По ком звонит колокол. Эрнест Хемингуэй

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

31

И вот они опять вместе в мешке, и наступил уже поздний час последней ночи. Мария лежала вплотную к нему, он чувствовал всю длину ее гладких ног, прильнувших к его ногам, и ее груди, точно два маленьких холма на равнине, где протекает ручей, а за холмами начинался длинный лог — ее шея, к которой прижимались его губы. Он лежал не двигаясь и ни о чем не думал, а она гладила его по голове.

— Роберто, — сказала Мария совсем тихо и поцеловала его. — Мне очень стыдно. Мне не хочется огорчать тебя, но мне очень больно и как-то неладно внутри. Боюсь, что сегодня тебе не будет хорошо со мной.

— Всегда бывает очень больно и как-то неладно, — сказал он. — Ничего, зайчонок. Не бойся. Мы ничего такого не будем делать, от чего может быть больно.

— Не в том дело. Дело в том, что я не могу быть с тобой так, как мне хочется.

— Это не имеет значения. Это пройдет. Когда мы лежим так рядом, мы все равно вместе.

— Да, но мне стыдно. Это, наверно, от того нехорошего, что со мной делали. Не от того, как ты со мной.

— Не будем говорить об этом.

— Я не хочу говорить. Только мне было так обидно, что именно сегодня, в эту ночь, я не могу быть с тобой так, как мне хочется, вот я и сказала, чтобы ты знал почему.

— Слушай, зайчонок, — сказал он. — Это скоро пройдет, и все тогда будет в порядке. — Но он подумал: жаль все-таки, что так вышло в последнюю ночь.

Потом ему стало стыдно, и он сказал:

— Прижмись ко мне крепче, зайчонок. Когда я чувствую тебя близко, мне так же хорошо, как когда я люблю тебя.

— А мне очень стыдно, потому что я думала, сегодня ночью будет так, как было там, на горе, когда мы возвращались от Эль Сордо.

— Que va, — сказал он ей. — Не каждый день так бывает. И сейчас не хуже, чем было тогда. — Он лгал, стараясь не думать о своем разочаровании. — Мы полежим тихонько вместе и так заснем. Давай поговорим. Ведь мы с тобой так мало разговариваем.

— Может быть, поговорим о твоей работе, о том, что будет завтра. Мне бы так хотелось знать про твою работу.

— Нет, — сказал он, и удобно вытянулся во всю длину мешка, и теперь лежал неподвижно, щекой прижавшись к ее плечу, левую руку подложив ей под голову. — Самое разумное — это не говорить о том, что будет завтра, и о том, что случилось сегодня. В нашем деле потерь не обсуждают, а то, что должно быть сделано завтра, будет сделано. Ты не боишься?

— Que va, — сказала она. — Я всегда боюсь. Но теперь я так сильно боюсь за тебя, что мне некогда думать о себе.

— Не надо, зайчонок. Я бывал во многих переделках. И похуже этой, — солгал он.

Потом вдруг, поддаваясь соблазну уйти от действительности, он сказал:

— Давай говорить про Мадрид и про то, как мы там будем.

— Хорошо, — сказала она и потом: — О Роберто, мне так жаль, что я сегодня такая. Может быть, я могу сделать для тебя еще что-нибудь?

Он погладил ее по голове и поцеловал ее, а потом лежал, прижавшись к ней и удобно вытянувшись, и прислушивался к тишине ночи.

— Вот можешь поговорить со мной про Мадрид, — сказал он и подумал: это останется при мне и пригодится мне на завтра. Завтра мне понадобится все, что только у меня есть. Он улыбнулся в темноте.

Потом он опять уступил и дал себе соскользнуть в далекое от действительности, испытывая при этом блаженство, похожее на то, какое дает ночная близость, когда нет понимания, а есть лишь наслаждение этой близостью.

— Моя любимая, — сказал он и поцеловал ее. — Слушай. Вчера вечером я думал про Мадрид и воображал себе, как я приеду туда и оставлю тебя в отеле, а сам пойду повидать кое-кого в другой отель, где живут русские. Только это все вздор. Ни в каком отеле я тебя не оставлю.

— Почему?

— Потому что я хочу, чтобы ты была со мной. Я тебя не оставлю ни на минуту. Я пойду вместе с тобой в Сегуридад за документами. Потом я пойду вместе с тобой купить, что тебе нужно из платья.

— Мне нужно немного, я могу сама купить.

— Нет, тебе нужно много, и мы пойдем вместе и купим все самое лучшее, и ты будешь очень красивая во всем этом.

— А по-моему, лучше останемся в номере в отеле, а за платьями пошлем кого-нибудь. Где отель?

— На Пласа-дель-Кальяо. Мы много времени будем проводить там в номере. Там есть широкая кровать с чистыми простынями, и в ванной идет горячая вода из крана, и там есть два стенных шкафа, я развешу свои вещи в одном, а другой будет тебе, и там высокие, широкие окна, которые можно распахнуть настежь, а за окнами, на улице, весна. И я знаю такие места, где можно хорошо пообедать, там торгуют из-под полы, но кормят очень хорошо, и я знаю лавки, где можно купить вино и виски. И что-нибудь мы захватим с собой в номер на тот случай, если проголодаемся, и виски тоже захватим на тот случай, если мне захочется выпить, а тебе я куплю мансанильи.

— А мне хочется попробовать виски.

— Но ведь его так трудно достать, а мансанилью ты любишь.

— Ладно, не надо мне твоего виски, Роберто, — сказала она. — О, как я тебя люблю. И тебя, и твое виски, которое ты для меня жалеешь. Свинья ты все-таки.

— Я тебе дам попробовать, но женщинам это вредно.

— А я до сих пор знала только то, что женщинам полезно, — сказала Мария. — Но как я там лягу в постель? Все в той же свадебной рубашке?

— Нет. Я куплю тебе разные сорочки и пижамы, если тебе больше понравится спать в пижаме.

— Я куплю себе семь свадебных рубашек, — сказала она. — По одной на каждый день недели. И тебе я тоже куплю чистую свадебную рубашку. Ты свою рубашку когда-нибудь стираешь?

— Иногда стираю.

— Я буду следить, чтоб у тебя было все чистое, и я буду наливать тебе виски и разбавлять его водой, так, как вы делали, когда мы были у Глухого. И я достану тебе маслин, и соленой трески, и орешков на закуску, и мы просидим там в номере целый месяц и никуда не будем выходить. Если только я смогу быть с тобой так, как мне хочется, — сказала она, вдруг приуныв.

— Это ничего, — сказал ей Роберт Джордан. — Правда, это ничего. Может быть, у тебя там была какая-нибудь ссадина и образовался рубец и он теперь болит. Это бывает. Но это всегда очень быстро проходит. Наконец, в Мадриде есть хорошие врачи, на случай, если у тебя что-нибудь серьезное.

— Но ведь раньше все было хорошо, — жалобно сказала она.

— Тем более; значит, все опять будет хорошо.

— Тогда давай опять говорить про Мадрид. — Она переплела свои ноги с его ногами и потерлась макушкой о его плечо. — А ты там не будешь меня стыдиться, что я такая уродина? Стриженая?

— Нет. Ты красивая. У тебя красивое лицо и прекрасное тело, длинное и легкое. Кожа у тебя гладкая, цвета темного золота, и всякий, кто тебя увидит, захочет отнять тебя у меня.

— Que va, отнять меня у тебя! — сказала она. — Больше ни один мужчина не прикоснется ко мне до самой смерти. Отнять меня у тебя!

— А многие захотят. Вот посмотришь.

— Они увидят, как я тебя люблю, и сразу поймут, что тронуть меня — это все равно что сунуть руку в котел с расплавленным свинцом. А ты? Когда ты увидишь красивых женщин, умных, образованных, под стать тебе? Ты не будешь стыдиться меня?

— Никогда. Я женюсь на тебе.

— Если хочешь, — сказала она. — Но раз у нас теперь церкви нет, это, по-моему, не имеет значения.

— А все-таки мы с тобой поженимся.

— Если хочешь. Знаешь что? Если мы когда-нибудь попадем в другую страну, где еще есть церковь, может быть, мы там сможем пожениться?

— У меня на родине церковь еще есть, — сказал он ей. — Там мы можем пожениться, если для тебя это важно. Я никогда не был женат. Так что это очень просто сделать.

— Я рада, что ты никогда не был женат, — сказала она. — Но я рада, что ты знаешь все, про что мне говорил, потому что это означает, что ты знал многих женщин, а Пилар говорит, что только за таких мужчин можно выходить замуж. Но теперь ты не будешь бегать за другими женщинами? Потому что я умру, если будешь.

— Я никогда особенно много не бегал за женщинами, — сказал он, и это была правда. — До тебя я даже не думал, что могу полюбить по-настоящему.

Она погладила его по щеке, потом обняла его.

— Ты, наверно, знал очень многих женщин?

— Но не любил ни одной.

— Послушай. Мне Пилар сказала одну вещь…

— Какую?

— Нет. Лучше я тебе не скажу. Давай говорить про Мадрид.

— А что ты хотела сказать?

— Теперь уже не хочу.

— А может быть, все-таки лучше скажешь, вдруг это важно?

— Ты думаешь, это может быть важно?

— Да.

— Откуда ты знаешь? Ты же не знаешь, что это такое.

— Я вижу по тебе.

— Ну хорошо, я не буду от тебя скрывать. Пилар сказала мне, что мы завтра все умрем, и что ты это знаешь так же хорошо, как и она, и что тебе это все равно. Она это не в осуждение тебе сказала, а в похвалу.

— Она так сказала? — спросил он. Сумасшедшая баба, подумал он, а вслух сказал: — Это все ее чертовы цыганские выдумки. Так говорят старые торговки на рынке и трусы в городских кафе. Чертовы выдумки, так ее и так. — Он почувствовал, как пот выступил у него под мышками и струйкой потек вдоль бока, и он сказал самому себе: боишься, да? А вслух сказал: — Она просто суеверная, болтливая баба. Давай опять говорить про Мадрид.

— Значит, ты ничего такого не знаешь?

— Конечно, нет. Не повторяй эту гадость, — сказал он, употребив еще более крепкое, нехорошее слово.

Но теперь, когда он заговорил про Мадрид, ему уже не удалось уйти в вымысел целиком. Он просто лгал своей любимой и себе, чтобы скоротать ночь накануне боя, и знал это. Ему было приятно, но вся прелесть иллюзий исчезла. И все-таки он заговорил опять.

— Я уже думал о твоих волосах, — сказал он. — И о том, что нам с ними делать. Они сейчас отрастают ровно со всех сторон, как мех у пушистого зверя, и их очень приятно трогать, и мне они очень нравятся, они очень красивые, и так хорошо пригибаются, когда я провожу по ним рукой, и потом опять встают, точно рожь под ветром.

— Проведи по ним рукой.

Он провел и не отнял руки и продолжал говорить, шевеля губами у самого ее горла, а у него самого в горле что-то набухало все больше и больше.

— Но в Мадриде мы можем пойти с тобой к парикмахеру, и тебе подстригут их на висках и на затылке, как у меня, для города это будет лучше выглядеть, пока они не отросли.

— Я буду похожа на тебя, — сказала она и прижала его к себе. — И мне никогда не захочется изменить прическу.

— Нет. Они будут все время расти, и это нужно только вначале, пока они еще короткие. Сколько потребуется времени, чтобы они стали длинные?

— Совсем длинные?

— Нет. Вот так, до плеч. Мне хочется, чтоб они у тебя были до плеч.

— Как у Греты Гарбо?

— Да, — сказал он хрипло.

Теперь вымысел стремительно возвращался, и он спешил поскорее поддаться ему всем существом. И вот он опять оказался в его власти и продолжал:

— Они будут висеть у тебя до плеч свободно, а на концах немного виться, как вьется морская волна, и они будут цвета спелой пшеницы, а лицо у тебя цвета темного золота, а глаза — того единственного цвета, который подходит к твоим волосам и к твоей коже, золотые с темными искорками, и я буду отгибать тебе голову назад, и смотреть в твои глаза, и крепко обнимать тебя.

— Где?

— Где угодно. Везде, где мы будем. Сколько времени нужно, чтобы твои волосы отросли?

— Не знаю, я раньше никогда не стриглась. Но я думаю, что за полгода они отрастут ниже ушей, а через год будут как раз такие, как тебе хочется. Но только раньше будет знаешь что?

— Нет. Скажи.

— Мы будем лежать на большой, чистой кровати в твоем знаменитом номере, в нашем знаменитом отеле, и мы будем сидеть вместе на знаменитой кровати и смотреть в зеркало гардероба, и там, в зеркале, будешь ты и я, и я обернусь к тебе вот так, и обниму тебя вот так, и потом поцелую тебя вот так.

Потом они лежали неподвижно рядом, прижавшись друг к другу в темноте, оцепенев, замирая от боли, тесно прижавшись друг к другу, и, обнимая ее, Роберт Джордан обнимал все то, чему, он знал, никогда не сбыться, но он нарочно продолжал говорить и сказал:

— Зайчонок, мы не всегда будем жить в этом отеле.

— Почему?

— Мы можем снять себе квартиру в Мадриде, на той улице, которая идет вдоль парка Буэн-Ретиро. Там одна американка до начала движения сдавала меблированные квартиры, и я думаю, что мне удастся снять такую квартиру не дороже, чем она стоила до начала движения. Там есть квартиры, которые выходят окнами в парк, и он весь виден из окон: железная ограда, клумбы, дорожки, усыпанные гравием, и зелень газонов, изрезанных дорожками, и тенистые деревья, и множество фонтанов, больших и маленьких, и каштаны, они сейчас как раз цветут. Вот приедем в Мадрид — будем гулять по парку и кататься в лодке на пруду, если там уже опять есть вода.

— А почему там не было воды?

— Ее спустили в ноябре, потому что она служила ориентиром для авиации во время воздушных налетов на Мадрид. Но я думаю, что теперь там уже опять есть вода. Наверно, я не знаю. Но даже если воды нет, мы будем гулять по всему парку, в нем есть одно место, совсем как лес, там растут деревья со всех концов света, и на каждом висит табличка, где сказано, как это дерево называется и откуда оно родом.

— Я бы еще хотела сходить в кино, — сказала Мария. — Но деревья — это тоже интересно. И я постараюсь выучить все названия, если только смогу запомнить.

— Там не так, как в музее, — сказал Роберт Джордан. — Деревья растут на воле, и в парке есть холмы, и одно место в нем настоящие джунгли. А за парком книжный базар, там вдоль тротуара стоят сотни киосков, где торгуют подержанными книгами, и теперь там очень много книг, потому что их растаскивают из домов, разрушенных бомбами, и домов фашистов и приносят на книжный базар. Я бы мог часами бродить по книжному базару, как в прежние дни, до начала движения, если б у меня только было на это время в Мадриде.

— А пока ты будешь ходить по книжному базару, я займусь хозяйством, — сказала Мария. — Хватит у нас денег на прислугу?

— Конечно. Можно взять Петру, горничную из отеля, если она тебе понравится. Она чистоплотная и хорошо стряпает. Я там обедал у журналистов, которым она готовила. У них в номерах есть электрические плитки.

— Можно взять ее, если ты хочешь, — сказала Мария. — Или я кого-нибудь сама подыщу. Но тебе, наверно, придется очень часто уезжать? Меня ведь не пустят с тобой на такую работу.

— Может быть, я получу работу в Мадриде. Я уже давно на этой работе, а бойцом я стал с самого начала движения. Очень может быть, что теперь меня переведут в Мадрид. Я никогда не просил об этом. Я всегда был или на фронте, или на такой работе, как эта.

Знаешь, до того как я встретил тебя, я вообще никогда ни о чем не просил. Никогда ничего не добивался. Никогда не думал о чем-нибудь, кроме движения и кроме того, что нужно выиграть войну. Честное слово, я был очень скромен в своих требованиях. Я много работал, а теперь вот я люблю тебя, и, — он говорил, ясно представляя себе то, чему не бывать, — я люблю тебя так, как я люблю все, за что мы боремся. Я люблю тебя так, как я люблю свободу, и человеческое достоинство, и право каждого работать и не голодать. Я люблю тебя, как я люблю Мадрид, который мы защищали, и как я люблю всех моих товарищей, которые погибли в этой войне. А их много погибло. Много. Ты даже не знаешь, как много. Но я люблю тебя так, как я люблю то, что я больше всего люблю на свете, и даже сильнее. Я тебя очень сильно люблю, зайчонок. Сильнее, чем можно рассказать. Но я говорю для того, чтобы ты хоть немного знала. У меня никогда не было жены, а теперь ты моя жена, и я счастлив.

— Я буду стараться изо всех сил, чтоб быть тебе хорошей женой, — сказала Мария. — Правда, я ничего не умею, но я постараюсь, чтобы ты этого не чувствовал. Если мы будем жить в Мадриде — хорошо. Если нам придется жить в другом каком-нибудь месте — хорошо. Если нам нигде не придется жить, но мне можно будет уйти с тобой — еще лучше. Если мы поедем к тебе на родину, я научусь говорить по-английски, как все Ingles, которые там живут. Я буду присматриваться ко всем их повадкам и буду делать все так, как делают они.

— Это будет очень смешно.

— Наверно. И я буду делать ошибки, но ты меня будешь поправлять, и я никогда не сделаю одну и ту же ошибку два раза. Ну, два раза — может быть, но не больше. А потом, если тебе когда-нибудь там, на твоей родине, захочется поесть наших кушаний, я могу тебе их приготовить. Я поступлю в такую школу, где учат всему, что должна знать хорошая жена, если такие школы есть, и я буду там учиться.

— Такие школы есть, но тебе это совсем ни к чему.

— Пилар сказала мне, что они как будто есть в вашей стране. Она прочитала про них в журнале. Она сказала мне, что я должна научиться говорить по-английски, и говорить хорошо, так, чтобы тебе никогда не пришлось меня стыдиться.

— Когда она тебе все это сказала?

— Сегодня, когда мы укладывали вещи. Она только про то и говорила, что я должна делать, чтобы быть тебе хорошей женой.

Кажется, и она тоже в Мадрид ездила, подумал Роберт Джордан, а вслух сказал:

— Что она еще говорила?

— Она сказала, что я должна следить за собой и беречь свою фигуру, как будто я матадор. Она сказала, что это очень важно.

— Она права, — сказал Роберт Джордан. — Но тебе еще много лет не придется об этом беспокоиться.

— Нет. Она сказала, что наши женщины всегда должны помнить об этом, потому что это может начаться вдруг. Она сказала, что когда-то она была такая же стройная, как и я, но в те времена женщины не занимались гимнастикой. Она сказала мне, какую гимнастику я должна делать, и сказала, что я не должна слишком много есть. Она сказала мне, чего нельзя есть. Только я забыла, придется опять спросить.

— Картошку.

— Да, картошку и ничего жареного, а когда я ей рассказала, что у меня болит, она сказала, что я не должна говорить тебе, а должна перетерпеть, так, чтобы ты ничего не знал. Но я тебе сказала, потому что я никогда ни в чем не хочу тебе лгать и еще потому, что я боялась, вдруг ты подумаешь, что я не могу чувствовать радость вместе с тобой и что то, что было там, на горе, на самом деле было совсем не так.

— Очень хорошо, что ты мне сказала.

— Правда? Ведь мне стыдно, и я буду делать для тебя все, что ты захочешь. Пилар меня научила разным вещам, которые можно делать для мужа.

— Делать ничего не нужно. То, что у нас есть, это наше общее, и мы будем беречь его и хранить. Мне хорошо и так, когда я лежу рядом с тобой, и прикасаюсь к тебе, и знаю, что это правда, что ты здесь, а когда ты опять сможешь, тогда у нас будет все.

— Разве у тебя нет потребностей, которые я могла бы удовлетворить? Она мне это тоже объяснила.

— Нет. У нас все потребности будут вместе. У меня нет никаких потребностей отдельно от тебя.

— Я очень рада, что это так. Но ты помни, что я всегда готова делать то, что ты хочешь. Только ты мне должен говорить сам, потому что я очень глупая и многое из того, что она мне говорила, я не совсем поняла. Мне было стыдно спрашивать, а она такая умная и столько всего знает.

— Зайчонок, — сказал он. — Ты просто чудо.

— Que va, — сказала она. — Но это не легкое дело — научиться всему, что должна знать жена, в день, когда сворачивают лагерь и готовятся к бою, а другой бой уже идет неподалеку, и если у меня что-нибудь выйдет не так, ты мне должен сказать об этом, потому что я тебя люблю. Может быть, я не все правильно запомнила: многое из того, что она мне говорила, было очень сложно.

— Что еще она тебе говорила?

— Ну, так много, что всего и не упомнишь. Она сказала, что если я опять стану думать о том нехорошем, что со мной сделали, то я могу сказать тебе об этом, потому что ты добрый человек и все понимаешь. Но что лучше об этом никогда не заговаривать. Разве только если оно опять начнет мучить меня, как бывало раньше, и еще она сказала, что, может быть, мне будет легче, если я тебе скажу.

— А оно мучит тебя сейчас?

— Нет. Мне сейчас кажется, будто этого и не было вовсе. Мне так кажется с тех пор, как я в первый раз побыла с тобой. Только родителей я не могу забыть. Но этого я и не забуду никогда. Но я хотела бы тебе рассказать все, что ты должен знать, чтобы твоя гордость не страдала, если я в самом деле стану твоей женой. Ни разу, никому я не уступила. Я сопротивлялась изо всех сил, и справиться со мной могли только вдвоем. Один садился мне на голову и держал меня. Я говорю это в утешение твоей гордости.

— Ты — моя гордость. Я ничего не хочу знать.

— Нет, я говорю о той гордости, которую муж должен испытывать за жену. И вот еще что. Мой отец был мэр нашей деревни и почтенный человек. Моя мать была почтенная женщина и добрая католичка, и ее расстреляли вместе с моим отцом из-за политических убеждений моего отца, который был республиканцем. Их расстреляли при мне, и мой отец крикнул: «Viva la Republica!» [96] — когда они поставили его к стене деревенской бойни.

Моя мать, которую тоже поставили к стенке, сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — а я надеялась, что меня тоже расстреляют, и хотела сказать: «Viva la Republica y vivan mis padres!» [97] — но меня не расстреляли, а стали делать со мной нехорошее.

А теперь я хочу рассказать тебе еще об одном, потому что это и нас с тобой касается. После расстрела у matadero они взяли всех нас — родственников расстрелянных, которые все видели, но остались живы, — и повели вверх по крутому склону на главную площадь селения. Почти все плакали, но были и такие, у которых от того, что им пришлось увидеть, высохли слезы и отнялся язык. Я тоже не могла плакать. Я ничего не замечала кругом, потому что перед глазами у меня все время стояли мой отец и моя мать, такие, как они были перед расстрелом, и слова моей матери: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — звенели у меня в голове, точно крик, который никогда не утихнет. Потому что моя мать не была республиканкой, она не сказала: «Viva la Republica», — она сказала «Viva» только моему отцу, который лежал у ее ног, уткнувшись лицом в землю.

Но то, что она сказала, она сказала очень громко, почти выкрикнула. И тут они выстрелили в нее, и она упала, и я хотела вырваться и побежать к ней, но не могла, потому что мы все были связаны. Расстреливали их guardia civiles, и они еще держали строй, собираясь расстрелять и остальных, но тут фалангисты погнали нас на площадь, а guardia civiles остались на месте и, опершись на свои винтовки, глядели на тела, лежавшие у стены. Все мы, девушки и женщины, были связаны рука с рукой, и нас длинной вереницей погнали по улицам вверх на площадь и заставили остановиться перед парикмахерской, которая помещалась на площади против ратуши.

Тут два фалангиста оглядели нас, и один сказал: «Вот это дочка мэра», — а другой сказал: «С нее и начнем».

Они перерезали веревку, которой я была привязана к своим соседкам, и один из тех двух сказал: «Свяжите остальных опять вместе», — а потом они подхватили меня под руки, втащили в парикмахерскую, силой усадили в парикмахерское кресло, и держали, чтоб я не могла вскочить.

Я увидела в зеркале свое лицо, и лица тех, которые держали меня, и еще троих сзади, но ни одно из этих лиц не было мне знакомо. В зеркале я видела и себя и их, но они видели только меня. И это было, как будто сидишь в кресле зубного врача, и кругом тебя много зубных врачей, и все они сумасшедшие. Себя я едва могла узнать, так горе изменило мое лицо, но я смотрела на себя и поняла, что это я. Но горе мое было так велико, что я не чувствовала ни страха, ничего другого, только горе.

В то время я носила косы, и вот я увидела в зеркале, как первый фалангист взял меня за одну косу и дернул ее так, что я почувствовала боль, несмотря на мое горе, и потом отхватил ее бритвой у самых корней. И я увидела себя в зеркале с одной косой, а на месте другой торчал вихор. Потом он отрезал и другую косу, только не дергая, а бритва задела мне ухо, и я увидела кровь. Вот попробуй пальцами, чувствуешь шрам?

— Да. Может быть, лучше не говорить об этом?

— Нет. Ничего. Я не будут говорить о самом плохом. Так вот, он отрезал мне бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а я даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал передо мной — а другие двое держали меня — и ударил меня косами по лицу и сказал: «Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!»

И он еще и еще раз ударил меня по лицу косами, моими же косами, а потом засунул их мне в рот вместо кляпа и туго обвязал вокруг шеи, затянув сзади узлом, а те двое, что держали меня, все время смеялись.

И все, кто смотрел на это, смеялись тоже. И когда я увидела в зеркале, что они смеются, я заплакала в первый раз за все время, потому что после расстрела моих родителей все во мне оледенело и у меня не стало слез.

Потом тот, который заткнул мне рот, стал стричь меня машинкой сначала от лба к затылку, потом макушку, потом за ушами и всю голову кругом, а те двое держали меня, так что я все видела в зеркале, но я не верила своим глазам и плакала и плакала, но не могла отвести глаза от страшного лица с раскрытым ртом, заткнутым отрезанными косами, и головы, которую совсем оголили.

А покончив со своим делом, он взял склянку с йодом с полки парикмахера (парикмахера они тоже убили — за то, что он был членом профсоюза, и он лежал на дороге, и меня приподняли над ним, когда тащили с улицы) и, смочив йодом стеклянную пробку, он смазал мне ухо там, где был порез, и эта легкая боль дошла до меня сквозь все мое горе и весь мой ужас. Потом он зашел спереди и йодом написал мне на лбу три буквы СДШ [98], и выводил он их медленно и старательно, как художник. Я все это видела в зеркале, но больше уже не плакала, потому что сердце во мне оледенело от мысли об отце и о матери, и все, что делали со мной, уже казалось мне пустяком.

Кончив писать, фалангист отступил на шаг назад, чтобы полюбоваться своей работой, а потом поставил склянку с йодом на место и опять взял в руки машинку для стрижки: «Следующая!» Тогда меня потащили из парикмахерской, крепко ухватив с двух сторон под руки, и на пороге я споткнулась о парикмахера, который все еще лежал там кверху лицом, и лицо у него было серое, и тут мы чуть не столкнулись с Консепсион Гарсиа, моей лучшей подругой, которую двое других тащили с улицы. Она сначала не узнала меня, но потом узнала и закричала. Ее крик слышался все время, пока меня тащили через площадь, и в подъезд ратуши, и вверх по лестнице, в кабинет моего отца, где меня бросили на диван. Там-то и сделали со мной нехорошее.

— Зайчонок мой, — сказал Роберт Джордан и прижал ее к себе так крепко и так нежно, как только мог. Но он ненавидел так, как только может ненавидеть человек. — Не надо больше говорить об этом. Не надо больше ничего рассказывать мне, потому что я задыхаюсь от ненависти.

Она лежала в его объятиях холодная и неподвижная и немного спустя сказала:

— Да. Я больше никогда не буду говорить об этом. Но это плохие люди, я хотела бы и сама убить хоть нескольких из них, если б можно было. Но я сказала это тебе, только чтобы твоя гордость не страдала, если я буду твоей женой. Чтобы ты понял все.

— Хорошо, что ты мне рассказала, — ответил он. — Потому что завтра, если повезет, мы многих убьем.

— А там будут фалангисты? Все это сделали они.

— Фалангисты не сражаются, — мрачно сказал он. — Они убивают в тылу. В бою мы сражаемся с другими.

— А тех никак нельзя убить? Я бы очень хотела.

— Мне и тех случалось убивать, — сказал он. — И мы еще будем их убивать. Когда мы взрывали поезда, мы убивали много фалангистов.

— Как бы мне хотелось пойти с тобой, когда ты еще будешь взрывать поезд, — сказала Мария. — Когда Пилар привела меня сюда после того поезда, я была немножко не в себе. Она тебе рассказывала, какая я была?

— Да. Не надо говорить об этом.

— У меня голова была как будто свинцом налита, и я могла только плакать. Но есть еще одно, что я должна тебе сказать. Это я должна. Может быть, тогда ты не женишься на мне. Но, Роберто, если ты тогда не захочешь жениться на мне, может быть, можно, чтобы мы просто были всегда вместе.

— Я женюсь на тебе.

— Нет. Я совсем забыла об этом. Наверно, ты не захочешь. Понимаешь, я, наверно, не смогу тебе родить сына или дочь, потому что Пилар говорит, если б я могла, это бы уже случилось после того, что со мной делали. Я должна была тебе это сказать. Не знаю, как это я совсем забыла об этом.

— Это не важно, зайчонок, — сказал он. — Во-первых, может быть, это и не так. Только доктор может сказать наверняка. И потом, мне совсем не хочется производить на свет сына или дочь, пока этот свет такой, какой он сейчас. И всю любовь, которая у меня есть, я отдаю тебе.

— А я бы хотела родить тебе сына или дочь, — сказала она ему. — Как же может мир сделаться лучше, если не будет детей у нас, у тех, кто борется против фашистов.

— Ах, ты, — сказал он. — Я люблю тебя. Слышишь? А теперь спать, зайчонок. Мне нужно встать задолго до рассвета, а в этом месяце заря занимается рано.

— Значит, это ничего — то последнее, что я тебе сказала? Мы все-таки можем пожениться?

— Мы уже поженились. Вот сейчас. Ты моя жена. А теперь спи, зайчонок, времени осталось совсем мало.

— А мы правда поженимся? Это не только слова?

— Правда.

— Тогда я сейчас засну, а если проснусь, буду лежать и думать об этом.

— Я тоже.

— Спокойной ночи, муж мой.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Спокойной ночи, жена.

Он услышал ее дыхание, спокойное и ровное, и понял, что она заснула, и лежал совсем тихо, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить ее. Он думал обо всем том, чего она недосказала, и ненависть душила его, и он был доволен, что утром придется убивать. Но я не должен примешивать к этому свои личные чувства, подумал он.

А как забыть об этом? Я знаю, что и мы делали страшные вещи. Но это было потому, что мы были темные, необразованные люди и не умели иначе. А они делают сознательно и нарочно. Это делают люди, которые вобрали в себя все лучшее, что могло дать образование. Цвет испанского рыцарства. Что за народ! Что за сукины дети все, от Кортеса, Писарро, Менендеса де Авила и до Пабло! И что за удивительные люди! На свете нет народа лучше их и хуже их. Более доброго и более жестокого. А кто понимает их? Не я, потому что, если б я понимал, я бы не простил. Понять — значит простить. Нет, это неверно. Прощение всегда преувеличивалось. Прощение — христианская идея, а Испания никогда не была христианской страной. У нее всегда был свой идол, которому она поклонялась в церкви. Otra Virgen mas [99]. Вероятно, именно потому они так стремятся губить virgens своих врагов. Конечно, у них, у испанских религиозных фанатиков, это гораздо глубже, чем у народа. Народ постепенно отдалялся от церкви, потому что церковь была заодно с правительством, а правительство всегда было порочным. Это единственная страна, до которой так и не дошла реформация. Вот теперь они расплачиваются за свою инквизицию.

Да, тут есть о чем подумать. Есть чем занять свои мысли, чтобы поменьше тревожиться о работе. И это полезнее, чем выдумывать. Господи, сколько же он навыдумывал сегодня. А Пилар — та весь день выдумывала. Ну, ясно! Что, если даже их убьют завтра? Какое это имеет значение, если только удастся вовремя взорвать мост? Вот все, что нужно завтра.

Да, это не имеет значения. Нельзя ведь жить вечно. Может быть, в эти три дня я прожил всю свою жизнь. Если это так, я хотел бы последнюю ночь провести иначе. Но последняя ночь никогда не бывает хороша. Ничто последнее не бывает хорошо. Нет, последние слова иногда бывают хороши. «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — это хорошо сказано.

Он знал, что это было хорошо, потому что у него мурашки пробегали по телу, когда он повторял про себя эти слова. Он наклонился и поцеловал Марию, и она не проснулась. Он прошептал очень тихо по-английски:

— Я с радостью женюсь на тебе, зайчонок. Я очень горжусь твоей семьей.

32

В тот самый вечер в отеле Гэйлорда в Мадриде собралось большое общество. К воротам подкатила машина с замазанными синей краской фарами, и человек небольшого роста в черных кавалерийских сапогах, серых бриджах и коротком, сером, доверху застегнутом кителе вышел из машины, ответил на салют часовых у дверей, кивнул агенту секретной полиции, сидевшему за конторкой портье, и вошел в кабину лифта. В мраморном вестибюле тоже было двое часовых, они сидели на стульях по обе стороны входной двери и только оглянулись, когда маленький человек прошел мимо них к лифту. На их обязанности лежало ощупывать карманы каждого незнакомого лица, входившего в отель, проводить рукой по его бокам и под мышками, чтобы проверить, нет ли у него оружия. Если оружие было, его надлежало сдать портье. Но коротенького человечка в бриджах они хорошо знали и только мельком взглянули, когда он проходил мимо них.

Когда он вошел к себе в номер, оказалось, что там полно народу. Люди сидели, стояли, беседовали между собой, как в великосветской гостиной; мужчины и женщины пили водку, виски с содовой и пиво, которое наливали в стаканчики из больших графинов. Четверо мужчин были в военной форме. На остальных были замшевые или кожаные куртки с замками-молниями, а из четырех женщин три были в обыкновенных простых платьях, а на четвертой, черной и невероятно худой, было что-то вроде милицейской формы строгого покроя, только с юбкой, и сапоги.

Войдя в комнату, Карков прежде всего подошел к женщине в форме, поклонился ей и пожал руку. Это была его жена, и он сказал ей что-то по-русски так, что никто не слышал, и на один миг дерзкое выражение, с которым он вошел в комнату, исчезло из его глаз. Но оно сейчас же опять вернулось, как только он заметил красновато-рыжие волосы и томно-чувственное лицо хорошо сложенной девушки, и он направился к ней быстрым, четким шагом и поклонился. Жена не смотрела ему вслед, когда он отошел. Она повернулась к высокому красивому офицеру-испанцу и заговорила с ним по-русски.

— Твой предмет что-то растолстел за последнее время, — сказал Карков девушке. — Все наши герои стали толстеть с тех пор, как мы вступили во второй год войны. — Он не глядел на человека, о котором шла речь.

— Ты меня завтра возьмешь с собой в наступление? — спросила девушка. Она говорила по-немецки.

— Не возьму. И никакого наступления не будет.

— Все знают про это наступление, — сказала девушка. — Нечего разводить конспирацию. Долорес тоже едет. Я поеду с ней или с Карменом. Масса народу едет.

— Можешь ехать с тем, кто тебя возьмет, — сказал Карков. — Я не возьму.

Потом он внимательно посмотрел на девушку и спросил, сразу став серьезным:

— Кто тебе сказал об этом? Только точно!

— Рихард, — сказала она тоже серьезно.

Карков пожал плечами и отошел, оставив ее одну.

— Карков, — окликнул его человек среднего роста, у которого было серое, обрюзглое лицо, мешки под глазами и отвисшая нижняя губа, а голос такой, как будто он хронически страдал несварением желудка. — Слыхали приятную новость?

Карков подошел к нему, и он сказал:

— Я только что узнал об этом. Минут десять, не больше. Новость замечательная. Сегодня под Сеговией фашисты целый день дрались со своими же. Им пришлось пулеметным и ружейным огнем усмирять восставших. Днем они бомбили свои же части с самолетов.

— Это верно? — спросил Карков.

— Абсолютно верно, — сказал человек, у которого были мешки под глазами. — Сама Долорес сообщила эту новость. Она только что была здесь, такая ликующая и счастливая, какой я ее никогда не видал. Она словно вся светилась от этой новости. Звук ее голоса убеждал в истине того, о чем она говорила. Я напишу об этом в статье для «Известий». Для меня это была одна из величайших минут этой войны, минута, когда я слушал вдохновенный голос, в котором, казалось, сострадание и глубокая правда сливаются воедино. Она вся светится правдой и добротой, как подлинная народная святая. Недаром ее зовут la Pasionaria [100].

— Запишите это, — сказал Карков. — Не говорите все это мне. Не тратьте на меня целые абзацы. Идите сейчас же и пишите.

— Зачем же сейчас?

— Я вам советую не откладывать, — сказал Карков и посмотрел на него, а потом отвернулся.

Его собеседник постоял еще несколько минут на месте, держа стакан водки в руках, весь поглощенный красотой того, что недавно видели его глаза, под которыми набрякли такие тяжелые мешки; потом он вышел из комнаты и пошел к себе писать.

Карков подошел к другому гостю, мужчине лет сорока восьми, коренастому, плотному, веселому, с бледно-голубыми глазами, редеющими русыми волосами и смеющимся ртом, оттененным светлой щеточкой усов. На нем была генеральская форма. Он был венгр и командовал дивизией.

— Вы были тут, когда приходила Долорес? — спросил его Карков.

— Да.

— В чем там дело?

— Будто бы фашисты дерутся со своими же. Прелестно — если только это правда.

— Кругом много разговоров о завтрашнем.

— Безобразие! Всех журналистов надо расстрелять, а заодно большую часть ваших сегодняшних гостей, и в первую очередь это немецкое дерьмо — Рихарда. Того, кто вверил этому ярмарочному фигляру командование бригадой, уж наверно надо расстрелять. Может быть, и вас и меня тоже надо расстрелять. Очень возможно. — Генерал расхохотался. — Только вы все-таки не подавайте никому этой идеи.

— Я о таких вещах вообще не люблю разговаривать, — сказал Карков. — Между прочим, там теперь этот американец, который иногда бывает у меня. Знаете, этот Джордан, тот что работает с партизанскими отрядами. Он как раз там, где будто бы произошло то, о чем рассказывала Долорес.

— Тогда он должен сегодня прислать донесение об этом, — сказал генерал. — Меня туда не пускают, а то я бы сам поехал и разузнал для вас все. Этот американец работает с Гольцем, да? Ну, так Гольца вы ведь завтра увидите?

— Да, завтра утром.

— Только не попадайтесь ему на глаза, пока все не пойдет на лад, — сказал генерал. — Он вашего брата тоже терпеть не может, как и я. Впрочем, у него нрав более кроткий.

— Но как вы все-таки думаете…

— Наверно, это у фашистов были маневры, — засмеялся генерал. — Вот посмотрите, какие маневры им завтра устроит Гольц. Пусть Гольц приложит руку к этому делу. Он им неплохие маневры устроил под Гвадалахарой.

— Я слыхал, вы тоже отбываете в дальний путь, — сказал Карков и улыбнулся.

Генерал вдруг рассердился.

— Да, я тоже. Теперь уже начали болтать и обо мне. Никто шагу ступить не может без этого. Вот собралась компания чертовых кумушек! Хоть бы один человек нашелся, умеющий держать язык за зубами. Он мог бы спасти страну, если б только сам верил в это.

— Ваш друг Прието умеет держать язык за зубами.

— Но он не верит в то, что можно победить. А как победить без веры в народ?

— Вы правы, — сказал Карков. — Ну, я иду спать.

Он вышел из полной дыма и сплетен комнаты в смежную маленькую спальню, сел на кровать и стянул с себя сапоги. Шум голосов слышался и здесь, и, чтобы заглушить его, он запер дверь и распахнул окно. Раздеваться он не стал, потому что в два часа утра ему предстояло выехать через Кольменар, Серседу и Навасерраду на фронт, где Гольц на рассвете должен был начать наступление.

33

Было два часа утра, когда Пилар разбудила его. Почувствовав на себе ее руку, он подумал сначала, что это Мария, и повернулся к ней и сказал: «Зайчонок». Но большая рука женщины тряхнула его за плечо, и он проснулся сразу и окончательно, стиснул рукоятку револьвера, лежавшего у его голого бедра, и весь напрягся, словно в нем самом взвели курок.

В темноте он разглядел, что это Пилар, и, взглянув на свои ручные часы с двумя стрелками, поблескивавшими острым углом в самом верху циферблата, увидел, что часы показывают два, и сказал:

— Ты что, женщина?

— Пабло ушел, — сказала она ему.

Роберт Джордан надел брюки и сандалии. Мария не проснулась.

— Когда? — спросил он.

— С час назад.

— Дальше что?

— Он взял что-то из твоих вещей, — жалким голосом сказала женщина.

— Так. Что?

— Я не знаю, — ответила она. — Пойди посмотри сам.

Они пошли в темноте ко входу в пещеру, нырнули под попону и вошли внутрь. Роберт Джордан шел за женщиной, вдыхая спертый воздух, насыщенный запахом холодной золы и спящих мужчин, и светил электрическим фонариком себе под ноги, чтобы не наткнуться на лежащих. Ансельмо проснулся и сказал:

— Что, пора?

— Нет, еще, — шепнул Роберт Джордан. — Спи, старик.

Оба рюкзака стояли в головах у постели Пилар, занавешенной сбоку одеялом. Когда Роберт Джордан опустился на колени рядом с ней и осветил фонариком оба рюкзака, на него пахнуло душным, тошнотворным, приторным запахом пота, каким пахнут постели индейцев. Оба рюкзака были сверху донизу прорезаны ножом. Взяв фонарик в левую руку, Роберт Джордан сунул правую в первый рюкзак. В нем он держал свой спальный мешок, и сейчас там должно было быть много свободного места. Так оно и оказалось. Там все еще лежали мотки проволоки, но квадратного деревянного ящика с взрывателем не было. Исчезла и коробка из-под сигар с тщательно завернутыми и упакованными детонаторами. Исчезла и жестянка с бикфордовым шнуром и капсюлями.

Роберт Джордан ощупал второй рюкзак. Динамита было много. Если и не хватало, так не больше одного пакета.

Он встал и повернулся к женщине. Когда человека поднимают со сна рано утром, у него бывает ощущение томящей пустоты внутри, похожее на ощущение неминуемой катастрофы, и сейчас такое чувство охватило его с десятикратной силой.

— И это ты называешь караулить? — сказал он.

— Я спала, положив на них голову, и еще придерживала рукой, — ответила ему Пилар.

— Крепко же ты спала.

— Слушай, — сказала женщина. — Он встал ночью, и я его спросила: «Куда ты, Пабло?» А он сказал: «Помочиться, женщина», — и я опять заснула. А проснувшись, я не знала, сколько времени прошло с тех пор, и я подумала, раз его нет, значит, он пошел посмотреть лошадей, — он всегда ходит. Потом, — жалким голосом закончила она, — его все нет и нет, и тогда я забеспокоилась и пощупала, тут ли мешки, все ли в порядке, и нащупала прорезы, и пришла к тебе.

— Пойдем, — сказал Роберт Джордан.

Они вышли из пещеры; стояла глухая ночь, и приближение утра даже еще не чувствовалось.

— Мог он пробраться с лошадьми каким-нибудь другим путем, минуя часового?

— Да, есть два пути.

— Кто на верхнем посту?

— Эладио.

Роберт Джордан молчал, пока они не дошли до луга, где паслись привязанные лошади. По лугу ходили три, оставшиеся. Гнедого коня и серого среди них не было.

— Как ты думаешь, когда он уехал?

— С час назад.

— Ну что ж, — сказал Роберт Джордан. — Пойду перетащу, что осталось, и лягу спать.

— Я сама буду караулить.

— Que va, караулить! Ты уже один раз укараулила.

— Ingles, — сказала женщина. — Я убиваюсь не меньше тебя. Я бы все сейчас отдала, чтобы вернуть твои вещи. Зачем ты меня обижаешь? Пабло предал нас обоих.

Когда она сказала это, Роберт Джордан понял, что злиться сейчас — это роскошь, которую он не может себе позволить, понял, что ему нельзя ссориться с этой женщиной. Ему предстоит работать с ней весь этот день, два часа которого уже прошли.

Он положил руку ей на плечо.

— Ничего, Пилар, — сказал он. — Без этого можно обойтись. Мы придумаем, как заменить это.

— Что он взял?

— Ничего, женщина. То, что он взял, это роскошь.

— Это нужно было для взрыва?

— Да. Но взрывать можно и по-другому. Ты лучше скажи, не было ли у Пабло бикфордова шнура и капсюлей? Ведь его, наверно, снабдили всем этим?

— Он взял их, — жалким голосом сказала она. — Я сразу посмотрела. Их тоже нет.

Они вернулись лесом ко входу в пещеру.

— Ложись спать, — сказал он. — Нам будет лучше без Пабло.

— Я пойду к Эладио.

— Пабло, наверно, уехал другой дорогой.

— Все равно пойду. Нет во мне хитрости, вот я и подвела тебя.

— Чепуха, — сказал он. — Ложись спать, женщина. В четыре часа нам надо быть на ногах.

Он вошел вместе с ней в пещеру и вынес оттуда оба рюкзака, держа их обеими руками так, чтобы ничего не вывалилось из прорезов.

— Дай я зашью.

— Зашьешь перед отходом, — тихо сказал он. — Я уношу их не потому, что не доверяю тебе. Просто я иначе не засну.

— Тогда дай мне их пораньше, я зашью дыры.

— Хорошо, дам пораньше, — ответил он ей. — Ложись спать, женщина.

— Нет, — сказала она. — Я подвела себя, и я подвела Республику.

— Ложись спать, женщина, — мягко сказал он ей. — Ложись спать.

34

Вершины гор занимали фашисты. Дальше шла долина, никем не занятая, если не считать фашистского поста, расположенного на ферме с надворными постройками и сараем, которые они укрепили. Пробираясь к Гольцу с донесением Роберта Джордана, Андрес сделал в темноте большой крюк, чтобы не проходить мимо этого поста. Он знал, где там была протянута проволока к спусковой раме пулемета, и он разыскал ее в темноте, перешагнул и пошел дальше вдоль узкого ручья, окаймленного тополями, листья которых шелестели на ночном ветру. На ферме, где был фашистский пост, закукарекал петух, и, шагая вдоль ручья, Андрес оглянулся назад и увидел за деревьями полоску света в одном окне фермы, у самого подоконника. Ночь была тихая и ясная, и он свернул в сторону от ручья и пошел через луг.

На лугу вот уже целый год, со времени июльских боев, стояли четыре стога сена. Никто их не убирал, и в смене времен года они осели, и сено совсем сгнило.

Переступив через проволоку, протянутую между двумя стогами, Андрес пожалел пропавшее сено. Впрочем, республиканцам пришлось бы тащить сено вверх по крутому склону Гвадаррамы, поднимавшемуся за лугом, а фашистам оно, верно, не нужно, подумал он.

У них и сена и хлеба вдоволь. У них всего вдоволь, думал он. Но завтра утром мы всыплем им как следует. Завтра утром мы отплатим им за Глухого. Что за звери! Но завтра утром на дороге будет пыль столбом.

Ему хотелось поскорее доставить пакет и поспеть в лагерь к нападению на посты. На самом ли деле ему этого хотелось, или он только притворялся перед самим собой? Он помнил то чувство облегчения, которое охватило его, когда Ingles сказал, что поручает ему доставить пакет. До тех пор он спокойно ждал утра. Это надо было сделать. Он сам голосовал за это, и он был готов на все. Гибель отряда Глухого произвела на него глубокое впечатление. Но, в конце концов, это случилось с Глухим. Это случилось не с ними. Они свое дело сделают.

Когда Ingles говорил с ним, он почувствовал то же самое, что чувствовал мальчишкой, когда просыпался утром в день деревенского праздника и слышал, что идет сильный дождь, а значит, будет слишком сыро и травлю быков на площади отменят.

Мальчиком он любил травлю быков и ждал этого дня и той минуты, когда он выбежит на площадь, залитую горячим солнцем, пыльную, уставленную по краям телегами, чтобы не было прохода на улицы и чтобы на загороженную со всех сторон площадь можно было выпустить быка, и бык, упираясь всеми четырьмя ногами, заскользит по настилу, как только откроют дверь клетки. С волнением, восторгом и страхом, от которого прошибал пот, он ждал той минуты, когда, выбежав на площадь, услышит стук рогов о деревянную клетку, а потом увидит и самого быка, увидит, как тот, упираясь ногами, сползает по настилу на площадь, высоко подняв голову, раздув ноздри, подергивая ушами, с пыльным налетом на черной шкуре, с пятнами подсохшего навоза на боках, — увидит его широко расставленные глаза, немигающие глаза под разведенными рогами, гладкими и твердыми, как бревна, отполированные прибрежным песком, с острыми концами, при виде которых екает сердце.

Весь год ждал он той минуты, когда бык окажется на площади и можно будет следить за его глазами — кого он выберет, на кого бросится, вдруг сорвавшись вприпрыжку, по-кошачьи, низко опустив голову, загребая рогами, — следить с остановившимся сердцем. Мальчиком он ждал этой минуты весь год; но чувство, охватившее его, когда Ingles сказал, что ему придется пойти с пакетом, было именно то самое, какое возникало, если он, просыпаясь, с облегчением слышал, как дождь хлещет по черепичной крыше, по каменной стене и по лужам на немощеной деревенской улице.

Он всегда смело встречал быка на этих деревенских капеа — так же смело, как любой другой мужчина из их деревни или из соседней, и ни за что в жизни не пропустил бы этого удовольствия, хотя на капеа в другие деревни не ходил. Он умел спокойно выжидать, когда бык бросится, и только в последнюю секунду делал прыжок в сторону. Он размахивал мешком у быка под самой мордой, чтобы отвлечь его внимание, когда бык валил кого-нибудь на землю, и не раз хватал его за рога и держал его, не давая боднуть упавшего, и оттаскивал за рог в сторону, бил, пинал ногами в морду до тех пор, пока бык не оставлял валявшегося на земле человека и не кидался на другого.

Он хватал быка за хвост и оттаскивал его от упавшего, тянул его изо всех сил, крутил ему хвост. Как-то раз он намотал хвост себе на правую руку, а левой схватился за рог, и когда бык вскинул голову и кинулся на него, он побежал, пятясь, кружа вместе с быком, держа его одной рукой за хвост, другой за рог, и под конец все толпой кинулись на быка и прирезали его ножами. В этой пыли, жарище, в смешанном запахе вина, бычьего и людского пота, среди оглушительных криков толпы он всегда был одним из первых, кто кидался на быка, и ему хорошо запомнилось то ощущение, когда бык катался, бился под ним, а он лежал поперек холки, зажав под мышкой один рог у самого основания, другой сжимая пальцами; бык швырял его из стороны в сторону, и он извивался всем телом, чувствуя, что левая рука вот-вот вырвется из плечевого сустава, и, лежа на горячем, пыльном щетинистом, дергающемся бугре мышц, вцепившись зубами в бычье ухо, он снова и снова всаживает нож во вздувшийся, дергающийся загривок, и на кулак его бьет горячая струя крови, а он всей своей тяжестью наваливается на крутую холку и садит, садит ножом в шею.

Когда он первый раз вцепился зубами в ухо, чувствуя, что от мертвой хватки немеют челюсти и шея, его подняли на смех. Но, хоть и смеялись, все же чувствовали к нему уважение. И с тех пор он повторял это каждый раз. Его прозвали Бульдогом Виллаконехоса и говорили в шутку, что он ест быков живьем. Но односельчане всегда ждали этого дня, чтобы посмотреть, как он вцепится быку в ухо, и он знал наперед, что каждый раз будет так: сначала бык выйдет из клетки, потом кинется на кого-нибудь, а потом, когда все закричат, что пора убивать, он пробьется сквозь толпу и одним прыжком бросится на быка. Потом, когда все будет кончено и прирезанный бык затихнет под навалившимися на него людьми, он встанет и пойдет прочь, стыдясь того, что кусал быка за ухо, и вместе с тем гордясь собой, как только может гордиться мужчина. И он пойдет, пробираясь между телегами, мыть руки у каменного фонтана, и мужчины будут хлопать его по спине, и протягивать ему бурдюки, и кричать: «Нашему Бульдогу ура! Дай бог здоровья твоей матери!» Или они будут говорить: «Вот удалой парень. Ведь он из года в год это повторяет».

Андрес и стыдился, и чувствовал какую-то пустоту внутри, и был горд и счастлив; и он старался поскорее отделаться от всех и вымыть руки, и правую мыл до самого плеча, и отмывал нож, а потом брал чей-нибудь бурдюк и прополаскивал рот, чтобы уничтожить привкус бычьего уха во рту до следующего года.

И он выплевывал вино на каменные плиты, прежде чем поднять бурдюк повыше и направить струю вина прямо в самое горло.

Все это так. Его звали Бульдогом Виллаконехоса, и он ни за что в жизни не пропустил бы травлю быков у себя в деревне. И все-таки он помнил, что нет чувства приятнее того, которое появляется при звуках дождя, когда знаешь, что тебе не придется делать это.

Но я должен поспеть назад, сказал он самому себе. Тут нечего раздумывать, я должен поспеть назад и принять участие в этой операции с часовыми и с мостом. Там мой кровный брат Эладио, там Ансельмо, Примитиво, Фернандо, Агустин, Рафаэль, хотя последний, конечно, немногого стоит, две женщины, Пабло и Ingles. Впрочем, Ingles в счет не идет, он иностранец и действует по приказу. Они все будут в этом деле. И нельзя, чтобы я был избавлен от этого испытания из-за пакета. Я должен скорее доставить этот пакет и поспешить назад, чтобы поспеть к самой атаке на посты. Было бы просто позорно не участвовать в деле из-за этого пакета. Все ясно, раздумывать нечего. А кроме того, спохватился он, как спохватывается человек, сообразив, что предстоящее ему не только дело чести, о чем подумалось в первую очередь, но и удовольствие, — кроме того, мне будет приятно отправить на тот свет несколько фашистов. Мы уже давно их не убивали. Завтра мы займемся настоящим делом. Завтра мы не будем сидеть сложа руки. Завтрашний день мы проведем не зря. Пусть он поскорее наступит, завтрашний день, и пусть я буду там, вместе со всеми.

Как раз в эту минуту, когда он, продираясь сквозь высокие заросли дрока, поднимался по крутому склону к месту расположения республиканских частей, из-под ног у него, захлопав в темноте крыльями, вылетела куропатка, и он затаил дыхание от страха. Это от неожиданности, подумал он. Как это они ухитряются так быстро бить крыльями? Она, наверно, сидела на яйцах. А я чуть не наступил на гнездо. Не будь войны, привязать бы платок к кусту, а днем на обратном пути разыскать гнездо, взять яйца, подложить их дома под наседку, и у нас были бы маленькие куропатки на птичьем дворе, и я бы следил за ними, а когда подрастут, держал бы их для приманки. Выкалывать им глаза я бы не стал, потому что они и так были бы ручные. А может, на это нельзя полагаться? Пожалуй, нельзя. Тогда глаза придется выколоть.

Но когда сам вырастил их, это неприятно делать. Если держать их для приманки, можно еще подрезать крылья или привязать за ногу. Не будь войны, я бы пошел с Эладио ловить раков вон в том ручье у фашистского поста. Мы с ним как-то за одну ночь наловили в этом ручье сорок восемь штук. Если после дела с мостом нам придется уйти в Сьерра-де-Гредос, там есть хорошие ручьи, где и форель водится и раки. Уйти бы в Гредос, подумал он. Летом в Гредосе хорошо, да и осенью тоже, а вот зимой там лютые холода. Но, может быть, к зиме мы выиграем войну.

Если бы наш отец не был республиканцем, мы с Эладио служили бы в армии у фашистов, а фашистскому солдату думать не о чем. Выполняй приказы, живи или умирай, а конец какой придет, такой и придет. Подчиняться власти легче, чем воевать с ней.

Но партизанская война — дело ответственное. Если ты человек беспокойный, то беспокоиться тебе есть о чем. Эладио думает больше, чем я. И он беспокоится. Я верю в наше дело, и я ни о чем не беспокоюсь. Но ответственность мы несем большую.

Мы родились в трудное время, думал он. Раньше, наверно, жилось легче. Но нам не очень тяжело, потому что с самых первых дней мы притерпелись к невзгодам. Кто плохо переносит трудности, тому здесь не житье. Наше время трудное, потому что нам надо решать. Фашисты напали первые и все решили за нас. Мы сражаемся за жизнь. Но мне бы хотелось, чтобы можно было привязать платок к тому кусту, и вернуться сюда днем, и взять яйца, и подложить их под наседку, и потом видеть, как по двору у тебя расхаживают маленькие куропатки. На них даже смотреть приятно — маленькие, аккуратненькие.

Нет у тебя ни дома, ни двора возле этого дома, подумал он. И семьи у тебя нет, а есть только брат, который завтра пойдет в бой; ничего у тебя нет, кроме ветра, солнца да пустого брюха. Ветер сейчас слабый, думал он, а солнце зашло. В кармане у тебя четыре гранаты, но они только на то и годятся, чтобы швырнуть их. У тебя есть карабин за спиной, но он только на то и годится, чтобы посылать пули. У тебя есть пакет, который нужно отдать. И кишки у тебя полны дерьма, которое ты тоже отдашь земле, усмехнулся он в темноте. Можешь еще полить ее мочой. Все, что ты можешь, — это отдавать. Да ты философ, философ-горемыка, сказал он самому себе и опять усмехнулся.

И все же никакие возвышенные мысли не могли заглушить в нем чувство облегчения, то самое, что, бывало, охватывало его, когда он слышал шум дождя рано утром в день деревенской фиесты. Впереди, на гребне горы, были позиции республиканских войск, и он знал, что там его окликнут.

35

Роберт Джордан лежал в спальном мешке рядом с девушкой Марией, которая все еще спала. Он лежал на боку, повернувшись к девушке спиной, и чувствовал за собой все ее длинное тело, и эта близость была теперь только насмешкой. Ты, ты, бесновался он внутренне. Да ты. Ты же сам себе сказал при первом взгляде на него, что, когда он станет проявлять дружелюбие, тогда и надо ждать предательства. Болван. Жалкий болван. Ну, довольно. Сейчас не об этом надо думать. Может быть, он припрятал украденное или забросил куда-нибудь. Нет, на это надежды мало. Да все равно в темноте ничего не найдешь. Он будет держать это при себе. Он и динамит прихватил. Проклятый пьянчуга. Дерьмо поганое. Смылся бы просто к чертовой матери — нет, надо еще стащить взрыватель и детонаторы. И угораздило же меня, болвана, оставить их у этой чертовой бабы. Подлая, хитрая морда. Cabron поганый.

Перестань, успокойся, сказал он самому себе. Ты должен был пойти на риск, и это казалось самым надежным. Тебя просто обманули к чертовой матери, сказал он самому себе. Обманули дурака на четыре кулака. Не теряй головы, и не злись, и прекрати эти жалкие причитания и это нытье у стен вавилонских. Нет твоих материалов. Нет — и все тут! А, будь проклята эта поганая свинья. Теперь выпутывайся сам, черт тебя побери. Надо выпутываться, ты знаешь, что мост должен быть взорван, пусть даже тебе придется стать там и… Нет, это ты тоже брось. Посоветуйся лучше с дедушкой.

К чертовой матери твоего дедушку, и к чертовой матери эту вероломную проклятую страну и каждого проклятого испанца в ней и по ту и по другую сторону фронта. Пусть все идут к чертовой матери — Ларго, Прието, Асенсио, Миаха, Рохо, — все вместе и каждый в отдельности. К чертовой матери их эгоцентризм, их себялюбие, их самодовольство и их вероломство. Пусть идут к чертовой матери раз и навсегда. Пусть идут к чертовой матери до того, как мы умрем за них. Пусть идут к чертовой матери после того, как мы умрем за них. Пусть идут к чертовой матери со всеми потрохами. И Пабло пусть идет к чертовой матери. Пабло — это все они, вместе взятые. Господи, сжалься над испанским народом. Какой бы ни был у него вождь, этот вождь обманет его к чертовой матери. Один-единственный порядочный человек за две тысячи лет — Пабло Иглесиас, а все остальные обманщики. Но откуда нам знать, как бы он повел себя в этой войне? Я помню то время, когда Ларго казался мне неплохим человеком. Дурутти тоже был хороший, но свои же люди расстреляли его в Пуэнте-де-лос-Франкесес. Расстреляли, потому что он погнал их в наступление. Расстреляли во имя великолепной дисциплины недисциплинированности. Да ну их всех к чертовой матери. А теперь Пабло взял да и смылся к чертовой матери с моим взрывателем и детонаторами. Пропади он пропадом ко всем чертям. Нет, это он послал нас к чертям. Все они так делали, начиная с Кертеса и Менендеса де Авила и кончая Миахой. Вспомни, что сделал Миаха с Клебером. Себялюбивая лысая свинья. Тупая гадина с головой точно яйцо. Ну их к чертовой матери, всех этих оголтелых, себялюбивых, вероломных свиней, которые всегда правили Испанией и командовали ее армиями. К чертовой матери всех — только не народ.

Его ярость начала понемногу утихать, по мере того как он преувеличивал все больше и больше, обливая презрением всех без разбора, и так несправедливо, что сам уже перестал верить своим словам. Если это все так, зачем же ты пришел сюда? Это не так, и ты прекрасно это знаешь. Вспомни, сколько есть настоящих людей. Вспомни, сколько есть замечательных людей. Ему стало тошно от собственной несправедливости. Он ненавидел несправедливость не меньше, чем жестокость, и ярость слепила ему глаза, но наконец злоба стала утихать, красная, черная, слепящая, смертоносная злоба исчезла совсем, и в мыслях у него появилась та пустота, спокойствие, четкость, холодная ясность, какая бывает после близости с женщиной, которую не любишь.

— А ты, бедный мой зайчонок, — сказал он, повернувшись к Марии, которая улыбнулась во сне и прижалась к нему теснее. — Если бы ты заговорила со мной минуту назад, я бы тебя ударил. Какие мы, мужчины, скоты, когда разозлимся. — Теперь он лежал, тесно прижавшись к девушке, обняв ее, уткнувшись подбородком ей в плечо, и, лежа так, соображал, что ему надо будет сделать и как именно он это сделает.

И не так уж все плохо, думал он. Совсем не так уж плохо. Я не знаю, приходилось ли кому-нибудь делать подобные штуки раньше. Но после нас это будут делать, и при таких же трудных обстоятельствах, — люди найдутся. Если только мы сами сделаем это и другие об этом узнают. Да, если другие узнают. Если только им не придется ломать себе голову над тем, как мы это сделали. Нас очень мало, но тревожиться из-за этого нечего. Я взорву мост и с тем, что у нас осталось. А как хорошо, что я перестал злиться. Ведь я чуть не задохнулся, все равно как от сильного ветра. Злость — тоже роскошь, которую нельзя себе позволить.

— Все рассчитано, guapa, — чуть слышно сказал он Марии в плечо. — Тебя это не коснулось. Ты даже ничего не знала. Мы погибнем, но мост взорвем. Тебе ни о чем не пришлось тревожиться. Это не бог весть какой свадебный подарок. Но ведь говорят же, что нет ничего дороже крепкого сна. Ты крепко спала всю ночь. Может быть, ты наденешь свой сон на палец как обручальное кольцо. Спи, guapa. Спи крепко, любимая. Я не стану будить тебя. Это все, что я могу сейчас для тебя сделать.

Он лежал, легко обнимая ее, чувствуя ее дыхание, чувствуя, как бьется ее сердце, и следил за временем по своим ручным часам.

36

Подойдя к расположению республиканских войск, Андрес окликнул часовых. Точнее, он лег на землю там, где склон крутым обрывом шел вниз от тройного пояса колючей проволоки, и крикнул, подняв голову к валу из камней и земли. Сплошной оборонительной линии здесь не было, и в темноте он мог бы пройти мимо этого пункта в глубь территории, занятой республиканскими войсками, прежде чем его бы остановили. Но ему казалось, что проделать все это здесь будет безопаснее и проще.

— Salud! — крикнул он. — Salud, milicianos! [101]Он услышал щелканье затвора. Потом за валом выстрелили из винтовки. Раздался оглушительный треск, и темноту прорезало сверху вниз желтой полосой. Услышав щелканье затвора, Андрес лег плашмя и уткнулся лицом в землю.

— Не стреляйте, товарищи, — крикнул Андрес. — Не стреляйте. Я хочу подняться к вам.

— Сколько вас? — послышался чей-то голос из-за вала.

— Один. Я. Больше никого.

— Кто ты?

— Андрес Лопес из Виллаконехоса. Из отряда Пабло. Иду с донесением.

— Винтовка и патроны есть?

— Да, друг.

— Без винтовки и патронов мы сюда никого не пустим, — сказал голос. — И больше трех человек сразу тоже нельзя.

— Я один, — крикнул Андрес. — С важным поручением. Пустите меня.

Он услышал, как они переговариваются за валом, но слов не разобрал. Потом тот же голос крикнул опять:

— Сколько вас?

— Один. Я. Больше никого. Ради господа бога.

За валом опять стали переговариваться. Потом раздался голос:

— Слушай, фашист.

— Я не фашист, — крикнул Андрес. — Я guerrillero из отряда Пабло. Я иду с донесением в Генеральный штаб.

— Совсем рехнулся, — услышал он сверху. — Швырни в него гранату.

— Слушайте, — сказал Андрес. — Я один. Со мной больше никого нет. Вот чтоб мне так и так в святое причастие — говорю вам, я один. Пустите меня.

— Говорит, как добрый христианин, — сказал кто-то за валом и засмеялся.

Потом послышался голос другого:

— Самое лучшее швырнуть в него гранату.

— Нет! — крикнул Андрес. — Вы сделаете большую ошибку. Я с важным поручением. Пустите меня.

Вот из-за этого он и не любил переходить туда и сюда через линию фронта. Иной раз все складывалось лучше, иной раз хуже. Но совсем хорошо не бывало никогда.

— Ты один? — снова спросили его сверху.

— Me cago en la leche [102], — крикнул Андрес. — Сколько раз мне повторять? Я один.

— Ну, если один, так встань во весь рост и держи винтовку над головой.

Андрес встал и поднял карабин, держа его обеими руками.

— Теперь пробирайся через проволоку. Мы навели на тебя maquina, — сказал тот же голос.

Андрес подошел к первому поясу проволочных заграждений.

— Я не проберусь без рук, — крикнул он.

— Не смей опускать, — приказал ему голос.

— Я зацепился за проволоку, — ответил Андрес.

— Швырнуть бы в него гранату, проще всего, — сказал другой голос.

— Пусть перекинет винтовку за спину, — сказал еще чей-то голос. — Как он пройдет с поднятыми руками? Соображать надо!

— Фашисты все на один лад, — сказал другой голос. — Ставят одно условие за другим.

— Слушайте, — крикнул Андрес. — Я не фашист, я guerrillero из отряда Пабло. Мы поубивали фашистов больше, чем тиф.

— Я что-то не слышал про этого Пабло и про его отряд, — сказал голос, принадлежавший, очевидно, начальнику поста. — И про Петра и Павла и про других святых и апостолов тоже не слыхал. И про их отряды не знаю. Перекинь винтовку за плечо и действуй руками.

— Пока мы не открыли по тебе огонь из maquina, — крикнул другой.

— Que poco amables sois! — сказал Андрес. — Не очень-то вы любезны! — Он пошел вперед, продираясь через проволоку.

— Любезны? — крикнул кто-то. — Мы на войне, друг.

— Оно и видно, — сказал Андрес.

— Что он говорит?

Андрес опять услышал щелканье затвора.

— Ничего! — крикнул он. — Я ничего не говорю. Не стреляйте, пока я не проберусь через эту окаянную проволоку.

— Не смей так говорить про нашу проволоку! — крикнул кто-то. — Не то гранату швырнем.

— Quiero decir, que buena alambrada! [103]— крикнул Андрес. — Какая замечательная проволока!

Господь в нужнике! Что за проволока! Скоро я до вас доберусь, братья.

— Швырните в него гранату, — услышал он все тот же голос. — Говорю вам, это самое разумное.

— Братья, — сказал Андрес. Он весь взмок от пота, и он знал, что стороннику решительных действий ничего не стоит швырнуть в него гранату. — Я человек маленький.

— Охотно верю, — сказал гранатометчик.

— И ты прав, — сказал Андрес. Он осторожно пробирался через третий пояс колючей проволоки и был уже близок к валу. — Я совсем маленький человек.

Но мне поручили важное дело. Muy, muy serio [104].

— Важнее свободы ничего нет, — крикнул гранатометчик. — Ты думаешь, есть что-нибудь и поважнее свободы? — спросил он вызывающим тоном.

— Нет, друг, — с облегчением сказал Андрес. Теперь он знал, что имеет дело с самыми оголтелыми, с теми, кто носит красно-черные шарфы. — Viva la Libertad!

— Viva la FAI! Viva la CNT! [105]— закричали в ответ из-за вала. — Да здравствует анархо-синдикализм и свобода!

— Viva nosotros! — крикнул Андрес. — Да здравствуем мы!

— Он из наших, — сказал гранатометчик. — А ведь я мог уложить его этой штукой.

Он посмотрел на гранату, которую держал в руке, и расчувствовался, когда Андрес перебрался через вал. Обняв его и все еще не выпуская гранаты из рук, так что она легла Андресу на лопатку, гранатометчик расцеловал Андреса в обе щеки.

— Я очень доволен, что все обошлось благополучно, брат, — сказал он. — Я очень доволен.

— Где твой начальник? — спросил Андрес.

— Я здесь начальник, — сказал тот. — Покажи свои документы.

Он пошел в блиндаж и при свече просмотрел документы: сложенный пополам кусочек шелка, трехцветный, как флаг Республики, с печатью СВР в центре, salvoconducto — охранное удостоверение, или пропуск, в котором было проставлено имя Андреса, его возраст, место рождения и указано данное ему поручение (все это Роберт Джордан написал на листке, вырванном из записной книжки, и поставил штамп СВР), и, наконец, четыре сложенных листочка донесения Гольцу, обвязанные шнурком и запечатанные воском с оттиском металлической печати СВР, которая была вправлена в деревянную ручку резинового штампа.

— Такие я уже видел, — сказал начальник поста и вернул Андресу кусочек шелка. — Они у вас у всех есть. Но без такой бумажки это ничего не значит. — Он взял salvoconducto и снова прочел его с начала до конца. — Откуда ты родом?

— Из Виллаконехоса, — сказал Андрес.

— Что там у вас растет?

— Дыни, — сказал Андрес. — Это всему свету известно.

— Кого ты там знаешь?

— А что? Ты разве сам оттуда?

— Нет. Но я там бывал. Я из Аранхуэса.

— Спрашивай о ком хочешь.

— Опиши Хосе Ринкона.

— Который содержит кабачок?

— Вот-вот.

— Бритая голова, толстобрюхий, и глаз немного косит.

— Ну, раз так, значит, эта бумажка действительна, — сказал тот и протянул ему листок. — А что ты делаешь на их стороне?

— Наш отец перебрался в Вильякастин еще до начала движения, — сказал Андрес. — Это на равнине, за горами. Там мы и жили, когда началось движение. А с тех пор я в отряде Пабло. Но я тороплюсь, друг. Надо поскорее доставить это.

— А что там у вас делается, на фашистской территории? — спросил начальник поста. Он не торопился.

— Сегодня было много tomate, — горделиво сказал Андрес. — Сегодня на дороге пыль стояла столбом. Сегодня перебили весь отряд Глухого.

— А кто это Глухой? — недоверчиво спросил офицер.

— Вожак одного из самых лучших отрядов в горах.

— Не мешало бы вам всем перейти на республиканскую территорию и вступить в армию, — сказал офицер. — Развели партизанщину, а это чепуха. Не мешало бы перейти сюда и подчиниться нашей дисциплине. А если партизанские отряды понадобятся, мы их сами пошлем.

Андрес был наделен почти сверхъестественным терпением. Он спокойно продирался через проволоку. И этот допрос его тоже не взволновал. И то, что этот человек не понимает ни их, ни того, что они делают, казалось ему в порядке вещей, и ничего неожиданного в этих дурацких разговорах для него не было. И в том, что все так затягивается, тоже не было ничего неожиданного, но теперь ему пора было идти дальше.

— Слушай, compadre, — сказал он. — Очень возможно, что ты прав. Но мне приказано доставить этот пакет командиру Тридцать пятой дивизии, которая на рассвете начнет наступление в этих горах, а сейчас уже ночь, и я должен идти дальше.

— Какое наступление? Что ты знаешь о наступлении?

— Я ничего не знаю. Но мне надо добраться в Навасерраду и еще дальше. Отправь меня к своему командиру, может быть, он даст мне какой-нибудь транспорт. Пошли кого-нибудь со мной, только поскорее, потому что дело не терпит.

— Что-то мне все очень сомнительно, — сказал офицер. — Лучше бы нам подстрелить тебя, когда ты подошел к проволоке.

— Ты же видел мои документы, товарищ, и я тебе объяснил, зачем иду, — терпеливо ответил ему Андрес.

— Документы можно подделать, — сказал офицер. — И такое поручение любой фашист себе придумает. Я сам провожу тебя к начальнику.

— Хорошо, — сказал Андрес. — Пойдем. Только давай поскорее.

— Эй, Санчес. Прими командование, — сказал офицер. — Ты не хуже меня знаешь, что надо делать. Я поведу этого так называемого товарища к командиру.

Они двинулись вперед неглубоким окопом за вершиной холма, и в темноте Андрес почувствовал зловоние, которое шло из зарослей дрока, загаженных защитниками этой вершины. Ему не нравились эти люди, похожие на беспризорных ребят, грязные, недисциплинированные, испорченные, добрые, ласковые, глупые, невежественные и всегда опасные, потому что в их руках было оружие. Сам Андрес в политике не разбирался, он только стоял за Республику. Ему часто приходилось слышать, как говорят эти люди, и они говорили красиво, и слушать их было приятно, но сами они ему не нравились. Какая же это свобода, когда человек напакостит и не приберет за собой, думал он. Свободнее кошки никого нет, а она и то прибирает. Кошка — самый ярый анархист. Покуда они не научатся этому у кошки, их уважать не будут.

Офицер, шагавший впереди него, вдруг остановился.

— Карабин все еще при тебе? — сказал он.

— Да, — сказал Андрес. — А что?

— Дай его сюда, — сказал офицер. — А то еще выстрелишь мне в спину.

— Зачем? — спросил его Андрес. — Зачем я буду стрелять тебе в спину?

— Кто вас знает, — сказал офицер. — Я никому не доверяю. Давай сюда карабин.

Андрес сбросил карабин с плеча и передал ему.

— Раз уж тебе хочется тащить его, — сказал он.

— Так оно лучше, — сказал офицер. — Спокойнее.

Они спускались в темноте по склону холма.

37

Роберт Джордан лежал рядом с девушкой и следил за временем по часам на руке. Время шло медленно, почти незаметно, потому что часы были маленькие и он не мог разглядеть секундную стрелку. Но, вглядываясь в минутную, он обнаружил, что если очень сосредоточиться, то почти можно уловить, как она движется. Он лежал, уткнувшись подбородком в голову девушки, и когда вытягивал шею, чтобы посмотреть на часы, то чувствовал ее коротко стриженные волосы у себя на щеке, и они были мягкие, живые и такие же шелковистые, как мех куницы под рукой, когда открываешь зажимы капкана, вытаскиваешь ее оттуда и, держа одной рукой, другой приглаживаешь мех. В горле у него вставал ком, когда волосы Марии касались его щеки, и когда он прижимал ее к себе, томящая пустота шла от горла по всему телу; он опустил голову ниже, не сводя глаз с циферблата, по левой стороне которого медленно двигалось похожее на пику светящееся острие. Теперь он ясно различал движение стрелки, и он теснее прижал к себе Марию, словно стараясь замедлить это движение. Ему не хотелось будить ее, но не трогать ее сейчас, в их последний раз, он тоже не мог, и он коснулся губами ее шеи за ухом и повел ими дальше, чувствуя ее гладкую кожу и мягкое прикосновение ее волос. Он смотрел на стрелку, двигающуюся на циферблате, и еще крепче прижал к себе Марию и повел кончиком языка по ее щеке и по мочке уха и выше, по чудесным извилинам ушной раковины до милого твердого ободка наверху, и язык у него дрожал. Он чувствовал, как эта дрожь пронизывает томящую пустоту тела, и видел, что минутная стрелка уже подбирается к трем часам. И тогда он повернул к себе голову все еще спящей Марии и нашел ее губы. Он не целовал ее, только легко-легко водил губами по ее сонно сомкнутым губам, чувствуя их нежное прикосновение. Он повернулся к ней, и по ее длинному, легкому, нежному телу пробежала дрожь, и потом она вздохнула, все еще не просыпаясь, а потом, все еще не просыпаясь, она тоже обняла его и потом проснулась, и ее губы крепко, настойчиво прижались к его губам, и он сказал:

— Тебе будет больно.

И она сказала:

— Нет, не будет.

— Зайчонок.

— Нет. Молчи.

— Зайчонок мой.

— Молчи. Молчи.

И потом они были вместе, и хоть стрелка часов продолжала двигаться, невидимая теперь, они знали, что то, что будет с одним, будет и с другим, что больше того, что есть сейчас, ничего не будет, что это все и навсегда; это уже было, и должно было прийти опять, и пришло. То, что не могло прийти, теперь пришло. Это пришло, и это было и раньше, и всегда, и вот оно, вот, вот. О, вот оно, вот оно, вот оно, только оно, одно оно и всегда оно. И нет ничего, кроме тебя, и оно пророк твой. Ныне и вовеки. Вот оно, вот оно, и другого ничего нет. Да, вот оно. Оно и только оно, и больше ничего не надо, только это, и где ты, и где я, и мы оба, и не спрашивай, не надо спрашивать, пусть только одно оно; и пусть так теперь и всегда, и всегда оно, всегда оно, отныне всегда только оно; и ничего другого, одно оно, оно; оно выше, оно взлетает, оно плывет, оно уходит, оно расплывается кругами, оно парит, оно дальше, и еще дальше, и все дальше и дальше; и вместе, вместе, вместе, все еще вместе, все еще вместе, и вместе вниз, вместе мягко, вместе тоскливо, вместе нежно, вместе радостно, и дорожить этим вместе, и любить это вместе, и вместе и вместе на земле, и под локтями срезанные, примятые телом сосновые ветки, пахнущие смолой и ночью; и вот уже совсем на земле, и впереди утро этого дня. Потом он сказал вслух, потому что все остальное было у него только в мыслях и до сих пор он молчал:

— О Мария, я люблю тебя, и как я благодарен тебе.

Мария сказала:

— Молчи. Давай лучше помолчим.

— Нет, я буду говорить, потому что это очень важно.

— Нет.

— Зайчонок…

Но она крепко прижалась к нему, отворачивая голову, и он тихо спросил:

— Больно, зайчонок?

— Нет, — сказала она. — Я тоже тебе благодарна за то, что опять была в la gloria.

Потом они лежали рядом, тихо, касаясь друг друга всем телом — ногами, бедрами, грудью, плечами, только Роберт Джордан повернулся так, чтобы опять видеть свои часы, и Мария сказала:

— Какие мы с тобой счастливые.

— Да, — сказал он. — Нам с тобой грех жаловаться.

— Спать уже некогда?

— Да, — сказал он. — Теперь уже скоро.

— Тогда давай встанем и поедим чего-нибудь.

— Хорошо.

— Слушай. Тебя что-то тревожит.

— Нет.

— Правда?

— Сейчас уже нет.

— Раньше тревожило?

— Какое-то время.

— Я ничем не могу помочь тебе?

— Нет, — сказал он. — Ты и так мне помогла.

— Это? Это было для меня.

— Это было для нас обоих, — сказал он. — В этом человек не бывает один. Вставай, зайчонок, надо одеваться.

Но мысль — лучший его товарищ — возвращалась к la gloria. Она сказала la gloria. Это совсем не то, что glory, и не то, что la gloire, о которой говорят и пишут французы. Это то самое, что есть в андалузских народных песнях. Это было, конечно, у Греко, и у Сан-Хуана де ла Крус, и у других. Я не мистик, но отрицать это так же бессмысленно, как отрицать телефон, или то, что Земля вращается вокруг Солнца, или то, что во вселенной существуют другие планеты, кроме Земли.

Как мало мы знаем из того, что нам следует знать. Я бы хотел, чтобы впереди у меня была долгая жизнь, а не смерть, которая ждет меня сегодня, потому что я много узнал о жизни за эти четыре дня, — гораздо больше, чем за все остальное время. Я бы хотел дожить до глубокой старости и знать, на самом деле знать. Интересно, можно ли учиться до бесконечности, или человек способен усвоить только то, что ему положено? Я был уверен, что знаю много такого, о чем я на самом деле и понятия не имел. Я бы хотел, чтобы впереди у меня было больше времени.

— Ты меня многому научила, зайчонок, — сказал он по-английски.

— Что ты говоришь?

— Я многому от тебя научился.

— Que va, — сказала она. — Это ты образованный, а не я.

Образованный, подумал он. У меня только самые крохи образования. Самые-самые крохи. Жаль, если я умру сегодня, потому что теперь я уже кое-что знаю. Интересно, почему ты научился кое-чему именно сейчас? Потому что недостаток времени обострил твою восприимчивость? Недостаток времени — чепуха. Тебе следовало это знать. Я прожил целую жизнь в этих горах, с тех пор как пришел сюда. Ансельмо — мой самый старый друг. Я знаю его лучше, чем знаю Чэба, лучше, чем Чарльза, лучше, чем Гая, лучше, чем Майка, а их я знаю хорошо. Сквернослов Агустин — это мой брат, а брата у меня никогда не было. Мария — моя настоящая любовь, моя жена. А у меня никогда не было настоящей любви. Никогда не было жены. Она и сестра мне, а у меня никогда не было сестры, и дочь, а дочери у меня никогда не будет. Как не хочется оставлять все такое хорошее. Он кончил шнуровать свои сандалии.

— По-моему, жизнь очень интересная штука, — сказал он Марии.

Она сидела рядом с ним на спальном мешке, обхватив руками ноги пониже колен. Кто-то приподнял попону, висевшую над входом в пещеру, и они оба увидели свет. Была все еще ночь, и утро ничем не давало себя знать, разве только когда он поднимал голову и смотрел сквозь сосны на звезды, переместившиеся далеко вниз. Но в этом месяце утро должно было наступить быстро.

— Роберто, — сказала Мария.

— Да, guapa.

— Сегодня в этом деле мы будем вместе, да?

— После того как начнется.

— А с самого начала?

— Нет. Ты будешь с лошадьми.

— А разве мне нельзя с тобой?

— Нет. У меня дело такое, что только я один и могу его выполнить, и я бы стал беспокоиться из-за тебя.

— Но ты придешь сразу, как только кончишь?

— Сразу, — сказал он и усмехнулся в темноте. — Вставай, guapa, надо поесть перед уходом.

— А спальный мешок?

— Сверни его, если уж тебе так хочется.

— Мне очень хочется, — сказала она.

— Дай я помогу.

— Нет. Пусти, я сама.

Она опустилась на колени, чтобы расправить и свернуть спальный мешок, потом передумала, встала с земли и так сильно встряхнула его, что он громко хлопнул в воздухе. Потом она снова опустилась на колени, разровняла мешок и свернула. Роберт Джордан взял оба рюкзака, осторожно держа их так, чтобы ничего не выпало из прорезов, и зашагал между соснами ко входу в пещеру, занавешенному пропахшей дымом попоной. Когда он отодвинул попону локтем и вошел в пещеру, на его часах было без десяти минут три.

38

Они были в пещере, и мужчины стояли у очага, в котором Мария раздувала огонь. Пилар уже вскипятила кофе в котелке. Она не ложилась с тех самых пор, как разбудила Роберта Джордана, и теперь, сидя на табуретке в дымной пещере, зашивала прорез во втором рюкзаке. Первый был уже зашит. Огонь, горевший в очаге, освещал ее лицо.

— Положи себе еще мяса, — сказала она Фернандо. — Набивай брюхо, не стесняйся. Все равно доктора у нас нет, вскрывать никто не будет, если что случится.

— Зачем ты так говоришь, женщина? — сказал Агустин. — Язык у тебя, как у самой последней шлюхи.

Он стоял, опираясь о ручной пулемет со сложенной и прижатой к стволу треногой, карманы у него были набиты гранатами, через одно плечо висел мешок с дисками, а через другое — сумка, полная патронов. Он курил папиросу и, поднимая кружку с кофе к губам, дул на кофе дымом.

— Ты прямо скобяная лавка на двух ногах, — сказала ему Пилар. — И ста шагов с этим не пройдешь.

— Que va, женщина, — сказал Агустин. — Дорога-то будет под гору.

— А верхний пост? Туда надо подниматься, — сказал Фернандо. — А уж потом под гору.

— Взберусь, как козел, — сказал Агустин. — А где твой брат? — спросил он Эладио. — Твой прекрасный братец смылся?

Эладио стоял у стены пещеры.

— Замолчи, — сказал он.

Эладио нервничал и раздражался перед боем. Он подошел к столу и начал набивать карманы гранатами, беря их из обтянутых сыромятной кожей корзин, которые были прислонены к ножке стола.

Роберт Джордан присел рядом с ним на корточки. Он сунул руку в корзину и вытащил оттуда четыре гранаты. Три из них были овальные гранаты Милса.

— Откуда они у вас? — спросил он Эладио.

— Эти? Это республиканские. Их старик принес.

— Ну, как они?

— Valen mas que pesari [106], — сказал Эладио. — Сокровище, а не гранаты.

— Это я их принес, — сказал Ансельмо. — Сразу шестьдесят штук в одном мешке. Девяносто фунтов.

— Вы ими пользовались? — спросил Роберт Джордан у Пилар.

— Que va, пользовались, — сказала женщина. — С этими самыми Пабло захватил пост в Отеро.

Услышав имя Пабло, Агустин начал ругаться. Роберт Джордан увидел при свете очага, какое лицо стало у Пилар.

— Прекрати, — резко сказал он Агустину. — Нечего об этом говорить.

— Они никогда не отказывают? — Роберт Джордан держал в руке покрашенную серой краской гранату, пробуя ногтем предохранительную чеку.

— Никогда, — сказал Эладио. — Такого еще не бывало, чтоб не взорвалась.

— А быстро взрывается?

— Как упадет, так и взрывается. Быстро. Довольно быстро.

— А эти?

Он поднял похожую на банку гранату, обмотанную проволокой.

— Эти дрянь, — ответил ему Эладио. — Они хоть и взрываются и огня много, а осколков совсем нет.

— Но взрываются всегда?

— Que va, всегда! — сказала Пилар. — Всегда ничего не бывает ни с их снаряжением, ни с нашим.

— Но вы сами говорите, что те взрываются всегда.

— Я не говорила, — ответила ему Пилар. — Ты спрашивал других, а не меня. Я такого не знаю, чтобы эти штуки всегда взрывались.

— Все взрываются, — стоял на своем Эладио. — Говори правду, женщина.

— Откуда ты это знаешь? — спросила его Пилар. — Бросал-то их Пабло. Ты в Отеро никого не убил.

— Это отродье последней шлюхи… — начал Агустин.

— Перестань, — резко оборвала его Пилар. Потом продолжала: — Они все одинаковые, Ingles. Но ребристые удобнее.

Лучше всего швырять их парами, по одной каждого типа, подумал Роберт Джордан. Но ребристые бросать легче. И они надежнее.

— Ты думаешь, что придется бросать гранаты, Ingles? — спросил Агустин.

— Может быть, — сказал Роберт Джордан.

Но, сидя на корточках и разбирая гранаты, он думал: это невозможно. Не понимаю, как я мог обмануть самого себя. Мы пропали, когда они окружили Глухого, так же как Глухой пропал, когда снег перестал идти. Ты просто не можешь допустить такую мысль. А тебе нужно делать свое дело и составлять план, который, как ты сам знаешь, неосуществим. Ты составил его, а теперь ты знаешь, что он никуда не годится. Сейчас, утром, он никуда не годится. Ты вполне можешь захватить любой из постов с теми, кто у тебя есть. Но оба поста ты захватить не сможешь. Во всяком случае, нельзя ручаться. Не обманывай самого себя. При дневном свете это невозможно.

Попытка захватить сразу оба поста ни к чему не приведет. Пабло знал это с самого начала. Наверно, он все время собирался смыться, но, когда Глухого окружили, Пабло понял, что наша песенка и вовсе спета. Нельзя готовиться к операции, полагаясь на чудо. Ты погубишь их всех и даже не взорвешь моста, если начнешь действовать с теми, кто у тебя есть сейчас. Ты погубишь Пилар, Ансельмо, Агустина, Примитиво, пугливого Эладио, бездельника-цыгана и Фернандо, а моста не взорвешь. И ты надеешься, что совершится чудо и что Гольц получит твое донесение от Андреса и все приостановит? А если нет, ты убьешь их всех из-за этого приказа. И Марию тоже. Ты убьешь и ее тоже из-за этого приказа. Неужели ты не можешь уберечь хотя бы Марию? Проклятый Пабло, чтоб его черт побрал, думал он.

Нет. Не надо злиться. Злоба ничуть не лучше страха. Но вместо того, чтобы спать с девушкой, ты бы лучше ночью объездил с Пилар здешние места и попытался раздобыть еще людей. Да, думал он. А если б со мной что-нибудь случилось, некому было бы взрывать мост. Да. Вот поэтому ты и не поехал. И послать кого-нибудь другого тоже нельзя было, потому что ты не мог пойти на риск и лишиться еще одного человека. Надо было беречь тех, кто есть, и составлять план в расчете только на них.

Но твой план дерьмо. Говорю тебе, дерьмо. Он был составлен ночью, а сейчас утро. Утром ночные планы никуда не годятся. Когда думаешь ночью, это одно, а утром все выглядит иначе. И ты знаешь, что план никуда не годится.

А что, Джон Мосби умел выпутываться из таких же вот невозможных положений? Конечно, умел. И положения бывали куда более трудные. Ты помни: нельзя недооценивать элемента неожиданности. Помни это. Помни, не так уж это бессмысленно, если только ты сделаешь все, что нужно. Но от тебя ждут совсем другого. От тебя ждут не возможного успеха, а верного успеха. Но посмотри, как все обернулось. Впрочем, с самого начала все пошло не так, как надо, а в таких случаях чем дальше, тем хуже; это как снежный ком, который катится с горы и все больше и больше облипает мокрым снегом.

Сидя у стола на корточках, он поднял голову и увидел Марию, и она улыбнулась ему. Он тоже улыбнулся ей одними губами, взял четыре гранаты и рассовал их по карманам. Можно отвинтить детонаторы и использовать только их, подумал он. Но разрыв гранаты вряд ли повредит делу. Он произойдет одновременно со взрывом заряда и не ослабит силу самого взрыва. По крайней мере, так я думаю. Я убежден в этом. Положись хоть немного на самого себя, подумал он. Ведь еще этой ночью ты думал, что вы с девушкой невесть какие герои, а твой отец трус. А вот теперь докажи, что хоть немного полагаешься на самого себя.

Он опять улыбнулся Марии, но эта улыбка только стянула кожу на скулах и вокруг рта.

Она думает, что ты просто гений, сказал он самому себе. А по-моему, ты дерьмо. И вся эта gloria, и прочие глупости — тоже. Идеи у тебя были замечательные. И весь мир был у тебя как на ладони. К черту всю эту белиберду.

Ладно, ладно, сказал он самому себе. Не злись. Это слишком легкий выход из положения. Такие выходы всегда найдутся. Тебе только и осталось, что кусать ногти. Нечего оплевывать все, что было, только потому, что скоро потеряешь это. Не уподобляйся змее с перебитым хребтом, которая кусает самое себя; и тебе, собака, никто не перебивал хребта. Тебя еще не тронули, а ты уже скулишь. Сражение еще не началось, а ты уже злишься. Прибереги свою злобу к сражению. Она тебе пригодится тогда.

Пилар подошла к нему с рюкзаком.

— Теперь крепко, — сказала она. — Эти гранаты очень хорошие, они не подведут.

— Ну, как ты, женщина?

Она взглянула на него, покачала головой и улыбнулась. Он подумал: интересно, что это за улыбка — только внешняя или нет? На вид она была настоящая.

— Хорошо, — сказала она. — Deritro de la gravedad. — Потом спросила, присев рядом с ним на корточки: — А что ты сам думаешь теперь, когда уже началось?

— Думаю, что нас мало, — быстро ответил ей Роберт Джордан.

— Я тоже, — сказала она. — Нас очень мало. — Потом сказала, опять только ему одному: — Мария и сама управится с лошадьми. Мне там нечего делать. Мы их стреножим. Это кавалерийские лошади, они стрельбы не испугаются. Я пойду к нижнему посту и сделаю все, что должен был сделать Пабло. Так у тебя будет одним человеком больше.

— Хорошо, — сказал он. — Я так и думал, что ты попросишься туда.

— Слушай, Ingles, — сказала Пилар, пристально глядя на него. — Ты не тревожься. Все будет хорошо. Помни, ведь они ничего такого не ждут.

— Да, — сказал Роберт Джордан.

— И вот еще что, Ingles, — сказала Пилар так тихо, как только позволял ей ее хриплый голос. — Что я там тебе говорила про твою руку…

— Что такое про мою руку? — сердито перебил он.

— Да ты послушай. Не сердись, мальчик. Я про твою руку. Это все цыганские выдумки, это я просто так, для пущей важности. Ничего такого не было.

— Довольно об этом, — холодно сказал он.

— Нет, — сказала она голосом хриплым и нежным. — Это все мое вранье. Я не хочу, чтобы ты тревожился в день боя.

— Я не тревожусь, — сказал Роберт Джордан.

— Нет, Ingles, — сказала она. — Ты очень тревожишься, и тревожишься за правое дело. Но все будет хорошо. Для этого мы и на свет родились.

— Я не нуждаюсь в политическом комиссаре, — ответил ей Роберт Джордан.

Она опять улыбнулась приятной, искренней улыбкой, раздвинувшей ее широкие обветренные губы, и сказала:

— Я тебя очень люблю.

— Мне это ни к чему сейчас, — сказал он. — Ni tu, ni Dios [107].

— Да, — хриплым шепотом сказала Пилар. — Я знаю. Мне просто хотелось сказать тебе об этом. И не тревожься. Мы сделаем все, как надо.

— А почему бы и нет? — сказал Роберт Джордан, и кожа на его лице чуть дрогнула от слабой улыбки. — Конечно, сделаем. Все будет хорошо.

— Когда мы пойдем? — спросила Пилар.

Роберт Джордан посмотрел на часы.

— Хоть сейчас, — сказал он.

Он подал один рюкзак Ансельмо.

— Ну, как дела, старик? — спросил он.

Ансельмо достругивал последний клин по тому образцу, который дал ему Роберт Джордан. Эти клинья готовились на тот случай, если понадобятся лишние.

— Хорошо, — сказал старик и кивнул. — Пока что очень хорошо. — Он вытянул перед собой руку. — Смотри, — сказал он и улыбнулся. Протянутая рука не дрогнула.

— Bueno, y que? [108]— сказал ему Роберт Джордан. — Всю руку я тоже могу. А ты протяни один палец.

Ансельмо протянул. Палец дрожал. Он взглянул на Роберта Джордана и покачал головой.

— У меня тоже. — Роберт Джордан показал. — Всегда. Это в порядке вещей.

— Со мной этого не бывает, — сказал Фернандо. Он вытянул вперед правый указательный палец. Потом левый.

— А плюнуть можешь? — спросил его Агустин и подмигнул Роберту Джордану.

Фернандо отхаркнулся и с гордостью плюнул на земляной пол пещеры, потом растер плевок ногой.

— Эй, ты, грязный мул, — сказала ему Пилар. — Плевал бы в очаг, если уж хочешь показать всем, какой ты храбрый.

— Я бы никогда не стал плевать на пол, Пилар, если б мы не уходили из этого места совсем, — чопорно сказал Фернандо.

— Осторожнее сегодня с плевками, — ответила ему Пилар. — Смотри, как бы не плюнуть в такое место, откуда так и не уйдешь.

— Вот черная кошка, — усмехнулся Агустин. Нервное напряжение сказывалось у него в том, что ему хотелось шутить, но он чувствовал то же, что чувствовали они все.

— Это я в шутку, — сказала Пилар.

— Я тоже, — сказал Агустин. — Но только me cago en la leche, я буду рад, когда это начнется.

— А где цыган? — спросил Роберт Джордан у Эладио.

— С лошадьми, — сказал Эладио. — Его видно, если стать у входа.

— Ну как он?

Эладио усмехнулся.

— Очень боится, — сказал он. У него становилось спокойнее на душе, когда он говорил о страхе других.

— Слушай, Ingles, — начала Пилар.

Роберт Джордан взглянул в ее сторону и вдруг увидел, что она открыла рот и смотрит так, будто не верит собственным глазам, и он круто повернулся ко входу в пещеру, схватившись за револьвер. Там, придерживая попону одной рукой, с выглядывающим из-за плеча автоматом, стоял Пабло — широкоплечий, приземистый, давно не бритый, — и его маленькие, с красными веками глаза смотрели вперед, ни на ком не останавливаясь.

— Ты… — не веря самой себе, сказала Пилар. — Ты…

— Я, — ровным голосом сказал Пабло. Он вошел в пещеру. — Hola, Ingles, — сказал он. — Я привел пятерых из отрядов Элиаса и Алехандро. Они там наверху с лошадьми.

— А взрыватель, а детонаторы? — сказал Роберт Джордан. — А другие материалы?

— Я бросил их со скалы в реку, — сказал Пабло, по-прежнему ни на кого не глядя. — Но вместо детонатора можно взять гранату, я это все обдумал…

— Я тоже, — сказал Роберт Джордан.

— Нет ли у вас чего-нибудь выпить? — устало спросил Пабло.

Роберт Джордан протянул ему свою флягу, и он сделал несколько быстрых глотков, потом вытер рот рукой.

— Что с тобой делается? — спросила Пилар.

— Nada, — сказал Пабло, снова вытирая рот. — Ничего. Я вернулся.

— Но что же все-таки с тобой?

— Ничего. Была минута слабости. Я ушел, а теперь опять здесь. — Он повернулся к Роберту Джордану. — En el fondo no soy cobarde, — сказал он. — Если разобраться, так трусости во мне нет.

Но есть многое другое, подумал Роберт Джордан. На что угодно спорю. Но я рад видеть тебя, сукина сына.

— Я только пятерых и мог раздобыть у Элиаса и Алехандро, — сказал Пабло. — Ни минуты не передохнул, все ездил. Вас девять человек, и одним вам ни за что не управиться. Я еще вчера это понял, когда слушал, как Ingles все объясняет. Ни за что. На нижнем посту семеро солдат и капрал. А если они поднимут тревогу или начнут отстреливаться? — Теперь он взглянул на Роберта Джордана. — Когда я ушел, я думал, что ты сам все поймешь и откажешься от этого дела. Потом, когда я выбросил твой материал, я стал думать по-другому.

— Я рад тебя видеть, — сказал Роберт Джордан. Он подошел к нему. — Обойдемся одними гранатами. Все будет хорошо. Не важно, что нет остального.

— Нет, — сказал Пабло. — Для тебя бы я ничего не сделал. Ты принес нам несчастье. Это все из-за тебя. И то, что произошло с Глухим, тоже из-за тебя. Но когда я выбросил твой материал, мне стало очень тягостно одному.

— Иди ты… — сказала Пилар.

— И я поехал искать людей, чтобы можно было рассчитывать на успех дела. Я привел самых лучших, каких только мог найти. Они ждут наверху, потому что мне хотелось сначала поговорить с вами. Они думают, что вожак я.

— Ты и есть вожак, — сказала Пилар. — Если сам этого хочешь.

Пабло взглянул на нее и ничего не сказал. Потом заговорил просто и спокойно:

— Я много чего передумал с тех пор, как это случилось с Глухим. И я решил: если кончать, так кончать всем вместе. Но тебя, Ingles, я ненавижу за то, что ты навлек это на нас!

— Но, Пабло, — начал Фернандо. Он все еще подбирал хлебом остатки мясной подливки из котелка, карманы у него были набиты гранатами, через плечо висела сумка с патронами. — Разве ты не уверен, что операция пройдет успешно? Третьего дня ты говорил, что все будет хорошо.

— Дай ему еще мяса, — злобно сказала Пилар Марии. Потом она посмотрела на Пабло, и взгляд ее смягчился. — Значит, ты вернулся?

— Да, женщина, — сказал Пабло.

— Ну что ж, добро пожаловать, — сказала ему Пилар. — Я не верила, что ты такой уж конченый человек, как это казалось с первого взгляда.

— После того, что я сделал, мне стало очень тягостно одному, и я не смог этого перенести, — спокойно сказал ей Пабло.

— Не смог перенести, — передразнила его Пилар. — Ты такое и пятнадцати минут не сможешь перенести.

— Не дразни меня, женщина. Я вернулся.

— И добро пожаловать, — повторила она. — Я уже это сказала, ты разве не слышал? Пей кофе, и давайте собираться. Устала я от этих представлений.

— Это кофе? — спросил Пабло.

— Конечно, кофе, — сказал Фернандо.

— Налей мне, Мария, — сказал Пабло. — Ну, как ты? — Он не смотрел на нее.

— Хорошо, — ответила Мария и подала ему кружку кофе. — Хочешь мяса?

Пабло отрицательно покачал головой.

— No me gusta estar solo, — продолжал объяснять Пабло одной Пилар, как будто других здесь и не было. — Нехорошо быть одному. Вчера я весь день ездил один, и мне не было тягостно, потому что я трудился ради общего блага. Но вчерашний вечер! Hombre! Que mal lo pase! [109]

— Твой предшественник, знаменитый Иуда Искариот, повесился, — сказала Пилар.

— Не надо так говорить, женщина, — сказал Пабло. — Разве ты не видишь? Я вернулся. Не надо говорить про Иуду, и вообще не надо об этом. Я вернулся.

— Что это за люди, которых ты привел? — спросила его Пилар. — Стоило ли приводить?

— Son buenos [110], — сказал Пабло. Он отважился и посмотрел на Пилар в упор, потом отвернулся опять.

— Buenos у bobos. Хорошие и глупые. Готовые идти на смерть и все такое. A tu gusto. Как раз по твоему вкусу. Ты таких любишь.

Пабло снова посмотрел Пилар в глаза и на этот раз не стал отворачиваться. Он смотрел на нее в упор своими маленькими свиными глазками с красным ободком век.

— Ты, — сказала она, и ее хриплый голос опять прозвучал ласково. — Ах, ты. Я вот что думаю: если в человеке что-то было, так, должно быть, какая-то частица этого всегда в нем останется.

— Listo [111], — сказал Пабло, твердо глядя на нее в упор. — Что бы этот день ни принес, я готов.

— Теперь я верю, что ты вернулся, — сказала ему Пилар. — Теперь я верю. Но далеко же ты от нас уходил.

— Дай мне глотнуть еще раз из твоей бутылки, — сказал Пабло Роберту Джордану. — И надо собираться в путь.

39

Они поднялись в темноте по склону и вышли из леса к узкому ущелью. Они были тяжело нагружены и подъем одолели медленно. Лошади тоже шли с грузом, навьюченным поверх седел.

— В случае чего поклажу можно сбросить, — сказала Пилар, когда они собирались. — Но если придется разбивать лагерь, это все понадобится.

— А где остальные боеприпасы? — спросил Роберт Джордан, увязывая свои рюкзаки.

— Вот в этих вьюках.

Роберт Джордан сгибался под тяжестью рюкзака, воротник куртки, карманы которой были набиты гранатами, давил ему шею. Тяжелый револьвер ерзал по бедру, карманы брюк топорщились от автоматных магазинов. Во рту у него все еще стоял привкус кофе; в правой руке он нес свой автомат, а левой все подтягивал воротник куртки, чтобы ослабить резавшие плечи лямки рюкзака.

— Ingles, — сказал Пабло, шагавший рядом с ним в темноте.

— Что скажешь?

— Эти люди, которых я привел, думают, что дело сойдет удачно, потому что их привел сюда я, — сказал Пабло. — Ты не говори им ничего такого, что могло бы их разуверить.

— Хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Но давай сделаем так, чтобы сошло удачно.

— У них пять лошадей, sabes? [112]— уклончиво сказал Пабло.

— Хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Лошадей будем держать в одном месте.

— Хорошо, — ответил Пабло и больше ничего не сказал.

Вряд ли ты бесповоротно стал на путь обращения, друг мой Пабло, подумал Роберт Джордан. Да. Одно то, что ты вернулся, — это уже чудо. Но вряд ли тебя можно будет когда-нибудь причислить к лику святых.

— С этими пятью я захвачу нижний пост, как должен был сделать Глухой, — сказал Пабло. — Мы перережем провода и подадимся назад, к мосту, как условлено.

Мы уже переговорили об этом десять минут назад, подумал Роберт Джордан. Интересно, почему он опять…

— Может быть, нам удастся потом уйти в Гредос, — сказал Пабло. — Я много об этом думал.

Тебя, наверно, только что осенила какая-то гениальная мысль, подумал Роберт Джордан. Еще какое-нибудь откровение. Но в то, что ты и меня с собой приглашаешь, я не верю. Нет, Пабло. Не пробуй убедить меня.

С тех самых пор, как Пабло появился в пещере и сказал, что с ним пришло еще пять человек, Роберт Джордан воспрянул духом. Возвращение Пабло рассеяло атмосферу трагедии, которая, казалось, нависла над предстоящей им операцией с тех пор, как пошел снег, и, снова увидев Пабло, он хотя и не подумал, что счастье повернулось к нему лицом — в это он не верил, — но, во всяком случае, почувствовал, что все складывается к лучшему и что теперь есть надежда на успех. Предчувствие неудачи исчезло, и он ощущал теперь, как бодрость прибывает в нем, словно воздух, медленно нагнетаемый в спустившую камеру. Сначала как будто ничего не заметно, хотя начало положено и насос медленно работает, а резиновая камера чуть шевелится. Так прибывала в нем бодрость, точно морской прилив или сок в дереве, и он уже чувствовал в себе тот зародыш отрицания всех дурных предчувствий, который перед боем часто вырастал у него в ощущение настоящего счастья.

Это был самый большой дар, которым он обладал, талант, уже помогавший ему на войне: способность не игнорировать, а презирать возможность плохого конца. Мало-помалу он утрачивал это качество, потому что ему приходилось нести слишком большую ответственность за жизнь других людей, выполнять то, что было плохо задумано с самого начала и плохо налажено. А при таких обстоятельствах нельзя игнорировать плохой конец, неудачу. Тут речь идет не о возможности каких-то осложнений для тебя самого, которые можно игнорировать. Сам по себе он — ничто, он знал это, и смерть тоже ничто. Уж что-что, а это он знал твердо. Правда, за последние несколько дней он понял, что вместе с другим человеческим существом он может быть всем. Но в глубине души он знал, что это исключение. Это у нас было, думал он. И в этом мое великое счастье. Это было даровано мне, может быть, потому, что я никогда этого не просил. Этого у меня никто не отнимет, и это никуда от меня не уйдет. Но это прошло, и с этим покончено сегодня утром, а впереди ждет дело.

Что ж, сказал он самому себе, я рад, что ты мало-помалу начинаешь накапливать то, чего за последнее время тебе так сильно не хватало. А то ты совсем было сдал. Мне даже стало стыдно за тебя. Но ведь я — это ты. И такого «я», который мог бы судить тебя, нет. Мы оба сдали. И ты, и я, и мы оба. А ну, брось. Перестань раздваиваться, как шизофреник. Хватит и одного. Теперь ты опять такой, как нужно. Но слушай, нельзя думать о девушке весь день. Единственное, что ты можешь сейчас сделать для нее, это постараться, чтобы она была в стороне, и ты это сделаешь. Судя по всему, лошадей, наверно, будет достаточно. Самое лучшее, что ты можешь сделать для нее, это выполнить свою работу как следует и побыстрее и убраться оттуда, а мысли о ней тебе только помешают. Так что не думай о ней больше.

Решив все это, он остановился и подождал, когда Мария подойдет к нему вместе с Пилар, Рафаэлем и лошадьми.

— Guapa, — сказал он ей в темноте. — Ну, как ты?

— Хорошо, Роберто.

— Ты не тревожься, — сказал он ей и, перехватив автомат левой рукой, правой коснулся ее плеча.

— Я не тревожусь, — сказала она.

— Мы хорошо все подготовили, — сказал он. — Рафаэль тоже будет с тобой держать лошадей.

— Я бы лучше хотела быть с тобой.

— Нет. Ты всего нужнее там, где лошади.

— Хорошо, — сказала она. — Там я и буду.

Как раз в эту минуту одна из лошадей заржала, и тотчас же из-за скал ей ответила другая пронзительным, дрожащим, резко оборвавшимся ржаньем.

Роберт Джордан разглядел в темноте силуэты новых лошадей. Он прибавил шагу и подошел к ним вместе с Пабло. Рядом с лошадьми стояли люди.

— Salud, — сказал Роберт Джордан.

— Salud, — ответили они в темноте.

Он не мог разглядеть их лица.

— Это Ingles, который пойдет вместе с нами, — сказал Пабло. — Он динамитчик.

Никто ничего не сказал на это. Может быть, они кивнули в темноте.

— Пора идти, Пабло, — сказал один. — Скоро начнет светать.

— Вы принесли еще гранат? — спросил другой.

— Много, — сказал Пабло. — Возьмите себе, сколько нужно, когда спешитесь.

— Тогда поехали, — сказал кто-то еще. — Мы уж и так полночи здесь прождали.

— Hola, Пилар, — сказал один из них подошедшей женщине.

— Que me maten [113], если это не Пепе, — хриплым голосом сказала Пилар. — Ну, как дела, пастух?

— Хорошо, — сказал он. — Dentro de la gravedad.

— Что это у тебя за лошадь? — спросила его Пилар.

— Пабло мне дал своего серого, — сказал он. — Хороший конь.

— Пошли, — сказал другой. — Пора. Нечего тут болтать.

— Ну, а ты как, Элисио? — спросила Пилар другого, когда он садился в седло.

— А что мне, — грубо ответил он. — Отстань, женщина, надо дело делать.

Пабло сел на гнедого.

— Ну, а теперь молчите и поезжайте за мной, — сказал он. — Я покажу, где мы оставим лошадей.

40

Пока Роберт Джордан спал, пока он обдумывал, как взорвать мост, и пока он был с Марией, Андрес медленно продвигался вперед. До того как выйти к республиканским позициям, он шел быстро, минуя фашистские посты, так быстро, как только может идти в темноте здоровый, выносливый крестьянин, хорошо знающий местность. Но стоило ему выйти к республиканским позициям, как продвижение его сразу замедлилось.

Предполагалось, что достаточно будет показать пропуск, удостоверение с печатью СВР, полученное от Роберта Джордана, и пакет с той же печатью, и все будут помогать ему возможно скорее добраться до места назначения. Но, попав на республиканскую территорию, он сразу же столкнулся с командиром роты, который насупился, словно сыч, и взял под сомнение все с самого начала.

Андрес пошел с этим ротным командиром в штаб батальона, и батальонный командир, который до начала движения был парикмахером, выслушал его и горячо принялся за дело. Этот командир, по имени Гомес, отчитал ротного за его глупость, похлопал Андреса по спине, угостил его плохим коньяком и сказал, что он сам, бывший парикмахер, всегда хотел стать guerrillero. Потом он поднял своего спавшего адъютанта, передал ему командование батальоном и послал вестового разбудить мотоциклиста. Вместо того чтобы отправить Андреса в штаб бригады с мотоциклистом, Гомес решил, что лучше он отвезет его туда сам; Андрес вцепился в переднее сиденье, и, подскакивая на выбоинах, они с ревом помчались по изрытой снарядами горной дороге, окаймленной с обеих сторон высокими деревьями, и фара мотоцикла вырывала из темноты побеленные стволы, известь на которых облупилась и кора была ободрана осколками снарядов и пулями во время боев, происходивших на этой дороге в первый год после начала движения. Они въехали в маленький горный курорт, где в домике с развороченной крышей помещался штаб бригады, и Гомес ловко, точно гонщик, затормозив, прислонил свою машину к стене дома, и мимо сонного часового, взявшего на караул, протиснулся в большую комнату, где стены были увешаны картами и совсем сонный офицер с зеленым козырьком над глазами сидел за столом, на котором было два телефона, лампа и номер «Мундо обреро». Этот офицер взглянул на Гомеса и сказал:

— Ты зачем сюда явился? Разве тебе неизвестно, что существует телефон?

— Я хочу повидать полковника, — сказал Гомес.

— Он спит, — сказал офицер. — Я твою фару еще за милю увидел. Хочешь, чтобы нас начали бомбить?

— Вызови полковника, — сказал Гомес. — Дело крайне серьезное.

— Говорят тебе, он спит, — сказал офицер. — Что это за бандит с тобой? — Он мотнул головой в сторону Андреса.

— Это guerrillero из фашистского тыла, у него очень важный пакет к генералу Гольцу. Генерал командует наступлением, которое должно начаться за Навасеррадой завтра на рассвете, — взволнованно и очень серьезно сказал Гомес. — Разбуди полковника, ради господа бога.

Офицер посмотрел на него полузакрытыми глазами, затененными зеленым целлулоидом.

— Все вы не в своем уме, — сказал он. — Никакого генерала Гольца и никакого наступления я знать не знаю. Забирай с собой этого спортсмена и возвращайся в свой батальон.

— Я тебе говорю, разбуди полковника, — сказал Гомес, и Андрес увидел, что губы у него сжались.

— Иди ты знаешь куда, — лениво сказал ему офицер и отвернулся.

Гомес вытащил из кобуры тяжелый девятимиллиметровый револьвер и ткнул им офицера в плечо.

— Разбуди его, фашистская сволочь, — сказал он. — Разбуди, или я уложу тебя на месте.

— Успокойся, — сказал офицер. — Очень уж вы, парикмахеры, горячий народ.

Андрес увидел при свете настольной лампы, как у Гомеса перекосило лицо от ненависти. Но он только сказал:

— Разбуди его.

— Вестовой! — презрительным голосом крикнул офицер.

В дверях появился солдат, отдал честь и вышел.

— У него сегодня невеста в гостях, — сказал офицер и снова взялся за газету. — Он, конечно, будет страшно рад повидать тебя.

— Такие, как ты, делают все, чтобы помешать нам выиграть войну, — сказал Гомес штабному офицеру.

Офицер не обратил внимания на эти слова. Потом, продолжая читать газету, он сказал, словно самому себе:

— Вот чудная газета!

— А почему ты не читаешь «Эль Дебате»? Вот газета по тебе.

Гомес назвал главный консервативно-католический орган, выходивший в Мадриде до начала движения.

— Не забывай, что я старше чином и что мой рапорт о тебе будет иметь вес, — сказал офицер, не глядя на него. — Я никогда не читал «Эль Дебате». Не взводи на меня напраслины.

— Ну конечно. Ведь ты читаешь «АБЦ», — сказал Гомес. — Армия кишит такими, как ты. Такими кадровиками, как ты. Но этому придет конец. Невежды и циники теснят нас со всех сторон. Но первых мы обучим, а вторых уничтожим.

— Вычистим — вот правильное слово, — сказал офицер, все еще не глядя на него. — Вот тут пишут, что твои знаменитые русские еще кое-кого вычистили. Так сейчас прочищают, лучше английской соли.

— Любое слово подойдет, — со страстью сказал Гомес. — Любое слово, лишь бы ликвидировать таких, как ты.

— Ликвидировать, — нагло сказал офицер, словно разговаривая сам с собой. — Вот еще одно новое словечко, которого нет в кастильском наречии.

— Тогда расстрелять, — сказал Гомес. — Такое слово есть в кастильском наречии. Теперь понял?

— Понял, друг, только не надо так кричать. У нас в штабе бригады многие спят, не только полковник, и твоя горячность утомительна. Вот почему я всегда бреюсь сам. Не люблю разговоров.

Гомес посмотрел на Андреса и покачал головой. Глаза у него были полны слез, вызванных яростью и ненавистью. Но он только покачал головой и ничего не сказал, приберегая все это на будущее. За те полтора года, за которые он поднялся до командира батальона в Сьерре, он хранил в памяти много таких случаев, но сейчас, когда полковник в одной пижаме вошел в комнату, Гомес стал во фронт и отдал ему честь.

Полковник Миранда, маленький человек с серым лицом, прослужил в армии всю жизнь, расстроил свое семейное счастье, утратив любовь жены, остававшейся в Мадриде, пока он расстраивал свое пищеварение в Марокко, стал республиканцем, убедившись, что развода добиться немыслимо (о восстановлении пищеварения не могло быть и речи), — полковник Миранда начал гражданскую войну в чине полковника. У него было только одно желание: закончить войну в том же чине. Он хорошо провел оборону Сьерры, и теперь ему хотелось, чтобы его оставили там же на тот случай, если опять понадобится обороняться. На войне он чувствовал себя гораздо лучше, вероятно, благодаря ограниченному потреблению мяса. У него был с собой огромный запас двууглекислой соды, он пил виски по вечерам, его двадцатитрехлетняя любовница ждала ребенка, как почти все девушки, ставшие milicianas в июле прошлого года, и вот он вошел в комнату, кивнул в ответ на приветствие Гомеса и протянул ему руку.

— Ты по какому делу, Гомес? — спросил он и потом, обратившись к своему адъютанту, сидевшему за столом: — Пеле, дай мне, пожалуйста, сигарету.

Гомес показал ему документы Андреса и донесение. Полковник бросил быстрый взгляд на salvoconducto, потом на Андреса, кивнул ему, улыбнулся и с жадным интересом осмотрел пакет. Он пощупал печать пальцем, потом вернул пропуск и донесение Андресу.

— Ну как, нелегко вам там живется, в горах? — спросил он.

— Нет, ничего, — сказал Андрес.

— Тебе сообщили, от какого пункта ближе всего должен быть штаб генерала Гольца?

— От Навасеррады, господин полковник, — ответил Андрес. — Ingles сказал, что это будет недалеко от Навасеррады, позади позиций, где-нибудь с правого фланга.

— Какой Ingles? — спокойно спросил полковник.

— Ingles, динамитчик, который сейчас там, у нас.

Полковник кивнул. Это было для него еще одним из совершенно необъяснимых курьезов этой войны. «Ingles, динамитчик, который сейчас там, у нас».

— Отвези его сам на мотоцикле, Гомес, — сказал полковник. — Напиши им внушительное salvoconducto в Estada Mayor генерала Гольца, только повнушительнее, и дай мне на подпись, — сказал он офицеру с зеленым целлулоидовым козырьком над глазами. — И лучше напечатай на машинке, Пепе. Что нужно, спиши отсюда, — он знаком велел Андресу дать свой пропуск, — и приложи две печати. — Он повернулся к Гомесу. — Вам сегодня понадобится бумажка повнушительнее. И это правильно. Когда готовится наступление, надо быть осторожным. Я постараюсь, чтобы вышло как можно внушительнее. — Потом он сказал Андресу очень ласково: — Чего ты хочешь? Есть, пить?

— Нет, господин полковник, — сказал Андрес. — Я не голоден. Меня угостили коньяком на последнем посту, и если я выпью еще, меня, пожалуй, развезет.

— Ты, когда шел, не заметил, есть ли какие-нибудь передвижения или подготовка вдоль моего фронта? — вежливо спросил полковник Андреса.

— Все как обычно, господин полковник. Спокойно. Все спокойно.

— По-моему, я тебя видел в Серседилье месяца три назад, могло это быть? — спросил полковник.

— Да, господин полковник.

— Так я и думал. — Полковник похлопал его по плечу. — Ты был со стариком Ансельмо. Ну как он, жив?

— Жив, господин полковник, — ответил ему Андрес.

— Хорошо. Я очень рад, — сказал полковник.

Офицер показал ему напечатанный на машинке пропуск, он прочел и поставил внизу свою подпись.

— Теперь поезжайте, — обратился он к Гомесу и Андресу. — Поосторожнее с мотоциклом, — сказал он Гомесу. — Фары не выключай. От одного мотоцикла ничего не будет, а ехать надо осторожно. Передайте мой привет товарищу генералу Гольцу. Мы с ним встречались после Пегериноса. — Он пожал им обоим руки. — Сунь документы за рубашку и застегнись, — сказал он. — На мотоцикле ветер сильно бьет в лицо.

Когда они вышли, полковник подошел к шкафчику, достал оттуда стакан и бутылку, налил себе виски и добавил воды из глиняного кувшина, стоявшего на полу у стены. Потом, держа стакан в одной руке и медленно потягивая виски, он остановился у большой карты и стал оценивать шансы на успех наступления под Навасеррадой.

— Как хорошо, что там Гольц, а не я, — сказал он наконец офицеру, сидевшему за столом.

Офицер не ответил ему, и, переведя взгляд с карты на офицера, полковник увидел, что тот спит, положив голову на руки. Полковник подошел к столу и переставил телефоны вплотную к голове офицера — один справа, другой слева. Потом он подошел к шкафчику, налил себе еще виски, добавил воды и снова вернулся к карте.

Андрес, крепко уцепившись за сиденье, задрожавшее при пуске мотора, пригнул голову от ветра, когда мотоцикл с оглушительным фырканьем ринулся в рассеченную фарой темь проселочной дороги, которая уходила вперед, в черноту окаймлявших ее тополей, а потом эта чернота померкла, пожелтела, когда дорога нырнула вниз, в туман около ручья, потом опять сгустилась, когда дорога снова поднялась выше, и тогда впереди, у перекрестка, их фара нащупала серые махины грузовиков, спускавшихся порожняком с гор.

41

Пабло остановил лошадь и спешился в темноте. Роберт Джордан услышал поскрипыванье седел и хриплое дыхание, когда спешивались остальные, и звяканье уздечки, когда одна лошадь мотнула головой. На него пахнуло лошадиным потом и кислым запахом давно не стиранной, не снимаемой на ночь одежды, который исходил от новых людей, и дымным, застоявшимся запахом тех, кто жил в пещере. Пабло стоял рядом с ним, и от него несло медным запахом винного перегара, и у Роберта Джордана было такое ощущение, будто он держит медную монету во рту. Он закурил, прикрыв папиросу ладонями, чтобы не было видно огня, глубоко затянулся и услышал, как Пабло сказал совсем тихо: «Пилар, отвяжи мешок с гранатами, пока мы стреножим лошадей».

— Агустин, — шепотом сказал Роберт Джордан, — ты и Ансельмо пойдете со мной к мосту. Мешок с дисками для maquina у тебя?

— Да, — сказал Агустин. — Конечно, у меня.

Роберт Джордан подошел к Пилар, которая с помощью Примитиво снимала поклажу с одной из лошадей.

— Слушай, женщина, — тихо сказал он.

— Ну что? — хрипло шепнула она, отстегивая ремень под брюхом лошади.

— Ты поняла, что атаковать пост можно будет только тогда, когда вы услышите бомбежку?

— Сколько раз ты будешь это повторять? — сказала Пилар. — Ты хуже старой бабы, Ingles.

— Это я для проверки, — сказал Роберт Джордан. — А как только с постовыми разделаетесь, бегите к мосту и прикрывайте дорогу и мой левый фланг.

— Я все поняла с первого раза, лучше не втолкуешь, — шепотом ответила Пилар. — Иди, делай свое дело.

— И чтобы никто не двигался с места, и не стрелял, и не бросал гранат до тех пор, пока не услышите бомбежки, — тихо сказал Роберт Джордан.

— Не мучай ты меня, — сердито прошептала Пилар. — Я все поняла, еще когда мы были у Глухого.

Роберт Джордан пошел туда, где Пабло привязывал лошадей.

— Я только тех стреножил, которые могут испугаться, — сказал Пабло. — А эти — достаточно потянуть за веревку, вот так, и они свободны.

— Хорошо.

— Я объясню девушке и цыгану, как с ними обращаться, — сказал Пабло.

Те, кого он привел, кучкой стояли в стороне, опираясь на карабины.

— Ты все понял? — спросил Роберт Джордан.

— А как же, — сказал Пабло. — Разделаться с постовыми. Перерезать провода. Потом назад, к мосту. Прикрывать мост, пока ты его не взорвешь.

— И не начинать до тех пор, пока не услышите бомбежки.

— Правильно.

— Ну, тогда желаю удачи.

Пабло буркнул что-то. Потом сказал:

— А ты будешь прикрывать нас большой maquina и своей маленькой maquina, когда мы пойдем назад, а, Ingles?

— Не беспокойся, — сказал Роберт Джордан. — Будет сделано, как надо.

— Тогда все, — сказал Пабло. — Но надо быть очень осторожным, Ingles. Если не соблюдать осторожности, то не так-то просто будет все сделать.

— Я сам буду стрелять из maquina, — сказал ему Роберт Джордан.

— А ты умеешь с ней обращаться? Я не желаю, чтобы меня подстрелил Агустин, хоть и с самыми добрыми намерениями.

— Я умею с ней обращаться. Правда. И если стрелять будет Агустин, я послежу, чтобы он целился выше ваших голов. Чтобы забирал выше, выше.

— Тогда все, — сказал Пабло. Потом добавил тихо, словно по секрету: — А лошадей все еще мало!

Сукин сын, подумал Роберт Джордан. Неужели он не догадывается, что я сразу раскусил его?

— Я пойду пешком, — сказал он. — Лошади — это твоя забота.

— Нет, Ingles, лошадь будет и для тебя, — тихо сказал Пабло. — Лошади найдутся для всех.

— Это твое дело, — сказал Роберт Джордан. — Обо мне можешь не беспокоиться. А патронов у тебя хватит для твоей новой maquina?

— Да, — сказал Пабло. — Все, что было у кавалериста, все здесь. Я только четыре расстрелял, хотел попробовать. Я пробовал вчера в горах.

— Ну, мы пошли, — сказал Роберт Джордан. — Надо прийти туда пораньше, чтобы залечь до рассвета.

— Сейчас все пойдем, — сказал Пабло. — Suerte [114], Ingles.

Что он, подлец, теперь задумал, спросил самого себя Роберт Джордан. Кажется, я знаю. Ну что ж, это его дело, не мое. Слава богу, что я впервые вижу этих людей.

Он протянул руку и сказал:

— Suerte, Пабло. — И их руки сомкнулись в темноте.

Протягивая руку, Роберт Джордан думал, что это будет все равно как схватить пресмыкающееся или дотронуться до прокаженного. Он не знал, какая у Пабло рука. Но рука Пабло ухватила в темноте его руку и крепко, смело сжала ее, и он ответил на рукопожатие. В темноте рука у Пабло показалась приятной на ощупь, и когда Роберт Джордан сжал ее, у него появилось странное чувство, самое странное за сегодняшнее утро. Мы теперь союзники, подумал он. Союзники всегда очень любят обмениваться рукопожатиями. Уж не говоря о навешивании друг на друга орденов и о лобызаниях в обе щеки, думал он. Я рад, что у нас обошлось без этого. А союзники, наверно, все на один лад. В глубине души они ненавидят друг друга. Но этот Пабло весьма странный субъект.

— Suerte, Пабло, — сказал он и сильно сжал эту странную, крепкую, настойчивую руку. — Я прикрою тебя как следует. Не беспокойся.

— Я теперь жалею, что взял твои материалы, — сказал Пабло. — На меня будто нашло что-то.

— Но ты привел людей, а нам как раз это и нужно.

— Я больше не стану корить тебя этим мостом, Ingles, — сказал Пабло. — Теперь я вижу, что все кончится хорошо.

— Чем вы тут занимаетесь? Maricones [115]стали? — раздался вдруг рядом из темноты голос Пилар. — Тебе только этого и не хватало, — сказала она. — Пойдем, Ingles, довольно тебе прощаться, смотри, как бы он не стащил остатки твоего динамита.

— Ты не понимаешь меня, женщина, — сказал Пабло. — А мы с Ingles друг друга понимаем.

— Тебя никто не понимает. Ни бог, ни твоя собственная мать, — сказала Пилар. — И я тоже не понимаю. Пойдем, Ingles, попрощайся со своим стригунком, и пойдем. Me cago en tu padre [116], я уже начинаю думать, что ты трусишь перед выходом быка.

— Мать твою, — сказал Роберт Джордан.

— А у тебя своей и не было, — весело прошептала Пилар. — Но теперь идем, потому что мне хочется поскорей начать все это и поскорее кончить. А ты иди со своими, — сказала она Пабло. — Кто знает, надолго ли их хватит. У тебя там есть двое, которых, приплати мне, я бы не взяла. Позови их, и уходите.

Роберт Джордан взвалил рюкзак на спину и пошел к лошадям, туда, где была Мария.

— Прощай, guapa, — сказал он. — Скоро увидимся.

У него появилось какое-то странное чувство, будто он уже говорил это когда-то раньше или будто какой-то поезд должен был вот-вот отойти, да, скорее всего, будто это поезд и будто он сам стоит на платформе железнодорожной станции.

— Прощай, Роберто, — сказала она. — Береги себя.

— Обязательно, — сказал Роберт Джордан.

Он нагнул голову, чтобы поцеловать ее, и рюкзак сполз и наподдал ему по затылку, так что они стукнулись лбами. И ему показалось, будто это тоже было с ним когда-то раньше.

— Не плачь, — сказал он, испытывая неловкость не только от тяжелого рюкзака.

— Я не плачу, — сказала она. — Только возвращайся поскорее.

— Не пугайся, когда услышишь стрельбу. Стрельбы сегодня будет много.

— Нет, не буду. Только возвращайся поскорей.

— Прощай, guapa, — с какой-то неловкостью сказал он.

— Salud, Роберто.

Роберт Джордан не чувствовал себя таким юным с тех самых пор, как он уезжал поездом из Ред-Лоджа в Биллингс, а в Биллингсе ему предстояла пересадка; он тогда первый раз уезжал в школу учиться. Он боялся ехать и не хотел, чтобы кто-нибудь догадался об этом, и на станции, за минуту перед тем, как проводник поднял его чемодан с платформы, он хотел уже стать на нижнюю ступеньку вагона, но в это время отец поцеловал его на прощанье и сказал: «Да не оставит нас господь, пока мы с тобой будем в разлуке». Его отец был очень религиозный человек, и он сказал это искренне и просто. Но усы у него были мокрые, и в глазах стояли слезы, и Роберта Джордана так смутило все это — отсыревшие от слез проникновенные слова и прощальный отцовский поцелуй, — что он вдруг почувствовал себя гораздо старше отца, и ему стало так жалко его, что он еле совладал с собой.

Поезд тронулся, а он все стоял на площадке заднего вагона и смотрел, как станция и водокачка становятся меньше и меньше, — вот они уже совсем крохотные, будто игрушечные, — а рельсы, пересеченные шпалами, мало-помалу сходились в одну точку под мерный стук, увозивший его прочь.

Тормозной сказал: «Отцу, видно, тяжело с тобой расставаться, Боб». — «Да», — сказал он, глядя на заросли полыни вдоль полотна между телеграфными столбами и бежавшей рядом пыльной проезжей дорогой. Он смотрел, не покажется ли где-нибудь куропатка.

«А тебе не хочется уезжать в школу?» — «Нет, хочется», — сказал он, и это была правда. Если б он сказал это раньше, это была бы неправда, но в ту минуту это была правда, и, прощаясь с Марией, он впервые с тех пор почувствовал себя таким же юным, как тогда, перед отходом поезда.

Сейчас он чувствовал себя очень юным и очень неловким, и он прощался с Марией неловко, словно школьник с девочкой на крыльце, не зная, поцеловать ее или нет. Потом он понял, что чувство неловкости вызывает у него не прощанье. Чувство неловкости — от той встречи, которая ему предстоит. Прощанье только отчасти было виной той неловкости, которую он ощущал при мысли о предстоящей встрече.

Опять у тебя начинается, сказал он самому себе. Но я думаю, не найдется человека, который не чувствовал бы себя слишком молодым для этого. Он не хотел назвать это так, как следовало назвать. Брось, сказал он самому себе. Брось. Тебе еще рано впадать в детство.

— Прощай, guapa, — сказал он. — Прощай, зайчонок.

— Прощай, мой Роберто, — сказала она, и он отошел туда, где стояли Ансельмо и Агустин, и сказал: — Vamonos.

Ансельмо поднял тяжелый рюкзак. Агустин, навьючивший все на себя еще в пещере, стоял, прислонившись к дереву, и из-за спины у него поверх поклажи торчал ствол пулемета.

— Ладно, — сказал он. — Vamonos.

Все втроем зашагали вниз по склону.

— Buena suerte, дон Роберто, — сказал Фернандо, когда они гуськом прошли мимо него. Фернандо сидел на корточках в нескольких шагах от того места, где они прошли, но сказал он это с большим достоинством.

— Тебе тоже buena suerte, Фернандо, — сказал Роберт Джордан.

— Во всех твоих делах, — сказал Агустин.

— Спасибо, дон Роберто, — сказал Фернандо, не обратив внимания на Агустина.

— Это не человек, а чудо, Ingles, — шепнул Агустин.

— Ты прав, — сказал Роберт Джордан. — Помочь тебе? Ты нагрузился, как вьючная лошадь.

— Ничего, — сказал Агустин. — Зато как я рад, что мы начали.

— Говори тише, — сказал Ансельмо. — Теперь надо говорить поменьше и потише.

Вниз по склону, осторожно, Ансельмо впереди, за ним Агустин, потом Роберт Джордан, ступая очень осторожно, чтобы не поскользнуться, чувствуя опавшую хвою под веревочными подошвами; вот споткнулся о корень, протянул руку вперед и нащупал холодный металл пулемета и сложенную треногу, потом боком вниз по склону, сандалии скользят, взрыхляют мягкую землю, и опять левую руку вперед, и под ней шероховатая сосновая кора, и вот наконец рука нащупала гладкую полоску на стволе, и он отнял ладонь, клейкую от смолы, выступившей там, где была сделана зарубка, и они спустились по крутому лесистому склону холма к тому месту, откуда Роберт Джордан и Ансельмо осматривали мост в первый день.

Ансельмо наткнулся в темноте на сосну, схватил Роберта Джордана за руку и зашептал так тихо, что Джордан еле расслышал его:

— Смотри. У них огонь в жаровне.

Слабый огонек светился как раз в том месте, где — Роберт Джордан знал — дорога подходила к мосту.

— Вот отсюда мы смотрели, — сказал Ансельмо. Он взял руку Роберта Джордана, потянул ее вниз и положил на маленькую свежую зарубку чуть повыше корней. — Это я зарубил, пока ты смотрел на мост. Вот здесь, правее, ты хотел поставить maquina.

— Тут и поставим.

— Хорошо.

Роберт Джордан и Агустин спустили рюкзаки на землю возле сосны и пошли следом за Ансельмо к небольшой ровной полянке, где росли кучкой молодые сосенки.

— Здесь, — сказал Ансельмо. — Вот здесь.

— Вот отсюда, как только рассветет, — зашептал Роберт Джордан Агустину, присев на корточки позади сосен, — ты увидишь небольшой кусок дороги и въезд на мост. Ты увидишь и весь мост, и небольшой кусок дороги по другую сторону, а дальше она поворачивает за скалу.

Агустин молчал.

— Ты будешь лежать здесь, пока мы будем готовить взрыв, и кто бы ни появился сверху или снизу — стреляй.

— Откуда этот свет? — спросил Агустин.

— Из будки по ту сторону моста, — прошептал Роберт Джордан.

— Кто займется часовыми?

— Я и старик, я тебе уже говорил. Но если мы не справимся с ними, стреляй по обеим будкам и по часовым, если увидишь их.

— Да. Ты мне уже говорил.

— После взрыва, когда Пабло со своими выбежит из-за скалы, стреляй поверх них, если за ними будет погоня. В любом случае стреляй как можно выше поверх их голов, так чтобы преследующие отстали. Все понял?

— А как же. Ты и вчера так объяснял.

— Вопросы есть?

— Нет. У меня с собой два мешка. Можно набрать в них земли, повыше, где не увидят, и принести сюда.

— Только здесь не копай. Тебе надо укрыться так же тщательно, как мы укрывались наверху.

— Хорошо. Я принесу землю еще затемно. Я так прилажу мешки, что их не будет заметно. Вот увидишь.

— Ты очень близко от моста. Sabes? Днем это место хорошо просматривается снизу.

— Не беспокойся, Ingles. Ты куда теперь?

— Я спущусь еще ниже со своей маленькой maquina. Старик сейчас переберется на ту сторону, так чтобы сразу выбежать к дальней будке. Она смотрит вон туда.

— Тогда все, — сказал Агустин. — Salud, Ingles. Табак у тебя есть?

— Курить нельзя. Слишком близко.

— Я не буду. Только подержу папиросу во рту. Закурю потом.

Роберт Джордан протянул ему коробку, и Агустин взял три папиросы и сунул их за передний клапан своей плоской пастушеской шапки. Он расставил ножки пулемета среди мелких сосенок и стал ощупью разбирать свою поклажу и раскладывать все так, чтобы было под руками.

— Nada mas, — сказал он. — Больше ничего.

Ансельмо и Роберт Джордан оставили его там и вернулись на то место, где были рюкзаки.

— Где нам их положить лучше всего? — шепотом спросил Роберт Джордан.

— Я думаю, здесь. А ты уверен, что попадешь отсюда в часового из маленькой maquina?

— Это то самое место, где мы лежали в тот день?

— То самое дерево, — сказал Ансельмо так тихо, что Джордан с трудом расслышал его и догадался, что старик говорит, не шевеля губами, как тогда, в первый день. — Я сделал зарубку ножом.

У Роберта Джордана опять появилось такое чувство, будто все это уже было раньше, но теперь оно возникло потому, что он повторил свой собственный вопрос, а старик свой ответ. Так же было, когда Агустин спросил его про часовых, хотя заранее уже знал ответ.

— Очень близко. Даже чересчур близко, — шепнул он. — Но свет будет сзади. Ничего, устроимся.

— Тогда я пойду на ту сторону, — сказал Ансельмо. Потом он сказал: — Ты меня извини, Ingles. Но чтобы не было ошибки. Вдруг я непонятливый.

— Что? — очень тихо, на одном дыхании.

— Ты скажи еще раз, чтобы я знал точно.

— Как только я выстрелю, ты тоже стреляй. Когда твой будет убит, беги по мосту ко мне. Мешки будут со мной, и ты поможешь мне заложить шашки. Я тебе все скажу. Если со мной что-нибудь случится, сделаешь все сам, как я тебя учил. Не торопись, делай все как следует, забей клинья поглубже, привяжи гранаты покрепче.

— Мне все ясно, — сказал Ансельмо. — Я все помню. Теперь пойду. Ты спрячься получше, Ingles, скоро рассвет.

— Перед тем как стрелять, — сказал Роберт Джордан, — отдохни и целься наверняка. Не смотри на него как на человека, а как на цель, de acuerdo? [117]Бери на прицел не всего, а какую-нибудь определенную точку. Целься в живот, если он будет стоять лицом к тебе. Если будет стоять спиной — целься в середину спины. Слушай, старик. Если он будет сидеть, то как только я начну стрелять, он вскочит, прежде чем побежать или пригнуться к земле. Вот в этот момент и стреляй. А если он останется сидеть, стреляй сразу. Не жди. Только целься наверняка. Подойди ярдов на пятьдесят. Ты же-охотник. Для тебя тут нет ничего трудного.

— Я сделаю, как ты приказываешь, — сказал Ансельмо.

— Да. Я так приказываю, — сказал Роберт Джордан.

Хорошо, что я не забыл представить это как приказ, подумал он. Если так легче. Так для него хоть отчасти снимается проклятие. Во всяком случае, я надеюсь, что он так чувствует. Хоть немного. Я ведь совсем забыл, как он в первый день говорил со мной про убийство.

— Так я тебе приказываю, — сказал он. — А теперь иди.

— Me voy, — сказал Ансельмо. — Ну, скоро увидимся.

— Скоро увидимся, старик, — сказал Роберт Джордан.

Он вспомнил своего отца на железнодорожной станции и влажное от слез прощанье с ним и не сказал старику ни «прощай», ни «желаю удачи».

— Ствол у винтовки прочистил? — шепнул он. — А то отдача будет слишком сильная.

— Еще там, в пещере, — сказал Ансельмо. — Я их все прочистил шомполом.

— Ну, скоро увидимся, — сказал Роберт Джордан, и старик широким, легким шагом скрылся за деревьями, неслышно ступая в сандалиях на веревочной подошве.

Роберт Джордан лег на устланную сосновыми иглами землю и стал ждать первого шороха сосен на ветру, который всегда налетает с рассветом. Он вынул из автомата магазин и несколько раз открыл и закрыл затвор. Потом, не закрывая затвора, повернул оружие дулом к себе, поднес в темноте ствол к губам и продул его, чувствуя языком маслянистый, скользкий металл. Он положил автомат на левую руку затвором кверху, так чтобы туда не попали ни сосновые иглы, ни сор, и вытащил большим пальцем все патроны из магазина прямо на носовой платок, который он расстелил перед собой. Потом, нащупывая в темноте патроны, он вставил их один за другим обратно в магазин. Теперь магазин опять стал тяжелый, и он вставил его обратно и услышал, как он щелкнул, став на место. Он лежал за сосной ничком, положив автомат на левую руку, и смотрел на огонек внизу. Иногда огонек исчезал, и он догадывался, что это часовой в будке заслонил собою жаровню. Роберт Джордан лежал и дожидался рассвета.

42

Пока Пабло возвращался в пещеру и пока отряд сходил вниз по склону, туда, где надо было оставить лошадей, Андрес быстро продвигался вперед на пути к штабу Гольца. Они выехали на главную Навасеррадскую дорогу, по которой с гор спускались грузовики. Там был контрольный пост, но когда Гомес показал часовому пропуск, полученный от полковника Миранды, тот посветил на бумажку карманным фонарем, показал ее другому часовому, потом вернул Гомесу и отдал ему честь.

— Siga, — сказал он. — Поезжайте дальше. Только без фары.

Мотоцикл снова заревел, и Андрес вцепился в переднее седло, и они поехали дальше, осторожно лавируя среди грузовиков. Грузовики шли без света вниз по дороге длинной колонной. Встречались груженые машины, шедшие наверх, и все они поднимали пыль, которую Андрес не видел в темноте, но чувствовал, как она бьет ему в лицо и скрипит на зубах.

Они подъехали вплотную к заднему борту какого-то грузовика, мотоцикл зафыркал, Гомес прибавил скорость и обогнал этот грузовик, потом второй, третий, четвертый, а встречные с грохотом катились мимо по левой стороне дороги. Теперь сзади них шла легковая машина, и ее клаксон то и дело врывался в грохот грузовиков, окутанных пылью; потом на ней зажгли фары, осветившие пыль, висевшую густой желтой тучей, и она пронеслась мимо, со скрежетом перейдя на другую скорость и настойчиво, грозно, одуряюще взвыв клаксоном.

Потом все движение впереди застопорилось, и, лавируя между санитарными машинами, штабными машинами, броневиками, еще и еще броневиками, похожими на неподвижных, грузных, металлических черепах, со вздыбленными в неосевшей пыли стволами орудий, они выехали ко второму контрольному посту, где, оказывается, произошла авария. Один из грузовиков остановился, а следующий, не заметив этого, врезался в него и разнес вдребезги задний борт, и на дорогу вывалились ящики с патронами. Один из ящиков разбился, и когда Гомес и Андрес слезли с мотоцикла и потащили его вперед, пробираясь среди остановившихся машин к контрольному посту, где надо было предъявить пропуск, Андрес шел, ступая по медным гильзам, тысячами валявшимся в пыли. У наехавшего грузовика был разбит радиатор. Следующая машина уткнулась ему носом в задний борт. Десятки других напирали сзади, и офицер в высоких сапогах бежал вдоль колонны, крича шоферам, чтобы те подались назад и дали возможность убрать искалеченную машину с дороги.

Но грузовиков было слишком много, и дать задний ход они смогли только тогда, когда офицер, добравшись до конца колонны, остановил напиравшие машины, и Андрес увидел, как он бежит, спотыкаясь, с карманным фонариком в руке, кричит, ругается, а встречные машины все шли и шли в темноте.

Часовой на контрольном посту не отдал им пропуска обратно. Часовых было двое, они ходили с карманными фонариками, с винтовками за спиной и тоже кричали. Тот, который взял пропуск, подошел к грузовику из встречного потока и велел шоферу сказать на следующем контрольном посту, чтобы задерживали все машины, пока не рассосется затор. Потом, все еще держа пропуск в руке, часовой вернулся назад и закричал на шофера того грузовика, с которого упали ящики.

— Брось все и трогай дальше, ради господа бога, иначе мы никогда тут не разберемся! — кричал он шоферу.

— У меня передача разбита, — сказал шофер, наклонившись над задними колесами.

— Так и так твою передачу. Тебе говорят — трогай!

— С развороченным дифференциалом никуда не тронешь, — сказал шофер, снова наклоняясь над машиной.

— Тогда пусть кто-нибудь возьмет тебя на прицеп, ведь надо же в конце концов убрать отсюда все это дерьмо.

Шофер мрачно смотрел на часового, который осветил электрическим фонарем помятый зад грузовика.

— Трогай! Трогай! — кричал часовой, все еще держа пропуск в руке.

— Мои документы, — напомнил ему Гомес. — Мой пропуск. Мы торопимся.

— Забирай свой пропуск к чертовой матери, — сказал часовой и, сунув ему бумажку, кинулся через дорогу задержать встречный грузовик.

— Сворачивай на перекрестке, подъезжай к этой машине, поведешь ее за собой, — сказал он шоферу.

— У меня распоряжение…

— Так и так твое распоряжение. Слушай, что я говорю.

Шофер дал газ, поехал прямо — вперед, никуда не сворачивая, и скрылся в пыли.

Гомес свернул позади разбитого грузовика на свободную теперь правую сторону дороги, и Андрес, снова вцепившись в переднее сиденье, увидел, как часовой задержал другой грузовик и заговорил с шофером, который высунулся из кабины и слушал.

Теперь они быстро мчались по дороге, постепенно поднимаясь все выше и выше в горы. Колонна машин, двигавшаяся вверх, была задержана у контрольного поста, и только встречные машины пролетали и пролетали по левой стороне дороги мимо их мотоцикла, который быстрым, ровным ходом поднимался вверх и скоро догнал главную часть колонны, успевшую проехать контрольный пост до аварии.

Все еще не зажигая фары, они обогнали еще четыре броневика, потом вереницу грузовиков с солдатами. Солдаты ехали в темноте молча, и сначала Андрес только чувствовал, что они где-то здесь, у него над головой, плотной массой громоздятся в пыли над бортами машин. Потом их догнала еще одна штабная машина, она непрестанно сигналила, и фары ее то загорались, то гасли и, загораясь, освещали грузовики. Андрес увидел солдат в стальных шлемах, с торчащими за спиной винтовками, стволы пулеметов смотрели вверх, в небо, четко вырисовываясь в ночной темноте, которая поглощала их, как только фары легковой машины гасли. Поравнявшись с одним грузовиком в ту минуту, когда фары зажглись, он увидел в короткой вспышке света лица солдат, настороженные и грустные. Солдаты были в стальных шлемах, и они ехали на грузовиках по темной дороге туда, откуда должно было начаться наступление, и в темноте на лицах солдат отражались те мысли, которые каждый таит про себя, и в коротких вспышках света солдаты были такими, какими их не увидишь днем, потому что днем каждому стыдно перед другим, и они крепятся до тех пор, пока не начнется бомбежка или атака, а тогда ни один человек уже не думает о том, какое у него лицо.

Сидя позади Гомеса, который все еще ухитрялся держаться впереди штабной машины и обгонял один грузовик за другим, Андрес ничего этого не думал о солдатских лицах. Он думал другое: «Какая армия. Какое снаряжение. Как она механизирована. Vaya gente [118]. Посмотри на этих людей. Вот она, республиканская армия. Посмотри на них. Грузовик за грузовиком. И у всех одинаковое обмундирование. Все в стальных шлемах. Посмотри на maquinas, которые торчат из грузовиков в ожидании самолетов. Посмотри, какая у нас создана армия!»

И когда мотоцикл обгонял высокие серые грузовики, перевозившие солдат, серые грузовики с высокими квадратными кабинами и квадратными уродливыми радиаторами, обгонял, не сбавляя хода, поднимаясь вверх по дороге, в пыли и в мерцании фар не отстававшей штабной машины, которые освещали задний борт грузовика с нарисованной на нем армейской красной звездой и такую же звезду на пыльных боковых бортах, и когда мотоцикл без замедлений брал подъем, и воздух становился все холоднее, и дорога круто петляла из стороны в сторону, и грузовики фыркали и скрежетали, и у некоторых над радиатором в коротких вспышках света виднелся пар, и мотоцикл тоже пофыркивал на ходу, — Андрес, крепко держась за переднее сиденье на подъеме, думал, что такое путешествие на мотоцикле — это здорово! Он никогда раньше не ездил на мотоцикле, а теперь они поднимались в гору в самой гуще машин, которые шли туда, где было назначено наступление, и, поднимаясь с Гомесом по крутой дороге, он знал, что теперь нечего и думать о возвращении в лагерь к нападению на посты. При такой запруженной дороге, при такой сумятице он доберется назад только завтра к вечеру, и то если повезет. Он никогда раньше не видел наступления и подготовки к наступлению, и теперь, проезжая по дороге, он дивился размерам и мощи армии, которую создала Республика.

Теперь они ехали по длинному отрезку дороги, который проходил по самому склону горы, и подъем здесь был такой крутой, что, когда они уже приближались к вершине, Гомес велел ему слезть, и они вдвоем втащили мотоцикл на последний крутой уступ. Сразу же за гребнем горы, чуть левее, дорога делала петлю, где разворачивались машины, и там они увидели огоньки, мерцавшие в окнах большого каменного здания, которое длинной темной громадой поднималось к ночному небу.

— Пойдем туда, спросим, где штаб, — сказал Гомес Андресу, и они подвели мотоцикл к закрытым дверям большого каменного здания, перед которым стояли двое часовых. Гомес прислонил мотоцикл к стене, и тут дверь отворилась, и в свете, падавшем изнутри, показался мотоциклист в кожаном костюме, с сумкой через плечо и с маузером в деревянной кобуре, ерзавшим по левому боку. Когда дверь затворилась, он нашел в темноте свой мотоцикл у двери, пробежал с ним несколько шагов, чтобы мотор заработал, и с ревом умчался вверх по дороге.

Гомес обратился к часовому, стоявшему в дверях.

— Капитан Гомес из Шестьдесят пятой бригады, — сказал он. — Не можешь ли ты мне объяснить, где найти штаб генерала Гольца, командующего Пятой дивизией?

— Это не здесь, — сказал часовой.

— А здесь что?

— Comandancia [119].

— Какая comandancia?

— Comandancia, и все.

— Comandancia какой части?

— А ты кто такой, чтобы я тебе отвечал на твои вопросы? — сказал ему в темноте часовой. Здесь, на вершине горы, небо было очень чистое, все в звездах, и теперь, вырвавшись из пыли, Андрес хорошо все видел даже в темноте. Внизу, там, где дорога сворачивала направо, он ясно видел мелькавшие на фоне ночного неба очертания грузовиков и легковых машин.

— Я капитан Рохелио Гомес, первого батальона, Шестьдесят пятой бригады, и я спрашиваю, где помещается штаб генерала Гольца, — сказал Гомес.

Часовой приоткрыл дверь.

— Позовите капрала, — крикнул он.

Как раз в эту минуту из-за поворота дороги показалась большая штабная машина, сделала разворот и направилась к большому каменному зданию, где, дожидаясь капрала, стояли Андрес и Гомес. Она прошла мимо них и остановилась у дверей. Из машины, в сопровождении двух офицеров в форме Интернациональной бригады, вышел высокий человек, уже пожилой и грузный, в непомерно большом берете цвета хаки, какие носят во французской армии, в пальто, с планшетом и с револьвером на длинном ремне, надетом поверх пальто.

Обратившись к шоферу, он велел ему отъехать от дверей и поставить машину под прикрытие. Это было сказано на французском языке, и Андрес не понял, о чем он говорит, а Гомес, который раньше был парикмахером, знал по-французски всего несколько слов.

Когда он шел к дверям вместе с двумя другими офицерами, Гомес ясно увидел его лицо на свету и узнал этого человека. Он видел его на политических собраниях и часто читал его статьи в «Мундо обреро», переведенные с французского. Он вспомнил эти мохнатые брови, водянисто-серые глаза, двойной подбородок и узнал в этом человеке француза-революционера, в свое время руководившего восстанием во французском флоте на Черном море.

Гомес знал, какой высокий политический пост занимает этот человек в Интернациональных бригадах, и он знал, что этому человеку должно быть известно место, где находится штаб Гольца, и он сможет направить его туда. Он не знал только, что сделало с этим человеком время, разочарование, недовольство своими личными и политическими делами и неутоленное честолюбие, и он не знал, что нет ничего опаснее, чем обращаться к нему с каким-нибудь вопросом. Не зная всего этого, он шагнул вперед, наперерез этому человеку, отсалютовал ему сжатым кулаком и сказал:

— Товарищ Марти, мы везем донесение генералу Гольцу. Не можете ли вы указать нам, где его штаб? Это очень спешно.

Высокий, грузный человек повернул голову в сторону Гомеса и внимательно осмотрел его своими водянистыми глазами. Даже здесь, на фронте, после поездки в открытой машине по свежему воздуху, в его сером лице, освещенном яркой электрической лампочкой, было что-то мертвое. Казалось, будто оно слеплено из той омертвелой ткани, какая бывает под когтями у очень старого льва.

— Что вы везете, товарищ? — спросил он Гомеса по-испански с очень заметным каталонским акцентом. Его глаза скосились на Андреса, скользнули по нему, потом снова вернулись к Гомесу.

— Донесение генералу Гольцу, которое приказано доставить в его штаб, товарищ Марти.

— Откуда оно, товарищ?

— Из фашистского тыла, — сказал Гомес.

Андре Марти протянул руку за донесением и другими бумагами. Он взглянул на них и сунул все в карман.

— Арестовать обоих, — сказал он капралу. — Обыскать и привести ко мне, как только я пришлю за ними.

С донесением в кармане он вошел в большое каменное здание. Андреса и Гомеса увели в караульное помещение и стали обыскивать.

— Что это на него нашло? — сказал Гомес одному из караульных.

— Esta loco, — сказал караульный. — Он сумасшедший.

— Ну что ты! Ведь он крупный политический деятель, — сказал Гомес. — Он главный комиссар Интернациональных бригад.

— Apesar de eso, esta loco, — сказал капрал. — Все равно он сумасшедший. Что вы делаете в фашистском тылу?

— Вот этот товарищ оттуда, он партизан, — ответил Гомес капралу, который обыскивал его. — Он везет донесение генералу Гольцу. Смотри не потеряй мои документы. И деньги и вот эту пулю на шнурке. Это мое первое ранение, при Гвадарраме.

— Не беспокойся, — сказал капрал. — Все будет вот в этом ящике. Почему ты не спросил меня про Гольца?

— Мы так и хотели. Я спросил часового, а он позвал тебя.

— Но в это время подошел сумасшедший, и ты его и спросил? Его ни о чем нельзя спрашивать. Он сумасшедший. Твой Гольц в трех километрах отсюда. Надо поехать вверх по дороге, а потом свернуть направо в лес.

— А ты можешь отпустить нас к нему?

— Нет. За это поплатишься головой. Я должен отвести тебя к сумасшедшему. Да и донесение твое у него.

— Может быть, ты кому-нибудь скажешь про нас?

— Да, — ответил капрал. — Увижу кого-нибудь из начальства и скажу. Что он сумасшедший, это все знают.

— А я всегда считал его большим человеком, — сказал Гомес. — Человеком, который поддерживает славу Франции.

— Все это, может быть, и так, — сказал капрал и положил Андресу руку на плечо. — Но он сумасшедший. У него мания расстреливать людей.

— И он их в самом деле расстреливает?

— Como lo oyes [120], — сказал капрал. — Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. Mato mas que la peste bubonica. Но он не как мы, он убивает не фашистов. Que va. С ним шутки плохи. Mata bichos raros. Он убивает, что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов. Всякую редкую дичь.

Андрес ничего не понял из этого.

— Когда мы были в Эскуриале, так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению, — сказал капрал. — Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. Особенно французы. Чтобы избежать неприятностей, посылают нас. Мы расстреливали французов. Расстреливали бельгийцев. Расстреливали всяких других. Каких только национальностей там не было. Tiene mania cle fusilar gente [121]. И все за политические дела. Он сумасшедший.

Purifica mas que el salvarsan. Такую чистку провел, лучше сальварсана.

— Но ты кому-нибудь скажешь про донесение?

— Да, друг. Обязательно. Я в этих двух бригадах всех знаю. Они здесь все бывают. Я даже русских знаю, только из них редко кто говорит по-испански. Мы не дадим этому сумасшедшему расстреливать испанцев.

— А как быть с донесением?

— С донесением тоже все уладим. Ты не беспокойся, товарищ. Мы знаем, как с ним обращаться, с этим сумасшедшим. Он только для своих опасен. Мы теперь это поняли.

— Введите арестованных, — послышался голос Андре Марти.

— Quereis echar un trago? — спросил капрал. — Хочешь выпить?

— Что ж, давай.

Капрал вынул из шкафчика бутылку анисовой, и Гомес с Андресом выпили. Выпил и капрал. Он вытер губы рукой.

— Vamonos, — сказал он.

Они вышли из караульного помещения, чувствуя, как обжигающий глоток анисовой согревает рот, желудок, сердце, и прошли коридором в комнату, где за длинным столом, разложив перед собой карту, держа в руках красно-синий карандаш, который помогал ему играть в полководца, сидел Марти. Для Андреса все это было только еще одной лишней задержкой. Таких задержек уже много накопилось за сегодняшний день. Их всегда бывает много. Если документы у тебя в порядке и сердце верное, тогда бояться нечего. Кончается это всегда тем, что тебя отпускают и ты идешь дальше своей дорогой. Но Ingles велел торопиться. Теперь Андрес знал, что ему не поспеть назад к взрыву моста, но донесение надо доставить, а этот старик, который сидит за столом, положил его себе в карман.

— Станьте сюда, — сказал Марти, не глядя на них.

— Товарищ Марти, послушайте, — не выдержал Гомес, подкрепивший свой гнев анисовой. — За сегодняшний день мы задержались один раз из-за невежества анархистов. Потом из-за нерадивости бюрократа, фашиста. А теперь нас задерживает излишняя подозрительность коммуниста.

— Молчать, — сказал Марти, не глядя на него. — Вы не на митинге.

— Товарищ Марти, это очень срочное дело, — сказал Гомес. — И очень важное.

Капрал и солдат с живейшим интересом наблюдали эту сцену, словно смотрели пьесу, самые увлекательные места которой они всегда смаковали с особенным удовольствием, хоть видели ее не первый раз.

— Все дела срочные, — сказал Марти. — И все очень важные. — Теперь он взглянул на них, не выпуская карандаша из рук. — Откуда вы знаете, что Гольц здесь? Вы понимаете, что это значит — являться сюда и спрашивать генерала перед началом наступления и называть его по фамилии? Откуда вы знаете, что этот генерал должен быть именно здесь?

— Объясни ему сам, — сказал Гомес Андресу.

— Товарищ генерал, — начал Андрес. Андре Марти не стал поправлять Андреса, наградившего его таким чином. — Этот пакет мне дали по ту сторону фронта…

— По ту сторону фронта? — переспросил Марти. — Да, он говорил, что ты пришел из фашистского тыла.

— Товарищ генерал, мне дал его один Ingles, по имени Роберто, он динамитчик и пришел к нам взрывать мост. Понимаешь?

— Рассказывай дальше. — Марти употребил слово «рассказывай» в смысле «ври», «сочиняй», «плети».

— Так вот, товарищ генерал, Ingles велел мне как можно скорее доставить донесение генералу Гольцу, Он сегодня начинает наступление здесь, в горах, и мы просим только одного — чтобы нам позволили поскорее доставить пакет, если это угодно товарищу генералу.

Марти покачал головой. Он смотрел на Андреса, но не видел его.

Гольц, думал он с тем смешанным чувством ужаса и торжества, какое испытывает человек, который услышал, что его конкурент погиб в особенно страшной автомобильной катастрофе или что кто-нибудь, кого ненавидишь, но в чьей порядочности не сомневаешься, совершил растрату. Чтобы Гольц тоже был с ними заодно! Чтобы Гольц завязал явные связи с фашистами! Гольц, которого он знает почти двадцать лет. Гольц, который вместе с Лукачем захватил в ту зиму, в Сибири, поезд с золотом. Гольц, который сражался против Колчака и в Польше. И на Кавказе. И в Китае и здесь, с первого октября. Но он действительно был близок к Тухачевскому, Правда, и к Ворошилову. Но и к Тухачевскому. И к кому еще? Здесь, разумеется, к Каркову. И к Лукачу. А венгры все интриганы. Он ненавидел Галля. Гольц ненавидел Галля. Помни это. Отметь это. Гольц всегда ненавидел Галля. А к Путцу относился хорошо. Помни это. И начальником штаба у него Дюваль. Видишь, что получается. Ты же слышал, как он назвал Копика дураком. Это было сказано. Это факт. А теперь — донесение из фашистского тыла. Дерево будет здоровым и будет расти, только когда у него начисто обрубят гнилые ветки. И гниль должна стать очевидной для всех, потому что ее надо уничтожить. Но Гольц, не кто другой, а Гольц. Чтобы Гольц был предателем! Он знал, что доверять нельзя никому. Никому. И никогда. Ни жене. Ни брату. Ни самому старому другу. Никому. Никогда.

— Уведите их, — сказал он караульным. — И поставьте надежную охрану.

Капрал посмотрел на солдата. На этот раз представление вышло скучнее обычного.

— Товарищ Марти, — сказал Гомес, — не сходите с ума. Послушайте меня, честного офицера и товарища. Донесение надо доставить во что бы то ни стало. Этот товарищ прошел с ним через фашистские позиции, чтобы вручить товарищу генералу Гольцу.

— Уведите их, — теперь уже мягко сказал Марти караульным.

Ему было жаль, по-человечески жаль этих двоих, если их придется расстрелять. Но его угнетала трагедия с Гольцем. Чтобы это был именно Гольц, думал он. Надо сейчас же показать фашистское донесение Варлову. Нет, лучше показать его самому Гольцу и посмотреть, как он примет его. Так он и сделает. Разве можно быть уверенным в Варлове, если Гольц тоже с ними заодно? Нет. Тут надо действовать с большой осторожностью.

Андрес повернулся к Гомесу.

— Значит, он не хочет отсылать донесение? — спросил Андрес, не веря собственным ушам.

— Ты разве не слышал? — сказал Гомес.

— Me cago en su puta madre! [122]— сказал Андрес. — Esta loco.

— Да, — сказал Гомес. — Он сумасшедший. Вы сумасшедший. Слышите? Сумасшедший! — кричал он на Марти, который снова склонился над картой с красно-синим карандашом в руке. — Слышишь, ты? Сумасшедший! Сумасшедший убийца!

— Уведите их, — сказал Марти караульному. — У них помутился разум от сознания собственной вины.

Эта фраза была знакома капралу. Он слышал ее не в первый раз.

— Сумасшедший убийца! — кричал Гомес.

— Hijo de la gran puta [123], — сказал Андрес. — Loco.

Тупость этого человека разозлила Андреса. Если он сумасшедший, надо его убрать отсюда как сумасшедшего. Пусть возьмут у него донесение из кармана. Будь он проклят, этот сумасшедший. Обычное спокойствие и добродушие Андреса уступили место тяжелой испанской злобе. Еще немного, и она могла ослепить его.

Глядя на карту, Марти грустно покачал головой когда караульные вывели Гомеса и Андреса из комнаты. Караульные с наслаждением слушали, как его осыпали бранью, но в целом это представление разочаровало их. Раньше бывало интереснее. Андре Марти выслушал ругань спокойно. Сколько людей заканчивали беседы с ним руганью. Он всегда искренне, по-человечески жалел их. И всегда думал об этом, и это было одной из немногих оставшихся у него искренних мыслей, которые он мог считать своими собственными.

Он сидел так, уставив глаза и усы в карту, в карту, которую он никогда не понимал по-настоящему, в коричневые линии горизонталей, тонкие, концентрические, похожие на паутину. Он знал, что эти горизонтали показывают различные высоты и долины, но никогда не мог понять, почему именно здесь обозначена высота, а здесь долина. Но ему, как политическому руководителю бригад, позволялось вмешиваться во все, и он тыкал пальцем в такое-то или такое-то занумерованное, обведенное тонкой коричневой линией место на карте, расположенное среди зеленых пятнышек лесов, прорезанных полосками дорог, которые шли параллельно отнюдь не случайным изгибам рек, и говорил: «Вот. Слабое место вот здесь».

Галль и Колик, оба честолюбцы и политиканы, соглашались с ним, и через некоторое время люди, которые никогда не видели карты, но которым сообщали перед атакой номер определенной высоты, поднимались на эту высоту и находили смерть на ее склонах или же, встреченные пулеметным огнем из оливковой рощи, падали еще у ее подножия. А где-нибудь на другом участке фронта подняться на намеченную высоту не стоило труда, хотя результатов это тоже никаких не давало. Но когда Марти тыкал пальцем в карту в штабе Гольца, на бескровном лице генерала, голова которого была покрыта рубцами от ран, выступали желваки, и он думал: «Лучше бы мне расстрелять вас, Андре Марти, чем позволить, чтобы этот ваш поганый серый палец тыкался в мою контурную карту. Будьте вы прокляты за всех людей, погибших только потому, что вы вмешиваетесь в дело, в котором ничего не смыслите. Будь проклят тот день, когда вашим именем начали называть тракторные заводы, села, кооперативы и вы стали символом, который я не могу тронуть. Идите, подозревайте, грозите, вмешивайтесь, разоблачайте и расстреливайте где-нибудь в другом месте, а мой штаб оставьте в покое».

Но вместо того чтобы сказать все это вслух, Гольц откидывался на спинку стула, подальше от этой наклонившейся над картой туши, подальше от этого пальца, от этих водянистых глаз, седоватых усов и зловонного дыхания, и говорил: «Да, товарищ Марти. Я вас понял. Но, по-моему, это не убедительно, и я с вами не согласен. Можете действовать через мою голову. Да. Можете возбудить этот вопрос в партийном порядке, как вы изволили выразиться. Но я с вами не согласен».

А сейчас Андре Марти сидел над картой за непокрытым столом, и электрическая лампочка без абажура освещала его голову в огромном берете, сдвинутом на лоб, чтобы защитить глаза от резкого света, и он то и дело заглядывал в экземпляр размноженного на восковке приказа о наступлении и медленно, старательно, кропотливо разбирал приказ по карте, точно молоденький офицер, разбирающий тактическую задачу в военном училище. Война поглощала его целиком. Мысленно он сам командовал войсками; он имел право вмешиваться в работу штаба, а по его мнению, это и значило командовать. И он сидел так с донесением Роберта Джордана в кармане, а Гомес и Андрес ждали в караульном помещении дальнейших событий, а Роберт Джордан лежал в лесу над мостом.

Вряд ли результаты путешествия Андреса были бы другими, если бы Андре Марти не задержал его и Гомеса и они вовремя выполнили бы свою задачу. На фронте не было лиц, облеченных достаточной властью, чтобы приостановить наступление. Машина была пущена в ход слишком давно, и остановить ее сразу было невозможно. Во всех крупных военных операциях действует большая сила инерции. Но как только эту инерцию удается преодолеть и машина приводит в движение, остановить ее почти так же трудно, как было трудно пустить ее в ход.

Но в этот вечер, когда пожилой человек в надвинутом на глаза берете все еще сидел за картой, разложенной на столе, дверь отворилась, и в комнату вошел русский журналист Карков в сопровождении двух других русских, которые были в штатском — кожаное пальто и кепи. Капрал неохотно закрыл дверь за ними. Карков был первым ответственным лицом, с которым ему удалось снестись.

— Товарищ Марти, — шепелявя, сказал Карков своим пренебрежительно-вежливым тоном и улыбнулся, показав желтые зубы.

Марти встал. Он не любил Каркова, но Карков, приехавший сюда от «Правды» и непосредственно сносившийся со Сталиным, был в то время одной из самых значительных фигур в Испании.

— Товарищ Карков, — сказал он.

— Подготовляете наступление? — дерзко спросил Карков, мотнув головой в сторону карты.

— Я изучаю его, — ответил Марти.

— Кто наступает? Вы или Гольц? — невозмутимым тоном спросил Карков.

— Как вам известно, я всегда только политический комиссар, — ответил ему Марти.

— Ну что вы, — сказал Карков. — Вы скромничаете. Вы же настоящий генерал. У вас карта, полевой бинокль. Вы ведь когда-то были адмиралом, товарищ Марти?

— Я был артиллерийским старшиной, — сказал Марти. Это была ложь. На самом деле к моменту восстания он был старшим писарем. Но теперь он всегда думал, что был артиллерийским старшиной.

— А-а… Я думал, что вы были просто писарем, — сказал Карков. — Я всегда путаю факты. Характерная особенность журналиста.

Двое других русских не принимали участия в разговоре. Они смотрели через плечо Марти на карту и время от времени переговаривались на своем языке. Марти и Карков после первых приветствий перешли на французский.

— Для «Правды» факты лучше не путать, — сказал Марти.

Он сказал это резко, чтобы как-то оборониться против Каркова. Карков всегда «выпускал из него воздух» (французское degonfler), и Марти это не давало покоя и заставляло быть настороже. Когда Карков говорил с ним, трудно было удержать в памяти, что он, Андре Марти, послан сюда Центральным Комитетом Французской коммунистической партии с важными полномочиями. И трудно было удержать в памяти, что личность его неприкосновенна. Каркову ничего не стоило в любую минуту коснуться этой неприкосновенности. Теперь Карков говорил:

— Обычно я проверяю факты, прежде чем отослать сообщение в «Правду». В «Правде» я абсолютно точен. Скажите, товарищ Марти, вы ничего не слышали о каком-то донесении, посланном Гольцу одним из наших партизанских отрядов, действующих в районе Сеговии? Там сейчас один американский товарищ, некто Джордан, и от него должны быть известия. У нас есть сведения о стычках в фашистском тылу. Он должен был прислать донесение Гольцу.

— Американец? — спросил Марти. Тот сказал — Ingles. Так вот в чем дело. Значит, он ошибся. И вообще, зачем эти дураки заговорили с ним?

— Да. — Карков посмотрел на него презрительно. — Молодой американец, он не очень развит политически, но прекрасно знает испанцев и очень ценный человек для работы в партизанских отрядах. Отдайте мне донесение, товарищ Марти. Оно и так слишком задержалось.

— Какое донесение? — спросил Марти. Задавать такой вопрос было глупо, и он сам понял это. Но он не мог сразу признать свою ошибку и сказал это только для того, чтобы отдалить унизительную минуту.

— То, которое лежит у вас в кармане. Донесение Джордана Гольцу, — сквозь зубы сказал Карков.

Андре Марти вынул из кармана донесение и положил его на стол. Он в упор посмотрел на Каркова. Ну и хорошо. Он ошибся, и с этим уже ничего не поделаешь, но ему не хотелось признать свое унижение.

— И пропуск, — тихо сказал Карков.

Марти положил пропуск рядом с донесением.

— Товарищ капрал! — крикнул Карков по-испански.

Капрал отворил дверь и вошел в комнату. Он быстро взглянул на Андре Марти, который смотрел на него, как старый кабан, затравленный собаками. Его лицо не выражало ни страха, ни унижения. Он был только зол, и если он был затравлен, то ненадолго. Он знал, что этим собакам с ним не совладать.

— Отдайте это двум товарищам, которые у вас в караульной, и направьте их в штаб генерала Гольца, — сказал Карков. — Их и так достаточно задержали здесь.

Капрал вышел, и Марти проводил его взглядом, потом перевел глаза на Каркова.

— Товарищ Марти, — сказал Карков. — Я еще выясню, насколько ваша особа неприкосновенна.

Марти смотрел прямо на него и молчал.

— И против капрала тоже ничего не замышляйте, — продолжал Карков. — Капрал тут ни при чем. Я увидел этих людей в караульном помещении, и они обратились ко мне (это была ложь). Я надеюсь, что ко мне всегда будут обращаться (это была правда, хотя обратился к нему все-таки капрал).

Карков верил, что его доступность приносит добро, и верил в силу доброжелательного вмешательства.

— Знаете, в СССР мне пишут на адрес «Правды» даже из какого-нибудь азербайджанского городка, если там совершаются несправедливости. Вам это известно? Люди говорят: Карков нам поможет.

Андре Марти смотрел на Каркова, и его лицо выражало только злобу и неприязнь. Он думал об одном: Карков сделал что-то нехорошее по отношению к нему. Прекрасно, Карков, хоть вы и влиятельный человек, но берегитесь.

— Тут дело обстоит несколько по-иному, — продолжал Карков, — но в принципе это одно и то же. Я еще выясню, насколько ваша особа неприкосновенна, товарищ Марти.

Андре Марти отвернулся от него и уставился на карту.

— Что пишет Джордан? — спросил Карков.

— Я не читал, — сказал Андре Марти. — Et maintenant fiche-moi la paix

[124], товарищ Карков!

— Хорошо, — сказал Карков. — Продолжайте ваши военные занятия.

Он вышел из комнаты и пошел к караульному помещению. Андреса и Гомеса там уже не было, и он постоял минуту в пустой караульной, глядя на дорогу и на дальние вершины гор, уже видневшиеся отсюда в серой мгле рассвета. Нужно подняться туда, думал он. Ждать осталось недолго.

Андрес и Гомес опять ехали по дороге на мотоцикле, но теперь уже светало. По-прежнему держась за переднее сиденье мотоцикла, который одолевал поворот за поворотом в сером тумане, окутывающем вершину горы, Андрес чувствовал быстрый бег машины, потом Гомес затормозил, и они сошли с мотоцикла и стали рядом с ним посреди уходившей далеко вниз дороги, и в лесу по левую руку от них были танки, прикрытые сверху сосновыми ветками. Весь лес был занят войсками. Андрес увидел длинные палки носилок на плечах у проходивших мимо солдат. Правее, под деревьями, неподалеку от дороги, стояли три штабные машины, укрытые с боков и сверху сосновыми ветками.

Гомес подвел мотоцикл к одной из этих машин. Он прислонил его к сосне и заговорил с шофером, который сидел тут же, у машины, прислонившись спиной к дереву.

— Я проведу вас к нему, — сказал шофер. — Спрячь свой мотоцикл и прикрой его вот этим. — Он показал на груду нарубленных веток.

Солнце только что показалось над верхушками сосен, когда Гомес и Андрес пошли за шофером — его звали Висенте — по тропинке меж соснами и вверх по склону ко входу в блиндаж, от крыши которого и дальше, вверх, сквозь деревья, тянулись провода. Они остались у входа, а шофер вошел внутрь, и Андрес с восхищением разглядывал устройство блиндажа, который издали казался простой ямой на склоне холма; вырытой земли поблизости не было, и, стоя у входа, он видел, что блиндаж глубокий, вместительный и люди ходят по нему, не боясь задеть головой о бревенчатый настил потолка.

Шофер Висенте вышел наружу.

— Он там, наверху, где разворачиваются войска, — сказал Висенте. — Я отдал пакет начальнику его штаба. Он расписался. Вот, держи.

Он протянул Гомесу конверт, на котором стояла подпись. Гомес отдал конверт Андресу, и Андрес посмотрел на него и сунул за рубашку.

— Как фамилия того, кто подписал? — спросил он.

— Дюваль, — сказал Висенте.

— Хорошо, — сказал Андрес. — Это один из тех трех, кому можно было отдать пакет.

— Будем ждать ответа? — спросил Гомес.

— Надо бы подождать. Но где будет Ingles и остальные после моста, где мне их теперь искать — одному богу известно.

— Пойдем, посидим, — сказал Висенте. — Пока генерал не вернется. Я дам вам кофе. Вы, должно быть, проголодались.

— Сколько танков, — сказал Гомес.

Он проходил мимо крытых ветками, окрашенных в грязно-серый цвет танков, от которых по устланной хвоей земле тянулись глубокие колеи, указывавшие, где танки свернули с дороги и задним ходом пошли в лес. Из-под сосновых веток горизонтально торчали стволы сорокапятимиллиметровых орудий; водители и стрелки в кожаных пальто и жестких ребристых шлемах сидели, прислонившись к деревьям, или спали на земле.

— Это резерв, — сказал Висенте. — И эти войска тоже резервные. Те, кому начинать наступление, наверху.

— Много их здесь, — сказал Андрес.

— Да, — сказал Висенте. — Целая дивизия.

А в блиндаже, держа донесение Роберта Джордана в левой руке и глядя на часы на той же левой руке, перечитывая донесение в четвертый раз и каждый раз чувствуя, как пот выступает у него под мышками и струйками сбегает по бокам, Дюваль говорил в телефонную трубку:

— Тогда дайте позицию Сеговия. Уехал? Дайте позицию Авила.

Он не бросил телефонной трубки. Но толку от этого было мало. Он успел поговорить с обеими бригадами. Гольц осматривал диспозицию и сейчас был на пути к наблюдательному посту. Он вызвал наблюдательный пост, но Гольца там не было.

— Дайте посадочную, — сказал Дюваль, внезапно решив взять всю ответственность на себя. Он приостановит наступление на свою ответственность. Надо приостановить. Нельзя посылать людей во внезапное наступление на противника, если противник ждет этого наступления. Нельзя. Это убийство, и больше ничего. Так нельзя. Немыслимо. Что бы ни случилось. Пусть расстреляют. Он немедленно вызовет аэродром и отменит бомбежку. Но если это всего-навсего отвлекающее наступление? Что, если мы должны только оттянуть снаряжение и войска? Что, если только для этого все и начато? Ведь когда идешь в наступление, тебе никогда не скажут, что оно только отвлекающее.

— Отставить посадочную, — сказал он связисту. — Дайте наблюдательный пост Шестьдесят девятой бригады.

Он все еще дозванивался туда, когда послышался гул первых самолетов. В ту же минуту его соединили с наблюдательным постом.

— Да, — спокойно сказал Гольц.

Он сидел, прислонившись спиной к мешку с песком, упершись ногами в большой валун, с его нижней губы свисала папироса, и, разговаривая, он смотрел вверх, через плечо. Он видел-расширяющиеся клинья троек, которые, рокоча и поблескивая серебром в небе, выходили из-за дальней горы вместе с первыми солнечными лучами. Он следил, как они приближаются, красиво поблескивая на солнце. Он видел двойной ореол там, где лучи солнца падали на пропеллеры.

— Да, — сказал он в трубку по-французски, потому что это был Дюваль. — Nous sommes foutus. Oui, Comme toujours. Oui. C’est dommage. Oui [125]. Как досадно, что уже поздно.

В его глазах, следивших за самолетами, светилась гордость. Теперь он уже различал красные опознавательные знаки на крыльях и следил за быстрым, величественным, рокочущим полетом машин. Вот как оно могло быть. Это наши самолеты. Они прибыли сюда, запакованные, на пароходах, с Черного моря, через Мраморное море, через Дарданеллы, через Средиземное море, и их бережно выгрузили в Аликанте, собрали со знанием дела, испытали и нашли безупречными, и теперь они летели плотным и четким строем, совсем серебряные в утренних лучах, они летели бомбить вон те гребни гор, чтобы обломки с грохотом взлетели на воздух и мы могли бы пройти.

Гольц знал, что, как только самолеты пройдут у него над головой, вниз полетят бомбы, похожие в воздухе на дельфинов. И тогда вершины гор с ревом взметнутся вверх, окутанные облаками пыли, а потом эти облака сольются в одно, и все исчезнет из глаз. Тогда по обоим склонам со скрежетом поползут танки, а за ними двинутся обе его бригады. И если бы наступление было внезапным, они бы шли и шли вперед, потом вниз по склонам, потом через перевал на ту сторону, время от времени останавливаясь, расчищая путь, потому что работы много, такой работы, которую надо выполнять толково, а танки помогали бы им, танки заворачивали бы, и возвращались, и прикрывали их своим огнем, а другие стали бы подвозить атакующих, потом, скользя, продвигаться дальше по склонам, через перевал и вниз на ту сторону. Так должно было быть, если бы не было измены и если бы все сделали то, что им полагалось сделать.

Есть две горные гряды, и есть танки, и есть две его славные бригады, которые готовы в любую минуту выступить из леса, и вот только что показались самолеты. Все, что должен был сделать он, сделано так, как надо.

Но, следя за самолетами, которые были теперь почти над самой его головой, он почувствовал, как у него засосало под ложечкой, потому что, услышав по телефону донесение Джордана, он понял, что на вершинах гор никого не будет. Они сойдут вниз и укроются от осколков в узких траншеях или спрячутся в лесу, а как только бомбардировщики пролетят, они снова поднимутся наверх с пулеметами, с автоматами и с теми противотанковыми пушками, которые Джордан видел на дороге, и у нас станет одним позорищем больше. Но в оглушительном реве самолетов было то, что должно было быть, и, следя за ними, глядя вверх, Гольц сказал в телефонную трубку:

— Нет. Rien a faire. Rien. Faut pas penser. Faut accepter [126].

Гольц смотрел на самолеты суровыми, гордыми глазами, которые знали, как могло бы быть и как будет, и сказал, гордясь тем, как могло бы быть, веря в то, как могло бы быть, даже если так никогда не будет:

— Bon. Nous ferons notre petit possible [127], — и повесил трубку.

Но Дюваль не расслышал его. Сидя за столом с телефонной трубкой в руках, он слышал только рев самолетов, и он думал: может быть, сейчас, вот, может быть, на этот раз, прислушайся к ним, может быть, бомбардировщики разбомбят их вдребезги, может быть, пробьемся туда, может быть, он получит резервы, которые просил, может быть, вот оно, вот на этот раз начинается. Ну же, ну! В воздухе стоял такой рев, что он не слышал собственных мыслей.

43

Роберт Джордан лежал за сосной на склоне горы, над дорогой, ведущей к мосту, и смотрел, как светает. Он всегда любил этот час, и теперь ему приятно было следить за рассветом, чувствовать, будто и внутри у него все наполняется серой мглой, точно и он участвовал в том медленном редении тьмы, которое предшествует солнечному восходу, когда предметы становятся черными, а пространство между ними — светлым, и огни, ночью ярко сиявшие, желтеют и наконец меркнут при свете дня. Очертания сосен ниже по склону выступили уже совсем четко и ясно, стволы сделались плотными и коричневыми, дорога поблескивала в стлавшейся над ней полосе тумана. Все на нем стало влажным от росы, земля в лесу была мягкая, и он чувствовал, как подаются под его локтями вороха бурых опавших сосновых игл. Сквозь легкий туман, который полз с реки, он видел снизу стальные фермы моста, легко и прямо перекинувшегося через провал, и деревянные будки часовых на обоих концах. Но переплеты ферм еще казались тонкими и хрупкими в тумане, висевшем над рекой.

Он видел часового в будке, его спину, прикрытую плащом, и шею под стальным шлемом, когда он наклонялся погреть руки над жаровней, сделанной из продырявленного керосинового бидона. Он слышал шум воды, бегущей по камням глубоко внизу, и видел тонкий, реденький дымок над будкой часового.

Он посмотрел на часы и подумал: интересно, добрался ли Андрес до Гольца в конце концов. Если взрывать мост придется, хорошо бы совсем замедлить дыхание, чтобы время тянулось долго-долго и можно было ясно чувствовать его ход. А все-таки удалось ему или нет? Андресу? А если удалось, отменят они или нет? Успеют ли они отменить? Que va. Что толку тревожиться? Либо отменят, либо нет. Решение может быть только одно, погоди немного, и ты его узнаешь. А вдруг наступление будет успешным? Гольц сказал, что это возможно. Есть шанс. Если двинуть наши танки по этой дороге, а люди подойдут справа и минуют Ла-Гранху и обогнут всю левую цепь гор. Почему ты даже представить себе не можешь, что наступление может быть успешным? Ты настолько привык к обороне, что тебе даже мысли такие не приходят. Так-то так. Но ведь разговор с Гольцем был до того, как столько людей и орудий прошло по дороге в ту сторону. До того, как пролетело столько самолетов. Не нужно быть наивным. Но помни одно: пока мы удерживаем фашистов здесь, у них связаны руки. Они не могут напасть на другую страну, не покончив прежде с нами, а с нами они никогда не покончат. Если французы захотят помочь, если только они не закроют границы, и если Америка даст нам самолеты, они с нами никогда не покончат. Никогда, если нам хоть что-нибудь дадут. Этот народ будет драться вечно, дайте ему только хорошее оружие.

Нет, победы здесь ждать нельзя еще долго, может быть, еще несколько лет. Это лишь стратегическое наступление, чтобы оттянуть силы врага. Не нужно создавать себе иллюзий. А вдруг сегодня нам удастся прорвать фронт? Ведь это наше первое большое наступление. Не теряй чувства реальности. А все-таки — вдруг удастся? Не увлекайся, сказал он себе. Вспомни, что прошло по дороге в ту сторону. Ты сделал все, что мог. Коротковолновые рации — вот что нам необходимо. Ну что же, когда-нибудь они у нас будут. Но пока их нет. А ты будь внимателен и делай то, что должен сделать.

Сегодня — только один из многих, многих дней, которые еще впереди. Но, может быть, все эти будущие дни зависят от того, что ты сделаешь сегодня. Так было весь этот год. Так было уже много раз. Вся эта война такая. Что за напыщенные рассуждения в такой ранний час, сказал он себе. Лучше смотри, что делается там, внизу.

Он увидел, как два человека в пончо и стальных шлемах, с винтовками за спиной вышли из-за поворота дороги и направились к мосту. Один вошел в будку часового на дальнем конце моста и исчез из виду. Другой пошел по мосту медленным, тяжелым шагом. Посредине моста он остановился и сплюнул в реку, потом медленно пошел дальше; второй часовой вышел ему навстречу, поговорил с ним несколько минут и пошел по мосту на другую сторону. Он шагал быстрее, чем тот, который его сменил (кофе чует, подумал Роберт Джордан), но и он остановился посредине моста и сплюнул в реку.

Примета у них такая, что ли, подумал Роберт Джордан. Надо будет и мне тоже плюнуть, когда буду на мосту. Если я тогда еще смогу плевать. Нет. Едва ли это средство верное. Едва ли оно помогает. Мне придется доказать, что оно не помогает, прежде чем я попаду на мост.

Новый часовой вошел в будку и сел там. Его винтовка с примкнутым штыком была прислонена к стене. Роберт Джордан достал из нагрудного кармана бинокль и стал подкручивать окуляры, пока не сделались четкими металлические конструкции, выкрашенные в серый цвет, и дальний конец моста. Потом он навел бинокль на будку часового.

Часовой сидел, прислонясь к стене. Шлем его висел рядом на крючке, и его лицо было ясно видно. Роберт Джордан узнал в нем того самого солдата, который нес здесь караул два дня тому назад в дневную смену. На нем была та же похожая на чулок вязаная шапочка. И он так и не побрился. Щеки у него были впалые, а скулы выдавались. Кустистые брови сходились на переносице. Вид у него был сонный, и Роберт Джордан вдруг увидел, как он зевнул. Потом он достал кисет и пачку курительной бумаги и свернул себе сигарету. Он долго возился с зажигалкой, но в конце концов сунул ее в карман, подошел к жаровне, наклонился над ней, вытащил тлеющий уголек, подбросил его несколько раз на ладони, дуя на него, прикурил и кинул обратно, в жаровню.

Когда он опять уселся, прислонясь к стенке будки и мирно попыхивая сигаретой, Роберт Джордан долго рассматривал его лицо в восьмикратный цейсовский бинокль. Потом опустил бинокль, сложил его и спрятал в карман.

Больше не буду на него смотреть, сказал он себе.

Он лежал спокойно, и глядел на дорогу, и старался не думать ни о чем. На сосне, росшей ниже по склону, зацокала белка, и Роберт Джордан увидел, как она побежала по стволу вниз, а потом остановилась, повернула голову и посмотрела туда, где лежал следивший за ней человек. Он увидел глаза белки, маленькие и блестящие, и вздрагивающий от волнения хвост. Потом белка соскочила на землю и в несколько длинных прыжков — передние лапки поджаты, хвост распушен — очутилась у другого дерева. Прыгнув на ствол, она еще раз оглянулась в ветвях. Потом Роберт Джордан опять услышал ее цоканье и увидел, что она распласталась на одной из верхних ветвей, а хвост так и ходит ходуном.

Роберт Джордан снова перевел глаза вниз, на будку часового, видневшуюся сквозь сосны. Ему захотелось, чтобы белка была тут, у него в кармане. Ему захотелось, чтобы у него было хоть что-нибудь, что можно потрогать. Он потерся локтями о сосновые иглы, но это было совсем не то. Никто не знает, каким одиноким чувствуешь себя, когда выходишь на такое дело. Почему никто? Вот я знаю. Надеюсь, хоть зайчонок выберется отсюда благополучно. А ну-ка, перестань. Да, да, конечно. Но ведь можно же надеяться, вот я и надеюсь. Что я взорву мост как следует и что она выберется благополучно. Правильно. Ну конечно. Именно это. Больше мне сейчас ничего не нужно.

Он лежал и смотрел уже не на дорогу и не на будку часового, а поверх всего, на дальние горы. Совсем не надо думать, сказал он себе. Он лежал не двигаясь и смотрел, как наступает утро. Оно наступало очень быстро — ведь был конец мая, и это было настоящее прекрасное летнее утро. Мотоциклист в кожаной куртке и кожаном шлеме, с автоматом в чехле у левого бедра проехал через мост и направился вверх по дороге: Потом через мост прошла санитарная машина и, проехав как раз под тем местом, где лежал Роберт Джордан, тоже стала подниматься вверх по дороге. Но больше ничего. Он вдыхал запах сосен и слышал шум реки, мост теперь вырисовывался совсем четко и очень красиво в ясном утреннем свете. Он лежал за сосной, положив свой автомат у левого локтя, и больше не смотрел на будку часового, и только много времени спустя, когда уже казалось, что ничего не будет, что ничего не может случиться в такое чудесное майское утро, он вдруг услышал частые, глухие взрывы бомб.

Как только он их услышал, как только первые бомбы бухнули вдалеке, раньше даже, чем громовое эхо успело разнестись по горам, он глубоко вздохнул и поднял свой автомат с земли. Рука у него онемела от тяжести, а пальцы двигались нехотя и с трудом.

Часовой в будке встал, услышав буханье бомб. Роберт Джордан увидел, как он поднял свою винтовку и вышел из будки, прислушиваясь. Он теперь стоял посреди дороги, на самом солнце. Вязаная шапочка сбилась набок, и солнце осветило его небритое лицо, когда он поднял голову, повернувшись в ту сторону, где шла бомбежка.

Туман совсем рассеялся, и Роберт Джордан отлично мог разглядеть человека, стоявшего посреди дороги, подняв голову вверх. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь верхушки сосен, бликами ложились на его лицо.

Роберту Джордану стало трудно дышать, как будто его грудную клетку стянули витком проволоки, и, крепче упершись локтями в землю, чувствуя под пальцами граненую поверхность рукоятки, он навел мушку, приходившуюся точно посредине прорези прицела, на грудь часового и мягко нажал спусковой крючок.

Выстрел резким, коротким толчком отдался у него в плече, а человек на дороге с гримасой удивления и боли рухнул на колени, потом скорчился и ткнулся головой в землю. Его винтовка упала рядом, один палец застрял в спусковой скобе, кисть вывернулась в суставе. Винтовка лежала на дороге штыком вперед. Роберт Джордан отвел глаза от человека, который, скорчившись, лежал у входа на мост, и от будки часового на другом конце. Второго часового ему не было видно, и он перевел глаза по склону направо, туда, где, как он знал, прятался Агустин. Потом он услышал, как выстрелил Ансельмо, эхо выстрела загрохотало по теснине. Потом он услышал, как Ансельмо выстрелил еще раз.

Сейчас же после второго выстрела затрещали гранаты за поворотом дороги недалеко от моста. Потом послышались разрывы гранат где-то слева. Потом дальше на дороге началась ружейная перестрелка, а внизу заговорил автомат Пабло — так-так-так-так-так, — пронизывая взрывы гранат. Он увидел Ансельмо, скользившего сверху по круче к дальнему концу моста, и он забросил свой автомат за спину, подхватил оба тяжелых рюкзака, стоявшие за стволами сосен, по одному в каждой руке, и, чувствуя, что от их тяжести руки у него вот-вот оторвутся, пошатываясь, побежал по крутому склону вниз, к дороге.

На бегу он услышал голос Агустина, кричавшего ему: «Buena caza, Ingles. Buena caza!» — и подумал: «Удачной охоты, да, как же, удачной охоты», — и в ту же минуту он услышал у дальнего конца моста третий выстрел Ансельмо, от которого звон пошел по стальным переплетам ферм. Он обогнул тело часового, лежавшего посреди дороги, и побежал на мост, с рюкзаками, раскачивавшимися на бегу.

Старик уже бежал ему навстречу, держа в одной руке карабин.

— Sin novedad! — кричал он. — Ничего не случилось. Tuve que rematarlo. Мне пришлось прикончить его.

Бросившись на колени посреди моста, раскрывая рюкзаки, вытаскивая материалы, Роберт Джордан увидел, как по щекам Ансельмо в седой щетине бороды текут слезы.

— Ja mate uno tambien, — сказал он Ансельмо. — Я тоже одного убил, — и мотнул головой в тот конец моста, где, скрючившись, подогнув под себя голову, лежал первый часовой.

— Да, друг, да, — сказал Ансельмо. — Нужно убивать, вот мы и убиваем.

Роберт Джордан уже лез по фермам моста. Сталь была холодная и мокрая от росы, и он лез осторожно, находя точки опоры между раскосами, чувствуя теплые лучи солнца на спине, слыша шум бурного потока внизу, слыша выстрелы, слишком много выстрелов со стороны верхнего поста. Он теперь обливался потом, а под мостом было прохладно. На одну руку у него был надет виток проволоки, у кисти другой висели на ремешке плоскогубцы.

— Давай мне динамит, viejo, только не сразу, а по одной пачке, — крикнул он Ансельмо. Старик далеко перегнулся через перила, протягивая ему продолговатые компактные бруски, и Роберт Джордан принимал их, вкладывал в намеченные места, засовывал поглубже, укреплял. — Клинья, viejo! Клинья давай! — Вдыхая свежий древесный запас недавно выструганных клиньев, туго забивал их, чтобы заряд динамита держался плотнее в переплете ферм.

И вот, делая свое дело, закладывая динамит, укрепляя, забивая клинья, туго прикручивая проволокой, думая только о взрыве, работая быстро и искусно, как опытный хирург, он вдруг услышал треск перестрелки со стороны нижнего поста. Потом ударила граната. Потом еще одна, покрывая грохот несущейся воды. Потом в той стороне все стихло.

Черт, подумал он. Что там стряслось с ними?

На верхнем посту все еще стреляли. И на кой черт столько пальбы, думал он, подвязывая две гранаты, одну возле другой, над скрепленными вместе брусками динамита, обматывая их по ребрам проволокой, чтобы они не шатались и не упали, и туго подтягивая, скручивая проволоку плоскогубцами. Потом он попробовал, как все вышло, и для большей прочности вогнал над гранатами еще клин, плотно прижавший весь заряд к стальной ферме.

— Теперь на другую сторону, viejo, — крикнул он Ансельмо и полез через переплеты ферм. Точно Тарзан, продирающийся сквозь стальные дебри, подумал он, и, выбравшись опять из-под темного свода, где грохот был особенно гулким, он поднял голову и увидел лицо Ансельмо и его руку, протягивавшую ему динамит. Черт, хорошее лицо у старика, подумал он. И уже не плачет. Это все к лучшему. Одна сторона уже готова. Теперь вот еще эту сторону — и все. Камня на камне не останется. Ладно, ладно. Не увлекайся. Делай свое дело. Быстро и чисто, как и там. Не возись сверх меры. Но и не торопись. Не старайся сделать все быстрее, чем можно. Сейчас уже дело верное. Одну сторону тебе, во всяком случае, никто не помешает взорвать. И все идет именно так, как надо. А холодно здесь, под мостом. Фу, черт, холодно, как в винном погребе, зато хоть дерьма нет. Обычно, когда работаешь под каменным мостом, бывает полно дерьма. Это сказочный мост. Хороши сказки! Старику там, наверху, хуже, чем мне. Не старайся сделать все быстрей, чем можно. «Еще клиньев, viejo». Не нравится мне, что там еще стреляют. Что-то там у Пилар неладно. Наверно, кто-нибудь из постовых оказался снаружи. На дороге или за лесопилкой. Все еще стреляют. Значит, там еще остался кто-то. И потом, эти проклятые опилки. Эти огромные кучи опилок. Опилки, когда они слежатся и утрамбуются, очень хорошее прикрытие во время боя. Да, там, наверно, еще несколько человек осталось. А внизу, у Пабло, тихо. Что же это все-таки было, эта вторая вспышка? Вероятно, машина или мотоцикл. Только бы не подошли сейчас броневики или танки. Давай, давай. Закладывай заряды как можно быстрей, и забивай клинья, и привязывай покрепче. Трясешься, точно дура-баба какая-то. Пари держу, та дура-баба там, наверху, вовсе не трясется. Та, Пилар. А может быть, и она тоже. Судя по этой стрельбе, ей сейчас нелегко приходится. Тоже затрясется, когда станет невмочь. Как и все.

Он высунулся на солнце, и когда он протянул руку за пачкой, которую ему передавал Ансельмо, и шум несущейся воды стал не таким гулким, выстрелы на верхнем посту захлопали гораздо чаще и потом послышались удары гранат. Потом еще удары гранат.

— Значит, они атаковали пост на лесопилке.

Хорошо, что у меня динамит в брусках, подумал он. А не в палочках. Какого черта. Просто удобнее. Хотя холщовый мешок с той дрянью вроде студня был бы еще лучше. Два мешка. Нет, хватило бы и одного. Будь еще у меня детонаторы и мой добрый взрыватель. Эта сволочь бросила мой взрыватель в реку. И ящик, и все остальное. Вот в эту реку он и бросил все. Скотина Пабло. Ну ничего, он им там сейчас задал жару.

— Еще давай, viejo.

Молодец старик, хорошо справляется. У него тоже положение незавидное там, на мосту. Ему было очень тяжело убить человека. Мне тоже, но я просто не думал об этом. И сейчас не думаю. Так нужно. Но тут еще то, что у Ансельмо простая винтовка. Я знаю, как это бывает. Когда убиваешь человека из автомата, это как-то легче. Для того, кто убивает, я хочу сказать. Это совсем другое дело. Ты только дотрагиваешься, а потом оно уже делается само. Помимо тебя. Ладно, приберегу эту идею, чтобы развить ее как-нибудь в другой раз. Ну и голова у тебя. Очень уж она склонна к долгим размышлениям, милейший Джордан. Иордан, так дразнили меня в школе. А знаешь ли ты, что этот дурацкий Иордан немногим шире той речонки, что бурлит внизу? Там, где он начинается, конечно. Все на свете начинается с малого. А тут даже уютно, под мостом. Как дома, хотя и не дома. Ну, Иордан, подтянись. Тут дело серьезное, Иордан. Разве ты не понимаешь? Дело серьезное. Взгляни на эту сторону. Para que? Теперь, что бы со мной ни случилось, моста не будет. Когда не будет Иордана, не будет и моста, а вернее сказать — наоборот.

— Еще немножко, Ансельмо, друг, — сказал он. Старик кивнул. — Сейчас кончаю, — сказал Роберт Джордан. Старик опять кивнул.

Закрепляя проволокой гранаты, он перестал прислушиваться к выстрелам за поворотом дороги. Вдруг он заметил, что слышит только шум реки. Он посмотрел вниз и увидел, как вода вскипает белой пеной между камнями и потом разливается прозрачным озерцом на гальке. Посреди озерца, попав в воронку, вертелся на одном месте оброненный им клин. Вдруг рядом, охотясь за мошкой, плеснула форель, и по воде пошли круги. Туго прикручивая плоскогубцами проволоку, скреплявшую обе гранаты, он увидел сквозь металлическое плетенье зеленевший на солнце горный склон. Два дня назад он был совсем бурый, подумал он.

Из прохладной темноты под мостом он высунулся на яркий солнечный свет и крикнул Ансельмо, склонившемуся над ним сверху:

— Дай мне большой моток проволоки!

Только не тянуть раньше времени. А то сейчас же вырвет кольцо. Жаль, что нельзя пропустить проволоку насквозь. Ну ничего, проволоки у меня много, обойдется, подумал Роберт Джордан, ощупывая чеки, удерживающие на месте кольца, которые должны были освободить рычажки гранат. Он проверил, хватит ли рычажкам места, куда отскочить, когда чеки будут выдернуты (скрепляющая их проволока проходила под рычажками), потом прикрепил конец проволоки из мотка к одному кольцу, соединил с главной проволокой, которая шла к кольцу второй гранаты, отмотал немного проволоки, провел ее вокруг стальной укосины и передал моток Ансельмо.

— Держи, только осторожно, — сказал он.

Он вылез на мост, взял у старика из рук моток и, отпуская проволоку на ходу, пошел назад, к тому месту, где посреди дороги лежал убитый часовой; он шел, перегнувшись через перила, и вел проволоку за мостом, шагая так быстро, как только поспевал разматывать ее.

— Неси рюкзаки, — через плечо крикнул он Ансельмо. Проходя мимо своего автомата, он нагнулся, подобрал его и снова перекинул за спину. И тогда, подняв глаза от проволоки, он увидел тех, которые возвращались с верхнего поста. Их было четверо, он сразу увидел, но ему пришлось опустить глаза, чтобы проволока не запуталась и не зацепилась за какой-нибудь наружный выступ. Эладио не было с ними.

Роберт Джордан довел проволоку до конца моста, сделал петлю вокруг последней подпорки и побежал по дороге до первого выкрашенного белой краской камня. Здесь он перерезал проволоку и отдал конец Ансельмо.

— Держи, viejo, — сказал он. — Вот так. Теперь идем со мной обратно, к мосту. Сматывай проволоку на ходу. Нет, давай я сам.

У моста он распустил сделанную раньше петлю так, что теперь проволока шла свободно и прямо до самого кольца гранаты, к которому она была привязана, и передал конец Ансельмо.

— Иди с этим назад, к белому камню, — сказал он. — Держи крепко, но свободно. Не натягивай. Если ты потянешь очень, очень сильно, мост взорвется. Comprendes? Понимаешь?

— Да.

— Отпускай понемногу, но смотри, чтобы она у тебя не провисала, а то запутается. Держи легко и крепко и, главное, — не тяни, пока не придет время тянуть. Comprendes?

— Да.

— Когда придет время тянуть, то именно тяни. Не дергай.

Говоря, Роберт Джордан все время смотрел на дорогу, по которой подвигались остатки отряда Пилар. Они были уже совсем близко, и он увидел, что Примитиво и Рафаэль ведут Фернандо. Он, видимо, был ранен в пах, потому что шел, прижимая обе руки к этому месту, а старик и юноша поддерживали его с обеих сторон. Правую ногу он волочил, царапая гудрон рантом башмака. Пилар с тремя винтовками уже карабкалась по откосу вверх. Роберт Джордан не видел ее лица, но голову она держала высоко изо всех сил.

— Как тут у вас? — крикнул Примитиво.

— Хорошо. Мы почти кончили, — отозвался Роберт Джордан.

Как у них — не стоило спрашивать. Когда он опять оглянулся, все трое стояли на краю дороги и Фернандо качал головой, отказываясь начинать подъем.

— Дайте мне винтовку, — услышал Роберт Джордан его сдавленный голос.

— Нет, hombre. Мы тебя поведем туда, где лошади.

— На что мне лошадь? — сказал Фернандо. — Мне и здесь хорошо.

Остального Роберт Джордан не слышал, потому что заговорил с Ансельмо.

— Если подойдут танки — взрывай, — сказал он. — Но только когда они уже вступят на мост. Если броневики — тоже взрывай. Когда вступят на мост. Остальное все Пабло сумеет задержать.

— Я не буду взрывать, когда ты там, под ним.

— Обо мне не думай. Если надо будет взрывать — взрывай. Я закреплю вторую проволоку и приду сюда. Тогда мы его вместе взорвем.

Он пустился бегом к середине моста.

Ансельмо видел, как Роберт Джордан взбежал на мост, автомат за спиной, плоскогубцы на ремешке у кисти. Вот он перелез через перила и исчез под мостом. Ансельмо, держа конец проволоки в руке, в правой руке, присел на корточки за камнем и смотрел вниз, на дорогу и на мост. На половине пути между ним и мостом лежал часовой, солнце теперь палило ему в спину — и казалось, он совсем сник под напором лучей и распластался на гладком гудроне дороги. Его винтовка лежала рядом, штык острием был обращен прямо на Ансельмо. Старик смотрел мимо него, на плоскость моста, исчерченную тенями перил, и дальше, туда, где дорога вдоль теснины сворачивала влево и скрывалась из виду за выступом отвесной скалы. Он смотрел на будку часового в том конце моста, теперь освещенную солнцем, потом, не забывая о конце проволоки, зажатом в руке, он повернул голову в ту сторону, где Фернандо все еще спорил с Примитиво и цыганом.

— Оставьте вы меня здесь, — говорил Фернандо. — Мне очень больно, и кровотечение все не унимается внутри. Я его чувствую внутри, когда шевелюсь.

— Мы тебя дотащим до верхнего леса, — сказал Примитиво. — Обними нас за шею, а мы возьмем твои ноги.

— Бесполезно, — сказал Фернандо. — Посадите меня за тем камнем. Я буду здесь так же полезен, как и наверху.

— А как же, когда надо будет уходить? — сказал Примитиво.

— Оставьте меня здесь, — сказал Фернандо. — О том, чтобы мне ехать с этой штукой, и думать нечего. Вот и лошадь лишняя будет. А мне тут очень хорошо. Они теперь уже скоро придут.

— Мы тебя можем донести до леса, — сказал цыган. — Ничего не стоит.

Он, конечно, не чаял, как бы поскорее уйти, и Примитиво тоже. Но все же они дотащили его сюда.

— Нет, — сказал Фернандо. — Мне тут очень хорошо. Что с Эладио?

Цыган приставил палец к голове, чтобы показать, куда попала пуля.

— Вот, — сказал он. — После тебя. Когда мы атаковали пост.

— Оставьте меня, — сказал Фернандо.

Ансельмо видел, что он очень мучается. Он обеими руками зажимал рану в паху, голову откинул на склон, ноги вытянул. Лицо у него было серое и потное.

— Оставьте вы меня, сделайте милость, — сказал он. Глаза у него были закрыты от боли, углы рта подергивались. — Мне тут правда очень хорошо.

— Вот тебе винтовка и патроны, — сказал Примитиво.

— Это моя? — спросил Фернандо, не открывая глаз.

— Нет, твоя у Пилар, — сказал Примитиво. — Это винтовка Эладио.

— Мне бы лучше мою, — сказал Фернандо. — Я к ней больше привык.

— Я тебе ее принесу, — солгал цыган. — А пока возьми эту.

— Тут у меня очень удобное место, — сказал Фернандо. — И дорогу видно и мост. — Он открыл глаза, повернул голову и посмотрел на мост, потом опять закрыл глаза, когда подступила боль.

Цыган постучал себе по лбу и большим пальцем сделал Примитиво знак, что пора уходить.

— Мы тогда вернемся за тобой, — сказал Примитиво и двинулся вслед за цыганом, который уже проворно взбирался наверх.

Фернандо откинулся на склон. Перед ним был один из выкрашенных в белую краску камней, отмечавших край дороги. Голова его приходилась в тени, но рану, наскоро затампонированную и перевязанную, и руки, кругло сложенные на ней, пригревало солнце. Ноги тоже были на солнце. Винтовка лежала возле него, рядом с винтовкой поблескивали на солнце три обоймы с патронами. По рукам ползали мухи, но ощущение щекотки заглушала боль от раны.

— Фернандо! — окликнул его Ансельмо с своего места, где он сидел на корточках, сжимая проволоку в руке. Он сделал на конце проволоки петлю и туго скрутил ее, чтобы удобнее было держать. — Фернандо! — окликнул он еще раз.

Фернандо открыл глаза и посмотрел на него.

— Как тут у вас? — спросил Фернандо.

— Все хорошо, — сказал Ансельмо. — Сейчас будем взрывать.

— Я очень рад. Если от меня что-нибудь потребуется, то скажи, — ответил Фернандо и закрыл глаза, потому что внутри у него заколыхалась боль.

Ансельмо повернул голову и снова стал смотреть на мост.

Он ждал, когда высунется из-под моста моток проволоки, а за ним покажется голова и загорелое лицо и Ingles, подтягиваясь на руках, станет вылезать на мост. И в то же время он присматривался к дороге за мостом, не появится ли что-нибудь из-за дальнего поворота. Страха он не чувствовал ни сейчас, ни раньше. Все идет так быстро, и это так просто, думал он. Мне не хотелось убивать часового, но теперь уже все прошло. Как мог Ingles сказать, что застрелить человека это все равно, что застрелить зверя. Когда я охотился, у меня всегда бывало легко на душе и я не чувствовал никакой вины. Но когда выстрелишь в человека, у тебя такое чувство, точно ты родного брата ударил. А если еще не убьешь с одного раза! Нет, не надо думать об этом. Тебе это было очень тяжело, и ты бежал по мосту и плакал, как женщина.

Это уже позади, сказал он себе, и ты потом можешь попытаться искупить это, как и все остальное. Но зато ты получил то, о чем просил вчера вечером, возвращаясь горным проходом домой. Ты участвуешь в бою, и все для тебя понятно. Теперь даже если придется умереть сегодня — это ничего.

Он посмотрел на Фернандо, который все еще лежал, прислонясь к откосу, приложив ладони к паху, сжав посиневшие губы, закатив глаза, и дышал тяжело и прерывисто. И, глядя на него, он думал: если я должен умереть, скорей бы. Нет, я ведь зарекся просить о чем-нибудь еще, если сбудется то, что мне больше всего нужно сегодня. Я ни о чем и не прошу. Понятно? Я ни о чем не прошу. Ни о чем и никак. Пошли мне то, о чем я просил вчера, а дальше будь что будет.

Он прислушался к отдаленным звукам боя в ущелье и сказал себе: сегодня и в самом деле большой день. Мне бы надо знать и понимать, какой это день.

Но он не чувствовал ни подъема, ни волнения. Только то, что, скорчившись здесь, за придорожным камнем, с закруженным петлей концом проволоки в руке и еще мотком проволоки, надетым на другую руку, он не чувствовал одиночества и не чувствовал себя оторванным от всего. Он был одно целое с этой проволокой, тянущейся от его руки, и одно целое с мостом, и одно целое с зарядами динамита, которые заложил там Ingles. Он был одно целое с Ingles, все еще возившимся под мостом, и он был одно целое со всеми перипетиями боя и с Республикой.

А волнения не было. Кругом теперь было спокойно, солнце палило ему в спину и в согнутую шею, а когда он поднимал голову, он видел высокое безоблачное небо и склон горы на том берегу, и он не чувствовал радости, но одиночества не было, и страха тоже не было.

Вверху на склоне, укрывшись за деревом, лежала Пилар и вглядывалась в дорогу, ведущую от перевала. Рядом с ней лежали три заряженных винтовки, и одну из них она передала Примитиво, когда он опустился на землю рядом с ней.

— Иди ложись вон там, — сказала она. — Вон за тем деревом. А ты, цыган, вот здесь. — Она указала на другое дерево, пониже. — Он умер?

— Нет. Жив еще, — сказал Примитиво.

— Не повезло, — сказала Пилар. — Будь у нас еще хоть двое, этого не случилось бы. Ему надо было обогнуть ту кучу опилок ползком. А там ему удобно, где вы его оставили?

Примитиво кивнул головой.

— Когда Ingles взорвет мост, обломки сюда не долетят? — спросил цыган, выглядывая из-за своего дерева.

— Не знаю, — сказала Пилар. — Агустин с большой maquina еще ближе, чем ты. Если б это было слишком близко, Ingles его там не посадил бы.

— А я вот помню, когда мы взрывали поезд, фонарь с паровоза пролетел у меня над самой головой, а куски железа так и порхали, словно ласточки.

— Тебе бы стишки сочинять, — сказала Пилар. — Словно ласточки! Словно лохани для стирки, вот это вернее. Слушай, цыган, ты сегодня все время держался молодцом. Так уж теперь не поддавайся страху.

— Я ведь только спросил, долетят ли сюда обломки, чтобы в случае чего спрятаться за этот ствол, — сказал цыган.

— Как сидишь, так и сиди, — сказала ему Пилар. — Скольких мы убили?

— Мы — пятерых. Да здесь двое. Не видишь? Вон на том конце еще один лежит. Туда смотри, на мост, будку видишь? Смотри! Ну, видишь? — Он показывал пальцем. — Да там, на нижнем посту, еще было восьмеро для Пабло. Я туда ходил на разведку, меня Ingles посылал.

Пилар что-то проворчала. Потом она сказала сердито и резко:

— Что такое с Ingles? Что он там, так его и так, копается под этим мостом? Vaya mandanga! [128]Взрывает он его или наново строить собирается?

Она подняла голову и увидела Ансельмо, скорчившегося за придорожным камнем.

— Эй, viejo! — закричала она. — Что такое с твоим, так его и так?

— Наберись терпения, женщина, — отозвался Ансельмо, легко, но крепко придерживая конец проволоки. — Он заканчивает свою работу.

— Да почему же так долго, скажи ты мне, ради последней шлюхи?

— Es muy concienzudo! [129]— прокричал Ансельмо. — Это работа научная.

— Так и так всякую науку, — напустилась разъяренная Пилар на старика. — Пусть эта поганая рожа, так его и так, взрывает скорей, и конец. Мария! — гаркнула она своим могучим голосом, обернувшись к лесу. — Твой Ingles… — И тут хлынул целый поток непристойной ругани по адресу Джордана и его предполагаемых действий под мостом.

— Успокойся, женщина! — крикнул Ансельмо с дороги. — Ты не знаешь, сколько у него там дела. Но он уже кончает.

— Ко всем чертям, — бушевала Пилар. — Тут самое важное — чтоб быстрее.

И тут они услышали выстрелы за дальним поворотом дороги, где Пабло удерживал захваченный им пост. Пилар перестала ругаться и прислушалась.

— Ай-яй, — сказала она. — Ай-я-яй. Вот оно!

Роберт Джордан тоже услыхал это в ту минуту, когда он выбросил моток проволоки на мост и, подтягиваясь, стал вылезать сам. Когда он поставил колено на выступ настила, а руками уже ухватился за верхнюю перекладину, он услышал треск пулемета со стороны нижнего поста. Судя по звуку, это не был автомат Пабло. Роберт Джордан вылез, встал, перегнулся через перила и, быстро разматывая проволоку, пошел по мосту вдоль перил.

Он шел и слушал выстрелы, и каждый раз ему казалось, что звук отдается у него в животе, словно отражаясь от диафрагмы. Теперь он как будто слышался ближе, но Роберт Джордан все шел и только оглядывался назад через плечо. Но дорога за мостом была пуста, не видно было ни танков, ни машин, ни людей. Она все еще была пуста, когда он прошел половину пути до будки часового. Она все еще была пуста, когда он прошел три четверти пути, осторожно ведя проволоку-за перилами, и она все еще была пуста, когда он огибал будку, далеко отставив руку, чтобы проволока не зацепилась за железные завитушки перил. Потом он повернулся и быстро стал пятиться по дороге вдоль неширокой канавки у края, как футболист, готовящийся принять длинный мяч, и все время понемножку натягивая проволоку, и когда он почти поравнялся с Ансельмо, дорога за мостом все еще была пуста.

Потом он услышал позади приближающийся шум машины и, оглянувшись, увидел большой грузовик, выезжавший на дорогу сверху, и он намотал конец проволоки на руку и крикнул Ансельмо: «Взрывай!» — и крепко уперся каблуками в землю, и всем телом откинулся назад, преодолевая сопротивление проволоки, и еще раз обвел ее вокруг руки, а шум грузовика сзади все приближался, а впереди была дорога, и убитый часовой на ней, и длинный мост, а за мостом опять дорога, все еще пустая, и вдруг что-то треснуло, загрохотало, и середина моста вздыбилась, как разбивающаяся волна, и струя воздуха, горячего от взрыва, обдала его, когда он бросился ничком в канавку, руками крепко обхватив голову. Он уткнул лицо в каменистую землю и не видел, как мост опустился опять, только знакомый желтый запах донесся до него с клубами едкого дыма и посыпался дождь стальных обломков.

Потом обломки перестали сыпаться, и он был жив, и поднял голову, и взглянул на мост. Середины моста не было. Кругом повсюду валялись иззубренные куски стали, металл блестел на свежих изломах. Грузовик остановился в сотне ярдов от моста. Шофер и двое солдат, ехавших с ним, бежали к отверстию дренажной трубы, черневшему у дороги.

Фернандо лежал на том же месте и еще дышал. Руки его были прижаты к бокам, пальцы растопырены.

Ансельмо лежал ничком за белым придорожным камнем. Левая рука подогнулась под голову, правая была вытянута вперед. Проволочная петля все еще была зажата у него в кулаке. Роберт Джордан поднялся на ноги, перебежал дорогу, опустился возле старика на колени и удостоверился, что он мертв. Он не стал переворачивать его на спину, чтобы посмотреть, куда попал стальной обломок. Старик был мертв, остальное не имело значения.

Мертвый он кажется очень маленьким, думал Роберт Джордан. Он казался маленьким и совсем седым, и Роберт Джордан подумал, как же он справлялся с такими громоздкими ношами, если это его настоящий рост. Потом он посмотрел на его ноги, его икры, обтянутые узкими пастушьими штанами, на изношенные веревочные подошвы его сандалий и, подняв с земли его карабин и оба рюкзака, теперь уже совсем пустые, подошел к Фернандо и взял и его винтовку. По дороге он отбросил ногой обломок стали с иззубренными краями. Потом вскинул обе винтовки на плечо, придерживая их за стволы, и полез вверх по лесистому склону. Он не оглядывался назад, не смотрел и на дорогу за мостом. Из-за дальнего поворота все еще слышалась стрельба, но теперь ему было все равно. Он кашлял от запаха тринитротолуола, и внутри у него как будто все онемело.

Он положил одну винтовку возле Пилар, под деревом, за которым она лежала. Она оглянулась и увидела, что у нее теперь опять три винтовки.

— Вы слишком высоко забрались, — сказал он. — На дороге стоит грузовик, а вам его и не видно. Там думают, что это была бомба с самолета. Лучше спуститесь пониже. Я возьму Агустина и пойду прикрывать Пабло.

— А старик? — спросила она, глядя ему в лицо.

— Убит.

Он опять мучительно закашлялся и сплюнул на землю.

— Твой мост взорван, Ingles. — Пилар смотрела прямо на него. — Не забывай этого.

— Я ничего не забываю, — сказал он. — У тебя здоровая глотка, — сказал он Пилар. — Я слышал, как ты тут орала. Крикни Марии, что я жив.

— Двоих мы потеряли на лесопилке, — сказала Пилар, стараясь заставить его понять.

— Я видел, — сказал Роберт Джордан. — Вы сделали какую-нибудь глупость?

— Иди ты, Ingles, знаешь куда, — сказала Пилар. — Фернандо и Эладио тоже были люди.

— Почему ты не уходишь наверх, к лошадям? — сказал Роберт Джордан. — Я здесь управлюсь лучше тебя.

— Ты должен идти прикрывать Пабло.

— К черту Пабло! Пусть прикрывается собственным дерьмом.

— Нет, Ingles, он ведь вернулся. И он крепко дрался там, внизу. Ты разве не слышал? Он и сейчас дерется. Там, видно, дело серьезное. Послушай сам.

— Я пойду к нему. Но так вас и так обоих. И тебя, и твоего Пабло!

— Ingles, — сказала Пилар. — Успокойся. Я помогла тебе во всем этом, как никто другой бы не помог. Пабло поступил с тобой нехорошо, но ведь он вернулся.

— Если бы у меня был взрыватель, старик не погиб бы. Я бы взорвал мост отсюда.

— Если бы, если бы… — сказала Пилар.

Гнев, ярость, пустота внутри — все то, что пришло вместе с реакцией после взрыва, когда он поднял голову и увидел Ансельмо мертвым у дороги, еще не отпустило его. И, кроме всего этого, было отчаяние, которое солдат превращает в ненависть для того, чтобы остаться солдатом. Теперь, когда все было кончено, он чувствовал одиночество и тоску и ненавидел всех, кто был рядом.

— Если бы снег не пошел… — сказала Пилар. И тут, не сразу, не так, как могла бы наступить физическая разрядка (если бы, например, женщина обняла его), но постепенно, от мысли к мысли, он начал принимать то, что случилось, и ненависть его утихла. Снег, ну да, конечно. Он всему виной. Снег. Он виной тому, что случилось с другими. Как только увидишь все глазами других, как только освободишься от самого себя — на войне постоянно приходится освобождаться от себя, без этого нельзя. Там не может быть своего «я». Там можно только потерять свое «я». И тут, потеряв свое «я», он услышал голос Пилар, говорившей: — Глухой…

— Что? — спросил он.

— Глухой…

— Да, — сказал Роберт Джордан. Он усмехнулся ей кривой, неподвижной, тугим напряжением Лицевых мускулов созданной усмешкой. — Забудь. Я был не прав. Извини меня, женщина. Будем кончать свое дело как следует и все сообща. Ты сказала правду, мост все-таки взорван.

— Да. Думай о каждой вещи, как она есть.

— Хорошо, я иду к Агустину. Пусть цыган спустится ниже, чтобы ему была видна дорога. Отдай все винтовки Примитиво, а сама возьми мою maquina. Дай я покажу тебе, как из нее стрелять.

— Оставь свою maquina у себя, — сказала Пилар. — Мы тут долго не пробудем. Пабло подойдет, и мы сейчас же тронемся в путь.

— Рафаэль, — сказал Роберт Джордан, — иди сюда, за мной. Сюда. Вот так. Видишь, вон там, из отверстия дренажной трубы вылезают люди? Вон, за грузовиком, Идут к грузовику, видишь? Подстрели мне одного из них. Сядь. Не торопись.

Цыган тщательно прицелился и выстрелил, и когда он отводил назад рукоятку затвора и выбрасывал пустую гильзу, Роберт Джордан сказал:

— Мимо. Ты взял слишком высоко и попал в скалу. Вон, видишь, осколки сыплются. Целься фута на два ниже. Ну, внимание. Они опять побежали. Хорошо!

— Один есть, — сказал цыган.

Человек упал на полдороге от дренажной трубы к грузовику. Остальные двое не остановились, чтобы подхватить его. Они бросились назад, к отверстию трубы, и скрылись в глубине.

— В него больше не стреляй, — сказал Роберт Джордан. — Целься теперь в шину переднего колеса грузовика. Если промахнешься, попадешь в мотор. Хорошо. — Он следил в бинокль. — Чуть пониже. Хорошо. Здорово стреляешь! Mucho! Mucho! [130]Теперь постарайся попасть в крышку радиатора. Даже не в крышку, лишь бы в радиатор. Да ты просто чемпион! Теперь смотри. Что бы ни появилось на дороге, не подпускай ближе вон того места. Видишь?

— Гляди, сейчас ветровое стекло пробью, — сказал довольный цыган.

— Не надо. Грузовик уже достаточно поврежден, — сказал Роберт Джордан. — Побереги патроны, пока еще что-нибудь не появится на дороге. Открывай огонь тогда, когда оно поравняется с дренажной трубой. Если это будет машина, старайся попасть в шофера. Только стреляйте тогда все сразу, — сказал он Пилар, которая подошла к ним вместе с Примитиво. — У вас тут великолепная позиция. Видишь, как этот выступ защищает ваш фланг?

— Шел бы ты делать свое дело с Агустином, — сказала Пилар. — Кончай свою лекцию. Я тут местность получше тебя знаю.

— Пусть Примитиво заляжет вон там, повыше, — сказал Роберт Джордан. — Вон там. Видишь, друг? С той стороны, где начинается обрыв.

— Ладно, — сказала Пилар. — Ступай, Ingles. Оставь при себе свои умные советы. Здесь дело ясное.

И тут они услышали шум самолетов.

Мария давно уже была здесь с лошадьми, но ей с ними не было спокойнее. И им с ней тоже. Отсюда, из леса, не было видно дороги, и моста тоже не было видно, и когда началась стрельба, она обняла за шею гнедого жеребца с белой отметиной, которого она часто ласкала и угощала лакомыми кусками, пока лошади стояли в лесном загоне близ лагеря. Но ее волнение передавалось гнедому, и он беспокойно мотал головой, раздувая ноздри при звуке стрельбы и разрывов гранат. Марии не стоялось на месте, и она бродила вокруг лошадей, поглаживая их, похлопывая, и от этого они пугались и нервничали еще больше.

Прислушиваясь к стрельбе, она старалась не думать о ней как о чем-то страшном, происходящем на дороге, а просто помнить, что это отстреливается Пабло с новыми людьми и Пилар со своими и что она не должна бояться или тревожиться, а должна твердо верить в Роберто. Но ей это не удавалось, и трескотня выстрелов внизу и дальше, за мостом, и глухой шум боя, который долетал из ущелья, точно отголосок далекой бури, то сухим раскатистым треском, то гулким буханьем бомб, — все это было чем-то большим и очень страшным, от чего у нее перехватывало дыханье.

Потом вдруг она услышала могучий голос Пилар снизу, со склона, кричавшей ей что-то непристойное, чего она не могла разобрать, и она подумала: о господи, нет, нет. Не надо так говорить, когда он в опасности. Не надо никого оскорблять и рисковать без надобности. Не надо испытывать судьбу.

Потом она стала молиться за Роберто торопливо и машинально, как, бывало, молилась в школе, бормоча молитвы скороговоркой и отсчитывая их на пальцах левой руки, по десять раз каждую из двух молитв. Потом раздался взрыв, и одна из лошадей взвилась на дыбы и замотала головой так, что повод лопнул, и лошадь убежала в чащу. Но Марии в конце концов удалось поймать ее и привести назад, дрожащую, спотыкающуюся, с потемневшей от пота грудью, со сбившимся набок седлом, и, ведя ее к месту стоянки, она снова услышала стрельбу внизу и подумала: больше я не могу так. Я не могу жить, не зная, что там. Я не могу вздохнуть, и во рту у меня пересохло. И я боюсь, и от меня никакой пользы нет, только пугаю лошадей, и эту лошадь мне удалось поймать только случайно, потому что она сбила набок седло, налетев на дерево, и попала ногой в стремя, но седло я сейчас поправлю и — о господи, как же мне быть! Я не могу больше.

Господи, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось, потому что вся моя душа и вся я сама там, на мосту, Я знаю, первое — это Республика, а второе — то, что мы должны выиграть войну. Но, пресвятая, сладчайшая дева, спаси мне его, и я всегда буду делать, что ты велишь. Ведь я не живу. Меня больше нет. Я только в нем и с ним. Сохрани мне его, тогда и я буду жить и буду все делать тебе в угоду, и он мне не запретит. И это не будет против Республики. О, прости мне, потому что я запуталась. Я совсем запуталась во всем этом. Но если ты мне его сохранишь, я буду делать то, что правильно. Я буду делать то, что велит он, что велишь ты. Я раздвоюсь и буду делать все. Но только оставаться здесь и не знать — этого я не могу больше.

Потом, когда она уже снова привязала лошадь, поправила седло, разгладила попону и нагнулась, чтобы затянуть потуже подпругу, она вдруг услышала могучий голос Пилар:

— Мария! Мария! Твой Ingles цел. Слышишь? Цел. Sin novedad.

Мария ухватилась за седло обеими руками, припала к нему своей стриженой головой и заплакала. Потом она снова услышала голос Пилар, и оторвалась от седла, и закричала:

— Слышу! Спасибо! — И задохнулась, перевела дух и опять закричала: — Спасибо! Большое спасибо!

Когда донесся шум самолетов, все посмотрели вверх, и там они летели, высоко в небе, со стороны Сеговии, серебрясь в вышине, и мерный их рокот покрывал все остальные звуки.

— Они, — сказала Пилар. — Только этого еще недоставало.

Роберт Джордан положил ей руку на плечо, продолжая смотреть вверх.

— Нет, женщина, — сказал он. — Они не ради нас сюда летят. У них для нас нет времени. Успокойся.

— Ненавижу я их!

— Я тоже. Но мне теперь пора к Агустину.

Он стал огибать выступ склона, держась в тени сосен, и все время был слышен мерный, непрерывный рокот моторов, а из-за дальнего поворота дороги по ту сторону разрушенного моста доносился пулеметный треск.

Роберт Джордан бросился на землю рядом с Агустином, залегшим со своим пулеметом в молодой поросли сосняка, а самолеты в небе все прибывали и прибывали.

— Что там делается, на той стороне? — спросил Агустин. — Почему Пабло не идет? Разве он не знает, что моста уже нет?

— Может быть, он не может уйти.

— Тогда будем уходить одни. Черт с ним.

— Он придет, как только сможет, — сказал Роберт Джордан. — Мы его сейчас увидим.

— Я что-то его не слышу, — сказал Агустин. — Уже давно. Нет. Вот! Слушай! Вот он. Это он.

Застрекотала — так-так-так-так-так — короткая очередь кавалерийского автомата, потом еще одна, потом еще.

— Он, он, черт его побери, — сказал Роберт Джордан.

Он посмотрел в высокое безоблачное синее небо, в котором шли все новые и новые самолеты, и посмотрел на Агустина, который тоже поднял голову вверх. Потом он перевел глаза вниз, на разрушенный мост и на дорогу за ним, которая все еще была пуста, закашлялся, сплюнул и прислушался к треску станкового пулемета, снова раздавшемуся за поворотом. Звук шел из того же места, что и раньше…

— А что это? — спросил Агустин. — Что это еще за дерьмо?

— Это слышно с тех пор, как я взорвал мост, — сказал Роберт Джордан.

Он опять посмотрел вниз, на мост и речку, которая была видна в пролом посредине, где кусок настила висел, точно оборванный стальной фартук. Слышно было, как первые самолеты уже бомбят ущелье, а со стороны Сеговии летели и летели еще. Все небо теперь грохотало от их моторов, а вглядевшись попристальнее, он увидел и истребители, сопровождавшие эскадрилью; крохотные, словно игрушечные, они вились и кружили над ней в вышине.

— Наверно, третьего дня они так и не долетели до фронта, — сказал Примитиво. — Свернули, должно быть, на запад и потом назад. Если на той стороне увидели бы их, не стали бы начинать наступление.

— В тот раз их не было столько, — сказал Роберт Джордан.

У него было такое чувство, будто на его глазах что-то началось нормально и естественно, а потом пошло множиться в больших, огромных, исполинских отражениях. Будто бы бросил камешек в воду, а круги от него стали шириться, нарастать и превратились в ревущую громаду приливной волны. Или будто ты крикнул, а эхо вернуло твой голос оглушительными раскатами грома, а в громе этом была смерть. Или будто ты ударил одного человека и тот упал, а кругом, насколько хватал глаз, стали подниматься другие люди, в броне и полном вооружении. Он был рад, что он сейчас не с Гольцем, там, в ущелье.

Лежа рядом с Агустином, глядя, как летят самолеты, прислушиваясь, не стреляют ли позади, наблюдая за дорогой, где, он знал, что-нибудь скоро покажется, только не известно, что именно, он все еще не мог прийти в себя от удивления, что не погиб при взрыве. Он настолько приготовился к гибели, что теперь все происходившее казалось ему нереальным. Надо стряхнуть с себя это, подумал он. Надо от этого избавиться. Мне сегодня еще много, много нужно сделать. Но избавиться не удавалось, и все вокруг — он сам сознавал это — было как во сне.

Ты слишком наглотался дыма, вот в чем дело, сказал он себе. Но он знал, что дело не в этом. Он упорно ощущал нереальность всего за кажущейся неоспоримой реальностью; он обводил глазами мост, убитого часового на дороге, камень, за которым лежал Ансельмо, Фернандо, вытянувшегося у подножия скалы, и гладкую, темную полосу дороги до неподвижного грузовика, но все по-прежнему оставалось нереальным.

Чушь, сказал он себе, просто у тебя немножко мутится в голове, и это реакция после большого напряжения, вот и все. Не расстраивайся.

Тут Агустин схватил его за плечо и показал пальцем на ту сторону теснины, и он взглянул и увидел Пабло.

Они увидели, как Пабло выбежал из-за поворота дороги, у крутой скалы, за которой дорога скрывалась из виду, остановился, прислонился к стене и выпустил очередь, повернувшись в ту сторону, откуда бежал. Роберт Джордан видел, как Пабло, невысокий, коренастый, без шапки, стоит, прислонившись к скале, с автоматом в руках, и видел, как сверкают на солнце медные гильзы. Они видели, как Пабло присел на корточки и выпустил еще одну очередь. Потом он повернулся и, не оглядываясь, пригнув голову, коренастый, кривоногий, проворный, побежал прямо к мосту.

Роберт Джордан оттолкнул Агустина в сторону, упер приклад большого пулемета в плечо и стал наводить его на поворот дороги. Его автомат лежал рядом. На таком расстоянии он не мог дать достаточную точность прицела.

Пока Пабло бежал к мосту, Роберт Джордан навел пулемет на поворот дороги, но там больше ничего не было видно. Пабло добежал до моста, оглянулся назад, потом глянул на мост и, отбежав на несколько шагов, полез вниз, в теснину. Роберт Джордан не сводил глаз с поворота, но ничего не было видно. Агустин привстал на одно колено. Он смотрел, как Пабло, точно горный козел, прыгает с камня на камень. После появления Пабло за поворотом больше не стреляли.

— Ты что-нибудь видишь там, наверху? На скале? — спросил Роберт Джордан.

— Нет, ничего.

Роберт Джордан следил за поворотом дороги. Он знал, что сейчас же за поворотом каменная стена слишком крута и влезть на нее невозможно, но дальше были места более пологие, и кто-нибудь мог обойти выступ поверху.

Если до сих пор все казалось ему нереальным, сейчас все вдруг обрело реальность. Как будто объектив фотоаппарата вдруг удалось навести на фокус. Тогда-то он и увидел, как из-за поворота высунулось на освещенную солнцем дорогу обрубленное, тупое рыльце и приземистая зелено-серо-коричневая башенка, из которой торчал пулемет. Он выстрелил и услышал, как пули звякнули о стальную обшивку. Маленький танк юркнул назад, за выступ скалы. Продолжая наблюдать, Роберт Джордан увидел, как из-за угла опять показался его тупой нос и край башни, потом башня повернулась, так что ствол пулемета был теперь направлен параллельно дороге.

— Точно мышь из норы вылезла, — сказал Агустин. — Гляди, Ingles.

— Он не знает, что ему делать, — сказал Роберт Джордан.

— Вот от этой букашки и отстреливался Пабло, — сказал Агустин. — Ну-ка, Ingles, всыпь ей еще.

— Нет. Броню не пробьешь. И не нужно, чтобы они засекли нас.

Танк начал обстреливать дорогу. Пули ударялись в гудрон и отскакивали с жужжанием, потом стали звякать о металл моста. Это и был тот пулемет, который они слышали раньше.

— Cabron! — сказал Агустин. — Так вот они какие, твои знаменитые танки, Ingles?

— Это скорее танкетка.

— Cabron! Будь у меня бутылка бензина, влез бы я туда и поджег его. Что он будет делать дальше?

— Подождет немного, потом еще осмотрится.

— И вот этого-то люди боятся! — сказал Агустин. — Смотри, Ingles. Он хочет убить убитых!

— У него нет другой мишени, вот он и стреляет по часовым, — сказал Роберт Джордан. — Не брани его.

Но он думал: да, конечно, смеяться легко. Но представь себе, что это ты продвигаешься по шоссе на своей территории, и вдруг тебя останавливают пулеметным огнем. Потом впереди взрывается мост. Разве не естественно подумать, что он был минирован заранее и что где-то недалеко подстерегает засада. Конечно, и ты бы так подумал. Он совершенно прав. Он выжидает. Он выманивает врага. Враг — это всего только мы. Но он этого не может знать. Ах ты сволочушка.

Маленький танк выполз немного вперед из-за угла.

И тут Агустин увидел Пабло, который вылезал из теснины, подтягиваясь на руках, пот лил по его обросшему щетиной лицу.

— Вот он, сукин сын! — сказал он.

— Кто?

— Пабло.

Роберт Джордан оглянулся на Пабло, а потом выпустил очередь по тому месту замаскированной башенки танка, где, по его расчетам; должна была находиться смотровая щель. Маленький танк, ворча, попятился назад и скрылся за поворотом, и тотчас же Роберт Джордан подхватил пулемет и перекинул его вместе со сложенной треногой за плечо. Ствол был накален до того, что ему обожгло спину, и он отвел его, прижав к себе приклад.

— Бери мешок с дисками и мою маленькую maquina, — крикнул он. — И беги за мной.

Роберт Джордан бежал по склону вверх, пробираясь между соснами. Агустин поспевал почти вплотную за ним, а сзади их нагонял Пабло.

— Пилар! — закричал Роберт Джордан. — Сюда, женщина!

Все трое так быстро, как только могли, взбирались по крутому склону, бежать уже нельзя было, потому что подъем стал почти отвесным, и Пабло, который шел налегке, если не считать кавалерийского автомата, скоро поравнялся с остальными.

— А твои люди? — спросил Агустин, с трудом ворочая пересохшим языком.

— Все убиты, — сказал Пабло. Он никак не мог перевести дух.

Агустин повернул голову и посмотрел на него.

— Теперь у нас лошадей много, Ingles, — задыхаясь, выговорил Пабло.

— Это хорошо, — сказал Роберт Джордан. Сволочь, убийца, подумал он. — Что там у вас было?

— Все, — сказал Пабло. Дыхание вырывалось у него толчками. — Как у Пилар?

— Она потеряла двоих — Фернандо и этого, как его…

— Эладио, — сказал Агустин.

— А у тебя? — спросил Пабло.

— Я потерял Ансельмо.

— Лошадей, значит, сколько угодно, — сказал Пабло. — Даже под поклажу хватит.

Агустин закусил губу, взглянул на Роберта Джордана и покачал головой. Они услышали, как танк, невидимый теперь за деревьями, опять начал обстреливать дорогу и мост.

Роберт Джордан мотнул головой в ту сторону.

— Что у тебя вышло с этим? — Ему не хотелось ни смотреть на Пабло, ни чувствовать его запах, но ему хотелось услышать, что он скажет.

— Я не мог уйти, пока он там стоял, — сказал Пабло. — Он нам загородил выход с поста. Потом он отошел зачем-то, и я побежал.

— В кого ты стрелял, когда остановился на повороте? — в упор спросил Агустин.

Пабло посмотрел на него, хотел было усмехнуться, но раздумал и ничего не ответил.

— Ты их всех перестрелял? — спросил Агустин.

Роберт Джордан думал: ты молчи. Это уже не твое дело. Для тебя они сделали все, что нужно было, и даже больше. А это уже их междоусобные счеты. И не суди с точки зрения этики. Чего ты еще ждал от убийцы? Ведь ты работаешь с убийцей. А теперь молчи. Ты достаточно слышал о нем раньше. Ничего нового тут нет. Но и сволочь же все-таки, подумал он. Ох, какая сволочь!

От крутого подъема у него так кололо в груди, как будто вот-вот грудная клетка треснет, но впереди, за деревьями, уже виднелись лошади.

— Чего же ты молчишь? — говорил Агустин. — Почему не скажешь, что это ты перестрелял их?

— Отвяжись, — сказал Пабло. — Я сегодня много и хорошо дрался. Спроси Ingles.

— А теперь доведи дело до конца, вытащи нас отсюда, — сказал Роберт Джордан. — Ведь этот план ты составлял.

— Я составил хороший план, — сказал Пабло. — Если повезет, все выберемся благополучно.

Он уже немного отдышался.

— А ты никого из нас не задумал убить? — спросил Агустин. — Уж лучше тогда я тебя убью сейчас.

— Отвяжись, — сказал Пабло. — Я должен думать о твоей пользе и о пользе всего отряда. Это война. На войне не всегда делаешь, что хочешь.

— Cabron, — сказал Агустин. — Ты-то уж не останешься внакладе.

— Расскажи, что было там, на посту, — сказал Роберт Джордан Пабло.

— Все, — повторил Пабло. Он дышал так, как будто ему распирало грудь, но голос уже звучал ровно; пот катился по его лицу и шее, и грудь, и плечи были мокрые от пота. Он осторожно покосился на Роберта Джордана, не зная, можно ли доверять его дружелюбному тону, и потом ухмыльнулся во весь рот. — Все, — сказал он опять. — Сначала мы заняли пост. Потом проехал мотоцикл. Потом еще один. Потом санитарная машина. Потом грузовик. Потом танк. Как раз перед тем, как ты взорвал мост.

— Потом…

— Танк нам ничего не мог сделать, но выйти мы не могли, потому что он держал под обстрелом дорогу. Потом он отошел куда-то, и я побежал.

— А твои люди? — спросил Агустин, все еще вызывая его на ссору.

— Отвяжись! — Пабло круто повернулся к нему, и на лице у него было выражение человека, который хорошо сражался до того, как случилось что-то другое. — Они не из нашего отряда.

Теперь уже совсем близко были лошади, привязанные к деревьям, солнце освещало их сквозь ветви сосен, и они мотали головой и лягались, отгоняя слепней, и потом Роберт Джордан увидел Марию, и в следующее мгновение он уже обнимал ее крепко-крепко, сдвинув пулемет на бок, так что пламегаситель вонзился ему под ребро, а Мария все повторяла:

— Ты, Роберто. Ах, ты.

— Да, зайчонок. Мой милый, милый зайчонок. Теперь мы уйдем.

— Это правда, что ты здесь?

— Да, да. Все правда. Ах, ты!

Он никогда раньше не думал, что можно помнить о женщине, когда идет бой; что хотя бы частью своего сознания можно помнить о ней и откликаться ей; что можно чувствовать, как ее маленькие круглые груди прижимаются к тебе сквозь рубашку; что они, эти груди, могут помнить о том, что вы оба в бою. Но это было так, и это было, думал он, очень хорошо. Очень, очень хорошо. Никогда бы я не поверил в это. И он прижал ее к себе еще раз сильно-сильно, но не посмотрел на нее, а потом он шлепнул ее так, как никогда не шлепал раньше, и сказал:

— Садись! Садись! Прыгай в седло, guapa.

Потом отвязывали лошадей, и Роберт Джордан отдал большой пулемет Агустину, а сам перекинул за спину свой автомат и переложил гранаты из карманов в седельные вьюки, а пустые рюкзаки вложил один в другой и привязал к своему седлу. Потом подошла Пилар, она так задохнулась от подъема, что не могла говорить, а только делала знаки руками.

Тогда Пабло засунул в седельный вьюк три веревки, которыми раньше были стреножены лошади, встал и сказал:

— Que tal, женщина? — Но она только кивнула, и потом все стали садиться на лошадей.

Роберту Джордану достался тот самый серый, которого он впервые увидел сквозь снег вчера утром, и, сжимая его бока шенкелями, он чувствовал, что это стоящая лошадь. Он был в сандалиях на веревочной подошве, и стремена были ему коротковаты; автомат торчал за спиной, карманы были полны патронов, и он плотно сидел в седле, захватив поводья под мышку, перезаряжал расстрелянный магазин и смотрел, как Пилар взгромождается на импровизированное сиденье поверх огромного тюка, привязанного к седлу буланой.

— Брось ты это, ради бога, — сказал Примитиво. — Свалишься оттуда, да и лошади не свезти столько.

— Заткнись, — сказала Пилар. — Этим мы живы будем.

— Усидишь так, женщина? — спросил Пабло; он сидел в жандармском седле на гнедом жеребце.

— Что я, хуже бродячего торговца, туда его растак, — сказала Пилар. — Как поедем, старик?

— Прямо вниз. Через дорогу. Потом вверх по тому склону и лесом к перевалу.

— Через дорогу? — Агустин подъехал к нему, колотя своими мягкими парусиновыми башмаками по тугому и неподатливому брюху лошади, одной из тех, которые Пабло раздобыл накануне ночью.

— Да, hombre. Другого пути тут нет, — сказал Пабло.

Он передал ему поводья одной из трех вьючных лошадей. Двух других лошадей должны были повести Примитиво и цыган.

— Ты можешь ехать последним, если хочешь, Ingles, — сказал Пабло. — Мы пересечем дорогу гораздо ниже, туда их maquina не достанет. Но поедем поодиночке и съедемся уже потом, ближе к перевалу.

— Ладно, — сказал Роберт Джордан.

Они тронулись лесом по склону вниз, туда, где проходила дорога. Роберт Джордан ехал вплотную за Марией. Ехать рядом с ней он не мог, мешали деревья. Он один раз ласково сдавил серому бока шенкелями, а потом только сдерживал его на крутом спуске между сосен, шенкелями говоря ему то, что сказали бы шпоры, если бы он ехал по ровному месту.

— Guapa, — сказал он Марии. — Когда надо будет пересекать дорогу, ты поезжай вторая. Первым ехать совсем не опасно, хотя кажется, что это опаснее всего. Вторым еще лучше. Они всегда выжидают, что дальше будет.

— А ты…

— Я поеду потом, когда они перестанут ждать. Это очень просто. Опаснее всего ехать в строю.

Впереди он видел круглую щетинистую голову Пабло, втянутую в плечи, и торчащий за спиной ствол его автомата. Он видел Пилар, ее непокрытую голову, широкие плечи, согнутые колени, приходившиеся выше бедер из-за узлов, в которые она упиралась каблуками. Один раз она оглянулась на него и покачала головой.

— Прежде чем пересекать дорогу, обгони Пилар, — сказал Роберт Джордан Марии.

Потом деревья впереди поредели, и он увидел внизу темный гудрон дороги, а за ним зелень противоположного склона. Мы сейчас выше дренажной трубы, подумал он, и чуть ниже того места, откуда дорога покато идет под уклон до самого моста. Мы выедем примерно ярдов на восемьсот выше моста. Это еще раз в радиусе действия пулемета, если танк успел подойти к самому мосту.

— Мария, — сказал он. — Ты обгони Пилар раньше, чем мы выедем на дорогу, а потом прямо забирай по склону вверх!

Она оглянулась на него и ничего не сказала. Он посмотрел на нее только раз, чтобы увериться, что она поняла.

— Понимаешь? — спросил он.

Она кивнула.

— Так поезжай вперед, — сказал он.

Она покачала головой.

— Поезжай вперед!

— Нет, — ответила она и, оглянувшись, покачала головой, — я поеду в свою очередь.

И тут как раз Пабло вонзил шпоры в гнедого жеребца, и тот галопом проскочил последний, усыпанный сосновыми иглами откос и перелетел дорогу, меча искры из-под копыт. Остальные поскакали за ним, и Роберт Джордан видел, как они один за другим пересекали дорогу и въезжали на зеленый склон, и слышал, как у моста застрекотал пулемет. Потом он услышал новый звук — «суишш-крак-бум!». Это «бум» раскатилось по окрестным горам, и он увидел, как на зеленом склоне взметнулся маленький фонтан земли, а над ним заклубилось облако серого дыма. «Суишш-крак-бум!» — опять зашипело, точно ракета, и потом бухнуло, и опять брызги земли и дым, на этот раз ближе к вершине склона.

Цыган, ехавший впереди, остановился в тени последних сосен над дорогой. Он посмотрел на ту сторону и потом оглянулся на Роберта Джордана.

— Скачи, Рафаэль, — сказал Роберт Джордан. — Вперед!

Цыган держал в руках повод вьючной лошади, которая шла за ним, мотая головой.

— Брось вьючную лошадь и скачи! — сказал Роберт Джордан.

Он увидел, как рука цыгана ушла назад, выше, выше, и веревка натянулась, как струна, и потом упала, и цыган, ударив пятками в бока своей лошади, уже несся через дорогу, и когда Роберт Джордан оттолкнул от себя вьючную лошадь, испуганно прянувшую на него, цыган уже был на той стороне и галопом мчался по склону вверх, и слышен был глухой стук копыт.

«Суиишш-ка-рак!» Снаряд пролетел совсем низко, и Роберт Джордан увидел, как цыган метнулся в сторону, точно затравленный зверь, а впереди него опять забил маленький черно-серый гейзер. Потом он увидел, что цыган снова скачет вверх по длинному зеленому склону, теперь уже медленнее и ровнее, а снаряды ложатся то позади него, то впереди, и потом он скрылся за складкой горы, там, где должны были ждать остальные.

Нет, эту чертову вьючную лошадь я не могу взять с собой, подумал Роберт Джордан. А было бы неплохо прикрыться ею со стороны моста. Было бы неплохо, если б она шла между мной и той сорокасемимиллиметровкой, из которой они шпарят с моста. Черт подери, попробую ее потащить.

Он подъехал к вьючной лошади, подобрал упавший конец веревки и, ведя лошадь за собой, проехал ярдов пятьдесят параллельно дороге в сторону, противоположную мосту. Потом он остановился и, подъехав ближе к опушке, оглянулся на дорогу, на темневший на ней грузовик и на мост. На мосту копошились люди, а дальше на дороге образовалось нечто напоминавшее уличную пробку. Роберт Джордан огляделся по сторонам и, увидев наконец то, что ему нужно было, привстал на стременах и обломал сухую сосновую ветку. Он подвел вьючную лошадь к краю обрыва над дорогой, бросил веревку и, размахнувшись, стегнул лошадь веткой по крупу. «Вперед, сучья дочь», — сказал он, и когда лошадь перебежала дорогу и стала взбираться по склону вверх, он швырнул ветку ей вслед. Ветка попала в цель, и лошадь с рыси перешла на галоп.

Роберт Джордан проехал еще тридцать ярдов вдоль дороги; дальше склон обрывался слишком круто. Орудие стреляло теперь почти беспрерывно: словно шипение ракеты и потом гулкий, взрывающий землю удар. «Ну, фашистская скотинка, вперед», — сказал Роберт Джордан серому и пустил его стремительным аллюром вниз с горы, и, вылетев на открытое место, вскачь промчался через дорогу, чувствуя, как удары копыт о гудрон отдаются во всем его теле до плеч, затылка и челюстей, а потом вверх, по склону, и копыта нацеливались, ударяли, врезались в мягкую землю, отталкивались, взлетали, неслись, и, оглянувшись назад, он увидел мост в ракурсе, в котором ни разу не видал его раньше. Он был виден в профиль, не сокращенный в перспективе, и посредине его зиял пролом, и за ним на дороге стоял маленький танк, а за маленьким танком большой танк с пушкой, дуло которой было направлено прямо на Роберта Джордана, и оно вдруг сверкнуло ослепительно-желтым, точно медное зеркало, и воздух с треском разодрался прямо над шеей серого, и не успел он отвернуть голову, как впереди взметнулся фонтан камней и земли. Вьючная лошадь шла перед ним, но она слишком уклонилась вправо и уже начинала сдавать, а Роберт Джордан все скакал и скакал и, глянув в сторону моста, увидел длинную вереницу грузовиков, остановившуюся за поворотом, — теперь с высоты все было хорошо видно, — и тут опять сверкнула желтая вспышка, предвещая новое «суишшш» и «бум». И снаряд лег, не долетев, но он услышал, как посыпались металлические осколки вперемежку со взрытой землей.

Впереди он увидел остальных, они сгрудились на опушке леса и ждали его, и он сказал: «Arre caballo! Вперед, лошадка!» Он чувствовал, как тяжело дышит лошадь от подъема, который становится все круче, и увидел вытянутую серую шею и серые уши торчком, и он наклонился и потрепал лошадь по серий потной шее, и опять оглянулся на мост, и увидел яркую вспышку над грузным, приземистым, грязного цвета танком там, на дороге, но шипения он не услышал, только грохнуло оглушительно, звонко, с едким запахом, точно разорвало паровой котел, и он оказался на земле, а серая лошадь на нем, и серая лошадь била воздух копытами, а он старался высвободиться из-под нее.

Двигаться он мог. Он мог двигаться вправо. Но когда он двигался вправо, его левая нога оставалась неподвижной под лошадью. В ней как будто появился новый сустав, не тазобедренный, а другой, на котором бедро поворачивалось, как на шарнире. Потом он понял, что произошло, и как раз в это время серая лошадь привстала на колени, и правая нога Роберта Джордана, выпроставшись из стремени, скользнула по седлу и легла на землю, и он обеими руками схватился за бедро левой ноги, которая по-прежнему лежала неподвижно, и его ладони нащупали острый конец кости, выпиравший под кожей.

Серая лошадь стояла почти над ним, и он видел, как у нее ходят ребра. Трава под ним была зеленая, и в ней росли луговые цветы, и он посмотрел вниз, увидел дорогу, теснину, мост, и опять дорогу, и увидел танк, и приготовился к новой вспышке. Она сейчас же почти и сверкнула, но шипения опять не было слышно, только сразу бухнуло и запахло взрывчаткой, и, когда рассеялась туча взрытой земли и перестали сыпаться осколки, он увидел, как серая лошадь мирно села на задние ноги рядом с ним, точно дрессированная в цирке. И сейчас же, глядя на сидевшую лошадь, он услышал ее странный хрип.

Потом Примитиво и Агустин, подхватив его под мышки, тащили на последний подъем, и левая нога, задевая за землю, проворачивалась в новом суставе. Один раз прямо над ними просвистел снаряд, и они бросились на землю, выпустив Роберта Джордана, но их только обсыпало сверху землей, и, когда стих град осколков, они опять подхватили его и понесли. Наконец они добрались с ним до оврага в лесу, где были лошади, и Мария, и Пилар и Пабло окружили его.

Мария стояла возле него на коленях и говорила:

— Роберто, что с тобой?

Он сказал, обливаясь потом:

— Левая нога сломана, Мария.

— Мы тебе ее перевяжем, — сказала Пилар. — Поедешь вот на этом. — Она указала на одну из вьючных лошадей. — Снимайте поклажу.

Роберт Джордан увидел, что Пабло качает головой, и кивнул ему.

— Собирайтесь, — сказал он. Потом он сказал: — Слушай, Пабло, иди сюда.

Потное, обросшее щетиной лицо наклонилось над ним, и в нос Роберту Джордану ударил запах Пабло.

— Дайте нам поговорить, — сказал он Пилар и Марии. — Мне нужно поговорить с Пабло.

— Сильно болит? — спросил Пабло. Он наклонился совсем близко к Роберту Джордану.

— Нет. Вероятно, перерван нерв. Слушай. Вы собирайтесь. Мое дело табак, понимаешь? Я только скажу несколько слов девушке. Когда я тебе крикну: возьми ее, — ты ее возьми. Она не захочет уйти. Я только скажу ей несколько слов.

— Понятно, времени у нас немного, — сказал Пабло.

— По-моему, вам лучше идти на территорию Республики, — сказал Роберт Джордан.

— Нет, мы пойдем в Гредос.

— Подумай как следует.

— Зови Марию и говори с ней, — сказал Пабло. — Времени у нас совсем мало. Мне очень жаль, что с тобой это случилось.

— Но оно случилось, — сказал Роберт Джордан. — Не будем говорить об этом. Но ты пораскинь мозгами. У тебя мозги есть. Подумай.

— Я уже подумал, — сказал Пабло. — Ну, говори, Ingles, только быстрее. Времени у нас нет.

Пабло отошел к ближайшему дереву и стал смотреть вниз, в теснину, и на дорогу по ту сторону теснины. Потом он перевел глаза на серую лошадь, лежавшую на склоне, и на лице у него появилось огорченное выражение, а Пилар и Мария вернулись к Роберту Джордану, который сидел, прислонясь к стволу сосны.

— Разрежь штанину, пожалуйста, — сказал он Пилар.

Мария присела возле него на корточки и не говорила ничего. Солнце играло на ее волосах, а лицо у нее было искажено гримасой, как у ребенка, который готовится заплакать. Но она не плакала.

Пилар вынула нож и разрезала его левую штанину от кармана до самого низу, Роберт Джордан руками развел края и наклонился посмотреть. Дюймов на десять пониже тазобедренного сустава багровела конусовидная опухоль, похожая на маленький островерхий шалаш, и, дотронувшись до нее пальцами, Роберт Джордан ясно почувствовал конец кости, туго упиравшийся в кожу. Нога лежала на земле, неестественно выгнутая. Он поднял глаза и посмотрел на Пилар. У нее было такое же выражение лица, как у Марии:

— Anda, — сказал он ей. — Ступай.

Она ушла, понурив голову, ничего не сказав и не оглянувшись, и Роберт Джордан увидел, что у нее трясутся плечи.

— Guapa, — сказал он Марии и взял обе ее руки в свои. — Выслушай меня. Мы в Мадрид не поедем…

Тогда она заплакала.

— Не надо, guapa, — сказал он. — Выслушай меня. Мы теперь в Мадрид не поедем, но, куда бы ты ни поехала, я везде буду с тобой. Поняла?

Она ничего не сказала, только прижалась головой к его щеке и обняла его крепче.

— Слушай меня хорошенько, зайчонок, — сказал он. Он знал, что нужно торопиться, и весь обливался потом, но он должен был сказать и заставить ее понять. — Сейчас ты отсюда уйдешь, зайчонок. Но и я уйду с тобой. Пока один из нас жив, до тех пор мы живы оба. Ты меня понимаешь?

— Нет, я хочу с тобой.

— Нет, зайчонок. То, что мне сейчас нужно сделать, я сделаю один. При тебе я не могу сделать это как следует. А если ты уйдешь, значит, и я уйду. Разве ты не чувствуешь, что это так? Где один из нас, там оба.

— Я хочу с тобой.

— Нет, зайчонок. Слушай. В этом люди не могут быть вместе. В этом каждый должен быть один. Но если ты уйдешь, значит, и я пойду тоже. Только так я могу уйти. Я знаю, ты уйдешь и не будешь спорить. Ты ведь умница, и ты добрая. Ты уйдешь за нас обоих, и за себя и за меня.

— Но я хочу остаться с тобой, — сказала она. — Мне так легче.

— Я знаю. Но ты сделай это ради меня. Я тебя прошу об этом.

— Ты не понимаешь, Роберто. А я? Мне хуже, если я уйду.

— Да, — сказал он. — Тебе тяжело. Но ведь ты теперь — это и я тоже.

Она молчала.

Он посмотрел на нее, весь в поту, и снова заговорил, стараясь добиться своего так, как еще никогда не старался в жизни.

— Ты сейчас уйдешь за нас обоих, — сказал он. — Забудь о себе, зайчонок. Ты должна выполнить свой долг.

Она покачала головой.

— Ты теперь — это я, — сказал он. — Разве ты не чувствуешь, зайчонок?

Она молчала.

— Послушай, зайчонок, — сказал он. — Правда же, если ты уйдешь, это значит, что и я уйду. Клянусь тебе.

Она молчала.

— Ну вот, теперь ты поняла, — сказал он. — Теперь я вижу, что ты поняла. Теперь ты уйдешь. Вот и хорошо. Сейчас ты встанешь и уйдешь. Вот ты уже сама сказала, что уйдешь.

Она ничего не говорила.

— Ну вот и спасибо. Теперь ты уйдешь быстро и спокойно и далеко-далеко, и мы оба уйдем в тебе. Теперь положи руку сюда. Теперь положи голову сюда. Нет, совсем положи. Вот, хорошо. Теперь я положу руку вот сюда. Хорошо. Ты ведь умница. И не надо больше ни о чем думать. Ты делаешь то, что ты должна делать. Ты слушаешься. Не меня, нас обоих. Того меня, который в тебе. Теперь ты уйдешь за нас обоих. Правда! Мы оба уйдем в тебе. Я ведь тебе так обещал. Ты умница, и ты очень добрая, что уходишь теперь.

Он кивнул Пабло, который посматривал на него из-за дерева, и Пабло направился к нему. Потом он пальцем поманил Пилар.

— Мы еще поедем в Мадрид, зайчонок, — сказал он. — Правда. Ну, а теперь встань и иди. Встань. Слышишь?

— Нет, — сказала она и крепко обхватила его за шею.

Тогда он опять заговорил, все так же спокойно и рассудительно, но очень твердо.

— Встань, — сказал он. — Ты теперь — это и я. Ты — все, что останется от меня. Встань.

Она встала, медленно, не поднимая головы, плача. Потом бросилась опять на землю рядом с ним, но сейчас же встала, медленно и покорно, когда он сказал ей: «Встань, зайчонок!»

Пилар держала ее за локоть, и так она стояла перед ним.

— Идем, — сказала Пилар. — Тебе что-нибудь нужно, Ingles?

— Нет, — сказал он и продолжал говорить с Марией. — Прощаться не надо, guapa, ведь мы не расстаемся. Пусть все будет хорошо в Гредосе. Ну, иди. Будь умницей, иди. Нет, — продолжал он, все так же спокойно и рассудительно, пока Пилар вела девушку к лошадям. — Не оглядывайся. Ставь ногу в стремя. Да, да. Ставь ногу. Помоги ей, — сказал он Пилар. — Подсади ее в седло. Вот так.

Он отвернулся, весь в поту, и взглянул вниз, на дорогу, потом опять на девушку, которая уже сидела на лошади, и Пилар была рядом с ней, а Пабло сзади.

— Ну, ступай, — сказал он. — Ступай. — Она хотела оглянуться. — Не оглядывайся, — сказал Роберт Джордан. — Ступай.

Пабло стегнул лошадь по крупу ремнем, и на мгновение показалось, будто Мария вот-вот соскользнет с седла, но Пилар и Пабло ехали вплотную по сторонам, и Пилар держала ее, и все три лошади уже шли в гору.

— Роберто! — закричала Мария и оглянулась. — Я хочу к тебе! Я хочу к тебе!

— Я с тобой, — закричал Роберт Джордан. — Я там, с тобой. Мы вместе. Ступай!

Потом они скрылись из виду за выступом горы, и он лежал, весь мокрый от пота, и ни на что не смотрел.

Агустин стоял перед ним.

— Хочешь, я тебя застрелю, Ingles? — спросил он, наклоняясь совсем низко. — Хочешь? Я могу.

— No hace falta, — сказал Роберт Джордан. — Ступай. Мне тут очень хорошо.

— Me cago en la leche que me ban dado! [131] — сказал Агустин. Он плакал и потому видел Роберта Джордана как в тумане. — Salud, Ingles.

— Salud, друг, — сказал Роберт Джордан. Он теперь смотрел вниз, на дорогу. — Не оставляй стригунка, ладно?

— Об этом не беспокойся, — сказал Агустин. — У тебя все есть, что тебе нужно?

— Эту maquina я оставлю себе, тут всего несколько патронов, — сказал Роберт Джордан. — Ты таких не достанешь. Для большой и для той, которая у Пабло, можно достать.

— Я прочистил ствол, — сказал Агустин. — Когда ты упал, туда набилась земля.

— Где вьючная лошадь?

— Цыган поймал ее.

Агустин уже сидел верхом, но ему не хотелось уходить. Он перегнулся с седла к дереву, под которым лежал Роберт Джордан.

— Ступай, viejo, — сказал ему Роберт Джордан. — На войне это дело обычное.

— Que puta es la guerra, — сказал Агустин. — Война — это гнусность.

— Да, друг, да. Но тебе надо спешить.

— Salud, Ingles, — сказал Агустин и потряс в воздухе сжатым кулаком.

— Salud, — сказал Роберт Джордан. — Ну, ступай.

Агустин круто повернул лошадь, опустил кулак таким движением, точно выбранился при этом, и медленно поехал вперед. Остальных давно уже не было видно. Доехав до поворота, он оглянулся и помахал Роберту Джордану кулаком. Роберт Джордан тоже помахал в ответ, и Агустин скрылся вслед за остальными… Роберт Джордан посмотрел вниз, туда, где у подножия зеленого склона виднелись дорога и мост. Так будет хорошо, подумал он. Переворачиваться на живот рискованно, слишком эта штука близка к поверхности, да и смотреть так удобнее.

Он чувствовал усталость, и слабость, и пустоту после всего, что было, и после их ухода, и во рту он ощущал привкус желчи. Вот теперь и в самом деле ничего трудного нет. Как бы все ни было и как бы ни обернулось дальше, для него уже ничего трудного нет.

Все ушли, он один сидит тут, под деревом, прислонясь к стволу спиной. Он посмотрел вниз, на зеленый склон, увидел серую лошадь, которую пристрелил Агустин, а еще ниже дорогу, а за ней другой склон, поросший густым лесом. Потом он перевел глаза на мост и на дорогу за мостом и стал наблюдать за тем, что делается на мосту и на дороге.

Отсюда ему видны были грузовики, столпившиеся за поворотом. Их серые борта просвечивали сквозь деревья. Потом он посмотрел в другую сторону, где дорога не круто уходила вверх. Отсюда они и придут, теперь уже скоро, подумал он.

Пилар позаботится о ней лучше, чем кто бы то ни было. Ты сам знаешь. У Пабло, вероятно, все обдумано, иначе он бы не рисковал. Насчет Пабло можешь не беспокоиться. И не надо тебе думать о Марии. Постарайся поверить сам в то, что ты ей говорил. Так будет лучше. А кто говорит, что это неправда? Не ты. Ты этого не скажешь, как не скажешь, что не было того, что было. Не теряй своей веры. Не будь циником. Времени осталось слишком мало, и ты ведь только что заставил ее уйти. Каждый делает, что может. Ты ничего уже не можешь сделать для себя, но, может быть, ты сможешь что-нибудь сделать для других. Что ж. Мы все свое счастье пережили за четыре дня. Нет, не за четыре. Я пришел сюда в сумерки, а сегодня не успеет наступить полдень. Значит, три ночи и три неполных дня. Будь точен, сказал он. Абсолютно точен.

Пожалуй, тебе лучше сползти пониже, подумал он. Лучше пристроиться где-нибудь, где от тебя еще может быть польза, а сидеть под деревом, точно бродяга на привале, — это ни к чему. В конце концов, тебе еще повезло. Бывают вещи похуже. А к этому каждый должен прийти рано или поздно. Ведь ты не боишься, раз уж знаешь, что должен сделать это. Нет, сказал он себе, и это была правда. Счастье все-таки, что нерв поврежден. Ниже перелома я даже не чувствую ничего. Он потрогал ногу, и она как будто не была частью его тела.

Он снова посмотрел вниз, на склон, и подумал: не хочется покидать все это, только и всего. Очень не хочется покидать, и хочется думать, что какую-то пользу я здесь все-таки принес. Старался, во всяком случае, в меру тех способностей, которые у меня были. Ты хочешь сказать — есть. Ладно, пусть так — есть. Почти целый год я дрался за то, во что верил. Если мы победим здесь, мы победим везде. Мир — хорошее место, и за него стоит драться, и мне очень не хочется его покидать. И тебе повезло, сказал он себе, у тебя была очень хорошая жизнь. Такая же хорошая, как и у дедушки, хоть и короче. У тебя была жизнь лучше, чем у всех, потому что в ней были вот эти последние дни. Не тебе жаловаться. Жаль только, что уже не придется передать кому-нибудь все, чему я научился. Черт, мое учение шло быстро под конец. Хорошо бы еще побеседовать с Карковым. Там, в Мадриде. Вон за теми горами, и еще пересечь долину. Там, далеко от серых скал и сосен, от вереска и дрока, по ту сторону желтого плоскогорья стоит Мадрид, белый и красивый. Это такая же правда, как старухи Пилар, которые ходят на бойню пить свежую кровь. Не бывает, чтобы что-нибудь одно было правдой. Все — правда. Ведь самолеты одинаково красивы, наши ли они или их. Как бы не так, подумал он.

Ладно, нечего расстраиваться, сказал он себе. Перевернись лучше на живот, пока еще есть время. Да, вот еще что. Помнишь гаданье Пилар по руке? Что ж, ты веришь в эту чушь? Нет, сказал он. Несмотря на все, что случилось? Да, все равно не верю. Но она сегодня была просто трогательная — утром, перед тем, как мы вышли. Она боялась, вероятно, что я поверил. Но я не верю. А она верит. Что-то они все-таки видят. Или чуют что-то. Сверхчувственное восприятие — так это, кажется, называется. Так и так это называется, сказал он. Она нарочно не простилась, потому что она знала: если начать прощаться, Мария не уйдет. Уж эта Пилар. Ладно, Джордан, давай переворачиваться на живот. Но ему не хотелось приниматься за это.

Тут он вспомнил, что в заднем кармане у него есть маленькая фляжка, и подумал: глотну победителя великанов, потом попробую перевернуться. Но когда он ощупал карман, фляжки там не оказалось. Тогда он почувствовал себя совсем одиноко, потому что узнал, что даже этого не будет. Видно, я рассчитывал на это, подумал он.

Может быть, Пабло взял ее? Что за глупости. Ты, вероятно, потерял ее на мосту. Ну, Джордан, давай, сказал он себе. Раз, два, три.

Он отодвинулся от дерева и лег, потом взялся обеими руками за свою левую ногу и сильно оттянул ее вниз. Потом, лежа и продолжая оттягивать ногу, чтобы острый край кости не выскочил и не пропорол кожу изнутри, он медленно повернулся на ягодицах кругом, пока голова у него не оказалась ниже ног. Потом он уперся подошвой правой ноги в подъем левой и с усилием, обливаясь потом, перекатился на живот, затем, приподнявшись на локтях, помогая правой ногой, он выпрямил левую и отвел ее, сколько можно было, назад. Он пощупал бедро: все было в порядке. Кость не прорвала кожу, и обломанный край ушел в мышцу.

Должно быть, нерв и в самом деле перервался, когда эта проклятая лошадь придавила ногу, подумал он. Боли в самом деле нет никакой. Только вот когда меняешь положение. Вероятно, при этом кость задевает что-нибудь еще.

Вот видишь, сказал он. Видишь, как тебе везет. Даже и без победителя великанов обошлось дело.

Он потянулся за своим автоматом, вынул магазин из коробки, нащупал запасные в кармане, открыл затвор и заглянул в ствол, потом вставил магазин и повернулся лицом к дороге. Может быть, еще полчаса, подумал он. Только не надо волноваться.

Он смотрел на склон, и смотрел на сосны, и старался не думать ни о чем.

Он смотрел на реку и вспоминал, как прохладно было в тени под мостом. Скорее бы они пришли, подумал он. Как бы у меня не начало мутиться в голове раньше, чем они придут.

Как ты думаешь, кому легче? Верующим или тем, кто принимает все так, как оно есть? Вера, конечно, служит утешением, но зато мы знаем, что бояться нечего. Плохо только, что все уходит. Плохо, если умирать приходится долго и если при этом очень больно, потому что это унижает тебя. Вот тут тебе особенно повезло. С тобой этого не случится.

Хорошо, что они ушли. Так гораздо лучше, без них. Я ведь говорю, что мне везет. Насколько хуже было бы, если б они все были здесь, рассыпаны по этому склону, на котором лежит серая лошадь. Или сбились бы в кучу вокруг меня, выжидая. Нет. Они ушли. Их нет здесь. Теперь если бы еще наступление оказалось удачным. Ты чего же хочешь? Всего. Я хочу всего, но я возьму что можно. Пусть даже это наступление окончится неудачей, что ж, другое будет удачным. Я не заметил, пролетали самолеты обратно или нет. Господи, вот счастье, что удалось заставить ее уйти.

Хорошо бы рассказать обо всем этом дедушке. Уж наверно ему никогда не приходилось переходить линию фронта, и отыскивать своих, и выполнять задание вроде того, какое сегодня выполнил я. Откуда ты знаешь? Может быть, он пятьдесят раз выполнял такие задания. Нет, сказал он. Будь точен. Такое никому не сделать пятьдесят раз. Даже и пять раз. Может быть, даже и один раз не так-то просто. Да нет, отчего же. Ты не единственный.

Скорей бы они пришли, сказал он. Пришли бы сейчас, а то нога начинает болеть. Должно быть, распухает.

Все шло так хорошо, пока не ударил этот снаряд, подумал он. Но это еще счастье, что он не ударил раньше, когда я был под мостом. Когда что-нибудь делается не так, рано или поздно должна случиться беда. Твоя песенка была спета, еще когда Гольц получил этот приказ. И ты это знал, и это же, должно быть, чувствовала Пилар. Со временем все это у нас будет налажено лучше. Походные рации — вот что нам нужно. Да, нам много чего нужно. Мне бы, например, иметь запасную ногу.

Он с усилием улыбнулся на это, потому что нога теперь очень болела в том месте, где был задет нерв. Ох, пусть идут, подумал он. Я не хочу делать то, что сделал мой отец. Я сделаю, если понадобится, но лучше бы не понадобилось. Я против этого. Не думай об этом. Не думай об этом. Скорее бы они шли, сволочи, подумал он. Скорей бы, скорей бы шли.

Нога теперь болела все сильнее. Боль появилась внезапно, после того как он перевернулся и бедро стало распухать. И он подумал: может быть, мне сейчас сделать это. Я не очень хорошо умею переносить боль. Послушай, если я это сделаю сейчас, ты не поймешь превратно, а? Ты с кем говоришь? Ни с кем, сказал он. С дедушкой, что ли? Нет. Ни с кем. Ох, к дьяволу, скорей бы уж они шли.

Послушай, а может быть, все-таки сделать это, потому что, если я потеряю сознание, я не смогу справиться и меня возьмут и будут задавать мне вопросы, всякие вопросы, и делать всякие вещи, и это будет очень нехорошо. Лучше не допустить до этого. Так, может быть, все-таки сделать это сейчас, и все будет кончено? А то, ох, слушай, да, слушай, пусть они идут скорей.

Плохо ты с этим справляешься, Джордан, сказал он. Плохо справляешься. А кто с этим хорошо справляется? Не знаю, да и знать не хочу. Но ты — плохо. Именно ты — совсем плохо. Совсем плохо, совсем. По-моему, пора. А по-твоему?

Нет, не пора. Потому что ты еще можешь кое-что сделать. Пока ты еще знаешь, что именно, ты это должен сделать. Пока ты еще помнишь об этом, ты должен ждать. Идите же! Пусть идут! Пусть идут!

Думай о тех, которые ушли, сказал он. Думай, как они пробираются лесом. Думай, как они переходят ручей. Думай, как они едут в зарослях вереска. Думай, как они поднимаются по склону. Думай, как сегодня вечером им уже будет хорошо. Думай, как они едут всю ночь. Думай, как они завтра приедут в Гредос. Думай о них. К черту, к дьяволу, думай о них. Дальше Гредоса я уже не могу о них думать, сказал он.

Думай про Монтану. Не могу. Думай про Мадрид. Не могу. Думай проглоток холодной воды. Хорошо.Вот так оно и будет. Как глоток холоднойводы. Лжешь.Оно будет никак. Просто ничего не будет. Ничего. Тогда сделай это. Сделай.Вот сделай. Теперь уже можно. Давай, давай. Нет, ты должен ждать. Ты знаешь сам. Вот и жди. Я больше не могу ждать, сказал он. Если я подожду еще минуту, я потеряю сознание. Я знаю, потому что к этому уже три раза шло, но я удерживался. Я удерживался, и оно проходило. Но теперь я не знаю. Наверно, там, в ноге, внутреннее кровоизлияние, ведь эта кость все вокруг разодрала. Особенно при повороте. От этого и опухоль, и слабость, и начинаешь терять сознание. Теперь уже можно это сделать. Я тебе серьезно говорю, уже можно.

Но если ты дождешься и задержишь их хотя бы ненадолго или если тебе удастся хотя бы убить офицера, это может многое решить. Одна вещь, сделанная вовремя…. Ладно, сказал он. И он лежал спокойно и старался удержать себя в себе, чувствуя, что начинает скользить из себя, как иногда чувствуешь, как снег начинает скользить по горному склону, и он сказал: теперь надо спокойно, только бы мне продержаться, пока они придут.

Счастье Роберта Джордана не изменило ему, потому что в эту самую минуту кавалерийский отряд выехал из леса и пересек дорогу. Он следил, как верховые поднимаются по склону. Он увидел, как головной отряда остановился возле серой лошади и крикнул что-то офицеру и как офицер подъехал к нему. Он видел, как оба склонились над серой лошадью. Узнали ее. Этой лошади и ее хозяина недосчитывались в отряде со вчерашнего утра.

Роберт Джордан видел их на половине склона, недалеко от себя, а внизу он видел дорогу, и мост, и длинную вереницу машин за мостом. Он теперь вполне владел собой и долгим, внимательным взглядом обвел все вокруг. Потом он посмотрел на небо. На небе были большие белые облака. Он потрогал ладонью сосновые иглы на земле и потрогал кору дерева, за которым лежал.

Потом он устроился как можно удобнее, облокотился на кучу сосновых игл, а ствол автомата прижал к сосне.

Поднимаясь рысью по следам ушедших, офицер должен был проехать ярдов на двадцать ниже того места, где лежал Роберт Джордан. На таком расстоянии тут не было ничего трудного. Офицер был лейтенант Беррендо. Он только что вернулся из Ла-Гранхи, когда пришло известие о нападении на нижний дорожный пост, и ему было предписано выступить со своим отрядом туда. Они мчались во весь опор, но мост оказался взорванным, и они повернули назад, чтобы пересечь ущелье выше по течению и проехать затем лесом. Лошади их были в мыле и даже рысью шли с трудом.

Лейтенант Беррендо поднимался по склону, приглядываясь к следам; его худое лицо было сосредоточенно и серьезно; автомат торчал поперек седла. Роберт Джордан лежал за деревом, сдерживая себя, очень бережно, очень осторожно, чтобы не дрогнула рука. Он ждал, когда офицер выедет на освещенное солнцем место, где первые сосны леса выступали на зеленый склон. Он чувствовал, как его сердце бьется об устланную сосновыми иглами землю.

Примечания

  1. жандармы (исп.)
  2. бедняга (франц.)
  3. не бывать ему в «Жокей-клубе» (франц.)
  4. здорово (исп.)
  5. женщина, жена (исп.)
  6. очень слаб (исп.)
  7. машина, механизм (исп.)
  8. букв.: мухи (исп.)
  9. здравствуй, кума (исп.)
  10. мальчик (исп.)
  11. «Ну да!», «Вот еще!» и т.п. (исп.)
  12. англичанин (исп.)
  13. Хорошо (исп.)
  14. ну ладно (исп.)
  15. букв.: человек, мужчина (исп.); здесь: приятель, дружище
  16. дурень (исп.)
  17. чего? (каталанск.)
  18. еще чего (исп.)
  19. Что? (исп.)
  20. красавица, милая (исп.)
  21. посмотрим (исп.)
  22. народ, люди (исп.)
  23. жених (исп.)
  24. без хитрости (исп.)
  25. Что это вы? (исп.)
  26. Разве нет? (исп.)
  27. ну (исп.)
  28. Воды! Воды! (исп.)
  29. народа (исп.)
  30. испанское ругательство, буквально: козел
  31. Да здравствует Испания! (исп.)
  32. Да здравствует анархия! (исп.)
  33. Да здравствует свобода! (исп.)
  34. скотные дворы и фермы (исп.)
  35. отойди (исп.)
  36. тизаны (исп.)
  37. да, довольно странный, но славный (исп.)
  38. Как это было? (исп.)
  39. очень полезна (исп.)
  40. ты уйдешь, женщина (исп.)
  41. лесбиянка (исп.)
  42. почему (исп.)
  43. как хорошо (исп.)
  44. цыгане (исп.)
  45. А мне-то что? (исп.)
  46. самолеты (исп.)
  47. испанская мера веса, равная 11,5 кг
  48. Как просто! (исп.)
  49. неграмотные (исп.)
  50. не знаю (исп.)
  51. Соединенные Штаты (исп.)
  52. шотландцы (исп.)
  53. я сильно пьян (исп.)
  54. бессовестный (исп.)
  55. трус (исп.)
  56. подлая тварь (исп.)
  57. убить его (исп.)
  58. Как дела? (исп.)
  59. пожалуйста (исп.)
  60. легионеров (исп.)
  61. физиономия заговорщика (франц.)
  62. троцкистская организация в Каталонии
  63. как чудно (исп.)
  64. смертью (исп.)
  65. сектором (исп.)
  66. удар рогом (исп.)
  67. бойни (исп.)
  68. публичные дома (исп.)
  69. доброй ночи (исп.)
  70. как и тебе (исп.)
  71. какой красивый конь (исп.)
  72. какой великолепный конь (исп.)
  73. пастух (исп.)
  74. оставим это (исп.)
  75. сын шлюхи (исп.)
  76. Господи ты боже мой! (исп.)
  77. Ай, мама моя! (исп.)
  78. Какой молодец! (исп.)
  79. член одной из монархистских организаций
  80. Ступай! (исп.)
  81. ну (исп.)
  82. Как же нет? (исп.)
  83. испанское ругательство
  84. он умеет, как настоящий мужчина (исп.)
  85. Что случилось? (исп.)
  86. надо терпеть (исп.)
  87. бедный (исп.)
  88. погиб, пропал (исп.)
  89. сумасшедших (исп.)
  90. знаю (исп.)
  91. ярмарке (исп.)
  92. дерьмо (ит.)
  93. крупный зверь (исп.)
  94. штаб (исп.)
  95. трус (франц.)
  96. Да здравствует Республика! (исп.)
  97. Да здравствует Республика и да здравствуют мои родители! (исп.)
  98. Союз детей шлюхи — непристойно-искаженное фашистами название молодежной организации «Союз детей народа»
  99. еще одна девственница (исп.)
  100.  пламенная (исп.)
  101.  Привет, солдаты! (исп.)
  102.  испанское ругательство
  103.  Я хочу сказать: какая прекрасная проволока! (исп.)
  104.  очень, очень важное (исп.)
  105.  Да здравствует Федерация анархистов Иберии! Да здравствует Национальная конфедерация труда! (исп.)
  106.  они стоят больше, чем весят (исп.)
  107.  ни ты, ни бог (исп.)
  108.  Ну и что? (исп.)
  109.  Боже мой! Как плохо я его провел! (исп.)
  110.  они хорошие (исп.)
  111.  я готов (исп.)
  112.  знаешь? (исп.)
  113.  чтоб ты пропал (исп.)
  114.  желаю удачи (исп.)
  115.  испанское ругательство
  116.  испанское ругательство
  117.  ладно? (исп.)
  118.  что за люди (исп.)
  119.  комендатура (исп.)
  120.  как ты сам слышишь (исп.)
  121.  у него мания расстреливать людей (исп.)
  122.  испанское ругательство
  123.  испанское ругательство
  124.  а теперь оставь меня в покое (франц.)
  125.  Нам капут. Да. Как всегда. Да. Очень жаль. Да (франц.)
  126.  Ничего не поделаешь. Ничего. Не надо об этом думать. Надо примириться (франц.)
  127.  Хорошо. Мы сделаем, что сможем (франц.)
  128.  испанское ругательство
  129.  Он очень добросовестный! (исп.)
  130.  Очень! Очень! (исп.)
  131.  испанское ругательство