Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Глава XXI
Утехи те исчезли навсегда
Их ум сгубил, умчали прочь года.
Уж ночью лунной эльфов хоровод
Передо мною больше не мелькнет
И, самый страшный плод воображенья,
Спокойно спит в могиле привиденье.
«Библиотека»
Автор поучительных стихов, откуда мы заимствовали эпиграф к данной главе, касается чувства, которое, несомненно, найдет отзвук в сердце многих читателей, хотя, быть может, они и не отдают себе в этом отчета. Суеверие, когда оно не предстает перед нами во всем страшном обличье сопутствующих ему ужасов, а лишь слегка возбуждает воображение, таит в себе обаяние, о котором нельзя не пожалеть, даже на той ступени развития, когда вера в чудесное почти полностью изгнана светом разума и широко распространившегося просвещения. В былые же невежественные времена область таинственных страхов неотразимо влекла к себе тех, чья фантазия не имела других источников возбуждения. Особенно справедливо это по отношению к тем разновидностям мелких религиозных предрассудков и обрядов, которые примешивались к забавам прежних, менее просвещенных времен и, подобно гаданию, в канун всех святых в Шотландии, одновременно и считались игрой, и всерьез принимались за пророчество. С такими же чувствами люди, даже достаточно образованные, якобы в шутку посещают в наши дни гадалок, в действительности же далеко не всегда относятся к их ответам с достаточным скептицизмом.
Когда Минна и Бренда сошли в залу, предназначенную для завтрака, столь же обильного, как и описанный нами в предшествующее утро, и отец шутливо пожурил их за опоздание, они увидели, что гости, большинство которых уже покончило с едой, собирались заняться старинной норвежской игрой — обрядом как раз такого рода, о каком мы только что говорили.
Происхождение этой игры восходит, должно быть, к поэмам скальдов, где герои и героини то и дело отправляются узнавать свою судьбу у какой-нибудь колдуньи или прорицательницы, которая, как, например, в легенде, использованной Греем, в его «Происхождении Одина», силой рунических заклинаний пробуждает ту, что хранит тайны грядущего, и получает от нее ответы, часто достаточно двусмысленные, но содержавшие, по тогдашним понятиям, туманные указания на события будущего.
Приступая к игре, старую Юфену Фи, уже упомянутую нами домоправительницу Боро-Уестры, усадили в глубокой оконной нише, тщательно убранной и завешанной медвежьими шкурами и разными другими драпировками, что придавало ей некоторое сходство с лапландской юртой. Спереди было оставлено небольшое отверстие, похожее на оконце исповедальни, так что находившийся внутри прекрасно слышал вопрошавшего, но не видел его. Сидя в подобном убежище, сивилла должна была выслушивать вопросы и тут же давать на них импровизированные ответы в стихах.
Считалось, что занавески скрывают от нее говорящего, поэтому, если умышленно или нечаянно ответ получался впопад, это часто вызывало взрывы смеха, а порой давало пищу для более серьезных размышлений. Предсказательница избиралась обычно из лиц, одаренных талантом импровизации в духе древней норвежской поэзии, что, впрочем, не представляло особой редкости, ибо многие знали на память огромное количество старинных стихов, а правила норвежского стихосложения чрезвычайно просты. Вопросы также должны были задаваться в виде стихотворений, но хотя способность импровизировать и была широко распространена среди присутствующих, далеко не все владели подобным талантом, любой вопрошавший имел право просить помощи посредника, или переводчика. Такой посредник брал за руку вопрошавшего, подходил вместе с ним к отверстию, откуда изрекались пророчества оракула, и передавал смысл вопроса в виде стихотворений.
В данном случае собравшиеся стали дружно просить Клода Холкро взять на себя роль подобного переводчика. Покачав головой и пробормотав, что не надеется на свою память и собственные поэтические способности, чему, однако, не переставала противоречить его самодовольная улыбка, веселый поэт, поощряемый всеобщими просьбами, вышел наконец вперед и приготовился играть свою роль в предстоящем представлении.
Но не успел он начать, как в распределении ролей произошла разительная перемена. Норна из Фитфул-Хэда, которая, как предполагали все присутствующие, кроме Минны и Бренды, находилась на расстоянии многих миль от Боро-Уестры, внезапно и никого не приветствуя вошла в комнату, торжественно направилась прямо к завешенному медвежьими шкурами шатру и знаком приказала сидевшей в нем женщине удалиться из этого святилища. Старая домоправительница вышла, тряся головой и дрожа от страха, да и не многие из присутствующих сохранили полнейшее спокойствие при появлении той, кого все знали и боялись.
Норна на мгновение остановилась у входа в палатку и, приподняв закрывавшую ее медвежью шкуру, повернулась лицом к северу, словно испрашивая у этой страны света нужное ей вдохновение; затем, сделав удивленным гостям знак, что они могут по очереди подходить к шатру, в котором она готовилась занять место, Норна вошла внутрь и скрылась из глаз.
Теперь забава приняла совсем другой оборот, чем предполагалось вначале, и для большинства приобрела несравненно более глубокое значение, нежели простая игра, так что никто не выказывал особой готовности задавать вопросы оракулу. Самый характер Норны и притязания ее на сверхъестественное могущество казались почти всем присутствующим слишком серьезными для той роли, которую она взяла на себя; мужчины стояли, перешептываясь друг с другом, а женщины, по мнению Клода Холкро, олицетворяли картину, описанную достославным Джоном Драйденом:
От страха трепеща, друг к другу жались.
Наконец молчание прервал громкий и мужественный голос юдаллера:
— Ну что же, почтеннейшие гости, почему вы не начинаете игру? Или вас напугало, что моя уважаемая родственница захотела быть нашей сивиллой? По-моему, так это даже очень мило с ее стороны, большая для нас любезность, ведь никто на островах не сыграет так хорошо роли оракула. Неужели же мы из-за этого откажемся от своей забавы? Ведь теперь она стала еще интереснее.
Собравшиеся продолжали, однако, молчать, и Магнус Тройл добавил:
— Ну, так нет же, никто не посмеет сказать, что моя уважаемая родственница сидела в своем шатре без всякого внимания, как какая-нибудь старая горная великанша, а у всех от страха язык отнялся. Я сам первый заговорю с ней, вот только стихи уж теперь не так хорошо выходят у меня, как лет двадцать назад; придется уж тебе, Холкро, прийти мне на помощь.
Рука об руку приблизились они к святилищу предполагаемой сивиллы, и после минутного совещания Холкро высказал вслух вопрос своего друга и покровителя. Юдаллер, как большинство состоятельных жителей Шетлендии, о которых сэр Роберт Сибболд говорит, что они с малых лет приучались к торговому делу и мореходству, вложил немалые средства в китобойный промысел и хотел теперь узнать, каковы будут его успехи текущим летом, а потому и попросил поэта задать оракулу соответствующий вопрос, придав ему стихотворную форму.
К л о д Х о л к р о
Все открой нам, все поведай,
О сивилла Фитфул-Хэда!
В край негаснущей зари
Вещим оком посмотри,
Там, среди плавучих льдов,
У гренландских берегов,
Видишь, мчится черный кит,
И корабль за ним летит?
Нам судьбу его поведай,
О сивилла Фитфул-Хэда!
Игра, казалось, приняла серьезный оборот; все насторожились, чтобы выслушать ответ Норны, которая, ни минуты не задумываясь, произнесла из глубины шатра:
Н о р н а
У старца все думы о разных делах
Земле, рыболовстве, стадах и полях,
Но пусть хороши и посевы, и скот,
А старец в отчаянье волосы рвет.
На мгновение воцарилось молчание, во время которого Триптолемус успел прошептать:
— Да пусть бы целый десяток ведьм и столько же гадалок впридачу клялись в такой глупости, а я никогда не поверю, что здравомыслящий человек будет рвать на себе волосы и убиваться, когда со скотиной и посевами у него все в порядке.
Но тут из шатра вновь послышался низкий и монотонный голос, прервавший дальнейшие речи Триптолемуса:
Н о р н а
С завидной добычей корабль наш летит,
Исландские воды корабль бороздит,
Несет его ветер попутный домой,
Играя на мачте гирляндой цветной[76].
Дышать перестали семь рыбин больших,
На мачтах развешаны челюсти их[77].
Двух в Леруике ждут и еще двух
в Керкуолле,
А три, что побольше, — Магнуса доля.
— Спаси нас, Господи, и помилуй! — воскликнул Брайс Снейлсфут. — Ну нет, обыкновенная женщина никак не могла бы предсказать такие чудеса! Да ведь мне как раз пришлось встретиться в Северном Роналдшо с ребятами, что видели доброе судно «Олаф» из Леруика: у нашего уважаемого хозяина такая большая доля в нем, что он, можно сказать, самый настоящий его владелец. Так вот, они «помахали»[78] судну, и им с «Олафа» ответили, что поймали семь рыбин — как раз столько, сколько Норна указала в своих стихах! Клянусь, это так же верно, как то, что есть звезды на небе!
— Гм! Точно семь рыбин? Ты слышал это в Северном Роналдшо? — спросил капитан Кливленд. — И, конечно, вернувшись домой, не преминул разболтать такую интересную новость?
— Я никому об этом и не заикнулся, капитан, — ответил разносчик. Встречал я на своем веку много таких коробейников, бродячих торговцев и прочего подобного люда, что не столько заняты своей торговлей, сколько переносят сплетни да пересуды с места на место, с одного конца страны на другой. Но я-то подобными делами не занимаюсь, нет. Я, с тех пор как отправился в Данроснесс, пожалуй, и трем человекам не рассказал о том, что «Олаф» имеет уже полный груз.
— Но если хоть один из этих трех, в свою очередь, передал дальше эту новость — а я ставлю два против одного, что так оно и было, — так пророчество нетрудно досталось почтенной леди.
Так говорил Кливленд, обращаясь к Магнусу Тройлу, который выслушал его без особенного одобрения. Любовь Магнуса к родине простиралась и на ее суеверия, а в своей несчастной родственнице он принимал горячее участие и если сам никогда не поддерживал веру в ее сверхъестественное могущество, то, во всяком случае, не желал слышать, как в нем сомневались другие.
— Норна — моя двоюродная сестра, — сказал он, делая особое ударение на последнем слове, — и не поддерживает никаких сношений с Брайсом Снейлсфутом и ему подобными. Я не берусь объяснять, каким путем получила она свои сведения, но я не раз замечал, что шотландцы, да и вообще всякие чужеземцы, попадая к нам на острова, всегда готовы найти объяснение для вещей, которые остаются далеко не ясными даже для нас, чьи предки испокон веков жили на архипелаге.
Капитан Кливленд понял намек и поклонился, не пытаясь дальше отстаивать свои скептические воззрения.
— А теперь давайте продолжать игру, любезные гости, — сказал юдаллер. Каждому желаю узнать столь же приятную новость, какая пришлась на мою долю. Три кита… Сколько же это с них бочек жира?
Никто из гостей не проявил, однако, особого желания последовать примеру Магнуса Тройла и обратиться к сидящему за занавеской оракулу.
— Некоторые готовы слушать приятные вести хотя бы из уст самого дьявола, — произнесла миссис Бэйби Йеллоули, обращаясь к леди Глоуроурам, с которой ее сблизило некоторое сходство характеров. — Но только сдается мне, миледи, что все это слишком уж попахивает колдовством, и таким добрым христианкам, миледи, как мы с вами, нечего поощрять подобные вещи.
— Может, отчасти вы и правы, сударыня, — возразила почтенная леди Глоуроурам, — но только мы, жители Хиалтландии, не совсем таковы, как все прочие народы. Пусть эта женщина в самом деле колдунья, но она друг и близкая родня нашего фоуда, и он еще обидится на нас, если мы не спросим о своей судьбе, как все прочие; пожалуй, и моим племянницам придется последовать общему примеру. Ну, вреда-то им от этого не будет. А если тут и есть что плохое, так успеют они еще покаяться, когда настанет время, миссис Йеллоули.
Гости продолжали смущаться и робеть, и Клод Холкро заметил, как нахмурился старый юдаллер и как нетерпеливо стал постукивать правой ногой, словно с трудом удерживаясь, как бы не топнуть. Увидев, что терпению Магнуса приходит конец, старый поэт отважно заявил, что он сам, собственной персоной, а не только как выразитель чужой мысли задаст пифии вопрос.
Подумав с минуту, словно подбирая рифмы, он обратился к ней со следующими словами:
К л о д Х о л к р о
Все открой нам, все поведай,
О сивилла Фитфул-Хэда!
Много знаешь ты стихов,
Переживших тьму веков.
Что же, как певцы былые,
Как Гакон — Уста Златые,
Я, Хиалтландии поэт,
Буду ль жить в веках иль нет?
Хоть одной строкой по праву
Разделю ль я Джона славу?
Сивилла тотчас же ответила из недр своего святилища:
Н о р н а
Дитя стремится к погремушке,
У старости — свои игрушки,
И струны на различный лад
Под разною рукой звучат.
Орел под облака летит,
Гагара ж бедная скользит
У низких мелей и камней,
Где лишь тюлени внемлют ей.
Холкро закусил губу, пожал плечами, но тотчас же опять развеселился и, вновь обретя порожденную давней привычкой способность быстро слагать импровизированные стихи, впрочем, достаточно посредственные, не смущаясь, ответил:
К л о д Х о л к р о
Пусть быть гагарой — роль моя,
Жить среди скал согласен я.
Зато безвестный мой удел
Хранит меня от пуль и стрел.
А песни, хоть и плохи, в лад
С волною Севера звучат.
Когда же там, в горах нагих,
Случайный путник слышит их,
Прибоя шумом смягчены,
Они гармонии полны.
Когда маленький бард, закончив свою импровизацию, с довольным видом поспешил смешаться с толпой гостей, тот остроумный способ, каким он ответил на сравнение его с полярной гагарой, встретил всеобщее одобрение. Несмотря, однако, на его храброе самопожертвование, ни у кого больше не нашлось достаточно мужества, чтобы вопросить о своей судьбе грозную Норну.
— Ничтожные трусы! — воскликнул юдаллер. — А вы что же, капитан Кливленд, тоже боитесь говорить со старой женщиной? Ну, спросите же ее о чем-нибудь, хотя бы о двадцатипушечном шлюпе, что стоит в Керкуолле, не ваш ли это консорт?
Кливленд взглянул на Минну и, поняв, должно быть, что она с тревогой ждет его ответа, после минутного раздумья решительно сказал:
— Я никогда не испытывал страха ни перед мужчиной, ни перед женщиной. Мистер Холкро, вы слышали вопрос, который нашему хозяину желательно, чтобы я задал: задайте его от моего имени своими собственными словами, ибо я так же мало разбираюсь в поэзии, как и в ворожбе.
Холкро не заставил себя просить дважды и, схватив капитана за руку, согласно обычаю, предписанному игрой, задал вопрос, продиктованный Кливленду юдаллером, выразив его следующим образом:
К л о д Х о л к р о
Все открой нам, все поведай,
О сивилла Фитфул-Хэда!
Из стран далеких к нам в Керкуолл
Вооруженный шлюп зашел.
На нем орудий грозный ряд,
На людях — дорогой наряд
И много всякого добра,
И золота, и серебра,
Скажи, не связан ли судьбой
С тем шлюпом друг отважный мой?
На этот раз последовало более длительное, чем обычно, молчание, а когда сивилла наконец ответила, то еще более глухим, хотя столь же твердым, как и в предыдущих случаях, голосом:
Н о р н а
Как солнце, золото горит,
Потоком темным кровь бежит.
В Сент-Магнусе сокола видела я,
В добычу вонзил он когтей острия,
Ей грудь растерзал и умчался злодей,
И капала кровь с его страшных когтей.
На руку приятеля ты взгляни,
Если кровь на ней — шайке он той сродни.
Кливленд презрительно усмехнулся и протянул руку.
— Не многим случалось так часто иметь дело с Cjuarda Costas[79], как мне, всякий раз, как я бывал в Новой Испании, но никогда на моей руке не было пятен, которые нельзя было бы стереть мокрым полотенцем.
Тут раздался зычный голос юдаллера:
— Да, никакого сладу нет с этими испанцами по ту сторону экватора. Сотни раз слыхал я это от капитана Трагендена и доброго старого коммодора Рюммелара. Оба они побывали и в Гондурасском заливе, и во всех тех местах. Я сам ненавижу испанцев с тех пор, как они явились сюда и дочиста ограбили жителей острова Фэр-Айл в 1588 году[80]. Мне еще дед мой об этом рассказывал. Где-то у меня валяется старая история Голландии, так в ней написано, какие дела творили они в Нидерландах в былые годы. Жестокие и бесчестные негодяи!
— Верно, верно, мой старый друг, — подтвердил Кливленд, — они так же ревниво оберегают свои владения в Индии, как старик — молодую жену; и если только им удастся в силу несчастных обстоятельств захватить вас, то вы так и сгинете у них в рудниках. Вот мы и сражаемся с ними, гвоздями прибив наш флаг к мачте.
— И правильно делаете! — громко одобрил его юдаллер. — Старый британский флаг нельзя никогда спускать. Как подумаю я о твердыне английского флота, так готов чувствовать себя англичанином, да только это означало бы уж больно смахивать на наших соседей, шотландцев. Ну, ну, я ведь никого не хочу обидеть, все мы здесь джентльмены, все друзья, все дорогие гости. А теперь, Бренда, выходи-ка ты, в свой черед, гадать: всем известно, сколько норвежских стихов ты знаешь на память.
— Но они никак не подходят к этой забаве, батюшка, — промолвила, отступая, Бренда.
— Вздор, — заявил Магнус, подталкивая девушку вперед, в то время как Холкро почти силой овладел ее рукой, — несвоевременная скромность может только испортить веселую игру. Говори за нее, Холкро, это ведь как раз твое дело — угадывать девичьи мысли.
Старый певец отвесил поклон юной красавице с восторженной почтительностью поэта и любезностью человека, повидавшего свет, и, шепнув ей, что она ни в коем случае не будет в ответе за те глупости, которые он может сболтнуть, на мгновение умолк, поднял глаза к небу, затем самодовольно улыбнулся, словно его внезапно осенило вдохновение, и разразился следующими стихами:
К л о д Х о л к р о
Покинув грозный Фитфул-Хэд,
Дай нам, о Норна, свой ответ.
Сама прекрасно знаешь ты,
Как робко слово красоты.
Так речь ты медом подсласти,
Шелк, золото в нее вплети
И отвечай, дано ль любить,
Дано ль счастливой Бренде быть?
Прорицательница тотчас же ответила из-за своих занавесок:
Н о р н а
Душа красавицы невинна,
Как Роны снежная вершина:
И безмятежна, и чиста
Ее нагая высота.
Но поцелуев вешних нега
Растопит те кристаллы снега,
И ключ низринется с высот,
Цветам он влагу принесет,
Траве — прохладу, радость — стаду
И крову пастуха — отраду.
— Вот приятное прорицание, и как нельзя лучше выражено! — воскликнул юдаллер, удерживая вспыхнувшую от смущения Бренду, которая тщетно пыталась скрыться. — Тут нечего конфузиться, дитя мое. Стать хозяйкой в доме честного человека и способствовать продолжению древнего норвежского рода, радовать соседей, помогать бедным и облегчать участь странников — вот самая лучшая судьба для молодой девушки, и я от всей души желаю ее всем присутствующим. Ну, кто же следующий? А ведь сейчас будут предсказываться суженые! Ну-ка, Мэдди Гроутсеттар или ты, прелестная Клара, подходите, и на вашу долю достанется.
Леди Глоуроурам покачала головой и промолвила, что «право же, она не может одобрить…».
— Ну ладно, ладно, — ответил юдаллер, — никого здесь не принуждают. Но играть мы будем до тех пор, пока нам не надоест. Поди-ка сюда, Минна, тобой-то уж я вправе распоряжаться. Выходи вперед, дитя мое; многое есть на свете, чего следовало бы стыдиться куда больше, чем этой старомодной и безобидной забавы, а говорить за тебя буду я сам, хоть не знаю, вспомню ли подходящие к случаю стихи.
Минна слегка покраснела, но тотчас же овладела собой и встала, гордо выпрямившись, рядом с отцом, словно считая себя выше тех безобидных шуток, которые могло бы вызвать ее положение.
Отец ее долго потирал себе лоб и производил другие манипуляции, словно этим механическим путем старался освежить свою память. Наконец он склеил вместе достаточно строк, чтобы задать следующий вопрос, хотя далеко не в такой поэтической форме, как Клод Холкро:
М а г н у с Т р о й л
Поскорее дай ответ,
Ждать нам свадьбы или нет;
Здесь красотка знать желает,
Что судьба ей обещает.
Глубокий вздох раздался внутри шатра, скрывавшего предсказательницу, словно она сожалела о той, чью судьбу вынуждена была предсказывать. Затем она, как обычно, ответила:
Н о р н а
Душа красавицы невинна,
Как Роны снежная вершина,
Что в светлом небе так ясна,
Как будто часть небес она.
Но страсти мартовские грозы
Сомкнут в венке прелестном розы,
Глядишь — и вид уже не тот:
Бегут потоки мутных вод
И низвергаются с вершины,
Погибель принося в долины.
Магнус, услышав подобный ответ, рассердился.
— Клянусь костями мученика! — воскликнул он, и гордое лицо его сразу побагровело. — Это уже значит злоупотреблять моей добротой! И если бы не ты, а кто другой осмелился произнести рядом с именем моей дочери слово «погибель», так лучше бы он вовсе не возвышал голоса! Но вылезай-ка из своего логова, старая колдунья, — прибавил он уже с улыбкой, — я мог бы заранее знать, что тебя недолго будет занимать веселая забава. Ну, да ладно уж, Бог с тобой!
Не получив ответа и подождав еще с минуту, Магнус снова обратился к Норне:
— Ну, не обижайся на меня, сестрица, что у меня с языка сорвалось резкое слово, ты же знаешь, я никому не желаю зла, а меньше всего — тебе. Выходи же, и пожмем друг другу руки. Да если бы ты предсказала мне гибель моего судна и шлюпок или плохой лов сельди, так я стерпел бы молча, но Минна и Бренда… ты знаешь, как близки они моему сердцу. Ну, выходи, дай руку — и забудем о том, что было.
Норна не ответила и на это вторичное обращение, и присутствующие стали с некоторым изумлением переглядываться; тогда юдаллер поднял шкуру, закрывавшую вход в шатер, и обнаружил, что он пуст. Все были поражены и даже испуганы, ибо казалось совершенно невозможным, чтобы Норна могла незаметно ускользнуть из своего убежища. Однако она все-таки исчезла, и юдаллер после минутного раздумья снова опустил меховую завесу над входом в нишу.
— Друзья мои, — сказал он с веселым видом, — все мы давно знаем мою почтенную родственницу, знаем, что ведет она себя не так, как все остальные. Но Хиалтландии она желает только добра и по-родственному привязана ко мне и к моей семье. Пусть же никто из моих гостей не боится ее и не обижается на нее. Я даже не сомневаюсь, что она сегодня же явится опять к обеду.
— Вот уж Боже упаси! — воскликнула миссис Бэйби Йеллоули. — Ибо, дорогая моя леди Глоуроурам, говоря вашей милости правду, так не очень-то мне по душе такие особы, что являются и исчезают, как луч солнца, или проносятся, как порыв ветра.
— Тише, тише, — ответила леди Глоуроурам, — надо еще благодарить небо, что эта бродяжка не унесла с собой самих стен этого дома. Такие, как она, еще и похуже шутки умеют устраивать, да только она-то сама почище их всех будет.
Такие же толки раздавались и среди прочих присутствующих, пока юдаллер не возвысил свой зычный и повелительный голос и не заставил своих гостей замолчать, пригласив их — или, вернее, приказав им — следовать за собой на берег, посмотреть, как рыбачьи парусники выйдут в море на хааф, или дальние промыслы.
— С самого восхода солнца, — сказал он, — ветер был сильный и задерживал суда в бухте, а теперь он переменился, и они смогут выйти в море.
Внезапное изменение погоды вызвало многочисленные кивки и подмигивания, ибо гости не замедлили сопоставить его с внезапным исчезновением Норны. Никто, однако, не позволил себе ни малейшего неприятного для юдаллера замечания, и все последовали вслед за величаво выступавшим Магнусом на взморье, словно стадо оленей за вожаком, выражая всем своим видом глубочайшее почтение к хозяину.
Глава XXII
Усмешка дьявольская на устах
Внушает бешенство и тайный страх,
А если гневно изогнется бровь,
Беги, надежда, и прости, любовь!
«Корсар», песнь I[81]
Главное занятие жителей Шетлендских островов — ловля тресковых и морской щуки, и от этого промысла в прежние времена богатели хозяева и кормился народ. Подобно тому как пора жатвы в земледельческих странах, так здесь пора рыбной ловли — самое важное, самое деятельное и вместе с тем самое веселое время года.
Рыбаки каждого округа собираются тогда в определенных местах побережья со своими лодками и командой и возводят небольшие хижины из булыжника, покрытые дерном, для своего временного жилья и скио для вяления рыбы, так что пустынный до того берег сразу превращается в нечто похожее на поселение диких индейцев.
Рыболовные банки, к которым шетлендцы отправляются на хааф, или дальний промысел, часто лежат на расстоянии многих миль от того места, где сушат рыбу. Так что рыбаки нередко отсутствуют и двадцать, и тридцать часов, а порой и еще дольше; при неблагоприятных условиях ветра и приливо-отливных течений они остаются в море на своих весьма утлых посудинах и с очень скудным запасом провизии по двое и даже по трое суток, а порой и вовсе не возвращаются. Поэтому отплытия на дальние промыслы, связанные с такими опасностями и лишениями, представляют собой весьма волнующую и не лишенную трагизма картину, а тревога женщин, которые, оставаясь на берегу, следят, как исчезает в морском тумане знакомый парус, или напряженно вглядываются в даль, ожидая его возвращения, придает всему происходящему в высшей степени патетический характер[82].
Когда юдаллер и его друзья появились на берегу, кругом царило тревожное оживление. Команды примерно трех десятков суденышек, численностью каждая от трех до пяти-шести человек, прощались со своими женами и родственницами и прыгали на борт узких норвежских лодок, где уже заранее были сложены их снасти и снаряжение. Магнус не оставался бесстрастным наблюдателем окружающего. Он переходил от одной группы рыбаков к другой, осведомляясь о состоянии их припасов на дорогу и рыболовных снастей. Порой, уснащая свою речь крепким голландским или норвежским словечком, он обзывал их болванами за то, что идут в море без достаточного снабжения, но всегда, однако, кончая приказанием принести из своих собственных кладовых галлон джина, лиспанд муки или еще что-либо необходимое для пополнения их морских запасов.
Суровые моряки, получившие подобную помощь, благодарили двумя-тремя отрывисто сказанными словами, что, впрочем, больше всего было по нраву юдаллеру. Женщины, однако, выражали свою признательность значительно более шумно, так что Магнусу зачастую приходилось обрывать их излияния, посылая к черту все женские языки, начиная с праматери Евы.
Все наконец оказались на борту и наготове, паруса были подняты, команда для отплытия дана, гребцы налегли на весла, и маленькая флотилия двинулась от берега; каждый старался при этом опередить других, первым достигнуть промысловой банки и забросить свою снасть, ибо это считалось счастливой приметой.
До тех пор, пока их еще можно было расслышать с берега, рыбаки пели подходящую к случаю старинную норвежскую песню, которую Клод Холкро перевел следующим образом:
Отныне, красотки, удел ваш — печаль:
Из Уестры уходим мы в темную даль
И вытерпим много пред тем, как опять
В Данроснесс родимый вернемся плясать.
Теперь же в ладьях из норвежской сосны
С дельфинами вместе плясать мы должны.
И ветер (эй, легче!) нам в трубы трубит,
И с песнями чайка над нами летит.
Пой, чайка, над нами махая крылом,
Пока мы от банки до банки плывем.
Мы двадцать раз двадцать насадим крючков,
Пой, чайка, с тобой мы поделим улов.
Мы с песней бросаем на дно перемет
И с песнею тянем обратно из вод:
Треску — беднякам, а сигов — для господ,
А доброму Магнусу — славный доход!
Вперед же, товарищи, скоро опять
В Данроснесс родной мы вернемся плясать.
Мы будни украсим веселья огнем,
И Магнусу Тройлу мы славу споем.
Простые слова этой песни скоро потонули в рокоте волн, но напев долго еще доносился с порывами ветра, сливаясь с шумом и плеском прибоя; рыбачьи лодки мало-помалу превратились в черные пятна на поверхности океана, постепенно уменьшавшиеся по мере того, как они все дальше и дальше уходили в открытое море, в то время как ухо уже едва различало звуки человеческого голоса, почти потонувшего среди голосов стихии.
Жены рыбаков, которые до последней минуты следили за уходящими парусами, теперь, подавленные и озабоченные, медленными шагами направились к своим лачужкам, где им предстояло приготовить все для разделки и сушки рыбы, с богатым уловом которой, как они надеялись, вернутся их мужья и соседи. То тут, то там какая-нибудь умудренная опытом старая сивилла предсказывала, глядя на небо, будет ли тихо или разыграется шторм, в то время как другие советовали принести обет в церкви святого Ниниана ради благополучного возвращения людей и лодок — таков был старый католический предрассудок, который не вполне еще исчез. Некоторые, правда, шепотом и с опаской, сетовали, что сегодня утром в замке рассердили Норну из Фитфул-Хэда и позволили ей недовольной уйти из Боро-Уестры; «…и надо же было, прибавляли они, — случиться такому греху изо всех дней в году как раз в день ухода на дальние промыслы».
Благородные гости Магнуса Тройла провели некоторое время на берегу, наблюдая отплытие маленькой флотилии и беседуя с бедными женщинами, проводившими своих близких. Затем они разбились на отдельные группы и разбрелись в разные стороны, куда кого влекла его прихоть, чтобы полюбоваться тем, что может быть названо clairobscur, или светотенью шетлендского летнего дня, которая, хотя и лишена яркого солнечного сияния, украшающего другие страны в прекраснейшую пору года, обладает, однако, своей собственной прелестью, в одно и то же время и смягчая, и придавая несколько грустный оттенок окружающей местности, пустынной, нагой и однообразной, но вместе с тем, несмотря на всю свою бесплодность, величественной.
Минна Тройл и капитан Кливленд направились к одному из самых укромных уголков побережья, где море глубоко врезается между скал и во время прилива заходит даже в Суортастерский хэлиер, или грот. Молодые люди выбрали эту прогулку, очевидно, потому, что здесь мало кто мог нарушить их уединение: сила приливов и отливов делала это место не пригодным ни для рыболовства, ни для плавания, а пешеходы избегали этого побережья, ибо оно считалось обиталищем русалки — существа, одаренного, по норвежским поверьям, волшебной силой, но лукавого и опасного. Сюда поэтому и направили свои стопы Минна и ее возлюбленный.
Небольшая полоска молочно-белого песка тянулась у подножия одной из отвесных скал, возвышавшихся неприступными стенами с обеих сторон бухты, и представляла собой сухую, плотную и удобную для ходьбы дорожку примерно в сотню ярдов длины. С одной стороны она ограничивалась темной водной поверхностью залива, которая, едва тронутая ветром, казалась гладкой, как зеркало. Обрамляли ее два величественных утеса — два выступа, образующие как бы челюсти бухты; высоко наверху они сближались друг с другом, словно желая соединиться над мрачными, разделяющими их водами. С другого конца дорожку замыкала огромная отвесная, почти неприступная скала, обиталище сотен морских птиц различных пород. В глубине разевал свою пасть громадный хэлиер, словно готовый поглотить приливные волны своей бездонной и неизмеримой утробой. Вход в этот мрачный грот представлял собой не единую арку, как бывает обычно, а был разделен надвое огромным естественным гранитным столбом, который, подымаясь из воды и достигая самого свода пещеры, казалось, поддерживал его, образуя нечто вроде двойного портала, за что рыбаки и крестьяне грубо прозвали этот хэлиер «Чертовы ноздри». Здесь, на диком и пустынном прибрежье, где уединение нарушалось лишь криками морских птиц, Кливленд не раз уже встречался с Минной Тройл. Здесь было любимое место ее прогулок, ибо она питала особое пристрастие ко всему дикому, печальному и необычному. Сейчас, однако, молодые люди были так поглощены серьезным разговором, что ни он, ни она не обращали внимания на окружающее.
— Вы не можете отрицать, — сказала Минна, — что дали волю своим чувствам и были предубеждены против этого юноши и резки с ним. Предубеждение это несправедливо, по крайней мере постольку, поскольку речь идет о вас, а резкость одновременно и неразумна, и ничем не оправдана.
— Мне казалось, — отвечал Кливленд, — что услуга, которую я оказал ему вчера, избавляет меня от подобного обвинения. Я не говорю о том риске, какому подвергался сам, ибо я вел жизнь, полную опасностей, и люблю их. Не всякий, однако, решился бы приблизиться к разъяренному животному ради спасения человека, с которым не связан никакими узами.
— Не каждый, разумеется, сумел бы спасти его, — продолжала Минна серьезным тоном, — но каждый храбрый и великодушный мужчина попытался бы сделать это. Даже легкомысленный и беспечный Клод Холкро совершил бы то же, что и вы, будь у него столько же силы, сколько мужества. Мой отец — тоже, хотя и у него есть причины не любить Мертона за его тщеславное и хвастливое злоупотребление нашим гостеприимством. Не гордитесь поэтому чрезмерно своим подвигом, дорогой друг мой, иначе я подумаю, что он стоил вам слишком большого усилия. Я знаю, что вы не любите Мордонта Мертона, хотя и рисковали жизнью, чтобы спасти его.
— Неужели же вы не окажете мне снисхождения, приняв во внимание те бесконечные муки, которые вынужден был я испытывать, слыша изо всех уст, что этот безусый птицелов стоит между мной и самым дорогим для меня на свете, любовью Минны Тройл?
Он говорил одновременно и страстно, и вкрадчиво, в манерах его проявлялись теперь изящество и грация, а самые выражения представляли резкий контраст с речью и манерами грубого моряка, которыми он щеголял обычно. Но оправдания его не удовлетворили Минну.
— Вы знали, — сказала она, — вы даже, может быть, слишком скоро и слишком хорошо узнали, как мало могли бояться — если вы действительно боялись того, — что Мертон или кто-либо другой встанет между вами и Минной Тройл. Нет, не надо ни благодарности, ни торжественных заверений. Лучшим доказательством вашей преданности будет для меня обещание примириться с этим юношей или по крайней мере избегать столкновений с ним.
— Стать нам друзьями? Нет, это невозможно, — возразил Кливленд. — Даже любовь моя к вам — самое могучее чувство, которое я когда-либо испытывал, и та не в силах совершить такого чуда.
— Но почему же, скажите, прошу вас? — настаивала Минна. — Между вами не было открытой ссоры, наоборот, вы оказали друг другу важные услуги, почему же вы не можете стать друзьями? А у меня много причин желать этого.
— А вы сами, можете и вы простить оскорбления, которые он нанес Бренде и вам и дому вашего отца?
— Да, я могу простить все это, — ответила Минна, — и не знаю, почему не хотите сделать этого вы, ибо, по совести говоря, вам не было нанесено никакого оскорбления.
Кливленд опустил глаза и на минуту задумался; затем он снова поднял голову и ответил:
— Я легко мог бы обмануть вас, Минна, и пообещать вам то, что в душе считаю невозможным. Но я слишком много вынужден был лукавить с другими и не хочу обманывать вас. Я не могу быть другом этому молодому человеку: мы испытываем обоюдную природную неприязнь, инстинктивное отвращение, нечто вроде взаимного отталкивания, и это делает нас ненавистными друг другу. Спросите его самого, и он вам скажет, что питает такую же антипатию ко мне. Услуга, которой он связал меня, сдерживала мою неприязнь, словно узда, но она так раздражала меня, что я до крови на губах готов был грызть ее железо.
— Вы так долго носили то, что вам угодно называть своей железной маской, — ответила Минна, — что, даже когда вы снимаете ее, ваши черты невольно хранят печать суровости.
— Вы несправедливы ко мне, Минна, — возразил ее возлюбленный, — и сердитесь на меня за то, что я говорю с вами открыто и честно. Но открыто и честно скажу я вам еще раз, что не могу быть другом Мертона, а если я когда-либо стану ему врагом, это уж будет его, а не моя вина. Я не хочу вредить ему, но не требуйте, чтобы я любил его. И поверьте, что, если бы я даже решился на такую попытку, все было бы напрасно. Ручаюсь, что стоило бы мне только сделать шаг для того, чтобы завоевать его расположение, как в нем тотчас же пробудились бы неприязнь и недоверие. Разрешите же нам и дальше питать друг к другу те же естественные чувства, которые, поскольку из-за них мы будем держаться на возможно большем расстоянии друг от друга, послужат, очевидно, к предупреждению вероятного столкновения между нами. Ну, так как же, сможете ли вы этим удовлетвориться?
— Придется, — ответила Минна, — раз вы говорите, что тут ничего не поделаешь. А теперь скажите, почему вы стали таким мрачным, когда услышали о прибытии вашего консорта? Ведь это он, не правда ли, стоит в кёркуоллском порту?
— Я боюсь, — сказал Кливленд, — что прибытие этого судна и его команды приведет к крушению моих самых дорогих упований. Я успел уже заслужить некоторое расположение вашего отца, а со временем мог бы добиться и большего, но вот является Хокинс, а с ним и все прочие, чтобы разбить мои надежды навеки. Я рассказывал уже вам, при каких обстоятельствах мы расстались: я был тогда капитаном превосходного, намного лучше снабженного судна, а команда моя, стоило мне кивнуть головой, бросилась бы на самих чертей, вооруженных адским огнем. Теперь же я одинок и лишен каких-либо средств, чтобы обуздать своих товарищей и держать их в должном повиновении. А они не замедлят во всей красе обнаружить необузданную распущенность своих привычек и нравов, что и их приведет к погибели и меня погубит вместе с ними.
— Не бойтесь этого, — сказала Минна, — мой отец никогда не будет столь несправедлив, чтобы считать вас ответственным за преступления других.
— А что скажет Магнус Тройл о моих собственных проступках, прекрасная Минна? — спросил, улыбаясь, Кливленд.
— Мой отец — шетлендец, — ответила Минна, — вернее даже норвежец, он сам принадлежит к угнетаемому народу, и ему безразлично, сражались ли вы с испанцами, тиранами Нового Света, или с голландцами и англичанами, к которым перешли захваченные ими владения. Его собственные предки поддерживали и защищали свободу морей на славных судах, чьи флаги служили грозой для всей Европы.
— Боюсь, однако, — возразил Кливленд, — что потомок древнего викинга вряд ли сочтет для себя приемлемым знакомство с джентльменом удачи наших дней! Не скрою от вас, что я имею основания опасаться английского правосудия, а Магнус, хотя и является ярым врагом пошлин, таможенных сборов, скэта, уоттла и прочих налогов, не распространяет, однако, широты своих взглядов на другие области, менее частного характера, и я уверен, что он охотно помог бы своей рукой вздернуть на ноке рея незадачливого морского разбойника.
— Напрасно вы так считаете, — возразила Минна. — Моему отцу самому слишком много приходится терпеть от деспотических законов наших гордых шотландских соседей. Я надеюсь, что скоро он сможет открыто восстать против них. Наши враги — я буду называть их врагами — в настоящее время как раз в разладе друг с другом, и каждое судно, приходящее оттуда, приносит известия о все новых волнениях: горцы восстают против жителей равнин, якобиты против уильямитов, виги — против тори и, в довершение всего, шотландское королевство — против английского. Что же мешает нам — как на это удачно намекнул Клод Холкро — воспользоваться ссорой разбойников и заявить свои права на свободу, которой нас несправедливо лишили?
— Поднять черный флаг над замком Скэллоуей, — продолжал Кливленд, подражая ее тону и выражению, — и объявить вашего отца ярлом Магнусом Первым.
— Ярлом Магнусом Седьмым, с вашего разрешения, — возразила Минна, — ибо шесть его предков до него носили или имели право носить корону. Вы смеетесь над моей страстностью, но скажите, что в действительности могло бы помешать этому?
— Ничто не помешает, — отвечал Кливленд, — потому что подобная попытка никогда не будет осуществлена, а помешать этому могут силы одного баркаса с британского военного корабля.
— Как презрительно вы отзываетесь о нас, сэр! — возразила Минна. Однако вы сами прекрасно знаете, чего могут добиться несколько решительных человек.
— Но они должны быть вооружены, Минна, — возразил Кливленд, — и готовы сложить свою голову в вашем отчаянном предприятии. Нет, оставьте лучше эти пустые мечтания. Дания низведена до положения второстепенной державы, не способной выдержать ни единого морского поединка с Англией, Норвегия умирающая от голода, дикая страна, а здесь, на ваших родных островах, любовь к свободе подавлена долгими годами зависимости, а если и проявляется, то лишь недовольным ропотом за кружкой пива или бутылкой водки. Но будь даже ваши соотечественники столь же отважными мореходами, как их предки, что могли бы сделать невооруженные команды нескольких рыболовных лодок против британского военного флота? Не думайте больше об этом, милая Минна, это несбыточная мечта — я вынужден называть вещи своими именами, — хотя она и придает блеск вашим глазам и величественность вашей поступи.
— Да, это несбыточная мечта, — ответила Минна, опустив голову, — и не подобает дочери Хиалтландии высоко держать голову и глядеть гордо, как женщине свободной страны. Наши взоры должны быть опущены долу, а походка может быть лишь медленной и робкой, как у рабыни, вынужденной повиноваться надсмотрщику.
— Есть на земле страны, — продолжал Кливленд, — где взгляд человека покоится на рощах пальм и деревьев какао, где нога свободно скользит — как шлюпка под парусами — по полям, покрытым коврами цветов, и саваннам, окаймленным душистыми зарослями, где никто никому не подвластен, но храбрый подчиняется храбрейшему и все преклоняются перед красотой.
Минна ненадолго задумалась, а потом ответила:
— Нет, Кливленд, моя суровая и угнетенная родина, какой бы унылой вы ее ни считали и какой бы угнетенной она в действительности ни была, таит для меня такое очарование, какого не даст мне ни одна страна в мире. Я тщетно стараюсь представить себе деревья и рощи, которых глаза мои никогда не видели, и воображение мое не в силах создать картины более величественной, чем эти волны, когда их вздымает буря, или более прекрасной, чем они же, спокойно и величаво, как сегодня, набегающие одна за другой на берег. Самый изумительный вид в чужой стране, ярчайшее солнце над самой роскошной природой ни на миг не заставят меня забыть этот высокий утес, окутанные туманом холмы и безбрежный бушующий океан. Хиалтландия — земля моих покойных предков и живого отца, и в Хиалтландии хочу я жить и умереть.
— Тогда и я, — ответил Кливленд, — хочу жить и умереть в Хиалтландии. Я не поеду в Керкуолл, не дам знать товарищам о своем существовании, ибо иначе мне трудно будет от них избавиться. Ваш отец любит меня, Минна; кто знает, быть может, мое долгое внимание и усердные заботы о нем смягчат его, и он согласится принять меня в лоно своей семьи. Разве кого-нибудь устрашит долгий путь, если он неизбежно должен привести к счастью?
— Не мечтайте о подобном исходе, — сказала Минна, — ибо он невозможен. Пока вы живете в доме моего отца, пользуетесь его гостеприимством и разделяете с ним трапезу, он будет для вас великодушным другом и сердечным хозяином. Но лишь только дело коснется его имени или семьи, как вместо добродушного юдаллера перед вами воспрянет потомок норвежских ярлов. Вы видели сами: лишь мгновенное подозрение коснулось Мордонта, и мой отец изгнал его из своего сердца, хотя прежде любил как сына. Никто не вправе породниться с нашим домом, если в жилах его не течет чистая норвежская кровь.
— А в моих, может быть, и течет, — сказал Кливленд, — во всяком случае, судя по тому, что мне об этом известно.
— Как! — воскликнула Минна. — У вас есть основания считать себя потомком норвежцев?
— Я уже говорил вам, — продолжал Кливленд, — что семья моя мне совершенно неизвестна. Ранние годы я провел на одинокой плантации небольшого острова Тортуга под надзором отца, который в те времена был совсем не тем человеком, каким пришлось ему стать впоследствии. На нас напали испанцы и совершенно нас разорили. Доведенный до крайней нищеты, отец, одержимый отчаянием и жаждой мщения, взял в руки оружие; став во главе небольшой кучки людей, оказавшихся в подобном же положении, он превратился в так называемого джентльмена удачи и стал преследовать суда, принадлежавшие Испании. Судьба была к нему попеременно то милостива, то жестока, пока наконец в одной из схваток, стремясь удержать своих товарищей от чрезмерной жестокости, он не пал от их же собственной руки — удел, нередко выпадающий на долю морских разбойников. Но каково происхождение моего отца и где он родился, прекрасная Минна, я не знаю и, по правде сказать, никогда не интересовался этим.
— Но ваш бедный отец был, во всяком случае, британцем? — спросила Минна.
— Несомненно, — ответил Кливленд. — Его имя, которое я сделал слишком страшным для того, чтобы его можно было громко произносить, было именем англичанина, а его знание английского языка и даже английской литературы, а также его старания в лучшие дни научить меня тому и другому явно указывали на его английское происхождение. Если та суровость, которую я проявляю по отношению к людям, не является подлинной сущностью моего характера и образа мыслей, то этим я обязан своему отцу, Минна. Ему одному обязан я той долей благородных дум и побуждений, которые делают меня достойным, хотя бы в самой малой степени, вашего внимания и одобрения. Порой мне кажется, что во мне два совершенно различных человека, и я с трудом могу поверить, что тот, кто шагает сейчас по пустынному побережью рядом с прелестной Минной Тройл и имеет право говорить ей о страсти, взлелеянной в его сердце, был когда-то дерзким предводителем бесстрашной шайки, чье имя, как смерч, наводило ужас на всех окружающих.
— Вы никогда не получили бы дозволения, — ответила Минна, — говорить столь смело с дочерью Магнуса Тройла, если бы не были храбрым и неустрашимым вожаком, сумевшим с такими малыми средствами создать себе столь грозное имя. Мое сердце — сердце девы минувших лет, и завоевать его должно не сладкими словами, а доблестными деяниями.
— Увы! Ваше сердце! — воскликнул Кливленд. — Но что могу я сделать, что могут сделать человеческие силы, чтобы возбудить в нем то чувство, которого я жажду?
— Возвращайтесь к своим друзьям, следуйте своим путем и предоставьте остальное судьбе, — сказала Минна. — И если вы вернетесь во главе отважного флота, кто знает, что может тогда случиться?
— А что мне будет порукой, что, вернувшись — если суждено мне будет вернуться, — я не застану Минну Тройл невестой или супругой другого? Нет, Минна, я не покину на волю рока единственную достойную завоевания цель, которую я встретил во время своих бурных жизненных странствий.
— Слушайте, — сказала Минна, — я поклянусь вам, если у вас хватит мужества принять такое обязательство, клятвой Одина — самым священным из наших норвежских обрядов. Его порой еще совершают в наших краях. Я поклянусь, что никогда не подарю своей благосклонности другому до тех пор, пока вы сами не разрешите меня от моего обета. Удовольствуетесь ли вы этим? Ибо большего я не могу и не хочу вам дать.
— Ну что ж, — произнес Кливленд после минутного молчания, — мне волей-неволей приходится довольствоваться вашим словом, но помните, что вы сами бросаете меня в водоворот той жизни, которую британские законы объявили преступной, а буйные страсти избравших ее бесшабашных людей сделали бесславной.
— Но я, — ответила Минна, — выше подобных предрассудков и считаю, что раз вы сражаетесь против Англии, то вправе рассматривать ее законы просто как беспощадную расправу с побежденными со стороны объятого гордыней и облеченного властью противника. Храбрый человек не станет по этой причине сражаться менее храбро. Что же касается поведения ваших товарищей, то, поскольку вы сами не будете следовать их примеру, вас не посмеет коснуться и их дурная слава.
Пока Минна говорила, Кливленд смотрел на нее с изумлением и восхищением, внутренне при этом улыбаясь ее простодушию.
— Никогда не поверил бы, — сказал он, — что такое высокое мужество может сочетаться с таким незнанием современного мира и его законов. Что касается моего поведения, те, кто близко знает меня, могут засвидетельствовать, что я делал все возможное, рискуя потерять популярность, а порой и жизнь, чтобы сдержать своих свирепых товарищей. Но как можно учить человеколюбию людей, горящих жаждой мщения отвергнувшему их миру, как можно учить их умеренности и воздержанию в наслаждениях мирскими благами, которые случай бросает на их пути, чтобы хоть чем-то украсить жизнь, ибо иначе она была бы для них непрерывной цепью одних только опасностей и лишений. Но ваша клятва, Минна, ваша клятва — единственная награда за мою безграничную преданность, не откладывайте ее по крайней мере, дайте мне получить на вас хоть подобное право!
— Эта клятва должна быть произнесена не здесь, а в Керкуолле. Мы должны вызвать в свидетели своего обещания дух, обитающий над древним Кругом Стенниса. Но, может быть, вы боитесь произнести имя древнего бога кровопролитий, грозного, страшного?
Кливленд улыбнулся.
— Будьте справедливы, милая Минна, и согласитесь признать, что я мало подвержен чувству страха даже перед лицом явной опасности; тем менее склонен я бояться призрачных ужасов.
— Значит, вы не верите в них? — воскликнула Минна. — Лучше тогда вам было бы полюбить не меня, а Бренду.
— Я готов поверить во все, во что верите вы, — ответил Кливленд. — Я готов уверовать во всех обитателей Валгаллы, о которых вы так много говорите с этим горе-скрипачом и рифмоплетом Клодом Холкро, и считать их живыми и реальными существами. Но не требуйте, Минна, чтобы я боялся их.
— Боялись? О нет, о боязни не может быть и речи, — ответила девушка. Ни один из героев моей бесстрашной родины никогда ни на шаг не отступил перед лицом Тора или Одина, даже когда они являлись ему во всем своем грозном величии. Я не признаю их богами — вера в истинного Бога не допускает столь безумного заблуждения. Но в нашем представлении это могущественные духи добра и зла, и когда вы гордо заявляете, что не боитесь их, — помните: вы бросаете вызов врагу такого рода, с каким до сих пор никогда еще не встречались.
— Да, в ваших северных широтах, — с улыбкой ответил ее возлюбленный, где до сих пор я видел одних только ангелов. Но были дни, когда я сталкивался лицом к лицу с демонами экватора, которые, как верим мы, морские скитальцы, столь же могучи и коварны, как духи Севера.
— Как, вы воочию видели чудеса потустороннего мира? — с благоговейным трепетом спросила Минна. Лицо Кливленда приняло серьезное выражение, и он отвечал:
— Незадолго до смерти моего отца мне пришлось, хотя я был тогда еще совсем юным, командовать шлюпом с тридцатью самыми отчаянными головорезами, когда-либо державшими мушкет в руках. Долгое время нас преследовала неудача: мы захватывали лишь небольшие суденышки, предназначавшиеся для ловли морских черепах, либо такие, которые были нагружены дешевой дрянью. Мне приходилось прилагать немало усилий, чтобы сдерживать товарищей, готовых выместить на матросах этих жалких скорлупок досаду за то, что ничем не удалось поживиться. Наконец, доведенные до отчаяния, мы сделали высадку и напали на деревушку, где, по слухам, могли найти мулов с сокровищами, принадлежавшими испанскому губернатору. Нам удалось захватить селение, но пока я старался спасти жителей от ярости своих спутников, погонщики мулов успели скрыться в окрестных лесах вместе с драгоценным грузом. Это превысило меру терпения моих людей, и, давно уже недовольные мной, они открыто взбунтовались. На общем торжественном совете я был низложен и осужден за то, что обладал слишком малой удачей и слишком большим человеколюбием для избранной профессии. Меня осудили, как говорят моряки, на «высадку»[83], то есть решили покинуть на одном из крохотных, покрытых кустарником песчаных островков, называемых в Вест-Индии ки, где живут одни черепахи да морские птицы. Многие из них, как полагают, населены привидениями. На одних появляются демоны, которым поклонялись прежние обитатели острова, на других — кацики или иные туземцы, которых испанцы запытали до смерти, заставляя их открыть, где они спрятали сокровища; на третьих — множество других призраков, в чье существование слепо верят моряки всех народов[84].
Место, куда меня высадили, называлось Коффин-ки, или Гробовой остров. Он лежит примерно в двух с половиной лигах к зюйд-осту от Бермудских островов и обладает столь дурной славой в отношении сверхъестественных его обитателей, что, пожалуй, все богатства Мексики не могли бы заставить храбрейшего из негодяев, высадивших меня на берег, провести там в одиночестве хотя бы один час даже при самом ярком дневном свете. А когда они возвращались на шлюп, то гребли так, словно не смели обернуться, чтобы взглянуть назад. Итак, они бросили меня на произвол судьбы на клочке бесплодного песка, окруженного безбрежной Атлантикой и населенного, по их мнению, злыми силами.
— И что же было с вами потом? — с тревогой спросила Минна.
— Я поддерживал свою жизнь, — ответил отважный моряк, — питаясь морскими птицами — олушами, до того глупыми, что они подпускали меня вплотную и я мог убивать их просто ударом палки. Когда же эти доверчивые существа лучше ознакомились с коварным поведением представителя человеческой породы и стали улетать при моем приближении, я перешел на черепашьи яйца.
— А духи, о которых вы говорили? — продолжала допытываться Минна.
— В глубине души они внушали мне кое-какие опасения, — ответил Кливленд. — При ярком дневном свете или в полном мраке я не очень беспокоился о возможности их появления, но в сумерках или предрассветной мгле, особенно в первую неделю моего пребывания на острове, мне часто мерещились какие-то неясные, туманные призраки: то это был испанец, окутанный плащом, с огромным, как зонтик, сомбреро на голове, то моряк-голландец в грубой матросской шапке и штанах по колено, то индейский кацик в короне из перьев и с длинным копьем из тростника.
— А вы не пытались подойти, заговорить с ними? — спросила Минна.
— Ну как же, я всегда приближался к ним, — ответил моряк, — но, как ни жаль мне принести вам разочарование, мой прекрасный друг, как только я подходил ближе, призрак превращался то в куст, то в обломок дерева, выброшенный морем на берег, то в полосу тумана, то еще в какой-нибудь предмет, обманувший мое воображение. В конце концов опыт научил меня не заблуждаться более насчет истинной сущности подобных видений, и я продолжал свое одинокое пребывание на Гробовом острове, столь же мало беспокоясь о страшных призраках, как если бы находился в кают-компании самого крепкого и добротного корабля, окруженный веселыми товарищами.
— Вы разочаровали меня своим рассказом, он обещал гораздо больше, сказала Минна. — Но сколько же времени провели вы на этом острове?
— Четыре недели жалкого существования, — ответил Кливленд. — А потом меня подобрала команда небольшого зашедшего в те воды суденышка, промышлявшая охотой на черепах. Однако столь тяжкое одиночество не прошло для меня совершенно без пользы, ибо там, на клочке бесплодного песка, я обрел или, скорее, выковал для себя ту железную маску, которая с тех пор служила мне самым надежным средством против измены или мятежа со стороны моих подчиненных. Там я принял решение не казаться добрее или образованнее других, не быть более человечным или более щепетильным, чем те, с кем связала меня судьба. Я обдумал всю свою прежнюю жизнь и увидел, что превосходство в храбрости, ловкости и предприимчивости принесло мне власть и уважение, а когда я выказывал себя более тонко воспитанным и более образованным, чем мои товарищи, то возбуждал к себе зависть и ненависть, словно к существу иной породы. Тогда я решил, что поскольку я не могу отказаться от превосходства своего рассудка и воспитания, то всеми силами буду стараться скрывать их и под личиной сурового моряка спрячу все проявления лучших чувств и лучшего образования. Тогда уже предвидел я то, что потом осуществилось на деле: прикрывшись маской закоснелой свирепости, я обрел такую прочную власть над своими товарищами, что смог в дальнейшем использовать ее и для обеспечения некоторой дисциплины, и для облегчения участи несчастных, попадавших в наши руки. Короче говоря, я понял, что если хочу диктовать свою волю, то внешне должен уподобиться тем, кто будет исполнять ее. Известие о судьбе моего отца, возбудившее во мне ярость и призывавшее к отмщению, еще более убедило меня в правильности такого решения. Отец также пал жертвой своего превосходства по уму, нравственным качествам и манерам над своими подчиненными. Они прозвали его Джентльменом, думая, очевидно, что он ждет только случая, чтобы примириться — может быть, за счет их жизней — с теми слоями общества, к которым, казалось, больше подходил по своим привычкам и нраву, и поэтому убили его. Сыновний долг и чувство справедливости звали меня к отмщению. Скоро я опять оказался во главе новой банды искателей приключений, столь многочисленных в тех краях, но бросился преследовать не тех, что меня самого осудили на голодную смерть, а негодяев, предательски убивших моего отца. Я отомстил им страшно: этого одного было достаточно, чтобы отметить меня печатью той свирепой жестокости, видимость которой я стремился приобрести и которая мало-помалу и на самом деле стала прокрадываться в мое сердце. Мои манеры, речь и поведение изменились так резко, что знавшие меня ранее склонны были приписывать происшедшую во мне перемену общению с демонами, населявшими пески Гробового острова; некоторые суеверные люди считали даже, что я заключил союз с нечистой силой.
— Я боюсь вас слушать дальше! — воскликнула Минна. — Неужели вы на самом деле превратились в бесстрашное и жестокое чудовище, каким сначала хотели только казаться?
— Если мне удалось избежать этого, Минна, — ответил Кливленд, — то вам одной обязан я подобным чудом. Правда, я всегда стремился к опасным и доблестным подвигам, а не к низкой мести или грабежу. Я добился того, что порой мне удавалось спасти жизнь людей какой-то грубой шуткой, а порой я предлагал слишком страшные меры расправы, и подчиненные мне головорезы сами вступались за судьбу пленников. Таким образом, кажущаяся моя свирепость лучше служила делу человеколюбия, чем если бы я открыто вставал на его защиту.
Он умолк, и так как Минна не отвечала, то оба некоторое время молчали. Затем Кливленд продолжал:
— Вы не говорите ни слова, мисс Тройл; я сам уронил себя в вашем мнении той откровенностью, с какой раскрыл перед вами всю свою сущность. Могу вас только уверить, что если жестокие обстоятельства в какой-то мере стеснили развитие заложенных во мне природой качеств, они не в силах были переделать их.
— Я не уверена, — продолжала Минна после минутного раздумья, — были бы вы столь же откровенны, если бы не знали, что я скоро увижу ваших сотоварищей и по их речи и поведению пойму то, что вы с радостью скрыли бы от меня.
— Вы несправедливы ко мне, Минна, жестоко несправедливы. С той минуты, как вы узнали, что я джентльмен удачи, искатель приключений, корсар, пират, наконец, если вы хотите услышать от меня это грубое слово, разве вы могли ожидать иного, чем то, что я рассказал вам?
— Да, вы более чем правы, — ответила Минна, — все это я должна была бы предвидеть и не ждать ничего другого. Но мне казалось, что в войне против жестоких изуверов испанцев есть что-то облагораживающее, что-то возвышающее то ужасное ремесло, которое вы только что назвали его настоящим и страшным именем. Я считала, что вольница западных вод, набранная для того, чтобы наказать испанцев за ограбление и истребление целых племен, должна была обладать хотя бы долей той высокой доблести, с которой сыны Севера на узких своих ладьях мстили жителям европейского побережья за деспотический гнет уже пришедшего в упадок Рима. Так я думала, так я мечтала, и мне грустно, что теперь я словно пробудилась от сна и выведена из заблуждения. Но я не виню вас в том, что меня обманули мои мечты. А теперь прощайте; нам пора расстаться.
— Но скажите по крайней мере, — взмолился Кливленд, — что вы не чувствуете ко мне отвращения теперь, когда я открыл вам всю правду.
— Мне нужно время, — ответила Минна, — чтобы обдумать и понять все, что вы мне сказали, и самой разобраться в своих чувствах. Одно только могу я сказать вам уже сейчас: тот, кто с целью грязного грабежа проливает кровь и совершает жестокости, кто вынужден прикрывать остатки заложенной в нем совести личиной самой гнусной низости, тот не может быть возлюбленным, которого Минна Тройл ожидала встретить в лице капитана Кливленда; и если она еще сможет любить его, то лишь как раскаявшегося грешника, а не как героя.
С этими словами она вырвала свою руку из рук Кливленда, ибо он все еще пытался ее удерживать, и повелительным жестом запретила ему следовать за собой.
— Ушла, — промолвил Кливленд, глядя ей вслед. — Я знал, что Минна Тройл своенравна и полна причуд, однако такого ответа все-таки не ожидал. Она не дрогнула, когда я не обинуясь назвал свою опасную профессию, но, по-видимому, была совершенно не подготовлена к тому, чтобы со всей ясностью представить себе то зло, которое неизбежно с ней связано. Итак, все, что ставилось мне в заслугу из-за сходства с норманнским витязем или викингом, развеялось в прах, когда оказалось, что шайка пиратов не хор святых. Эх, быть бы Рэкэму, Хокинсу и всем прочим на дне Портлендского пролива! Погнало бы их лучше из Пентленд-фёрта к черту в ад, чем на Оркнейские острова! Но я все-таки не отступлюсь от своего ангела, какие бы препятствия ни чинили мне мои дьяволы! Я хочу, я должен быть на Оркнейских островах, прежде чем явится туда юдаллер. Наша встреча могла бы заронить подозрение даже в его тупоумную голову, хотя, благодарение небу, в этой дикой стране подробности моего ремесла известны лишь понаслышке, из уст наших честных друзей голландцев, а те избегают плохо отзываться о людях, за чей счет набивают свою мошну. Итак, если фортуна поможет мне добиться моей восторженной красавицы, я перестану гоняться за колесом богини по бурному морю, а осяду здесь, среди этих утесов, и буду так же счастлив, как если бы меня окружали банановые и пальмовые рощи.
С такими и подобными им чувствами, которые то бушевали у него в груди, то вырывались наружу в виде неясных обрывков фраз и восклицаний, пират Кливленд возвратился в замок Боро-Уестру.
Глава XXIII
Когда же наступил расставания час,
Мы руки пожали в последний раз,
И веселый хозяин нам путь указал
И за хлеб и вино с нас ни пенни
не взял.
«Лилипут», поэма
Мы не станем подробно описывать последовавших в тот день развлечений, ибо это вряд ли представит особый интерес для читателя. Скажем только, что стол ломился под тяжестью обильных, как всегда, яств, которые поглощались гостями с обычным аппетитом, пуншевая чаша наполнилась и осушалась с привычной быстротой, мужчины угощались, дамы смеялись. Клод Холкро импровизировал стихи, острил и прославлял Джона Драйдена, юдаллер подымал кубок и подтягивал хору, и вечер закончился, как обычно, в «такелажной» как Магнусу Тройлу угодно было называть помещение для танцев.
Там-то Кливленд и подошел к Магнусу, сидевшему между Минной и Брендой, и сообщил ему о своем намерении отправиться в Керкуолл на маленьком бриге, который Брайс Снейлсфут, с необычайной быстротой распродавший свои товары, зафрахтовал для поездки за новыми.
Магнус выслушал неожиданное сообщение своего гостя с изумлением, не лишенным некоторого неудовольствия, и задал ему колкий вопрос: с каких это пор стал он предпочитать общество Брайса Снейлсфута его собственному? Кливленд со свойственной ему прямотой ответил, что время и прилив не ждут и что у него есть личные причины совершить путешествие в Керкуолл ранее, чем предполагает поднять паруса юдаллер. Он прибавил, что рассчитывает встретиться с ним и с его дочерьми на ярмарке, сроки которой приближались, и что, может быть, ему удастся вместе с ними вернуться в Шетлендию.
Пока Кливленд говорил, Бренда украдкой следила за сестрой, насколько это возможно было сделать, не привлекая внимания окружающих, и заметила, что бледные щеки Минны стали еще бледнее. Сжав губы и сдвинув брови, она, казалось, сдерживала сильное внутреннее волнение. Однако она молчала, и когда Кливленд, попрощавшись с юдаллером, подошел, как того требовал обычай, и к ней, лишь ответила на его поклон, не решаясь и не пытаясь сказать ни слова.
Но для Бренды тоже приближалась минута испытания. Мордонт Мертон, бывший когда-то любимцем ее отца, теперь прощался с ним сдержанно, и юдаллер не подарил ему ни единого дружеского взгляда. Напротив, он даже с какой-то едкой насмешливостью пожелал юноше счастливого пути и посоветовал, если встретится ему на дороге хорошенькая девушка, не воображать, что он уже покорил ее сердце оттого только, что она перекинулась с ним шуткой-другой. Краска бросилась в лицо Мертону, ибо он почувствовал в этих словах оскорбление, хотя и не вполне для него понятное. Одна только мысль о Бренде заставила его подавить в себе чувство гнева. Затем он обратился со словами прощального приветствия к сестрам. Минна, чье сердце значительно смягчилось по отношению к бедному юноше, ответила ему даже с некоторой теплотой, но горе Бренды так явно проявилось в ее участливом тоне и в налившихся слезами глазах, что это заметил даже сам юдаллер.
— Ну что же, дочка, ты, может быть, и права, — полусердито проворчал он, — ибо он был нашим старым знакомым, но помни: я не хочу больше этого знакомства.
Мертон, медленно выходивший из залы, одним ухом уловил это унизительное замечание и обернулся было, чтобы с возмущением ответить на него, но весь его гнев прошел, когда он увидел, что Бренда, стараясь скрыть охватившее ее волнение, закрыла лицо платком, и мысль, что это вызвано разлукой с ним, заставила юношу забыть всю несправедливость ее отца. Мордонт вышел, так ничего и не сказав, а за ним покинули залу и прочие гости. Многие, подобно Кливленду и Мертону, распростились с вечера с хозяевами, намереваясь рано утром отправиться восвояси.
В эту ночь та отчужденность, которая возникла между Минной и Брендой за последнее время, если не полностью исчезла, то, во всяком случае, сгладилась во внешних своих проявлениях. У каждой из них было свое горе, и сестры, обнявшись, долго плакали. Обе чувствовали, хотя ни одна из них не сказала ни слова, что стали еще дороже друг другу, ибо печаль, увлажнявшая их глаза, имела один и тот же источник.
Слезы Бренды, возможно, текли обильнее, но боль Минны была более глубокой, и долго еще после того, как младшая сестра заснула, выплакавшись, как ребенок, на груди у старшей, Минна лежала без сна, вглядываясь в таинственный сумрак, в то время как одна капля за другой медленно возникала в ее глазах и тяжело скатывалась, когда ее не могли больше сдерживать длинные шелковистые ресницы. Пока она лежала, охваченная грустными мыслями, от которых наворачивались у нее эти слезы, вдруг, к ее удивлению, под окном раздались звуки музыки. Сначала Минна подумала, что это очередная затея Клода Холкро: когда на него находило причудливое настроение, он порой позволял себе устраивать подобные серенады. Но вскоре она различила, что это звуки не гью старого менестреля, а гитары — инструмента, на котором из всех жителей острова играл один только Кливленд, в совершенстве изучивший это искусство во время своего пребывания среди испанцев Южной Америки. Быть может, в тех же краях выучил он и песню, которую пел теперь, ибо хотя он исполнял ее под окном шетлендской девы, но сложили ее, несомненно, не для дочери столь сурового края, так как в ней говорилось о растительности иной почвы и иного климата, неизвестной на Севере:
Нежна, чиста,
Спит красота,
Но сна не знает дух влюбленный.
Под звон струны
Златые сны
Он навевает деве сонной.
И светляки
Кружат, легки,
И пальмы тихим сном объяты,
И шлют цветы
Из темноты
Таинственные ароматы.
Но осужден
Твой сладкий сон
Быть только призрачным виденьем,
Его гони,
В окно взгляни
И снизойди к моим моленьям.
Кливленд пел низким, сочным, мужественным голосом, чрезвычайно подходившим к испанской мелодии песни и к словам, должно быть, также переведенным с испанского. Призыв его, по всей вероятности, не остался бы без ответа, если бы Минна могла подняться с постели, не разбудив при этом сестры, но это было невозможно: Бренда, как мы уже говорили, заснула в слезах и теперь лежала, положив голову на шею Минны и обняв ее одной рукой, как дитя, которое, наплакавшись досыта, успокоилось на руках у кормилицы. У Минны не было никакой возможности высвободиться из объятий Бренды, не разбудив ее, и поэтому она не смогла последовать первому своему побуждению накинуть платье и подойти к окну, чтобы поговорить с Кливлендом, который, как она не сомневалась, придумал подобное средство с целью вызвать ее на свидание. Она с трудом сдержала себя, ибо понимала, что он пришел, очевидно, чтобы сказать ей последнее «прости». Но мысль, что Бренда, с недавних пор столь враждебно настроенная к нему, может проснуться и стать свидетельницей их встречи, была для Минны непереносима.
Пение ненадолго умолкло. В течение этого времени Минна несколько раз с величайшей осторожностью старалась снять руку Бренды со своей шеи. Но при малейшем движении спящая девушка бормотала что-то обиженным тоном, как потревоженный во сне ребенок, и ясно было, что дальнейшие попытки сестры разбудят ее окончательно. К величайшей своей досаде, Минна вынуждена была поэтому оставаться неподвижной и молчать. Между тем Кливленд, словно желая привлечь ее внимание музыкой другого рода, запел следующий отрывок из старинной морской песни:
Прощай, прощай, в последний раз
Звучит так нежно голос мой.
Сольется он — уж близок час
С матросской песней удалой.
Бывало, я без слов стоял
Перед тобой, любовь моя,
Но, пересиливая шквал,
«Рубите мачту!» — крикну я.
Я робких глаз поднять не мог,
Коснуться рук твоих не смел,
Теперь в руке сверкнет клинок,
Возьму я жертву на прицел.
Все то, чем счастлив человек,
Любовь, надежда прежних дней,
Честь, слава — все прощай навек,
Все, кроме памяти твоей[85].
Он снова умолк, и снова та, для которой пелась эта серенада, тщетно пыталась подняться с постели, не разбудив Бренду. Это было по-прежнему невозможно. А Минну не покидала одна ужасная мысль: Кливленд уедет, полный отчаяния, не дождавшись от своей возлюбленной ни единого взгляда, ни единого слова. Он вспыльчив и горяч, но с каким усердием старался он обуздать вспышки своего характера, подчиняясь ее воле. О, если бы она могла улучить хоть одно мгновение, чтобы сказать ему «прощай», предостеречь его от новых столкновений с Мертоном, умолить его расстаться с такими товарищами, каких он ей описывал! О, если бы она могла сделать это, кто знает, какое действие ее мольбы, высказанные в минуту прощания, могли бы оказать на его поведение и даже больше того — на все последующие события его жизни?
Измученная этими мыслями, Минна готова была сделать последнее отчаянное усилие, чтобы подняться с постели, как вдруг различила под окном голоса. Ей показалось, что она узнает Кливленда и Мертона; они горячо о чем-то спорили, но говорили приглушенным тоном, словно боясь, как бы их не услышали. В страшной тревоге Минна решилась наконец на то, что уже столько раз тщетно пыталась совершить: она отвела лежавшую у нее на груди руку Бренды, так мало потревожив при этом спящую девушку, что та лишь два или три раза пробормотала во сне что-то невнятное. Быстро и бесшумно Минна накинула на себя кое-какое платье и готова была подбежать к окну, но не успела еще сделать этого, как разговор внизу перешел в ссору, послышался глухой шум борьбы, затем протяжный стон — и все смолкло.
Охваченная ужасом при мысли о происшедшем несчастье, Минна бросилась к окну и хотела открыть его, ибо противники стояли у самой стены и она могла бы их увидеть, только выглянув наружу. Но ржавый железный крюк не поддавался ее усилиям, и, как это часто бывает, поспешность, с какой она пыталась поднять его, лишь затягивала дело. Когда же наконец Минне удалось распахнуть раму и она, замирая от страха, высунулась и взглянула вниз, то люди, напугавшие ее своим шумом, уже исчезли. При свете луны она увидела только тень кого-то, кто уже завернул за угол и, таким образом, скрылся из глаз. Тень эта медленно подвигалась вперед, и Минне показалось, что в ее очертаниях она различает силуэт мужчины, несущего на плечах человека. Это довело тревогу девушки до крайнего предела, и, так как окно находилось не более чем в восьми футах от земли, она не колеблясь спрыгнула вниз и устремилась за тем, что привело ее в такой ужас.
Но когда она обогнула угол здания, за которым скрывалась отбрасывавшая тень фигура, то не заметила ничего, что могло бы указать ей, куда направиться дальше, и после минутного раздумья девушка поняла, что всякая попытка нагнать неизвестного будет в одинаковой степени безумной и бесцельной. Кроме многочисленных выступов и углублений причудливо возведенного замка и его служб, кроме всевозможных погребов, кладовых, конюшен и тому подобных построек, среди которых ей одной искать кого-то было бы делом совершенно бесполезным, от дома до самого берега тянулась невысокая гряда скал, представлявших естественное продолжение береговых утесов, с множеством впадин, пустот и пещер, в любой из которых могло скрыться таинственное лицо со своей роковой ношей; ибо в том, что она была роковой, Минна почти не сомневалась.
После краткого раздумья молодая девушка убедилась, как мы уже говорили выше, в полной бессмысленности своих дальнейших поисков. Следующей ее мыслью было поднять тревогу и разбудить обитателей замка, но что тогда пришлось бы ей рассказать всем присутствующим и какие имена назвать? С другой стороны, раненый — если он в самом деле был только ранен, а не убит — мог нуждаться в немедленной помощи. При этой мысли Минна готова была уже позвать кого-либо, как вдруг расслышала голос Клода Холкро, который возвращался, очевидно, из гавани, напевая по своей привычке отрывок из старой норвежской баллады; по-английски она звучала бы следующим образом:
Все, чем владел я, ты должна
Отдать, моя милая мать,
Ты нищим хлеба и вина
Не позабудь раздать.
И скакунов моих лихих
Отдай, моя милая мать,
И девять замков родовых,
Где славно пировать.
Но не пытайся мстить, о мать,
За сына своего,
В земле — моя плоть, душу примет Господь,
И отмщенье — в руке его.
Поразительное соответствие слов этой песни с тем положением, в котором находилась Минна, показалось ей предостережением небес. Мы описываем здесь страну, полную предрассудков, где сильна еще вера в предзнаменования, и, быть может, тому, кто не одарен слишком большой фантазией, трудно вообразить себе, как эти суеверия на известной ступени общества могут влиять на человеческое сознание. Строчка из Вергилия, раскрытого наудачу, в семнадцатом веке при дворе английского короля считалась предсказанием свыше[86], и нет ничего удивительного в том, что девушка, выросшая на далеких и диких Шетлендских островах, приняла за волю неба стихи, смысл которых, казалось ей, так подходил к ее собственной судьбе.
— Я буду молчать, — пробормотала Минна. — Я наложу печать на свои уста.
В земле — моя плоть, душу примет Господь,
И отмщенье — в руке его.
— Кто здесь разговаривает? — с испугом спросил Клод Холкро, ибо хотя он объездил немало чужих стран, однако все еще не мог полностью избавиться от суеверных представлений своей родины. Минна в том состоянии, в которое привели ее отчаяние и ужас, сначала не в силах была ничего ответить, и Холкро, устремив взор на белую женскую фигуру, которую он видел весьма смутно, ибо она стояла в тени дома, а утро было туманным и пасмурным, принялся заклинать ее старинным заговором, который показался ему подходящим к случаю; его дикие и ужасные звуки и путаный смысл не нашли, быть может, полного отображения в следующем переводе:
— Пусть Магнус святой тебе скрыться велит,
Пусть Ронан святой тебя вспять возвратит,
По веленью Мартина, по воле Мария
Покинь, привиденье, пределы земные.
Коли добрый ты дух — мир овеет тебя,
Коли злой — глубь земная поглотит тебя,
Коль ты воздух — туман пусть впитает тебя,
Коли прах — пусть бездна скроет тебя,
Коли эльф ты — вернись в хоровод,
Коль русалка — в прохладу вод,
Коли здесь ты, в юдоли земной, жила,
В рабстве у горя, позора и зла,
Ради хлеба насущного знала труд
И боялась того, что жизнью зовут.
Исчезни: твой гроб ожидает тебя,
Червь могильный давно уж грустит без тебя,
Прочь, призрак, земля пусть укроет тебя,
До скончанья веков пусть скрывает тебя,
Крест надгробный зовет тебя кончить скитанья,
Скройся до дня всех святых. Я кончил свое
заклинанье.
— Это я, Холкро, — прошептала Минна таким слабым и тихим голосом, что он вполне мог сойти за еле слышный ответ заклинаемого им призрака.
— Вы? Вы? — вырвалось у Холкро, и тревога его сменилась крайним изумлением. — Вы здесь, при луне, хотя свет ее, правда, уже бледнеет. Разве мог я подумать прелестнейшая Ночь, что встречу вас в вашей собственной стихии! Но тогда, значит, вы видели их так же хорошо, как и я, и были настолько мужественны, что даже пошли за ними вслед?
— Видела… кого? Пошла… за кем? — спросила Минна, надеясь, что сейчас он откроет ей причину ее страха и тревоги.
— Блуждающие огни, что плясали над бухтой, — ответил Холкро. — Но только это не к добру, вот увидите. Ведь вы хорошо знаете, что говорится в старой песне:
Там, где пляшут они,
Гробовые огни,
Будь то ночью, в тени,
Будь то солнечным днем,
Бездыханное тело мы там найдем.
Я прошел уже полпути, желая взглянуть на них, но они исчезли. Мне показалось, правда, что кто-то оттолкнул от берега лодку… Должно быть, отправился на дальние промыслы. Да, хотел бы я, чтобы добрые вести пришли от наших рыбаков, а то сначала Норна в гневе покинула нас, а теперь вот эти блуждающие огни! Господь спаси и помилуй! Я старик и могу только желать, чтобы все кончилось благополучно. Но что с вами, милая Минна? Слезы на глазах! А теперь при свете луны я вижу, клянусь святым Магнусом, что вы еще и босиком! Неужели во всей Шетлендии не нашлось достаточно мягкой шерсти на чулочки для этих прелестных ножек, таких беленьких в лунном сиянии? Но вы молчите? Рассердились, быть может, — прибавил он более серьезным тоном, — на мои шутки? Ну как не стыдно, неразумное вы дитя! Ведь я старик, годился бы вам в отцы и, правда, всегда любил вас как родную дочь.
— Я не сержусь, — произнесла наконец Минна, с трудом заставляя себя говорить, — но разве вы ничего не слышали, ничего не видели? Ведь они должны были пройти мимо вас.
— Они? — переспросил Клод Холкро. — Кто это они — блуждающие огни, что ли? Нет, они мимо меня не проходили. Они скорее пронеслись мимо вас и коснулись вас своими тлетворными чарами: вы сами сейчас бледны как привидение. Но идите-ка сюда, — прибавил он, открывая одну из боковых дверей дома. — Прогулки при лунном свете больше подходят для таких престарелых поэтов, как я, чем для молоденьких девушек, да еще столь легко одетых. О юная дева, остерегайтесь так беззаботно выходить навстречу ветрам шетлендской ночи — они несут на своих крыльях больше дождя и снега, чем ароматов. Но входите же, дитя мое, ибо, как сказал достославный Джон, или, вернее, как он не говорил, так как сейчас я не могу припомнить в точности его строчек, а как сказал я сам в прелестном стихотворении, написанном, когда моей музе было от десяти до двадцати лет.
Пусть девицам сладко спится
До тех пор, пока денница
Не взойдет на небосвод,
Роз багрянцем не зажжет,
Не осушит трав росистых
И ковер цветов душистых
Для девичьих нежных ног
Не постелет на лужок.
Но как же дальше? Подождите, я сейчас припомню…
Когда Клодом Холкро овладевал дух декламации, он забывал время и место и способен был продержать свою слушательницу добрых полчаса на холодном ночном воздухе, приводя поэтические доводы в пользу того, что она давно уже должна была бы быть в постели. Но Минна прервала его. Судорожно ухватившись дрожащими руками за старого поэта, словно боясь упасть, она с настойчивой серьезностью, хотя еле слышным голосом спросила:
— А вы никого не заметили в той лодке, что вышла в море?
— Вот так вопрос! — воскликнул Холкро. — Разве мог я заметить кого-либо? Издалека и при неясном свете луны я только-только мог разглядеть, что это лодка, а не дельфин.
— Но ведь кто-то должен был находиться в ней? — повторила Минна, еле сознавая сама, что спрашивает.
— Несомненно, — ответил поэт, — суда редко идут против ветра по своей собственной воле. Но входите же, оставаться дольше на дворе — безумие. А теперь, как говорит королева в старинной трагедии, которую снова поставил на сцене наш досточтимый Уил Давенант: «В постель, в постель, в постель!»
Они расстались, и слабеющие ноги еле донесли Минну по извилистым переходам замка до ее комнаты, где она осторожно улеглась рядом со все еще спавшей сестрой, терзаясь самыми ужасными предчувствиями. В том, что она слышала голос Кливленда, Минна была убеждена: слова песни не оставляли на этот счет никаких сомнений, и хотя она не была столь же уверена, что человек, горячо споривший с ее возлюбленным, был юный Мертон, она не могла избавиться от мысли, что это был именно он. Стон, которым завершился поединок, то, что, как ей показалось, победитель унес на плечах свою бездыханную жертву, все как будто подтверждало роковой исход столкновения. Но кто из соперников пал? Кто встретил кровавую смерть? Кто одержал роковую и страшную победу? На эти вопросы еле слышный голос внутреннего убеждения нашептывал Минне, что Кливленд, ее возлюбленный, в силу всех своих физических и моральных свойств, имел больше шансов выйти невредимым из схватки. При этой мысли Минна почувствовала невольное облегчение, но сейчас же почти с ненавистью укорила себя за подобное чувство, с ужасом и горечью вспомнив, что тогда ее возлюбленный — преступник и счастье Бренды разбито навеки.
«Бедная невинная Бренда, — думала она, — ты во сто раз лучше меня и вместе с тем так проста и скромна. Неужели я могу утешиться мыслью, что не мне суждено страдать, а тебе?»
Это сознание было настолько мучительно, что Минна не удержалась и так крепко прижала Бренду к своей груди, что та, глубоко вздохнув, проснулась.
— Это ты, Минна? — спросила она. — Мне снилось, что я лежу на одном из тех каменных надгробий — помнишь, нам рассказывал о них Клод Холкро, — на которых сверху изваяно изображение того, кто покоится под ними. Мне снилось, что такое мраморное изваяние лежит рядом со мной, что внезапно оно оживает, приподымается и прижимает меня к своей холодной, влажной груди. А это, оказывается, твоя грудь так холодна, Минна, дорогая моя сестра. Ты больна: ради Господа Бога, позволь мне встать и позвать Юфену Фи. Что с тобой? Не была ли здесь снова Норна?
— Не зови никого, — промолвила, удерживая ее, Минна. — От того, что меня мучает, нет на земле лекарства. Меня вдруг охватило предчувствие несчастий, еще более страшных, чем те, которые могла бы предсказать Норна. Но все во власти Господней, моя дорогая Бренда, вознесем же к нему молитву, чтобы — он один это может — зло для нас обернулось благом.
Девушки вместе повторили свою обычную вечернюю молитву, прося Всевышнего, чтобы он укрепил и охранил их. Кончив молиться, они снова улеглись в постель, не обменявшись больше ни единым словом, кроме обычных «храни тебя Господь», которыми заканчивали все дневные разговоры, хотя помыслы их, в силу свойственной всем людям слабости, и не всегда были обращены к небу. Бренда заснула первая, в то время как Минна долго еще мужественно боролась с мрачными и жестокими предчувствиями, вновь овладевшими ее воображением. Но в конце концов и ей удалось забыться сном.
Буря, которую ожидал Холкро, разразилась на рассвете: налетел шквал с дождем и ветром, как это часто бывает в северных широтах даже в летнее время года. От воя этого ветра и стука дождя по тростниковым кровлям рыбачьих хижин проснулись несчастные женщины и заставили детей, сложив ручонки, молиться вместе с ними о благополучном возвращении дорогого отца и мужа, который был в эти страшные часы во власти разбушевавшейся стихии. В Боро-Уестре завыло в трубах и захлопали ставни. Стропила и стойки верхних этажей здания, большая часть которых была построена из принесенного морем леса, стонали и дрожали, словно боясь, что их снова разобьет и развеет бурей. Но дочери Магнуса Тройла продолжали спать так крепко и спокойно, что казались мраморными статуями, изваянными рукою Чантри. Шквал пронесся, и солнечные лучи разогнали облака, которые умчались по ветру. Солнце уже ярко светило сквозь переплет окна, когда Минна, первая очнувшись от глубокого сна, в который погрузили ее усталость и душевные муки, приподнялась и, опершись на локоть, стала вспоминать случившееся; но после многих часов глубокого сна события прошедшей ночи показались ей бесплотными ночными видениями. Она даже начала сомневаться, не было ли то ужасное, что произошло перед тем, как она встала с постели, просто сном, навеянным какими-то звуками извне, долетевшими до нее.
«Я должна сейчас же повидать Клода Холкро, — сказала она себе. — Быть может, он знает, что это были за странные звуки, ведь он как раз в это время гулял».
Она спрыгнула с кровати, но едва успела ступить на пол, как сестра ее громко вскрикнула.
— Боже мой, Минна, что случилось? Что с твоей ногой?
Минна опустила глаза и с изумлением и ужасом увидела, что обе ноги ее, особенно левая, были покрыты какими-то темно-красными пятнами, похожими на запекшуюся кровь.
Ни слова не ответив Бренде, она бросилась к окну и со страхом взглянула вниз, на траву, где, как она знала, запачкала себе ноги кровью. Но дождь, который лил здесь с утроенной силой и с неба и с крыши замка, бесследно смыл всякие следы преступления, если они действительно существовали. Все дышало свежестью и красотой, и стебли трав, унизанные дождевыми каплями, склонялись под их тяжестью и сверкали, словно алмазы, на ярком утреннем солнце.
В то время как Минна не отрывала от усыпанной блестками зелени своих больших темных, расширенных от напряжения и ужаса глаз, Бренда не отходила от нее и с тревогой умоляла сказать, где и как она ранила себя.
— Осколок стекла порезал мне могу сквозь башмак, — ответила Минна, видя, что для Бренды необходимо было выдумать какое-то объяснение. — Я тогда этого даже не почувствовала.
— Но посмотри, сколько крови! — продолжала Бренда. — Дорогая, прибавила она, приближаясь с мокрым полотенцем в руках, — дай я смою ее: порез может быть глубже, чем ты думаешь.
Но не успела она подойти, как Минна, у которой не было иного способа скрыть, что кровь, покрывавшая ее ноги, никогда не текла в ее сосудах, поспешно и резко отвергла столь сердечно предложенную помощь. Бедная Бренда, не понимая, чем могла она рассердить сестру, и видя, что ее услуги так нелюбезно отвергнуты, отступила на несколько шагов и остановилась, устремив на Минну пристальный взгляд, в котором отражались скорее изумление и оскорбленная нежность, чем обида, но вместе с тем и некоторая доля вполне понятного огорчения.
— Сестра, — сказала она, — я думала, что не далее как сегодня ночью мы обещали, несмотря ни на что, всегда любить друг друга.
— Многое может случиться между ночью и утром, — ответила Минна; но не из сердца вырвались у нее эти слова, их вынудили произнести обстоятельства.
— Многое действительно может случиться в такую бурную ночь, подтвердила Бренда. — Посмотри, ураган разрушил даже каменную ограду вокруг огорода Юфены. Но ни ветер, ни дождь и ничто на свете не сможет охладить нашей любви, Минна.
— Может только случиться, — прибавила Минна, — что судьба превратит ее в…
Остальное она произнесла так неясно, что ничего нельзя было разобрать, и принялась смывать пятна крови со своей левой ступни и щиколотки, в то время как Бренда, все еще стоявшая поодаль, тщетно пыталась найти слова, которые помогли бы восстановить дружбу и доверие между ними.
— Ты была права, Минна, — сказала она наконец, — что не дала мне перевязать такую пустую царапину; отсюда она еле заметна.
— Самые жестокие раны, — возразила Минна, — те, которых не видно снаружи. А ты уверена, что видишь мою рану?
— Да, — сказала Бренда, стараясь ответить так, чтобы угодить Минне, — я вижу незначительную царапину. А теперь, когда ты надела чулок, я уже ничего не вижу.
— Сейчас действительно ничего не видно, — ответила Минна, почти не сознавая, что она говорит, — но придет час — и все, да, все станет видным, все обнаружится! — С этими словами она быстро закончила свой туалет и поспешила в залу, где заняла свое обычное место среди гостей, собравшихся к завтраку. Но она была так бледна, так измучена, движения и речь ее так изменились и выдавали такое внутреннее смятение, что она невольно обратила на себя внимание всех окружающих и вызвала крайнее беспокойство Магнуса Тройла. Многочисленны и разнообразны были догадки, высказанные гостями по поводу ее недуга, который казался скорее душевным, чем телесным. Некоторые полагали, что девушку испортил дурной глаз, и вполголоса произносили при этом имя Норны из Фитфул-Хэда, другие намекали на отъезд Кливленда, шепотом прибавляя, что «стыдно молодой леди так страдать из-за какого-то бездомного бродяги, о котором никто ничего толком не знает». Особенно усердствовала в повторении этого презрительного эпитета миссис Бэйби Йеллоули, одновременно оправляя на своей морщинистой, старушечьей шее прелестную косынку — так она называла подарок вышеупомянутого капитана. Престарелая леди Глоуроурам имела относительно случившегося свое собственное мнение, которым поделилась с миссис Йеллоули, возблагодарив предварительно Господа Бога за то, что состоит в родстве с обитателями Боро-Уестры только через покойную мать девушек, которая была столь же высоконравственной шотландкой, как и она сама.
— Ох, уж эти мне Тройлы, сударыня! Как бы они ни задирали нос, а знающие люди говорят, — тут она хитро подмигнула, — что у всех у них есть странности. Взять хотя бы эту Норну, как ее называют, ибо это вовсе не ее настоящее имя; она, поверите ли, временами становится просто безумной. Люди, знающие причину, говорят, что старый Тройл был когда-то к этому причастен, недаром он до сих пор не дает сказать о ней худого слова. Я-то была тогда в Шотландии, не то я дозналась бы до истины не хуже, чем иные прочие. Но что там ни говори, а только помешательство у них в роду. Вы прекрасно знаете, что сумасшедшие терпеть не могут, когда им перечат. А ведь на всех Шетлендских островах не найдется человека, который бы так не терпел ни единого супротивного слова, как фоуд. Я никогда не посмею дурно отзываться о доме, с которым связана родственными узами, только, видите ли, сударыня, мы в родстве через Синклеров, не через Тройлов, а Синклеры, сударыня, всем в округе известно, какие здравые умом люди. Но я вижу, что вкруговую пошла уже прощальная чаша.
— Удивляюсь, — сказала миссис Бэйби своему брату, как только леди Глоуроурам отошла от нее, — чего эта толстуха все величает меня «сударыня, сударыня», а не миледи. Могла бы она знать, что род Клинкскэйлов ничуть не хуже каких-то там Глоуроурамов.
Тем временем гости стали поспешно разъезжаться. Магнус, чрезвычайно угнетенный внезапным недугом Минны, едва обращал на них внимание и, в противоположность своим прежним гостеприимным обычаям, со многими даже не попрощался. Итак, болезнью и огорчением окончилось в этом году в замке Боро-Уестра празднество в честь святого Иоанна, так что мы сможем к поучениям короля Эфиопии прибавить еще и следующее: «Не рассчитывай, смертный, что ты счастливо проведешь дни, которые уготовил для счастья».
Глава XXIV
Нет, эта боль, что грудь терзает ей,
То не земной, естественный недуг.
Ее причина глубже и страшней:
То ведьмовских, как видно, дело рук,
То видно, самый ад послал ей
столько мук.
«Королева фей», книга III, песнь III.
Давно уже прошел срок, какой Мордонт Мертон назначил для возвращения своего под отчий кров в Ярлсхофе, а о юноше все не было ни слуху ни духу. Во всякое другое время такая задержка не возбудила бы ни толков, ни беспокойства: престарелая Суерта, которая взяла на себя труд и предполагать, и располагать в пределах своего маленького хозяйства, в прежнее время решила бы, что Мордонт задержался в Боро-Уестре дольше других гостей, чтобы принять участие в какой-нибудь веселой охоте или прогулке. Но ей было известно, что с некоторых пор Мордонт перестал быть любимцем Магнуса Тройла; она знала также, что он рассчитывал пробыть в Боро-Уестре лишь самое короткое время, беспокоясь о здоровье своего отца, к которому, хотя его сыновняя преданность и встречала весьма слабое поощрение, он выказывал всегда неизменное внимание. Суерта знала все это и поэтому начала тревожиться. Она стала следить за своим хозяином, Мертоном-старшим, но мрачное и строгое лицо его, всегда спокойное, как озерная гладь в глубокую полночь, никому не давало возможности проникнуть дальше поверхности. Его научные занятия, одинокие прогулки и трапезы чередовались с неизменной правильностью, и, казалось, мысль о долгом отсутствии Мордонта ни в малейшей степени его не тревожит.
В конце концов до ушей Суерты со всех сторон стали доходить такие слухи, что она оказалась не в силах более скрывать свое беспокойство и решила, рискуя навлечь на себя ярость хозяина и, быть может, даже лишиться места, довести до его сведения мучившие ее сомнения. Веселый характер и привлекательная внешность Мордонта должны были, очевидно, произвести немалое впечатление на одряхлевшее и черствое сердце бедной старухи, чтобы она решилась на столь отчаянный поступок, от которого ее тщетно пытался отговорить приятель ее ранслар. Сознавая, однако, что неудача — подобно потере бутылки Тринкуло в луже — повлечет за собой не только позор, но и неисчислимые убытки, она решила приступить к своему героическому предприятию со всеми возможными предосторожностями.
Мы уже упоминали об одной, казалось, неотъемлемой природной черте ее скрытного и необщительного хозяина, во всяком случае — во все время его добровольного затворничества в Ярлсхофе; он не терпел, чтобы кто-либо заговаривал с ним или спрашивал о чем-либо, не связанном непосредственно с насущной и не терпящей отлагательств необходимостью. Поэтому Суерта прекрасно понимала, что если она хочет удачным образом начать беседу, которую задумала, со своим хозяином, то должна обернуть дело так, чтобы он сам начал разговор.
С этой целью, накрывая на стол для скромного и одинокого обеда мистера Мертона, она аккуратно поставила два прибора вместо одного и все прочие приготовления повела так, словно хозяин ее ожидал к обеду гостя или иного сотрапезника.
Хитрость ее удалась, ибо Мертон, войдя в столовую и увидев накрытый на два прибора стол, сейчас же спросил у Суерты, которая, ожидая результатов своей уловки, вертелась по комнате, следя за своим хозяином, как рыбак за поплавком, не вернулся ли Мордонт из Боро-Уестры.
Этот вопрос развязал Суерте язык, и она ответила с полуестественной-полуделанной тревогой и печалью в голосе:
— Нет, нет, в двери наши еще никто не стучался. А только дал бы Господь, чтобы мейстер Мордонт, бедный наш мальчик, воротился здравым и невредимым.
— А раз его нет дома, зачем ты ставишь для него прибор, старая дура? спросил Мертон тоном, рассчитанным на то, чтобы сразу прекратить все дальнейшие разглагольствования Суерты.
Однако она смело возразила ему:
— Хоть кто-нибудь да должен позаботиться о бедном мейстере Мордонте, а я только и могу, что поставить для него стул и тарелку на тот случай, коли он вернется. А только давненько уже нет нашего голубчика, и правду сказать, так меня страх берет: вдруг да он совсем не вернется.
— Страх! — перебил ее Мертон, и глаза его засверкали, предвещая приступ необузданной ярости. — Что мне твой страх, женщина, твой пустой страх, когда я знаю, что все в существах твоего пола, что не сводится к коварству, глупости, самомнению и себялюбию, не что иное, как нервы, идиотские страхи, слезы и припадки! Но какое мне дело до твоих страхов, старая, безмозглая ведьма?
Надо сказать, что прекрасная половина рода человеческого обладает одним замечательным свойством: достаточно женщинам заметить какое-либо нарушение в естественном проявлении родственного чувства, как все они немедленно встают на защиту угнетенного. Разнесется ли по улице слух о родителях, истязающих ребенка, или о ребенке, непочтительном к родителям, — я опускаю случай отношений между супругами, ибо тут женщины, как сторона заинтересованная, не могут быть беспристрастны, — как они всей округой сейчас же горячо и решительно вступаются за пострадавшего. Суерта, несмотря на свою жадность и скупость, также обладала немалой долей этого благородного чувства, делающего столь много чести прекрасному полу, и в данном случае оно проявилось у нее так бурно, что она стала возражать хозяину и принялась укорять его в бессердечии и равнодушии с такой смелостью, какой сама от себя не ожидала.
— По правде говоря, не моя это вовсе забота дрожать от страха за молодого мейстера Мордонта, хоть и дорог он мне как зеница ока, да ведь все другие отцы, кроме вашей милости, уж давно сами побеспокоились бы расспросить, куда это подевался наш бедный мальчик. Вот уже вторая неделя, как он ушел из Боро-Уестры, и ни одна-то душа не знает, где он и что с ним. Ребятишки в поселке — и те ревмя ревут, потому что, бывало, он им вырезывал все их кораблики перочинным ножом, и ничьи глаза во всей округе — слышите? ничьи глаза не останутся сухими, случись с бедным мейстером что недоброе, разве только, с позволения сказать, глаза вашей милости.
Мертон был до такой степени поражен дерзкой тирадой своей взбунтовавшейся экономки, что сначала онемел от изумления, но при последнем ее язвительном замечании он возвысил голос и приказал ей замолчать, сопровождая свои слова таким устрашающим взглядом, какой только могли выразить его черные глаза на суровом лице. Однако Суерта, как она впоследствии созналась ранслару, до того разошлась, что ее не остановил ни громкий окрик, ни страшный взгляд хозяина, и она продолжала все тем же тоном:
— Ваша милость, — сказала она, — Бог знает какую бучу подняли из-за того, что бедняки поселка стали подбирать обломки разбитых ящиков и разное тряпье, что валялось на берегу и никому на свете не было нужно, а тут пропал, потерялся прямо на ваших глазах самый что ни на есть лучший парень во всей окрестности, а ваша милость даже не спрашивают, что же это с ним приключилось.
— А что же плохое могло с ним случиться, старая дура? — спросил Мертон. — Хорошего, правда, тоже мало в бессмысленных забавах, на которые он тратит все свое время.
Это было сказано скорее презрительным, чем сердитым тоном, и Суерта, которая уже вошла в азарт, решила не выпускать инициативу из рук, тем более что пыл ее противника начал, казалось, ослабевать.
— Ну ладно, так и быть, пусть я старая дура! А вдруг мейстер Мордонт лежит сейчас на дне Руста, ибо мало ли судов погибло в то утро, как налетел этот страшный шквал; счастье еще, что хоть страшный, да недолгий, а то пропасть бы всем, кто был на море! А вдруг наш мальчик возвращался пешком и утонул в озере? Разве не мог он оступиться где-нибудь на скале? Весь остров знает, какой он отчаянный! Так кто же тогда окажется старым дураком? закончила Суерта, а затем воскликнула с трогательным воодушевлением: Господь помилуй и сохрани бедного сиротку! Да будь только у него родная матушка, давно бы уже искала его по всем окрестностям!
Последний упрек страшным образом подействовал на Мертона — нижняя челюсть его задрожала, лицо побелело, и он слабым голосом еще сумел сказать Суерте, чтобы она поднялась в его комнату, куда она допускалась лишь в самых редких случаях, и принесла одну из хранившихся там бутылок.
«Ого, — заметила про себя Суерта, бросаясь выполнять поручение, — а хозяин-то знает, где найти чашу утешения и что подбавить при надобности в свою обычную воду».
В комнате Мертона действительно стоял ящик с бутылками, в каких обыкновенно хранят крепкие напитки, но насевшие на них пыль и паутина указывали, что к ним много лет не притрагивались. Не без усилий удалось Суерте, орудуя вилкой, ибо пробочника в Ярлсхофе не водилось, вытащить из одной из них пробку. Затем, сначала понюхав, а потом, во избежание ошибки, и отхлебнув немного, она удостоверилась, что в бутылке содержится целительная барбадосская водка, и понесла ее в столовую, где Мертон все еще не мог справиться с охватившей его слабостью. Суерта налила немного водки в первую попавшуюся чашку, справедливо полагая, что на человека, столь непривычного к употреблению спиртных напитков, и малая доза окажет сильное воздействие, но больной нетерпеливо приказал ей наполнить чашку, вмещавшую по крайней мере треть английской пинты, до самых краев и не задумываясь опорожнил ее.
— Помилуй нас все святые угодники! — воскликнула Суерта. — Как опьянеет он теперь да как рехнется совсем, ну что я тогда буду с ним делать?
Но Мертон стал дышать легче, на лице его снова появилась краска, и все это без малейшего признака опьянения. Суерта впоследствии рассказывала, что хотя она и прежде весьма уважала глоток спиртного, но никогда еще не видела такого чудесного действия: хозяин заговорил так же здраво, как и прочие смертные, чего она с самого своего поступления к нему ни разу еще не слышала.
— Суерта, — сказал он, — на этот раз ты была права, а я нет. Беги сейчас же к ранслару и скажи, чтобы он, не медля ни минуты, явился ко мне и сообщил, сколько может мне дать лодок и людей: я хочу послать их на розыски и щедро всем заплачу.
Подгоняемая той страстью, которая, как говорится, и старуху заставит бежать рысью, Суерта, насколько позволяли ей шесть десятков лет, помчалась в поселок, радуясь, что ее добрые чувства повлекут за собой, очевидно, должную награду, ибо предполагаемые поиски обещали принести изрядную поживу, из которой она твердо рассчитывала урвать и свою долю. Еще на бегу, задолго до того, как ее могли услышать, она принялась громко выкрикивать имена Нийла Роналдсона, Суэйна Эриксона и прочих друзей и приятелей, которых касалось ее поручение. По правде говоря, хотя почтенная женщина была на самом деле сердечно привязана к Мордонту Мертону и крайне встревожена его отсутствием, но мало что, пожалуй, могло бы сейчас сильнее разочаровать ее, чем его неожиданное появление перед ней здоровым и невредимым, ибо это сделало бы ненужными поиски и все связанные с ними расходы и хлопоты.
Спустившись в поселок, Суерта быстро выполнила возложенное на нее поручение и кстати договорилась и о своей собственной скромной доле в доходах, обеспеченных ее усердием. Затем она поспешила обратно в Ярлсхоф, с величайшим старанием объясняя шагавшему рядом с ней Нийлу Роналдсону все особенности своего хозяина.
— Ты вот что запомни, — говорила она, — как он что спросит, ты не тяни, отвечай сразу же, да слова произноси ясно, громко, словно окликаешь судно, очень уж он не любит переспрашивать. А коли он спросит, далеко ли что находится, так ты считай не милями, а лигами — он ведь о нашей стране ничего не знает, даром что живет в ней столько лет. А когда зайдет речь о деньгах, называй цену в долларах, а не в шиллингах — серебряные монеты для него все равно что черепки.
Напутствуемый подобным образом, Нийл Роналдсон предстал наконец перед лицом Мертона, но тут же был повергнут в крайнее смущение, увидев, что из заранее им обдуманной системы обманов ничего не получится. Когда он попытался, сильно преувеличив пределы и опасность предполагаемых поисков, заломить ни с чем не сообразную цену за шлюпки и услуги людей, ибо розыски должны были происходить и на море, и на суше, Мертон сразу же осадил его, обнаружив не только превосходнейшее знакомство со всеми окрестностями, но и знание расстояний, приливов, течений и вообще всего, что касалось мореплавания в окружающих водах, хотя все это были вещи, о которых он раньше, казалось, не имел ни малейшего представления. Страх поэтому охватил ранслара, когда вопрос зашел о вознаграждении, ибо можно было опасаться, что Мертон так же хорошо осведомлен о том, сколько кому справедливо полагается за его старания, и Нийл прекрасно помнил его ярость, когда, еще в первые дни своего пребывания в Ярлсхофе, он выгнал вон Суэйна Эриксона и Суерту. Пока, однако, ранслар в нерешительности молчал, одинаково боясь запросить как слишком много, так и слишком мало. Мертон, не дав ему даже раскрыть рта, разрешил все его сомнения, назначив такую цену, о которой тот не посмел бы и заикнуться, да еще обещал в придачу дополнительную награду, если посланные возвратятся со счастливой вестью, что сын его жив.
Когда этот важный вопрос был таким образом разрешен, Нийл Роналдсон, как и подобает добросовестному человеку, принялся серьезно обсуждать, где следовало искать пропавшего юношу. Честно пообещав навести справки о нем в доме каждого землевладельца не только на Главном, но и на соседних островах, он прибавил, что «кроме всего этого, не во гнев будь сказано вашей милости, так тут, совсем недалеко, есть кое-кто… и если набраться храбрости и спросить ее, а она расположена будет ответить, так она могла бы побольше других рассказать про мейстера Мертона».
— Ты-то понимаешь, Суерта, о ком я веду речь… Она еще сегодня утром была у нас на берегу, — таинственно добавил он, взглянув на домоправительницу, которая в ответ подмигнула ему и кивнула головой.
— О ком это вы? — спросил Мертон. — Говорите коротко и ясно, кого вы имеете в виду?
— Да Норну из Фитфул-Хэда, — ответила Суерта, — а то кого же еще? Сегодня чуть свет отправилась она к церкви святого Рингана, а по какому делу, так это уж ей одной ведомо.
— А что может эта особа знать о моем сыне? — спросил Мертон. — Ведь это, насколько мне известно, какая-то бродячая сумасшедшая или ловкая притворщица?
— Если она и бродит с места на место, — ответила Суерта, — то вовсе не потому, что ей негде голову приклонить; все знают, что у нее у самой изрядные средства, да и фоуд не допустит, чтобы она хоть в чем-нибудь терпела нужду.
— Но какое все это имеет отношение к моему сыну? — нетерпеливо повторил Мертон.
— Чего не знаю, того не знаю, — ответила Суерта, — а только полюбился ей мейстер Мордонт с того самого дня, как она его в первый раз увидела, и много она в разное время всяких хороших вещей ему надарила, взять хоть золотую цепочку, что висит у него на шейке. В народе говорят, что это волшебное золото, я-то этого не понимаю, а вот Брайс Снейлсфут — так он уверяет, что цена этой цепочке целых сто английских фунтов… Да, это вам не горсть пустых орехов.
— Ну так пойдите, Роналдсон, а еще лучше — пошлите кого-либо за этой женщиной, — сказал Мертон, — если вы действительно полагаете, что ей может быть известно что-нибудь о моем сыне.
— Она узнает все, что случается на наших островах, всегда прежде других, — ответил Нийл Роналдсон, — и это самая что ни на есть чистая правда. Но пойти за ней в церковь или на церковный погост да подглядывать там за ней — ну нет, на это никто в Шетлендии не согласится ни похвальбы ради, ни за деньги, и это тоже самая настоящая правда.
— Трусливое, суеверное дурачье! — воскликнул Мертон. — Подай мне плащ, Суерта. Эта женщина была в Боро-Уестре, она родственница Тройлов; быть может, она в самом деле знает, что случилось с Мордонтом и почему его до сих пор нет. Я сам пойду за ней. Ты говоришь, что она в церкви святого Креста?
— Нет, нет, не в церкви Креста, а в старой церкви святого Рингана, ответила Суерта. — Страшное это место, и слава у него вовсе не хорошая. А если бы ваша милость послушались моего совета, то подождали бы, пока старая колдунья сама не вернется оттуда, и не стали бы мешать ей, когда она занята, по нашему пониманию, скорей с мертвецами, нежели с живыми людьми. Такие, как она, не любят, если кто подглядывает за ними, когда они занимаются своими страшными делами — Господи спаси нас и помилуй!
Мертон ничего не ответил, но, набросив на плечи плащ, ибо день был пасмурный, с налетавшими по временам короткими, но сильными ливнями, покинул обветшалые стены Ярлсхофа и пошел гораздо быстрее, чем обычно, по направлению к развалинам старой церкви, которая находилась, как ему хорошо было известно, на расстоянии трех или четырех миль от его жилища.
Ранслар и Суерта долго стояли, молча глядя ему вслед. Когда же он удалился настолько, что до него не могли уже долетать их слова, они серьезно посмотрели друг на друга и, одновременно покачав своими умудренными опытом головами, в один голос заговорили.
— Дураки рады торопиться, — сказала Суерта.
— Кто фэй, тот всегда быстро бежит, — прибавил ранслар. — Но только, что на роду написано, от того не уйдешь, нет. Знавал я на своем веку людей, что пытались удержать отмеченных судьбой. Ты, верно, слыхала про Элен Эмберсон из Кэмсея, как она закрыла все ставни и законопатила все щели в них, чтобы муженек ее не увидел рассвета и не отправился вместе со всеми на дальние промыслы, так как она боялась в тот день бури. И как шлюпка, на которой он должен был отплыть, погибла в Русте. И как Элен шла домой и радовалась, что вот ее муженек остался цел, да напрасны были все ее старания: вернулась она, а муженек-то захлебнулся в ушате с суслом в стенах собственного дома, вот и выходит…
Но здесь Суерта перебила ранслара, напомнив ему, что он должен спуститься на берег и отправить в море рыбачьи лодки на поиски Мордонта.
— Пойми, сердце у меня так и ноет из-за моего голубчика, — прибавила она, — а потом, кто знает: может, не успеете вы еще выйти в море, как он сам собой объявится? А к тому же я не раз тебе твердила, что хозяин мой любит приказывать, но подгонять не любит, и если ты не сделаешь, как он велел, и не выйдешь сейчас же в море, никогда он ваши лодки больше нанимать не будет и ни гроша медного вы от него больше не увидите.
— Ладно, ладно, уважаемая хозяюшка, — ответил ранслар, — мы уж поторопимся, как только можем. На мое счастье, ни Клосон, ни Петер Грот со своими шлюпками не отправились сегодня утром на дальние промыслы: кролик, видишь ли, перебежал им дорогу, когда шли они к морю, и они, не будь дураками, сразу вернулись — сообразили, что, значит, сегодня же подвернется им другое дельце, повыгоднее. И подумать только, Суерта, как мало здраво рассуждающих людей осталось у нас на острове! Взять хотя бы нашего славного юдаллера: умен-то он, что и говорить, да только пока в голове у него не зашумит, и слишком уж часто он в плавание пускается на своем «Кантонском моряке» да на «Баркасе». Дочка-то его, миссис Минна, тоже, слышал я, недавно повредилась в уме. Или вот Норна: знать-то она знает много больше других, а разве умной женщиной ее назовешь? А ваш тэксмен, мейстер Мертон? Сразу видно, что у него не все дома, да и у сыночка его тоже ветер в голове гуляет. Да, мало я знаю здесь людей непростого звания, кроме меня самого да разве что тебя, Суерта, которых бы так или иначе, а нельзя было назвать дураками.
— Может быть, и так, Нийл Роналдсон, — ответила почтенная домоправительница, — да только спеши-ка ты живее на берег, не то того и гляди начнется отлив, и кто, как я давеча сказала своему хозяину, окажется тогда дураком?
Глава XXV
Люблю руины славного былого
Куда бы ни ступила здесь нога,
Все говорит о величавом прошлом,
Вот портик оголенный, он открыт
Дождям и ветру. Здесь в гробах
лежат
Те, что любили церковь и дары
Несли ей щедро, веря, что сумеет
Она их прах ничтожный сохранить
До Страшного суда. Но все
проходит:
И городам, и храмам суждено,
Как людям, и болеть, и умирать.
«Герцогиня Мальфи»
Лежащая ныне в развалинах церковь святого Ниниана в свое время пользовалась огромной славой. Могущественная система римской церкви, основанная на суевериях, опутала своими корнями всю Европу и распространилась даже на Шетлендские острова. Во времена расцвета католичества здесь были, таким образом, свои святые, свои святыни, свои мощи, которые, хотя и оставались неизвестными за пределами архипелага, пользовались глубоким уважением у простодушных обитателей страны Туле, воздававших им должные почести. Особенно почиталась церковь святого Ниниана, или — по местному произношению — святого Рингана, которая стояла почти на самом берегу и служила для находившихся в море судов видным со многих сторон береговым знаком. С этой церковью было связано столько суеверных обрядов и преданий, что протестантское духовенство сочло своим долгом, заручившись разрешением высших церковных властей, запретить в ее стенах какое-либо богослужение, дабы уничтожить укоренившуюся в сердцах простых и доверчивых местных жителей веру в святых и прочие заблуждения римско-католического вероисповедания.
После того как церковь святого Ниниана была, таким образом, объявлена очагом идолопоклонства и закрыта, богослужение перенесли в другой храм. Со старой, тесной, возведенной в суровом готическом стиле церковки содрали свинцовую кровлю и стропила и оставили ее на пустынном берегу на произвол стихиям. Яростные ветры, бушевавшие по всему открытому побережью, вскоре, как и в Ярлсхофе, занесли песком и неф храма, и боковые его приделы, а снаружи, с северо-западной, наиболее доступной ветрам стороны, образовали огромные наносы, больше чем наполовину закрывшие стены. Над ними виднелись лишь концы стропил снесенной крыши, а в восточном углу — небольшая полуобвалившаяся колоколенка, выглядевшая совершенной руиной.
Однако, несмотря на то, что она была разрушена и заброшена, церковь святого Рингана сохранила некоторые остатки своего былого влияния. Простые и невежественные рыбаки Данроснесса до сих пор соблюдали обряд, смысл которого давным-давно позабыли и от которого напрасно старалось отвратить их протестантское духовенство. В минуту крайней опасности на море они давали обет, называвшийся омас, то есть приношение святому Рингану, и тот, кто благополучно возвращался, никогда не забывал выполнить его. Обет этот заключался в том, чтобы тайно и в полном одиночестве подойти к старой церкви, снять башмаки и чулки у входа на погост и трижды обойти вокруг развалин, обязательно по солнцу. Завершив третий обход, надо было опустить свое приношение — обычно мелкую серебряную монету — сквозь каменный переплет стрельчатого окна одного из боковых приделов, а затем уйти, не оборачиваясь, пока не останется позади погост, окружавший когда-то церковь, ибо существовало поверье, что скелет святого Рингана хватал подаяние своей костлявой рукой, а страшный череп его с пустыми глазницами показывался у окошка, через которое была брошена монета.
Место это казалось тем более страшным, особенно для слабых и невежественных умов, что те же яростные ветры, которые с одной стороны погребли развалины церкви под огромными наносами песка, так что почти скрыли боковую стену с ее контрфорсами, с другой стороны обнажили гробницы тех, кто вкушал вечное отдохновение в юго-восточном углу погоста. И порой, после особо жестокого урагана, гробы, а иногда и останки тех мертвецов, которые были погребены без савана, представали перед людскими взорами во всей своей отвратительной наготе.
К этому опустевшему храму и направил свои стопы Мертон-старший, отнюдь, однако, не с той благочестивой или суеверной целью, с какой приходили сюда местные жители. Он не только не разделял их предрассудков, но из-за уединенного и замкнутого образа жизни, какой вел, не присоединяясь к обществу даже для совместной молитвы, слыл в народе человеком, склонным к вольнодумству и скорее слишком мало, чем слишком много верящим в то, что предписывается христианским благочестием.
Выйдя к небольшому заливу, на берегу которого, почти у самой воды, находились развалины церкви, он невольно на миг остановился и почувствовал, как велико влияние окружающей природы на человеческое воображение и с каким знанием дела было выбрано место для постройки этого храма. Прямо перед ним расстилалось море, а справа и слева, окаймляя бухту, далеко выдавались вперед два мыса, словно два гигантских мола, сложенных из темных и мрачных скал, на верхних уступах которых чайки и другие морские птицы казались хлопьями снега. На более низких утесах длинными рядами вытянулись бакланы, словно солдаты в боевом порядке, и, кроме них, не было видно ни единого живого существа. Море, хотя и не бурное, все же волновалось и, разбиваясь о крайние выступы скал, гремело, подобно отдаленному грому, а пенистые валы, вздымаясь до половины черных утесов, своим резким цветовым контрастом производили одновременно и чудесное, и жуткое впечатление.
В тот день, когда Мертон посетил побережье, между крайними оконечностями выступающих в море скал клубились густые, непроницаемые тучи, ограничивавшие видимость и совершенно закрывавшие от взоров далекий океан, напоминая море в «Видении Мирзы», скрытое пеленой облаков и туманов. Круто поднимавшийся берег не давал взгляду проникнуть в глубь страны и являл безнадежно унылую картину, ибо чахлый и низкорослый вереск и длинные, пригнувшиеся к земле жесткие травы из тех, что первыми появляются на песчаной почве, были здесь единственными заметными представителями растительного мира. В глубине бухты, на естественном возвышении, отстоявшем от моря настолько, что его не заливали волны, стояли уже описанные нами полузанесенные песком руины церкви, окруженные обветшалой и наполовину разрушенной оградой, которая хотя и обвалилась во многих местах, но все еще указывала пределы бывшего кладбища. Рыбаки, вынужденные в непогоду искать прибежища в этой пустынной бухте, утверждали, что порой в церкви можно видеть огни, предвещавшие несчастье на море.
Мертон, приближаясь к церкви, невольно и, быть может, сам над этим не задумываясь, старался остаться незамеченным, пока наконец не очутился у самых стен погоста, к которому случайно подошел как раз с той стороны, где ветер сдул песок и могилы, как мы уже говорили, лежали обнаженными.
Заглянув в одну из брешей, образовавшихся в ограде, Мертон увидел ту, которую искал, погруженную в занятие, вполне, по мнению народа, для нее подходящее, но вместе с тем достаточно необычное.
Она была чем-то занята, стоя около грубо обтесанного памятника, на одной стороне которого было высечено топорное изображение какого-то рыцаря или всадника на коне, а на другой — щит с настолько стершимися геральдическими знаками, что они стали совершенно неразличимы. Щит был повешен наискось, в противоположность принятому ныне обычаю вешать его прямо. Под этим каменным столпом был погребен, как приходилось слышать Мертону, прах одного из отдаленных предков Магнуса — Риболта Тройла, прославившегося своими подвигами в пятнадцатом столетии. С могилы этого воина Норна из Фитфул-Хэда сгребала рыхлый и легкий песок, что не представляло особенных трудностей. Было очевидно, что в скором времени она довершит дело, начатое суровыми ветрами, и обнажит погребенные в земле кости. Углубившись в свое занятие, она пела вполголоса магическое заклинание, ибо без рунических стихов в Шетлендии не обходится ни один суеверный обряд. Мы привели, быть может, уже достаточное количество таких песнопений, но не в силах удержаться от попытки перевести еще и следующие строчки:
О герой былых времен
Риболт Тройл, глубок твой сон,
Но скелет гигантский твой
Еле скрыт теперь землей.
Прежде и друзья не смели
Тронуть мех твоей постели,
А теперь с тебя песок
И ребенок сдуть бы мог.
Но не гневись, уснувший дух,
Не устрашай мой взор и слух,
Не бойся, что своей рукой
Я потревожу твой покой
И на заброшенном погосте
Гигантские открою кости
Поверь мне, только мерк свинца
Я отниму у мертвеца,
И сохранит свинцовый кров
Тебя и впредь от злых ветров.
Видишь, я достала нож!
Что ж ты в гневе не встаешь?
Кто бы, дерзкий, прежде мог
Над тобой взнести клинок?
Видишь, режу я свинец,
Поднимайся же, мертвец!
Нет, глубок твой вечный сон!
Мой же тайный труд свершен.
Благодарю тебя, герой,
За скромный дар. Теперь прибой,
Все обдавая белой пеной,
Не залетит за эти стены.
И ветер, нисходя с высот,
Здесь остановит свой полет,
И колыбельной песней он
Овеет твой последний сон.
Знай же, Риболт Тройл, и ведай,
Что сивилле Фитфул-Хэда
Власть ее дана судьбой
Вместе с мукой роковой,
И, великая той властью,
Обреченная несчастью,
Всех презреннее она,
Но словам своим верна.
Пока Норна пела первую половину этого заклинания, она успела обнажить часть свинцового гроба и отделила с большой осторожностью и благоговением небольшую долю металла. Затем так же благоговейно она забросала песком открывшийся угол гроба, и к тому времени, когда заклинание было допето, никаких следов от совершенного святотатства уже не оставалось.
В продолжение всей этой церемонии Мертон молча смотрел на Норну из-за кладбищенской ограды — не потому, однако, что она или ее занятие внушали ему cуеверный страх, а просто он понимал, что прерывать безумную в тот момент, когда она занята своим безумным делом, отнюдь не лучший способ получить от нее те сведения, которыми она, быть может, располагает. Тем временем Мертон мог на свободе рассмотреть Норну, хотя лицо ее было скрыто прядями растрепанных волос и капюшоном темного плаща. Так жрицы друидов, должно быть, прятали свои черты от постороннего глаза во время исполнения священных ритуалов. Мертон слышал о Норне и, быть может, даже не раз видел ее, ибо она часто появлялась в окрестностях Ярлсхофа с тех пор, как он там поселился. Но нелепые рассказы, ходившие о ней по всей округе, делали в его глазах совершенно недостойной внимания ту, которую он считал либо притворщицей, либо безумной, либо своеобразным сочетанием того и другого. Теперь же, в силу сложившихся обстоятельств, внимание его волей-неволей оказалось прикованным к ее личности и поведению, и он не мог не признаться в том, что либо она действовала совершенно искренне, либо исполняла свою роль с таким мастерством, в каком ее не могла бы превзойти даже пифия древнего мира. Величественные, полные достоинства движения, торжественный и вместе с тем выразительный тон, с каким она обращалась к отлетевшему духу, чьи бренные останки осмелилась потревожить, — все это не могло не произвести на Мертона глубокого впечатления, хотя обычно он оставался совершенно равнодушным и безучастным ко всему окружающему. Но едва Норна завершила свое более чем странное дело, как Мертон, не без труда перебравшись через полуразрушенную ограду, вступил в пределы погоста и предстал перед ее глазами. Нисколько не испугавшись и не выказав ни малейшего удивления при виде постороннего человека в столь уединенном месте, Норна произнесла, словно обращаясь к лицу, которого ожидала:
— Итак, ты решил наконец разыскать меня?
— И нашел тебя, — ответил Мертон в том же тоне, полагая таким образом скорее получить от нее нужные сведения.
— Да, — повторила она, — ты нашел меня там, где все смертные должны встретиться: в обители мертвых.
— Да, здесь мы все встретимся в конце концов, — подтвердил Мертон, бросая взгляд на окружающий их унылый клочок земли, где виднелись только заброшенные надгробия, покрытые надписями и украшенные эмблемами смерти. Одни из них были наполовину занесены песком, из-под других тот же ветер выдул самую почву, на которой они покоились. — Да, здесь, — повторил Мертон, — в обители смерти, все люди встретятся в конце концов. И счастлив тот, кто раньше прибудет в эту тихую гавань.
— Лишь тот смеет уповать на тихую гавань, — возразила Норна, — кто неуклонно держал верный путь в море жизни. Я не дерзаю надеяться на тихую гавань. А ты имеешь дерзость на это надеяться? Смеешь ли ты сказать, что шел неуклонно правым путем?
— Речь сейчас не обо мне, — возразил Мертон. — Я пришел, чтобы спросить, не знаешь ли ты чего-либо о моем сыне, Мордонте Мертоне.
— Отец, — воскликнула Норна, — отец спрашивает чужую женщину, что она знает о его сыне! Но что могу я знать о нем? Баклан не спрашивает у кряквы, где его птенцы.
— Довольно говорить загадками, — сказал Мертон, — такая таинственность хороша для простых и невежественных рыбаков, но со мной это потерянный труд. Мне сказали в Ярлсхофе, что ты знаешь или можешь знать, что случилось с Мордонтом Мертоном, который не вернулся с празднества, бывшего в Иванов день в доме твоего родственника Магнуса Тройла. Скажи мне, что ты знаешь о нем, если ты действительно что-либо знаешь, и я отблагодарю тебя, насколько это будет в моей власти.
— Нет ничего во всей вселенной, — ответила Норна, — что считала бы я наградой за малейшее из слов моих, сказанных смертным. А о сыне твоем говорю я тебе: если хочешь видеть его живым, отправляйся на Оркнейские острова, на Кёркуоллскую ярмарку.
— Но почему именно туда? — воскликнул Мертон. — Я знаю, что мой сын не собирался там быть.
— Нас уносит поток судьбы, — продолжала Норна, — и нет у нас ни весла, ни ветрил. Нынче утром у тебя и в мыслях не было посетить церковь святого Рингана, и, однако, ты здесь. Минуту тому назад ты и не думал о Керкуолле, и все же ты туда отправишься.
— Только в том случае, если ты мне объяснишь, для чего это нужно. Я не из тех, сударыня, кто верит в вашу сверхъестественную силу.
— Ты уверуешь в нее прежде, чем мы расстанемся, — изрекла Норна. — Мало ты знал до сих пор обо мне и ничего больше не узнаешь. Мне же известны все твои тайны, и единого моего слова довольно, чтобы убедить тебя в этом.
— Ну что же, тогда произнеси его, — сказал Мертон, — ибо без подобного доказательства вряд ли я последую твоему совету.
— Запомни же хорошенько то, — продолжала Норна, — что скажу я тебе о твоем сыне, ибо то, что я скажу потом о тебе самом, изгонит из твоей памяти всякую иную мысль. Ты отправишься в Керкуолл и на пятый день ярмарки, ровно в полдень, войдешь в наружный придел собора святого Магнуса. Там ты встретишь того, кто сообщит тебе, где находится твой сын.
— Ну, если вы хотите, сударыня, чтобы я последовал вашему совету, насмешливо ответил Мертон, — вам придется выразиться яснее. Многие женщины обманывали меня в былое время, но ни одна из них не морочила так грубо, как пытаешься это сделать ты.
— Так слушай же! — воскликнула старая колдунья. — Слово, которое я скажу тебе, касается самой страшной тайны твоей жизни и поразит тебя в самое сердце.
Тут она шепнула на ухо ему слово, действие которого оказалось на самом деле поразительным: онемевший от изумления Мертон застыл на месте, тогда как Норна с торжествующим и победоносным видом медленно подняла руку к небу, скользнула прочь, зашла за выступ стены и исчезла.
Мертон не сделал попытки ни догнать ее, ни выяснить, куда она скрылась. «От судьбы своей, верно, не уйдешь», — сказал он, когда опомнился, и поспешил покинуть заброшенный храм с его погостом. Обернувшись в последний раз с того места, откуда была еще видна церковь, он разглядел высокий силуэт Норны. Закутавшись в плащ, она стояла на самом верху полуразрушенной башни, вздымая навстречу морскому ветру нечто похожее на белый вымпел или флаг. Ужас, подобный тому, какой возбудили ее последние слова, снова пронзил Мертона до самой глубины сердца, и он с невольной поспешностью зашагал прочь, пока церковь святого Ниниана и ее песчаная бухта не остались далеко позади.
Мертон вернулся в Ярлсхоф с таким изменившимся лицом, что Суерта сразу предположила близкое наступление одного из приступов его глубокой меланхолии, которые она называла «черным часом».
«А чего же еще было и ожидать, — думала старая домоправительница, — раз понадобилось ему пойти за Норной из Фитфул-Хэда к церкви святого Рингана, где водится нечистая сила».
Однако хозяин, не проявляя никаких иных признаков наступающего безумия, кроме глубокой подавленности, сообщил ей свое намерение отправиться на Кёркуоллскую ярмарку. Это настолько противоречило его обычному поведению, что Суерта просто не могла поверить своим ушам.
Немного погодя он с явным безразличием выслушал сообщения лиц, посланных на розыски Мордонта, о том, что все поиски как на суше, так и на море оказались бесплодными. Невозмутимость, с которой Мертон отнесся к их неудаче, еще более убедила Суерту в том, что во время его разговора с Норной старая колдунья уже успела предсказать ему подобный исход.
Обитатели поселка были еще более изумлены, когда узнали, что их тэксмен, словно повинуясь какому-то неожиданно принятому решению, готовится посетить Керкуолл в дни ярмарки, хотя до того он тщательнейшим образом избегал подобного рода сборищ. Суерта долго ломала над этим голову, но загадка так и осталась для нее загадкой. Она продолжала также беспокоиться о судьбе своего юного господина, но тревога ее была в значительной степени смягчена некоторой суммой, не столь крупной, по существу, но в ее глазах составлявшей целое состояние, которую хозяин вручил ей, сообщив при этом, что он договорился о поездке в Керкуолл на небольшом суденышке, принадлежавшем владельцу острова Мауза.
Глава XXVI
Слезы девы сменились глубокой
тоской,
И она обрела, ей казалось, покой,
Ей казалось — покой… Но, грозой
сражена,
Словно лилия, долу склонилась она.
«Продолжение старого Робина Грея»[87]
Минна была в состоянии, весьма похожем на то, в каком находилась сельская героиня прелестной баллады Анны Линдсей. Врожденная твердость духа не давала ей совершенно сломиться под тяжестью страшной тайны, которая неотступно преследовала ее днем и еще сильнее мучила, когда она ненадолго забывалась тревожным сном. Нет горя более тяжелого, чем то, которым мы ни с кем не смеем поделиться и не можем поэтому ни от кого ни ожидать, ни требовать сочувствия. А так как, в довершение всего, тайна, которую вынуждена была хранить невинная душа, являлась преступной, понятно, что здоровье Минны не выдержало подобной тяжести.
Для окружающих ее близких привычки Минны, ее поведение и даже самый нрав казались резко изменившимися, и неудивительно, что одни склонны были объяснять это «порчей», которая была делом рук колдуна, а другие считали первыми признаками безумия. Теперь Минна была совершенно не в состоянии переносить одиночество, которое прежде так любила. Однако если она и стремилась к обществу, то не принимала в окружающем участия и не уделяла ему никакого внимания. Обычно она оставалась углубленной в свои собственные мысли, печальной и даже угрюмой, пока при ней случайно не произносили имена Кливленда или Мордонта. Тогда она вздрагивала и с ужасом озиралась кругом, как человек, который видит огонь, поднесенный к фитилю заряженной мины, и вот-вот ожидает страшного взрыва. Когда же она убеждалась, что никому еще ничего не известно, то это не только не успокаивало, но еще усиливало ее мучения, и порой она почти желала, чтобы скорее обнаружилось самое худшее, так ужасно было переносить нескончаемые муки неведения.
Ее отношение к сестре было крайне непостоянным, хотя всегда одинаково тяжким для нежного сердца Бренды, и всем окружающим казалось одним из самых очевидных признаков ее душевного расстройства. По временам Минна неудержимо стремилась к сестре, словно сознавая, что обе они жертвы несчастья, размеры которого постигала она одна. Но затем внезапная мысль о том, что удар, нанесенный Бренде, исходит, очевидно, от Кливленда, делала для Минны невыносимым самое присутствие сестры; и еще менее могла она выслушивать ее ласковые слова, которыми та, не подозревая истинной причины болезни Минны, тщетно пыталась смягчить ее проявления. Нередко случалось, что Бренда, умоляя сестру успокоиться, неосторожно касалась предмета, глубоко задевавшего Минну, и та, не в силах скрывать свое отчаяние, поспешно выбегала из комнаты. Все эти резкие смены настроения, которые лицу, незнакомому с их истинной причиной, должны были казаться капризными и злобными выходками, Бренда переносила с такой неизменной и ничем не смущаемой нежностью, что растроганная Минна не раз бросалась в ее объятия и рыдала у нее на груди. И, быть может, подобные минуты, хотя и отравленные мыслью о том, что страшное событие, тайну которого она так тщательно хранила, разбило и счастье Бренды, и ее собственное, — подобные минуты, освященные сестринской любовью, были все же для Минны наименее тяжелыми в эту столь страшную для нее пору жизни.
Постоянное чередование глубокого уныния, приступов страха и бурного проявления чувств не могли не отразиться на лице и всей наружности бедной девушки. Она побледнела и похудела, глаза ее утратили прежнее выражение счастливой невинности и то тускнели, то дико блуждали, в зависимости от того, находилась ли она под гнетом внутренней снедающей ее скорби или ее охватывало жестокое и мучительное отчаяние. Самые черты лица ее, казалось, изменились — заострились и стали более резкими. Голос ее, в прежние времена низкий и ровный, теперь то почти замирал, когда она бормотала что-то невнятное, то достигал неестественной высоты в громких и отрывистых восклицаниях. В обществе других она обычно угрюмо молчала, а когда оставалась одна, то слышали, ибо теперь непрестанно следили за ней, как она то и дело принималась разговаривать сама с собой.
По настоянию встревоженного отца были тщетно испробованы все известные в Шетлендии врачебные средства. Тщетно призывались знахари и знахарки, которые знали свойства всех трав, пьющих небесную росу, и еще усиливали их действие, произнося магические слова во время варки или приема зелья. Встревоженный до последней степени, Магнус решил наконец прибегнуть к помощи своей родственницы, Норны из Фитфул-Хэда, хотя в силу обстоятельств, упомянутых выше, за последнее время между ними возникло некоторое отчуждение. Первая его попытка окончилась, однако, неудачей: Норна находилась тогда в своей постоянной резиденции на самом берегу моря, у мыса Фитфул-Хэд, откуда обычно и начинались все ее странствия; и хотя с посланием от Магнуса к ней явился сам Эрик Скэмбистер, она решительно отказалась видеть его или дать ему какой-либо ответ.
Магнус возмутился столь открытым неуважением к его посланцу, но тревога за Минну и почтение, которое внушали ему несчастная судьба Норны и приписываемые ей мудрость и могущество, удержали его от неизбежной во всяком другом случае вспышки гнева. Более того, он решил обратиться к ней сам, собственной персоной. Никому, однако, не сообщив этого намерения; Магнус приказал дочерям, чтобы они готовы были сопровождать его в поездке к одному родственнику, которого он давно не видел, и велел им взять с собой некоторый запас провизии, ибо путь предстоял длинный, а друга своего они могли застать врасплох.
Не имея привычки задавать какие-либо вопросы при исполнении отцовской воли и надеясь, что поездка верхом и все развлечения, связанные с путешествием, смогут оказать благотворное влияние на Минну, Бренда, на которую теперь легли все хлопоты по дому и заботы о его обитателях, распорядилась сделать все необходимые приготовления. На следующее утро путники уже ехали по бескрайней пустынной местности, отделявшей Боро-Уестру от северо-западной части Мейнленда, главного острова Шетлендского архипелага, который заканчивается мысом Фитфул-Хэд, подобно тому как юго-восточная оконечность его завершается мысом Самборо. Путь их лежал то по взморью, то по вересковой пустоши, однообразие которой нарушалось лишь полосками овса или ячменя там, где небольшие участки почвы оказались пригодными для обработки.
Путешественники неуклонно продвигались вперед по дикой и унылой равнине. Магнус ехал на сильном, коренастом, хорошо откормленном коне норвежской породы, столь же выносливом, как местные пони, но несколько более рослом. Минна и Бренда, которые, помимо всех прочих совершенств, были еще известны на всю округу как искусные наездницы, ехали на двух бойких пони. Лошадки эти, выращенные и воспитанные с несколько большим вниманием, чем обычно, доказывали как своим внешним видом, так и резвостью, что порода их, столь напрасно и незаслуженно презираемая, легко может дать красивых животных, отнюдь не утративших при этом ни своей живости, ни выносливости. Хозяев сопровождало двое слуг верхами и двое пеших; впрочем, последнее обстоятельство отнюдь не замедляло путешествия, ибо большая часть дороги была столь неровной или топкой, что лошади могли идти только шагом. Когда же попадался порядочный участок твердого и ровного пути, то достаточно было выбрать из стада пасущихся поблизости пони подходящую парочку, и продвигавшиеся по способу пешего хождения слуги тоже превращались во всадников.
Поездка проходила печально, почти без слов. Иногда только Магнус, снедаемый нетерпением и досадой, побуждал своего коня к более быстрому аллюру, но тотчас же, вспомнив о болезненном состоянии Минны, переходил опять на шаг и снова спрашивал у нее, как она себя чувствует и не слишком ли утомляет ее путешествие. В полдень путники сделали привал у прозрачного родника и подкрепили свои силы припасами, имевшимися у них в более чем достаточном количестве. Чистая ключевая вода, однако, оказалась не по вкусу Магнусу, и ее пришлось сдобрить доброй толикой чистейшего нанца. После того как во второй раз, а потом и в третий он наполнил и осушил свой внушительных размеров дорожный серебряный кубок с рельефным изображением немецкого купидона с трубкой и немецкого Бахуса, вливающего в пасть медведю целый жбан вина, старый шетлендец стал более общительным, чем в начале пути, досада его прошла, и язык развязался.
— Ну, дети мои, — обратился он к дочерям, — теперь нам осталось всего лига или две до жилища Норны; посмотрим, как-то старая колдунья нас примет.
Минна встретила слова отца слабым восклицанием, тогда как Бренда, пораженная до последней степени, воскликнула:
— Так, значит, это мы к Норне едем? Упаси нас Боже!
— А почему это — «упаси Боже»? — возразил Магнус, нахмурив брови. Почему это, хотел бы я знать, «упаси Боже» посетить родственницу, которая, может быть, своим искусством поможет твоей сестре, если вообще какая-либо женщина в Шетлендии, да и мужчина тоже, способны принести ей облегчение? Ты просто дурочка, Бренда, у твоей сестры куда больше здравого смысла. А ты, Минна, держись веселей — ты ведь еще крошкой любила слушать песни и сказки Норны и вешалась ей на шею, а Бренда плакала и убегала от нее, как испанский купец от голландского капера[88].
— Хотела бы я, отец, чтобы сегодня она не испугала меня так, как в детстве, — ответила Бренда, поддерживая разговор для того, чтобы дать Минне возможность молчать и вместе с тем чтобы доставить отцу удовольствие. — Но я такого наслышалась о ее жилище, что прямо дрожу при мысли явиться туда незваной.
— Ты дурочка, Бренда, — сказал Магнус, — если думаешь, что приезд родных может прийтись не по душе такой доброй и сердечной хиалтландке, как моя двоюродная сестра Норна. И знаешь, теперь, когда я все обдумал, так готов поклясться, что тут-то и кроется причина, почему она не приняла Эрика Скэмбистера! Давно уже не видел я дыма ее трубы, а вас так ни разу и не привез к ней. Как же ей после этого не быть на меня в обиде! Да только я скажу ей напрямик, что хоть такие вещи у нас и приняты, а все же я считаю неблаговидным вводить в расходы одинокую женщину, словно своего брата юдаллера, когда зимней порой ездим мы веселой гурьбой из усадьбы в усадьбу, разрастаемся, как снежный ком, и съедаем все, что найдется у хозяев.
— Ну, на этот раз мы можем не опасаться, что введем Норну в расходы, ответила Бренда, — у меня с собой достаточный запас всего, что только может нам понадобиться: рыбы, грудинки, соленой баранины, копченых гусей, столько, что не съесть и за неделю, а сверх того достаточно крепких напитков для вас, отец.
— Правильно, дочка, правильно, — заявил Магнус, — «хорошо снабженному кораблю — веселое плавание». Значит, нам придется просить у Норны лишь гостеприимного крова и хоть каких-нибудь постелей для вас с Минной. А что до меня, так я предпочитаю свой морской плащ и добрые сухие доски норвежского пола всяким пуховым подушкам и матрацам. Итак, Норна получит от нашего посещения одно только удовольствие и никаких забот.
— Хотелось бы мне, сэр, чтобы она посчитала наш приезд удовольствием, заметила Бренда.
— Как, дочка, что ты хочешь этим сказать? Клянусь святым мучеником Магнусом, — воскликнул юдаллер, — что же ты думаешь, что моя родственница язычница, которая не обрадуется встрече со своей собственной плотью и кровью? Эх, хотел бы я быть столь же уверенным в хорошем годовом улове, как я уверен в Норне! Нет, нет, я боюсь только, что мы можем не застать ее дома, ибо она вечно бродит по острову, все раздумывая над тем, чему уж не поможешь.
Услышав эти слова, Минна глубоко вздохнула, а Магнус продолжал:
— Ты вздыхаешь о том же, дитя мое? Ну что же, это заблуждение доброй половины человеческого рода; только бы не стало оно и твоим уделом.
Другой подавленный вздох словно подтвердил, что совет этот был дан слишком поздно.
— Мне кажется, что ты так же боишься Норны, как и твоя сестра, продолжал Магнус, вглядываясь в бледное лицо Минны. — Если так, то скажи только слово, и мы повернем обратно и помчимся, словно бакштагом, со скоростью пятнадцати узлов.
— Да, сестра, ради всего святого, — взмолилась Бренда, — вернемся домой! Ты ведь знаешь… ты помнишь… ты должна понимать, что Норна ничем не может помочь тебе.
— Это правда, — еле слышно ответила Минна, — но я не уверена… Она может ответить на один вопрос… вопрос, который только несчастный посмеет задать несчастному.
— Ну нет, — возразил Магнус, который из всего сказанного расслышал только последнее слово, — моя родственница не такова, чтобы отказать в помощи несчастному. Доход она имеет изрядный — как на Оркнейских островах, так и у нас, и немало платят ей полновесных лиспандов масла. Но львиная доля всего достается бедным, да и стыдно должно быть тому шетлендцу, который жалеет подать милостыню. Остальное она тратит, не знаю как, во время своих странствий по островам. Но вас позабавит и ее жилище, и Ник Стрампфер, которого она прозвала Паколетом. Многие считают его дьяволом, но только он настоящая плоть и кровь, как и все мы, и отец его жил на острове Грэмсей. Да, рад я буду снова увидеть Ника.
Пока Магнус разглагольствовал таким образом, Бренда, хотя и не одаренная столь пылким воображением, как ее сестра, но обладавшая зато более здравым житейским смыслом, обдумывала возможное влияние предстоящей встречи с Норной на здоровье Минны. В конце концов она решила переговорить с отцом наедине при первом же удобном случае, который представится во время их дальнейшего путешествия, и подробно рассказать ему все обстоятельства их ночного свидания с Норной, которое считала наряду с другими тревожными событиями, одной из причин угнетенного состояния Минны. Пусть отец сам рассудит, следует ли им ехать дальше к столь необычайной женщине и тем самым, быть может, подвергать расстроенные нервы Минны еще новому потрясению.
Но как раз, когда она пришла к подобному решению, Магнус одной рукой смахнул крошки с расшитого камзола, а другой — поднял в четвертый раз кубок разбавленного водой бренди, с важностью осушил его за успех путешествия и приказал собираться в дальнейший путь. Пока седлали пони, Бренда не без труда сумела дать понять Магнусу, что ей нужно поговорить с ним наедине. Это чрезвычайно удивило простодушного шетлендца, который в тех редких случаях, когда дело действительно требовало соблюдения тайны, мог быть нем как могила, но в обычной жизни настолько не любил скрытности, что самые важные свои дела обсуждал всегда совершенно открыто, в присутствии всей семьи, включая и челядь. Но еще больше изумился он, когда, намеренно очутившись вместе с Брендой «в кильватере», как он выразился, прочих всадников, он услышал из ее уст о ночном появлении Норны в Боро-Уестре и о тех потрясающих событиях ее жизни, о которых она поведала сестрам, к величайшему их удивлению. Долгое время он не мог произнести ни слова и ограничивался одними восклицаниями, но в конце концов разразился тысячью проклятий по адресу безумной родственницы, вздумавшей рассказать его дочерям такую ужасную повесть.
— Мне часто говорили, — произнес наконец Магнус, — что она помешанная, несмотря на всю свою мудрость и умение предсказывать погоду, но теперь, клянусь костями моего тезки-мученика, я сам начинаю этому верить. И куда нам теперь держать курс — сам не знаю, словно потерял компас. Узнай я все это раньше, еще до того, как мы двинулись в путь, я, пожалуй, остался бы дома, но когда мы заехали так далеко и Норна уже ждет нас…
— Ждет нас, отец! — воскликнула Бренда. — Но как это может быть?
— Как — не могу тебе объяснить, но та, которая знает, с какой стороны подует ветер, знает также, по какой дороге собираемся мы к ней ехать. А гнева ее вызывать не следует. Быть может, именно она наслала эту напасть на мою семью после размолвки, что произошла у нас из-за Мордонта, а если так, то в ее власти и снять чары. И она снимет их, а если нет, так я сумею ее заставить… Но сначала надо поговорить с ней по-хорошему.
Убедившись, таким образом, что они будут продолжать свое путешествие, Бренда решилась спросить у отца, правду ли рассказала им о себе Норна. Он покачал головой, с горечью пробормотал что-то и в кратких словах сообщил ей, что все, что касается ее увлечения чужестранцем и смерти отца, случайной и невольной причиной которой она оказалась, — печальная и бесспорная истина.
— Что же касается ребенка, — прибавил Магнус, — я так никогда и не узнал, что с ним сталось.
— Ребенка! — воскликнула Бренда. — Она ни слова не сказала нам о ребенке!
— Эх, отсохнул бы у меня язык, прежде чем я заикнулся об этом! Да, вижу я, что мужчине, хоть молодому, хоть старому, так же трудно скрыть что-либо от вас, женщин, как угрю остаться в своей яме, когда его ловят петлей из конского волоса: рано или поздно, а рыбак выгонит его из убежища и захлестнет поперек туловища.
— Но ребенок, ребенок, — настаивала Бренда, желавшая узнать все подробности ужасного происшествия, — что случилось с ребенком?
— Его увез, должно быть, этот негодяй Воан, — ответил Магнус, и резкость его тона доказывала, как тяжело ему говорить об этом.
— Воан? — переспросила Бренда. — Возлюбленный бедной Норны? Что это был за человек?
— Вероятно, такой же, как и все люди, — ответил старый шетлендец. — Я, впрочем, не видел его ни разу в жизни. Он посещал в Керкуолле все больше шотландские семьи, а я держался добрых старых норвежцев. Да, если бы Норна оставалась всегда в кругу сородичей, а не водила компании со своими шотландскими знакомыми, она и не встретилась бы с Воаном и дело могло бы принять совсем другой оборот. Но тогда и я не встретил бы твоей дорогой матери, Бренда, — прибавил он, и в больших его голубых глазах сверкнула слеза, — а это лишило бы меня и краткого незабываемого счастья, и долгого-долгого горя.
— Норна не могла бы вам заменить покойную матушку и быть для вас такой же верной спутницей и подругой — так по крайней мере мне кажется, судя по тому, что я слышала, — произнесла после некоторого колебания Бренда, но Магнус, растроганный воспоминаниями о любимой жене, отвечал ей с большей мягкостью, чем она ожидала.
— В те времена, — сказал он, — я готов был жениться на Норне. Это положило бы конец старой распре и помогло бы заживить старые раны. Все наши сородичи желали этого, и в тогдашнем моем положении — ведь в то время я еще не встретился с твоей дорогой матушкой — у меня не было никаких основании противиться их советам. Не суди о Норне и обо мне по нашему теперешнему виду. Она была молода и красива, а я — резв, как горный олень, и мало думал о том, в какую гавань держать курс, ибо много их, полагал я, найдется у меня с подветренной стороны. Но Норна предпочла этого Воана, и, как я уже говорил тебе, то было, быть может, самое большое благо, которое она могла для меня сделать.
— Ах, бедная Норна! — промолвила Бренда. — Но верите ли вы, батюшка, в ту сверхъестественную силу, что она себе приписывает, в таинственное видение, в карлика, в…
Но тут Магнус, которому все эти вопросы были чрезвычайно не по душе, прервал ее:
— Я верю, Бренда, в то, во что верили мои предки, и не считаю себя умнее их. А они все верили, что человеку, которого постигло тяжкое горе, провидение открывает духовные очи и позволяет страдальцу заглянуть в будущее. Это как бы удифферентование судна — да не будут мои слова приняты за кощунство, — добавил он, почтительно коснувшись рукой своей шляпы, — но и теперь после перемещения балласта бедная Норна тяжелее загружена на нос, чем любой оркнейский ялик, вышедший на охоту за морскими собаками. На борту у нее столько горя, что оно вполне уравновешивает те дары, которые получила она вместе со своим несчастьем. Они терзают ее чело, как терзал бы терновый венец, будь он даже датской королевской короной. И ты тоже, Бренда, не старайся быть умней своих отцов. Вот Минна, еще когда была здорова, имела такое уважение ко всему, что было написано по-норвежски, словно это была папская булла, составленная на чистейшей латыни.
— Бедная Норна, — повторила Бренда, — а ребенок? Он так и пропал?
— Ничего не знаю я о ребенке, — ответил Магнус еще более сердитым тоном, — знаю только, что сама Норна была очень больна и до его рождения, и после, так что мы старались, как могли, развлекать ее игрой на свирели да на арфе и всякими подобными средствами. Дитя прежде времени явилось в наш суетный мир, а потому всего вероятнее, что его давно уже нет в живых. Но ты ничего не слышала об этих вещах, Бренда, не будь же глупенькой девочкой и не спрашивай о том, о чем тебе знать не положено.
С этими словами юдаллер пришпорил своего коренастого конька и смело понесся вперед через кочки и рытвины. Впрочем, и для пони Бренды все неровности дороги были нипочем: так сильны были его ноги и точен и уверен шаг. Отец и дочь быстро нагнали кавалькаду; Магнус поехал рядом с печальной Минной, положив, таким образом, конец дальнейшим расспросам Бренды, так как говорить ей приходилось теперь лишь о том, что могла слышать сестра. Бренде ничего не осталось, как утешать себя надеждой, что врачевание Норны принесет Минне пользу, поскольку недуг ее коренился, по-видимому, в воображении, а средства, применявшиеся Норной, обычно бывали направлены как раз на эту душевную способность.
До сих пор дорога почти все время пролегала по торфяным болотам и вересковым пустошам; ее разнообразили только вынужденные объезды вокруг длинных и узких лагун, называемых на местном наречии воу, которые так глубоко врезаются в сушу, что хотя главный остров Шетлендского архипелага Мейнленд простирается в длину на тридцать с лишним миль, на нем нет, пожалуй, ни одного участка, удаленного более чем на три мили от соленой воды. Путники уже приближались к северо-западной оконечности острова и двигались теперь вдоль огромной гряды высоких скал, которые в течение тысячелетий противостоят гневному натиску Северного океана и всех раздирающих его ураганов.
— А вот и жилище Норны! — воскликнул наконец Магнус. — Взгляни вот туда, Минна, дитя мое, и если это тебя не рассмешит, то не знаю уж, что и думать! Видала ли ты, чтобы кто-нибудь, кроме скопы, устраивал себе подобное гнездо? Клянусь костями святого Магнуса, нет на свете другого подобного места, где обитало бы живое существо, лишенное крыльев, но одаренное разумом, если не считать скалы Фро-Стэк[89], близ острова Папы, где норвежский король заточил свою дочь, думая тем самым уберечь ее от любовников, да только, если верить сказанию, все это оказалось напрасным, ибо — хорошенько запомните это, девочки! — трудно уберечь паклю от пламени.
Глава XXVII
Три раза в мрачной
глубине
Раздался скорбный глас:
«Приблизься, дочь моя,
ко мне,
Откройся, не страшась».
Микл
Хотя никто, кроме прирожденного шетлендца, навострившего свой взгляд на малейших различиях во внешнем виде скал, которые ему приходится созерцать всю жизнь, не нашел бы в расположении жилища Норны ничего смешного, однако Магнус не без основания сравнил его с гнездом скопы, или морского орла. Жилище это было весьма небольших размеров и первоначально представляло собой одну из тех пещер, которые на Шетлендских островах называются боро, или домами пиктов, а в глубине Шотландии и на Гебридских островах — донами. То были, по-видимому, первые попытки возведения каких-то построек, своего рода промежуточное звено между лисьей норой, образованной случайным нагромождением гранитных глыб, и попыткой соорудить человеческое жилье из тех же камней, ничем не скрепленных и — насколько можно судить по оставшимся от них развалинам — без единого куска дерева и без малейшего намека на свод или лестницу. Каковы бы, однако, ни были эти бесчисленные руины, увенчивающие оконечность каждого мыса, каждый островок или любую другую возвышенность, пригодную для наблюдений и способную служить убежищем при нападении врага, они только подтверждают то, что в давно прошедшие времена народ, построивший эти боро, был весьма многочисленным, и население островов в ту эпоху было намного больше, чем можно предположить, исходя из других источников.
Боро, о котором идет речь в нашем повествовании, был перестроен и подновлен в позднейшие времена, очевидно, каким-нибудь местным владетелем или морским разбойником. Прельстившись выгодным положением здания, которое целиком занимало выдающийся в море выступ скалы и отделялось от суши довольно глубокой расселиной, он сделал в нем кое-какие изменения по канонам средневековой крепостной архитектуры: обмазал стены изнутри глиной и известкой, пробил окна, чтобы дать доступ свету и воздуху, и в довершение всего увенчал его крышей и разделил его на этажи, использовав обломки от потерпевших крушение кораблей и превратив, таким образом, все сооружение в башню, похожую на гигантскую, пирамидальной формы, голубятню. Башня эта представляла собой как бы двойную стену, в толще которой шли круговые, в виде колец, галереи, обычные для всех древних построек и служившие единственным убежищем для ее жалких обитателей.
Это необычное жилище, сложенное из тех же камней, что беспорядочно лежали кругом, и веками подвергавшееся воздействию стихий, было таким же серым, изъеденным непогодой и голым, как скала, служившая ему основанием и от которой его с трудом можно было отличить, — так подходило оно к ней по своей окраске и так мало отличалось правильностью своих очертаний от пика или обломка утеса.
Равнодушие ко всему окружающему, охватившее Минну в последние дни, на мгновение покинуло ее, когда она увидела жилище, которое в другую, более счастливую пору ее жизни возбудило бы ее любопытство и привело бы в восхищение. Даже теперь она, казалось, с интересом рассматривала это странное убежище, где, как она думала, ютилось горе и, возможно, безумие, сочетавшееся, как утверждала сама хозяйка и как тому верила Минна, с властью над стихиями и способностью общаться с потусторонним миром.
— Наша родственница, — пробормотала она, — хорошо выбрала себе жилище на этом клочке земли, где едва может присесть морская птица, а кругом беспредельное бушующее море. Да, для того, кто предался отчаянию и кто обладает магической силой, не найти лучшего убежища!
Зато Бренду охватил трепет, когда взглянула она на жилье, к которому они приближались по трудной, опасной и весьма ненадежной тропинке, проходившей порой, к ужасу молодой девушки, по самому краю пропасти. И хотя она была истой шетлендкой и знала, что вполне может положиться на ум и осторожность своего крепконогого пони, временами, однако, и у нее начиналось головокружение. Особенно испугалась она в одном месте. Она ехала во главе отряда и когда обогнула острый выступ скалы, то вдруг ноги ее, касавшиеся бока животного, на мгновение очутились над самой пропастью, и одно только пустое пространство отделяло подошвы ее башмаков от белых бурунов сердитого океана, который бился, ревел и пенился внизу, на глубине в пятьсот футов. Однако то, что девушку другой страны повергло бы в состояние, близкое к помешательству, для Бренды оказалось только мгновенным неприятным ощущением, которое тотчас же сменилось надеждой, что величие окружающей природы благотворно подействует на воображение Минны.
Бренда невольно обернулась, чтобы взглянуть, как сестра ее проедет опасное место, которое сама она только что миновала, и услышала громкий голос отца: для него самого подобные горные тропы были столь же привычны, как и гладкое морское побережье, но тут он тревожно крикнул: «Осторожно, ярто!»[90] — в ту минуту, как Минна с загоревшимся взглядом вдруг выпустила поводья, протянула над пропастью руки и подалась вперед, как дикий лебедь, когда, весь трепеща, раскрывает он свои широкие крылья, чтобы ринуться с утеса в воздушную стихию. Бренда почувствовала невыразимый ужас, от которого долго потом не могла опомниться, хотя в следующее же мгновение она увидела, как сестра ее вновь овладела собой и выпрямилась в седле: страшная опасность миновала, а вместе с ней и роковое искушение, если это вообще было искушением. Спокойный и верный пони, на котором ехала Минна, обогнул тем временем выступ скалы и направил свои мерные и твердые шаги прочь от пропасти.
Путники достигли теперь более ровного и открытого участка — плоской поверхности гранитного перешейка, который становился все уже и заканчивался стремниной, отделявшей небольшой пик с жилищем Норны, по-местному стэк, от главной гряды утесов. Этот естественный ров, глубокий, темный и извилистый, словно созданный конвульсиями природы, книзу настолько сужался, что дно его было едва различимо, а кверху становился шире, так что утес с жилищем Норны, составлявший крайнюю оконечность мыса, казался наполовину отторгнутым от остальной суши; впечатление это усугублялось наклоном скалы, как бы отшатнувшейся от земли и нависшей над морем вместе с венчавшим ее вершину строением.
Угол этого наклона был так велик, что, казалось, утес вот-вот обрушится в море, увлекая с собой старую башню, и человек робкий, пожалуй, побоялся бы ступить на него ногой, из страха, что даже столь малая дополнительная нагрузка, как вес его собственного тела, ускорит катастрофу, которая и так уже казалась неминуемой.
Не тревожа себя, однако, подобными фантазиями, старый юдаллер и его дочери подъехали ко рву. Здесь они спешились и оставили пони под присмотром одного из слуг, наказав снять с них поклажу и пустить их отдыхать и пастись на ближайшей вересковой поляне. Затем путники направились к воротам, которые в прежние времена соединялись с землей при помощи глубокого подъемного моста, остатки которого кое-где еще были видны. Но самый мост был давным-давно разрушен и заменен постоянным пешеходным, чрезвычайно узким мостиком без перил, сооруженным из бочарной клепки, покрытой дерном, и опиравшимся на некое подобие арки из челюстей кита. На этот-то «мост страха» юдаллер ступил своей обычной, величественной и грузной поступью, что подвергло величайшему риску как самый мост, так и собственную персону Магнуса. Дочери последовали за ним более легким и поэтому не столь опасным шагом, и вскоре все трое оказались перед низким и массивным входом в обиталище Норны.
— А что, если ее действительно не окажется дома? — сказал Магнус, награждая черную дубовую дверь тяжелыми ударами кулака. — Ну что же, тогда мы все-таки отдохнем здесь денек, поджидая ее, и заставим Ника Стрампфера заплатить за это промедление блендом и бренди.
Не успел он договорить, как дверь открылась и глазам девушек предстал к ужасу Бренды и к изумлению Минны — коренастый, широкоплечий карлик четырех футов пяти дюймов ростом. Голова у него была чудовищной величины, и черты лица вполне ей соответствовали: огромный рот, невероятных размеров, задранный кверху нос с двумя глубокими черными ноздрями, страшно толстые, выпяченные губы и громадные, косящие в стороны глаза; карлик сначала дерзко вытаращил их на юдаллера, а потом принялся насмешливо подмигивать ему как старому знакомому, не произнося при этом ни единого слова. Молодые девушки еле могли поверить, что перед ними не сам страшный демон Тролд, сыгравший такую видную роль в рассказе Норны. Магнус тем временем обратился к страшному существу тоном снисходительного дружелюбия, каким высшие говорят с низшими, когда хотят почему-либо снискать их доверие и расположение. Тон этот, кстати сказать, в силу самой своей фамильярности столь же оскорбителен, как и прямое подчеркивание превосходства одного собеседника над другим.
— А, Ник, дружище Ник! — воскликнул юдаллер. — Вот и ты! Здравый и невредимый, точь-в-точь как твой тезка святой Николай, вырубленный топором из деревянной колоды для голландского рыболовного судна. Как живешь, Ник? Или тебе больше по нраву прозвище Паколет? А это вот мои дочери, Николас; видишь, какие красотки, не хуже, пожалуй, тебя самого.
Ник осклабился и сделал в виде приветствия неуклюжий поклон, но его широкая изуродованная фигура продолжала по-прежнему прочно стоять в дверях.
— Ну, дочки, — сказал Магнус, у которого были, по-видимому, свои причины любезно разговаривать с Ником, что, по его мнению, было лучшим способом задобрить этого цербера, — это вот и есть Ник Стрампфер. Хозяйка прозвала его Паколетом, ибо он, видите ли, такой же легконогий карлик, как и тот, что не хуже чайки летал на своей деревянной лошадке… Помните, вы читали о нем в старой детской книжке «Валентин и Орсон», когда были маленькими. И будьте спокойны: Ник умеет помалкивать о делах своей хозяйки, ни разу не выдал он ни одного из ее секретов, ха-ха-ха!
Страшный карлик осклабился при этом еще в десять раз шире и, чтобы пояснить девушкам остроту Магнуса, разинул свои чудовищные челюсти, закинул назад голову и показал в глубине своей необъятной пасти короткий и сморщенный обрубок языка, способный, быть может, помогать при глотании, но совершенно негодный для произношения членораздельных звуков. Был ли он отрезан как жестокое наказание или пострадал от какой-нибудь ужасной болезни — сказать было трудно, но ясно было, что несчастный не родился немым, ибо он прекрасно слышал. Обнаружив таким образом перед всеми свое страшное уродство, он разразился в ответ на веселые замечания Магнуса громким, жутким, режущим ухо хохотом, который казался тем страшнее, что карлик смеялся как бы над собственным убожеством. Испуганные сестры молча посмотрели друг на друга, и даже сам Магнус Тройл казался несколько смущенным.
— А скажи-ка, — продолжал он после минутного молчания, — как давно не прополаскивал ты свою глотку, широкую, как Пентленд-Фёрт, доброй толикой бренди? А у меня ее с собой изрядный запасец, и первейшего сорта, так-то, дружище Ник.
Карлик нахмурил свои нависшие брови, покачал бесформенной головой и ответил быстрым выразительным жестом, вскинув правую руку вровень с плечом и указав большим пальцем назад, за спину.
— Как, — воскликнул старый норвежец, прекрасно понявший значение этого жеста, — она рассердится? Ну да уж ладно, старина, дам я тебе целую фляжку, пей себе на здоровье, когда ее не будет дома. Губы и глотка у тебя небось пить-то умеют, даром что не могут говорить.
Паколет только мрачно ухмыльнулся в знак согласия.
— Ну, а теперь, — заявил Магнус, — посторонись-ка и дай мне провести дочерей к их уважаемой родственнице. Клянусь костями святого Магнуса, тебе не придется в этом раскаиваться! Ну нечего, нечего качать головой: уж если твоя хозяйка дома, мы увидим ее!
Карлик снова, частью знаками, а частью какими-то странными и весьма неприятными звуками, объяснил, что не может впустить их, и юдаллер начал сердиться.
— Ну ладно, ладно, парень, — сказал он, — довольно я слушал твою тарабарщину, убирайся с дороги, а если что и случится, так за все отвечаю я.
С этими словами Магнус Тройл властной рукой взял Паколета за ворот его синей домотканой куртки, решительно, но не грубо отодвинул в сторону и вошел в дом, сопровождаемый Минной и Брендой. Девушки, напуганные тем, что им пришлось увидеть и услышать, не отставали от него ни на шаг. Мрачный и извилистый коридор, по которому устремился Магнус, слабо освещался сверху узкой бойницей, выходившей во внутреннюю часть здания и первоначально предназначавшейся, должно быть, для аркебуза или кулеврины, охранявших вход.
Когда Магнус и дочери его приблизились к этой бойнице — а шли они медленно и осторожно, — то свет, и без того уже слабый, внезапно совсем померк, и Бренда, взглянув наверх, чтобы понять, что случилось, задрожала от страха, ибо различила бескровное, еле видное в полутьме лицо Норны, которая молча смотрела на них сверху. Собственно говоря, не было ничего странного в том, что хозяйка дома пожелала взглянуть на нежданных посетителей, столь бесцеремонно ворвавшихся в ее владения. Но ее обычная бледность, казавшаяся еще страшнее в окружающем полумраке, неподвижная суровость ее взгляда, в котором не светилось ни радости, ни даже простой вежливости, обычной при встрече гостей, ее мертвое молчание, так же как и странность всего ее жилища, еще более усилили ужас, овладевший Брендой. Что касается Магнуса и Минны, то они медленно прошли вперед, так и не заметив появления своей необычайной родственницы.
Глава XXVIII
В ее очах сверкнула мгла,
И, к небу длань воздев,
Колдунья глухо начала
Магический напев.
Микл
— Это, должно быть, лестница, — сказал юдаллер, споткнувшись в темноте о неровно поднимавшиеся ступени, — если мне не совсем еще изменила память, здесь должна быть лестница. А там, — прибавил он, останавливаясь у полуоткрытой двери, — сидит обычно сама хозяйка, и тут она хранит всю свою снасть. Возится она с ней, как черт во время бури.
Высказав столь непочтительное сравнение, Магнус в сопровождении дочерей вступил в полутемную комнату, где сидела Норна. Вокруг нее в беспорядке громоздились книги на разных языках, свитки пергамента, таблички и камни, испещренные прямыми и угловатыми буквами рунического алфавита, и многие другие предметы, которые в глазах невежественного лица легко могли сойти за атрибуты чернокнижия. Над неуклюжим, грубо сложенным камином висела старая кольчуга, а кругом валялись и остальные доспехи: шлем, алебарда и копье. На полке были разложены в большом порядке весьма любопытные каменные топоры из зеленоватого гранита, которых множество находят на Шетлендских островах; местные жители называют их «чертовы пальцы» и считают отводящими молнию. Эту коллекцию диковинок дополняли каменный жертвенный нож, быть может, служивший когда-то для принесения человеческих жертв, и несколько бронзовых орудий, называемых «кельты», вопрос о назначении которых лишил покоя не одного достойного антиквария. Множество других предметов, которые трудно было не только назвать, но и описать, валялось в беспорядке по всему помещению. В углу, на куче сухих водорослей, лежало существо, при первом взгляде напоминавшее огромного безобразного пса, но при ближайшем рассмотрении оказавшееся тюленем, прирученным ради забавы самой Норной.
При появлении стольких «чужих» неуклюжее животное насторожилось и ощетинилось совершенно так же, как обыкновенная собака. Норна, однако, осталась неподвижной. Она сидела за столом из грубо отесанного гранита с гранитными же неуклюжими подставками вместо ножек. На столе, кроме старинной книги, которую Норна, видимо, весьма внимательно изучала, лежал пресный хлебец, сделанный из трех долей овсяной муки грубого помола и одной доли сосновых опилок, какой едят бедные норвежские крестьяне, и стоял кувшин с водой.
Несколько мгновений Магнус Тройл молча глядел на свою почтенную родственницу, тогда как на его спутниц вся эта непривычная, диковинная обстановка произвела совершенно различное впечатление: Бренду она заставила задрожать от страха, а Минну, правда, всего лишь на мгновение, — позабыть свою грусть и апатию, пробудив в ней чувство любознательности, не лишенной, впрочем, тоже некоторого благоговейного трепета. Наконец Магнус нарушил молчание: не желая, с одной стороны, обидеть свою уважаемую родственницу, а с другой — стремясь показать, что он ничуть не смущен оказанным ему приемом, он начал разговор следующим образом:
— Добрый вечер, сестрица Норна. Мои дочери и я проделали немалый путь, чтобы повидать тебя.
Норна подняла глаза от своего фолианта, взглянула прямо на посетителей и снова опустила взгляд на страницу, в чтение которой казалась глубоко погруженной.
— Ну что же, двоюродная сестрица, — продолжал Магнус, — если ты занята — ничего, мы можем и подождать, пока ты освободишься. А ты, Минна, взгляни-ка в окно, посмотри, какой славный вид открывается отсюда на мыс: до него прямо рукой подать, всего каких-нибудь четверть мили, а волны-то как высоко вздымаются, стеньгу могли бы захлестнуть! А что за славный тюлень у нашей уважаемой родственницы! Эй, тюленюшка, фью, фью!
Единственным ответом тюленя на попытку Магнуса завести с ним знакомство было глухое ворчание.
— Э, да он, видно, не такой ученый, — продолжал юдаллер, стараясь говорить с самым развязным и непринужденным видом, — как тюлень Питера Мак-Роу, старого волынщика из Сторноуэя. Тот как услышит, бывало, мелодию «Каберфэ», так и начнет бить хвостом, а на прочие песни не обращает никакого внимания…[91]. Ну, так как же, двоюродная сестрица, — закончил свою речь Магнус, увидев, что Норна захлопнула книгу, — намерена ты оказать нам гостеприимство или прикажешь покинуть дом нашей кровной родственницы и искать другого убежища на ночь глядя?
— О безумное, жестокосердное племя, глухое, как аспид, к голосу заклинателя! — ответила, обращаясь к ним, Норна. — Зачем пришли вы ко мне? Вы отвергли все мои прорицания, все предостережения о грядущей беде, и вот она разразилась, и вы ищете моего совета, когда он уже бесполезен.
— Послушай, почтенная родственница, — сказал юдаллер своим обычным, смелым и полным достоинства тоном, — скажу тебе откровенно, что встречать нас таким образом — это с твоей стороны и нелюбезно, и даже грубо. Правда, я никогда не видал аспида по той простой причине, что они в наших краях не водятся, но прекрасно представляю себе, что это такое, и никак не могу считать подобное сравнение подходящим для меня и моих дочерей. Это я прямо тебе говорю. И если бы не кое-какие к тому причины и не наше с тобой давнишнее знакомство, так минуты не остался бы я в твоем доме. Но я пришел к тебе с самыми лучшими чувствами и не забыл долга вежливости, а потому и тебя прошу ответить мне тем же, а иначе мы уйдем, и пусть позор падет тогда на твою негостеприимную кровлю.
— Как смеешь ты, — воскликнула Норна, — произносить столь дерзкие слова в жилище той, к которой все смертные, да и порой вы сами, приходите за советом и помощью! Тот, кто обращается к Рейм-кеннару, должен говорить тихим голосом, ибо по единому слову его и ветры, и волны смиряют свое буйство.
— Ветры и волны могут смиряться сколько им угодно, — тоном, не допускающим возражений, произнес юдаллер, — а я не хочу. В доме друга я разговариваю так же смело, как в моем собственном, и ни перед кем не спускаю паруса.
— И ты полагаешь, что своей дерзостью заставишь меня отвечать на вопросы?
— Почтенная родственница, — ответил Магнус Тройл, — я, конечно, не так сведущ в древних норвежских сагах, как ты, но зато знаю, что, когда в давние времена норвежские богатыри нуждались в помощи ведьмы или предсказательницы, они являлись к ее обиталищу с топором на плече и добрым мечом в руке и заставляли дивные силы, к которым они взывали, выслушивать вопросы и давать на них ответы, будь то хоть сам Один.
— Брат, — промолвила тогда Норна, поднимаясь и выступая вперед, — твои слова пришлись мне по душе, и вовремя ты произнес их, к счастью для себя и своих дочерей, ибо если бы вы покинули мой кров, не получив ответа, утреннее солнце никогда больше не засияло бы над вашими головами. Духи, служащие мне, ревнивы, и деяния их тогда лишь обращаются на благо людям, когда смелый и свободный человек подчиняет их своей неустрашимой воле. А теперь говори, что тебе от меня надо?
— Здоровья для моей дочери, — ответил Магнус. — Ее не могут вылечить никакие средства.
— Здоровья для твоей дочери? — переспросила Норна. — А в чем же заключается ее недуг?
— Пусть врач, — ответил Магнус, — сам назовет этот недуг; все, что я могу сказать тебе о нем, — это…
— Молчи, — прервала его Норна, — я знаю все, что ты мог бы мне сказать, и даже больше, нежели ты сам знаешь. Ну, садитесь теперь, а ты, девушка, обратилась она к Минне, — вот сюда. — При этом она указала на кресло, с которого только что встала. — Когда-то оно служило сиденьем Гиерваде, от чьего голоса звезды меркли и сама луна бледнела на небосклоне.
Медленным и робким шагом Минна подошла к указанному ей подобию кресла, грубо высеченному из камня неумелой рукой какого-нибудь средневекового мастера.
Бренда, стараясь держаться как можно ближе к отцу, опустилась рядом с ним на скамью, недалеко от Минны, и устремила на нее пристальный взгляд, полный страха, сострадания и тревоги. Трудно сказать, какие именно чувства волновали в эту минуту нежную и любящую девушку. Не обладая свойственной Минне впечатлительностью и не очень-то веря во все сверхъестественное, она чувствовала только смутный и неопределенный страх перед тем, что должно было теперь совершиться у нее на глазах. Но еще сильнее тревожилась она за сестру, которая в глубокой задумчивости безропотно готова была подчиниться Норне. Бренду пугала мысль, не пойдет ли врачевание во вред слабой, душевно измученной Минне, на чью восприимчивую натуру уже вся окружающая обстановка должна была произвести сильнейшее впечатление.
Бренда не отводила глаз от сестры, сидевшей в грубом кресле из темного гранита: ее изящная фигура и весь нежный облик представляли резкий контраст с еле обтесанным и угловатым камнем, щеки и губы были белы как мел, а в поднятом кверху взоре светилась восторженная решимость, вполне соответствовавшая как ее собственному характеру, так и свойству ее недуга. Затем младшая сестра взглянула на Норну: та, монотонно бормоча что-то про себя, бесшумно скользила по комнате, собирая разные вещи и ставя их одну за другой на стол. Наконец Бренда с тревогой посмотрела на отца, стараясь заключить по его виду, разделяет ли он в какой-то мере ее страх относительно влияния, какое ожидаемая сцена могла оказать на здоровье и рассудок Минны. Но Магнус Тройл, казалось, не питал на этот счет никаких опасений: он с непоколебимым спокойствием наблюдал за приготовлениями Норны и ждал, по-видимому, событий с тем самообладанием, с каким друг или любящий родственник, вполне полагающийся на мастерство искусного хирурга, следит за приготовлениями к серьезной и болезненной операции, на благополучный исход которой он твердо надеется.
Норна тем временем продолжала свои приготовления и выставила на каменный стол множество разнообразных предметов, в том числе небольшую жаровню с углями, маленький тигель и тонкую свинцовую пластинку. Затем она громко произнесла:
— Хорошо, что я была предупреждена о вашем прибытии задолго до того, как вы сами решили сюда явиться. Иначе как могла бы я приготовить заранее все, что нужно? Девушка, — обратилась она затем к Минне, — где ты чувствуешь боль?
В ответ больная приложила руку к левой стороне груди.
— Верно, — воскликнула Норна, — верно! Здесь таится источник и счастья, и горя! А вы, отец и сестра, не сочтите мои слова праздными, не думайте, что я говорю наугад. Правильно установив, где кроется зло, я смогу, быть может, уменьшить его жестокость, ибо исправить его, какие бы силы ни пришли мне теперь на помощь, уже невозможно! Сердце! Коснись только сердца, и глаза померкнут, пульс ослабеет, живительный ток крови замедлит свое обращение и бессильно опустятся руки и ноги, словно травы морские, увядающие под летним солнцем. Все радостные надежды угаснут навек, и останутся только память о прошлом счастье и страх перед неизбежным грядущим горем. Но пора, пора Рейм-кеннару приниматься за дело! Хорошо, что для этого все уже приготовлено.
Она сбросила длинный темный плащ и осталась в короткой кофте из голубого уодмэла и такой же юбке с нашитыми на нее фантастическими узорами из черного бархата и поясом в виде цепи из причудливых серебряных фигур. Затем Норна сняла сетку, покрывавшую ее седые косы, резко тряхнула головой, и спутанные густые пряди волос рассыпались по ее плечам и лицу, почти полностью скрыв его черты. После этого она поставила тигель на уже упомянутую жаровню, капнула на угли несколько капель из какой-то склянки, смочила свой морщинистый указательный палец жидкостью из другого небольшого сосуда, и, приблизив его к углям, произнесла низким и звучным голосом: «Огонь, делай свое дело!» И едва раздались эти слова, как видимо, в силу какой-то неизвестной присутствующим химической реакции, угли под тиглем начали мало-помалу разгораться. Норна, словно досадуя на эту задержку, поспешно отбросила назад свои растрепанные космы и принялась изо всех сил дуть на угли. Черты лица ее озарились красным отблеском от искр и огня, а глаза засверкали сквозь пряди волос, словно зрачки дикого зверя, глядящего из глубины логова. Яркое пламя охватило наконец угли. Тогда Норна перестала дуть и, пробормотав, что духи стихий ждут благодарности, затянула своим обычным, однообразным, но полным какого-то дикого одушевления речитативом следующие слова:
— В дымных перьях, краснокрылый,
Полный злой и доброй силы,
Ты живешь своим теплом,
Север, спящий мертвым сном,
Скромный греешь ты очаг,
Ты дворцы сжигаешь в прах,
Дивной властью все другие
Превосходишь ты стихии,
И за помощь в ворожбе
Благодарность шлю тебе.
С этими словами Норна отделила небольшую часть от лежавшей на столе свинцовой пластинки и бросила ее в тигель. От жара горящих углей металл начал плавиться, а Норна тем временем пела:
— Херта, мать-земля, свой дар
Тоже шлет для тайных чар.
Изобильна и тучна,
Пищу всем несет она.
Люди вырыли металл,
Что в глубинах гор лежал.
Из него был гроб отлит,
В землю вновь он был зарыт.
Но проникла я в гробницу,
Вновь взяла его частицу
И за помощь в ремесле
Благодарность шлю земле.
Затем она плеснула из кувшина немного воды в большую чашу или кубок и снова запела, медленно помешивая в нем концом своего посоха:
— Островов родных оплот,
Слушай, о стихия вод!
Можешь смыть ты, о вода,
Крепости и города
И залить, прорвав плотины,
Нидерландские низины,
Но гранитных наших скал
Не разрушит мощный вал.
А теперь, вода, покорно
Выполняй веленья Норны.
Схватив щипцы, Норна сняла тигель с жаровни и вылила свинец, который успел уже расплавиться, в чашу с водой, приговаривая:
— Так смешайте же, стихии,
Ваши силы колдовские.
При соприкосновении с водой расплавленный металл зашипел и превратился, как это обычно бывает, в странного вида комок, словно слепленный из отдельных причудливой формы фигурок, хорошо знакомых тем, кто в детстве проделывал подобные же опыты и кому его детская фантазия позволяла узнавать в отдельных кусочках металла то предметы домашнего обихода, то ремесленные орудия, то еще что-либо подобное. Норна, видимо, задалась той же целью, ибо принялась тщательно рассматривать свинцовую массу, разламывая ее на отдельные части, но, видимо, не находя того, что желала найти.
В конце концов она снова забормотала, скорее для себя, чем для своих гостей.
— Это он, Невидимый, обижен, что его обошли. Он требует дани даже тогда, когда сам не участвует в общей работе. Так слушай же голос Рейм-кеннара и ты, суровый тучегонитель!
Тут Норна еще раз бросила свинцовый комок в тигель; мокрый металл зашипел и забрызгал, коснувшись раскаленных докрасна стенок сосуда, и скоро снова превратился в сплошную расплавленную массу. Старая сивилла тем временем отошла в глубь помещения и быстро распахнула ставень окна, выходившего на северо-запад. В комнату хлынули косые лучи заходящего солнца, лежавшего уже совсем низко на огромной гряде пурпурных облаков, которые, предвещая близкую бурю, тяжелой пеленой закрыли горизонт и словно простерли свои крылья над волнами беспредельного океана. Повернувшись в ту сторону, откуда в это мгновение дул, глухо завывая, морской бриз, Норна обратилась к духу ветров и запела голосом, напоминающим голос этой стихии:
— Ты вздымаешь гребни волн,
Ты рыбацкий гонишь челн,
Ты о рифы близ земли
Разбиваешь корабли
Иль ведешь их к дальним странам
По морям и океанам.
Ты сердит: зачем другие
Призывала я стихии?
Полно, чтоб тебя унять,
Из волос я вырву прядь,
Ты любил в порыве нежном
Их ласкать крылом мятежным,
Так бери же их, хватай,
С ними в небо улетай
И лети над океаном
Вместе с чайкой и бакланом,
Дар желанный получив,
Дух, ты слышал мой призыв?
Эти слова тоже сопровождались соответствующим действием: Норна резким движением вырвала у себя прядь волос и, не переставая петь, развеяла их по ветру. Затем она закрыла ставень, и комната вновь погрузилась в таинственный полумрак, гораздо более подходивший к характеру и занятиям Норны. Расплавленный свинец был еще раз вылит в воду, и колдунья опять с величайшим вниманием принялась рассматривать различные причудливые формы, которые принял застывший металл. Наконец легким восклицанием и движением руки Норна дала понять присутствующим, что колдовство ее увенчалось успехом. Она отделила от причудливой массы кусочек свинца величиной с небольшой орех, похожий на человеческое сердце, и, приблизившись к Минне, запела снова:
— Там, где ключ волшебный бьет,
Никса деву стережет;
Там, где волны блещут пеной,
С песней ждет ее сирена;
Эльфов след заметив, дева
Оскорбит их королеву,
Ту, что к гному вступит в грот,
Страшное проклятье ждет.
О никса, о эльф, о сирена, о гном,
Минну Тройл не увлечь вам своим колдовством,
Ибо корни недуга ее и тоски
По-иному таинственны и глубоки.
Минна, которая, предавшись своим грустным мыслям, давно уже не слушала Норну, вдруг как бы очнулась и вперила в нее жадный взгляд, словно ожидая услышать из ее уст что-то глубоко ее затрагивающее. Тем временем северная сивилла просверлила в сердцевидном кусочке свинца небольшое отверстие и продела в него золотую проволоку, чтобы его можно было повесить на цепочку или ожерелье. Затем она продолжала свою песню:
— Тот, в чьей власти ты сейчас,
Сильнее Тролда во сто раз.
Он поет сирен нежнее,
Он танцует легче феи,
Колдовать над сердцем станет
Он измучит и изранит,
Краску сгонит он со щек,
Мутным сделает зрачок.
Но тебе понятны ль, дева,
Эти дивные напевы?
И Минна ответила ей тоже стихами, как это было в обычае у древних скандинавов при самых разнообразных — как веселых, так и трагичных обстоятельствах:
— Взгляд, слово иль знак — все пойму я, о мать,
Загадку твою я смогу разгадать.
— Ну, слава небесам и всем святым! — воскликнул Магнус. — Вот первые осмысленные слова, которые она произнесла за много дней.
— И они станут последними на много месяцев, если ты еще раз вздумаешь прервать мои заклинания, — ответила Норна, возмущенная его вмешательством. Отвернитесь оба к стене и не оборачивайтесь, чтобы не навлечь на себя мой гнев. Оба вы недостойны видеть то, что здесь происходит: ты, Магнус Тройл, из-за своего самомнения и дерзкого ума, а ты, Бренда, из-за легкомысленного неверия в то, что выше твоего ограниченного понимания. Ваши взгляды только ослабляют чары, ибо незримые силы не терпят недоверия.
Магнус, не привыкший, чтобы к нему обращались столь повелительным тоном, собирался уже довольно резко ответить, но, вспомнив, что дело идет о здоровье Минны, а говорит с ним женщина, испытавшая много горя, сдержал свой гнев, опустил голову, пожал плечами и принял требуемое положение, отведя взгляд от стола и отвернувшись к стене. Бренда по знаку отца последовала его примеру, и оба погрузились в глубокое молчание.
Тогда Норна снова обратилась к Минне:
— Внемли же, дева: это слово
Тебе вернет румянец снова.
Тебе волшебный талисман
Взамен потери нынче дан;
Его носи ты на груди
И облегченья мукам жди,
Когда, вступив в собор Керкуолла
В день ярмарки святого Оллы,
Сойдутся в силу предсказанья
Нога в крови с кровавой дланью.
При последних словах кровь бросилась в лицо Минне, ибо она поняла, что Норне известна тайная причина ее страданий. Эта мысль пробудила в сердце Минны надежду на счастливый исход, который, казалось, предвещала колдунья. Не смея, однако, выразить свои чувства более явным образом, бедная девушка прижала исхудавшую руку Норны сначала к своей груди, а потом к сердцу, орошая ее при этом слезами.
С большим человеческим участием, нежели она проявляла обычно, Норна отняла свою руку у Минны, проливавшей теперь целые потоки слез, затем, с несвойственной ей до того нежностью, она прикрепила свинцовое сердце к золотой цепочке и повесила Минне на шею. При этом она запела последнюю строфу своего заклинания:
— Терпенье, терпенье! Оно от невзгод,
Как плащ от ненастья, всегда нас спасет.
Свинцовое сердце — волшебный мой дар
Носи на цепочке, горящей, как жар,
И помни: волшебные эти приметы,
Что Норной напевы недаром пропеты.
Храни их от близких и любящих глаз,
Пока не пробьет предсказания час.
Кончив петь, Норна заботливо поправила на шее у Минны золотую цепочку так, чтобы совершенно скрыть ее под платьем, и на этом закончила обряд заклинания, который до самого последнего времени не переставал применяться на Шетлендских островах, где простой народ приписывает любой недуг, не имеющий видимой причины, демону, укравшему сердце из груди больного. Заклинание это состоит в замене пропавшего сердца свинцовым, которое получается описанным выше способом; к обряду этому прибегали вплоть до самых последних лет. Если воспринимать потерю сердца как метафору, этот недуг можно было бы встретить повсеместно, но поскольку столь простое и оригинальное лечение его применяется именно в земле Туле, было бы непростительно не увековечить его в романе, посвященном древнему шетлендскому быту[92].
Норна еще раз напомнила своей пациентке, что если она покажет полученные ею волшебные дары или расскажет о них, то они потеряют силу предрассудок, как известно, крепко укоренившийся в суеверном воображении всех народов. Под конец Норна, снова расстегнув только что ею же самой застегнутый воротник Минны, показала девушке звено золотой цепочки, в котором та сейчас же признала часть цепи, когда-то подаренной Норной Мордонту Мертону. Это означало, очевидно, что он жив и находится под ее покровительством. Минна взглянула на старую сивиллу с крайним изумлением, но та приложила палец к губам в знак молчания и вторично спрятала цепочку среди складок одежды, столь скромно и тщательно прикрывавших прекраснейшую грудь и нежнейшее в мире сердце. Затем Норна залила угли и, когда вода зашипела, коснувшись горячей золы, разрешила Магнусу и Бренде обернуться, потому что дело свое она закончила.
Глава XXIX
Старухи этой все в душе боятся,
Но все-таки приходят к ней узнать,
Когда красотка на любовь ответит
Иль злобная разлучница умрет,
Где скрылся вор, укравший серебро,
И как лечить от ящура скотину.
А между тем пророчица безумна,
Но и в безумии своем умеет
Все тайны ловко вызнать у глупцов
И, отвечая, им же возвращать их.
Старинная пьеса
Норна и в самом деле имела право на благодарность старого юдаллера, ибо действительно вылечила Минну от ее странного недуга. Старая сивилла снова распахнула окно, а Минна, осушив слезы, встала и с нежной доверчивостью бросилась на шею отцу, умоляя простить ее за все огорчения, которые причинила ему в последнее время. Нечего и говорить, что это прощение было ей тут же даровано, причем Магнус проявил такие горячие, хотя и несколько грубоватые, отцовские чувства и так долго и крепко обнимал свое дитя, что можно было подумать, будто оно только что было вырвано из когтей самой смерти. Когда же он выпустил ее наконец из объятий, она бросилась на шею сестре, выражая больше слезами и поцелуями, чем словами, как горько она сожалеет о своем безрассудном поведении. Тем временем юдаллер почел необходимым высказать свою благодарность Норне, чье искусство оказалось таким чудодейственным. Но едва он успел проговорить: «Глубокопочитаемая родственница, я всего лишь простой старый норвежец…» — как она прервала его, приложив палец к губам.
— Вокруг нас витают силы, — сказала она, — которые не следует гневить звуками человеческого голоса или выражением человеческих чувств. Порой они восстают даже против меня, их могучей повелительницы, только потому, что я ношу еще эту бренную оболочку. Итак, бойтесь их и храните молчание. Я одна, ибо деяния мои вознесли меня над ничтожной юдолью смертных с ее повседневными нуждами и ходячим милосердием, я одна, лишившая жизни того, кто дал ее мне, я, стоящая одиноко на утесе неизмеримой высоты, отрешенная от земли, которую едва попирают мои презренные стопы, — только я могу совладать с этими грозными силами. Не страшитесь поэтому, но сдерживайте свои порывы, и пусть этот вечер будет для вас вечером поста и молитвы.
Если еще до начала заклинания юдаллер не был склонен возражать своей родственнице, то теперь, когда дело увенчалось столь видимым успехом, у него было еще меньше желания с ней спорить. Итак, он молча уселся и взял в руки объемистый том, лежавший поблизости, в виде крайнего средства избежать того состояния, какое по-французски называется ennui[93], хотя прежде не было случая, чтобы Магнус принялся с подобной целью за чтение. Книга оказалась как нельзя более по вкусу старому юдаллеру, ибо то было хорошо известное сочинение Олауса Магнуса о нравах и обычаях древних норвежцев. К несчастью, сей труд был написан по-латыни, тогда как Магнус гораздо лучше понимал по-датски и по-голландски. Но зато это было прекрасное издание 1555 года с гравюрами, изображавшими боевые колесницы, рыбную ловлю, военные упражнения и домашний быт норвежцев. И если книга мало говорила уму Магнуса, она зато услаждала его зрение, что, как хорошо известно и старым, и малым, может, пожалуй, служить не худшим, а даже лучшим развлечением.
Тем временем сестры, как два цветка на одном стебле, сидели, крепко обнявшись и прижавшись друг к другу, словно боясь, как бы какая-нибудь новая непредвиденная причина не привела их опять к отчуждению и не нарушила только что восстановленного дружеского согласия. Норна сидела против них, то опуская глаза на пергаментный лист огромного фолианта, который читала в минуту их прибытия, то пристально глядя на сестер, и тогда свойственное ей выражение суровой и строгой торжественности сменялось необычным для нее нежным вниманием. Все было спокойно, в помещении царило мертвое молчание, и Бренда не успела еще прийти в себя и задать себе недоуменный вопрос, неужели они так и собираются провести оставшиеся часы вечера, как вдруг мирную картину нарушило внезапное появление Паколета, или, как юдаллер называл его, Николаса Стрампфера.
Норна метнула грозный взгляд на непрошеного посетителя, который в ответ, словно отвращая ее гнев, поднял руки и издал невнятное бормотание. Затем он тотчас же перешел к своему обычному способу изъясняться и стал делать пальцами быстрые и разнообразные знаки, на которые Норна так же ловко и тем же способом отвечала ему. Обе девушки до того и не слышали о подобном искусстве и теперь, наблюдая жесты этих двух необычных существ, готовы были думать, что их взаимное понимание тоже своего рода колдовство. Когда этот диковинный разговор закончился, Норна с крайним высокомерием повернулась к Магнусу Тройлу.
— Как, уважаемый родственник, — произнесла она, — неужели ты настолько забылся, что позволил себе принести земную пищу в дом Рейм-кеннара и в приюте Отчаяния, в обители Неведомых сил делать приготовления для трапезы, бражничанья, целого пира? Тише! Ни звука! — продолжала она. — Помни, что здоровье твоей дочери, только что ей возвращенное, зависит от твоего молчания и твоей покорности. Одно только неосторожное слово, один дерзкий взгляд — и ей станет еще хуже, чем прежде.
Эта угроза возымела на юдаллера магическое действие, как ни хотелось ему дать волю языку и оправдаться в возводимых на него обвинениях.
— Ступайте все за мной, — приказала Норна, направляясь к дверям, — и не смейте оглядываться, ибо комната эта не останется пустой, хотя мы, чада земли, и покинем ее.
Она вышла, и Магнус сделал знак дочерям следовать за ней и во всем исполнять ее волю. Старая сивилла намного опередила своих гостей, устремившись вниз по грубому спуску (ибо подобное название гораздо более подходило к нему, чем лестница) в помещение нижнего этажа. Когда Магнус и его дочери тоже спустились вниз, то очам их предстали их собственные слуги, пораженные ужасом при виде Норны из Фитфул-Хэда и того, что она творила.
Перед этим они заняты были устройством из привезенной провизии весьма основательного холодного ужина, с тем расчетом, чтобы юдаллер, почувствовав аппетит, который возвращался к нему с такой же регулярностью, как прилив и отлив, нашел бы все готовым. Теперь же они с испугом и изумлением смотрели, как Норна хватала одно блюдо за другим, при деятельном участии своего усердного Паколета и швыряла все, столь старательно приготовленное ими, через грубое отверстие, заменявшее окно, в океан, бурливший и пенившийся у подножия утеса, на котором возвышался замок. Вифда (вяленая говядина), ветчина и солонина полетели друг за другом в пространство; копченые гуси были брошены в воздух, а сушеная рыба — в море, иными словами — возвращены в свои родные стихии, где, однако, не могли уже больше ни летать, ни плавать. Расправа эта совершилась так быстро, что юдаллер едва успел спасти от гибели свой серебряный кубок. Что же касается большой кожаной фляжки с бренди, которая должна была снабдить Магнуса его любимым напитком, то Паколет своей собственной рукой послал ее вослед всему прочему. При этом он взглянул на раздосадованного юдаллера с такой коварной усмешкой, словно, несмотря на свою личную склонность к спиртному, ему приятнее было видеть досаду и изумление Магнуса Тройла, нежели разделять с ним удовольствие выпивки.
Гибель фляжки с бренди превысила меру терпения Магнуса, и он с немалой досадой воскликнул:
— Послушай, сестрица, что это за безумная расточительность! Где и чем, по-твоему, будем мы теперь ужинать?
— Где хочешь, — ответила Норна. — И чем хочешь, но только не в моем доме и не теми яствами, которыми ты осквернил его. Не раздражайте меня больше и уходите, все трое. Вы и так пробыли у меня слишком долго; как бы это не навлекло беду на меня, да и на вас тоже.
— Как, родственница, — сказал Магнус, — неужели ты выгонишь нас на ночь глядя, когда даже шетлендец не закрыл бы перед путником своей двери? Опомнись, сударыня! Вечный позор падет на наш род, если поднятая тобой буря заставит нас обрубить якорный канат и уйти в море, будучи столь скудно снабженными.
— Молчи и уходи, — ответила Норна, — довольно с вас, что вы получили то, за чем явились. У меня нет пристанища для смертных и нет запасов на потребу человеческим нуждам. Под этим утесом берег покрыт тончайшим песком и бьет родник столь же чистой воды, как в источнике Килдинги, а на скалах сколько угодно красных водорослей, столь же полезных для здоровья, как в Гиодине, а вы прекрасно знаете, что воды Килдинги и водоросли Гиодина исцеляют все недуги, кроме одной только черной смерти[94].
— Будь уверена, — ответил юдаллер, — что скорее соглашусь есть гнилые водоросли, как это делают скворцы, или соленую тюленину, как жители Баррафорта, или ракушки и слизняков, как несчастные бедняки Стромы, чем преломлю пшеничный хлеб и выпью красного вина в доме, где мне отказали в гостеприимстве. И все же, — перебил он сам себя, — я виноват, глубоко виноват, сестрица, когда так грубо говорю с тобой: ведь я должен благодарить тебя за все, что ты для нас сделала, а не упрекать, когда ты поступаешь сообразно своим обычаям. Но я вижу, ты сердишься; мы сейчас же снимемся с якоря. А вы, мошенники, — обратился он к слугам, — сунулись тоже, когда вас не спрашивают! Марш теперь отсюда, да постарайтесь поймать наших пони, ибо я вижу, что на эту ночь нам нужно будет поискать другую гавань, если мы не хотим лечь с пустым желудком и спать на голых камнях.
Слуги, достаточно напуганные неистовыми действиями Норны, не стали дожидаться второго приказания, чтобы со всей возможной поспешностью покинуть ее жилище, и юдаллер, взяв под руки дочерей, уже готов был последовать за ними, как вдруг раздался повелительный возглас Норны: «Стойте!» Все трое послушно остановились и обернулись. Она протянула Магнусу руку, и благодушный юдаллер сейчас же сжал ее в своей могучей длани.
— Магнус, — произнесла Норна, — мы вынуждены по необходимости расстаться, но, надеюсь, не как враги?
— Разумеется, нет, сестрица, — ответил великодушный юдаллер, едва успевая выговаривать слова, так не терпелось ему поскорее заверить Норну в своих добрых чувствах, — конечно, нет! Я никогда никому не желаю зла, а тем менее — кровной родственнице; ты ведь своими советами не раз, словно лоцман, помогала мне пройти трудным фарватером не хуже, пожалуй, чем я сам провел бы свое судно между Суоной и Стромой, через все волны, стремнины и водовороты Пентленд-Фёрта.
— Довольно, — остановила его Норна, — прощай. Прими от меня благословение, какое я имею право тебе дать, и ни слова больше. А вы, девушки, — прибавила она, — подойдите, я поцелую вас.
Минна, повинуясь своему пылкому воображению, выполнила волю старой сивиллы с благоговейным трепетом, а Бренда, в силу естественной робости своего характера, — со страхам. Затем Норна рассталась с ними, и через несколько минут они стояли уже по ту сторону подъемного моста, на скалистой площадке перед замком древних пиктов, который добровольная отшельница избрала своим обиталищем. Ночь — ибо уже наступила ночь — была удивительно ясной. Прозрачный сумрак, бросавший свой приглушенный отблеск на поверхность моря, явился на смену солнцу во время его недолгого отсутствия, и волны, словно зачарованные этим светом, казались уснувшими, с таким слабым и сонным шумом катились они одна вослед другой и разбивались о подножие утеса, на котором стояли путники. Возвышавшийся перед ними суровый замок представлялся в окружавших его бесцветных сумерках таким же древним, бесформенным и массивным, как утес, служивший ему основанием. Ни огонька кругом, ни звука, которые указывали бы на близость человеческого жилища. Только в одной из грубо прорубленных в стене бойниц слабо мерцало пламя лампады: то старая ворожея продолжала, должно быть, и ночью предаваться своим таинственным занятиям. Узкая полоска этого света прорезала сумеречный воздух, сливалась с ним и исчезала, и так одинок и заброшен казался этот луч в окружавшем его пространстве, как старуха и служивший ей карлик, единственные обитатели этого уединенного края, — в обнимавшей их со всех сторон пустыне.
В течение нескольких минут люди, столь неожиданно изгнанные из-под крова, где рассчитывали провести ночь, стояли молча, погруженные каждый в свои собственные мысли. Минна, не переставая думать о таинственном утешении, полученном от Норны, тщетно пыталась найти в ее словах какой-нибудь более ясный и понятный смысл. Магнус все еще не мог прийти в себя после изгнания, которому он столь необычным образом подвергся, да еще при обстоятельствах, не позволявших воспринимать его как оскорбление. Такому гостеприимному хозяину, как Магнус, выходка Норны казалась во всех отношениях до того чудовищной, что ему все еще хотелось возмущаться, и он не знал только, с чего начать. Бренда первая трезво взглянула на вещи, спросив, куда же они теперь направятся и где проведут ночь. Вопрос этот, произнесенный просто, но с некоторым оттенком тревоги, совершенно изменил ход мыслей Магнуса: неожиданная трудность их положения предстала теперь перед ним во всем своем комизме, и он захохотал так, что слезы полились у него из глаз, окрестные скалы загремели ответным эхом, а спавшие на них морские птицы пробудились от громких и добродушных раскатов его неукротимого хохота.
Минна и Бренда, тщетно пытаясь доказать отцу, что таким безудержным проявлением веселости он рискует возбудить недовольство Норны, совместными стараниями увлекли его подальше от ее жилища. Как ни были слабы их усилия, но Магнус, сам ослабевший от смеха, был не в состоянии им противиться и позволил увести себя на порядочное расстояние от замка. Там, вырвавшись из рук дочерей и опустившись, или, вернее, упав, на большой камень, случайно оказавшийся на пути, он снова принялся хохотать и смеялся так долго и весело, что обеспокоенные и взволнованные девушки даже испугались, приняв сотрясавшие его приступы смеха за какие-то болезненные конвульсии.
Наконец веселость юдаллера истощилась, а вместе с ней истощились и его силы. Он испустил тяжелый стон, вытер глаза и сказал, по временам все еще потрясаемый внутренними порывами смеха:
— Ну, клянусь костями святого Магнуса, моего предка и тезки, можно подумать, что быть выставленным, да еще ночью, за дверь — вещь самая забавная. Я по крайней мере все бока надсадил себе от смеха! Сидели себе люди спокойно, готовились заночевать, и я еще так был уверен в хорошем ужине и добром стакане вина, словно держал уже в руках и то, и другое. И вдруг всех нас ни с того ни с сего выгоняют вон, и вот мы здесь! А потом Бренда таким жалобным голосом спрашивает: «Что мы будем делать и где спать?» Честное слово, если кто-либо из этих не ко времени усердных дураков, взбесивших бедную старуху своими приготовлениями, в искупление своей вины не найдет для нас удобной гавани с подветренной стороны, ничего нам другого не останется, как, пользуясь светлой ночью, взять курс обратно на Боро-Уестру и уж как-нибудь перетерпеть все трудности пути. Беспокоюсь я только о вас, дочки, а что до меня, так я, бывало, совершал рейсы и на более скудном пайке. Жаль, что не сумел я сберечь хоть кусочек чего-либо для вас да глоток для себя, тогда не на что было бы и сетовать.
Дочери поспешили уверить Магнуса, что им совершенно не хочется есть.
— Вот и хорошо, — сказал он, — и если так, то и я не буду жаловаться на голод, хоть аппетит у меня не на шутку разыгрался. А заметили ли вы, какую рожу состроил мне этот мошенник Николас Стрампфер, когда вышвырнул мою флягу с нанцем в море! Он оскалился, прямо как тюлень на камне. Если бы я не боялся огорчить нашу бедную родственницу, полетел бы этот красавец с тыквой вместо головы прямым путем в море, вдогонку за дорогой моей фляжкой. Это так же верно, как то, что мощи святого Магнуса покоятся в Керкуолле!
Тем временем слуги вернулись с пони, которых они поймали очень быстро, ибо эти разумные животные не обнаружили на пастбищах, где им предоставлено было отдыхать, ничего привлекательного и поэтому безропотно позволили снова оседлать и взнуздать себя. Чрезвычайно улучшились также для наших путников виды на ужин, так как оказалось, что припасы, навьюченные на пони, погибли не полностью: небольшая корзина благодаря проворству одного из слуг, который успел схватить и унести ее, счастливо избегла ярости Норны и Паколета. Тот же самый слуга, расторопный и смышленый малый, заметил на берегу, не далее чем в трех милях от жилища Норны и с четверть мили в сторону от прямого пути, покинутое скио, или рыбачью хижину, и высказал предположение, что в ней неплохо было бы провести ночь: пони успели бы подкрепиться, а молодые леди нашли бы защиту от холодного ночного воздуха.
Когда нам удается избежать большой и грозной опасности, мысли наши обычно принимают — или по крайней мере должны были бы принять — более или менее серьезное направление, в зависимости от степени пережитого нами волнения и благодарности к охраняющему нас Провидению. Мало что, однако, может так поднять дух человека, впрочем, совершенно естественно и невинно, как неожиданный счастливый выход из какого-нибудь пустячного житейского затруднения, вроде настоящего случая. Юдаллер, успокоившись, что дочерям его не придется страдать от чрезмерной усталости, а ему самому — от слишком большого аппетита и слишком малого количества снеди, весело пришпорил своего конька и, продвигаясь в полумраке вперед, принялся распевать норвежские песенки с таким задором и увлечением, словно вся эта ночная прогулка совершалась исключительно для собственного его развлечения. Бренда стала вторить припеву, а слуги присоединили к нему и свои более грубые голоса, ибо в ту патриархальную эпоху участие их в господском пении не считалось дерзкой вольностью. Минна, правда, была еще неспособна на подобное усилие, но она старалась показать, что тоже принимает участие в общем веселье и, в противоположность тому, как вела себя начиная с того рокового утра, которым окончилось празднество Иванова дня, снова с интересом глядела на все окружающее и охотно и мило отвечала на вопросы о самочувствии, которыми Магнус то и дело прерывал свое пение. Таким образом, это ночное путешествие совершалось в куда более приподнятом настроении, чем утренняя поездка по той же дороге. Наши путники с легкостью преодолевали все трудности пути, мечтая об ожидавшем их приюте и покойном ночном отдыхе в заброшенной хижине, от которой они были уже совсем недалеко и которую думали найти пустой и темной.
Но юдаллеру на роду было написано в этот день не один раз ошибиться в своих расчетах.
— Да где же эта твоя хижина, Лори? — обратился он к тому самому смышленому парню, о котором мы уже говорили.
— Да вот там, должно быть, — ответил Лоренс Сколи, — там, с этого края воу. Да только, если это и есть то самое место, туда, ей-ей, уже кто-то до нас забрался. Дай-то Бог да святой Ронан, чтобы то были добрые люди.
Действительно, в покинутой хижине горел огонь, и довольно сильный, ибо он просвечивал сквозь все щели и скважины между камнями и обломками судов, из которых она была построена, и делал ее похожей на кузницу ночью. В Магнусе и его спутниках пробудилось суеверие, распространенное тогда в Шетлендии в любых слоях общества.
— Это трау, — сказал один из них.
— Это ведьмы, — пробормотал другой.
— Это русалки, — прошептал третий, — прислушайтесь только к их дикому пению.
Все остановились: из хижины действительно доносились звуки какой-то музыки. Бренда слегка дрожавшим голосом, но не без некоторого лукавства заявила, что это играют на скрипке.
— Кто бы там ни играл, хоть сам дьявол, — воскликнул Магнус, который хотя и верил в призраки ночи, напугавшие его спутников, сам, разумеется, нисколько их не боялся, — но черт меня возьми, если я снова дам какой-нибудь ведьме вырвать ужин у меня из рук!
С этими словами он спешился, крепко сжал в руке свою дубинку и двинулся к хижине. За ним последовал один только Лоренс; прочие слуги остались на берегу, около его дочерей и пони.
Глава XXX
Сюда, друзья веселые! Давайте
Резвиться, словно феи в свете лунном,
Вокруг монаха, что с крестин
иль свадьбы
Спешит к себе в обитель поздней
ночью,
Как вздрогнет он, как пьяную походку
Сменить на шаг достойный поспешит,
Как станет вспоминать слова молитвы,
Но сможет вспомнить лишь припев
застольный
Старинная пьеса
Нисколько не умеряя своего обычного крупного и твердого шага, юдаллер подошел к хижине, откуда теперь уже явственно доносились звуки скрипки. Но если ширина его шага и твердость оставались прежними, то ноги он зато переставлял гораздо медленнее обычного, ибо, как осторожный, хотя и храбрый генерал, желал, прежде чем напасть на врага, произвести разведку. Вдруг верный Лоренс Сколи, не отстававший ни на пядь от своего господина, шепнул ему в самое ухо:
— Уж это как вам угодно, сэр, а только сдается мне, что дух, который так здорово наяривает на скрипке, если он взаправду дух, верно, дух мейстера Клода Холкро, а на худой конец — его привидение. Никогда и никто еще из тех, что водят смычком по струнам, не жарил так ловко добрую старую песенку «Красивая, счастливая», как он.
Магнус сам тоже склонялся к подобному выводу, ибо узнал бойкую игру жизнерадостного старого музыканта, и окликнул его сердечным: «Эй, эй, здорово!» В ответ из хижины донесся веселый голос его старинного собутыльника, и Клод Холкро собственной персоной появился на берегу.
Юдаллер подал знак своим спутникам подойти ближе, а сам после горячих приветствий и многих рукопожатий спросил его: какого дьявола наигрывает он свои старинные мотивы в столь неприютном месте, словно сова, кричащая на луну?
— Скажите-ка мне лучше, фоуд, — ответил ему Клод Холкро, — вы-то сами как попали сюда? Да еще, клянусь честью, вместе с вашими прелестными дочерьми! Ярто Минна и ярто Бренда… «Здесь, на песчаном берегу, я руку вам пожать могу», как сказал достославный Джон, а может быть, и какой-то другой поэт, по такому же поводу. Как появились вы здесь, словно два прекрасных лебедя, озаряя сиянием сумерки и превращая в серебро все, что попираете ногами?
— Сейчас вы это узнаете, — ответил Магнус. — Но что у вас там за приятели в хижине? Мне кажется, я слышу голоса.
— Да, собственно говоря, никого, — сказал Клод Холкро, — кроме злополучного управляющего да моего дьяволенка Джайлса. Я… Но входите, входите, взгляните, с каким комфортом мы здесь подыхаем с голоду: кругом не достать ни куска соленой трески ни за деньги, ни из милости.
— Ну, из этой беды мы вас отчасти выручим, — заявил юдаллер, — ибо, хотя большая часть нашего ужина и полетела через скалы Фитфул-Хэда в глотки тюленям и акулам, но кое-что из наших припасов еще осталось. Эй, Лори, тащи сюда вифду!
— Йокул, йокул![95] — весело ответил Лоренс и поспешил за корзиной.
— Клянусь чашей святого Магнуса[96], — воскликнул Холкро, — и самым дородным епископом, который когда-либо осушал ее, ваши кладовые никогда не бывают пустыми, Магнус! И я уверен, что для друга в нужде вы сумели бы, подобно старому Лагги, наудить и вареного, и жареного в Кибстерском омуте[97].
— Ну нет, тут вы ошибаетесь, ярто Клод, — ответил Магнус Тройл, хитрый дьявол не только не позаботился снабдить меня ужином, но, сдается мне, захватил сегодня вечером большую часть моих припасов. Но я рад буду по-братски разделить с вами все, что от них осталось.
Тем временем путники вошли в хижину. То была лачуга, насквозь пропитавшаяся запахом сушеной рыбы, с потолком и стенами, почерневшими от копоти. Незадачливый Триптолемус Йеллоули сидел у огня, разведенного из сухих водорослей, обломков выброшенного морем дерева и небольшого количества торфа. Единственным его собеседником был босоногий светлоголовый мальчик-шетлендец, который в случае надобности выполнял при Клоде Холкро роль своеобразного пажа: носил на спине его скрипку, седлал ему пони и с охотой и почтительностью оказывал прочие мелкие услуги. Безутешный агроном (таковы были, во всяком случае, отражавшиеся на его лице чувства) выразил весьма малое удивление и еще меньшую радость при виде старого Тройла и его спутников. Однако после того, как новоприбывшие уселись вокруг огня (близость которого была далеко не лишней в сырую ночь), открыли корзину, и глазам Триптолемуса предстали, обещая достаточно обильный ужин, изрядное количество ячменного хлеба и вяленой говядины, а сверх того, еще скляница с бренди, правда, по размерам уступающая той, которую безжалостная рука Паколета вылила в океан, достойный управляющий ухмыльнулся, хихикнул, потер руки и осведомился, как поживают его друзья из Боро-Уестры. Когда каждый получил свою долю необходимого подкрепления, Магнус снова спросил, обращаясь к Холкро и особенно к управляющему, каким образом очутились они в такой глуши, да еще так поздно ночью.
— Мейстер Магнус Тройл, — ответил Триптолемус после того, как вторая чашка бренди подняла его дух настолько, что он смог начать свою грустную повесть, — прошу вас, не думайте, что несчастье мое — пустяк. Здорово должен подуть ветер, чтобы высыпалось зерно из моего колоса, — вот какой я породы. Много на веку своем видел я и Мартыновых, и троицыных дней, а это ведь дни, особо опасные для лиц моей профессии, и всегда-то, всегда стойко выдерживал все удары. Да только похоже на то, что здесь, в этой вашей растреклятой земле, меня, ей-Богу, в гроб загонят! Господи, прости мне божбу и ругательства, да ведь известно: с кем поведешься, от того и наберешься.
— Но ради всего святого! — воскликнул юдаллер. — Что же с этим несчастным случилось? Послушайте, приятель, ведь когда вы врезаетесь плугом в еще нетронутую землю, то понятно, что он нет-нет, да и наткнется на камень. А ведь вы должны бы показывать нам пример терпения, раз прибыли сюда, чтобы учить нас.
— Лукавый направлял мои стопы, когда я ехал сюда, — ответил управляющий, — уж лучше бы взялся я улучшать Клохнебенские камни!
— Но в чем же дело в конце концов? — спросил юдаллер. — Что случилось, на что вы жалуетесь?
— На все, что свалилось мне на голову с того самого дня, как я высадился на этот ваш остров, — ответил агроном, — проклятый, думается мне, с первого дня сотворения мира и назначенный быть обиталищем бродяг, воров, распутниц (прошу прощения у леди), колдуний, вещуний и прочих исчадий ада.
— Клянусь честью, — воскликнул Магнус, — недурной перечень! И услышь я от вас в другое время хоть половину всего этого, так я сам превратился бы в учителя, чтоб улучшить ваши манеры, и здорово проучил бы вас дубинкой.
— Сжальтесь, мейстер фоуд, или мейстер юдаллер, или как вас тут еще называют! — взмолился управляющий. — Раз вы человек могущественный, так вам и милость к лицу: войдите в положение несчастного, который, ни в чем еще хорошенько не разбираясь, попал в этот ваш земной рай. Он просит пить — ему несут какой-то кислой сыворотки (я не о вашем бренди говорю, оно-то у вас первейший сорт); он просит есть — ему несут соленых рыбешек, которыми подавился бы сам сатана! Он зовет своих батраков и велит им работать, да не тут-то было! Оказывается, что сегодня — день святого Магнуса, или святого Ронана, или еще там какого-нибудь дьявольского святого. А то еще окажется, что молодчики встали не с той ноги, или увидели сову, или заяц перебежал им дорогу, или им приснилась жареная лошадь, одним словом, работать нельзя! Дайте им лопату — и они будут держать ее так, словно она жжет им пальцы, но заставьте их танцевать — и вы увидите, устанут ли они когда-нибудь прыгать и ногами дрыгать.
— А почему бы и не попрыгать им, бедняжкам? — спросил Клод Холкро. Благо есть еще кому сыграть им на скрипке!
— Ну, понятно, понятно, — ответил, покачав головой, Триптолемус. Вы-то как раз и есть самое подходящее лицо, чтобы потакать им в этом. Но слушайте дальше: только вскопал я кусок самой лучшей своей земли, как является какой-то нахальный нищий, — ему, видите ли, нужен огород, или, по-вашему, плэнти крув, — огораживает камнями участок в самой середине моего поля, да так бесцеремонно, словно сам одновременно и лэрд, и арендатор, и как ты с ним ни спорь, он начинает все-таки разводить на нем свои овощи. А то еще: только это сел я однажды за свой скудный обед и думал, что хоть теперь-то обрету желанный мир и покой, но не тут-то было — врываются ко мне с криком один, два, три, четыре, целая полдюжина долговязых парней, которые Бог весть где шатались; принимаются они костить меня за то, что держу я от них на запоре свою собственную дверь, и съедают добрую половину того, что стараниями моей сестры — а она у меня не слишком-то на этот счет щедра было предназначено для моего собственного обеда! После этого является какая-то ведьма с волшебным жезлом в руке и заставляет ветер то подниматься, то стихать, как ей заблагорассудится, а потом принимается командовать у меня в доме, словно она в нем хозяйка, и я должен еще благодарить небо, что не унесла она с собой самые стены.
— Однако, — сказал фоуд, — вы так и не ответили мне, каким образом, черт подери, пришвартовались вы здесь?
— Имейте терпение, уважаемый сэр, — ответил обиженный управляющий, послушайте, что будет дальше, ибо, пожалуй, мне следует рассказать вам все без утайки. Надо вам знать, что однажды сделал я небольшую находку, и она могла бы примирить меня с моей участью…
— Как, находку! — воскликнул Магнус. — Вы имеете в виду находку после кораблекрушения? Стыдитесь, стыдитесь, вам следовало бы подавать хороший пример другим!
— Нет, нет, кораблекрушением тут и не пахло, — ответил управляющий, — а если хотите знать, то случилось мне поднять как-то каменную плиту, что под очагом в одной из верхних комнат в Стурборо; сестра моя, видите ли, считает, что в доме достаточно и одного очага, а топить остальные — только лишняя трата, а мне к тому же нужен был камень, чтобы давить на нем ячмень. И как бы вы думали, что я под ним обнаружил? Целый рог, полный старинных монет, правда, все больше серебряные, но золото между ними тоже так и поблескивало. «Ну, — подумал я, — привалило наконец нам счастье», и сестра моя Бэйби тоже так подумала, и мы уже готовы были примириться со страной, где в гнездах находятся такие чудесные яички. А потом мы снова прикрыли камнем этот рог мне-то он казался настоящим рогом изобилия, — и для большей верности Бэйби каждый день раз по двадцать наведывалась в ту комнату, да и сам я нет-нет да и заглядывал туда.
— Честное слово, приятное, должно быть, развлечение, — заметил Клод Холкро, — созерцать рог, полный твоего собственного серебра. Интересно, развлекался ли хоть раз в жизни подобным образом достославный Джон Драйден? А уж за себя поручусь, что ничего подобного в моей жизни не бывало.
— Но вы забываете, ярто Клод, — возразил юдаллер, — что ведь наш приятель только пересчитывал деньги милорда губернатора. Раз он так следит за соблюдением прав короля на китов и обломки кораблей, то он, разумеется, не забудет их и там, где дело идет о кладе.
— Э-хм, э-хм, кхе, кхе, э-хм, — пробормотал Триптолемус, на которого напал внезапный приступ кашля. — Конечно, права милорда были бы соблюдены, ведь клад-то попал, смею сказать, в руки честнейшего человека во всем Энгюсшире, не говоря уже о Мирнее. Но вы послушайте только, что случилось дальше. Однажды поднялся я в заветную комнату убедиться, что все в порядке и спокойно, да как раз отсчитать монеты, что пришлись бы на долю его светлости, ибо, разумеется, тот, кто поработал, иными словами, тот, кто нашел клад, тоже достоин получить что-нибудь; а некоторые ученые даже говорят, что если нашедший облечен полной доверенностью и всей полнотой власти своего dominus[98] или старшего лорда, то ему принадлежит даже все полностью. Но оставим этот щекотливый вопрос in apicibus juris[99], как мы обычно выражаемся в Сент-Эндрюсе. Итак, сэр, а также вы, леди, представьте себе, что когда я поднялся наверх, в ту самую комнату, я увидел в ней отвратительного, безобразного и страшного карлика — ему не хватало разве только копыт и рогов, чтобы выглядеть самим дьяволом, — который считал серебро из моего рога! Я не из робкого десятка, мейстер фоуд, но, полагая, что в подобном деле следует поступать с особой осторожностью, ибо у меня были основания думать, что тут не обошлось без колдовства, я обратился к карлику по-латыни, поскольку это самый подходящий язык для объяснения с нечистой силой. Я заклинал его in nomine[100] и все прочее, теми словами, которые мое скудное образование способно было столь внезапно мне подсказать; по правде говоря, их было не так-то уж много и не такая-то уж чистая это была латынь — слишком, видите ли, мало лет провел я в колледже и слишком много — за плугом. Так вот, джентльмены, карлик сначала вздрогнул, словно услышав нечто, чего не ожидал, затем опомнился, уставился на меня зелеными, как у дикой кошки, глазами и раскрыл рот, огромный, словно жерло печи, и черт меня побери, если в нем имелось хоть подобие языка, какое только я мог бы заметить! А безобразную свою рожу он скривил совсем как бульдог — я видел один раз на ярмарке, как бульдог бросился на необъезженную лошадь. Ну, тут я немного оробел и почел за лучшее спуститься вниз и позвать свою сестру Бэйби: она-то не боится ни псов, ни бесов, особенно если дело коснется до серебряных малюток пенни. Она у меня так же смело лезет в драку, как и Линдсен и Огилви; видел я их, как они дерутся, когда Доналд Мак-Доннох или другой кто из той же шайки спускается с гор на берега Айлея. Но старая никчемная баба Тронда Дронсдотер — уж звали бы ее просто Трондой, без всяких там прибавлений — как раз в это время прибежала к моей сестре и принялась визжать и выть, словно целая свора собак. Тут я решил, что нечего мне дальше одному, как говорится, пашню пахать, а лучше дождаться сестры. Так я и сделал, но когда мы с ней поднялись наконец наверх, в комнату, где сидел карлик, дьявол, или как там его еще, оказалось, что и карлик, и рог, и серебро — все пропало! Словно кошка вылизала то место, где я их видел.
Тут Триптолемус прервал свое необыкновенное повествование, в то время как остальные присутствующие с изумлением посмотрели друг на друга, а юдаллер шепнул Клоду Холкро:
— По всем признакам это был, очевидно, либо сам черт, либо Николас Стрампфер. Если это был Ник, так, значит, он больше колдун, чем я предполагал. На будущее время так и будем знать. — Затем, обратившись к управляющему, он прибавил: — А не заметили вы, каким образом этот ваш карлик убрался восвояси?
— По правде говоря, нет, — ответил Триптолемус, боязливо оглядывась кругом, словно преследуемый своими воспоминаниями. — Ни я, ни Бэйби — а она больше сохранила присутствие духа, ибо не видела, как я, такого страшного зрелища, — не заметили никакой лазейки, через которую он мог бы скрыться. Правда, Тронда сказала нам, будто видела, как он вылетел из окна западной башни нашего старого дома, по ее словам — на драконе, однако, поскольку дракон — животное сказочное, я склонен считать ее утверждение deceptio visus[101].
— А нельзя ли спросить, — вставила свое слово Бренда, которой любопытно было узнать как можно больше о своей тетке Норне и ее друзьях, — каким образом это привело к тому, что мейстер Йеллоули очутился здесь, и притом еще в столь неурочное время?
— Совсем наоборот, миссис Бренда, этот час следовало бы назвать самым урочным, ибо он доставил нам удовольствие насладиться вашим любезным обществом, — ответил Клод Холкро, чье живое, как ртуть, воображение намного опередило медлительное мышление агронома и которому надоело уже так долго молчать. — Говоря по правде, миссис Бренда, это я посоветовал нашему другу управляющему, чей дом мне случилось посетить сразу же вслед за злосчастным событием (и где, к слову сказать, по причине, должно быть, смятенного духа хозяев, я был принят довольно холодно), это я посоветовал управляющему повидать нашу дорогую приятельницу, обитающую в Фитфул-Хэде, учитывая некоторые обстоятельства, на основании которых другой, особенно близкий мне приятель (здесь старый поэт бросил взгляд на Магнуса) тоже сделал, очевидно, свои выводы. Недаром говорят: чем ушибся, тем и лечись. А поскольку наш друг управляющий не решается ездить верхом вследствие кое-каких неприятностей, которые причинили ему наши пони…
— Сущие черти, — произнес Триптолемус вслух, бормоча в то же время себе под нос: «Как, впрочем, и все живые существа, что пришлось мне встретить в Шетлендии».
— Итак, фоуд, — продолжал Холкро, — я решил доставить его в Фитфул-Хэд на своей шлюпочке, которой мы с Джайлсом управляем так, словно это адмиральский катер с полным составом гребцов. Пусть мейстер Йеллоули расскажет вам, как лихо, чисто по-морскому, провел я ее в небольшую гавань в какой-нибудь четверти мили от жилища Норны.
— Хотел бы я, клянусь небом, чтобы вы столь же благополучно доставили меня обратно, — сказал управляющий.
— Ну, конечно, конечно! — воскликнул поэт. — Ведь, как говорит достославный Джон:
В опасности я смелый мореход,
Отрадно мне волненье грозных вод,
Я бурь ищу, а в штиль держу я путь
Вдоль отмелей, чтоб ловкостью блеснуть.
— Ну, не очень-то я блеснул умом, когда вверил свою судьбу вашему попечению, — сказал Триптолемус, — а вы — и еще того меньше, когда перевернули шлюпку в самом горле воу, как по-вашему называется бухта. Даже этот бедный мальчик, который чуть не потонул, и тот говорил вам, что парус у вас был слишком полон. А вы еще привязали веревку к той деревяшке, что торчит у борта, когда вам захотелось поиграть на скрипке.
— Как! — воскликнул юдаллер. — Вы завернули шкот за банку? Но ведь это же крайне неосторожно!
— Так оно и вышло, — продолжал агроном, — и первый же порыв ветра, а их в этих краях долго ждать не приходится, опрокинул шлюпку, словно хозяйка подойник. И ничего-то мейстер Холкро не хотел спасать, кроме своей скрипки. Бедный мальчик поплыл, как спаниель-водолаз, а мне пришлось из последних сил бороться за свою жизнь, вцепившись в одно из весел. Вот таким-то образом мы и оказались здесь, совершенно беспомощные, и если бы счастливый ветер не занес сюда вас, нам нечего было бы есть, кроме куска норвежского сухаря, где больше опилок, чем ржаной муки, и который на вкус скорее напоминает скипидар, нежели что-либо иное.
— Но мы, кажется, слышали, — сказала Бренда, — когда шли по берегу, что вам было здесь очень весело.
— Вы слышали скрипку, миссис Бренда, — ответил управляющий, — и, пожалуй, вы думаете, что там, где звучат песни, не может быть голодных желудков. Но ведь это была скрипка мейстера Клода Холкро, и он, я уверен, стал бы пиликать на ней даже у смертного ложа своего отца, даже на своем собственном, пока пальцы его были бы еще в состоянии щипать струны. А что до меня, так мне тем тяжелее было переносить свое горе, что он непрерывно терзал мой слух всякого рода плясовыми напевами: и норвежскими, и горношотландскими, и нижнешотландскими, и английскими, и итальянскими, словно ничего ужасного не случилось и мы не попали в столь бедственное положение.
— Но ведь я же говорил вам, управляющий, что, как бы вы ни горевали, этим все равно делу не поможешь, — сказал беспечный менестрель. — Я изо всех сил старался вас развеселить, и если это мне не удалось, то виноваты в том отнюдь не я и не моя скрипка. Я водил по ней смычком перед самим достославным Джоном Драйденом…
— Я не хочу больше слышать о достославном Джоне Драйдене, — перебил его юдаллер, который так же опасался рассказов Клода Холкро, как Триптолемус, его музыки, — я не хочу слышать о нем чаще, чем один раз через каждые три чаши пунша: ведь таков, помнится, наш с вами старый уговор? Но выкладывайте-ка лучше, что сказала вам Норна.
— О, тут мы добились блестящих успехов! — доложил мейстер Йеллоули. Она не пожелала ни видеть, ни слышать нас. Этот вот всем известный мейстер Холкро собирался наговорить ей всего с три короба, да она сама осыпала его целой кучей вопросов о вашем семействе, мейстер Магнус Тройл, обо всем, что происходит у вас в доме, а когда вытянула из него все, что ей было нужно, так я думал, что она выбросит его за окно, как вышелушенный стручок гороха.
— А как она обошлась лично с вами? — спросил юдаллер.
— Не только не захотела выслушать мой рассказ, а попросту не дала мне произнести ни слова, — ответил Триптолемус, — и поделом мне! Нечего водиться с колдуньями да со всякими духами.
— Вам не было нужды обращаться к помощи нашей мудрой тетушки, мейстер управляющий, — сказала Минна с очевидным желанием прекратить неуважительный разговор о Норне, которая только что оказала ей столь великую услугу. Всякий младенец на этих островах — и тот мог бы вам сказать, что если кто не умеет употребить волшебный клад с пользой для себя и для других, у того он долго в руках не останется.
— Я ваш покорнейший слуга, миссис Минна, — ответил Триптолемус, — и смиренно благодарю вас за совет, и я счастлив, что к вам опять вернулся рассудок… то бишь здоровье. Что же касается клада, то я не употреблял его и не злоупотреблял им: кто живет в одном доме с моей сестрицей Бэйби, так тому одинаково трудно и то и другое. И не болтал я о нем, чтобы не обижались те, кого мы в Шотландии называем добрыми соседями, а вы — драу. И изображения старых норвежских королей, выбитые на тех монетах, и те не могли бы лучше хранить молчание, чем я.
— Управляющий был настолько осторожен, — заметил Клод Холкро, который не прочь был воспользоваться удобным случаем, чтобы отплатить Триптолемусу за его уничижительный рассказ о его, Холкро, мореходных способностях и пренебрежительный отзыв о его музыке, — он был так осторожен, что скрыл все даже от своего начальника, лорда губернатора. Но теперь, когда дело стало известным, ему придется, пожалуй, дать отчет в том, что уже больше не находится в его владении. Ибо лорд губернатор, сдается мне, не очень-то склонен будет поверить россказням про какого-то там карлика. Не думаю я также, — здесь Холкро подмигнул юдаллеру, — что Норна сочла за правду хоть одно слово из всей этой странной истории; и, осмелюсь сказать, по этой-то самой причине она и встретила нас, откровенно говоря, сухо. По-моему, она просто знала, что приятель наш Триптолемус нашел какое-нибудь другое укромное местечко для своих денег, а весь рассказ про домового — собственное его измышление. А я, со своей стороны, тоже никогда не поверю, что может существовать на свете такой карлик, какого нам описал мейстер Йеллоули, разве что увижу его собственными глазами.
— Что же, это нетрудно, — сказал управляющий, — ибо, клянусь… — Тут он пробормотал проклятье и с ужасом вскочил на ноги. — Вот и он сам!
Все обернулись туда, куда он указывал, и увидели безобразное, изуродованное лицо Паколета, который, не отводя глаз, пристально смотрел на них сквозь застилавший хижину дым. Он подкрался во время разговора и оставался незамеченным до тех пор, пока взгляд управляющего, как мы только что сказали, не упал на него. Было что-то до того таинственное в его внезапном и неожиданном появлении, что даже юдаллер, издавна свыкшийся с его уродливым видом, невольно вздрогнул. Досадуя на самого себя за подобное, хотя и слабое проявление испуга, и на карлика, послужившего тому причиной, Магнус резко спросил, что ему нужно. Вместо ответа Паколет достал письмо и подал его юдаллеру, испустив при этом односложный звук, похожий на слово шог[102].
— Это язык шотландских горцев, — заметил юдаллер, — ты что же, Николас, выучился ему, когда потерял свой собственный?
Паколет утвердительно кивнул головой и показал знаками, чтобы Магнус прочел записку.
— Это не так-то просто сделать при подобном освещении, — возразил юдаллер, — но письмо, быть может, касается Минны, и я должен поэтому попробовать.
Бренда предложила свои услуги, но Магнус ответил:
— Нет, нет, дочь моя, письма Норны должны читать только те, кому они адресованы. А вы тем временем дайте этому бездельнику Стрампферу глоток бренди, хоть он этого и не заслуживает — с очень уж злобной усмешкой вылил он нынче на скалы мой добрый нанц, словно это была стоячая вода из канавы.
— Желаете вы быть виночерпием этого достойного джентльмена, его Ганимедом, друг мой Йеллоули, или предоставите это мне? — вполголоса спросил Клод Холкро управляющего. Тем временем Магнус Тройл, тщательно протерев очки, которые он извлек из огромного медного футляра, водрузил их у себя на носу и погрузился в чтение написанного Норной послания.
— Я не дотронусь до него и не подойду к нему, даже если бы мне посулили все тучные земли Гаури, — ответил Триптолемус. Страх его далеко еще не прошел, хотя он и видел теперь, что все относились к карлику как к существу из плоти и крови. — Но спросите его, пожалуйста, куда он девал мой рог с монетами.
Карлик, который слышал этот вопрос, закинул голову и, разинув свою огромную пасть, указал в нее пальцем.
— Ну, если он проглотил их, так тут уж ничего не поделаешь, — сказал управляющий. — Желал бы я только, чтобы они так же пошли ему на пользу, как корове — мокрый клевер. Так он, значит, в услужении у Норны; ну что ж, каков слуга, такова и хозяйка! Но если кража и колдовство остаются в этой стране безнаказанными, пусть тогда милорд ищет себе другого управляющего. А я привык жить там, где земное имущество человека охраняется от инфанга и аутфанга, а его бессмертная душа — от когтей дьявола и его кумушек, Господи спаси и помилуй нас!
Агроном на этот раз не очень-то стеснялся в выражениях для своих жалоб, очевидно, потому, что юдаллер не мог его слышать, ибо увлек Клода Холкро в противоположный угол хижины.
— Объясни мне, прошу тебя, друг Холкро, — сказал он, — с какой целью отправился ты в Фитфул-Хэд? Не из одного же только удовольствия прокатиться по морю в обществе этого гуся?
— Честно говоря, фоуд, — ответил поэт, — если хотите знать правду, то я отправился к Норне, чтобы поговорить с ней о ваших делах.
— О моих делах! — воскликнул юдаллер. — О каких же это моих делах?
— Относительно здоровья вашей дочери, фоуд. До меня дошли слухи, что Норна отказалась прочитать ваше послание и не пожелала видеть Эрика Скэмбистера, и тогда я сказал себе: с тех пор как заболела ярто Минна, не приносят мне никакой радости ни еда, ни питье, ни музыка, ни что-либо другое. И в буквальном, и в переносном смысле могу я сказать, что день и ночь стали для меня источниками печали. Вот я и подумал, что, быть может, у меня со старой Норной скорее найдется общий язык, чем у кого-либо другого, ибо скальды и сивиллы всегда были друг-другу несколько сродни. Таким образом, я и пустился в путь, надеясь быть хоть чем-то полезным моему старому другу и его прелестной дочери.
— И ты прекрасно сделал, мой милый, отзывчивый Клод, — промолвил юдаллер, горячо пожимая поэту руку. — Я всегда говорил, что у тебя доброе сердце истого норманна, несмотря на все твое легкомыслие и беспечность. Ну-ну, дружище, не обижайся, скорее радуйся, что сердце у тебя лучше, чем голова. Но бьюсь об заклад, что ты так и не получил ответа от Норны.
— Да, путного ответа не получил, — ответил Клод Холкро, — но зато она выспросила у меня все подробности болезни вашей дочери: и как я встретил ее под стеной замка в то непогожее утро, и как Бренда сказала мне, что Минна поранила ногу, ну, словом, все, что только знал я сам.
— Да, пожалуй, и еще кое-что сверх того, — промолвил юдаллер, — ибо я по крайней мере впервые слышу, что она поранила себе ногу.
— О, царапина, всего лишь пустая царапина, — объяснил старый поэт, — но тогда я страшно испугался, просто пришел в ужас — ведь Минну могла укусить собака или какая-нибудь ядовитая гадина. Все это я и сообщил Норне.
— А что же сказала она в ответ? — спросил юдаллер.
— Она велела мне убираться и думать о своих собственных делах и еще прибавила, что все объяснится на Кёркуоллской ярмарке. То же самое сказала она и этому олуху управляющему. Вот и все, что мы оба получили за свои труды, — закончил Холкро.
— Как странно, — заметил Магнус, — моя почтенная родственница пишет мне в этом письме, чтобы я обязательно тоже явился туда, и притом с обеими дочерьми. Прочно же засела у нее в голове эта ярмарка! Можно подумать, что она собирается заняться торговлей, хотя, насколько я знаю, ей нечего там ни покупать, ни продавать. А вы, значит, с чем пришли, с тем и ушли, да вдобавок еще потопили свою шлюпку при выходе из бухты.
— Но что же я мог поделать? — возразил поэт. — Я посадил мальчишку на румпель, а когда внезапно налетел шквал, так не мог же я в одно и то же время и отдать галс, и играть на скрипке? Ну да все это пустяки! Соленая вода никогда не повредит шетлендцу, если только он сумеет выбраться из нее. А мы по милости неба оказались на глубине не больше человеческого роста пешком можно было дойти до берега. И когда нам посчастливилось набрести на эту хижину и мы уселись здесь под крышей и у огня, так нам стало достаточно хорошо, а когда к этому прибавилось ваше замечательное угощение и веселое общество, так это оказалось уже не только хорошо, а просто чудесно. Но уже поздно, и добрая старушка полночь одинаково, должно быть, навевает сон и на нашу Ночь, и на наш День. Тут есть небольшой чуланчик, где ночевали рыбаки. Правда, он порядочно благоухает рыбой, но ведь это только полезно для здоровья. Там с помощью наших плащей устроятся на ночь ваши дочери, а мы выпьем еще по стаканчику бренди, споем строфу из достославного Джона или какой-нибудь куплет моего собственного сочинения и заснем крепко, как сурки.
— А коли угодно, — даже по два стакана, если только наши запасы не истощились, — заявил юдаллер, — но ни единой строфы из достославного Джона или кого там еще.
Все было улажено и устроено, к удовольствию Магнуса и согласно его воле, и путники улеглись спать. На следующий день они разъехались по домам, причем Клод Холкро заранее условился с юдаллером, что будет сопутствовать ему и его дочерям в их предполагаемой поездке на Кёркуоллскую ярмарку.
