о преступлении Сонцоньо, так и теперь картины эти будили во мне неясное и жадное удовольствие. Мое воображение снова и снова возвращалось к сцене стрельбы, и я тщательно перебирала и смаковала все подробности; разумеется, что в стычке между агентами и Сонцоньо я всей душой была на стороне последнего. Я дрожала от радости, представляя себе, как падает раненый агент, у меня вырывался вздох облегчения, когда я видела убегающего Сонцоньо, я с тревогой следила за ним, пока он спускался по лестнице, и успокоилась лишь тогда, когда он исчез за углом темной улицы. Наконец я устала от этих непрерывно сменявшихся, как кинокадры, видений и погасила свет.
Я еще раньше заметила, что моя кровать стояла возле запертой двери, ведущей в соседнюю комнату. Очутившись в темноте, я увидела, что створки двери закрывались неплотно и сквозь щель между ними пробивалась вертикальная полоска света. Я приподнялась, положила локти на подушку, просунула голову сквозь железные прутья спинки кровати и приложила глаз к щели. Меня толкало к этому не простое любопытство — ведь я заранее знала, что увижу и услышу там за дверью, — скорее, мною владел страх остаться наедине со своими мыслями и страх одиночества, и это побудило меня, хоть и таким недостойным образом, искать общества людей из соседней комнаты. Сперва я увидела только круглый стол; свет люстры падал на него сверху, а позади в тени я заметила зеркальный шкаф. Однако я слышала разговор: обычные слова, так хорошо мне знакомые, обычные вопросы о месте рождения, о возрасте, об имени. Голос женщины звучал спокойно и сдержанно, а голос мужчины — нетерпеливо и взволнованно. Они разговаривали в углу комнаты, должно быть, лежали уже в постели. Из-за неудобства позы у меня страшно заболел затылок, и я уже собралась было прекратить свои наблюдения, когда вдруг в поле зрения появилась обнаженная женщина и остановилась по ту сторону стола в тени у зеркала. Она стояла ко мне спиной, и я видела ее только до пояса. Вероятно, она была очень молода, курчавая копна волос спадала на худенькую, костлявую спину, обтянутую бледной кожей. Ей, наверное, нет еще и двадцати, подумала я, но у нее есть ребенок, и грудь уже, наверное, дряблая. Вероятно, она принадлежала к тому разряду голодных девиц, которые прогуливаются без пальто, простоволосые, грубо размалеванные и оборванные, обутые в огромные уродливые ботинки, по городским скверам, расположенным возле вокзала. И когда она улыбается, думала я, у нее, должно быть, видны десны. Все эти мысли приходили мне в голову как-то непроизвольно, потому что вид этой худенькой голой спины действовал на меня успокаивающе, мне даже казалось, что я люблю эту девушку и прекрасно понимаю те чувства, которые испытывает она в данную минуту, глядя на себя в зеркало. Но послышался грубый голос мужчины:
— Можно узнать, чем это ты там занимаешься?
Девушка отошла от зеркала. Я на мгновение увидела ее сбоку: покатые плечи и дряблая грудь, именно такой я ее себе и представляла. Потом она исчезла, и вскоре свет в комнате погас.
И в моей душе тоже погасло смутное чувство умиления, которое вызвала у меня девушка, и я вновь оказалась одна в этой холодной постели, окруженная мраком и старыми чужими вещами. Я подумала об этих двух людях, находящихся за стеной: они оба скоро заснут, она ляжет возле своего партнера, уткнется подбородком в его плечо, сплетет свои ноги с его ногами, ее рука обхватит его талию, кисть прикроет пах, а пальцы утонут в складках живота, подобно корням, которые ищут живительные соки глубоко в земле, и внезапно я почувствовала себя растением, вырванным с корнем и брошенным на гладкие камни мостовой, где этому растению суждено засохнуть и погибнуть. Мино не было рядом со мною, и, когда я вытянула вперед руку, мне показалось, что я физически ощущаю под ладонью огромное ледяное, безжизненное пространство, со всех сторон обступившее меня, в центре которого находилась я сама, беззащитная, одинокая, сжавшаяся в комочек. Я испытывала горестное и непреодолимое желание прижаться к Мино; но его не было возле меня, и мне показалось, что я овдовела, я заплакала, протягивая руки вперед и воображая, будто обнимаю Мино. Не помню уж, как я заснула.
Сон у меня всегда был здоровый и крепкий, который можно сравнить с аппетитом человека, неприхотливого в еде и легко утоляющего свой голод. Так, на следующее утро, проснувшись, я с некоторым удивлением обнаружила, что нахожусь в комнате Дзелинды и лежу в постели, освещенной солнечным светом, который проникает сквозь щели жалюзи, стелется по подушке и по стене. Я еще не совсем очнулась, когда услышала из коридора телефонный звонок. Голос Дзелинды ответил что-то, я услышала свое имя, потом в дверь постучали. Я вскочила с постели и, как была в одной сорочке, подбежала к двери.
В коридоре никого не было, телефонная трубка лежала на столике. Дзелинда вышла на кухню. Я схватила трубку и услышала мамин голос. Она спросила:
— Адриана, это ты?
— Да.
— Почему ты ушла?.. Что тут было… ты могла бы по крайней мере предупредить меня… ой, какой ужас!
— Да, я знаю все… — торопливо ответила я, — можешь не объяснять.
— Я так волновалась за тебя, — сказала она, — а кроме того, у нас синьор Диодати.
— Синьор Диодати?
— Да, он пришел сегодня рано утром… и хочет во что бы то ни стало тебя повидать… он сказал, что подождет тебя здесь.
— Передай ему, что я сейчас приеду… скажи, что сию минуту буду.
Повесив трубку, я бегом вернулась в комнату и быстро оделась. Я никак не думала, что Мино так скоро освободят, и почему-то мне показалось, что, если бы я ждала его освобождения несколько дней или даже целую неделю, радость моя была бы полнее. Столь быстрое освобождение казалось мне подозрительным и невольно вызывало смутное опасение. Каждое событие должно иметь свой смысл, а смысл этого скоропалительного освобождения был мне неясен. Но я успокаивала себя тем, что, видимо, Астарите, как он и обещал, удалось добиться, чтобы Мино выпустили немедленно. Впрочем, я не чаяла снова увидеть Мино, и это нетерпеливое ожидание было все-таки счастьем, хотя и омрачалось тревогой.
Одевшись, я спрятала в сумку, чтобы не обидеть Дзелинду, сигареты, карамель и печенье, к которым даже не притронулась вчера вечером, и прошла на кухню попрощаться с хозяйкой.
— Теперь ты успокоилась, а? — спросила она. — Как твое настроение?
— Я вчера была утомлена… ну, до свидания.
— Иди, думаешь я не слышала твой разговор по телефону… синьор Диодати… да останься хоть на секунду… выпей чашку кофе.
Она говорила еще что-то, но я уже выбежала на лестницу.
В такси я села у самой дверцы, держа сумку в руках наготове, чтобы сразу же выскочить из машины, как только она остановится; я боялась увидеть возле нашего подъезда толпу людей, которые судачат по поводу выстрелов Сонцоньо. И еще я спрашивала себя, следует ли мне вообще возвращаться домой: ведь Сонцоньо может нагрянуть в любую минуту, чтобы расправиться со мной, но я отметила про себя, что это меня совсем не пугает. Если Сонцоньо решил отомстить, пусть мстит, я хочу увидеть Мино и не намерена прятаться от человека, перед которым ни в чем не виновата.
Возле дома не оказалось ни души, на лестнице тоже никого не было. Я стремительно влетела в мастерскую и увидела, что мама возле окна строчит на машинке. Солнце врывалось в комнату сквозь грязные стекла, на столе сидел кот и усердно облизывал лапы. Мама сразу же бросила шитье и сказала:
— Наконец-то ты пришла… могла бы меня по крайней мере предупредить, что идешь за полицией.
— За какой полицией?! Что ты говоришь?
— Я пошла бы с тобой вместе… тут был такой ужас!
— Я вовсе не ходила за полицией, — сказала я раздраженно, — я просто ушла, вот и все… полиция искала кого-то другого… да, видно, у этого совесть была нечиста.
— Даже мне не хочешь сказать правду, — ответила она, укоризненно глядя на меня.
— Да что сказать-то?
— Я ведь не пойду языком болтать… но никогда я не поверю, что ты вышла просто так… и в самом деле, полиция явилась через несколько минут после твоего ухода.
— Но эти неправда, я…
— Впрочем, ты поступила правильно… какие только людишки не разгуливают на свободе… знаешь, что сказал один из полицейских?.. «Я его лицо где-то видел».
Я поняла, что разубедить ее невозможно, она думала, что я пошла и донесла на Сонцоньо, и с этим ничего нельзя было поделать.
— Ну, ладно, ладно, — резко оборвала я, — а раненый… как им удалось переправить его отсюда?
— Какой раненый?
— Мне сказали, что один агент при смерти.
— Тебя обманули… правда, одному из полицейских пуля поцарапала руку… я сама ему перевязала рану… и он ушел на собственных ногах… однако я слышала выстрелы… стреляли на лестнице… я думала, весь дом разлетится… потом меня допрашивали… но я сказала, что ничего не знаю.
— Где синьор Диодати?
— Там… в твоей комнате.
Я намеренно задержалась с мамой, главным образом потому, что не решалась встретиться с Мино, будто предчувствовала что-то недоброе. Я вышла из мастерской и направилась в свою комнату. Там было темно, и, прежде чем я успела повернуть выключатель, я услышала голос Мино:
— Прошу тебя, не зажигай свет.
Меня поразил странный звук его голоса, в котором, по правде говоря, не слышалось радости. Я прикрыла дверь, ощупью добралась до кровати и села на край. Он, видимо, лежал на боку, повернувшись ко мне лицом.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросила я.
— Я чувствую себя отлично.
— Ты, должно быть, устал, а?
— Нет, не устал.
Совсем другой встречи ждала я. Радость неотделима от света. А разве могли в этом мраке радостно сверкать мои глаза, весело звучать мой голос, даже руки мои не могли коснуться дорогого лица. Я долго выжидала, потом, наклонившись к нему, спросила:
— Что ты собираешься делать? Хочешь спать?
— Нет.
— Хочешь, я уйду?
— Нет.
— Мне остаться?
— Да.
— Хочешь, я лягу рядом с тобой?
— Да.
— Хочешь, будем любить друг друга?
— Да.
Этот ответ поразил меня, ибо, как я уже говорила, он некогда не испытывал настоящей потребности в любви. Я встревожилась и ласково спросила:
— А тебе нравится спать со мной?
— Да.
— И теперь всегда будет нравиться?
— Да.
— И мы всегда будем вместе?
— Да.
— Может быть, я все же зажгу свет?
— Нет.
— Неважно, разденусь и в темноте.
Я начала раздеваться, охваченная упоительным чувством победы. Ночь, проведенная в тюрьме, думала я, открыла ему, что он любит и не может жить без меня. Будущее покажет, как я заблуждалась; и хотя я угадывала, что эта внезапная уступчивость как-то связана с арестом, я не понимала, что такая перемена в его поведении ни в коей мере не должна обольщать меня или даже просто радовать. Но в ту минуту мне трудно было разобраться во всем этом.
Я сбрасывала одежду с тем ожесточением, с каким застоявшийся конь стремится освободиться от узды; я сгорала от нетерпеливого желания передать Мино всю свою страсть и всю радость от нашей встречи, чего не могла сделать несколько минут назад, обескураженная темнотой и его поведением.
Но как только я приблизилась к нему и наклонилась над кроватью, чтобы лечь с ним рядом, я вдруг почувствовала, что он обхватил руками мои колени, а сам до крови укусил меня в левый бок. Меня пронзила острая боль, и одновременно я поняла, какое безграничное отчаяние выражал этот жест, как будто мы были не любовниками, а двумя грешниками, которых ненависть, гнев и безысходность толкают на самое дно нового ада, поэтому они вцепляются друг в друга зубами. Этот укус показался мне бесконечно долгим, как будто он и в самом деле собрался вырвать из моего тела кусок мяса. И хотя я почти радовалась тому, что он это сделал, тем не менее я понимала, как мало любви в его поступке; в конце концов не выдержав боли, я оттолкнула его и сказала убитым, тихим голосом:
— Пусти… что ты делаешь?.. Мне больно.
Так разом рухнули все иллюзии относительно моей победы. Потом, слившись в любовном экстазе, мы не произнесли ни слова; но все равно я смутно догадывалась об истинной причине его отрешенности и страсти, которую он сам впоследствии объяснил мне. Я поняла, что до сих пор он презирал не столько меня, сколько ту часть самого себя, которая жаждала моих ласк; а теперь, наоборот, по какой-то одному ему известной причине он дал полную волю этой до сих пор столь ненавистной ему частице своей натуры: этим все и объяснялось. Я была здесь ни при чем, он, как и прежде, не любил меня. Я ли, другая — ему было все равно; и как раньше, так и теперь я была для него лишь орудием, с помощью которого он либо карал, либо вознаграждал себя. Все это я, лежа в темноте возле него, понимала не столько рассудком, сколько инстинктивно чувствовала всей своей плотью; так же как в свое время почувствовала, что Сонцоньо — убийца, хотя тогда еще ничего не знала о его преступлении. Но я любила Мино, и моя любовь была сильнее этого сознания.
И все же меня поразили неистовая сила и ненасытность его страсти, на которую раньше он был столь скуп. Я всегда считала, что он сдерживает себя еще и по причине своего не очень крепкого здоровья. Поэтому, увидев, что он тут же снова начал ласкать меня, я не удержалась и сказала ему:
— Мне-то ведь все нипочем… смотри, как бы тебе не было вреда.
Мне показалось, что он усмехнулся, и я услышала, как он прошептал мне на ухо:
— Отныне мне ничто не может причинить вреда.
Это слово «отныне» прозвучало зловеще, и поэтому моя радость сразу померкла, я с нетерпением ждала минуты, когда смогу поговорить с Мино и узнать все, что произошло. Потом он забылся, но вроде не заснул. Я некоторое время молча ждала и наконец, сделав над собой усилие, хотя сердце мое сжималось от страха, тихо попросила:
— А теперь расскажи мне, что с тобой случилось.
— Ничего не случилось.
— И все-таки что-то, должно быть, случилось.
Он помолчал с минуту, а потом, как бы разговаривая сам с собой, сказал:
— В конце концов, я считаю, что ты должна узнать об этом… так вот, случилось следующее: с одиннадцати часов прошлой ночи я — предатель.
От этих слов у меня мороз пробежал по коже, вернее, не столько от самих слов, сколько от звука его голоса. Я прошептала:
— Предатель? Почему?
Он ответил холодным и мрачно-насмешливым тоном:
— Синьор Мино был известен среди своих политических единомышленников твердостью взглядов и бескомпромиссностью… они смотрели на синьора Мино как на своего будущего руководителя… а синьор Мино пребывал в уверенности, что при любых обстоятельствах сумеет отличиться, и чуть ли не жаждал быть арестованным и подвергнуться испытанию… да, синьор Мино считал, что аресты, тюрьмы и другие страдания неизбежны в жизни политического деятеля, как неизбежны в жизни моряка опасные путешествия, штормы, кораблекрушения… но при первой же качке моряк сдал, как самая последняя баба… стоило синьору Мино предстать перед каким-то полицейским, как он, не дожидаясь угроз и пыток, выложил все… Одним словом, предал… итак, синьор Мино со вчерашнего дня оставил поприще политического деятеля и начал так называемую карьеру доносчика…
— Ты испугался! — воскликнула я.
Он спокойно ответил:
— Нет, пожалуй, даже не испугался… только со мною случилось то, что случалось уже однажды, когда я пытался объяснить тебе свои взгляды… внезапно все стало мне безразлично… а тот, который меня допрашивал, показался мне даже милым человеком… ему нужно было узнать некоторые вещи… а мне в этот момент не нужно было скрывать их, и я ему рассказал… просто так… или, вернее, — после минутного раздумья Мино прибавил, — не просто так… а усердно, торопливо, я бы сказал, рьяно… даже чересчур, так что ему пришлось умерять мой пыл.
Я подумала было об Астарите, но не мог же он показаться Мино милым человеком:
— А кто тебя допрашивал?
— Не знаю… какой-то черноглазый молодой человек, с желтым лицом, лысый… очень хорошо одетый… должно быть, важная шишка.
— И он тебе показался милым? — я не могла сдержать возгласа изумления, узнав в этом описании Астариту.
Он рассмеялся мне прямо в ухо:
— Успокойся… не он лично… а его действия… когда человек отрекается от самого себя или просто не способен быть тем, кем должен, то, как это ни странно, именно в подобных обстоятельствах проявляется его подлинная сущность… разве я не сын богатого собственника?.. А этот человек разве не стоит на страже моих интересов?.. Ну вот, мы поняли, что мы люди одной и той же породы… связаны одними и теми же узами… Ты думаешь, мне понравился лично он? Нет, нет… мне понравились его действия… я почувствовал, что это я содержал его и платил ему, я — человек, которого он защищал, человек, который был его хозяином, хотя я в стоял перед ним как обвиняемый.
Он смеялся, или, вернее сказать, захлебывался смехом, как кашлем, болезненно отдававшимся у меня в ушах. Я понимала лишь одно: произошло нечто непоправимое, и моя жизнь снова туманна и неопределенна. Спустя минуту он добавил:
— А может быть, я клевещу на себя… и я предал просто потому, что мне было безразлично… потому что внезапно все показалось мне нелепым и бессмысленным и я перестал понимать те вещи, в которые обязан был верить.
— Перестал понимать? — машинально переспросила я.
— Да… или, вернее, я понимал, как понимал всегда, только слова, а не поступки, которые этими словами обозначаются… можно ли так страдать из-за слов? Слова состоят лишь из звуков, ведь это все равно, как если бы меня посадили в тюрьму из-за ослиного рева или скрипа колес… слова не имели для меня никакого значения, они казались мне нелепыми и бессмысленными, тому человеку были нужны слова, и я дал ему их столько, сколько он хотел.
— В таком случае, — возразила я, — если это только слова… что же тебе беспокоиться?..
— Да, но, к сожалению, слова, как только их произнесешь, перестают быть только словами и превращаются в поступки.
— Почему?
— Потому что я сразу начал мучиться… потому что, как только я их высказал, я тут же раскаялся… потому что я понял, почувствовал, что, произнеся эти слова, я совершил поступок, который обозначается словом «предательство»…
— Зачем же ты тогда их произнес?
Он вяло ответил:
— Почему люди разговаривают во сне? Может быть, я спал… а сейчас вот проснулся.
Таким образом, мы снова и снова возвращались к одному и тому же вопросу. Сердце мое сжалось от боли, и я, преодолев себя, сказала:
— Может быть, ты ошибаешься… тебе кажется, что ты натворил бог знает что, а на самом деле ты ничего и не сказал.
— Нет, не ошибаюсь, — коротко ответил он.
Немного помолчав, я спросила:
— Ну, а твои друзья?
— Какие друзья?
— Туллио и Томмазо.
— Я ничего о них не знаю, — ответил он с деланным безразличием, — их арестуют.
— Нет, не арестуют! — воскликнула я.
Я считала, что Астарита, конечно, не воспользуется этой минутной слабостью Мино. Но только теперь, услышав фразу об аресте двух его друзей, я по-настоящему поняла всю серьезность положения.
— Почему же их не арестуют? — спросил он. — Я назвал их имена… их наверняка арестуют.
— О Мино! — огорченно воскликнула я. — Зачем ты это сделал?
— Тот же вопрос задаю себе я сам.
— Но если их не арестуют, — ухватилась я за единственную оставшуюся у меня надежду, — тогда еще не все потеряно. Они никогда не узнают, что ты…
Он перебил меня.
— Да, но я-то буду знать… я-то буду знать всегда… буду знать всегда, что я уже не тот, каким был прежде, а другой человек, и этого человека породил я сам, когда заговорил, так же, как мать рождает своего ребенка… теперь, к сожалению, этот человек мне не по душе… в этом вся беда… ведь есть мужья, которые убивают своих жен, потому что жизнь с ними становится невыносимой… теперь представь себе, что в одном теле живут два существа, которые смертельно ненавидят друг друга… а моих друзей, конечно, арестуют.
Не удержавшись, я сказала:
— Если бы ты даже ничего не сказал, тебя все равно освободили бы… и твоим друзьям не грозит никакая опасность…
Тут я вкратце рассказала ему историю моих отношений с Астаритой, о том, как я пыталась вызволить его из тюрьмы и об обещании, данном мне Астаритой. Он молча выслушал меня, а потом проговорил:
— Час от часу не легче… итак, свободой я обязан не только своим заслугам в качестве доносчика, но и твоей любовной связи с полицейским.
— Мино, не надо так говорить!
— Впрочем, — добавил он через минуту, — я рад, что мои друзья счастливо отделались… по крайней мере хоть это не будет на моей совести.
— Видишь, — сказала я живо, — теперь, в сущности, нет разницы между тобой и твоими друзьями. Они тоже обязаны своей свободой мне и тому, что Астарита влюблен в меня.
— Пардон… есть разница… они-то никого не выдавали.
— Откуда ты знаешь?
— Я в них верю… однако разобщенность в таких случаях действительно малоприятная вещь.
— А ты веди себя так, будто ничего не случилось, — принялась я снова уговаривать его, — возвращайся к ним как ни в чем не бывало… что поделаешь? У каждого человека бывают минуты слабости.
— Да, но не каждому человеку выпадает случай умереть и все-таки остаться в живых, — ответил он, — знаешь, что произошло со мной в тот момент, когда я говорил? Я умер… просто умер… умер навсегда.
Тоска сжимала мое сердце, и я разразилась слезами.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Потому что ты говоришь такие ужасные вещи, — ответила я и зарыдала еще громче, — будто ты умер… мне страшно.
— Тебе не нравится лежать с покойником? — насмешливо спросил он. — Однако это вовсе не так страшно, как тебе кажется… даже совсем не страшно… я умер не в прямом смысле… что касается моего тела, то оно живет, и еще как живет!.. Потрогай, жив ли я, ну, видишь, я жив. — Он взял мою руку, провел ею по своему телу, дошел до паха и надавил на него. — Я весь живой, а с тобой, поверь, я никогда не был таким живым, как сейчас… не бойся, что мы мало занимались любовью в то время, когда я был жив, зато мы все наверстаем теперь, когда я умер.
Он со злобным презрением отбросил от себя мою покорную руку. Я уткнулась лицом в ладони и разразилась громкими и горестными рыданиями, вкладывая в них все свое отчаяние. Мне хотелось плакать без удержу, плакать без конца, потому что я боялась, что наступит минута, когда иссякнут слезы и я, опустошенная и отупевшая, вновь окажусь перед лицом все тех же неразрешимых проблем, которые вызвали этот взрыв отчаяния. Так или иначе минута эта наступила, я вытерла мокрое от слез лицо краем простыни и лежала не шевелясь, глядя в темноту широко раскрытыми глазами. Вдруг он ласковым, задушевным голосом предложил:
— Давай-ка вместе подумаем, что мне делать.
Я быстро повернулась к нему, крепко обняла и начала говорить, почти касаясь губами его губ:
— Не думай больше об этом… не занимайся ты больше этим… что было, то было… вот что тебе надо делать.
— А потом?
— А потом возьмись за учение… получи диплом… возвращайся в свой город… пусть я больше тебя не увижу, лишь бы знать, что ты счастлив… начни работать, а когда придет время, женись на местной девушке, которая будет тебе ровней и которая будет тебя любить по-настоящему… На что тебе политика? Ты не создан для политики, ты поступил неправильно, когда занялся этим делом… это ошибка, но ведь всякий может ошибиться… в один прекрасный день ты сам удивишься, что занимался политикой… а я тебя, Мино, очень-очень люблю, другая женщина на моем месте не захотела бы расстаться с тобой… но, если надо, уезжай хоть завтра… если надо, я готова никогда больше с тобой не видеться… лишь бы ты был счастлив.
— Но я, — сказал он низким и печальным голосом, — никогда больше не буду счастлив… я — доносчик.
— Неправда, — возразила я, — вовсе ты не доносчик… и даже если бы это было так, ты все равно будешь счастлив… есть люди, которые действительно совершили преступления, а они счастливы… с другой стороны, возьми, к примеру, меня… когда говорят: уличная девка, можно подумать бог знает что… а я такая же женщина, как все… и часто я даже чувствую себя счастливой… например, все последнее время, — добавила я с горечью, — я была так счастлива.
— Ты была счастлива?
— Да, очень… но я знала, что так не может продолжаться бесконечно, и правда… — Мне снова захотелось плакать, но я сдержалась и прибавила: — Ты вообразил себя совсем другим человеком, не таким, какой ты есть на самом деле… вот поэтому все так получилось… а теперь будь самим собой… и ты увидишь, что все сразу станет на свои места… в конце концов, ты страдаешь из-за того, что произошло, потому что стыдишься и боишься мнения других, мнения своих друзей… а ты перестань встречаться с ними, познакомься с другими людьми, ведь свет так велик… если они недостаточно любят тебя, чтобы понять твое поведение в эту минуту слабости, то оставайся со мной, ведь я тебя люблю, понимаю и не осуждаю… по правде говоря, — воскликнула я убежденно, — если бы ты совершил в тысячу раз худший поступок, ты все равно для меня остался бы моим Мино! — Он молчал. Я продолжала: — Я бедная, необразованная девушка, это верно, но в некоторых вещах я разбираюсь лучше, чем твои друзья, и даже лучше, чем ты… я тоже пережила нечто похожее на то, что переживаешь сейчас ты… после нашей первой встречи, когда ты не захотел прикоснуться ко мне, я вбила себе в голову, что ты меня презираешь… и внезапно я потеряла всякий интерес к жизни… я чувствовала себя такой несчастной… я хотела бы стать другой и в то же время понимала, что это невозможно, что я навсегда останусь такой, какая я есть… меня жгло клеймо позора, я тосковала и совсем отчаялась… я онемела, застыла, будто меня связали… иногда я думала, что лучше умереть… потом однажды я вышла из дома с мамой, зашла случайно в церковь, стала молиться и поняла, что мне в конце концов нечего стыдиться, и если я такая, какая есть, то это лишь божья воля, я не должна проклинать свою судьбу, а наоборот, принять ее с покорностью и надеждой; и если ты презирал меня, то в этом виноват ты, а не я… короче говоря, я много передумала, и наконец отчаяние мое развеялось, и мне снова стало весело и легко.
Он рассмеялся своим леденящим душу смехом.
— В сущности, я должен был бы смириться с тем, что сделал, и больше не возвращаться к этой теме… я должен был бы смириться с тем, кем я стал, и не бунтовать… да, возможно, в церкви и случаются подобные вещи… но помимо церкви…
— А ты пойди в церковь, — предложила я, хватаясь за эту новую надежду.
— Нет, не пойду я туда… я не верю в бога, и в церкви мне скучно… а потом, что это за разговоры?
Он снова рассмеялся и, вдруг перестав смеяться и схватив меня за плечи, начал изо всех сил трясти меня и кричать:
— Да ты понимаешь, что я наделал? Понимаешь? Понимаешь?
Он с такой силой тряс меня, что у меня перехватило дыхание, потом оттолкнул, и я услышала, как он вскочил с постели и начал в темноте одеваться.
— Не зажигай свет, — с угрозой в голосе сказал он, — нужно время, чтобы я снова мог смотреть людям в глаза… а пока еще рано… берегись, если ты зажжешь свет!
Но я боялась даже дохнуть. А потом все-таки набралась смелости и спросила:
— Ты уходишь?
— Да… но я вернусь, — сказал он и снова засмеялся, — не бойся, вернусь… я даже порадую тебя… я перееду к тебе жить.
— Сюда, ко мне?
— Да, но я не собираюсь тебе мешать… живи по-прежнему… впрочем, — добавил он, — мы могли бы прожить вдвоем на те деньги, которые мне присылают из дома… ведь я платил за комнату… но в своем доме на двоих вполне хватит.
Его намерение поселиться у нас скорее удивило меня, чем обрадовало. Однако я не осмелилась что-либо сказать. Он молча одевался в кромешной тьме.
— Я вернусь сегодня ночью, — наконец проговорил он.
Я слышала, как он открыл дверь, вышел, захлопнул за собой дверь. Я осталась одна и долго смотрела в темноту открытыми глазами.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В тот же самый день по совету Астариты я пошла в полицейский комиссариат нашего района, чтобы дать свидетельские показания по поводу случая с Сонцоньо. Я отправилась туда нехотя, потому что после того, что произошло с Мино, все связанное с полицией и полицейскими внушало мне смертельное отвращение. Но я покорилась своей участи: я понимала, что моя жизнь отравлена, и отравлена надолго.
— Мы ждали тебя с утра, — сказал полицейский комиссар, как только я объяснила ему причину своего визита.
Это был довольно крепкий мужчина, я знала его давно; и хотя он был отцом семейства и ему уже перевалило за пятьдесят, он, как я заметила с некоторых пор, питал ко мне нечто большее, чем простую симпатию. Особенно мне запомнился его огромный пористый, как губка, нос, придававший лицу грустное выражение. Волосы у него всегда были растрепанные, а глаза полузакрытые, будто он только что встал с постели. Эти светло-голубые глаза смотрели как бы сквозь прорези маски, потому что его полное, розовое, морщинистое лицо напоминало маску, а кожа напоминала корку поздних сортов апельсина: хотя они достигают огромных размеров, внутри у них дряблая мякоть.
Я ответила, что не могла прийти раньше. Он с минуту молча смотрел на меня своими голубыми глазами, которые ярко выделялись на его апельсиновом лице, а потом спросил с видом заговорщика:
— А теперь скажи, как его зовут?
— Откуда я знаю?
— Ну, будто бы не знаешь!
— Честное слово, нет, — ответила я, прижав руку к груди, — он остановил меня на Корсо… правда, он вел себя как-то странно… но я не обратила на это внимания.
— Как же так получилось, что он оказался один в твоем доме, а тебя не было?
— У меня было назначено срочное свидание, и я ушла.
— А он подумал, что ты пошла за полицией… ты знаешь об этом?.. И он кричал, что ты доносчица.
— Да, знаю.
— И что ты еще поплатишься за это.
— Поживем — увидим.
— Разве ты не понимаешь, — спросил он, пытливо глядя на меня, — что этот человек опасен и завтра, желая отомстить тебе за твой, как он предполагает, донос, он выстрелит в тебя так же, как стрелял в агентов?
— Конечно, понимаю.
— Тогда почему же ты не хочешь назвать его имя?.. Мы его арестуем, и ты будешь жить спокойно.
— Я же вам говорю, что не знаю его… хорошенькое дело… разве я могу знать имена всех мужчин, которых привожу домой?
— А нам, — внезапно произнес он громко, с театральным поклоном, — нам известно его имя.
Я поняла, что это ложь, и спокойно ответила:
— Если оно вам известно, чего вы пристаете ко мне? Арестуйте его, и дело с концом.
Он с минуту молча смотрел на меня, и, заметив, что его нерешительный и беспокойный взгляд все чаще останавливался на моей фигуре, я поняла, что служебное усердие помимо его воли уступило место давнишнему вожделению.
— И нам известна еще одна вещь, — продолжал он, — раз он стрелял и смылся, он, видно, имел на то причину.
— В этом я тоже уверена.
— И ты знаешь эту причину.
— Ничего я не знаю… раз мне неизвестно его имя, как же я могу знать все остальное?
— Мы прекрасно знаем и все остальное, — сказал он. Он произносил все это как-то механически, видимо думая о чем-то другом; я была уверена, что сейчас он поднимется с места и подойдет ко мне.
— Мы знаем его прекрасно и скоро поймаем… это вопрос всего нескольких дней… а может быть, и часов.
— Тем лучше для вас.
Он встал, как я и предполагала, обошел вокруг стола, приблизился ко мне и, взяв меня за подбородок, сказал:
— Ну-ну… ты же все знаешь, но не хочешь сказать… чего ты боишься?
— Ничего я не боюсь, — ответила я, — ничего не знаю… и уберите-ка руки.
— Ну-ну, — повторил он, но все же вернулся к своему столу и продолжал. — Твое счастье, что ты мне нравишься, я знаю, ты хорошая девушка… а известно ли тебе, как поступил бы другой на моем месте, чтобы заставить тебя говорить? Запер бы тебя в холодную на порядочный срок… или приказал бы отправить в тюрьму Сан-Галликано.
Я поднялась со стула и сказала:
— Ну, мне некогда… если у вас больше нет ко мне вопросов…
— Ладно, ступай… да будь осторожна в подборе клиентов… политических и прочих.
Я сделала вид, что не расслышала его последних слов, сказанных с явным намеком, и поспешно вышла из этого противного помещения.
На улице я опять стала думать о Сонцоньо. Комиссар подтвердил то, о чем я догадывалась: Сонцоньо убежден, что на него донесла я, поэтому он наверняка захочет мне отомстить. Я испугалась, но не за себя, а за Мино. Сонцоньо жесток, если он застанет Мино со мной, он не задумываясь убьет и его. Признаюсь, что меня, как это ни странно, даже прельщала мысль умереть вместе с Мино. Я живо представила себе эту картину: Сонцоньо вынимает пистолет, стреляет, я бросаюсь между ним и Мино, чтобы защитить Мино, и пуля попадает в меня, а не в него. Но мне также нравилась мысль, что и Мино сражен выстрелом: мы умираем рядом, и кровь наша сливается воедино. Однако, думала я, если нас убьют в одну и ту же минуту, это будет не так трогательно, как если бы мы вместе покончили жизнь самоубийством. Лишить себя жизни одновременно с возлюбленным, казалось мне, — самый достойный финал большой любви. Это все равно что сорвать цветок, прежде чем он успеет завянуть, все равно что замкнуться в тишине, прослушав прекрасную музыку. Я нередко мечтала о таком самоубийстве, что сможет остановить время, прежде чем оно погубит в опошлит любовь, на этот шаг решаешься в радостном экстазе, забывая о страхе перед болью. В те минуты, когда мне казалось, что я люблю Мино так сильно, что не смогу любить его и дальше с той же страстью, мысль о самоубийстве вдвоем возникала у меня столь же естественно, легко и непроизвольно, как возникало желание целовать и ласкать его. Но я никогда не говорила Мино об этом, ибо знала: для того, чтобы одновременно покончить с собой, надо в одинаковой мере любить друг друга. Но Мино меня не любил, а если и любил, то не до такой степени, чтобы лишить себя жизни.
Я шла домой, погруженная в эти мысли. Внезапно у меня закружилась голова, меня затошнило и я ощутила смертельную слабость во всем теле. Я едва успела войти в молочную. До дома оставалось всего несколько шагов, но у меня не хватало сил, чтобы преодолеть даже это короткое расстояние; я боялась упасть.
Я села за столик возле стеклянной двери и, охваченная дурнотой, закрыла глаза. Я все еще чувствовала тошноту и головокружение, и состояние это усугублялось от звуков фыркающего паром кофейника, доносящихся как будто издалека, но отзывающихся странной болью в сердце. На лице и на руках я ощущала теплое дыхание спертого и нагретого воздуха, и все же мне казалось, что я зябну. Хозяин молочной знал меня, он крикнул, не выходя из-за стойки:
— Выпьете чашку кофе, синьорина Адриана?
Не открывая глаз, я кивнула в знак согласия.
Наконец я пришла в себя и выпила чашку кофе, которую хозяин молочной поставил передо мною на столик. По правде говоря, в последнее время я не раз испытывала подобное недомогание, но все это было в более легкой, едва заметной форме. Я не обращала на это внимания еще и потому, что необычайные и грустные события полностью занимали мои мысли. Но теперь, размышляя и сопоставляя это недомогание с известным нарушением моего физического состояния, которое подтвердилось именно в этом месяце, я поняла, что подозрения, которые я гнала от себя и которые все-таки жили где-то в глубине моего сознания, оказались верными.
«Нет никакого сомнения, — внезапно подумала я, — у меня будет ребенок».
Я расплатилась за кофе и вышла из молочной. Чувство, которое я испытывала в тот момент, было весьма сложным, и даже теперь, по прошествии долгого времени, мне трудно объяснить его. Я уже говорила, что беда никогда не приходит одна; и эта новость, которую в другое время и в других условиях я встретила бы радостно, теперь, при нынешних обстоятельствах, показалась мне огромным несчастьем. Но надо признать, я устроена так, что, повинуясь какому-то неодолимому и таинственному движению души, умею находить приятное даже в самых неприятных вещах. На сей раз это было не так уж трудно, мое сердце наполнилось надеждой и радостью, которыми наполняется сердце любой женщины, когда она узнает, что у нее будет ребенок. Правда, мой ребенок родится не в таких хороших условиях, как мне хотелось бы; но все-таки это будет мой ребенок, я рожу его, воспитаю и буду им гордиться. «Дитя есть дитя, — подумала я, — и ни бедность, ни трудности, ни смутное будущее не могут помешать женщине, даже самой бедной и одинокой, радоваться тому, что она даст жизнь ребенку».
Эти размышления настолько успокоили меня, что после минутной тревоги и малодушного уныния я снова почувствовала себя, как всегда, спокойно и уверенно. Тот самый молодой врач из дежурной аптеки, к которому давным-давно потащила меня мама, чтобы выяснить, переспала я с Джино или нет, теперь принимал пациентов в кабинете недалеко от молочной. Я решила пойти к нему. Время приема еще не наступило, в прихожей пациентов не было; врач хорошо знал меня и встретил радушно. Закрыв за собой дверь, я тут же твердо заявила:
— Доктор, я почти уверена, что забеременела.
Он рассмеялся, потому что знал, чем я занимаюсь, и спросил:
— Ты огорчена?
— Ничуть не огорчена, наоборот, рада.
— Посмотрим.
Задав несколько вопросов насчет моего недомогания, он велел мне лечь на клеенчатую кушетку, осмотрел меня, а потом весело сказал:
— На сей раз попалась.
Я была рада, что его слова, подтвердившие мои подозрения, не вызвали во мне ни тени досады, я выслушала их со спокойной душой и сказала:
— Я так и знала… а пришла только для того, чтобы лишний раз удостовериться.
— Тогда можешь не сомневаться.
Он радостно потирал руки, словно сам был отцом ребенка, и переминался с ноги на ногу, весело и сочувственно глядя на меня. Но меня мучило одно сомнение, и я хотела его разрешить.
— А какой срок?
— Да около двух месяцев… чуть меньше, чуть больше… а зачем тебе?.. Хочешь знать, кто отец?
— Я уже и так знаю, — ответила я, направляясь к выходу.
— Если тебе что-либо понадобится, пожалуйста, приходи, — сказал он, открывая дверь, — а когда настанет время… ручаюсь тебе, родишь превосходного малыша.
Как и полицейский комиссар, он питал ко мне симпатию. Но в отличие от комиссара он мне нравился. Это был, как я уже говорила раньше, красивый молодой человек, смуглый, здоровый, сильный, с черными усиками, блестящими глазами, белыми зубами, резвый и веселый, как охотничий пес. Я часто ходила к нему на осмотр, по крайней мере раз в полмесяца, и два или три раза из благодарности, так как он не желал брать с меня денег, отдавалась ему на этой самой клеенчатой кушетке, на которой он только что осматривал меня. Но он был тактичен и никогда, разве что в шутливой и дружеской форме, не настаивал на этом. Он давал мне разные советы; думаю, что по-своему он даже был немного влюблен в меня.
Я сказала доктору, что знаю, кто отец моего ребенка. На самом же деле в тот момент я скорее интуитивно чувствовала это, а точно не знала. Но когда я шла по улице, роясь в памяти и считая дни, мое предчувствие превратилось в уверенность. Я вспомнила, что именно около двух месяцев назад я испытала одновременно чувство ужаса и наслаждения, и это исторгло из моей груди протяжный жалобный крик, крик агонии и экстаза, раздавшийся в темной спальне, и я пришла к заключению, что отцом ребенка мог быть только Сонцоньо. Конечно, страшно было сознавать, что я зачала ребенка от Сонцоньо, от этого беспощадного и жестокого убийцы, и особенно страшно, что ребенок может стать похожим на отца и унаследовать его характер. С другой стороны, я должна была признать, что Сонцоньо имеет право на это отцовство. Сонцоньо был единственным из всех близких мне мужчин, которому удалось по-настоящему овладеть мною, затронуть самую сокровенную и темную сторону моей плоти, не вызывая при этом никакого отклика в моем сердце. И тот факт, что я, испытывая ужас и страх перед ним, отдалась ему помимо своей воли, не опровергал, а, наоборот, подтверждал всю силу и сложность его власти надо мною. Ни Джино, ни Астарита, ни даже Мино, к которому я питала совершенно особое чувство, не пробудили во мне ощущения столь естественной, хотя и ненавистной мне, власти. Все это казалось мне странным и в то же время жутким; но так уж устроена жизнь: чувства — это единственное, что бесполезно отрицать, их ни отвергнешь, ни проанализируешь до конца. В заключение я пришла к выводу, что для любви нужны одни мужчины, а для зачатия детей — другие, и если верно то, что отец моего ребенка — Сонцоньо, то не менее верно и другое: я ненавидела его, избегала, а любила лишь одного Мино.
Я медленно поднялась по лестнице, думая о той жизни, которую отныне носила в своем чреве. Войдя в переднюю, я услышала разговор, доносящийся из большой комнаты. Я заглянула туда и, к своему удивлению, увидела Мино, он сидел за столом и спокойно беседовал с мамой, которая собиралась шить. В самом центре комнаты горела лампа, положение которой можно было изменить с помощью противовеса, а бóльшая часть мастерской была погружена в темноту.
— Добрый вечер, — сказала я, медленно входя в комнату.
— Добрый вечер, добрый вечер, — произнес Мино хриплым и нетвердым голосом. Взглянув на него, я заметила, как блестят его глаза, и решила, что он пьян. На одном конце стола была расстелена скатерть, стояли два прибора, а так как мама всегда ела на кухне, я поняла, что второй прибор предназначался для Мино. — Добрый вечер, — повторил он, — я принес свои вещи… они там… и я успел подружиться с твоей мамой… не правда ли, синьора, мы на редкость хорошо понимаем друг друга?
При звуках этого насмешливого и мрачно-игривого голоса сердце мое сжалось. Я в изнеможении опустилась на стул и на минуту прикрыла глаза. Я услышала мамин ответ:
— Это вы говорите, что мы понимаем друг друга… но если вы будете плохо отзываться об Адриане, то мы никогда не столкуемся.
— А что я такого сказал? — воскликнул Мино с притворным удивлением. — Что Адриана создана для жизни, которую она ведет… что Адриана чудесно приспособилась к этой жизни… что же тут худого?
— Вот это-то и неверно, — услышала я возражение мамы, — Адриана не создана для такой жизни… при ее красоте она заслуживает лучшей участи, самой лучшей… известно ли вам, что Адриана одна из красивейших девушек в нашем квартале, а может быть, и во всем Риме?.. Многие во сто раз хуже ее, а живут лучше… а у Адрианы, которая прекрасна, как королева, ничего нет… и я знаю почему.
— Почему?
— Потому что она слишком добрая… вот почему… потому, что она красивая и добрая… если бы она была красивой и злой, все было бы иначе.
— Хватит, хватит, — сказала я, раздосадованная этим спором и особенно тоном Мино, который, видимо, подшучивал над мамой, — я голодна… ужин еще не готов?
— Готов, я сейчас.
Мама положила шитье на стол и поспешно вышла. Я поднялась и пошла вслед за ней на кухню.
— Разве мы открыли пансион? — проворчала она, как только я приблизилась. — Явился сюда… как хозяин… поставил чемоданы в твоей комнате… дал мне денег на расходы.
— Ты что, недовольна?
— Я предпочитаю, чтобы все было по-старому.
— Ну, ладно, считай, что мы жених и невеста… а кроме того, это временно, всего на несколько дней, не останется же он здесь навсегда.
Я сказала еще что-то в том же духе и, желая задобрить маму, обняла ее и вернулась в комнату.
Надолго запомню я этот первый ужин Мино в нашем доме. Он беспрестанно шутил, однако не забывал о еде и ел с большим аппетитом. Но его шутки казались мне холоднее льда и горше полыни. Было ясно, что лишь одна мысль владела им, она впилась в мозг, подобно терниям, вонзающимся в тело; шутки только бередили рану и еще глубже проникали в нее своим жалом, всякий раз вызывая новую острую боль. Это была мысль о том, что он проболтался Астарите: по правде говоря, я никогда не видела человека, который бы так раскаивался в своем поступке. Еще в детстве священники внушили мне, будто раскаяние снимает вину, но в отличие от этого раскаянию Мино, казалось, не будет конца, оно никогда не иссякнет, не принесет облегчения. Я понимала, что он ужасно страдает, и сама страдала вместе с ним в равной мере, а быть может, даже больше, ибо не в силах была развеять или хотя бы смягчить эти страдания.
Мы молча съели первое. Потом мама, которая подавала нам и стояла возле стола, сказала что-то о ценах на мясо, и тогда Мино, подняв голову, произнес:
— Не беспокойтесь, синьора… отныне это моя забота, я не сегодня-завтра получу очень хорошее место.
Эти слова вселили в меня надежду. Мама спросила:
— Что это за место?
— В полиции, — ответил Мино с подчеркнутой и удручающей серьезностью, — меня устроит один друг Адрианы… синьор Астарита. — Я отложила нож и вилку и внимательно посмотрела на него. А он продолжал: — Они находят, что у меня есть все качества для службы в полиции.
— Может, это и так, — сказала мама, — но я никогда не любила полицейских… сын прачки, которая живет внизу, тоже стал полицейским… знаете, что заявили ему парни, которые работают здесь рядом, на цементном складе? «Держись-ка теперь от нас подальше, мы тебя и знать не желаем…» И потом в полиции мало платят.
Презрительно скривив рот, мама сменила ему тарелку и поставила перед ним блюдо с мясом.
— Но речь идет не о такой работе, — возразил Мино, накладывая себе жаркое, — в данном случае речь идет об одном важном месте… деликатном… секретном… э-э, черт возьми!.. Разве зря я учился?.. Ведь я почти закончил университет… я знаю языки… в полицейские идут бедняки, а не такие люди, как я.
— Может, это и так, — повторила мама. — Ешь, — прибавила она, положив мне в тарелку самый большой кусок мяса.
Мино сказал:
— Не может, а так оно и есть. — Помолчав немного, он снова заговорил: — Правительству известно, что повсюду есть злоумышленники… не только среди бедных людей, но и среди богатых… чтобы следить за богатыми, нужны образованные люди, которые и разговаривают, как они, и одеваются, как они, и имеют те же манеры, одним словом, умеют войти в доверие… вот мне и поручают это дело… я буду зарабатывать большие деньги, жить в фешенебельных отелях, разъезжать в вагонах первого класса, обедать в лучших ресторанах, одеваться у знаменитого портного, отдыхать на модных курортах, в самых шикарных горных пансионатах… черт возьми… за кого вы меня принимаете?
Теперь мама слушала его, широко раскрыв рот. Весь этот блеск просто ослепил ее.
— Если так, — проговорила она наконец, — мне сказать нечего.
Я перестала есть. Внезапно я поняла, что не могу больше присутствовать при разыгрывании этой мрачной комедии.
— Я устала и иду к себе, — резко сказала я, поднялась и вышла из мастерской.
В спальне я села на кровать, съежилась и тихо заплакала, закрыв лицо руками. Я думала о беде, которая приключилась с Мино, о ребенке, который должен у меня родиться, и мне казалось, что и беда и ребенок росли независимо от меня, я никак не могла повлиять на них, они существовали сами по себе, и ничего уж тут не поделаешь. Немного погодя вошел Мино, я сразу же встала и принялась ходить по комнате, чтобы не показывать ему своих слез и незаметно вытереть глаза. Он закурил сигарету и лег на постель. Я села возле него и сказала:
— Мино, прошу тебя… не разговаривай так с мамой.
— Почему?
— Потому что она-то ничего не понимает… а я все понимаю, и каждое твое слово для меня — нож в сердце.
Он ничего не ответил и продолжал молча курить. Я вынула из ящика комода свою сорочку, взяла иглу и катушку шелковых ниток, села на кровать возле лампы и принялась штопать белье. Я не хотела разговаривать, боясь, что он опять заведет речь все о том же, и надеялась, что в тишине он отвлечется от своих горьких дум. Шитье требует внимательных глаз, но оно не занимает ума, всем, кому приходилось заниматься шитьем, это известно. Я шила, а в голове лихорадочно метались мысли, и, когда я быстро втыкала иголку в материю и делала стежок за стежком, мне казалось, что я пытаюсь сшить воедино обрывки своих мыслей. Теперь меня, как и Мино, преследовало то же наваждение, я не могла не думать о том, чтó он сказал Астарите, и о тех последствиях, которые вызовет его поступок. Но я старалась отвлечься, потому что в силу необъяснимого воздействия боялась направить его мысли на тот же самый предмет и таким образом поневоле заставить его еще острее почувствовать свое несчастье. Поэтому я решила думать о чем-нибудь светлом, веселом, приятном и всей душой обратилась к мыслям о ребенке, которого ждала и который действительно был единственным светлым пятном в моей печальной жизни. Я представила себе его в двух-трехлетнем возрасте; это самый приятный возраст, в это время дети бывают особенно забавны и милы; и, представляя себе, что он будет делать и говорить и то, как я буду воспитывать его, я и в самом деле повеселела и даже на какое-то время забыла о Мино и его несчастье. Я кончила зашивать сорочку и, взявшись за починку следующей, подумала, что, если я начну понемногу готовить приданое для ребенка, это разрядит напряженную атмосферу тех долгих часов, которые мы будем проводить вместе с Мино. Однако необходимо сделать это так, чтобы никто ничего не заметил, или же надо найти какой-нибудь благовидный предлог. Я решила, что скажу Мино, будто делаю приданое в подарок нашей соседке, которая действительно ждала ребенка, и моя выдумка показалась мне удачной, тем более, что я уже говорила Мино об этой женщине и о ее бедственном положении. Эти мысли настолько захватили меня, что я незаметно для себя начала тихонько напевать. У меня хороший слух, хотя голос не очень сильный, но его приятный тембр угадывается даже в разговоре. Я пела популярную в то время песенку «Грустная вилла». Когда, откусывая нитку, я подняла глаза от шитья, то заметила, что Мино в упор смотрит на меня. Я испугалась, что он упрекнет меня за то, что я пою в такую тяжелую для него минуту, и замолчала.
Он все еще смотрел на меня, а потом сказал:
— Спой еще.
— Тебе нравится, что я пою?
— Да.
— Но ведь я плохо пою.
— Неважно.
Я снова взялась за шитье и начала петь уже для Мино. Как все девушки на свете, я заучивала песни, и мой «репертуар» был довольно обширен, ибо у меня прекрасная память и я помню даже те песни, которые слышала в детстве. Я пела песню за песней и, кончив одну, сразу же заводила другую. Сперва я пела тихо, потом, увлекшись, стала петь громко, вкладывая в пение все чувство, на которое была способна. Песня сменяла песню, одна была непохожа на другую, и я, не допев одной, уже думала о следующей. Мино внимательно слушал меня, лицо его было спокойно, и я радовалась, что отвлекаю его от грустных мыслей. И тут я вспомнила, как однажды в детстве я потеряла свою любимую игрушку и долго плакала, мама, желая успокоить меня, присела ко мне на кроватку и начала петь те песни, которые знала. Пела она плохо, фальшиво, и все-таки я сперва успокоилась и слушала ее вот так же, как Мино слушал меня. Но немного погодя мысль о потерянной игрушке снова вернулась ко мне и отравила то сладкое состояние забытья, в котором я находилась под влиянием маминого пения, так что в конце концов я не выдержала и опять разревелась, а мама, потеряв терпение, погасила свет и ушла, оставив меня плакать в темной комнате, сколько мне вздумается. Я знала, что, когда пройдет обманчивое чувство облегчения, вызванное моим пением, к Мино снова вернутся его муки и рядом с моими легкомысленными и чувствительными песенками они покажутся ему вдвойне невыносимыми; и я не ошиблась. Я пела почти целый час, потом он резко оборвал меня:
— Хватит… надоели мне твои песни.
Он повернулся ко мне спиной и поджал ноги, будто собирался спать.
Я предвидела такой исход и ничуть не обиделась. Впрочем, отныне я уже не ждала ничего, кроме неприятностей, и удивилась бы, если бы все пошло хорошо. Я поднялась и уложила в ящик заштопанные вещи. Потом молча разделась и, откинув одеяло, легла в постель рядом с Мино. Так мы долго лежали, повернувшись друг к другу спиной, и молчали. Я знала, что Мино не спит и думает все о том же, и это сознание, а главное, острое ощущение моего бессилия вызывали целый вихрь беспокойных и отчаянных мыслей. Лежа на боку и продолжая размышлять, я взглянула в угол комнаты. Там стоял один из двух чемоданов, которые Мино принес с собой из дома вдовы Медолаги; старый чемодан из желтой кожи был весь оклеен разноцветными ярлыками гостиниц. Среди этих ярлыков выделялся один, прямоугольный, на нем было изображено голубое море, большая красная скала и ниже написано: Капри. В полумраке комнаты среди тусклых и темных вещей это голубое пятно как бы светилось и казалось мне уже не пятном, а окошком, сквозь которое я видела берег далекого моря. Меня вдруг охватила тоска но веселому морю, в живой воде которого каждый предмет, даже самый безобразный и бесформенный, очищается, шлифуется, округляется, уменьшается в размере, становится красивым и чистым. Я всегда любила море, даже такое знакомое и кишащее людьми, как в Остии; при виде моря меня всегда охватывает чувство свободы, море услаждает не столько мой взор, сколько мой слух своей волшебной и бесконечной музыкой волн. Я думала о море, и мне ужасно хотелось окунуться в его прозрачные воды, которые очищают не только тело, но и душу, наполняют ее радостью и легкостью. Если удастся увезти Мино к морю, то, пожалуй, эта безграничность, это вечное движение и этот вечный шум сделают то, чего я не сумела добиться своей любовью. Внезапно я спросила:
— Ты бывал на Капри?
Не поворачиваясь ко мне, он ответил:
— Да.
— Там красиво?
— Да… очень красиво.
— Послушай, — сказала я, повернувшись К нему и обняв его за шею, — почему бы нам не поехать на Капри… или в какое-нибудь другое место на море?.. Здесь, в Риме, ты будешь все время думать о неприятных вещах… а если ты переменишь обстановку и уедешь, я уверена, ты на все будешь смотреть совсем иначе… ты бы увидел много такого, чего сейчас просто не замечаешь… думаю, что это принесло бы тебе большую пользу.
Он ничего не ответил, казалось, он обдумывал мои слова. Потом сказал:
— Мне нет нужды ехать на море… я бы мог и здесь, как ты говоришь, смотреть на вещи совсем иначе… для этого нужно, чтобы я, как ты советуешь, смирился с тем, что я сделал… и тогда действительно я смог бы наслаждаться небом, землей, тобой, всем остальным… ты думаешь, я не понимаю, что мир прекрасен?
— Ну тогда, — сказала я тревожно, — смирись… что тебе стоит?
Он рассмеялся.
— Надо было так думать и прежде… как ты… смириться с самого начала… нищие, которые греются на солнышке, сидя на церковной паперти, смирились с самого начала… а мне уже поздно.
— Но почему?
— Есть люди, которые смиряются, а есть такие, которые не смиряются… очевидно, я принадлежу ко вторым… — Я молчала, не зная, что сказать. Немного погодя он прибавил: — А теперь погаси свет… я разденусь… пора спать.
Я повиновалась, он разделся в темноте и лег возле меня. Я хотела было обнять его. Но он молча оттолкнул меня и свернулся калачиком на самом краю постели ко мне спиной. Меня огорчила его грубость, и я тоже, поджав ноги и ощущая в душе ужасную пустоту, стала ждать, когда наконец придет сон. Я снова начала думать о море, и мне захотелось утонуть. Мучение, вероятно, продлится всего лишь один миг, а потом мое бездыханное тело еще долго будет носиться по волнам, а надо мною раскинется бескрайнее небо. Чайки выклюют мне глаза, солнце выжжет грудь и живот, рыбы обгложут мою спину. В конце концов я уйду под воду, опрокинусь вниз головой и меня затянет какое-нибудь голубое и холодное течение. И оно будет носить меня в глубинах моря много месяцев и много лет среди подводных скал, рыб и водорослей, и прозрачная соленая вода, непрестанно лаская мой лоб, грудь, ноги, будет уносить частицы моего тела, постепенно шлифуя его и уменьшая в размере. И наконец в один прекрасный день волна с шумом выбросит на берег то, что останется от меня: горстку белых и хрупких костей. Мне было приятно представлять, как течение утянет меня за волосы туда, на дно морское, приятно было думать, что я стану лишь горсткой размытых и потерявших очертания человеческого скелета белых костей, которые будут лежать среди гладких камешков на берегу моря. И быть может, какой-нибудь человек нечаянно наступит на мои кости и превратит их в белую пыль. Упиваясь этими печальными картинами, я наконец заснула.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сколько ни старалась я убедить себя в том, что отдых и сон благотворно подействуют на Мино, я сразу же поняла на другой день: ничто не изменилось. Более того, положение еще ухудшилось. Как и накануне, мрачные часы упорного молчания сменялись у него безудержной, полной сарказма болтовней о каких-то пустяках; но как на бумаге проступают водяные знаки, так во всех его разговорах проскальзывала одна и та же мысль, которая преобладала над остальными. А ухудшение, на мой взгляд, состояло в ленивом равнодушии, апатии, небрежности, что для него, человека деятельного и энергичного, было ново и, по-видимому, указывало на то, что он все больше и больше удаляется от вещей, которыми занимался прежде. Я открыла чемоданы и переложила в свой шкаф его костюм и белье. Когда же дошла очередь до его книг и учебников, я предложила поместить их пока что на мраморную доску комода возле зеркала, но он огрызнулся:
— Оставь их в чемодане… мне они больше не понадобятся.
— Почему же? — спросила я. — Разве тебе не нужно сдавать выпускные экзамены?
— Не буду я больше сдавать никаких экзаменов.
— Ты не хочешь больше учиться?
— Не хочу.
Я не стала настаивать, так как боялась, что он снова заговорит о вещах, которые его мучили, и оставила книги в чемодане. Я заметила также, что он не моется и не бреется. Раньше он всегда отличался чистоплотностью и аккуратностью. Весь второй день он провел в моей комнате: то валялся на постели и курил, то задумчиво шагал взад-вперед, заложив руки в карманы. За обедом он, как и обещал мне, не заговаривал с мамой. Вечером он сказал, что не будет ужинать дома, и ушел, а я не осмелилась пойти вместе с ним. Не знаю, куда он ходил, я уже собиралась ложиться спать, когда он вернулся, и я тотчас же заметила, что он пьян. Он с насмешливым видом неуклюже обнял меня и захотел овладеть мною, я была вынуждена уступить, хотя понимала, что теперь для него любовь, как и вино, была той малоприятной обязанностью, исполняемой через силу, с единственной целью утомить себя и забыться. Я сказала ему:
— Тебе все равно, я или другая женщина.
Он рассмеялся и ответил:
— Верно, мне все равно… но ты тут, под рукой.
Слова эти меня не просто обидели, они ранили меня, ибо доказывали, как мало он меня любит, а вернее, и вовсе не любит.
Потом внезапно меня словно осенило, и я, повернувшись к нему, сказала:
— Послушай… пусть я всего-навсего простая бедная девушка, но ты постарайся полюбить меня… прошу тебя об этом для твоего же блага… если тебе удастся меня полюбить, то в конце концов ты полюбишь и самого себя, поверь мне.
Он посмотрел на меня, потом громко и с издевкой пропел:
— Любовь, любовь, — и погасил свет.
Я еще долго сидела в темноте с широко раскрытыми глазами, огорченная, недоумевающая, не зная, что и подумать.
Последующие дни не принесли никаких перемен, все шло по-старому. Взамен прежних привычек у него вдруг появились новые, только и всего. Раньше он занимался, посещал университет, встречался со своими друзьями в кафе, читал. Теперь он валялся на постели, курил, шагал по комнате, вел все те же странные и многозначительные разговоры, напивался, а потом спал со мной. На четвертый день я впала в полное отчаяние. Я понимала, что его боль нисколько не притупилась, и мне казалось, что жить дальше с такой болью невозможно. Моя комната, полная табачного дыма, представлялась мне фабрикой скорби, которая работает круглые сутки без перерыва; сам воздух, который я вдыхала, стал для меня сгустком грустных и отчаянных мыслей. В такие минуты я проклинала свою глупость и свое невежество и мучилась при мысли, что мама еще глупее и невежественнее меня. В тяжелые периоды жизни первым делом возникает желание обратиться за советом к старым и более опытным людям. Но я не знала таких людей, а просить помощи у мамы было все равно что просить помощи у детей, играющих в нашем дворе. С другой стороны, мне не удавалось до конца постичь боль Мино, многое оставалось мне непонятным; постепенно я пришла к выводу: больше всего его мучила мысль, что весь разговор с Астаритой остался зафиксированным на бумаге и хранится в архиве полиции как вечное свидетельство его минутной слабости. Кое-какие его фразы подтвердили мои догадки. Однажды я сказала ему:
— Если тебя волнует, что они записали твой разговор с Астаритой… Астарита сделает для меня все… я уверена, если я его попрошу, он уничтожит протокол допроса.
Он посмотрел на меня и спросил каким-то странным тоном:
— Почему тебе пришла в голову такая мысль?
— Ты же сам говорил об этом на днях… я посоветовала тебе забыть, а ты мне ответил, что если ты сам забудешь, то полиция все равно не забудет.
— А как ты его попросишь?
— Очень просто… позвоню ему по телефону и пойду в министерство.
Он не ответил ни да ни нет. Я продолжала настаивать:
— Ну хочешь, я его попрошу?
— Что ж, попроси.
Мы вышли из дома и направились в молочную позвонить по телефону. Я застала Астариту на месте и сказала ему, что мне необходимо с ним поговорить. Я спросила у него, могу ли я прийти к нему в министерство. А он необычно строгим для него, хотя и заикающимся, голосом ответил:
— Или у тебя дома, или нигде.
Я поняла, что он хочет получить вознаграждение за услугу, оказанную мне, и я попыталась увильнуть.
— Встретимся в кафе, — предложила я.
— Или у тебя дома, или нигде.
— Ну, ладно, — согласилась я, — приходи ко мне. И добавила, что буду ждать его сегодня же вечером. — Я знаю, чего он хочет, — сказала я Мино, когда мы возвращались домой. — Он хочет переспать со мной… но никто не может принудить к этому женщину, если она того не хочет… правда, он однажды уже прибегнул к шантажу, но тогда я была совсем неопытна, теперь это ему не удастся.
— А почему ты не хочешь спать с ним? — спросил он небрежно.
— Потому что я люблю тебя.
— Однако, — сказал он все тем же небрежным тоном, — если ты не захочешь спать с ним, он возьмет и откажется уничтожить протокол допроса… и что тогда?
— Уничтожит, не бойся.
— А если он согласится уничтожить его только при одном условии?
Мы поднимались по лестнице, я остановилась и проговорила:
— Тогда я поступлю так, как ты скажешь.
Он обнял меня за талию и медленно произнес:
— Так я скажу вот что: ты пригласишь Астариту и введешь его в свою комнату, будто собираешься с ним спать… я буду стоять за дверью и, как только он войдет, убью его выстрелом из пистолета… потом мы затолкаем его под кровать, а сами будем предаваться любви всю ночь напролет.
Глаза его блестели, впервые с них спала мутная пелена, застилавшая их все эти дни. Я испугалась потому, что предложение его внешне выглядело логичным, и еще потому, что теперь я постоянно ждала каких-то ощутимых жутких событий, и даже это преступление стало казаться мне вполне реальным.
— Пощади меня, Мино! — воскликнула я. — Не говори об этом даже в шутку.
— Не говори даже в шутку, — повторил он, — но ведь я действительно пошутил.
Я подумала, что, может быть, он и не шутит, но меня успокаивала мысль, что его пистолет разряжен, я, как уже говорила, без его ведома вынула оттуда патроны.
— Будь спокоен, — продолжала я, — Астарита сделает все, что я пожелаю… но только не говори таких вещей… мне страшно.
— Уж будто и пошутить нельзя! — легкомысленно отозвался он и вошел в квартиру.
Как только мы очутились в мастерской, им вдруг овладело какое-то волнение. Он принялся шагать взад и вперед по комнате, засунув по своей привычке руки в карманы. Но движения его изменились, стали более энергичными, чем обычно, лицо выражало глубокое и ясное раздумье, а не прежнее отвращение и апатию. Он, несомненно, испытывает облегчение при мысли, что компрометирующие его документы скоро будут уничтожены, подумала я, и в моем сердце вновь родилась надежда, Я сказала:
— Вот увидишь, все уладится.
Он вздрогнул всем телом, взглянул на меня, как будто увидел впервые, а потом машинально повторил:
— Да, конечно… все уладится.
Я выпроводила из дома маму, попросив ее купить что-нибудь к ужину. Внезапно меня охватила радость. Я подумала, что все действительно уладится, быть может, все устроится даже лучше, чем я предполагаю. Астарита сделает — если уже не сделал — все, о чем я его попрошу, а Мино постепенно избавится от угрызений совести и снова почувствует интерес к жизни, опять будет с надеждой смотреть в будущее. Всем людям, когда с ними случается беда, хочется лишь одного: чтобы она поскорее прошла; и как только им почудится, что ветер переменился, они тут же начинают строить самые невероятные, самые честолюбивые планы. Два дня назад я считала, что готова отказаться от Мино, лишь бы знать, что он счастлив; но теперь, когда я надеялась вернуть ему счастье, я не только не собиралась с ним расставаться, но старалась найти способ покрепче привязать его к себе. Я понимала, что мною в данном случае руководит не расчет, а какое-то непонятное состояние души, в которой всегда теплится надежда и которая не может долго выносить беспокойства и отчаяния. Мне казалось, что при нынешнем положении вещей у нас есть только два выхода: либо мы расстанемся, либо соединим навсегда наши судьбы; и так как я не желала даже и думать о разлуке, то я судорожно искала средства поскорее осуществить свой план совместной жизни. Я не люблю лгать и считаю, что одним из немногих моих достоинств является правдивость, иной раз даже излишняя. И если в тот момент я солгала Мино, то лишь потому, что была уверена, будто я говорю правду… правду, которая правдивее самой правды, правду, которая идет из глубины души, а не от реальных фактов. Впрочем, я ни о чем и не думала, на меня как будто нашло вдохновение.
Он все еще шагал взад и вперед по комнате, а я сидела у стола. Неожиданно я сказала:
— Послушай… да остановись ты… я должна сказать тебе одну вещь.
— Что такое?
— С некоторых пор я чувствую себя неважно… на днях я пошла к врачу… я беременна…
Он остановился, посмотрел на меня и повторил:
— Беременна?
— Да… и я твердо уверена, что ребенок твой.
Мино был умен, и он тотчас же прекрасно понял, чтó побудило меня сделать это признание, хотя, конечно, не мог догадаться об обмане. Он взял стул, сел возле меня, ласково погладил по щеке и сказал:
— Полагаю, что это и есть самый главный довод, самый убедительный довод, который должен заставить меня забыть все, что произошло, и жить дальше… не так ли?
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила я, делая вид, что не понимаю его слов.
— Я превращаюсь в pater familias,[4] — продолжал он, — и то, чего я не желал делать ради твоей любви, теперь я обязан буду сделать, как обожаете говорить вы, женщины, ради этого создания.
— Поступай как знаешь, — сказала я, пожав плечами, — я сказала только потому, что это правда… вот и все.
— В детях, в конце концов, — продолжал он рассудительным тоном, будто думал вслух, — быть может, заключен весь смысл жизни… многие люди, почти все, и не требуют большего… ведь дети служат прекрасным оправданием… позволительно даже красть и убивать ради детей.
— Но кто тебя просит красть и убивать? — перебила я его с негодованием. — Я хочу только, чтобы тебя это радовало, если не радует — что поделаешь.
Он посмотрел на меня и снова ласково погладил по щеке:
— Если ты довольна, то и я доволен… А ты довольна?
— Я да, — уверенно и гордо ответила я, — во-первых, я люблю детей, а во-вторых, это твой ребенок.
Он рассмеялся и сказал:
— А ты хитрая…
— Почему хитрая… велика хитрость забеременеть!
— Действительно не велика… но признайся, что в такой момент, при таких обстоятельствах это смелый ход… я беременна, итак…
— Итак?..
— Итак, ты обязан смириться с тем, что сделал, — неожиданно закричал он, вскочил на ноги и замахал руками, — итак, ты должен жить, жить, жить!
Невозможно передать, каким тоном он произнес эти слова. Сердце мое сжалось от боли, а глаза наполнились слезами. Я прошептала:
— Поступай как знаешь… если хочешь, оставь меня, да я и сама могу уйти.
Он, видимо, раскаялся в своем поступке, подошел ко мне и, приласкав, сказал:
— Прости меня… не обращай внимания на мои слова… думай о своем ребенке, а обо мне не беспокойся.
Я взяла его руку, провела ею по своему лицу и, оросив ее слезами, прошептала:
— О Мино… как же я могу не беспокоиться о тебе?
Мы долго молчали. Он стоял возле меня, а я прижимала его руку к своему лицу, целовала ее и плакала. И тут мы услышали звонок в дверь.
Мино отпрянул от меня и сильно побледнел; но в ту минуту я не поняла причины этого волнения и не стала его расспрашивать. Я вскочила на ноги и сказала:
— Ну… вот и Астарита… уходи скорее.
Он вышел на кухню, неплотно прикрыв дверь. Я торопливо вытерла слезы, поставила на место стулья и пошла в прихожую. Я снова была совершенно спокойна и уверена в себе, и в темной прихожей я даже подумала, что сообщу Астарите о своей беременности: он оставит меня в покое, и если не захочет из любви ко мне оказать ту услугу, о которой я его попрошу, то окажет ее из жалости.
Я открыла дверь и отступила назад: на пороге стоял не Астарита, а Сонцоньо.
Он держал руки в карманах, я было попыталась прикрыть дверь, но он небрежным толчком плеча распахнул ее настежь и вошел. Я пошла вслед за ним в мастерскую. Он остановился возле стола, спиной к окну. Как всегда, он был без шляпы, и, войдя в комнату, я сразу же почувствовала на себе его пристальный и колючий взгляд. Я закрыла дверь и с притворным равнодушием спросила:
— Зачем явился?
— Ты на меня донесла, а?
Пожав плечами, я села за стол и сказала:
— Я на тебя не доносила.
— Ты оставила меня здесь, а сама вышла из дома и побежала за полицией.
Я была спокойна. Если я и испытывала какие-то чувства, то скорее гнев, чем страх. Он уже не внушал мне ужаса, и я чувствовала, как во мне поднимается злоба против всех, кто так же, как и он, мешали мне быть счастливой. Я сказала:
— Я оставила тебя одного, а сама ушла, потому что я люблю другого и не хочу больше иметь с тобой ничего общего… но я не вызывала полицию… доносами я не занимаюсь… полицейские пришли сюда сами… они искали совсем другого человека.
Он подошел ко мне вплотную, схватил меня за щеки двумя пальцами и так сильно сжал, что я невольно раскрыла рот и наклонилась в его сторону. Он произнес:
— Благодари бога, что ты женщина!
Он все сильнее сжимал мое лицо, от боли я скорчила гримасу, чувствуя, какой у меня нелепый и уродливый вид. Мною овладела ярость, я вскочила на ноги, оттолкнула его и закричала:
— Пошел вон, сумасшедший!
Он снова заложил руки в карманы, пододвинулся ко мне и вперил в меня свой пристальный взгляд. Я снова закричала:
— Сумасшедший… пошел вон, убирайся, кретин, противны мне твои мускулы… твои голубые глазки… твоя бритая башка!
Он и впрямь сумасшедший, подумала я, видя, как он все так же молча, но с едва заметной улыбкой, кривившей его тонкие губы, надвигался на меня, по-прежнему держа руки в карманах и пристально глядя мне в глаза. Я отбежала к другому концу стола, схватила тяжелый портновский утюг и закричала:
— Уходи вон, кретин… не то вот эта штука полетит тебе в морду.
Он на минуту остановился в раздумье. В этот момент дверь за моей спиной отворилась и на пороге появился Астарита. Очевидно, он увидел, что дверь не заперта, и вошел. Я повернулась к нему и крикнула:
— Скажи этому типу, чтобы он ушел… не знаю, что ему от меня надо… скажи ему, чтобы он ушел!
Я почему-то обрадовалась, когда увидела элегантно одетого Астариту. На нем было двубортное серое совсем новое пальто и шелковая белая в красную полоску сорочка. Серебристо-серый галстук красиво выделялся на фоне синего костюма. Он посмотрел на меня — я все еще сжимала в руке утюг, — потом перевел взгляд на Сонцоньо и произнес спокойным голосом:
— Ведь синьорина сказала тебе, чтобы ты ушел, чего же ты ждешь?
— Мне и синьорине, — тихо, почти шепотом ответил Сонцоньо, — надо кое о чем поговорить… лучше уйдите вы.
Войдя, Астарита сразу же снял серую фетровую шляпу с полями, отороченную шелковой лентой. Он не спеша положил шляпу на стол и двинулся в сторону Сонцоньо. Меня поразило его поведение. Его черные обычно грустные глаза вдруг загорелись задорным огоньком, большой рот растянулся, и углы губ приподнялись в довольной и вызывающей улыбке, обнажив зубы. Отчеканивая каждое слово, он произнес:
— А-а, ты не хочешь уходить… а я тебе говорю, что ты уйдешь, вот увидишь… и сию же минуту!
Сонцоньо отрицательно замотал головою, но, к моему удивлению, сделал шаг назад. И тогда я особенно отчетливо вспомпила, кем был Сонцоньо. Я испугалась, но не за себя, а за Астариту, который в своем неведении бесстрашно бросал ему вызов. И я испытывала то же чувство тревоги, которое охватывало меня в детстве, когда я бывала в цирке и видела, как щуплый укротитель с хлыстом в руке смело шел навстречу огромному рычащему льву и дразнил его.
«Осторожно, — хотела было крикнуть я, — это убийца, злодей».
Но у меня не хватило сил произнести эти слова. Астарита повторял:
— Итак, уйдешь ты… да или нет?
Сонцоньо снова отрицательно покачал головой, но сделал еще один шаг назад. Астарита тоже шагнул вперед. Теперь они стояли друг против друга, оба были почти одного роста.
— Между прочим, кто ты такой? — спросил Астарита все с той же усмешкой. — Как тебя зовут? А ну-ка отвечай быстро!
Сонцоньо ничего не ответил.
— Не хочешь сказать, а? — произнес Астарита почти ласковым голосом, как будто молчание Сонцоньо доставляло ему даже какое-то удовольствие. — Не хочешь назвать себя и не хочешь уходить… не так ли?
Он обождал минуту, потом поднял руку и дважды ударил Сонцоньо сперва по одной щеке, затем по другой. Я поднесла кулак ко рту и впилась в него зубами: «Теперь Сонцоньо убьет его», — подумала я и зажмурила глаза. Но тут я услышала голос Астариты:
— А теперь убирайся… да поскорее, ну, живо!
Когда я открыла глаза, то увидела, как Астарита, ухватив Сонцоньо за шиворот, подталкивал его к двери. Щеки Сонцоньо еще горели от пощечин, но он, кажется, не сопротивлялся и позволял тащить себя, пребывая в какой-то растерянности. Астарита вытолкал его из мастерской, потом я услышала, как с силой захлопнулась входная дверь, и Астарита вновь появился на пороге.
— Кто он такой? — спросил Астарита, машинально снимая ворсинку с рукава и оглядывая себя, как будто опасался, что в этой схватке пострадало его элегантное пальто.
— Я не знаю фамилии… знаю только, что его зовут Карло, — солгала я.
— Карло, — повторил он, усмехаясь и покачивая головой.
Потом он подошел ко мне. Я стояла возле окна и смотрела на улицу. Астарита обнял меня за талию и спросил уже изменившимся голосом.
— Как поживаешь?
— Я живу хорошо, — ответила я, не глядя на него.
Он пристально смотрел на меня, потом сильно прижал к себе, не говоря ни слова. Я мягко отстранилась от него и добавила:
— Ты был очень добр ко мне… я позвонила тебе, чтобы попросить тебя еще об одной услуге.
— Ну, говори, — сказал он, глядя на меня, но казалось, не слышал моих слов.
— Тот юноша, которого ты допрашивал… — начала я.
— Ах да, — перебил Астарита поморщившись, — опять он… да, он вел себя отнюдь не как герой.
Мне захотелось узнать правду о допросе Мино, и я спросила:
— Почему?.. Он струсил?
Астарита ответил, покачав головой:
— Не знаю, струсил или нет… но при первом же вопросе он все выложил… если бы он стал отрицать, я ничего не смог бы с ним сделать… улик-то ведь не было.
«Выходит, — подумала я, — все было именно так, как рассказывал Мино. На него внезапно нашло какое-то затмение, будто он рухнул в бездну, хотя ему не предъявляли никаких улик, ни к чему не вынуждали и у него не было оснований поступить так».
— Очевидно, вы записали все, что он сказал, — продолжала я, — я хочу, чтобы ты уничтожил все записи.
Астарита усмехнулся:
— Это он заставил тебя обратиться ко мне, а?
— Нет, я сама, — ответила я и торжественно поклялась: — Пусть я умру на месте, если лгу.
Он сказал:
— Все люди хотели бы, чтобы протоколы исчезли… полицейские архивы — это их нечистая совесть… если исчезнут протоколы, исчезнут и угрызения совести.
Я подумала о Мино и ответила:
— В общем, это, пожалуй, верно… но в данном случае боюсь, что ты ошибаешься.
Он снова притянул меня к себе, мы стояли друг против друга, он смущенно и тихо спросил:
— А что я получу взамен?
— Ничего, — просто ответила я, — на этот раз действительно ничего.
— А если я откажусь?
— Ты причинишь мне огромное горе, потому что я люблю этого человека… все, что переживает он, переживаю и я.
— Но ведь ты обещала, что будешь ласкова со мной…
— Я обещала… но теперь передумала.
— Почему?
— Так… безо всякой причины.
Он опять обнял меня, начал лихорадочно умолять меня шепотом, чтобы я в последний раз уступила его желанию. Не могу повторить все то, что он говорил мне, потому что вперемежку со словами мольбы он описывал непристойные подробности, которые говорят таким женщинам, как я, и которые такие женщины, как я, говорят своим любовникам. Он тщательно подбирал слова, но произносил их без того радостного подъема, которым обычно сопровождаются такие вспышки, а, наоборот, с мрачным смакованием, словно одержимый. Я видела однажды в больнице сумасшедшего, который говорил санитару, каким пыткам он его подвергнет, если тот попадется ему в руки, безумец описывал все так же подробно и серьезно, как Астарита шептал мне свои скабрезности. В действительности же это была его манера выражать любовь — страстно и мрачно в одно и то же время; со стороны его волнение можно было принять за простую похоть, но я-то знала, насколько сильно, глубоко и по-своему чисто его чувство ко мне. Астарита всегда вызывал во мне главным образом жалость; несмотря на все его странности, я догадывалась, что он одинок и никак не может освободиться от этого одиночества. Я сказала:
— Я не хотела говорить тебе, но ты сам меня вынуждаешь… Поступай как знаешь… но я не могу быть прежней… я беременна.
Он не удивился, но и не отказался от своего намерения:
— Ну… и что?
— Я хочу жить по-другому… я выйду замуж.
Я сказала ему о своем состоянии главным образом для того, чтобы смягчить отказ. Но в то время как я говорила, я заметила, что произношу вслух именно то, о чем думаю, и слова мои идут от самого сердца. Вздохнув, я прибавила:
— Когда мы с тобой познакомились, я ведь тоже хотела выйти замуж… и не я виновата в том, что все получилось иначе.
Он продолжал обнимать меня за талию, но это объятие уже стало слабее, потом он отстранился от меня и сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя.
— Почему? Ты ведь любил меня.
Он плюнул и снова сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя, в будь проклят тот день, когда я родился. — Он не кричал, не выражал бурных чувств, а говорил спокойно и уверенно. Потом прибавил: — Твоему другу нечего опасаться… допрос не был запротоколирован… мы не придали никакого значения его словам… в деле он до сих пор значится как политически неблагонадежный… прощай, Адриана.
Я стояла возле окна и, увидев, что он собирается уходить, кивнула ему. Он взял со стола шляпу и не оборачиваясь вышел.
Тотчас же дверь из кухни отворилась и вошел Мино с пистолетом в руке. Я с удивлением, устало и молча посмотрела на него.
— Я думал убить Астариту, — сказал он улыбаясь. — А ты и в самом деле поверила, что для меня так уж важно уничтожить протокол допроса?
— Почему же ты его не убил? — спросила я рассеянно.
Он покачал головой:
— Он так хорошо проклинал день своего рождения… пусть проклинает этот день еще несколько лет.
Что-то угнетало меня, но, сколько я ни старалась, не могла понять, что же именно.
— Во всяком случае, — сказала я, — я добилась того, чего хотела… никакого протокола не существует.
— Я слышал, слышал, — перебил он, — я все слышал… я стоял за дверью, а она была закрыта неплотно… я даже видел… он вел себя смело, — небрежно произнес он, — твой Астарита… бац-бац… влепил Сонцоньо две прямо-таки великолепные пощечины… ведь пощечины можно давать по-разному… а эти пощечины были пощечинами высшего — низшему… пощечины хозяина или человека, который чувствует себя хозяином, своему слуге… а как Сонцоньо себя вел! Даже не пикнул.
Он рассмеялся, засовывая пистолет в карман.
Я была немного растеряна от таких похвал в адрес Астариты. И нерешительно спросила:
— Как ты думаешь, что теперь будет делать Сонцоньо?
— Гм, кто знает?
Было уже поздно, и в комнате стало темно. Он потянулся, включил лампу с противовесом; середина мастерской осветилась, а в углах залегла темнота. На столе валялись мамины очки и карты для ее пасьянсов. Мино сел, собрал карты, перетасовал их и, обращаясь ко мне, сказал:
— Давай сыграем в карты… перед ужином.
— Чего это вдруг! — воскликнула я. — Играть в карты?
— Да, в брисколу,[5] иди сюда.
Я повиновалась, села напротив него и машинально взяла карты, которые он мне протянул. Мысли мои путались, а руки почему-то дрожали. Мы начали играть. Мне казалось, будто в картах заключен зловещий и мрачный смысл: валет пик весь черный, злой, с черными глазами и с черным цветком, зажатым в кулаке; дама червей — сладострастная, развратная, яркая; бубновый король — пузатый, холодный, равнодушный, бессердечный. Мне казалось, что в нашей игре была какая-то очень важная ставка, но какая именно, я не знала. Я чувствовала смертельную тоску и, продолжая играть, время от времени потихоньку вздыхала, желая удостовериться, не свалился ли с моей души тяжелый камень. И ощущала, что эта тяжесть увеличивается с каждой минутой.
Мино выиграл первую партию, потом вторую.
— Да что с тобой? — спросил он, мешая карты. — Ты играешь из рук вон плохо.
Я бросила карты:
— Не мучь меня, Мино… у меня действительно нет настроения играть.
— Почему?
— Не знаю.
Я встала и прошлась по комнате, украдкой ломая руки. Потом предложила:
— Пойдем в нашу комнату, хочешь?
— Пойдем.
Мы вышли в прихожую, и здесь, в темноте, он обнял меня и поцеловал в шею. И тогда, пожалуй, впервые в жизни мне показалось, что на любовь можно смотреть именно так, как Мино смотрел на нее: как на средство, которое не лучше и не хуже любого другого помогает забыться и ни о чем не думать. Я сжала его лицо ладонями и крепко поцеловала. Так, обнявшись, мы вошли в мою комнату. Здесь было темно, но я не обратила на это внимания. Красная, как кровь, пелена застила мне глаза; и каждое наше движение исторгало искры из того жаркого и внезапного пламени, которое сжигало нас. Иногда кажется, что начинаешь видеть в темноте каким-то шестым чувством, всем телом, и тогда во мраке ощущаешь себя так же свободно, как и при солнечном свете. Но подобное видение связано с тем состоянием, в котором находились мы; я видела лишь два наших тела, выхваченные из мрака ночи, похожие на тела двух утопленников, выброшенные черной морской волной на берег.
Неожиданно я очнулась. Я лежала на постели, свет лампы падал на мой обнаженный живот. Я вся сжалась, то ли от холода, то ли от стыда, и руками прикрыла живот. Мино посмотрел на меня и сказал:
— Теперь твой живот начнет расти… с каждым месяцем он будет расти все больше и больше… и однажды боль заставит тебя раздвинуть ноги, которые ты так сильно сжимаешь… покажется голова ребенка, уже покрытая волосиками, и ты вытолкнешь его на свет божий, его возьмут и подадут тебе на руки… и ты будешь счастлива… появится еще один человек… Будем надеяться, что он не станет повторять то, что говорит Астарита.
— А что он говорит?
— «Будь проклят день, когда я родился».
— Астарита несчастный человек, — ответила я, — а мой ребенок, я в этом уверена, будет счастливым и везучим.
Потом я укрылась одеялом и, кажется, задремала. Но упоминание об Астарите вновь оживило в моей груди то чувство тяжести, которое мучило меня после его ухода. Внезапно я услыхала незнакомый голос, который громко закричал мне прямо в ухо: «Бах-бах», так кричат, когда хотят изобразить звук пистолетных выстрелов; в страхе и тревоге я быстро вскочила и уселась на постели. Лампа все еще горела, я торопливо встала и пошла к двери, чтобы удостовериться, хорошо ли она заперта. Но я наткнулась на Мино, он был уже одет и, стоя возле двери, курил. Растерянная, я вернулась назад и села на край постели.
— Как ты думаешь, — спросила я, — что теперь будет делать Сонцоньо?
Он посмотрел на меня и ответил:
— Откуда мне знать?
— Я его знаю, — произнесла я, наконец-то сумев выразить словами ту внутреннюю тревогу, которую испытывала все время, — он позволил выгнать себя из комнаты и не сопротивлялся, но это еще ничего не значит… он способен убить Астариту… а ты как думаешь?
— Все бывает.
— Ты думаешь, он его убьет?
— Всякое может случиться.
— Нужно предупредить Астариту, — закричала я, вскочив с постели, и начала одеваться, — я уверена, он его убьет… ах, почему я раньше об этом не подумала?
Я торопливо одевалась и продолжала говорить о своем страхе и предчувствии беды. Мино ничего не отвечал, а только курил и ходил вокруг меня. Наконец я сказала:
— Я иду к Астарите… в это время он всегда дома… а ты обожди меня здесь.
— И я с тобой.
Я не стала возражать, в конце концов, я была рада, что он идет со мною, так как боялась, что от сильного волнения мне станет плохо. Надевая пальто, я сказала:
— Возьмем такси… так быстрее.
Мино тоже надел пальто, и мы вышли.
Я шла быстро, почти бежала, а Мино пытался не отставать, держа меня под руку и тоже ускоряя шаг. Немного пройдя, мы нашли такси, я поспешно села в машину и назвала адрес Астариты. Он жил на одной из улиц в Прати, я никогда не была там, но знала, что это недалеко от Дворца Правосудия.
Такси тронулось, и я, наклонившись вперед, невольно начала следить за движением машины, разглядывая улицы поверх плеча шофера. Вдруг я услышала позади себя тихий голос Мино, который говорил как будто сам с собой:
— Что тут особенного? Одна змея сожрала другую.
Но я не обратила внимания на эти слова. Когда мы оказались перед Дворцом Правосудия, я велела шоферу остановиться, вышла из машины, а Мино расплатился. Мы бегом пересекли дорожки сквера, усыпанные гравием, со скамейками в деревьями. Улица, на которой жил Астарита, внезапно предстала перед нами — длинная и прямая, как шпага, освещенная вереницей больших белых фонарей, она тянулась далеко, насколько хватало глаз. Здесь стояли большие здания, магазинов не было, и улица казалась пустынной. Судя по порядку номеров, дом Астариты находился в самом конце. Улица была такой тихой, что я сказала:
— Может быть, все это мои фантазии… как бы то ни было, но это необходимо проверить.
Мы миновали несколько зданий, пересекли несколько поперечных улиц, и тут Мино спокойным голосом сказал:
— Однако что-то случилось… посмотри-ка.
Я подняла глаза и неподалеку увидела черную толпу людей, собравшихся у одного из подъездов. Люди стояли на тротуаре и смотрели вверх, в темное небо. Я сразу же подумала, что здесь живет Астарита, и бросилась вперед, мне казалось, что Мино бежит за мной.
— Что такое… что случилось? — спросила я, тяжело дыша, у кого-то из людей, столпившихся возле подъезда.
— Да ничего не разберешь, — ответил тот, к кому я обратилась, белокурый паренек без шапки и без пальто, державший за руль велосипед, — какой-то человек бросился в лестничный пролет, не то его столкнули туда… полицейские поднялись на крышу и ищут убийцу.
Энергично работая локтями, я протиснулась сквозь толпу и вошла в просторный и светлый вестибюль дома, который был битком набит людьми. Белая лестница с литыми чугунными перилами круто шла вверх и повисала над головой. Меня неудержимо влекло вперед, и, протиснувшись, я увидела, заглядывая поверх голов, свободное пространство под лестницей. На круглом пилястре из белого мрамора стояла крылатая обнаженная фигура из золоченой бронзы, в высоко поднятой руке она держала светильник из матового стекла, внутри которого горела лампочка. Как раз тут на полу лежал человек, накрытый простыней. Все смотрели в одну точку, я тоже посмотрела и поняла, что они смотрят на ноги, обутые в черные ботинки, торчащие из-под простыни. В эту самую минуту несколько голосов разом закричало: «Назад… вон отсюда, ну… назад». И меня вместе с другими вытеснили на улицу. Тяжелые двери сразу же захлопнулись.
Слабым голосом я сказала, оборачиваясь:
— Пойдем домой, Мино.
И увидела перед собой незнакомого человека, удивленно смотревшего на меня. Толпа, пошумев в знак протеста еще немного и поколотив кулаками в запертые двери, постепенно разбрелась по улице, продолжая обсуждать происшествие. Со всех сторон подбегали люди, две-три машины и несколько велосипедистов остановились узнать, что произошло. Я начала бродить в толпе, тревожно заглядывая в лица встречных, не решаясь заговорить. Заметив издали знакомый затылок и плечи, я решила, что это Мино, и стремительно протиснулась сквозь толпу, но увидела чужое удивленное лицо. Люди надеялись, что им удастся поглядеть на труп, и потому все еще не отходили от подъезда. Они стояли тесной толпой с терпеливым и серьезным видом, как стоят люди в очереди у входа в театр. Я ходила и ходила вокруг и вдруг поняла, что уже видела всех этих людей, это были все те же лица. Мне послышалось, что в одном конце толпы произнесли имя Астариты, но меня это уже не волновало, теперь вся моя тревога сосредоточилась на Мино. Наконец я убедилась, что его здесь нет. Должно быть, он ушел, когда я протиснулась в подъезд. Я ведь, в сущности, все время ожидала этого исчезновения и удивилась, что не подумала об этом раньше. Собрав последние силы, я еле-еле доплелась до площади, села в такси и назвала свой адрес. Я надеялась, что Мино потерял меня в толпе, а потом один отправился домой. Но я была почти уверена, что это не так.
Дома его не оказалось, он не пришел ночевать, не вернулся он и на следующий день. Я заперлась в своей комнате, меня охватило такое сильное беспокойство, что я дрожала всем телом. Но это был не озноб: я жила где-то вне самой себя, в необычной и ни на что не похожей обстановке, любой взгляд, любой шум, любое прикосновение причиняли мне боль и заставляли сердце сильно колотиться. Ничто не могло отвлечь меня от мыслей о Мино, даже подробные описания нового преступления Сонцоньо, заполнившие все газеты, которые приносила мне мама. Преступление было характерным для Сонцоньо: вероятно, они несколько минут боролись на площадке, возле двери в квартиру Астариты, потом Сонцоньо прижал Астариту к перилам, приподнял его и сбросил вниз в пролет лестницы. Все это было слишком жестоко: никто, кроме Сонцоньо, не мог бы убить таким образом. Но как я сказала, мною владела только одна мысль. Во мне не вызвали интереса даже сообщения о том, как глубокой ночью Сонцоньо был подстрелен, когда он, как кошка, перебирался с крыши на крышу. Я испытывала отвращение к любому занятию, к любому делу, даже просто к мыслям, отвлекавшим меня от Мино, хотя думы о Мино наполняли меня безудержной тоской. Несколько раз я вспоминала Астариту, его любовь ко мне и его печальную судьбу, и меня вновь охватывала жалость к нему, я думала, что если бы не была так озабочена исчезновением Мино, то оплакивала бы Астариту и помолилась бы о спасении его души, которая никогда не знала счастья и была так преждевременно и так безжалостно разлучена с телом.
Так прошел весь день, вся ночь, весь следующий день и вся следующая ночь. Я либо лежала на кровати, либо сидела в кресле. Я крепко сжимала в руках пиджак Мино, который обнаружила на вешалке, и время от времени нежно целовала его грубую ткань или же кусала ее, чтобы заглушить свое беспокойство. И когда мама заставляла меня поесть, я брала кусок хлеба одной рукой, а другой продолжала судорожно сжимать пиджак. Когда наступила вторая ночь, мама решила уложить меня в постель, и я позволила ей раздеть меня. Но когда она хотела забрать у меня пиджак, я так пронзительно вскрикнула, что испугала ее. Она ничего не знала, но поняла, что я в отчаянии из-за отсутствия Мино.
На третий день я придумала для себя новую версию и с самого утра ухватилась за нее, хотя невольно чувствовала всю ее несостоятельность. Я решила, что Мино испугался, узнав о моей беременности, захотел уклониться от обязанностей, к которым вынуждало его мое положение, и уехал домой в провинцию. Как ни ужасна была эта версия, но мне было легче считать Мино подлецом, чем искать какое-либо другое объяснение его бегства. Все мои мысли были грустны, казалось, что их мне подсказывали те печальные обстоятельства, которые сопровождали это исчезновение.
В тот же самый день часов около двенадцати мама вошла в мою комнату и бросила мне на постель письмо. Я узнала почерк Мино, и меня охватила радость. Дождавшись, когда мама выйдет и когда утихнет мое волнение, я вскрыла письмо. Вот оно:
Дорогая Адриана,
в ту минуту, когда ты получишь это письмо, я буду уже мертв. Когда я открыл затвор пистолета и обнаружил, что он разряжен, я сразу понял, что это сделала ты, и подумал о тебе с огромной нежностью. Бедная Адриана, ты плохо знакома с устройством оружия и не знаешь, что в стволе есть еще одна пуля. Тот факт, что ты не заметила этой пули, и укрепил меня в моем решении. Впрочем, есть немало способов покончить с собой.
Как я уже говорил тебе, я не могу примириться с тем, что сделал. В эти последние дни я понял, что люблю тебя; но если рассуждать логично, то должен бы тебя ненавидеть, ибо все, что я ненавижу в себе и что открылось мне во время допроса, есть в тебе, и еще в большей мере, чем во мне. В сущности, это был момент, когда рухнул образ того человека, каким мне надлежало быть, а я оказался лишь тем, кем был в действительности. Это не трусость и не предательство, а только лишь странное расслабление воли. Впрочем, возможно, это состояние не так уж странно, но оно могло бы завести меня слишком далеко. Убивая себя, я ставлю вновь все на свои места.
Не бойся, во мне нет ненависти к тебе, я, наоборот, так люблю тебя, что при одной мысли о тебе готов примириться с жизнью. Будь это возможно, я, конечно, остался бы жить, женился бы на тебе, и нам было бы, как ты часто говорила, очень хорошо вдвоем. Но это, откровенно говоря, неосуществимо.
Я подумал о ребенке, которого ты ждешь, и написал в связи с этим два письма, одно — моим родителям, а другое — своему другу адвокату. В конце концов, они неплохие люди, и, хотя не следует строить иллюзий относительно их чувств к тебе, я уверен, что они исполнят свой долг. Если же, паче чаяния, они откажут тебе в помощи, без всяких колебаний прибегни к защите закона. Мой друг адвокат разыщет тебя, и ты спокойно можешь довериться ему.
Вспоминай иногда обо мне. Обнимаю тебя.
Твой Мино.
P. S. Имя моего адвоката — Франческо Лауро. Адрес его: улица Кола да Риенцо, дом 3.
Прочитав письмо, я укрылась одеялом, зарылась головой в подушку и дала волю слезам. Не знаю, сколько времени я плакала. Каждый раз, когда казалось, что слезы уже иссякли, горечь с новой силой поднималась в моей груди, и я опять разражалась рыданиями. Я не кричала, хотя мне хотелось кричать, я боялась привлечь внимание мамы. Я плакала тихо и чувствовала, что плачу в последний раз в жизни. Я оплакивала Мино, оплакивала самое себя, все свое прошлое и все свое будущее.
Наконец я встала и, не переставая плакать, обессилевшая и подавленная, начала поспешно одеваться, глаза мои ничего не видели из-за слез. Потом я умылась холодной водой, кое-как напудрила красное и опухшее лицо и потихоньку вышла, ничего не сказав маме.
Я побежала в полицию и обратилась к комиссару. Он выслушал мой рассказ и сказал скептическим тоном:
— У нас в районе ничего подобного не произошло… вот увидишь, он передумает.
Как мне хотелось, чтобы он оказался прав! Но в то же самое время, не знаю почему, его слова меня страшно рассердили.
— Вы говорите так, потому что не знаете его, — резко произнесла я, — вы воображаете, что все люди похожи на вас!
— Короче говоря, чего ты хочешь? — спросил он. — Чтобы он был жив или мертв?
— Я хочу, чтобы он был жив, — закричала я, — хочу, чтобы он жил, но боюсь, что он умер.
Комиссар немного подумал, а потом сказал:
— Успокойся… в тот момент, когда он писал это письмо, он, быть может, и хотел убить себя… но потом передумал… он ведь человек… с каждым может такое случиться.
— Да, человек, — прошептала я.
Я уже не понимала, что говорю.
— Во всяком случае, зайди сюда сегодня вечером, — сказал он в заключение, — тогда я смогу что-нибудь сообщить тебе…
Прямо из полиции я пошла в церковь. Это была та самая церковь, где меня крестили, где состоялась моя конфирмация и где я приняла свое первое причастие. Церковь была старая, большая и пустая, по обе стороны шли два ряда колонн из грубого, нешлифованного камня, а пол из серых плит был покрыт пылью; за колоннами в темных боковых нефах виднелись богатые, сверкающие золотом приделы, похожие на глубокие пещеры, полные сокровищ. Один из них — придел Мадонны. Я опустилась в темноте на колени перед бронзовой решетчатой дверью, закрывавшей придел. На большом темном образе, перед которым стояли вазы с цветами, была изображена Мадонна. Она держала на руках младенца, а у ног ее стоял на коленях святой в монашеском одеянии, молитвенно сложив руки на груди. Склонившись до самой земли, я больно ударилась лбом об пол. Я принялась целовать каменные плиты, начертила на пыльном полу крест, а потом обратилась к деве Марии и в душе произнесла клятву. Я обещала, что никогда в жизни не позволю мужчинам, даже Мино, приблизиться ко мне. Любовь была единственной вещью на свете, которой я дорожила и которая мне нравилась, и поэтому я считала, что ради спасения Мино нельзя принести большей жертвы. Потом, стоя на коленях и прижавшись лбом к каменному полу, я долго молилась без слов и мыслей, молилась сердцем. Но как только я поднялась, на меня нашло просветление: мне показалось, что плотная темнота, окутывавшая придел, внезапно озарилась сиянием, и в этом свете я ясно увидела Мадонну, которая смотрела на меня ласковыми, добрыми глазами и все-таки отрицательно качала головой, будто говоря, что не принимает моей молитвы. Это продолжалось всего один миг. Потом я очутилась возле решетчатой двери напротив алтаря. Как во сне я перекрестилась и пошла домой.
Я прождала весь день, отсчитывая секунды и минуты, а вечером опять пошла в полицию. Полицейский комиссар как-то странно посмотрел на меня, я почувствовала, что вот-вот потеряю сознание, и сказала слабым голосом:
— Значит, правда… он убил себя.
Полицейский комиссар взял со стола фотографию и протянул ее мне:
— Человек, личность которого не установлена, покончил жизнь самоубийством в гостинице возле вокзала… посмотри, он ли это.
Я взяла фотографию и сразу же узнала Мино. Его сфотографировали до пояса, он, видимо, лежал на кровати. Из простреленного виска темными струйками стекала по лицу кровь. Но под этими струйками крови лицо было спокойно, таким я его никогда не видела в жизни.
Тихим голосом я сказала, что это он, и поднялась. Полицейский комиссар хотел еще что-то добавить, желая, видно, успокоить меня, но я не стала слушать его и вышла не оглянувшись.
Я пришла домой и сразу бросилась в объятия мамы, но не плакала. Я, конечно, знала, что она женщина темная, но ведь она была единственным человеком, с которым я могла поделиться своим горем. Я рассказала ей обо всем, о самоубийстве Мино, о нашей любви и о том, что я беременна. Но я не сказала, что отцом ребенка был Сонцоньо. Я сказала ей и о своей клятве и о решении переменить образ жизни, сказала, что либо опять примусь за работу белошвейки вместе с нею, либо пойду в услужение. Сперва мама пыталась успокоить меня какими-то не очень умными, но искренними словами, а потом сказала, что не следует торопиться: нужно подождать, что предпримет семья Мино.
— Это касается только ребенка, — ответила я, — а не меня.
На следующее утро неожиданно явились два друга Мино: Туллио и Томмазо. Они тоже получили письмо от Мино, он сообщал им, что кончает жизнь самоубийством, признавался в том, что называл предательством, и предостерегал их.
— Не бойтесь, — сухо сказала я, — опасаться вам нечего, успокойтесь… с вами ничего не случится.
И я рассказала им об Астарите и о том, как погиб этот единственный человек, который знал все, добавив, что допрос не был зафиксирован и, таким образом, они не были изобличены. Мне показалось, что Томмазо искренне огорчен смертью Мино, а Туллио никак не мог прийти в себя от испуга. Немного погодя он сказал:
— Однако в хорошенькую историю он нас впутал… как можно верить полиции? Никогда ничего нельзя знать наперед… это все-таки настоящее предательство.
Он потер руки и разразился своим скрипучим смехом, как будто разговор и вправду шел о чем-то веселом.
Я встала и с негодованием произнесла:
— Какое тут предательство, какое предательство?.. Он убил себя, чего же вам еще надо? Ни у одного из вас не хватило бы мужества сделать то же самое… и еще я вам скажу: вы оба ничуть не лучше его, хотя вы и не совершили предательства… потому что вы оба просто несчастные бедняки, у вас никогда не было ни гроша, и ваши родители тоже несчастные жалкие бедняки, и, если дело обернется по-вашему, вы наконец получите то, чего никогда не имели, вам и вашим родным будет хорошо… а Мино был богат, он родился в богатой семье, он был синьор, и если он занимался этим, то только потому, что верил в свое дело, а не потому, что ждал чего-то для себя… он бы все потерял, точно так же как вы бы все приобрели… вот что я хотела вам сказать… и вам должно быть стыдно, что вы пришли сюда говорить о его предательстве.
Низенький Туллио разинул свой огромный рот, словно собирался ответить, но его друг, который понял меня, жестом остановил Туллио и сказал:
— Вы правы… успокойтесь… что касается меня, то я всегда буду думать о Мино только хорошо.
Он был взволнован, и я почувствовала к нему симпатию, ибо он и в самом деле по-настоящему любил Мино. Потом они попрощались со мной и ушли.
Оставшись одна, я почувствовала, что с той минуты, когда я все высказала этим двум людям, на душе у меня стало как будто легче. Я начала думать о Мино и о своем ребенке. Отец его убийца, а мать — проститутка, думала я, но ведь такое может произойти с любым человеком: мужчина может стать убийцей, а женщина может продавать себя за деньги; пусть только ребенок родится вовремя и вырастет здоровым и сильным. Я решила, что если это будет мальчик, то я назову его Джакомо в честь Мино. А если девочка, я назову ее Летиция,[6] так как хотела бы, чтобы жизнь ее в отличие от моей была радостной и счастливой, и я верила, что при поддержке родных Мино такой она и будет.
Примечания
- К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные письма. Гослитиздат, 1953, с. 395.
- Дамское белье (франц.).
- Игра в мяч ракетками, на которые натянута кожа.
- Отец семейства (лат.).
- Карточная игра.
- Летиция — по-итальянски радость.
