Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Глава XI
Все древние устои
И все привычки ваши я сменю,
Пить, есть и спать, ходить, глядеть
и думать
Вы станете по-новому теперь.
На брачном ложе сменитесь местами.
Жена у края ляжет, муж — у стенки.
Всю старину переверну вверх дном я
И назову, подумайте, реформой!
«Мы не в ладу»
День праздника приближался, а Мордонт, без которого еще недавно не обходилось на острове ни одно торжество, все не получал приглашения. Между тем повсюду только и говорили, какими милостями и благосклонностью доброго старого юдаллера из Боро-Уестры пользуется капитан Кливленд. Суерта и старик ранслар, слыша о таких переменах, лишь качали головой и всяческими намеками и обиняками напоминали Мордонту, что он сам навлек на себя беду, неосторожно проявив столь ярое усердие в деле спасения утопающего, когда тот лежал под скалами Самборо-Хэда и любая волна могла вновь унести его в море.
— Не дело это — идти наперекор соленой воде, — говорила Суерта. — Как станешь ей перечить, так уж добра не жди.
— Что правда, то правда, — добавлял ранслар, — умные-то люди всегда оставляют воде и веревке то, что им попалось: вытащенный из воды и вынутый из петли никому не приносит счастья. Кто пристрелил Уилла Петерсона из Носса? Да не кто иной, как тот самый голландец, которого он вытащил из воды. Ну, брось там утопающему доску или конец какой — это еще куда ни шло, христианский долг, а руки держи от него подальше, коли хочешь жить-поживать да добра наживать и не видеть от него вреда.
— Да уж, ты у нас, ранслар, из всех, что забрасывают сети, самый-то честный да самый-то умный, — поддакивала, испуская глубокие вздохи, Суерта, — тебе ли не знать, когда и как помогать ближнему.
— Что правда, то правда, — отвечал ранслар, — порядочно деньков прожил я на свете и слышал, как еще старые люди обо всем этом говорили; да я первый из всех шетлендцев брошусь по-христиански помогать человеку на твердой земле; а коли он кричит «спасайте» из соленой воды, так это уж совсем другая статья.
— И подумать только, что парень этот, Кливленд, стал поперек дороги нашему мейстеру Мордонту, — говорила Суерта, — а еще прошлой Троицей он был в глазах Магнуса Тройла украшением всего острова; а ведь Магнус, коли в голове у него ясно, почитается по уму да и по богатству первым во всей стране.
— Ну, на этот раз он добра не дождется, — ответил ранслар с чрезвычайно глубокомысленным видом, — а все оттого, Суерта, что самый разумный человек себя я, по-честному сознаюсь, вовсе таковым не считаю — лишь немногим разумней чайки и не легче ему добиться добра, делая глупости, чем мне перешагнуть через Самборо-Хэд. Раз или два в жизни со мной то же самое приключалось. Но мы скоро узнаем, какой бедой все это кончится, ибо добра тут ждать нечего.
И Суерта добавляла тем же пророческим тоном:
— Это точно, добра тут ждать нечего, что правда, то правда.
Подобные мрачные предсказания, повторяемые время от времени, не могли не оказать на Мордонта известное влияние. Он не думал, конечно, что неприятное положение, в котором он очутился, было естественным и роковым последствием совершенного им доброго дела — спасения утопающего. Он испытывал, однако, такое чувство, словно его опутали какие-то чары, сущность и сила которых ему самому непонятны, словно судьбой его руководило какое-то неподвластное его воле и, по-видимому, малодружелюбное к нему начало. Измученный неизвестностью и чрезвычайно встревоженный, он не отступал, однако, от своего решения во что бы то ни стало явиться на предстоящее празднество; в то же время его не покидала уверенность, что неизбежно должно произойти какое-то событие, которое окажет решающее влияние на все его грядущие намерения и надежды.
Поскольку здоровье Мертона-старшего в эти дни не внушало никаких опасений, сыну пришлось поставить его в известность о своем предполагаемом путешествии в Боро-Уестру. Когда он сообщил об этом мистеру Мертону, тот пожелал узнать, какие причины побуждают юношу отправиться туда именно в настоящее время.
— Приближается Иванов день, — ответил Мордонт, — и на праздник соберется вся молодежь острова.
— И ты, конечно, горишь нетерпением прибавить к их числу еще одного глупца? Ну что ж, иди, но смотри ступай осторожно — ты выбираешь опасный путь, и помни, что падение с утесов Фаулы может быть не столь роковым.
— Разрешите мне узнать, сэр, от чего именно вы меня предостерегаете? спросил Мордонт, нарушая сдержанность, установившуюся в отношениях между ним и его странным отцом.
— У Магнуса Тройла две дочери, — ответил Мертон. — Ты достиг того возраста, когда юноша восторгается подобными пустыми созданиями для того, чтобы потом проклинать день, когда глаза его увидели свет Божий! Бойся их, говорю я тебе, ибо как верно то, что смерть и грех пришли в мир через женщину, так же верно и то, что их нежные слова и еще более нежные взгляды ведут к гибели всякого, кто вздумает им поверить.
Мордонт и раньше замечал явную неприязнь своего отца к особам прекрасного пола, но никогда еще не слышал, чтобы Мертон позволил себе говорить о них в столь резких и определенных выражениях. Он ответил, что дочери Магнуса Тройла не дороже для него прочих шетлендских девушек.
— Они даже меньше для меня значат, — прибавил он, — ибо сами отняли у меня свою дружбу без всякого тому объяснения.
— И ты отправляешься в надежде снова завоевать ее? — спросил отец. Глупый мотылек, которому однажды уже удалось избежать пламени свечи, не опалив крыльев! Мало тебе безопасного мрака этих пустынных мест, что ты снова летишь на огонь, на котором в конце концов все-таки сгоришь? Но зачем буду я попусту тратить слова, желая спасти тебя от неизбежной судьбы? Иди, куда она зовет тебя.
На следующий день, уже в канун праздника, Мордонт отправился в Боро-Уестру, размышляя то о наказе Норны, то о зловещих намеках отца, то о дурных предсказаниях Суерты и ранслара и невольно приходя в уныние от стольких сулящих ему одни беды пророчеств.
«Все это предвещает мне холодный прием в Боро-Уестре, — говорил он себе, — но тем короче будет там мое пребывание. Я хочу только выяснить, изменилось ли их отношение ко мне из-за наветов этого заезжего моряка или в силу их собственного непостоянства и любви к перемене общества. В первом случае я постараюсь за себя постоять, и берегись тогда, капитан Кливленд! Во втором… Ну что ж, прощай тогда Боро-Уестра и все ее обитатели!»
В то время как он обдумывал эту вторую возможность, оскорбленная гордость и прилив прежней нежности к тем, с кем, быть может, ему придется навсегда распрощаться, вызвали на глазах его слезы. Юноша с досадой поспешил смахнуть их и, прибавив шагу, продолжал путь.
Погода на этот раз стояла ясная и тихая, и легкость, с которой Мордонт подвигался вперед, представляла резкий контраст трудностям, встававшим у него на пути, когда он в последний раз шел по этой дороге. Однако в душе он испытывал чувства куда менее приятные.
«Я подставлял свою грудь ветру, — говорил он себе, — но на сердце у меня было легко и ясно. Хотел бы я сейчас быть таким же беззаботным, даже если бы мне пришлось ради этого бороться с самым страшным ураганом, когда-либо бушевавшим над нашими пустынными холмами!»
Таковы были мысли Мордонта, когда он около полудня подошел к Харфре, где, как читатель, должно быть, помнит, проживал изобретательный мистер Йеллоули. Пускаясь на этот раз в дорогу, наш юный путешественник принял все необходимые меры для того, чтобы не зависеть от хозяев дома, которые успели уже, как известные скряги, снискать себе дурную славу по всему острову. Мордонт нес с собой поэтому в небольшой сумке запас провизии, вполне достаточный и для более длительного путешествия. Однако из вежливости или, вернее, из желания избавиться от собственных беспокойных мыслей он все же зашел в дом, где застал страшную суматоху. Сам Триптолемус, обутый в огромнейшие ботфорты, грохоча каблуками, носился вверх и вниз по лестнице, пронзительным голосом взывая к сестре и служанке Тронде, которые отвечали ему еще более дикими и затейливыми воплями. В конце концов глазам Мордонта предстала сама почтенная миссис Бэйби, облаченная в платье, называвшееся в те времена «Иосифом». То было широкое одеяние, когда-то зеленого цвета, а ныне из-за обилия заплат и пятен уподобившееся многоцветным одеждам патриарха, чье имя оно носило. На высокой конусообразной шляпе, приобретенной в давно прошедшие времена, когда тщеславие миссис Бэйби восторжествовало над ее скупостью, торчало перо, столь же близко знакомое с дождем и ветром, как крылья чайки. Таков был парадный костюм почтенной особы; кроме того, в руке она держала старомодный, но оправленный в серебро хлыстик. Наряд этот, так же, как ее решительный вид и походка, ясно говорил, что миссис Барбара Йеллоули тоже собралась в дорогу и дела ей нет, как говорится, до того, что об этом подумают.
Она первая заметила появление Мордонта и приветствовала его с несколько смешанными чувствами.
— Господи помилуй! — воскликнула она. — Да это тот самый веселый паренек с этой штукой на шее, что съел нашего гуся с такой же легкостью, словно это был морской жаворонок!
В первой части этой тирады отразился восторг перед золотой цепью, которая в свое время произвела на нее такое глубокое впечатление, тогда как в последней — воспоминание о безвременной гибели копченого гуся.
— Бьюсь об заклад, — тотчас же прибавила она, — что нам с ним по дороге.
— Я направляюсь в Боро-Уестру, миссис Йеллоули, — ответил Мордонт.
— Ну, тогда, значит, мы счастливы будем воспользоваться вашим обществом, — ответила Бэйби. — Сейчас еще слишком рано для обеда, но если вы хотите ячменной лепешки или глоток бленда… Хотя вредно путешествовать на полный желудок, а кроме того, не стоит портить себе аппетит перед угощением, которое ожидает нас в, Боро-Уестре, а там-то, можно не сомневаться, всего будет в изобилии.
Мордонт достал свои припасы, говоря, что не хочет вторично злоупотреблять гостеприимством хозяев, и пригласил их разделить с ним то, что он может предложить. Бедному Триптолемусу редко приходилось видеть за обедом и половину тех яств, какие оказались у его гостя на завтрак, и он набросился на еду, как Санчо на «пену» с горшков Камачо, и даже сама почтенная леди не смогла удержаться от искушения, хотя поддалась ему не столь откровенно и даже с несколько сконфуженным видом: она, видите ли, велела уже потушить огонь — ведь просто жалость тратить понапрасну дрова в такой холодной стране, а ей и в голову не пришло сготовить что-либо заранее, так как они как раз собирались выезжать. После этого ей оставалось только прибавить, что подорожники юного джентльмена весьма аппетитны на вид, а кроме того, ей любопытно узнать, таким ли самым способом заготовляют здесь впрок говядину, как и у них, на севере Шотландии. В итоге этих сложных соображений уважаемая миссис Бэйби приняла весьма деятельное участие в угощении, разделить которое ей столь неожиданно довелось.
Когда эта импровизированная трапеза была закончена, управляющий изъявил намерение пуститься наконец в путь, и тут Мордонту стало ясно, что любезность, с какой его встретила миссис Бэйби, была не вполне бескорыстна. Дело в том, что ни она, ни ее ученый братец не очень-то были расположены доверить свои особы пустынным просторам Шетлендии, не имея проводника, и хотя они могли воспользоваться услугами одного из своих же занятых в поле работников, однако бережливый агроном заявил, что это означало бы потерять самое меньшее один рабочий день, а миссис Бэйби еще усугубила его опасения, воскликнув:
— Один рабочий день? Скажи — двадцать! Да как только носы этих бездельников учуют запах капустного варева, а уши услышат пиликанье скрипки, так не заманишь тогда их обратно ни на какую приманку.
Теперь же счастливый приход Мордонта, и притом как раз вовремя, не говоря уже об угощении, которое он принес с собой, сделал его настолько желанным гостем, насколько это вообще было возможно в доме, где в обычных случаях хозяева питали к гостям одно только отвращение. К тому же мистер Йеллоули не мог оставаться равнодушным к приятной перспективе изложить по дороге своему юному спутнику все подробности предполагаемых им в Шетлендии усовершенствований и насладиться тем, чем судьба редко баловала его, а именно обществом терпеливого и внимательного слушателя.
Так как управляющий и его сестра предполагали ехать верхом, то потребовалось достать лошадь и для Мордонта. Это не представляло особых трудностей, ибо множество мохнатых, коренастых, коротконогих пони постоянно бродит без всякого присмотра на вересковых пустошах, служащих общественным выгоном для скота каждого селения; там пасутся вперемежку пони местной породы, гуси, свиньи, козы, овцы и низкорослые шетлендские коровы, причем зачастую в таких количествах, что едва могут добыть себе пропитание среди этой убогой растительности. Разумеется, каждая такая птица или скотина является чьей-то собственностью, на каждом животном выжжено или вытатуировано тавро его владельца, но, когда какому-либо путешественнику нужен на время пони, он со спокойной совестью берет первого, которого удается поймать, надевает на него недоуздок и, проскакав на нем столько, сколько нужно, возвращает животному свободу и предоставляет ему добираться до дому, в каковых случаях пони проявляют обычно достаточную сообразительность.
Хотя подобное свободное пользование личной собственностью представляло как раз один из тех возмутительных пережитков, которые Триптолемус предполагал искоренить, однако, как человек, умудренный житейским опытом, он в то же время не гнушался возможностью воспользоваться столь распространенным обычаем и снисходительно соглашался признать его весьма подходящим для тех, кто, как, например, он сам, не имел своих лошадей, которыми в отместку могли бы воспользоваться соседи. Итак, с холмов были приведены три пони, три маленьких лохматых конька, скорее похожих на медведей, чем на животных из породы лошадей, но в достаточной степени сильных, сообразительных и способных выносить такие же тяготы и столь же дурное обращение, как и все живые существа в мире.
Два таких пони были уже полностью снаряжены для путешествия. На одном, предназначенном для собственной персоны великолепной миссис Йеллоули, красовалось внушительных размеров дамское седло весьма почтенного возраста, представлявшее собой сооружение из подушек и подушечек, с обеих сторон которого свисала попона старинного тканья; первоначально рассчитанная для лошади обычного роста, она покрывала крохотного скакуна, на которого была теперь накинута, от ушей до хвоста и от лопаток до щеток, оставляя на виду одну голову, которая гордо вздымалась над всем этим нагромождением, словно геральдический лев, выглядывающий из кустов. Мордонт галантно подсадил прекрасную миссис Йеллоули, что потребовало от него весьма небольшого усилия, на самый верх ее гороподобного седла. Вполне возможно, что, увидев свою особу предметом столь любезного внимания и чувствуя себя наряженной в свое лучшее платье, чего давно уже не случалось, миссис Бэйби предалась несколько необычным мечтам, и привычные думы о бережливости, бывшие ее ежедневной и всепоглощающей заботой, расцветились яркими красками. Она опустила глаза на свой полинявший «иосиф» и длинную, висевшую по обеим сторонам седла попону и с улыбкой заметила Мордонту, что путешествовать в хорошую погоду и в приятной компании — истинное удовольствие. «Жаль только, — прибавила она, бросив взгляд на те места, где вышивка потерлась и порвалась, — что при этом так изнашиваются вещи».
Тем временем брат ее весьма решительно уселся на своего конька, и так как, несмотря на ясную погоду, агроном накинул поверх прочей одежды широкий красный плащ, пони его совершенно потонул в складках материн, превзойдя в этом отношении даже лошадку миссис Бэйби. Животное оказалось, однако, весьма бойкого и неподатливого нрава: почувствовав на спине тяжесть Триптолемуса, оно запрыгало и завертелось с живостью, которая, несмотря на йоркширское происхождение всадника, делала его пребывание в седле весьма беспокойным. Кроме того, поскольку различить самого конька можно было, лишь внимательно всматриваясь, прыжки его уже на небольшом расстоянии казались добровольными движениями окутанного плащом всадника, которые тот совершал без помощи каких-либо иных ног, кроме данных ему природой, и контраст между серьезным и даже страдальческим выражением лица Триптолемуса и дикими прыжками, сопровождавшими его рысь по пустоши, вызвал бы смех у каждого, кто мог бы увидеть его в эту минуту.
Мордонт сопровождал достойную парочку верхом на первом попавшемся пони, которого, согласно простым обычаям того времени и страны, удалось принудительно завербовать для него и на котором не было иных принадлежностей для езды, кроме недоуздка. Мистер Йеллоули, весьма довольный легкостью, с какой проводника его удалось снабдить лошадью, в душе своей решил, что этот грубый обычай, позволяющий путнику забрать любого коня без всякого разрешения хозяина, не следует упразднять, по крайней мере до тех пор, пока сам он не приобретет целого табуна пони и в отношении его коней ему не начнут платить тою же монетой.
Что же касается других порядков и непорядков, царивших в стране, Триптолемус проявил себя к ним далеко не столь снисходительным. Он завел с Мордонтом бесконечный и утомительный разговор или, вернее, заставил его слушать нескончаемые разглагольствования о том, какие в Шетлендии имеют произойти перемены в связи с личным его, Триптолемуса, появлением. Правда, он не был искушен в современном искусстве махинаций, при посредстве которых хозяйство можно усовершенствовать до столь высокой степени, что имение полностью пройдет у владельца между пальцев. Однако Триптолемус в своей собственной персоне сосредоточивал если не знания, то, во всяком случае, всю энергию целого агрономического общества, и никто из позднейших его последователей не мог бы превзойти его в благородном презрении к заботе об уравновешивании доходов и расходов и в доблестном стремлении к великому преобразованию лица земли. Успех в этом деле должен был, подобно добродетели, уже сам таить в себе награду.
Каждый участок дикой гористой местности, по которой следовали наши всадники, руководствуясь указаниями Мордонта, подсказывал пылкому воображению управляющего возможность какого-либо изменения или усовершенствования: тут он проложит дорогу по едва проходимой лощине, где сейчас одни только уверенно ступавшие существа, на которых ехали наши путники, могли подвигаться более или менее безопасно; там он построит прекрасные дома на месте скио, или убогих лачуг, сложенных из ничем не связанных камней, где жители разделывали и заготавливали впрок рыбу; он научит их варить добрый эль вместо бленда; он заставит их насадить леса там, где никогда не росло ни единого дерева, и отыскивать скрытые под землей ценные породы в краю, где датский шиллинг почитался монетой высокого достоинства. Все эти и многие другие изменения полагал произвести в стране уважаемый агроном, уверенно разглагольствуя о той поддержке и помощи, которые, без сомнения, окажут ему высшие слои населения, и в первую очередь — Магнус Тройл.
— Не пройдет и нескольких часов, — говорил он, — как я уже сообщу ему, бедняге, некоторые из своих соображений, и вы увидите, какой благодарностью преисполнится он к тому, кто принесет ему знания, которые намного дороже богатства.
— Я не советовал бы вам возлагать на это слишком большие надежды, осторожно заметил Мордонт. — Ладью Магнуса Тройла не так-то просто направить против его воли. Он любит свои обычаи и обычаи своей родины, и вам легче было бы, пожалуй, научить вашего пони нырять по-тюленьи, чем убедить Магнуса заменить какой-либо норвежский порядок шотландским. И со всем этим, хотя он твердо держится старинных устоев, он может, как и всякий другой, оказаться непостоянным по отношению к своим старым друзьям.
— Heus, tu inepte![46] — произнес воспитанник колледжа Сент-Эндрюса. Постоянен он или непостоянен, какое это может иметь значение? Разве я не облечен здесь полным доверием и властью и разве простой фоуд, каким варварским званием этот Магнус Тройл все еще величает себя, посмеет оспаривать мои взгляды и не соглашаться с моими доводами, когда я представляю высокую особу самого губернатора Оркнейских и Шетлендских островов?
— И все же, — продолжал Мордонт, — я не советовал бы вам нападать слишком резко на его предрассудки. Магнус Тройл со дня своего рождения и до настоящего времени никого не считал здесь выше себя, а на старого коня не так-то легко впервые надеть узду. Кроме того, он ни разу в жизни не выслушал ни одного длинного объяснения и поэтому, весьма вероятно, начнет бранить предлагаемые вами реформы, прежде чем вы успеете убедить его в их преимуществах.
— Да что вы, мой юный друг, — возразил управляющий, — неужто вы полагаете, что на этих островах может найтись человек, столь жестоко ослепленный, чтобы не видеть здешних ужаснейших порядков? Да способен ли человек, — продолжал он, все более и более одушевляясь, — способно ли даже бессловесное животное смотреть на то, что виднеется вот там и что жители имеют дерзость именовать мельницей и не дрожать при этом за судьбу своего зерна, вверяя его столь несовершенному сооружению? Да ведь несчастным шетлендцам приходится иметь по крайней мере по полсотни таких мельничек в приходе, и каждая вертит себе свой убогий жернов, прикрытый тростниковой кровлей, едва превосходящей по своим размерам простой улей. И все это вместо одной мощной и красивой мельницы, принадлежащей какому-либо барону, шум от которой слышен далеко в окрестности, а мука сыплется из лотка целыми форпитами.
— Ну, ну, братец, — отозвалась его сестрица, — нечего говорить, умно ты рассуждаешь. Что дороже, то и лучше, так ведь у тебя выходит! И никак не влезет в твою башку, умник ты этакий, что в здешней стране каждый сам мелет свою горсть муки и не знает себе никаких там ни баронских мельниц, ни приписок к мельницам, ни мельничных податей, ни прочих подобных выдумок. А сколько раз я своими ушами слышала, как ты торговался со старым Эди Недерстейном, мельником в Гриндлбарне, и с его помощником о плате за помол в городе и в деревне, о плате в одну пригоршню и в две, о плате помощникам и о всех прочих платах. А теперь что же, ты хочешь навязать все эти заботы на головы тех несчастных, что построили каждый для себя по мельничке, пусть даже таких плохих, как эта!
— Нечего тут болтать о плате в две пригоршни и о плате помощникам! закричал возмущенный агроном. — Да лучше отдать половину зерна мельнику, лишь бы другая была смолота как следует, по-христиански, нежели засыпать доброе зерно в подобную игрушечную вертушку. Посмотри только на нее, Бэйби… Стой, проклятая бестия! — Последнее восклицание относилось к пони, который, едва седок его остановился, чтобы указать на все недостатки шетлендской мельнички, стал проявлять чрезвычайное беспокойство. Посмотри-ка только, да ведь эта штука немногим будет получше ручной мельницы! У нее нет ни водяного, ни цевочного колеса, ни шестерни, ни воронки (стой, говорят тебе, ишь хитрая бестия!), тут за четверть часа не намелешь и чашки муки, да и та будет похожа скорее на отруби для пойла, чем на муку для хлеба. Вот почему (стой, говорят тебе!), почему, почему… Да сам черт, видно, вселился в это животное, что никак с ним не справиться!
Не успел Триптолемус произнести эти слова, как пони, который уже некоторое время проявлял признаки явного нетерпения — пытался встать на дыбы и гарцевал на месте, тут неожиданно опустил голову и так вскинул задом, что послал своего всадника прямо в небольшую речушку, приводившую в действие то самое ничтожное устройство, которое служило предметом его рассмотрения. Вслед за тем пони, выпутавшись из складок плаща и обретя свободу, помчался в родную пустошь, сопровождая свой бег презрительным ржаньем и отбрыкиваясь через каждые пять ярдов.
Чистосердечно хохоча над бедой, постигшей достойного агронома, Мордонт помог ему подняться на ноги, тогда как миссис Бэйби саркастически поздравила его с тем, что он, к счастью, упал в мелкие воды шетлендской речушки, а не в омут шотландской мельничной запруды. Триптолемус, однако, считал ниже своего достоинства отвечать на подобные насмешки. Едва он встал на ноги, отряхнулся и убедился, что складки плаща помешали ему основательно промокнуть в мелком ручье, как громко воскликнул:
— Я разведу здесь ланаркширских жеребцов и племенных эйрширских кобыл, я не оставлю на островах ни единого из этих проклятых выродков, которые только увечат добрых людей. Слышишь, Бэйби, я освобожу страну от подобной нечисти!
— Лучше выжми-ка хорошенько свой плащ, — ответила Бэйби.
Тем временем Мордонт старался поймать в табуне, бродившем поблизости, другого пони. Сплетя из тростника недоуздок, юноша благополучно водрузил упавшего духом агронома на более смирного, хоть и не столь резвого скакуна, чем тот, на котором он ехал ранее.
Падение мистера Йеллоули подействовало на его настроение как сильная доза успокоительного, и на протяжении целых пяти миль он не произнес почти ни единого слова, предоставив поле деятельности воздыханиям и сетованиям сестры своей Бэйби по поводу старой уздечки, которую, убегая, унес с собой пони. Уздечка эта, по словам миссис Йеллоули, если считать до Троицына дня, так прослужила бы целых восемнадцать лет, а теперь она, можно сказать, все равно что выброшена. Убедившись, что отныне ей предоставляется полная свобода действий, престарелая леди пустилась в пространные рассуждения о бережливости. По понятиям миссис Бэйби, добродетель эта состояла из целой системы воздержаний, и хотя в данном случае они соблюдались с единственной целью сбережения средств, однако, покоясь на других основаниях, могли бы составить немалую заслугу для какого-либо сурового аскета.
Мордонт почти не прерывал ее. Видя, что уже близок час прибытия их в Боро-Уестру, он задумался над тем, какого рода встреча ожидает его со стороны двух юных красавиц, и не слушал поучений старой леди, как бы мудры они ни были, что слабое пиво полезней для здоровья, чем крепкий эль, и что если бы ее брат, упав с лошади, повредил себе лодыжку, то камфара и масло намного скорее поставили бы его снова на ноги, чем снадобья всех врачей мира.
Мало-помалу унылая пустошь, по которой до сих пор ехали наши путники, сменилась более живописным ландшафтом; взорам их открылось соленое озеро или, вернее, рукав моря, далеко углубившийся в сушу и окруженный плодородной равниной, покрытой такими пышными посевами, каких многоопытный глаз Триптолемуса не видел еще нигде в Шетлендии. Посреди этой земли Гошен возвышался замок Боро-Уестра. Позади него тянулась гряда поросших вереском холмов, защищавших его от северных и восточных ветров, а перед ним простирался прелестный пейзаж с видом на озеро, сливающийся с ним океан, соседние острова и далекие горы. Как над крышей замка, так и почти над каждым коттеджем лежавшей рядом с ним деревушки поднимались густые облака дыма и вкусно пахнущие запахи — признак того, что приготовления к празднику не ограничивались жилищем одного Магнуса, а распространялись на всю округу.
— Вот уж, право слово, — сказала миссис Бэйби, — можно подумать, что вся деревня горит! Самые склоны холмов — и те пропитались здесь запахом расточительности, и тому, кто по-настоящему голоден, достаточно помахать ячменной лепешкой в клубах дыма, что идет из всех этих труб, и не надо ему тогда никакого иного приварка[47].
Глава XII
…Это значит,
Что пылкий друг остыл; заметь,
Луцилий,
Когда любовь пресыщена и тает,
То внешний церемониал ей нужен.
Уверток нет в прямой и честной
вере.
«Юлий Цезарь»[48]
Если дым из труб Боро-Уестры, уносившийся по направлению к нагим холмам, окружавшим замок, мог бы, как полагала миссис Бэйби, насытить голодного, то шум, доносившийся из кухонь, мог бы вернуть слух глухому. То было смешение самых различных звуков, и все они обещали веселую и радушную встречу. Не менее приятное зрелище открывалось при этом и глазам.
Отовсюду подъезжали кавалькады друзей, и ненужные им больше пони разбегались во все стороны, чтобы кратчайшим путем вернуться на свои вересковые пастбища, — таков, как мы уже говорили, был обычный способ распускать завербованную на один день кавалерию. В небольшой, но удобной гавани, обслуживавшей замок и деревню, высаживались те из приглашенных, которые, живя на далеких островах или вдоль побережья, вынуждены были совершать поездку морем.
Мордонт и его спутники видели, как различные группы прибывающих останавливались, чтобы обменяться приветствиями, а затем одни за другими спешили к замку; его настежь распахнутые двери поглощали такое количество гостей, что, казалось, здание, несмотря на свои огромные размеры, вполне соответствующие богатству и гостеприимству хозяина, вряд ли на этот раз сможет вместить всех.
Среди несвязных возгласов и приветствий, раздававшихся при входе каждой новой компании, Мордонту казалось, что он различает громкий смех и сердечное «добро пожаловать» самого высокочтимого хозяина, и юношу еще сильнее охватило мучительное сомнение, встретит ли он такой же теплый прием, какой щедро оказывался всем прибывающим. Подъехав ближе, наши путники услышали пиликанье и бравурные рулады настраиваемых скрипок, ибо нетерпеливые музыканты начали уже извлекать из них звуки, которым предстояло оживлять вечернее празднество. Слышен был также визг поварят и громкие приказания и брань самого повара; в другое время они резали бы слух, но сейчас, смешиваясь с другими шумами и вызывая к тому же некоторые весьма приятные ассоциации, не составляли резкого контраста с прочими партиями хора, всегда предшествующего сельскому пиршеству.
Между тем Мордонт и его спутники подвигались вперед, каждый погруженный в свои собственные думы.
О чувствах нашего друга мы уже говорили. Пораженная масштабами приготовлений, Бэйби погрузилась в самые меланхолические мысли, прикинув в уме, какое огромное количество провизии истратили за один раз, чтобы насытить все кричавшие кругом рты. Эти чудовищные издержки, хотя они и не касались ни в коей мере ее собственного кармана, приводили ее в ужас: так равнодушный зритель трепещет при виде резни, хотя бы самому ему не грозила никакая опасность. Иными словами, от одного только лицезрения подобных излишеств ей чуть было не стало дурно, как Брюсу-абиссинцу, когда у него на глазах по приказу Раса Михаила изрубили на куски несчастных певцов из Гондара. Что касается Триптолемуса, то, когда путники проезжали мимо гумна, где в таком же беспорядке, как и во всех шетлендских хозяйствах, валялись грубые и устарелые местные сельскохозяйственные орудия, он тотчас же обратил внимание на недостатки плуга с одной рукояткой, или твискара, которым режут торф, и саней, служащих для перевозки грузов, одним словом — всего, что отличает обычай островитян от обычаев, принятых в самой Шотландии. При виде всех этих несовершенств Триптолемус почувствовал, что кровь его вскипела, как у храброго воина при виде оружия и знамени врага, с которым ему предстоит сразиться. Верный своим высоким стремлениям, он не столько думал о голоде, дававшем себя знать после долгой дороги — хотя удовлетворить его таким угощением, какое предстояло сегодня, редко выпадало бедняге на долю, сколько о предпринятой им задаче по смягчению нравов и усовершенствованию хозяйства на вверенных ему островах.
— Jacta est alea[49], — бормотал он про себя, — сегодняшний день покажет, достойны ли шетлендцы наших забот или их умы так же непригодны для обработки, как и их торфяные болота. Будем, однако же, осмотрительны и выберем для выступления подходящий момент. Я знаю по своему собственному опыту, что при настоящем положении вещей не рассудку следует предоставить первое место, а желудку. Добрый кусок того самого ростбифа, что распространяет столь аппетитный запах, послужит весьма подходящим введением для моего великого плана по улучшению породы скота.
Тем временем путники наши подошли к низкому, но весьма внушительному фасаду замка, служившего резиденцией Магнусу Тройлу; здание состояло из частей, сооруженных, видимо, в разное время: огромные и неуклюжие пристройки поспешно возводились вокруг основного корпуса по мере того, как росло благосостояние или увеличивалась семья сменявших друг друга владельцев. На большом, широком крыльце, под низким сводом, опиравшимся на два массивных, покрытых резьбой столба, которые когда-то служили носовыми украшениями кораблей, погибших у берегов острова, стоял сам Магнус Тройл, выполняющий гостеприимную обязанность встречать и приветствовать многочисленных поочередно подходящих к нему гостей. К его рослой, дородной фигуре чрезвычайно шел синий кафтан старинного покроя на алой подкладке, с золотыми петлицами и золотым шитьем вдоль швов, вокруг петель и на широких обшлагах. Энергичные и мужественные черты его лица, обветренного и загорелого под воздействием суровой природы, почтенные серебряные кудри, незнакомые с искусством парикмахера и лишь небрежно перевязанные сзади лентой, в изобилии ниспадавшие из-под полей украшенной золотым галуном шляпы, говорили одновременно о его преклонных годах, пылком и вместе с тем уравновешенном нраве и крепком телосложении. Когда путники наши приблизились к Магнусу Тройлу, на лице у него промелькнула тень недовольства, вытеснив на мгновение простое и сердечное радушие, с которым он встречал всех предшествовавших гостей. Сделав несколько шагов навстречу Триптолемусу Йеллоули, он гордо выпрямился, словно желая предстать перед ним не просто добрым и гостеприимным хозяином, но и величественным и могучим юдаллером.
— Добро пожаловать, мистер Йеллоули, — обратился он к агроному, — добро пожаловать в Уестру. Ветер занес вас на суровый берег, и мы, уроженцы этих мест, должны встретить вас как можно сердечнее. А эта леди, я полагаю, ваша сестрица? Тогда, миссис Барбара Йеллоули, окажите мне честь и позвольте приветствовать вас попросту, по-соседски.
Говоря это, Магнус со смелой, но в то же время почтительной любезностью, которой уже не встретить в наш измельчавший век, рискнул почтить приветствием увядшую щеку старой девы, которая настолько забыла свою обычную сварливость, что ответила на этот знак внимания чем-то отдаленно напоминающим улыбку. Затем Магнус пристально посмотрел на Мордонта Мертона и, не протягивая руки, сказал голосом, несколько прерывавшимся от сдерживаемого волнения:
— Вас я тоже прошу пожаловать, мейстер Мордонт.
— Если бы я не ожидал этих слов, — ответил юноша, справедливо обиженный холодностью хозяина, — я не явился бы сюда; но еще не поздно, и я могу повернуть обратно.
— Молодой человек, — возразил Магнус, — вам лучше чем кому-либо известно, что никто не может повернуть обратно от этих дверей, не оскорбив тем самым хозяина. Не расстраивайте же, прошу вас, моих гостей своими несвоевременными сомнениями. Когда Магнус Тройл говорит «прошу пожаловать», так это относится ко всем, кто может его услышать, ибо голос его для всех одинаково громок. А теперь, уважаемые гости, входите, и посмотрим, какие развлечения приготовили для вас мои девочки.
С этими словами, стараясь быть в равной степени внимательным ко всем присутствующим, чтобы Мордонт не принял на свой счет какой-либо особой любезности или не обиделся на отсутствие таковой, юдаллер провел гостей в дом; там, в двух просторных залах, служивших в данном случае чем-то вроде современных гостиных, уже теснилась пестрая толпа приглашенных.
Обстановка этих зал была, как и следовало ожидать, чрезвычайно простой, однако отличалась особенностями, характерными для островов, омываемых столь бурными морями. Магнус Тройл, как и большая часть крупных землевладельцев Шетлендии, оказывал всегда самую дружескую помощь путешественникам, попавшим в беду как на суше, так и на море, и неоднократно вынужден был проявлять свою власть, защищая имущество и жизнь потерпевших крушение мореплавателей. Суда, однако, так часто разбивались у этих страшных берегов, и столько вещей, никому больше не принадлежащих, выбрасывалось на сушу, что внутреннее убранство дома служило прямым доказательством бесчинств океана и осуществления того права, которое на языке юристов именуется флотсам и джетсам. Стулья, стоявшие вдоль стен, были такого рода, какой обычно встречается в каютах, и многие из них — иностранной работы; зеркала и горки, служившие как для украшения, так и для хозяйственных нужд, первоначально предназначались, судя по форме, для судов, а один или два шкафа были сработаны из какого-то заморского, невиданного дерева. Даже перегородка, разделявшая комнаты, казалось, была переделана из судовой переборки крупного корабля и приспособлена к своему теперешнему назначению неумелой и грубой рукой какого-нибудь местного плотника. Чужестранцу все эти предметы, столь очевидно напоминавшие о человеческих несчастьях, могли бы на первый взгляд показаться слишком резким контрастом с картиной жизнерадостного веселья, фоном которой они теперь служили, но для местных жителей подобное сочетание было настолько привычным, что оно ни на мгновение не нарушало их радостного настроения.
В толпившуюся в гостиных молодежь появление Мордента вдохнуло новую струю веселья. Все окружили юношу, удивляясь его долгому отсутствию и засыпая его вопросами, из которых он сразу же понял, что отсутствие это считалось с его стороны совершенно добровольным.
Такой дружеский прием избавил Мордонта от одной весьма мучительной мысли, ибо он увидал, что, как бы ни были предубеждены против него обитатели Боро-Уестры, это касалось только их лично. Он понял также, к своему большому облегчению, что не упал в глазах всего общества и что ему придется оправдываться, когда наступит для того время, в глазах только одной семьи. Это уже было утешительно, хотя сердце его продолжало тревожно биться при мысли о встрече с отдалившимися от него, но все еще любимыми подругами. Объяснив свое долгое отсутствие нездоровьем мистера Мертона, он стал переходить от одной группы друзей и гостей к другой, из которых каждый, казалось, хотел удержать его около себя подольше. Затем он постарался избавиться от своих дорожных спутников, вначале цеплявшихся за него, как репей, и с этой целью познакомил их с одним или двумя знатными семействами; наконец он достиг дверей в небольшую комнату, примыкавшую к упомянутым парадным залам, которую Минне и Бренде разрешено было убрать по своему вкусу и считать своей собственной гостиной.
Мордонт вложил немалую долю изобретательности и труда в отделку этого любимого девушками уголка и расстановку в нем мебели и во время своего последнего пребывания в Боро-Уестре пользовался таким же свободным доступом в него и мог проводить там столько же времени, как и настоящие его хозяйки. Но теперь все до такой степени изменилось, что, взявшись за ручку двери, он остановился, не зная, имеет ли право нажать на нее. Тут послышался голос Бренды.
— Входите же, — сказала она тоном человека, потревоженного нежелательным посетителем, которого спешат выслушать, чтобы скорее от него отделаться.
Мордонт вошел в причудливо отделанную гостиную девушек, убранную по случаю праздника многочисленными новыми украшениями, в том числе весьма ценными. Дочери Магнуса Тройла сидели и горячо обсуждали что-то с чужестранцем Кливлендом и маленьким, щуплым старичком, чьи глаза сохранили еще живость духа, помогавшего ему в былое время переносить тысячи превратностей изменчивой и беспокойной жизни. Дух этот, не покинувший его и в преклонном возрасте, не внушал, быть может, благоговейного трепета перед его сединами, но зато привлекал к нему сердца друзей намного сильнее, чем это могли бы сделать более серьезные и не столь поэтические внешность и характер. Сейчас он отошел в сторону и с лукавой проницательностью в любопытном взоре следил за встречей Мордонта с двумя прелестными сестрами.
Прием, оказанный молодому человеку, в общем, напоминал прием самого Магнуса, но девушки не сумели так хорошо скрыть свои чувства: сразу было видно, что они сознают, сколько перемен произошло со времени их последней встречи. Обе покраснели, когда, поднявшись с места, но не протягивая Мордонту руки и, конечно, не подставляя для поцелуя щеку, что не только разрешалось, но почти требовалось местными обычаями, обратились к нему с приветствием, каким встречали обычных знакомых. Но краска смущения на лице старшей сестры оказалась лишь признаком недолгого волнения, которое исчезает так же быстро, как и вызвавшее его чувство. В следующее же мгновение Минна снова стояла перед юношей спокойная и холодная, отвечая со сдержанной и осторожной учтивостью на общепринятые любезные слова, которые Мордонт неверным голосом силился из себя выдавить. Смятение Бренды носило, по крайней мере внешне, иной, более глубокий и волнующий характер. Краска смущения покрыла не только ее лицо, но и стройную шею и ту часть прелестной груди, которую обнажал вырез ее корсажа. Она и не пыталась отвечать на робкое «здравствуйте», с которым Мордонт обратился непосредственно к ней, но устремила на него взгляд, где наряду с неудовольствием видно было и сожаление при мысли о прежних беззаботных днях. В то же мгновение Мордонт со всей ясностью понял, что привязанность Минны к нему угасла, но что, быть может, еще возможно вернуть дружбу более сердечной Бренды. Так велика, однако, непоследовательность человеческой натуры, что хотя до того юноша не делал никакого существенного различия между двумя красивыми и привлекательными девушками, однако теперь расположение той, которая выказала себя наиболее равнодушной, получило в глазах его особую цену.
От этой мимолетной мысли отвлек его Кливленд, который подошел, чтобы с прямодушием военного человека поблагодарить своего спасителя. Он не поспешил раньше лишь потому, что не хотел мешать обмену обычными приветствиями между гостем и хозяйками дома. Капитан приблизился с таким любезным видом, что Мордонту, хотя он и утратил благосклонность обитателей Боро-Уестры с того самого момента, как незнакомец появился на острове и стал своим человеком в доме юдаллера, не оставалось ничего другого, как с должной учтивостью ответить на его поклон, с довольным видом выслушать его благодарность и выразить надежду, что время, проведенное им с момента их последней встречи, прошло для него приятно.
Кливленд уже готов был ответить, но упомянутый нами маленький человечек предупредил его: бросившись вперед, он схватил Мордонта за руку, поцеловал его в лоб, а затем одновременно и повторил его вопрос, и дал на него ответ:
— Как проходит время в Боро-Уестре? Ты ли спрашиваешь об этом, о принц утесов и круч? Как может оно проходить иначе, как не уносясь в своем полете на крыльях красоты и веселья?
— А также остроумия и песен, мой добрый старый друг, — добавил полушутя-полусерьезно Мордонт, горячо пожимая старичку руку. — Уж они-то обязательно присутствуют там, где находится Клод Холкро.
— Не смейся надо мной, мой мальчик, — ответил тот. — Когда ноги твои будут едва плестись, остроумие замерзнет, а голос начнет фальшивить…
— Ну, зачем вы клевещете на себя, мой милый учитель? — возразил Мордонт, который рад был воспользоваться эксцентрическим характером своего старого друга, чтобы завести нечто похожее на беседу, смягчить неловкость этой странной встречи, а между тем исподволь сделать некоторые наблюдения, прежде чем потребовать объяснения по поводу перемены к нему со стороны хозяев дома. — Не говорите так, — продолжал он, — время щадит барда. Вы сами не раз твердили, что певец разделяет бессмертие своих песен, и я уверен, что великий английский поэт, о котором вы нам рассказывали, превосходил вас годами, когда был загребным на шлюпке всех остроумцев Лондона.
Мордонт намекал на один эпизод из жизни Клода Холкро, который являлся для него тем, что французы называют «cheval de bataille»[50], одного упоминания о котором было достаточно, чтобы старый певец тотчас же вскочил в седло и пустился вскачь.
Его смеющиеся глаза загорелись своеобразным восторгом, который простые смертные, пожалуй, назвали бы безумным, и он с жаром ухватился за свою любимую тему.
— Увы, увы, дорогой мой Мордонт, — серебро — это всегда серебро, и с годами оно не теряет своего блеска, а олово — есть олово, и чем дальше, тем оно становится все более тусклым. Не подобает бедному Холкро упоминать свое имя рядом с именем бессмертного Джона Драйдена, но истинная правда — я, должно быть, уже говорил вам об этом, — что мне дано было лицезреть великого человека, более того — мне пришлось побывать в знаменитой «Кофейне талантов», как ее тогда называли, и однажды я удостоился даже взять понюшку табаку из его собственной табакерки. Вам я, должно быть, рассказывал про этот случай, но капитан Кливленд ни разу еще не слышал моей истории. Так вот доложу вам, жил я тогда на Рассел-стрит… Я не спрашиваю, разумеется, знакома ли вам Рассел-стрит в Ковент-Гардене, капитан Кливленд?
— Да, мне достаточно точно известна ее широта, мистер Холкро, ответил, улыбаясь, Кливленд, — но помнится, вы вчера уже рассказывали про этот случай, а кроме того, у нас сейчас спешное дело: вам предстоит сыграть вашу новую песню, а нам — выучить ее.
— Ну нет, теперь она больше не годится, — сказал Холкро, — теперь требуется что-либо, где мог бы участвовать наш милый Мордонт: ведь он лучший певец на всем острове как в дуэте, так и в сольной партии, и я не дотронусь до струн, если Мордонт Мертон не примет участия в нашем концерте. Ну, что вы скажете на это, прекрасная Ночь, каково ваше мнение, ясная Денница? прибавил он, обращаясь к молодым девушкам, которым, как мы упоминали, он давно уже дал эти аллегорические имена.
— Мистер Мордонт Мертон, — сказала Минна, — пришел слишком поздно, чтобы выступать вместе с нами; это очень печально для нас, но ничего не поделаешь.
— Как? Что? — поспешно возразил Холкро. — То есть как это слишком поздно? Да ведь вы постоянно пели вместе. Поверьте моему слову, милые мои девочки, что старые песни — самые лучшие, а старые друзья — самые верные. У мистера Кливленда прекрасный бас, этого нельзя не признать, но я хотел бы, чтобы для первого своего номера вы положились на эффект, который произведет одно из двадцати прекрасных трио, где тенор Мордонта так чудесно сливается с вашими нежными голосами. Я уверен, что наша прелестная Денница в душе своей одобряет подобное изменение программы.
— Никогда в жизни, дядюшка Холкро, вы так жестоко не ошибались, сказала Бренда и опять покраснела, но на этот раз скорее от досады, чем от смущения.
— Но как же так? — спросил старый поэт, помолчав, а затем взглянув сначала на одну, а потом на другую сестру. — Что это у нас сегодня Непроглядная Ночь и Багряная Утренняя Заря — предвестники дурной погоды? В чем дело, юные леди, на кого вы обижены, уж не на меня ли? Когда молодежь затеет ссору, обязательно старик окажется виноватым.
— Нет, вы ни в чем не виноваты, дядюшка Холкро, — сказала Минна, поднимаясь и беря сестру под руку, — если тут вообще есть виновные.
— Уж не тот ли, кто пришел последним, обидел вас, Минна? — спросил Мордонт, стараясь говорить спокойным, шутливым тоном.
— Когда на обиду отвечают презрением, — возразила со своей обычной серьезностью Минна, — то не обращают внимания на обидчика.
— Возможно ли, Минна, — воскликнул Мордонт, — что это вы так говорите со мной? А вы, Бренда, вы тоже способны так поспешно осудить меня, не уделив мне ни минуты для честного и откровенного объяснения?
— Тот, кто лучше нас с вами знает, как поступать, — тихо, но твердо произнесла Бренда, — объявил нам свою волю, и она должна быть выполнена! Сестрица, мне кажется, что мы достаточно пробыли здесь, и присутствие наше требуется теперь в другом месте. Мистер Мертон извинит нас, но сегодня мы, право, очень заняты. — И она удалилась под руку с сестрой.
Напрасно Клод Холкро пытался остановить девушек, воскликнув с театральным жестом:
— Но, День и Ночь, все это очень странно!
Тогда он повернулся к Мордонту и прибавил:
— Впрочем, молодые особы подвержены приступам непостоянства, подтверждая тем самым, как сказал наш поэт Спенсер, что:
Среди живых созданий до сих пор
Изменчивость господствует всевластно.
— А вы, капитан Кливленд, — продолжал он, — может быть, вы знаете, из-за чего так расстроились наши юные грации?
— О, тот только ошибется в расчетах, — ответил Кливленд, — кто станет доискиваться, почему ветер подул с другого румба или девушка изменила свою склонность. Будь я на месте мистера Мордонта, я не стал бы задавать гордым красавицам больше ни одного вопроса.
— Ну что же, капитан Кливленд, — ответил Мордонт, — это дружеский совет, и то, что я не просил его у вас, не помешает мне последовать ему. Но позвольте мне, в свою очередь, задать вам вопрос: сами вы так же равнодушны к мнению ваших друзей женского пола, как считаете это обязательным для меня?
— Кто, я? — переспросил Кливленд с видом полнейшего безразличия. — Да ведь я над подобными вещами особенно не задумываюсь. Я еще не встречал женщины, о которой стоило бы вспомнить еще раз после того, как поднят якорь. На берегу — другое дело, и я готов смеяться, петь, танцевать и любезничать, если это им нравится, с двадцатью девушками даже вдвое хуже тех, которые нас только что покинули; но, поверьте, я нимало не обижусь, если по звуку боцманской дудки они изменят свой курс. Все шансы за то, что я сделаю поворот через фордевинд так же скоро, как они.
Больному редко бывает приятно, когда его утешают тем, что недуг, на который он жалуется, вовсе не так серьезен, и Мордонт поэтому вдвойне был обижен на Кливленда: и за то, что тот заметил его смущение, и за то, что стремился навязать ему свои собственные взгляды. Поэтому юноша довольно резко ответил, что чувствовать так, как капитан Кливленд, могут только люди, обладающие искусством становиться общими любимцами, куда бы ни забросила их судьба, и для которых не играет роли, что они потеряют в одном месте, так как они уверены, что их заслуги позволят им в другом наверстать с лихвой упущенное.
Мордонт говорил иронически; однако следует признаться, что в манерах Кливленда действительно сквозило светское самодовольство и сознание собственных, хотя бы внешних, достоинств, которые делали его вмешательство в чужие дела вдвойне неприятным. Как говорит сэр Луциус О’Триггер, капитан Кливленд выглядел таким победителем, что это даже раздражало. Он был молод, красив, самоуверен, несколько грубоватые манеры моряка весьма шли ему, казались совершенно естественными и, быть может, более соответствовали нравам далеких островов, на которых он теперь оказался и где даже в самых знатных семьях большая степень утонченности сделала бы его общество далеко не столь желательным. В настоящем случае он ограничивался тем, что в ответ на видимое недовольство Мордонта Мертона весело улыбнулся и сказал:
— Вы сердитесь на меня, мой юный друг, но вы не добьетесь того, чтобы и я рассердился на вас. Прелестные ручки всех красавиц, каких я когда-либо встречал в жизни, никогда не смогли бы вытащить меня из пучины Самборо. Поэтому, прошу вас, не ищите со мной ссоры, и пусть мистер Холкро будет свидетелем тому, что я спустил и гюйс, и марсель и, если вы даже дадите по мне бортовой залп, я не вправе отвечать ни единым выстрелом.
— Да, да, — добавил Клод Холкро, — вы должны подружиться с капитаном Кливлендом, Мордонт. Никогда не ссорьтесь с другом из-за женского непостоянства. Подумайте только, ведь, если бы красавицы не меняли своих склонностей, как бы мы тогда, черт побери, умудрились сочинить о них столько стихов? Даже сам великий Драйден, достославный Джон Драйден, ну что мог бы он написать о девушке, которая всегда постоянна? Это было бы все равно что воспевать в стихах мельничную запруду. Да как раз эти-то именно течения, стремнины и водовороты, приливы и отливы, что то набегают, то прочь отступают, — о небо, стоит мне только подумать о них, как я начинаю говорить в рифму! — то дарят нам улыбки, то приходят в неистовство, то ластятся к нам, то готовы нас поглотить, то приносят нам наслаждение, то погибель и так далее, и тому подобное… Да ведь это и есть истинная душа поэзии. А вы никогда не слышали моего «Прощания с девой из Нортмавена»? На самом деле бедняжку звали Бет Стимбистер, но для благозвучия я назвал ее Марией, а себя — Гаконом, в честь славного моего предка Гакона Голдмунда, Гакона Золотые Уста, что прибыл на этот остров вместе с Гарольдом Гарфагером и был его Главным скальдом. Да, о чем это я начал рассказывать? Ах да, о бедной Бетти Стимбистер. Так вот, из-за этой-то самой Бетти, правда, отчасти тоже из-за каких-то пустяковых долгов, должен я был покинуть Хиалтландские острова, ах, насколько же это лучше звучит, чем Зетлендские или Шетлендские, — и пуститься странствовать по белу свету; и пришлось же мне побродяжничать с той поры! Свой путь, капитан Кливленд, стал я пробивать, как и всякий другой, у которого легко в голове, легко в кошельке, но зато легко и на сердце; пробивал я себе путь и расплачивался где острым словечком, где деньжатами. Видел я, как сменяли и низлагали королей так же просто, как прогоняют с земли арендатора. Знал я всех знаменитостей нашего века, а прежде всего — достославного Джона Драйдена! Ну-ка, кто еще из жителей острова может не кривя душой похвастаться тем же? Я взял однажды понюшку из его собственной табакерки! Сейчас я вам расскажу, как это было…
— Но вы хотели прочесть нам стихотворение, мистер Холкро, — сказал капитан Кливленд.
— Стихотворение? — повторил Холкро, хватая капитана за пуговицу, ибо он так часто видел, как слушатели разбегались во время его рассказов, что заранее принимал все возможные меры, чтобы удержать их. — Стихотворение? Я поднес его вместе с пятнадцатью другими бессмертному Джону. Но вы услышите его, вы услышите все мои стихи, если хоть минутку постоите на месте, и ты тоже, Мордонт, мой милый мальчик. Вот уж добрых полгода, как я не слышал от тебя ни слова, а ты собираешься сбежать от меня! — С этими словами Холкро поймал его другой рукой.
— Ну, теперь он взял нас обоих на буксир, — сказал моряк, — и нам ничего иного не остается, как выслушать одну из его историй, хотя травит он их не хуже военного моряка во время «собаки».
— Нет, нет; теперь уже вы помолчите, а говорить предоставьте мне, строго сказал поэт; Кливленд и Мордонт переглянулись с выражением комической покорности и смиренно приготовились слушать столь хорошо им знакомый, всегда один и тот же, неизбежный рассказ.
— Ну, теперь я вам все изложу подробно, — продолжал Холкро. — Итак, бросало меня по свету, как и многих других молодых людей. Брался я, чтобы как-то просуществовать, и за то, и за другое, и за третье, ибо, слава Всевышнему, я был на все руки мастер. Но больше всего посвящал я времени музам, да, им оставался я верен, хотя неблагодарные плутовки и не подумали наградить меня, как иных болванов, собственной каретой, запряженной шестеркой коней! Так и продержался я до тех пор, пока не скончался престарелый кузен мой, Лоренс Линклеттер, и не оставил мне в здешних краях крохотного островка… Правда, Калмалинди состоял с ним в столь же близком родстве, как и я, но Лоренс ценил в человеке ум, хотя сам обладал им в весьма малой степени. Оставил он мне этот островок — о, одни голые скалы, точь-в-точь Парнас, и вот теперь есть у меня и пенни на расходы, и пенни отложить на черный день, и пенни — подать неимущему. А для друзей найдется у меня и бутылка вина, и удобная постель, как вы сами сможете убедиться, если согласитесь последовать за мной, когда здешние празднества окончатся… Но где бишь я остановился?
— Надеюсь, что уже недалеко от порта, — ответил Кливленд, но Холкро был слишком ретивым рассказчиком, чтобы смутиться даже при столь явном намеке.
— Ах да, — продолжал он с довольным видом человека, вновь ухватившего нить своего повествования, — жил я тогда на Рассел-стрит у старого Тимоти Тимблтуэйта. О, это был самый модный портной, известный в те времена всему Лондону. Он одевал умнейших людей столицы, так же, как и глупейших баловней фортуны, и, представьте себе, заставлял последних расплачиваться за первых! Умному человеку никогда не отказывал он в кредите, разве что в шутку или для того, чтобы получить остроумный ответ. Он состоял в переписке со всеми выдающимися людьми Лондона и хранил письма от Крауна, Тэйта, Прайора, Тома Брауна и прочих знаменитостей того времени, и в письмах этих, скажу я вам, таились такие перлы остроумия, что можно было просто помереть со смеху, и все они как одно заканчивались просьбами об отсрочке.
— Ну, портному-то, пожалуй, подобные шутки казались не слишком веселыми, — заметил Мордонт.
— О что вы, что вы! — возразил страстный защитник Тима. — Да ведь он между прочим, родом он из Камберленда — был щедр, как принц, и умер, обладая богатством принца. Горе тому разжиревшему на сладкой пище олдермену, который попадался Тиму «под его портновский утюг» после получения одного из таких писем! Смею вас уверить, что бедняге приходилось расплачиваться за двоих! А знаете, ведь это Тим послужил прообразом Тома Биббера в комедии великого Джона «Сумасбродный щеголь», и мне доподлинно известно, что Тим оказывал Джону кредит и снабжал его деньгами из своего собственного кармана в ту пору, когда все его блестящие придворные друзья от него отвернулись. Мне он тоже оказывал особое доверие, и однажды я целых два месяца не платил ему за свою каморку под крышей. Разумеется, я старался по мере сил тоже услужить ему чем-либо. Не подумайте, пожалуйста, чтобы я кроил там или шил, это было бы несовместимо со званием дворянина, но я составлял для него счета, вел книги…
— Разносил по домам платья всяким талантам и олдерменам и получал кров за эту работу? — перебил рассказчика Кливленд.
— Вот уж нет, черт побери! — возразил Холкро. — Ничего подобного не было. Но вы сбили меня… Где бишь я остановился?
— Пусть теперь сам дьявол определяет для вас широту, — воскликнул капитан, вырывая свою пуговицу из крепко вцепившихся в нее большого и указательного пальцев неумолимого барда, — а мне некогда заниматься сейчас обсервациями! — и с этими словами он выбежал вон из комнаты.
— Неуч, невежа, самоуверенный грубиян, — сказал, глядя ему вслед, Клод Холкро, — у него столь же мало умения вести себя, как и ума в пустой башке под дурацким колпаком. Не понимаю, что Магнус и эти глупенькие девочки могли в нем найти! А кроме того, он постоянно рассказывает ужасающе нудные истории о своих похождениях и морских битвах и лжет при этом, я нисколько не сомневаюсь, на каждом слове. О Мордонт, милый мой мальчик, вот тебе пример, а вернее, предостережение: никогда не говори долго о самом себе. Ты иногда склонен слишком много распространяться о своих приключениях на скалах, прибрежных утесах и прочих подобных местах, а ведь это нарушает ход общей беседы и не дает высказаться другим присутствующим. Но я вижу, ты горишь нетерпением узнать, что же было дальше… Да, постой-ка, на чем бишь я остановился?
— Боюсь, что придется отложить продолжение на послеобеда, мистер Холкро, — сказал Мордонт; он тоже подумывал, как бы ему сбежать, но хотел проявить при этом больше деликатности по отношению к своему старому другу, чем нашел это нужным сделать Кливленд.
— О нет, милый мой мальчик! — воскликнул Холкро, видя, что сейчас потеряет последнего своего слушателя. — Не покидай хоть ты меня: никогда не следуй столь дурному примеру и не обижай старых друзей. Много трудных дорог прошел я по жизненному пути, но насколько они становились легче, когда я мог опереться на такого преданного друга, как ты.
С этими словами он отпустил пуговицу Мордонта и, осторожно взяв юношу под руку, захватил его, таким образом, еще крепче. Мордонт не сопротивлялся, тронутый намеком престарелого поэта на охлаждение старых знакомых, которое только что испытал на самом себе. Но когда рассказчик снова задал свой ужасающий вопрос: Так на чем бишь я остановился?» — Мордонт, предпочитавший поэзию Холкро его прозе, напомнил ему о песне, которую тот сочинил, в первый раз покидая Шетлендию. Для Мордонта, правда, стихи эти не были новинкой, но поскольку читателю они неизвестны, мы приведем их здесь как достойный образец поэтического творчества сладкогласного потомка Гакона Золотые Уста. По мнению многих достаточно авторитетных судей, наш приятель занимал вполне приличное место среди тогдашних сочинителей мадригалов и не хуже, чем многие столичные сочинители остроумных или нежных сонетов, умел увековечить в стихах красавиц шетлендских долин или гор.
Он был к тому же сносный музыкант и теперь, отпустив свою жертву, схватил инструмент, представлявший собой некое подобие лютни, и стал настраивать его для аккомпанемента, приговаривая при этом, чтобы не терять даром времени:
— Я учился играть на лютне у того же музыканта, что и добряк Шедуэл Толстый Том, как его называли… Достославный Джон еще так грубо посмеялся над ним — помнишь, Мордонт?..
И ныне ты, как новый Арион,
Ногтем из лютни извлекая звон,
Плывешь и над зеркальной гладью вод
Дискант пищит от страха, бас ревет.
Ну, лютню я кое-как настроил, что же тебе спеть? Ах да, балладу о девушке из Нортмавена, бедной Бет Стимбистер!
В стихах я называю ее Мария. Бетси — хорошо для английской, песенки, а в наших краях лучше звучит Мария. — С этими словами, после небольшой прелюдии, Холкро запел довольно приятным голосом и с подобающим чувством следующую песню:
МАРИЯ
Прощай, о Нортмавен,
И Хилсуик седой,
И тихая гавань,
И бурный прибой,
Кручи береговые,
Дальних рифов гряда,
И ты, о Мария.
Прощай навсегда!
И проходы, где смело
Гакон проплывал,
Где пеною белой
Скрыты выступы скал,
Выйди, дева, на стену,
Видишь, плещет вода.
Друг узнал про измену
И уплыл навсегда.
Ложных клятв мне не надо,
Брось их в пенный прибой,
Повторят их наяды
На песках, под скалой,
Огласят они берег
Горьким плачем тогда,
Но друг тебе верить
Перестал навсегда.
Тщетно в мире ищу я
Такой островок,
Где, подругу целуя,
Друг ей верить бы мог.
Губят страсти земные
Человеческий род.
Нас лишь в небе, Мария,
Гавань тихая ждет.
— Я вижу, мой юный друг, что эта песня тронула тебя так же, как и всех, кто ее слышал, — сказал Клод Холкро. — Слова и музыка — моего собственного сочинения, и, не говоря уже о том, что стихи ладно скроены, в них есть… как бы это сказать… простота и непосредственность чувства, которые проникают в души слушателей. Даже твой отец не мог устоять перед ними, а уж его сердце столь неуязвимо для поэзии и песен, что стрела самого Аполлона не сумела бы пронзить его. Отец твой в свое время, должно быть, жестоко пострадал от женщины, недаром он так ненавидит всю их породу. Да, да, таковы уж их чары, и все мы в свое время перенесли те же страдания. Но пойдем, мой мальчик, в зале уже собираются кавалеры и дамы, и как нас прекрасный пол ни мучил, а плохо нам пришлось бы без их общества. Но сначала вдумайся еще раз в последние строчки:
Нас лишь в небе, Мария,
Гавань тихая ждет.
Да, на небе наше спасение, а не на том островке суши, о котором я пел и которого никогда не было и не будет. И еще обрати внимание, что в моем стихотворении нет никаких языческих вольностей, которыми Рочестер, Этеридж и прочие проказники любят украшать теперь свои стихи. Мою песню смело мог бы спеть пастор, а служка — подтягивать ему. Однако вот досада, зазвонил колокол, пора идти; но ничего, мы вечерком заберемся в какой-нибудь укромный уголок, и там я доскажу тебе до конца свою историю.
Глава XIII
Ломился стол под тяжестью жарких,
Вино сверкало в кубках золотых,
И резал мясо, ел и пил там каждый;
И лишь тогда, когда утихла жажда
И ярость насыщенья улеглась,
Пришелец мудрый начал свой рассказ
«Одиссея»
Столы Магнуса Тройла ломились под тяжестью изобильного угощения. Огромное число приглашенных пировало в зале, еще больше бедных соседей, арендаторов, работников и слуг всякого рода угощалось на дворе вместе с бесчисленным множеством менее имущих и менее почетных лиц, пришедших из окрестных деревушек и сел за двадцать миль в окружности, чтобы получить свою долю от щедрот великодушного юдаллера. Подобное зрелище одновременно и поражало Триптолемуса Йеллоули, и заставляло в душе сомневаться, не будет ли с его стороны опрометчивым предложить восседавшему во главе столь роскошной трапезы хозяину в самый разгар веселья коренное изменение всех обычаев и нравов страны.
Правда, дальновидного агронома поддерживало сознание, что он один, своей собственной персоной, представляет кладезь премудрости, намного превосходящей то, чем могли похвастаться все остальные гости, вместе взятые, не говоря уже о самом Магнусе, ибо размах его хлебосольства являлся в представлении Триптолемуса достаточным признаком безрассудства. Однако Амфитрион, восседающий во главе своего пиршественного стола, безраздельно властвует, хоть и на время, над умами даже наиболее выдающихся своих гостей, и если угощение сделано по всем правилам, а вина — надлежащего качества, то унизительно видеть, как ни искусство, ни ум, ни даже высокое положение в обществе не могут обрести свое естественное и привычное превосходство над даятелем всех этих земных благ, и, уж во всяком случае, до тех пор, пока не подадут кофе. Триптолемус прекрасно понимал всю силу подобного временного превосходства, но ему чрезвычайно хотелось хоть чем-то проявить себя, чтобы оправдать свое хвастовство перед сестрой и Мордонтом, и он украдкой посматривал на них, желая убедиться, не уронил ли в их глазах своего достоинства, бесконечно откладывая предполагаемое наступление на возмутительные местные обычаи.
Миссис Барбара полностью погрузилась в созерцание происходивших за трапезой опустошений, подобных которым ей не приходилось еще видеть на своем веку. Она удивлялась равнодушию хозяина и полному пренебрежению со стороны гостей теми правилами поведения за столом, которые она с детства привыкла считать непреложными: пирующие не стеснялись пробовать блюда еще не початые, которые, следовательно, можно было подать еще и на ужин, и разрушали их с той же легкостью, как если бы их уже отведало с полдюжины гостей. Казалось, никто — а меньше всего глава дома — не следил за тем, чтобы уничтожались только те кушанья, которые из-за их формы нельзя было подать дважды, и чтобы атаки не распространялись на солидные куски жаркого, паштеты и другие изделия, которые по правилам разумного домоводства предназначены были выдержать двойной натиск. Согласно представлению миссис Барбары о благовоспитанности, гостям не полагалось сразу же накидываться на все эти яства, а следовало их оставить про запас, подобно тому, как Полифем в своей пещере приберегал пленника «Никто», чтобы съесть его последним. Погрузившись в раздумье, вызванное подобными нарушениями застольного устава, и мысленно подсчитывая, какие запасы холодного мяса могла бы она сделать из остатков жареной и печеной снеди, обеспечив тем самым свою кладовую почти на весь год, миссис Барбара весьма мало беспокоилась о том, выдержит ли ее брат до конца ту роль, которую он намеревался взять на себя.
Мордонт Мертон также был занят мыслями, весьма далекими от тех, что волновали будущего реформатора возмутительных шетлендских нравов. Юноша сидел за столом между двумя веселыми красотками страны Туле, которые, не обижаясь на то, что в прежние времена он отдавал предпочтение дочерям юдаллера, радовались случаю, пославшему им столь приятного собеседника, который к тому же, будучи их соседом по столу, мог, весьма вероятно, оказаться еще их кавалером в предстоящих танцах. Расточая, однако, своим прелестным соседкам все принятые в обществе любезности, Мордонт не переставал украдкой, но вместе с тем весьма внимательно следить за охладевшими к нему приятельницами, Минной и Брендой. Время от времени посматривал он и на юдаллера, однако не мог заметить в нем ничего, кроме обычного радушного и несколько шумного проявления гостеприимства, которым Магнус имел обыкновение оживлять подобные торжественные пиршества. Но по различному выражению лиц обеих девушек Мордонт угадал многое, что навело его на весьма печальные мысли.
Капитан Кливленд сидел между сестрами и усердно ухаживал за обеими, но Мордонту, который со своего места мог видеть и слышать большую часть того, что между ними происходило, казалось, что особое предпочтение отдает он старшей. Это, видимо, замечала и младшая, ибо она неоднократно бросала взгляд в сторону Мордонта, и юноше чудилось, что он видит в нем нечто похожее на сожаление о прерванной дружбе и печальное воспоминание о прежних, лучших временах. Минна же была всецело поглощена любезностями своего соседа, и самый факт этот приводил Мордонта в изумление и негодование.
Минна, такая серьезная, благоразумная, сдержанная, самые черты и манеры которой изобличали возвышенный характер, Минна, любящая уединение и те пути познания, на которых люди предпочитают обходиться без спутников, Минна враг пустого веселья, подруга задумчивой печали, страстная любительница одиноких прогулок к горным источникам и глухим долинам, одним словом девушка, по самому своему нраву не способная плениться смелыми, грубыми и дерзкими ухаживаниями такого человека, как капитан Кливленд, отдавала, однако, ему, пока он сидел рядом с ней, все свое внимание, вся была зрение и слух и внимала ему с такими интересом и благосклонностью, которые для Мордонта, хорошо умевшего читать ее чувства по выражению лица, были явным признаком величайшего с ее стороны увлечения. Когда юноша понял это, в сердце его вспыхнуло возмущение, распространившееся как на избранника Минны, который занял его место, так и на нее саму, столь опрометчиво изменившую своему собственному характеру.
«В чем притягательная сила этого человека? — спрашивал он себя. — Чем обладает он, кроме гордого и дерзкого сознания собственной важности, основанного только на том, что он одержал несколько ничтожных побед на море и привык к мелочному деспотизму над командой вверенного ему корабля? Он уснащает свою речь морскими выражениями в гораздо большей степени, чем это позволил бы себе любой офицер британского флота, а его остроумие, заслужившее ему столько улыбок, такого пошиба, какого в прежние времена Минна не потерпела бы ни на одну минуту. Даже Бренда, видимо, меньше увлечена его любезностью, чем Минна, которой они так мало подходят».
Мордонт, однако, вдвойне ошибался, делая столь суровые выводы. Во-первых, глядя на Кливленда в известной степени глазами соперника, он слишком строго осуждал его манеры и поведение. Они были, правда, не очень изысканными, но это не имело большого значения в стране, населенной столь простыми и нетребовательными людьми, как шетлендцы того времени. С другой стороны, Кливленд обладал свойственным морякам прямодушием, большой природной сообразительностью, немалой долей остроумия, безграничной уверенностью в себе и той предприимчивой дерзостью, которая даже при отсутствии иных привлекательных качеств нередко обеспечивает успех у прекрасного пола. Мордонт заблуждался также, полагая, что Кливленд не мог понравиться Минне Тройл из-за несходства самых основных черт их характеров. Имей наш юный друг немного более жизненного опыта, он не мог не заметить, что, подобно тому как союзы сплошь и рядом заключаются между парами, совершенно непохожими друг на друга ни лицом, ни фигурой, так — а это случается еще чаще — и между людьми, одаренными совершенно различными чувствами, вкусами, стремлениями и понятиями; и, быть может, не будет с нашей стороны чересчур смелым утверждать, что две трети совершаемых на наших глазах браков заключается между лицами, которые, судя a priori, вряд ли могли чем-то привлекать друг друга.
Основной внутренней причиной такого на первый взгляд странного явления следует считать прежде всего мудрую заботу провидения о том, чтобы ум, талант и прочие приятного рода качества были распределены по свету с возможно большей равномерностью. Ибо чему уподобился бы наш мир, если бы умные сочетались браком только с умными, образованные — с образованными, добрые — с добрыми и даже красивые — только с красивыми? Не очевидно ли, что тогда низшие касты глупцов, невежд, грубиянов и уродов (составляющих, к слову сказать, большинство человеческого рода), осужденные исключительно на общение друг с другом, и физически и духовно опустились бы мало-помалу до звериного облика орангутангов. Поэтому, когда мы видим союз «невинной кротости и грубой силы», мы можем оплакивать того из двух, кто обречен на страдание, но должны в то же время преклониться перед скрытым умыслом мудрого Провидения, которое уравновешивает таким образом добро и зло, вознаграждает семью за дурные качества одного из родителей лучшими, более благородными задатками другого, обеспечивая тем самым подрастающему поколению нежные заботы и попечение хотя бы одного из тех, чьим естественным долгом они являются. Если бы не частые случаи подобного рода союзов, какими бы неподходящими друг другу ни казались с первого взгляда обе стороны, — мир не был бы тем, чем назначил ему быть наш мудрый Создатель: местом, где добро смешано со злом, где человеку суждены испытания и скорбь, где злейшие невзгоды всегда смягчаются чем-то, что делает их выносимыми для смиренных и терпеливых душ, и где величайшие блага несут с собой примесь отравляющей их горечи.
Но вглядимся внимательнее в причины, вызывающие столь странные привязанности, и мы поймем, что они основаны отнюдь не на полном несходстве или противоположности характеров, как это кажется, если наблюдать одни только их видимые последствия. Мудрая цель, которую преследует Провидение, допуская в браке сочетание самых противоречивых склонностей, нравов и миропонимании, совершается не в силу какого-то таинственного побуждения, которое, вопреки естественным законам природы, влечет мужчин и женщин к союзу, в глазах света совершенно для них неподходящему. Нет, как в поступках обыденной жизни, точно так и в душевных движениях нам дана свободная воля, и она-то как в первом, так и во втором случае нередко и вводит нас в заблуждение. Нередко натуры восторженные создают в своем воображении некий идеальный образ, а затем сами себя обманывают, находя отдаленное с ним сходство в каком-либо реально существующем лице; при этом фантазия их немедленно и совершенно бескорыстно спешит наделить его всеми свойствами, необходимыми для того, чтобы он стал некиим воплощением «beau ideal»[51]. Но никому, пожалуй, даже в счастливейшем браке с любимым человеком не удавалось обнаружить всех ожидаемых в нем качеств; в огромном большинстве случаев мечтателя очень скоро постигает величайшее душевное разочарование, и ему становится ясно, что он построил воздушный замок своего счастья на призрачной радуге, которая сама возникла, лишь благодаря особому состоянию атмосферы.
Будь Мордонт лучше знаком с жизнью и ходом человеческих дел, он не удивился бы, что такого человека, как Кливленд, красивого, смелого и энергичного, встречавшего на своем веку немало несомненных опасностей и говорившего о них как о забаве, такая мечтательница, как Минна, мысленно одарила огромной долей тех доблестей, которые в ее пылком воображении составляли образ настоящего героя. Если в простых и даже несколько грубоватых манерах Кливленда и не было особой изысканности, то по крайней мере за ними не скрывалось притворства, и, хотя он не обладал светским лоском, у него было достаточно природного здравого смысла и умения себя вести, чтобы поддерживать созданную Минной иллюзию, пусть даже только в отношении внешних проявлений своего нрава.
Едва ли следует говорить, что все вышеприведенные рассуждения относятся только к так называемым бракам по любви, ибо если одна из сторон основывает свою склонность на преимуществах материального свойства, связанных с денежными доходами или недвижимой собственностью, то после приобретения таковых ее, конечно, не может постигнуть разочарование, если только она с горечью не осознает, что переоценила то счастье, которое они приносят, и недооценила неизбежно сопутствующие им неудобства.
Относясь с некоторым пристрастием к чернокудрой красавице, героине нашего романа, мы с охотою посвятили ей это небольшое отступление, желая пролить свет на некоторые особенности ее поведения, которые — мы готовы признать это — выглядят достаточно неестественными в романе, хотя в обыденной жизни представляют собой весьма частое явление. Нам хотелось объяснить, как получилось, что именно Минна переоценила склонности, таланты и дарования молодого красавца, посвящавшего ей все свое время и помыслы и чье обожание делало ее предметом зависти почти всех хорошеньких женщин, в немалом числе сидевших за пиршественным столом. Может быть, если прекрасные читательницы возьмут на себя труд заглянуть в собственное сердце, они согласятся, что, если какой-либо юноша проявляет изысканный вкус, выбирая из целого круга соперниц, весьма охотно принявших бы его ухаживания, одну и делает ее предметом своего исключительного внимания, дает ему право ожидать от своей избранницы (если не в силу какого-либо иного чувства, то хотя бы из чувства признательности) проявления к нему изрядной доли благосклонности и даже пристрастия. Если после всего сказанного поведение Минны все же покажется непоследовательным и ненатуральным, то это уже не наша вина, ибо мы излагаем факты такими, каковы они бывают в действительности, не имея претензии придавать большую достоверность событиям, которые на первый взгляд уклоняются от нее, и не наделяя постоянством самое непостоянное во вселенной — сердце прекрасной и избалованной успехом женщины.
Нужда, мать всех искусств, может научить также и притворству, и Мордонт, хотя и был новичком в ее школе, не преминул воспользоваться данными ею уроками. Он понял, что если хочет следить за поведением тех, на ком сосредоточены были все его мысли, то прежде всего должен скрыть свои собственные чувства и казаться настолько увлеченным своими соседками за столом, чтобы Минна и Бренда подумали, будто он ничего другого и не замечает. Веселые Мэдди и Клара Гроутсеттар, которые считались богатейшими невестами на острове и в настоящую минуту были счастливы уже одним тем, что сидели за столом вдали от бдительного ока своей тетушки, почтенной леди Глоуроурам, с радостью встретили попытки Мордонта быть любезным и занимательным и принялись отвечать ему тем же. Вскоре между ними завязалась увлекательная беседа, которую джентльмен, как это обычно бывает, оживлял своим остроумием или потугами на остроумие, а дамы от души надо всем смеялись и все одобряли. Однако среди этого показного веселья Мордонт не забывал время от времени возможно незаметней бросать испытующий взгляд на дочерей Магнуса, и снова ему показалось, что старшая, увлеченная разговором с Кливлендом, не уделяла окружающему обществу ни малейшего внимания, тогда как Бренда, убедившись, что Мордонт занят другими, все чаще посматривала с выражением и досады и грусти на компанию, в которой он теперь находился. Юношу чрезвычайно тронули смущение и тревога, отражавшиеся, как ему казалось, на ее лице, и он мысленно положил в тот же вечер непременно найти случай для более обстоятельного с ней объяснения. Он хорошо помнил слова Норны, что прелестным сестрам грозит опасность, какая именно — оставалось для него тайной, но он сильно подозревал, что она крылась в том глубоком заблуждении, в каком пребывали девушки относительно истинного характера дерзкого и самоуверенного чужестранца, и тут же втайне решил сделать все возможное, чтобы разоблачить Кливленда и спасти подруг своего детства.
Предавшись подобным мыслям, он мало-помалу стал все меньше внимания уделять обеим мисс Гроутсеттар и, быть может, совсем забыл бы о необходимости разыгрывать перед дочерьми Магнуса Тройла роль равнодушного зрителя, если бы не подали знака дамам удалиться из-за стола. Минна со свойственной ей грацией величаво склонила голову в общем поклоне, с особой выразительностью взглянув при этом на Кливленда. Бренда, вся вспыхнув, что случалось всякий раз, когда она сознавала, что за ее действиями, хотя бы самыми незначительными, наблюдают посторонние, поспешила сделать тот же прощальный поклон с замешательством, близким к неловкости, которое, однако, благодаря ее юности и застенчивости выглядело и естественным и очень милым. Снова Мордонту показалось, что она отыскала его глазами среди всего многолюдного общества. Впервые он отважился встретить ее взгляд и ответить на него. Бренда, заметив это, вспыхнула еще больше, и к смущению на ее лице прибавилась тень недовольства.
Когда дамы удалились, мужчины принялись пить всерьез и по-настоящему, что по обычаям того времени неизменно должно было предшествовать вечерним танцам. Сам старый Магнус как словами, так и собственным примером призывал присутствующих «даром времени не терять, ибо дамы скоро заставят их немало поработать ногами». В то же время он подал знак стоявшему позади него седовласому слуге, одетому в платье данцигского шкипера, который, в дополнение ко многим другим обязанностям, выполнял еще и обязанности дворецкого.
— Скажи-ка, Эрик Скэмбистер, — обратился к нему хозяин, — нагружен ли уже корабль «Веселый кантонский моряк»?
— Даже выше ватерлинии, — ответил шетлендский Ганимед, — добрым нанцем, ямайским сахаром и португальскими лимонами, не говоря уже о мускатном орехе, тостах и воде прямо из Шеликотского источника.
Громко и долго смеялись гости над этой узаконенной обычаем шуткой между хозяином и дворецким, служившей своего рода предисловием к появлению чудовищных размеров пуншевой чаши. То был подарок, сделанный Магнусу капитаном одного из судов почтенной Ост-Индской компании, которое по пути из Китая домой было отнесено непогодой на север, в Леруикский залив, где ему удалось расстаться с частью груза, не без некоторого ущерба для королевской таможни.
Магнус Тройл, один из главных его покупателей, оказавший, сверх того, капитану Кули немало услуг, при отплытии корабля получил в подарок этот великолепный пиршественный сосуд, при одном виде которого, когда Эрик Скэмбистер вошел, сгибаясь под его тяжестью, гул одобрения пронесся среди присутствующих. Полными до краев кубками встречены были добрые традиционные тосты за процветание Шетлендии. «Смерть головам, на которых никогда не растут волосы!» — таково было пожелание успеха в рыбной ловле, объявленное громовым голосом самого юдаллера. Клод Холкро при всеобщем одобрении предложил: «Здоровье высокочтимого хозяина и прелестных сестер хозяюшек! Да здравствует род человеческий! Смерть рыбам! За изобилие плодов земных!»
То же пожелание высказал еще более выразительно убеленный сединами старый приятель Магнуса в словах: «Отверзи, Господи, пасть серой рыбы и простри свою руку над посевами!»
Гостям предоставлены были широкие возможности для поддержания подобных тостов, выражающих всеобщие чувства. Тех, кто сидел поблизости от могущей вместить целое Средиземное море пуншевой чаши, оделял сам юдаллер, собственной щедрой рукой наполняя их высокие кубки; те же, кто сидел на значительном от него расстоянии, наливали свои стаканы из огромной серебряной фляги, называемой в шутку баркасом: наполняемая по мере надобности пуншем из большой чаши, она служила для доставки драгоценной влаги в отдаленнейшие концы стола, вызывая при этом множество веселых острот по поводу частоты своих рейсов. Торговые сношения шетлендцев с иностранными кораблями, а также с возвращавшимися на родину судами Ост-Индской компании давно уже распространили в стране привычку к тому крепкому напитку, каким был нагружен «Веселый кантонский моряк», и никто во всей земле Туле не умел сочетать отдельные его ингредиенты искуснее старого Эрика Скэмбистера, за что он и был известен по всему архипелагу под именем Пуншемейстера. Так древние норвежцы награждали героев своих баллад, Ролло Быстроногого и других, эпитетами, выражавшими превосходство их в силе и ловкости над всеми прочими смертными.
Добрый напиток не замедлил сделать свое дело и вселил веселье в сердца пирующих. Гости с большим успехом спели несколько древних норвежских застолиц, тем самым доказав, что хотя, за отсутствием подходящих условий, современные шетлендцы и не могут проявить боевую доблесть своих предков, однако до сих пор еще способны деятельно и ревностно разделять те утехи Валгаллы, которые состоят в поглощении целых океанов меда и эля, обещанных Одином всякому, кто удостоится разделить с ним его скандинавский рай. В конце концов, возбужденные возлияниями и пением, застенчивые осмелели, а скромные стали болтливыми; все стремились говорить, и никто не хотел слушать; каждый оседлал своего конька и призывал соседа в свидетели своей ловкости. В числе прочих и маленький бард, подсевший к нашему другу Мордонту Мертону, выразил неукоснительное намерение начать и закончить, проведя его по всем широтам и долготам, рассказ о том, как он был представлен достославному Джону Драйдену. А Триптолемус Йеллоули, воодушевившись, забыл невольную робость, охватившую его при виде окружающего изобилия и почтения, с каким гости относились к Магнусу Тройлу, и принялся излагать удивленному и даже несколько оскорбленному юдаллеру некоторые из своих проектов по улучшению жизни в Шетлендии, которыми он хвастался перед своими спутниками во время утреннего путешествия.
Но предлагаемые им новшества и то, как они были восприняты Магнусом Тройлом, должны уже быть изложены в следующей главе.
Глава XIV
Обычаев своих мы не нарушим,
Ведь сам закон не тот же ли
обычай
Старинный, а религия — для тех
Из смертных, кто к религии
привержен,
Не та же ли привычка почитать
То именно, что почитали предки?
Так сохраним обычаи свои.
Старинная пьеса
Мы оставили гостей Магнуса Тройла в самом разгаре веселого бражничанья. Мордонт, так же, как и его отец, избегал хмельной чаши и не принимал поэтому участия в оживлении, которое «Веселый кантонский моряк» вызывал среди гостей, занятых его разгрузкой, в то время как «баркас» совершал свои рейсы вокруг стола. Но именно благодаря своему грустному виду наш юный друг и показался самой подходящей жертвой для словоохотливого рассказчика Клода Холкро, который, находя его в состоянии, весьма подходящем для роли слушателя, набросился на него, руководимый тем же инстинктом, что и хищный ворон, выбирающий из всего стада ослабевшую овцу, с которой ему легче всего будет оправиться. С радостью воспользовался поэт рассеянностью Мордонта и его видимым нежеланием активно сопротивляться. С неизменной ловкостью, свойственной всем прозаикам, постарался он путем неограниченных отступлений растянуть свое повествование вдвое, так что рассказ его уподобился лошади, идущей аллюром «grand pas»[52], когда кажется, что она несется во весь дух, тогда как на самом деле подвигается едва ли на какой-нибудь ярд за четверть часа. В конце концов Холкро удалось-таки рассказать, уснастив повествование самыми различными подробностями и дополнениями, историю своего почтенного хозяина — знаменитого портного с Рассел-стрит, включив в нее беглый очерк о пяти его родственниках, анекдоты о трех его главных соперниках и высказав несколько общих суждений о костюмах и модах того времени. Прогулявшись, таким образом, по окрестностям и внешним укреплениям своего повествования, он достиг наконец главной цитадели, каковой в данном случае и являлась «Кофейня талантов». Рассказчик помедлил еще, однако, на ее пороге, чтобы разъяснить, на каких, собственно, основаниях хозяин его получал порой право доступа в этот храм муз.
— Оно зиждилось, — заявил Холкро, — на двух главных его достоинствах: терпении и терпимости, ибо друг мой Тимблтуэйт сам не лишен был остроумия и никогда не обижался на шутки, которыми бездельники завсегдатаи кофейни угощали его, словно взрывами петард и шутих в карнавальную ночь. И, видишь ли, хотя многие, да, пожалуй, даже большинство из этих остряков, были связаны с ним кое-какими обязательствами, однако не в его правилах было напоминать талантливым людям о столь неприятных мелочах, как уплата долга. Ты, милый мой Мордонт, может быть, назовешь это обыкновенной учтивостью, ибо в здешней стране редко берут или дают взаймы и, благодарение небу, нет здесь ни бейлифов, ни шерифов, что хватают несчастных людей за шиворот и тащат в кутузку, да и тюрем-то нет, куда бы их можно было упрятать, но все же поверь, что такого кроткого агнца, каким был мой бедный, дорогой покойный хозяин Тимблтуэйт, редко найдешь в списках лондонских обывателей. Я мог бы порассказать тебе о таких штучках этих проклятых лондонских ремесленников, какие они не только с другими, а и со мной лично проделывали, что у тебя волосы на голове встанут дыбом. Но чего это, черт возьми, старый Магнус вдруг разорался? Он ревет, словно хочет перекричать порыв сильнейшего норд-веста.
Действительно, зычен был голос старого юдаллера, когда, выведенный из себя проектами преобразований, которые управляющий неустрашимо навязывал ему, требуя их немедленного обсуждения, Магнус ответил ему (здесь подойдет оссиановский оборот речи) голосом, гремящим, как прибой, дробящийся о скалы:
— Какие еще там деревья, господин управляющий! Нет, уж о деревьях вы мне лучше не говорите! По мне, хоть бы ни одного не было на нашем острове, достаточно высокого, чтобы повесить на нем бездельника. Не нуждаемся мы ни в каких деревьях, кроме тех славных деревьев, что возвышаются в наших гаванях: ветки у них — реи, а листва — стоячий такелаж.
— Так вот, значит, что касается осушки Брэбастерского озера, как я вам уже докладывал, мейстер Магнус Тройл, — продолжал настойчивый агроном, — так это, по моему мнению, поведет к весьма важным результатам, а спустить озеро можно только двумя способами: либо через Линклейтерскую долину, либо через Скэлмистерский ручей. Так вот, если мы определим их уровни…
— Есть еще и третий способ, мейстер Йеллоули, — перебил его хозяин дома.
— Должен сознаться, что больше никак не вижу, — ответил Триптолемус со всей той серьезностью, какой только может пожелать шутник для продолжения шутки, — поскольку на юге холм, называемый Брэбастер, а на севере — высокая гряда… Вот название-то ее вылетело у меня из головы…
— Да бросьте вы все эти ваши холмы да гряды, мейстер Йеллоули, уверяю вас, что есть третий способ осушить озеро, и только его, пока жив, я согласен испробовать. По вашим словам, губернатор и я — совместные владельцы этих мест, прекрасно. Так вот, пусть каждый из нас спустит в озеро по равной доле бренди, лимонного сока и сахара — тут хватит одного, много — двух кораблей, — а потом соберем всех веселых юдаллеров острова, и через двадцать четыре часа на том месте, где сейчас Брэбастерское озеро, вы увидите сухое дно.
Вся застолица дружно и одобрительно захохотала над столь своевременной и уместной шуткой, и Триптолемусу пришлось хотя бы на время умолкнуть. Снова провозгласили веселый тост, еще раз спели застольную песню и помогли разгрузиться «Кантонскому моряку», между тем как щедрый «баркас» совершил еще один рейс вокруг стола.
Дуэт Магнуса с Триптолемусом, который в силу своей повышенной страстности привлек на время всеобщее внимание, потонул в пиршественном гуле, и поэту Холкро снова удалось насильственно завладеть вниманием Мордонта Мертона.
— Да, так на чем это я бишь остановился? — спросил он, и тон его лучше всяких слов показал утомленному слушателю, какую часть этой хаотической истории оставалось еще ему выслушать. — Ах да, на пороге «Кофейни талантов». Так вот, основал ее один из…
— Но, дорогой мистер Холкро, — несколько нетерпеливо перебил его Мордонт, — вы хотели рассказать о вашей встрече с Драйденом.
— С достославным Джоном? Как же, как же… Да, так на чем это я бишь остановился? Да, на «Кофейне талантов». Так вот, не успели мы войти, как лакеи и все прочие так и воззрились на меня. Добряка Тимблтуэйта они и до того прекрасно знали. По этому поводу я могу рассказать тебе один случай…
— А что же Джон Драйден? — перебил его Мордонт тоном, не допускающим никаких дальнейших отступлений.
— Да, да, конечно, я и говорю о Джоне Драйдене. Так на чем же я бишь остановился? Ах да, так вот, значит, стояли мы у самой стойки; один из слуг молол там кофе, а другой рассыпал табак в пакетики по одному пенни выкурить трубку стоило как раз пенни; тут-то он впервые и предстал перед моими глазами. Рядом с ним сидел некто по имени Деннис, тот самый, что…
— А Джон Драйден, как же он выглядел? — спросил Мордонт.
— Это был маленький толстенький старичок, седой, без парика, в прекрасно сшитом черном костюме, который облегал его, как перчатка. Честный Тимблтуэйт всегда собственноручно кроил платье для достославного Джона, а покрой рукава у него был просто изумительный, это уж ты можешь мне поверить. Но здесь нет никакой возможности разговаривать… Черт бы побрал этого шотландца, опять они с Магнусом сцепились!
Так оно и было. Но на этот раз Клода Холкро прервал не удар грома, которому можно было уподобить предыдущие зычные возгласы юдаллера, — сейчас между противниками шел упорный и громкий спор: вопросы, ответы, резкие возражения и остроумные реплики так и сыпались друг за другом, словно доносящийся издали треск беглой ружейной перестрелки.
— Разумные доводы! — кричал юдаллер. — А вот мы сейчас разберем, что это за такие разумные доводы, и ответ на них подыщем тоже разумный. А если вам нашего разума мало, так у нас в придачу еще и поэзия найдется. Эй, Холкро, дружок мой!
Хотя призыв этот прервал поэта на самой середине его любимого рассказа (если можно вообще говорить о середине там, где нет ни начала, ни конца), однако он встрепенулся при этих словах, как отряд легкой пехоты, получивший приказ идти на помощь гренадерам. Маленький человечек гордо выпрямился, ударил по столу кулаком и всем своим видом выразил готовность грудью встать на защиту своего радушного хозяина, как и подобает благовоспитанному гостю. Триптолемус был несколько смущен столь неожиданным подкреплением, явившимся на помощь противнику. Как осмотрительный полководец, он придержал стремительную атаку, начатую на ни с чем не сообразные шетлендские обычаи, и снова заговорил лишь тогда, когда юдаллер принудил его к тому оскорбительным вопросом:
— Ну, где же они теперь, ваши разумные доводы, мейстер Йеллоули, которыми вы меня только что оглушали?
— Сию минуту, уважаемый сэр, — ответил Йеллоули. — Ну что, скажите на милость, можете вы или кто другой выставить в защиту неуклюжего орудия, что в вашей косной стране называют плугом? Даже дикие горцы в Кейтнессе или Садерленде, так и те своим гаскромхом, или как они там его называют, могут вспахать и больше и лучше.
— Да чем же это вам так не нравится наш плуг? — спросил юдаллер. — Что нашли вы в нем нехорошего? Пашет он себе нашу землю, я не знаю, что вам еще от него нужно!
— Да ведь у него только одна рукоять, или, по-вашему, по-шетлендскому, «ходуля»! — воскликнул Триптолемус.
— А какому бы пахарю, черт побери, — вмешался поэт, желая вставить и свое острое словцо, — взбрело в голову ходить на двух ходулях, если бы он прекрасно справлялся и с одной?
— Или вот еще что, — добавил Магнус Тройл, — ну как бы Нийл из Лапнесса, что лишился руки, после того как упал с утеса Сломи Шею, ну как бы мог он пахать плугом с двумя рукоятями?
— Упряжь у вас из сыромятной тюленьей кожи! — продолжал Триптолемус.
— Ну так что же! Зато дубленая кожа остается для других поделок, ответил Магнус Тройл.
— А тянут ваш плуг несчастные волы, запряженные по четыре ярма в ряд, а позади этого жалкого орудия должны идти две женщины и доделывать борозды лопатами.
— Выпейте-ка лучше стаканчик, мейстер Йеллоули, — сказал юдаллер, — и, как говорится у вас в Шотландии, «дело заботы стоит». Волы наши, видите ли, с норовом, и ни один не даст другому идти впереди себя. А парни наши так вежливы и хорошо воспитаны, что даже в поле не согласны работать без дамского общества. Плуги наши пашут нам землю, земля родит ячмень, мы варим себе эль, едим свой хлеб и всегда готовы разделить его с чужестранцами. За ваше здоровье, мейстер Йеллоули!
Слова эти сказаны были тоном, полагавшим конец всякого рода препирательствам, и Холкро шепнул Мордонту:
— Ну, спор окончен, и мы снова можем вернуться к достославному Джону. Так вот, сидел он в своем прекрасном черном костюме — за него, как сказал мне после мой добрый хозяин, вот уже два года, как все еще не было уплачено, — и тут я увидел его глаза, ах, что за глаза! Это был не тот горящий, жгучий, орлиный взор, который мы, поэты, так часто воспеваем, нет, то был мягкий, глубокий, задумчивый и в то же время проницательный взгляд. В жизни не встречал я ничего подобного, разве что у маленького Стивена Клинкога, скрипача из Папастоу, — он еще…
— Но вы же не кончили рассказывать о Джоне Драйдене! — перебил его Мордонт. За неимением иного развлечения он стал находить даже некоторый интерес в том, чтобы не давать старому джентльмену уклоняться в сторону. Так пастухи загоняют в стадо своенравного барана, когда хотят поймать его.
Клод Холкро, воскликнув, как обычно: «Ах да, конечно, про достославного Джона!» — вернулся к своему рассказу.
— Так вот, сэр, взглянул он таким вот самым взглядом, как я описал, на моего хозяина и сказал: «Ну, милейший Тим, что это там у тебя?» И тут все знаменитости, все лорды, все джентльмены, — а они всегда липли к нему, как красотки на ярмарке к коробейнику, — все они перед ним расступились, и прошли мы прямо к камину, возле которого у Джона было свое излюбленное кресло, — летом, как я слышал, кресло это выносили на балкон, но тогда, когда я удостоился увидеть его, оно стояло у камина. Итак, прошествовал это Тим Тимблтуэйт, гордый, как лев, через всю толпу, а следом за ним — и я. А под мышкой был у меня небольшой сверток… Я нес его так, случайно… просто мальчишки посыльного не оказалось под рукой, и надо было выручить хозяина; а кроме того, я хотел придать себе деловой вид: в «Кофейню талантов», надо сказать, не допускались посторонние иначе как по делу. Я слышал, как сэр Чарлз Седли сострил однажды по этому поводу…
— Но вы опять уклонились от достославного Джона! — воскликнул Мордонт.
— Ах да, поистине достославным следует называть его! Теперь превозносят всяких там Блэкморов, Шедуэлов и прочих, но только они недостойны развязать ремень на башмаке Джона Драйдена. «Ну, — спросил он моего хозяина, — что у вас тут?» И тогда Тим поклонился ему, клянусь, ниже, чем герцогу какому, и сказал, что взял на себя смелость явиться и показать ему материю, такую, как леди Элизабет выбрала себе для капота. «А который же это из ваших гусей, Тим, несет ее под крылом?» — «Это, с вашего разрешения, оркнейский гусь, мистер Драйден, — ответил Тим, который мог сострить по любому поводу, — и он принес, сэр, тетрадь своих стихотворений, чтобы ваша милость изволила взглянуть на них». — «А, так он у вас амфибия?» — спросил достославный Джон и взял рукопись. Тут, кажется мне, я охотнее бы согласился стать лицом к целой батарее заряженных пушек, чем слушать, как шелестят в его руках страницы моей тетради, хотя при этом он никаких обидных замечаний не делал. А потом просмотрел он мои стихи и соблаговолил сказать весьма одобряющим тоном и с такой добродушной улыбкой на лице… конечно, если не сравнивать улыбки пожилого толстенького человечка с улыбкой Минны или Бренды, это была самая привлекательная улыбка, которую я когда-либо видел… «Подумайте, Тим, — сказал он, — этот гусь еще возьмет да и превратится на вашу голову в лебедя!» Тут он слегка усмехнулся, и все кругом засмеялись, громче всего те, что стояли дальше всех и не могли поэтому даже расслышать шутки. Все знали, что раз он сам усмехнулся, значит, есть над чем посмеяться, и так уж и брали это на веру. А потом шутку эту подхватили и стали повторять и молодые клерки из Темпла, и остряки, и щеголи, и все только и спрашивали друг у друга, кто мы такие. Один французский молодчик старался объяснить им, что это, дескать, не кто иной, как мосье Тим Тимблтуэйт, но он произносил то Дамблтэт, то Тимблтэт, так что совсем запутался, и объяснение его грозило затянуться…
«Так же, как и ваша история», — подумал было Мордонт, но в ту же минуту рассказу был положен конец громким и решительным голосом юдаллера.
— Не хочу я вас больше слушать, господин управляющий!
— Но позвольте мне по крайней мере сказать еще хоть несколько слов о породе ваших лошадей, — жалобным тоном взмолился Йеллоули. — Ваши пони, дорогой сэр, ростом не больше кошек, но зато нравом — настоящие тигры!
— Ну так что же из этого? — спросил Магнус. — Ростом они, правда, невелики, но тем легче на них садиться — и безопаснее с них падать («Как это на самом себе испытал Триптолемус сегодня утром», — подумал Мордонт), а что до их нрава, так пусть не ездит на них тот, кто не может с ними справиться.
Сознание собственной виновности заставило агронома воздержаться от ответа, и он бросил только умоляющий взгляд на Мордонта, как бы прося не выдавать тайну его утреннего падения. Юдаллер, сочтя себя победителем (хотя и не подозревая истинной причины этой победы), заявил громким и непреклонным тоном, свойственным тому, кто за всю свою жизнь не привык ни встречать противодействия, ни терпеть его:
— Клянусь кровью святого мученика Магнуса, хороши же вы, как погляжу я на вас, господин управляющий Йеллоули! Являетесь к нам из чужой страны, ничего-то ни в наших законах, ни в наших обычаях, ни в языке не смыслите — и хотите тут над нами начальствовать, а мы чтобы сделались вашими рабами.
— Учениками, уважаемый сэр, только учениками! — воскликнул Йеллоули. И это для вашего же блага.
— Ну, нам уж не по возрасту ходить в школу, — ответил юдаллер, — и еще раз говорю вам: мы будем сеять свой хлеб и собирать его в житницы так же, как это делали наши деды. Мы будем есть то, что посылает нам Отец наш небесный, и двери наши будут открыты для чужестранцев так же, как если бы и их двери были всегда для нас открыты. Если в наших обычаях есть что-либо несовершенное, то мы в свое время исправим это. Но в Иванов день следует иметь легкое сердце и резвые ноги, а кто еще раз осмелится заговорить о «разумных доводах» или еще о чем-либо подобном, так тот у меня проглотит целую пинту морской воды, уж это будьте уверены. А теперь пусть нагрузят еще раз «Веселого кантонца» на радость его верным приверженцам, а остальные пусть идут развлекаться: слышите, скрипачи уже зазывают нас. Бьюсь об заклад, что у красавиц наших ножки так сами уж и ходят. А вы, мейстер Йеллоули, не обижайтесь… Эге, дружище, да тебе, я вижу, качка «Веселого моряка» не прошла даром. — По правде говоря, в движениях почтенного Триптолемуса, когда он направился к хозяину дома, обнаружилась некоторая неустойчивость. — Но ничего, сейчас мы отучим тебя от морской походки, и ты запляшешь вовсю с нашими красавицами. Вперед, мейстер Йеллоули, давай-ка я возьму тебя на абордаж, а то, я вижу, дружище Трип, тебя уже начало «трипать» из стороны в сторону. Ха-ха-ха!
С этими словами все еще статный, хотя и видавший на веку своем бури юдаллер двинулся вперед, подобный военному кораблю, прошедшему через сотни штормов, и повел за собой на буксире, словно только что захваченный приз, своего дорогого гостя. Большая часть приглашенных с радостными возгласами последовала за хозяином дома, но несколько заправских бражников воспользовались правом выбора, которое предоставил им юдаллер, и остались за столом, чтобы еще раз разгрузить «Веселого моряка». Снова провозгласили тост за здоровье отсутствующего хозяина и за процветание его гостеприимного крова. Много было высказано и других сердечных здравиц, служивших всякий раз убедительным поводом для осушения очередного кубка благородного пунша.
Остальные гости устремились в помещение для танцев, простотой своей вполне соответствовавшее эпохе и стране. Гостиные и приемные залы в те времена даже в Шотландии встречались только в домах знатных лиц, а здесь, на Шетлендских островах, были и совсем неизвестны. Но длинный, низкий, неправильной формы сарай, служивший порой для хранения товаров, порой для свалки всякого ненужного хлама, а то и для тысячи других целей, был хорошо знаком молодежи Данроснесса и прочих Шетлендских округов как место веселых танцев, неизменно оживлявших празднества, которые так часто задавал Магнус Тройл.
Один вид подобной бальной залы привел бы в ужас светское общество, собравшееся танцевать кадриль или вальс. В этом невысоком, как мы уже говорили, помещении царил полумрак, ибо лампы, свечи, корабельные фонари и всякие прочие канделябры еще освещали пол, груды товаров и самые разнообразные, повсюду нагроможденные предметы. Были тут и запасы на зиму, и товары, предназначенные для отправки за море, и подарки Нептуна, сделанные им за счет потерпевших крушение кораблей, чьи владельцы так и остались неизвестными. Некоторые вещи были получены хозяином в обмен на рыбу и прочие продукты его владений, ибо он, как и многие другие помещики того времени, был столько же купцом, сколько землевладельцем. Все эти рундуки, ящики, бочонки и тому подобное вместе с их содержимым были составлены к стенке один на другой, чтобы очистить место танцующим, которые так же легко и весело, как в самой роскошной зале Сент-Джеймского прихода, отплясывали свои живые и грациозные местные танцы.
Старики, пришедшие взглянуть на молодежь, порядком смахивали на компанию старых тритонов, собравшихся посмотреть на забавы морских нимф, столь суровый вид обрело большинство из этих почтенных шетлендцев в борьбе со стихиями, и такое сходство со сказочными обитателями морских глубин придавали им косматые гривы, а у многих — по обычаю древних норвежцев, бороды. Зато молодые люди были на редкость хороши собой: высоки, прекрасно сложены и изящны; у мужчин были длинные светлорусые волосы; лица их, не успевшие еще загрубеть под воздействием суровой природы, горели свежим румянцем, имевшим у девушек оттенок необыкновенной нежности. Врожденная музыкальность позволяла им с исключительной точностью следовать ритму небольшого оркестра, который играл весьма недурно. Старики, стоя или сидя на старых корабельных рундуках, заменявших стулья, судили о достоинствах и недостатках танцоров и сравнивали их искусство со своими собственными успехами много лет тому назад; порой, согревшись дополнительной чаркой, ибо фляга продолжала ходить среди них вкруговую, они принимались прищелкивать пальцами и притопывать ногами в такт музыке.
Мордонт наблюдал картину всеобщего веселья с горьким сознанием, что он лишился прежних своих преимуществ и не выполняет больше важных обязанностей распорядителя танцев или руководителя игр, перешедших к чужестранцу Кливленду. Желая, однако, во что бы то ни стало скрыть чувство досады, которое, как он понимал, было неумно поддерживать и недостойно мужчины показывать, он подошел к своим прелестным соседкам, которым во время обеда так понравился, с намерением пригласить одну из них на танцы. Но ужасная древняя старуха, та самая леди Глоуроурам, которая терпела чрезмерную веселость своих племянниц только потому, что место ее за столом делало всякое вмешательство с ее стороны бесполезным, теперь отнюдь не была расположена поощрять дальнейшее сближение их с Мордонтом, которое вытекало из такого приглашения. Поэтому она взяла на себя труд, от имени обеих племянниц, которые, надув губки, молча и грустно сидели рядом с ней, сообщить мистеру Мордонту, предварительно поблагодарив его за любезность, что молодые леди обеспечены приглашениями уже на весь сегодняшний вечер. Однако Мордонт, продолжавший издали следить за девушками, вскоре убедился, что эти мнимые приглашения были лишь поводом избавиться от него, ибо увидел, как обе веселые сестрицы пошли танцевать с первыми же вслед за ним подошедшими кавалерами. Возмущенный столь явным пренебрежением и не желая подвергнуться еще раз тому же, Мордонт Мертон вышел из круга молодежи, смешался с толпой второстепенных зрителей, теснившихся в глубине комнаты, и там, вдали от взоров остальных танцующих, пытался перенести свою обиду как можно мужественнее, что удавалось ему очень плохо, и со всем философским спокойствием, на какое был способен его возраст, что ему совсем не удавалось.
Глава XV
Мне факел! Пусть беспечные танцоры
Камыш бездушный каблуками топчут.
Я вспоминаю поговорку дедов:
«Внесу вам свет и зрителем останусь».
«Ромео и Джульетта»[53]
Юноша, как утверждает моралист Джонсон, забывает об игрушечной лошадке, человек зрелых лет — о своей первой любви, и поэтому горе Мордонта Мертона, когда он увидел себя исключенным из веселой среды танцующих, может показаться смешным многим из моих читателей, которые, впрочем, сочли бы свое негодование вполне оправданным, если бы лишились привычного места в каком-нибудь другом обществе. В доме Магнуса не было, однако, недостатка в развлечениях для тех, кому танцы были не по вкусу или кому не досталось подходящей пары. Холкро оказался теперь совершенно в своей сфере: он собрал вокруг себя кружок слушателей и декламировал им свои стихи, по выразительности чтения не уступая самому достославному Джону. Наградой ему были одобрения, расточаемые обычно поэтам, читающим собственные произведения, во всяком случае, до тех пор, пока отзывы эти могут долетать до слуха автора.
Поэзия Холкро могла бы представить немалый интерес как для любителей древности, так и для поклонников муз, ибо иные из его стихотворений были переводами саг древних скальдов, а другие — подражанием им. Саги эти долго еще пелись рыбаками тех дальних стран, так что, когда поэмы Грея впервые стали известны на Оркнейских островах, старики сразу узнали оду «Роковые сестры», которую под названием «Волшебницы» они со страхом и восхищением слушали во времена своего детства; рыбаки Северного Роналдшо и других отдаленных островов до сих пор обычно исполняют ее в ответ на просьбу спеть какую-либо норвежскую песню.
Наполовину внимая стихам Холкро, наполовину погруженный в собственные думы, Мордонт Мертон стоял у самых дверей, в последних рядах слушателей, окружавших старого барда, который пел следующее подражание норманской военной песне, местами разнообразя ее медленный, дикий и заунывный мотив живостью и выразительностью своего исполнения.
ПЕСНЬ
ГАРОЛЬДА ГАРФАГЕРА
Солнце встало в мгле багровой,
Ветер загудел сурово,
Со скалы взлетел орел,
Волк покинул темный дол,
В небо воронье взвилось,
Выбежал бродячий пес,
И поднялся над землей
Клекот, рев, и грай, и вой:
«Попируем нынче вволю
Стяг Гарольдов реет в поле!»
Сотни шлемов грозно блещут,
Сотни буйных грив трепещут,
Сотни рук, подъяв булат,
Силам вражеским грозят.
Звуки труб, кольчуг бряцанье,
Крик вождей и коней ржанье,
И над шумною толпой
Барда голос призывной:
«Пеший, конный, силой бранной
Выступайте в бой, норманны!
Павших в поле не считая,
Гладких троп не выбирая,
Сон и пищу позабыв,
Мчитесь в гущу вражьих нив
И сверкающей косою
Собирайте жатву боя.
Добрый колос и волчец
Все кровавый скосит жнец.
Пеший, конный, силой бранной
На врага, вперед, норманны!
Воин, избранный судьбой,
Слышишь, Один за тобой
Выслал дочь на бой кровавый.
Что же изберешь ты: славу,
Золото, покой и мир,
Иль Валгаллы вечный пир,
Где слились в бессмертный дар
Чаши пыл и битвы жар?
Пеший, конный, в схватке бранной
Смерть встречайте, как норманны!»
— Бедные, ослепленные язычники! — воскликнул Триптолемус с таким глубоким вздохом, что он походил на стон. — Они говорят о вечно полных чашах эля, но хотелось бы мне знать, засевали они когда-либо хоть клочок земли? Ну хотя бы рядом с усадьбой?
— Тем больше, значит, заслуга этих молодчиков, соседушка Йеллоули, ответил поэт, — если они умудрялись варить эль, не имея ячменя.
— Ячменя! Да разве можно их ячмень сравнить с настоящим ячменем! воскликнул дотошный агроном. — Слыханное ли дело говорить о ячмене в здешних краях?! Четырехрядка, мой друг, четырехрядка! Вот все, что тут можно сеять. Да и то удивительно, как это она у вас колосится. Вы царапаете землю огромным, неуклюжим орудием, которое, правда, называется плугом, но с таким же успехом вы могли бы ковырять землю зубьями старой гребенки. А взглянули бы вы на лемех, да на отрез, да на полоз настоящего, крепкого шотландского плуга, за которым идет молодчик — Самсон, да и только! И как наляжет он на рукоятки, так, кажется, целую бы гору выворотил! Пара статных быков да пара широкогрудых коней тянут себе постромки, топчут землю и глину, и остается позади борозда глубиной что твой сточный желоб! Да уж, чьи глаза видали такое зрелище, так тому и впрямь есть чем похвалиться, почище чем всеми вашими унылыми допотопными историями о войнах да убийствах, которых и без того в вашей стране слишком много, и вы еще превозносите да воспеваете всякие кровавые деяния, мейстер Клод Холкро!
— Вот уж это нехорошо! — с возмущением воскликнул маленький человечек и гордо выпрямился, словно на него одного была возложена вся оборона Оркнейского архипелага. — Вот уж это нехорошо — поносить в присутствии человека его родину, когда он не знает, ни как, ни чем защищаться или иным образом отплатить обидчику. Да, было время, когда мы не умели варить хороший эль и гнать водку, зато мы всегда знали, где найти их для себя готовыми. Но теперь потомки викингов, богатырей и берсеркеров так же не способны держать в руке меч, как и слабые женщины. Правда, они все еще могут гордиться умением налегать на весла или лазать по скалам, но ничего иного, более достойного внимания, не мог бы сообщить о вас, простодушные обитатели Хиалтландии, даже сам достославный Джон.
— Славно сказано, дорогой наш поэт! — воскликнул Кливленд, который во время перерыва между танцами подошел к беседующим. — Древние богатыри, о которых вы столько рассказали нам вчера вечером, достойны того, чтобы подвиги их воспевались под звуки арфы. То были храбрые молодцы, верные друзья моря и враги всем, кто бороздил его воды. Корабли их, пожалуй, были довольно неуклюжими, но если правда, что они добирались на них до самого Леванта, так вряд ли более ловкие ребята поднимали когда-либо марсель.
— Да, — подтвердил Холкро, — это вы верно о них говорите. В те дни тот, кто жил не далее двадцати миль от синего моря, не мог поручиться за свою жизнь и имущество. Знаете, ведь в Европе служили молебны в каждой церкви о спасении от ярости норманнов. Во Франции и Англии, да что там, даже в Шотландии, как бы гордо шотландцы ни задирали сейчас головы, не было тогда ни одной бухты или гавани, где наши предки не чувствовали бы себя хозяевами куда больше, чем жалкие местные жители. А теперь, видите ли, мы уж и ячменя вырастить не можем без помощи шотландцев, — здесь он бросил саркастический взгляд на управляющего. — Да, хотел бы я дождаться того дня, когда мы опять скрестим с ними оружие.
— О, да вы настоящий герой! — воскликнул Кливленд.
— Ах, — продолжал маленький бард, — хотел бы я, будь это возможно, снова увидеть, как наши корабли, которые когда-то назывались морскими драконами, снова поплыли бы под черным, цвета воронова крыла, флагом, развевающимся на мачте, и с палубами, сверкающими оружием, а не заваленными треской… И пошли бы мы тогда дерзкой рукой добывать то, в чем отказывает нам бесплодная почва, рассчитываясь за прежние и теперешние обиды, пожиная то, что не сеяли, и собирая плоды там, где ничего не сажали. Со смехом носились бы мы по свету и с улыбкой расставались бы с ним, когда пробьет час.
Так говорил Клод Холкро, разумеется, не вполне серьезно и, во всяком случае, не совсем в трезвом состоянии, ибо его голова (и так-то не очень крепкая) совсем пошла кругом под влиянием пришедших ему на память пятидесяти саг и, сверх того, еще пяти кубков асквибо и бренди.
— Опять сказано так, как подобает настоящему герою! — воскликнул полушутя-полусерьезно Кливленд и хлопнул его по плечу.
— Как настоящему безумцу, вот что, — сказал Магнус Тройл, ибо пылкая речь маленького барда привлекла и его внимание. — Ну куда бы вы теперь поплыли и с кем стали сражаться? Мы все, насколько я знаю, подданные одного королевства. И хотелось бы вам напомнить, что подобное путешествие привело бы вас прямо в порт, что зовется виселицей. Шотландцев я недолюбливаю — не в обиду вам будь сказано, мейстер Йеллоули, — вернее, я, так уж и быть, примирился бы с ними, сиди они только смирно в своей стране и оставь в покое нас, наши обычаи и наши нравы. А если они ждут, что я наброшусь на них, как какой-то бесноватый берсеркер, так они могут спокойно ждать этого до второго пришествия. А со всеми, как говорится в пословице, «морскими дарами да земными плодами», да в компании добрых соседей, что помогают нам с этими благами справиться, так, слава святому Магнусу, мы, как мне кажется, можем почитать себя даже слишком счастливыми.
— Да, я знаю, что такое война, сэр, — заметил один из старцев, — и я скорей пустился бы по Самборо-Русту в яичной скорлупе или какой еще худшей посудине, чем снова пошел бы сражаться.
— А позвольте вас спросить, в каких это войнах проявилась ваша доблесть? — спросил Холкро. Чувство глубокого уважения не позволяло ему спорить с хозяином, но он совершенно не склонен был отступать перед более скромным собеседником.
— Я был завербован, — ответил престарелый Тритон, — в армию Монтроза, когда он явился сюда, помнится, в тысяча шестьсот пятьдесят первом году и забрал многих из нас с собой в Стратнавернские пустыни, чтобы всем нам перерезали там глотки[54]. Да, уж этого-то я никогда не забуду! Пришлось нам тогда поголодать! Дорого бы я дал в те дни за кусок бороуестрской говядины или хотя бы за блюдо соленых рыбок! А тут наши горцы пригнали как раз такое упитанное стадо горного скота, ну, мы с ним долго не церемонились, сразу же перестреляли, перекололи, ободрали, выпотрошили и принялись варить да жарить, что кому больше по вкусу, и только это с бород наших закапало сало, слышим — спаси нас, Господи! — конский топот, потом выстрелы — один, другой, а там целый залп… Офицеры приказали нам строиться, мы стали смекать, куда бы это нам подальше улепетнуть, а тут и налетели они на нас, пешие да конные, со старым Джоном Арри, или Харри[55], или как там его называют, во главе, и как бросились они на нас, как пошли крошить, как стали мы падать, ну точь-в-точь бычки, что сами мы резали пять минут назад.
— А Монтроз? — раздался в эту минуту нежный голос прелестной Минны. Что делал в это время Монтроз, и как он выглядел?
— Выглядел он как лев, увидевший перед собой охотников, — ответил престарелый джентльмен, — но мне некогда было особенно разглядывать его смотрел, как бы поскорее удрать подальше за холмы.
— Так вы, значит, бросили его? — спросила Минна тоном глубочайшего презрения.
— Это случилось не по моей вине, миссис Минна, — ответил старец с некоторым смущением. — Да к тому же и был я там не по своей охоте; а кроме того, ну чем бы я мог помочь ему? Все остальные бежали, словно овцы, чего же мне было ждать?
— Вы могли бы умереть вместе с ним, — ответила Минна.
— И остаться жить вечно в бессмертных стихах, — добавил Клод Холкро.
— Чувствительно вам благодарен, миссис Минна, — сказал прямодушный шетлендец, — и вам также, старый друг мой Холкро, но я предпочитаю, оставшись в живых, выпить за здоровье вас обоих, добрый кубок эля, чем оказаться героем ваших песен, погибнув сорок или пятьдесят лет назад. Впрочем, бежать или сражаться — какое это имело тогда значение, раз все привело к одному? Схватили они беднягу Монтроза, несмотря на все его подвиги, схватили и меня, хотя за мной никаких подвигов не числилось; его, несчастного, повесили, а что до меня…
— А вас выпороли и солью натерли, если есть справедливость на небе! воскликнул Кливленд, выведенный из терпения нудным рассказом миролюбивого шетлендца о его собственной трусости, которой он, видимо, ничуть не стыдился.
— Ну, ну, — вмешался Магнус, — стегайте себе лошадей и солите говядину… Не воображаете же вы, что ваши бравые капитанские замашки заставят нашего доброго старого Хагена устыдиться того, что он не дал себя убить несколько десятков лет тому назад? Вы сами смотрели смерти в лицо, мой храбрый молодой друг, но смотрели глазами юноши, который ищет славы. А ведь мы — народ мирный, правда, мирный только до тех пор, пока кто-нибудь не дерзнет оскорбить нас или наших соседей. А тогда они, пожалуй, увидят, что наша норвежская кровь немногим холоднее той, что текла в жилах у скандинавов, оставивших нам наши имена и родословные. Но пойдемте скорей смотреть танец с мечами; пусть посетившие нас чужестранцы увидят, что наши руки и наши мечи не совсем еще раззнакомились друг с другом.
Из старого ящика с оружием быстро достали дюжину тесаков с заржавленными клинками, свидетельствовавшими о том, как редко покидали те свои ножны, и вооружили ими двенадцать юных шетлендцев, к которым присоединились шесть девушек во главе с Минной Тройл. Музыканты заиграли мелодию старинного норвежского воинственного танца, который, быть может, до сих пор еще исполняется на тех далеких островах.
Первые фигуры его были грациозны и торжественны: юноши с высоко поднятыми мечами двигались медленно и плавно. Но мало-помалу темп делался все быстрее, танцоры воодушевились, движения их ускорились, мечи в такт музыке скрестились с мечами, и пляска приняла вид весьма опасной забавы, хотя каждый удар наносился с такой верностью, меткостью и точностью, что в действительности танцорам ничто не угрожало. Удивительной в этом зрелище была смелость пляшущих девушек: то, окруженные воинами, они казались сабинянками в объятиях своих возлюбленных римлян, то проходили под стальной аркой из скрещенных над их прекрасными головами мечей, точно амазонки, присоединившиеся к пиррической пляске воинов Тесея.
Но самый изумительный образ, необычайно гармонировавший со всем действием, являла Минна Тройл — недаром Холкро давно уже прозвал ее королевой мечей: она скользила среди вооруженных юношей, словно сверкающие клинки были самой обычной для нее обстановкой или покорными ее воле игрушками. Когда фигуры танца стали все более усложняться и частый, почти непрерывный, звон оружия заставил некоторых девушек затрепетать от страха, пылающие ланиты Минны, ее губы и глаза — все, казалось, выражало упоение, и чем быстрее сверкали и громче звенели мечи, тем увереннее становилась она, словно чувствуя себя в своей родной стихии. Наконец музыка оборвалась, и Минна, согласно правилам танца, на мгновение осталась одна среди зала, как принцесса, приказавшая своей свите и страже — танцевавшим с ней девушкам и юношам — отступить и оставить ее на время в одиночестве. Сама она находилась словно во власти некоего видения, созданного ее фантазией, и весь облик ее необычайно подходил к тому величественному образу, который она олицетворяла в глазах зрителей. Однако Минна почти тотчас же опомнилась и вспыхнула, словно стыдясь того, что на миг сосредоточила на себе внимание всех присутствующих. Изящным движением протянула она руку Кливленду, который, хотя сам он не принимал участия в танце, почел своим долгом отвести ее на место.
Когда они проходили мимо Мордонта, тот успел заметить, что Кливленд шепнул что-то Минне на ухо, и она, быстро ответив ему, смутилась еще больше, чем под устремленными на нее взорами всего общества. Это вновь пробудило в Мордонте подозрения, ибо характер Минны был ему хорошо известен и он знал, с каким безразличием и холодностью встречала она обычные комплименты и любезности, которые при ее красоте и положении были ей хорошо знакомы.
«Неужели же она в самом деле любит этого чужестранца? — мелькнула в уме Мордонта тревожная мысль. — А если и так, — подумал он далее, — то какое мне до всего этого дело?» Вслед за тем он пришел к выводу, что, хотя всегда считал себя только другом Минны и Бренды, а теперь лишился и этой дружбы, он все же имел право в силу своей прежней близости к ним огорчаться и досадовать от того, что Минна подарила свою привязанность лицу, по мнению Мордонта, совершенно ее недостойному. Весьма вероятно, что к рассуждениям подобного рода примешивалась доля уязвленного самолюбия и едва уловимая тень личного сожаления, скрытые под маской беспристрастного великодушия. Но в невольно возникающих у нас даже самых возвышенных мыслях всегда столько низменных примесей, что поистине печальное занятие — слишком глубоко вникать в побудительные причины даже благороднейших человеческих поступков. Мы, во всяком случае, посоветовали бы принимать за чистую монету добрые намерения своих ближних, предоставляя каждому право подвергать жесточайшей проверке чистоту собственных побуждений.
За танцами с мечами последовали другие хореографические упражнения, а затем песни, в исполнение которых певцы вкладывали всю душу, а слушатели всякий раз, как представлялся случай, неизменно присоединяли свой голос к любимым припевам. В такой обстановке музыка, пусть простая и даже грубоватая, проявляет свою естественную власть над благородными душами и вызывает то глубокое волнение, которого зачастую не в силах достигнуть самые искусные творения виднейших композиторов. Для неискушенного слуха они слишком тонкое блюдо, хотя, несомненно, доставляют своеобразное наслаждение тем, кого природные способности и образование научили понимать и ценить трудные и сложные сочетания звуков.
Было уже около полуночи, когда стук в дверь и мелодичные звуки гью и лэнгспила возвестили о прибытии новых гостей, перед которыми согласно гостеприимным обычаям страны тотчас же были широко раскрыты все двери.
Глава XVI
Предчувствует душа, что волей звезд
Началом несказанных бедствий будет
Ночное это празднество.
«Ромео и Джульетта»[56]
Новоприбывшие согласно обычаю, принятому во всем мире на подобных празднествах, оказались наряженными в своеобразные маскарадные костюмы и изображали тритонов и сирен, которыми старинные предания и народные поверья населяют просторы северных морей. Тритонами, или на языке шетлендцев того времени — шупелтинами, были причудливо одетые юноши с накладными бородами из льняной кудели, в таких же париках и в венках из водорослей с нанизанными на них ракушками и другими дарами моря. Подобные же украшения красовались на их светло-голубых или зеленоватых мантиях из неоднократно уже упоминавшегося уодмэла. В руках они держали трезубцы и прочие подобающие им эмблемы. Верный своему классическому вкусу, Клод Холкро, изобретавший костюмы для ряженых, не забыл и огромных конических раковин, в которые время от времени дуло то одно, то другое из этих сказочных существ, извлекая из них резкие и хриплые звуки, к величайшему неудовольствию всех стоящих поблизости.
Участвующие в кортеже нереиды и морские нимфы были одеты, как и следовало ожидать, с гораздо большим вкусом и намного наряднее, чем божества мужского пола. Фантастические одеяния из зеленого шелка и других дорогих и изысканных тканей были задуманы и выполнены так, чтобы, приближаясь по возможности к одежде сказочных обитательниц вод, соответственно нашему о них представлению, выгодно показать стройность и красоту очаровательных масок. Браслеты и ракушки, украшавшие шеи и щиколотки прелестных сирен, нередко переплетались с настоящими жемчугами, и, в общем, дочери страны Туле выглядели так, что, пожалуй, оказали бы честь двору самой Амфитриты, особенно принимая во внимание их светлые кудри, голубые глаза, нежный румянец и тонкие черты лица. Мы не беремся утверждать, что наряженные сиренами девушки изображали их с той же точностью, как прислужницы Клеопатры, которые, по словам комментаторов Шекспира, умудрились устроить себе даже рыбьи хвосты, и притом так искусно, что эти путы или концы (упомянутые комментаторы никак не могут сказать, какое чтение правильнее: bends или ends)[57] выглядели как настоящие украшения. Да и в самом деле, если бы шетлендские сирены не оставили своих ножек в их естественном состоянии, как могли бы они тогда исполнить прелестный танец, которым отблагодарили присутствующих за оказанный им радушный прием?
Вскоре обнаружилось, что ряженые были совсем не пришельцами, а частью гостей, которые незадолго до того незаметно скрылись, чтобы переодеться и еще одной новой забавой оживить праздничный вечер. Муза Клода Холкро, весьма деятельная в подобных случаях, снабдила их подходящей песней, образец которой мы прилагаем ниже.
Пели поочередно сирена и тритон, а затем женские и мужские полухоры подхватывали припев и вторили голосам главных исполнителей.
С и р е н а
Собирая жемчуг скатный,
В недрах моря мы живем
И о дивной славе ратной
Древних викингов поем.
В наши тайные затоны
Долетает грозный шквал,
Как возлюбленного стоны,
Что к ногам любимой пал.
И, как жаворонков стая,
Ввысь вспорхнувшая с земли,
К детям северного края
Мы на празднество пришли.
Т р и т о н
На морских конях гарцуя,
Грозно пеня все кругом,
Гоним мы змею морскую,
Весть о буре подаем.
Громко трубим мы, коль в море
Меж чудовищ бой идет,
Но напев наш полон горя,
Если гибнет утлый бот.
И, бразды в морях взрывая,
Словно плугом — грудь земли,
Дети северного края,
К вам на праздник мы пришли.
С и р е н ы и т р и т о н ы
В глубине морской пучины
Ваша радость нам слышна,
Только голоса кручины
Не домчит до нас волна.
Ваши пляски так нам любы,
Что веселою гурьбой,
Наши раковины-трубы,
Смех и песни взяв с собой,
Мы из бездны океана,
Что вздымает корабли,
К вам, сыны страны туманной,
И плясать, и петь пришли.
В заключительном хоре слились голоса всех участников, кроме тех тритонов, которых научили дуть в раковины и производить, таким образом, своего рода грубый аккомпанемент, звучавший, впрочем, весьма эффектно. Слова песни, так же как исполнение ее, были встречены громкими рукоплесканиями тех присутствующих, которые считали себя достойными в этой области судьями, но в особенный восторг пришел Триптолемус Йеллоули: ухо его уловило родные ему звукосочетания «плуг» и «бразды», а так как мозг его настолько пропитался пуншем, что мог воспринимать все слышимое лишь в буквальном смысле, то он, призывая Мордонта в свидетели, во всеуслышание заявил, что хотя стыд и позор потратить такое количество доброй кудели на какие-то там бороды и парики для тритонов, но в песне содержались единственные осмысленные слова, которые он слышал за весь день.
Мордонту, однако, некогда было отвечать агроному, ибо он не отрывая глаз следил за движениями одной из масок, которая, как только вошла, незаметно коснулась его руки, подкрепив этот жест весьма выразительным взглядом, и хотя Мордонт не знал, кем могла она оказаться, он ждал от нее какого-то весьма важного сообщения. Сирена, подавшая ему столь смелый знак, была замаскирована с гораздо большей тщательностью, чем ее подруги: свободный и широкий плащ скрывал всю ее фигуру, а лицо было закрыто шелковой маской. Мордонт заметил, что она, мало-помалу отдаляясь от своих спутников, в конце концов оказалась, словно привлеченная свежим воздухом, возле приоткрытой двери. Тут она еще раз выразительно взглянула на юношу и, воспользовавшись тем, что внимание окружающих было приковано к остальным ряженым, выскользнула из залы.
Мордонт не колеблясь бросился вслед за своей таинственной путеводительницей — так мы по справедливости можем назвать маску, которая на миг остановилась, чтобы он видел, куда она направляется, а затем быстро пошла к берегу воу, или соленого озера, широко раскинувшегося перед замком. Небольшие легкие волны сверкали и переливались в свете полной луны, которая, присоединяя свои лучи к ясным сумеркам летней северной ночи, делала совершенно нечувствительным отсутствие солнца: на западе след от его захода еще виден был на волнах, тогда как восточная часть горизонта уже загоралась утренней зарей.
Для Мордонта не представляло поэтому никакого труда следить за своей таинственной вожатой, которая шла перед ним через холмы и ложбины прямо к морю, обогнула прибрежные скалы и направилась к месту, где он в дни своей прежней дружбы с обитателями Боро-Уестры собственными руками соорудил нечто вроде уединенной беседки, под сенью которой дочери Магнуса проводили обычно в хорошую погоду большую часть времени. Здесь, значит, и должно было произойти объяснение, ибо маска остановилась и после минутного колебания опустилась на грубую скамью. Из чьих же уст суждено ему было услышать это объяснение? Сначала на ум Мордонту пришла Норна, но ее высокая фигура и медленная, торжественная поступь резко отличались от роста и движений изящной сирены, шедшей впереди него таким легким шагом, словно она в самом деле была настоящей жительницей вод, которая замешкалась на берегу и теперь, страшась навлечь на себя гнев Амфитриты, спешила вернуться в свою родную стихию. Но если это не Норна, то одна только Бренда, думал Мордонт, могла таким образом увлечь его за собой. И когда незнакомка опустилась на скамью и сняла с лица маску, она действительно оказалась Брендой. Хотя Мордонт не чувствовал перед ней никакой вины и ему нечего было бояться встречи с ней, однако робость так легко овладевает молодыми и чистыми существами независимо от их пола, что он смутился, словно в самом деле стоял перед лицом справедливо обиженной им девушки. Бренда испытывала не меньшее замешательство, но поскольку она сама искала этого свидания и понимала, что оно должно быть по возможности кратким, то заговорила первая.
— Мордонт, — нерешительно начала она, но тотчас поправилась и продолжала, — мистер Мертон, вас, конечно, удивляет, что я позволила себе такую необычайную вольность.
— До сегодняшнего утра, — ответил Мордонт, — никакие знаки дружеского участия со стороны вас или вашей сестры не могли бы удивить меня, и то, что вы без всякого к тому повода избегали меня в течение стольких часов, удивляет меня гораздо больше, чем теперешнее ваше решение со мной встретиться. Во имя неба, Бренда, скажите, чем оскорбил я вас и почему наши отношения так резко изменились?
— Так было угодно отцу, — ответила Бренда, — вот все, что я могу сказать. Разве этого не достаточно?
— Нет, не достаточно! — воскликнул Мертон. — Ваш отец мог так внезапно и решительно изменить свое мнение обо мне и отвернуться от меня только под влиянием какого-то жестокого заблуждения. Скажите мне, умоляю вас, в чем оно заключается, и я согласен пасть в ваших глазах до уровня самого низкого простолюдина на этих островах, если не сумею доказать, что перемена ко мне вашего отца основана на каком-то досадном недоразумении или чудовищном обмане.
— Может быть, и так, — ответила Бренда, — я надеюсь, что это так, и мое желание встретиться здесь с вами подтверждает, как сильна эта надежда. Но только мне очень трудно, вернее — просто невозможно, объяснить вам, почему так разгневан отец. Норна уже спорила с ним из-за этого, и боюсь, что они расстались чуть ли не в ссоре, а вы знаете, что так просто они не поссорятся.
— Я заметил, — сказал Мордонт, — что ваш отец всегда считается с мнением Норны и прощает ей такие чудачества, каких никогда не простил бы другому; да, это я заметил, хотя он не из тех, кто слепо верит в сверхъестественное могущество, на которое она претендует.
— Они дальние родственники, — ответила Бренда, — в юности были друзьями и даже, как я слышала, должны были пожениться. Но, после того как умер отец Норны, у нее появились странности, и тогда дело разладилось, если оно вообще было когда-либо слажено. Отец, разумеется, очень уважает ее, и я боюсь, что его предубеждение против вас пустило уже очень глубокие корни, раз он из-за этого чуть не поссорился с Норной.
— О Бренда, благослови вас небо за то, что вы назвали чувства вашего отца предубеждением! — с жаром воскликнул Мертон. — Вы всегда были такой доброй — понятно, что вы не могли долго выказывать даже напускную жестокость.
— Да, она была в самом деле напускной, — ответила Бренда, мало-помалу снова впадая в тот доверчивый тон, каким привыкла разговаривать со своим другом детства. — Я никогда не думала, Мордонт, никогда серьезно не верила, что ты способен дурно отзываться о Минне и обо мне.
— Что? — воскликнул Мордонт, давая волю своей природной вспыльчивости. — Но кто же посмел говорить подобные вещи? Ну, пусть не надеется, что я дам его языку безнаказанно болтаться между зубами! Клянусь святым мучеником Магнусом, я вырву этот язык и швырну его стервятникам!
— Нет, нет, не надо! — взмолилась Бренда. — Когда ты сердишься, ты пугаешь меня, и тогда я лучше уйду.
— Уйдешь, — повторил Мордонт, — и не скажешь мне, ни что это за клевета, ни кто этот грязный клеветник?
— О, он был не один, — ответила Бренда, — многие внушали моему отцу, что… Нет, я не могу повторить их слова, но только многие говорили…
— Да будь их хоть целая сотня, Бренда, я расправлюсь с ними так, как сказал. Великий Боже! Обвинять меня, что я дурно отзывался о тех, кого я уважаю и ценю больше всего в мире! Я сейчас же вернусь в замок и заставлю твоего отца признать мою правоту перед всеми присутствующими.
— О нет, ради всего святого! — воскликнула Бренда. — Не возвращайся туда, или ты сделаешь меня самым несчастным существом на свете.
— Тогда скажи мне по крайней мере, верно ли я думаю, — продолжал Мордонт, — что Кливленд — один из тех, кто порочил меня?
— Нет, нет, — с жаром возразила Бренда, — ты впадаешь из одной ошибки в другую, еще более ужасную. Ты назвал меня своим другом, и я хочу отблагодарить тебя тем же; подожди немного и послушай, что я хочу сказать тебе. Наш разговор и так уже затянулся слишком долго, и с каждым мгновением нам все опаснее оставаться вместе.
— Так скажи мне, — спросил Мордонт, глубоко тронутый крайним волнением и страхом молодой девушки, — чего ты требуешь, и знай: какова бы ни была твоя просьба, я приложу все усилия, чтобы ее выполнить.
— Ну так вот, этот капитан, — начала Бренда, — этот Кливленд…
— Я знал это, клянусь небом! — воскликнул Мордонт. — Я предчувствовал, что этот молодчик так или иначе причина всех зол и недоразумений.
— Если ты не в силах помолчать и потерпеть хоть минуту, — ответила Бренда, — я сейчас же уйду. То, что я хотела сказать, касается совсем не тебя, а другого лица, ну… одним словом, моей сестры Минны. Я могу не говорить о ее неприязни к тебе, но с грустью должна рассказать о его привязанности к ней.
— Но ведь это сразу заметно, это просто бросается в глаза, — сказал Мордонт, — и если я не обманываюсь, то его ухаживания принимаются с благосклонностью, а может быть, и с более глубоким чувством.
— Вот этого-то я и боюсь, — промолвила Бренда. — Мне сначала тоже понравились красивая внешность, свободное обращение и романтические рассказы этого человека.
— Внешность! — повторил Мордонт. — Да, правда, он довольно строен и красив, но, как сказал старый Синклер из Куэндейла испанскому адмиралу: «Плевать я хотел на его красоту! Видел я, как еще и не такие красавчики болтались на виселице Боро-Мура». По манерам он мог бы быть капитаном капера, а по речи — владельцем балагана, расхваливающим своих марионеток, ибо он ни о чем другом, кроме своих подвигов, не говорит.
— Ты ошибаешься, — возразила на это Бренда, — он чудесно рассказывает обо всем, что видел и слышал. В самом деле, он ведь побывал во многих далеких странах и участвовал во многих опасных сражениях; говорит он о них, правда, с большим увлечением, хотя и достаточно скромно: так и кажется, что видишь огонь и слышишь грохот орудий! Но он может говорить совсем по-иному, например, когда описывает чудесные деревья и плоды далеких стран, где все не так, как у нас, и люди круглый год ходят в одеждах еще более легких, чем наши летние платья, да и вообще редко надевают что-либо, кроме батиста и кисеи.
— Честное слово, Бренда, он знает, чем позабавить молодых девиц, заметил Мордонт.
— Да, знает, — простодушно согласилась Бренда. — Представь себе, что сначала он понравился мне даже больше, чем Минне. Она, разумеется, гораздо умнее меня, но зато я лучше знакома с жизнью, так как видела больше городов: один раз я была даже в Керкуолле, а кроме того, три раза в Леруике, когда там стояли голландские суда, и потому, видишь ли, я не так легко дам себя обмануть.
— А что же именно, Бренда, — спросил Мордонт, — заставило тебя изменить мнение о молодом человеке, который казался тебе вначале столь обворожительным?
— А вот что, — ответила Бренда после минутного раздумья. — Сперва он был гораздо веселей, и рассказы его еще не были такими грустными или страшными, и он чаще смеялся и танцевал.
— И, может быть, в те дни танцевал чаще с Брендой, чем с ее сестрой? осведомился Мордонт.
— Нет, в этом я не уверена, — ответила Бренда. — Говоря откровенно, я ничего не подозревала, пока он одинаково ухаживал за нами обеими, и знаешь, мы относились тогда к нему так же, как, например, к тебе, Мордонт Мертон, или к младшему Суортастеру, или к любому другому молодому человеку с наших островов.
— Но почему же тогда, — спросил Мордонт, — ты не можешь спокойно смотреть, как он ухаживает за твоей сестрой? Он богат или, во всяком случае, слывет таковым. Ты говоришь, что он хорошо образован и очарователен: какого же еще жениха хотела бы ты для Минны?
— Ты забываешь, Мордонт, кто мы такие, — ответила девушка тоном величайшего достоинства, который, однако, в сочетании с ее наивностью так же шел ей, как и безыскусственная простота ее прежних речей. — Ведь Шетлендские острова — это наш маленький, обособленный мирок. Может быть, климат и почва у нас хуже, чем в других странах, — так по крайней мере говорят иноземцы, но зато это наш собственный мир, а мы, дочери Магнуса Тройла, занимаем в нем самое высокое положение. И не подобает, я думаю, нам, ведущим свой род от викингов и ярлов, бросаться на шею незнакомцу, залетевшему на наш остров, словно гага весной, Бог знает откуда и который, быть может, осенью улетит неизвестно куда.
— И сманит в далекие края шетлендскую серую утицу, — докончил Мордонт.
— Я не позволю шутить такими вещами! — возмутилась Бренда. — Минна, как и я, — дочь Магнуса Тройла, друга всех чужестранцев, но и отца Хиалтландии. Он оказывает пришельцам гостеприимство, в котором они нуждаются, но пусть даже самый знатный из них не думает, что может, когда ему только захочется, породниться с нами.
Она произнесла эти слова с большой страстностью, но тотчас же прибавила более мягким тоном:
— Нет, Мордонт, Минна Тройл не способна настолько забыть, кто ее отец и какая кровь течет в ее жилах, чтобы мечтать о браке с этим Кливлендом. Но она может увлечься им и тогда станет навеки несчастной. Ведь она из тех, чье сердце способно на глубокое и сильное чувство. Ты не забыл, как Улла Сторлсон изо дня в день подымалась на вершину Воссдэйл-Хэда взглянуть, не идет ли судно ее жениха, а он так никогда и не вернулся. Я помню ее усталую поступь, бледные щеки, взгляд, который мало-помалу угасал, как светильник, которому не хватает масла; я помню ее взор, горевший каким-то подобием надежды, когда по утрам она подымалась на скалу, и глубокое, мертвое отчаяние на ее челе, когда она возвращалась. Я хорошо помню все это — и могу ли не трепетать за Минну? Ведь ее сердце словно создано для того, чтобы с неизменной верностью хранить зародившуюся привязанность.
— Да, я понимаю тебя, — ответил Мордонт, горячо сочувствуя бедной девушке, ибо он не только слышал, как дрожал от волнения ее голос, но при свете белой ночи почти различал трепетавшие на ее ресницах слезы, в то время как она рисовала ему картину, которую мысленно относила к своей сестре. — Я понимаю, что ты должна испытывать и как бояться за Минну, к которой привязывает тебя самое чистое чувство, и если ты только укажешь мне, как могу я помочь твоей сестринской любви, ты увидишь, что я, если надо, с такой же готовностью пожертвую ради вас жизнью, с какой взбирался на скалы, чтобы достать для вас яйца кайры. И, поверь, что бы ни говорили твоему отцу или тебе о моем хотя бы малейшем неуважении или неблагодарности, знай, что все это ложь, какую мог измыслить только дьявол.
— Я верю тебе, — ответила Бренда, протягивая ему руку, — я верю тебе, и у меня легче стало на сердце, когда ко мне вернулось доверие к такому старому другу. Как можешь ты помочь нам — не знаю; я ведь решилась открыться тебе по совету, вернее — даже по приказанию, Норны и теперь сама удивляюсь, — прибавила она, оглядываясь по сторонам, — как у меня хватило мужества. Теперь ты знаешь все, что я вправе была сообщить тебе об опасности, грозящей Минне. Не спускай глаз с Кливленда, но берегись его, ибо в случае ссоры с таким опытным воином тебе будет грозить опасность.
— Я не очень-то понимаю, — заметил юноша, — почему опасность должна грозить именно мне? Я знаю только, что с теми силами и мужеством, какими одарило меня небо, и к тому же как поборник правого дела, я не боюсь ссоры, которой Кливленд, быть может, будет искать со мной.
— Но если не ради себя, то хотя бы ради Минны, — сказала Бренда, — ради нашего отца, ради меня, ради нас всех избегай с ним малейшего столкновения; достаточно того, если ты будешь следить за ним, попытаешься узнать, кто он такой и что ему от нас надо. Он говорил, что отправится на Оркнейские острова в поисках консорта, который сопровождал его в плавании. Но день уходит за днем, неделя за неделей, а он все не уезжает, и пока он беседует с нашим отцом за бутылкой вина и рассказывает Минне романтические истории о других народах и о битвах в далеких и неизведанных краях, время идет и человек, о котором мы ничего другого не знаем, кроме того, что он чужеземец, постепенно все теснее входит в наш круг. А теперь прощай! Норна надеется помирить тебя с нашим отцом и просит не уходить завтра из Боро-Уестры, какую бы холодность ни проявляли к тебе отец и Минна. Я тоже, — прибавила она, протягивая ему руку, — должна надеть личину равнодушия и держаться с тобой как с нежеланным посетителем, но в душе мы всегда останемся друг для друга Брендой и Мордонтом. А теперь разойдемся поскорее, ибо нас не должны видеть вместе.
Она протянула ему руку, но вдруг, как бы смутившись, отдернула ее, засмеялась и покраснела, когда Мордонт, повинуясь невольному порыву, хотел прижать ее к губам. Он пытался еще, хотя бы на мгновение, задержать девушку, ибо свидание с ней наполняло его таким счастьем, какого он, хотя много раз оставался с ней наедине, никогда не ощущал раньше. Но она вырвалась, махнула ему на прощание рукой и, указав на тропинку, противоположную той, по которой сама побежала к дому, вскоре скрылась за скалами.
Мордонт стоял и глядел ей вслед. Он испытывал доселе незнакомые ему чувства. Иногда человек может долго и без малейшего риска ступать по нейтральной территории между любовью и дружбой и вдруг совершенно неожиданно вынужден бывает признать власть той или иной силы, и тогда нередко случается, что тот, кто на протяжении долгих лет считал себя только другом, неожиданно превращается в возлюбленного. В том, что такое изменение произошло с Мордонтом как раз в ту минуту, хотя сам он и не мог еще отдать себе ясного в этом отчета, не было ничего удивительного. Ему неожиданно с неподдельной искренностью открыла свою душу красивая и обворожительная девушка, которая еще недавно, как ему казалось, относилась к нему с презрением и неприязнью. И если что-либо могло сделать это превращение, уже само по себе удивительное и чудесное, еще более опьяняющим, так это невинная и чистосердечная простота Бренды, которая придавала особую прелесть всем ее словам и движениям. Известное воздействие могла оказать на Мордонта и окружающая природа, но в данном случае в этом не было необходимости, хотя прекрасное лицо выглядит еще прекраснее при свете месяца, а нежный голос звучит еще нежнее среди шепчущих голосов летней ночи. Поэтому-то Мордонт, который между тем вернулся в замок, был готов с необычным для него терпением и снисходительностью выслушивать восторженные излияния Клода Холкро по поводу лунного света: поэт, чтобы разогнать пары доброго пунша, которому он отдал должное во время обеда, успел уже совершить небольшую прогулку на свежем воздухе, и это пробудило в нем вдохновение.
— Солнце, видишь ли, мой мальчик, — сказал он, — это фонарь, что светит каждому несчастному труженику; оно встает, сияя с востока, и возвращает весь мир к тяжелым обязанностям и горькой действительности, в то время как веселый месяц зовет к развлечениям и любви.
— А также к безумию, если верить тому, что говорят, — добавил Мордонт, желая что-либо ответить поэту.
— Ну что же, пусть даже и так, — согласился Холкро, — лишь бы оно не обернулось черной меланхолией. Мой милый юный друг, прозаические обитатели сей планеты слишком уж стремятся не потерять рассудка, или, как они выражаются, быть всегда в здравом уме. Меня, насколько я знаю, часто называют полоумным, а между тем я прожил на свете так же хорошо, как если бы мне была отпущена двойная доля ума. Но постой… на чем бишь я остановился? Ах да, на лунном свете! Так вот, дорогой мой, лунный свет — это сама душа любви и поэзии. Да был ли в мире хоть один настоящий влюбленный, который не начал бы словами: «О ты, прекрасная…» — сонета в честь луны?
— Луна, — сказал Триптолемус, который к тому времени уже еле ворочал языком, — наливает зерно — так по крайней мере говорят старые люди, и наполняет орехи, что, конечно, не так важно — sparge nuces, pueri[58].
— Штраф, штраф! — закричал при этом юдаллер, который тоже уже достиг своего предела. — Агроном заговорил по-гречески! Ну, клянусь костями моего патрона, святого Магнуса, придется ему все-таки осушить полный «баркас» пунша, а не хочет, так пусть тут же споет нам песню!
— Говорят, что от избытка воды и мельник тонет, — ответил Триптолемус, — а мозги мои нуждаются сейчас скорее в просушке, чем в новой поливке.
— Тогда пой, — приказал неумолимый хозяин, — ибо никто не смеет говорить здесь ни на каком языке, кроме благородного норвежского, веселого голландского и датского, или уж в крайнем случае — на чистейшем шотландском наречии. Эй, Эрик Скэмбистер, тащи сюда «баркас» да налей его до краев штраф управляющему за просрочку!
Но, прежде чем чаша успела дойти до несчастного агронома, тот, увидев, что «баркас» уже пустился в плавание и приближается, правда, короткими галсами, ибо Скэмбистер и сам к тому времени не очень-то был тверд на ногах, сделал отчаянное усилие и запел, или, вернее, закаркал, песню йоркширских жнецов, которую исполнял, бывало, его отец, когда случалось ему выпить, на мотив «Эй, Доббин, погоняй лошадок!». Унылая физиономия певца и безнадежно фальшивые звуки его пения составляли такой восхитительный контраст с веселыми словами и мелодией, что немало порадовали слушающих. Почтенный Триптолемус со своей песнью выглядел не менее комично, чем гость, явившийся на праздник в воскресном кафтане своего дедушки. Этой шуткой и закончился вечер, ибо даже могучий и крепкий во хмелю Магнус начал испытывать на себе власть Морфея. Гости, кто как сумел, разошлись по отведенным им углам и закоулкам, и в скором времени замок, еще недавно столь шумный, погрузился в глубокое молчание.
Глава XVII
Они вскочили в шлюпки и на бой
С чудовищем помчались, взяв
с собой
Лопаты, вилы, копья и секиры
Орудья боя и орудья мира.
И каждый в этот миг мечтал юнец
Любви иль славы заслужить венец,
И, как из лож, глядел со скал
окрестных
Круг важных старцев и девиц
прелестных.
«Битва у Летних островов»
Утро, следующее за таким праздником, какой дан был Магнусом Тройлом, обычно бывает лишено того оживления, которое составляло прелесть вчерашнего пиршества. Знакомый со светской жизнью читатель наблюдал, должно быть, подобное же явление на парадных завтраках во время скачек в каком-нибудь провинциальном городе. В так называемом высшем обществе гости проводят обыкновенно эти тягостные часы каждый у себя, в своей собственной комнате. В Боро-Уестре, само собой разумеется, приглашенным не могли предоставить подобных удобств для уединенного времяпрепровождения, и побледневшие юные девы и зевающие, готовые поминутно заснуть дамы более солидного возраста вынуждены были встретиться со своими кавалерами (жертвами головной боли и иных недомоганий) ровно через три часа после того, как они с ними расстались.
Эрик Скэмбистер сделал все, что только в человеческих силах, изыскивая средства, способные рассеять ennui[59], царившую за утренней трапезой. Стол ломился под огромными, копченными по особому шетлендскому способу кусками говядины, паштетами, печеным мясом, жаркими и рыбой, приготовленной и приправленной на всевозможные лады. Там были даже такие заморские деликатесы, как чай, кофе и шоколад, ибо, как мы уже имели случай отметить, местоположение Шетлендских островов дало им возможность рано познакомиться с различными предметами иностранной роскоши, которые в то время были еще малоизвестны даже в самой Шотландии. Говорят, что там, в период намного более поздний, чем время нашего повествования, один фунт зеленого чая сварили как капусту, а из другого приготовили соус к солонине, вследствие невежества почтенных хозяек, которым продукты эти были преподнесены как редкостные подарки.
Кроме вышеперечисленных блюд, на столе красовалась целая выставка тех целительных снадобий, к которым обычно прибегают bons vivants[60], иронически называя их «клочком шерсти от укусившей тебя собаки». Было тут и крепкое ирландское асквибо, и нанц, и настоящий голландский джин, и aqua vitae[61] из Кейтнесса, и гольденвассер из Гамбурга; имелся и ром Бог знает какой давности, и различные настойки с Подветренных островов. После подобного списка, пожалуй, и не стоило бы уже упоминать о крепком домашнем эле, немецком и черном пиве, и совсем ниже нашего достоинства было бы перечислять всякого рода бесчисленные похлебки и кисели, не говоря уже о бленде и разных молочных кушаньях для тех из присутствующих, кто предпочитал более легкие блюда.
Неудивительно, что такое изобилие вкусной снеди пробудило аппетит и подняло дух усталых гостей. Юноши не замедлили отыскать тех девушек, с которыми танцевали накануне, и возобновили с ними веселую вчерашнюю болтовню, в то время как Магнус, сидя в кругу своих старых друзей, кряжистых норвежцев, речами и личным примером призывал старших и серьезнее настроенных гостей к более существенным атакам на стоявшие перед ними соблазнительные кушанья. До обеда, однако, оставалось еще очень много времени, ибо самый затянувшийся завтрак не может продлиться более часа. Следовало опасаться, как бы Клод Холкро не вздумал в эти праздные утренние часы занять общество декламацией одной из своих бесконечных поэм или подробным с начала и до конца рассказом о том, как он был представлен достославному Джону. Но фортуна избавила гостей Магнуса Тройла от столь тяжкого испытания, послав им другое развлечение, и притом весьма подходящее к их привычкам и вкусам.
В то время как одни пустили в ход зубочистки, а другие рассуждали, чем бы еще можно было заняться, быстрыми шагами в комнату вошел Эрик Скэмбистер с гарпуном в руке и, сверкая глазами, заявил, что на берегу или почти что на берегу, одним словом — у самого входа в воу, лежит кит. Тут поднялась такая веселая, шумная и всеобщая суматоха, какую способна вызвать только страсть к охоте, глубоко заложенная в нас самой природой. Что такое по сравнению с поднявшимся ликованием радость каких-нибудь деревенских сквайров, собравшихся впервые в сезоне пострелять вальдшнепов, не говоря уже о значении и о размерах самой дичи! Ни облава для истребления лисиц в Эттрикском лесу, ни волнение охотников в Ленноксе, когда один из герцогских оленей вырывается из Инч-Миррана, ни обычное шумное веселье во время травли лисиц со звуками рогов и собачьим лаем не могли сравниться с одушевлением, охватившим храбрых сынов страны Туле, когда они вышли на бой с чудовищем, которое море послало им на забаву, да еще при столь удачных обстоятельствах.
Тотчас же были перерыты все кладовые и хранилища Боро-Уестры и из них спешно извлечено всякого рода оружие, какое только могло быть использовано при подобных обстоятельствах. Одним достались при этом гарпуны, мечи, пики и алебарды, другим пришлось удовольствоваться вилами, вертелами и прочими попавшими под руку орудиями, лишь бы они были длинные и острые. Поспешно вооружившись таким образом, один отряд охотников под командой капитана Кливленда поспешил к шлюпкам, стоявшим в небольшой бухте, тогда как остальные побежали к месту действия сухим путем.
Бедному Триптолемусу пришлось вследствие этого отказаться от выполнения задуманного им плана, ибо он тоже намеревался испытать терпение шетлендцев, угостив их лекцией о сельском хозяйстве и о не использованных еще возможностях их родины. Этому помешала поднявшаяся суматоха, положившая конец одновременно и поэзии Клода Холкро, и не менее устрашающей прозе Триптолемуса. Нетрудно себе представить, что нашего агронома весьма мало интересовала забава, неожиданно занявшая место его предполагаемого выступления, и он счел бы даже ниже своего достоинства смотреть на предстоящее любопытное зрелище, если бы его не понудили к тому настояния миссис Бэйби.
— Не отступай от других, братец, — подзуживала его эта предусмотрительная особа, — не плошай! Как знать, может, и тебе что-нибудь перепадет, помоги, Господи! Говорят, при дележе все будут в одной доле, всем поровну достанется китового жира, а пинта его, сам понимаешь, сбережет нам денежки, когда придется палить глиняную лампу темными долгими ночами, что, говорят, скоро настанут. Так что лезь-ка ты лучше вперед, братец, вот тебе навозные вилы. «Трусливому парню никогда богатой девки не видать» (как говорится в пословице), да к тому же, кто его знает, жир-то этот, он, может, когда свежий, и в пищу годится, а уж маслице мы тогда поберегли бы.
Насколько прибавила Триптолемусу мужества перспектива есть свежий китовый жир вместо масла, мы не знаем, но он все же, не видя, очевидно, иного исхода, потряс в воздухе тем сельскохозяйственным орудием, точнее навозными вилами, которым был вооружен, и стал спускаться к морю на бой с китом.
Положение, в котором по воле злосчастной судьбы оказался противник, было исключительно благоприятным для задуманного островитянами предприятия. Во время необычно высокого прилива кит, благополучно миновав большой песчаный бар, попал в воу, или бухту, где и остался лежать. Почувствовав, что вода пошла на убыль, он тотчас же учуял грозившую ему опасность и стал делать отчаянные усилия, чтобы перебраться через мелкое место, где волны бились о бар; тем самым, однако, он скорее ухудшил, чем улучшил свое положение, ибо теперь оказался наполовину лежащим на мели, представляя, таким образом, весьма удобный объект для задуманной на него атаки. В это мгновение враг как раз и появился. Первые ряды нападающих состояли из молодых и отважных мужчин, вооруженных, как мы уже говорили, самыми разнообразными видами оружия, тогда как, для того чтобы следить за охотниками и поощрять их, прекрасные дамы и более солидные лица обоего пола разместились на скалах, окружавших поле действия.
Шлюпки, прежде чем достигнуть входа в бухту, должны были обогнуть небольшой мыс, и поэтому у отряда, подошедшего к берегу сухим путем, оставалось достаточно времени, чтобы произвести необходимую разведку сил и положения противника, на которого предполагалось напасть одновременно и с суши, и с моря.
Отважный и опытный полководец, каким смело можно было назвать юдаллера, пожелал сам возглавить это предприятие, не доверяя его никому другому, и действительно, как внешний вид, так и мудрая тактика делали его вполне подходящим лицом для командования, которое он и забрал в свои руки. Вместо шляпы с золотым галуном на нем красовалась теперь медвежья шапка. Синий суконный кафтан на алой подкладке с золотыми петлицами и застежками уступил место красной фланелевой куртке с черными роговыми пуговицами, поверх которой была накинута рубаха из тюленьего меха, причудливо украшенная на груди складками и вышивкой, вроде тех, что носят эскимосы или гренландские китоловы. Костюм его дополняли огромные морские сапоги. В руке он держал громадный китобойный нож, которым потрясал в воздухе, словно ему не терпелось скорее начать разделку огромной туши, лежавшей перед ним. При ближайшем рассмотрении, однако, Магнус вынужден был признать, что забава, которую он хотел предложить своим гостям, хотя вполне соответствовала широкому размаху его гостеприимства, могла повлечь за собой весьма своеобразные опасности и трудности.
Животное, свыше шестидесяти футов в длину, лежало совершенно неподвижно в самом глубоком месте воу, куда его занесло приливом и где оно ожидало возвращения большой воды, которое чуяло, по-видимому, инстинктом. Тотчас же собрался совет из опытных гарпунщиков, и все согласились, что для начала следует накинуть петлю на хвост лежавшего словно в оцепенении левиафана и укрепить канаты якорями на суше. Тем самым кит лишится возможности уплыть, в случае если вода прибудет раньше, чем с ним успеют покончить. Эта весьма тонкая и сложная операция доверена была экипажам трех шлюпок: одной из них взялся управлять сам юдаллер, две другие были поручены Кливленду и Мордонту. Приняв подобное решение, охотники уселись на берегу, с нетерпением ожидая прибытия в воу морских сил. Тут-то, в этот промежуток времени, Триптолемус Йеллоули, прикинув на глаз необычайные размеры кита, заявил, что, по его скромному мнению, «упряжке не только из шести, а из шестидесяти быков местной породы — так и той будет не под силу вытащить такое чудище на берег».
Каким бы невинным ни показалось читателю это замечание, оно затрагивало, однако, предмет, всегда приводивший в ярость старого юдаллера. Так и теперь, бросив на Триптолемуса быстрый и суровый взгляд, Магнус спросил его, какое это, черт побери, имеет значение? Да хоть бы и сто быков не могли вытащить кита на берег! Мистеру Йеллоули не очень понравился тон, каким был задан вопрос, но чувство собственного достоинства и личная заинтересованность заставили его ответить следующим образом:
— Да ведь вы сами, мейстер Магнус Тройл, как и всякий, кто здесь находится, знаете, что киты такой величины, каких нельзя вытащить на берег упряжкой из шести быков, составляют, по праву, собственность адмирала, а этот благородный лорд является в настоящее время, кроме того, и губернатором островов.
— Ну, а я вам скажу, мейстер Триптолемус Йеллоули, — заявил юдаллер, как сказал бы и вашему хозяину, будь он только здесь, что каждый, кто рискнет своей жизнью, чтобы вытащить подобную рыбину на берег, получит равную со всеми часть и долю, как велят наши добрые старые норвежские обычаи и привычки; да что там, если которая-нибудь из женщин, что сейчас смотрят на нас, рукой только коснется каната, то станет таким же дольщиком, как и всякий другой, и даже более того: скажи она, что на то имеется причина, так мы выделим часть и на долю не родившегося еще младенца!
Этот строгий принцип справедливости, громко провозглашенный Магнусом, вызвал смех среди мужчин и некоторое смущение среди женщин. Но управляющему показалось зазорным так легко сдаться.
— «Suum cuique tribuito»[62], — сказал он, — а я буду стоять за права моего лорда и мои собственные.
— Вот как! — воскликнул юдаллер. — Ну, а мы, клянусь костями святого мученика Магнуса, будем поступать по законам Божеским и святого Олафа, как в те времена, когда еще и не слыхивали ни об управляющих, ни о казначеях, ни о губернаторах! Всякий, кто только приложит руку, получит при дележе свою долю, ну, а прочие — уж нет! Так что вы, мейстер Йеллоули, потрудитесь-ка наравне с другими и радуйтесь, что получите равную со всеми долю. Садитесь скорей в эту шлюпку, — вышедшие в море охотники успели уже тем временем обогнуть мыс, — а вы, ребята, уступите-ка ему место на кормовом сиденье: пусть он первый, помоги ему небо, нанесет удар рыбине.
Громкий, повелительный голос и привычка самовольно распоряжаться, проявлявшаяся во всех действиях Магнуса, а быть может, и сознание самого Триптолемуса, что он не найдет среди присутствующих ни поддержки, ни одобрения, не позволили ему отказаться, хотя согласие ставило его в положение совершенно для него новое и к тому же весьма опасное. Он все еще колебался и пустился было в какие-то объяснения голосом, дрожащим скорее от страха, чем от возмущения, как ни старался он заглушить оба эти чувства и представить все дело в виде простой шутки. Но тут Бэйби забормотала ему в самое ухо:
— Ты это что же вздумал? Хочешь, видно, прозевать свою долю китового жира? А ведь долгая шетлендская зима на носу! Здесь, говорят, самый ясный декабрьский день не светлее безлунной ночи в Мирнее.
Это хозяйственное соображение в сочетании со страхом перед юдаллером и боязнью показаться менее храбрым, чем прочие, настолько оживило дух нашего агронома, что он взмахнул вилами и вскочил в шлюпку с видом самого Нептуна, потрясающего трезубцем.
Все три шлюпки, на которые возложено было столь опасное поручение, приблизились к темной туше, возвышавшейся, подобно острову, в самом глубоком месте воу. Кит позволил им подойти, не выказав ни малейшего признака жизни. В полном молчании и со всеми предосторожностями, которых требовала исключительная трудность задуманного, бесстрашные охотники, после первой неудачной попытки и многих дальнейших усилий добившись наконец своего, захлестнули канат вокруг неподвижного туловища и передали концы его на берег, где сотня рук тотчас же прочно его закрепила. Но не успели еще покончить с этим делом, как начался прилив, и юдаллер оповестил всех присутствующих, что рыбину надо убить или по крайней мере тяжело ранить, прежде чем глубина воды у бара подымется настолько, что животное окажется на плаву, ибо тогда они весьма рискуют упустить свою добычу и тщетны окажутся все их доблестные усилия.
— А потому, — заявил он, — пора приниматься за дело! Пусть управляющему выпадет честь нанести первый удар!
Отважный Триптолемус подхватил приказ на лету. Надо сказать, что терпение, с которым животное позволило набросить на себя петлю, не выказав при этом ни малейшего сопротивления, значительно поубавило страх агронома и сильно уронило в его мнении самого кита. Триптолемус заявил, что у этой рыбины, видно, не больше ума и едва ли больше проворства, чем у самой обыкновенной улитки. Под влиянием столь ошибочного взгляда на презренного, по его мнению, противника мейстер Йеллоули, не дожидаясь ни должного сигнала, ни лучшего оружия, ни более подходящего положения шлюпки, вскочил на ноги и бросил что было сил свои навозные вилы в злополучное чудовище. Это опрометчивое открытие военных действий было столь неожиданным, что шлюпки не успели даже отойти от кита на безопасное расстояние.
Магнус Тройл, который думал только подшутить над управляющим, на самом же деле собирался поручить нанесение первого удара кому-либо вооруженному копьем и обладавшему большим опытом, успел лишь крикнуть: «Берегись, ребята, или он всех нас потопит!» — как чудовище, неожиданно выведенное из своего пассивного состояния орудием, пущенным рукой Триптолемуса, выбросило в воздух с шумом, подобным взрыву парового котла, огромный столб воды и в то же время принялось во все стороны бить хвостом. На шлюпку, которой командовал Магнус, обрушился настоящий соленый душ, и предприимчивый Триптолемус, окаченный с ног до головы водой, был настолько поражен и напуган последствиями своего собственного славного выступления, что упал навзничь, прямо под ноги остальным охотникам, которые, не имея времени обращать на него внимание, изо всех сил гребли по направлению к мелкому месту, где кит не мог бы их настигнуть. Так наш бедный агроном и лежал некоторое время, попираемый ногами гребцов, пока не послышалась команда сушить весла, чтобы вычерпать набравшуюся в шлюпку воду, после чего юдаллер приказал грести к берегу и высадить лишнего пассажира, столь малообещающим образом начавшего охоту.
Тем временем остальные шлюпки успели отойти на безопасное расстояние, и теперь как с моря, так и с суши на несчастного обитателя морских глубин посыпались самые разнообразные метательные орудия. Отовсюду полетели в него гарпуны, копья и пули, и люди принялись всеми возможными способами раздражать животное, чтобы оно растратило свои силы в бесполезной ярости. Когда кит убедился, что со всех сторон его окружает мелководье, а тело удерживает канат, он стал судорожно биться, чтобы вырваться на свободу, издавая звуки, похожие на глубокие и громкие стоны, способные разжалобить кого угодно, но только не привычных к ним китоловов. Струи воды, которые он теперь непрерывно выбрасывал в воздух, начали окрашиваться кровью, и волны, окружавшие животное, приняли такой же темно-красный оттенок. Нападающие тем временем удвоили свои усилия; особенно же стремились отличиться соперничавшие друг с другом Мордонт Мертон и Кливленд — каждый старался выказать больше храбрости, подойти как можно ближе к страшному в своей предсмертной ярости чудовищу и нанести этой огромной туше самую глубокую и тяжелую рану.
Борьба, казалось, подходила к концу, ибо хотя кит время от времени принимался еще судорожно биться, чтобы вырваться на свободу, однако силы его были уже, по-видимому, настолько истощены, что, даже невзирая на помощь прилива, который тем временем достиг уже порядочной высоты, вряд ли животному удалось бы освободиться от своих преследователей и спастись.
Магнус дал знак еще ближе подойти к киту, гаркнув при этом:
— Подгребайте к нему, ребята, он теперь не такой уже бешеный! Триптолемус, пожалуй, получит на зиму ворвани для своих двух ламп в Харфре! Подгребайте, ребята!
Но, прежде чем приказ этот успели выполнить, две другие шлюпки предвосхитили его намерение, и Мордонт Мертон, горя желанием превзойти храбростью Кливленда, со всей силой, на какую был способен, вонзил короткую пику в тело животного. Левиафан (как это бывает порой с целым народом, чьи силы, кажется, уже полностью истощены различными потерями и невзгодами) собрал всю свою мощь для последнего отчаянного усилия, которому суждено было на этот раз увенчаться успехом. Пика, брошенная Мордонтом, прошла, видимо, через защитный слой ворвани и достигла какого-то весьма чувствительного органа, ибо животное громко взревело, послало в воздух целый фонтан воды, смешанной с кровью, и, оборвав крепкий канат, словно простую веревку, опрокинуло ударом хвоста шлюпку Мертона, в отчаянном порыве перебросило себя через бар, уровень воды над которым благодаря приливу уже значительно повысился, и устремилось в море, унося на себе целый лес вонзившихся в его тело орудий и оставляя за собой на волнах темно-красный след.
— Вот уплывает ваш кувшин с ворванью, мейстер Йеллоули, — закричал Магнус, — и придется вам теперь либо жечь баранье сало, либо ложиться спать в потемках!
— Operam et oleum perdidi[63], — пробормотал Триптолемус, — но пусть меня живьем, как Иону, проглотит кит, если я еще хоть раз в жизни пойду охотиться на подобное чудовище.
— Но где же Мордонт Мертон? — воскликнул Клод Холкро. И в самом деле, юноша, оглушенный ударом в тот момент, когда шлюпка его была пробита, оказался не в состоянии плыть к берегу, как прочие, и его бесчувственное тело уносили волны.
Мы уже упоминали о странном и бесчеловечном предрассудке, из-за которого шетлендцы той эпохи весьма неохотно оказывали помощь утопающим на их глазах людям, хотя именно этой опасности островитянам и приходилось подвергаться чаще всего. Три человека, однако, оказались выше этого предрассудка. Первый из них, Клод Холкро, тут же бросился с невысокой скалы, на которой стоял, прямо в воду, совершенно упустив из виду, как он сам впоследствии сознался, что не умеет плавать и хотя владеет арфой подобно Ариону, но к услугам его нет покорных ему дельфинов. Однако едва поэт погрузился в холодную воду, как тотчас же осознал всю свою беспомощность: волей-неволей пришлось ему ухватиться за ту же скалу, с которой он только что спрыгнул, и он рад был выбраться снова на берег, отделавшись одним купанием.
Благородный Магнус Тройл, увидев Мордонта в опасности, забыл свою недавнюю к нему неприязнь и готов был тут же броситься ему на помощь, если бы Эрик Скэмбистер силой не удержал его.
— Стойте, сэр, стойте! — воскликнул верный слуга. — Капитан Кливленд уже доплыл до мейстера Мордонта; пусть оба чужестранца помогают один другому, а мы спокойно посмотрим, чем кончится у них дело. Да разве возможно, чтобы светоч нашей страны погас из-за подобных молодцов? Стойте смирно, сэр, прошу вас, Бреднесс-воу не пуншевая чаша, а человек не тост, и его не так-то легко выудить длинной ложкой.
Это мудрое замечание, однако, пропало бы даром, если бы Магнус сам не увидел, что Кливленд действительно бросился в воду, поплыл на помощь Мордонту и поддерживал его на поверхности до тех пор, пока шлюпка не подошла на выручку к ним обоим. Но как только непосредственная опасность, столь громко заявлявшая о себе, миновала, благородное желание юдаллера оказать юноше помощь исчезло, и, вспомнив обиду, нанесенную или якобы нанесенную ему Мордонтом Мертоном, он сердито вырвал руку у Эрика и, мрачно повернувшись спиной к берегу, заявил, что тот просто старый дурак, если думает, что ему, Магнусу, есть дело до того, выплывет этот парень, или нет.
Несмотря, однако, на свое напускное равнодушие, Магнус никак не мог удержаться, чтобы не заглянуть через головы людей, которые окружили Мордонта, как только его вынесли на берег и принялись усердно приводить в чувство; юдаллер до тех пор не мог вернуть себе видимость полного безразличия, пока юноша не приподнялся и не сел, доказав тем самым, что несчастный случай не привел ни к каким серьезным последствиям. Только тогда, громко обругав присутствующих за то, что никому не пришло в голову дать парню водки, юдаллер мрачно зашагал прочь, словно ему и дела не было до Мордонта.
Женщины, которые всегда чрезвычайно зорко подмечают признаки, выдающие чувства той или иной из них, и тут не преминули отметить, что когда сестры из Боро-Уестры увидели, как Мордонт погрузился в воду, Минна побледнела как смерть, а Бренда несколько раз закричала от ужаса. Но хотя это вызвало немалое число весьма многозначительных кивков, ужимок и подмигиваний видно, дескать, старое знакомство не так-то легко забывается, — однако в конце концов кумушки милостиво признали, что трудно было бы ожидать от сестер меньших знаков участия, когда товарищ их детских игр чуть не погиб у них на глазах.
Какой бы интерес, однако, ни возбуждало состояние Мордонта, пока он был в опасности, оно стало заметно ослабевать по мере того, как юноша приходил в себя, и когда силы его окончательно восстановились, около него остались только Клод Холкро и еще двое или трое из присутствующих. Шагах в десяти от них стоял Кливленд, с его волос и платья стекала вода, а на лице было написано очень странное выражение, что тотчас же бросилось в глаза Мордонту. Пренебрежительная улыбка капитана и его надменный взгляд, казалось, говорили, что он сбросил тяготившую его прежде сдержанность, и лицо его выражало теперь нечто похожее на презрительное удовлетворение. Клод Холкро поспешил сообщить Мордонту, что он обязан своим спасением Кливленду, и юноша, поднявшись с земли, в горячем порыве признательности, забыв все остальные чувства, бросился к своему спасителю с протянутой рукой, чтобы от всего сердца поблагодарить его. Однако он с изумлением остановился, увидев, что Кливленд отступил на шаг или два, скрестил руки на груди и не взял протянутой ему руки. Мордонт отступил, в свою очередь, пораженный грубым жестом и почти оскорбительным взглядом, которыми Кливленд, относившийся к нему прежде с сердечной простотой или, во всяком случае, с вежливой терпимостью и оказавший ему столь значительную услугу, встретил теперь его благодарность.
— Довольно! — произнес Кливленд, увидев удивление Мордонта. — Не будем больше говорить об этом. Я заплатил свой долг, и теперь мы квиты.
— Я больше обязан вам, капитан Кливленд, — ответил Мордонт, — ибо вы ради меня подвергали опасности свою жизнь, тогда как я помог вам без малейшего с моей стороны риска. Да к тому же, — прибавил он, чтобы придать разговору более благодушный характер, — вы подарили мне ружье.
— Только трусы учитывают в игре опасность, — сказал Кливленд. Опасность была спутником всей моей жизни и сопровождала меня в тысячах еще более страшных приключений; что же до ружей, то у меня их имеется достаточно, и если хотите, то можно испытать, кто из нас лучше умеет владеть ими.
В тоне, каким были сказаны эти слова, звучало нечто, чрезвычайно глубоко задевшее Мордонта: они «таили зло», как говорит Гамлет, и грозили, очевидно, бедой. Кливленд увидал изумление юноши, подошел к нему вплотную и, понизив голос, произнес:
— Вот что, мой юный друг, среди джентльменов удачи в том случае, если двое гонятся за одной добычей и стремятся отнять друг у друга ветер, принято считать, что шестьдесят ярдов морского берега и пара ружей — неплохой способ для того, чтобы уравнять шансы.
— Я не понимаю вас, капитан Кливленд, — ответил Мордонт.
— Ах, вы не понимаете меня! Ну конечно, я так и думал, что не поймете, — ответил капитан и, круто повернувшись на каблуках, с улыбкой, похожей на издевательство, смешался с гостями. Вскоре Мордонт увидел его рядом с Минной, которая живо заговорила с ним, словно благодаря за храбрый и самоотверженный поступок.
«Если бы не Бренда, — подумал Мордонт, — я почти сожалею, что он не оставил меня на дне воу, ибо, видимо, никому на свете нет дела до того, жив я или умер. Пара ружей и шестьдесят ярдов морского берега — вот, значит, чего он хочет! Ну что ж, так оно, пожалуй, и будет, но не в тот день, когда он спас мою жизнь с опасностью для своей собственной».
Пока он раздумывал таким образом, Эрик Скэмбистер шепнул Клоду Холкро:
— Ну, если эти молодцы не принесут друг другу несчастье — лгут тогда, значит, все предсказания. Мейстер Мордонт спасает Кливленда — прекрасно, Кливленд вместо благодарности занимает его место в Боро-Уестре и в сердцах ее обитателей, а вы сами понимаете, что значит потерять благорасположение такого дома, где котелку с пуншем никогда не дают остыть. Теперь этот Кливленд, в свою очередь, имеет глупость выудить Мордонта из воу: посмотрим, не получит ли он в награду дрянной рыбешки вместо доброй трески?
— Полно, полно, — отвечал поэт, — все это бабьи сказки, друг мой Эрик; а знаете, что сказал по этому поводу достославный Драйден, он же святой Джон?
Желчь желтая, скопившись в пузыре,
Дала начало всей твоей хандре.
— Святой ли Джон, святой ли Джеймс — все едино. Оба могут в этом деле ошибаться, — заметил Эрик, — ибо, полагаю, никто из них не живал в Шетлендии. Я говорю только, что если есть правда в старых поговорках, так эти два молодца принесут друг другу несчастье. И если это случится, пусть уж лучше плохо придется Мордонту Мертону.
— Но почему же, Эрик Скэмбистер, — с досадой спросил его Холкро, желаете вы зла бедному молодому человеку, который, право же, стоит полсотни других?
— На вкус и цвет товарищей нет, — ответил Эрик, — мейстер Мордонт одну только воду и пьет — точно так, как эта старая акула, его отец, ну, а капитан Кливленд — тот ловко умеет пропустить стаканчик, как и подобает порядочному человеку и джентльмену.
— Прекрасный довод, нечего сказать, и как раз по твоей части, возмутился Клод Холкро и, закончив на этом разговор, пустился обратно по дороге в Боро-Уестру, куда возвращались теперь и прочие гости Магнуса. По пути они горячо обсуждали различные эпизоды охоты на кита, изрядно сконфуженные тем, что он уплыл вопреки всем их стараниям.
— Лишь бы это не дошло до ушей капитана Дондердрехта с «Согласия», что из Роттердама, — сказал Магнус, — а то уж он непременно заявит, что мы гром и молния! — на то лишь и годимся, чтобы ловить одну камбалу[64].
Глава XVIII
Ну, наконец я до тебя добрался
И новости принес тебе, и радость,
И сведенья счастливые о ценах.
«Старый Пистоль»
Фортуна, у которой по временам просыпается, очевидно, совесть, решила, должно быть, возместить разочарование, причиненное гостям хлебосольного юдаллера неудавшейся охотой на кита, послав в Боро-Уестру вечером того же дня столь важную персону, как коробейник, или, как он сам величал себя, странствующий торговец Брайс Снейлсфут.
На этот раз он явился с большой пышностью: сам он восседал на одном пони, а короб с товарами, распухший почти вдвое по сравнению с его обычными размерами, красовался на другом, которого вел под уздцы босоногий простоволосый мальчишка.
Так как Брайс заявил, что привез весьма важные новости, его тотчас же провели в обеденную залу и усадили, согласно патриархальным обычаям того времени, в сторонке, за отдельным столом, щедро уставив последний всевозможными яствами и добрыми напитками, и заботливый хозяин Магнус Тройл не позволил задавать ему никаких вопросов, пока он не утолит голода и жажды. Брайс с важностью лица, совершившего большое путешествие, заявил, что он только накануне прибыл в Леруик из Керкуолла, столицы Оркнейских островов, и явился бы в Боро-Уестру еще вчера, да уж слишком сильный ветер дул с Фитфул-Хэда.
— Вот как? А у нас не было ветра, — сказал Магнус.
— Ну, значит, не дремал кто-то, — заметил коробейник, — чье имя начинается на Н.; ну что же, на все воля Божья.
— Ладно, ладно, нечего нам голову морочить каким-то там ветром, Брайс, расскажи лучше, какие новости на Оркнейских островах.
— А такие, — ответил Брайс, — каких вам, поди, не доводилось слышать лет этак тридцать, чуть ли не со времен самого Кромвеля.
— Уж не новая ли это революция, а? — спросил Клод Холкро. — Уж не вернулся ли на радость нам король Иаков, как некогда король Чарли?
— Новости мои, — ответил разносчик, — стоят двадцати королей да еще стольких же королевств в придачу. А от этих ваших эволюции была нам разве какая польза? Хоть мы, осмелюсь сказать, видели их не меньше дюжины, больших и маленьких — всяких.
— Быть может, к нам на север прибыло какое-нибудь судно Ост-Индской компании? — спросил Магнус Тройл.
— Да, вы поближе будете к истине, уважаемый наш фоуд, — ответил разносчик, — судно-то оно судно, да только не Ост-Индской компании, а большой вооруженный корабль, битком набитый всякими товарами. И продают-то эти товары чуть ли не задаром, так что я, как честный торговец, могу теперь всю округу снабдить, да притом еще по самым сходным ценам, такими вещами, каких вы и в жизни не видывали. Вы сами скажете то же самое, дайте мне только открыть короб. А уж весу-то в нем, поди, порядком поубавится, когда я понесу его обратно.
— Так-так, Брайс, — заметил юдаллер, — видно, тебе удалось славно обделать свои делишки, раз ты собираешься дешево продавать. Но что это был за корабль?
— Вот уж точно вам не скажу. Дело-то я имел с одним только капитаном, а он держал язык за зубами. Судно, видно, прибыло из новой Испании, потому как на нем были и шелка, и атласы, и табак, а уж вина и сахара — сколько хочешь, право слово; всяких золотых и серебряных безделок — просто не счесть, а к тому же еще и золотой песок для обмена.
— А каково на вид это судно? — спросил Кливленд, которого, казалось, весьма заинтересовал рассказ Брайса.
— Крепкое судно, вооруженное, как шхуна, а на ходу, говорят, быстрое, что твой дельфин. На борту у него двенадцать пушек, а орудийных портов понаделано, поди, на все двадцать!
— А не слыхали вы, как зовут капитана? — спросил Кливленд далеко не так громко, как говорил обычно.
— Я просто звал его «капитан», — ответил Брайс Снейлсфут. — У меня, видите ли, такое уж правило: коли я веду с кем дела, так никогда не пристаю со всякими там расспросами. Не в обиду вам будь сказано, капитан Кливленд, а только многим капитанам не очень-то по нутру, когда к званию их прибавляют еще и имя. А по мне, так было бы известно, какие ведешь дела, а с кем именно — это уж, сказать по правде, не моя забота.
— Брайс Снейлсфут, как видите, человек осмотрительный, — со смехом сказал юдаллер, — он знает, что дурак сумеет задать больше вопросов, чем умный захочет дать ответов.
— Мне в свое время довелось водиться и с контрабандистами, — продолжал Снейлсфут, — и, право слово, не пойму, с чего это нужно еще каждую минуту прилеплять к человеку его имя. А я всегда буду стоять на том, что тот капитан — отличный командир, да притом еще и заботливый: весь экипаж у него почти такой же нарядный, как и он сам, и даже у простых матросов шелковые платки на шее. Многие леди, видел я, носили куда похуже, да еще как гордились! А что до всяких там серебряных пуговиц, да пряжек, да всяких других побрякушек, так этого добра на них и не перечесть.
— Вот идиоты! — процедил сквозь зубы Кливленд, а затем вслух добавил: Они часто, должно быть, съезжали на берег пощеголять перед кёркуоллскими красавицами?
— Вот уж это нет. А коли капитан и отпускал их на берег, так уж боцман обязательно был с ними в шлюпке, а это, доложу я вам, такой зверь, какого редко носила палуба. Скорей увидишь кошку без когтей, чем этого молодчика без тесака да двух пар пистолетов за поясом. И в страхе он всех держит, пожалуй, не хуже самого капитана.
— Бьюсь об заклад, что это Хокинс, если только не сам дьявол! воскликнул Кливленд.
— Потише, потише, капитан, — возразил коробейник. — Тот или другой либо тот и другой вместе, а только помните, что не я назвал их по именам, а вы сами.
— Ну что же, капитан Кливленд, — сказал юдаллер, — это, пожалуй, тот самый консорт, о котором вы говорили?
— Тогда, значит, ему улыбнулась удача с тех пор, как мы расстались, ответил Кливленд. — А не говорили они о том, что потеряли в пути сопровождавшее их судно, Брайс?
— Как же, говорили, — ответил разносчик, — говорили, слышал я, про спутника, что отправился в этих морях к Дэви Джонсу.
— А рассказал ты им, что тебе самому было о нем известно? — спросил юдаллер.
— Ну уж нет! — ответил разносчик. — Что я, дурак какой, черт побери, чтобы так вот все им и выложить? Да узнай они только, что сталось с судном, так тут же пристали бы с ножом к горлу — подавай им груз! А мне, что ли, обрушивать гнев этих людей на наших бедняков из-за каких-то там жалких да негодных тряпок, что выбросило море?
— Не говоря уж о тех, что нашлись бы в твоем собственном коробе, мошенник ты этакий! — добавил Магнус Тройл.
Это замечание заставило всех присутствующих громко расхохотаться, и сам юдаллер волей-неволей присоединился к веселью, вызванному его собственной шуткой. Однако он быстро прервал свой смех и сказал необычайно серьезным тоном:
— Вы можете смеяться, друзья мои, но пока мы не научимся уважать права пострадавших по воле волн и ветра, проклятие и позор будут тяготеть над нашей страной, и мы будем по заслугам терпеть гнет и притеснения более сильных, господствующих над нами пришельцев.
Гости опустили головы при этом упреке Магнуса Тройла. Быть может, некоторые из них, даже принадлежавшие к высшему кругу, сами почувствовали угрызения совести и все без исключения сознавали, что они в подобных случаях не сдерживали достаточно строго жажды к поживе ни своих арендаторов, ни простого народа.
Но тут весело заговорил Кливленд:
— Ну, если эти добрые ребята в самом деле мои товарищи, так я наперед ручаюсь, что они не потребуют обратно каких-то там сундуков, матросских коек и прочей подобной дряни с моего бедного судна, которую Рост выбросил на берег. Не все ли им равно, попал ли весь этот хлам Брайсу Снейлсфуту, или пошел на дно, или провалился к дьяволу? А ты, Брайс, распаковывай-ка свой короб да покажи дамам товары, а мы посмотрим, не найдется ли там чего-нибудь им по вкусу.
— Нет, это, очевидно, не его консорт, — шепотом сказала Бренда сестре, — он больше обрадовался бы его появлению.
— Нет, это именно то самое судно, — ответила Минна, — я видела, как глаза его заблестели при мысли, что он скоро снова будет среди товарищей, с которыми делил столько опасностей.
— Может быть, они заблестели, — продолжала Бренда все еще вполголоса, при мысли о том, что теперь он сможет покинуть Шетлендию. Трудно угадать сокровенные мысли человека по блеску его глаз.
— Во всяком случае, не надо дурно истолковывать мысли друга, — сказала Минна, — потому что, если и ошибешься, по крайней мере совесть у тебя будет спокойна.
Тем временем Брайс Снейлсфут принялся за распутывание целой системы ремней, обвязывавших огромных размеров тюк, на который пошло не менее шести ярдов дубленых тюленьих шкур. Для большей прочности и верности систему эту дополняло великое множество всяческих хитроумных узлов и пряжек. От этого занятия, однако, разносчика то и дело отвлекали то юдаллер, то другие гости, засыпавшие его вопросами о неизвестном судне.
— А часто ли съезжали на берег штурманы и как встречали их кёркуоллцы? — спросил Магнус Тройл.
— Встречали как нельзя лучше, сэр, — ответил Брайс Снейлсфут, — и капитан, а с ним еще два-три человека были даже на некоторых празднествах и танцах, что устраивались в городе. Но тут пошли разные разговоры о всяких там таможенных сборах, да королевских пошлинах, да прочих таких вещах, и кое-кто из высокопоставленных лиц, члены магистрата, или как их там еще называют, начали с капитаном спорить, да только он с ними не согласился, и тогда на него стали посматривать косо, и он заявил, что поведет лучше судно вокруг острова, в Стромнесс или Лэнгхоуп, а то тут оно стоит прямо под пушками кёркуоллской батареи. А я так думаю, что как бы там ни было, а оно все-таки задержится в Керкуолле до конца летней ярмарки.
— Оркнейские заправилы, — сказал Магнус Тройл, — всегда торопятся затянуть как можно туже шотландскую петлю, надетую им на шею. Мало того, что мы должны платить скэт и уоттл, которыми при добром старом норвежском управлении ограничивались все поборы с населения, так нет же, подавай им еще королевские пошлины и таможенные сборы. Долг честного человека — противиться подобным порядкам. Так поступал я всю свою жизнь — так буду поступать до конца своих дней.
Гости приветствовали эти слова Магнуса громкими и радостными восклицаниями, ибо многим больше приходились по сердцу его вольнодумные взгляды на доходы казначейства (что было, впрочем, вполне естественно для лиц, живущих столь обособленно и вынужденных переносить столько дополнительных трудностей), чем его строгое отношение к выброшенному морем имуществу. Но пылкая и не искушенная в житейских делах Минна оказалась еще смелее отца: она шепнула Бренде, причем ее слышал и Кливленд, что слабые духом оркнейцы во время недавних событий пропустили все возможности, чтобы освободить свои острова от шотландского ига.
— Почему, — сказала она, — не воспользовались мы переменами, происшедшими в стране за последние годы, не сбросили незаконно возложенную на нас зависимость и не вернулись под защиту родной для нас Дании? Не оттого ли не смеем мы сделать подобный шаг, что оркнейское дворянство слишком прочно связало себя родственными и дружественными узами с захватчиками и не чувствуют больше в своих жилах биения героической норманнской крови, унаследованной от предков?
Последние слова этой патриотической речи случайно достигли до слуха нашего приятеля Триптолемуса, который, будучи искренне предан установленному последней революции протестантскому порядку, был до того поражен, что воскликнул:
— Эге! Видно, молодой петушок всегда поет с голоса старого петуха, то есть мне следовало бы сказать «курочка», прошу прощения, миссис Минна, если что у меня получилось не так. Счастлива же, однако, страна, где отец ратует против королевских поборов, а дочь — против королевской власти и дело не кончается деревом да веревкой.
— Ну, деревьев у нас нет, — сказал Магнус, — а что до веревки, так они нужны нам для оснастки судов, и мы не можем тратить их на пеньковые галстуки.
— А кроме того, — добавил капитан, — каждый, кто посмеет нелестно отозваться о словах этой юной леди, пусть лучше побережет свой язык и уши для более безопасного занятия.
— Эге-ге, — сказал Триптолемус, — вот и говори людям правду в глаза! Видно, для них она так же вредна, как корове — мокрый клевер, да еще в стране, где парень вытаскивает нож, чуть только его девушка на кого косо посмотрит. Да, впрочем, чего и ожидать от людей, которые сошник называют маркалом!
— Послушайте, мейстер Йеллоули, — сказал, улыбаясь, капитан, — надеюсь, что мои привычки и манеры не относятся к числу тех заблуждений, которые вы явились сюда реформировать? Предупреждаю, что такой опыт окажется очень опасным!
— Да и безнадежным, — сухо ответил Триптолемус. — Но вам нечего бояться меня, капитан Кливленд. Мое дело касается только земли и землевладельцев, а не моря и мореплавателей, так что вы не принадлежите к моей стихии.
— В таком случае будемте друзьями, дорогой мой обычаегонитель, сказал, смеясь, Кливленд.
— Обычаегонитель! — повторил агроном, силясь припомнить уроки, усвоенные в прежние годы. — Обычаегонитель pro[65], тучегонитель, Neфeлnvepeтa Zevs[66] — graecum est[67]. В каких же это странствиях научились вы подобным выражениям?
— Я столько же путешествовал в свое время по страницам книг, — ответил капитан, — как и по морям, но последние мои странствия были такого рода, что заставили позабыть прежнюю классическую премудрость. Однако что же ты, Брайс, распутал наконец свои веревки? Ну-ка, посмотрим, не найдется ли в его товарах чего-либо стоящего внимания?
С хвастливой и вместе с тем лукавой усмешкой хитрый коробейник разложил вещи, намного превосходящие ценностью все, что обычно наполняло его короб. Особенно поражали некоторые ткани и вышитые изделия необычайного изящества, украшенные бахромой и цветами и затканные такими причудливыми заморскими узорами, что могли бы привести в изумление намного более изысканное общество, чем непритязательные жители страны Туле. Все принялись восхищаться и восторгаться, а миссис Бэйби Йеллоули, воздев руки к небу, заявила, что грешно даже смотреть на подобную роскошь, а уж спросить о цене — так это значило бы просто погубить свою душу.
Прочие, однако, повели себя смелее, тем более что цены, назначенные торговцем, оказались весьма умеренными. Сам он заявил, что продает чуть ли не в убыток себе, просто сущие пустяки набавляет, и действительно, судя по тому, что он запрашивал, товары, видимо, достались ему почти даром. Благодаря подобной дешевизне торговля пошла весьма бойко, ибо в Шетлендии, так же, впрочем, как и в других странах, рассудительные люди покупают не столько потому, что нуждаются в той или иной вещи, сколько из-за благоразумного стремления совершить выгодную сделку. Леди Глоуроурам в силу одного только этого принципа приобрела семь нижних юбок и дюжину лифов, и остальные матроны не уступили ей в подобной дальновидной расчетливости. Юдаллер тоже купил изрядное количество вещей, но главным покупателем всего, что только могло пленять глаза красавиц, оказался, бесспорно, галантный капитан Кливленд, который перевернул вверх дном весь короб Брайса, выискивая подарки для присутствовавших дам, среди которых Минна и Бренда Тройл удостоились особого его внимания.
— Боюсь, — произнес Магнус Тройл, — что молодым леди придется рассматривать все эти подношения как прощальные подарки и вся ваша щедрость, капитан, означает, что мы скоро с вами расстанемся.
Вопрос этот, казалось, смутил того, кому был задан.
— Дело в том, что я сам еще не вполне уверен, что это действительно мой консорт, — ответил он с некоторым замешательством. — Придется мне съездить в Керкуолл, убедиться в том лично, но я надеюсь вернуться еще в Данроснесс, чтобы распроститься окончательно.
— В таком случае, — сказал юдаллер после минутного раздумья, — пожалуй, я сам смогу вас туда доставить. Мне нужно быть на кёркуоллской ярмарке, чтобы закончить дела с купцами, которым я поручил продать рыбу, и я не раз уже обещал Минне и Бренде свозить их туда. Кстати, и на вашем корабле (или кому еще там он принадлежит) могут найтись подходящие для меня вещи. Люблю, когда в моем сарае столько же товаров, сколько танцующих пар. На Оркнейские острова отправляюсь я на собственном бриге и могу, если хотите, предложить вам на нем койку.
Это предложение, казалось, весьма обрадовало Кливленда. Он горячо поблагодарил юдаллера и на радостях решил, видимо, раздарить присутствующим все сокровища Брайса Снейлсфута. Содержимое набитого золотом кошелька перешло из рук его прежнего владельца в руки разносчика с легкостью и небрежностью, говорившими либо о крайней расточительности, либо о несметном и неистощимом богатстве. Бэйби Йеллоули шепнула при этом брату, что «если он позволяет себе так швырять деньги, так, видно, за один рейс на разбитом судне заработал больше, чем все шкипера из Данди, вместе взятые, на своих добротных судах, да еще и за все двенадцать месяцев».
Но язвительность, с какой она сделала это замечание, заметно смягчилась, когда Кливленд, видимо, задавшийся в этот вечер целью привлечь к себе сердца всех присутствующих, подошел к ней, держа в руках нечто напоминающее шотландский плед, но сотканное из такой мягкой шерсти, что на ощупь она казалась гагачьим пухом. Это, объяснил он, составляет неизменную часть костюма испанской леди и называется мантильей, а поскольку по размеру она как раз подойдет миссис Бэйби Йеллоули и весьма пригодится ей в сыром шетлендском климате, то он просит принять этот подарок и носить на добрую о нем память. В ответ на эти слова почтенная леди удостоила Кливленда такой любезной улыбки, какую только способны были выразить ее черты, и не только изъявила согласие принять этот знак учтивого внимания, но позволила капитану надеть мантилью на свои угловатые и костлявые плечи, где, по выражению Клода Холкро, она и повисла, совершенно как на вешалке.
Пока Кливленд ухаживал таким образом за миссис Бэйби, к великому удовольствию всех присутствующих, что, впрочем, с самого начала и было, видимо, его основной задачей, Мордонт Мертон купил небольшие золотые четки с намерением, когда представится к тому случай, подарить их Бренде. О цене он договорился, и покупка его была отложена в сторону. Клод Холкро тем временем изъявил желание приобрести серебряную табакерку старинной работы, ибо он нюхал табак в весьма изрядных количествах. Но поэт редко имел при себе наличные деньги, да, по правде говоря, при том кочующем образе жизни, какой он вел, он мало в них и нуждался, а Брайс, со своей стороны, поскольку торговля его до сих пор всегда велась на наличные, заявил, что он и так уж совсем мало наживает на такой редкой и дорогой вещице и поэтому никак не может оказать покупателю кредита. Мордонт понял, в чем было дело, по тому виду, с каким они шептались: поэт с вожделением указывал на табакерку пальцем, в то время как осторожный торговец прикрывал ее всей ладонью, словно боясь, как бы она не упорхнула в карман покупателя. Тогда Мордонт Мертон, желая доставить удовольствие своему старому знакомому, положил деньги за табакерку на стол и сказал, что не позволит мейстеру Холкро самому купить вещь, которую он решил поднести ему в подарок.
— Но, юный мой друг, — воскликнул поэт, — я не могу допустить, чтобы ты так тратился на меня! Правда, безделушка эта удивительно напоминает мне табакерку достославного Джона, из которой я имел честь взять понюшку в «Кофейне талантов», почему я до сих пор отношусь с большим уважением к указательному и большому пальцам правой руки, чем к каким-либо другим частям моего тела. Позволь же мне считать себя твоим должником и рассчитаться с тобой тогда, когда рыба моя из Эркастера пойдет на рынок.
— Ну, договаривайтесь между собой как там хотите, — сказал коробейник, беря деньги Мордонта, — а вещь продана и оплачена.
— Как ты смеешь снова продавать то, что уже продал мне? — неожиданно вмешался Кливленд.
Всех поразил этот резкий окрик и заметное волнение капитана, когда он, отойдя от миссис Йеллоули, неожиданно заметил, что именно продает Брайс Снейлсфут. На запальчивый вопрос капитана разносчик, боявшийся противоречить столь щедрому покупателю, ответил, запинаясь:
— Что вы, что вы, помилуйте, видит Бог, я и не думал вас обидеть.
— То есть как это, сэр, не думали обидеть, когда распоряжаетесь моею собственностью? — воскликнул моряк, протягивая руку одновременно к табакерке и к четкам. — Сейчас же верни молодому человеку его деньги и постарайся впредь держать курс по меридиану честности.
Смущенный и испуганный разносчик достал свой кожаный кошель, чтобы вернуть Мордонту деньги, которые он успел уже спрятать, но юношу не так-то легко было улестить.
— Эти вещи, — сказал он, — проданы, и за них заплачено, таковы были твои собственные слова, Брайс Снейлсфут, их слышал также мейстер Холкро, и я не позволю ни тебе, ни кому бы то ни было отнять у меня принадлежащую мне собственность.
— Вашу собственность, молодой человек? — переспросил Кливленд. — Но смею вас уверить, что это моя собственность, а не ваша. Я договорился об этих вещах с Брайсом за минуту до того, как отошел от стола.
— Я… я… я не совсем ясно это расслышал, — забормотал Брайс, явно не желая обидеть ни одну из сторон.
— Ну, ну, не стоит ссориться из-за таких безделок, — вмешался юдаллер, — к тому же пора отправляться в такелажную, — так называл он помещение, предназначенное для танцев, — а там все должны быть веселы. Оставьте пока эти вещи у Брайса, а завтра я сам решу, кому они должны достаться.
Приказания юдаллера в его собственном доме были так же непреложны, как законы мидян, и оба молодых человека, смерив друг друга неожиданно враждебными взглядами, разошлись в разные стороны.
Редко бывает, чтобы второй день праздника прошел так же оживленно, как первый. Гости, утомленные и духом, и телом, не в состоянии уже были ни проявлять прежнее одушевление, ни расходовать такие же силы, и молодежь танцевала поэтому далеко не так весело, как накануне. До полуночи оставался еще целый час, когда даже сам не поддающийся усталости Магнус Тройл, пожалев о нынешних упадочных временах и о том, что не может поделиться с современной хиалтландской молодежью могучим духом, который до сих пор поддерживал его собственную плоть, признал необходимым подать сигнал для всеобщей отправки на покой.
В это мгновение Клод Холкро, отведя Мордонта в сторону, сказал, что имеет к нему поручение от капитана Кливленда.
— Поручение от Кливленда? — повторил Мордонт, и сердце его учащенно забилось. — Вызов, я полагаю?
— Какой там вызов! — воскликнул Холкро. — Ну кто когда-либо слышал о вызове на наших мирных островах? Неужели я похож на посланца, приносящего вызов, да еще не кому иному, как тебе? Ну нет, я не из тех безумных драчунов, как называл их достославный Джон. И то, что я должен сказать тебе, собственно говоря, даже не поручение. Видишь ли, дело в том, что капитану Кливленду, как я понял, чрезвычайно хочется иметь облюбованные тобой безделушки.
— Клянусь, что он их не получит! — воскликнул Мордонт Мертон.
— Да ты только выслушай меня, — продолжал Холкро. — Оказывается, по каким-то знакам или гербам на них он узнал, что они ему когда-то принадлежали. Кроме того, если ты подаришь табакерку мне, как обещал, то, честно говоря, я верну ее настоящему владельцу.
«И Бренда может поступить так же», — подумал Мордонт и тотчас же произнес вслух:
— Хорошо, я передумал, мой друг. Капитан Кливленд получит безделки, которых так добивался, но с одним условием.
— Ты все только испортишь своими условиями, — сказал Клод Холкро, ибо, как говорил достославный Джон, условия…
— Выслушайте меня, прошу вас, до конца. Мое условие состоит вот в чем: пусть он оставит себе эти безделушки в обмен на ружье, которое я согласился взять у него. Тогда по крайней мере мы будем квиты.
— Вижу, куда ты клонишь, точь-в-точь Себастьян и Доракс! Ну вот и хорошо: так ты, значит, скажешь разносчику, чтобы он отдал эти вещи Кливленду — бедняга прямо с ума сходит, только бы получить их обратно, — а я сообщу ему твое условие, а то как бы наш честный Брайс не положил себе в карман двойную плату, от чего совесть его, по правде говоря, ничуть не пострадает.
С этими словами Холкро отправился разыскивать Кливленда, а Мордонт, заметив Снейлсфута, который, как лицо, обладающее известными привилегиями, стоял в толпе, в глубине танцевального сарая, подошел к нему и велел при первой же возможности передать спорные вещи Кливленду.
— Правильно делаете, мейстер Мордонт, — сказал разносчик, — вы, как я вижу, человек осторожный и разумный; правду говорят, что «спокойный ответ отводит беду»; я сам рад был бы послужить вам по мере своих ничтожных сил в каком-нибудь пустяковом деле, а только как попадешь между нашим юдаллером из Боро-Уестры и капитаном Кливлендом, так это все одно, что оказаться между дьяволом и морской пучиной! А ведь похоже, что в конце концов юдаллер встал бы на вашу сторону, потому как он любит правду.
— До которой тебе, Брайс Снейлсфут, видимо, очень мало дела, — сказал Мордонт, — иначе не возникло бы никакого спора, ибо справедливость совершенно ясно была на моей стороне и тебе достаточно было только сказать, как именно обстояло дело.
— Мейстер Мордонт, — ответил коробейник, — оно точно, правда-то вроде как была на вашей стороне. Да ведь я больше придерживаюсь правды по своей, торговой части, чтоб аршин, к примеру сказать, был правильной длины; надо сознаться, что аршин-то мой малость поистерся, а как ему не истереться, коли я в тяжелом да долгом пути то и дело на него опираюсь? И покупаю я и продаю всегда по правильному весу и мере, по двадцать четыре мерка в лиспанде. А уж судить там, кто прав, кто виноват, так я не фоуд и не судья при лотинге стародавних времен.
— Ну, этого от тебя никто и не требует, достаточно было сказать правду согласно собственной совести, — ответил Мордонт, порядком возмущенный и ролью торговца во время спора, и унизительным истолкованием его, Мордонта, уступчивости.
Но Брайсу Снейлсфуту такой ответ пришелся не по вкусу.
— Совесть моя, мейстер Мордонт, — сказал он, — так же чиста, как у всякого честного торговца, а только не моя в том вина, что я по природе своей человек робкий, и когда на меня гневаются да завязывается еще какая ссора, так разве тут голос совести услышишь? Он, по правде говоря, и в обычное время звучит не слишком-то громко.
— А ты к нему не очень-то и прислушиваешься, — заметил Мордонт.
— Ошибаетесь, сэр, у вас тут есть доказательства противного, решительно возразил Брайс, указывая ему на грудь.
— У меня в груди? — с досадой спросил Мордонт. — Я не понимаю, что ты имеешь в виду.
— Не в груди, а на груди, мейстер Мордонт. Да уж, по правде говоря, кто взглянет на этот жилет на вашей храброй груди, так сразу поймет, что коли кто продал вам такую вещь за четыре доллара, так он не только честный и совесть имеет, а еще и сердечно расположен к своему покупателю. Так уж вы не очень сердитесь на меня, мейстер Мордонт, за то, что я побоялся вставить словцо, когда два безумца заспорили.
— Мне сердиться на тебя? — воскликнул Мордонт. — Да ты совсем рехнулся! С какой стати мне с тобой ссориться?
— Ну, вот и хорошо, — сказал коробейник, — я-то ни с кем не хочу ссориться, это уж вы поверьте, а с таким старым покупателем, как вы, да Боже меня упаси. А только, если хотите послушаться моего совета, так не ссорьтесь и с капитаном Кливлендом. Он точь-в-точь как те головорезы да рубаки, что заявились в Керкуолл: им так же легко зарезать человека, как нам освежевать кита. Драться — вот их ремесло, им они и живут. И, ясное дело, всякий из них одолеет такого вот, как вы, что берет в руки ружье только для забавы да от нечего делать.
Гости тем временем почти все разошлись. Мордонт, посмеявшись над предостережением Брайса, пожелал ему доброй ночи и ушел в комнату, отведенную ему Эриком Скэмбистером, который так же хорошо выполнял роль мажордома, как и дворецкого: это был просто чуланчик в одной из пристроек, снабженный для данного случая подвесной койкой.
Глава XIX
Как ночь, брожу из края
в край,
Метя то снег, то пыль;
И по лицу я узнаю,
Кто может выслушать мою
Мучительную быль.
Колридж. «Поэма о старом моряке»[68]
Дочери Магнуса Тройла спали на одной постели в комнате, которая, пока жива была их мать, служила спальней родителей. Магнус, глубоко страдавший от испытания, ниспосланного ему провидением, возненавидел свой брачный покой и отдал его во владение дочерей, из которых старшей в то время едва исполнилось четыре года. Сначала родительская опочивальня служила им детской, а потом, заново отделанная и обставленная сообразно вкусам Шетлендских островов и склонностям самих прелестных сестер, сделалась их спальней, или, как говорят местные жители, светлицей.
В течение многих лет сестры поверяли здесь друг другу свои самые сокровенные тайны, если можно говорить о тайнах там, где каждая мысль, едва возникнув у одной, тотчас же, совершенно непосредственно, без каких-либо сомнений или колебаний, передавалась другой. С тех пор, однако, как в Боро-Уестре появился Кливленд, у каждой из прелестных сестер стали появляться думы, которыми не так-то легко и просто было делиться, ибо ни одна из девушек не могла быть заранее уверена, что другая примет ее слова благосклонно. Минна заметила то, что ускользнуло от внимания прочих, не столь заинтересованных наблюдателей, а именно, что Кливленд далеко не так высоко стоял во мнении Бренды, как в ее собственном, а Бренда, со своей стороны, полагала, что Минна слишком поспешно и несправедливо присоединилась к предубеждению против Мордонта Мертона, возникшему у их отца. Каждая чувствовала, что она уже не та в отношении другой, и это горькое сознание еще усугубляло тяжесть мрачных предчувствий, лежавших у каждой на сердце, которые они считали своим долгом скрывать. В отношениях друг с другом, во всех тех мельчайших знаках внимания, какими выражает себя любовь, появилось даже больше нежности, чем прежде, словно обе, сознавая, что их внутренняя замкнутость была на самом деле трещиной в их сестринской привязанности, старались искупить ее усиленным проявлением тех внешних признаков, какие раньше, когда нечего было утаивать, являлись совершенно излишними.
В тот вечер, о котором идет речь, девушки особенно остро чувствовали отсутствие прежней душевной близости. Предполагаемая поездка в Керкуолл как раз во время ярмарки, когда туда съезжаются островитяне самых различных положений — кто по делам, кто для развлечений, — должна была стать для Минны и Бренды, при той простой и однообразной жизни, какую они вели, настоящим событием. Случись это несколько месяцев тому назад, обе пролежали бы без сна до глубокой ночи, заранее обсуждая все, что могло с ними случиться во время столь примечательной поездки. Но теперь они только слегка коснулись этой темы и умолкли, словно боясь не сойтись во мнениях или высказаться откровеннее, чем это было бы желательно как той, так и другой.
Так велика, однако, была их сердечная чистота и простота, что каждая именно себя считала виновной в появившейся между ними отчужденности, и когда, помолившись, они улеглись в одну постель, крепко обнялись, обменялись нежным поцелуем и как любящие сестры пожелали друг другу спокойной ночи, то словно просили друг у друга прощения и взаимно прощали друг друга, хотя ни одна не сказала при этом ни единого обидного слова и ни одна не была обижена; вскоре обе погрузились в тот легкий и вместе с тем глубокий сон, который нисходит на ложе юности и невинности.
В эту ночь обеих посетили сновидения, хотя и различные, соответственно настроению и характеру спящих девушек, однако странным образом между собой сходные.
Минне снилось, что она находится в одном из самых уединенных и глухих мест морского побережья, известного под названием Суортастера, где волны, непрерывно подтачивая известняковые утесы, образовали глубокий хэлиер, что на языке островитян означает грот, куда заходит прилив. Многие из них простираются под землей до неизмеримых и неизведанных глубин и служат надежным убежищем для больших бакланов и тюленей, следовать за которыми в самую глубину этих пещер и не легко и не безопасно. По сравнению с другими хэлиерами Суортастерский грот считался особенно недоступным, и в него избегали проникать и охотники, и рыбаки как по причине острых углов и крутых поворотов в самой пещере, так и из-за подводных скал, представлявших большую опасность для челноков и рыбачьих лодок, особенно во время обычного вокруг острова бурного приливного волнения. Минне снилось, что из темной пасти пещеры выплывает сирена, но не в классических одеждах нереиды, какие Клод Холкро выбрал для масок предыдущего вечера, а с гребнем и зеркалом в руке, как изображают русалок народные поверья; она ударяла по волнам длинным чешуйчатым хвостом, который составляет такой страшный контраст с прелестным лицом, длинными волосами и обнаженной грудью прекрасной земной женщины. Русалка эта, казалось, манила Минну к себе, и до слуха девушки долетали печальные звуки песни, предвещавшей бедствия и горе.
Видение Бренды, хотя совершенно иного рода, было, однако, не менее зловещим. Ей снилось, что она сидит в своей любимой беседке вместе с отцом и его самыми близкими друзьями, среди которых находится и Мордонт Мертон. Ее попросили спеть, и она пыталась занять гостей веселой песенкой, которая всегда сопровождалась успехом и которую она пела с таким наивным и вместе с тем естественным юмором, что обычно вызывала взрывы громкого хохота и аплодисментов, и все присутствующие, независимо от того, умели они петь или не умели, непрерывно подхватывали припев.
На этот раз, однако, Бренде казалось, что голос ее не слушается, и, в то время как она тщетно пыталась произносить слова хорошо знакомой ей песни, он вдруг сделался низким и приобрел дикий и мрачный оттенок голоса Норны из Фитфул-Хэда, каким она пела древние рунические песни, подобные песнопениям языческих жрецов над жертвой (нередко человеческой) у рокового алтаря Одина или Тора.
Наконец обе сестры одновременно проснулись и с приглушенным криком бросились друг другу в объятия, ибо сновидения их оказались не обманчивым плодом фантазии: звуки, породившие их, раздавались наяву, и притом тут же, в комнате. Девушки тотчас же поняли, чей это голос, ибо хорошо знали, кому он принадлежит, и все же удивились и испугались, увидев знаменитую Норну из Фитфул-Хэда, сидящую у их камина, где в летние ночи всегда стоял зажженный светильник, а зимой горели дрова или торф.
Норна, закутанная в длинный и широкий плащ из уодмэла, медленно раскачивалась взад и вперед над слабым огоньком светильника и пела тихо и печально каким-то зловещим голосом следующую песню:
— Издалека приплыл мой челн
Через стремнины и буруны,
Смиряют гнев зеленых волн
Мои магические руны.
Смиряет бурю рунный стих,
Смиряет ветры голос Норны,
Но сердце, что безумней их,
Своим лишь прихотям покорно.
Лишь час в году — таков завет
Могу в словах излить я горе,
Пока горит волшебный свет,
С окрестной темнотою споря.
И вот — лампада зажжена,
Спокойно льет она сиянье…
Восстаньте ж, девы, ото сна,
Чтоб Норны выслушать признанье.
Дочери Магнуса Тройла хорошо знали Норну, и все же не без волнения хотя у каждой проявилось оно по-своему — увидели они ее столь неожиданно и в столь необычном для нее месте. Отношение обеих девушек к якобы сверхъестественному могуществу Норны было тоже далеко не одинаковым.
Минна одарена была исключительно богатым воображением и хотя от природы была умнее сестры, всегда с восторгом внимала всему чудесному и готова была верить тому, что давало пищу и развитие ее богатой фантазии, не задумываясь над подлинной сущностью явлений. Бренда, наоборот, благодаря своей живости обладала несколько сатирическим складом ума, и ей часто казалось смешным как раз то, что возбуждало поэтическую мечтательность Минны; как все любители посмеяться, Бренда не очень-то склонна была поддаваться обману и трепетать перед какой-то напускной таинственностью. Поскольку, однако, нервы ее были слабее и чувствительнее, чем у Минны, она часто становилась невольной жертвой страха перед лицом явлений, не признаваемых ее разумом. Поэтому Клод Холкро обычно говорил, что Минна прислушивается ко всем суевериям, распространенным в окрестностях Боро-Уестры, но не боится их, а Бренда дрожит перед ними, не веря им. Даже в наше более просвещенное время немало найдется людей, которые, несмотря на свой здравый смысл и природное бесстрашие, способны так же восторженно воспринимать чудесное, как Минна, и, пожалуй, еще больше таких, чьи нервы, как у Бренды, заставляют их дрожать от ужасов, отвергаемых и презираемых рассудком.
Находясь во власти столь различных ощущений, сестры по-разному реагировали на случившееся: Минна, опомнившись от первого удивления, хотела спрыгнуть с постели и подойти к Норне, которая — в этом девушка не сомневалась — явилась к ним по некоему велению рока. Но Бренда, для которой Норна была только полупомешанной старухой, внушавшей благодаря дикости своих притязаний невольный трепет и даже ужас, ухватилась за Минну, шепотом умоляя ее позвать кого-нибудь на помощь. Однако все существо Минны было слишком взволновано наступавшим, как казалось, в ее судьбе решительным переломом, чтобы она могла выполнить просьбу испуганной Бренды, и, вырвавшись из ее рук, Минна быстро накинула широкий пеньюар и, смело перейдя через всю комнату, с сердцем, колотившимся скорее от возбуждения, чем от страха, обратилась к странной посетительнице со следующими словами:
— Норна, если ты явилась сообщить нам что-то важное, как я поняла из твоих слов, то по крайней мере одна из нас готова выслушать тебя с глубоким почтением и без боязни.
— Норна, милая Норна, — дрожащим голосом произнесла Бренда, которая, не чувствуя себя больше в безопасности после того, как ее покинула Минна, последовала за ней — так беженцы, боясь остаться позади, бредут в арьергарде армии — и теперь стояла, спрятавшись за сестру и крепко уцепившись за ее платье. — Норна, милая Норна, — взмолилась она, — если ты хочешь что-то сказать нам, отложи это до завтра. А сейчас позволь мне позвать Юфену Фи, нашу домоправительницу, чтобы она приготовила тебе постель на ночь.
— Нет для меня постели! — воскликнула ночная посетительница. — Нет сна моим очам! Они видели, как рифы и скалы появлялись и исчезали между Боро-Уестрой и Помоной, они видели, как Мэн-оф-Хой погрузился за горизонт, а Хенглифский пик поднялся из лона вод, и с тех пор сон не смежал моих век и не смежит их, доколе не выполню я того, что мне назначено выполнить. Сядь, Минна, и ты, глупенькая трусишка, садись тоже. Накиньте платья, пока я поправляю огонь в светильнике, ибо долог будет рассказ мой и, прежде чем он завершится, вы задрожите, но не от холода, а от ужаса.
— Ради самого Создателя, отложи его, милая Норна, до утра! — взмолилась Бренда. — Рассвет уже недалек, а если ты собираешься рассказать нам что-то страшное, пусть это будет при свете дня, а не при тусклом мерцании этого печального светильника.
— Молчи, неразумная, — ответила ей непрошеная гостья, — не при свете дня должна Норна вести свой рассказ, ибо иначе солнце затмится на небе и погибнут надежды тех рыбаков, что еще до полудня выйдут в далекие воды, и тщетно сотни семейств будут ждать их возврата. Пусть демон, который проснется при звуках моего голоса и ринется с горных высот, чтоб упиться роковыми словами, столь отрадными для его слуха, развернет свои черные крылья над пустынным, без единого паруса, морем.
— Сжалься над Брендой, милая Норна, посмотри, как она испугалась, сказала старшая сестра, — отложи свой рассказ до другого часа и поведай его нам в другом месте.
— Нет, девушка, нет! — непреклонно ответила Норна. — Не при свете дня должна я поведать его, а при бледном мерцании вот этого светильника: он выкован из цепей с виселицы жестокого лорда Уоденсвоу, убийцы родного брата, а горит в нем… нет, об этом я умолчу, но только не рыбий жир и не масло земных плодов! Но, взгляните, пламя слабеет, а рассказ мой должен быть закончен, прежде чем оно погаснет. Садитесь вот здесь, а я сяду напротив и между нами поставлю светильник, ибо в круг его света демон не посмеет ворваться.
Сестры послушались. Минна обвела комнату медленным, тревожным, но в то же время смелым взглядом, словно в надежде увидеть духа, который, судя по неясным намекам Норны, должен был витать где-то поблизости, между тем как к страху Бренды примешивалась известная доля досады и нетерпения. Норна, не обращая на них внимания, начала свою повесть следующими словами.
— Вам известно, дети мои, что в жилах у нас течет одна кровь, но вы не знаете, каким близким родством мы связаны, ибо давняя вражда существовала между вашим дедом и тем, кто имел несчастье называть меня своей дочерью. При крещении дали ему имя Эрланда, и так я и буду называть его, ибо имени, указующего на мое с ним родство, я не смею произносить. Дед ваш Олаф был родным братом Эрланда. Но когда пришел час разделить между двумя братьями огромные родовые владения их отца Ролфа Тройла, самого богатого и могущественного потомка древних норманнов, фоуд присудил Эрланду земли его отца на Оркнейских островах, а Олафу — на Хиалтландских. И тут между братьями вспыхнула вражда, ибо Эрланд считал себя обойденным, и когда в лотинге[69] и судьи, и советники подтвердили этот раздел, он проклял Хиалтландию и ее обитателей, проклял своего брата и его кровь и в гневе отплыл на Оркнейские острова.
Но любовь к родным горам и скалам все еще теплилась в сердце Эрланда, и он избрал местом своего пребывания не плодородные холмы Офира и не зеленые Грэмсейские равнины, а дикий и гористый остров Хой, чья вершина, подобно утесам Фаулы и Фарерских островов, поднимается к небу[70]. На несчастье свое, Эрланд был сведущ в таинствах давней науки, завещанной нам легендами скальдов и бардов, и главной заботой его преклонных лет было передать эти знания мне, за что мы оба заплатили такой дорогой ценой. Я знала все уединенные могильники острова, все волшебные камни, все связанные с ними поверья и научилась славословящими песнопениями умиротворять дух каждого могучего воина, покоившегося под ними. Я знала места, где приносились жертвы Одину и Тору, знала, на каких каменных плитах проливалась жертвенная кровь, где стоял непреклонный жрец, где — вождь в увенчанном гребнем шлеме, вопрошавший богов, и где — благоговейная толпа, с трепетом и ужасом взиравшая на жертвоприношение. Мне не были страшны места, которых боялся простой народ; я смело вступала в волшебный круг и спала у волшебного источника.
Но, к несчастью, излюбленным местом моих одиноких прогулок был, как его называли, Карликов камень — замечательный памятник древности, на который чужестранцы глядели с любопытством, а местные уроженцы — с ужасом. То была огромная гранитная глыба, лежавшая среди скал и пропастей, в глубине извилистого дикого ущелья горы Уорд-Хилл на острове Хой. В глыбе этой была пещера с двумя каменными ложами — не рука смертного вытесала их — и с узким проходом между ними. Теперь там свободно гуляет ветер, но недалеко лежит гранитная плита, которая, судя по пазам, выдолбленным в скале у самого входа и ясно видным и сейчас, служила некогда дверью, закрывавшей это необычайное жилище. Сооружено оно было, как говорят, Тролдом — знаменитым карликом норвежских саг, который избрал его своим любимым местопребыванием. Одинокие пастухи избегают этого места, ибо на рассвете, в полдень и в час заката до сих пор еще можно, говорят, увидеть уродливую фигуру колдуна, сидящего у Карликова камня. Но я не боялась этого призрака, Минна, ибо сердце мое было тогда столь же гордым, а руки — столь же невинными, как у тебя. Я была даже слишком дерзка в своей отроческой неустрашимости.
Страстное желание постичь неведомое снедало меня так же, как некогда нашу праматерь Еву, и заставляло стремиться к знаниям даже запретными способами. Как жаждала я сравниться могуществом с волуспами и другими прорицательницами, жившими во времена наших предков!
Как они, жаждала я повелевать стихиями и вызывать из могил призраки погибших героев, чтобы пели они мне о великих деяниях и дарили свои спрятанные сокровища.
Часто, сидя в раздумье у Карликова камня, устремляла я взор на вершину Уорд-Хилла, возвышавшуюся над мрачной долиной, и видела среди темных утесов тот волшебный карбункул, что, как докрасна раскаленный горн, сверкает тому, кто смотрит на него снизу, но становится невидим смельчаку, чья дерзкая нога осмелится ступить на высоты, откуда льется сияние. Мое тщеславное юное сердце горело желанием постигнуть эту и сотни других тайн, о которых говорилось в сагах, прочитанных или слышанных мною от Эрланда, но которые оставались при этом необъяснимыми. И в дерзости своей я просила хозяина Карликова камня помочь мне в достижении познаний, недоступных для простых смертных.
— И злой дух услыхал твою просьбу? — спросила Минна, чья кровь похолодела в жилах от последних слов Норны.
— Тише, — прервала ее Норна, понизив голос, — не раздражай его: он здесь и все слышит.
Бренда вскочила с места.
— Я пойду в комнату к Юфене Фи, — сказала она, — а вы, Минна и Норна, можете и дальше сколько вам угодно толковать здесь о гномах и карликах. Я не боюсь их во всякое другое время, но не хочу слушать о них ночью, при свете этого тусклого светильника.
Она собиралась уже выйти из комнаты, когда сестра удержала ее.
— Так вот каково твое мужество, — сказала Минна, — а ты еще утверждаешь, что не веришь в сверхъестественные чудеса, которых так много в истории наших предков. То, что Норна хочет сказать нам, касается, быть может, судьбы нашего отца, всех нас. Если я могу слушать ее, веря, что небо и моя невинность защитят меня от всякого зла, так уж тебе, Бренда, раз ты ни во что чудесное не веришь, нет никаких оснований испытывать страх. Поверь мне, что тем, кто не чувствует за собой вины, нечего опасаться.
— Опасности-то, может быть, и нет, — ответила Бренда, не способная даже тут сдержать природную свою склонность к юмору, — но страху хоть отбавляй, как говорится в нашем старом сборнике шуток. Впрочем, Минна, я не покину тебя, — прибавила она шепотом, — главным образом потому, что не хочу оставлять тебя одну с этой страшной женщиной, а между нашей спальней и комнатой Юфены Фи — темная лестница и бесконечный коридор, иначе не прошло бы и пяти минут, как я привела бы ее сюда.
— Никого не зови, девушка, если только тебе дорога жизнь! — воскликнула Норна. — И не прерывай снова моего повествования, ибо я могу, я должна говорить, только пока горит этот волшебный свет.
«Слава тебе Господи, — сказала про себя Бренда, — что масло в светильнике почти все уже выгорело! Меня так и подмывает дунуть на огонь. Но тогда мы окажемся впотьмах вместе с Норной, а это будет еще хуже».
Рассудив таким образом, она покорилась судьбе и снова села, приготовившись, со всем спокойствием, на какое была способна, дослушать до конца историю Норны.
— Это случилось в жаркий летний день около полудня, — продолжала рассказчица. — Я сидела у Карликова камня, устремив взор на Уорд-Хилл, где волшебный, неугасимый карбункул сверкал еще ярче обычного, и так велика была моя скорбь об ограниченности человеческих познаний, что в конце концов я невольно высказала ее словами одной старинной саги:
Прервите сон свой, Хэймз, мудрец,
И Тролд, суровых гор жилец,
Ты, что в уста бессильной девы
Влагал волшебные напевы,
Ты, что руке, лишенной сил,
Волшебный жезл не раз дарил,
И девы бурный Руст смиряли
И ветры в Фауле пробуждали.
Но нынче мощь твоя ушла,
Век Одина покрыла мгла.
Что имя Тролда? — Звук пустой,
Лишь отблеск славы прожитой,
И прочь летит она от вздоха,
Как легкий пух чертополоха.
— Не успела я произнести эти слова, — продолжала Норна, — как небо, бывшее до того необыкновенно ясным, внезапно так потемнело, что полдень стал скорее похожим на полночь. Одна-единственная молния на миг осветила окружавшие меня пустоши, болота, горы и бездны. Один-единственный удар грома пробудил эхо всех уголков Уорд-Хилла, и его бесконечные раскаты так долго гудели в горах, словно целая скала, сорванная молнией с вершины, скатилась в долину через утесы и пропасти. Вслед за тем хлынул такой ливень, что я бросилась укрыться от него в отверстие таинственной пещеры.
Я опустилась на то каменное ложе, которое было больше другого и находилось в самой глубине пещеры, и, устремив глаза на меньшее, задумалась о том, каким образом и для какой цели было создано это мое необычное убежище. Было ли оно в самом деле высечено в скале могущественным Тролдом, как утверждает поэзия скальдов? Или то была гробница норманнского вождя, похороненного здесь вместе со своим оружием и сокровищами, а быть может, и женой, умерщвленной ради того, чтобы и за гробом не разлучался он с тем, что больше всего любил в жизни? А быть может, то было убежище раскаявшегося грешника, благочестивого отшельника более поздних времен? Или грот этот был просто делом рук какого-нибудь странствующего подмастерья, которого случай, досуг или прихоть подвигли на столь необычный труд?.. Я нарочно рассказываю вам, какие мысли бродили тогда у меня в голове, дабы вы знали, что все последовавшее не было игрой предубежденного и заранее подготовленного воображения, а настоящим и страшным видением.
Размышляя таким образом, я незаметно погрузилась в сон, от которого пробудил меня второй удар грома, и когда я проснулась, то при бледном свете, проникавшем сквозь вырубленное вверху окошечко, увидела уродливую и неясную фигуру карлика Тролда: он сидел против меня на меньшем и более низком каменном выступе, чуть ли не целиком занимая его своим безобразным квадратным туловищем. Я была поражена, но не испугана, ибо в жилах моих течет горячая кровь древнего рода Лохлинов. Он заговорил, но на языке столь древнем, что не многие, кроме отца и меня, смогли бы понять смысл его речей. То было наречие наших предков, на котором они говорили еще до того, как Олаф воздвиг крест на руинах языческих верований. Речь его была темна и непонятна: так жрецы обращались от имени своих богов к племенам, собиравшимся у Хелгафелса[71].
Вот смысл его слов:
Тысячелетний минул срок,
С тех пор как, искушая рок,
Здесь дева встала на порог,
Ты, гордая, с верой
К Тролду в пещеру
Посмела войти,
Так узнай мои чары:
Без страшного дара
Тебе не уйти.
Власть желанную, дева
С отважной душой,
Ты получишь над ветром
И бездной морской,
На суше, в пещерах, заливах и воу,
На отмелях, мысах, в хэлиерах и джоу[72].
В царстве северных бурь, где о выступы скал
Бьется северный вал.
Но хотя снизойду я к безумной твоей мольбе,
Лишь тогда суждено будет сбыться столь
дивной судьбе.
Когда дара ты жизни лишишь
Давшего дар тот тебе.
Я ответила ему подобными же стихами, ибо мной овладел дух древних скальдов нашего рода, и, отнюдь не страшась призрака, сидевшего от меня на столь близком расстоянии, я ощущала прилив того высшего мужества, которое одушевляло витязей и жриц друидов на борьбу с миром невидимых сил, когда на земле, по их мнению, не оставалось больше достойных для них соперников. Ответ мой был таков:
Скорбь в твоих словесах,
Житель келий тесной,
Но смятенье и страх
Деве той неизвестны,
Что искала в горах
Встречи с Тролдом чудесной.
Для тягчайшей из мук
Обрету я терпенье.
Жизнь — лишь краткий недуг,
А смерть — исцеленье.
Демон злобно взглянул на меня, словно одновременно и разгневанный, и пораженный, а затем исчез в густом облаке серного дыма. До этого мгновения я не чувствовала страха, но тут он охватил меня. Я рванулась прочь из пещеры на воздух: гроза прошла, все кругом было тихо и безмятежно. На миг я остановилась, чтобы перевести дыхание, а потом бросилась домой, размышляя по пути над словами призрака, которые, как это часто бывает, я не могла тогда припомнить с той ясностью, с какой мне удалось это сделать впоследствии.
Может показаться странным, что подобное видение со временем улетучилось из моей памяти, как приснившийся ночью сон, но так именно случилось. Я заставляла себя поверить, что оно было плодом моей собственной фантазии. Я подумала, что слишком долго жила в одиночестве и на этот раз слишком отдалась во власть мечты, порожденной моими любимыми занятиями — изучением чудесного. Я оставила их на время и смешалась с молодежью своего возраста. Я гостила в Керкуолле, когда познакомилась с вашим отцом, прибывшим туда по делам. Он легко добился доступа в дом родственницы, у которой я остановилась, и та рада была по мере возможности способствовать уничтожению вражды, разделявшей наши семьи. Вашего отца, девушки, годы сделали несколько более суровым, но, по сути, он не изменился. У него и тогда была та же мужественная фигура, та же старая норвежская простота в обращении, он был так же чистосердечен, исполнен прямодушной отваги и благороден. У него было тогда, пожалуй, больше подкупающей непосредственности, свойственной юности, горячее желание нравиться (ему самому, впрочем, тоже легко было понравиться) и та жизнерадостность, которая не переживает обычно наших юных лет. Но хотя он был, таким образом, вполне достоин привязанности и Эрланд письменно разрешил мне принимать его ухаживания, был, однако, другой — слышишь, Минна? — был чужестранец, посланный нам самим роком, полный незнакомых нам совершенств и своими любезными манерами намного превосходивший простое обращение вашего отца. Да, он казался среди нас существом иной, высшей породы. Вы глядите на меня с изумлением, вам кажется непонятным, чем могла я привлечь такого возлюбленного? Но во мне не осталось ничего, способного напомнить о том, что восхищало в Норне из Фитфул-Хэда, что заставляло любить ее, когда она была еще Уллой Тройл. Живой человек и бездыханный труп не так разнятся друг от друга, как та, кем была я прежде, от той, кем стала теперь, хотя до сих пор томлюсь на земле. Взгляните на меня, девушки, взгляните на меня при мерцающем огоньке этого светильника. Разве можно поверить, глядя на эти изможденные, огрубевшие от непогоды черты, на глаза, почти потухшие от всех ужасов, которых они были свидетелями, на полуседые космы волос, развевающиеся словно порванные в клочья вымпелы идущего ко дну судна, разве можно поверить, что их обладательница когда-то была предметом страстной любви? Светильник готов погаснуть, но пусть он еле мерцает в тот миг, когда мне суждено сознаться в своем позоре. Мы тайно полюбили друг друга, мы тайно встречались, и я уступила роковой и преступной страсти. А теперь разгорайся снова, волшебный огонь, столь могучий даже в своей слабости, озари наш тесный кружок, и тот, что витает вокруг нас, не посмеет коснуться своим темным крылом освещенного тобой круга. Посвети мне еще немного, пока не расскажу я самое страшное, а там угасай, если хочешь, и пусть все погрузится во мрак, столь же черный, как мое преступление и мое горе.
С этими словами Норна качнула светильник и поправила угасавший фитиль, а затем глухим голосом и отрывистыми фразами продолжала свое повествование:
— Время не позволяет мне тратить лишних слов. Любовь моя была раскрыта, но позор еще оставался тайной. Разгневанный Эрланд прибыл на Помону и увез меня в наше уединенное жилище на острове Хой. Он запретил мне встречаться с моим возлюбленным и велел принимать ухаживания Магнуса, который своим браком со мной мог бы загладить обиду, нанесенную его отцом. Увы, я не была уже более достойна такой благородной привязанности; единственным моим желанием было бежать из отчего дома, чтобы скрыть свой позор в объятиях возлюбленного. Но я должна быть к нему справедлива, он оставался мне верен, слишком верен: его измена лишила бы меня рассудка, но роковые последствия его верности принесли мне в десять раз больше горя.
Она умолкла, а затем заговорила диким, безумным голосом:
— Его верность сделала меня и могущественной, и несчастной повелительницей морей и ветров!
После этого резкого выкрика она снова на минуту умолкла, а затем продолжала уже более спокойным тоном:
— Возлюбленный мой тайно прибыл на остров Хой с целью устроить мой побег. Я согласилась встретиться с ним, чтобы назначить день и час, когда его судно должно было подойти к острову. Я покинула дом свой в полночь. Норна, видимо, задыхалась от страшной муки и продолжала свою повесть отрывочными и невнятными фразами: — Я покинула дом свой в полночь. Надо было пройти мимо двери в покой отца… Я заметила, что она приоткрыта… Я боялась, что он следит за нами… что шаги мои разбудят его… И я закрыла роковую дверь — пустой, малозначащий поступок, но, Боже праведный, какие ужасные он имел последствия! Утром комната оказалась полной удушливого дыма, а отец мой — мертвым… Он умер… умер по моей вине, умер из-за моего непослушания, из-за моего преступления! Все, что последовало затем, было туман и мрак. Этот удушающий, ядовитый, не дававший вздохнуть туман окутывал все, что я говорила и делала, все, что говорили и делали вокруг меня, пока я не поняла наконец, что судьба моя свершилась и я не сделалась бесстрастным и страшным существом, властительницей стихий, разделяющей могущество с теми, что смеются над человеком и его страданиями. Так рыбак смеется над муками акулы, когда, выколов ей глаза шипами, пускает ее, слепую и обезумевшую, обратно в бурные волны родного моря[73]. Нет, говорю я, та, что стоит сейчас перед вами, равнодушна к безумным страстям, играющим вашими умами. Я та, которая принесла жертву. Я та, которая лишила дара жизни давшего мне этот дар. Собственной рукой осуществила я страшное предсказание, и нет мне больше места среди людей, ибо я существо, превосходящее всех своим могуществом, но также и своими страданиями.
Пламя светильника, давно уже еле мерцавшее, на миг вспыхнуло ярким светом и, казалось, готово было погаснуть, когда Норна, прервав свою повесть, поспешно проговорила:
— Ни слова больше — он здесь, он здесь! Довольно того, что вы узнали, кто я и какое право имею советовать и приказывать вам. Являйся теперь, гордый дух, если хочешь.
С этими словами она задула светильник и вышла из комнаты обычной своей величавой походкой, что Минна заметила по мерному звуку ее удалявшихся шагов.
Глава XX
Так все, что прежде мы с тобой делили,
Как сестры, клятвы и часы досуга,
Когда мы время горько упрекали,
Что разлучает нас, — ах, все забыто?
«Сон в летнюю ночь»[74]
Минна была глубоко потрясена страшным рассказом Норны, который связывал между собой и объяснял множество отрывочных сведений, слышанных ею прежде от отца и других близких родственников. Удивление ее, смешанное с ужасом, было так велико, что некоторое время она даже не пыталась заговорить с Брендой. Когда же наконец она окликнула сестру по имени и, не получив ответа, коснулась ее руки, то почувствовала, что та холодна как лед. Страшно испуганная, Минна распахнула оконную раму, раскрыла ставни и, впустив в комнату одновременно и свежий воздух, и бледный свет летней гиперборейской ночи, увидела, что Бренда лишилась чувств. В один миг все, что касалось Норны — ее страшная повесть, ее таинственное общение с потусторонним миром, — исчезло из сознания Минны, и она опрометью бросилась в комнату старой домоправительницы, чтобы позвать ее на помощь, не задумываясь над тем, что может ей встретиться в длинных темных коридорах, по которым ей надо было пройти.
Старая домоправительница не замедлила явиться на помощь Бренде и применить те средства, каких требовал согласно ее познаниям данный случай. Но нервы бедной девушки были так потрясены только что услышанной страшной повестью, что, едва очнувшись от обморока, она разрыдалась и, несмотря на все усилия овладеть собой, долго не могла успокоиться. Впрочем, и с этой новой бедой многоопытной Юфене Фи тоже удалось справиться. Хорошо знакомая с несложными снадобьями, какие применялись жителями Шетлендии, она дала Бренде выпить успокаивающий настой трав и диких цветов и добилась того, что больная наконец уснула. Минна легла рядом с сестрой, поцеловала ее в щеку и, в свою очередь, попыталась забыться сном; но чем настойчивее призывала она его, тем дальше, казалось, он бежал от ее глаз, и всякий раз, как ей удавалось задремать, голос невольной отцеубийцы снова раздавался в ее ушах, и она пробуждалась в ужасе.
На следующий день, в тот ранний час, когда сестры имели обыкновение подыматься с постели, они выглядели совсем не так, как можно было ожидать. Крепкий сон восстановил жизнерадостный блеск в ясных глазах Бренды и розы на ее щеках: случайное недомогание прошлой ночи оставило так же мало следов на ее лице, как таинственные ужасы, рассказанные Норной, в ее душе. Минна, наоборот, выглядела печальной, подавленной и была, видимо, измучена бессонницей и тревогой. Сначала сестры почти не говорили друг с другом, словно не смея коснуться такого страшного предмета, как события минувшей ночи. Лишь после того, как они помолились, что делали обычно вместе, и Бренда принялась зашнуровывать на Минне корсет — услуга, которую девушки постоянно оказывали друг другу при совершении туалета, — младшая сестра заметила бледность старшей. Убедившись после брошенного в зеркало взгляда, что сама она не выглядит такой измученной, она нежно поцеловала Минну в щеку и сказала:
— Клод Холкро был прав, дорогая, когда шутливо прозвал нас Ночью и Днем.
— Но почему ты говоришь это именно сейчас? — спросила Минна.
— Потому что каждая из нас смелее в ту пору, от которой получила свое имя. Я прошлой ночью чуть не умерла от страха, слушая ужасы, которым ты внимала с таким мужеством и твердостью, зато теперь, при ярком дневном свете, я вспоминаю о них совершенно спокойно, тогда как ты похожа на привидение, застигнутое восходом солнца.
— Счастливая ты, Бренда, — серьезно проговорила Минна, — что можешь так скоро забыть такие чудеса и ужасы.
— Забыть? Нет, такие ужасы не забываются, — ответила Бренда, — но будем надеяться, что расстроенное воображение несчастной женщины, которое так легко порождает призраки и видения, отяготило ее совесть воображаемым преступлением.
— Так ты, значит, не веришь в ее видение у Карликова камня, — сказала Минна, — когда об этой чудесной пещере сложено столько легенд и в течение многих веков она почитается делом рук демона и постоянным местом его пребывания?
— Я верю, — ответила Бренда, — что наша несчастная родственница не обманщица, и верю поэтому, что гроза в самом деле застала ее у Карликова камня, что она укрылась в нем и что во время обморока или дремоты ее посетило видение, навеянное народными поверьями, в которых она так сведуща. Но чему-либо большему я, по правде говоря, не могу поверить.
— Но ведь то, что случилось впоследствии, — возразила ей Минна, полностью оправдало зловещие предсказания призрака.
— Прости меня, — ответила Бренда, — но я уверена, что видение никогда не приняло бы в ее глазах столь отчетливого образа и, быть может, даже не сохранилось бы у нее в памяти, если бы не случившееся вслед за этим несчастье. Она ведь сама сказала, что забыла про карлика и вспомнила о нем только после ужасной смерти своего отца; а кто поручится, не была ли большая доля того, что она, как казалось ей, вспомнила, созданием ее собственного воображения, расстроенного страшным происшествием? А если бы она в самом деле видела чудесного карлика и говорила с ним, так уж, поверь мне, запомнила бы этот разговор на всю жизнь. Уж я бы его, во всяком случае, запомнила.
— Бренда, — возразила ей Минна, — а слышала ты, как наш добрый священник в церкви святого Креста говорил, что вся наша мудрость, когда она прилагается к тайнам, превышающим возможности разума, хуже безумия и что если бы мы не верили в то, что выше нашего понимания, то опровергали бы свидетельства собственных чувств, которые на каждом шагу позволяют нам наблюдать явления столь же действительные, сколько и непознаваемые.
— Ты сама достаточно образованна, сестра, — ответила Бренда, — чтобы не нуждаться в доводах нашего доброго священника, а потом мне кажется, что слова его относились к таинствам нашей религии, которые мы должны принимать без рассуждений или сомнений. А раз Бог одарил нас разумом, так и применять его в обыденной жизни, значит, не грех. Но у тебя, дорогая Минна, такое пылкое воображение — мне с тобой не сравниться, — вот ты и принимаешь все чудесные истории за правду и любишь мечтать о разных волшебниках, карликах и водяных духах; да ты и сама была бы не прочь иметь при себе всегда готового к услугам крошку трау, или эльфа, как их называют шотландцы, в зеленом плаще и с парой блестящих крылышек, отливающих радугой, словно перышки на шейке скворца.
— Ну, это, во всяком случае, избавило бы тебя от обязанности зашнуровывать мне корсет, — сказала Минна, — и к тому же зашнуровывать криво: посмотри, ты так увлеклась своими доказательствами, что пропустила две петельки.
— Ну, эту ошибку я сейчас поправлю, — ответила Бренда, — а затем, как выразился бы один наш приятель, я выберу втугую и закреплю снасти… Только ты так тяжело вздыхаешь, что это не так-то просто сделать.
— Я вздохнула при мысли о том, — ответила несколько смущенная Минна, как скоро ты стала шутить над несчастьями этой необыкновенной женщины и представлять их в смешном свете.
— Ну нет, видит Бог, что я не шучу над ними, — возразила не без некоторого раздражения Бренда, — это ты, Минна, все, что я говорю серьезно и с искренним участием, перетолковываешь в другую сторону. По-моему, Норна одарена удивительными способностями, которые, как это часто бывает, носят даже некоторый оттенок безумия. Я знаю, что во всей Шетлендии не сыщешь, пожалуй, другой женщины, которая так хорошо предсказывала бы погоду, а вот в то, что она имеет власть над стихиями, я верю не больше, чем детским сказкам о короле Эрике, который заставлял ветер дуть с той стороны, куда поворачивал свою шапку.
Минна, несколько раздосадованная столь упорным неверием своей сестры, довольно резко ответила:
— Значит, она, по-твоему, наполовину помешанная притворщица, а между тем ты слушаешься ее советов в том, что ближе всего твоему сердцу.
— Я не знаю, что ты хочешь этим сказать, — ответила Бренда, густо покраснев, и резко рванулась от сестры, но, так как теперь была ее очередь подвергаться церемонии зашнуровывания, той ничего не стоило удержать ее за шелковую тесьму. Минна ласково потрепала Бренду по затылку, и дрожь, пробежавшая при этом по плечам девушки, и краска, залившая их, обнаружили то невольное смущение, которое старшая сестра и хотела вызвать.
— Как странно, Бренда, — продолжала Минна уже более мягким тоном, — что после того, что позволил себе относительно нас этот Мордонт Мертон, и после того, как он имел наглость явиться без приглашения в дом, где присутствие его совсем нежелательно, ты все-таки смотришь на него и относишься к нему по-дружески. Да ведь уже это одно должно было бы доказать тебе, что на свете существуют такие вещи, как чары, и ты сама поддалась им. Недаром, видно, у Мордонта на шее цепь из волшебного золота. Поразмысли об этом, Бренда, и одумайся, пока еще не поздно.
— Никакого мне нет дела до Мордонта Мертона! — поспешно возразила Бренда. — И не все ли мне равно, что он или любой другой юноша носит на шее. Все золотые цепи всех бэйли Эдинбурга, о которых так много говорит леди Глоуроурам, не заставят меня влюбиться в кого-либо из них!
Отдав, таким образом, должную дань женской привычке оправдывать себя, подменяя частное общим, она тотчас же добавила совершенно иным тоном:
— Но послушай, Минна, говоря по правде, мне кажется, что ты да и все остальные слишком поспешили осудить Мордонта, ведь он так долго был для нас самым близким другом. Поверь, он значит для меня не более, чем для тебя, да ты и сама прекрасно знаешь, что он не делал между нами никакой разницы, и есть у него там на шее золотая цепь или нет, а обращался он с нами всегда как брат с сестрами. Как смогла ты так сразу оттолкнуть его только потому, что этот моряк, совершенно нам чужой человек, о котором мы ничего не знаем, и ничтожный коробейник, о котором мы знаем, что он вор, сплетник и лжец, оклеветали Мордонта и насказали о нем всяких гадостей! Я не верю, что он в самом деле говорил, будто может выбрать любую из нас и ждет только случая узнать, которой достанутся Боро-Уестра и Бреднесс-Воу, я не верю, что он мог говорить такие вещи или даже в мыслях мог выбирать между нами.
— Быть может, — холодно заметила Минна, — у тебя были основания считать, что его выбор уже сделан.
— Я не хочу этого даже слушать! — воскликнула Бренда, давая волю своей природной живости и вырываясь из рук Минны. Затем она повернулась к ней лицом, и яркая краска залила не только ее щеки, но и плечи, и грудь, выступавшую из-за не зашнурованной еще части корсета. — Я не хочу этого слушать даже от тебя, Минна! Ты знаешь, что всю жизнь я говорила одну правду, что я люблю правду, и повторяю тебе: никогда Мордонт Мертон не делал различия между тобой и мной до тех пор, пока не…
Тут Бренда, словно вспомнив что-то, внезапно остановилась, и Минна с улыбкой спросила:
— Пока что, Бренда? Мне кажется, что твоя любовь к правде несколько смущена той мыслью, которую ты готова была высказать.
— Пока ты не перестала относиться к нему с той справедливостью, какой он заслуживает, — твердо заявила Бренда. — Вот что! Я уверена, что скоро он отнимет у тебя свою дружбу, которую ты так мало ценишь.
— Ну что же, — ответила Минна, — тогда, значит, тебе не страшно будет мое соперничество ни в дружбе, ни в любви. Но будь рассудительней, Бренда, дело совсем не в злословии Кливленда — он вообще неспособен на клевету — и не в сплетнях Снейлсфута: все наши друзья и знакомые в один голос утверждают, что по острову пошла молва, будто мы, дочери Магнуса Тройла, терпеливо ждем, когда безымянный и безродный чужестранец сделает между нами свой выбор. Но как можно допускать подобные слухи о нас! Ведь наш род восходит к норманнским ярлам, мы дочери первого юдаллера во всей Шетлендии! Да будь мы даже самыми бедными крестьянскими девушками, когда-либо державшими в руках подойник, так и то было бы недостойным нашей скромности и девичьей чести отнестись равнодушно к подобным намекам.
— Мало ли что сочиняют всякие дураки, — с жаром ответила Бренда, — а я никогда не переменю мнения о старом друге из-за злых кумушек нашего острова, которые способны самые невинные поступки истолковать в самую худшую сторону.
— Но ты послушай только, что говорят наши друзья, что говорит леди Глоуроурам, послушай хотя бы Мэдди и Клару Гроутсеттар!
— Слушать леди Глоуроурам! — упрямо ответила Бренда. — Да у нее самый злой язык во всей Шетлендии, а что до Мэдди и Клары, так они были просто в восторге, когда Мордонт третьего дня оказался за столом между ними, как ты сама могла бы заметить, если бы внимание твое не было занято более приятным собеседником.
— Зато твое внимание было занято не слишком-то достойным образом, возразила старшая сестра, — ты глаз не сводила с молодого человека, который, по мнению всех, кроме одной тебя, говорил о нас с самой дерзкой самоуверенностью. И даже если это обвинение несправедливо, то все равно: леди Глоуроурам утверждает, что с твоей стороны было нескромно и даже неприлично смотреть туда, где он сидел, зная, что это может подтвердить оскорбительные слухи.
— А я буду смотреть, куда захочу, — с возрастающим жаром ответила Бренда, — и не позволю леди Глоуроурам распоряжаться моими мыслями, моими словами и моими взглядами! Я считаю Мордонта Мертона невиновным и хочу смотреть на него как на невиновного и говорить о нем как о невиновном. А если я изменила свое обращение с ним, так только исполняя волю отца, а не из-за того, что думают леди Глоуроурам и ее племянницы, будь у нее их не две, а двадцать, как бы они там ни подмигивали, посмеивались, кивали и болтали по поводу того, что их вовсе не касается.
— Увы, Бренда, — спокойным голосом ответила ей Минна, — с такой горячностью не встают на защиту обыкновенного друга. Берегись! Тот, кто навсегда лишил Норну душевного спокойствия, тоже был чужеземцем, и она полюбила его против воли родителей.
— Да, он был чужеземцем, — выразительно ответила Бренда, — но не только по рождению, а и по всему своему складу. Она не выросла с ним вместе и не научилась за годы многолетней близости ценить его доброту и правдивость. Он был в самом деле чужим — по характеру, нраву, рождению, манерам и образу мыслей. То был, наверно, какой-нибудь искатель приключений, случаем или бурей заброшенный на наши острова, который умел скрывать вероломное сердце под личиной чистосердечия. Дорогая сестра, остерегайся лучше сама, ведь в Боро-Уестре есть и иные чужеземцы, кроме бедного Мордонта Мертона.
Минна с минуту молчала, словно ошеломленная быстротой и находчивостью, с какими сестра ответила на ее подозрения и предостережения. Однако природная гордость помогла ей произнести с наружным спокойствием:
— Если бы я относилась к тебе, Бренда, с тем же недоверием, с каким ты относишься ко мне, я могла бы ответить, что Кливленд так же мало значит для меня, как значили прежде Мордонт или юный Суортастер, Лоренс Эриксон и все прочие любимцы нашего отца. Но я считаю ниже своего достоинства обманывать тебя или скрывать свои мысли: я люблю Клемента Кливленда.
— О, не говори этого, моя дорогая, любимая сестра! — воскликнула Бренда, сразу забыв про колкости, которые ей только что наговорила, и обвивая руками шею Минны. — Не говори так, умоляю тебя! Я навсегда откажусь от Мордонта Мертона, я поклянусь, что никогда не скажу ему больше ни слова, только не повторяй, что ты любишь этого Кливленда!
— А почему бы мне не повторять этого, — спросила Минна, ласково освобождаясь из объятий сестры, — если я горжусь этим чувством? Кливленд человек отважный, сильный, энергичный, он привык повелевать и не знает страха… Ты боишься, что все эти качества принесут мне горе, но на самом деле они залог моего счастья. Вспомни, Бренда, что, если ты всегда предпочитала прогулки по мягкому песчаному берегу тихим летним днем, для меня было наслаждением, стоя у края пропасти, созерцать бушующие волны.
— Но как раз этого-то я и боюсь, — сказала Бренда, — как раз этой твоей любви к опасностям. Она влечет тебя сейчас на край самой страшной из пропастей, в глубине которой когда-либо бушевали волны. Этот человек — не гляди так строго, я не скажу о нем ничего обидного, — ведь он, даже по твоему собственному пристрастному суждению, непреклонен и властолюбив и привык, как ты сама сказала, повелевать; по этой самой причине он распоряжается там, где не имеет на то права, и стремится властвовать там, где ему следовало бы подчиняться. Он ищет опасностей, побуждаемый не какой-либо высокой целью, а потому, что его влечет к себе сама опасность. Как сможешь ты связать свою судьбу с такой буйной и непостоянной натурой, с человеком, чья жизнь до сих пор проходила среди кровавых приключений и риска и который, даже сидя рядом с тобой, не может скрыть своего нетерпения вернуться к ним снова? По-моему, для того, кто любит по-настоящему, любимая должна быть дороже собственной жизни, а для твоего героя, милая Минна, нет большего наслаждения, как убивать других.
— А если я за это как раз и люблю его? — спросила Минна. — Я истая дочь тех древних норманнок, которые с улыбкой посылали своих возлюбленных на бой и закалывали их своими руками, если они возвращались покрытые позором. Мой возлюбленный должен презирать те мнимые подвиги, в которых стремится проявить себя наше выродившееся поколение, а если и занимается ими, так только ради забавы, за неимением иных, более благородных и опасных предприятий. Мне не нужен охотник за китами или за птичьими гнездами, мой возлюбленный должен быть викингом или тем, кто в наши дни сможет быть таким героем.
— Увы, милая Минна, — произнесла младшая сестра. — Вот когда начинаю я на самом деле верить в силу колдовства и чар. Помнишь, у нас была одна испанская книга, и ты еще отняла ее у меня, так как я говорила, будто ты, восхищаясь древними норманнскими рыцарями Скандинавии, похожа на чудака героя этого рассказа. Ага, ты покраснела, значит, тебя мучает совесть и ты помнишь книгу, о которой я говорю. А как ты думаешь, разве умнее принять ветряную мельницу за великана, чем капитана какого-то жалкого каперского судна — за норвежского богатыря или викинга?
Минна покраснела от гнева при подобном намеке, в котором она чувствовала, быть может, известную долю истины.
— Ну что же, — сказала она, — теперь, когда тебе известна моя тайна, ты можешь, конечно, оскорблять меня.
Чувствительное сердце Бренды не в силах было вынести столь несправедливый упрек. Она стала умолять сестру простить ее, и мягкосердечная Минна не могла не уступить ее просьбе.
— Какое несчастье, — сказала она, осушая слезы сестры, — что мы так различно смотрим на вещи; не будем же еще увеличивать свое горе взаимными оскорблениями и упреками. Тебе известна теперь моя тайна. Быть может, недолго уже оставаться ей тайной, ибо я открою своему отцу то, что он вправе знать, как только некоторые обстоятельства позволят мне сделать это. Итак, ты знаешь мой секрет, а я более чем подозреваю, что, в свою очередь, знаю твой, хотя ты в этом и не сознаешься.
— Как, Минна. — воскликнула Бренда, — неужели ты хочешь, чтобы я призналась, что питаю к кому-то чувство, на которое ты намекаешь? Да ведь он не сказал еще ни единого слова, которое могло бы оправдать подобное признание!
— Конечно, нет, но скрытый огонь можно угадать не только по пламени, но и по жару.
— О, тебе-то знакомы подобные признаки, — ответила Бренда, опустив голову и не устояв перед соблазном слегка уколоть Минну. — Впрочем, уверяю тебя, что если когда-нибудь я и полюблю, то только после того, как меня не раз и не два станут умолять о взаимности, а этого до сих пор еще не случалось. Но не будем больше ссориться, а подумаем-ка лучше, с какой целью Норна рассказала нам эту ужасную историю и к чему, думает она, все это может привести?
— То было, пожалуй, предостережение, — ответила Минна, предостережение, которое, казалось ей, она должна была нам сделать, в особенности — не скрою этого — мне. Но я сильна: мне порукой моя невинность и честь Кливленда.
Бренда хотела было возразить, что в последнем она далеко не так уверена, как в первом, но была достаточно осторожна и, не желая снова возобновить недавний тягостный спор, ответила только:
— Странно, что Норна ничего больше не сказала о своем возлюбленном. Не мог же он бросить ее в том ужасном состоянии, которого сам был виной?
— Человек может дойти до такой степени отчаяния, — ответила Минна после минутного раздумья, — душа может быть так потрясена, что перестает отзываться даже на те чувства, которыми была поглощена прежде. Ужас и отчаяние могли убить в сердце Норны ее чувство к любовнику.
— А может быть, он бежал с Шетлендских островов, опасаясь мести нашего отца? — прибавила Бренда.
— Если из страха или малодушия, — сказала Минна, возведя глаза к небу, — он способен был бежать от того несчастья, которого сам был причиной, то надеюсь, что он давно уже понес наказание, уготованное небом для самых низких и коварных изменников и трусов. Но пойдем — нас, наверное, уже ждут к завтраку.
Сестры взялись за руки и вышли, исполненные такого доверия и нежности друг к другу, каких давно уже не испытывали. Небольшая размолвка, происшедшая между ними, послужила своего рода bourrasque[75], или внезапным шквалом, который разогнал туман и тучи и оставил после себя ясное небо.
По дороге в залу, где подан был завтрак, они решили, что не нужно да и неосторожно было бы посвящать отца во все подробности ночного посещения Норны или дать ему заметить, что они теперь лучше, чем прежде, знакомы с ее печальной историей.
