- 23. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VI
- 24. ХОРОШО ИНФОРМИРОВАННЫЙ ЧЕЛОВЕК ЗНАЧИТЕЛЬНО РЕЖЕ СОВЕРШАЕТ ОШИБКИ
- 25. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VII
- 26. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – III
- 27. ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА
- 28. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VIII
- 29. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – IX
- 30. ТРАГИЧЕСКОЕ И ПРЕКРАСНОЕ, УМЕНИЕ ПОНЯТЬ ПРАВДУ
- 31. УДАР КРАСНОЙ АРМИИ. ПОСЛЕДСТВИЯ – I
- 32. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – IV
- 33. УЖ ЕСЛИ ДЕЛАТЬ СПЕКТАКЛЬ, ТАК ЗРЕЛИЩНО!
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
23. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VI
(Снова директор ФБР Джон Эдгар Гувер)
…Через полгода после того, как Гувер в двадцатом году блистательно провел ночь «длинных ножей» против левых, в Чикаго, раскаленном и душном – дождей не было уже три недели, солнце пекло невероятно, астрологи, которых после окончания войны расплодилось невиданное множество, предрекали конец света и планетные столкновения, – собрался съезд республиканцев, который должен был выдвинуть своего кандидата на пост президента.
Ставили в основном на мультимиллионера Вильяма Томпсона – тот состоялся на медеплавильных заводах, тесно связан с армией, сталелитейной промышленностью и банками Моргана, – однако опасались, что демократы начнут кампанию протеста, поскольку возможный кандидат возглавлял миссию Красного Креста в России и совершенно открыто при этом заявлял, что снял со своего текущего счета более миллиона долларов, обратив их не на лекарство и продовольствие, а в оружие для белого движения.
Дискуссии в штабе партии были жаркими, время шло, решение не принималось; председатель Хэйс пытался примирить разные течения, но не мог; Томпсона провалили (сработало незримое влияние группы Рокфеллера).
Ночью, накануне заключительного заседания съезда, было собрано заседание мозгового и политического центров штаба; группу Моргана представляли сенатор Генри Кэббот Лодж и Джеймс Водсворт; владелец газеты «Чикаго трибьюн» Маккормик защищал интересы «Интернэшнл харвестер компани»; Ку-клукс-клан осуществлял свое весомое влияние через сенатора Уотсона из Индианы. Именно в эту ночь на узкое совещание был приглашен директор и издатель «Харвис Викли» Джордж Харви, который славился умением из гения сделать болвана, а круглого идиота представить великим мыслителем.
– Созидание начинается с раскованности воображения, – говорил он своим репортерам. – Придумайте статью, а уж потом подгоняйте под нее человека, факт, страну, историю, черта, луну – это ваше право, пусть только задумка служит моему делу. В свое время я придумал Вудро Вильсона, и он стал президентом. Я первым понял необходимость переворота в Бразилии, придумал его, и он произошел. Вот так-то, ребята: смелость, раскованность и убежденность в победе! Все остальное я оплачу, валяйте вперед, и – главное – не оглядываться.
Харви приехал в Чикаго из Вашингтона, где он встретился с Джоном Эдгаром Гувером вечером; говорили два часа, обсуждали возможных кандидатов; Харви ставил быстрые, резкие вопросы; Гувер отвечал с оглядкой; он не считал нужным открывать все свои карты – то, что он теперь начал вести досье не только на левых, но и на сенаторов и конгрессменов, было его личной тайной, об этом не знал даже министр.
– Послушайте, Джон, – сказал наконец Харви, – не надо играть со мною в кошки-мышки. Я догадываюсь, как много вы знаете; мне будет обидно за вас, если вы не подскажете, кто из возможных претендентов на пост президента замазан: если нашего человека истаскают мордой об стол после того, как за него проголосует республиканская партия, вам станет трудно жить, я вам обещаю это со всей ответственностью.
Гувер тогда ответил:
– Я не из пугливых, Джордж. Я поддаюсь ласке; грубость делает меня несговорчивым.
– Если мы пройдем в Белый дом, я обещаю вам поддержку нового президента и полную свободу действий во благо Америки.
– Это теплее, – улыбнулся Гувер. – Я бы не советовал вам ставить на возможного кандидата Эльберта Хэри. Пусть он президент наблюдательного совета концерна «ЮС стил корпорэйшн», пусть он дорого стоит, но его не любят: в юности, в колледже его били за то, что он обижал девушек… Не ставьте на губернатора Лоудена – на него покатят бочку, потому что его ребята неосторожно работали с теми, кто держит подпольную торговлю алкоголем, он – на мушке прессы. Ищите темную лошадку, иначе демократы побьют вас.
– Вам, лично вам, выгодна победа серости? – спросил Харви.
– Да, – сразу же ответил Гувер. – Вы – умный, с вами нет нужды хитрить. Мне выгодна серость, потому что мне двадцать шесть, и я хочу состояться, а это можно сделать лишь тогда, когда над тобою стоят невзрачные люди; яркий президент не простит мне – меня, ибо я очень хорошо знаю себе цену.
…В час ночи, после яростных схваток в огромном номере отеля «Блэкстон», где жил председатель партии Хэйс, секретарям было приказано срочно разыскать того самого сенатора из Огайо, который требовал для Америки не героев, но целителей. Им был Уоррен Гардинг, высокий, вальяжный, красивый, одетый так, как нравилось американцам, простодушный и открытый – что еще надо Америке!
Когда Гардинга привели в номер, Харви, не поднимаясь с кресла, потер уставшее лицо жесткой пятерней (долго причесывал жесткие волосы, нервы ни к черту, пора бросать эту изматывающую работу «создателя президентов»: хоть и хорошо оплачивается, но забирает все силы), закурил сигару и спросил:
– Мистер Гардинг, я вижу, вы пьяны. Ответьте честно: вы в состоянии понимать наши вопросы или хотите часок отдохнуть?
– Мистер Харви, я рожден на юге, поэтому умею пить. Мне легче отвечать вам, когда я под мухой, я тогда говорю смелее, я перестаю опасаться ваших змеиных колкостей, я знаю, какой вы дока в вашем деле, вот так-то.
– Змея не колется, она – жалит, – заметил Харви. – Но если вы делаетесь смелым после того, как хорошо хлебнули, тогда скажите нам: если мы сейчас выдвинем вашу кандидатуру на пост президента, кто сможет ударить вас, поймать на чем-то и скомпрометировать так, чтобы вместе с вами провалилась партия?
– Я чист, – ответил Гардинг упавшим голосом, слишком уж неожиданным было все происходившее. – Никто не сможет меня ударить или замарать, я – чист.
…В марте двадцать первого года Гардинг стал президентом.
Бывший заместитель министра военно-морского флота США Франклин Делано Рузвельт, выставлявшийся демократами на пост вице-президента, поздравил соперника одним из первых.
Председатель республиканской партии Хэйс получил пост министра почт; министром финансов стал миллиардер Меллон, который представлял интересы сталелитейных, алюминиевых, угольных и нефтяных корпораций; министерство торговли возглавил бывший директор «АРА» Герберт Гувер; министром юстиции сделался ближайший друг президента Харри Догерти.
Сев в Белый дом, Гардинг сразу же провозгласил свою внешнеполитическую концепцию: «Америка прежде всего». По поводу внутриполитической стратегии новый президент предпочел отмолчаться, заявив: «Нам необходимо по-настоящему возродить религию. Библия – моя настольная книга».
Меллон внес уточнения, проведя закон об отмене налога на сверхприбыли:
– Инициативный человек может добиться всего, если только законы и налоги не калечат его инициативу.
Финансисты начали качать из налогоплательщиков деньги; Гардинг предался веселью; в Белом доме, на втором этаже, каждую ночь собирались его друзья во главе с новым блюстителем законности Догерти; дым стоял коромыслом; на рассвете президент уезжал из своей резиденции «подышать свежим воздухом» – для него снимали номер в отеле, там ждала подруга, мать его незаконной дочери.
Агентура докладывала о ночных бдениях Джону Эдгару Гуверу; начальник отдела информации складывал донесения в свой личный сейф, который хранил дома; Догерти его делами не интересовался; с тех пор как новый министр назначил своим «специальным помощником» Джесса Смита, вся «политическая часть» юридического ведомства страны перешла – как и обещал накануне выборов Харви – безраздельно в руки Гувера.
Но в любой стране политика не может быть не увязана с экономикой.
Джон Эдгар Гувер знал все о том, что вытворял полковник Чарлъз Фобс, приглашенный новым президентом на пост начальника «управления помощи ветеранам войны». Он покупал у бизнесменов кирпич, стекла, дерево для госпиталей по невероятно высоким ценам – деньги-то не свои, государственные, – а продавал эти дефицитные товары строителям за центы; разницу делил с теми, кто покупал. Директор строительной фирмы «Джекобс энд Барвик» Джеймс Барвик продал Фобсу мастику для полов; правительство уплатило за нее семьдесят тысяч долларов. Этой мастики хватило бы для строительных нужд «управления помощи ветеранам войны» на сто лет. Друзья из фирмы «Томсон энд Кэлли» приобрели у Фобса лекарств и бинтов на полмиллиона долларов, однако же истинная цена этих товаров – как подсчитали эксперты Джона Эдгара Гувера – составляла более шести миллионов долларов; разницу поделили; вино лилось рекой; девочки из мюзик-холлов танцевали на столах; гудели от души.
Министр внутренних дел Фолл продал топливному магнату Догони нефтеносные резервы военно-морского флота США; взятка, которую получил министр, исчислялась в четыреста тысяч долларов.
Министр юстиции Догерти работал умнее: контакты с подпольным миром торговцев наркотиками и алкоголем осуществлял его «специальный помощник» Джесс Смит; операции по прекращению возбужденных уголовных дел и торговлю помилованиями курировал адъютант Смита агент министерства юстиции Гастон Миле; он передал наверх семь миллионов; взятки менее пятидесяти тысяч не принимались.
За три месяца Джесс Смит пропустил через свои руки тридцать миллионов долларов.
И в это время грянул гром: опасаясь разоблачений, вышел в отставку министр внутренних дел Фолл; полковник Фобс был отдан под суд; пресса начала скандал.
Джесс Смит пришел к Догерти.
– Гарри, – сказал он, – надо рвать связи, мне кажется, за нами следят.
– Кто? – поинтересовался Догерти. – Кто может следить в этой стране за министром юстиции? Кто подпишет приказ на установку наблюдения? Кто разрешит допрос свидетелей? Кто санкционирует начало дела? Я? – Он рассмеялся. – Вряд ли. Хоть я и пью по утрам «блади Мери», но горячка у меня пока еще не началась…
– Гарри, – сказал Смит, – я стал бояться самого себя.
– Малыш, – укоризненно вздохнул министр Догерти, – я не узнаю тебя.
– Лучше я уйду, Гарри… Мне хватит на то, чтобы обеспечить счастливую жизнь даже праправнукам, я больше не могу быть в деле, пойми…
– Мы вместе пришли сюда, малыш, мы вместе отсюда уйдем. Иного выхода у тебя нет, заруби это себе на носу. Я прощаю друзьям все, что угодно, пусть даже они переспят с моей самой любимой подружкой, но я не прощаю дезертирства, это – как выстрел в спину. Ты понял меня?
– Я тебя понял, но и ты постарайся меня понять, Гарри. Не ты, а я беру деньги от тех, за кем идут наши же шпики. Не ты, а я гоняю по городу, прежде чем положить эти деньги в банк. Не ты, а я потею, пока кассир пересчитывает купюры, ибо я все время думаю про то, что деньги эти могут оказаться мечеными, и зазвенит пронзительный звонок, и выбегут полицейские, и схватят меня… Гарри, мне было так хорошо, когда я держал свой магазин, отпусти меня, Гарри…
– Иди и проспись, малыш, – ответил Догерти и ласково потрепал своего помощника по затылку. – Ты неважно выглядишь, отдохни, малыш…
Джесса Смита нашли в номере отеля с головой, разнесенной пулей восьмого калибра; кольт валялся возле радиатора отопления.
Пока убивали его друга, Догерти проводил ночь в Белом доме; весело пили своей командой; алиби было абсолютным.
Наутро он выступил с заявлением для печати.
– У Джесса был диабет, – сказал Догерти, сдерживая рыдания. – Это очень коварная болезнь… Она отражается на рассудке… Она привела к самоубийству многих людей, прекрасных и чистых. Я буду всегда помнить моего нежного, доброго, доверчивого друга Джесса Смита, это был самый благородный человек изо всех, с кем меня сводила жизнь…
Разыгрывалось действо более циничное и страшное, чем его изображали на картинках, списанных с тех пиров, которые закатывались сильными мира во времена чудовищной чумы.
Страна клокотала, как закупоренная кастрюля на раскаленной плите.
Во время одного из приемов в Белом доме, куда был приглашен и начальник бюро «особой информации» министерства юстиции Джон Эдгар Гувер, вице-президент США Калвин Кулидж, державшийся, как обычно, особняком, спросил молодого юриста:
– Как вы думаете, кто из сильных правоведов сможет публично отмести всю ту скандальную информацию, которую распускают про администрацию некоторые газеты?
Гувер посмотрел прямо в глаза Кулиджу, трудно откашлялся и ответил – вопросом на вопрос:
– А вы действительно полагаете, что можно обойтись без публичного разбирательства?
…Через несколько недель президент, возвращаясь из турне по Западному побережью, скоропостижно скончался в номере отеля «Палас» в Сан-Франциско.
Сначала медицинское заключение о гибели Гардинга гласило, что смерть наступила из-за кровоизлияния в мозг; затем была выдвинута новая версия – отравление крабами, которые президент изволил откушать на пароходе.
Однако же крабов вообще на пароходе не было, да и никто из сопровождавших его симптомов отравления не ощущал.
Первое правительственное сообщение гласило, что внезапная смерть наступила, когда возле несчастного находилась лишь его жена.
Однако же вскоре пришлось признать, что рядом с ним был и его лечащий врач бригадный генерал Чарльз Сойер.
Истинную причину можно было понять, произведя вскрытие президента.
Однако же вскрытие произведено не было.
(А затем, чем громче звучали голоса, требовавшие расследования истинных причин гибели президента, тем таинственнее развивались события; личный доктор президента генерал Сойер был найден мертвым в своем кабинете, на вилле Вайт Окс Фарм; адвокат Томас Фельдер, приглашенный министром юстиции Догерти на место погибшего Джесси Смита, умер при таинственных обстоятельствах после того, как его привлекли к судебной ответственности; при загадочных обстоятельствах погибли подельцы полковника Фобса и министра юстиции Догерти – бизнесмен Томпсон и член руководства республиканской партии Джон Кинг; топливный магнат Эдвард Догени, передававший взятки министру внутренних дел Фоллу, был убит выстрелом из кольта своим секретарем, который, в свою очередь, был обнаружен в соседней комнате мертвым; версия была типичной для той поры: самоубийство.)
Через пять часов после смерти Гардинга бледный до синевы вице-президент Кулидж был приведен к присяге и сделался двадцать девятым президентом США.
Он никого не поменял в правительстве, кроме министра юстиции Догерти.
Он никого не понизил и не повысил в должности, кроме Джона Эдгара Гувера, который в возрасте двадцати семи лет был назначен им директором Федерального бюро расследований.
После того как назначение было утверждено, Кулидж пригласил молодого шефа американской контрразведки в Белый дом и сказал:
– Джон, вы понимаете, что на предстоящих выборах нашу партию станут шельмовать те, кто хочет видеть Америку дестабилизированной. От вас во многом зависит, чтобы в стране сохранилось спокойствие. Все то, что произошло с Гардингом, Догерти и Фоллом, – следствие заговора Коминтерна, не так ли? В разыгравшейся трагедии видна рука врага из Восточной Европы. Разве вам так уж трудно объяснить американцам истинные причины трагедии?
Через год Кулидж был переизбран на посту президента США.
Страна, словно гигантский состав, катилась в пропасть.
До того дня, который вошел в историю, как «черная пятница», оставалось пять лет, но те, кто мог видеть и чувствовать, видели и чувствовали надвижение краха, однако предпринять ничего не могли; власть придержащие не позволяли говорить об истинных причинах кризиса, во всем, как всегда, винили красных и негров, Коминтерн и ГПУ.
Поскольку негодование народа было нескрываемым, поскольку Белый дом впал в состояние паралича, никаких действий не предпринималось, Гувер начал тайно собирать досье на ближайшее окружение Кулиджа: он понимал, что вскоре должен прийти тот, кто наведет порядок.
К смене караула он готовился тайно, впрок и с оглядкой.
Джон Гувер тасовал имена тех, на кого ставили в Уолл-стрите. Однако среди этой колоды претендентов пока еще не было имени Рузвельта.
А когда тот пришел (сменив Герберта Гувера, просидевшего один президентский срок) и назвал кошку – кошкой и потребовал от ФБР борьбы с организованной преступностью, а не с мифической красной угрозой, Гувер понял: началось состязание, в котором победит тот, у кого крепче выдержка. Авторитет Рузвельта был так высок, что об открытой борьбе против него не могло быть и речи.
Сейчас, весной сорок пятого, стало ясно: если он и дальше будет в Белом доме, то все те нормы морали, которым поклонялись Гувер и люди его круга, окажутся девальвированными.
Настал час решений.
24. ХОРОШО ИНФОРМИРОВАННЫЙ ЧЕЛОВЕК ЗНАЧИТЕЛЬНО РЕЖЕ СОВЕРШАЕТ ОШИБКИ
…Борман имел все основания потребовать от Мюллера срочно доставить Штирлица…
Радиограммы, зашифрованные особым кодом, сработанным специально для Верхней Австрии секретным отделом НСДАП, читались только помощником Бормана: с тех пор как в Линце был депонирован «музей фюрера» – миллиард долларов как-никак, – все сообщения, связанные с этим узлом, составлялись в Зальцбурге лично гауляйтером Айгрубером, а принимал их в Берлине штандартенфюрер Цандер, самый близкий человек рейхсляйтера…
«По неподтвержденным сведениям, – час назад сообщил Айгрубер, – люди, близкие к Кальтенбруннеру, заняты переправкой и укрытием в горных курортах Альт Аусзее значительного количества золотых слитков. При этом верные члены НСДАП полагают, что именно в связи с этим просматривается цикличность передач вражеского радиста, сориентированного на Запад. Местное подразделение РСХА по-прежнему затягивает расследование, ссылаясь на особое мнение по этому делу, якобы существующее у партайгеноссе Кальтенбруннера. Более того, был зафиксирован интерес непосвященных к тем штольням, где укрыт „музей фюрера“.
Эта информация легла на ту, которую только что прислал Борману заместитель начальника концлагеря по линии местного отделения НСДАП, и не какого-нибудь лагеря, а того именно, где содержался Канарис.
Он сообщил, что Кальтенбруннер бывал здесь трижды, уводил изменника с собою в лес, просил заварить для него настоящий кофе, был с ним демонстративно любезен. Поэтому заместитель начальника – на свой страх и риск – установил аппаратуру в ту комнату, где происходили «кофепития»; расшифровывать запись не стал, а выслал ее в рейхсканцелярию с нарочным, в пакете за сургучными печатями.
Борман прослушал запись беседы Кальтенбруннера с Канарисом не без интереса. Ничего особенно тревожного в диалоге хитрой лисы и простодушного костолома с университетским образованием не было, но один пассаж заставил Бормана задуматься.
На вопрос Канариса, какой себе представляет будущую работу Кальтенбруннер, тот со странным смешком заметил: «А вы думаете, что работа вообще возможна? Я мечтаю о том лишь, чтобы заполучить одно право: жить».
Можно, конечно, было бы считать этот ответ конспираторским: Канарису нельзя верить ни на гран, рассказывать ему о планах работы по восстановлению и реорганизации идей национал-социализма в мире значило бы предать это будущее, ибо двуликий Янус умеет торговать – он и с чертом может провести посредническую операцию, однако, когда Кальтенбруннер вскользь заметил адмиралу, что первая информация, переданная ему Канарисом, далека от того, чтобы считаться по-настоящему интересной, тот возразил: «Ведь у нас был договор: когда мы исчезнем, я смогу лично, в вашем присутствии, провести беседу с теми мультиворотилами Латинской Америки, которые состоялись благодаря мне; без меня у вас ничего не выйдет; вы – разведчик, вы знаете, сколь ювелирна работа с теми, кого ты создал из ничего, а затем вывел к могуществу; они перестали быть вашими агентами, вы отныне зависите от них, а не они от вас, ибо вы просите деньги в министерстве финансов, а те выписывают любую сумму со своих бесконтрольных счетов».
Мысль верная, но именно эту верную мысль Кальтенбруннер отчего-то не зафиксировал в своем первом и единственном отчете ему, Борману, хотя, как выяснилось, он встречался с Канарисом трижды.
…В машине Мюллер спросил Штирлица:
– Вы звонили ему?
– Нет. – Про то, что Борман во время последней встречи просил его отныне держать связь через Мюллера, Штирлиц говорить не стал: стоит ли уступать позицию без боя?
– Как вы думаете, чем вызван этот звонок? – искренне недоумевая, поинтересовался Мюллер.
– Не знаю, – сухо ответил Штирлиц. – Я, во всяком случае, в работе с ним соблюдал все те правила, которые мы с вами оговорили.
О том, что радиограммы на Москву расшифрованы, знал только один Мюллер; слежка за Штирлицем осуществлялась под прикрытием организации его же безопасности: «После блистательно проведенной операции в Берне у штандартенфюрера слишком много могучих врагов». Группенфюрер и это аккуратно замотивировал при разговоре с рейхсляйтером; операция по устранению Дагмар проведена старыми агентами Мюллера, его личной гвардией, в РСХА никто об этом не знает; и уж конечно никто и не догадывался про то, какую игру с Москвой затеял Мюллер, используя Штирлица втемную.
Однако, пока в мире царствует скрытая сила Случая, пока существует сектор разностей, пока в одном с ним здании работают Кальтенбруннер и Шелленберг, удара можно ждать с любой стороны, и каким он будет – предугадать заранее невозможно.
– Он мог узнать про ваш арест? – продолжал спрашивать Мюллер, совершенно, впрочем, не нуждаясь в ответах Штирлица, просто ему так было удобнее думать, времени мало, надо проиграть все допустимые вероятия этого неожиданного вызова.
Если Борман прикажет немедленно вывезти этого паршивца Рубенау в Швейцарию, придется Штирлица перехватывать на дороге, сажать на конспиративную квартиру, ломать его и принуждать к игре с московским Центром в открытую.
– Думаю, что нет, – ответил Штирлиц.
– А если ему сообщили из главного управления крипо? – спросил Мюллер и усмехнулся своему вопросу: кто из криминальщиков решит обратиться к рейхсляйтеру, перепрыгивая через иерархические ступени? Ерунда, такое возможно где угодно, но только не в Германии. – Вы будете чувствовать меня во время беседы, Штирлиц… Сосредоточьтесь, постарайтесь настроиться на мою волну, это – в ваших же интересах.
– Я готов, но если б я знал то, что знаете вы, группенфюрер… Меня может повести не туда… Информированный человек никогда не совершит тех ошибок, которые совершают люди, лишенные знания…
– Вы – в деле, Штирлиц. Я не умею предавать… Добрый и доверчивый гестапо-Мюллер всегда страдал за свою доброту… У меня, во всяком случае, нет к вам никаких претензий… Мои подозрения живут во мне и умрут там, ибо лучше с умным потерять, чем с дураком найти.
…Борман принял их в своем маленьком кабинете, на втором этаже массивного здания штаб-квартиры НСДАП на Вильгельмштрассе, прямо напротив рейхсканцелярии. Обменявшись молчаливым партийным приветствием с вошедшими, Борман предложил обоим сесть в кресла напротив себя и сказал:
– Мюллер, я хочу, чтобы вы придали Штирлицу пару-тройку своих верных людей и срочно отправили их в Линц.
– Да, рейхсляйтер, – ответил Мюллер, испытывая неожиданное облегчение.
– Задача: в районе Альт Аусзее работает враг. Там же, – Борман посмотрел на Штирлица, – в соляных штольнях депонированы сокровища, которые принадлежат партии и нации. Над ними занесен меч. Необходимо отрубить ту руку, которая посмела этот меч поднять. Вам понятна задача?
– Нет, – ответил Мюллер. – Мы, секретная служба, грубые люди, рейхсляйтер. Отрубить вражескую руку может и другой человек, Штирлиц нужен мне здесь… Если же существует какой-то особый аспект проблемы, то Штирлиц должен его знать, иначе ему будет трудно выполнить задачу, возлагаемую вами.
– Если бы я считал нужным коснуться особых обстоятельств этого дела, я бы коснулся их, Мюллер, – сухо заметил Борман. – Гауляйтер Верхней Австрии Айгрубер окажет Штирлицу необходимую помощь.
– Нет, – скрипуче возразил Мюллер. – Айгрубер – человек совершенно определенного склада, рейхсляйтер, он – простите меня – слепой фанатик, он ничего не видит и не слышит, он только повторяет лозунги, которые ему присылает доктор Геббельс. Мы так не умеем работать…
Штирлиц хотел было сказать, что он постарается найти верную линию поведения; ему надо вырваться из Берлина; судя по тому, как Мюллер отбивается от этой его поездки в Верхнюю Австрию, Ганс был убит именно для того, чтобы лишить его возможности маневра, игра Мюллера ясна ему; теперь можно уходить, а Мюллер не хочет этого, но сказать сейчас слово против него – значит провалить задумку, ибо, даже если Борман и прикажет, а Мюллер вынужден будет на словах, здесь, в этом кабинете, подчиниться, все равно он останется хозяином положения, когда они выйдут отсюда. Нет, надо молчать, слушать и ждать, будь трижды неладно это постоянное, изводящее душу ожидание…
Борман понял, что необходимо найти выход из сложного положения, он не был намерен сдаваться; в общем-то, можно согласиться с тем, что оба они оказались в сложном положении; то, что было нормой поведения раньше, ныне казалось игрой. Однако надо было найти такую форму отхода, которая не была бы унизительной для престижа рейхсляйтера. Это Борман умел.
– Ну если вы так высоко занеслись, Мюллер, сидя здесь, в центре, что стали с недоверием относиться к людям в областях, даже к гауляйтеру, мне ничего не остается делать, как разбить ваши подозрения… Враг, судя по всему, оперирует, имея базу в штаб-квартире Кальтенбруннера… Да, да, именно так. На его вилле «Керри», где расположена специальная группа шестого управления, действует враг. Вы понимаете всю деликатность задачи? Кальтенбруннер лично следит за работой радиооператоров, нацеленных на перехват всех сообщений с востока и запада. Если бы вам, Мюллер, сказали, что противник коллаборирует с сотрудником гестапо, как бы вы отнеслись к этому? Будучи честным человеком, вы бы оборвали собеседника, обвинив его в клевете. Я ведь не допускаю мысли, что вы намеренно можете держать подле себя врага…
Штирлиц улыбнулся:
– Ну отчего же… С точки зрения нашей профессии, рейхсляйтер, это порою даже выгодно: отличная возможность начать игру.
Борман поднялся:
– Вот вы мне и докажите, что Кальтенбруннер ведет игру втемную, а не расчетливо и коварно покрывает врага в своем доме! Вот вы и принесете мне на стол доказательства абсолютной надежности вашего шефа! Но если в ваших сердцах шевельнется хоть тень сомнения в его честности, вы немедленно же сообщите об этом мне. Лично. Сюда или в рейхсканцелярию.
И Штирлиц тогда задал вопрос, который позволил ему вырваться вперед, обогнать Мюллера, освободиться от его опеки, никак не обижая его при этом, оставляя за ним право на окончательное решение:
– Как отнесется к такого рода особому положению прибывшего человека гауляйтер Айгрубер? Ревность, опека, желание дать мне указание, как должно поступить, – такого рода коллизия исключается?
– Я пошлю ему радиограмму, что вы действуете автономно, согласно моему указанию. Увы, ревность гауляйтера я не исключаю. Если результаты проверки кончатся благополучно – связывайтесь со мной, поставив его обо всем в известность… Если же вы обнаружите трагедию, если вам станет очевидна неверность Кальтенбруннера, ничего не говорите Айгруберу, не надо, выходите прямо на меня…
Мюллер заметил:
– Спасибо, рейхсляйтер, теперь нам будет легче думать об этом деле.
Он понял, как обошел его Штирлиц на крутом вираже, он снова отдал дань уму и точности этого человека, поэтому решил сейчас выложить на стол свою козырную карту, которая, по его мнению, могла бы заставить Штирлица остаться в Берлине или, на крайний случай, как можно скорее вернуть из Линца к ноге, подобно охотничьему псу, вкусившему сладкого запаха теплой крови.
– И последнее, рейхсляйтер, – сказал Мюллер. – Гелен передал мне все те документы по России, Югославии, Польше, частично по Франции, которые я у него просил. Это – уникальные материалы, слов нет. Если ценности «музея фюрера» в Линце исчисляются сотнями миллионов марок, то дела Гелена попросту не имеют товарной стоимости. Я был намерен поручить Штирлицу работу по подбору и учету этой кладези информации по тем высоко стоящим людям в Париже, Москве, Белграде и Варшаве, к которым мы – в будущем – сможем подходить. Папки с бумагами Гелена надо превратить в пятьдесят страниц; я убежден, что Штирлиц справился бы с этим делом лучше других…
– Посадите на этот узел кого-то из тех, кто сможет провести первую прикидку, предварить начало обстоятельной работы, систематизировать ее.
– Я не хочу хвалить Штирлица в глаза, но лучше его никто не сможет охватить это дело. Если кто-то начнет предварять и систематизировать, потом будет трудно раскассировать дело по секторам: армия, промышленность, идеология…
Мюллер лениво глянул на Штирлица, словно бы ожидая, что тот поможет ему, скажет «я готов начать предварительную работу немедленно, а после первой прикидки сразу же отправлюсь в Линц», но Штирлиц молчал, не отрывая глаз от Бормана, словно бы показывая этим, что он лишен права на окончательное решение.
– Нет, – сказал Борман, – все-таки туда надо ехать именно Штирлицу, потому что, по мнению экспертов Айгрубера, передачи сориентированы на Даллеса, на его центр… На фронте пока еще спокойно, хоть военные и пугают нас возможностью русской атаки. Штирлиц – со свойственным ему тактом – проведет работу в Линце за три-пять дней и вернется, чтобы готовить материалы Гелена…
И снова Штирлиц обошел Мюллера, ибо поднялся с кресла первым, давая этим понять, что он считает разговор оконченным – приказ Бормана ему ясен и принят к исполнению.
Мюллеру ничего не оставалось, как сказать:
– Простите, дружище, не сочли бы вы возможным подождать в приемной? У меня конфиденциальный вопрос к рейхсляйтеру.
Штирлиц вышел.
– Рейхсляйтер, – снова кашлянув, сказал Мюллер. – Витлофф, подготовленный доктором Менгеле для внедрения в русский тыл, уже переброшен вашими людьми?
– Нет еще. Отчего вас это интересует? От кого пришла информация о нем?
– От ваших же людей. Там, в охране «АЕ-2», есть мой знакомец с времен Мюнхена, не браните его, для него я не что иное, как маленький слепок с вас… Интересует меня Витлофф потому, что та игра против русских, о которой я вам недавно говорил, входит в завершающую стадию и мне нужны верные люди, верные не кому-либо, но именно вам, партии… Мой план выверен, уточнен; пора идею обращать в дело…
…Дожидаясь Мюллера в приемной, прислушиваясь к тишине, царившей здесь, – налетов не было, телефоны имели только три выхода: на Гитлера, Гиммлера и Кейтеля, ни с кем другим рейхсляйтера не соединяли, – Штирлиц сказал себе: «Надо уходить, поездка в Линц – последний шанс. Все, что можно было понять, я понял, выше головы не прыгнешь. Слова Бормана об изменнике, работающем возле Мюллера, были, конечно, случайностью, но эта случайность едва не стоила мне сердечного приступа. А про то, что они хранят в штольнях, я не имею права передавать в Центр, и так приходится ломать голову, где ложь, а где правда, и связника нет и, видимо, не будет, я стал объектом двусторонней игры, но если я хоть как-то могу понять наших, то здешних я вообще перестал понимать. Или же они больные люди, лишенные способности понимать происходящее. Из Берлина мне не уйти, думать про то, чтобы пробиться отсюда на восток, – безумие, меня схватят через день, – как бы я ни менял внешность… А Линц – это горы, там можно отсидеться, можно, в конце концов, идти по тропам на восток; Мюллер не сможет послать за мною слежку, он будет их инструктировать в том смысле, чтобы была обеспечена моя безопасность, а это развязывает мне руки: „еду по оперативной надобности, будьте от меня в ста метрах“, – пусть потом ищут… Я не верю Мюллеру, когда он сказал про документы Гелена. Это крючок для меня, он хочет, чтобы я заглотнул этот крючок, он и в машине станет ждать, что я проявлю интерес к этим материалам Гелена, действительно бесценным для любой разведки. А я не проявлю к ним интереса, не проявлю, и все тут!»
Тем не менее, вернувшись в гестапо, Мюллер достал из сейфа плоский чемодан и положил его перед Штирлицем:
– Это лишь один из материалов Гелена… Здесь – данные по людям науки во Франции, чьи родственники тайно коллаборировали с нами на оккупированных территориях. Приглядитесь, подумайте, как это вернее и короче записать, рассчитывая использование агентуры на будущее в наших целях. Имейте в виду, что другие материалы, в частности по России и Чехии, составлены по другой методе. Придумайте – пока будете добираться до Австрии, – как свести все это пухлое многообразие к тоненьким листочкам бумаги, напечатанным на рисовой бумаге, переданной мне нашими японскими коллегами… Когда вернетесь, я поселю вас на одной из моих конспиративных квартир, дам пару стенографисток – хорошенькие. Возьмете на себя Югославию и Францию… Это – дорого стоит, больше, чем картины всяких там Тинторетто и Рафаэля, вы уж мне поверьте…
…Резко зазвонил телефон, связывавший Мюллера с Кальтенбруннером.
– Да, – ответил Мюллер, – я слушаю, обергруппенфюрер… Да… Да… Хорошо… Иду… – Мюллер поднялся, покачал головой: – Что-то срочное. Ждите меня в приемной. Шольц угостит чаем, я вернусь через двадцать минут.
…Штирлиц пил чай, сидя возле окна, рассеянно слушая, как Шольц отвечает на лихорадочные звонки и – в самой глубине души, тайно и сладостно, – надеялся, что в Линце к нему подойдет высокий парень, который знает, как сейчас курят сигареты на Западе, назовет нужные пять слов пароля, выслушает отзыв и скажет: «Товарищ Исаев, я прибыл для того, чтобы обеспечить вашу отправку на Родину».
– Может быть, я мешаю вам? – спросил Штирлиц Шольца. – Я могу подождать в своем кабинете.
– Группенфюрер сказал, – сухо ответил тот, – что вы нужны ему именно здесь.
25. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VII
(Генерал Гелен[20])
Он теперь каждый день вспоминал давешний визит Мюллера; в глазах его то и дело возникало лицо группенфюрера; он точечно видел седые волоски на левом виске, плохо выбритом «папой-гестапо»; Гелен был мастером «детали»; он любил повторять:
– Как в кинематографе мелочь определяет уровень талантливости, так и в нашем деле сущий пустяк может оказаться поворотным моментом в грандиозной операции. Если бы адмирал Канарис не обратил внимания на ножки Мата Хари, не пригласил ее в ресторан «Максим», а потом не отвез в свою загородную квартиру – кто знает, как бы развивались события на театре военных действий и сколько немецких жизней оказались бы погубленными англо-французскими мерзавцами в мокрых и грязных окопах… Вспомните фильм большевистского режиссера Эйзенштейна про матросский бунт в Одессе: я не знаю, намеренно или случайно покатилась коляска по лестнице на набережную, однако если это была задумка – то, значит, Эйзенштейн никакой не русский, а настоящий немец. Если же это оказалось случайностью, недоработкой его ассистентов, то и тогда честь ему и хвала, значит он умеет и в мелочи заметить главное…
Как это ни странно, именно небритое лицо Мюллера заставляло Гелена то и дело возвращаться в своих раздумьях о будущем к чему-то очень важному, что смутно им чувствовалось, но покуда еще не было до конца понято.
Он понял все, вернувшись с доклада Йодлю. Картина будущих решений предстала перед ним абсолютная – в своей завершенности.
«Если такой аккуратист, – сказал себе Гелен, – как Мюллер, не смог тщательно выбриться, то он будет так же невнимателен ко всему тому, что не укладывается в его схему жизни на то время, которое отпущено всем нам – до того момента, когда настанет крах. Тотальную слежку он сейчас осуществлять не может. Он сохранил за собою лишь самые главные направления; все, что по бокам, а тем более за спиною – он уже не может охватить. Чем резче и неожиданнее будет мой поступок, тем больше шансов на успех, на то, что я смогу вырваться отсюда на Запад».
Гелен долго готовился к действу, но уж, когда он заканчивал обдумывание всех поворотов предстоящей операции, его поступки отличались холодной стремительностью.
…Он не сразу пришел к мысли стать кадровым военным, хотя вся его семья относилась к числу тех, которых называли «прусской костью»; впрочем, сам он пруссаком себя не считал, а мать и вовсе родилась в Голландии.
Однако же, вступив в ряды армии после того, как был подписан Версальский договор, когда Германия была практически лишена права иметь воинские формирования, Гелен выполнил свой долг истинного патриота: империя без войск невозможна, необходимо сделать все, что в силах каждого немца, дабы вернуть стране могучую армию; будущее решает не станок и плуг, считал он, но штык и орудие.
В 1923 году юный Гелен стал обер-лейтенантом; окончив привилегированную школу кавалерии, он сделался адъютантом заместителя начальника генерального штаба; отец, один из идеологов великогерманского национализма, выпускал учебники истории, в которых звал молодежь к реваншу: «Мы – нация без жизненного пространства!» Он же первым начал печатать карты для генерального штаба; сыну карьера была обеспечена.
А когда Гитлер пришел к власти, издательство Гелена-отца было – за заслуги перед движением – провозглашено «образцовым народным национал-социалистским предприятием».
Во время вторжения в Польшу Гелен был одним из самых молодых майоров вермахта; именно там он стал офицером связи между генералами Манштейном и Гудерианом.
Именно здесь, в Варшаве, после победы он познакомился с флегматичным, постоянно сморкающимся полковником Кинцелем, возглавлявшим особый отдел генерального штаба «Иностранные армии Востока». Гелен тогда уже стал личным адъютантом начальника генерального штаба Гальдера; именно тогда он по-настоящему ощутил сладостное чувство службы на сильного.
Кинцель нежно перебирал папки с донесениями от русской резидентуры, работавшей под руководством заместителя военного атташе в Москве генерала Кребса, долго и тщательно сморкался, говорил простуженно, постоянно покашливая:
– Я даю большевикам два месяца на то, чтобы они откатились за Урал. Колосс на глиняных ногах обречен на то, чтобы удобрить поле для германских колонистов. Дни Сталина сочтены.
Гелен придерживался иной точки зрения: он любил читать, отец выпускал книги и по истории. Где-где, а в истории парадоксов хоть отбавляй. Впрочем, зная, что Кинцель тесно связан со службой обергруппенфюрера Гейдриха, стремительно растущий Гелен (он уже стал подполковником) молчал и поддакивал.
Лишь после того как войска вермахта откатились от Москвы, он понял, что настало время действовать.
…Отец Гелена, директор издательства «Фердинанд Хирт, типография и книжная торговля», записался на прием к гауляйтеру Бреслау и был принят на следующий же день, вечером, после окончания работы – знак особого уважения.
– Я должен просить вас, уважаемый партайгеноссе, – сказал он руководителю окружной организации НСДАП, сидевшему под огромным портретом Гитлера, – чтобы наша беседа осталась тайной, ибо я никак не хочу причинить зло моему сыну, Рейнгарду, а речь пойдет именно о нем.
– Вы знаете, – ответил гауляйтер, – что слово партийного функционера национал-социалистской рабочей партии тверже камня и крепче стали. Могли бы говорить, не предваряя такого рода просьбой.
– Мой сын служит у генерал-полковника Галь…
– Я знаю, – перебил гауляйтер, – пожалуйста, существо дела, фюрер учит нас экономить время, я даю вам пять минут, извольте уложиться с вашим вопросом…
– Речь идет о том, что подразделение разведки генерального штаба, работающее против русских, находится в руках человека, связанного родством со славянами.
– Вы сошли с ума, – лениво откликнулся гауляйтер, но в глазах его вспыхнул быстрый холодный огонь. – Такого рода пост может быть занят лишь кристально чистым арийцем.
– Тем не менее, – упрямо повторил Гелен-старший, – у жены полковника Кинцеля есть какой-то родственник польской крови… Нет, нет, Кинцель прекрасный офицер, он делает все, что должен делать, и наше зимнее выравнивание фронта под Москвой никак не может быть поставлено ему в вину: кто мог предполагать такие морозы?! Но, тем не менее, когда я узнал об этом от Рейнгарда, то я счел своим долгом сообщить вам.
Родство со славянами, как и простое знакомство с коммунистами, предполагало лишь одно: немедленное увольнение со службы – до начала разбирательства; есть сигнал, и достаточно; если потом выяснится, что человека «оклеветали» – ему найдут другое место; рейх прежде всего; личные обиды не имеют права на существование.
Кинцель был снят со своего поста через три дня; это было беспрецедентно долго, но за него вступался лично Гальдер, однако это не помогло, хотя полковник просидел лишние два дня в штабе; без заступничества начальника генерального штаба его бы вывели за ворота в течение двадцати четырех часов.
Проверкой было установлено, что у его жены нет родственников низкой расы, компрометирующих истинного арийца, однако дело было сделано – в кресле Кинцеля уже сидел полковник Рейнгард Гелен; генерал Гальдер вручил ему серебряные погоны лично, через час после назначения на высокий пост.
На следующий же день Гелен собрал своих помощников и сообщил им, что он – по согласованию с начальником РСХА Гейдрихом – меняет весь состав офицеров армейской секретной службы, начиная с полков, причем, если первый и второй отделы фронтовой, корпусной, дивизионной и полковой разведок будут по-прежнему заниматься своими обязанностями по сбору секретных данных, саботажу и диверсиям, то работу третьих отделов – контрразведка, наблюдение за личным составом штабов вермахта – он, Гелен, отныне намерен координировать с шефом РСХА Гейдрихом.
После этого Гелен покинул генеральный штаб и совершил стремительный вояж из Винницы – где он расположился по соседству со ставкой фюрера – в Берлин, Белград, Софию и Гамбург.
Здесь он встретился с ветеранами германской разведки, которые говорили по-русски так же свободно, как рейхсляйтер Альфред Розенберг; все они были выходцами из Петербурга и Москвы, провели свое детство в поместьях под Рязанью и Нарвой, помнили былое, мечтали о том, чтобы это прекрасное былое вновь обрело реалии настоящего и – особенного – будущего.
Первым, кого посетил Гелен, был генерал Панвитц; он состоялся в девятнадцатом году, когда возглавлял вооруженные подразделия, расстреливавшие немецких радикалов; его беспощадность Адольф Гитлер ставил тогда в пример руководителям СА.
– Колебания в период кризисов невозможны; поколения простят ту кровь, которая прольется на нивы, где зацветут всходы после того, как плевела будут уничтожены!
Поскольку фон Панвитц командовал казачьими соединениями генерала Шкуро, расквартированными в Югославии, Гелен провел с ним пятичасовую конференцию, наметил план работы по созданию крепкого штаба, составленного из царских офицеров, готовых на все, лишь бы повалить большевизм, договорился об откомандировании к нему десяти наиболее проверенных казачьих вождей и отправился к Вильфриду Штрик-Штрикфельду, майору запаса, работавшему по изучению и систематизации тех данных, которые передал нацистам генерал-лейтенант Власов.
Поскольку в годы первой мировой войны Штрик-Штрикфельд был царским офицером, служил в белой армии и Россию знал великолепно, Гелен поручил ему осуществлять все контакты с рейхсляйтером Розенбергом и рейхсфюрером Гиммлером, которые к Власову относились ревниво и передавать его вермахту пока что намерены не были.
После этого Гелен встретился с генералом Кестрингом, работавшим в аппарате Кребса, когда тот курировал военный атташат в Москве, и предложил ему возглавить формирования «патриотов русской национальной идеи, которые готовы строить свое государство восточнее Урала».
И, наконец, Гелен нанес визит вежливости бригадефюреру Вальтеру Шелленбергу, попросил его советов, выслушал молодого шефа политической разведки с восхищенным вниманием, хотя знал куда как больше, чем этот красавчик, только вида не показывал, а уж потом посетил Мюллера.
– Группенфюрер, без вашей постоянной помощи я просто-напросто не смогу функционировать: русские – люди непредсказуемых поворотов, мне важно, чтобы именно ваши сотрудники пропускали через свое сито всех тех, кого отберет Штрик, а уж после Панвитц и Кестринг примут под свое командование…
Через два месяца Гелена вызвал Геббельс; созданная полковником секретная группа «Активная пропаганда на Восток», возглавленная ставленником Розенберга прибалтийским немцем фон Гроте, начала выпуск листовок; писали пропагандисты Геббельса, Власов их визировал.
Рейхсминистр высказал соображение, что пропаганда Гелена слишком осторожна.
– Смелее называйте вещи своими именами, – советовал Геббельс. – Русские обязаны подчиняться, они не умеют мыслить, они должны стать слепыми исполнителями наших приказов.
– Русские умеют мыслить, господин рейхсминистр, – рискнул возразить Гелен, – их философские и этические школы, начиная с Радищева и кончая Соловьевым, Бердяевым и Кропоткиным, я уж не говорю о Плеханове и Ленине, начинены взрывоопасными идеями; с точки зрения стратегии мы обязаны сейчас позволить им считать себя не очень-то уж неполноценными; после победы мы загоним их в гетто, но пока стреляют партизаны…
– Их уничтожат, – отрезал Геббельс. – Нация рабов не имеет права на иллюзии…
Тогда Гелен обратился к Скорцени:
– Отто, вы вхожи к фюреру, я прошу вас помочь мне: нельзя столь пренебрежительно дразнить русского медведя, как это делаем мы. Я ненавижу русское стадо не меньше, а быть может, больше рейхсминистра Геббельса, но я выезжаю на фронт и допрашиваю пленных: наша неразумная жестокость заставляет их прибегать к ответным мерам.
Скорцени покачал головой:
– Рейнгард, я не стану влезать в это дело. Фюрер никогда не пойдет на то, чтобы санкционировать хоть какое-то послабление в славянском вопросе: если евреи должны быть уничтожены тотально, то русские – на семьдесят процентов; мы же с вами читаем документы ставки, нет смысла воевать с ветряными мельницами.
…После того как Гелен составил свой развернутый меморандум по Красной Армии, после того как он приобщил к нему страницы с выдержками из допросов перебежчиков, данные перехватов телефонных разговоров в России и отправил это – через Гальдера – в ставку, фюрер присвоил ему звание генерал-майора; это случилось через несколько недель после того, как лучшие офицеры и генералы, думавшие о судьбе Германии перспективно, были удушены на рояльных струнах, подцеплены за ребра на крюки, куда вешали разделанные туши, или же расстреляны в подвалах гестапо.
Именно тогда, приехав в Бреслау, к отцу, – после того как кончился семейный ужин и мужчины остались одни в большой, мореного дуба, библиотеке – Гелен-младший сказал:
– Все кончено, отец, мы проиграли и эту кампанию.
– Но оружие возмездия… – начал было отец, однако сразу же замолчал, признавшись себе, что говорит он так потому, что постоянно ощущает на спине холодные глаза невидимого соглядатая.
Поднявшись, Гелен-старший включил радио – ему, как главе «народного предприятия», было позволено держать дома приемник, у всех остальных зарегистрировали или отобрали, – нашел Вену (передавали отрывки из оперетт), вздохнул, покачал головою:
– Не слишком ли ты смело говоришь, мой мальчик?
– Так сейчас говорят все.
– Но ты генерал, а фюрер перестал верить военным после безумного акта Штауфенберга.
– Акт был далеко не безумным, отец. Просто, думаю, операция была не до конца додумана, не учтен именно этот самый фактор страха… Он вдавлен в каждого из нас; увы, не только в заговорщика, но и в того, кто призван его карать…
– Государство невозможно без страха.
– Государственный страх обязан быть совершенно особым, отец… Ты прав, он необходим, однако он обязан быть совершенно отличным от обыкновенного, привычного, бытового, если хочешь. Он, этот государственный страх, должен быть таинственным, надмирным, он – словно провидение, он карает лишь тех, кто отступает, остальным он не должен быть ведом; ведь овцы лишены этого чувства, им наделен лишь тот баран, который ведет отару, чует волка и испытывает при этом ужас; все остальные лишь повторяют его чувствования и, как следствие, поступки… Я долго думал над тем, в чем сокрыта суть такого глобального понятия, каким я считаю стиль… Согласись, Севилья и Гренада, завоеванные испанцами, по cю пору хранят прелесть арабской архитектуры, тогда как Барселона несет в себе ядро парижского или даже берлинского рационализма. Прямолинейность Лондона грубо противоречит римским улицам возле Колизея… Каждая культура, проявляющая себя в стиле, имеет свою таинственную временную длительность… Время третьего рейха историки будут исчислять всего лишь двенадцатью годами, отец, в следующем году мы станем разгромленной державой…
– Рейнгард…
– Отец, если бы я не был патриотом нации, я бы не говорил так… Ныне лишь слепцы из партийного аппарата Бормана повторяют завывания доктора Геббельса; мы, люди армии, должны думать о будущем…
– Но возможно ли оно?
– Оно необходимо, следовательно, возможно. Наступит время для создания нового стиля, отец… Знаешь, я особенно дотошно выспрашивал Власова о причинах, побудивших его перейти на нашу сторону… Он лгал мне… Он смят страхом… Его бормотанье о необходимости восстановления веры, об особом призвании русской нации в борьбе с красным дьяволом – перепевы того, что вкладывал в его голову мой Штрик-Штрикфельд… Власов запутался в самом себе… Он оказался неподготовленным к поражению, а потому был раздавлен, словно мокрица… А мы уже сейчас обязаны быть готовы к тому, чтобы восстать из пепла… Я думаю над этим… Я пока еще не пришел к определенным выводам, но, тем не менее, хочу просить тебя выйти в отставку и, сославшись на сердечное недомогание, срочно уехать с моей семьей в Тюрингию, в горы, за Эльбу…
…Вернувшись в генеральный штаб, Гелен приказал напечатать свою «Красную библию» в двадцати экземплярах, включив туда лишь сотую часть тех материалов, которые были собраны сонмом его офицеров, разбросанных по всем подразделениям вермахта.
Наиболее ценные документы он микрофильмировал в трех экземплярах, первый спрятал в сейф, в ящичек, на котором было написано: «Лично для доклада рейхсфюреру СС» (необходимый камуфляж – боялся гестапо; те никогда не рискнут лезть в то, что адресовано Гиммлеру, хотя он и не думал показывать этому паршивцу свои архивы); второй экземпляр скрыл в тайнике, оборудованном в том доме, где теперь жила его семья в горах; а третий надежно закопал в ущелье возле альпинистского приюта Оландсальм, высоко в Альпах, на границе со Швейцарией.
…И вот сейчас, то и дело возвращаясь мыслью к визиту Мюллера, который вырвал огрызок его материалов, собранных в «Красной библии», Гелен мучительно искал выход: бегство из Майбаха-II на Запад невозможно, его расстреляют, как дезертира; ждать приказа истерика и маньяка, запершегося в бункере, – значит обрекать себя на гибель; тот, кто тонет, мечтает захлебнуться в компании себе подобных: не так страшно, эгоист и в смерти продолжает быть эгоистом.
Гелен засыпал и просыпался с мыслью о том, как ему выбраться из Берлина, как получить право на поступок, и, наконец, ночью во время короткого отдыха между бомбежками его словно бы кто толкнул в шею.
Гелен поднялся, в ужасе прошелся по кабинету, потому что ему казалось, будто он забыл то, что ему сейчас виделось во сне – спасительное и близкое, разжевано, только оставалось проглотить.
– Оп! – Гелен остановился, облегченно рассмеявшись, ударил себя ладонью по лбу. – Ах, ты, боже мой! Бур! Конечно, я же видел во сне Бура!
Именно он допрашивал вождя Армии Крайовой, поднявшего поляков на мятеж в Варшаве, чтобы не пустить туда русских, в течение двух недель; они поселились в маленьком особняке на берегу Балтики, много гуляли, проходили историю восстания по дням, час за часом.
Именно тогда Бур-Комаровский и рассказал ему схему организации своего подполья.
Именно эта схема легла впоследствии в основу гитлеровского подполья, названного Гиммлером – по предложению Гелена – «Вервольфом» то есть «оборотнем».
Но Гелен всегда отдавал другим лишь малую часть того, что имел; главное он хранил для решающего часа.
(Впервые он стал думать о том, как замотивировать свое бегство на Запад, когда полковник Бусе сказал, что продуктивная работа под бомбежками малопродуктивна; эти слова запали ему в голову; он не мог себе представить, что Бусе, являясь агентом гестапо, выполнял задание Мюллера, влияя на Гелена в том смысле, чтобы тот сам попросил Кейтеля об освобождении его со своего поста; после беседы с Бусе Гелен дважды подбросил генерал-полковнику Йодлю мысль о том, сколь целесообразно оборудовать запасную штаб-квартиру; тот, однако, никак на эти слова не прореагировал – в нем тоже бушевал страх; не русских боялся он, которые стояли на Одере, но безликого плотного человека в черном кожаном пальто с рунами СС в петлицах; не страна, а громадное царство страха.)
…Утром следующего дня Гелен позвонил в бункер генералу Бургдорфу и попросил об аудиенции.
Бургдорф, который теперь пил не переставая – начинал с раннего утра, держался весь день на вермуте или «порту» и забывался лишь на пару часов перед рассветом, – ответил, раскатисто смеясь:
– Если вас не разбомбят русские, приезжайте прямо сейчас, угощу отменным обедом…
Гелен, решив осуществить идею Бусе не через Йодля, а в ставке, разложил перед Бургдорфом свои документы – тысячную, понятно, их часть, – но тот не слушал, каламбурил, вспоминал пешие прогулки по горам, интересовался, когда Гелен последний раз был в театре, и более всего порадовался тому, что генерал выбрал себе кодовое обозначение «30».
– Нет, но отчего именно «доктор тридцать»? Я понимаю, господин «пять» или «доктор два», но «тридцать»?!
– Мне было тридцать, когда я решил посвятить себя борьбе против русских, – ответил Гелен. – Так что в моем кодовом имени нет никакой хитрости, обычная символика… Генерал, я прошу вас устроить мне аудиенцию у фюрера… Мне нужно десять минут…
Бургдорф выпил вермута, налил себе еще, усмехнулся:
– А с Борманом не хотите побеседовать? Какая умница, какой скромник, чудо что за человек…
– Генерал, – повторил Гелен, с трудом скрывая тяжелую ненависть, возникшую в нем к этому пьяному, но, тем не менее, лощеному генералу, – речь идет о судьбе немцев…
– Полагаете, об их судьбе еще может идти речь? – удивился Бургдорф. – Вы оптимист… Тем не менее, я люблю оптимистов и поэтому постараюсь помочь вам.
Через сорок минут Гитлер принял Гелена.
– Мой фюрер, – сказал генерал, – судьба тысячелетнего рейха решается на полях сражений, и она решится в нашу пользу, в этом нет никаких сомнений…
– Ну почему же? – тихо возразил Гитлер. – Даже Шпеер написал мне в своем меморандуме, что война проиграна… Вы придерживаетесь противоположной точки зрения?
Гелен ждал всего чего угодно, но только не этих слов. Он понял, что, замешкайся хоть на секунду, потеряй лицо на какой-то миг, все для него будет кончено; он даже ощутил болотный привкус теплой воды, когда мальчишкой тонул, упав с мостков в озеро под Бреслау; ошибка в разговоре с Гитлером непростительна, исход ее похож на падение в холодную воду, когда опускаешься на илистое, жуткое дно, голова работает, руки гребут, но к ногам прикована бетонная балка – тянет вниз, стремительно, тяжело, упрямо, нет спасения; конец; кровавые пузыри; взрыв легких…
– Я верю в германского солдата, мой фюрер, – ответил Гелен, – я верю в нашу нацию, которая ни в коем случае не потерпит иностранного, особенно русского, владычества… Вот здесь, – он еще теснее прижал папку с документами локтем к ребрам, – мое заключение о том, как в самый короткий срок наладить активный террор в тылу русских. Но я не могу работать под постоянными бомбежками, мне необходима хотя бы неделя для того, чтобы уехать на одну из альпийских баз и там свести воедино список агентуры, которой можно будет передать все склады с оружием и динамитом, заложенные мною в русском тылу, и подготовить список последовательности в тотальном разрушении средств коммуникаций на Востоке…
– Вы слишком долго доказываете разумность очевидного, – сказал Гитлер. – Отправляйтесь в Альпийский редут незамедлительно… Я жду вас с подробным отчетом через неделю… И поздравляю вас со званием генерал-лейтенанта, Гелен, я умею ценить тех, кто думает так же, как я…
(Через шесть дней Гелен вместе со своим штабом был не в Альпийском редуте, но в Мисбахе, в тридцати километрах от швейцарской границы. Там он отпустил шоферов и охрану, приказав им ехать в Берхтесгаден. А еще выше в горы с ним отправилось всего пятнадцать человек – самые близкие сотрудники. Ночевали в горном приюте Оландсальм; окна деревянной хижины стали плюшевыми от инея; луна была огромной и близкой; снег отдавал запахом осенних яблок. Гелен выпил рюмку водки и уснул, как младенец; ему снились стрижи, обгонявшие огромный самолет…
Эта война для него кончилась.
Пришло время менять стиль, ибо наступала пора войны качественно новой.)
26. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – III
– А что будем делать с Рубенау? – спросил Штирлиц, когда Мюллер вернулся от Кальтенбруннера и снова пригласил его к себе в кабинет, обменявшись с адъютантом Шольцем быстрым всепонимающим взглядом. – Пусть сидит? Его поездку в Монтрё, видимо, следует отменить?
– Почему? – Мюллер удивился. – Если он готов к работе – отправляйте: в Базеле его примут мои ребята из нашего консульства. Я уже предупредил шифротелеграммой; обговорите с ним связь; запросите Шелленберга, какие задания он вменит вашему еврею, после того как тот свяжется с Музи или со своими раввинами… Зачем же отменять его поездку? Это любопытное дело, оно позволяет понять, что на самом деле задумал ваш шеф и мой друг… Я не верю ни одному его слову, он скрытен, как девушка в переходном возрасте; Рубенау следует превратить в подсадную утку – пусть на него кидаются нейтральные селезни, а мы поглядим, как на их предложения станет реагировать Шелленберг… Рубенау – фигура прикрытия, это ясно, но что Шелленберг им прикрывает? Это меня интересует по-настоящему.
– Когда я успею обговорить связи, проинформировать Шелленберга, отправить Рубенау?
– После Линца, Штирлиц, по возвращении в Берлин.
– Думаете, я успею вернуться? – хмуро улыбнулся Штирлиц.
– Успеете.
– Сомневаюсь.
– Что ж, тогда ваше счастье… В Линце красивая весна; там будет значительно тише, чем здесь, уличные бои не предвидятся.
– Как же я вас оставлю одного? – вздохнул Штирлиц. – Да и я сам – без вашей помощи – не выберусь из мясорубки; в Линце тоже станут искать людей нашей с вами профессии.
– Мясорубка, – повторил Мюллер. – Хорошо определили то, что грядет.
– Когда выезд? Сколько времени у меня осталось? – спросил Штирлиц, неожиданно для себя решив, что сейчас, в Бабельсберге, он переоденется, достанет из-под паркета паспорт на имя финского инженера Парвалайнена, отгонит машину к каналу, имитирует аварию (пусть ищут на дне тело) и уйдет на берег озера, на мельницу Пауля; старик умер две недели назад, там теперь никого, а за домом есть подвал, о котором никто не знает, потому что Пауль рыл его по ночам, чтобы прятать излишки муки; там сухо. «Можно прожить неделю, и две, и три, а потом придут наши; я возьму с собою консервы и галеты, я не зря их копил, мне хватит, да и потом от голода умирают, если кончилась надежда, полная безысходность, грядут холода а сейчас началось тепло, соловьи поют – они бомбежек не боятся, оттого что про них ничего не понимают, думают, маленькие, что это такой гром… Да, я ухожу, у меня нет сил, я сорвусь, я чувствую, что в Линце меня ждет западня, и никто не подойдет ко мне в ресторанчике „Цур пост“ со словами пароля; не надо лгать себе, это, в конце концов, жалко…»
Мюллер потер затылок, заметил:
– Снова погода меняется… Времени у вас не осталось. Вам не надо от меня уезжать вообще, Штирлиц…
– А собраться в дорогу?
– Заедете с моими людьми по пути в Линц. Погодите, сейчас я познакомлю с ребятами, которые будут вас сопровождать. Я не хочу рисковать вами, дружище, не сердитесь… А Рубенау в подвале, у вас есть пара часов, валяйте, расскажите ему про то, что он должен делать, в конце концов я его отправлю сам, двух девок с ним пущу – офицеров нет, все при деле…
«Все. Конец, – понял Штирлиц. – Я в кольце, меня теперь будут держать плечами, я зажат… А я ведь чувствовал, что грядет, только боялся себе в этом признаться; нет, не то чтобы боялся, просто, видимо, оттягивал тот миг, когда признаться все равно пришлось бы… Напрасно я не поверил чувству, оно сейчас точнее разума; анализ необходим тем, кто стоит по восточную сторону Одера: наши вправе сейчас анализировать, потому что за нами победа; а здесь наступил крах, всеми руководит чувство животного выживания, а не разум; они потеряли голову, мечутся, и я не мог не настроиться на их волну, правильно делал, что настроился на нее – „среди рабов нельзя быть свободным“, как вещал Клаус, однако я слишком долго позволял себе роскошь не соглашаться с самим собою, и настала расплата.
Погоди, – сказал он себе, – не торопись подписывать капитуляцию с тем, что называют «стечение обстоятельств». У тебя заранее продуманы ходы, надо пробовать все, что только можно, надо бить на чувство, расчет, эмоции – это может сейчас пройти. Логика – во-вторых, но сначала я должен обратиться к чувству… И потом нельзя уезжать, не сделав все, чтобы спасти детей этого самого Рубенау, он – сломанный человек, но разве его дети виноваты в том, что пришел Гитлер? Чем больше добра старается делать человек, тем больше ему воздается; мир умеет благодарить за добро; это – закономерность, чем скорее люди поймут это, тем лучше станет им жить…»
– Хорошо, – сказал Штирлиц, – пусть будет так, я понимаю, что после гибели бедолаги Ганса вы вправе постоянно тревожиться за мою жизнь… С Рубенау я управлюсь быстро, но…
– Что «но»? – спросил Мюллер. Он не терпел, когда не договаривали, Штирлиц знал это и умел этим пользоваться.
– Да нет, пустое…
– Штирлиц!
– У меня давно уже вызрела любопытная идея, только…
– Валяйте вашу идею – но скоренько! Тьма работы… Нежданно-негаданно из Мюнхена сюда к нам выехала Ева Браун, дамочку никто не ждал, Кальтенбруннер поручил мне наладить охрану и встречу ее поезда… Ну?
– Я думаю вот о чем, – задумчиво сказал Штирлиц, – отчего бы вам, лично вам, группенфюреру, не попробовать отладить свою, личную связь с Музи? Или с богословами из Монтрё? Почему вы постоянно отдаете инициативу другим?
Штирлиц увидел, что Мюллер ждал чего угодно, только не этих его слов.
– Погодите, погодите, – сказал он (был, видимо, настроен на что-то другое, напряженно взвешивал ответ; к такого рода посылу оказался неподготовленным). – Я не совсем понимаю: как это – прямая связь с Музи? Я и Музи? Да нет же, Штирлиц, не витайте в эмпиреях, кто станет говорить с гестапо-Мюллером?!
– Который подчиняется Гиммлеру, отправившему обергруппенфюрера Вольфа к Даллесу… И оба они прекрасно себя чувствовали за одним столом. А Вольф на три порядка выше вас в иерархии рейха… Почему вы отдаете Музи и раввинов Гиммлеру, Вольфу и Шелленбергу? Причем – безраздельно? Попытка – не пытка, давайте попробуем…
(Судьба Рубенау была решена Мюллером в тот день, когда Штирлиц начал с ним работать. Ему было уготовано то же, что и Дагмар, – смерть; после этого Мюллер организовывал такую информацию от «Рубенау» – этим займутся его люди в бернской резидентуре, они только ждут сигнала, – которую Штирлиц немедленно погонит на Москву. Там – как и в «Шведском варианте» – вряд ли будут спокойно относиться к организованным гестапо «новостям»; главное – постоянно пугать Кремль близкой возможностью компромисса между Гиммлером и Даллесом, и пугать не со стороны, а через их серьезнейшего агента, через Штирлица. При этом устранение Рубенау перекрывало все пути для ухода Штирлица за границу. А впрочем, куда еще можно уйти из рейха, кроме как в Стокгольм и Берн? Некуда.
Однако то, что предложил сейчас Штирлиц, было настолько неожиданным, что Мюллер дрогнул, смешался, почувствовав перспективу.)
– А что? – задумчиво сказал Мюллер, и лицо его на какое-то мгновение перестало быть постоянно собранным, морщинистым, хмурым, сделалось мягким и заинтересованным. – Дерзкая идея… Но где гарантия, что Рубенау не обманет? – Лицо снова собралось морщинами. – Нам доложит, что раввины готовы потолковать со мною с глазу на глаз, а сам даже побоится в их присутствии произнести мое имя?
Штирлиц покачал головой:
– Гарантия есть… Вы же знаете, как он любит своих детей… Давайте сделаем так: вызывайте его сюда, я вас ему представлю – в открытую, незачем темнить, – и задам вопрос в лоб: может он провести такой разговор в Монтрё или нет?
– Конечно, он ответит, что готов! Он скажет, что безумно любит меня и мечтал бы записаться в СС, что же еще он может ответить?! – Мюллер задумчиво снял трубку телефона, негнущимся, словно карандаш, пальцем набрал номер: – Алло, как у вас там с оцеплением вокзала? Хорошо, докладывайте постоянно, как движется поезд фройляйн Браун, я несколько задержусь… В дороге бомбежек не было? Что? Где? Полотно восстановили? Ясно… Понятно… Наши люди подняты по тревоге? Ладно, ждите… – Он положил трубку. – Англичане разбомбили железнодорожный путь, поезд дамочки был в сорока километрах, пригнали русских пленных, чинят дорогу… К счастью, это не по моему ведомству, так что Кальтенбруннер будет сидеть на транспортниках, у нас есть еще время, валяйте дальше…
– Дальше валять нечего, вы же не верите Рубенау…
– Я не верю ни одному еврею, Штирлиц. Я верю только тому еврею, который мертв. Впрочем, так же я отношусь к русским, полякам, югославам…
– Ну это все для доктора Геббельса, словопрения, – поморщился Штирлиц. – Я человек дела – предлагаю испробовать шанс… Прикажите отправить его девочку в швейцарское посольство, вы знаете, как это можно сделать, пусть ее отвезет туда жена. А после этого устройте им здесь встречу: он, его жена и сын… И пусть жена скажет, что вы, лично вы, группенфюрер Мюллер, спасли его дочку. А вы ему пообещаете, что отправите в посольство и мальчишку – после того как он привезет вам письмо от Музи или раввинов с предложением о личной встрече… Отчего этот козырь должен брать Шелленберг? Или Гиммлер? Почему не вы? Я бы на вашем месте сказал Рубенау – и пусть он передаст это Музи, – что вы, именно вы, готовы отпустить вообще всех узников лагерей, а не только финансистов и ювелиров. Вы тогда выиграете интеллектуалов, ибо вы, и никто другой, окажетесь их спасителем…
Мюллер задумчиво сказал:
– Мальчишка – после того как он вырос здесь, в гетто, без еды и прогулок – не сможет делать новых еврейчиков, а девка – сможет, бабы – выносливее, так что будем торговать мальчиком…
Штирлиц знал, что Мюллер скажет именно так – они всегда норовят поступать наоборот, никому не верят; он на это именно и рассчитывал, когда говорил про то, что в посольство надо отвезти девочку; Рубенау просил за мальчика. «Как его зовут-то? Ах да, Пауль, сочинил симфонию в семь лет, бедненький человечек; а у Мюллера действительно нет времени, иначе бы он прослушал мою работу с Рубенау в камере, он бы тогда не клюнул на поддавок с девочкой; интересно, кто же из его людей изучал наш разговор в камере? Ах, если бы он сейчас поручил мне съездить за женщиной. Он никогда на это не пойдет, – сказал себе Исаев, – не надо играть в жмурки с судьбою, смотри ей прямо в глаза…»
– А почему бы действительно не попробовать? – задумчиво спросил Мюллер. – Почему бы и нет?
Через два часа Рубенау сидел в кабинете Мюллера, лающе плакал и при этом улыбался сквозь слезы; жена его тоже плакала, прижимая к груди дочь, и повторяла, по-детски всхлипывая:
– Это все господин Мюллер! Мы должны молиться за него, Вальтер! Это он, его нежное сердце! Ты должен отплатить ему таким добром, какое только можешь сделать, Вальтер! Это господин Мюллер, он сказал, он сказал мне, он сказал…
– Успокойтесь, – деревянно хохотнул Мюллер; лицо как маска, улыбка, насильно положенная на губы, казалась гримасой брезгливости. – Успокойтесь… Я бы и вашу милую девочку оставил там, у швейцарцев, но вы понимаете, надеюсь, как я рискую, спасая мальчика? Когда ваш муж приедет в Швейцарию, пусть он найдет в телефонной книге Лозанны адрес господина Розенцвейга – это мюнхенский адвокат; я, именно я, переправил его через границу, чтобы беднягу не арестовали в тридцать восьмом, когда начались гонения… Спросите его, скольких евреев я спас, спросите… Рубенау, вы убедились, что мой человек, беседуя с вами, нисколько вас не обманывал?
– Да, господин Мюллер! Я убедился! Я готов служить как собака! Я закажу моим друзьям и внукам – если они будут – молить за вас бога и просить счастья вашим детям…
Мюллер повернулся к женщине:
– Госпожа Рубенау, вас отвезут на хорошую квартиру… Вы будете там в полной безопасности… Если только ваш муж не решится на нечестность…
Женщина воскликнула, прижав к себе дочь:
– Он не посмеет! Он сделает все, добрый господин Мюллер!
– Все может сделать бог, – ответил Мюллер. – Человек – раб обстоятельств.
– Человек – не бог, – согласно кивнул Рубенау. – Но я буду делать все, что только можно!
– Это – хорошо, – легко согласился Мюллер. – Но ведь можно говорить, что сделаю все, и при этом ничего не делать… Погодите, не возражайте, сначала дослушайте меня… От вас шарахнутся, когда вы скажете, что я отправил вас, я, не кто-нибудь, а шеф гестапо…
Рубенау покачал головой:
– Там сидят умные люди, господин Мюллер, они понимают, что если и можно чего-то добиться, так это тогда, когда имеешь дело с хозяином предприятия… А кто, как не вы, хозяин предприятия?
– Хозяин предприятия – рейхсфюрер Гиммлер, я – маленькая сошка, о которой слишком много говорят… Я выполнял то, что мне предписывали, поэтому и стал седым в мои-то годы… А когда вскроют после смерти, то обнаружат, что я жил с разорванным – от жалости к людям – сердцем…
И вдруг Рубенау (Штирлиц прямо-таки поразился) спокойно заметил:
– Это – для выступления с кафедры, в соборе, господин Мюллер. Если вы так станете говорить со швейцарскими господами, они решат, что я их шельмовал… Дело есть дело, вы делали свое дело, и нечего оправдываться: каждый ставит на свой интерес, чтобы добиться успеха…
…Когда женщину увели, Мюллер достал бутылку водки, налил рюмку, протянул Рубенау:
– Выпейте.
– Я опьянею, – сказал тот. – Я разучился пить…
– Пора учиться заново, – усмехнулся Мюллер.
Рубенау выпил, зажал ладонью губы, начал судорожно, харкающе, до слез, кашлять.
Мюллер посмотрел на Штирлица, и странная, озорная улыбка, не деланная, а искренняя, появилась на его лице.
– Ишь, как корячится, – хмыкнул он, – прямо-таки пантомима… Хотите выпить, Штирлиц?
– Нет.
Мюллер плеснул себе в рюмку, сразу же сладко выпил, встал из-за стола и присел на ручку стула, на котором сидел Рубенау.
– Послушайте меня внимательно, – сказал он. – Меня не устроят слова, от чьего бы имени они ни исходили. Понимаете? Меня устроит только документ. Вы должны привезти документ, в котором ваши раввины или сам Музи предложат договор. Форменный договор. Я освобождаю ваших евреев, а вы освобождаете меня от любой ответственности, раз и навсегда, где бы то ни было. Сможете привезти такой договор?
Рубенау посмотрел на Мюллера кроличьими глазами и очень тихо ответил:
– Не знаю…
Штирлиц ждал, что Мюллер ударит его, бросит на пол и начнет топтать ногами, но группенфюрер, наоборот, положил руку на плечо Рубенау:
– Молодец. Если бы ты пообещал мне привезти такой документ сразу же и без колебаний, я бы решил, что ты – неблагодарный человек… Ты ответил хорошо, я благодарю тебя за честность… Теперь скажи: ты, лично ты, Рубенау, видишь в этом деле хоть один-единственный шанс на удачу? Допускаешь мысль, что раввины напишут такое письмо на мое имя?
– Пять шансов из ста, – ответил Рубенау.
– Это много, – сказал Мюллер. – Это серьезно. А можно что-нибудь сделать, дабы увеличить количество шансов?
– Можно, – заметил Штирлиц.
Мюллер и Рубенау оглянулись на него одновременно.
– Можно, – повторил Штирлиц. – Для этого надо сказать швейцарцам правду. А правда очевидна: Гиммлер не намерен отпускать заложников, он торгует ими только для того, чтобы выиграть время. Если господа в Монтрё станут раздумывать, высчитывать возможность диалога с группенфюрером Мюллером, тогда все заключенные погибнут.
– Они мне могут не поверить, – сказал Рубенау. – Они же знают, что здесь у меня в залоге жена и девочка…
– Ну при нужде мы ведь мальчика легко вынем из посольства, это не штука, – заметил Мюллер. – Узнай мы о вашей неискренности – а мы люди рукастые, узнаем, – ваш мальчик вернется к сестре и маме в гетто. Я не угрожаю, нет, вы думаете об интересе своей семьи, я – о своей… Что же касается того, поверят они вам или нет, то это можно прокорректировать: мы организуем так, что вам поверят, мы поможем вам в Швейцарии, мы поможем тому, чтобы там поняли правду про… Словом, почва будет взрыхлена… Я это сделаю через час, туда уйдет сообщение…
– Тогда шансы возрастут еще больше, – сказал Рубенау. – Тогда моя задача значительно облегчится…
…Через три часа, когда Рубенау увезли на вокзал и посадили на поезд, а Штирлиц ушел к радистам составлять текст телеграммы резидентурам гестапо в Базеле и Берне, Мюллер вдруг с ужасом подумал, что все случившееся может быть дьявольской игрой Штирлица, который решил разбить его блок с Борманом; он сейчас позвонит рейхсляйтеру от радистов и скажет, в каком поезде отправлен Рубенау, и еврея на следующей же станции снимут и отвезут к Кальтенбруннеру, и он там расскажет все; и тогда – конец; Борман уберет его, Мюллера, никакие объяснения невозможны…
Мюллер позвонил в отдел оперативной радиосвязи и попросил штурмбанфюрера Гешке (тот одно время возглавлял референтуру гестапо по делам, связанным с русской разведывательной сетью в рейхе: потом был отправлен личным представителем шефа гестапо на ключевой пост – к связистам, вполне надежен) проследить за тем, чтобы Штирлиц ни в коем случае не мог позвонить в город; затем связался с отделом гестапо на транспорте и передал двум женщинам, сопровождающим пассажира в седьмом вагоне, купе первого класса, наспех зашифрованный приказ: их подопечный Рубенау должен быть отравлен (ампулу передадут в Штутгарте на перроне); сделать это надо после того, как кончится пограничная проверка германской стражей в Базеле; на столике, перед тем как женщины покинут вагон, должен быть оставлен железнодорожный билет, на котором надо написать следующее: «Передать доктору Бользену, народное предприятие имени Роберта Лея, Бабельсберг, Ягдштрассе, 7; касса 4, кассир Лумке» (хорошо, что вспомнил еще одного мюнхенского головореза, давно не использовал; раньше работал по кражам на транспорте, агент бесценный; мелочей нет, все надо хранить, закладывая в дело заранее); проводник должен быть проинструктирован, чтобы дать показания швейцарской полиции, что в купе вместе с убитым ехал мужчина лет сорока пяти, корректный интеллигент, сел в вагон в Берлине…
…Через час к Мюллеру ввели жену Рубенау.
– Только возьмите себя в руки, я не выношу истерик, – сказал Мюллер. – Должен сообщить вам трагическую новость: ваш муж погиб. И убил его тот человек, который сидел напротив вас, вон в том кресле. Его фамилия – Штирлиц, он скрылся, мы его ищем.
Женщина упала, потеряв сознание. Когда Мюллер дал ей нашатыря и привел в чувство, конечно же, началась истерика; он, тем не менее, знал, как прекращать бабьи истерики: ударил кулаком по столу, закричал:
– Вам дорога жизнь детей?! Или нет?! Ну, отвечайте!
– Да, да, да, – судорожно вздыхая, сквозь слезы ответила женщина. – Да, да, да…
– Тогда возьмите себя в руки и запомните, что я вам скажу… Вот паспорт для вас и для Евочки. – Он протянул женщине документ и конверт с пятьюстами франками. – Вас сейчас посадят на поезд, уезжайте в Швейцарию. Вот вам фотография человека, который убил вашего мужа. У него две фамилии: одна – Бользен, а другая – Штирлиц. Здесь же, – он протянул ей второй конверт, – довесок к фото; отпечатки его пальцев. Пока ваш маленький Пауль сидит здесь, в посольстве, молчите. Но как только он окажется с вами, в Швейцарии, идите в полицию и рассказывайте им все. Абсолютно все. И начинайте искать убийцу вашего мужа: он сейчас может оказаться в Швейцарии. Мстите ему – за себя и за меня. Ясно? Но забудьте отныне мое имя. Если посмеете помнить – я вам не позавидую.
27. ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА
От Зальцбурга дорога пошла ввинчиваться в горы; еще лежал снег; лыжный сезон здесь – особенно на хороших склонах с северной стороны – временами продолжался до первых чисел мая.
Штирлиц был – как и всю дорогу от Берлина – зажат на заднем сиденье между Ойгеном Шритвассером и Куртом Безе, машину вел Вилли Драхт, штурмбанфюрер из референтуры Мюллера.
Инструктируя группу перед самым отъездом – после того как Штирлиц ознакомился с личными делами всех офицеров, работавших в Альт Аусзее, в кабинете шефа гестапо, – Мюллер повторил:
– Ребята, я поручаю вам Штирлица. Запомните, что я вам всем скажу, и пусть это запомнит Штирлиц тоже. Когда он вернулся в рейх после блистательно выполненного задания в Швейцарии, его жизни постоянно угрожает опасность. Дважды он чудом вылез из переделки. Если случится третья – ему несдобровать. Поэтому, ребята, я запрещаю вам оставлять Штирлица одного хоть на одно мгновение. Работать – вместе: питаться – вместе; спать – в одной комнате; даже писать ходите вдвоем… Запомните, ребята, – он обратился к трем высоким малоподвижным эсэсовцам, – Штирлиц – человек нездоровой храбрости. Он готов идти против врагов с открытым забралом. Это нравится рейхсфюреру, мне, конечно, тоже, но я отвечаю за его жизнь перед имперским руководством, именно поэтому отправляю вас с ним.
– Спасибо, группенфюрер, – сказал Штирлиц, – я от всего сердца признателен вам за ту заботу, которую вы проявляете обо мне, но как быть, если в Линце возникнет необходимость поговорить с тем, в ком я буду заинтересован – в процессе расследования? Разговор с глазу на глаз – одно, а если мы начнем проводить собеседования за круглым столом, никакого результата я не получу…
– Вилла, откуда идут передачи на Запад, – ответил Мюллер, – окружена пятнадцатью гектарами прекрасного парка. Забор надежно укрывает вас от врага; подступы простреливаются с вышек; гуляйте себе по дорожкам и ведите беседы с глазу на глаз… Я понимаю, в особняке никто из тамошних людей с вами открыто говорить не станет, им известно лучше, чем кому бы то ни было, где, каким образом и с какого расстояния прослушиваются их разговоры. Но вам придется записывать беседы в парке, Штирлиц. И передавать их Ойгену, а вы, – он посмотрел на Шритвассера, – организуете их немедленную доставку в Берлин, это ваша забота, Ойген: Штирлицу нет нужды забивать голову мелочами.
– Это не мелочи, – возразил Штирлиц. – Я, таким образом, буду лишен возможности прослушивать свои беседы еще и еще раз, перед встречей с другими сотрудниками, стану путаться в именах и фактах… Мне так трудно работать, группенфюрер…
– Трудности существуют для того, чтобы их преодолевать, – отрезал Мюллер. – Это все, друзья. Я вручаю вам Штирлица, которого люблю. Я горжусь им. Вы должны вернуть его сюда через неделю и получить заслуженные награды. Хайль Гитлер!
– Группенфюрер, – сказал Штирлиц, – а почему бы мне не работать в наручниках?
Мюллер рассмеялся:
– Если бы сейчас положение не было таким напряженным, я бы приковался к вам, употребил мазь для человека-невидимки и поучился бы мастерству интриги, которым вы владеете в совершенстве… Вы мне нужны живым, Штирлиц… Не сердитесь, дружище, до встречи!
…В Альт Аусзее они приехали, когда стемнело; Вилли повалился головой на баранку и громко захрапел; потом вздохнул, усмехнувшись:
– Я побил все рекорды! Почти семьсот километров за двенадцать часов! Я сплю, не будите меня, здесь так тихо, и воздух чистый! Спокойной ночи!
– Когда я еду не в своем «хорьхе», – сказал Штирлиц, – у меня начинает болеть голова.
Ойген, вылезая из машины, пробурчал:
– Это понятно. Я, например, в детстве всегда падал с чужого велосипеда. Привычка – ничего не попишешь, как это говорят английские свиньи? «Привычка – вторая натура», да?
– Именно так, – сказал Вилли.
– У вас хорошее произношение, – заметил Штирлиц. – Долго работали в Англии?
– Я прожил три года на Ямайке, обслуживал наше консульство, вот была райская жизнь!
…Ворота виллы «Керри» открывались медленно: работал автомат; когда Вилли загнал машину в темный парк, из небольшого домика возле шлагбаума вышли два охранника, потребовали документы, долго сличали фотографии на офицерских книжках СС с лицами прибывших, потом попросили выйти, подняли заднее сиденье, проверили чемоданы и, корректно извинившись, сказали, что необходимо предъявить содержимое портфелей, а личное оружие сдать под расписку.
Потом вышел третий охранник, сел рядом с Вилли (тьма была кромешная, щелочки, оставленные в фарах, дорогу не освещали, асфальт петлял между соснами), показал путь в третий коттедж – там были приготовлены две комнаты.
– Спокойной ночи, – сказал охранник, выбрасывая руку в нацистском приветствии. – Завтрак будет накрыт здесь же, на застекленной веранде, в семь тридцать. Сдайте мне, пожалуйста, ваши продуктовые карточки на повидло и маргарин.
– Погодите, – остановил его Штирлиц. – Погодите-ка. Кто сейчас дежурит?
– Я не уполномочен давать ответы, штандартенфюрер! Без разрешения начальника смены я не вправе вступать в разговоры с теми, кто к нам прибывает, простите.
– Какой у начальника номер телефона?
– Назовите радиооператору ваше имя, вас соединят с ним незамедлительно.
– Благодарю, – сказал Штирлиц. – И покажите моим коллегам, где здесь кухня, как включать электроприборы, – мы намерены выпить чая.
– Да, штандартенфюрер, конечно!
Вилли вышел с охранником, а Штирлиц, обернувшись к двум, что остались с ним, спросил:
– Ребята, чтобы у нас не было недомолвок, давайте начистоту: кто из вас храпит?
– Я, – признался Курт. – Особенно когда засыпаю. Но мне можно крикнуть, и я сразу же проснусь…
– Я не храплю, – сказал Ойген. – Я натренирован на тихий сон.
– Это как? – удивился Штирлиц.
– Когда Скорцени нас готовил к одной операции на Востоке, так он заставлял меня успокаивать самого себя перед наступлением ночи, лежать на левом боку и учиться слышать свое дыхание…
– Разве такое возможно?
– Возможно. Я убедился. Даже наркотик можно перебороть, если только настроить себя на воспоминание самого дорогого… Это точно, не улыбайтесь, я пробовал на себе. Скорцени велел нам испытать все: он ведь очень тщателен в подборе людей для своих групп…
– Вы должны были ассистировать Скорцени в Тегеране? – уточнил Штирлиц. – Во время подготовки акции против «Большой тройки»?
Ойген, как и мюллеровский шофер Ганс, словно бы и не слышал вопроса Штирлица, продолжал говорить:
– Я помню, у нас был один парень, так он слишком громко смеялся… Скорцени сам занимался с ним, неделю, не меньше… Что уж они делали, не знаю, но потом этот парень улыбался беззвучно, как воспитанная девушка…
– Воспитанные девушки не должны громко смеяться? – удивился Штирлиц, достав из чемоданчика пижаму. – По-моему, истинная воспитанность заключается в том, чтобы быть самим собою… Громкий смех – если он не патологичен – прекрасное человеческое качество.
Вернулся Вилли, сказал, что вода уже кипит, поинтересовался, как Штирлиц отнесется к глотку бренди; перешли на застекленную веранду; начали пировать.
– Ойген, не сочтите за труд, позвоните дежурному офицеру смены, пригласите его на чашку кофе.
– Да, штандартенфюрер, – ответил тот, поднимаясь. – Будет исполнено.
…Штурмбанфюрер Хётль оказался седоголовым, хотя молодым еще человеком; он поднял свою рюмку за благополучное прибытие коллег из центра, поинтересовался, как дорога, много ли бомбили, выразил надежду, что это последняя горькая весна, рассказал два еврейских анекдота; добродушно посмеивался, наблюдая, как заливался Вилли; словно ребенок, право…
– А еще есть очень смешной рассказ про великого еврейского врача, который умел лечить все болезни, – продолжил он, заметив, как понравились его анекдоты. – Привели к нему хромого на костылях и говорят: «Рубинштейн, вы самый великий врачебный маг в Вене. Спасите нашего Гансика, он не может стоять без костылей, сразу падает!» Рубинштейн взялся толстыми пальцами с грязными ногтями за свой висячий нос и начал думать, а потом сказал: «Больной, ты здоров! Брось костыли!» Ганс, как и всякий еврей, был трусом и, конечно, костыли не бросил. Рубинштейн снова попрыгал вокруг него и закричал: «Ганс, я тебе что сказал?! Ты здоров! Так брось костыли! Я тебя заклинаю нашим Иеговой!» И Ганс послушался горбоносого Рубинштейна, бросил костыли…
Хётль замолчал, полез за сигаретами.
Вилли не выдержал, поторопил:
– Ну и что стало с Гансом?
Хётль сокрушенно вздохнул:
– Разбился.
Вилли чуть не сполз со стула от смеха; Ойген, криво усмехнувшись, заметил:
– Как только мы отбросим русских от Берлина, надо уничтожить всю еврейскую сволочь. Слишком мы с ними церемонились. Лагеря строили для этих свиней. В печь, всех в печь, а некоторых отстреливать из мелкокалиберных винтовок! Пусть наши мальчики из «гитлерюгенда» набивают руку…
Штирлиц поднялся, обратился к Хётлю:
– Дружище, не составите мне компанию? Я обычно гуляю перед сном…
– С удовольствием, штандартенфюрер…
– За ворота штандартенфюреру выходить нельзя, – сказал Ойген, по-прежнему тяжело глядя на Штирлица, хотя обращался к Хётлю. – Ему постоянно угрожает опасность, мы прикомандированы к нему для охраны группенфюрером Мюллером.
Хётль, поднимаясь, спросил:
– А партайгеноссе Кальтенбруннер в курсе вашей командировки?
«Оп, – подумал Штирлиц. – Хороший вопрос».
– Он знает, – ответил Ойген. – В Берлине знают. Мы прибыли, чтобы проследить за организацией специального хранилища для партийного архива – личное поручение рейхсляйтера Бормана. А для этого нам придется чуть-чуть поиграть с дядей Сэмом, надо проверить, не пробовал ли он сунуть сюда свой горбатый нос…
– Ах так, – ответил Хётль. – Что ж, мы все к вашим услугам…
…Гуляя по парку, Штирлиц долго не произносил ни слова; звезды в небе были близкими, зелеными; тревожно перемигивались, и было в этом что-то судорожное, предутреннее, когда расстаются любимые, и вот-вот начнет светать, и настанет безнадежность и пустота, и во всем будет ощущаться тревога, а после того как щелкнет замок двери и ты останешься один, воспоминания нахлынут на тебя, и ты с ужасом поймешь, что тебе сорок пять, и жизнь прошла, не надо обольщаться, хотя это – главное человеческое качество, а еще – ожидание чуда, но ведь их не бывает более, чудес-то…
– Хётль, – сказал Штирлиц, – для того чтобы я смог успешно провести дело, порученное мне, я хочу рассчитывать на вашу помощь.
– Польщен, штандартенфюрер. Я к вашим услугам.
– Расскажите про ваших коллег. Кого бы из них вы порекомендовали мне для выполнения заданий центра?
– Прошу простить, мне было бы легче давать им оценки, зная, каким должно быть задание…
– Сложным, – ответил Штирлиц.
– Я начну с Докса, – сказал Хётль. – Он живет здесь с сорок второго года, с первых дней организации этого радиоцентра. Великолепный работник, бесконечно предан делу фюрера, примерный семьянин; горнолыжник, стрелок, безупречен в поведении…
Штирлиц поморщился:
– Хётль, я читал его анкету, не надо повторять штампы, за которыми ничего нет. Меня, например, интересует, за что он получил порицание обергруппенфюрера Кальтенбруннера в сорок третьем году?
– Не знаю, штандартенфюрер. Я тогда был на фронте.
– На каком?
– Под Минском.
– В войсках СС?
Хётлю были неприятны быстрые вопросы Штирлица, он поэтому ответил:
– Вы же знакомы с личными делами всех тех, кто работает здесь, у обергруппенфюрера… Значит, вам должно быть хорошо известно, что я служил рядовым в войсках вермахта…
– В вашем личном деле сказано, что вы были разжалованы Гейдрихом. А после его трагической гибели вам вернули звание, наградили и перевели на работу в отдел Эйхмана. За что вас наказал покойный Гейдрих?
– Я позволил себе говорить то, что не имел права говорить.
– А именно?
– Я был пьян… В компании, где находился друг покойного Гейдриха – я, понятно, об этом не знал, – я позволил себе усомниться в том, надо ли уничтожать славян. Я пошутил, – словно бы испугавшись чего-то, быстро добавил Хётль. – Я, видимо, неумело пошутил, сказав, что часть славян стоило бы держать в гетто, чтобы потом, когда Россия откатится за Урал, было на кого выменять Эренбурга… А Гейдрих был очень щепетилен в славянском и еврейском вопросах.
– И за это вас разжаловали?
– В основном да.
– А не «в основном»?
– Я еще сказал, что мы одолеем русских, если вовремя заключим мир на Западе.
– Когда вы примкнули к нашему движению?
– В тридцать девятом.
– А к СС?
– Дело в том, что я родился в Линце, в одном доме с обергруппенфюрером Кальтенбруннером… Он знал мою семью, отец помогал ему в трудные времена… Поэтому Кальтенбруннер рекомендовал меня в СС лично, в сороковом…
– Что еще вы знаете о Доксе?
– Я сказал все, что мог, штандартенфюрер.
– Хорошо, я поставлю вопрос иначе: вы бы пошли с ним на выполнение задания? В тыл врага?
– Пошел бы.
– Спасибо, Хётль. Дальше…
– Штурмбанфюрер Шванебах… Мне трудно говорить о нем… Он храбрый офицер и безусловно честный человек, но наши отношения не сложились…
– Вы бы пошли с ним на задание?
– Только получив приказ.
– Дальше…
– Оберштурмбанфюрер Растерфельд… С ним я готов идти на любое дело.
– С каких пор вы его знаете?
– С сорок первого года.
– А вам известно, что именно Растерфельд готовил для Гейдриха материалы на ваше разжалование?
Хётль остановился:
– Этого не может быть…
– Я покажу вам документы… Пойдемте, пойдемте, держите ритм… И последний вопрос: он знает, что вы спите с его женой? Может, у вас любовь втроем и все такое прочее? Или все значительно серьезней?
Хётль снова остановился; Штирлиц полез за сигаретами, закурил, неторопливо бросил спичку в снег, вздохнул:
– Вот так-то, Хётль. Вы, конечно же, относитесь к числу неприкасаемых, поскольку с Востока вас вернул обергруппенфюрер Кальтенбруннер, но система проверки РСХА работает вне зависимости от того, кто тебя опекает наверху… Веселитесь, как хотите, но не попадайтесь! А вы попались! Ах, черт! – воскликнул вдруг Штирлиц и как-то странно упал на левый бок. Поднявшись, незаметно достал из внутреннего кармана плоский диктофон, вытащил кассету, порвал пленку, поставил кассету на место, сунул диктофон в карман и тихо сказал: – Вы поняли, что я упал поскользнувшись? Поэтому, вернувшись, вы спросите при моих коллегах, не сильно ли я ушибся… Мои коллеги не спят, кто-нибудь из них идет следом за нами, но в отдалении, поэтому вы сейчас напишете мне лично обязательство работать на гауляйтера Айгрубера и на НСДАП, ясно?
Штирлиц достал блокнот, протянул Хётлю:
– Быстро, Хётль, быстро, это в ваших же интересах.
– Что писать? – спросил тот; Штирлицу показалось, что у Хётля начался аллергический приступ. Даже в темноте стало видно, как он побледнел. Штирлиц понял это по тому, как под глазами у штурмбанфюрера внезапно залегли черные тени.
– Да что в голову взбредет, – ответил Штирлиц. – Обязуюсь работать на гауляйтера Верхней Австрии… В случае измены… И так далее…
– Я не могу писать на ходу…
– И не надо. Я подожду.
Хётль написал текст, протянул блокнот Штирлицу; тот смотреть не стал, перевернул страничку, спросил:
– Зрение хорошее?
– Да.
– Посмотрите сюда.
Хётль нагнулся и сразу же отпрянул: в блокноте Штирлица была записана последняя радиограмма, отправленная из Альт Аусзее неустановленным оператором на Запад.
– Хётль, – сказал Штирлиц, – передайте вашим шифром… Тихо, тихо, не суетитесь… Я не собираюсь вас губить, я заинтересован в вас так же, как и Кальтенбруннер… Передайте вашим шифром мои цифры… А если вздумаете отказаться, я не поставлю за вас и пфеннига…
«Это моя последняя попытка, – думал Штирлиц, – хоть это один шанс из ста, но все-таки это шанс».
В шифровке он сообщал Центру, где находится, что зажат тремя гестаповцами, и впервые открыто признался, что силы его на исходе. Если Центр сочтет возможным организовать его побег на Родину, налет на виллу Кальтенбруннера в Альт Аусзее вполне возможен. Виллу охраняют двенадцать человек, но по крайней мере семерых он, Штирлиц, рискнет взять на себя, если только получит ответ, который ему передаст Хётль.
…Через час Даллес получил странную радиограмму из Альт Аусзее, от агента «Жозеф»; под этим именем был зашифрован Хётль, предложивший свои услуги ОСС осенью сорок четвертого года в Будапеште, работая вместе с Эйхманом по торговле евреями; провернули хороший бизнес, несколько миллионов франков, и не бумажками, а бензином и военными грузовиками; один из выпущенных взамен за это финансистов позвонил в американское посольство, передал текст, сказанный ему Хётлем. С этого и началось.
Цифры Штирлица, переданные в Берн Хётлем, расшифровке специалистами ОСС не поддались. Однако, поскольку Штирлиц был вынужден назвать адрес, куда следовало передать его шифровку, люди Даллеса немедленно навели справки и установили, что там жил человек, связанный в свое время с группой советского разведчика Шандора Радо.
…Даллес попросил прийти к нему ближайших помощников, Гюсмана и Геверница, познакомил их с новостью и спросил, добро посмеиваясь в прокуренные усы:
– Ну, что станем делать? Думайте, парни, задачка невероятно интересна… Пойдем на контакт с русской разведкой? Или воздержимся?
Даллес имел исчерпывающую информацию по поводу всего того, что сейчас происходило в Вашингтоне; он понимал, что ситуация сложилась в высшей мере сложная. Он был убежден, что на Рузвельта давят силы, стоящие за той финансовой группой, которая давно и упорно боролась за влияние на государственный департамент против тех, кто блокировался вокруг «Салливэна и Кромвэлла» – адвокатской фирмы Даллесов, сориентированной на самую правую концепцию Уолл-стрита.
Он понимал, что схватка за сферы влияния в Германии, да и в Европе вообще, вступила в последнюю, решающую фазу: компаньоны ему не простят, потеряй он свой пост; все те нити, связывавшие его с германской промышленностью, которые он так трепетно налаживал и берег все эти годы, просто-таки не имеют права перейти в другие руки; это будет означать крушение его жизни, карьеры, будущего.
Он понимал, что Рузвельт ведет сложную партию: президент взял на себя смелость доказать американцам, что в мире вполне могут сосуществовать такие разностные структуры, как Запад с его свободным предпринимательством и большевистское государство, построенное на примате государственного планирования. Даллес отдавал себе отчет в том, отчего Рузвельт с маниакальной настойчивостью добивался того, чтобы Сталин прилетел в Касабланку, на встречу «Большой тройки», или же – на худой конец – в Тегеран: этим Рузвельт доказывал тем, кто поддерживал его политику в банках и концернах, что диалог со Сталиным вполне возможен: он, государственный политик, понятно, не потерпит, чтобы его страну хоть в какой-то мере третировали, но в нем нет имперских амбиций, и он умеет соблюдать договорные обязательства.
Даллесу и тем, кто поддерживал его концепцию – прямо противоположную концепции Рузвельта, – весною сорок пятого было весьма трудно маневрировать: мир отринул бы открытое размежевание с русскими и сепаратный договор с рейхом; слишком свежи раны, слишком трагично пережитое, не ставшее еще памятью. Скорее бы! Память поддается корректировке, что-то можно замолчать, что-то переписать наново, что-то подвергнуть остракизму. Однако главная задача момента заключается в том, чтобы удержать занятые позиции.
Именно поэтому Даллес собрал на совещание Геверница и Гюсмана, ибо просто-напросто отказать «Жозефу», попавшему, видимо, в сложное положение и прижатому русскими, нельзя, но и помогать Советам, особенно в том регионе рейха, который представлял для Даллеса особый интерес (как-никак, речь шла о картинах и скульптурах, общая стоимость которых исчислялась чуть что не в миллиард долларов), он не мог, не имел права.
Поэтому, выслушав Гюсмана, который полагал возможным сообщить «Жозефу», что его просьба будет исполнена, запросить обстоятельства, которые понудили его согласиться передать такого рода шифрограмму, но, понятно, никому и ничего не передавать: наступает суматоха, одна радиограмма утонет в ворохе других – сколько их сейчас в эфире. Даллес с ним не согласился, как и не согласился с Геверницем, предложившим организовать наблюдение за квартирой человека, которому адресовано послание, и сделать так, чтобы правительство конфедерации, узнав о нем, предприняло демарш и выдворило его из страны.
– Нет, – сказал Даллес, пыхнув сладким голландским табаком, набитым в прямую английскую трубку, – нет, это не путь. В Верхней Австрии наклевывается, видимо, что-то чрезвычайно интересное, но вправе ли мы рисковать? Помогать русскому резиденту в Линце, прижавшему нашего агента? Нет, понятно. Начать с ним игру? Заманчиво. Но мне и так достается в Белом доме за тот курс, который мы проводим, и я не знаю, чем кончится вся та свистопляска, которая поднялась после провала миссии Вольфа… У меня есть соломоново решение: я думаю отправить телеграмму Доновану, в копии государственному секретарю с сообщением о произошедшем. Более того, я изменю самому себе и потребую указаний, как следует в данном случае поступить. Я убежден, что наш запрос вызовет такую свару в Вашингтоне, которая будет продолжаться не день и не два, а добрую неделю. И я не убежден, что Вашингтон даст нам указание выполнить просьбу «Жозефа»…
– Не «Жозефа», – поправил его Геверниц, – а того русского резидента, который сел ему на шею и завернул руки за спину…
Даллес покачал головой, улыбнулся:
– Все зависит от того, милый, как будет сформулирована наша телеграмма. Если мы выведем в левый угол «Жозефа», если мы сделаем упор на то, что к нам обратился с просьбой офицер СД, близкий Кальтенбруннеру, те люди, которые стоят на общих с нами позициях, вполне могут затребовать исчерпывающую информацию о нашем агенте: отчего он пошел на контакт с русскими, нет ли за всем этим игры нацистов… Нам придется готовить ответную телеграмму, а это не простое дело, нужно время, вопрос серьезный, вот вам еще одна неделя… А я рассчитываю, что дней через пятнадцать все кончится, будем откупоривать шампанское… Конечно, бюрократия – ужасна, но в данном случае – да здравствует бюрократия! Подождем, сейчас надо уметь выждать…
28. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – VIII
(Есть ли пророк в своем отечестве?)
…Рузвельт пришел к власти, когда заокеанский колосс переживал пору трагического упадка; четырнадцать миллионов безработных, то есть – если считать, что каждый обездоленный имел жену и ребенка, – более сорока миллионов нищих и голодных населяло тогда Америку.
…Когда внезапно умер Вудро Вильсон, администрации Гардинга, Кулиджа и Герберта Гувера были заняты лишь одним: личным обогащением; «после нас хоть потоп»; полное наплевательство на нужды народа; конгрессмены и сенаторы произносили красивые слова о национальном благе, демократии и социальной гармонии, а в это время полиция избивала забастовщиков, арестовывала демонстрантов, а шпики Джона Эдгара Гувера денно и нощно пополняли свою картотеку на инакомыслящих; к ним были отнесены не только коммунисты, профсоюзные деятели и радикалы; все люди левых убеждений были под подозрением; опорой и надеждой тайной полиции, ее осведомителями и добрыми друзьями сделались крайне правые, державшие в своих штабах портреты Гитлера; «Те, кто требует жесткой власти, – наставлял молодых сотрудников ФБР Гувер, – не опасны; наоборот, они – наш резерв; в конечном счете немецкий фюрер хочет всего лишь изгнать из страны чужеродные элементы, наладить экономический порядок и уничтожить левых демагогов».
…Рузвельт, однако, пришел в Белый дом не на коньке «жесткой власти», но провозгласив «новый курс».
Прежде чем обнародовать свою экономическую платформу, он обратился к народу:
– Единственное, чего мы сейчас должны по-настоящему бояться, так это самой боязни, то есть страха! Мы должны бояться безымянного, бессмысленного, ничем не оправданного страха, который парализует все наши силы, делает нас нерешительными, мешает нам перейти от отступления к наступлению! Изобилие – на пороге, но оно невозможно, поскольку люди, которые управляли хозяйственным товарооборотом страны, из-за своего тупого упрямства и непонимания нового времени потерпели поражение и спокойнейшим образом умыли руки. Эти бесчестные менялы осуждены общественным мнением, люди отреклись от них и в сердце, и в мыслях своих. Но американцы не потерпели поражение! Они не потеряли веру в основные принципы нашей демократии. В трудный момент американский народ потребовал прямых и решительных действий. Он требует дисциплины, порядка и руководства. Он сделал меня орудием своей воли. Я принимаю эту ответственность.
Рузвельт произнес свою первую речь через месяц после того, как Гитлер стал канцлером Германии, и за пять дней перед тем, как Геринг поджег рейхстаг; десятки тысяч честных немцев были брошены в тюрьмы и концентрационные лагеря; над страной мыслителей и поэтов опустилась коричневая ночь ужаса.
А в день вступления Рузвельта на президентский пост банкиры Америки закрыли двери Уолл-стрита; крах, банкротство, безысходность…
Рузвельт, однако, знал, на что шел, выставляя свою кандидатуру.
Его «мозговой трест», составленный из людей одаренных, пока не искушенных в различного рода политических махинациях, пришел вместе с ним к руководству страной, имея точно продуманную программу. Над ней работали люди разных убеждений, темпераментов, политических ориентаций; их объединяло одно, главное: отсутствие страха перед догмами и вера в то, что Америку можно вывести из кризиса без революции, о которой теперь открыто говорили нищие рабочие и голодные безработные.
Вместе с ним в Белый дом пришел Гарри Гопкинс[21]; родившийся в бедной рабочей семье, сам в прошлом социалист, он возглавил управление социального обеспечения, и, когда журналисты спросили его, какие дискуссии с предпринимателями он намерен провести, Гопкинс ответил:
– Голод – не тема для прений.
Рузвельту помогал драматург Роберт Шервуд и министр внутренних дел Гарольд Икес, отвечавший за природные ресурсы страны; профессор Тагвелл, изучавший вопросы труда и заработной платы, и поэт Арчибальд Маклин; судья Розенман, специализировавшийся ранее на борьбе со взяточничеством, и первая в истории страны женщина-министр Фрэнсис Перкинс, считавшая своим долгом посещать заводы не менее двух раз в месяц для встреч с рабочими.
Примыкал к «мозговому тресту» президента и член кабинета Уилки[22].
Большой бизнес относился к словам – будь то речи президента, выступления левых, проповеди священников, пьяные бредни психов, истерия фашистов – совершенно спокойно, ибо не слово определяет мир, но дело, а оно невозможно без капиталовложений, банковских операций, строительных проектов и внешнеполитических блоков, призванных гарантировать наибольшие прибыли.
Поэтому и предвыборные речи Рузвельта, и его первое обращение к народу Уолл-стрит воспринимал как очередную необходимость. Народу угодны празднества, торжественные речи, посулы; пусть себе; праздник кончится, портфели разойдутся среди нужных людей, все покатится своим чередом; армия и полиция справятся с теми, кто недоволен; тюрьма – хорошее место для того, чтобы подумать; плебс надо уметь держать в руках, остальное – приложится.
Однако Рузвельт – через десять дней после того, как его семья переехала в Белый дом, – созвал специальную сессию конгресса и потребовал для себя чрезвычайных полномочий.
Ни один президент Соединенных Штатов не имел такой гигантской власти, какую получил Рузвельт; конгресс не смог отказать ему, ибо впервые – после Линкольна – народ стоял горою за своего избранника.
И на следующий день после того, как чрезвычайные полномочия были получены, Рузвельт временно запретил все банковские операции в стране; урезал расходы на содержание громоздкого государственного аппарата; провел законопроект о национальной экономике; запретил вывоз золота; ассигновал пятьсот миллионов долларов на помощь населению; создал гражданские отряды для охраны природных ресурсов страны; провел законы о реорганизации сельского хозяйства и промышленности; заставил правительство предоставить кредиты домовладельцам, чтобы хоть как-то решить катастрофическую жилищную проблему; отменил «сухой закон», на котором наживались гангстеры и подкупленные правительственные чиновники; легализовал создание новых профсоюзов.
Крупный капитал почувствовал, что дело пошло совсем не так, как предполагали советники корпораций, ведавшие вопросами внутренней политики.
Первым выступил против Рузвельта миллиардер Дюпон.
– Мы являемся свидетелями непродуманного наскока правительства на все стороны политической, социальной и экономической жизни страны.
Признание Рузвельтом Советского Союза, установление нормальных дипломатических отношений с Кремлем, открытое выступление против Гитлера подлили масла в огонь; король автомобильной империи Генри Форд собрал журналистов и заявил им:
– Мы никогда и ни в коем случае не признаем профсоюза рабочих автомобильной промышленности… Мы вообще не признаем никакой профсоюз… Профсоюзы – это самое худшее зло, которое когда-либо поражало этот мир.
(Генри Форд был первым и единственным американцем, которого Гитлер наградил «Большим крестом германского орла»; на своих заводах он запрещал рабочим во время вечеринок танцевать «разнузданные негритянские танцы типа чарльстон и шимми»; позволялось вальсировать или же исполнять танго; фокстрот тоже «не рекомендовался»; строго требовалось соблюдение старых традиций; начальник «личного отдела» концерна Гарри Беннет проверял родословную каждого рабочего, отыскивая негритянскую, славянскую, мексиканскую или еврейскую кровь в его жилах. Если находил – увольнял немедленно.
Еще в двадцать третьем году Адольф Гитлер на одном из митингов в Мюнхене сказал:
– Хайнрих Форд является истинным вождем растущего в Америке молодого и честного фашистского движения. Меня особенно радует его последовательная антисемитская политика; эта политика является и нашей, баварской.
…Руководитель заводов Форда во Франции Гастон Бержери был первым, кто приветствовал немцев, вошедших в Париж; директор филиала «Форда» в Мексике Хулио Брунет финансировал фашистскую организацию генерала Родригеса, который организовал путч против прогрессивного президента страны Карденаса.)
…Финансисты смогли найти ходы в верховный суд США, и закон о промышленности, принятый президентом, был признан недействительным.
Рузвельт, однако, не сдался. Он собрал в Белом доме пресс-конференцию, зачитал журналистам некоторые телеграммы, полученные им – шел сплошной поток посланий с просьбой «сделать хоть что-нибудь, чтобы спасти страну», – и сказал:
– Видимо, заключение верховного суда должно означать то, что правительство отныне лишено права решать какие бы то ни было экономические вопросы. Что ж, посмотрим, согласится ли правительство с такой точкой зрения.
И он провел новый закон – через конгресс, – который давал ему право на создание «Управления по регулированию трудовых отношений».
И тогда люди картелей, большого бизнеса страны, тайно встретились в Нью-Йорке для того, чтобы выработать единую программу действий против президента.
Джон Эдгар Гувер продолжал работать вширь и вглубь: провел красивую комбинацию, подтолкнув преступный мир к активным действиям в больших городах, устроил несколько перестрелок с гангстерами и доказал президенту, что в период отмены «сухого закона», в годину борьбы с организованным бандитизмом необходимо повысить роль и значение ФБР, бизнес финансировал создание десятков фильмов о сыщиках Гувера, об их мужественной борьбе за правопорядок; эталоном молодого американца должен быть полицейский, который преследует бандитов, стреляет в коммунистов и спасает дочку миллионера от посягательств негра.
ФБР по-прежнему вело картотеки на левых, ставило слежку за прогрессивными писателями, помогало человеку Форда, начальнику его штаба Беннету, прятать свои отношения с главой мафии Аль Капонэ, но при этом никак не занималось делами фашистских организаций, разбросанных по всей Америке.
Форд и его люди, поддерживая Гувера, гарантировали Аль Капонэ и другим лидерам мафии незримую помощь; те развернули в стране жесточайший террор; по ночам на улицах продолжали греметь выстрелы; банды гангстеров были вооружены не только ножами и пистолетами, но и пулеметами и гранатами; в городах разыгрывались форменные вооруженные столкновения; необходимость дальнейшего расширения ФБР, таким образом, диктовалась жизнью.
А в ФБР сидел человек монополий, который держал руку на пульсе жизни преступного мира. Убрать его было трудно – замены среди людей рузвельтовского штаба для него не было; ошибка политика, гнушающегося «черной работой», сыграла с президентом злую шутку: во главе политической и криминальной контрразведки страны стоял злейший противник нового курса, зашоренный консерватор, мечтавший о «сильной руке», когда слово «нельзя» не обсуждается, указание руководителя непререкаемо и подлежит беспрекословному выполнению, новая мысль требует внимательного цензурования, а чужекровные идеи являются уголовно наказуемыми.
Как и Форд, директор ФБР не признавал новых танцев, как и Дюпон, выключал приемник, когда передавали музыку «черномазых», как и Морган, носил лишь традиционную одежду и обувь и на каждого, кто приходил к нему в костюме, купленном в Париже или Лондоне, смотрел с подозрением, как на отступника, подверженного чужим, а следовательно, вредным, неамериканским веяниям.
…Первые годы войны промышленники и банкиры – особенно та их часть, которая в отличие от Даллеса, Форрестолла и Форда не была связана тесными деловыми узами с национал-социалистским финансистом Шредером, платившим Гиммлеру, – стояли вместе с Рузвельтом, ибо он возглавлял не просто демократическую партию, но весь народ Америки; однако, чем ближе было поражение Германии, чем реальнее становился мир, в котором Объединенные Нации должны будут работать рука об руку во имя прогресса, чем настойчивее повторял Рузвельт свои слова о необходимости послевоенного содружества с Россией, тем организованней оформлялась оппозиция его идеям и практике.
29. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – IX
(Максим Максимович Исаев)
– Хётль, – сказал Штирлиц, когда Ойген и Вилли принялись аккуратно просматривать документацию по радиопередачам, а Курт отправился в Линц, чтобы проинформировать секретариат гауляйтера Айгрубера о начале работы, – составьте мне компанию, а? Право, не могу гулять в одиночестве.
– С удовольствием, – ответил Хётль; лицо его за ночь осунулось, отекло.
– Одну минуту, – остановил их Ойген. – Я починил ваш аппаратик, штандартенфюрер… Не понадобится?
Штирлиц вспомнил напутствие Мюллера и понял, что слова Ойгена – не просьба, но приказ; ответил:
– Вы очень внимательны, старина, я действительно привык к диктофону, словно к парабеллуму.
Ойген вернулся через пару минут, передал Штирлицу диктофон, заставив себя улыбнуться; однако улыбка была вымученная; глаза опущены; губы играли.
– Надо будет опробовать ваши технические способности на штурмбанфюрере Хётле, – заметил Штирлиц. – Придется мне его маленько позаписывать, а? Не возражаете, Хётль?
– Ну отчего же? – ответил тот. – Подслушивания боится только враг, честный человек не опасается проверки.
– Видите, Ойген, – продолжал Штирлиц, – Хётлю даже доставляет особую радость, когда его подслушивают, значит, он не мусор на улице, а явление, его мыслями интересуются; отсюда – чувство самоуважения, ощущение собственной значимости, нет, Ойген?
Тот поднял на Штирлица глаза, полные безысходной, тяжелой злобы:
– Именно так, штандартенфюрер.
– Ну и славно, нет ничего приятнее, как работать с единомышленниками. Пошли, Хётль, спасибо, что вы нашли для меня время после утомительного дежурства…
…В парке, закинув голову так, что в глазах было одно лишь безбрежное, густо-синее небо да еще кроны сосен, Штирлиц остановился, вздохнул полной грудью стылый воздух, в котором явственно ощущался запах горных ручьев, стремительных, прозрачных, улыбнулся и тихо сказал:
– Самое поразительное заключается в том, что сейчас я совершенно явственно представил себе мельк форели, которая взносится сквозь грохот падающей воды вверх по порогу… Любите ловить форель?
– Не пробовал.
– Зря. Это еще более азартно, чем охота. Удачный заброс – моментальный поклев; никаких тебе поплавков, никакого ожидания; постоянное состязание удач…
– Здесь кое-кто ловит форель, – не понимая, куда клонит Штирлиц, настороженно ответил Хётль.
– Я знаю. Тут у вас хорошая форель, небольшая, а потому особенно красивая; сине-красные крапинки очень ярки, абсолютное ощущение перламутровости… В Испании я пытался заниматься живописью, там красивая рыбалка на Ирати, в стране басков… Рыбу очень трудно писать, надо родиться голландцем… Любите живопись?
Хётль полез за сигаретами, начал нервно прикуривать; порывы ветра то и дело гасили пламя зажигалки.
– Да не курите вы на прогулке! – сердито сказал Штирлиц. – Поберегите легкие! Неужели не понятно, что при здешнем воздухе никотин войдет в самые сокровенные уголки ваших бронхов и останется там вместе с кислородом… Уж коли не можете без курева, травите себя дома…
– Штандартенфюрер, я так не могу! – закашлялся Хётль. – Вы включили аппаратуру?
– Вы же видели… Конечно не включал…
– Покажите…
Штирлиц достал из кармана диктофон, протянул Хётлю:
– Можете держать у себя, если вам так спокойнее.
– Спасибо, – ответил Хётль, сунув диктофон в карман своего кожаного реглана. – Почему вы спросили о голландской живописи? Потому что знаете про шахту Аусзее, где хранятся картины Гитлера?
Штирлиц снова закинул голову и, вспомнив стихотворные строки из затрепанной книжечки Пастернака: «…в траве, меж диких бальзаминов, ромашек и лесных купав лежим мы, руки запрокинув и в небо головы задрав, и так неистовы на синем разбеги огненных стволов…», – почувствовал всю весомость слова, ощутил поэтому горделивую, несколько даже хвастливую радость и, вздохнув, сказал:
– Как это ужасно, Хётль, когда люди ни одно слово не воспринимают просто, а ищут в нем второй, потаенный смысл… Отчего вы решили, что меня интересует хранилище картин, принадлежащих фюреру?
– Потому что вы спросили меня, как я отношусь к живописи… Мне поэтому показалось, что вы тоже интересуетесь хранилищем.
– «Я тоже». А кто еще интересуется?
Хётль пожал плечами:
– Все, кому не лень.
– Хётль, – вздохнул Штирлиц, – вам выгодно взять меня в долю. Я не фанатик, я отдаю себе отчет в том, что мы проиграли войну; крах наступит в течение ближайших месяцев, может быть, недель… Вы же видите отношение ко мне спутников, которые не выпускают меня с территории этого замка… Меня подозревают так же, как вас, но вы имеете возможность днем уезжать в Линц, а я этой возможности лишен… А в этом я заинтересован по-настоящему…
– Но как же тогда понять, – пропустив Штирлица перед собою на узенький мостик, переброшенный через глубокий ров, по дну которого, пенясь, шумел ручей, сказал Хётль, – что вас, подозреваемого, отправляют со специальным заданием в штаб-квартиру Кальтенбруннера? Что-то не сходится в этой схеме… Да и потом Эйхман вводил меня в свои комбинации: он играл «друга» арестованного, а я бранил его за это во время допроса – все-таки не первый год работаю в РСХА, наши приемы многообразны…
– Это верно, согласен… Но вам ничего не остается, кроме как верить мне, Хётль… Мне ведь тоже приходится вам верить… А я вправе допустить, что вы работаете на Запад с санкции Кальтенбруннера, он знает о вашей деятельности, давным-давно ее разрешил и вы поэтому еще вчера передали ему в Берлин мою шифровку и сообщили о нашем нежданном визите.
– Но если вы допускаете такую возможность, как вы можете работать со мною?
Штирлиц пожал плечами:
– А что мне остается делать?
Хётль согласно кивнул:
– Действительно, ничего… Но даже если мне – в силу личной выгоды, говорю вполне откровенно, – придется сообщить Кальтенбруннеру о визите вашей группы, о вас я не произнесу ни слова, которое бы пошло вам во вред.
– Призываете к взаимности?
– Да.
– Но вы ведь уже сообщили Кальтенбруннеру о нашем прибытии, нет?
– Мы ведь договорились о взаимности…
– Я бы советовал повременить, Хётль. Это – и в ваших интересах.
– Постараюсь, – ответил тот, и Штирлиц понял, что он, конечно же, ищет возможность каким-то ловким способом сообщить Кальтенбруннеру, если уже не сообщил…
– Кого интересуют соляные копи, где складированы картины? – спросил Штирлиц.
– Американцев.
– Их люди давно заброшены сюда?
– Да.
– Где они?
– Под Зальцбургом.
– Вы с ними контактируете?
– Они со мною контактируют, – раздраженно уточнил Хётль.
– Да будет вам, дружище, – сказал Штирлиц и вдруг поймал себя на мысли, что произнес эту фразу, подражая Мюллеру. – Сейчас такое время настало, когда именно вы в них заинтересованы, а не они в вас.
Хётль покачал головой:
– Они – больше. Если я не смогу предпринять решительных шагов, то штольни, где хранятся картины и скульптуры, будут взорваны.
– Вы с ума сошли!
– Нет, я не сошел с ума. Это приказ фюрера. В штольни уже заложено пять авиационных бомб; проведены провода, установлены детонаторы.
– Кто обязан отдать приказ о взрыве?
– Берлин… Фюрер… Или Кальтенбруннер.
– А не Борман?
– Может быть, и он, но я слышал про Кальтенбруннера.
– Сможете на него повлиять?
– Вы же знаете характер этого человека…
– Человека, – повторил Штирлиц, усмехнувшись. – Животное… Он знает о ваших контактах?
– Нет.
– Думаете открыться ему?
– Я не решил еще…
– Если вы говорите правду, то погодите пару недель. Он относится к числу тех фанатиков, которые ночью признаются себе в том, что наступил крах, а утром, выпив водки, от страха норовят написать исповедь фюреру и молить о пощаде. Признавайтесь ему, когда здесь станет слышна канонада… Он намерен приехать сюда?
– Не знаю.
– Он прибежит сюда. Навяжите ему действия. Сам он не умеет поступать… Ни он, ни Гиммлер, ни Геринг… Они все раздавлены их кумиром, фюрером… В этом их трагедия, а ваше спасение… Скажите ему, что обергруппенфюрер Карл Вольф стал равноправным партнером Аллена Даллеса именно после того, как гарантировал спасение Уффици… Признайтесь, что можете сообщить Даллесу о его благоразумии – утопающий хватается за соломинку… А вас – если сможете повлиять на него – это действительно спасет от многих бед…
Хётль задумчиво спросил:
– А что будет со мною? Если вы всех просчитали далеко вперед – в том числе и меня, – то, значит, могут просчитать и другие? Я готов сделать то, что в моих силах, но я хочу получить гарантию… Я должен выжить… Я готов на все, штандартенфюрер, у меня прекрасная семья, я пошел в СС ради семьи, будь проклят тот день и час…
– Вы мне тоже выгодны в качестве живой субстанции, Хётль, наши интересы смыкаются… У меня есть идея… Точнее говоря, она возникла после того, как вы сказали мне про ваши контакты с американской разведкой здесь, под Зальцбургом… Видимо, надо будет вам договориться с вашими контактами, чтобы они вышли на связь со Швейцарией… Вы работаете на швейцарский центр, нет?
– Да.
– На Даллеса?
– Я виделся с высоким черным мужчиной…
– Лет тридцати пяти, надменен, коммунистов ругает не меньше, чем национал-социалистов, нет?
– Так.
– Это Геверниц, – убежденно сказал Штирлиц, – заместитель Даллеса, натурализовавшийся немец. Сильный парень, толк в деле знает… Так вот, пусть те, кто оперирует здесь, вокруг Альт Аусзее, выйдут в эфир с длинной радиограммой – ее немедленно запеленгуют, а вы в это время будете сидеть за столом вместе с Ойгеном и Вилли – полное алиби. Я стану работать с документами, для вас лучше, если отчет о случившемся напишет Ойген… Очень, кстати, страшный человек, старайтесь наладить с ним добрые отношения… Сможете организовать такой радиосеанс?
– Смогу.
– А запросить Швейцарию, отчего я не получаю ответа, сможете?
– Это самое легкое задание, – усмехнулся Хётль.
– Но оно повлечет за собою – в случае если мы не получим ответа, который меня устроит, – более сложное.
– Какое? – вновь насторожился Хётль, даже голову втянул в плечи.
– Вы мне устроите встречу с американцами.
– Здесь работают не американцы, но австрийцы… И встречу я вам не стану устраивать…
– Так уж безоговорочно?
– Да.
– Боитесь, что прихлопну всех скопом?
– Да.
– Но ведь если бы я этого хотел, то попросил Ойгена и его команду заняться вами, и тогда вы устроите такую встречу через час, самое большее.
– Какая вам от этого выгода? – остановившись, спросил Хётль.
– Ну как вам сказать? – Штирлиц усмехнулся. – Получу Крест с дубовыми листьями, благодарность в приказе.
«Сейчас он станет меня убеждать, что выгоднее сотрудничать с американцами, – подумал Штирлиц. – Он лишен чувства юмора».
– Если бы Рыцарский крест вам вручили в сорок третьем, тогда одно дело, – сказал Хётль. – Какой в нем сейчас прок? Он вам, наоборот, помешает, вы знаете, Сталин навязал американцам драконовский закон о наказании офицеров СС…
– Да?! Черт, вы правы! – Штирлиц снова запрокинул голову; небо стало еще более темным, такое оно было тяжелое, высокое. – Сколько времени мы гуляем?
– Вы верно спросили, – ответил Хётль. – За нами пошел ваш Курт.
– Значит, минут тридцать… Проверка… Теперь вот что… Подумайте, кто из здешних осведомителей гестапо оставлен для работы в подполье? Кто возглавляет местный «Вервольф»?
– Это тайна за семью печатями, «Вервольфом» занимается НСДАП, гауляйтер Айгрубер…
– Он – больной человек?
– Здоровый.
– Я имею в виду психическое состояние… Плачет во время выступлений? Срывается голос, когда возглашает здравицу в честь фюрера? Действительно убежден в победе?
– В таком случае, болен… Только можно ли фанатизм называть болезнью?
– Или болезнь, или холодный и расчетливый карьеризм, который всегда граничит с предательством.
– Тогда, скорее, первое. Айгрубер болен…
– Болен так болен… Я не зря спросил вас про осведомителей, оставленных для работы в рядах «Вервольфа», Хётль. Мы проведем комбинацию; я стану с вами беседовать в присутствии Ойгена – после того как вы устроите радиосеанс. Беседовать буду обо всем и о том, кого можно подозревать в измене среди здешних жителей… Спрошу, кто особенно хорошо знает местность… Кто может тайно пройти в район замка и наладить связь со Швейцарией отсюда, чтобы бросить тень на вашу контору… Понимаете?
– Понимаю… Я постараюсь…
– Вам ведь зачтется, если вы упрячете в камеру – руками гестапо, которое вы, оказывается, давно ненавидите, – пару вервольфовских мерзавцев.
Курт окликнул Штирлица:
– Штандартенфюрер, срочная телеграмма от шефа!
– Что там случилось? – спросил Штирлиц, останавливаясь.
– С грифом – «лично», – ответил Курт. – Мы не читали.
Штирлиц посмотрел на Хётля, усмехнувшись:
– Они не читали. Они из клуба лондонских аристократов, нет? Пошли, продолжим разговор позже. Я жду вас через пару часов обратно… Где, кстати, ваша семья?
– В Линце, – ответил Хётль, не сводя испуганных глаз с лица Курта.
– Это правда? – Штирлиц нахмурился.
– А где ж ей еще быть?
Штирлиц спросил:
– Курт, где семьи всех сотрудников здешнего центра?
– Все живут дома, – ответил Курт, расшифровав, таким образом, то, что расшифровывать было никак нельзя – интерес Мюллера к сотрудникам Кальтенбруннера.
– Дома так дома. – Штирлиц вздохнул: – Кофе хочу… Горячего кофе. Ойген все-таки храпит, не выучил его Скорцени спать тихо, пусть не обольщается…
– Да, – согласился Курт. – Я слышал, как вы ушли из спальни и сидели в столовой чуть не до утра…
Штирлиц повернулся к Хётлю, внимательно посмотрел ему в глаза; тот, видимо, все понял – действительно, следят, – и слабая улыбка тронула его губы.
– Я жду вас, Хётль, – сказал Штирлиц. – Нам еще работать и работать.
– Я скоро вернусь, хайль Гитлер!
Когда он отошел шагов на тридцать, Штирлиц окликнул его:
– Дружище, отдайте диктофон, я совсем забыл, что велел вам его потаскать…
Курт прищурился, покачал головой, но ничего не сказал.
«Сейчас начнется, – подумал Штирлиц. – Сейчас они возьмут меня в переплет. Что ж, чем хуже, тем лучше, потому что ясней!»
…В переплет его, однако, не взяли, потому что в шифровке Мюллера говорилось: «Лицо, которым интересовался тот, кто отправлял вас сюда, в курсе вашей работы».
– Ну и что станем делать? – спросил Штирлиц, подняв глаза на спутников; он был убежден, что они прочитали текст; проверку устроил примитивную; видимо, Курт брякнет, судя по тому, как он открылся в разговоре с Хётлем.
– Запросите указания, – засветился Вилли, а не Курт.
«Или они разыгрывают сценарий? – подумал Штирлиц. – Курт подставился в парке, при Хётле, Вилли – здесь… А какой смысл? Понятно, что я в кольце; ясно, что я – объект игры Мюллера. Но чего же он хочет добиться? Чего он может добиться? Время упущено, времени у него нет. Что же он плетет?»
– Но ведь вы сказали мне, – Штирлиц обернулся к Курту, – что никто не читал телеграмму группенфюрера Мюллера… Вилли позволяет себе своевольничать? Вскрывает и просматривает то, что адресовано лично мне?
– Я догадался о ее содержании по вашему вопросу, – сказал Вилли. – Никто не читал телеграмму.
– Я читал, – заметил Ойген. – Дважды.
– Поэтому меня и занимает вопрос, что станем делать? – Штирлиц пожал плечами.
– Вилли прав, – сказал Ойген. – Запросите указаний.
– После того как закончу работать с Хётлем.
– Будьте любезны, передайте мне пленку, – попросил Ойген.
Штирлиц досадливо поморщился:
– Слушайте, не надо считать всех идиотами. Не мог же я говорить с Хётлем о деле после того, как вы передали мне диктофон.
– Могли, – сказал Ойген. – Чтобы сравнить манеру его разговора, когда он знает, что его пишут, с той, когда он убежден, что говорит с глазу на глаз, доверительно.
– У нас нет времени крутить комбинации, – сказал Штирлиц. – Ясно вам? Нет. Но мы обязаны понять то, что нам вменено в обязанность понять.
– Вам, – уточнил Ойген. – Мы лишь охраняем вас.
– Тем более, – сказал Штирлиц. – Тогда не суйтесь не в свое дело, а занимайтесь моей охраной. – Поднявшись, он обернулся к Вилли: – Проводите меня к радистам.
…Мюллер прочитал телеграмму Штирлица уже вечером; весь день был в городе, еще и еще раз проходил явки ОДЕССы; лишь потом приехал к Кальтенбруннеру; шеф РСХА неожиданно поинтересовался – это было утром, – зачем в Альт Аусзее отправилась группа работников гестапо. В разговоре с ним вскользь пробросил, что бригада, отправленная в Линц, должна помочь местному РСХА. Где-то в горах, совсем неподалеку от виллы, активно работают партизаны. Об этом стало известно фюреру. Он обеспокоился. Спрашивает – нельзя ли проверить. Об исполнении необходимо доложить ему, хотя, понятно, подробный отчет о работе будет передан вам, группенфюрер.
– Кто там работает? – спросил Кальтенбруннер.
– Штандартенфюрер Штирлиц…
– Кто? – Кальтенбруннер сделал вид, что никогда и ничего не слыхал об этом человеке.
– Штирлиц из шестого отдела.
– А почему человек из разведки выполняет ваши поручения?
– Потому что он умеет работать как никто другой…
От продолжения этого разговора, Мюллеру весьма неприятного, спас звонок Геринга. Тот интересовался, в какой мере шведская гражданская авиация может быть использована в интересах рейха. Кальтенбруннер сразу же вызвал работников группы, занимавшихся люфтваффе. Воспользовавшись этим, Мюллер попросил разрешения уйти. Обергруппенфюрер ответил рассеянным согласием – в каждом запросе Геринга он видел подвох, не хотел, чтобы тот жаловался фюреру. При том, что Гитлер перестал относиться к рейхсмаршалу так, как прежде, все равно они часто уединялись. Гитлер поддавался влияниям; неизвестно, что может брякнуть Геринг, и уж реакция фюрера на его нашептывания совершенно непредсказуема.
Мюллер еще раз прочитал телеграмму Штирлица: «Штурмбанфюрер Хётль обещал подготовить ряд материалов, представляющих интерес, в течение ближайших трех дней. Считаю возможным работу продолжать. Каковы рекомендации?»
Сняв трубку, он вызвал радиоцентр, продиктовал:
«Альт Аусзее, Штирлицу.
Сообщите о проделанной работе развернуто. Три дня ждать нельзя.
Мюллер».
…Хётль приехал через пять часов, предложил Штирлицу прогуляться. Когда они вышли, Штирлиц показал глазами на карман пальто; тот понял: беседа записывается; понизив голос, начал рассказывать о том, что Роберт Грюнберг и Константин Гюрат последние месяцы часто появляются в окрестностях замка; однако гауляйтер Айгрубер запрещает давать на них информацию в Берлин; дважды их появление казалось подозрительным, потому что они шли без фонарей, вечером, когда уже смеркалось; в один из этих именно дней был засечен выход в эфир неустановленного передатчика.
Штирлиц снова показал глазами, лицом, руками, что, мол, надо еще, говори больше, пусть кончится пленка. Хётль кивнул, продолжил рассказ.
Наконец Штирлиц – так же, полушепотом, – спросил:
– Как реагировал на эти сообщения обергруппенфюрер Кальтенбруннер?
Хётль ответил так, как ему еще утром посоветовал Штирлиц:
– Гауляйтер Айгрубер запретил отправлять Кальтенбруннеру негативную информацию, чтобы не нервировать его попусту…
Штирлиц посмотрел на часы: пленка должна была вот-вот кончиться; она и кончилась, потому что в диктофоне тихонько щелкнуло…
– Все, – сказал Штирлиц облегченно. – А теперь вот что, милый Хётль, передачи из Швейцарии не было, я уже узнал у радистов, Даллес молчит. Поэтому готовьте мне встречу с вашими контактами…
– Это ж невозможно. Вас не выпускают из-под опеки.
– Верно. Поэтому готовьте встречу здесь, в парке, возле ворот. Сколько человек вы сможете привести?
– Что-то я вас не понимаю, штандартенфюрер…
– Проще простого, Хётль. Вы приводите ваших людей, мы снимаем охрану, я ликвидирую моих стражников, и все вместе уходим в горы… Вашу семью советовал бы перевезти сегодня же куда-нибудь подальше, нечего им делать дома…
– Это слишком рискованно.
– Конечно, – согласился Штирлиц. – Но еще рискованнее держать жену и детей в качестве заложников… Вы же понимаете, что наша команда сюда не в серсо приехала играть… Не я, так другой схватит вас за руку… Только другой начнет с того, что бросит вашу жену и детей в подвал и применит к ним третью степень устрашения… В вашем присутствии…
– Мои контакты из австрийских подпольных групп наверняка запросят Даллеса. Их код не раскрыт Мюллером?
И Штирлиц совершил ошибку, ответив:
– Читай он эти телеграммы, вы бы уже стали крематорским дымом…
…Пообещав Штирлицу налет на замок, уговорившись, что он, Хётль, подготовит за сегодняшнюю ночь план операции вместе с теми, кто выступает против рейха, штурмбанфюрер зашел в коттедж, где работал Ойген и Курт с Вилли, рассказал пару еврейских анекдотов, обсудил план работы на завтра и уехал в Линц. Оттуда-то он и позвонил по личному телефону Кальтенбруннера, сказав:
– Команда идет по следу, пусть их заберут отсюда.
И – положил трубку.
Поступив так, он выполнил рекомендацию Даллеса, только что переданную им по запасному каналу связи: «Уберите из Альт Аусзее того человека, который понудил вас отправить его шифрограмму, адресованную русским».
…Кальтенбруннер, который знал о его контактах с Западом, – был тем не менее прикрытием, на какое-то время, во всяком случае.
Дома Хётль выпил бутылку коньяку, но опьянеть не мог; позвонив Кальтенбруннеру, он поступил так, как ему подсказала его духовная структура. Однако облегчения не наступало; страх не проходил; то и дело он вспоминал слова Штирлица, что семья может оказаться в заложниках. Но он не мог жить сам, ему был нужен приказ, совет, рекомендация того, кто стоял над ним, иначе он просто-напросто не умел – руки становились ледяными, мучала бессонница, бил озноб.
Хётль попросил жену сразиться с ним в карты, веселая игра «верю – не верю»; проигрывая, начал злиться; выпил две таблетки снотворного и провалился в тревожный, холодный сон.
…В два часа ночи Кальтенбруннер позвонил Мюллеру.
– Послушайте-ка, – сказал он, – мне не нравится ситуация в Альт Аусзее. Пусть ваши люди сейчас же выезжают оттуда и днем явятся ко мне для доклада, подумаем вместе, как организовать надежный поиск вражеских радистов.
– Хорошо, обергруппенфюрер, – ответил Мюллер. – Я подготовлю телеграмму Штирлицу.
Телеграмму отправлять не стал, а поехал в бункер, к Борману.
Тот, выслушав его, сказал:
– Что ж, значит, Кальтенбруннер тоже играет свою карту, честному человеку нечего бояться проверки… Молодец Штирлиц…
Через семь минут после этого разговора Мюллер отправил телеграмму Ойгену: «Вывезите Штирлица и доставьте его ко мне не медля ни часа».
30. ТРАГИЧЕСКОЕ И ПРЕКРАСНОЕ, УМЕНИЕ ПОНЯТЬ ПРАВДУ
(12 апреля 1945 года)
Получив подробный меморандум Гопкинса о последних акциях ОСС, поняв сразу же, какие узлы генерал Донован опускал в своих сообщениях, каких деталей касался вскользь, о чем вовсе не писал, словно бы того, что было, и не было вовсе, Рузвельт попросил адъютанта по ВМФ принести папку, где хранилась переписка со Сталиным, и отложил те телеграммы, которые были связаны с операцией «Санрайз».
Президент прочитал свои послания и ответы русского маршала дважды, снова пробежал записку Донована, посвященную переговорам Аллена Даллеса с обергруппенфюрером СС Карлом Вольфом, пролистал меморандум, составленный и по этому вопросу другом и советником Гарри Гопкинсом, и ощутил вдруг, как заполыхали щеки.
«Будто брал без спроса апельсиновое варенье у бабушки, – подумал Рузвельт. – Его хранили для рождественского чая, а я лакомился им в ноябре, и это увидели, и я тогда впервые сделался пунцовым от стыда…»
– У меня чертовски устали глаза, если вас не затруднит, прочитайте мне, пожалуйста, всю переписку с Дядей Джо, – попросил Рузвельт адъютанта. – Я хочу понять общий стиль диалога. Иначе мне будет трудно составить такую телеграмму русскому лидеру, в которой будет зафиксировано не только мое нынешнее отношение к факту переговоров, но и некое извинение за то недостойное поведение, которое позволили себе – видимо, по недоразумению – наши люди в Берне и здесь, в штабе Донована.
Адъютант надел очки и начал читать – громко, монотонно (Рузвельт всегда просил читать именно так, ибо опасался эмоций, которые придают слову совершенно иной смысл; если слушать предвыборные речи республиканского соперника Дьюи, то, казалось, его устами вещает сама Правда, но стоило прочитать речь, и можно было только диву даваться: полная пустота, никаких мыслей, бухгалтерский отчет, составленный к тому же человеком не очень-то чистым на руку).
«Лично и секретно от премьера Сталина президенту Рузвельту… – зачитал адъютант и откашлялся. – Я разобрался с вопросом, который Вы поставили передо мной в письме… и нашел, что Советское Правительство не могло дать другого ответа после того, как было отказано в участии советских представителей в переговорах в Берне с немцами о возможности капитуляции германских войск и открытии фронта англо-американским войскам в Северной Италии.
Я не только не против, а, наоборот, целиком стою за то, чтобы использовать случаи развала в немецких армиях и ускорить их капитуляцию на том или ином участке фронта, поощрить их в деле открытия фронта союзным войскам.
Но я согласен на переговоры с врагом по такому делу только в том случае, если эти переговоры не поведут к облегчению положения врага, если будет исключена для немцев возможность маневрировать и использовать эти переговоры для переброски своих войск на другие участки фронта, и прежде всего на советский фронт.
Только в целях создания такой гарантии и было Советским Правительством признано необходимым участие представителей Советского военного командования в таких переговорах с врагом, где бы они ни происходили – в Берне или Казерте. Я не понимаю, почему отказано представителям Советского командования в участии в этих переговорах и чем они могли бы помешать представителям союзного командования.
К Вашему сведению должен сообщить Вам, что немцы уже использовали переговоры с командованием союзников и успели за этот период перебросить из Северной Италии три дивизии на советский фронт.
Задача согласованных операций с ударом на немцев с запада, с юга и с востока, провозглашенная на Крымской конференции, состоит в том, чтобы приковать войска противника к месту их нахождения и не дать противнику возможности маневрировать, перебрасывать войска в нужном ему направлении. Эта задача выполняется Советским командованием. Эта задача нарушается фельдмаршалом Александером. Это обстоятельство нервирует Советское командование, создает почву для недоверия.
«Как военный человек, – пишете Вы мне, – Вы поймете, что необходимо быстро действовать, чтобы не упустить возможности. Так же обстояло бы дело в случае, если бы к Вашему генералу под Кенигсбергом или Данцигом противник обратился с белым флагом». К сожалению, аналогия здесь не подходит. Немецкие войска под Данцигом или Кенигсбергом окружены. Если они сдадутся в плен, то они сделают это для того, чтобы спастись от истребления, но они не могут открыть фронт советским войскам, так как фронт ушел от них далеко на запад, на Одер. Совершенно другое положение у немецких войск в Северной Италии. Они не окружены, и им не угрожает истребление. Если немцы в Северной Италии, несмотря на это, все же добиваются переговоров, чтобы сдаться в плен и открыть фронт союзным войскам, то это значит, что у них имеются какие-то другие, более серьезные цели, касающиеся судьбы Германии.
Должен Вам сказать, что, если бы на восточном фронте где-либо на Одере создались аналогичные условия возможности капитуляции немцев и открытия фронта советским войскам, я бы не преминул немедленно сообщить об этом англо-американскому военному командованию и попросить его прислать своих представителей для участия в переговорах, ибо у союзников в таких случаях не должно быть друг от друга секретов».
– Дальше, – попросил Рузвельт.
– «Лично и строго секретно для маршала Сталина от президента Рузвельта… Мне кажется, что в процессе обмена посланиями между нами относительно возможных будущих переговоров с немцами о капитуляции их вооруженных сил в Италии, несмотря на то что между нами обоими имеется согласие по всем основным принципам, вокруг этого дела создалась теперь атмосфера достойных сожаления опасений и недоверия.
Никаких переговоров о капитуляции не было, и если будут какие-либо переговоры, то они будут вестись в Казерте все время в присутствии Ваших представителей. Хотя попытка, предпринятая в Берне с целью организации этих переговоров, оказалась бесплодной, маршалу Александеру поручено держать Вас в курсе этого дела.
Я должен повторить, что единственной целью встречи в Берне было установление контакта с компетентными германскими офицерами, а не ведение переговоров какого-либо рода.
Не может быть и речи о том, чтобы вести переговоры с немцами так, чтобы это позволило им перебросить куда-либо свои силы с итальянского фронта. Если и будут вестись какие-либо переговоры, то они будут происходить на основе безоговорочной капитуляции. Что касается отсутствия наступательных операций союзников в Италии, то это никоим образом не является следствием каких-либо надежд на соглашение с немцами. Фактически перерыв в наступательных операциях в Италии в последнее время объясняется главным образом недавней переброской войск союзников – британских и канадских дивизий – с этого фронта во Францию. В настоящее время ведется подготовка к началу наступления на итальянском фронте около 10 апреля. Но, хотя мы и надеемся на успех, размах этой операции будет ограниченным вследствие недостаточного количества сил, имеющихся ныне в распоряжении Александера. У него имеется 17 боеспособных дивизий, а против него действуют 24 германские дивизии. Мы намерены сделать все, что позволят нам наши наличные ресурсы, для того чтобы воспрепятствовать какой-либо переброске германских войск, находящихся теперь в Италии.
Я считаю, что Ваши сведения о времени переброски германских войск из Италии ошибочны. Согласно имеющимся у нас достоверным сведениям, три германские дивизии отбыли из Италии после 1 января этого года, причем две из них были переброшены на восточный фронт. Переброска последней из этих трех дивизий началась приблизительно 25 февраля, то есть более чем за две недели до того, как кто-либо слышал о какой-либо возможности капитуляции. Поэтому совершенно ясно, что обращение германских агентов в Берне имело место после того, когда уже началась последняя переброска войск, и оно никоим образом не могло повлиять на эту переброску.
Все это дело возникло в результате инициативы одного германского офицера, который якобы близок к Гиммлеру, причем, конечно, весьма вероятно, что единственная цель, которую он преследует, заключается в том, чтобы посеять подозрение и недоверие между союзниками. У нас нет никаких оснований позволить ему преуспеть в достижении этой цели. Я надеюсь, что вышеприведенное ясное изложение нынешнего положения и моих намерений рассеет те опасения, которые Вы высказали в Вашем послании…»
– Высшего генерала СС Донован назвал мне «германским офицером», – заметил Рузвельт. – И я ему поверил. И оказался в глазах Дяди Джо лжецом… Стыд… Пожалуйста, дальше…
– «От маршала Сталина президенту Рузвельту…
Получил Ваше послание по вопросу о переговорах в Берне.
Вы совершенно правы, что в связи с историей о переговорах англо-американского командования с немецким командованием где-то в Берне или в другом месте «создалась теперь атмосфера достойных сожаления опасений и недоверия».
Вы утверждаете, что никаких переговоров не было еще. Надо полагать, что Вас не информировали полностью. Что касается моих военных коллег, то они, на основании имеющихся у них данных, не сомневаются в том, что переговоры были и они закончились соглашением с немцами, в силу которого немецкий командующий на западном фронте маршал Кессельринг согласился открыть фронт и пропустить на восток англо-американские войска, а англо-американцы обещались за это облегчить для немцев условия перемирия.
Я думаю, что мои коллеги близки к истине. В противном случае был бы непонятен тот факт, что англо-американцы отказались допустить в Берн представителей Советского командования для участия в переговорах с немцами.
Мне непонятно также молчание англичан, которые предоставили Вам вести переписку со мной по этому неприятному вопросу, а сами продолжают молчать, хотя известно, что инициатива во всей этой истории с переговорами в Берне принадлежит англичанам.
Я понимаю, что известные плюсы для англо-американских войск имеются в результате этих сепаратных переговоров в Берне или где-то в другом месте, поскольку англо-американские войска получают возможность продвигаться в глубь Германии почти без всякого сопротивления со стороны немцев, но почему надо было скрывать это от русских и почему не предупредили об этом своих союзников – русских?
И вот получается, что в данную минуту немцы на западном фронте на деле прекратили войну против Англии и Америки. Вместе с тем немцы продолжают войну с Россией – с союзницей Англии и США.
Понятно, что такая ситуация никак не может служить делу сохранения и укрепления доверия между нашими странами.
Я уже писал Вам в предыдущем послании и считаю нужным повторить здесь, что я лично и мои коллеги ни в коем случае не пошли бы на такой рискованный шаг, сознавая, что минутная выгода, какая бы она ни была, бледнеет перед принципиальной выгодой по сохранению и укреплению доверия между союзниками».
– Он, увы, прав, – заметил Рузвельт. – Минутная выгода адвокатских фирм братьев Даллесов и Донована торпедирует то, чего я добивался все эти годы, – доверие Дяди Джо… Дальше, пожалуйста…
– Вы устали? – спросил адъютант.
– О нет, нет, что вы… Я жду…
– «Лично и строго секретно для маршала Сталина от президента Рузвельта… Я с удивлением получил Ваше послание.., содержащее утверждение, что соглашение, заключенное между фельдмаршалом Александером и Кессельрингом в Берне, позволило „пропустить на восток англо-американские войска, а англо-американцы обещали за это облегчить для немцев условия перемирия“.
В моих предыдущих посланиях Вам по поводу попыток, предпринимавшихся в Берне в целях организации совещания для обсуждения капитуляции германских войск в Италии, я сообщал Вам, что: 1) в Берне не происходило никаких переговоров; 2) эта встреча вообще не носила политического характера; 3) в случае любой капитуляции вражеской армии в Италии не будет иметь место нарушение нашего согласованного принципа безоговорочной капитуляции; 4) будет приветствоваться присутствие советских офицеров на любой встрече, которая может быть организована для обсуждения капитуляции.
В интересах наших совместных военных усилий против Германии, которые сейчас открывают блестящую перспективу быстрых успехов в деле распада германских войск, я должен по-прежнему предполагать, что Вы питаете столь же высокое доверие к моей честности и надежности, какое я всегда питал к Вашей честности и надежности.
Я также полностью оцениваю ту роль, которую сыграла Ваша армия, позволив вооруженным силам, находящимся под командованием генерала Эйзенхауэра, форсировать Рейн, а также то влияние, которое окажут впоследствии действия Ваших войск на окончательный крах германского сопротивления нашим общим ударам.
Я полностью доверяю генералу Эйзенхауэру и уверен, что он, конечно, информировал бы меня, прежде чем вступить в какое-либо соглашение с немцами. Ему поручено требовать, и он будет требовать безоговорочной капитуляции тех вражеских войск, которые могут потерпеть поражение на его фронте. Наше продвижение на западном фронте является результатом военных действий. Скорость этого продвижения объясняется главным образом ужасающим ударом наших военно-воздушных сил, который привел к разрушению германских коммуникаций, а также тем, что Эйзенхауэру удалось подорвать силы основной массы германских войск на западном фронте в то время, когда они находились еще к западу от Рейна.
Я уверен, что в Берне никогда не происходило никаких переговоров, и считаю, что имеющиеся у Вас об этом сведения, должно быть, исходят из германских источников, которые упорно старались вызвать разлад между нами с тем, чтобы в какой-то мере избежать ответственности за совершенные ими военные преступления. Если таковой была цель Вольфа, то Ваше послание доказывает, что он добился некоторого успеха.
Будучи убежден в том, что Вы уверены в моей личной надежности и в моей решимости добиться вместе с Вами безоговорочной капитуляции нацистов, я удивлен, что Советское Правительство, по-видимому, прислушалось к мнению о том, что я вступил в соглашение с врагом, не получив сначала Вашего полного согласия.
Наконец, я хотел бы сказать, что если бы как раз в момент победы, которая теперь уже близка, подобные подозрения, подобное отсутствие доверия нанесли ущерб всему делу после колоссальных жертв – людских и материальных, то это было бы одной из величайших трагедий в истории.
Откровенно говоря, я не могу не чувствовать крайнего негодования в отношении Ваших информаторов, кто бы они ни были, в связи с таким гнусным, неправильным описанием моих действий или действий моих доверенных подчиненных».
– Вы ощущаете неловкость? – спросил Рузвельт. – Вы понимаете, в какое положение меня поставили? Дальше…
– «Лично и секретно от премьера Сталина президенту Рузвельту…
1. В моем послании… речь идет не о честности и надежности. Я никогда не сомневался в Вашей честности и надежности, так же как и в честности и в надежности г-на Черчилля. У меня речь идет о том, что в ходе переписки между нами обнаружилась разница во взглядах на то, что может позволить себе союзник в отношении другого союзника и чего он не должен позволить себе. Мы, русские, думаем, что в нынешней обстановке на фронтах, когда враг стоит перед неизбежностью капитуляции, при любой встрече с немцами по вопросам капитуляции представителей одного из союзников должно быть обеспечено участие в этой встрече представителей другого союзника. Во всяком случае, это безусловно необходимо, если этот союзник добивается участия в такой встрече. Американцы же и англичане думают иначе, считая русскую точку зрения неправильной. Исходя из этого, они отказали русским в праве на участие во встрече с немцами в Швейцарии. Я уже писал Вам и считаю не лишним повторить, что русские при аналогичном положении ни в коем случае не отказали бы американцам и англичанам в праве на участие в такой встрече. Я продолжаю считать русскую точку зрения единственно правильной, так как она исключает всякую возможность взаимных подозрений и не дает противнику возможности сеять среди нас недоверие.
2. Трудно согласиться с тем, что отсутствие сопротивления со стороны немцев на западном фронте объясняется только лишь тем, что они оказались разбитыми. У немцев имеется на восточном фронте 147 дивизий. Они могли бы без ущерба для своего дела снять с восточного фронта 15 – 20 дивизий и перебросить их на помощь своим войскам на западном фронте. Однако немцы этого не сделали и не делают. Они продолжают с остервенением драться с русскими за какую-то малоизвестную станцию Земляницу в Чехословакии, которая им столько же нужна как мертвому припарки, но безо всякого сопротивления сдают такие важные города в центре Германии, как Оснабрюк, Мангейм, Кассель. Согласитесь, что такое поведение немцев является более чем странным и непонятным.
3. Что касается моих информаторов, то, уверяю Вас, это очень честные и скромные люди, которые выполняют свои обязанности аккуратно и не имеют намерения оскорбить кого-либо. Эти люди многократно проверены нами на деле. Судите сами. В феврале этого года генерал Маршалл дал ряд важных сообщений Генеральному Штабу советских войск, где он на основании имеющихся у него данных предупреждал русских, что в марте месяце будут два серьезных контрудара немцев на восточном фронте, из коих один будет направлен из Померании на Торн, а другой – из района Моравска Острава на Лодзь. На деле, однако, оказалось, что главный удар немцев готовился и был осуществлен не в указанных выше районах, а в совершенно другом районе, а именно в районе озера Балатон, юго-западнее Будапешта. Как известно теперь, в этом районе немцы собрали до 35 дивизий, в том числе 11 танковых дивизий. Это был один из самых серьезных ударов за время войны с такой большой концентрацией танковых сил. Маршалу Толбухину удалось избегнуть катастрофы и потом разбить немцев наголову между прочим потому, что мои информаторы раскрыли, правда с некоторым опозданием, этот план главного удара немцев и немедленно предупредили о нем маршала Толбухина. Таким образом я имел случай еще раз убедиться в аккуратности и осведомленности советских информаторов.
Для Вашей ориентировки в этом вопросе прилагаю письмо Начальника Генерального Штаба Красной Армии генерала армии Антонова на имя генерал-майора Дина».
– Читать это письмо тоже? – спросил адъютант.
– Да, пожалуйста, – ответил Рузвельт.
«Главе военной миссии США в СССР
генерал-майору Джону Р. Дину
Уважаемый генерал Дин!
Прошу Вас довести до сведения генерала Маршалла следующее:
20 февраля сего года я получил сообщение генерала Маршалла, переданное мне генералом Дином, о том, что немцы создают на восточном фронте две группировки для контрнаступления: одну в Померании для удара на Торн и другую в районе Вена, Моравска Острава для наступления в направлении Лодзь. При этом южная группировка должна была включать 6-ю танковую армию СС. Аналогичные сведения были мною получены 12 февраля от главы армейской секции Английской Военной миссии полковника Бринкмана.
Я чрезвычайно признателен и благодарен генералу Маршаллу за информацию, призванную содействовать нашим общим целям, которую он так любезно предоставил нам.
Вместе с тем считаю своим долгом сообщить генералу Маршаллу о том, что боевые действия на восточном фронте в течение марта месяца не подтвердили данную им информацию, ибо бои эти показали, что основная группировка немецких войск, включавшая и 6-ю танковую армию СС, была сосредоточена не в Померании и не в районе Моравска Острава, а в районе озера Балатон, откуда немцы вели наступление с целью выйти к Дунаю и форсировать его южнее Будапешта.
Этот факт показывает, что информация, которой пользовался генерал Маршалл, не соответствовала действительному ходу событий на восточном фронте в марте месяце.
Не исключена возможность, что некоторые источники этой информации имели своей целью дезориентировать как Англо-Американское, так и Советское командование и отвлечь внимание Советского командования от того района, где готовилась немцами основная наступательная операция на восточном фронте.
Несмотря на изложенное, я прошу генерала Маршалла, если можно, продолжать сообщать мне имеющиеся сведения о противнике.
Это сообщение я считал своим долгом довести до сведения генерала Маршалла исключительно для того, чтобы он мог сделать соответствующие выводы в отношении источника этой информации.
Прошу Вас передать генералу Маршаллу мое уважение и признательность.
Уважающий Вас —
генерал армии Антонов,
начальник генерального штаба
Красной Армии
30 марта 1945 года».
– Какое бесстыдство, – тихо сказал Рузвельт. – Узколобая корысть и традиционная нелюбовь к русским может стать – на определенном этапе – детонатором взрыва… Мне стыдно за тех, кому я верил… Мне совестно, что я обрывал Гопкинса, когда тот говорил, что мне лгут… Пожалуйста, запишите текст… Двоеточие, кавычки:
Лично и строго секретно
для маршала Сталина
от президента Рузвельта
Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы.
Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся.
– Точка, – заключил Рузвельт. – Кавычки закрыть… Это все, что я пока могу сделать. Но это только начало. Русские, думаю, меня поймут… Поставьте дату: двенадцатое апреля тысяча девятьсот сорок пятого года…
Это был последний документ, подписанный Франклином Делано Рузвельтом; спустя несколько часов он – неожиданно для всех – умер.
«Президенту Трумэну,
Вашингтон.
От имени Советского Правительства и от себя лично выражаю глубокое соболезнование Правительству Соединенных Штатов Америки по случаю безвременной кончины Президента Рузвельта. Американский народ и Объединенные Нации потеряли в лице Франклина Рузвельта величайшего политика мирового масштаба и глашатая организации мира и безопасности после войны.
Правительство Советского Союза выражает свое искреннее сочувствие американскому народу в его тяжелой утрате и свою уверенность, что политика сотрудничества между великими державами, взявшими на себя основное бремя войны против общего врага, будет укрепляться и впредь.
И. Сталин.
Отправлено 13 апреля 1945 года».
31. УДАР КРАСНОЙ АРМИИ. ПОСЛЕДСТВИЯ – I
Понятие «хруст», приложимое, как правило, к явлениям физическим, в равной мере может быть спроецировано на то, что случилось 16 апреля сорок пятого года, после того как войска Жукова, включив тысячи прожекторов, обрушили на позиции немецких войск, укрепившихся на Одерском редуте, ураган снарядов, мин и бомб.
Хрустела не только оборона; хрустел рейх; то, что еще за мгновение перед началом удара являло собой структуру, волю массы противной стороны, сейчас медленно, разрываемое тающими, стремительными трещинами, неумолимо и грохочуще оседало, поднимая при этом смерч душной пыли и гари.
…В Цоссене, в штаб-квартире Кребса, сменившего Гудериана, телефоны звонили беспрерывно (связь работала по-немецки отменно); известия с Одера приходили через каждые пятнадцать минут.
Кребс, стоявший в кабинете возле карты, спиною к собравшимся, не мог не слышать, как глухо, но не испуганно уже, не шепотом, а открыто, громко, понимая надвигающийся ужас, кто-то из офицеров говорил его адъютанту Герхарду Болдту:
– Неужели американцы не успеют?! Ведь они на Эльбе, фронт открыт, их танки в Цербсте, неужели они не захотят войти в Берлин первыми?
Кребс обернулся, посмотрел куда-то поверх голов своих штабных и обратился к адъютанту:
– Пожалуйста, соедините меня с рейхсканцелярией: я должен понять, куда все-таки переводят главный штаб. Мое предложение остается прежним – Берхтесгаден… И не сочтите за труд принести мне стакан вермута…
Адъютант связался с бункером; генерал Бургдорф на вопрос об эвакуации сытно и снисходительно рассмеялся, пояснив при этом:
– Эвакуация на Берхтесгаден уже практически закончена, вопрос только за тем, когда выедет сам… Передайте Кребсу, что он приглашен в рейхсканцелярию 20 апреля на празднование дня рождения фюрера…
…Вечером 19 апреля Борман остался в кабинете Гитлера после того, как все приглашенные на ежедневную военную конференцию были отпущены. Остаться один на один с фюрером было теперь не просто, несмотря на то что в бункере под рейхсканцелярией было построено ни мало ни много шестьдесят комнат. Раньше, в январе еще, здесь было пусто, лишь стояли посты охраны; Гитлер постоянно находился в «Волчьем логове», в Восточной Пруссии; ныне, после его переселения сюда, вдоль по стенам лестниц, ведших в подземный лабиринт, толпились гвардейцы СС; во многих комнатах расположились молодые парни из «личного штандарта» Гитлера, все как на подбор – двухметровые блондины с голубыми глазами; часть комнат была завалена ящиками с вином, анчоусами, сосисками, ананасами, креветками, шампиньонами, шоколадом, икрой, лососиной, ветчиной; на проходивших мимо генералов молодые парни из охраны внимания более не обращали – спали, ели, пили, громко смеялись, рассказывая сальные анекдоты; тишина соблюдалась лишь возле личных апартаментов Гитлера.
Последнее убежище фюрера состояло из кабинета, спальни, двух гостиных комнат и ванной; к кабинету примыкал конференц-зал; неподалеку была оборудована веселенькая комнатка для Блонди, собаки фюрера, и четырех ее щенков; чуть выше этой комнаты, самой любимой Гитлером, шла анфилада из восемнадцати маленьких помещений, где постоянно работала – по последнему слову техники – телефонная станция; затем были две комнаты, отданные личному доктору Гитлера – профессору штандартенфюреру Брандту; затем – шесть комнат, предназначенных для штаба комиссара обороны Берлина Геббельса; неподалеку были кухня и комната личного повара Гитлера, мастера по приготовлению вегетарианской пищи, фрау Манциали; далее – большая столовая и комнаты для официантов и слуг. Отсюда внутренняя лестница вела в сад рейхсканцелярии; сделав несколько шагов по этой лестнице, можно было оказаться в пресс-офисе, возглавляемом Хайнцем Лоренцом; к нему примыкала штаб-квартира Бормана, которую вел штандартенфюрер Цандер; рядом помещались кабинеты посланника рейхсфюрера при ставке Гитлера группенфюрера СС Фегеляйна, женатого на сестре Евы Браун, полковника Клауса фон Белова, адмирала Фосса, посланника МИДа при ставке доктора Хавеля, армейского адъютанта Гитлера майора Йоханнмайера, пилота фюрера Бауера, второго пилота Битца, посланника министерства пропаганды при ставке доктора Наумана; группы армейской разведки во главе с генералом Бургдорфом и его адъютантом Вайсом; кабинет Кребса. Всего в этом мрачном подвальном каземате сейчас находилось более семисот человек, поэтому уединиться можно было только в кабинете Гитлера; здесь мерно гудели вентиляторы; порядок был абсолютным; никакой связи с внешним миром, где все хрустело и пыльно, удушающе оседало.
Именно здесь Борман и решил привести в исполнение свой план, задуманный в марте, – план спасения, ценою которого должна быть смерть того человека, которого он называл «гением», «великим сыном нации», «создателем тысячелетнего рейха», того трясущегося, медленно движущегося пятидесятипятилетнего мужчины, что сидел перед ним со странной виноватой улыбкой, замершей в уголках рта.
– Фюрер, – сказал Борман, – я всегда говорил вам правду, самую жестокую, какой бы она ни была…
Именно потому, что он никогда правды не говорил, но лишь угадывал то, что тот хотел слышать, и организовывал это им угаданное в слова окружающих, в статьях газет и передачах радио, Гитлер легко с ним согласился, прерывисто при этом вздохнув.
– Поэтому, – продолжил Борман, – позвольте мне и сейчас, в дни, когда идет решающая битва за будущее нации, высказать вам ряд соображений, продиктованных одной лишь правдой…
– Да, Борман, только так.
– Как и вы, я убежден в победе, какой бы ценою она ни далась нам. В городе работают специальные суды гестапо, которые расстреливают на месте паникеров и дезертиров, купленных врагами; рука об руку с ними действуют суды армии и партии. Порядок поэтому абсолютен. Однако огромные территории рейха на севере и на юге на какое-то время отрезаны от нас. Сведения, которые приходят оттуда, весьма тревожны. Поэтому я вижу единственный выход в том, чтобы вы, именно вы, обратились с просьбой к рейхсфюреру Гиммлеру срочно выехать на север и возглавить там борьбу нации. Я считал бы разумным просить вас отправить Геринга на юг, чтобы он взял на себя руководство сражением из нашего Альпийского редута… Но и это не все, фюрер… Вы знаете, что нация ставит вас выше бога; лишить нацию бога невозможно, но припугнуть этим – не помешает…
– Я не понял вас, – сказал Гитлер, чуть подавшись вперед, и Борман сразу же ощутил, что фюрер отдает себе отчет, о чем сейчас пойдет речь.
– Ваше заявление о том, что вы остаетесь в Берлине, лично возглавляете борьбу до окончательной победы или же гибнете вместе с жителями столицы, воодушевит нацию, придаст ей сил… Геббельс высказал соображение, не имеет ли смысла еще больше припугнуть колеблющихся и деморализованных, заявив, что фюрер уйдет из жизни, если борьбе не будут отданы все силы немцев – всех без исключения…
Борман пустил пробный шар: Геббельс никогда не посмел бы высказать такого рода идею, но это надо было еще более прочно заложить в мозг Гитлера, закрепить эту мысль, успокоительно закамуфлировав разговором про «испуг» и «нажим».
– Я не знал, что ответить Геббельсу, – продолжал между тем рейхсляйтер, – а он бы никогда не осмелился обратиться к вам с таким предложением, оттого что оно продиктовано своекорыстными интересами его министерства, делом нашей пропаганды… Я же рискнул высказать вам это его соображение…
– Вы считаете, что оно имеет под собой почву?
– Поскольку вас ждут в Альпийском редуте, который неприступен, поскольку вы всегда можете покинуть Берлин, – неторопливо лгал Борман, – я полагал бы такой крайний шаг, такого рода политическую интригу совсем не бесполезной…
– Хорошо, – ответил Гитлер. – Я найду возможность публично высказаться в таком смысле… Хотя, – в глазах его вдруг вспыхнул прежний, осмысленный, жестокий, устремленный огонь, – я действительно более всего на свете боюсь попасть в лапы врагов… Они тогда повезут меня по миру в клетке… Да, да, именно так, Борман, я же знаю этих чудовищ… Так что, – Гитлер в свою очередь начал игру, – может быть, мне действительно имеет смысл уйти из жизни?
– Фюрер, вы не смеете думать об этом… Я бываю в городе, я вижу настроение людей, вижу лица, полные решимости победить, опрокинуть врага и погнать его вспять, я слышу разговоры берлинцев: веселые, спокойные и достойные, они плюют на трупы разложившихся изменников, повешенных на столбах… Монолитность нации ныне такова, что победа совершенно неминуема, вы же знаете свой народ!
Гитлер мягко улыбнулся, успокоенно кивнул:
– Хорошо, Борман, я найду момент для того, чтобы припугнуть тех, кто проявляет малодушие…
Когда Борман шел к двери, Гитлер тихо засмеялся:
– Но ведь я буду обязан исполнить данное слово, если ваша убежденность в победе рухнет?
Борман обернулся: Гитлер терзал своей правой рукою левую, трясущуюся, и смотрел на него просяще, как ребенок, который не хочет слушать страшную сказку или, вернее, желает заранее знать, что конец будет – так или иначе – благополучный.
– Если наступит крах, я застрелюсь на ваших глазах, мой фюрер, – сказал Борман. – Моя жизнь и судьба настолько связаны с вами, так нерасторжимы, что, думая о вас, я думаю о себе…
– А как люди на улицах одеты? – спросил Гитлер.
Борман ужаснулся этому вопросу, вспомнив тысячи трупов вдоль дорог, изголодавшихся детей, согбенных пергаментных старух, замерших в очередях возле магазинов, где давали хлеб; руины домов; воронки на дорогах, пожарища, висящих на столбах солдат с дощечками на груди: «Я не верил в победу!», и ответил, ужасаясь самому себе:
– Весна всегда красила берлинцев, мой фюрер, девушки сняли пальто, дети бегают в рубашонках…
– А столики кафе уже вынесли на бульвары?
И тут Борман испугался: а что, если Геббельс рассказал фюреру хоть гран правды? Или показал фото зверств авиации союзников?
– Нет, – ответил он, не отрывая глаз от лица Гитлера, – нет еще, мой фюрер… Люди ждут победы, хотя маленькие рыбацкие кабачки на Фишермаркте и пивнушки возле заводов полны рабочего люда…
– Я не пробовал пива с времен первой войны, – сказал Гитлер. – У меня к нему отвращение… Знаете почему? Я перепил в детстве. И ужасно страдал… С тех пор у меня страх и ненависть к алкоголю… Это было так ужасно, когда я увидел себя со стороны, лежавшего ничком, со спутавшимися волосами; невероятные колики в солнечном сплетении; холодный пот на висках… Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они – горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков… Но после победы я выйду с вами на Унтер-ден-Линден, прогуляюсь по Фридрихштрассе, зайду в обычную маленькую пивную и выпью полную кружку пенного «киндля»…
…Через полчаса помощник Бормана штандартенфюрер Цандер рассказал о работе, проведенной полковником Хубером – его человеком в окружении Геринга.
– Рейхсмаршал высказался в том смысле, – говорил Цандер, – что ситуация прояснится двадцатого, на торжественном вечере. «Если фюрер согласится уехать в Берхтесгаден, тогда борьба войдет в новую фазу и судьба немцев решится на поле битвы; если же он останется в Берлине, придется думать о том, как спасти нацию от тотального уничтожения». Когда Хубер напомнил ему о традиции разговора за столом мира двух достойных солдат враждующих армий, рейхсмаршал оживился и попросил срочно подготовить хорошие примеры из истории; особенно интересовался Древним Римом, ситуацией при Ватерлоо и коллизиями, связанными с Итальянским походом генерала Суворова.
…После этого Борман вызвал Мюллера.
– Счетчик включен, – сказал он, расхаживая по своему маленькому кабинету в бункере. – Вы должны сделать так, чтобы Шелленберг предложил Гиммлеру обратиться к англо-американцам с предложением о капитуляции…
– Безоговорочной? – уточнил Мюллер.
Борману это уточнение не понравилось, хотя он понимал, что такого рода вопрос правомочен. Ответил он, однако, вопросом:
– А вы как думаете?
– Так же, как и вы, – ответил Мюллер. – По-моему, самое время называть собаку – собакой, рейхсляйтер.
Борман покачал головой, усмехнулся чему-то, спросил:
– Выпить хотите?
– Хочу, но – боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать.
– Неделя в нашем распоряжении, Мюллер… А это очень много, семь дней, сто шестьдесят восемь часов, что-то около десяти тысяч минут. Так что я – выпью. А вы позавидуйте.
Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом:
– Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни – ощущение веселого беззаботного пьянства, не так ли?
– Так, – устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; он мстил ему этими своими словами за все то, чего лишился, связав себя с ним; власть хороша только тогда, когда реальна, и ты на ее вершине, а если все хрустит и конец будет совсем не таким, как у какого-нибудь британского или бельгийского премьера – ушел себе в отставку, живи на ферме, дои коров да нападай на преемника в печати, – тогда остро вспоминается юность, до той именно черты, когда понесло, когда добровольно отринул радость человеческого бытия во имя миража, называемого мировым владычеством…
– А вы что грустный? – спросил Борман, выпив еще одну рюмку.
И Мюллер ответил словами Штирлица, сразу же поняв, что именно его слова он сейчас произнес:
– Я не люблю быть болваном в игре, рейхсляйтер… Я не умею работать, если не знаю конечной задумки… Я ощущаю тогда свою ненужность и – что еще страшнее – малость…
– Я объясню вам все, Мюллер. Вчера еще было нельзя. Даже час назад было рано. Сейчас – можно и нужно… Я – человек альтернативы, вы это знаете… Я не могу спать в комнате, где только одна дверь – меня мучают кошмары… Если Гиммлер сговорится с Бернадотом, он все равно не сможет без меня сдержать рейх: партия взяла верх над его СС, и это очень хорошо. Следовательно, на него мы найдем вожжи, аппарат в моих руках, гестапо – в ваших. Геринг? Вряд ли, оперетта. Хотя я не исключаю и этой возможности. Его офицеры тоже не смогут держать, он это понимает; держать можем мы. Но это один строй размышления, один допуск. Второй: они не сговорились. Тогда я обращаюсь к Сталину с предложением мира, я отдаю в его руки Германию порядка, Германию сконцентрированной силы… Я говорю ему: «Примите нас, иначе нас возьмут ваши союзники»… Ваша игра с Москвой идет хорошо, не так ли? Кремль нервничает, получая информацию о переговорах с Западом, иначе они бы начали штурм позже, когда бы сошли разливы рек и не было непролазной грязи на полях, где они вынуждены базировать свои самолеты…
– Это – две двери, – сказал Мюллер. – И обе они могут оказаться закрытыми… Что тогда? Прыгать в окно?
Борман посмеялся, не разжимая рта, и глаза его прикрылись тяжелыми веками:
– Придется. Но мы прыгаем с первого этажа, Мюллер. Натренированы, не впервой… «Окно» – это наша подводная лодка. Опорная база в Аргентине готова к ее приему. Подпольный штаб нашего движения начал работу на Паране, в междуречье великих рек, там наши люди контролируют территорию, равную земле Гессен, на первое время хватит, доктор Менгеле готовится к переброске туда. Что еще?
– Где окно? – усмехнулся Мюллер. – Я готов хоть сейчас прыгать. И налейте водки, теперь, когда все стало ясно, можно хоть на час расслабиться…
– Шелленберг подвигнет Гиммлера к открытому обращению на Запад?
– Спросили б точнее: сможет Мюллер сделать так, чтобы Шелленберг провел нужную операцию против Гиммлера? И я б ответил: «Да, смогу, на то я и Мюллер»… Как будем уходить? Когда?
– Погодите, погодите, всему свое время…
Мюллер покачал головой:
– Я не верю в ваши двери, рейхсляйтер… Я уже вырыл для себя могилу, в которую опустят пустой гроб, и приготовил мраморный памятник на кладбище. Когда станем прыгать из окна?
– После того как мы обратимся к русским. И они ответят нам. А это случится в ближайшие дни…
И тогда Мюллер тихо спросил:
– А с ним-то вы справитесь?
Борман понял, кого Мюллер имел в виду; он знал, что тот говорит о Гитлере; ответил поэтому открыто и простодушно:
– Я всегда считал Геббельса мягким человеком, он мне по силе.
Мюллер снова покачал головой:
– Не надо так… Часы бьют полночь… Не надо… Ответьте прямо: я могу быть вам полезен в устранении Гитлера? Я, лично я, Мюллер? Могу я быть вам полезен в том, чтобы уже сейчас продумать будущее трех ваших двойников – и мои люди тоже стерегут их, не думайте, не только парни вашего Цандера… Как тщательно вы продумали маршрут нашего движения через кровоточащую Германию, на север, к подводникам? Имеете ли вы в голове абсолютный план операции ухода отсюда, когда мы обязаны будем запутать всех, пустить их по ложному следу, оставить после себя десяток версий? Рейхсляйтер, часы бьют полночь, не позволяйте себе расслабляться в здешней блаженной тишине и тепле…
Мюллер говорил, словно вбивал гвозди; в висках у Бормана занемело от боли.
Осев в кресле, сделавшись еще меньше ростом, Борман как бы растекся, обмяк и понял, что все кончено – окончательно и бесповоротно. А с этим пришел страх: а ну и Мюллер уйдет?! Это показалось ему до того страшным – оттого что было возможно и по его, Бормана, логике просто-таки необходимо, – что он сказал:
– Не бранитесь… Мне приходится все время играть, поймите меня, бога ради… Вся жизнь – балансировка и игра на полюсах…
– Если б не понимал…
– Давайте оговорим детали, Мюллер… Называйте мне вашу конспиративную квартиру, где вы меня будете ждать; начинайте планировать уход, займитесь моими двойниками – вы правы, времени уже не осталось… Что же касается Гитлера, то здесь ваша помощь мне не нужна, я его слишком хорошо знаю…
32. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – IV
…Ранним утром Штирлиц вернулся в Берлин, окутанный черно-красным дымом пожаров.
Он сидел на заднем сиденье, между Куртом и Ойгеном, машину вел Вилли; по дороге они трижды вываливались в кюветы, когда над дорогой проносились русские штурмовики; самолеты летели на бреющем полете, расстреливая из пулеметов колонны пехоты, которая двигалась к Берлину.
Каждый раз Штирлиц с ужасом думал, что его же, краснозвездные, могут ударить по нему из своих крупнокалиберных. Нет ничего обиднее. Только б дожить до того момента, когда наши войдут в Берлин. Ладно б погибнуть от пули Мюллера – это хоть соответствует условиям той работы, которую он делал. Но ведь нельзя, нельзя погибать. Тебе приказано выжить, Исаев, ты обязан выжить…
…В здание РСХА он вошел, зажатый между Куртом и Ойгеном, все еще не желая признаться себе в том, что это и есть конец. Игра окончена, сейчас в ней просто-напросто отпала нужда: когда гремит артиллерийская канонада и краснозвездные штурмовики по-хозяйски барражируют над автострадами, не до игр. Финал трагедии должен быть правдой, никаких условностей; последнее слово обязано быть произнесенным.
…В коридорах РСХА царила суматоха, молодые эсэсовцы торопливо выносили ящики; во дворе продолжали жечь бумаги; смрадный, тяжелый дым щипал глаза; однако на третьем этаже, где находился кабинет Мюллера, было все, как и раньше; канонада казалась звуковым оформлением фильма, который привезли сюда на просмотр из рейхсминистерства пропаганды – такое практиковалось, особенно если лента была посвящена победам вермахта на полях сражений. Так же, как и раньше, возле каждого поворота коридора стояли младшие офицеры СС, дотошливо проверявшие документы у всех проходивших, только теперь на маленьких столиках возле постов лежали каски и противогазы, а на груди у охранников висели короткостволые шмайсеры.
Адъютант шефа гестапо Шольц посмотрел на Штирлица с тяжелой ненавистью и сказал сопровождавшим его эсэсовцам:
– Заберите у него оружие.
Штирлиц спокойно позволил себя разоружить, учтиво осведомился, можно ли ему закурить, получил отказ, пожал плечами и подумал, что какое-то время, видимо, у него еще есть, иначе бы его просто-напросто пристрелили.
«А что им все-таки теперь от меня надо? – подумал он. – Ну что может теперь интересовать Мюллера? Или им движет профессиональный интерес? Я представляю, что он может со мною сделать, если захочет получить ответы на все свои вопросы. Или ему нужны адреса моих контактов у нейтралов? Зачем? В общем-то, пригодится: он ведь будет уходить, нужно иметь в резерве то, чем можно впоследствии торговать».
Шольц заглянул в кабинет Мюллера, вышел оттуда сразу же, не глядя на Штирлица, сказал:
– Вас ждут.
Штирлиц вошел в знакомый ему кабинет, остановился на пороге, и улыбнувшись, поднял левую руку, сжатую в кулак:
– Рот фронт, группенфюрер…
– Здравствуйте, товарищ Штирлиц, – ответил тот без обычной улыбки. – Садитесь, сейчас я кончу работу, и мы с вами поедем в одно чудесное место.
– Туда, где на столике разложены прекрасные инструменты для того, чтобы делать человеку бо-бо?
Мюллер вздохнул:
– Какого черта вы вернулись из Швейцарии, Штирлиц? Ну зачем? Неужели вы не понимали, что ваш Центр отправлял вас на гибель? Вот, – он подвинул Штирлицу папку, – почитайте ваши телеграммы, а я пока сделаю несколько звонков. И не вздумайте кидаться в окно: у меня в стекло вмонтированы специальные жилы, порежетесь, но не выброситесь.
Он набрал номер; ловко прижав трубку к уху плечом, закурил. Осведомился:
– Что, советник Перейра еще в городе? Тогда, пожалуйста, соедините меня с ним, это говорит профессор Розен… Да, да, из торговой палаты… Я подожду…
Штирлиц пролистал телеграммы…
«А ведь он хитрит, – понял Штирлиц, – он не мог читать то, что я передавал с Плейшнером и через Эрвина с Кэт. Иначе бы он не пустил меня в Берн. Они, видимо, расшифровали меня, когда я, вернувшись, вышел на Лорха. А уже потом прочитали все то, что я отправлял раньше. А зачем ему хитрить? Он никогда не хитрит попусту. Мюллер человек со стальной выдержкой – все что он делает, он делает по плану, в котором нет мелочей; любая подробность выверена до абсолюта».
Прикрыв ладонью трубку, Мюллер спросил:
– Ну как? Хорошо работают наши дешифровальщики?
– Вы – лучше, – ответил Штирлиц. – Давно начали меня читать?
– С февраля.
– Пока еще работал Эрвин?
– Ах, Штирлиц, Штирлиц, и все-то вы хотите знать! – Лицо Мюллера снова напряглось, он еще крепче прижал трубку к уху. – Алло! Да, господин советник Перейра, это я. Вечером самолет будет готов, мы отправим вас с Темпельхофа, вполне надежно… Да, и еще одна просьба: заезжайте к военному атташе Испании полковнику де Молина, предупредите его о вылете, у них что-то случилось с телефоном. Вам привезут два чемодана, вы помните? Нет, нет, в Асунсьоне вас встретят мои коллеги, они примут груз. Счастливого полета, мой друг, завидую, что сегодня ночью вы будете пировать в Цюрихе. Советую заглянуть в немецкий ресторанчик на Банхофштрассе, напротив «Свисс Бэнка», там прекрасно делают айсбайн… Спасибо, мой дорогой… Будучи суеверным человеком – хотя это и карается нашей моралью, – я, тем не менее, говорю вам: «До встречи».
Мюллер положил трубку на рычаг, прислушался к канонаде, затянул галстук, неловко одернул штатский пиджак, сидевший на нем чуть мешковато, поднялся и сказал:
– Едем, дружище, времени у нас в обрез, а дел – невпроворот.
И снова Штирлиц был зажат между Ойгеном и Куртом; Мюллер сидел рядом с Вилли, на переднем сиденье, хотя всегда ездил в машине сзади, слева от шофера; впереди и сзади неслись два «мерседеса» с форсированными двигателями, набитые охранниками в штатском; часто приходилось объезжать битый кирпич, солдаты пока еще старались расчищать улицы, да и полицейские на работы выгоняли всех, кто мог двигаться; порядок, только порядок, даже в самые трудные времена!
Не оборачиваясь, Мюллер спросил:
– Знаете, Штирлиц, что меня более всего удивляло в жизни?
– Откуда же мне знать, группенфюрер, конечно, не знаю.
– Сейчас расскажу… Помните, Дагмар Фрайтаг рассказывала вам про руны, русские былины и все такое прочее?
– Помню.
– Я, кстати, был тогда поражен вашим голосом… Когда вы расспрашивали ее… У вас был совершенно особый голос… В нем была такая тоска… И я подумал: разве можно идти в разведку человеку со столь обостренным чувством любви… Тоски, если хотите… Это же просто-напросто неестественно… Наша с вами профессия цинична, вненациональна и прагматична, не так ли?
– Нет.
– Доказательства?
– Я вас не переубежу, какой смысл болтать попусту…
– Вы ответили мне некультурно…
Штирлиц, усмехнувшись, повторил:
– Некультурно…
– Знаете, мне кажется, что культура зародилась в тот миг, когда произошло выделение какой-то великой души из общей массы живых существ, – задумчиво сказал Мюллер. – Видимо, истинная культура могла состояться лишь на почве небольшого района, скорее всего где-то в горах, в плодородных ущельях, в атмосфере тесного единения жителей… Культура погибает после того, как таинственная великая душа полностью реализует себя, выявит в рунах, былинах, песнях трубадуров, замрет в устремленности храмов, окостенеет в параграфах законов… Она тогда застывает, как застыла антика… Зачем же тогда надламывать свое сердце по застывшему, Штирлиц?
Штирлиц удивленно посмотрел на Мюллера, потом, нахмурившись, заметил:
– Где-то мне уже встречались подобные соображения, но, по-моему, в книгах, изданных за границами рейха?
Мюллер обернулся, почесал кончик носа, хмыкнул:
– Между прочим, я обидчив. Эти мысли я выносил сам, когда работал против Шандора Радо и «Красной капеллы»: там были интеллигентные люди, надо было противостоять им в полный рост… Согласитесь, у нас порою дуракам легче, их не боятся, их двигают наверх – до определенного, впрочем, предела, – но ведь мы с вами отдали жизнь такому делу, где глупость совершенно невозможна, она преступна, даже, я бы сказал, антигосударственна… Глупый дипломат на виду, его можно поправить, уволить, посадить, а вот если глуп разведчик, тогда режим ждут большие беды… Что вы так жадно смотрите на улицы? Прощаетесь? Или хотите запомнить маршрут, по которому вас везут? Так не проще ли задать мне этот вопрос? Я везу вас на мою конспиративную квартиру, там очень удобно, прекрасный вид из окон, стекла также оборудованы специальными сетками, причем, абсолютно звуконепроницаемы, канонада не слышна, русских туда пока не пустят, рельеф местности в нашу пользу, армии Венка и Штейнера на подходе, драка будет кровавой, нас ждут сюрпризы.
…На третьем этаже особняка, стоявшего на тихой узкой улице, в большой квартире было довольно много народа; все в штатском; слышался стрекот пишущих машинок и глухие голоса, быстро диктовавшие тексты; то и дело звонили телефоны – их было никак не меньше трех, может быть, больше; проходя по коридору, Штирлиц увидел в окно, что на улице, параллельной той, по которой они сюда приехали, молодые мальчики в форме «гитлерюгенда» возводили баррикаду; на доме, что был метрах в ста, развевался флаг молодых национал-социалистов.
Мюллер пригласил Штирлица в маленькую комнату; два стула; на столе стопка бумаги и десяток фаберовских карандашей, очень жестких, точенных до игольчатости; пепельница, две пачки сигарет, зажигалка.
– Садитесь, Штирлиц. Садитесь к столу. И послушайте, что я вам стану говорить…
Он распустил галстук, расслабился, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза…
Штирлиц прислушался к голосу, который слабо доносился из соседней комнаты. Человек диктовал машинистке; та работала, как автомат, очередями. Человек называл русские имена, перечислял названия городов; отчетливо запомнилась фраза: «После этого племянник академика Феофанова был вызван к бургомистру Ланину, и тот потребовал от него здесь же, в кабинете, написать статью в новую газету про то, как отвратительно, антирусски было поставлено народное образование при Советской власти. Поначалу Игорь Феофанов отказывался, затем…»
Мюллер быстро поднялся, подошел к двери, распахнул ее, крикнул:
– Перейдите в другую комнату! И вообще незачем так кричать, стенографистка, полагаю, не глуха!
Мюллер вернулся на место, испытующе посмотрел на Штирлица и, хрустнув пальцами, сказал:
– Так вот, я хочу вам сказать про то, что давно меня мучит. Хоть я и не кончал университетского курса, но книги читал с малолетства… Да, да, почему бы я иначе стал таким мудрым? Только благодаря книгам, дружище… И к чему я пришел? Вот к чему я пришел, Штирлиц… Мир знал много культур, но каждая из них есть слепок одна с другой… Поликлет и Вагнер близки, хотя их разделяют столетия, так же, как Софокл и Ницше… Александр Македонский и Наполеон Бонапарт… Восстание в эллинских городах после Анталкидова мира, когда бедные перебили всех богатых, было созвучным – в своей цивилизации – с тем, что дал Парижский мир, когда Бомарше и Руссо готовили бунт против столь необходимой для любого общества Бастилии… У эллинов были Аристофан и Изократ, а у французов – Вольтер и Мирабо; вполне прочитывается перекличка созвучности в разных пластах истории… Солдатский император Наполеон или мужицкий царь Пугачев лишь повторяли Дионисия Сиракузского и Филиппа Македонского… Вы понимаете, зачем я, совершенно лишенный времени, говорю вам об этом?
– Понимаю.
– Так зачем же?
– Чтобы оправдать цинизм умных: «И это было». Нет?
– Верно! В десятку! Молодец! Что мне от вас нужно, надеюсь, теперь понимаете?
– Не до конца.
– Мне нужно от вас следующее: во-первых, ваш Лорх сидит в этом же здании, в подвале, мы сломали его, он готов работать. Вы сейчас напишете телеграмму в Центр, я ее зашифрую – теперь это не трудно, – а вы проследите за тем, чтобы Лорх не запустил в эфир какой-нибудь сигнал тревоги, это не в ваших интересах… В телеграмме вы скажете, что я, Мюллер, готов сотрудничать с русскими; взамен я требую гарантию неприкосновенности… Я могу помочь во многом… Если даже не во всем…
– В чем, например?
– Отдать им Гиммлера, например…
– А Бормана?
– Давайте сначала дождемся ответа из вашего Центра… Как думаете, они согласятся?
– Думаю, что нет.
– Почему?
– Они не считают Аристофана и Мирабо современниками…
– Хороший ответ. Спасибо за откровенность. Но вы составите такую телеграмму на всякий случай. Не правда ли?
– Если настаиваете…
– Очень хорошо. Спасибо. Теперь второе: вы расскажете мне все о своей работе? Все, с начала и до конца?
– Вы можете посмотреть мое личное дело, там все написано, группенфюрер…
Мюллер громко захохотал. Он смеялся искренне, утирал глаза, качал головою; потом лицо его занемело:
– Штирлиц, если вы не сделаете этого, вам введут трибадинуол, доктор у меня отменный, и мы запишем ваши показания на аппаратуру… Причем, говорить вы станете на том языке, на котором болтали во сне у Дагмар… Я дал послушать ваш голос казачьему атаману Краснову – он не только наш консультант, но и плодовитый литератор, настрочил сто романов про большевиков и евреев. Сказал, что по рождению вы петербуржец…
– Что вам даст мое признание, группенфюрер?
– Я думаю о будущем, Штирлиц. К тому же человек нашей профессии не умеет жить соло, мы не можем без дирижера, смысл нашей жизни – работа с оркестром…
– Я должен написать вам все после того, как придет ответ на ваше предложение? Или до?
– Не медля ни минуты.
Штирлиц покачал головой:
– Мне очень горько помирать… Но я не могу переступить себя… Не сердитесь…
– Тогда пишите телеграмму.
Штирлиц взял карандаш, написал текст:
«Центр.
Я арестован Мюллером. Он вносит предложение о сотрудничестве. Готов оказать помощь в аресте Гиммлера. Взамен требует гарантий личной неприкосновенности.
Юстас».
Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался:
– Фокусов нет?
– А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание…
33. УЖ ЕСЛИ ДЕЛАТЬ СПЕКТАКЛЬ, ТАК ЗРЕЛИЩНО!
Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты.
Он понимал, что отъезд Гитлера в Альпийский редут нанесет удар по тому плану, который он выносил, утвердил для себя и проработал во всех деталях.
Он поэтому продолжал делать все, чтобы Гитлер остался в Берлине, с тревогой наблюдая за тем, как фюрер ищуще выспрашивал визитеров про то, стоит ли ему продолжать борьбу из ставки или, быть может, целесообразнее улететь в Берхтесгаден.
Как никто другой зная характер Гитлера, рейхсляйтер понимал, что мания подозрительности, овладевавшая фюрером с каждым днем все более и более, диктует ему решения странные, идущие, как правило, от противного. Борман знал, что когда ему надо было провести какую-то кандидатуру, то быстро и надежно это можно сделать в том случае, если уговорить Лея или Шпеера (к ним фюрер был неравнодушен) дать негативную характеристику тому, на кого ставил он сам, Борман. Тогда по прошествии двух-трех дней можно было входить с предложением, и Гитлер обычно утверждал назначение того человека, который был угоден Борману.
Причем, эта симпатия Гитлера возникла потому, что Лей страдал запоями, и Гитлер поэтому относился к нему с брезгливым, но в то же время жалостливым интересом; поскольку Лей был из рабочих и руководил «Трудовым фронтом», фюрер считал необходимым держать его подле себя; он считал также, что человек, страдающий недугом, который карался по законам партийной этики, будет ему особенно предан; так же он относился к Шпееру: в последние месяцы его любимец, самый знаменитый архитектор рейха, ставший министром военной экономики, позволял себе открыто говорить фюреру, что война проиграна и поэтому уничтожение мостов, дорог и заводов лишит германскую промышленность шанса на послевоенное возрождение, которое возможно лишь при содействии западного капитала, традиционно заинтересованного в создании санитарного антибольшевистского кордона. Никому другому Гитлер не простил бы таких высказываний; слушая Шпеера, он как-то странно улыбался; Борману порою казалось, что фюрер обладает удивительным даром не слышать то, что ему не хотелось слышать; после тяжелого разговора со Шпеером, когда все присутствовавшие при этом замерли, страшась стать свидетелями истерики, которая могла бы кончиться приказом немедленно расстрелять любимца, фюрер вдруг пригласил министра к себе и, ласково усадив за стол, принес чертежи «музея фюрера» в Линце.
Расстелив листы ватмана на столе, Гитлер сказал:
– Шпеер, послушайте, чем внимательнее я рассматриваю ваш проект, тем более тяжелыми мне кажутся скульптуры через Дунай. Все-таки Линц – легкий город, следовательно, необходима абсолютная пропорция. Что вы на это скажете?
Шпеер с ужасом посмотрел на фюрера: Линц бомбили союзники, вопрос захвата города русскими был вопросом недель, а этот человек с трясущимися руками и большими, навыкате, зелеными глазами говорил о будущем музее, о пропорции форм и о скульптурах через Дунай.
…Именно к Шпееру и обратился Борман, когда тот приехал с фронта в рейхсканцелярию.
– Послушайте, Альберт, – сказал Борман, дружески обнимая ненавистного ему любимца фюрера, – мне кажется, что сейчас вам зададут вопрос, стоит ли нам уходить в Берхтесгаден. Вы же понимаете, что открытое столкновение между красными и англо-американцами – вопрос месяцев, нам надо еще немного продержаться, и коалиция рухнет, поэтому я прошу вас – уговорите фюрера уехать в Альпы.
Борман умел высчитывать людей; он верно высчитал Шпеера; тот, оставшись один на один с фюрером, выслушал его вопрос и ответил – неожиданно для самого себя – совсем не так, как его просил рейхсляйтер:
– Поскольку лично вы, мой фюрер, потребовали от немцев сражения за каждый дом, лестничный пролет, за каждое окно в квартире, ваш долг остаться в осажденной столице.
– Да, но в Берхтесгадене лучше средства коммуникации, – возразил Гитлер. – Военные считают, что оттуда мне будет легче руководить борьбою на всех фронтах.
– Военные отстаивают свое узкопрофессиональное дело, а на вас лежит тяжкое бремя политической стратегии, – с отчаянием ответил Шпеер, понимая, что, видимо, каждое его слово записывается Борманом на пленку.
Гитлер как-то сразу сник, сидел несколько мгновений неподвижно, а потом снова пошел за чертежами «музея» в Линце.
– Послушайте, – сказал он, вернувшись, – я по-прежнему беспокоюсь, как будет оценено знатоками столь близкое соседство Тинторетто с Рафаэлем… Все-таки, Тинторетто слишком легок и шаловлив, его искусство представляется мне не совсем здоровым с точки зрения национальной принадлежности. Порою мне кажется, что в нем есть дурная кровь… Эта шаловливость, эта нарочитая несерьезность… Такое всегда было свойственно еврейским маклерам… Или русским экстремистам, типа Врубеля… А через зал – Рафаэль… Розенберг дважды привлекал авторитетных антропологов, но они утверждают в один голос, что мать художника не имела любовника с вражеской кровью, а отец был истинным римлянином… Но ведь его дед мог изменить фамилию: евреи так ловки, когда речь идет о том, чтобы упрятать свою родословную…
…После беседы со Шпеером, за чаем, Гитлер, проверяя Бормана, сказал:
– А вот Шпеер считает целесообразным мой отъезд в Берхтесгаден.
– Он не только это считает целесообразным, – ответил Борман, – он запрещает гауляйтерам взрывать мосты и заводы, он, видите ли, думает о будущем нации, как будто оно возможно вне и без национал-социализма…
– Не верьте сплетням, – отрезал Гитлер. – Шпееру завидуют. Всем талантам завидуют. Я это испытал на себе в Вене, когда меня четыре раза не принимали в Академию художеств. Там это было понятно: все эти чехи и словаки с поляками, гнусные евреи не желали дать дорогу арийцу – это типично для неполноценных народов, подлежащих исчезновению. Я не могу понять проявления такого отвратительного качества среди арийцев. Это просто-напросто не имеет права на существование среди нас…
…Фюрер не заподозрил Шпеера в заговоре, а, наоборот, взял его под защиту. Борман был почти уверен, что Гитлер может в любую минуту объявить о своем отъезде в Альпийский редут.
Следовательно, настала пора действовать.
…Борман зашел к лечащему врачу фюрера доктору Брандту, штандартенфюреру СС, который наблюдал Гитлера с начала тридцать пятого года; именно Брандт следил за его диетой, лично делал инъекции, покупал в Швейцарии новые лекарства и отправлял своих шведских друзей в Америку – закупать медикаменты, которые стимулировали организм «великого сына германской нации», не угнетая при этом психику и сон.
– Брандт, – сказал Борман, – откройте мне всю правду о состоянии фюрера. Говорите честно, как это принято между ветеранами партии.
Брандт, как и все в рейхсканцелярии, знал, что откровенно говорить с Борманом невозможно и чревато непредсказуемыми последствиями.
– Вас интересуют данные последних анализов? – заботливо осведомился Брандт.
– Меня интересует все, – ответил Борман. – Абсолютно все.
– У вас есть какие-то основания тревожиться о состоянии здоровья фюрера? – отпарировал Брандт. – Я не нахожу оснований для беспокойства.
– Брандт, я отвечаю за фюрера перед партией и нацией. Вам поэтому нет нужды скрывать от меня что бы то ни было. Скажу вам откровенно: нынешняя походка фюрера кажется мне несколько… уставшей, что ли… Нет ли возможности как-то взбодрить его? Бывают моменты, когда у него трясется левая рука; вы же знаете, как наши военные относятся к вопросам выправки… Сделайте что-нибудь, неужели нет средств такого рода?
– Я делаю все, что могу, рейхсляйтер.
Борман понял, что дальнейший разговор со штандартенфюрером бесполезен. Он никогда не станет делать то, что сейчас угодно Борману, он пойдет к фюреру и откроет ему все, если попробовать заговорить с ним в открытую: «Начните делать уколы, которые парализуют волю Гитлера, мне нужно управлять им, мне необходимо, чтобы от фюрера осталась лишь оболочка, и вы должны сделать это в течение ближайших двух-трех дней».
– Значит, я могу быть спокоен? – спросил Борман, поднимаясь.
– Да. Абсолютно. Фюрер, естественно, страдает в связи с нашими временными неудачами, но дух его, как обычно, крепок, данные анализов не дают повода для тревоги.
– Спасибо, дорогой Брандт, вы успокоили меня, спасибо вам, мой друг.
…Выйдя от доктора, Борман быстро пошел в свой кабинет, набрал номер Мюллера и сказал:
– То, о чем мы с вами говорили, надо сделать немедленно. Вы поняли?
– Западный вариант? – уточнил Мюллер.
– Да, – ответил Борман. – Информация об этом должна поступить сюда сегодня вечером от двух – по крайней мере – источников.
Через пять минут штурмбанфюрер Холтофф был отправлен Мюллером на квартиру доктора Брандта.
– Фрау Брандт, – сказал он, – срочно собирайтесь, поступил приказ вывезти вас из столицы, не дожидаясь колонны, с которой поедут семьи других руководителей.
Через семь часов Холтофф поместил женщину и ее детей в маленьком особнячке, в горах Тюрингии, в тишине, где мирно распевали птицы и пахло прелой прошлогодней травой.
Через девять часов гауляйтер области позвонил в рейхсканцелярию и доложил, что фрау Брандт с детьми получила паек из специальной столовой НСДАП и СС, поставлена на довольствие и ей выдано семьсот рейхсмарок вспомоществования в связи с тем, что она из-за срочности отъезда не смогла взять с собою никаких вещей.
Телефонограмма была доложена Борману – как он и просил – в тот момент, когда он находился у Гитлера.
Прочитав текст сообщения, Борман изобразил такую растерянность и скорбь, что фюрер, нахмурившись, спросил:
– Что-нибудь тревожное?
– Нет, нет, – ответил Борман. – Ничего особенного…
Он начал комкать телефонограмму, чтобы спрятать ее в карман, зная наперед, что фюрер обязательно потребует прочитать ему сообщение. Так и случилось.
– Я не терплю, когда от меня скрывают правду! – воскликнул Гитлер. – В конце концов, научитесь быть мужчиной! Что там?! Читайте!
– Фюрер, – ответил Борман, кусая губы, – доктор Брандт… Он нарушил ваш приказ отправить семью в Альпийский редут вместе со всеми семьями руководителей и перевез жену с детьми в Тюрингию… В ту зону, которую вот-вот займут американцы… Я не мог ожидать, что наш Брандт позволит себе такое гнусное предательство… Но я допускаю ошибку, я прикажу проверить…
– Кто подписал телефонограмму?
– Гауляйтер Росбах.
– Лично?
– Да.
– Я знаю Росбаха и верю ему, как вам, – сказал Гитлер, тяжело поднимаясь с кресла. – Где Брандт? Пусть сюда приведут этого мерзавца! Пусть он валяется на полу и молит о пощаде! Но ему не будет пощады! Он будет пристрелен, как взбесившийся пес! Какая низость! Какая отвратительная, бесстыдная низость!
Брандт пришел через несколько минут, улыбнулся Гитлеру:
– Мой фюрер, можете сердиться на меня, но, как бы вы ни отказывались, придется принять получасовой массаж…
– Где ваша семья? – спросил Гитлер, сдерживая правой рукой левую. – Ответьте мне, свинья эдакая, куда вы дели вашу бабу! Ну?! И посмейте солгать – я пристрелю вас лично!
Брандт почувствовал, как кровь начала стремительно, пульсирующе стекать с лица куда-то в желудок; стало печь в солнечном сплетении; ноги сделались ледяными; коленки ослабли; казалось, что, если придется сделать шаг, чашечки сдвинутся и мягкое тело опустится на пол.
– Моя жена дома, – ответил Брандт странным, совершенно чужим голосом. – Я говорил с ней утром, мой фюрер.
– Вот видите, – облегченно сказал Борман, вымученно улыбаясь Гитлеру. – Как я рад, что все обошлось, вполне возможна путаница, мало ли в рейхе Брандтов… Позвоните домой с этого аппарата, штандартенфюрер, передайте жене мой привет.
Брандт набрал номер прямым, негнущимся пальцем; в трубке были долгие длинные гудки, потом ответила служанка, Эрика:
– Слушаю.
Брандт снова откашлялся, облегченно вздохнул и сказал:
– Пожалуйста, попросите к аппарату фрау Брандт.
– Но она уехала в Тюрингию, – ответила девушка. – Даже не успела собраться, так торопилась…
– Что?! – выдохнул Брандт. – Почему?! Кто?!
– Так ведь вы прислали за ней машину…
– Я не присылал никакой машины! – Брандт обернулся к Гитлеру. – Я не посылал за ней никакой машины, мой фюрер! Это чудовищно, этого не может быть!
– Вы – поганец! – сказал Гитлер, приближаясь к Брандту танцующей походкой. – Вы мерзкая продажная свинья!
Он вдруг легко выбросил правую руку, жадно сграбастал крест и сорвал его с груди штандартенфюрера.
– Дайте мне пистолет, Борман! Я пристрелю его! Сам! Это змея, пригревшаяся на моей груди!
– Фюрер, – успокаивающе сказал Борман, – мы обязаны судить его. Пусть партия и СС узнают о том, кто скрывался в наших рядах, пусть это будет уроком для…
Борман не имел права дать Гитлеру убить Брандта. Доктор нужен ему, это трофей, он знает о Гитлере все, теперь он расскажет все тайное, что не открывал никогда и никому; все откроет, вымаливая себе пощаду.
Брандт был закован в кандалы и отправлен на конспиративную квартиру Бормана под охраной пяти эсэсовцев из «личного штандарта» Гитлера.
Утром об этом узнал Гиммлер; он отправил туда, где держали Брандта, своего секретаря с десятью эсэсовцами – он тоже понимал толк в трофеях; Брандт был взят из-под стражи и вывезен на север, под Гамбург, на одну из секретных явок Гиммлера.
Однако Борман добился главного: через час после того как исчез Брандт, в рейхсканцелярии появился оберштурмбанфюрер Штубе, помощник доктора Менгеле, человек, лишенный собственного «я»; Мюллер дал исчерпывающую характеристику прошлой ночью: «Бесхребетен, но, впрочем, претендует на старомодность; традиционно боится начальства; весьма корыстен, приказу подчинится, хотя, видимо, порассуждает о врачебной этике».
