Римлянка. Альберто Моравиа

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

К шестнадцати годам я стала настоящей красавицей. Лицо у меня было правильной овальной формы, оно чуть сужалось к вискам и слегка расширялось книзу, глаза — миндалевидные, большие и лучистые, линия лба плавно переходила в прямой нос, а крупный рот с красиво очерченными розовыми и пухлыми губами обнажал в улыбке ровные ослепительно-бе-лые зубы. Мама говорила, что я вылитая Мадонна. А мне казалось, что я похожа на одну популярную в то время киноактрису, и поэтому стала причесываться так же, как она. Мама говорила, что если лицо у меня красивое, то фигура во сто крат лучше. Другой такой фигуры, говорила она, во всем Риме не сыщешь. Но тогда я еще не придавала этому большого значения: мне казалось, что важно иметь красивое лицо; но теперь могу подтвердить: мама была права. У меня были сильные прямые ноги, полные бедра, ровная спина, узкая талия и широкие плечи. Живот у меня всегда чуть-чуть выдавался вперед, а пупка почти совсем не было видно, так как он утопал в мышцах живота, но мама говорила, что это как раз и красиво, потому что живот у женщины должен быть выпуклый, а не плоский, как модно сейчас. Грудь у меня тоже была полная, но упругая и высокая, так что я могла обходиться без лифчика. Когда же я жаловалась, что грудь у меня слишком большая, мама утверждала, что это как раз хорошо, а что за грудь у теперешних женщин: смотреть не на что! Обнаженная, как я заметила позже, я выглядела высокой и полной, как статуя, но в платье казалась хрупкой девочкой; никто и не подумал бы, что я так хорошо сложена. Как мне объяснил потом художник, которому я начала позировать, все зависело от пропорций.

Художника нашла мама: она до того, как вышла замуж и стала белошвейкой, была натурщицей. Этот художник заказал ей сорочки, и мама, вспомнив о своем прежнем занятии, предложила ему меня в натурщицы. В первый раз, когда я отправилась к художнику, мама решила проводить меня, хотя я и твердила, что прекрасно могу дойти одна. Я испытывала неловкость, пожалуй, не потому, что впервые в жизни мне придется раздеться перед мужчиной, а просто боялась, что мама начнет расписывать мою красоту, чтоб уговорить художника взять меня на работу. Так оно и вышло. После того как мама помогла мне раздеться и вытолкнула на середину комнаты, она с жаром принялась меня расхваливать:

— Вы только посмотрите, какая грудь, какие бедра, посмотрите, какие ноги… где вы найдете такую грудь, такие ноги и бедра?

При этом она ощупывала меня, как барышники ощупывают и расхваливают на рынке скотину, надеясь завлечь покупателя. Художник улыбался, а я сгорала со стыда и дрожала от холода — дело было зимой. Но я понимала, что мама мне зла не желает, она просто гордится моей красотой: ведь это она родила меня, и своей красотой я обязана только ей. Художник, должно быть, тоже понял материнские чувства, он смеялся беззлобно и от души, так что я сразу же почувствовала себя свободнее и, преодолев робость, приблизилась на цыпочках к печке, чтобы хоть немного согреться. Художник выглядел лет на сорок. Это был полный мужчина, с виду веселый и уравновешенный. Я сознавала, что он смотрит на меня без всякого вожделения, как на вещь, и успокоилась. Позднее, когда мы познакомились ближе, он стал относиться ко мне почтительно и любезно, видел во мне уже не вещь, а человека. Я сразу же прониклась к нему симпатией и, пожалуй, влюбилась бы в него из чувства благодарности, только за то, что он был так любезен и мил со мной. Но он никогда слишком не откровенничал и смотрел на меня только как художник, а не как мужчина, и все время, пока я ему позировала, мы держались друг с другом вежливо и сдержанно, как и в первый день знакомства.

Когда мама перестала расхваливать меня, художник молча подошел к стулу, на котором лежала куча каких-то папок, и, порывшись в них, вытащил цветную репродукцию. Показав ее маме, он тихо сказал:

— Вот твоя дочь.

Я отошла от печки, чтобы тоже взглянуть на картинку. На ней была изображена нагая женщина, возлежащая на богато убранном ложе. Позади него спускался бархатный полог, и в его складках парили два младенца с крылышками на манер ангелов Женщина действительно оказалась похожей на меня. Но только, хотя она и была голая, судя по этим покрывалам и по кольцам, которыми были унизаны ее пальцы, было ясно, что она — либо королева, либо еще какая-то важная персона, а я — всего-навсего бедная девушка. Мама сначала не поняла, в чем дело, и недоверчиво разглядывала картинку. Потом вдруг заметила сходство и взволнованно произнесла:

— Верно, верно… похожа, видите, я правду говорила… но кто же это?

— Даная, — с улыбкой ответил художник.

— А кто она, эта Даная?

— Даная — языческая богиня.

Мама надеялась услышать имя живого, реального человека, а потому растерялась и, желая скрыть свое замешательство, принялась объяснять мне, что я должна позировать так, как прикажет художник. Скажем, лежа, как эта женщина на картинке, или же стоя, или сидя, и не шевелиться, пока он будет рисовать. Художник пошутил, что мама в этом деле разбирается лучше него, и мама, польщенная его словами, тотчас принялась рассказывать, как когда-то она сама позировала и весь Рим знал ее как одну из самых красивых натурщиц. И про то, какую ошибку совершила она, выйдя замуж и бросив эту профессию. Тем временем художник заставил меня лечь на софу, стоящую в глубине комнаты, и сам согнул, как нужно, мои руки и ноги, но проделал все это с задумчивой и рассеянной мягкостью, едва касаясь моего тела, будто он уже раньше видел меня такой, какой хотел изобразить. Потом он начал делать первые наброски на холсте, укрепленном на мольберте, а мама все еще продолжала болтать.

Заметив, что художник, поглощенный своим делом, уже перестал ее слушать, она спросила:

— А сколько вы будете платить моей дочери за час?

Художник, не отрывая глаз от холста, назвал сумму. Мама схватила мои вещи, которые я повесила на спинку стула, кинула их мне прямо в лицо и скомандовала:

— А ну-ка, одевайся… Нам здесь делать нечего.

— Да что это с тобой? — удивленно спросил художник, бросив рисовать.

— Ничего, ничего, — отвечала мама, делая вид, что торопится, — пошли, Адриана… У нас еще уйма дел.

— Послушай, — заявил художник, — скажи прямо, сколько ты просишь, к чему вся эта канитель?

И вот тут-то мама закатила страшный скандал, она громко кричала на художника, как видно, он совсем спятил, если решил так мало платить мне, ведь я не какая-нибудь старая грымза, которую уже никто не хочет нанимать, мне всего шестнадцать лет, и я позирую впервые. Когда мама хочет поставить на своем, она всегда кричит, я со стороны может показаться, что она по-настоящему сердится. В действительности, уж я-то ее знаю, она ничуть не сердится и не теряет душевного равновесия. А кричит она просто так, как кричат базарные торговки, когда покупатель предлагает им за их товар слишком низкую цену. Мама кричит главным образом на вежливых людей, так как знает, что из вежливости они в конце концов уступят.

Так было и на сей раз, художник тоже уступил. Пока мама верещала, он только улыбался и несколько раз поднимал руку, будто просил слова. Наконец мама остановилась, чтобы перевести дух, и тогда он опять спросил, сколько же она хочет. Но мама ответила не сразу. Она вдруг задала вопрос:

— А интересно узнать, сколько платил своей натурщице тот художник, который вот эту картинку рисовал?

Художник рассмеялся:

— Какое это имеет отношение к нам… тогда было совсем другое время… может, он налил ей бокал вина… или же подарил пару перчаток.

Мама снова растерялась, как и тогда, когда он сказал ей, что на картине изображена Даная. Художник чуть-чуть подтрунивал над мамой, правда совсем беззлобно, и она этого не замечала. Мама снова принялась кричать, обозвала его скупердяем и начала опять расхваливать мою красоту. Потом притворилась, будто совладала с собой, и назвала сумму, которую хотела получить. Художник поспорил еще немного, и наконец они сошлись на цене немного ниже той, которую запросила мама. Художник подошел к столу, открыл ящик и протянул маме деньги. Мама, довольная исходом дела, дала мне еще несколько последних наставлений и ушла. Художник запер за ней дверь и, вернувшись к мольберту, спросил меня:

— Твоя мать всегда так кричит?

— Мама меня любит, — сказала я.

— А мне кажется, что она больше любит деньги, — спокойно заметил он и принялся рисовать.

— Нет, это неправда, — горячо возразила я. — Больше всего она любит меня… Но она переживает, что я родилась в нищете, и хочет, чтобы я заработала много денег.

Я потому так подробно рассказываю об этом случае у художника, что, во-первых, с этого дня я начала работать, хотя позднее выбрала себе другое занятие, а, во-вторых, мамино поведение в этой истории как нельзя лучше характеризует ее и объясняет те чувства, которые она питала ко мне.

Через час я встретилась с мамой, как мы условились, в молочной. Она спросила меня, как прошел сеанс, заставила подробно передать ей разговор, который вел со мной художник, хотя во время работы он больше молчал. Наконец она заявила, что я должна держать ухо востро. Может, этот художник и не думает ни о чем плохом, но многие из них берут натурщиц для того, чтобы сделать их своими любовницами. Поэтому я должна отклонять любые их предложения.

— Все они голодранцы, — объяснила она, — от них нечего ждать… ты с твоей красотой сможешь устроиться лучше… куда лучше…

Хотя мама впервые завела со мной подобный разговор, говорила она уверенно словно уже давно все это обдумала.

— О чем это ты? — не поняла я.

Мама как-то туманно ответила:

— Все эти люди щедры на посулы, а не на деньги… Такой красивой девушке, как ты, пристало иметь дело с синьорами.

— Какими синьорами?.. Да я не знаю никаких синьоров.

Она посмотрела на меня и уж совсем загадочно сказала:

— Пока поработаешь натурщицей… а там посмотрим… остальное приложится.

И меня испугало выражение ее лица, задумчивое и алчное. В тот день я больше не заговаривала с нею на эту тему.

А вообще говоря, мамины наставления были излишни, потому что в то время, несмотря на молодость, я была очень серьезная девушка. Я нашла работу и у других художников. Вскоре в студиях меня уже хорошо знали. Надо признать: многие художники вели себя учтиво и вежливо, хотя некоторые и не скрывали своих чувств ко мне. Но я решительно отвергала их ухаживания, так что очень быстро за мной утвердилась репутация девушки скромной и порядочной. Я уже сказала, что почти всегда художники держались со мной уважительно; это, я думаю, объяснялось тем, что главное для них было — рисовать меня, а не ухаживать за мной, и когда они работали, то каждый смотрел на меня не глазами мужчины, а глазами художника, как смотрят, скажем, на стул или на какую другую вещь. Они привыкли видеть натурщиц, и мое обнаженное молодое и соблазнительное тело не волновало их; то же самое происходит с врачами. Но зато приятели художников часто приводили меня в смущение. Они являлись в мастерскую и начинали болтать с хозяином. Однако очень скоро я заметила, что, как ни старались они казаться безразличными, они не спускали с меня глаз. Некоторые, забыв всякий стыд, принимались нарочно ходить по мастерской, чтобы получше разглядеть меня со всех сторон. Эти взгляды и туманные намеки мамы пробудили во мне кокетство, я поняла, что хороша собой и что красотой можно выгодно воспользоваться. Постепенно я не только привыкла к бесцеремонности приятелей художника, но даже стала испытывать удовольствие, когда замечала волнение на их лицах, и чувствовала разочарование, когда видела, что они оставались равнодушными. Так я размечталась и невольно пришла к заключению, что стоят мне только захотеть, и я смогу благодаря красоте устроить свою жизнь лучше, а маме только того и надо было.

В то же время я очень много думала о замужестве. Во мне еще все чувства дремали, а мужчины, которые смотрели на меня, пока я позировала, вызывали во мне лишь тщеславие и гордость. Все заработанные деньги я отдавала маме, а в дни, свободные от работы у художников, я оставалась дома и помогала ей кроить и шить сорочки. До сих пор шитье было нашим единственным заработком после смерти моего отца, который служил на железной дороге. Жили мы в маленькой квартирке на втором этаже невысокого длинного дома, выстроенного пятьдесят лет назад специально для железнодорожников. Дом находился на окраине города, к нему вела тенистая платановая аллея. По одной стороне улицы располагались дома, похожие на наш. Это были двухэтажные строения с голыми кирпичными фасадами, с подъездом посредине, с двенадцатью окнами, по шесть на каждом этаже. По другую сторону тянулась городская степа с башнями, она в этом месте хорошо сохранилась и заросла пышным зеленым кустарником. Недалеко от нашего дома находились городские ворота. За воротами прямо от стены шел забор Луна-парка, где с начала летнего сезона загорались огни и играла музыка. Из моего окна, чуть-чуть наискосок от парка, я видела гирлянды цветных фонариков, крыши павильонов, украшенных флагами, и людей, что толпились под тенистыми платанами у входа в Луна-парк. Особенно хорошо было слышно музыку. Слушая ее по ночам, я часто не спала и грезила наяву. Мне казалось, что звуки эти лились из какого-то недоступного для меня мира, чувство это усиливалось еще и оттого, что меня окружали стены тесной и мрачной комнаты. Мне казалось, что все жители города собрались в Луна-парке и только меня там нет. Мне хотелось встать и пойти туда, но я лежала не двигаясь, а музыка, звучавшая почти до утра, навевала мысли о лишениях, которые я вынуждена терпеть бог знает за какие провинности. Иногда, слушая музыку, я горько плакала, чувствуя себя одинокой и заброшенной. Тогда я была еще очень сентиментальна и плакала по любому поводу: от грубого слова подруги, от упрека мамы, от душещипательной сцены в кино на глазах у меня выступали слезы. Возможно, я не считала бы, что весь этот счастливый мир мне заказан, если бы в детстве мама не держала меня подальше от Луна-парка и других развлечений. Но наша бедность, вдовство мамы и особенно ее предубеждение против всяких развлечений, которыми судьба ее обделила, стали причиной того, что я не ходила в Луна-парк, как, впрочем, и в другие увеселительные места, до тех пор пока я не стала уже девушкой и мой характер сформировался. Вероятно, именно поэтому меня почти всю жизнь не покидало чувство, будто я исключена из какого-то веселого, сверкающего счастьем мира. Даже когда я наверняка знаю, что счастлива, то и тогда мне не удается окончательно избавиться от этого чувства.

Я уже говорила, что в ту пору я больше всего мечтала выйти замуж. И вот как я себе это представляла. Пригородная аллея, на которой стоял наш дом, спускаясь вниз, переходила в квартал, где жили люди более обеспеченные, чем мы. Вместо длинных и низких домов железнодорожников, похожих на старые запыленные вагоны, там стояли небольшие особняки, окруженные садами. Это не были роскошные виллы: здесь проживали служащие и мелкие коммерсанты, но по сравнению с нашими убогими домишками они казались богатыми и блестящими. Прежде всего каждый особняк отличался от соседнего, потом, они не были такими облупленными и закопченными, как наш дом и стоящие рядом, глядя на которые поневоле начинаешь думать о полном равнодушии их обитателей; наконец маленькие, но густые сады вокруг этих особняков внушали мысль о ревностно охраняемом покое вдали от уличного шума и суеты. А наш дом носил клеймо улицы буквально на всем: на больших дверях, которые были похожи на ворота торгового склада, на широкой, грязной и голой лестнице и даже на комнатах, где ветхая и разностильная мебель напоминала о старьевщиках: ведь они выставляют на тротуары именно такую рухлядь для продажи.

Как-то летним вечером, прогуливаясь с мамой по аллее, я увидела в окне одного маленького особняка семейную сценку, которая запечатлелась в моей памяти и которая, как мне тогда показалось, отвечала моим представлениям о нормальной, приличной жизни: небольшая, но чистая комната, стены оклеены цветастыми обоями, буфет, в над накрытым столом висит лампа. За столом сидят пять или шесть человек, среди них, кажется, трое детей в возрасте от восьми до двенадцати лет. Посредине стола красуется суповая миска, мать стоя разливает суп. Странно, но больше всего меня поразил электрический свет или, вернее сказать, тот необычайно мирный и уютный вид, который придавал этот свет окружающим предметам. Всякий раз, вспоминая эту сцену, я приходила к убеждению, что должна поставить себе целью поселиться когда-нибудь в таком доме, как этот, иметь такую семью, как эта, и жить в атмосфере такого же света, который, казалось, является воплощением самых спокойных и безмятежных чувств. Многие, пожалуй, подумают, что мои желания были слишком скромны. Но нужно вспомнить условия, в которых я жила тогда. На меня, выросшую в доме для железнодорожников, маленький особняк производил такое же впечатление, какое, вероятно, на жителей понравившегося мне особняка производят богатые и просторные виллы роскошных городских кварталов. Так каждый видит свой рай там, где для других все стало адом.

У мамы имелись на мой счет иные, более смелые планы, но они, как я вскоре заметила, никак не совпадали с моими. Она считала прежде всего, что я благодаря своей красоте могу надеяться на особую удачу, но для этого мне вовсе не следует выходить, как это принято, замуж и плодить детей. Мы были бедны, и моя красота казалась ей единственным богатством, не только моим, но и ее собственным, потому что как-никак ро-дила-то меня она. И этим богатством я должна распоряжаться с ее согласия, чтобы, не гнушаясь никакими средствами, изменить наше существование. На большее, вероятно, у нее не хватало фантазии. Поэтому-то мысль воспользоваться моей красотой и пришла маме прежде всего. Она как ухватилась за эту идею, так больше и не расставалась с нею.

В ту пору я еще не совсем хорошо разбиралась в маминых планах. И даже значительно позднее, когда я уже поняла, к чему она клонит, я никогда не осмеливалась спросить у нее, как же случилось, что при подобных взглядах на жизнь она сама дошла до такой нищеты и стала женой простого железнодорожника. Из намеков мамы я поняла, что причиной ее неудачи была именно я, мое непредвиденное и нежелательное появление на свет. Короче говоря, родилась я случайно, мама, не осмеливаясь помешать этому (хотя, по ее словам, следовало бы это сделать), вынуждена была выйти замуж за моего отца и нести бремя этого брака. Много раз мама, имея в виду мое рождение, говорила: «Ты моя погибель!» Поначалу я не понимала ее слов и обижалась, но позднее все стало ясно. Слова эти должны были означать: «Не будь тебя, не вышла бы я замуж и разъезжала бы теперь в автомобиле». Понятно, что, рассуждая таким образом о своей жизни, мама не желала, чтобы и ее дочь, куда более красивая, чем она сама, повторила те же ошибки и чтобы судьба ее детища сложилась точно так же, как ее собственная. Даже теперь, когда я могу смотреть на вещи более опытным глазом, я не решаюсь осудить маму. Семья для мамы означала бедность, кабалу и те скудные радости, которые кончились вместе со смертью мужа. Вполне естественно — а может быть, и вполне справедливо, — мама считала нормальную семейную жизнь несчастьем и не оставляла меня в покое до тех пор, пока я не поддалась тем иллюзиям, осуществить которые сама она уже не могла.

Мама по-своему любила меня. Например, как только я стала позировать художникам, она справила мне два наряда: костюм, то есть юбку и жакет, и платье. По правде говоря, мне больше хотелось получить новое белье, потому что каждый раз, раздеваясь у художников, я стыдилась своего грубого, поношенного, а часто и не совсем свежего белья, но мама говорила, что вниз можно надеть хоть тряпки, самое главное, чтобы сверху все выглядело прилично. Мама выбрала два дешевых отреза яркой расцветки и сама взялась кроить. Но так как она была белошвейкой и платьев никогда не шила, то, несмотря на все свои старания, испортила обе вещи. Помню, платье на груди все время распахивалось и приходилось закалывать его булавкой. А жакет был узок в бедрах и груди, рукава слишком коротки, так что казалось, будто я вся вылезаю из него, юбка же, наоборот, получилась широкая и собиралась на животе складками. Но все равно эти наряды казались мне роскошными, потому что до сих пор я одевалась еще хуже, носила какие-то юбчонки, не доходившие до колен, старые кофточки и платочки. Мама купила мне еще две пары шелковых чулок, а до сего времени я носила гольфы и ходила с голыми коленками. Я радовалась этим подаркам и гордилась, не уставая ими любоваться и постоянно думать о них; я важно шествовала по улице, как будто на мне были не жалкие тряпки, а дорогое платье от модной портнихи.

Маме все время не давала покоя мысль о моем будущем. Через месяц-другой ей уже разонравилась моя профессия натурщицы. По словам мамы, я зарабатывала слишком мало, кроме того, художники и их друзья — люди бедные и в их среде нельзя завести сколько-нибудь полезное знакомство. И вот она вдруг вбила себе в голову, что я могу стать танцовщицей. Мама всегда была полна честолюбивых замыслов, тогда как я — об этом я уже говорила — не переставала мечтать о спокойной жизни с мужем и детьми. Мысль о танцах появилась у мамы после того, как она получила заказ от антрепренера одной труппы варьете, которая выступала на сцене кинотеатра перед началом каждого сеанса. Не то чтобы мама считала профессию танцовщицы такой уж выгодной, но, когда появляешься на сцене, всегда может подвернуться случай познакомиться с каким-нибудь синьором, а «остальное приложится», как любила говорить мама.

В один прекрасный день она заявила, что договорилась с антрепренером и тот велел привести меня. Утром мы отправились в гостиницу, где жили антрепренер и вся его труппа. Гостиница эта, как сейчас помню, находилась в большом старом здании рядом с вокзалом. Время близилось к полудню, но в коридорах было сумрачно. Спертый воздух, скопившийся за ночь в стенах номеров, расползался по коридорам, и было нечем дышать. Мы миновали несколько коридоров и в конце концов очутились в темной прихожей, где три танцовщицы и аккомпаниатор у рояля репетировали в том полумраке, какой обычно царит на сцене. Рояль стоял в углу возле двери уборной с матовыми стеклами, в противоположном конце комнаты высилась огромная груда грязного постельного белья. Аккомпаниатор, тощий старик, играл по памяти, мне показалось, что он думает о чем-то своем и даже как будто дремлет. Три молодые танцовщицы, сняв блузки, остались по пояс обнаженными, в одних юбочках. Они держали друг друга за талию, и, как только пианист ударял по клавишам, все трое устремлялись вперед, к куче белья, разом поднимая ноги и выкидывая их то вправо, то влево, а потом поворачивались, сильно раскачивая бедрами, и вид у них был вызывающий, что так не вязалось с этим темным и мрачным местом. Когда я увидела, как они четко отбивают такт, дробно стуча ногами об пол, у меня сжалось сердце. Я понимала, что никаких способностей к танцам у меня нет, хотя ноги у меня были длинные и крепкие. Вместе с двумя своими подругами я уже брала уроки в школе танцев нашего квартала. Мои подруги сразу после первых уроков начали ритмично двигать ногами и бедрами, как завзятые танцорши, я же еле-еле передвигалась, будто вся половина моего тела ниже талии была налита свинцом. Мне казалось, что я устроена не так, как все девушки, во мне было что-то громоздкое и тяжелое, даже музыка не могла меня расшевелить. Потом, когда я пробовала танцевать — а было это всего несколько раз, — я, чувствуя, как мою талию сжимает чья-то рука, испытывала такую слабость, что не могла двигаться как положено и едва волочила ноги. Художник как-то мне сказал:

— Тебе бы, Адриана, родиться лет четыреста назад… тогда ценили таких женщин, а теперь, когда пошла мода на хрупких, ты выглядишь белой вороной… года через четыре, через пять ты будешь совсем как Юнона.

В этом он, положим, ошибся, теперь, когда миновали пять лет, я не располнела и не стала похожей на Юнону, но художник был прав, когда говорил, что я не гожусь для нынешнего века хрупких женщин. Я страдала от своей неповоротливости, мне так хотелось похудеть и научиться танцевать, как все девушки. Но несмотря на то, что я ела мало, я все-таки оставалась массивной, как статуя, а во время танцев мне никак не удавалось уловить скачущие и быстрые ритмы современной музыки.

Обо всем этом я объявила маме, так как знала, что визит к антрепренеру обречен на провал, а его отказ ранил бы мое самолюбие. Но мама тут же начала кричать, что я во сто раз красивее всех этих несчастных девиц, которые подвизаются на подмостках, и что антрепренер должен благодарить небо, что я согласна пойти в его труппу, и все в таком же духе… Мама не понимала в современной красоте, она искренне считала, что, чем пышнее грудь и шире бедра у женщины, тем она красивее.

Антрепренер ожидал нас в соседней комнате, вероятно, оттуда он следил через открытую дверь за репетицией. Он сидел в кресле возле разобранной постели. На кровати стоял поднос с кофе, антрепренер как раз кончал завтракать. Это был толстый старик, холеный, напомаженный и необычайно элегантно одетый. Среди этих скомканных простыней, в этом тусклом свете и спертом воздухе он производил особенно странное впечатление. Лицо у него было цветущее, мне даже показалось, что оно подкрашено, потому что сквозь румянец проступали неровные темные нездоровые пятна. Он носил монокль и непрерывно двигал губами, тяжело отдуваясь и показывая зубы такой ослепительной белизны, что невольно заставляло думать об искусственной челюсти. Как я уже сказала, одет он был очень элегантно, особенно мне запомнился галстук бабочкой такого же рисунка и цвета, как носовой платок, торчавший из кармашка пиджака. Он сидел, расставив колени, между ними свисал его толстый живот. Кончив есть, он вытер рот и сказал скучающим и почти жалобным голосом:

— Ну-ка, покажи ноги.

— Покажи ноги синьору, — дрожащим от волнения голосом повторила мама.

Теперь, когда я уже позировала художникам, я перестала стесняться. Я потянула кверху платье и показала ноги. Так я и стояла, держа подол юбки в руке и открыв ноги. Ноги у меня в самом деле хороши: длинные, прямые, ровные, вот только от колен они становятся толще и кверху расширяются вдоль всего бедра. Разглядывая меня, антрепренер покачал головой и потом спросил:

— Сколько тебе лет?

— В августе исполнилось восемнадцать, — без запинки ответила мама.

Антрепренер ничего не сказал. Поднялся с места, тяжело дыша, подошел к патефону, стоящему на столе среди бумаг и тряпок. Он покрутил ручку, выбрал пластинку и поставил ее на диск. Потом проговорил:

— Теперь постарайся потанцевать под музыку… а юбку все время держи так.

— Она взяла всего несколько уроков танцев, — предупредила мама.

Понимая, что испытание будет решающим, и зная мою неповоротливость, она боялась за исход этого экзамена. Но антрепренер махнул рукой, приказывая ей молчать, включил музыку и тем же жестом предложил мне танцевать. Я начала двигаться, приподняв юбку, как он велел. По правде говоря, я вяло и тяжело передвигалась из стороны в сторону, чувствуя, что все время сбиваюсь с ритма. Антрепренер стоял возле патефона, упершись локтями в стол и повернувшись ко мне лицом. Внезапно он остановил пластинку и пошел к своему креслу, красноречиво указав на дверь.

— Разве не годится? — с тревогой и вызовом спросила мама.

Он ответил, не глядя на нее:

— Да, не годится, — а сам тем временем шарил по карманам, ища портсигар.

Я знала, что, когда мама начинает говорить таким тоном, она непременно затеет ссору, и поэтому потянула ее за рукав. Но она с силой оттолкнула меня и, глядя на антрепренера сверкающими глазами, повторила еще громче:

— Не годится? А нельзя ли узнать почему?

Антрепренер, найдя сигареты, стал искать спички. Он был очень полный, и казалось, каждое движение стоит ему величайших усилий. Он ответил спокойно, хоть по-прежнему тяжело дышал:

— Не годится потому, что у нее нет способностей, и еще потому, что фигура не подходит.

Тут произошло то, чего я так опасалась: мама начала кричать, выкладывая ему все свои обычные доводы: что я настоящая красавица, что лицом я похожа на Мадонну, и пусть он только посмотрит, какие у меня ноги, грудь и бедра. Антрепренер зажег сигарету и закурил, глядя на маму и ожидая, когда она кончит. Потом он сказал грустным и жалобным голосом:

— Года через два из твоей дочери может выйти прекрасная кормилица… но танцовщица никогда.

Он еще не знал, какая неистовая сила таится в маме, и поэтому ужасно удивился тому, что произошло вслед за этим, даже курить перестал, а так и остался стоять с разинутым ртом. Он хотел было что-то возразить, но мама ему не дала произнести ни слова. Мама была худая и слабенькая, и просто непонятно, откуда у нее брался такой голос и такой запал. Она поносила старого антрепренера, а также его танцовщиц, которых мы видели в коридоре. Под конец она схватила куски шелка, из которых должна была шить ему сорочки, и швырнула их старику прямо в лицо с криком:

— Пусть вам шьют сорочки другие… может, ваши танцовщицы с этим справятся… а я, хоть осыпьте меня золотом, не буду вам шить, и все тут!

Такого исхода антрепренер вовсе не ожидал, он стоял пораженный и побагровевший, закутанный с головы до ног материей. Я тянула маму за рукав и чуть не плакала от стыда и унижения. Наконец она послушалась меня, и, оставив старика выпутываться из развернувшихся кусков шелка, мы вышли из комнаты.

На другой день я рассказала об этой сцене художнику, которому поверяла все свои тайны. Он очень смеялся над предсказанием антрепренера, что из меня выйдет хорошая кормилица, а потом заметил:

— Бедная моя Адриана, я тебе уже говорил много раз… опоздала ты родиться… надо было это сделать четыреста лет назад: то, что сейчас считается недостатком, в то время очень ценилось, и наоборот… антрепренер в какой-то мере прав… он знает, что публике нравятся худенькие блондинки с маленькой грудью и узкими бедрами, с лукавым и вульгарным личиком… а ты хотя и не толстая, но крупная, к тому же брюнетка, у тебя пышная грудь, и бедра — тоже, а лицо нежное и спокойное… что тут поделаешь? Мне ты подходишь… продолжай позировать… а потом в один прекрасный день выйдешь замуж и нарожаешь детей, похожих на тебя, таких же смугленьких и пухленьких, с нежными и спокойными мордашками.

Я твердо сказала:

— А мне большего и не надо!

— Молодец, — одобрил он, — а теперь чуть-чуть повернись на бок… вот так.

Этот художник по-своему привязался ко мне, и, если бы он остался в Риме, я по-прежнему делилась бы с ним своими мыслями, он мог бы помочь мне советом, и тогда, вероятно, жизнь моя сложилась бы иначе. Но он постоянно жаловался, что его картины плохо раскупаются, и в конце концов ему подвернулся случай устроить выставку в Милане, куда он и переехал насовсем. Я по его совету продолжала работать натурщицей. Но другие художники оказались не такими любезными и симпатичными, поэтому я не была склонна рассказывать им о своей жизни. По правде говоря, вся моя жизнь в ту пору состояла из сплошных грез, желаний и надежд, и в ней не происходило ничего особенного.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Итак, я продолжала работать натурщицей, хотя мама ворчала — ей все казалось, что я мало зарабатываю. Мама в то время часто бывала сердита, и, несмотря на то, что она скрывала истинную причину своего дурного настроения, я понимала, что все это из-за меня. Как я уже говорила, она делала ставку на мою красоту, надеясь добиться бог знает каких успехов и удач, моя работа натурщицы была, по ее мнению, лишь первой ступенькой, а остальное, как она любила выражаться, приложится. И то, что я оставалась жалкой натурщицей, огорчало ее и даже вызывало в ней раздражение против меня, будто я своей непритязательностью лишала ее верных денег. Конечно, она не высказывала своих мыслей вслух, но давала это понять грубыми словами, упреками, вздохами, печальными взглядами и другими столь же прозрачными намеками. Все это было настоящей пыткой, и тогда-то я поняла, почему многие девушки, которых, как и меня, пилят их разочарованные и честолюбивые мамаши, в один прекрасный день убегают из дома и вешаются на шею первому встречному, лишь бы избавиться от подобной тирании. Понятно, что мама вела себя так из любви ко мне. Но такая любовь отчасти напоминает любовь хозяйки к курам-несушкам: когда курица перестает нестись, ее начинают щупать, взвешивать на руках, раздумывая, а не выгоднее ли будет ее зарезать.

Как терпелива и наивна молодость! Моя жизнь в то время была ужасной, а я этого не замечала. Все деньги, которые я получала за свои долгие, тяжелые и скучные сеансы в студиях художников, я до единою гроша отдавала маме, а в свободное время, когда я не позировала обнаженная, озябшая и онемевшая, я гнула спину за швейной машиной или сидела с иголкой в руке, помогая маме. Ночь заставала меня за шитьем, а утром чуть свет я поднималась: нужно было ехать в мастерские, они находились далеко от нашего дома, а сеансы начинались всегда очень рано. Но прежде чем отправиться на работу, я прибирала постель и помогала маме навести порядок в доме. Я была неутомима, покорна и нетребовательна и одновременно спокойна, весела и безмятежна, душе моей были чужды зависть, злоба и ревность, наоборот, я была полна какой-то неизъяснимой нежности и благодарности, оттого что чувствовала себя цветущей и молодой. Я не замечала убогости нашего жилища. Одна большая и почти пустая комната служила нам мастерской: середину ее занимал стол, заваленный лоскутами, другие лоскуты висели на гвоздях, вбитых в темные, потрескавшиеся стены, тут же стояло несколько старых, продавленных стульев; в другой комнате мы с мамой спали на широкой двуспальной кровати, и как раз над нами на потолке расплылось большое влажное пятно, а когда шел дождь, капало прямо на нас; в закопченной кухоньке было тесно от мисок и кастрюль, которые не слишком чистоплотная мама никогда не успевала перемыть все до одной. Я не замечала, что приносила в жертву свою молодость, не зная развлечений, не ведая любви и радости. Когда теперь я вспоминаю свои юные годы, свой добрый и простодушный нрав, сердце мое переполняется сочувствием к самой себе, такой слабой и беззащитной, подобное чувство вызывают у нас злоключения героев в романах, хотелось бы, чтоб все несчастья их миновали, да знаешь — это невозможно. Так уж заведено, люди не понимают, на что им, собственно, нужны доброта и простодушие; и не в этом ли заключена грустная загадка жизни: достоинства, которыми природа щедро наделила людей и которые все восхваляют на словах, на деле лишь усугубляют наши несчастья.

В ту пору мне казалось, что мои надежды обзавестись семьей рано или поздно должны осуществиться. Каждое утро я садилась в трамвай на площади недалеко от нашего дома. На этой площади среди других зданий виднелось длинное и невысокое строение, примыкавшее к городской стене, оно служило гаражом для автомобилей. В этот час у ворот гаража всегда стоял юноша, который мыл и приводил в порядок свою машину. Он пристально смотрел на меня. Черты его смуглого лица были тонки и безукоризненны, нос небольшой, прямой, глаза темные, красиво очерченный рот и белые зубы. Он был похож на популярного в то время американского киноактера, поэтому я обратила на него внимание и даже приняла его сперва не за того, кем он был на самом деле, потому что он прекрасно одевался и держался с достоинством, как хорошо воспитанный человек. Я вообразила, что у него собственная машина, а сам он, вероятно, человек обеспеченный, именно из тех синьоров, о которых так часто твердила мне мама. Он, конечно, нравился мне, но я думала о нем, только пока видела его, а потом, на работе, забывала. Однако он, должно быть, этими взглядами незаметно приручил меня. Однажды утром, когда я стояла на остановке и ждала трамвая, я услышала, что кто-то зовет меня точно так, как зовут кошек, я обернулась и увидела, что он из машины делает мне знак приблизиться, и я, ни минуты не колеблясь, с бессознательной покорностью, которая очень удивила меня, пошла к нему. Он открыл дверцу, и, прежде чем сесть в машину, я увидела, что рука его, лежащая на окне, была большая и загрубевшая, с поломанными почерневшими ногтями, а указательный палец пожелтел от никотина, словом, это была рука человека, занимающегося физическим трудом. Молча я села в машину.

— Куда вас отвезти? — спросил он, захлопывая дверцу.

Я назвала адрес одной из мастерских. Голос у него был тихий и приятный, хотя уже тогда я почувствовала в нем что-то фальшивое и манерное.

Он сказал:

— Прекрасно… сейчас мы прокатимся немного… ведь еще очень рано… потом я отвезу вас, куда вы пожелаете.

Машина тронулась. Мы выехали из нашего квартала на пригородную аллею, которая тянется вдоль городской стены, потом поехали по длинной улице мимо маленьких домишек и лавок и выбрались наконец за город. Тут машина помчалась как бешеная по шоссе, с обеих сторон обсаженному платанами. Не глядя на меня и показывая на спидометр, он то и дело говорил:

— Вот сейчас восемьдесят километров… девяносто… сто… сто двадцать… сто тридцать…

Видно, он хотел поразить меня этой скоростью, но я беспокоилась только о работе и боялась, как бы из-за какого-нибудь несчастного случая машина не застряла по дороге. Вдруг он затормозил, выключил мотор и повернулся ко мне:

— Сколько вам лет?

— Восемнадцать, — ответила я.

— Восемнадцать… я думал больше. — В его голосе действительно было что-то манерное. Иногда он понижал его до шепота, будто разговаривал сам с собой или хотел поведать какую-то тайну. — А как вас зовут?

— Адриана… а вас?

— Джино.

— Чем вы занимаетесь? — спросила я.

— Я коммерсант, — не задумываясь ответил он.

— И эта машина ваша собственная?

Он презрительно оглядел машину и сказал:

— Да, моя.

— А я вам не верю, — откровенно заявила я.

— Не верите… вот так да, а почему? — спросил он удивленным и шутливым тоном, нисколько не смутившись.

— Вы шофер.

Он еще более насмешливо и недоуменно спросил:

— Вы говорите удивительные вещи… смотрите-ка… шофер… а почему вы так думаете?

— Вижу по вашим рукам.

Он спокойно, без смущения посмотрел на свои руки и сказал:

— От синьорины, видно, ничего не скроешь… какой у вас, однако, острый глаз… правильно, я шофер… Ну что, довольны?

— Нет, не довольна, — сухо ответила я, — прошу вас сейчас же отвезти меня в город.

— Но в чем дело? Вы рассердились на меня за то, что я сказал вам неправду?

В эту минуту, сама не знаю почему, я невольно обозлилась на него.

— Не будем говорить об этом… Отвезите меня, пожалуйста.

— Но это же шутка… что тут такого… разве уж и пошутить нельзя?

— Я не люблю подобных шуток.

— А вы с характером… я-то подумал, а вдруг эта синьорина какая-нибудь принцесса… и, если она узнает, что я всего-навсего бедный шофер, она и смотреть на меня не захочет… Скажу-ка ей, что я коммерсант.

Он очень ловко вывернулся, польстив мне и в то же время давая понять, что питает ко мне определенные чувства. А кроме того, он сказал эти слова с такой обольстительной улыбкой, что совсем покорил меня.

— Я не принцесса… я работаю натурщицей и этим живу. Так же как вы работаете шофером.

— А что значит «натурщица»?

— Я хожу в студии художников, раздеваюсь, и художники меня рисуют.

— А мать у вас есть? — возмущенно спросил он.

— Конечно, а почему вы спрашиваете?

— И мать разрешает вам раздеваться перед мужчинами?

Я никогда не думала, что в моей профессии есть нечто постыдное, ведь и в самом деле в ней нет ничего плохого, но мне было приятно, что он именно так смотрит на вещи, это говорит о его серьезном отношении к жизни и его нравственности. Как я уже говорила, мне очень хотелось жить по-человечески, и он, несмотря на свою фальшивость, понял (я до сих пор не знаю, как это ему удалось), чтó он должен был мне говорить и чего не следовало. Другой на его месте, думала я, узнав, что я позирую обнаженной, поднял бы меня на смех либо повел себя нескромно. Так первое неприятное впечатление от его обмана рассеялось незаметно для меня самой, и я подумала, что он все-таки, должно быть, серьезный и честный парень, именно таким я в мечтах представляла себе человека, который станет моим мужем.

— Мама как раз и нашла мне эту работу, — откровенно призналась я.

— Тогда она, видно, не любит вас.

— Нет, — возразила я, — мама меня любит… но она сама в девушках тоже была натурщицей… и потом, уверяю вас, в этом нет ничего дурного… я знаю многих девушек, которые этим занимаются, и все они очень серьезные.

Он с сомнением покачал головой и, прикоснувшись к моей руке, сказал:

— Знаете, мне приятно, что я с вами познакомился… очень-очень приятно.

— И мне тоже, — ответила я просто.

В эту минуту я ощутила вдруг влечение к нему, я почти хотела, чтоб он меня поцеловал. И конечно, поцелуй он меня тогда, я не стала бы противиться. Но он сказал серьезным и покровительственным тоном:

— Будь на то моя воля, вы не стали бы натурщицей. — Я почувствовала себя несчастной и была благодарна ему за эти слова. — Такая девушка, как вы, — продолжал он, — должна сидеть дома, в крайнем случае работать… но заниматься честным трудом, не принося в жертву свою репутацию… Такая девушка, как вы, должна выйти замуж, вести хозяйство, иметь детей, любить мужа.

Как раз то, о чем я мечтала! Я была очень довольна, что и он думает или делает вид, что думает так же. Я сказала:

— Вы правы… но все равно вы не должны плохо говорить о маме… она хотела, чтобы я стала натурщицей, как раз потому, что любит меня.

— Я бы этого не сказал, — безжалостно отрезал он, и в голосе его послышалось возмущение.

— Нет, она меня любит… только она некоторых вещей не понимает.

Так мы разговаривали, устроившись на переднем сиденье машины. Как сейчас помню, стоял май, воздух был теплый, причудливые тени от платанов застилали дорогу. Изредка мимо нас с бешеной скоростью проносились машины. На зеленом, залитом солнцем поле не было ни души. Наконец он посмотрел на часы и сказал, что пора возвращаться в город. Он только один раз прикоснулся к моей руке. Я ждала, что он хотя бы попытается поцеловать меня, но этого не произошло, потому я была одновременно и разочарована и довольна его сдержанностью. Разочарована потому, что он мне нравился, и я невольно глядела на его красные пухлые губы; а довольна потому, что мое мнение о нем как о человеке серьезном подтверждалось, таким именно я и хотела его видеть.

Он довез меня до мастерской и сказал, что с нынешнего дня он всегда сможет провожать меня на работу, если только я в определенный час буду приходить на трамвайную остановку, так как он в это время свободен. Я охотно приняла его предложение, и в тот день долгие часы, проведенные в мастерских художников, не были для меня такими тяжкими, как обычно. Мне казалось, что жизнь моя приобрела новый смысл. Я радовалась, что могу думать о нем спокойно, без всяких угрызений совести, как о мужчине, который нравится мне не только своей внешностью, но и обладает теми достоинствами, которые я считаю необходимыми в человеке.

Маме я ничего не сказала, так как боялась, и не без оснований, что она не допустит моего брака с бедным шофером, не имеющим блестящих видов на будущее. На другое утро он, как и обещал, приехал за мной и отвез прямо в мастерскую. В последующие дни, когда стояла хорошая погода, он увозил меня на какую-нибудь пустынную пригородную аллею или на шоссе, чтобы спокойно поболтать со мной. Разговоры мы вели на серьезные и пристойные темы, держался он по отношению ко мне почтительно, старался мне понравиться. Я в то время была очень сентиментальна, а все, что касалось отзывчивости, добродетели, нравственности, семейных отношений, в особенности волновало меня, ну прямо до слез, которые часто наворачивались мне на глаза, и душа моя наполнялась томным и упоительным покоем, сочувствием и доверием к людям. Так постепенно я стала считать Джино идеалом. Иногда я задумывалась: какие же у него недостатки? Он красив, молод, умен, честен, серьезен, его действительно нельзя упрекнуть ни в малейшем грехе. Размышляя так, я даже удивлялась: ведь не каждый день приходится встречать идеальных людей. Это почти пугало меня. Что он за человек, спрашивала я себя, сколько его ни испытывай, в нем не проявляется ни одной плохой черты, ни одного недостатка? Я и не заметила, как влюбилась в него. А ведь известно, что любовь смотрит сквозь розовые очки, так что и урод может показаться привлекательным.

Я была так влюблена, что, когда он впервые поцеловал меня на том самом шоссе, где мы вели наш первый разговор, я испытала какое-то облегчение: это был естественный переход от давно созревшего желания к его осуществлению. Однако та непреодолимая страстность, с которой встретились наши губы, немного испугала меня. Я поняла, что отныне мои поступки уже зависели не от меня, а от той сладкой и могучей силы, которая настойчиво толкала меня к нему. Но я совершенно успокоилась, когда сразу же после поцелуя он сказал, что теперь мы жених и невеста. И на этот раз он угадал мои сокровенные мысли и сказал именно то, что полагалось. Так рассеялся мой страх, вызванный первым поцелуем, и все время, пока машина стояла на шоссе, я целовала его, уже не сдерживая себя, с чувством полной, страстной и естественной отрешенности.

Впоследствии я получила и ответила на много поцелуев, однако, бог тому свидетель, я не участвовала в них ни душой, ни телом — так получают и отдают старую монету, прошедшую через тысячи рук, — но я навсегда запомню тот первый поцелуй за его почти скорбную силу, в него, казалось, я вложила не только свою любовь к Джино, но и все свои надежды, Помню, как я почувствовала, что перед глазами все закружилось, небо и земля поменялись своими местами. В самом же деле я только запрокинула голову немного назад, чтобы продлить поцелуй. Что-то живое и прохладное ударялось и давило на мои зубы, и, когда я их разжала, я почувствовала, что его язык, столько раз ласкавший мой слух нежными словами, теперь, проникая в мой рот, доставляет мне иное, до сих пор еще не изведанное удовольствие. Я не знала, что можно так целоваться и что поцелуй может быть таким продолжительным, поэтому я очень скоро задохнулась и как будто бы опьянела. Когда мы поцеловались, я откинулась на спинку сиденья с закрытыми глазами и затуманенным сознанием, готовая вот-вот упасть в обморок. Так в этот день я поняла, что на свете существуют и другие радости, кроме спокойной семейной жизни. И мне не казалось, что эти радости лишат меня той самой жизни, о которой я до сих пор мечтала. А после обещания Джино жениться на мне я почувствовала, что в будущем смогу наслаждаться и тем и другим, не считая себя грешницей и не испытывая угрызений совести.

Я была уверена, что поступаю правильно и честно, поэтому в тот же вечер, только, пожалуй, с излишним трепетом и радостью, рассказала обо всем маме. Она сидела за швейной машиной возле окна при ослепительном свете лампочки без абажура. Покраснев, я сказала:

— Мама, у меня есть жених.

Я увидела, как мамино лицо исказилось, будто ее окатили с головы до ног ледяной водой.

— Кто он?

— Один юноша, я с ним недавно познакомилась.

— А чем он занимается?

— Он шофер.

Я хотела еще что-то сказать, но не успела. Мама бросила шить, вскочила со стула и схватила меня за волосы.

— У тебя жених… и меня не спросилась… да еще шофер… о, несчастная… ты меня уморить хочешь! — вопила она, пытаясь ударить меня по щеке.

Я изо всех сил закрывала лицо руками, потом вырвалась, но она погналась за мной. Я бегала вокруг стола, стоящего посредине комнаты, она преследовала меня с криком и руганью. Меня страшно испугало выражение болезненного исступления на ее худом лице.

— Я тебя убью, — кричала она, — сейчас я тебя убью!

И казалось, что чем упорнее она твердила слова «я тебя убью», тем больше росло ее бешенство и тем реальнее становилась угроза. Я задержалась у стола и внимательно следила за каждым ее жестом, потому что она действительно была способна если не убить, то, во всяком случае, покалечить первым же подвернувшимся под руку предметом. И в самом деле, она схватила большие портновские ножницы и швырнула их в меня, я едва успела отскочить в сторону. Ножницы с размаху ударились в стену. Мама, испугавшись сама своего поступка, внезапно рухнула на стул, закрыла лицо руками и разразилась нервными и хриплыми рыданиями, в которых, казалось, было больше злобы, чем обиды. Сквозь слезы она произнесла:

— А я-то возлагала на тебя такие надежды… мечтала увидеть тебя богатой… с твоей-то красотой… и нате вам — невеста нищего.

— Но он не нищий, — робко возразила я.

— Шофер, — пожала она плечами и еще раз повторила, — шофер… Несчастная, ты кончишь, как я.

Эти слова она произнесла нараспев, будто смаковала их горечь.

— Он женится на тебе, ты станешь его служанкой, а потом будешь служить своим детям, вот чем все кончится, — добавила она.

— Мы поженимся, когда он накопит достаточно денег и купит свою собственную машину, — сказала я, выдавая один из проектов Джино.

— Это еще на воде вилами писано… Только сюда не смей его приводить! — закричала она вдруг, повернув ко мне свое заплаканное лицо. — Не смей сюда его приводить… Не желаю его видеть… делай что угодно, встречайся с ним где хочешь… Но сюда не смей приводить!

В тот вечер я легла спать без ужина, на душе у меня было грустно и тревожно. Но я понимала, что мама ведет себя так, потому что любит меня и возлагает на мое будущее бог знает какие надежды, а мои отношения с Джино разрушают все ее планы. И гораздо позднее, когда я узнала, чтó это были за планы, я все равно не могла ее осуждать. Ведь всю свою жизнь она честно трудилась, а видела одни лишь огорчения, заботы и бедность. Что же тут удивительного, если она желала своей дочери совсем другой участи? Должна добавить, что у мамы, скорей всего, не было определенных и точных планов, просто она тешила себя неясными и радужными мечтами, которые как раз за эту их неопределенность можно было лелеять без всяких угрызений совести. Таково мое предположение, но, возможно, мама в глубине души все-таки решила направить меня когда-нибудь по тому роковому пути, на который мне пришлось позднее ступить самой. Я не ставлю это ей в упрек, а говорю так, потому что до сих пор сама не разобралась, о чем же она тогда думала. Кроме того, я по собственному опыту знаю, что можно одновременно одинаково относиться к совершенно противоположным вещам и не замечать при этом противоречия, а выбирать то, что тебя больше всего устраивает в данный момент.

Мама заклинала меня не приводить в дом Джино, и я какое-то время выполняла ее просьбу. Но после наших первых поцелуев Джино, казалось, потерял покой, мы обязаны были, говорил он, поступать по всем правилам; каждый раз он настаивал, чтобы я познакомила его с мамой. Я боялась сказать ему, что мама и видеть его не желает, так как считает профессию шофера ничтожной, поэтому я под разными предлогами оттягивала их встречу. В конце концов Джино понял, что я что-то от него скрываю, и принялся так настойчиво допрашивать меня, что я вынуждена была сказать ему правду:

— Мама не хочет видеть тебя, она считает, что я должна выйти замуж за благородного синьора, а не за простого шофера.

Разговор наш происходил в машине все на том же загородном шоссе. Джино посмотрел на меня и печально вздохнул. Я была так влюблена, что не заметила фальши в его поведении.

— Вот что значит быть бедняком! — воскликнул он с пафосом.

— Ты обиделся? — наконец решилась спросить я.

— Нет, но я оскорблен, — ответил он, качая головой, — другой на моем месте не просил бы представить его, не говорил бы о помолвке… а поступил бы так, как поступают все.

Я сказала:

— Какое это имеет значение? Я ведь тебя люблю. Этого вполне достаточно.

— Если бы я пришел с кучей денег, — продолжал он, — и даже не заикнулся бы о браке… вот тогда твоя мать с радостью приняла бы меня.

Я не осмелилась спорить, ведь он говорил чистую правду.

— Знаешь, что мы устроим? — начала я. — В ближайшие дни я просто приведу тебя к нам, мама поневоле должна будет познакомиться с тобой, не станет же она отворачиваться от тебя.

В условленный день я ввела Джино в нашу комнату. Мама только что кончила работу и освобождала один конец большого стола для ужина. Я подошла к ней и сказала:

— Мама, это Джино.

Я ожидала какой-нибудь выходки с ее стороны, поэтому на всякий случай предупредила Джино. Но, к величайшему моему удивлению, мама окинула его взглядом с головы до ног и сухо произнесла:

— Очень приятно.

И вышла из комнаты.

— Вот увидишь, все будет хорошо, — сказала я, приблизившись к Джино, и, подставив губы, попросила: — Поцелуй меня.

— Нет, нет, — произнес он шепотом, отталкивая меня. — Твоя мать тогда будет вправе думать обо мне плохо…

Он всегда знал, что надо делать и чего не надо. В глубине души я не могла не признать справедливости его слов. Вошла мама и сказала, не глядя на Джино:

— Откровенно говоря, я приготовила ужин только на двоих… ты меня не предупредила… но сейчас я схожу и…

Ей не удалось договорить. Джино шагнул вперед и перебил ее:

— Ради бога… ведь я пришел сюда не есть, разрешите пригласить вас и Адриану отужинать со мной.

Он держался чинно, как вполне благопристойный человек. Мама не привыкла к такому тону и приглашениям, поэтому с минуту она колебалась, потом, взглянув на меня, сказала:

— Мне все равно, как Адриана.

— Мы можем пойти в ближайшую остерию, — предложила я.

— Как вам будет угодно, — ответил Джино.

Мама сказала, что пойдет переоденется. Мы остались одни. На душе у меня было радостно, мне казалось, что я одержала величайшую победу, тогда как в действительности это была лишь комедия, в которой только одна я не принимала участия. Я подошла к Джино и порывисто поцеловала его, так что он даже не успел оттолкнуть меня. Этим поцелуем я хотела выразить свою радость освобождения от того тревожного состояния, в котором я пребывала много дней, уверенность, что теперь наша свадьба наверняка состоится, и благодарность Джино за то, что он так мило разговаривал с мамой.

У меня не было никаких затаенных мыслей, я вся была как на ладони: я хотела выйти замуж, я любила Джино и маму. Я была искренна, доверчива, беззащитна, какой бывает девушка в восемнадцать лет, когда разочарование еще не затронуло ее душу. Только гораздо позднее я поняла, что такая наивность волнует и нравится очень немногим, а большинству людей она кажется просто смешной и толкает их на подлые поступки.

Мы все трое отправились в остерию, которая находилась недалеко от нашего дома, по ту сторону городской стены. За столом Джино даже не глядел в мою сторону, он направил все свое внимание только на маму с явным намерением завоевать ее симпатию. Его желание понравиться маме казалось мне закономерным, и поэтому я не придавала значения той неприкрытой лести, которую он щедро расточал. Он называл маму «синьора», что было для нее непривычно. Он старался повторять это слово как можно чаще, оно звучало как припев то в начале, то в середине фразы. Как бы невзначай он говорил: «Вы женщина умная и, конечно, поймете…» или «Вы знаете жизнь, поэтому вам не нужно объяснять такие вещи…» И еще более кратко: «С вашим умом…» Джино даже счел нужным сказать маме, что в моем возрасте она была, наверное, красивее меня.

— Откуда ты знаешь? — спросила я, немного обидевшись.

— О, это само собой разумеется… есть вещи, которые понятны и так, — неопределенно ответил он вкрадчивым голосом.

Бедняжка мама только хлопала глазами от такого потока лести, лицо ее стало ласковым, приятным, нежным, она, как я заметила, беззвучно шевелила губами, точно повторяла про себя слащавые комплименты, на которые не скупился Джино. Я уверена, что впервые в жизни ей говорили такие слова, и ее изголодавшееся по ласке сердце никак не могло насытиться. А мне, как я уже сказала, это лицемерие казалось выражением искреннего уважения к маме и внимания ко мне, что явилось новым ярким дополнением ко всем достоинствам Джино.

Между тем за соседний столик уселась компания молодых парней. Один из них был явно навеселе, он уставился на меня и громко произнес по моему адресу довольно неприличный комплимент. Джино услышал эту фразу, тотчас же встал и подошел к молодому человеку:

— А ну-ка, повторите, что вы сейчас сказали!

— А тебе какое дело? — спросил парень, притворяясь совсем пьяным.

— Синьора и синьорина пришли со мной, — повысил голос Джино, — и, пока они со мной, все, что касается их, касается и меня… поняли?

— Понял, успокойся… Ладно, ладно, — ответил тот, оробев.

Все остальные смотрели на Джино с неприязнью, но не осмеливались поддержать дружка. А тот, притворяясь еще более пьяным, чем был на самом деле, наполнил бокал вином и предложил его Джино. Но Джино решительно отказался.

— Не хочешь выпить, тебе не нравится это вино? — заорал пьяный. — Не хочешь, как хочешь… вино — первый сорт… сам выпью.

И он залпом выпил вино. Джино еще раз строго посмотрел на него и вернулся на свое место.

— Невоспитанные люди, — сказал он, садясь на стул и нервно одергивая пиджак.

— Зачем вы разговаривали с ними? — сказала польщенная вниманием мама. — Вы же знаете, что это за сброд…

Но Джино, очевидно, считал, что он еще не до конца показал свою галантность, поэтому ответил:

— Как это зачем? Я стерпел бы, если бы находился здесь с какой-нибудь… надеюсь, вы меня понимаете, синьора, — стерпел бы, говорю я… Но быть в таком месте, в ресторане с синьорой и синьориной… В конце концов этот тип понял, что я шутить не намерен, и, как вы видели, сразу притих.

Это происшествие окончательно покорило маму. А кроме того, Джино уговаривал ее пить вино, которое опьяняло ее не меньше, чем все его комплименты. И как бывает с подвыпившими людьми, она, несмотря на невольную симпатию к Джино, все-таки не сумела скрыть своего огорчения из-за того, что он стал моим женихом. При первом же удобном случае она решила намекнуть ему, что все равно останется при своем мнении.

Такой случай представился, когда начался разговор о моем занятии. Не помню, почему зашла речь о новом художнике, которому я в то утро позировала. И вот тогда Джино сказал:

— Можете считать меня глупцом, несовременным, как угодно… но я не могу примириться с тем, что Адриана каждый день раздевается перед всеми этими художниками.

— А почему? — спросила мама изменившимся голосом, который предвещал бурю, чего не мог знать Джино.

— Да хотя бы потому, что это неприлично.

Не буду воспроизводить полностью ответ мамы, потому что он весь был пересыпан бранными словами, к которым мама прибегала каждый раз, когда выпивала вина или сердилась. Но мамина речь даже без этих слов отражала ее взгляды и чувства.

— Ах, неприлично! — начала она кричать что было силы, и все посетители, бросив есть, повернулись в нашу сторону. — Ах, неприлично… а что же тогда прилично? Может быть, прилично весь божий день гнуть спину, мыть посуду, шить, готовить обед, гладить, чистить, натирать полы и потом вечером встречать мужа, который еле ноги волочит от усталости и тотчас же после ужина ложится спать, повернувшись лицом к стене? Это прилично? Жертвовать собой, не иметь ни минуты отдыха, стареть, дурнеть, подохнуть, это прилично? Да знаете вы, что я вам скажу? Мы живем на свете только раз, а после смерти — царство небесное… и вы можете катиться ко всем чертям вместе с вашими приличиями, а Адриана правильно делает, что раздевается перед художниками, которые ей за это платят… и она поступала бы еще правильнее, если бы…

Тут последовал целый поток непристойностей, которые мама выговорила все так же громко, а я, слушая их, заливалась краской.

— И если бы Адриана занималась этим, — продолжала она, — я не только не мешала бы ей, а даже помогала бы… да, помогала бы… лишь бы, конечно, за это платили, — добавила она, подумав немного.

— Я уверен, что вы на это не способны, — ничуть не смутившись, возразил Джино.

— Не способна? Вы так считаете?.. И что это вы себе думаете, а? Воображаете, будто я счастлива, что Адриана невеста шофера, невеста такого нищего, как вы? Да я бы все отдала за то, чтобы она жила в роскоши. Вы думаете, приятно видеть, как Адриана с ее красотой, за которую другие не пожалели бы отдать тысячи, готова на всю жизнь стать вашей служанкой? Ну, так вы ошибаетесь, глубоко ошибаетесь!

Мама кричала, все на нас оглядывались, и мне было ужасно стыдно. Но Джино, как я уже сказала, нисколько не смутился. Он улучил минуту, когда мама, выбившись из сил, замолкла, взял графин и, наполнив ее бокал, предложил:

— Не желаете ли еще немного вина?

Бедной маме ничего не оставалось, как сказать: «Спасибо» и принять бокал, который ей протягивал Джино. Публика, видя, что мы, несмотря на ссору, продолжаем пить как ни в чем не бывало, занялась своими делами.

— Адриана так красива, что вполне заслуживает жизни, какую ведет моя хозяйка, — сказал Джино.

— А какую жизнь она ведет? — быстро спросила я, желая перевести разговор на другую тему.

— Утром, — ответил он с самодовольным, даже гордым видом, как будто богатство его хозяев отбрасывало частицу блеска на него самого, — она просыпается в одиннадцать, а то и в двенадцать часов… ей приносят завтрак прямо в постель на серебряном подносе и в серебряной посуде… после она принимает ванну, но сперва ее горничная растворяет в воде какие-то соли, отчего вода становится душистой. Потом я в автомобиле везу ее на прогулку… она заезжает в кафе выпить рюмочку вермута или же заходит в магазины… Вернувшись домой, обедает, спит и потом целых два часа одевается… если бы вы видели, сколько у нее платьев… шкафы битком набиты… потом опять едет на машине и наносит визиты знакомым… затем ужинает… вечером отправляется в театр или на бал… часто принимает у себя гостей… они играют в карты, пьют, слушают музыку… Это богатые люди, очень богатые. У моей хозяйки одних драгоценностей, я думаю, на несколько миллионов.

Словно ребенок, которого ничего не стоит отвлечь и у которого из-за любого пустяка меняется настроение, мама уже забыла обо мне, о том, как несправедливо обошлась со мной судьба, и слушала затаив дыхание рассказ об этой роскошной жизни.

— Миллионов? — жадно повторила она. — А ваша хозяйка красива?

Джино, куривший сигарету, с презрением выплюнул табачную крошку:

— Какое там красива… самая настоящая уродина… худая, похожа, скорей, на ведьму.

Так они продолжали разговаривать о богатстве хозяйки Джино, вернее, он продолжал хвастаться этим богатством, будто оно было его собственным. А мама, любопытство которой скоро иссякло, впала в мрачное настроение и за весь вечер не произнесла больше ни слова. Возможно, она стыдилась, что вела себя бестактно, а может быть, завидовала этому богатству и с досадой думала, что мой жених — нищий.

На следующий день я с беспокойством спросила у Джино, не обиделся ли он на маму, но Джино ответил, что, хотя он и не разделяет ее точку зрения, зато прекрасно понимает, что все объясняется жизнью мамы, полной несчастья и лишений. «Можно только пожалеть ее», — сказал он. Я была уверена, что говорит он так потому, что любит меня. Таково было мое мнение на этот счет, поэтому я была благодарна Джино, проявившему необыкновенную чуткость. По правде, я боялась, что мамина выходка испортит наши отношения. Да, я была благодарна Джино за его тактичность и еще раз подумала, что он — само совершенство. Если бы я была не так ослеплена и более опытна, я бы поняла, что такое впечатление может производить только человек бессовестный и лживый, а искренний выказывает вместе с достоинствами свои слабости и недостатки.

Короче говоря, я стала чувствовать себя ничтожеством рядом с Джино, мне постоянно казалось, что я ничем не вознаградила его за долготерпение и такт. И если через несколько дней я уже не противилась его все более смелым ласкам, то это, вероятно, происходило от моей мягкости и доброты, ибо я смутно чувствовала, что в жизни нужно за все так или иначе платить. А кроме того, как я уже говорила о нашем первом поцелуе, меня влекла к нему неодолимая и притягательная сила, которую можно сравнить лишь с силой сна; ведь именно сон, желая сломить наше сопротивление, заставляет нас думать, что мы бодрствуем, так мы и засыпаем, убежденные, что не сдались.

Я прекрасно помню все ступени моего грехопадения, потому что каждая победа Джино была для меня и желанной и нежеланной, вызывала во мне и радость и угрызения совести. Объяснялось это тем, что каждую победу он одерживал не спеша, даже с умышленной медлительностью, не выражал нетерпения. Джино вел себя не как влюбленный, снедаемый страстью, а как полководец, который осаждает крепость, и мое послушное тело покорялось ему постепенно. Однако впоследствии Джино по-настоящему влюбился в меня, хитрость и расчет уступили место если не глубокой любви, то сильной и ненасытной страсти.

Во время наших прогулок на машине он ограничивался поцелуями в губы и шею. Но как-то утром, целуясь с ним, я почувствовала, что его пальцы теребят пуговицы моей кофточки. Потом я ощутила холод и, взглянув из-за его плеча в зеркальце над ветровым стеклом машины, увидела, что грудь у меня наполовину обнажена. Мне стало стыдно, но я не осмелилась прикрыться. Джино сам пришел мне на выручку, торопливым движением он натянул на меня кофточку и застегнул пуговицы. Я была ему благодарна за этот поступок. Но потом, дома, вспоминая об этом случае, я испытала приятное волнение. На следующий день он повторил то же самое, на сей раз мне это доставило удовольствие и не было уже так стыдно. Постепенно я привыкла к таким доказательствам его страсти, и думаю, что, если бы он не прибегал к ним вновь в вновь, я испугалась бы, что он меня разлюбил.

Между тем он все чаще говорил, как мы будем жить, когда поженимся. Он рассказывал и о своих родителях, которые жили в провинции и которые, собственно, не были уж такими бедняками: они владели небольшим участком земли. Я думаю, что с Джино случилось то, что случается со многими лгунами: они сами начинают верить в свои выдумки. Конечно, его сильно влекло ко мне, это влечение, по мере того как росла наша близость, становилось все более искренним. Что касается меня, то наши разговоры заглушали угрызения совести и давали мне ощущение полного безмятежного счастья, какого я никогда после уже не испытывала. Я любила, была любима, рассчитывала скоро выйти замуж, и мне казалось, что бóльшего и желать нечего.

Мама прекрасно понимала, что наши утренние прогулки носят не совсем невинный характер, и часто давала мне это понять, заявляя: «Я не знаю и знать не желаю, чем вы занимаетесь во время ваших поездок на машине» или «Ты и Джино затеяли глупость… тебе же будет хуже» и тому подобное. Однако я не могла не заметить, что теперь ее упреки звучали как-то неубедительно, спокойно и безразлично. Казалось, что она не только смирилась с мыслью, что мы с Джино будем любовниками, но как будто даже желала этого. Теперь-то я знаю точно; она ждала случая, чтобы расстроить нашу свадьбу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Как-то в воскресенье Джино сказал мне, что его господа уехали за город, все слуги распущены по домам, а на вилле остались только он да садовник. Не хочу ли я посмотреть дом? Он мне так часто и так восторженно рассказывал о доме, что мне было интересно побывать там, и я охотно согласилась. Но в ту самую минуту, когда я дала согласие, меня охватило сильное волнение, и я поняла, что желание посмотреть виллу лишь предлог, а дело совсем в другом. Но я старалась обмануть и себя, и его, притворяясь, что верю в этот предлог; так, вероятно, всегда бывает, когда желаешь чего-то запретного.

— Я знаю, мне не следовало бы ехать туда, — сказала я, садясь в машину, — но ведь мы там долго не задержимся?

Я старалась говорить непринужденно, но все же в голосе моем слышался испуг. Джино с серьезным видом ответил:

— Мы только осмотрим дом… потом пойдем в кино.

Дом стоял на склоне холма в новом, богатом квартале среди других вилл. День был ясный, и на фоне голубого неба все эти разбросанные на холме виллы с фасадами из красного кирпича и белого камня, с лоджиями, украшенными статуями, с застекленными крышами, с террасами и балконами, уставленными геранью, с садами, где росли высокие тенистые деревья, произвели на меня впечатление чего-то неизведанного и нового, как будто я вступила в некий свободный и прекрасный мир, в котором так приятно жить. Я невольно вспомнила наш квартал, нашу улицу, тянущуюся вдоль городской стены, дома железнодорожников.

— Я жалею, что согласилась сюда приехать, — сказала я.

— Почему же? — непринужденно спросил Джино. — Мы там пробудем недолго… не беспокойся.

— Ты не так меня понял, а жалею я потому, что теперь буду стыдиться своего дома и нашей улицы, — ответила я.

— Что верно, то верно, — сказал он с облегчением, — но что поделаешь? Тебе надо было родиться миллионершей… здесь живут одни миллионеры.

Он открыл калитку и повел меня по дорожке, усыпанной гравием, по обе стороны которой росли деревца, подстриженные в виде сахарных головок и шаров. Мы вошли в виллу через широкую стеклянную дверь и очутились в чистом и просторном вестибюле с мраморным, в белую и черную клетку, полом, сверкающим как зеркало. Потом мы попали в светлый большой зал, сюда выходили двери комнат первого этажа. В конце зала находилась белая лестница, которая вела на верхний этаж. Я так оробела от всего увиденного, что невольно пошла на цыпочках. Джино заметил это и весело сказал, что я могу шуметь сколько угодно, ведь в доме никого нет.

Он показал мне гостиную, большую комнату с широкими окнами и множеством кресел и диванов; показал столовую, которая была меньше гостиной, там стояли овальный стол, стулья и буфеты из красивого темного полированного дерева; показал гардеробную со стенными белыми шкафами. В следующей, небольшой комнате в стене было углубление, там находился самый настоящий бар, на полках стояли бутылки, никелированный кипятильник для кофе и даже цинковая стойка, комната эта напоминала часовенку из-за своей золоченой решетчатой дверцы. Я спросила у Джино, где же у них готовят еду, он объяснил, что кухня и комнаты слуг находятся в полуподвале. Впервые в жизни я попала в такой дом, и, не удержавшись, стала трогать все вещи подряд кончиками пальцев, я почти не верила своим глазам. Все казалось мне новым и дорогим: стекло, дерево, мрамор, металл и ткани. Я не могла втайне не сравнивать эти полы, эти стены, эту мебель с нашими грязными полами, нашими почерневшими стенами, нашей неуклюжей мебелью и твердила сама себе, что мама права, говоря, что главное на свете — деньги.

Кроме того, я думала, что люди, живущие среди этих прекрасных вещей, сами невольно становятся прекрасными и добрыми, они не напиваются допьяна, не ругаются, не кричат, не дерутся, в общем, не делают того, что делают в нашем доме и в подобных домах.

Джино между тем в сотый раз принялся рассказывать мне, как идет жизнь в доме его хозяев. Говорил он с такой гордостью, как будто эта роскошь и это богатство отчасти принадлежали и ему.

— Обедают они на фарфоровых тарелках… а фрукты и десерт подаются на серебре… все приборы серебряные… обед состоит из пяти блюд. К нему полагаются вина трех сортов… синьора надевает платье с декольте, синьор — во всем черном… К концу обеда служанка приносит на серебряном подносе семь сортов сигарет, все, разумеется, иностранных марок… потом хозяева выходят из столовой и приказывают поднять наверх столик на колесиках с кофе и ликерами… почти всегда у них гости… иногда двое, а когда четверо… У синьоры есть вот такие большие бриллианты… а одно жемчужное колье так просто чудо… драгоценностей у нее на несколько миллионов.

— Ты мне уже говорил об этом, — резко оборвала я его.

Но, увлеченный рассказом, он не заметил моей резкости и продолжал:

— Синьора никогда не спускается к нам вниз… она отдает приказания по телефону… в кухне полно электроприборов, а чистота в ней такая, какой не найдешь у некоторых и в спальне… да что там кухня! Даже обе собаки нашей синьоры куда чище и холенее многих людей.

Джино говорил о своих хозяевах с восторгом и не скрывал презрения к бедным людям, и от его разговоров я чувствовала себя настоящей нищенкой, тем более что все время сравнивала этот дом с нашим.

Мы поднялись по лестнице на второй этаж. На лестнице Джино обнял меня за талию и крепко прижал к себе. И тогда я, не знаю почему, представила себя хозяйкой этого дома, поднимающейся на второй этаж со своим мужем после приема или званого обеда, чтобы лечь спать в одну постель. Джино как будто угадал мои мысли (это ему часто удавалось) и произнес:

— А сейчас мы ляжем спать… а завтра утром нам в постель подадут кофе.

Я рассмеялась, но почти верила, что так может быть.

В тот вечер, собираясь на свидание с Джино, я надела свой самый лучший костюм, самые лучшие туфли, самую лучшую кофточку и лучшую пару шелковых чулок. Помню, что на мне был черный жакет и юбка в черную и белую клетку. Сама ткань была неплохая, но портниха из нашего квартала, кроившая мне костюм, оказалась не намного искуснее мамы. Юбка получилась короткая, особенно сзади, так что колени были закрыты, а зад вздернут. Жакет с большими отворотами она обузила в талии, рукава были тесны и давили под мышками. В этом наряде я просто задыхалась, грудь сильно выпирала, будто в этом месте швее не хватило материи. Кофточка была розовая, очень простенькая, из недорогого материала, без всякой отделки, сквозь нее просвечивала моя самая лучшая сорочка из белого батиста. На мне были черные туфли из блестящей хорошей кожи, но старомодные. Я не носила шляпу, и мои темно-каштановые волнистые волосы спускались до плеч. Костюм свой я надела впервые и очень гордилась им. Мне казалось, что в нем я выгляжу элегантно, и я тешила себя иллюзией, будто на улице все обращают на меня внимание. Но как только я вошла в спальню хозяйки Джино и увидела большую, низкую и мягкую кровать с шелковым стеганым одеялом, с вышитыми полотняными простынями, с легким балдахином, спускающимся от потолка к изголовью, увидела себя сразу в трех зеркалах туалетного столика, стоявшего в глубине комнаты, я тут же поняла, что одета очень бедно, что выгляжу смешно и достойна жалости, и тогда я подумала, что до тех пор, пока не стану хорошо одеваться и жить в таком же доме, я не буду счастлива. Мне захотелось плакать, и, расстроенная, я молча присела на кровать.

— Что с тобой? — спросил Джино, усаживаясь возле меня и взяв меня за руку.

— Ничего, просто увидела одну знакомую уродину, — ответила я.

— Какую? — удивленно спросил Джино.

— Вон ту, — сказала я, показывая на зеркало, где я видела себя рядом с Джино, и мы оба, я даже больше, чем он, действительно, были похожи на двух жалких бродяг, случайно попавших в этот богатый дом.

На этот раз Джино понял, что меня одолевают чувства стыда, зависти и ревности. Обняв меня, он сказал:

— А ты не смотри в зеркало.

Он боялся, что мое настроение помешает ему осуществить задуманное, и не сознавал, что как раз состояние унижения, в котором я находилась, ему только на руку. Мы поцеловались, и этот поцелуй придал мне мужества, потому что я, несмотря ни на что, любила и была любимой. Но когда немного погодя Джино показал мне просторную комнату, отделанную белым блестящим кафелем, с ванной, с блестящими кранами, и особенно когда он раскрыл один из шкафов, где я увидела множество висевших вплотную платьев хозяйки, чувство зависти и сознание своей бедности вернулись ко мне, и меня снова охватило отчаяние. Мне вдруг захотелось не думать больше обо всем этом, и впервые я вполне осознанно пожелала стать любовницей Джино, для того чтобы забыть о своем тяжелом положении, чтобы избавиться от гнетущего ощущения скованности и тем доказать себе, что я свободна в своих поступках. Пусть я не могу хорошо одеваться, не могу иметь такого дома, но по крайней мере могу любить так же, как любят богатые люди, а может быть, и еще сильнее.

— Зачем ты показываешь мне эти платья, какое мне до них дело? — спросила я у Джино.

— Я думал, что тебе это интересно, — растерянно ответил он.

— Нисколько, — отрезала я, — они, конечно, хороши, но я пришла сюда не затем, чтобы разглядывать платья.

Я заметила, что от моих слов глаза его сверкнули, и добавила небрежным тоном:

— Лучше покажи мне свою комнату.

— Она в полуподвале, — отозвался он, — хочешь пойти туда?

Я молча посмотрела на него, а потом с развязностью, которая была мне самой неприятна, сказала:

— Ну, хватит валять дурака!

— Но я… — смущенно и удивленно начал он.

— Ты прекрасно знаешь, что мы пришли сюда вовсе не для того, чтобы осматривать дом и любоваться платьями твоей хозяйки, а для того, чтобы попасть в твою комнату и предаться любви… ну, так пойдем скорее, и нечего больше разговаривать.

Так за то короткое время, пока мы осматривали дом, я успела измениться. Я уже не была прежней робкой и наивной девушкой, которая так недавно с трепетом переступила порог этого дома, я сама себя не узнавала и дивилась себе. Мы вышли из комнаты и начали спускаться по лестнице. Джино обнимал меня за талию, и мы целовались, останавливаясь на каждой ступеньке. Думаю, что никогда никто не спускался по этой лестнице так медленно. На первом этаже Джино толкнул скрытую в стене дверь и повел меня вниз, продолжая целовать и обнимать меня за талию. Уже наступил вечер, и внизу было темно. Так, не зажигая света, шли мы по коридору, прижавшись друг к другу и целуясь, пока не достигли комнаты Джино. Он отпер дверь, мы вошли, и я услышала, как дверь захлопнулась. Все было погружено во мрак. Мы долго целовались стоя. Наш поцелуй был бесконечен, каждый раз, когда я хотела прервать его, Джино начинал снова, а когда он хотел оборвать поцелуй, я продолжала целовать его. Потом Джино подтолкнул меня к постели, и я упала навзничь.

Джино шептал мне на ухо нежные, вкрадчивые слова, явно пытаясь отвлечь мое внимание, чтобы я не заметила, как он старается раздеть меня, но в этом не было никакой нужды: во-первых, я уже решила отдаться ему, а во-вторых, мне стало противно мое платье, хотя прежде оно мне очень нравилось, и теперь мне не терпелось освободиться от него. Я думала, что, обнаженная, я буду так же хороша, как и хозяйка Джино, как все богатые женщины мира, а возможно, и лучше них. А кроме того, уже несколько месяцев мое тело ждало этого часа, и я чувствовала, что невольно дрожу от нетерпения и сдерживаемого желания, как дрожит изголодавшееся и связанное животное, с которого наконец после долгих мук сняли путы и дали пищу.

Поэтому все, что произошло, показалось мне вполне естественным, и к физическому наслаждению не примешалось сознание, что со мной случилось что-то необычайное. Мне даже показалось, что нечто подобное уже было со мною, не знаю где и когда, может быть в другой жизни; так бывает, когда попадаешь в незнакомую местность и тебе начинает казаться, что ты уже бывал здесь когда-то, но на самом деле ты впервые видишь этот пейзаж. Все эти мысли не мешали мне отдаваться Джино со страстью и даже исступлением, я целовала его и с силой сжимала в своих объятиях. Джино, видимо, владела такая же страсть. В этой темной комнатке, погребенной под двумя этажами пустого, безмолвного дома, мы, как мне казалось, еще долго с неистовой силой сплетали наши тела, обхватив друг друга руками, как два врага, которые борются не на жизнь, а на смерть и стараются причинить друг другу сильную боль.

Но как только наше желание было утолено и мы, изнеможенные и ослабевшие, лежали рядом, меня сразу охватил безумный страх: а вдруг Джино, овладев мною, раздумает на мне жениться. Тогда я начала говорить о доме, где мы поселимся после свадьбы.

Владения хозяйки Джино поразили меня, и теперь я была убеждена, что счастье возможно лишь в прекрасном чистом доме. Я понимала, что мы никогда не сможем иметь не только такой дом, как этот, но у нас даже не будет комнаты, похожей на эти; однако я упорно старалась не думать о трудностях и твердила, что бедный дом тоже может казаться богатым, если там чисто и все блестит как зеркало. Роскошь, а скорей всего, окружающая чистота пробудили во мне множество мыслей. Я старалась убедить Джино, что чистота преображает даже самую скверную обстановку, но в действительности, приходя в отчаяние от сознания своей бедности и вместе с тем понимая, что единственный выход для меня — это брак с Джино, я старалась убедить главным образом самое себя.

— Даже две комнаты, если они чистые, если полы в них моются каждый день, — объясняла я, — если с мебели обметают пыль, медные ручки начищают до блеска и кругом полный порядок, посуда, белье, одежда и обувь, словом, каждая вещь находится на своем месте, даже и эти две комнаты могут быть уютными… главное — хорошенько подметать и мыть полы и протирать ежедневно все вещи… ты не думай, что мы с тобой будем жить так, как мы живем с мамой сейчас… мама не очень-то аккуратна, и потом ей, бедняжке, некогда… но наш дом, я тебе обещаю, будет блестеть как стеклышко.

— Конечно, конечно, — подтвердил Джино, — чистота прежде всего… знаешь, что бывает, когда синьора найдет где-нибудь в углу пылинку? Она зовет служанку, заставляет ее стать на колени и вытереть пыль руками. Вот так поступают с собаками, когда они нагадят… и синьора права.

— Я уверена, что мой дом будет чище и уютнее этого, — сказала я, — вот посмотришь.

— Но ведь ты будешь позировать, когда же тебе заниматься домом, — насмешливо возразил он.

— Еще чего — позировать! — горячо ответила я. — Позировать я больше не собираюсь… весь день буду дома, буду следить за чистотой и порядком, буду готовить для тебя… Мама говорит, что так я скоро превращусь в служанку… но если любишь человека, то и прислуживать ему приятно.

Мы еще долго-долго говорили об этом, и я почувствовала, что страх мой постепенно проходит, уступая место прежней наивной и пылкой доверчивости. Да и как я могла сомневаться? Ведь Джино не только одобрял все мои планы, но подробно обсуждал их и вносил свои поправки. Мне кажется, как я уже говорила, в тот момент он был искренен; обманывая меня, он верил в собственную ложь. Проболтав так часа два, я сладко заснула, думаю, что Джино тоже спал. Нас разбудил лунный свет, который проникал в окно полуподвала, освещая постель и нас. Джино заявил, что, должно быть, уже поздно, и в самом деле, стрелки будильника, стоявшею на столике, показывали первый час ночи.

— Мама теперь бог знает что со мной сделает, — сказала я, вскакивая с постели и принимаясь лихорадочно натягивать одежду.

— Почему?

— Первый раз я вернусь домой так поздно… ведь я никогда не выхожу вечером одна.

— Скажи ей, что мы катались, — предложил Джино, тоже поднимаясь с постели, — потом в машине что-то сломалось, и мы застряли на дороге.

— Так она и поверит!

Мы быстро покинули виллу, и Джино отвез меня домой. Я знала, что мама не поверит нашей выдумке, но не предполагала, что она чутьем поймет, что произошло у нас с Джино. Ключи от ворот и входных дверей были у меня с собой. Я вошла, бегом взлетела вверх по двум темным пролетам лестницы и отперла дверь. Я надеялась, что мама уже спит, и, видя, что в квартире нет света, успокоилась.

Не зажигая огня, я на цыпочках направилась в комнату, как вдруг кто-то с яростной силой вцепился мне в волосы. Мама — а это была она — втащила меня в темную комнату, толкнула на диван и молча принялась бить меня кулаками. Я старалась защитить голову, но мама словно разгадала мою хитрость и, изловчившись, наносила удар за ударом прямо по лицу. Наконец она устала и, тяжело дыша, уселась рядом со мною на диван. Потом поднялась, зажгла свет, встала возле меня и, уперев руки в бока, пристально посмотрела на меня. Испытывая от ее взгляда смущение и стыд, я старалась одернуть юбку и привести себя в порядок после нашей «схватки».

— Даю голову на отсечение, что ты переспала с Джино, — сказала мама своим обычным голосом.

Мне хотелось было ответить «да», сказать правду, но я боялась, что мама снова начнет бить меня, и страшилась я не столько боли, сколько того, что при свете ей будет удобнее бить меня по лицу. Я не хотела показываться на люди, а особенно Джино, с синяком под глазом.

— Нет… мы ничего не делали… во время прогулки сломалась машина, и поэтому мы задержались, — ответила я.

— А я тебе говорю, что ты спала с ним.

— Это неправда.

— Нет, правда… посмотри-ка на себя в зеркало… ты вся зеленая.

— Я просто устала… но я не спала с ним.

— Нет, спала.

— Нет, не спала.

Меня удивляло и смутно беспокоило, что в ее настойчивости не чувствовалось настоящего негодования, а, скорее, сильное и пристрастное любопытство. Иначе говоря, мама хотела знать, отдалась я Джино или нет, ей требовалось просто узнать об этом из каких-то своих соображений, а не для того, чтобы бить или ругать меня. Но отступать было поздно, и, хотя я уже знала, что теперь она не станет меня бить, я продолжала упорно отрицать все.

Потом мама вдруг подошла ко мне и схватила меня за руку. Я собралась было опять защищаться, но она сказала:

— Не бойся, я тебя не трону… пойдем… пойдем со мной.

Я не понимала, куда она собирается вести меня, однако, напуганная всем происшедшим, молча подчинилась. Не отпуская моей руки, мама вывела меня из квартиры, заставила спуститься по лестнице и вышла со мною на улицу. На улице в этот час не было ни души. И тут я заметила, что мама держит путь прямо к красному фонарю дежурной аптеки, где помещался пункт первой медицинской помощи. У входа в аптеку я в последний раз воспротивилась, упираясь ногами в землю, но мама с силой толкнула меня, так что, влетев в аптеку, я чуть не упала на колени. В комнате находились только аптекарь и молодой врач. Мама обратилась к нему:

— Это моя дочь, осмотрите ее.

Врач провел нас в заднюю комнату, где стояла кушетка, на которой больным оказывали первую помощь, и спросил:

— Сначала скажи, что с ней случилось… почему я должен ее осматривать?

— Эта мерзавка переспала со своим женихом, а теперь все отрицает, — закричала мама, — я хочу, чтобы вы осмотрели ее и сказали правду.

Врач, которого все это начало забавлять, улыбался и подкручивал усы.

— Но вам нужна экспертиза, а не просто врачебный осмотр, — сказал он.

— Называйте это как вам угодно, — опять закричала мама, — но я хочу, чтобы вы ее осмотрели… разве вы не врач?.. Разве вы не обязаны осматривать людей, когда вас об этом просят?

— Спокойно… спокойно, — проговорил врач, — скажи, как тебя зовут?

— Адриана, — ответила я.

Мне было ужасно стыдно. Скандальный характер мамы, так же как и мой кроткий нрав, были известны всему кварталу.

— Ну, если даже она и поступила так, — сказал врач, который, очевидно, понимал мое смущение и пытался избежать осмотра, — что же в том плохого? Они поженятся, и все кончится благополучно.

— Это уж не ваше дело!

— Спокойно, спокойно, — мягко повторил он. Потом, обращаясь ко мне, сказал: — Как видишь, твоя мать хочет, чтобы я осмотрел тебя… раздевайся… через минуту ты сможешь уйти.

Набравшись смелости, я сказала:

— Да, я отдалась Джино… пойдем домой, мама.

— Нет-нет, дорогая, — сказала она тоном, не допускающим возражений, — ты должна показаться врачу.

Я разделась и покорно вытянулась на кушетке. Врач осмотрел меня и заявил маме:

— Ты была права… Так оно и есть… Теперь ты удовлетворена?

— Сколько? — спросила мама, вынимая кошелек.

Я тем временем поднялась с кушетки и одевалась. Врач отказался от денег и спросил меня:

— Ты любишь своего жениха?

— Конечно, — ответила я.

— А когда вы поженитесь?

— Никогда он на ней не женится! — закричала мама.

Но я спокойно ответила:

— Скоро… как только накопим денег.

Наверное, в моих глазах было столько наивной веры, что врач сердечно рассмеялся, потрепал меня легонько по щеке и выпроводил нас.

Я ждала, что, как только мы вернемся домой, мама снова набросится на меня с руганью, а может быть, и с кулаками. Но дома она, не говоря ни слова, зажгла газ и принялась готовить мне еду, хотя время было позднее. Поставив сковороду на плиту, она вошла в комнату и, освободив один конец стола от лоскутов, стала накрывать. Я сидела на диване, куда совсем недавно она приволокла меня за волосы, и молча смотрела на нее. Я была в сильном замешательстве, так как она не только не упрекала меня, но даже старалась показать всем своим видом, что она чему-то очень рада и довольна. Кончив накрывать на стол, она пошла в кухню и немного погодя вернулась, неся сковороду.

— Садись, поешь.

По правде говоря, я была сильно голодна. Я смущенно подошла и села на стул, который мама заботливо мне придвинула. На сковороде была необычная еда: кусок мяса с яичницей.

— Мне много, — сказала я.

— Ешь… это полезно… тебе надо поесть, — ответила она.

Мне казалось странным это ее внимание ко мне, в нем была, пожалуй, насмешка, но не чувствовалось никакой враждебности. Немного погодя она с еле заметным ехидством спросила:

— А Джино и не подумал накормить тебя?

— Мы заснули, — ответила я, — а потом уже было поздно.

Она ничего не сказала, а только стояла и смотрела, как я ем. Так было всегда: она подавала мне еду и смотрела на меня, а потом сама шла есть на кухню. Она никогда не садилась вместе со мной за стол, ела она мало — или то, что оставалось после меня, или то, что похуже. Мама смотрела на меня, как на дорогую и хрупкую вещь, единственную вещь, которой она владеет и с которой надо обращаться осторожно и аккуратно, и эта ее ласковая услужливость и преклонение уже давно перестали меня удивлять. Но на сей раз ее спокойствие и довольный вид вызвали во мне смутную тревогу.

— Ты сердишься на меня за то, что мы с Джино… Но он обещал жениться на мне… и мы скоро поженимся. Она тотчас же ответила:

— Я уже не сержусь на тебя… я сердилась потому, что прождала тебя весь вечер и очень беспокоилась… а теперь больше не думай об этом, ешь.

Ее фальшиво бодрый тон и уклончивый ответ — так обычно разговаривают с детьми, когда не хотят отвечать на их вопросы, вызвали во мне сильное подозрение.

— А почему не думать? Ты не веришь, что он женится на мне? — допытывалась я.

— Конечно, верю, но сейчас лучше поешь.

— Нет, ты не веришь.

— Не бойся, верю… ешь.

— Я не буду есть, пока ты не скажешь правду, — заявила я раздраженно, — почему у тебя такой довольный вид?

— Ничего подобного.

Она взяла пустую сковороду и унесла ее на кухню. Я дождалась, когда она вернется, и снова спросила:

— Ведь ты довольна?

Мама долго молча смотрела на меня и потом очень серьезно ответила:

— Да, я довольна.

— Но почему?

— Потому что теперь я наверняка знаю: Джино на тебе никогда не женится и бросит тебя.

— Неправда, он сказал, что женится.

— Не женится. Того, чего он хотел, он уже добился… он не женится и бросит тебя.

— Но почему он не женится на мне?.. Объясни, пожалуйста.

— Он не женится и бросит тебя… он только позабавится с тобой и бросит, ни гроша ты не получишь от этого босяка.

— Поэтому ты и радуешься?

— Конечно… теперь я твердо знаю, что вы не поженитесь.

— Но тебе-то какая в этом корысть? — с раздражением и горечью воскликнула я.

— Если бы он хотел жениться, он не стал бы спать с тобой, — неожиданно заявила она, — я была невестой твоего отца два года, и он только перед самой свадьбой первый раз меня поцеловал, а этот поиграет с тобой и бросит. Уж поверь мне… Я даже рада, что так получилось, если бы ты вышла за него, ты бы пропала.

В глубине души я чувствовала, что мама права, и мне на глаза навернулись слезы.

— Я знаю, ты не хочешь, чтобы у меня была своя семья… ты хочешь, чтобы я вела такую жизнь, какую ведет Анджелина, — сказала я.

Анджелина жила в нашем квартале. Сперва она все меняла женихов, а потом открыто занялась проституцией.

— Я хочу, чтобы тебе было хорошо, — буркнула мама и, собрав посуду, понесла ее на кухню мыть.

Оставшись одна, я долго размышляла над мамиными словами. Я вспоминала обещания Джино, его поведение и пыталась убедить себя, что мама ошибается. Но меня смущали ее уверенность, спокойствие, ее веселый и довольный вид. Мама тем временем мыла на кухне посуду. Потом я услышала, как она поставила тарелки в буфет и пошла в спальню. Немного погодя я погасила свет и, усталая, разбитая, легла рядом с ней.

Весь следующий день я раздумывала, стоит ли говорить Джино о маминых сомнениях, и после долгих размышлений решила, что не стоит. Теперь я в самом деле опасалась, что Джино, как говорила мама, бросит меня, и я боялась повторять ему мамины слова, чтобы не натолкнуть на подобные мысли. Я впервые поняла, что женщина, которая отдалась мужчине, подчиняется ему полностью и уже не может заставить его поступать так, как ей хочется. Но я все-таки не сомневалась, что Джино сдержит свое обещание, и его поведение при первой же нашей встрече укрепило мою уверенность.

Я знала, что Джино будет ко мне внимателен и очень ласков, но я боялась, что он не заговорит о свадьбе или в крайнем случае отделается общими словами. Но как только машина остановилась на шоссе на нашем обычном месте, Джино сказал мне, что намерен сыграть свадьбу не позднее чем через пять месяцев. Моя радость была так велика, что я не удержалась и сказала, невольно повторив мамины слова:

— А знаешь, что я думала?.. Думала, что ты меня бросишь после всего, что произошло вчера.

— Ты что же, считаешь меня подлецом? — спросил он возмущенно.

— Нет, но я знаю, что многие мужчины так поступают.

— Послушай, я могу и обидеться, — продолжал он, не обращая внимания на мой ответ. — Какого же ты мнения обо мне? Так-то ты меня любишь?

— Я тебя люблю, — ответила я просто, — но боялась, что ты меня не любишь.

— Разве я дал тебе повод так думать?

— Нет, но чужая душа — потемки.

— Знаешь, — сказал он вдруг, — ты меня так оскорбила, что я сейчас же отвезу тебя в мастерскую. — И он сделал вид, что собирается завести машину.

Испугавшись, я обхватила его шею руками и стала умолять:

— Нет, не сердись, я сказала просто так… забудь мои слова.

— Когда говорят такие вещи, значит, так думают… а если так думают, то, значит, не любят.

— Но я тебя люблю!

— А я тебя, стало быть, нет, — сказал он ядовито, — по-твоему, я решил позабавиться с тобой, а потом бросить… Странно, однако, что ты только теперь это заметила.

— Джино, почему ты так со мной разговариваешь? — спросила я со слезами на глазах. — Что я тебе сделала?

— Ничего, — ответил он и включил зажигание. — А теперь я отвезу тебя в мастерскую.

Машина тронулась, Джино с серьезным и хмурым лицом сидел за рулем, а я уже не сдерживала больше слез, глядя, как за окном мелькают деревья, километровые столбы и на горизонте, где кончаются поля, вырисовываются силуэты городских домов. Я подумала, как торжествовала бы мама, узнав о нашей ссоре и что Джино, как она и предсказывала, хочет оставить меня. В порыве отчаяния я открыла дверцу машины и, высунувшись наружу, крикнула:

— Остановись сейчас же, или я выброшусь!

Посмотрев на меня, он сбавил скорость и, повернув машину на боковую дорогу, остановил ее позади большой кучи щебня. Потом он выключил зажигание, потянул тормоз и, повернувшись ко мне, нетерпеливо сказал:

— Ну, давай, говори быстрее.

Я решила, что он и в самом деле хочет бросить меня, поэтому стала с жаром уговаривать его, и теперь, когда я вспоминаю свое тогдашнее волнение, оно кажется мне одновременно и смешным и трогательным. Я говорила о том, как люблю его, и даже сказала, что мне неважно, поженимся мы или нет, что я была бы счастлива остаться его любовницей. Он слушал меня с мрачным видом, качал головой и повторял:

— Нет… нет, на сегодня хватит… может быть, завтра я отойду.

Но когда я сказала, что я буду рада быть хотя бы его любовницей, он резко оборвал меня:

— Нет, или мы поженимся, или все кончено.

Мы еще долго спорили, и несколько раз он своей ужасной рассудительностью доводил меня до слез и полного отчаяния. Потом постепенно его мрачное настроение начало проходить, и наконец после бесконечных поцелуев и ласк, которые я растрачивала впустую, мне удалось, как я думала, одержать над ним победу. Я уговорила его пересесть на заднее сиденье и там отдалась ему. Я должна была бы понять, что, поступая таким образом, я не только не одерживаю победу, а становлюсь еще более зависимой от него, не говоря уже о том, что я показываю свою готовность принадлежать ему не просто из чистого порыва страсти, а лишь для того, чтобы задобрить его любой ценой, когда для убеждения одних слов мало. К этому прибегают все любящие женщины, сомневающиеся в том, что они любимы. А я была тогда ослеплена его благородством и безукоризненным поведением и не понимала, что все это не более чем его врожденное лицемерие. Он делал и говорил то, что полагается делать и говорить в данном случае.

День свадьбы был назначен, и я тут же занялась приготовлениями. Мы с Джино решили хотя бы первое время после свадьбы пожить вместе с мамой. Кроме большой комнаты, кухни и спальни, в квартире была еще четвертая комната, которую мама из-за отсутствия денег не обставляла. Там мы держали старые, непригодные вещи, и можете себе представить, что это были за вещи, если все в нашем доме казалось старым и никуда не годным. После долгих разговоров мы выработали такой план: обставить эту комнату и поселиться в ней. Кроме того, надо было сшить мне приданое. Мы с мамой были очень бедны, но я знала, что у мамы есть кое-какие сбережения, по ее словам, она копила эти деньги для меня, на всякий случай. Что это за случай, я не знаю, но уж, конечно, не моя свадьба с бедным и ненадежным человеком. Я пришла к маме и сказала:

— Деньги, которые у тебя есть, ты копила для меня, верно ведь?

— Верно.

— Тогда, если хочешь видеть меня счастливой, дай мне их, я обставлю нашу пустую комнату, и мы будем жить там с Джи-но… если ты откладывала эти деньги для меня, то теперь самое время их потратить.

Я ожидала ругани, скандала и наконец отказа. Но мама молча выслушала мою просьбу с тем же насмешливым спокойствием, которое так обескуражило меня, когда я возвратилась с виллы.

— А он ничего не даст? — только и спросила она.

— Конечно, даст, — солгала я, — он уже говорил об этом… но я тоже должна внести свою долю.

Мама сидела возле окна, она подняла глаза от работы и сказала:

— Пойди в спальню, открой верхний ящик шкафа… там есть картонная коробочка… в ней лежат сберегательная книжка и золотые вещи… возьми книжку и золото… я тебе их дарю.

Золота было не так уж много: кольцо, серьги и цепочка. Еще в детстве я наткнулась на эти жалкие драгоценности, спрятанные среди лоскутов, и они показались мне тогда настоящим сокровищем. Я горячо обняла маму. Она не резко, но холодно отстранила меня и сказала:

— Осторожно… у меня иголка… уколешься.

И все-таки я чувствовала себя неспокойно. Мне мало было добиться того, о чем я мечтала, я хотела большего: чтобы и мама была счастлива.

— Мама, если ты просто хочешь сделать мне приятное, тогда я ничего не возьму, — сказала я.

— Да уж, конечно, не для того, чтобы сделать приятное ему, — ответила она, принимаясь за работу.

— Ты в самом деле не веришь, что мы с Джино поженимся? — спросила я ласково.

— Никогда этому не верила, а теперь и подавно.

— Тогда почему же ты даешь мне деньги на обстановку?

— Это ведь не выброшенные деньги, у тебя останутся мебель и белье… вещи или деньги, какая разница?

— А ты пойдешь со мною в магазины выбирать вещи?

— Боже сохрани, — закричала она, — не хочу ничего знать… делайте все сами, идите, выбирайте сами, я вам не советчица!

Во всем, что касалось моей свадьбы, мама была особенно несговорчива, и мне было ясно, что эта ее несговорчивость объяснялась не поведением, характером и положением Джино, а ее собственными понятиями о жизни. То, что другим кажется странным, для мамы было совершенно естественно. Все женщины упорно желают, чтобы их дочери вышли поскорее замуж, а мама, наоборот, упорно желала, чтобы я осталась незамужней.

Так между нами началась молчаливая борьба: мама хотела, чтобы моя свадьба расстроилась и чтобы я признала справедливость ее доводов, а я, напротив, хотела, чтобы свадьба состоялась и мама убедилась бы, что мои взгляды на жизнь правильны. Поэтому мне казалось, что все мое существование зависит от того, выйду я замуж за Джино или нет. Мне горько было видеть, с какой неприязнью мама следит за моими хлопотами, желая, чтобы все кончилось крахом.

Должна заметить, что мнимое благородство Джино не было развенчано даже во время наших приготовлений к свадьбе. Я сказала маме, что Джино внесет свою долю денег на расходы, но я солгала, ибо до сих пор он даже и не заикался об этом. Потому я была удивлена и обрадована, когда Джино без обиняков предложил мне небольшую сумму денег для свадьбы. Он извинился, что сумма столь незначительна, оправдываясь тем, что не может дать больше, так как вынужден регулярно посылать деньги родителям. Теперь, вспоминая этот случай, я могу объяснить его только желанием Джино покрасоваться перед самим собой и оставаться до конца верным той роли, которую он взялся играть. Последовательность эта, вероятно, была вызвана угрызениями совести, что он обманывает меня, и сожалением, что он не может жениться на мне. Я с радостью сообщила маме о деньгах Джино. Мама едко заметила, что сумма слишком ничтожна для того, чтобы принести какую-то пользу, но вполне достаточна, чтобы пустить пыль в глаза.

Это был самый счастливый период моей жизни. Мы встречались с Джино каждый день и всюду отдавались своему порыву: на заднем сиденье машины, в темном закоулке пустынной улицы, за городом в поле и опять на вилле, в комнате Джино. Один раз ночью, когда Джино провожал меня домой, мы расположились на темной площадке лестницы, перед самым входом в квартиру, прямо на полу. Другой раз это произошло в кино, мы забрались в последний ряд, под проекционную будку. Я любила бывать с ним в битком набитых трамваях, в общественных местах, где в толпе можно было прижаться к нему всем телом. Я испытывала постоянную потребность прикасаться к его руке, гладить его волосы, пользуясь любым случаем, ласкать его, где бы мы ни находились, даже на людях, почему-то считая, что никто ничего не заметит; так всегда кажется, когда уступаешь неодолимому влечению. Любовные ласки чрезвычайно мне нравились, и, вероятно, я любила их больше, чем самого Джино. Я замечала, что жду ласк не только из любви к жениху, но ради самого наслаждения, которое я испытывала в это время. И хотя у меня и мысли не было, что подобное наслаждение я могу испытать с другим мужчиной, я все же инстинктивно понимала, что пыл, искусность и страсть, с которыми я ласкала Джино, объяснялись не только моей любовью к нему. Все это было для меня совершенно естественно, эта черта, наверное, появилась бы, даже будь на месте Джино кто-то другой.

Но тогда я думала только о замужестве. Надеясь заработать побольше, я без устали помогала маме и зачастую ложилась спать очень поздно. В те дни, когда я не позировала, мы с Джино ходили по магазинам и присматривали мебель и другие вещи для приданого. У меня было мало денег, и именно поэтому я так придирчиво и тщательно выбирала покупки. Я просила показать мне вещи, которые заведомо не могла купить, долго разглядывала их, торговалась, сбивала цену, а потом говорила, что вещь мне не нравится, или обещала прийти в другой раз и уходила, ничего не купив. Я не понимала, что мои частые посещения магазинов, где я жадно любовалась недоступными мне вещами, невольно побуждали меня согласиться с мамой: без денег счастье не может быть полным. После второго посещения виллы, когда я снова заглянула в рай роскоши, из которого я была изгнана без всякой вины, я невольно почувствовала горечь и возмущение. Но я старалась, как и в первый раз, выбросить из головы мысль об этой несправедливости. Любовь была моим единственным богатством, и она позволяла мне чувствовать себя ровней богатым и более удачливым женщинам.

Наконец после долгих поисков и обсуждений я решилась сделать свои весьма скромные покупки. Я купила в рассрочку полный спальный гарнитур в стиле модерн: двуспальную кровать, туалетный столик с зеркалом, тумбочки, стулья и шкаф. Это были самые обыкновенные, недорогие и топорно сработанные вещи, но я сразу же ужасно полюбила свою мебель. Стены комнаты побелили, двери и окно покрасили, пол отциклевали, так что теперь наша комната походила на чистенький островок, затерявшийся среди моря грязи. Тот день, когда в комнату привезли мебель, был одним из счастливейших дней моей жизни. Мне даже не верилось, что эта чистая, обновленная, светлая, пахнущая мелом и краской комната принадлежит мне, и к этому удивлению примешивалось чувство бесконечной радости. Иной раз, когда я знала, что мама за мной не следит, я шла в свою комнату, садилась на голый матрац и часами сидела, любуясь своим сокровищем. Сидя неподвижно, как статуя, я разглядывала мебель, не веря, что она существует, и боялась, что в любую минуту она исчезнет и останутся только одни пустые стены. Иногда я вставала и осторожно стирала тряпкой пыль с вещей, вновь возвращая дереву его блеск. Думаю, что если бы так продолжалось дальше, то в один прекрасный день я стала бы даже целовать свою мебель. Окно, на котором не было занавесок, выходило на большой грязный двор, окруженный такими же, как наш, низкими и длинными домами. Двор был похож на больничный или тюремный, но я, погруженная в свои грезы, уже ничего не замечала и была так счастлива, словно моя комната выходила окнами в прекрасный тенистый сад. Я представляла себе нашу жизнь с Джино здесь, в этой комнате, представляла, как мы будем спать здесь и как будем любить друг друга. Я уже раздумывала, какие вещи нужно еще прикупить, как только представится возможность: здесь будет ваза с цветами, тут — лампа, а вот тут нужна пепельница или какая-нибудь безделушка. Единственное, что меня огорчало, это невозможность устроить себе ванную комнату, пусть даже не такую, как на вилле, белую и сверкающую кафелем и никелем, но хотя бы просто новую и чистую. Зато я решила содержать свою комнату в чистоте и порядке. После посещения виллы я пришла к убеждению, что роскошь начинается именно с порядка и чистоты.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Я по-прежнему продолжала позировать художникам и подружилась с одной натурщицей по имени Джизелла. Это была высокая, прекрасно сложенная девушка с белоснежной кожей, с черными курчавыми волосами, с голубыми, глубоко посаженными маленькими глазками и пухлым ярко-красным ртом. Нравом она совсем на меня не была похожа: раздражительная, резкая, высокомерная и вместе с тем очень практичная и корыстная, думаю, эта разница характеров и сблизила нас. Я не знала, было ли у нее еще какое-либо занятие, кроме работы натурщицы, но одевалась она гораздо лучше меня и не скрывала, что получает подарки и деньги от мужчины, которого называла своим женихом. Помню, той зимой она щеголяла в жакете с воротником и манжетами из черного каракуля, я ей страшно завидовала. Жениха ее звали Риккардо. Этот высокий, толстый, холеный, флегматичный юноша с гладким, как яйцо, лицом казался мне очень красивым. Он всегда был аккуратно причесан, напомажен и одет с иголочки: его отец держал магазин галстуков и мужского белья. Риккардо был простоват до глупости, приветлив, весел и, возможно, даже добр. Он был любовником Джизеллы, и не думаю, чтоб между ними, как между мной и Джино, существовала какая-то договоренность о браке. Но Джизелла все-таки надеялась женить его на себе, хотя и не слишком на это рассчитывала; что касается Риккардо, то, я уверена, мысль о женитьбе на Джизелле даже не приходила ему в голову. Джизелла была не очень умна, но значительно опытнее меня, поэтому она решила покровительствовать мне и просвещать меня. Короче говоря, она смотрела на жизнь и на счастье так же, как и моя мама. Только мама пришла к такому горькому и сомнительному выводу после многих разочарований и лишений, а у Джизеллы эти взгляды были следствием ее тупости, к которой примешивалось упрямое самодовольство. Мама остановилась, если можно так выразиться, на провозглашении этих идей, для нее важнее было формальное согласие с ее принципами, нежели применение их на практике. Джизелла всегда думала только так и даже не подозревала, что можно смотреть на вещи иначе; ее удивляло, что я поступаю не как она, и, когда я однажды намекнула ей, что не разделяю подобных взглядов, удивление сменилось досадой. Она вдруг поняла, что я не только не нуждаюсь в покровительстве и советах, но могу даже при желании осудить ее с высоты своих бескорыстных и честных стремлений; и тогда она решила, возможно не отдавая себе в том отчета, развенчать мои мечты и добиться того, чтобы я стала такой же, как она, А пока она то и дело называла меня дурочкой за мою скромность, твердила, что ей жалко смотреть, как я жертвую собой, плохо одеваюсь, а ведь мне при моей внешности стоит только захотеть, и я смогу полностью изменить свою жизнь. В конце концов, устыдившись, что Джизелла, не дай бог, подумает, будто я вообще никогда не имела дела с мужчинами, я рассказала ей о Джино, упомянув при этом, что мы помолвлены и скоро поженимся. Она меня тотчас же спросила, чем занимается Джино, и, узнав, что он шофер, скорчила презрительную гримасу. Но все же попросила познакомить ее с ним.

Джизелла была моей близкой подругой, а Джино — моим женихом, теперь-то я могу судить о них хладнокровно, но тогда я мало что смыслила в жизни и не умела разбираться в людях. Джино, как я уже говорила, казался мне идеальным человеком; что касается Джизеллы, то, как ни явны были ее недостатки, я считала, что их искупают доброе сердце и хорошее ко мне отношение; я предполагала, что она заботится о моей судьбе не из чувства зависти к моей чистоте и не из желания совратить меня, а по доброте никем не понятой и заблудшей души. Поэтому я не без трепета устроила их встречу: по своей наивности я желала, чтобы они подружились. Знакомство состоялось в кафе. Джизелла все время хранила сдержанное и вызывающее молчание. Мне показалось, что Джино решил очаровать Джизеллу, потому что, как всегда, завел разговор о вилле, превознося богатство своих хозяев, будто надеялся ослепить ее и скрыть свое собственное скромное положение. Но Джизелла не сдалась и продолжала смотреть на Джино с неприязнью. Потом, не помню, по какому поводу, она заметила:

— Вам повезло, что вы встретили Адриану.

— Почему? — удивленно спросил Джино.

— Потому что обычно шофера имеют дело со служанками.

Я видела, как Джино переменился в лице, но он был не из тех людей, которых легко захватить врасплох.

— Вы правы, совершенно правы, — медленно произнес он, понижая голос, тоном человека, который впервые задумался над таким вопросом, — в самом деле, шофер, который служил до меня, женился как раз на кухарке… понятно, а как же иначе? Со мной должно было произойти то же самое… шофера женятся на служанках, а служанки выходят замуж за шоферов… как же я раньше об этом не подумал? Однако я бы предпочел, чтобы Адриана была судомойкой, а никак не натурщицей, — небрежно добавил он и поднял руку, как бы предвидя возражения со стороны Джизеллы, — эта профессия вообще не нравится мне, и не только потому, что приходится раздеваться перед мужчинами, с чем, конечно, я тоже не могу примириться, но главное, это занятие предполагает сомнительные знакомства и симпатии… — Тут он покачал головой и скривил рот. Потом, предлагая сигареты, спросил: — Вы курите?

Джизелла не нашлась что сказать и просто отказалась от предложенной сигареты. Потом, посмотрев на часы, сказала:

— Адриана, мы должны идти, нам пора.

В самом деле, было уже поздно, и, попрощавшись с Джино, мы вышли. На улице Джизелла заявила:

— Ты собираешься совершить величайшую ошибку… я никогда бы не вышла замуж за такого человека.

— Он тебе не понравился? — тревожно спросила я.

— Ни капельки… вот ты говорила, что он высокого роста, а на самом деле он даже немного ниже тебя… глаза у него лживые, он никогда не смотрит прямо в лицо… никогда не бывает самим собой и разговаривает деланным голосом, сразу видно, что говорит совсем не то, что думает… и потом, откуда такая спесь у простого шофера?

— Но я его люблю, — возразила я.

Она спокойно ответила:

— Да, но он-то тебя не любит… и когда-нибудь бросит.

Я была поражена этим предсказанием, которое было сделано таким уверенным тоном и так совпадало с мамиными словами. Теперь я могу заявить, что Джизелла при всей своей неприязни к Джино за один час узнала его характер лучше, чем я за все эти месяцы. Джино со своей стороны высказал по поводу Джизеллы нелестное мнение, с которым я впоследствии вынуждена была отчасти согласиться. В действительности я ничего не замечала не только из-за своей неопытности, но и из-за любви, которую питала к ним обоим; а ведь верно говорят, что если первое впечатление о человеке плохое, то оно почти всегда подтверждается.

— Таких женщин, как Джизелла, — сказал Джино, — у нас в деревне зовут покладистыми. — Я удивилась. Джино пояснил: — У нее манеры и характер уличной женщины… гордится тем, что хорошо одета… а как она заработала эти наряды?

— Ей жених их покупает.

— Каждый вечер новый жених… Ну вот что, выбирай, или я, или она.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что можешь поступать, как тебе заблагорассудится… но, если ты хочешь водить с ней дружбу, мы должны будем расстаться… или я, или она.

Я попыталась разубедить его, но мне это не удалось. Он, конечно, был оскорблен пренебрежительным отношением Джизеллы. Кроме того, в этой острой неприязни, должно быть, сказалось решение не отступать от роли жениха, следуя которой он внес свою долю денег на приготовления к свадьбе. Как всегда, он прекрасно сумел изобразить чувства, которых отнюдь не испытывал.

— Моя невеста не должна дружить с продажными женщинами, — упрямо твердил он.

В конце концов, боясь, что наша свадьба расстроится, я пообещала ему не встречаться больше с Джизеллой, хотя это было невозможно, так как мы позировали с ней одновременно в одной и той же мастерской.

С того дня я продолжала видеться с Джизеллой тайком от Джино. При всяком удобном случае она с насмешкой и презрением говорила о моей помолвке. Я допустила ошибку, рассказав ей о наших отношениях с Джино, и она воспользовалась моей откровенностью, чтобы высмеивать мою теперешнюю жизнь и мое будущее. Ее друг Риккардо, который, казалось, не видел никакой разницы между мной и Джизеллой, считая нас обеих девушками легкомысленными и недостойными уважения, охотно участвовал в игре Джизеллы. Он добродушно и глуповато подсмеивался надо мной, ибо, как я уже говорила, не был ни умен, ни зол. Для него моя помолвка служила поводом для шуток, возможностью убить время. А Джизелла видела в моей порядочности постоянный укор себе, и ей хотелось сделать меня похожей на себя, чтобы отнять у меня право критиковать ее поведение, поэтому она вкладывала в свои насмешки много ехидства и всячески изощрялась, чтобы обидеть и унизить меня.

Чаще всего она затрагивала больной для меня вопрос о моей одежде. Она, например, говорила: «Сегодня мне просто стыдно идти с тобой по улице». Или заявляла: «Риккардо никогда не позволил бы мне ходить в таких тряпках… правда, Риккардо? Любовь доказывают не словами, а делом…»

Я каждый раз по наивности попадалась на удочку, горячо защищала Джино, менее уверенно защищала свои платья и в конце концов, покраснев, с глазами, полными слез, признавала себя побежденной. Однажды Риккардо, очевидно пожалев меня, сказал:

— Сегодня я хочу сделать Адриане подарок… пойдем Адриана… я подарю тебе сумочку.

Но Джизелла воспротивилась:

— Нет, нет, никаких подарков… у нее есть Джино, пусть он и делает ей подарки.

Риккардо, который хотел сделать мне этот подарок по простоте душевной, тотчас же отказался, но он даже не предполагал, какое удовольствие доставил бы мне его подарок. И я, чтобы досадить им, тут же пошла в магазин и купила сумку на свои деньги. На следующий день я предстала перед ними с обновой и сказала, что сумку подарил мне Джино. Это была моя единственная победа, которую я одержала в нашей жалкой войне. Обошлась мне она недешево: сумка была хорошая и дорогая.

Когда Джизелла сочла, что ей удалось своими оскорблениями и нотациями поколебать и сломить меня, она сказала, что хочет сделать мне одно предложение.

— Только позволь мне высказаться до конца, — добавила она, — не строй из себя, как всегда, недотрогу, пока не выслушаешь.

— Говори, — ответила я.

— Ты знаешь, — начала она, — что я тебя люблю, можно сказать, как родную сестру… ты при твоей внешности могла бы иметь все, что только пожелаешь… мне страшно обидно за тебя, что ты одеваешься, как нищенка… а теперь слушай. — Она взглянула на меня, потом торжественно продолжала: — Я знаю одного очень благородного серьезного синьора, который видел тебя и интересуется тобой… он женат, но семья его живет в провинции, он важная персона в полиции, — добавила она, понизив голос, — если хочешь познакомиться с ним, я могу тебе его представить… он, как я уже сказала, мужчина очень благородный, серьезный, ему можно вполне довериться: никто никогда ничего не узнает… вообще он очень занятой человек, и ты будешь встречаться с ним два-три раза в месяц… он ничего не имеет против того, чтобы ты продолжала видеться с Джино, если хочешь… и даже чтобы ты вышла за него замуж… он в свою очередь постарается скрасить твою жизнь… ну, что ты на это скажешь?

— Скажу, что очень ему благодарна, но согласиться не могу, — прямо ответила я.

— Но почему? — спросила она с искренним удивлением.

— Потому что не могу… я люблю Джино и если бы согласилась, то не смогла бы больше смотреть ему в глаза.

— Да ну… Джино об этом даже не узнает.

— Вот именно поэтому я не хочу.

— Подумать только, если бы кто-нибудь сделал мне такое предложение… — продолжала она, как бы разговаривая сама с собой, — ну так что же мне ему передать? Что ты подумаешь?

— Нет, нет… я не согласна.

— Дурочка, — насмешливо сказала она, — сама же отказываешься от своего счастья.

Она еще долго уговаривала меня, но я упорно отвечала отказом, и она ушла страшно раздосадованная.

Я решительно отвергла это предложение, даже не стараясь особенно вникнуть в его смысл. А потом, когда я осталась одна, я почувствовала чуть ли не сожаление: а что, если Джизелла была права и это единственный путь получить то, в чем я так нуждаюсь. Но я тотчас отвергла этот соблазн и еще сильнее ухватилась за мысль выйти замуж и зажить хоть бедно, зато честно. Мне казалось, что жертва, которую я принесла, обязывала меня теперь больше, чем когда-либо, непременно выйти замуж.

Однако мое тщеславие давало себя знать, и я не удержалась и рассказала маме о предложении Джизеллы. Я надеялась доставить ей двойное удовольствие: поскольку мама очень гордилась моей красотой и, кроме того, не желала расставаться со своими идеями, это предложение было и лестным для нее и подтверждало правильность ее убеждений. Но того волнения, какое вызвал в ней мой рассказ, я никак не ожидала. Глаза ее заблестели, а лицо даже порозовело от удовольствия.

— А кто он? — спросила она наконец.

— Синьор, — ответила я.

Мне было стыдно говорить, что он служит в полиции.

— И она говорит, что он очень богат?

— Да… кажется, зарабатывает он порядочно.

Мама не осмеливалась вслух высказать то, что ясно было написано у нее на лице: отказавшись от этой сделки, я поступила глупо.

— Он тебя видел и говорит, что заинтересовался тобой… а почему бы тебе с ним не познакомиться?

— Но какой в том толк, если я не согласна?

— Жалко, что он уже женат.

— Будь он даже холост, я все равно не желаю его знать.

— Но это для тебя удобный случай устроиться, — сказала мама, — он человек богатый… любит тебя… а остальное приложится… он может тебе помочь, ничего не требуя взамен.

— Нет, нет, — ответила я, — такие люди ничего не делают даром.

— Это еще неизвестно.

— Нет, нет, — твердила я.

— Ну, ладно, — сказала мама, покачав головой, — но Джизелла, видно, добрая девушка и заботится о тебе по-настоящему… другая на ее месте позавидовала бы и промолчала… она же хорошая подруга.

После моего отказа Джизелла перестала говорить со мною о благородном синьоре и, к моему величайшему удивлению, совсем бросила подсмеиваться над моей помолвкой. Я продолжала потихоньку встречаться с Джизеллой и Риккардо, однако неоднократно заводила с Джино разговор о ней, надеясь помирить их, так как обманывать его мне было неприятно. Но Джино даже и слушать меня не хотел, он возмущался поведением Джизеллы и клялся, что, как только узнает, что я встречаюсь с ней, между нами все будет кончено. Он говорил об этом серьезно, и я даже испугалась, как бы он не воспользовался этим предлогом, чтобы расстроить нашу свадьбу. Я сказала маме, что Джино терпеть не может Джизеллу, и мама почти беззлобно заметила:

— Он неспроста хочет, чтобы ты не встречалась с Джизеллой. Ясно, ты будешь сравнивать свои лохмотья, в которых он тебя заставляет ходить, с платьями Джизеллы, которые ей дарит жених.

— Нет, он говорит, что Джизелла непорядочная женщина.

— Сам он непорядочный человек… узнай он, что ты видишься с Джизеллой, небось отказался бы от тебя.

— Мама, уж не думаешь ли ты сообщить ему об этом? — испуганно спросила я.

— Нет-нет, — быстро и как бы с сожалением сказала она, — я в ваши дела не вмешиваюсь.

— Если ты ему об этом скажешь, то ты меня больше не увидишь, — твердо сказала я.

Наступило бабье лето, дни стояли теплые и ясные. Как-то раз Джизелла сказала мне, что она, Риккардо и его друг задумали совершить прогулку на машине. Им нужна была еще одна девушка, чтобы составить компанию этому другу, и вот они решили пригласить меня. Я с радостью согласилась, ведь я старалась не упустить ни одного развлечения, которое хоть чем-то скрасило бы мою скучную жизнь. Я сказала Джино, что мне придется позировать несколько дополнительных часов, и рано утром отправилась на место встречи у моста Мильвио. Машина уже стояла там, и, когда я подошла, Джизелла и Риккардо, сидевшие впереди, даже не двинулись с места, но друг Риккардо вылез из машины и пошел мне навстречу. Это был еще молодой мужчина среднего роста, лысый, с желтоватым лицом, большими черными глазами, орлиным носом и широким ртом, уголки которого поднимались кверху, отчего казалось, что он все время улыбается. Выглядел он элегантно, но совсем не так, как Риккардо, на нем был строгий темно-серый пиджак, более светлые серые брюки, крахмальный воротничок и черный галстук с жемчужной булавкой. Голос у него был тихий, взгляд казался кротким, грустным, и вместе с тем, когда он смотрел на вас, становилось как-то не по себе. Держался он очень корректно и даже церемонно. Джизелла представила его мне как Стефано Астариту, и я тотчас же решила, что он и есть тот самый благородный синьор, предложение которого она мне передавала. Но это знакомство не вызвало во мне недовольства, ведь в его предложении не было, в конце концов, ничего оскорбительного, даже, наоборот, оно мне в какой-то мере льстило. Я протянула ему руку, и он поднес ее к губам со странным благоговением и какой-то болезненной жадностью. Потом я села в машину, он устроился рядом со мною, и мы поехали.

Пока машина мчалась мимо пожелтевших полей по гладкой, залитой солнцем дороге, мы почти не разговаривали. Мне приятно было сидеть в машине, приятна была прогулка, приятен был ветерок, который овевал мое лицо, и я не могла наглядеться на деревенскую природу. Только второй или третий раз в жизни я совершала такую дальнюю поездку и боялась, что не смогу как следует насладиться, я смотрела во все глаза и старалась разглядеть все, что только можно: стога сена, сараи, деревья, поля, холмы, леса. Пройдут месяцы, думала я, а может быть, и годы, прежде чем я снова увижу эти места, поэтому нужно запомнить все до мелочей и сохранить в памяти эти картины, чтобы потом иногда вспоминать их. Астарита же, застывший, как статуя, и сидевший на почтительном расстоянии, смотрел только на меня. Он ни на минуту не сводил своих грустных и жадных глаз с моего лица и всей моей фигуры, и, по правде говоря, мне казалось, что этот взгляд ощупывает меня. Не могу сказать, что такое внимание было мне неприятно, но оно меня смущало. Потом я почувствовала, что должна развлечь его разговором. Он сидел, сложив руки на коленях, и я увидела на его руке обручальное кольцо и перстень с бриллиантом.

— Какой красивый перстень! — восторженно сказала я.

Опустив глаза, он посмотрел на перстень и ответил:

— Это перстень моего отца… я снял кольцо с его пальца, когда он умер.

— Ох, — сказала я, как бы извиняясь, и, показав на обручальное кольцо, добавила: — Вы женаты?

— А как же иначе, — ответил он с мрачным видом, — у меня есть жена, дети… есть все.

— А ваша жена красива? — робко спросила я.

— Не так красива, как вы, — тихо сказал он серьезным и торжественным тоном, как будто сообщал что-то очень важное. Рукой, на которой были кольца, он попытался коснуться моей ладони. Но я тотчас же отстранилась и как ни в чем не бывало спросила:

— Вы живете вместе?

— Нет, — ответил он, — жена живет в… — и он назвал далекий провинциальный город, — а я живу здесь… совсем один… я надеюсь, вы навестите меня.

Я сделала вид, что не расслышала его слов, сказанных печальным, дрожащим голосом, и спросила:

— А почему так? Почему вы не живете вместе с женой?

— Мы разошлись полюбовно, — объяснил он, — я был совсем еще мальчишкой, когда меня женили… свадьбу устроила моя мать… вы знаете, как делаются такие дела… девушка из хорошей семьи с хорошим приданым… родители договариваются о свадьбе, а потом дети вынуждены пожениться… Жить вместе с женой? А вы на моем месте стали бы жить с такой женщиной?

Он вынул бумажник, открыл его и протянул мне фотографию. Я увидела двух девочек, похожих друг на друга как две капли воды, у обеих были черные волосы, бледные лица и светлые платьица. Позади, положив руки им на плечи, стояла маленькая женщина с черными волосами и бледным лицом, у нее были круглые, как у совы, глаза, а лицо злое. Я вернула фотографию, он положил ее в бумажник и выпалил единым духом:

— Нет… я хотел бы жить с вами.

— Но ведь вы меня совсем не знаете, — ответила я, встревоженная его горячностью.

— Я вас прекрасно знаю, уже целый месяц я наблюдаю за вами… Я знаю о вас все.

Он сидел, отодвинувшись от меня, говорил со мной почтительно, но было видно, что он сильно взволнован, от чего глаза его готовы выскочить из орбит.

— У меня есть жених, — ответила я.

— Джизелла мне рассказала, — произнес он глухим голосом, — но мы не будем говорить о вашей помолвке… какое это имеет значение? — И он сделал рукой резкий и небрежный жест.

— Для меня это имеет значение, — заявила я.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Вы мне очень нравитесь.

— Я это заметила.

— Вы мне очень нравитесь, — повторил он, — вы даже не представляете как.

В самом деле, он был похож на безумного. Но меня успокоило то, что он сидел далеко от меня и не пытался больше взять меня за руку.

— В том, что я так вам нравлюсь, нет ничего плохого, — сказала я.

— А я вам нравлюсь?

— Нет.

— У меня есть деньги, — сказал он, и лицо его судорожно передернулось, — у меня достаточно денег, чтобы сделать вас счастливой… если вы навестите меня, вы не раскаетесь.

— Мне не нужны ваши деньги, — спокойно и мягко сказала я.

Казалось, он не расслышал и продолжал, глядя на меня:

— Вы очень красивы.

— Спасибо.

— У вас прекрасные глаза.

— Вы так думаете?

— Да… и рот у вас тоже прекрасный, я хотел бы поцеловать его.

— Зачем вы говорите мне такие вещи?

— Я хотел бы всю вас целовать… всю…

— Почему вы так разговариваете со мною? — снова возразила я. — Это нехорошо… я помолвлена и через два месяца выйду замуж.

— Извините меня, — сказал он, — но мне доставляет удовольствие говорить такие вещи… считайте, что я не говорил вам ничего.

— Далеко ли еще до Витербо? — спросила я, желая переменить разговор.

— Мы почти приехали… в Витербо мы пообедаем… разрешите за столом сесть возле вас?

Я рассмеялась, в конце концов такое сильное чувство подкупало меня.

— Ладно, — ответила я.

— Вы будете сидеть рядом вот так, как сейчас, — продолжал он, — мне достаточно вдыхать запах ваших волос.

— Но я ведь не надушена.

— Я подарю вам духи, — сказал он.

Мы уже въехали в Витербо, и машина замедлила ход. В продолжение всего пути Джизелла и Риккардо, сидевшие впереди нас, молчали. Но как только мы выехали на центральную улицу, полную народа, Джизелла обернулась к нам и сказала:

— Ну, как вы там? Вы думаете, мы ничего не видели?

Астарита молчал, а я запротестовала.

— Ничего ты не могла видеть… мы разговаривали.

— Рассказывай… — ответила она.

Я была удивлена и даже немного рассержена как поведением Джизеллы, так и молчанием Астариты.

— Но ведь я тебе говорю… — начала я.

— Рассказывай… — опять повторила она, — но ты не бойся… мы ничего не скажем Джино.

Мы остановились на площади, вышли из машины и начали прогуливаться по центральной улице среди нарядно одетой толпы под мягкими лучами яркого ноябрьского солнца. Астарита ни на минуту не оставлял меня. Он был серьезен, даже мрачен, высокий воротничок упирался ему в подбородок, одна рука была в кармане, а другая вяло повисла вдоль туловища. Казалось, что он не просто гуляет, а охраняет меня. Джизелла громко смеялась и шутила с Риккардо, и люди оборачивались на нас. Мы вошли в кафе и стоя выпили вермута. Вдруг я заметила, что Астарита цедит сквозь зубы какие-то ругательства, и спросила у него, в чем дело.

— Вон тот идиот возле двери нахально смотрит на вас, — с возмущением сказал он.

Я обернулась и увидела, что какой-то худощавый молодой блондин в самом деле смотрит на меня, застыв на пороге кафе.

— Что же тут плохого? — весело сказала я. — Он на меня смотрит… ну и что же?

— Я готов подойти к нему и набить морду.

— Если вы это сделаете, я больше никогда не буду с вами видеться и не буду разговаривать, — сказала я, начиная раздражаться. — Вы не имеете права… вы мне никто…

Он ничего не ответил и пошел к кассе заплатить за вермут. Мы вышли из кафе и снова начали прогуливаться по улице. Солнце, гул и движение толпы, здоровые и румяные лица провинциальных жителей подействовали на меня успокаивающе. Когда мы вышли на маленькую пустынную площадь, расположенную в конце улицы, я сказала, показывая на простой маленький двухэтажный дом, стоящий за церковью:

— Вот если бы у меня был такой хороший домик, как этот, я была бы готова остаться здесь навсегда.

— Боже сохрани, — ответила Джизелла, — жить в провинции, и вдобавок в Витербо… ни в коем случае, хоть озолотите меня.

— Тебе бы скоро здесь наскучило, Адриана, — подхватил Риккардо, — кто привык к столице, в провинции жить не может.

— Ошибаетесь, я охотно жила бы тут… с человеком, который меня любит… четыре чистые комнаты, балкон, увитый виноградом, четыре окна… большего мне и не надо.

Я говорила искренне, потому что видела в этом домике себя и Джино.

— А вы что на это скажете? — спросила я, обращаясь к Астарите.

— С вами бы я здесь остался, — ответил он тихо, чтобы другие не услышали его.

— Твой недостаток, Адриана, в том, что ты слишком непритязательна, — сказала Джизелла, — кто ждет от жизни мало, тот мало и получает.

— Но я ничего и не хочу, — ответила я.

— А выйти замуж за Джино хочешь? — заметил Риккардо.

— О, это да.

Было уже поздно, улица опустела, и мы вошли в ресторан. Зал первого этажа был полон, здесь собрались главным образом крестьяне, приехавшие в Витербо на воскресный базар. Джизелла, поморщив нос, заметила, что здесь ужасная вонь, просто дышать нечем, и спросила хозяина ресторана, не можем ли мы пообедать на втором этаже. Хозяин ответил, что можем, и повел нас по деревянной лестнице наверх. Мы вошли в длинную, узкую комнату с одним окном, выходящим в переулок. Хозяин распахнул жалюзи и накрыл скатертью грубо отесанный стол, занимавший большую часть комнаты. Помню, что стены были оклеены старыми, выцветшими, порванными во многих местах обоями, на которых были изображены цветы и птицы, кроме стола, здесь находился небольшой со стеклянными дверцами буфет, полный посуды.

Джизелла тем временем расхаживала по комнате и все осматривала, даже в окно выглянула. Наконец она открыла дверь, которая, вероятно, вела в другую комнату, заглянула туда, а потом, обратившись к хозяину, спросила с наигранной непринужденностью, что там такое.

— Это спальня, — ответил хозяин, — если после обеда кто-нибудь захочет отдохнуть…

— Отдохнем, Джизелла, а? — сказал Риккардо, глупо ухмыляясь.

Но Джизелла сделала вид, что не слышит, и, еще раз заглянув в спальню, осторожно притворила дверь, но не совсем плотно. Маленькая и уютная столовая понравилась мне, поэтому я вначале не обратила внимания ни на эту неплотно прикрытую дверь, ни на многозначительный взгляд, которым, как мне почудилось, обменялись Джизелла и Астарита. Мы уселись за стол, и я оказалась рядом с Астаритой, как и обещала ему, но он как будто этого не замечал, он был чем-то озабочен, так что даже не мог разговаривать. Немного погодя снова вошел хозяин и принес вино и закуски. Я страшно проголодалась, поэтому с жадностью накинулась на еду, что вызвало смех у остальных. Джизелла воспользовалась случаем и снова начала свои шутки по поводу моей свадьбы.

— Ешь, ешь, — заметила она, — а то вам с Джино не придется так много и вкусно есть.

— Почему? — спросила я. — Джино сможет заработать на жизнь.

— Конечно, и каждый день вы будете есть фасоль.

— Фасоль не такая уж плохая штука, — сказал смеясь Риккардо, — вот возьму и закажу сейчас фасоль.

— Ты ведешь себя глупо, Адриана, — продолжала Джизелла, — тебе нужен хорошо обеспеченный человек… серьезный, порядочный мужчина, который заботился бы о тебе, ни в чем бы тебе не отказывал и ценил бы твою красоту… а ты вместо этого возишься с Джино.

Я упрямо молчала и, не поднимая головы, продолжала есть, Риккардо со смехом заметил:

— А я на месте Адрианы не отказался бы ни от Джино, который ей нравится, ни от серьезного мужчины… я прибрал бы к рукам их обоих… и Джино, скорей всего, не имел бы ничего против.

— Нет, это неправда, — быстро возразила я, — если он узнает о нашей сегодняшней поездке, он разорвет нашу помолвку.

— Это еще почему? — обиженно спросила Джизелла.

— Да потому что он не хочет, чтобы я с тобой дружила.

— Ах он гадкий, грязный оборванец, невежа, — злобно прошипела Джизелла, — с удовольствием пошла бы к нему и заявила: Адриана встречается со мною, сегодня мы целый день провели вместе, а теперь можешь разорвать помолвку.

— Нет, нет, — испугалась я, — не надо.

— Это было бы для тебя истинным счастьем.

— Да, но не делай этого, — принялась заклинать я, — если ты любишь меня, ты этого не сделаешь.

Во время нашего разговора Астарита не произнес ни слова и почти ничего не ел. Он смотрел только на меня своим тяжелым, печальным взглядом, что меня очень смущало. Я хотела было попросить его не смотреть так на меня, но я побоялась новых насмешек Джизеллы и Риккардо. По той же самой причине я не осмелилась возразить Астарите, когда он взял мою левую руку и крепко сжал ее в своей, так что мне пришлось есть одной рукой. Очевидно, я совершила промах, потому что Джизелла вдруг засмеялась и сказала:

— На словах такая преданность Джино… а на деле… думаешь, я не вижу, как вы с Астаритой жмете друг другу руки под столом?

Я страшно покраснела в попыталась вырвать руку, но Астарита крепко ее держал. Риккардо произнес:

— Да оставь их в покое… что ж тут плохого? Они держатся за руки… последуем и мы их примеру.

— Я пошутила, — сказала Джизелла, — наоборот, я очень рада.

Покончив с макаронами, мы долго ждали второго блюда. Джизелла и Риккардо все время смеялись, шутили, пили вино, и меня тоже заставляли пить. Красное вино, приятное, но очень крепкое, быстро ударило мне в голову. Мне нравился его обжигающий и терпкий вкус, и мне казалось, что я совершенно трезва и могу пить сколько угодно. Астарита, серьезный и мрачный, сжимал мою руку, и я не сопротивлялась, успокаивая себя тем, что, в конце концов, тут нет ничего худого. Над дверью висела картина, на ней был нарисован балкон, увитый розами, и влюбленная парочка, которая стояла, обнявшись, в жеманной и неуклюжей позе. Джизелла посмотрела на картину и сказала, что не понимает, как эта пара ухитрилась в такой позе поцеловаться.

— Давай попробуем, — предложила она Риккардо, — посмотрим, сумеем ли и мы так сделать.

Риккардо со смехом поднялся и встал в позу кавалера с картины, а Джизелла, тоже смеясь, прислонилась к столу, как женщина к увитому розами парапету балкона. С огромным трудом им удалось поцеловаться, но в этот самый момент они потеряли равновесие и чуть не упали оба на стол. Джизелла, возбужденная этой выдумкой, закричала:

— А теперь попробуйте вы.

— Зачем? — всполошилась я. — При чем тут мы?

— Да просто так, попробуйте.

Я почувствовала, как Астарита обнимает меня за талию, и попыталась вырваться.

— Не хочу.

— Ух, какая нудная! — закричала Джизелла. — Ведь это шутка…

— Не хочу.

Риккардо смеялся и подстрекал Астариту поцеловать меня.

— Астарита, если ты ее не поцелуешь, я просто не захочу иметь с тобой дела.

Но Астарита оставался серьезен, он почти внушал мне страх: было ясно, что для него это не шутка.

— Отпустите меня, — сказала я, обращаясь к нему.

Он посмотрел на меня, потом вопросительно взглянул на Джизеллу, как будто ожидал поддержки с ее стороны.

— Смелее, Астарита! — закричала она.

Казалось, она не меньше, чем сам Астарита, хотела, чтобы он поцеловал меня, я угадывала в ее настойчивости какую-то беспощадную жестокость.

Астарита обхватил меня еще сильнее за талию и прижал к себе, он действительно не шутил и во что бы то ни стало хотел поцеловать меня. Я молча пыталась вырваться, но он был очень сильный, и, хотя я упиралась руками ему в грудь, я чувствовала, что постепенно его лицо приближается к моему. И все же ему, вероятно, не удалось бы меня поцеловать, если бы Джизелла не пришла на помощь. С громким радостным криком она вдруг вскочила с места, накинулась на меня сзади, схватила мои руки и заломила их за спину. Я не могла ее видеть, но все ее ожесточение проявилось в том, как она вонзила свои ногти в мои руки, как она сквозь смех шептала прерывающимся, возбужденным и хриплым голосом:

— Скорее, Астарита, лови момент, скорее.

Теперь Астарита держал меня крепко, я старалась откинуть голову назад — единственное движение, которое я еще могла сделать, — но он ухватил меня за подбородок и, повернув к себе мое лицо, крепким и долгим поцелуем прильнул к губам.

— Ура! — радостно закричала Джизелла и весело вернулась на свое место.

Астарита меня отпустил. Я была рассержена и оскорблена.

— Больше я никогда сюда не приеду с вами.

— Ну, Адриана, столько шума из-за одного-то поцелуя, — шутливо заметил Риккардо.

— Астарита весь перепачкался в губной помаде, — весело воскликнула Джизелла, — что сказал бы Джино, если бы сейчас вошел сюда?

И правда, у Астариты рот был в моей губной помаде, и эти красные пятна на его желтоватом и мрачном лице рассмешили даже меня.

— Ну, — закричала Джизелла, — помиритесь… а ты вытри ему лицо платком, а то войдет официант и подумает невесть что.

Невольно улыбаясь, я не без труда краем платка стерла губную помаду с мрачного и неподвижного лица Астариты. Я допустила новую ошибку, показав свою слабохарактерность, потому что, как только я спрятала платок, он тут же обнял меня за талию.

— Оставьте меня, — сказала я.

— Ну, Адриана…

— Да что он тебе сделает? — спросила Джизелла. — Ему это приятно… а тебе безразлично, и потом, ты его все равно целовала… разреши еще раз.

Так я снова уступила, мы сидели теперь рядом, он обнимал меня за талию, а я застыла в неподвижной, напряженной позе. Вошел официант и принес второе. Когда я начала есть, раздражение мое исчезло, хотя Астарита все еще продолжал обнимать меня. Еда была очень вкусная, и я не заметила, как выпила все вино, которое Джизелла то и дело мне подливала.

После второго подали фрукты и десерт. Сладкое оказалось очень вкусным, я никогда не пробовала такого, и, когда Астарита предложил мне свою порцию, у меня не хватило духу отказаться, я съела и ее. Джизелла тоже выпила немало вина, поэтому начала заигрывать с Риккардо, она клала ему в рот кусочки яблока, сопровождая каждый кусок поцелуем. Я чувствовала, что опьянела, но это опьянение было приятным, а объятия Астариты больше меня не тревожили. Джизелла вела себя с каждой минутой все более развязно, она встала со своего места, подошла к Риккардо и уселась к нему на колени. Я не могла удержаться от смеха при виде Риккардо, который притворно стонал, будто изнемогая под тяжестью Джизеллы. Внезапно Астарита, до сих пор обнимавший меня за талию, видимо, решил, что этого мало, принялся осыпать поцелуями мою шею, грудь и щеки. На сей раз я не сопротивлялась, во-первых, потому, что была слишком пьяна и у меня не было сил бороться, а во-вторых, потому, что мне казалось, будто он целует не меня, а кого-то другого — так мало действовали на меня его бурные ласки, я оставалась неподвижной и холодной, как статуя. Я совсем захмелела, мне даже стало казаться, что я тут ни при чем, что я нахожусь в другом конце комнаты и оттуда с любопытством постороннего свидетеля наблюдаю за выражением страстных чувств Астариты. Но остальные сочли мое равнодушие за согласие, и Джизелла крикнула мне:

— Молодчина, Адриана… вот теперь совсем другое дело!

Я хотела было ответить ей, но потом почему-то раздумала, взяла бокал, подняла его и сказала спокойным звонким голосом:

— А я совсем пьяная.

Потом залпом выпила вино. Кажется, кто-то зааплодировал. Но Астарита перестал целовать меня, внимательно посмотрел мне в глаза и прошептал:

— Пойдем туда.

Я проследила за его взглядом и увидела, что он показывает на дверь соседней комнаты. Я подумала, что он, видно, тоже пьян, поэтому покачала головой, однако не очень решительно, а, скорее, кокетливо. Он снова повторил как автомат:

— Пойдем туда.

Я заметила, что Джизелла и Риккардо, перестав смеяться и болтать, смотрят на нас. Джизелла сказала:

— Иди смелее… Чего ты ждешь?

Внезапно мне показалось, что весь мой хмель как рукой сняло. В самом деле, я была не настолько пьяна, чтобы не понять, какая опасность мне угрожает.

— Не хочу, — сказала я и встала.

Астарита тоже поднялся и, взяв меня за руку, попытался подтащить к двери под одобрительные крики Джизеллы и Риккардо:

— Смелее, Астарита!

Астарита дотащил меня почти до двери, хотя я и сопротивлялась, потом мне удалось вырваться, и я побежала к лестнице. Но Джизелла оказалась проворнее меня.

— Нет, дорогуша, не выйдет! — закричала она.

Вскочив с колен Риккардо, она оказалась у двери раньше меня, щелкнула ключом и вынула его из замочной скважины.

— Не хочу, не хочу, — твердила я дрожащим от страха голосом и остановилась возле стола.

— Съест он тебя, что ли? — закричал Риккардо.

— Дурочка, — грубо сказала Джизелла, толкая меня к Астарите, — иди же… вот еще фокусы.

Я поняла, что в данный момент Джизелла не отдает отчета в злобности и жестокости своего поступка, должно быть, эта ловушка, в которую попала я, казалась ей просто веселой, милой, остроумной шуткой. Меня также поразили бездушие и беспечность Риккардо, которого я считала добрым человеком, неспособным на дурной поступок.

— Не хочу, — снова сказала я.

— Ну, что тут плохого? — закричал Риккардо.

Джизелла настойчиво толкала меня локтем и раздраженно твердила:

— Вот не думала, что ты такая дура… иди же… чего ты уперлась?

Астарита молча стоял возле двери спальни и не спускал с меня глаз. Потом он вдруг заговорил. Он произносил слова медленно, как будто они застревали у него в горле и ему с трудом удавалось выдавить их из себя.

— Пойдем… иначе я скажу Джино, что ты была сегодня со мной и отдалась мне.

Я сразу же поняла, что именно так он и поступит. В его словах еще можно было усомниться, но тон, каким они были сказаны, не оставлял сомнений. Он, конечно, сдержал бы свое обещание, и для меня все кончилось бы, так и не начавшись. Теперь-то я думаю, что тогда мне следовало поднять шум. Если бы я закричала и начала сопротивляться, возможно, он понял бы, что шантаж и угроза ни к чему не приведут. А может быть, и это не помогло бы, так как его желание было сильнее моего сопротивления. В то время я чувствовала себя уже побежденной и думала не о том, что нужно сопротивляться, а только о том, как бы избежать скандала. Я тогда не была готова к подобному обороту, душа моя была полна светлых надежд на будущее, от которых я ни в коем случае не желала отрекаться. И та жестокость, с которой я тогда столкнулась, могла, я думаю, произойти с любым человеком, который, подобно мне, питает честолюбивые мечты, пусть даже самые скромные, естественные и наивные. Так уж устроен мир, что рано или поздно приходится дорого и горько расплачиваться за свое тщеславие; и только совсем отчаявшиеся и махнувшие на все рукой люди могут быть уверены, что им ничто не грозит.

В ту минуту, когда я уже решила примириться со своей судьбой, я почувствовала острую, жгучую обиду. Меня как бы озарило: глазам моим открылся прямой и светлый жизненный путь, обычно казавшийся мне таким неведомым и извилистым, и я на миг увидела все, что потеряю, если Астарита решится оклеветать меня перед Джино. Мои глаза наполнились слезами, и, закрыв лицо, я зарыдала. Я понимала, что плачу просто из-за своей покорности, а не из протеста. Я плакала, но чувствовала, что ноги сами несут меня к Астарите. Джизелла подталкивала меня и приговаривала:

— Ну, чего ты плачешь?.. Будто в первый раз.

Я слышала смех Риккардо и ощущала на себе пристальный взгляд Астариты, который смотрел, как я медленно приближалась к нему, закрыв лицо руками. Потом Астарита обхватил меня за талию, и дверь спальни захлопнулась.

Я не хотела ничего видеть, мне казалось чрезмерным уже то, что я чувствовала. Поэтому я упорно закрывала глаза руками, а Астарита пытался их отвести. Наверное, он намеревался поступить так, как поступают все мужчины в подобных обстоятельствах, то есть хотел постепенно и почти незаметно подчинить меня своему желанию. Но я упрямо закрывала лицо ладонями, и это вынудило его действовать более грубо и нетерпеливо. Он усадил меня на край постели и после тщетных попыток покорить своими ласками, вдруг опрокинул на подушки и навалился на меня. Мое тело словно застыло и налилось свинцом, и никогда еще не было оно так пассивно и так безучастно. Но я почти тотчас же перестала плакать, и, как только он прижался ко мне, тяжело дыша, я отняла руки от лица и уставилась в темноту широко раскрытыми глазами.

Я уверена, что Астарита любил меня в тот момент так, как только может мужчина любить женщину, и, уж конечно, сильнее, чем Джино. Помню, как он без конца гладил мое лицо и шептал ласковые слова, все его тело трепетало. Я смотрела в темноту сухими, широко раскрытыми глазами, а голова моя, из которой уже выветрился хмель, заработала хоть лихорадочно, но ясно и хладнокровно. Я позволяла Астарите ласкать себя и говорить, а сама предалась своим мыслям. Я представила свою спальню, обставленную новой мебелью, за которую я еще не все выплатила, и почувствовала какое-то горькое и надежное утешение. Отныне, твердила я про себя, ничто уже не помешает мне выйти замуж и зажить так, как я хочу. Но в то же время я чувствовала, что в душе у меня что-то раз и навсегда сломалось, на смену прежним светлым и наивным надеждам пришли решимость и смелость. Как-то сразу я стала сильнее, хотя сама сила эта вызывала грусть и была лишена любви.

Наконец я заговорила, и это были первые слова, которые я произнесла с тех пор, как мы очутились в спальне:

— Надо вернуться к ним.

В ответ он тихо прошептал:

— Ты сердишься на меня?

— Нет.

— Ты меня ненавидишь?

— Нет.

— Я так тебя люблю, — зашептал он и начал опять целовать мое лицо и шею.

Я снова сказала:

— Вернемся к ним.

— Ты права, — ответил он и, поднявшись с постели, начал одеваться в темноте. Я еще немного полежала, потом встала и зажгла лампу у изголовья постели. В желтом свете лампы моим глазам предстала комната, именно такая, какой я себе ее представляла, судя по спертому воздуху и запаху лаванды: низкий потолок с побеленными балками, стены оклеены обоями, мебель старая и громоздкая. В углу стоял мраморный умывальник с двумя тазами, два кувшина, разрисованные розовыми и зелеными узорами, и большое зеркало в золоченой раме. Я подошла к умывальнику, налила немного воды в таз и концом мокрого полотенца провела по губам, с которых Астарита своими поцелуями стер помаду, а потом смочила еще красные от слез глаза. Из глубины зеркала, покрытого царапинами и пятнами, на меня смотрело грустное лицо, на минуту я залюбовалась собой, и душа моя наполнилась жалостью и изумлением. Потом я стряхнула с себя задумчивость, поправила волосы и повернулась к Астарите. Он ждал меня у двери и, как только увидел, что я готова, открыл ее, стоя ко мне спиной и избегая моего взгляда. Я погасила свет и последовала за ним.

Джизелла и Риккардо встретили нас весело, они находились все в том же радостном и беспечном настроении. Прежде они не поняли моего отчаяния, теперь не разгадали причины моего спокойствия. Джизелла закричала:

— Однако ты умеешь здорово разыгрывать невинность… сперва ты ломалась, а потом, как видно, быстро примирилась… в конце концов ты поступила правильно, раз сама этого хотела… только к чему все эти фокусы?

Я посмотрела на Джизеллу, и ее слова показались мне особенно обидными, ведь это она заставила меня уступить, это она держала мои руки, чтобы Астарите было удобнее целовать меня, а теперь издевается над моей слабостью. Риккардо, в котором здравый смысл взял верх, заметил:

— Ты все-таки непоследовательна, Джизелла… сперва сама настаивала, теперь стыдишь ее, будто она поступила плохо.

— Конечно, если она этого не хотела, тогда поступила плохо, — жестко отрезала Джизелла, — вот если бы я не хотела, ты никакой силой не заставил бы меня уступить… Но она-то этого хотела, да еще как… — добавила Джизелла, глядя на меня зло и неприязненно, — ведь я видела, как она вела себя в машине, когда мы ехали сюда. Вот потому-то я и говорю: нечего ей фокусничать.

Я молча дивилась черствости и жестокости Джизеллы, которая была так безжалостна и даже не понимала этого. Астарита подошел ко мне и неловко попытался взять меня за руку. Но я оттолкнула его и села в самом дальнем конце стола.

— Гляди-ка, Астарита, — закричал со смехом Риккардо, — у нее такой вид, будто она с похорон вернулась.

Однако Астарита, несмотря на свою мрачность и сконфуженность, понимал меня лучше, нежели они.

— Вы все шутите, — заметил он.

— Что же нам, плакать прикажете? — закричала Джизелла. — А теперь вы посидите здесь и потерпите, как терпели мы… каждому свое. Пойдем, Риккардо.

Риккардо встал и сказал:

— Я вам советую…

Он был сильно пьян и сам не знал, что бы нам посоветовать.

— Пойдем, пойдем.

Теперь они в свою очередь ушли в спальню, а мы с Астаритой остались. Я сидела на одном конце стола, а он — на другом. Солнечный яркий свет, проникавший сквозь окно, освещал посуду, стоявшую в беспорядке на столе, корки хлеба, пустые бокалы, грязные вилки. Выражение лица Астариты по-прежнему было грустным и мрачным, хотя солнце светило ему прямо в глаза. Он удовлетворил свое желание, но в его взгляде, который он вперил в меня, осталась прежняя мучительная напряженность, которую я заметила с первых минут нашей встречи. Я почувствовала к нему жалость, несмотря на то зло, которое он мне причинил. Я понимала, что если прежде он был несчастлив, то и теперь, после того, как он овладел мной, счастья не прибавилось. Прежде он страдал от неутоленного желания, а теперь страдал, понимая, что я его не люблю. А жалость самый страшный враг любви, если бы я его ненавидела, тогда он мог бы надеяться, что когда-нибудь я полюблю его. Но я не испытывала к нему ненависти, а чувствовала, как уже говорила, лишь жалость и понимала, что никогда не буду питать к нему ничего, кроме равнодушия и отвращения.

Еще долго мы сидели молча в залитой солнцем комнате, ожидая возвращения Джизеллы и Риккардо. Астарита без конца курил, зажигая сигарету от предыдущего окурка, сквозь клубы дыма, которые обволакивали его, он бросал на меня красноречивые взгляды, словно хотел мне что-то сказать, но не осмеливался. Я сидела у стола, положив ногу на ногу, и мой мозг сверлила одна-единственная мысль: как бы поскорее уйти отсюда; я не ощущала ни усталости, ни стыда, но никогда еще я не испытывала такого желания остаться наедине с собой и на свободе обдумать то, что со мной произошло. Я так горячо желала поскорее уехать отсюда, что не могла думать ни о чем другом. Меня отвлекали какие-то пустяки: жемчужина в галстуке Астариты, рисунок на обоях комнаты, муха, разгуливающая по краю бокала, пятнышко, которое я посадила на кофточку, когда ела макароны; я злилась на себя за эти мысли и за то, что неспособна думать о серьезных вещах. Но как раз это выручило меня, когда Астарита, преодолев наконец свою робость, глухо спросил после долгого молчания:

— О чем ты думаешь?

Немного помедлив, я спокойно ответила:

— Вот сломала ноготь и теперь вспоминаю, когда и где это случилось.

Я сказала правду, но он огорченно и недоверчиво поморщился и с этой минуты, кажется, окончательно отказался от мысли серьезно поговорить со мною.

Наконец Джизелла и Риккардо, слава богу, вернулись в столовую, немного усталые, но веселые и беззаботные, как прежде. Наше молчание, наши серьезные лица, видимо, удивили их, но время было уже позднее, да и то, что между ними произошло, сделало их не в пример Астарите более спокойными. Джизелла стала со мною ласкова, в ней не было больше ни того раздражения и ни той жестокости, которые она не сумела скрыть в тот момент, когда Астарита шантажировал меня, мне даже показалось, что поступок Астариты был для Джизеллы какой-то новой чувственной приправой к уже приевшейся ей любви. Когда мы спускались по лестнице, она обвила мою талию и зашептала:

— Почему у тебя такая постная физиономия? Если ты боишься Джино, то успокойся… ни я, ни Риккардо никому ничего не скажем.

— Я устала, — солгала я.

Я не злопамятна, и, как только Джизелла обняла меня, моя обида рассеялась.

— Я тоже устала, — ответила она. — К тому же меня продуло, когда мы ехали сюда.

И спустя минуту, когда мы остановились у входа в ресторан, а мужчины прошли вперед к машине, она спросила:

— Надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что произошло?

— Да что ты, — ответила я, — при чем здесь ты?

Джизелле мало было, что ее коварная проделка удалась. Она еще желала успокоиться, увериться, что я не затаила против нее обиды. Я слишком хорошо разгадала ее мысли и испугалась, что она поймет это и разозлится. Мне хотелось рассеять все сомнения и выказать свою симпатию к ней. Я поцеловала ее в щеку и сказала:

— За что мне сердиться на тебя? Ты ведь всегда говорила, что я должна бросить Джино и сойтись с Астаритой.

— Вот именно, — горячо подтвердила она, — я и сейчас так думаю… но ты, должно быть, никогда мне этого не простишь.

Она казалась встревоженной, а я беспокоилась еще больше, боясь, что она разгадает мои истинные чувства.

— Сразу видно, что ты меня плохо знаешь, — ответила я спокойно, — я понимаю, что ты этого хотела из любви ко мне и тебе обидно, что я сама себе порчу жизнь. Может быть, — тут я решилась на последнюю ложь, — может быть, ты и права.

Она взяла меня под руку и сказала доверительным и уже спокойным голосом:

— Пойми меня… Астарита или кто-то другой, но только не Джино… если бы ты знала, как мне обидно видеть такую красавицу, как ты, в столь жалком положении… Спроси хоть у Риккардо… Я целыми днями говорю с ним только о тебе…

Она разговаривала теперь со мною, как всегда, без всяких церемоний, и я поддакивала каждому ее слову. Так мы подошли к машине и заняли свои прежние места. Машина тронулась.

На обратном пути все молчали. Астарита не спускал с меня глаз, но теперь он смотрел скорее смущенно, чем с вожделением, и его взгляд на этот раз уже не действовал на меня и не вызывал желания поддерживать с ним разговор хотя бы из вежливости. Я с удовольствием вдыхала свежий воздух, проникавший сквозь открытое окно, и машинально отсчитывала километровые столбы, чтобы определить расстояние до Рима. Внезапно я почувствовала на своей руке руку Астариты и заметила, что он пытается вложить что-то в мою ладонь, очевидно какую-то бумажку. Я подумала было, что он не смеет со мною заговорить и решил прибегнуть к записке. Но, опустив глаза, я увидела денежную купюру, сложенную вчетверо.

Астарита пристально смотрел на меня, крепко сжимая мою руку, а я еле удержалась от желания швырнуть эти деньги ему в лицо. Но я тут же поняла, что это был бы с моей стороны красивый жест, продиктованный не естественным порывом, а, скорее, подражанием. Ощущение, охватившее меня в тот момент, привело меня в замешательство, и впоследствии, сколько раз я ни получала деньги от мужчин, я никогда уже не испытывала столь явной и сильной, почти чувственной близости, той, которую Астарита хотел и не смог вызвать во мне своими ласками в спальне ресторана. Это было чувство полной покорности, оно раскрыло во мне черту характера, какой я за собой до того времени не знала. Я, конечно, понимала, что должна отказаться от этих денег, но в то же самое время мне хотелось их взять. И не столько из корысти, сколько из-за этого нового ощущения, родившегося в моей душе.

Решившись взять деньги, я все-таки пыталась сделать вид, что отвергаю их, но и это тоже был просто бессознательный жест, без всякого расчета. Астарита не отпускал мою руку, глядел все время мне в глаза, и тогда я переложила деньги из правой руки в левую. Меня охватило какое-то странное возбуждение, я чувствовала, что лицо мое горит и дыхание стало прерывистым. Если бы Астарита мог в эту минуту угадать мое волнение, то он, чего доброго, решил бы, что я в него влюблена. И напрасно… Деньги, только деньги и мысль, что их можно получить таким образом, — вот что взволновало меня. Астарита взял мою руку и поднес к своим губам, я не сопротивлялась, но потом отняла руку. И больше мы не взглянули друг на друга вплоть до самого города.

Там мы сразу же расстались, как будто бы каждый из нас чувствовал за собой какую-то вину и теперь торопился поскорее скрыться. И в самом деле, все мы совершили в тот день что-то похожее на преступление: Риккардо по своей глупости, Джизелла из зависти, Астарита из чувственности, а я по неопытности. С Джизеллой мы договорились встретиться на следующий день и пойти вместе позировать. Риккардо пожелал мне спокойной ночи, а серьезный и печальный Астарита молча пожал руку. Они довезли меня до дома, и, несмотря на усталость и угрызения совести, я невольно испытала тщеславное удовольствие, ведь, когда я выходила из роскошной машины, остановившейся у наших ворот, на меня из окна глядела вся семья нашего соседа железнодорожника.

Я сразу же прошла в свою комнату, заперлась на ключ и первым делом достала деньги. Тут была не одна, а три купюры по тысяче лир, и, опустившись на край постели, я почувствовала себя почти счастливой. Этих денег вполне хватит не только на то, чтобы внести последний взнос за мебель, но на них я еще смогу купить вещи, в которых особенно нуждаюсь. Никогда в жизни я не держала в руках такой крупной суммы и от этого испытывала не столько удовольствие, сколько невероятное изумление. Я смотрела и смотрела на эти деньги, так же как глядела на свою мебель, чтобы окончательно убедиться, что они действительно принадлежат мне.