- 11. ПОСЛЕДНЯЯ ИГРА
- 12. ЛИДЕР И ТЕ, КТО ЕГО ОКРУЖАЕТ
- 13. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – III
- 14. И ТЕМ НЕ МЕНЕЕ КАНАЛОМ ДЕЗИНФОРМАЦИИ НАДО УМЕТЬ ДОРОЖИТЬ…
- 15. «А КАК ЖЕ Я?! МНЕ НУЖНЫ КОНТАКТЫ НА ЗАПАДЕ!»
- 16. БЕДНЫЕ, БЕДНЫЕ ЖЕНЩИНЫ… – II
- 17. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – IV
- 18. ФАКТОР СЛУЧАЙНОСТИ
- 19. НЕОБХОДИМОСТЬ КАРДИНАЛЬНОГО РЕШЕНИЯ
- 20. ЗВЕНЬЯ ЗАГОВОРА
- 21. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – V
- 22. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – II
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
11. ПОСЛЕДНЯЯ ИГРА
После того как Мюллер уверился в том, что Штирлиц связан с Москвою, он до конца понял, как ему следует поступать, ибо его план работы против Кремля состоял из нескольких фаз, впрямую друг с другом не связанных, но, тем не менее, подчиненных единому генеральному замыслу.
Поэтому, встретив Штирлица, он сказал:
– Дружище, подите-ка к себе и переоденьтесь. У вас в шкафу есть вечерний костюм, не так ли?
– Ваши люди даже подкладку пороли, смотрели, не держу ли я чего-либо в ватных плечиках, – ответил Штирлиц. – Предупредите, чтобы зашивали теми же нитками, я зоркий, группенфюрер, привык замечать мелочи.
– Распустились, – вздохнул Мюллер. – Накажу. Я ведь их лично инструктировал по поводу ниток.
– И что мы станем делать в вечерних костюмах?
– Слушать музыку, – ответил Мюллер. – Рейхсминистр военной экономики доктор Шпеер дал указание, чтобы электростанция снабжала светом зал филармонии; он благоволит музыкальному директору Герхарду фон Вестерману, даже с Геббельсом поссорился: тот приказал всех оркестрантов забрать в «фольксштурм», а Шпеер любит музыку. Сегодня дают концерт этого самого… боже, вылетело имя… ну, глухой старик…
– Бетховен, – сказал Штирлиц, тяжело посмотрев на Мюллера. – Он умер, когда был почти одного возраста с вами, вы же себя стариком не называете…
– Не обижайтесь, Штирлиц, это сентиментализм, а он мешает нашей работе…
– Вечерний костюм я надену, но без пальто мы в филармонии окочуримся, группенфюрер…
– От куда знаете?
– Я бываю там два раза в месяц, забыли?
– Не считайте, что я постоянно держу для вас личную охрану, Штирлиц. За вами смотрят только тогда и лишь там, где это целесообразно.
…Мюллер сдал свое пальто в гардероб, где у вешалок стояли инвалиды, только-только выписавшиеся из госпиталей; те древние старики в черных униформах с золотыми галунами, к которым так привыкли берлинцы, поумирали от голода и холода; инвалиды работали неумело, роняли номерки, кряхтя и морщась от боли, поднимали их, бормоча под нос ругательства; впрочем, разделось всего человек тридцать, да и те – заметил Штирлиц – пришли на концерт, поддев под пиджаки и фраки меховые курточки.
Мюллер усаживался в кресло обстоятельно. Это его усаживание показалось Штирлицу до того отвратительным, что он с трудом удержался от желания демонстративно отодвинуться.
Мюллер словно бы понял затаенное желание Штирлица и улыбнулся, заметив:
– Выдержка у вас могучая, я бы на вашем месте рявкнул…
Когда начали «Эгмонта», Штирлиц сразу же вспомнил, как в Париже, в сороковом году, в отеле «Фридман» на авеню Ваграм он настроился на московскую радиостанцию «Коминтерн» и поймал передачу из Большого зала консерватории, когда в музыкальной поэме от автора читал Василий Иванович Качалов, а дирижировал Самуил Самосуд.
Штирлиц подумал тогда, что русская режиссерская мысль далеко обогнала немецкую; впрочем, тяга музыкального искусства рейха к хоровым решениям классики, боязнь появления на сцене личности, желание сбить всех в кучки и поставить во главе каждой функционера НСДАП сыграло злую шутку: во время владычества нацистов были построены великолепные автострады, мощные станки, сверхскоростные самолеты, но не было создано ни одной книги, которая бы перешагнула границы тысячелетнего рейха, ни одного фильма, оперы, симфонии, картины, скульптуры, которые бы вызвали интерес мировой общественности; нацизм с его гребенкой, с призывами к следованию традициям (толком никому неведомым), с его ненавистью к поиску новых форм обрек народ мыслителей и поэтов на духовное нищенствование. Лишь молодой Герберт фон Кароян, которому благоволил Гитлер, позволял себе быть оригинальным – его манера дирижирования отличалась от всех. Когда Геббельс заметил, что такого рода аномалии пора положить конец – разлагает других музыкантов, толкает их к грани всепозволенности в самовыражении, – Гитлер возразил:
– Кароян в музыке подражает моей манере говорить с нацией. Не мешайте ему быть самим собой, в конце концов он пропагандирует только великих немцев; насколько мне известно, он не включает в свои концерты ни Чайковского, ни Равеля.
Слушая в Париже, оккупированном гитлеровцами, русского «Эгмонта», Штирлиц испытывал тогда высочайшее чувство гордости – даже в горле першило – от того, что именно его революция, его Россия сообщила миру такой невиданный в истории человечества полет поиска в искусстве, какой был разве в лучшие годы Эллады и Возрождения.
Он вспоминал Маяковского, Эйзенштейна, Шостаковича, Кончаловского, Прокофьева, Яшвили, Есенина, Дзигу Вертова, Радченко, Пастернака, Коровина, Блока, Эль Лисицкого, Таирова, Мейерхольда, Шолохова, он вспоминал фильмы «Чапаев», «Мать», «Мы из Кронштадта», «Веселые ребята», которые триумфально покатились по миру. Какому искусству выпадала еще столь завидная доля – в течение десяти лет дать такое количество великих имен, которые, в свою очередь, родили своих последователей в мире?!
…Мюллер склонился к Штирлицу, заметив:
– Эгмонт явно тяготеет к большевизму, отказывается от компромисса.
– А разве член НСДАП может идти на компромисс с врагом?
– Я бы немедленно принял предложение палачей, – шепнул Мюллер и странно подмигнул Штирлицу.
Концерт прервали через десять минут: начался налет англичан – гул их «москито» берлинцы узнавали сразу же.
Возвращаясь пешком на Принцальбрехтштрассе, Мюллер долго вышагивал молча, а потом сказал:
– Послушайте, дружище, вы – умный, вы все поняли верно и про мою попытку сблокироваться со всеми теми, кто думает о мирном исходе битвы, и про новые отношения между мною и вашим шефом, но главного вы не знаете. И это бы полбеды… Главного не знаю я, поэтому я и вытащил вас послушать, как на сцене голосят голодные хористки. Работая много лет в том кабинете, который вам теперь хорошо известен, я отучился верить людям, Штирлиц. Я не верю даже себе, понимаете? Нет, нет, это правда, не думайте, я сейчас не играю с вами… Рубенау, Дагмар, возобновление прерванных переговоров – зачем все это?
– Видимо, для того, чтобы продолжить переговоры.
Мюллер досадливо махнул рукой:
– Переговоры идут постоянно, Штирлиц, они не прерывались ни на минуту… Шелленберг еще в сорок четвертом году летал в Стокгольм и в отеле «Президент» вел беседу о сепаратном мире с американцем Хьюитом… Он уже устроил встречу экс-президента Швейцарии доктора Музи с Гиммлером. И было это не вчера, и не через Рубенау, а пять месяцев назад, накануне нашего удара по англо-американцам в Арденнах, когда те покатились назад. И они договорились. И Гиммлер позволил вывезти из наших концлагерей богатых евреев и знаменитых французов. Понимаете? Договорились. И Шелленберг пришел ко мне – после звонка Гиммлера – и получил у меня право на освобождение двух тысяч пархатых и французиков. Но потом мы ударили, и союзники побежали, и Гиммлер прервал все контакты с Музи, только Шелленберг продолжал суетиться – у меня в досье лежат об этом все документы… А после того как в январе Сталин начал наступление под Краковом и спас американцев, поскольку мы должны были перебросить с Запада наши части против Конева, рейхсфюрер снова встретился с Музи – и было это в Шварцвальде, возле Фрайбурга, двенадцатого февраля, до того еще как вы отправились в Швейцарию – и подписал новый договор… Понимаете? Подписал договор, по которому обязался каждые две недели освобождать тысячу двести богатых евреев и отправлять их в вагоне первого класса в Швейцарию. А еврейские финансисты взамен этого пообещали прекратить антигерманскую пропаганду в тех газетах Америки, которые они контролируют… Ах, если бы Гитлер сговорился с ними три года назад! Если бы… Эти финансисты обязались платить золото Международному Красному Кресту через экс-президента Музи, а тот в свою очередь покупает нам на эти деньги бензин, машины и медикаменты… И они уже идут в рейх, поэтому стали снова летать наши самолеты, Штирлиц, поэтому мы с вами до сих пор ездим на своих машинах… Более того, Гиммлер заключил пакт с американскими евреями из банков, который дает ему право на защиту, потому что, как выясняется, именно он, рейхсфюрер СС, осуществил спасение несчастных, обреченных маньяком Гитлером на уничтожение, пусть за него замолвят словечко… И ведь замолвят, поверьте…
Штирлиц покачал головой:
– Не считайте мир беспамятным…
Мюллер горестно усмехнулся:
– Памяти нет, Штирлиц. Запомните это. Дайте мне право редактировать «Фелькишер беобахтер» и «Дас шварце кор», а также составлять программы радиопередач, и я в течение месяца докажу немцам, что политика антисемитизма, проводившаяся ранее, была вопиющим нарушением указов великого фюрера – он никогда не звал к погромам, это все пропаганда врагов, он хотел лишь одного: уберечь несчастных евреев от гнева их конкурентов. Память… Забудьте это слово… Злопамятство – да, но это качество к понятию «память» никакого отношения не имеет, лишь к темной жажде мести… Так вот, этот договор Гиммлера мы все-таки смогли поломать… То есть что значит «мы»? Кальтенбруннер, не я, по мне пусть еврей станет канцлером, все проиграно, будь что будет… Кальтенбруннер, мне сдается, имеет свои источники информации по поводу того, что происходит на Западе и в окружении Гиммлера… Словом, я сделал так, что была перехвачена французская шифровка в Мадрид о переговорах Музи с Гиммлером, и Кальтенбруннер, естественно, сразу же доложил ее фюреру. А тот отдал приказ: «Каждый, кто помогает еврею, англичанину или американцу, сидящему в лагере, подлежит расстрелу без суда и следствия».
– А если б речь шла а польских, французских или югославских узниках?
– Штирлиц, надо ставить вопрос так, как он сформулирован у вас в голове: «Что было бы, если б речь зашла о русских заключенных?» Вы ведь это хотели спросить? Ответ вам известен заранее, не прикидывайтесь, вы прожженный.
– Как раз эта игра выходит именно у прожженных, – заметил Штирлиц.
Мюллер остановился, достал платок, высморкался и лишь потом рассмеялся.
– После налетов, – сказал он, все еще улыбаясь, – особенно весной, в Берлине пахнет осенним Парижем. Только там жарят каштаны, а у нас человечину… Но двинемся в нашем рассуждении дальше, я заинтересован в том, чтобы послушать ваше мнение обо всем происходящем, Штирлиц… Дело в том, что Шелленберг склонил к сотрудничеству обергруппенфюрера Бергера, начальника нашего управления концлагерей, и тот обязался не выполнять приказ Гитлера об эвакуации, то есть, говоря прямо, о тотальном уничтожении всех узников. И Музи знает об этом от Шелленберга. Но он не просто знает об этом: он выполнил просьбу вашего шефа, и посетил Эйзенхауэра, и передал ему карту, на которую нанесено расположение всех наших лагерей… Наносил их туда Шелленберг… Лично… И он же – видимо, получив от американцев индульгенцию – пытается сейчас освободить из лагеря французского министра Эррио, его коллегу Рейно и членов семьи генерала Жиро… Кальтенбруннер запретил мне выпускать их, и я сказал об этом вашему шефу, и он сейчас обламывает Гиммлера, который боится принять решение – он раздавлен своим страхом перед фюрером… Вот так-то, Штирлиц… И со Швецией все катится как по маслу… У меня уже два месяца лежит перехваченный текст телеграммы шведского посла Томсена к Риббентропу о желании графа Бернадота встретиться с Гиммлером, именно с Гиммлером… Я знаю, что Риббентроп присылал к Шелленбергу своего советника доктора Вагнера; тот спрашивал, что все это значит; ваш шеф, естественно, ответил, что ему об этом ничего не известно, хотя именно его люди подползли к Бернадоту и натолкнули его на мысль о встрече с рейхсфюрером… Риббентроп обратился к Гиммлеру, тот ответил, что Бернадот – могучая фигура, но пусть с ним беседует он, Риббентроп, а сам приказал Кальтенбруннеру отправить к фюреру Фегеляйна[17] с просьбой о санкции на контакт со шведом. Гитлер выслушал своего родственника и отмахнулся: «В период тотальной битвы нечего думать о застольной болтовне с членами королевских фамилий»… Но Шелленберг все равно сделал так, что Бернадот, не дожидаясь ответа Риббентропа, прилетел в Берлин. И встретился с Риббентропом, Шелленбергом и… С кем бы вы думали? С Кальтенбруннером. И снова попросил аудиенции у Гиммлера, подчеркивая при этом, что его особо волнует судьба Дании, Норвегии и Голландии… И Шелленберг отвез Бернадота к Гиммлеру в его особняк в Хохенлихен… И они договорились, чтобы все датские и норвежские заключенные были – в нарушение приказа фюрера – собраны в один концлагерь на севере Германии. И за это люди из Швеции стали поставлять бензин нашей армии и СС… Так вот я и спрашиваю, зачем Шелленберг втягивает вас в странную игру, говоря, что он намерен восстановить прерванные контакты?
…Мюллер – до вчерашнего дня, до очередной встречи с Шелленбергом – не знал об этих переговорах всей правды; какая-то часть информации поступала ему, понятно, но, готовясь к игре со Штирлицем, не открывая карт Шелленбергу, он попросил «милого Вальтера» объяснить ему ситуацию более подробно. Шелленберг, заинтересованный в добрых отношениях с Мюллером, не догадываясь, что у того есть свой, особый план действий, открыл шефу гестапо то, что он считал целесообразным открыть.
При этом Шелленберг не знал того, что было известно Мюллеру о Штирлице; этот козырь папа-Мюллер берег ото всех как зеницу ока, ибо связывал с этим свою коронную операцию, которая окажется для него спасением в будущем; то, что он задумал против России, будет столь громким, об этом так заговорят во всем мире, что автора такого рода комбинации будут опекать самые сильные люди Запада; те умеют ценить мобильный ум, способный на кардинальные акции; Мюллер – способен, такое Гелену не снилось – педант, одно слово.
…Слушая Мюллера, Штирлиц испытывал мучительное желание закурить, пальцы были ледяными; он, однако, заставил себя хмыкнуть:
– Значит, все то, что я делал в Берне, было суетой и ширмой для чего-то очень важного, того, что недоступно моему разуму?
– Моему – тоже, – ответил Мюллер. – Только в Берне вы не суетились, а помогали мне и Борману понять механику приводных ремней. Увы, мы так и не поняли смысла этой механики, хотя один из ремней перерубили…
– А что же бедолага Вольф?
– Они сейчас временно вывели его из игры. Мне сдается, они считают его своим главным резервом; все-таки Вольф контролирует более чем полумиллионную армию в Италии, это чего-то стоит…
– Ну так и зачем Шелленберг втягивает меня в восстановление того, что не было разрушено?
– Меня это интересует больше, чем вас, Штирлиц. Чем выше положение человека в тоталитарной структуре, находящейся на грани краха, тем более он озабочен не общим, но личным…
– Хотите, я спрошу обо всем этом Шелленберга?
– Он вас пристрелит. Сразу же. Нет, так нельзя… Думайте. У вас есть ночь на раздумье. А потом приходите ко мне и попробуем обсудить это дело сообща еще раз.
…Через три часа Мюллер прочитал расшифрованную телеграмму Штирлица в Центр о том, что он ему только что рассказывал.
«Оп! – улыбнулся Мюллер. – Пусть Сталин думает; пусть он думает о тех, кто здесь, в Берлине, стоит сейчас в оппозиции Гиммлеру; пусть он думает об американцах; о том, что Гиммлер вот-вот сговорится с Даллесом; пусть выбирает, он теперь может выбирать: я ему предложил себя, Борман – тем более, в то время как в Америке все более консолидируются те силы, которые стоят в оппозиции Рузвельту и открыто ненавидят Кремль…»
12. ЛИДЕР И ТЕ, КТО ЕГО ОКРУЖАЕТ
Как и всякий выдающийся политик эпохи, президент США Франклин Делано Рузвельт верил своему штабу, полагая, что малейшая тень неискренности, возникшая среди тех, кто готовит и формулирует политические решения, нанесет труднопоправимый ущерб делу страны.
Поэтому, получив новое послание русского премьера – сухое и резкое – по поводу контактов англо-американских секретных служб в Швейцарии с людьми обергруппенфюрера Вольфа, президент долго раздумывал, к кому из самых близких людей следует обратиться с довольно деликатной просьбой: выяснить и в государственном департаменте, и в Пентагоне, и в управлении стратегических служб Донована, чем по-настоящему объяснима столь открытая тревога и раздраженность русского руководителя, не заметить которую в его посланиях просто-напросто невозможно.
Президент понимал, что ныне далеко не все люди в Вашингтоне разделяли его точку зрения на роль России в послевоенном мире.
Он знал, как сильны в стране традиции, как устойчивы стереотипы представлений среди тех, кто воспитывался в одних и тех же колледжах, посещал одни и те же клубы, читал одни и те же книги, играл в гольф на одних и тех же полях, восхищался тем, что восхищало прессу, и с отвращением относился к тому, что подвергалось прагматичным, не очень-то доказательным, но вполне привычно сформулированным нападкам в «Нью-Йорк таймс», «Балтимор Сан» или «Пост».
В этом смысле, считал Рузвельт, американцы тщились быть еще более традиционными, чем «старшие братья», англичане, которые стояли на том, что мнение, однажды сформулированное теми, кто отвечал за тенденцию, обязано быть постоянным, неизменным; корректировка возможна сугубо незначительная; престиж великой нации не позволяет резких поворотов – никому, никогда и ни в чем.
Поэтому президент и пытался понять, что же именно в его посланиях Сталину – вполне откровенных, составленных в самых дружелюбных тонах, – могло так раздражать кремлевского лидера.
Прислушиваясь к советам членов своего штаба, сохраняя с теми, кто составлял его окружение, самые добрые, дружеские отношения, Рузвельт тем не менее особенно важные решения принимал единоправно (лишь от Гопкинса, Моргентау и Икеса он не таил ничего); он сам переписывал документ, если хоть одно слово казалось ему слишком расплывчатым, недостаточно определенным, излишне резким или, наоборот, чрезмерно мягким; поскольку он зачитывался Кантом, ему казалось, что причинность обязательно сопрягается с понятием закона; поскольку в причинности сокрыта необходимость бодрствующего мышления, поскольку, наконец, форма восприятия жизни через слова есть выражение необходимости жизни, президент дважды просил своего личного адъютанта вновь принести ему папку с перепиской по вопросу о контактах в Берне и углублялся в анализ того именно, что определяло ситуацию, то есть в слово, а то, что Сталин, воспитанный в духовной семинарии, относился к слову совсем не просто, было Рузвельту ясно.
Текст своего послания показался президенту – после самого придирчивого чтения – вполне корректным; как опытный стратег политической борьбы, он знал цену тем словам-минам, которые загодя закладываются в речи, произносимые государственными и партийными деятелями.
…Поэтому, внимательно проштудировав текст – с карандашом в руке, придираясь к каждой запятой, – Рузвельт со спокойной уверенностью в своей правоте и союзнической честности отложил послание и, сцепив большие плоские пальцы, признался себе в том, что его постоянно мучают несколько вопросов, на которые он пока что не может, а вероятно, не хочет дать себе ответ. Во-первых, отчего Сталин не пишет о факте контактов с немцами Черчиллю, если тем более главную скрипку там – судя по сообщению Донована – вели англичане во главе с фельдмаршалом Александером; во-вторых, почему Черчилль ничего не сообщил ему, Рузвельту, об этих переговорах; и, наконец, в-третьих, как объяснить, что до сих пор нет исчерпывающего анализа этих переговоров, сделанного ОСС – те лишь ограничиваются подборкой отрывочных документов, якобы полученных от англичан в Париже и от тех негласных друзей в здешнем британском посольстве, кто отвечал за вопросы разведки и политического планирования.
И Рузвельт признался себе, что на эти вопросы не отвечать далее никак нельзя, ибо Россия за годы войны не только понесла страшные потери, но и наработала гигантский престиж в мире, ибо оказалась главной силой в противостоянии режиму бесчеловечного гитлеровского тоталитаризма.
…Военные передали ему меморандум, в котором доказывали прагматичную выгоду капитуляции нацистов на тех или иных участках западного фронта; ответственность за то, что русские не были ознакомлены с такого рода возможностями, лежит на дипломатах; президента заверили, что ни один американский военачальник в контактах с нацистами участия не принимал; в свою очередь, государственный департамент, занятый дни и ночи подготовкой конференции Объединенных Наций в Сан-Франциско, представил Белому дому свою памятку, из которой явствовало, что зондирующие контакты с противником в принципе целесообразны, даже если речь идет о таких отвратительных людях, какими являются нацисты типа Карла Вольфа, однако дипломаты утверждали, что такого рода контакты американских представителей в Европе не зафиксированы. «Тем не менее, – было отмечено в памятке, – мы не можем исключать возможность личных инициатив тех или иных ученых и бизнесменов в нейтральных странах, которых заботит ситуация в Европе после окончания битвы, особенно в случае, если красное знамя будет развеваться над Берлином; личный зондаж такого рода продиктован не чем иным, как тревогой за американские интересы в Европе…»
Рузвельт ухватился за слово «бизнесмены», сразу же вспомнил слухи о скандале с братьями Даллесами, якобы связанными с германской банковской корпорацией Шредера, чьи интересы в США – даже в нацистское время – представляли Джон и Аллен, отменил запланированное приглашение Донована на вечер, попросив его через адъютанта приготовить подробное досье по Бернскому узлу, «с тем чтобы, – нажал президент, – наш разговор носил конструктивный характер, проблема того стоит; нынешнее положение, при котором начальник разведки знает все, а президент – ничего, вряд ли на пользу Америке».
Донован, услыхав такого рода тираду Рузвельта, сразу же договорился со своим давним приятелем директором адвокатской фирмы «Джекобс энд бразерс» Давидом Лэнсом, компаньоном братьев Даллесов, поужинать в ресторане Майкла Кирка в семь вечера.
Там Донован и ввел своего друга в курс дела.
– Ну хорошо, – сказал Лэнс, расстилая салфетку на острых коленях, – я понимаю, что ситуация – не из приятных, но черта закона не была нарушена Алленом ни в едином его поступке…
– Пусть бы преступал, – отрезал Донован, – но так, чтобы информация об этом не попала к Рузвельту! Он помешан на кодексе джентльмена, и я не представляю, чем теперь кончится все это наше предприятие для Аллена…
– Оно не может не кончиться наибольшим благоприятствием для Америки, Билл, и вы это прекрасно знаете… Если Рузвельт согласился в Ялте на то, что именно русские должны войти в Берлин и, таким образом, присвоить себе – на много десятилетий вперед – славу главных победителей гитлеризма; если он санкционировал создание коммунистической Польши, кабинет которой будет визировать Сталин; если он пошел на то, чтобы признать Тито первой фигурой Югославии, то кто-то же обязан в этой стране серьезно подумать о нашем будущем?! А после контакта Аллена с Вольфом я сразу получил от Шредера – на этот раз из Стокгольма – заверения в том, что все порты Германии могут быть уже сейчас расписаны за нашими корпорациями… Более того, понимая, что ждет рейх, Шредер добился передислокации всего патентного фонда рейха из Саксонии, куда Рузвельт позволил войти красным, в Мюнхен, а это, Билл, ни мало ни много тридцать миллиардов долларов, да, да, именно так! Мысль стоит дорого – и это справедливо. Значит, все патенты рейха окажутся в нашей стране, и мы вырвемся еще на один порядок вперед по сравнению с миром. Более того. Шредер сообщил места расположения подземных шахт в районе Линца, где складированы полотна великих мастеров из Франции, России, Польши и итальянских галерей: это тоже исчисляется миллиардами долларов…
– Это стоит девятьсот семьдесят три миллиона долларов, – хмуро поправил Донован, – уже подсчитано, мои люди работают в этом районе.
– Да? Поздравляю. А по нашим сведениям, в этом секторе более всего активны англичане и местные элементы, стоящие в оппозиции к законной власти.
– Законной власти в Линце нет, – отрезал Донован, – там нацисты.
– Увы, с точки зрения буквы, а не духа, нацисты – пока что, во всяком случае, – являют собою олицетворение законной власти, Билл, за них голосовали на выборах.
– Вы – так же, как и я, – знаете, что за выборы были в Германии.
– Да, но с властью, выбранной таким образом, наша страна поддерживала дипломатические отношения, устраивала приемы в Берлине и отправляла телеграммы, в которых поздравляла фюрера с днем рождения.
– Дэйв, – хмуро сказал Донован, – не погружайтесь в трясину логических схем, давайте думать, как мне построить беседу с Рузвельтом. Это трудное дело, и я бы хотел кое-что обкатать на вас, прежде чем пойду к нему…
– Валяйте, обкатывайте…
– Судя по тому, что Москва узнала об операции Даллеса, несмотря на то что он тщательно закамуфлировал предприятие именем фельдмаршала Александера, я не гарантирован, что Кремль не получит информацию и о Бернадоте, и о том, что Даллес снова начинает в Монтрё, через экс-президента Музи.
– А вам не кажется, что это будет очень славно?
– То есть?
– Пусть Рузвельт и Сталин ссорятся друг с другом, Билл, пусть! Я бы даже пошел на то, чтобы помочь Сталину узнать как можно больше.
– Это дилетантство, Дэйв. Не мешать – да, но когда в нашем ведомстве помогают, то умный контрагент тут же чувствует и мой профит, и вашу заинтересованность… Меня по-настоящему беспокоит лишь одно: а что, если Рузвельт узнает о ваших сегодняшних контактах со Шредером? Он ослепнет от ярости: Шредер как Шредер, бог с ним, но ведь если ему выложат на стол данные, что именно Шредер был председателем кружка «друзей Гиммлера» с тридцать третьего года, а Даллес с ним и сейчас по-прежнему связан…
– Это будет плохо, – согласился Лэнс. – От этого надо отмываться… Черт принес на нашу голову Рузвельта! Все разговоры о том, что у него никуда не годится здоровье, не что иное, как метод для успокоения тех, кто видит, в какую пропасть он тащит эту страну своим заигрыванием со Сталиным…
Донован покачал головой:
– Не надо, Дэйв… Рузвельт достигнет многого для этой страны своим методом – мягкостью и джентльменством… Мы хотим добиться этого же, но быстрее – своими методами, причем результаты должны достаться людям нашей команды, а не его… А здоровье президента действительно сейчас хорошо, как никогда…
– Информация надежна?
– Вполне. Я попросил кое-кого из моих приятелей побеседовать с его лечащими врачами.
Лэнс сделал глоток воды, пожал плечами, лицо его вмиг постарело:
– Билл, каждое решение есть выражение судьбы. Судьба – это слово для выявления внутренней достоверности. В этом связь будущего с жизнью, а необходимости – со смертью…
Донован откинулся на спинку кресла, сказал тихо:
– Вы сошли с ума! – Он попросил официанта принести сигару, долго обрезал конец, пыхающе, раздраженно закурил, повторив при этом: – Вы сошли с ума, Дэйв… Грешно желать смерти Рузвельту… Я всего лишь хочу понять, как надежнее выстроить защиту для Аллена. Его откомандирование из Европы лишит нас многого, это просто-напросто невозможно…
– Если Рузвельт узнает про сегодняшние контакты со Шредером, вы понимаете, что Аллена нам не удержать. И очень советую подумать вот еще о чем: не пришла ли пора позволить Дяде Джо узнать кое-что про то, что делают в Лос-Аламосе[18] подопечные Гровса?
Донован тяжело хмыкнул:
– А что?! Идея хороша, маневр отвлечения первоклассен! По-моему, ваши партнеры в Португалии имеют надежные выходы на внешнеторговые организации красных, через них подать утечку информации на Москву… Это будет вопрос Гровса и Гувера, а не наш. Я не думаю, что Сталина будет особенно интересовать дата предстоящего взрыва нашей штуки, но он прежде всего задумается о том, отчего мы от него так рьяно скрывали работу над оружием, которым можно сломать любую страну… Браво, Дэйв, идея отменна!
…Тем не менее, прощаясь, Лэнс повторил:
– Мне лестно, что отвлекающий маневр с Гровсом показался вам любопытным, Билл, но все равно это – паллиатив; решать надо – так во всяком случае привык поступать я – раз и навсегда, впрок, кардинально!
С этим они и расстались.
То, о чем трижды говорил Лэнс, начальник американской разведки запретил себе повторять и даже думать об этом; тактику беседы с президентом «дикий Билл» выстроил точно: да, контакты с Вольфом в Берне имели место; да, это поиск альтернатив – после того, как Канарис оказался в концентрационном лагере, фельдмаршал Вицлебен вздернут Гитлером на дыбе, а Гердлер то ли повешен, то ли упрятан в подземную тюрьму; да, это необходимость, следует безошибочно знать тех, кто противостоит идеологии большевизма, особенно в последние дни перед крушением гитлеровского рейха.
Схема беседы была точной, отмечена печатью достоинства – этого Рузвельт требовал от всех своих сотрудников: «Прежде всего – достоинство, которое включает в себя такие понятия, как соответствие поступков нашей идее, юмор, доброта и устремленность». Ну а Шредер? А что, если он начнет копать на Шредера? Тогда неминуемо станет известно и то, что он, Донован, покрывал Даллеса, когда тот спасал активы нациста Шредера в банках мира, прекрасно зная все об этом страшном человеке, одном из самых страшных, с каким когда-либо сводила жизнь кого-либо из американцев.
…Рузвельт, получив назавтра короткую памятку Донована, попросил его отправить шифровку Даллесу с приказанием прервать все переговоры с немцами – отныне и навсегда; при этом президент передал начальнику ОСС копию своего послания русскому премьеру, предупредив через адъютанта, что, «отправляя письмо Сталину, составленное на основании документов ОСС, всю ответственность он берет на себя, но моральное бремя неудобства – если оно возникнет – он, президент, поделит с ним, Донованом…»
«Лично и строго секретно
для маршала Сталина
Посол Гарриман сообщил мне о письме, которое он получил от г-на Молотова, относительно производимой фельдмаршалом Александером проверки сообщения о возможности капитуляции части или всей германской армии, находящейся в Италии. В этом письме г-н Молотов требует, чтобы ввиду неучастия в этом деле советских офицеров эта проверка, которая должна быть проведена в Швейцарии, была немедленно прекращена.
Я уверен, что в результате недоразумения факты, относящиеся к этому делу, не были изложены Вам правильно. Факты таковы.
Несколько дней тому назад в Швейцарии были получены неподтвержденные сведения о том, что некоторые германские офицеры рассматривали возможность осуществления капитуляции германских войск, противостоящих британо-американским войскам в Италии, находящимся под командованием фельдмаршала Александера.
По получении этих сведений в Вашингтоне фельдмаршалу Александеру было дано указание командировать в Швейцарию одного или нескольких офицеров из его штаба для проверки точности донесения, и если оно окажется в достаточной степени обещающим, то договориться с любыми компетентными германскими офицерами об организации совещания с фельдмаршалом Александером в его ставке в Италии с целью обсуждения деталей капитуляции. Если бы можно было договориться о таком совещании, то присутствие советских представителей, конечно, приветствовалось бы.
Информация относительно проверки этого сообщения, которая должна была быть проведена в Швейцарии, была немедленно доведена до сведения Советского Правительства. Затем Вашему Правительству было сообщено, что будет дано согласие на присутствие советских офицеров на совещаниях с германскими офицерами у фельдмаршала Александера, если будет достигнута окончательная договоренность в Берне о подобном совещании в Казерте с целью обсуждения деталей капитуляции.
До настоящего времени попытки наших представителей организовать встречу с германскими офицерами не увенчались успехом, но по-прежнему представляется вероятным, что такая встреча возможна.
Мое Правительство, как Вы, конечно, поймете, должно оказывать всяческое содействие всем офицерам действующей армии, командующим вооруженными силами союзников, которые полагают, что имеется возможность заставить капитулировать войска противника в их районе. Я поступил бы совершенно неразумно, если бы занял какую-либо другую позицию или допустил какое-либо промедление, в результате чего американские вооруженные силы понесли бы излишние потери, которых можно было бы избежать. Как военный человек Вы поймете, что необходимо быстро действовать, чтобы не упустить возможности. Так же обстояло бы дело в случае, если бы к Вашему генералу под Кенигсбергом или Данцигом противник обратился с белым флагом.
Такая капитуляция вооруженных сил противника не нарушает нашего согласованного принципа безоговорочной капитуляции и не содержит в себе никаких политических моментов.
Я буду очень рад при любом обсуждении деталей капитуляции командующим нашими американскими войсками на поле боя воспользоваться опытом и советом любых из Ваших офицеров, которые могут присутствовать, но я не могу согласиться с тем, чтобы прекратить изучение возможности капитуляции ввиду возражений, высказанных г-ном Молотовым по совершенно непонятным для меня причинам.
Считают, что возможность, о которой сообщалось, не даст многого, но в целях избежания недоразумения между нашими офицерами я надеюсь, что Вы разъясните соответствующим советским должностным лицам желательность и необходимость того, чтобы мы предпринимали быстрые и эффективные действия без какого-либо промедления в целях осуществления капитуляции любых вражеских сил, противостоящих американским войскам на поле боя.
Я уверен, что Вы так же отнесетесь к этому вопросу и предпримете такие же действия, когда на советском фронте представится такая же возможность.
Ф. Д. Рузвельт».
13. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – III
(Снова ОСС)
…Полковник советской разведки чекист Максим Максимович Исаев был отправлен Центром из Берна в Берлин и потому еще, что Москве стало известно о весьма странном поведении союзников по отношению к ведущим физикам Европы.
Аккуратные допросы, проводимые американскими исследователями, направленными на работу в органы разведки США, вызвали определенное недоумение у тех ученых Франции, которые занимались изучением возможности создания нового оружия, построенного на принципе расщепления ядра атома.
Жолио Кюри опрашивали активнее всех других; относясь к англо-американцам как к боевым союзникам по антигитлеровской коалиции, выдающийся ученый охотно обсудил все вопросы, но потом, вполне естественно, начал ставить свои; американцы, однако, отвечали гробовым молчанием.
– Это неэтично, – заметил тогда Жолио Кюри. – Разговор приобретает форму допроса. Но я француз, член антигитлеровской коалиции друзей, а не пленный враг. Как француз, как патриот своей страны, я не могу допустить того, чтобы моя родина плелась в хвосте научного прогресса. Если вы не объясните причину вашего интереса к нашим работам, то станет очевидно, что вы делаете свой проект, но не хотите работать вместе с нами. Следовательно, вы намерены помешать Франции занять место, подобающее ее значению в мире. Что ж, тогда Франции не останется ничего другого, кроме того как ориентироваться в своих исследованиях на Россию. Генерал де Голль разделяет точку зрения моих коллег и мою.
Вопросы, связанные с «атомным проектом», американцы никак не обсуждали с Москвою, это была тайна за семью печатями; трудно было сказать, кого больше боялись в Америке: немецкого противника или советского союзника.
Это, понятно, не могло не настораживать Кремль.
Но еще большую озабоченность Москвы вызвали загадочные операции американской разведки в Германии, когда специальные группы генерала Гровса начали диктовать штабам армии и авиации направления главных ударов; не надо быть физиком, чтобы догадаться, к чему шло дело; Германия разваливалась; против кого же тогда готовилось оружие нового качества?
…Вильям Донован, вернувшись домой после ужина с Дэвидом Лэнсом, когда тот выдвинул дерзкий план припугнуть Москву, позволив уйти туда информации о работе над проектом нового оружия, довольно долго обсуждал с самим собою все выгоды и проигрыши, прими он предложение друга.
Да, рассуждал Донован, действительно, если помочь русской секретной службе узнать нечто большее по сравнению с тем, что она наверняка знает, это может вызвать серьезное охлаждение между Рузвельтом и Сталиным. Всякое столкновение Кремля и Белого дома служит той концепции будущего, которую представлял Донован и его единомышленники. Однако Рузвельт человек парадоксальный, как, впрочем, и Сталин. Донован отдавал себе отчет в том, что Сталин мог задать вопрос об атомном проекте: «Зачем? С какой целью? Против кого? С какой поры?» И Рузвельт, предполагал Донован, мог дать ответ. Естественно, окружение нашло бы весьма обтекаемые фразы; понятно, руководитель атомного проекта генерал Гровс подключил бы к этому всех своих могучих покровителей, начиная с начальника генерального штаба Маршалла и кончая главнокомандующим Эйзенхауэром; естественно, группа миллиардера Дюпона, вложившая в атомное предприятие большую часть капиталов, нашла бы возможность оказать нужный нажим на людей, близких к Белому дому, но явление, которого до сегодняшнего дня не существовало, оказалось бы обозначенным, то есть сделалось бы реальностью, но не тайной.
Донован знал, что генерал Гровс впервые перебросил своих разведчиков и ученых с первыми частями американской армии, когда те еще только вторглись в Сицилию. Он знал, что Гровс вывез многих итальянских физиков в Штаты, поселил их за забор и подверг тщательному допросу. Он знал, что люди генерала Гровса чуть что не первыми вошли в Париж. Он знал, что с конца февраля подразделения генерала Гровса начали шерстить Германию в охоте за немецкими физиками, за их архивами и библиотеками, за складами урановой руды и хранилищами «тяжелой воды».
Агентура Донована, внедренная в аппарат разведки Гровса, сообщала директору ОСС, что более всего последние недели руководителей атомного проекта волновала судьба тех нацистских заводов, связанных с добычей урана и «тяжелой воды», которые находились на той части Германии, которая должна была отойти русским.
Донован отдал должное смелости и пробивной силе генерала Гровса, когда тот провел блистательную по дерзости операцию против завода «Ауэргезельшафт» в Ораниенбурге, который должен был перейти к русским. Именно там велись самые интенсивные исследования в сфере атомной физики, именно там добывался уран и торий, именно поэтому Гровс обратился к главнокомандующему стратегической авиации США и вместе с его разведчиками разработал любопытную комбинацию: чтобы усыпить бдительность русских, в один и тот же день, в один и тот же час две волны бомбардировщиков нанесли яростные удары по двум объектам: налету подвергся штаб вермахта, Цоссен, возле Потсдама, и завод «Ауэргезельшафт». Удар по Цоссену был отвлекающим, «успокоительным» для русского союзника; зато шестьсот «летающих крепостей» смели с лица земли все заводские корпуса в Ораниенбурге, русским достанутся руины – это было главное.
Главком авиации Спаатс особо тщательно планировал этот налет потому еще, что поступило приказание генерала Маршалла: «Просьбу Гровса необходимо выполнить немедленно». А на письме стоял гриф: «Тому, кого это касается».
…В марте сорок пятого отряд Гровса, десантированный в Германию, окружил Гейдельберг и захватил группу ведущих немецких физиков во главе с Рихардом Куном; затем были захвачены Отто Ган и Вальтер Боте.
Во время допросов Боте сказал, что его научная библиотека по атомной физике, самая уникальная в мире, находится в соляных штольнях Саксонии.
Люди Гровса кинулись к картам: русские части находились в трех километрах от этого места. В шифровке, отправленной в Вашингтон, разведчики Гровса потребовали немедленно бросить десант в тот район.
Гровс вошел с ходатайством, генерал Джордж Маршалл поддержал его предложение; государственный департамент отклонил, сославшись на то, что Сталин не простит столь откровенно недружественного акта: возможны серьезные политические осложнения.
Гровс остервенел от гнева:
– Но поймите же, мы решим все политические осложнения в тысячу раз проще, если атомный проект обретет реальность! Когда в наших руках будет штука, Кремль не посмеет спорить с нами! В конце концов, только сила определяет устойчивость политики!
– Вот когда у вас будет штука, – ответили ему, – тогда и можно будет по-новому оценивать политические вероятия; в настоящий момент мы должны жить по законам пороховой дипломатии, а не атомной.
(Пока шла перепалка в Вашингтоне, русские заняли тот район, где хранилась библиотека Боте и Куна; Гровс неистовствовал.)
Донован отдал должное смелости Гровса, когда тот сделал нужный вывод после стычки с государственным департаментом. Он знал, что Гровс посетил военного министра Стимсона и сказал ему:
– Основные центры германских предприятий, связанных с атомными исследованиями, находятся в районах Штутгарта, Ульма и Фрайбурга. Все эти города отходят – согласно Ялтинской декларации – французам. Я не верю французам, они традиционно близки к России. Если мы не захватим эти районы первыми, высшим интересам Штатов будет нанесен ущерб, непоправимый ущерб.
– Предложения? – сухо поинтересовался министр.
– Мы обязаны захватить эти города, вывезти немецких ученых, библиотеки, архивы, руду, «тяжелую воду» и уничтожить все лаборатории и заводские постройки.
– Полагаете, государственный департамент пойдет на то, чтобы вконец испортить отношения с де Голлем?
– Убежден, что не пойдет. Те джентльмены, с которыми я обсуждал необходимость нашего десанта в русскую зону, долго объясняли мне, что дипломатия – наука реализации малейших возможностей. Я терпеливо их выслушал и пришел к выводу, что дипломатами у нас работают люди с искалеченной психикой, их тянет в разведку, но они попали в паутину, и им не остается ничего другого, кроме как жужжать и перебирать лапками…
– Очень похоже, – хмуро усмехнулся Стимсон. – Не обращайтесь к ним более. Договоритесь с Маршаллом о захвате городов, которые, должны отойти французам.
– Возможен скандал…
– Вам не привыкать.
– Это верно. Я готов и поскандалить, потому что французы наверняка поделятся новостями с красными, а ради того, чтобы этого не случилось, я готов не только скандалить, но и воевать.
Гровс закодировал эту операцию, как «Убежище», и срочно отправил своих помощников в Европу, к начальнику штаба Эйзенхауэра генералу Беделу Смиту. Было принято решение бросить американские войска наперерез французам, оттереть их, задержать и не позволить войти туда, куда они должны были войти в соответствии с тем документом, который подписал в Ялте президент США.
…Донован – в тот вечер, когда он расстался с Дэйвом Лэнсом, – так и не решил, как ему следует поступить.
Мысль все время вертелась вокруг того, чтобы проинформировать – в определенной, впрочем, мере – Аллена Даллеса; тот найдет возможность запустить слух, который немедленно дойдет до Кремля.
«А как Рузвельт? – в который раз задавал себе вопрос Донован. – Что, если он пойдет на откровенность со Сталиным? Как быть тогда? Неужели Дэйв прав, и у нас только один выход, кардинальный, хирургический? Неужели политика исповедует жестокость как главный инструмент в достижении того, о чем мечтаешь? Неужели компромисс невозможен?»
И Донован ответил себе ясно и недвусмысленно: нет, с Рузвельтом компромисс действительно невозможен, он идеалист, он, словно дитя, верит в возможность решить все добром, и это дитя будет – по закону Соединенных Штатов – еще четыре года убеждать, примирять, взывать к разуму, вместо того чтобы стукнуть кулаком по столу и ощериться.
«Гувер, – сказал наконец себе Донован. – Мне нужен Гувер. Я не знаю еще, как я построю с ним беседу, я не чувствую ее тона, но мне ясно, что я должен его спросить: „Джон, что вы станете делать, когда президент порекомендует вам в заместители члена американской коммунистической партии?“
Донован знал Гувера, он отдавал себе отчет в том, какой будет реакция его «брата-врага»; надо только решиться и сказать себе со всей определенностью: «Рузвельт приведет нас не столько к победе над Гитлером, сколько к капитуляции перед Москвой».
14. И ТЕМ НЕ МЕНЕЕ КАНАЛОМ ДЕЗИНФОРМАЦИИ НАДО УМЕТЬ ДОРОЖИТЬ…
Мюллер сокрушенно покачал головой, когда Штирлиц вошел к нему, потом недоумевающе, холодно усмехнулся:
– Ну и чего вы добились, в который уже раз облапошив бедного Ганса? Сколько ночей вы не ночуете дома? Три? Пять? И что? Нашли клад в миллион марок? Получили венесуэльский паспорт, с которым вас пустят в любую страну мира, без пограничной проверки?
Штирлиц вздохнул, полез за сигаретами:
– У меня есть предложение, группенфюрер…
– Валяйте…
Снова, в третий уже раз, тонко и ужасно заныли сирены воздушной тревоги.
Мюллер спросил:
– Пойдем в подвал?
– Как вы? Я на это не реагирую.
– Только дураки лишены страха, а вы не дурак.
– Фаталист… А это одно и то же…
– Значит, остаемся. Ну, так каково же ваше предложение?
– Посадите меня в ту камеру, где я уже сидел, там будет моя квартира. С утра я стану выходить на работу, а вечером возвращаться за решетку. Только проведите это решение по вашему ведомству, чтобы после ареста красными или американцами мне это зачлось.
– Рассчитываете дожить? – спросил Мюллер. – Ну-ну…
…Несколько раз Мюллер останавливал себя, когда с языка был готов сорваться вопрос: чего следует ждать, если он, Мюллер, станет помогать Штирлицу в его работе на русскую секретную службу? Ему было нелегко удержать себя от этого, потому что внутри постоянно ворочалось ощущение упущенного времени; он чувствовал, как оно сыпалось, словно в песочных часах; если бы Гёте ощущал их, понял их неотвратимую жестокость, никогда бы не написал свою фразу: «Остановись, мгновенье!» Она ведь воистину страшна, ибо рождает иллюзию возможного, а время остановить нельзя, это кажущееся возможное, а нет ничего ужаснее кажущегося. Мюллер хотел было тщательно изучить личное дело Штирлица, чтобы понять, когда случился его первый контакт с русскими, на чем, на каком эпизоде они взяли его, но оказалось, что те города, где тот начинал свою работу, оккупированы американцами; партийные документы штандартенфюрера хранились в ведомстве партайгеноссе Боле, отвечавшего за заграничные организации НСДАП, ибо Штирлиц примкнул к движению в Америке; перебирать бумажки здесь, в архиве на Принцальбрехтштрассе, нет смысла, мало что дадут: «выдержан, ариец, отмечен…» – шелуха, а не данные…
Мюллер отдавал себе отчет в том, что, задай он вопрос Штирлицу о его связях с русскими, потребуй гарантий от Москвы взамен работы в их пользу, ответ из их Центра придет отрицательный… Наверняка отрицательный; может быть, гарантируют жизнь, но разве существование в тюремной камере до конца дней своих – это жизнь? Нет, гарантия нормальной жизни заключена лишь в политическом решении вопроса: Гиммлер и Шелленберг ведут переговоры с Западом; если им удастся заключить сепаратный мир, то он, Мюллер, обеспечен местом под солнцем или же возможностью спокойно уйти к нейтралам; доверенность на счета СС в банках у него есть не на одно имя, а на девять; также семь паспортов постоянно лежат в сейфе. В случае неудачи Гиммлера в операцию «Жизнь» входит Борман: он обращается к Сталину, подтверждая это силой ста отборных дивизий, сконцентрированных на берлинском направлении; если их развернуть на запад, то – вместе с русскими, а можно и без них – они так ударят англо-американцев, что те слетят в океан через пару-тройку недель. Борману трудно: он должен сделать так, чтобы фюрер остался в Берлине, а не передислоцировался в Альпийский редут, во-первых; ему надо сделать так, чтобы фюрер передал власть ему, Борману, а не Герингу, как это утверждено решением партии в сорок первом году, во-вторых; ему, в-третьих, надлежит в самые ближайшие дни свалить начальника генерального штаба Гудериана и вместо него привести к власти генерала Кребса, знакомого русским. А он, Мюллер, должен вести круговую оборону, чтобы эта задумка осуществилась. Поэтому он обязан подготовить Борману – не далее как к послезавтрашнему дню – компрометирующие материалы на Гудериана и Гелена – «пессимисты», «лишены веры в великий дух нации, преданной до последней капли крови фюреру»; поэтому он не имеет права задать Штирлицу тот вопрос, который вот-вот готов был слететь с языка о гарантиях его, Мюллера, неприкосновенности, в случае если он начнет оказывать услуги Москве; поэтому он обязан играть с каналом по имени Штирлиц, превратив его в надежный элемент битвы за себя, пугая – через него – Москву, заставляя русских – путем этой игры – думать о том, что не сегодня завтра будет подписан сепаратный мир с Западом и тогда еще семьдесят дивизий откатятся на восток, и примут сражение под Берлином, и выиграют его, и это может оказаться таким шоком для красных, измученных четырьмя годами войны, что последствия трудно предугадать. Интересную идею подбросил Шелленберг: его остатки сообщили из Лондона, что между Кремлем и Западом возникли серьезные трения по поводу Польши; у него, у Мюллера, есть агент, внедренный в окружение польского правительства в Лондоне, связь постоянна, осуществляется через человека из испанского консульства, купленного людьми гестапо за пять картин Веласкеса, вывезенных из Гааги и Харькова; информация для агента ушла позавчера, значит, сегодня или завтра следует ждать нажима лондонских поляков на окружение Черчилля. Вести массированное наступление, не будучи уверенным в прочности коммуникаций, – дело трудное и рискованное.
Да, он, Мюллер, не имеет права задавать Штирлицу ни одного вопроса, который по-настоящему насторожит штандартенфюрера – особенно сейчас, когда можно читать все его телеграммы; дай-то бог, чтобы сообщения из его Центра шифровались тем же кодом, каким работает и он, но, в конечном счете, зная его тексты, значительно легче работать по расшифровке указаний и запросов Москвы; и совершенно не важно, кто его ведет – ЧК или разведка Красной Армии.
Он, Штирлиц, – бесценный объект игры, им надо дорожить. Один неверный шаг – и будет нанесен непоправимый удар по его, Мюллера, жизни.
– Ну рассказывайте, зачем вам надо было обманывать моего наивного, доброго Ганса? Чего вы добились, усыпив его нервическую бдительность?
– Я не умею жить, когда на меня смотрят в глазок, группенфюрер… Я начинаю говорить не то, что думаю, делаю глупости. Если бы, начав работу с Дагмар Фрайтаг, я знал, что ваш Ганс сидит, скукожившись, в машине, я бы ничего не смог…
– Пригласили бы и его к ней… Что, там нет второй комнаты?
Штирлиц засмеялся:
– Тогда бы я не смог работать…
– Что она из себя представляет?
– Вы никогда не видели ее?
– На фотографии она очень мила, – ответил полуправдой Мюллер, и Штирлиц сразу же отметил, как ловко и точно он ответил.
– В жизни – лучше, – сказал Штирлиц, просчитав, что ему не следует добиваться от Мюллера однозначных ответов – знает ли он женщину или нет; она описала ему Мюллера, а он сказал ему, что начал с нею работу, значит, вполне мог добиться от нее признания в том, кто ее напутствовал на дело в Швеции; порою надо бежать от правды, ибо лишнее подтверждение знания лишь помешает делу.
– Когда вы ее перебрасываете?
– Хоть завтра.
– В интересах мобильности операции снабдите ее деньгами… Я знаю из ее дела, что она водит машину… Пусть купит в Швеции автомобиль и ездит к вам на встречи в Копенгаген или Фленсбург. Лучше бы во Фленсбург, оттуда есть прямая связь с моим кабинетом, в датчан я не верю, там сейчас вовсю развернулись англичане, а они в технике – доки, поставят еще где-нибудь свою звукозапись… Если б докладывали Черчиллю, а то ведь по субординации: от капрала к лейтенанту, а каждый лейтенант мечтает стать капитаном, потащит информацию не к тому майору, к кому нужно, – и насмарку наша задумка.
Мюллер ждал, что Штирлиц возразит, и ему было что возразить: женщине трудно гонять шестьсот километров по сложной дороге от парома до Стокгольма; он, Штирлиц, мастерский водитель, он сжился с машиной, он может за сутки управиться туда и обратно; однако же Штирлиц возражать не стал, даже наоборот.
– Я очень боялся, – сказал он, – что вы заставите меня таскаться по Швеции два раза в неделю, силы на исходе…
– А вы говорите, я не ценю вас… Я ценю вас очень, пусть ездит шведская немка или, точнее, немецкая шведка, одно удовольствие покататься по стране, где вдоль трассы открыты ресторанчики, дают хорошее мясо и не надо брякаться в кювет при налетах русских штурмовиков… Но в Швейцарию с этим вашим евреем придется пару раз съездить, я не могу поручить с ним связь никому другому – ни я, ни Шелленберг, вы понимаете… Не возражайте, туда ездить значительно ближе, назначьте ему встречи в Базеле… Ну, а что вы мне скажете по поводу того, о чем мы беседовали после филармонии?
– Мне кажется, – ответил Штирлиц, – что ответить на те вопросы, которых вы коснулись, невозможно.
– Почему?
– Потому что Шелленберг с вами неискренен. Он ведет свою партию, вы не посвящены во все тонкости, он любимчик Гиммлера, он может себе позволить обходить вас. Но мне сдается, что, выполняя его поручение, мы, тем не менее, имеем шанс приблизиться к разгадке его тайны. Видимо, он использует меня, как подсадную утку, он позволяет целиться в меня как стрелкам из ОСС, так и охотникам НКВД… Мне кажется, если Дагмар и Рубенау станут моими друзьями и начнут работу по первому классу, многое прояснится… Вы были правы, мой вопрос Шелленбергу обо всем этом бесстыдстве означал бы бессмысленную гибель в его кабинете. А уж если суждено погибнуть, то хотя бы надо знать, во имя чего…
– Во имя жизни, – буркнул Мюллер и повторил: – Так что отрабатывайте обе линии – и эту самую шведку, и Рубенау в Швейцарии. И подключите там своего пастора. Почему-то я очень верю в то, что именно в Швейцарии вы подойдете ближе всего к разгадке этого дела…
«Я был убежден, – подумал Штирлиц, – что он закроет для меня и Швейцарию… Может, я паникую? Если бы он меня подозревал, то ни о какой Швейцарии не могло быть и речи, какая разница, Швеция или Швейцария? Впрочем, из Швеции ближе до дому – через Финляндию, там наши. Ну и что? А из Женевы пять часов езды до Парижа… Фу, я тупею, право! Ведь и в Стокгольме, и в Берне есть советские посольства, в конце концов!»
Мюллер посмотрел на часы, поднялся из-за стола, подошел к аквариуму:
– Рыбки еще более пунктуальны, чем люди, Штирлиц; мне следовало стать ихтиологом, а не полицейским… Если бы у родителей были деньги, чтобы отдать меня в университет, я бы стал ученым… Ну а как вам Рубенау?
– Вы уже прослушали мою с ним работу?
Мюллер бросил корм своим рыбкам, мягко улыбнулся самой шустрой из них – диковинной, пучеглазой – и ответил:
– Нет еще. Мы вчера отправили на Зееловские высоты батальон наших мальчиков, поэтому все службы стали работать минут на пятнадцать медленнее… Наверное, сейчас принесут… Но вы мне сами расскажите, вы работаете прекрасно, я внимательно изучал ваш диалог с русской радисткой, высший класс!
– Вы записываете всех, кто работает с арестованными?
– Что вы… Единицы… Выборочно…
– Среди кого выбираете?
– Среди самых умных, Штирлиц… А что, если этот еврей убежит от вас в Швейцарии?
– Мы держим его жену и детей – он никуда не убежит. Пусть ваши люди запросят на Вильгельмштрассе сертификаты на выезд детей и сделают новый паспорт на его жену…
– Вы хотите их выпустить?
– Я хочу, чтобы он верил мне. Я пообещал отъезд его семьи по частям в зависимости от стадий выполнения им нашей работы.
– А если он придет в Берн к русским, расскажет им свою историю, предложит услуги и попросит помочь с семьей?
– Ну и как они ему помогут? Напишут вам записку? Пришлют ноту рейхсминистру Риббентропу?
Мюллер усмехнулся:
– Вы с ним будете продолжать работу в камере? Или предпочитаете конспиративную квартиру?
– У вас, видимо, сейчас трудно с такого рода квартирами – где к тому же хорошо кормят.
– Не обижайте гестапо-Мюллера, дружище. Даже после того как сюда войдут завоеватели, у меня сохранится по меньшей мере десяток совершенно надежных берлог… А чего это вы стали спрашивать моих указаний? Поступайте сами, как знаете, в змействе я вам не советчик, сами, словно питон, весь из колец составлены…
– Я полагаю, что через тройку дней смогу вывезти его на границу… Думаю, что в Швейцарию мне сразу нет нужды ехать, пару дней он будет устанавливать контакты, подходить к союзникам и раввинам, к Музи, проводить зондаж…
– А я считаю, что вам обязательно надо быть с ним первые дни. Поговорите, конечно же, с Шелленбергом, но если хотите мое мнение, то извольте: бросать его нельзя, Эйхман не спускал с него глаз, когда брал с собою в Будапешт.
…Шелленберг пожал плечами:
– Я бы не стал бросать его одного… В первые часы возможна неуправляемая реакция… Он у нас насиделся, придет к американцам или – что самое страшное – к русским, все станет известно Москве, наша последняя надежда – псу под хвост.
(Мюллер сказал Шелленбергу лишь сотую часть правды; он сказал, что в Швейцарии у Штирлица были странные контакты с неустановленными людьми неарийской национальности; больше он ничего ему не открыл – слишком молод, не уследит за эмоциями, испугается: человек он трусливый, коли в своем кабинете держит стол, в который вмонтированы два пулемета помимо трех фотоаппаратов, звукозаписывающей аппаратуры и специального уловителя на принесенный посетителями динамит. Мюллер играл всеми вокруг себя, Шелленбергом в том числе. Он ни словом, понятно, не обмолвился бригадефюреру, что его главная задача состоит в том, чтобы Москва постоянно была в курсе его, Шелленберга, переговоров с Западом; именно это было основанием той комбинации, которую он проводил сейчас, взяв в долю Бормана. Он понимал, что Борман, наоборот, считает его, Мюллера, у себя в доле. Он допускал, что и Шелленберг убежден, что он, Мюллер, счастлив, оттого что мы отныне вместе. «Дурашка. Я ж играю тебя, ты вообще сидишь за моим ломберным столиком в качестве болванчика, которому насовали крапленых карт. Считай, что хочешь, Шелленберг. Пусть. На здоровье. По-настоящему считаются после того, как сработали дело, а не до – так мне говорили клиенты из мира бандитов в Мюнхене, когда я был счастливым и беззаботным инспектором криминальной полиции. Борман поступил благородно, он дал мне семь счетов в банках, остальные у меня открыты по своим каналам; уходить сейчас пока еще невозможно; ради того чтобы найти изменника – а я им стану, – Гиммлер снимет с фронта дивизию, ему плевать на фронт, лишь бы вернуть меня, поскольку я знаю все; во-вторых, свои же предадут меня, переправив все данные обо мне союзникам и нейтралам: «Он сбежал, а мне погибать?!» Зависть правит миром, черная, маленькая, кусачая зависть. Нет, исчезать можно только во время артиллерийской канонады, когда окончательно рухнет то, на чем состоялась эта государственность, – порядок, фанатизм и страх».)
– Кто будет осуществлять связь с Фрайтаг? Мюллер сказал, чтобы я контактировал с нею в Копенгагене… Или Фленсбурге…
– Она готова к отъезду?
– Да.
– Договоритесь, что через пять-шесть дней вы будете ждать ее во Фленсбурге… Текущую информацию лучше передавать из нашего посольства, у нее залегендирован контакт: обмен между университетами на государственном уровне и все такое прочее… Да и потом у них сейчас тоже неразбериха: все ждут нашего крушения, весь мир ждет, но многие стали этого бояться, поверьте… Шведы ей не будут мешать… Тем более она едет ни к кому-нибудь, а к Бернадоту, и не в русское будет заходить посольство – в германское…
Провожая Штирлица к двери, Шелленберг – как в былые времена – взял его под руку и мягко спросил:
– А если вдруг Мюллер отправит своего человека к русским и предложит им мою голову, шею рейхсфюрера, Кальтенбруннера, вашу, наконец, как думаете, они пойдут с ним на контакт?
– Думаю, что нет, – ответил Штирлиц без паузы, очень ровным, спокойным голосом, словно бы размышляя сам с собою. – Вы им были бы куда как более интересны.
– Я знаю. Но я туда никого не пошлю, я – европеец, а Мюллер из баварской деревни, причем мать, я слыхал, пруссачка, он это скрывает, оттого что все пруссаки в чем-то немного русские… Значит, думаете, удара в спину с его стороны ждать пока не приходится?
Штирлиц пожал плечами:
– Черт его знает… Думаю, все же – нет… Вы просили меня в прошлый раз сказать вам, что я пущу себе пулю в лоб, если кандидат Эйхмана предаст нас в Швейцарии, и что только после этого вы по-настоящему объясните мне суть предстоящего дела… Я готов сказать, что ручаюсь за Рубенау…
– Я хочу попробовать фронтально разложить еврейскую карту, Штирлиц… Я решил поторговать евреями в наших концлагерях, а взамен намерен потребовать на Западе гарантий для нас с вами и мир для немцев. Но чтобы Кальтенбруннер или Борман не начали очередной раунд борьбы против нас, несмотря на перемирие, заключенное мною с Мюллером, я поставлю перед ними и второе, легко выполнимое условие: не только раввины, но каждый еврей должен быть выкуплен. Стоимость рассчитывается в лошадиных силах моторов и литрах горючего; словом, я даю машины армии, мы помогаем фронту, цель оправдывает средства, камуфляж патриотизмом должен быть значительно более надежен, чем в Берне… Единственно, кого я сейчас боюсь, – это Москву; только Кремль может сломать наше дело, если снова надавит на союзников…
– Думаете, они все-таки надавили?
– Еще как, – ответил Шелленберг. – Сведения не липовые, а самые надежные, из Лондона… Ладно, теперь вы знаете все. Я жду, когда вы – после работы Рубенау – доложите мне из Швейцарии: экс-президент Музи готов на встречу со мною и Гиммлером там-то и там-то. Первое. После работы с Фрайтаг вы сообщите: Бернадот готов выехать из Стокгольма в рейх тогда-то и тогда-то. Это второе. Все. Желаю удачи.
– Спасибо за пожелание, но это далеко не все, бригадефюрер. Через кого Рубенау подойдет к экс-президенту Музи? Он что, позвонит ему и скажет, что, мол, добрый вечер, господин экс-президент, здесь Вальтер Рубенау, у меня есть идея освободить евреев из лап кровавых нацистов, только передайте мне за них пару сотен хороших грузовиков с бензином?
Шелленберг рассмеялся весело и заразительно, как в былые дни.
– Слушайте, Штирлиц, вы юморист, вы умеете так грустно шутить, что не остается ничего другого, кроме как от души посмеяться… Спасибо вам, милый, словно принял хорошую углеродную ванну в Карлсбаде… Нет, конечно, Рубенау не должен звонить к Музи, его с ним просто-напросто не соединят; приставка «экс» – пустое, важен смысл – «президент»; у Музи по сю пору государственный статус – швейцарцы чтят тех, кто возглавлял их конфедерацию. К Музи позвонит наш с вами Шлаг и попросит принять представителя подпольного движения, с которым вышли на связь здравомыслящие силы из числа зеленых СС и политической разведки; есть возможность спасти несчастных; Рубенау до этого должен посетить раввина Монтрё и сказать ему, сколько потребуется денег, чтобы спасти людей. Он поначалу назовет не очень-то крупную сумму – пять миллионов франков. Раввин, однако, откажет ему; думаю, он согласится на пару миллионов, поставив условием освобождение определенной когорты узников. Думаю, он не будет заинтересован в освобождении философов, экономистов, историков еврейской национальности – раввины не любят конкурентов, да и потом многие евреи в науке тяготеют к марксизму… Я думаю, раввинат – в глубине души – заинтересован, чтобы мы задушили еврейских интеллектуалов: с ними хлопотно… Знаете, кто лучше всего понял Маркса? Не знаете. Бисмарк. Он сказал: «С этим бухгалтером Европа еще наплачется»… Что же касается Дагмар…
Штирлиц перебил; он понял, что Шелленберг где-то в самой своей глубине окончательно сломан, ему сейчас угодно равенство, в нем он обретает хоть какую-то надежду на будущее:
– Дагмар – ваш человек? Или Мюллера?
– Она – ваш человек, Штирлиц. Не надо играть роль правдоискателя. Они все – истерики. Правдолюбцы чаще всего рождаются среди угнетенных народов. Свободные люди не ищут правду, но утверждают самих себя; личность – высшая правда бытия.
– Браво! Отправьте эту тираду, написав ее на пишущей машинке, конфискованной у коммунистов, лично фюреру.
– Вы сошли с ума? – деловито осведомился Шелленберг.
– У меня есть рапорт Шлага. – Штирлиц достал из кармана листок бумаги. – Копии я не снимал… Это стенограмма беседы Вольфа с Даллесом… Прочитайте там про себя: «Шелленберг, будучи интеллектуалом, зябко ненавидит фюрера»… Так что же вы скажете мне про Дагмар?
15. «А КАК ЖЕ Я?! МНЕ НУЖНЫ КОНТАКТЫ НА ЗАПАДЕ!»
Кальтенбруннер отправился в концлагерь Флоссбург прямо от Бормана, не заехав даже в главное управление имперской безопасности: дело, порученное ему рейхсляйтером, того стоило.
…Борман, принимавший Кальтенбруннера в бункере, попросил своего адъютанта принести из буфета хороший кофе, сваренный из зеленых бразильских зерен, бутылку любимого айнциана, истинно баварской водки из Берхтесгадена, лимоны и миндаль, обжаренный в соли; налил в рюмки пахучее горько-терпкое самогонное зелье, выпил, чокнувшись со своим протеже, и сказал:
– Знаете, что вам предстоит сделать, старина?
– Я не знаю, что мне предстоит сделать, рейхсляйтер, но, если это в моих силах, я сделаю.
Борман улыбнулся:
– В том-то и прелесть задачи, что это не в ваших силах… Надо поехать в концлагерь к адмиралу Канарису и сказать ему следующее: «Некоторые изменники СС, потерявшие стыд и совесть, пытаются договориться с вашими британскими друзьями о том, чтобы – продав им состоятельных узников еврейской национальности – получить гарантию их собственной неприкосновенности. Для этого изменники намерены ослушаться фюрера и не дать верным людям СС уничтожить всех евреев, их тела облить бензином и сжечь, чтобы не осталось следов. Видимо, в чем-то изменники преуспеют и определенную часть евреев смогут вывезти в Швецию и Швейцарию, ибо переговоры в нейтральных странах уже идут. Таким образом, вы, адмирал, в ближайшем будущем вообще никому не будете нужны. Ваша вина доказана, и только благодаря мне, Эрнсту Кальтенбруннеру, – да, да, говорите именно так, – вы до сих пор не повешены на рояльной, тонкой, режущей шею струне. Поэтому я обещаю вам, что этот концентрационный лагерь, где вместе с вами в седьмой камере сидит ваш лидер Гердлер и пишет для меня проект восстановления будущей Германии, будет раздавлен танками зеленых СС после того, как вас казнят, если вы не согласитесь написать мне все про ваши опорные пункты в Испании, арабском мире, Англии, Штатах, Латинской Америке – особенно в Латинской Америке. Мы знаем, что у вас там создано по крайней мере девять крупных банковских и нефтяных корпораций, которые имеют тенденцию к тому, чтобы разрастаться вширь и вглубь. Мы хотим получить от вас не только номера банковских счетов и пароли для свободных операций с их деньгами, но, главное, имена тех ваших людей, которые и в будущем смогут продолжать работу – как на вас, так и на меня. Вопрос репутации в деловом мире – вопрос вопросов; вы понимаете, что у меня есть деньги, много денег, но мне нужны бизнесмены с репутацией, которые смогут немедленно реализовать наши капиталы, гарантировать не только их надежное помещение в сейфы банков, но и вполне легальные счета. Либо вы пишете мне имена этих людей и я устраиваю вашу эвакуацию из этого лагеря в другое место – вполне безопасное, – либо я перестану бороться за вашу жизнь». Понимаете задачу, старина? Отдаете себе отчет в том, как он будет юлить и вертеться?
– Это я понимаю, рейхсляйтер… Я понимаю, что вы ставите передо мною задачу практически невыполнимую… Вы считаете, что этот безнадежный разговор тем не менее целесообразен?
Борман выпил еще одну рюмку и ответил:
– Кто из древних утверждал, что «Париж стоит мессы»? Вы юрист, должны помнить…
– Ну, во-первых, это выражение приписывают Генриху IV, но мне сдается, что француз не мог отлить такого рода фразу, надо искать аналог у древних римлян…
– Вот и поищите. А в конце беседы нажмите ему на мозоль. «Шелленберг, – заключите вы, намекая на то, что вам известно все обо всем, и даже об их разговоре с глазу на глаз, когда красавец вез старого адмирала в тюрьму, и тот, вполне возможно, назвал ему кое-какие имена, почему бы нет?! – уже кое-что открыл мне, откроет все до конца, и вы понимаете, отчего он поступит только так, а никак не иначе, стоит ли вам уходить в небытие, будучи обыгранным своим учеником?» Это все, о чем я полагал нужным сказать вам. Хайль Гитлер!
…Кальтенбруннер поднялся навстречу Канарису, широко улыбнулся, протянул руку; тот ищуще, но в то же время недоверчиво заглянув в глаза обергруппенфюрера, руку пожал; начальник главного управления имперской безопасности отметил, как похудел адмирал, сколь пергаментной стала его кожа на висках и возле ушей, поинтересовался:
– Прогулки вам по-прежнему не разрешены?
– Увы, – ответил Канарис. – И это, пожалуй, самое горькое наказание изо всех тех, которые выпали на мою голову: без двухчасового моциона я делаюсь совершенно больным человеком…
– Двухчасовую прогулку не позволяют совершать ваши британские друзья, – вздохнул Кальтенбруннер. – Налеты бандитов Черчилля носят характер геноцида, мы боимся, что они разбомбят этот лагерь и всех его обитателей, поэтому вас и держат в бункере, а вот минут на сорок – подышать воздухом в лесу – я готов вас сейчас пригласить. Не откажетесь составить компанию?
Впрочем, перед тем как вывести адмирала в лес, Кальтенбруннер походил с ним по аппельплацу, взяв его под руку, чтобы узники воочию увидели дружбу нынешнего шефа РСХА с бывшим руководителем армейской разведки Германии.
В лесу пахло прелью; снега уже не было; листва была до того нежной, что, казалось, и она большую часть времени проводит под землею, как немцы в бомбоубежищах; почки были в этом году какими-то особенно большими, взрывными; дубравы казались нереальными, гулкими, пустыми из-за того, что в лесу не было слышно человеческих голосов (раньше здесь всегда играли мальчишки, возвращаясь на хутора из школы); не работал ни один мотор (обычно в это время года тут велись очистительные работы, срезали прошлогодний сушняк); лишь пронзительно и глумливо орали сойки, да еще где-то в кустах пугающе ухал филин.
– К покойнику, – сказал Кальтенбруннер. – Филин – птица несчастья.
– После месяцев в тюрьме эти звуки кажутся мне символами счастья, – откликнулся Канарис. – Ну, расскажите, что происходит на фронтах? Нам же не дают ни газет, ни листовок…
– А как вы сами думаете? Где, по-вашему, стоят англичане с американцами? Где русские?
– Русских мы задержали на Одере, – задумчиво ответил Канарис, – а западные армии, видимо, идут с юга к Берлину.
– С севера тоже, – ответил Кальтенбруннер. – А русских пока задержали на Одере. Не думаю, чтобы это продолжалось долго.
– Вы приехали ко мне с предложением, как я понимаю. В чем оно заключается?
– Мне было бы интересно выслушать ваши соображения, господин Канарис…
Канарис остановился, запрокинул руки за голову и рассмеялся:
– К висельнику приехал тот, кто должен его казнить, но при этом соблюдается рыцарский политес! Я – «господин», а не арестант номер пятьдесят два! Дорогой Кальтенбруннер, за те минуты, что мы с вами гуляем, я понял: у вас есть о чем меня спросить, выкладывайте карты на стол, попробуем договориться…
Кальтенбруннер закурил, поискал глазами, куда бросить спичку, – в лесах, саженных возле хуторов, всегда ставились урны для мусора, оберточной бумаги и пустых консервных банок; не нашел, сунул в коробок, хотя знал, что это плохая примета, но преступить в себе австрийца, преданного немецкой идее, не смог – порядок, только порядок, ничего выше порядка; заговорил медленно, повторяя почти слово в слово то, что ему позволил сказать Борман.
Канарис слушал не перебивая, согласно качал головой, иногда убыстряя шаг, а иногда останавливаясь.
– Вот так, – заключил Кальтенбруннер. – Это все. Вам предстоит принять решение.
– Я, конечно же, назову ряд имен, счетов и паролей для того, чтобы вам были открыты сейфы в банках, но ведь это означает мою немедленную и безусловную казнь, обергруппенфюрер. Я, увы, знаю условие игры, которое вы исповедуете: алчная, устремленная и самопожирающая безнравственность… Я назову вам имена, но, поверьте, если бы вы действительно захотели преуспеть, вам бы стоило охранять меня так, как вам предстоит охранять вашу семью в самом недалеком будущем. Но вы не сможете преступить себя, в этом ужас вашего положения, мой молодой друг.
– Вы неправы по двум обстоятельствам, господин адмирал. Первое: уничтожив вас, я рискую подвести тех наших людей, которые придут с паролем в банк; вполне возможно, что у вас в банках все варианты оговорены заранее. Второе: уничтожив вас я лишусь Испании, где ваши позиции общеизвестны, а Испания – тот плацдарм, откуда более всего удобна наша временная передислокация в Латинскую Америку.
Канарис покачал головой:
– Вы не додумали разговор со мною, Эрнст. Не сердитесь, что я обращаюсь к вам так фамильярно?
– Мне это даже приятно, господин адмирал.
– Видите, как славно… Итак, вы прибыли сюда, подчиняясь чьему-то указанию, сами бы вы ко мне не решились поехать: я достаточно хорошо знаю вас и наблюдал вашу работу последние полтора года весьма тщательно. Скорее всего, вас отправил рейхсляйтер… Вы никого не подведете, поскольку пока еще и Риббентроп имеет радиосвязь с нашими посольствами за границей, и армия может выходить по своим шифрам на наши военные атташаты в Швейцарии, Испании, Аргентине, Португалии, Швеции, Парагвае, Бразилии, Колумбии и Чили. Ваши люди отправят с моим паролем тех агентов, чьими жизнями вы не дорожите – каждая уважающая себя разведка имеет такого рода контингент, которого не жаль отдать на заклание во имя успеха большой операции… Значит, послезавтра вы получите в свое пользование счета и наладите контакт с моими могущественными банковскими контрагентами, предложив им – для легальной реализации – свое золото. Это – по первой позиции. По второй: мои связи в Испании были особенно сильны, когда мы крушили там коммунистов, а потом вели игру против Черчилля, чтобы он, используя дурную репутацию генералиссимуса, не осуществил свою идею высадки на Пиренеях… Он тогда раз и навсегда решил вопрос и с Гибралтаром, и с республиканскими иллюзиями горячих басков и каталонцев – под предлогом антинацистской борьбы на юге Европы. Сейчас время упущено, Рузвельт смог сдержать неистового Уинни, значит, мои возможности значительно ослабли: в политике наиболее ценен вопрос времени, в котором только и реализуется сила. Думаю, аппарат партии имеет там значительно более крепкие опорные базы, чем я среди фаланги Франко и сочувствующих ей военных. Другое дело, я бы мог стать полезным, получи я от вас такого рода гарантию, которая убедит меня в моей вам нужности – на латиноамериканском и дальневосточном направлениях…
– Какие нужны гарантии?
– Как первый этап сотрудничества: я пишу то, что вас интересует, мы оформляем договор деловым образом, пути назад нет, Лондон теперь просто-напросто не поймет меня; если вы ознакомите англичан с такого рода документом, моя репутация будет подмочена в глазах секретной службы короля; вы отправляете в Швейцарию мою информацию, а я приступаю к подготовке для вас дела на латиноамериканском направлении… Эрнст Рэм начинал работать с лейтенантом Стресснером в Боливии, но ведь сделал Стресснера полковником я, и я именно передал ему фото фюрера с дарственной надписью…
– Швейцария исключается… Мы сейчас просто-напросто не имеем права страховать себя фактом ознакомления ваших британских друзей с нашим – если мы сговоримся – договором о тайном сотрудничестве, ибо это значило бы добровольно отдать Лондону ваши связи, ваши корпорации и моих людей. К разговору, скорее, оказались неподготовленным вы, а не я. Либо вы верите мне и мы начинаем впрок думать о будущем, либо вы мне не верите и я вынужден поступить так, как мне предписано. Срок на размышление – два дня, я вернусь к вам в субботу, к двенадцати.
– Не надо откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня… Тем более гуляем мы не более получаса, а это такое блаженство, подарите мне еще десять минут, милый Эрнст… Я готов начать писать прямо сейчас, не медля… Мне потребуется примерно месяц на то, чтобы сформулировать проблему и обозначить данности…
– Господин адмирал, – жестко перебил Кальтенбруннер, – в вашем положении самое опасное – заиграться. Не надо… Вы же понимаете, что месяц меня не устроит: мы с вами отдаем себе отчет, почему вы запросили именно тридцать дней в обмен на ваши знания… Так что полчаса, во время которых вы напишете огрызок, дела не решат. Пара дней – это хороший срок, мало ли что может произойти за два дня, сейчас каждая минута чревата неожиданностями…
– Эрнст, а что случится с вами, узнай фюрер о вашем со мною разговоре?
Кальтенбруннер хмыкнул:
– Вы пугаете меня? Я объят страхом! Я готов написать рапорт на самого себя! Господин адмирал, когда вы встречались с представителями британской секретной службы и вели с ними весьма рискованные разговоры, у меня в сейфе лежала копия вашего рапорта Кейтелю о необходимости проведения встречи с врагом, во время которой возможны «непредвиденные обороты беседы». Вы – стратег хитрости, господин адмирал; не только Гелен называет вас своим мэтром, но и я – в какой-то, естественно, мере…
Канарис улыбнулся:
– Это комплимент… Милый Эрнст, ответьте как на духу: вы вправду полагаете, что талант Адольфа Гитлера и на сей раз выведет Германию из кризиса? Не торопитесь, погодите… Если вы продолжаете уговаривать себя, что так именно и случится, то дальнейший наш разговор бесполезен, но если вы, наконец, решились дать себе ответ на этот очевидный вопрос, то, видимо, вы стоите перед выбором пути в будущее… Я понимаю, о чем вы думаете, интересуясь моей информацией, знанием, как вы изволили заметить… А ведь вы могли бы стать спасителем нации, решись на то, что сами же подавили год назад: путч, устранение фюрера, обращение к Западу, роспуск партии – притом, вы и ваши коллеги остаются на ключевых постах государственной машины, гарантируя ее противостояние большевистским полчищам.
– Господин адмирал, я приехал к вам как политик, но не как предатель…
– Замените слово «предатель» на «мобильный эмпирик», и вас примут в любом клубе, милый Эрнст, нельзя же ныне олицетворять личность фюрера с будущим нации…
Кальтенбруннер взглянул на часы, чтобы скрыть растерянное смущение: Канарис сказал то, о чем он впервые подумал – робко, ужасаясь – два дня назад, когда возвращался из штаб-квартиры Гиммлера; полыхали зарницы на востоке; с Балтики дул промозглый ветер, а в ушах чуть что не звенели страшные слова рейхсфюрера: «Думая о себе, Эрнст, немец теперь обязан думать о будущем Германии…»
16. БЕДНЫЕ, БЕДНЫЕ ЖЕНЩИНЫ… – II
– Нет, – сказал Штирлиц, выслушав Дагмар, – все не так… Ваша реакция на слова друзей Бернадота о возможных трудностях, связанных с заключением перемирия, слишком организованна… Вы женщина, то есть – эмоция. Ваш отец немец, следовательно, часть вашего сердца отдана Германии… Вы должны атаковать, желая спасти нацию от тотального уничтожения, вы должны обвинять Бернадота в бездействии, а вы лишь приближаетесь к тому, чтобы робко и опасливо обозначить эту правду. А правду нельзя обозначать: либо ее произносят, чего бы это ни стоило, либо лгут. Или – или, третьего не дано…
Дагмар смотрела на Штирлица неотрывно, горько, и какая-то странная, отрешенная улыбка трогала порою ее губы.
– Милый человек, – сказала она, – не судите меня строго. Женщина – самый податливый ученик… Поэтому она тщится повторить мужчину… Про мужа я не хочу говорить, он несчастный маленький человек, а вот мой первый наставник в делах разведки… Я копирую его манеру, понимаете? В детстве я занималась гимнастикой; тренер стал моим богом; прикажи он мне выброситься из окна – я бы выбросилась… А мальчишки из нашей группы были другими, в них с рождения заложено рацио… И вдруг пришли вы: мудрый добрый мужчина, чем-то похожий на тренера, говорите правду…
– Не всегда, – жестко заметил Штирлиц.
– Значит, у вас ложь очень достоверна… И потом вы умеете шутить… И прекрасно слушаете… И не поучаете… И позволяете мне чувствовать себя женщиной… Видите, я привязалась к вам, как кошка…
– Все-таки лучше привяжитесь ко мне, словно гимнастка к тренеру…
– Как скажете.
Штирлиц поднялся, отошел к телефону, спросил разрешения позвонить, набрал свой номер:
– Здравствуйте, Ганс… Я сегодня, видимо, тоже не приеду, так что можете готовить на себя одного…
– Где вы? – спросил Ганс.
– Ваш шеф позволил задавать мне и такие вопросы?
– Нет. Это я сам. Я волнуюсь.
– Вы славный парень, Ганс. Не волнуйтесь, все хорошо, меня охраняют три автоматчика… Я позвоню вам завтра; возможно, заеду в десять; пожалуйста, погладьте мне серый костюм и приготовьте две рубашки, одну – серую, другую – белую; галстук – на ваше усмотрение. Почистите, пожалуйста, туфли – черные, длинноносые…
Ганс удивился:
– Длинноносыми бывают люди… Это которые в вашей спальне?
– Вы хорошо освоились, верно, они стоят там. И сделайте несколько бутербродов с сыром и рыбой, мне предстоит довольно утомительное путешествие.
– Я не понял, сколько надо сделать бутербродов, господин Бользен…
«Вот так светятся, – отметил Штирлиц. – Насквозь. И это очень плохо. Немцу нельзя говорить „несколько бутербродов“. Нет, можно, конечно, но это значит, что говорит не немец или не чистый немец. Я должен был сказать: „Сделайте семь бутербродов“, и это было бы по правилам. Надо отыграть так, чтобы Мюллер понял, отчего я сказал это свое чисто русское „несколько“…»
– Разве ваш шеф не говорил, что я уезжаю с дамой? Неужели трудно подсчитать, что днем мы будем есть три раза по два бутерброда – итого шесть; я возвращаюсь один, значит, перекушу ночью один раз, а утром второй, при условии если удастся соснуть в машине, коли не будет бомбежек на дорогах, – следовательно, к шести надо прибавить четыре. Итого десять. Сколько кофе залить в термос, вы, надеюсь, знаете? Шесть стаканов – если у вас так плохо с сообразительностью.
Ганс – после паузы – вздохнул:
– А что же буду есть в дороге я? Шеф приказал именно мне везти вас с вашей спутницей…
– Значит, сделаете шестнадцать бутербродов и зальете второй термос – в случае если ваш шеф не отменит своего приказа.
Штирлиц положил трубку, включил приемник. Диктор читал последние известия: «Наши доблестные танкисты отбросили врага на всей линии Восточного вала; неприступная линия одерского бастиона – тот рубеж, на котором разобьются кровавые полчища большевиков. На западном фронте идут бои местного значения, англо-американцы несут огромные потери; наши доблестные летчики сбили девяносто два вражеских самолета, подожжено тридцать четыре танка и взорваны три склада с боеприпасами. Воодушевленные идеями великого фюрера, наши доблестные воины демонстрируют образцы беззаветной верности национал-социализму и рейху! Победа приближается неотвратимо, несмотря на яростное сопротивление вконец измотанного противника!»
…Затем диктор объявил час оперетты. Заместитель рейхсминистра пропаганды Науманн[19] более всего любил венскую оперетту, поэтому составители программ включали такого рода концерты в радиопередачи ежедневно, иногда по два раза в сутки. С тех пор как по решению Розенберга и Геббельса, отвечавших за идеологию национал-социализма, в рейхе были запрещены американские джазы, французские шансонье и русские романсы, с тех пор как Розенберг провозгласил главной задачей НСДАП восстановление и охранение старогерманских традиций, с тех пор как на человека в костюме, сшитом за границей, стали смотреть как на потенциального изменника делу фюрера, с тех пор как принцип «крови и почвы» стал неким оселком, на котором проверялась благонадежность подданного, с тех пор как в газетах стали печатать лишь те материалы, в которых доказывалось величие одного только германского духа и утверждалось, что культуры Америки, России, Франции, Англии есть не что иное, как второсортные словесные или музыкальные упражнения недочеловеков, заполнять эфир становилось все тяжелее и тяжелее. Глинка, Рахманинов, Римский-Корсаков и Прокофьев представляли собою музыку вандалов; Равель и Дебюсси – мерзкие насильники мелодизма (Геббельсу удалось с трудом отбить право на трансляцию арий из опер Бизе; он сослался на фюрера, который однажды заметил, что композитор был не чистым евреем, и потом гадкая кровь числилась в нем по отцу, а «есть сведения, что мать гения, француженка, имела роман с немцем за год до рождения композитора»); «дергания» джаза были объявлены «утехой черномазых», это не для арийцев, а Гленн Миллер и Гершвин вообще паршивые евреи. Спасали оперы Моцарта, симфонии Бетховена и Вагнера. Четыре часа в сутки было отдано песням партии, армии, «Гитлерюгенда» и ассоциации немецких девушек «Вера и Красота». И, конечно же, любимые Науманном оперетты (однако и здесь были свои сложности: Оффенбах – не ариец, Кальман – тем более, а Легар – полукровка). В последние месяцы, когда бомбежки сделались чуть что не беспрерывными, рацион ежедневного питания по карточкам стал вообще мизерным, Геббельс приказал экспертам по вопросам идеологии в департаменте музыки прослушать мелодии немецких джазовых композиторов начала тридцатых годов. «Пусть людей радует хотя бы веселая музыка, – сказал рейхсминистр, – давайте развлекательные программы постоянно, включайте побольше испанских песен, они бездумны; можно транслировать веселую музыку Швеции и Швейцарии, пусть даже джазовую, предварив дикторским текстом, что это мелодии наших добрых соседей…»
– Любите венцев? – спросила Дагмар, неслышно подойдя к Штирлицу. Он ощутил ее дыхание возле левого уха: щекотно и нежно.
– А вы терпеть не можете?
– Я покладистая. Если вам нравится, мне тоже будет нравиться.
– Вы когда-нибудь чувствовали себя несчастной, Дагмар?
Женщина замерла, словно от удара; Штирлиц ощутил, что она замерла, даже не оглянувшись.
– Зачем вы меня так спросили?
– Потому что нам предстоит работа, и я обязан понять вас до конца…
– Вы меня еще не поняли?
– Нет.
Штирлиц обернулся, положил ей руки на плечи, Дагмар подалась к нему; он тихо, одними губами, прошептал:
– Куда вам вмонтировали звукозапись?
Она обернулась, указала глазами на большую настольную лампу…
– Запись идет постоянно? Или только когда вы включаете свет?
– Постоянно, – шепнула женщина. – Но вы, видимо, не обратили внимания: когда вы приходите, я выключаю штепсель из розетки… И то, о чем вы говорили во сне, слышала одна я…
(Слышала не только она одна: в ее комнате были оборудованы еще два тайника с аппаратурой, о существовании которых она не знала…)
…На улице, когда они вышли из машины, Штирлиц спросил:
– Вы все поняли из того, что я говорил во сне?
Она покачала головой:
– Русская няня не смогла меня научить ее языку в совершенстве.
…В ресторане играл аккордеонист; по приказу имперского министра пропаганды и командующего обороной столицы тысячелетнего рейха Геббельса, все рестораны обязаны были работать; водку и вино продавали свободно, в любом количестве, без карточек.
Штирлиц попросил бутылку рейнского рислинга, более всего он любил те вина, которые делали возле Синцига и за Висбаденом; до войны он часто ездил на воскресенье в Вюрцбург; крестьяне, занятые виноделием, рассказывали ему о том риске, который сопутствует этой профессии: «Самое хорошее вино – „ледяное“, когда виноград снимаешь после первого ночного заморозка; надо уметь ждать; но если мороз ударит после дождя, крепкий мороз, тогда весь урожай пропадет псу под хвост, продавай землю с молотка и нанимайся рудокопом, если „трудовой фронт“ даст разрешение на смену места жительства».
– Дагмар, я хочу выпить за то, чтобы вы по-настоящему помогли мне. Я пью за нашу удачу.
– Я – суеверная, за удачу не пью.
– Хорошо, тогда я скажу проще: я пью за то, чтобы вы вернулись сюда лишь после окончания войны…
– Это будет подло по отношению к Герберту… Хоть мы только формально были мужем и женою, но, тем не менее, это будет подло… Он ведь и жив только потому что я по-прежнему здесь.
– Он мертв, Дагмар. Вам лгал Лоренс… Ваш муж умер в лагере. Те письма, которые вам передают от него, написаны им за неделю перед смертью, его вынудили проставить даты вперед, впрок, понимаете?
Женщина кивнула, глаза ее мгновенно налились слезами, подбородок задрожал…
Штирлиц увидел, как в ресторан вошла молоденькая девушка; она быстро оглядела зал, остановилась на его, Штирлица, отражении в зеркале, потом задержалась взглядом на Дагмар и слишком уж рассеянно пошла к соседнему с ними столику.
Штирлиц положил ладонь на руку Дагмар, шепнул:
– За нами смотрят, а сейчас будут слушать… Пожалуйста, соберитесь… Я позову вас танцевать, и тогда мы поговорим, да?
Он понял, что за ним пущено тотальное наблюдение потому, что пришла именно эта молоденькая девушка. Половина людей из службы слежки была влита в специальный батальон СС, отправленный на Зееловские высоты на Одере (Мюллер сказал правду); в коридорах РСХА он услышал, что для работы привлечены наиболее проверенные девушки из гитлеровской организации «Вера и Красота»; два факта, сложенные вместе, – при той атмосфере игры, в которой он очутился, – позволили ему сделать немедленный и правильный вывод: каждый его шаг отныне известен Мюллеру. А если так, то, значит, Мюллеру известен адрес его радиста.
«И этим моим радистом, – думал Штирлиц, медленно вальсируя с Дагмар, – вполне может быть его сотрудник. Зная, чем я был занят последний месяц, сопоставив фамилии и географические обозначения, они могли прочесть мои радиограммы, учитывая, что плейшнеровскую, которую он отдал им на Блюменштрассе в Берне, они уже две недели хранили в своем дешифровальном бюро. Господи, ну как же мне решиться поверить ей, этой Дагмар? Она – в их комбинации, это очевидно. Но в какой мере она с ними? Она умная, это плюс для моего дела. Она умная, значит, она не могла не почувствовать той изначальной неправды, которая объединяет людей здешней идеи. Это можно скрывать, но этого нельзя скрыть, так или иначе уши вылезут, и умный эти заячьи уши не может не заметить… Она несчастна, и не только из-за них… Она несчастна по своему, по-бабьи, как только и могут быть несчастны очень умные, да еще к тому же красивые женщины, у которых нет детей… Но если это так и если Мюллер понял это первым, а он умный человек, то отчего бы ему не подготовить ее к работе против меня? Но ведь так нельзя – не верить никому и ни в чем, Максим, так нельзя! Нет, можно, – возразил он себе, ощущая ладонью, как тонкая спина Дагмар нет-нет, да и вздрагивала от сдерживаемых слез, хотя глаза ее были сухи, только на скулах выступил пунцовый румянец. – Не только можно, но сейчас, в этой ситуации, нужно, потому что здесь готовят такое, что, видимо, очень опасно для моих соплеменников, но я еще не могу понять, что именно они готовят, а только один я здесь могу это понять, я просто-напросто не имею права не понять этого…»
– Дагмар, – шепнул он женщине, – ни сегодня, ни завтра в машине мы не сможем ни о чем говорить с вами… Но вы должны собраться и запомнить то, что я сейчас скажу… Как только вы высадитесь в Швеции, проверившись тщательно, после того уже, как купите машину – они там стоят возле бензоколонки, документы вам оформят сразу же, – покружите по городу, потом выезжайте на трассу и, остановившись в любом маленьком городке, – когда будете совершенно одна, – кроме той телеграммы, которую вы обязаны отправить мне, пошлете вторую… Запоминайте, Дагмар… «Доктор Шнайдер, Ульфгаттан, 7, Стокгольм, Швеция. Срочно пришлите с оказией мое снотворное, иначе я совершенно болен. Кузен». Запомнили?
Женщина покачала головой, и по щеке ее скатилась быстрая слеза.
– Я повторю вам во время следующего танца… Вы сделаете это, Дагмар, ибо это нужно вам так же, как мне, а может быть, даже больше…
Телеграмма, которую выучила Дагмар, ничьей расшифровке, да еще в Швеции, не поддавалась. Это был сигнал тревоги, получив который, Центр должен был принять решение о том, как поступать Штирлицу впредь, ибо он сообщал, что, видимо, раскрыт противником, но продолжает выполнять их задания, смысл которых ему не понятен. Он просил начать встречную игру, но предупреждал, что вся информация о переговорах на Западе, которую он сейчас передает в Центр, хоть и соответствует действительности, но, тем не менее, организована Мюллером именно так, чтобы первой ее узнавал не кто-нибудь, а Кремль.
Слежки на улице не было. Штирлиц завез Дагмар домой, пообещал вернуться через полчаса и поехал в тот район, где жил радист. То, что сейчас за ним не следили, родило в нем абсолютное убеждение, что его первое посещение явки известно Мюллеру.
…Радист встретил его радостно, снова предложил кофе, посетовал, когда Штирлиц отказался, и передал ему шифровку Центра:
«Дайте еще более расширенную информацию: кто стоит за переговорами с Западом после того, как Вольф был дезавуирован? Где проходят переговоры? Фамилию хотя бы одного участника? Понимая всю сложность ситуации, в которой вы находитесь, просим выходить на связь по возможности чаще».
Штирлиц передал радисту шифровку, написанную им только что; она была первым шагом в рискованной и сложной контригре; он решил начать ее, не дожидаясь связника, присылка которого подразумевалась сама собой, в случае если Дагмар отправит его телеграмму:
«Дагмар Фрайтаг я переправляю завтра на пароме в Швецию в 19.04. Она служит Шелленбергу по идейным соображениям; для вас она может исполнять роль маяка, светить тех людей, с которыми ей предписано общаться. Вальтер Рубенау, которого мне предстоит отвезти в Швейцарию, должен наладить дублирующие контакты с экс-президентом Музи в целях поиска путей для спасения узников концлагерей. Я пробуду с ним два дня в Базеле, а затем выйду на связь с вами уже из рейха; в силу чрезвычайной конспиративности переговоров и страха Гиммлера, что об этом могут узнать большевики, связника в Швейцарию во время моей первой поездки прошу не посылать. Деньги, которые вы должны перевести на мой текущий счет в Асунсьоне, отправьте в тот банк, который назван вами в Мадриде.
Юстас».
Последняя фраза – так же как и слова об «идейности» Дагмар и о предстоящем «возвращении в рейх» – была главным в игре; пассаж о «перечислении денег в Асунсьон» не был заранее оговорен с Центром, но смысл этих слов будет разгадан руководством; к Дагмар в Швеции подсядет человек из Москвы, и она на словах ему передаст то, что должна передать, он, Исаев, решил поверить ей до конца…
…Однако Дагмар ничего не передала тому человеку, который действительно был отправлен в шведский порт на встречу с ней. Паром ждали три полицейские машины и карета скорой помощи; Дагмар вынесли на носилках: она была мертва. Полиция обнаружила на стакане, в котором был яд, отпечатки пальцев человека, не проходившего по картотекам «Интерпола». Из этого стакана пил Штирлиц, когда провожал Дагмар в каюту первого класса, – и это было зафиксировано людьми гестапо. Как только Штирлиц и Дагмар вышли из каюты на палубу прощаться, туда, в первый класс, проскользнул быстрый, маленький человечек из спецгруппы Мюллера, стакан этот взял с собою; через полчаса туда будет влит грамм смертельного яда; таким образом, Штирлиц – если он решит бежать из рейха – будет передан в руки «Интерпола» в любом уголке земного шара как садист и убийца…
…Однако назавтра, ровно в назначенное время, от «Дагмар» из Стокгольма на имя Штирлица поступила телеграмма о начале работы с окружением Бернадота; «С самим графом контакт невозможен, ибо он только что инкогнито выехал в рейх на встречу с высшими чинами рейха для обсуждения условий перемирия на западном фронте».
…Сообщение это, переданное в Москву (Штирлиц о гибели Дагмар ничего не знал, а Центр, понимая, что телеграммы могут быть расшифрованы противником, об этом ему не сообщил, начав свою, особую игру), тем не менее соответствовало действительности; советская разведка получила точные данные, что именно в тот день, когда пришла шифровка от «Дагмар», граф Бернадот действительно встретился с Генрихом Гиммлером в здании шведского консульства в Любеке.
17. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – IV
(Директор ФБР Джон Эдгар Гувер)
Директор ФБР несколько раз прочитал запись разговора «дикого Билла» с адвокатом из конторы Даллеса Дэйвом Лэнсом, которую его люди смогли зафиксировать, оборудовав аппаратурой тот столик, за которым ужинали друзья; поскольку Лэнс заранее заказал хозяину ресторана отменную еду, а все аппараты друзей Донована прослушивались ФБР (конечно же, в целях «охраны государственных интересов США и личной безопасности директора ОСС»), наладить дело не составляло труда для «особой команды» Гувера, занимавшейся выполнением его наиболее секретных поручений.
…Поскольку Гувер переживал сейчас такие же тревожные дни, как и Донован, он должен был знать все, что происходит в хозяйстве его могущественного конкурента – а потому возможного союзника – в борьбе за выживание; впрочем, президент пока еще открыто не обсуждал его, Гувера, увольнение с этим паршивым социалистом Гопкинсом, но, тем не менее, на порог Белого дома вход ему был последнее время заказан; Рузвельт обладал уникальной памятью; он, как никто другой, всегда помнил, на чем состоялся Гувер.
…Каждая страна обычно являет собою некое двузначие: потомки недоуменно вопрошают себя, как в одних и тех же географических границах могли соседствовать да, в общем-то, и определять лицо страны столь полярные тенденции, как Гитлер и генерал Людендорф – с одной стороны, и Эрнст Тельман, Томас Манн и Альберт Эйнштейн – с другой; Муссолини – на одном полюсе, Антонио Грамши, Пальмиро Тольятти, Ренато Гуттузо и Альберто Моравиа – на другом; как могли существовать в одном историческом срезе Бисмарк и Маркс, Толстой и «серый кардинал» Победоносцев, Плеханов с Халтуриным и лидеры грязного черносотенства; как в республиканской Франции на одной и той же улице могла соседствовать штаб-квартира фашистских кагуляров гитлеровского ставленника де ля Рокка и мастерские Арагона и Пикассо; как, наконец, связать воедино такие несовместимости, как Хемингуэй, Драйзер, Фитцджеральд, Гершвин, Армстронг – по одну сторону, и Гувер, Форестолл и вожди Ку-клукс-клана – по другую?!
Ситуация, сложившаяся в Америке после окончания первой мировой войны, была столь любопытной, что кое-какие проекции на последующие повороты политики вполне возможны и оправданны.
…Американские солдаты вернулись тогда из Европы победителями, но ведь вернулись домой далеко не все: часть молодых парней, воспитанных на лозунгах демократии, продолжали служить в оккупационных войсках, расквартированных Белым домом на захваченных территориях большевистской России; они, эти американские парни, впервые покинувшие свою родину, стояли под одними знаменами с агрессорами, вторгшимися в Советскую Республику по указу королевской Британии, милитаристской Японии, янычарской Турции – да мало ли еще кто рвал измученное тело России в те лихие годы?!
Однако доктрина великих свободолюбцев Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна не была тогда пустой фикцией в Штатах; многие люди верили, что именно право каждого человека, а уж тем более государства на свободу выбора обязано быть подтверждено законом, то есть не только словом, но и делом.
Именно поэтому рабочая Америка активно и открыто поддерживала большевистскую Россию, провозгласившую – подобно Джорджу Вашингтону в свое время – свержение ига монархии и создание республики под понятным для каждого американца девизом: «Свобода, равенство и братство».
«Руки прочь от Советской России!» – был не просто лозунг в Америке; это было действо, сопровождавшееся забастовками, пикетами рабочих и демонстрациями полулегальных тогда профсоюзов.
Банки и монополии, провозгласившие, что «большевизм – хуже войны», а потому финансировавшие оккупационную армию за счет снижения заработной платы трудящихся, не могли далее терпеть то, что рабочий класс Америки открыто и недвусмысленно заявил свою позицию по отношению к Ленину и Советам.
Интересы правящего класса, как правило, воплощаются через честолюбивые интересы отдельной личности; так получилось и в Америке.
…Министром юстиции в кабинете Вудро Вильсона был директор банка «Страудсбург нэшнл» Митчел Пальмер; он также состоял председателем совета директоров концернов «Ситизенс гэс», «Интернэшнл бойлер» и «Скрэнтон траст».
Получая сводки о состоянии здоровья президента Вудро Вильсона, страдавшего тяжелым недугом, Пальмер мечтал не только о том, чтобы стать героем правой Америки, разделавшись с левыми; ему навязчиво и изнуряюще виделось кресло в Белом доме; на гребне той операции, которую он задумал, Пальмер мечтал сделаться новым лидером заокеанского колосса, который затем он был намерен превратить в бастион мирового антибольшевизма.
Как и в любой операции, планируемой сверху, успех дела решает конспиративность, деньги и подбор верных людей, готовых на все.
Самая природа министерства юстиции предполагала секретность мероприятий; вопросы финансирования задуманного были решены загодя – во время тайной встречи Пальмера с двенадцатью его единомышленниками, хозяевами крупнейших банков и корпораций, недовольных «мягкотелой» политикой либерала Вильсона; что касается людей, готовых на все, то эту команду возглавил давний друг Пальмера, директор бюро расследований министерства Вильям Флинн и начальник вновь созданного секретного отдела общей информации Джон Эдгар Гувер.
Гуверу тогда было двадцать пять лет; на войну он не был отправлен, поскольку устроился мелким клерком в министерство юстиции; его болезненная ненависть к неграм и левым открыла ему быструю дорогу вверх.
Именно он вошел к Пальмеру с предложением завести учетные карточки на радикалов, то есть на тех, кто пишет, говорит или думает не так, как все.
Пальмер долго передвигал на своем огромном столе чернильные приборы, раздражающе-педантично ровнял быстрыми, суетливыми пальцами разноцветные папки, а потом, наконец, сказал:
– Джон, но ведь это – антиконституционная мера.
– Она станет ею, если мы начнем давать интервью щелкоперам, – ответил Гувер. – До тех пор, пока моя работа будет внутренним делом министерства, стоящего на страже конституции, никто, нигде и никогда не сможет упрекнуть нас в нарушении основного закона.
Пальмер закурил свой медовый солдатский «честерфилд» и ответил так, как был обязан ответить министр, думающий о президентстве:
– Наша страна исповедует принцип доверия к гражданину. Если вы полагаете, что ваше дело не нанесет урон святым постулатам свободы – начинайте свое предприятие. Надеюсь, вы понимаете, что я не потерплю ничего такого, что пойдет во вред конституции Штатов?
Через четыре месяца Гувер собрал первую в истории США картотеку на инакомыслящих, на все те ассоциации, клубы, союзы, общества, которые выступали за мир с Россией, демократию в Штатах и расовую терпимость; две комнаты в министерстве были забиты двумястами тысячами карточек на тех, кого Гувер посчитал врагами устоев.
Затем он оборудовал тайную типографию, где наладил выпуск «Коммунистического манифеста» и работ Ленина, то есть провокационно печатал запрещенную литературу; ее хранение и распространение было тогда чуть ли не подсудным делом.
Адреса, куда надо будет подбросить эти издания, хранились в сейфе Гувера; важно наметить день; все дальнейшее было тщательно срепетировано.
После этого Гувер поручил своему секретарю, человеку, фанатично ему преданному, провести три тайные встречи с лидерами двух гангстерских групп, чьи дела тогда проходили в министерстве юстиции; контрабанда наркотиками и продажа запрещенного алкоголя позволила сотрудникам Пальмера арестовать пять наиболее мобильных мафиози, отвечавших в подпольном синдикате за оперативную работу.
– Я готов освободить ваших людей под залог, – сказал посланец Гувера шефам гангстерского подполья. – Залог будет не очень большим, хотя, как я понимаю, вы не постояли бы и перед более серьезными затратами, лишь бы взять ваших ребят из тюрьмы. Но за эту любезность вы обязаны будете стать моими добрыми друзьями – отныне и навсегда. А чтобы эта дружба была реальной и нерасторжимой, нужно действо. И оно обязано быть жестоким. Вы готовы к этому?
Собеседники переглянулись – предпочитали не говорить, согласно кивнули.
Посланец Гувера разъяснил:
– Нужно, чтобы вы провели пару взрывов бомб – следует пугануть некоторых людей, потерявших голову от растерянности… Красные лезут к власти… Входите в дело?
Через два месяца неизвестные взорвали бомбу на Уолл-стрите.
Пальмер встретился с журналистами:
– Кровавый террор планируют эмиссары, тайно засланные сюда красными. Нам навязывают гражданскую войну, что ж, мы к ней готовы…
А седьмого ноября, в день, когда трудовая Америка праздновала вторую годовщину большевистской революции в России, агенты министерства юстиции ворвались в те клубы, общества и ассоциации, которые были занесены в картотеку Джона Эдгара Гувера; людей избивали резиновыми дубинками, а то и просто деревянными длинными палками, в тюрьмы были брошены сотни левых.
Это была «проба сил».
А истинная операция прошла в начале января двадцатого года; Гувер не спал всю ночь, сидел у телефонов: в его кабинете установили девятнадцать аппаратов, и все «тревожные» штаты докладывали ему о ходе операции через каждые два часа.
Массовые аресты – схватили более пяти тысяч человек – были проведены в штатах Калифорния, Нью-Джерси, Иллинойс, Небраска.
Людей заковывали в кандалы и связывали одной цепью; именно так, словно рабов в былые времена, их провели по улицам городов на вокзалы, куда уже заранее были подогнаны тюремные вагоны без окон.
В стране начался шабаш беззакония. Когда первая фаза облавы окончилась, один из ведущих чиновников штата Массачусетс мистер Лангри заявил журналистам:
– Ребята, вы меня знаете, я всегда говорю правду, я вам и сейчас скажу то, что думаю: будь моя воля, я бы каждое утро расстреливал во дворе нашей тюрьмы партию красных, а уж на следующий день разбирал их дела в суде, чтоб все было оформлено по закону, как полагается…
Обезумевший на почве расизма и антибольшевизма писатель Артур Эмпи (его мучили кошмары по ночам, пил сильно действующее снотворное, поэтому не мог сдерживать дрожь в руках) начал турне по Америке.
– Славяне и евреи, а также негры с мексиканцами являются дрожжами нового большевистского бунта! Люди чужой крови готовятся устроить кровавое побоище истинным американцам! Поэтому запомните: лекарство от большевиков продается не в больнице, а в ближайшей оружейной лавке! Мой лозунг: «Против красных только один способ – высылка или расстрел на месте!»
Гувер к тому времени получил под свою картотеку еще три зала; вход охраняли моряки, вооруженные кольтами и ножами; количество подозреваемых составляло теперь пятьсот сорок семь тысяч американцев; каждая шестидесятая семья страны подлежала – победи точка зрения Эмпи – высылке из страны или расстрелу.
В тюрьмах начались пытки: арестованных зверски избивали, вызывали на очные ставки жен и детей; мучили в их присутствии, требуя признаться в том, что они участвовали в большевистском заговоре в целях «свержения законно избранного правительства».
В тюремные больницы искалеченных не отвозили; часть выбросили из окон, чтобы скрыть следы побоев – «самоубийство», другие сошли с ума; третьи, не перенеся пыток, умерли.
Помощник министра труда Луис Пост не выдержал; он собрал журналистов и сказал им:
– Мы перестаем быть страною свободы! Мы превращаемся в олигархическое государство под лозунгом борьбы против «анархии». Сейчас «анархистом» считается каждый, кто выступает против бесконтрольной власти финансистов и тупых консерваторов, которые не желают или не умеют думать о будущем, о наших детях, а ведь им предстоит жить в ином мире, совсем не в таком, к какому привыкли мы, старики.
Луис Пост отправил своих сотрудников в тюрьмы, где томились арестованные «анархисты». Его люди вернулись в ужасе: они увидели ни в чем не повинных, истерзанных и замученных американцев, закованных в кандалы.
Пост обратился с открытым призывом к нации за содействием в прекращении «правого безумия».
Его немедленно обвинили в государственной измене и потребовали предать суду; Гувер лихорадочно выбивал показания, чтобы доказать связь семидесятилетнего патриота Америки с эмиссарами Москвы; дело было передано в конгресс; Пост тем не менее вышел победителем; облавы, однако, продолжались, тюрьмы были по-прежнему переполнены.
Автомобильный король Генри Форд, поддерживавший и финансировавший этот шабаш, купил ряд газет и начал печатать цикл статей под заголовком: «Заговор международного еврейства». Русские черносотенцы, эмигрировавшие в Нью-Йорк, подготовили публикацию антисемитской фальшивки – «Протокола сионских мудрецов» (копия с комментариями была отправлена в Мюнхен, Альфреду Розенбергу, молодому помощнику германского националиста Гитлера, который по-настоящему громко и звонко провозгласил необходимость физического уничтожения большевизма, как главной еврейской силы мира).
Ку-клукс-клан провел кампанию избиений негров, «купленных на корню» Москвою.
Ведущие газеты улюлюкали, требовали еще более жестких мер против красных, мексиканцев, русских, украинцев.
…Позже Гувер подготовил для министра Пальмера текст выступления на встрече с представителями прессы.
– Я не стану извиняться за действия людей моего министерства, – сказал Пальмер собравшимся. – Я не считаю нужным выгораживать их, потому что горжусь их работой. Если кто-то из моих агентов был груб с арестованными, то это извиняется той пользой, которую они сделали во имя демократии и свободы в этой стране… Я вообще намерен обратиться в конгресс с предложением ввести смертную казнь для тех, кто призывает к мятежу… Двух таких мы уже знаем – это марксистские террористы Сакко и Ванцетти, их ждет электрический стул, как бы ни вопили об их невиновности большевистские комиссары.
…Вот именно тогда, во время безумного шабаша ультраправых, мало кому известный сенатор Гардинг бабахнул свое заявление:
– Мы живем в такое время, когда Америке нужны не герои, но целители, не таинственные чудодейственные средства от недуга, но последовательно конституционный образ правления…
Через несколько месяцев именно этому человеку было суждено стать президентом США.
Гувер никогда не забывал, как ему работалось под Гардингом.
Он просто-напросто не имел права забыть это, потому что именно ему – вновь назначенному директору ФБР – пришлось не только охранять Гардинга и его министров, но и заниматься исследованием обстоятельств таинственной гибели американского лидера; впрочем, Гувер отвел от себя руководство этим делом, и он имел все основания для того, чтобы держаться в стороне…
…И вот сейчас Гувер снова и снова листал те маленькие странички с грифом «совершенно секретно, напечатано в одном экземпляре, подлежит уничтожению», на которых был зафиксирован разговор Донована с Лэнсом о том, что Рузвельт делается опасным для Америки.
Да, это так.
Да, именно Рузвельт сделал то, что было ненавистно и Гуверу, и Доновану, как и всем тем, кто стоял за ними: он признал Советы, он открыл в Москве посольство, он сел за один стол со Сталиным, он признал за большевиками право на равноправное участие в делах послевоенного мира, он мешает людям большого бизнеса предпринять необходимые шаги для того, чтобы сохранить Германию для Запада, он позволяет себе апеллировать к народу через головы тех, кто – по-настоящему – за этот народ отвечает, через голову Уолл-стрита и Далласа, Бостона и Огайо; президента занесло, он поверил в миф, а это недопустимо для политика; сказочник имеет право на то, чтобы рассказать свою добрую сказку и уйти; если он медлит, не надо мешать тем, кто намерен показать ему на дверь.
…Гувер вызвал своего помощника и сказал:
– Малыш, меня тревожит то, что наш президент по-прежнему игнорирует вопросы личной безопасности. Да, Гитлеру крышка, но перед концом он может пойти на все. Я боюсь за нашего президента. Поэтому, малыш, не сочти за труд сегодня же внимательно посмотреть уголовные дела о расследовании обстоятельств гибели Линкольна и Гардинга: уроки прошлого должны быть предостережением на будущее…
«Берлин. Юстасу.
Нас интересует информация о том, в какой мере серьезны контакты Шелленберга с графом Бернадотом. Тот ли это Бернадот, который являлся руководителем Красного Креста? Сообщил ли вам Шелленберг, с кем связан Бернадот на Западе, к кому конкретно просят его обратиться нацисты? Не может ли вообще все это быть дезинформацией?
Центр».
«Берлин. Юстасу.
Может ли быть дезинформацией со стороны Шелленберга упоминание имени экс-президента Швейцарии доктора Музи? Идет ли речь о нем или о его сыновьях? С кем встречался Музи из гитлеровцев? Известны ли ему подлинные имена его контрагентов?
Центр».
18. ФАКТОР СЛУЧАЙНОСТИ
Секретная информация, пришедшая Борману из Линца, от гауляйтера Верхней Австрии Айгрубера, насторожила его чрезвычайно.
…Все в рейхе (понятно, среди тех, кто обладал доступом к информации) считали, что люди СС, разгромив генеральский путч, смогли подчинить себе армию и, таким образом, сделались летом сорок четвертого года наиболее могущественной силой империи.
Такого рода мнение было правильным; именно поэтому Борман предпринял все для того, чтобы выровнять баланс сил, сгруппированных вокруг фюрера. Для этого он, использовав Геббельса, поддержал мощную кампанию Гиммлера в газетах, на радио, во время грандиозных митингов и манифестаций: «Слава воинам СС, надежной опоре нации!» Геббельс не был посвящен в святая святых плана Бормана, работал, как обычно, во имя чистой идеи; действительно, считал он, без сокрушительного удара войск СС генералы могли бы на какое-то время одержать верх в Берлине. Поэтому он принял за чистую монету фразу, мимоходом брошенную Борманом: «Теперь большинство членов СС, оставшихся в тылу, следует срочно отправить на фронт, влить их в ряды армии, поставив на руководящие посты; вопрос моральной стойкости СС и их высокой национал-социалистской сознательности доказан на деле – один батальон Ремера разгромил штаб армии резерва и поставил на колени берлинский гарнизон, отравленный ядом продажной американской финансовой плутократии, купившей генералов за грязные доллары».
Гитлер подписал декрет об отправке членов СС в действующую армию…
Таким образом, к осени сорок четвертого Гиммлер уже не имел такой массовой опоры в рейхе, как раньше, ибо большинство офицеров его организации теперь гнили в окопах на Востоке и Западе. Правда, это перемещение массовой тыловой опоры рейхсфюрера не коснулось аппарата РСХА, но двухсоттысячный отряд «черных» СС, в основном гестаповцев, не шел ни в какое сравнение с шестимиллионной массой «коричневых», то есть рядовых членов НСДАП.
Теперь, после того как большинство «рыцарей СС» очутились в двойном подчинении – Гиммлера и армейского командования, – после того как они оказались в блиндаже или казарме, без права передвижения, аппарат Бормана сделался единственным костяком рейха, его скелетом, реальной и бесконтрольной силой страны.
Каждую неделю Борман получал подробные отчеты от своих гауляйтеров. Германия была разделена на тридцать три гауляйтунга – то есть все земли, такие как Бавария, Гессен, свободный город Гамбург, имели свою огромную областную партийную машину.
Борман не отправил на фронт ни одного из своих функционеров, а в аппарате НСДАП работало более девятисот тысяч человек; все они служили ему, одному ему; он получал их ежемесячные отчеты; им он направлял директивы, с ними проводил инструктажи; именно на таком инструктаже, проведенном в Берлине в ноябре сорок четвертого, когда собралось более тысячи местных руководителей НСДАП, Борман сказал:
– Теперь, когда на плечи наших братьев по СС легла главная ответственность за будущее рейха, которое решается на полях битв, ваша задача, дорогие партайгеноссен, заключается в том, чтобы взять на себя часть их работы в тылу, помогать им ежедневно и ежечасно, скоординировать совместную деятельность и по всем важным вопросам обращаться ко мне, чтобы я мог обсудить наиболее срочные дела с рейхсфюрером Гиммлером.
…Среди функционеров были еще те, которые помнили Эрнста Рэма и Грегора Штрассера, знали, что без них фюрер никогда бы не пришел к власти, ужасались тому, как страшна была судьба этих основоположников движения, и поэтому затаенно, тяжело боялись СС, расстреливавших многих ветеранов партии, посмевших выразить открытое несогласие с акцией бойцов из «охранных отрядов», устранивших Рэма и Штрассера.
Именно поэтому пассаж Бормана о «помощи СС» аппаратчикам НСДАП поняли как сигнал к действию, к безусловному подчинению СС местным организациям партии.
Гиммлер узнал обо всем этом постфактум, вернувшись в Берлин из поездки на восточный фронт, после того лишь, когда фюрер сказал ему:
– Все-таки я не устаю поражаться ненавязчивой и корректной доброте Бормана. Он не стал дожидаться вашего к нему обращения, а первым протянул вам руку братства… Полагаю, теперь вы не будете ощущать тех потерь, которые нанесла организации СС передислокация ваших лучших частей на поля сражений…
Гиммлеру оставалось только поблагодарить Бормана и, ненавидяще улыбаясь, пожать его руку.
С тех пор местные организации РСХА и СС должны были – хотя это и не было проведено особым постановлением – передавать свои ежемесячные отчеты в НСДАП.
Один из таких документов попал на глаза гауляйтера Верхней Австрии Айгрубера. В нем глухо говорилось про то, что несколько раз в районе Альт Аусзее, неподалеку от тех мест, где расположена вилла Кальтенбруннера (он обычно по субботам приезжал туда – до того, как сломалось положение на фронтах), зафиксирована работа коротковолнового передатчика, выходящего, судя по всему, на американскую разведывательную сеть в Швейцарии.
Айгрубер запросил в местном гестапо более подробный отчет о вражеской группе, внедренной противником в непосредственной близости к резиденции обергруппенфюрера Кальтенбруннера, однако вразумительного ответа не получил; удивленный, он запросил вторично. «Идет оперативная разработка», – ответили ему лаконично, намекая, что подробности могут нанести ущерб расследованию.
Айгрубер счел своим долгом поставить в известность об этом странном деле Бормана, ибо область, находившаяся в его ведении, вплотную примыкала к Альпийскому редуту, району Берхтесгадена, где дислоцировалась запасная ставка Гитлера – именно туда он должен был со дня на день перебраться из Берлина, чтобы продолжать борьбу против врага; помимо этого, здесь, между Линцем и Зальцбургом, находились соляные копи Альт Аусзее, куда были спрятаны экспонаты «музея фюрера» на сумму в девятьсот семьдесят три миллиона долларов.
…Именно эта информация понудила Бормана вызвать Мюллера и поручить ему безотлагательно и досконально выяснить всю правду. «Никто не знает об этом хранилище, – сказал Борман, – я заверил Гитлера, что шедевры мирового искусства никогда не попадут в руки врага: или они останутся нашими, или же они будут погребены в соляных шахтах и уничтожены подземными водами».
Мюллер запросил своих.
Ответ пришел такой же невразумительный, как и тот, который был отправлен Айгруберу.
Мюллер сразу же понял, что происходит это, скорее всего, потому, что в процессе расследования всплыло такое имя, говорить о котором в документе или же по телефону никак невозможно. Неужели Кальтенбруннер тоже начал игру, после того как встретился с Бернадотом?
И Мюллер решил, что в Зальцбург можно отправлять лишь самого верного и ловкого человека.
Кого? Холтофа? Верен, но глуп, наломает дров, опасно. Айсман? С его принципиальностью он полезет в драку, не думая о последствиях. Конечно, идеальнее всего в этой комбинации был бы Штирлиц. Но он в игре, он нужен здесь.
Мюллер так и не решил, как поступить с этим делом, позвонил Борману, попросил пару дней на размышление; тот согласился, хотя голос его был холоден и лишен той доброжелательности, которая с недавнего времени стала характерна для него во время бесед с группенфюрером.
…Гестапо Линца и Зальцбурга было в растерянности именно по той причине, которую Мюллер ощутил кожей: действительно, передачи на Запад шли чуть ли не с того самого места, где размещался особый отдел связи СД, подчиненный непосредственно Кальтенбруннеру. Следовательно, по законам нацистской иерархии, местное гестапо обязано было войти с предложением в отдел РСХА по Верхней Австрии; тот – в свою очередь – должен был согласовать этот вопрос с Айгрубером и обратиться, минуя Шелленберга и Мюллера, непосредственно к Кальтенбруннеру за санкцией на проведение оперативной разработки его ближайших сотрудников, сидевших в Альт Аусзее, в роскошной вилле, примыкавшей к замку шефа тайной полиции, за высоким дубовым забором под охраной пулеметчиков СС.
Гестапо Линца и Зальцбурга страшилось входить с такого рода предложением: в ярости Кальтенбруннер был неуправляем. Его реакцию нельзя было просчитать – в секретной службе знали, что на него работают в Альт Аусзее люди, отобранные лично им. Потому-то так и тянулось все это дело и никаких действий не предпринималось…
А между тем в Альт Аусзее, в штате Кальтенбруннера, действительно работал офицер СД, завербованный американской секретной службой в декабре сорок четвертого…
19. НЕОБХОДИМОСТЬ КАРДИНАЛЬНОГО РЕШЕНИЯ
Начальник советской разведки дважды перечитал шифровку полковника Исаева, известного как «Штирлиц» лишь одному его помощнику, с которым он начинал работу в ГПУ еще с Берзинем и Пузицким; раздраженно отодвинул от себя красную папку, в которой ему принесли сообщение, и, сняв трубку кремлевского телефона, спросил:
– Что там мудрит Девятый?
– Он не умеет мудрить, он просто сообщает все, что собрал.
– Товарищ Сталин требует точных данных, а что мне ему докладывать? Мне сдается, вы не очень-то понимаете, как может кончиться игра Девятого. А сейчас нужны точные данные.
С этим он и поехал в Кремль.
– Ну и что вы хотите мне всем этим доказать? – медленно спросил Сталин. – Я не до конца понимаю, что передает этот ваш человек? Либо он наталкивает нас на то, чтобы мы предприняли новый, еще более жесткий демарш против Рузвельта, либо намекает на необходимость нашего контакта с гитлеровскими бандитами. Нельзя ли предложить вашему человеку прибыть в Москву? Пусть доложит ситуацию, сложившуюся в Берлине, подробно, глядя нам в глаза…
Вернувшись к себе, начальник разведки хотел было составить телеграмму, смысл которой сводился к тому, чтобы Исаев постарался вернуться домой, но, ознакомившись с его последней информацией из Берлина, принял решение прямо противоположное изначальному: аппарат умеет коррегировать данности надежнее всех параграфов и указаний.
– Видимо, – сказал начальник разведки своему помощнику, – дни Исаева сочтены, но он понимал, на что шел, согласившись вернуться в Берлин. Продолжим игру – как это ни жестоко. Поскольку кто-то постоянно пугает нас, позволяя нам через Исаева узнавать о факте сепаратных переговоров с союзниками, – мы испугаемся. Мы очень испугаемся… Пусть службы тщательно продумают тексты предстоящих шифровок, которые мы станем отправлять в Берлин. Если Исаев поймет наш ход, он ответит так, как уже однажды было. Я имею в виду его смелый пассаж о переводе денег на его счета… Однако, – он медленно закурил, тяжело затянулся, – лучше, чтобы он не понял… Да, именно так, генерал… За всем этим делом, которое разыгрывается в Берне, Стокгольме и Любеке, стоят жизни миллионов…
– Готовить спецсообщение для товарища Сталина?
Начальник разведки поднялся из-за стола, походил по кабинету, усмехнулся чему-то, одному ему понятному, и, наконец, ответил:
– Семь бед, один ответ…
– Пока подождем? – спросил помощник.
– Наоборот, сделайте это по возможности быстро.
– Ну и что это нам даст? – спросил Сталин, прочитав страничку, подготовленную начальником разведки. – Ничего это нам не даст, а противнику – если вами играют, а не вы ими играете – даст многое. Черчилль вполне может раздуть дело о нашей неверности, о том, что мы, а не они вступаем в переговоры с Берлином… Нет, я думаю, это ненужная затея… Сообщите вашему полковнику, чтобы он возвращался на Родину, тут мы его и послушаем.
– Если в Берлине получат такую телеграмму и он решится бежать, он погибнет.
– Почему? – Сталин пожал плечами. – Жуков стоит в ста двадцати километрах от Берлина, вполне можно уйти.
– Гестапо, видимо, читает наши телеграммы. А в своих телеграммах наш человек начал свою игру, не дожидаясь приказания… Он в положении чрезвычайном… Гестапо, видимо, хочет использовать его как канал дезинформации… А может, и самой достоверной информации…
– Я не умею понимать двузначные ответы, – глухо сказал Сталин и тяжело закашлялся. – Или дезинформация, игра, хитрость или безусловно достоверная информация. Этот ваш полковник сможет дать определенный ответ: играют нацисты либо дают достоверную информацию? Или – или?
Начальник разведки сразу же понял, что именно этот раздраженный вопрос Сталина позволяет ему добиться того, в чем Верховный Главнокомандующий был готов – это совершенно очевидно – отказать ему. Поэтому он ответил сразу же:
– Я убежден, что такого рода ответ будет от него получен.
– И вы готовы поручиться перед Государственным Комитетом Обороны, что это будет абсолютно точный ответ?
Начальник разведки на какое-то мгновение споткнулся, понимая, какую он берет на себя ответственность, но, будучи профессионалом, одним из немногих, кто остался в живых с времен Дзержинского, он понимал, какие огромные возможности на будущее даст ему игра, начатая гестапо и разгаданная – в самом начале – советской разведкой. Поэтому он ответил, внимательно посмотрев в глаза Сталину:
– Я беру на себя всю ответственность.
– Не вы, а я, – заключил Сталин. – Мне предстоит принять политические решения на основании ваших материалов. То, что вам забудется историей, мне – нет.
Сразу же после того как начальник разведки ушел, Сталин позвонил по ВЧ Жукову и Рокоссовскому. С Жуковым у него были сложные отношения, а Рокоссовского он любил, запрещая себе, впрочем, признаваться в том, что в подоплеке этой любви было и чувство вины. Попросив Рокоссовского так же, как и Жукова, срочно вылететь в Москву, он сказал ему:
– Я угощу вас настоящим карским шашлыком, а то вы ныне на европейской кухне, а она – пресная. Я всегда страдаю от ее серой безвкусности.
Первым он принял Жукова.
Рассказав о факте переговоров западных союзников с нацистами, Сталин спросил:
– Как вам кажется, Жуков, возможно ли мирное противостояние англо-американцев с немцами в Берлине?
– Солдаты Эйзенхауэра и Монтгомери не смогут соединиться с нацистами, товарищ Сталин, это противоестественно; химические реакции возможны только среди тех реактивов, которые имеют элементы совпадаемости…
– Черчилль, первым провозгласивший крестовый поход против нашей страны в восемнадцатом, не имеет, таким образом, ничего общего с Гитлером – в своем отношении к Советам?
– Я имею в виду солдат…
– А кому солдаты подчиняются? Это хорошо, что вы помягчели сердцем, но война еще не кончена… Словом, я полагаю, что сейчас решающее слово за армией, надо войти в Берлин первыми и как можно раньше… Сможем?
– Сможем, товарищ Сталин…
– То есть армия сейчас должна принять главное политическое решение, утвердить статус-кво, взять Берлин и, сломав сопротивление фашистов, продиктовать им условия безоговорочной капитуляции… Но все это время с запада будут идти англо-американцы, не встречая сопротивления, по хорошим трассам – Гитлер думал о войне впрок, строил автострады…
– Черчилль знает, что вам известно о сепаратных переговорах, товарищ Сталин?
Сталин не любил, когда ему задавали столь прямые вопросы, поэтому ответил коротко:
– Он знает то, что ему надлежит знать… Хотите Первомай встретить возле рейхстага? Если хотите, думаю, тыл сможет сделать все, чтобы помочь вам… Да и миру от этого будет легче в будущем: лишь доказав свою силу, можно требовать достойного уважения со стороны политиков…
Внимательно слушая Сталина, Жуков вдруг явственно увидел лицо маршала Тухачевского, его продолговатые оленьи глаза, когда тот излагал в Наркомате обороны свою концепцию танковых атак сильными моторизованными соединениями. И почти явственно услышал его голос: «Только доказав фашистам нашу силу, вооружив Красную Армию совершенной научной доктриной, базирующейся на передовой технике середины двадцатого века, мы сделаем войну невозможной, ибо гитлеры боятся только одного – монолитной силы, им противостоящей; они, словно грифы, слетаются на запах крови: нацисты почувствовали Франко, они увидали разлад между коммунистами, анархистами и центристами – вот вам удар по Испании; уважения от Гитлера не дождешься, он слишком ненавидит нас, но страх перед нашей силой сдержит его от агрессии…»
…Сталин походил по кабинету, остановился возле окна, задумчиво спросил, словно бы и не ожидая ответа Жукова:
– Любопытно бы до конца понять логику Гитлера и его окружения… Отчего они поддаются армиям западных союзников? Почему не намерены хоть пальцем пошевелить, чтобы хоть как-то стабилизировать фронт на Рейне? А ведь могут, вполне могут. На что надеются, перебрасывая свои войска с запада на Одер? Даже если они соберут в Берлине миллион солдат, неужели Гитлер всерьез полагает, что это остановит нас? А если не Гитлер, то кто именно считает так среди его ближайших сотрудников? Или это есть попытка задержать нас до того момента, пока англо-американцы войдут в Берлин первыми? Вопрос престижа, а не сговора?
Он обернулся к Жукову, медленно обошел большой стол, на котором царил строгий порядок – журналы «Новый мир», «Знамя» и «Звезда» с разноцветными закладками сложены стопочкой; так же аккуратно лежали новые книги. Остановился возле своего стула с высокой спинкой, садиться не стал, глухо спросил:
– Когда наши войска до конца подготовятся к наступлению? Когда сможем начать штурм Берлина?
Жуков ответил, что план штурма Берлина проработан в его штабе, наступление Первого Белорусского фронта может начаться не позже чем через две недели, маршал Конев будет готов к этому же сроку.
– Однако, – заключил Жуков, – войска Рокоссовского, судя по всему, задержатся с окончательной ликвидацией противника в районе Данцига и Гдыни до середины апреля и не смогут начать наступление одновременно с нами…
Сталин снова походил по кабинету, потом вернулся к столу, пыхнул трубкой и заключил:
– Что ж, придется начать операцию, не ожидая действий фронта Рокоссовского… Необходимо кардинальное решение…
20. ЗВЕНЬЯ ЗАГОВОРА
Мюллер положил на стол Бормана пять страниц убористого – почти без интервалов – машинописного текста и сказал:
– Думаю, тут более чем достаточно, рейхсляйтер.
Борман читал быстро; первый раз обычно по диагонали, делая на полях одному ему понятные пометки; второй раз он проходил по тексту скрупулезно, с карандашом, обдумывая каждое слово, но, однако же, лишь в тех строчках, которые мог пустить в дело, на остальные не обращая более внимания.
В этих пяти страницах Мюллер собрал и обобщил данные прослушивания разговоров Гудериана и Гелена, которые велись его службой последние дни по просьбе Бормана.
Рейхсляйтер сразу же отчеркнул целый ряд фраз: «фюрер полностью деморализован», «преступление Гитлера – с точки зрения законов войны – заключено в том, что он до сих пор медлит с эвакуацией ставки в Альпийский редут», «Гитлер не желает смотреть правде в глаза», «катастрофа, видимо, наступит в конце мая, Гитлер повинен в том, что мы проиграли выигранную кампанию», «то, что Гитлер не разрешает эвакуировать группу армий из Курляндии, то, что он до сих пор не позволяет перебросить все войска с запада на восток, свидетельствует о том, что он совершенно оторвался от жизни; он живет в бункере затворником, не понимая настроения нации, ему неведомо, что в рейхе нет хлеба и маргарина, он не желает знать, что люди мерзнут в нетопленых квартирах: его приказ бросать мальчиков «Гитлерюгенда» в бой чреват тем, что через двадцать лет в стране не будет достаточного количества мужчин того возраста, которому предстоит командовать возрожденной армией Германии», «единственная надежда на спасение германского национального духа заключена в том, чтобы сосредоточить под Берлином все наши армии и навязать большевикам такую битву, которая потрясет Запад, ибо это будет битва против идеи Интернационала, против русского коммунизма, битва за непреходящие европейские ценности»…
Борман поднял глаза на Мюллера:
– Вы же понимаете, что подобного рода высказывания я просто-напросто не имею права показать фюреру, это травмирует его ранимую душу.
– Рейхсляйтер, я догадывался, зачем вам нужен этот материал, и поэтому отбирал самые мягкие высказывания. Были – круче.
– Ну, знаете ли, вгорячах всякое можно сказать… И Гудериан, и Гелен – честные люди, но они слишком прямолинейны, армейская каста… Именно поэтому ваш материал – в таком виде, как он сейчас записан, – не годится… Пожалуйста, подготовьте на полстранички такого, примерно, рода данные: Гелен должен выразиться в том смысле, что ему необходим отдых, он не в силах более выносить постоянных бомбежек, и что если их изнуряющий грохот не слышен в бункере, то он в Майбахе живет на пределе своих сил… По-моему, логично, не находите?
– Вполне.
– Ну а что касается Гудериана, то пусть он скажет Типпельскирху или Хайнрици, что мечтает – после того как его подлечат – вернуться в окопы; танковые сражения, мастером которых он себя считает, обеспечат нам победу в предстоящих боях. Пусть он скажет – но в весьма уважительных тонах, – что постоянные размолвки с Кейтелем, а особенно с Йодлем не дают ему возможности проявить себя как военачальника, составившего имя на полях танковых битв…
– Именно такого рода разговор состоялся у Гудериана с рейхсфюрером, – заметил Мюллер.
Борман усмехнулся:
– Это лично я посоветовал ему так говорить с Гиммлером. Думаю, фюрер поручит именно Гудериану поехать в Пренцлау, в штаб группы армий «Висла», и вручить Гиммлеру приказ о том, что с рейхсфюрера слагается командование…
Мюллер кашлянул, прикрыв рот ладонью, тихо спросил:
– Вы полагаете, что разъединение Гиммлера с армией приведет его к еще большей изоляции? Лишит реальной силы?
Борман долго молчал, потом, вздохнув, ответил:
– Мюллер, хочу дать добрый совет на будущее: никогда не показывайте тому, кто станет вашим шефом, что вы умеете просчитывать его мысль на порядок вперед… Вы, наоборот, должны всячески внушать руководителю, что умение видеть грядущее присуще лишь одному ему, и никому другому… Знаете, как бы вам сейчас следовало сказать мне?
– Видимо, я должен был, – добродушно ответил Мюллер, – выразить удивление тем, что столь достойный человек, каким все по праву считают рейхсфюрера СС, не сможет и впредь возглавлять группу армий «Висла»; рейх лишится возможности лишний раз убедиться в том, как благотворно влияние людей СС на безыдейные силы вермахта…
Борман покачал головой:
– Тогда вы бы сразу расписались в том, что служите дураку или параноику… А я психически абсолютно здоров, что, увы, лишает меня надежды прослыть гениальным… Ну, и я не полный дурень… Нет, милый Мюллер, вы должны были сказать, что такого рода решение вас совершенно изумило, а затем достали б блокнотик с ручкой, да и показали б, что вы ничего не можете сами, но лишь умеете скрупулезно выполнять то, что вам предпишет шеф.
Мюллер удержался от того, чтобы не сказать: «Вы навязываете мне свою манеру поведения, стоит ли повторять? Ведь именно поиск рождает новые повороты качества».
Борман, словно бы поняв эти мысли Мюллера, заметил:
– Да, да, именно так, я навязываю вам стереотип поведения, который привел меня в то кресло, где я сижу сейчас, и делаю это потому лишь, что наши с вами отношения в последние недели стали особыми, Мюллер… А теперь скажите главное: сможете ли вы сделать так, чтобы в Кремле уже завтра узнали про два события, внешне ничем между собою не связанные: первое – начальником штаба вместо Гудериана назначен генерал Кребс, находившийся в тени потому, что был служащим военного атташата в Москве при Шуленбурге, когда тот был послом. Кребс слишком хорошо знал русских и всячески подчеркивал свое убеждение, что военная победа над Россией невозможна; второе – что на пост начальника штаба Кребса провел рабочий секретарь фюрера, некий Борман, полагающий, что именно Кребс – в нужное время – сможет договориться с советским Верховным Главнокомандованием о необходимости прекращения кровопролития.
– Смогу, – ответил Мюллер, окончательно убедившись в том, что у Бормана существует детально проработанный план спасения, в котором элемент случайного провала конечно же учтен, но главная ставка сделана на обстоятельную планомерность удачи.
– Я верю вам, – сказал Борман. – Так что теперь вы вправе задавать вопросы.
– Стоит ли, рейхсляйтер? Я бесконечно вам предан, ваше восхождение говорит за то, что вы знаете наперед не два или три, а сто ходов и рассчитываете их так, что всякое сотрясение воздуха моими недоумевающими словесами может помешать вам держать нити плана в едином клубке замысла.
Борман заметил:
– Что-то вы заговорили, словно Шелленберг: слишком витиевато, а посему – подозрительно…
– Каждый человек всегда норовит хоть в чем-то взять реванш, если отдает себе отчет, что в главном, то есть в уме, реванш невозможен… Вот я и начал заливаться по-соловьиному, не сердитесь…
– Ответ убедителен… И, наконец, две последние позиции, Мюллер… Сделайте так, чтобы ваша служба получила тревожный сигнал из Фленсбурга, с морской базы гросс-адмирала Деница, по поводу того, что на борту подводной лодки особого назначения ведутся недопустимые разговоры среди офицеров флота… И начните там работу… Договоритесь с людьми, обслуживающими подводный флот, чтобы они согласились на введение в экипаж пятерых ваших наиболее доверенных коллег… Пусть они едут туда немедленно… Пусть они знают, что без вашей команды эта подводная лодка не вправе отойти от пирса ни на сантиметр… А вот эту папку с рядом вопросов по делу Рудольфа Гесса я доверяю не вам – а памяти ваших внуков. Прочитав это дело, можно сохранить главную тайну рейха или, наоборот, потерять ее, что вообще-то обидно. – Словно бы испугавшись того, что Мюллер спросит его о чем-либо, Борман быстро поднялся, передал папку группенфюреру и сказал: – До свиданья, вы свободны!
…Потом он принял Кальтенбруннера, проверив по часам невозможность даже случайной встречи Мюллера со своим непосредственным начальником; прочитал три странички, написанные в концлагере Канарисом, поинтересовался, насколько эти данные интересны, выслушал ответ, из которого явствовало, что такого рода информация в картотеках РСХА не зарегистрирована, не говоря уже об отделах армейской разведки, спрятал листочки в сейф, заметив при этом:
– А вот через меня такого рода информация проходила, Кальтенбруннер, и это не та информация! Канарис отдает вам шелуху, попробуйте с ним еще чуток поработать, но, мне сдается, ставить на него нет смысла – выскользнет… Если снова начнет финтить – ликвидируйте его: нечего переводить лагерную брюкву и кофе на бесперспективного человека…
Затем он попросил Кальтенбруннера устроить для него встречу с посланником Парагвая таким образом, чтобы ни одна живая душа, кроме них двоих, об этой встрече не знала, и отправился встречать Кейтеля, который с минуты на минуту должен прибыть из Майбаха для ежедневного доклада фюреру о положении на фронтах…
…А поздно вечером, за час перед вечерним совещанием в ставке, к нему позвонил Штирлиц.
– Через два дня, – сказал Штирлиц, когда они увиделись, – ночью, в генеральном консульстве Швеции в Любеке рейхсфюрер Гиммлер начнет новый тур переговоров с графом Фольке Бернадотом. Эти сведения абсолютны, и я счел своим долгом сообщить вам об этом немедленно…
– Спасибо, – задумчиво откликнулся Борман. – Если бы я не верил вам и не имел возможности перепроверить такого рода факт, я бы счел это бредом… Не за границей, а здесь, не тайно, а на глазах нации, в рейхе! Немыслимо! Вы сообщили об этом Мюллеру?
– Нет.
– Сообщайте теперь ему обо всем, Штирлиц. Чем дальше, тем мне будет труднее уделять для вас время, вы понимаете, как серьезна ситуация. Доверяйте Мюллеру как мне, он получил мои рекомендации по большинству позиций, которые всех нас беспокоят.
Вернувшись в бункер, Борман прошел в маленькую комнату, где постоянно жил его помощник штандартенфюрер Цандер вместе с двоюродным братом Бормана, начальником гвардии охраны Альбрехтом, и, плотно прикрыв дверь, сказал:
– Цандер, кто из близких рейхсмаршалу людей послушает вашего совета?
– Майор Йоханмайер, – ответил Цандер.
– Да нет же, – досадуя чему-то, возразил Борман. – Он теперь адъютант фюрера, а не человек рейхсмаршала… Я спрашиваю про тех, кто постоянно находится вместе с Герингом…
– Полковник Хубер. Он готов оказать мне любую услугу.
– У него шрам на лбу?
– Да.
– По-моему, кто-то из его родственников по жене был связан с заговорщиками? Чуть ли не двоюродный дядя?
– Именно поэтому я и могу на него положиться.
– Кандидатура хороша… Вы ему верите абсолютно?
– У меня есть к этому все основания…
– Хорошо… Вы должны начать с ним работу в том направлении, что Герингу пора подумать о скорейшей передислокации в Альпийский редут, дабы именно оттуда продолжать борьбу с врагом… Руководить авиацией из Каринхалле невозможно… Вы должны мягко, но точно напомнить Хуберу, а тот, в свою очередь, рейхсмаршалу, что здесь, в канцелярии, может произойти всякое, поэтому приказ фюрера о том, что именно он, Геринг, назначен преемником Гитлера, имеет огромное значение для судеб нации, особенно если вышепоставленные изменники добьются успеха в тайных контактах с врагом… Пусть этот Хубер постоянно напоминает Герингу, что мир возможен лишь между солдатами, а Гиммлер никогда не был солдатом, потому-то фюрер и освободил его от должности командующего группой армий «Висла»… Да, да, приказ уже готов, я передам его вам… А он, Геринг, солдат, этого у него никто не отнимет… Более того, пообещайте Хуберу постоянно держать его в курсе событий, происходящих в бункере. Еще конкретнее – войдите с ним в сговор, сыграв роль человека, обреченного мною на гибель… Пообещайте ему передать в нужный момент закодированным текстом ту дату, когда Геринг должен будет провозгласить себя преемником фюрера.
«Центр.
Генерал Гудериан смещен с поста начальника штаба германской армии. Его преемник – Ганс Кребс, в прошлом оказавшийся в опале, судя по словам Мюллера, потому, что был «чрезмерно уважителен по отношению к русским»
. Юстас».
«Юстасу.
Можете ли получить информацию о мере готовности Кребса для контакта с тем, кого мы вам назовем?
Центр».
Начальник разведки напрасно ждал немедленного ответа на эту телеграмму, отдавая себе отчет, сколь большой интерес она вызовет в Берлине у тех, кто вел свою игру.
Штирлиц чувствовал, как в Центре ждут его ответа, ему теперь было до конца ясно, что его поняли дома, но он не стал отвечать, зная, что Мюллер сейчас сидит в своем кабинете, прикидывая тот вариант ответа Москве, который ему выгоден, причем – вполне вероятно – он решит обсудить эту препозицию с Борманом и лишь потом придумает такую ситуацию, при которой скажет о Кребсе то и так, что неминуемо заинтересует Штирлица.
…Мюллер приехал к нему без звонка, под утро, измученный, с тяжелыми синяками под глазами.
Включив приемник, он нашел волну Лондона, настроился на музыкальную передачу и только после этого тяжело опустился в кресло.
– Сейчас я расскажу вам нечто такое, – сказал он, покашливая, – что всякому здравомыслящему члену национал-социалистской партии покажется вздором и ужасом, однако идиотизм положения заключен в том, что каждое слово в этом документе, – он тронул мизинцем папку, переданную ему Борманом, – истина. Посмотрите это, Штирлиц. Посмотрите так, как это умеете делать вы, и объясните мне, что это такое…
21. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – V
(ГЕСС)
«Новые данные, которые получила наша служба „заграничных организаций“, вынуждает НСДАП вернуться к делу Рудольфа Гесса, получившего членскую книжку партии и золотой значок под номером „17“ в один месяц с фюрером, после того как они отбыли заключение в одной камере тюрьмы Ландсберг, где была написана „Моя борьба“ – им, Гессом, под диктовку Адольфа Гитлера.
Возвращение к этому делу вызвано тем, что служба личной референтуры Гиммлера отказалась дать ответы на ряд вопросов, возникших в связи с информацией, поступившей из Лондона, где ныне находится Р. Гесс или же тот, за кого выдают некоего человека сотрудники британской секретной службы.
Не дали вразумительных ответов также и те люди из окружения рейхсмаршала Геринга, которые – в силу возложенных на них задач – обязаны были знать о полете Гесса все, поскольку именно они отвечали и за производство боевых машин, и за наблюдение за всеми самолетами, появлявшимися в небе рейха начиная с 1 сентября 1939 года.
Итак, по пунктам:
1. 10 мая 1941 года в 17.45 из Аугсбурга под Мюнхеном вылетел самолет марки «мессершмитт-110», названный «церштёрером», – без двух дополнительных баков для бензина под крыльями. (В деле имеется фотография самолета, на котором улетел Гесс, изъятая при аресте у его адъютанта Пинча.)
2. 10 мая 1941 года в 22.00 радары британской авиации засекли пролет одиночного самолета в направлении Холи Айленда в Нортумберленде (сведения получены от агента «С-12», внедренного в ВВС Великобритании по линии «заграничной организации НСДАП»).
3. 10 мая 1941 года в 22.50 неизвестный пилот парашютировался в Шотландии, а самолет марки «мессершмитт» потерпел аварию. Пилот в дальнейшем заявил, что он – не «капитан Хорн» – как назвал себя вначале, – но заместитель фюрера Гесс. Он прибыл сюда с миссией мира для бесед с принцем Гамильтоном, другом его приятеля Альбрехта Хаусхофера; «мессершмитт», который назавтра был обнаружен на картофельном поле, имел, однако два дополнительных бака для горючего.
4. Запрошенный нами директор департамента истории концерна «Мессершмитт» доктор Эберт не смог дать сколько-нибудь серьезную информацию по поводу самолета, на котором вылетел заместитель фюрера, поскольку изо всех хранимых дел на каждый аэроплан, когда-либо выпущенный заводами Мессершмитта, лишь описание и спецификация того, что взял себе Гесс, отсутствует в архиве предприятия.
5. Поскольку ни один самолет – по законам военного времени – не имел права подняться в воздух без соответствующей «полетной карты», поскольку «мессершмитт» Гесса пролетел над радарными зонами Мюнхена, Кельна, Амстердама и был обязан дать пароль наземной службе наблюдения (в противном случае его принудили бы приземлиться или – в случае отказа – сбили огнем зенитных батарей), были запрошены все подразделения люфтваффе, однако нигде и никем пролет одиночного самолета над территорией рейха 10 мая 1941 года зафиксирован не был. (Вполне, впрочем, вероятно, что люфтваффе Геринга не захотело – по каким-то особым причинам – передать НСДАП архивные дела, связанные с этим вопросом.)
6. Допуская мысль, что Гесс приземлялся на одном из военных аэродромов в районе Кельна или же на оккупированной территории Голландии для подзаправки горючим, люфтваффе было запрошено и по этому поводу. Нами получен ответ, в котором категорически отвергается такого рода возможность.
7. Из данных, пришедших из Глазго, тем не менее, становится очевидно, что в одном из подвесных баков разбившегося в Шотландии «мессершмитта» было обнаружено горючее, в то время как без подзаправки и без дополнительных баков самолет просто-напросто не смог бы достичь берегов Англии.
8. В конце марта 1941 года генерал люфтваффе Удет, самый доверенный кумир рейхсмаршала Геринга, был передислоцирован на юг Норвегии с эскадрильей «мессершмиттов» для «конвоирования судов». Все его машины были типа «церштёрер», то есть именно такие же, на которой вылетел из Аугсбурга заместитель фюрера. Штаб Удета не захотел или не смог представить в НСДАП сведения о полетах офицеров эскадрильи 10 мая 1941 года, так как, по его словам, документы той поры сгорели во время одной из бомбежек.
9. По свидетельству генерала люфтваффе Адольфа Галланда, командовавшего эскадрильей «мессершмиттов», дислоцировавшихся на побережье Северного моря, как раз в том месте, где должен был пролетать Гесс, к нему позвонил рейхсмаршал Геринг и потребовал поднять в воздух эскадрилью, чтобы сбить самолет, на котором летит в Англию заместитель фюрера, «сошедший с ума». Это произошло вечером 10 мая, то есть через час или два после вылета «мессершмитта» из Аугсбурга, до того еще момента, как он приблизился к побережью. Однако назавтра в штаб-квартире фюрера, куда Геринг был вызван вместе с другими лидерами НСДАП на экстренное совещание по делу Гесса, рейхсмаршал заявил, что он ничего не знает о полете Гесса.
10. Судя по информации, поступившей из Лондона, медицинский осмотр Гесса не зафиксировал каких-либо шрамов на теле пленника. В то время как во врачебной карте, составленной в нашем военном госпитале 23 ноября 1937 года, отмечены следующие шрамы, полученные заместителем фюрера на полях битв: 12 июня 1916 года он ранен в левую руку и ногу осколком снаряда под Думантом; 25 июля 1917 года он вновь ранен в левую руку; 8 августа 1917 года ранен в левое бедро пулей возле Унгуреана.
11. Судя по информации, поступившей из Глазго, министерство обороны Великобритании хранит досье на все авиакатастрофы, произошедшие на территории страны; тем не менее, дело «мессершмитта», на котором прилетел Гесс, в делах министерства обороны якобы отсутствует.
12. По полученным из Дублина сведениям, военный кабинет Черчилля запретил делать фотографии Гесса. В мае 1940 года фюрер более всего опасался, что британцы, использовав наркотики, выведут Гесса к радиомикрофонам и он станет вещать на рейх; этого также не случилось, ибо все в Германии хорошо знают его голос. В одном из секретных меморандумов, которые были направлены кабинету Черчилля из того лагеря, где содержится ныне пленник, приводились слова Гесса о том, как он дружил с рейхсмаршалом Герингом, хотя всем известны их натянутые отношения, и при этом бранил рейхсфюрера СС, несмотря на то что их связывала дружба. Стало известно также, что пленник ест мясо и рыбу, причем жадно и чавкая, в то время как заместитель фюрера – вегетарианец и всегда отличался особо изысканными манерами.
13. Сейчас в свете предательских переговоров с Западом можно сделать вывод, что контакты эти были начаты не вчера и не только лишь Канарисом и Шелленбергом.
Альбрехт Хаусхофер, сын известного основателя геополитики Ганса Хаусхофера, был отправлен Гессом еще 27 апреля 1940 года в Женеву, на встречу с президентом шведского Красного Креста доктором Буркхардом, во время которой обсуждался вопрос о необходимости заключения мира между рейхом и Великобританией. Тот же Альбрехт Хаусхофер по прямому поручению Гесса поддерживал контакт с «госпожой Робертс» в Лиссабоне с целью подготовить почву для заключения мирного договора с Лондоном. Следовательно, заместитель фюрера обладал надежной сетью связей на Западе с теми, кто готов был предпринять все возможное, чтобы содействовать его идее мира между Берлином и Лондоном накануне начала операции «Барбаросса».
Исходя из вышеизложенного, можно допустить, что Гесс летел не в Шотландию (туда был отправлен двойник на случай провала его миссии), а в одну из нейтральных стран, где функционируют приватные аэродромы; там Гесс мог пересесть на другую машину и оказаться в Лондоне со своими мирными предложениями, в то время как «капитан Хорн» уже находился в секретном лагере для высокопоставленных узников, являясь расхожей фигурой в глубоко законспирированной «комбинации мира». Таким образом, можно допустить существование давнего контакта «Гесс – Черчилль».
14. Поскольку я, как заместитель Гесса, знал о его «мирных намерениях», но, естественно, считал их согласованными с фюрером; поскольку моим девизом всегда было и будет дружество по отношению к тем, с кем я работаю; поскольку подозрительность не свойственна идеологии и практике национал-социалистов, возникают следующие вопросы:
а) кто из высшего руководства рейха мог помогать Гессу в практическом осуществлении его плана?
б) кто из людей Геринга, имевших право распоряжаться полетами боевых машин, мог быть склонен Гиммлером к сотрудничеству и мог подготовить отвлекающий полет двойника Гесса в Шотландию с целью тотальной конспирации мирных переговоров заместителя фюрера с Черчиллем?
в) мог ли Геринг пойти на блок с Гессом?
г) мог ли Канарис или близкие ему люди из генерального штаба армии оказать подобного рода помощь заместителю фюрера, любая просьба которого расценивалась в рейхе как указание Адольфа Гитлера?
д) есть ли достаточный материал для компрометации Гесса, в случае если он после окончания войны станет претендовать на лидерство в национал-социалистском движении, а если нет, то как их можно получить в самое ближайшее время?
Разглашение даже одного слова из данного меморандума карается казнью виновного и всех членов его семьи, где бы они ни проживали и сколь бы велики ни были их прежние заслуги перед НСДАП».
…Подписи Бормана под документом не было, только странная закорючка, однако именно такого рода закорючкой рейхсляйтер утвердил документы на семьдесят миллионов долларов, которые были внесены на имя «доктора Фрейде» в буэнос-айресском банке «Торнкист» в феврале 1945 года.
…Гесс – в бытность свою заместителем фюрера – не подписал ни одного финансового документа такого рода, так что в этом смысле он не был опасен Борману. Он, однако, был опасен с точки зрения иерархии престижей: все приверженцы тоталитарного конформизма были, есть и будут почитателями званий, а не ума, должности, а не сердца, орденских декораций, а не чести и морали.
…Когда Штирлиц кончил читать, Мюллер нетерпеливо спросил:
– Ну?
– Пока не понимаю.
– Гиммлер? Он подтолкнул Гесса?
Штирлиц покачал головой:
– И вы ничего никогда ни от кого об этом не слыхали? До вас не доходила информация? Хоть отраженная?
– Штирлиц, я только год назад узнал, как убивали «братьев» фюрера, вождей нашей партии, ее создателей, Грегора Штрассера и Эрнста Рэма. Мне рассказали, что каждый из них перед расстрелом восклицал: «Хайль Гитлер!» Они плакали, убеждая палачей, что фюрер обманут, они молили об одном только – о встрече со своим кумиром. Мне лишь недавно показали письма Гитлера, которые он послал им накануне ареста. Он писал о своем чувстве дружбы и благодарности героям национал-социалистской революции, он объяснялся в любви к своим «братьям по партии» Грегору и Эрнсту, он называл их на «ты» и просил их всегда быть с ним рядом.
– А вы убеждены, что Борман не хитрит с вами? Зачем надо было подменять Гесса?
Мюллер пожал плечами:
– У меня есть предположение. Первое: сам Борман – через Гиммлера – отправил в Шотландию двойника, а настоящего Гесса передислоцировали – это же было накануне удара по русским, всего за сорок дней до начала войны, – в секретные опорные базы НСДАП в Испании. Если фальшивый Гесс договаривается с англичанами о мире, тогда дело выиграно, начинается война на одном фронте, англичане выдают нам фальшивого заместителя фюрера, настоящий также возвращается, тайна операции соблюдена. Предположение второе: Борман в своей борьбе за власть – скорее всего, через Геринга – в самый последний момент каким-то образом подменил Гесса, и в Шотландию действительно прилетел двойник, отправленный – вместо сбитого Гесса – из Норвегии, с наших баз. Значит, Борман, пугая русских, может уже сейчас начать кампанию: «Истинный Гесс спрятан Черчиллем, выдадут безумного двойника, а заместителя фюрера англичане готовят к лидерству в Германии после гибели Гитлера!»
– Когда вам надо возвратить эти материалы? – спросил Штирлиц.
– Вы с ума сошли, – сказал Мюллер, поднимаясь. – Вы думаете, я оставлю их вам? Для работы? Я их вам не оставлю, Штирлиц, хотя я ничего сейчас не соображаю, ровным счетом ничего, и все мои предположения рождены не знанием, а растерянностью.
«И я ничего не соображаю, – сказал себе Штирлиц, провожая Мюллера на крыльцо особняка, к машине. – Я был убежден, что он приехал с разговором о Кребсе. Неужели я окончательно запутался? Это совершенно ужасно, если так. Значит, я испугал себя, и он не ведет никакой игры?»
…Лишь устало спускаясь по лестнице, Мюллер сказал то, чего так ждал Штирлиц:
– Мне все труднее понимать Бормана. Он, наперекор всем, протащил на пост начальника штаба Кребса. Гудериан бы стоял насмерть, а Кребс может сесть с красными за стол переговоров, чтобы пустить их сюда, но на приемлемых для нас условиях. Он может сделать так, что русские выиграют берлинскую битву без боя.
(Мюллер не мог себе представить, что материал, переданный ему рейхсляйтером, был одним из звеньев дьявольской игры Бормана, который никогда и никому, кроме себя, не верил, имел абсолютно надежную информацию, что у англичан сидит именно Гесс, «Хорн», если и был такой, давно ликвидирован британцами как неугодный свидетель. Борман полагал, что если эта дезинформация уйдет – через Мюллера – в Москву, она может оказаться той каплей, которая переполнит чашу терпения русских.
…Штирлиц, однако, просчитал возможный ход мыслей рейхсляйтера и, в свою очередь, решил, что игра на противоречиях Борман – Мюллер не только возможна, но и, в определенной ситуации, спасительна.)
«Центр.
По мнению Мюллера, генерал Кребс готов к контактам, однако они могут состояться лишь в тот момент, который будет определяющим в плане изменения политической ситуации в бункере. Когда на мой счет были переведены деньги, причитающиеся за предыдущую информацию?
Юстас».
Эту радиограмму Исаева начальник разведки решил пока что не докладывать Сталину, понимая, какой может оказаться его реакция. Он отправил в Берлин еще две шифровки, в которых – приняв игру Исаева – просил «Юстаса» выйти на связь не ранее, чем через неделю, помогая, таким образом, Штирлицу получить возможность выезда в Швейцарию с его новым «подопечным» Рубенау, и сообщал, что через десять дней в Берлине его «найдет связник».
Советская разведка справедливо полагала, что даже один выигранный для Исаева час может оказаться решающим и в его судьбе, и в судьбах сотен тысяч советских воинов, занимавших исходные рубежи для удара по Берлину.
22. ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! – II
Мюллер долго изучал последнюю шифровку, отправленную Штирлицу его Центром, рисовал замысловатые геометрические фигуры, пугавшие его своей безнадежной завершенностью, и каждый раз спотыкался на указании Москвы выйти на связь не ранее, чем через неделю.
«Сейчас дорог каждый час, – снова и снова говорил он себе, – как они могут позволять Штирлицу не гнать информацию постоянно? Каждая минута таит неожиданность, рука должна быть на пульсе больного, отчего же связь прервана на семь дней? Хотя, быть может, они делают главную ставку на связника? И боятся повредить Штирлицу, если станут понуждать его к такого рода активности, которая особенно чревата провалом? Допустим, я сегодня забираю Штирлица, выкладываю ему все шифровки, доказательства абсолютны, требую от него работы на себя, он отказывается; я могу применить такого рода пытки, что он согласится или сойдет с ума. Скорее, впрочем, случится второе. Ну, хорошо, допустим, он все же сломается. И станет работать. Но он ведь и сейчас работает на меня, только втемную. Отчего же тогда я так разнервничался?»
Мюллер умел слушать свои мысли, он явственно различал интонации, манеру произносить слова, только обычно путался со знаками препинания: не мог понять, где следует слышать двоеточие, а где – тире.
Он вдруг споткнулся на слове «разнервничался», боже, какое оно старое, последний раз он слышал его от бабушки, она часто говорила всем, что у нее расшатана нервная система, а в доме смеялись: откуда у неграмотной старухи такие ученые обороты?
Мюллер сначала услышал свой короткий смешок, а уже потом ответ самому себе: «Ты разнервничался оттого, что приближается тот день, когда Штирлиц должен ехать в Швейцарию, а ты до сих пор не знаешь, как замотивировать то, что он туда не поедет. Для тебя было ясно с самого начала, что отпускать его к нейтралам нельзя, но ты позволил себе роскошь отнести на завтра то, что надо было придумать уже неделю назад, вот отчего ты так разнервничался. Лицо Штирлица постоянно стоит у тебя перед глазами, ты видишь, как оно постарело за эту неделю, он стал стариком, виски седые, глаза в морщинах; он тоже понимает, что идет по тонкому канату между двумя десятиэтажными зданиями, а внизу стоит молчаливая толпа и жадно ждет того мгновения, когда он начнет терять равновесие, размахивать руками, силясь восстановить его, потом, в падении уже, будет стараться ухватить пальцами канат, но не сможет и полетит вниз, навстречу теплой толще асфальта, и захлебнется криком, мольбою, хрипом ниспослать ему смерть сейчас, немедленно, пока еще он летит, – это не так страшно, в этом хоть какая-то надежда, а когда тело шлепнется оземь, надежды не станет – отныне и навечно… Между прочим, вместо слова „разнервничался“ сейчас произносят „разволновался“, это некрасиво, смещение понятий, подмена смысла… С другой стороны, – продолжал устало думать Мюллер, – почему на этот раз Штирлиц не назвал фамилию Бормана в связи с Кребсом, а упомянул лишь мою? Я выделил ему этот узел вполне определенно, он не мог не понять меня, отчего же он отправил в их Центр такую осторожную информацию? А если он ее растягивает? – возразил себе Мюллер. – Он же постоянно требует сообщений, куда и когда переведены деньги на его счета… С Дагмар все было сработано отменно, шифровки от «нее» будут идти такие, в каких мы заинтересованы; эта самая Марта, которая дублирует Дагмар, даже в чем-то на нее похожа, допусти я слежку за нею в Швеции… Нет, видимо, я разнервничался оттого, – понял наконец Мюллер, – что все время вспоминаю Париж, день накануне вступления туда наших войск… Попытки властей хоть как-то сдержать панику, придать эвакуации организованность разлетелись вдрызг, когда наши танки вышли к Парижу; ситуация сделалась неуправляемой… И здесь, у нас, в Берлине, когда Жуков начнет штурм, когда он перевалит через Одер и покатится сюда, положение тоже сделается бесконтрольным и Штирлиц может исчезнуть, а именно тогда он мне будет особенно нужен, чтобы поддерживать через него контакт с его Центром – перед тем как исчезнуть во Фленсбург, к подводникам, если Борману не удастся сговориться – в последний момент – с красными… Да и потом венец моего замысла – главный удар по русским – я не смогу нанести, если Штирлиц исчезнет. Он ни в коем случае не имеет права исчезнуть, потому что тогда моя вторая ставка – ставка на Запад – тоже окажется битой: там не принимают с пустыми руками, прагматики… Ладно, стоп, – прервал себя Мюллер. – Ты распускаешься, а это никуда не годится. Запомни: если в минуту полного хаоса человек сможет думать о порядке и дробить факты на звенья, которые надлежит собрать в ящичек, где складывают детские фигурки из разноцветных камушков, тогда только этот человек победит. Если он начнет поддаваться эмоциям, иллюзиям и прочим химерам, его сомнет и раздавит… Складывай фигурки из камушков, времени мало… Итак, первое: сегодня моя бригада заложит мину и поднимет в воздух дом радиста Штирлица в Потсдаме… Пусть останется без связи, пусть поищет связь, это всегда на пользу дела, пусть разнервничается. Второе: сейчас же закрыть «окно» на границе. Третье: немедленно погасить его гражданский паспорт со швейцарской визой… Четвертое: Ганс… Для «Интерпола» я сработал Дагмар; Штирлица схватят, если он все-таки – чем черт не шутит – прорвется к нейтралам; здесь, после того как я решу с Гансом, Штирлиц должен попасть в руки криминальной полиции. Все, дверь захлопнута, ку-ку… Вот так… А уж потом посмотрим, как станут развиваться события… И снова ты не до конца откровенен с собою, Мюллер… Ты все время норовишь организовать дело таким образом, чтобы жизнь понудила тебя посадить Штирлица в камеру и сказать ему: «Дружище, текст, который вы отправите в Центр, должен звучать так: „Мюллер в свое время спас меня от провала и, таким образом, помог сорвать переговоры Вольфа с Даллесом; сейчас он предлагает сотрудничество, однако требует гарантий личной безопасности в будущем“. Ты хочешь видеть, как Штирлиц составит эту шифровку, ты хочешь насладиться его унижением, но более всего ты ждешь презрительного отказа из его Центра, поскольку этот презрительный отказ и даст тебе силы превратиться в сгусток энергии, в концентрат воли, чтобы победить обстоятельства, выжить и начать все сначала…»
…Штирлиц вернулся к себе в Бабельсберг с пепелища маленького особняка в Потсдаме, где жил радист Лорх, увидел полицейскую машину возле своих ворот, ощутил пустую усталость и понял, что игра вступила в последнюю стадию. Он понимал, что сбежать отсюда нельзя, все дороги, видимо, перекрыты, так что иного исхода, кроме как вылезти из машины, захлопнуть дверь и пойти в дом, навстречу своей судьбе, у него нет.
Так он и сделал.
…Два инспектора криминальной полиции и фотограф осматривали труп Ганса. Парень был убит выстрелом в висок, половину черепа снесло.
Посмотрев документы Штирлица, по которым он здесь жил, старший полицейский поинтересовался:
– Кто мог быть здесь, кроме вас, господин доктор Бользен?
– Никого, – ответил Штирлиц. – Следы есть?
– Это не ваша забота, господин доктор Бользен, – сказал младший полицейский. – Занимайтесь своим народным предприятием имени Роберта Лея, не учите нас делать свое дело…
– Дом куплен на имя доктора Бользена, а я – штандартенфюрер Штирлиц.
Полицейские переглянулись.
– Можете позвонить в РСХА и справиться, – предложил Штирлиц.
Старший полицейский ответил:
– У вас перерезан телефон и разбит аппарат, поэтому мы позвоним в РСХА из нашего отдела криминальной полиции. Едем.
В помещении районного крипо пахло гашеной известью, хлоркой и затхлостью; на стенах были тщательно расклеены плакаты, выпущенные рейхсминистерством пропаганды: «Берлин останется немецким!», «Т-с-с-с! Враг подслушивает!», «Немецкий рыцарь сломает русского вандала». Фигуры и лица солдат на плакатах были неестественно здоровыми, мускулистыми и многозубыми.
«Такого хода я не мог себе представить, – подумал Штирлиц, когда его, почтительно пропустив перед собою, ввели в маленький кабинет, освещенный подслеповатой лампочкой. – И снова – ждать; меня ведут за собою события, я бессилен в построении своей линии, мне навязывают ходы и не дают времени на обдумывание своих».
За столом, таким же обшарпанным, как и этот кабинет, обставленный мышиной, нарочито унылой мебелью с многочисленными металлическими жетонами, на которых были выбиты длинные, безнадежные номера и буквы, сидел маленький человек в очках, оправа которых была жестяной, очень старой, чиненной уже, и что-то быстро писал на большом листе бумаги, отвратительно шаркая при этом ногой по паркету.
Подняв глаза на Штирлица, он разжал свои синеватые тонкие губы в некоем подобии улыбки и тихо произнес:
– Как все неловко получается, господин доктор Бользен…
– Во-первых, хайль Гитлер! – так же тихо, очень спокойно ответил Штирлиц. – Во-вторых, я предъявил вашим сотрудникам свои документы… С фамилией вышло недоразумение, я живу в особняке под другим именем – так было решено в оперативных интересах, и, в-третьих, пожалуйста, позвоните бригадефюреру Шелленбергу.
– К такого рода руководителю я никогда не решусь звонить, господин доктор Бользен… Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, мы запросим РСХА в установленном порядке, я вам обещаю это… Пока что, однако, я попрошу вас ответить на ряд вопросов и написать подробное объяснение по поводу случившегося в вашем доме.
– Отвечать на вопросы я вам не буду… тем более писать… Хочу вас предупредить, что я обязан сегодня вечером выехать в служебную командировку… Если мой выезд задержится, отвечать придется вам…
– Не смейте угрожать мне! – Маленький очкарик стукнул ладонью по столу. – Вот! – Он ткнул пальцем в бумаги, лежавшие перед ним на столе. – Это сигнал о том, что случилось в вашем доме! До того как вы вышли оттуда! В то время когда вы там были, прозвучал выстрел! А потом вы уехали! И вы хотите сказать, что я обязан стать перед вами по стойке «смирно»?! Да хоть бы вы были генералом! У нас все равны перед законом! Все! В вашем доме погиб солдат! И вы обязаны объяснить мне, как это произошло! А не захотите – отправляйтесь в камеру предварительного заключения! Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, вас найдут! Это какой-нибудь несчастный лесник или сторож будет сидеть, дожидаясь суда, а вас найдут быстренько!
И Штирлиц вдруг рассмеялся. Он стоял в маленькой комнате старшего инспектора криминальной полиции и смеялся, оттого что только сейчас по-настоящему осознал всю страшную, просто-таки невыразимую нелепость положения, в котором очутился.
«Нет, – поправил себя он, продолжая смеяться, – я не очутился. Меня поставили в такого рода положение, а я обязан обернуть ситуацию в свою пользу».
– Вы – мерзкое дерьмо! – сдерживая смех, сказал Штирлиц. – Маленькое, вонючее дерьмо! Вам не место в полиции.
Он выкрикивал обидные ругательства, понимая, какого врага в лице инспектора он сейчас получит; этого малыша наверняка не включили в игру, а с Гансом была игра, заранее спланированная, теперь ясно; малыша играют втемную, и он сейчас будет свирепствовать, начнет дело по обвинению в оскорблении должностного лица, в неуважении власти и закона, а бумага, раз написанная в этом проклятом рейхе, не может исчезнуть, она будет тащить за собою другие бумаги, если только не включится лично Мюллер, а ему ох как не хочется включаться. Лишние разговоры. Сейчас, накануне краха, все прямо-таки осатанели во взаимной подозрительности, доносах, страхе… Ничего, пусть лишнее доказательство их связи не помешает, коли он понял его, Штирлица, пусть берет ответственность, пусть выкручивается…»
Маленький инспектор полиции поднялся из-за стола, и Штирлиц увидел, как стар его пиджак (видимо, вторично перелицованный), сколь тщательно заштопана рубашка, как заглажен до шелкового блеска галстук.
– Граус! – крикнул маленький тонким, срывающимся голосом.
Вбежал пожилой полицейский и два давешних инспектора; замерли возле двери.
– Отправьте этого мерзавца в камеру! Он посмел оскорбить имперскую власть!
В холодной камере, по стенам которой медленно струилась вода, Штирлиц, не снимая пальто, лег на нары, пожалев, что не надел сегодня свитер; свернулся калачиком, подтянул коленки под подбородок, как в сладком, нереальном уже детстве, и сразу же уснул.
И впервые за те недели, что вернулся из Швейцарии, он спал спокойно.
…Мюллер рассчитывал, что все произойдет совсем не так, как случилось.
Он полагал, что Штирлиц потребует в полицейском отделении немедленного разговора с Шелленбергом, и этот разговор будет ему предоставлен. Шелленберг тут же свяжется с ним, с Мюллером. «Я позвоню полицейскому инспектору крипо района Бабельсберг, выслушаю доклад, скажу, что выезжаю на место происшествия, взяв бригаду. Находят улики, которые уже организованы моими людьми после того, как инспекторы увезли Штирлица в полицию. Даю при штандартенфюрере разгон маленькому инспектору. Фамилия Шрипс смешная, а зовут звучно: Вернер. Жена Доротея, трое детей. Член НСДАП с июля 1944 года, вступил во время всеобщей истерии после покушения на фюрера. Тайно посещает церковь, не иначе, как правдоборец, содержит семью брата Герберта, погибшего на восточном фронте, бедствует. Извинюсь перед Штирлицем за тупую неповоротливость криповца; рассеянно спрошу у своих, не обнаружили ли они каких-либо важных улик в доме; те ответят, что есть подозрительные пальцы на стене кухни возле следов крови, хотя нельзя утверждать окончательно, что пальцы эти оставлены уже после выстрела, надо, тем не менее, проводить тщательную экспертизу; я кладу отпечатки на стол, достаю лупу, прошу инспектора убедиться, что отпечатки подозреваемого им доктора Бользена совершенно не идентичны тем, которые обнаружены его, Мюллера, людьми; инспектор, однако, выкладывает свои отпечатки пальцев Штирлица, сравнивает обе таблицы, хочет что-то сказать, но я его прерываю, забираю отпечатки, снятые в крипо со штандартенфюрера, поднимаюсь и увожу Штирлица с собою, а уж в машине спрашиваю, зачем было нужно убирать Ганса? Если уж мешал, то можно было это сделать не дома». А теперь, после этого инцидента, просто-напросто рискованно пересекать границу, поездка в Швейцарию на грани срыва: эти криповцы страшные формалисты, напишут рапорт Кальтенбруннеру про «преступление доктора Бользена», которому попустительствует Мюллер, тогда вообще заграничный паспорт – на время расследования, во всяком случае, – будет аннулирован.
Мюллер полагал, что такая комбинация не вспугнет Штирлица; угрозу его жизни он замотивировал во время первого их разговора после возвращения из Берна; отдал ему своего шофера; не очень бранился, когда Штирлиц, несмотря на приказ, надул мальчика и перестал возвращаться домой, работая по Дагмар Фрайтаг.
…Шел уже третий час после того, как Штирлица увезли в полицию, а звонка оттуда до сих пор не было. В секретариате Шелленберга теперь сидела женщина, которая бы немедленно об этом сообщила, предположи Мюллер, что Красавчик решит помудрить и не свяжется с ним сразу же.
Через четыре часа Мюллер потребовал точных данных от службы его личного наблюдения: номер машины, на которой увезли Штирлица (он вдруг подумал, а не подменили ли красные полицейских, но сразу же одернул себя: нельзя паниковать, все-таки пока еще мы здесь хозяева).
Номер машины был подлинным. Описания шофера, фотографа, инспекторов Ульса и Ниренбаха совпали абсолютно.
Через пять часов Мюллер потребовал от своих, чтобы был организован сигнал доброжелателя от соседей: «Незнакомцы увезли славного доктора Бользена».
Через шесть часов, после того уже, как сигнал был зафиксирован в РСХА, расписан на сектор гестапо, занимавшийся безопасностью офицеров СС и их семей, Мюллер выехал в крипо Бабельсберга, решив не звонить туда предварительно.
Вернер Шрипс приветствовал Мюллера, как положено, зычным «Хайль Гитлер!» и уступил ему свое место за столом, заметно при этом побледнев.
– Где наш человек? – спросил Мюллер.
– Я отправил его на Александерплатц, группенфюрер…
– В тюрьму крипо?
– Да.
– В чем вы его обвиняете?
– В оскорблении представителя власти, группенфюрер! Он позволил себе отвратительное и недостойное оскорбление должностного лица при исполнении им имперских обязанностей.
– Имперские обязанности исполняет фюрер, а не вы!
– Простите, группенфюрер…
– Вам известно, что вы задержали человека, находившегося при исполнении служебного долга?
– Мне известно только то, что я задержал человека, подозреваемого в убийстве, который к тому же оскорблял должностное лицо.
Мюллер перебил:
– Он просил вас позвонить в РСХА?
– Да.
– Отчего вы отказались выполнить его просьбу?
– Он потребовал, чтобы я позвонил бригадефюреру Шелленбергу! А я не имею права преступать ступени служебной лестницы.
– И за то, что вы отказали ему, он позволил себе недостойные высказывания в ваш адрес?
– Нет. Не только после этого. – Малыш в круглых очках рапортовал ликующе, остро себя жалея: – Я потребовал, чтобы доктор Бользен написал отчет по поводу случившегося в его доме… Он отказался и заявил, что не даст мне по этому поводу никаких объяснений… Поэтому я…
Мюллер снова перебил:
– Он вам так ничего и не написал?
– Нет, группенфюрер!
– И не дал объяснений?
– Нет, группенфюрер!
– Покажите мне копию обвинительного заключения. И не смейте никому и никогда говорить об этом инциденте. Дело об убийстве в доме Бользена я забираю с собою.
«Штирлиц помог мне своим поведением, – подумал Мюллер. – Он облегчил мою задачу. Я вытащу его из-под трибунала – а он сейчас может попасть под трибунал с пылу с жару, – и вопрос о Швейцарии отпадет сам по себе. Он станет метаться – мне только этого и надо, после метаний он придет ко мне и станет выполнять все те условия игры, которые я ему продиктую – взамен за спасение».
Мюллер пробежал текст обвинительного заключения, подписанного маленьким Вернером Шрипсом и двумя полицейскими, давшими свидетельские показания, попросил пригласить инспекторов в комнату и сказал:
– Всего того, о чем вы здесь написали, – не было. Ясно?
– Да, – тихо ответили оба инспектора, приезжавшие за Штирлицем.
Мюллер обернулся к коротышке Шрипсу.
– Это было, – ответил тот. – Я никогда не откажусь от моих слов, группенфюрер.
Мюллер поднялся и, выходя из комнаты, коротко бросил:
– Завтра в семь часов утра извольте быть в приемной РСХА.
…Через два часа, когда Штирлица привели в кабинет Мюллера, тот спросил:
– Объясните – зачем все это?
– Хотелось спать, – ответил Штирлиц.
Мюллер потер лицо мясистой пятерней, покачал головою:
– А что? Тоже объяснение…
– Я устал, группенфюрер, я устал от игры, в которую втянут, которую не понимаю, сколько ни стремлюсь понять, и, видимо, не пойму до самого конца.
– Хорошо, что в полиции вы не стали оставлять пальцы. На кухне, возле несчастного Ганса, есть один отпечаток не в вашу пользу, хотя я допускаю, что вы не имели отношения к трагедии… Почему Шелленберг нарушил условия игры? Зачем он убрал моего парня?
– Он не нарушал. Ему это не выгодно.
– А кому выгодно?
– Тому, кто не хочет пускать меня в Швейцарию, группенфюрер.
Мюллер снова ощутил страх от того, как его считал Штирлиц, поэтому ответил атакующе:
– Какого черта вы оскорбляли этого самого коротышку?! Зачем?! Я вызвал его сюда к семи утра! Вот, читайте его рапорт вкупе с обвинительным заключением! И подумайте о законах военного времени… Читайте, читайте! Про отпечатки пальцев там есть тоже! Если я смогу вас отмыть – отмою! А не смогу – пеняйте на себя!
«Главное – держать его при себе, – продолжал думать Мюллер, – наблюдать пассы, которые он станет предпринимать; готовить финал; слежка за ним поставлена так, что он не уйдет, пусть будет даже семи пядей во лбу; он – моя карта, и я сыграю эту карту единственно возможным образом…»
Резко и страшно зазвонил телефон: теперь у Мюллера стоял аппарат прямой связи со ставкой.
– Мюллер!
– Здесь Борман. – Голос рейхсляйтера был как всегда ровен, без всяких эмоций. – Мне срочно нужен… этот офицер… я забыл имя… Привезите его ко мне…
– Кого вы имеете в виду? – снова пугаясь чего-то, спросил Мюллер.
– Того, который ездил на Запад.
– Шти…
– Да, – перебил Борман. – Я жду.
