Страница 1
Страница 2
Страница 3
Номер „Правды»
Снова густой, дремучий хвойный лес. Вокруг все бело. Снег на земле, на ветвях деревьев. Кажется, не было войны, тяжелых боев под Киевом, Брянского леса. Будто я снова в Ижевске, где прошла моя юность…
Мы с Богатырем и Ревой ходим по лесу, ищем место для землянок. Забираемся в глушь. Передо мной — на высокой елочке — свеженадломленная ветка. Она склонилась почти до самой земли своей мохнатой хвоей, и на ветке — пустое птичье гнездо.
Кто сломал ее? Зверь? Нет, конечно. Случайно проходивший путник? Зачем ему забираться в такую гущину? Это явно сделано с целью. Условный знак оставлен в лесу…
Внимательно осматриваю свежий надлом, ищу следы вокруг ели, как вдруг Рева, свернув в сторону, устремляется в кусты.
— Хлопцы! — зовет он, и по тону его голоса понимаю — волнуется Рева.
Подходим с Богатырем и видим точно такую же надломленную ветку.
— Ходит кто-то, — тихо говорит он.
Еще один надлом… Еще…
— Тропу прокладывает…
Становится не по себе. Враждебное чудится в этих знаках, и никак нельзя убедить себя, что, быть может, это чаши друзья сделали им одним понятные пометки в заповедной глуши.
Добрый час бродим мы по лесу, стараясь разобраться в этих знаках, понять их смысл, найти то, к чему они ведут, и неожиданно натыкаемся на грузовую машину: она стоит, уткнувшись радиатором в трухлявый ствол поваленной бурей ели.
— Це ж та самая… Тишинская… С оружием, — взволнованным шепотом говорит Рева.
Невольно оглядываемся вокруг. Тихо и безлюдно.
Мы бежим к машине. Сердце бьется быстро-быстро — сейчас в наших руках будет драгоценный клад…
Иванченков прав: машина пуста. В кузове запасная камера, обрывки немецкой газеты.
— Успел вывезти, мерзавец. Успел, — зло шепчет Богатырь.
Обидой сжимается сердце. Ну хорошо, пусть не мы, но как же хлопцы Иванченкова прозевали грузовик?
Рева поднимает капот и начинает возиться в моторе. Машина оказалась новой марки, еще неведомой Павлу, — и разве оторвешь нашего инженер-механика от сложной паутины проводов и трубочек, затейливо переплетенных вокруг мотора?
Но уж, видно, такой день выдался нам — день необычных открытий: неподалеку от машины возвышается холмик, окруженный молодыми березками, а на нем свеженасыпанная могила и грубый, топором вытесанный крест.
Могила в лесу? В этой дикой глуши? Кто похоронен в ней? Наш армеец, погибший в бою с фашистами? Но почему крест?..
Нет, эта могила, несомненно, связана с машиной. Тогда почему же комья мерзлой земли на могиле? Когда Тишин говорил Павлову о грузовике с оружием, еще не было морозов. Значит, могила выросла позднее?..
Рева стоит рядом со мной и удивленно, внимательно оглядывает могилу, крест, окружающие березки. Потом решительно поворачивается, застегивает шинель и быстро шагает по мелколесью.
Догоняем его уже в хвойном бору.
— Куда ты, Павел?
— К бису! Якие тут могут быть землянки?.. Могила… Знаки… К бису!..
Останавливаемся на привал у старой сосны с густой кроной ветвей на голом мшистом стволе. Раскрываю карту. На ней нанесена южная половина Брянского леса. Синими змейками вьются по карте Знобь и Нерусса, вливаясь на западе в Десну. Жирной черной чертой прочерчена железнодорожная магистраль Киев-Москва. Еле заметным пунктиром разбегаются во все стороны проселочные дороги. И почти вся карта, от кромки до кромки, окрашена зеленой краской — цветом глухого дремучего лесного массива. Мертвой, сухой, ничего не говорящей казалась мне тогда эта карта. Помню, я смотрел на нее и невольно вспомнилось детство.
В Ижевске друг моего отца, старый заводской фельдшер, однажды показал мне схему человеческого организма. На схеме было красное сердце и красная сеть артерий. Расходились по телу синие вены. Пучками тонких белых линий были обозначены нервные узлы. Волнистой сероватой массой лежал мозг в черепной коробке.
Какой невсамделишной показалась мне тогда эта схема: сердце не билось, кровь не пульсировала, легкие не работали. Я не поверил рисунку — человек устроен совсем иначе.
Такой же представилась мне вначале и эта карта. Лес на ней не шумел вершинами деревьев, в нем не было запаха сосны и ели, не пели лесные птицы, мертвыми лежали пунктиры дорог и черные, залитые тушью, прямоугольники населенных пунктов.
Сейчас ожила эта зеленая краска, обросли плотью черные прямоугольники сел и хуторов.
Вот обозначенная пунктиром наша дорога на Зерново из заброшенного барака лесорубов. Теперь мне знакома и близка каждая извилина, и когда и смотрю на крохотный кружочек железнодорожной станции, мне отчетливо представляется полыхающее пламя горящего бензина и трусливые ракеты над Будой. Я слышу, как выстукивает немецкий телеграфист тревожное сообщение о рейдирующей части, прорвавшейся к станции, и как из уст в уста в брянских селах передается радостная весть о партизанском ударе.
Еще совсем недавно Суземка казалась фашистам тем центром, откуда будет обрушен неожиданный удар по брянским партизанам. А сейчас ее новый комендант дрожит от каждого порыва ветра, от скрипа сухой сосны: боится, как бы и ему не оказаться в руках народных мстителей.
Вот здесь, где три жирные черные черточки, а рядом еле различимая надпись — «Смилиж», еще недавно был староста, на которого, как на каменную гору, надеялся предатель Павлов. Бургомистр думал: он восстановит дороги в районе руками «пленных рабов» и заслужит, быть может, новую награду от своих фашистских хозяев. А позавчера мы провели собрание в Смилиже — и Смилиж поднялся на борьбу. К дому Иванченкова подошли все смилижские мужчины и просили записать их в отряд. Здесь собрались женщины, предлагая организовать сбор продуктов и теплых вещей для партизан. И до глубокой ночи Лаврентьич отбирал боевых хлопцев и толковал с колхозницами о валенках, перчатках, сале, муке, полушубках.
Там, где на большаке Суземка-Трубчевск обозначено село Непарень, еще вчера злобствовали староста и невесть откуда появившаяся содержательница трактира в стародавние царские времена. Эта злая, непомерно толстая старуха чувствовала себя хозяйкой в селе, требовала, чтобы ей вернули дом, грозилась запороть тех, кто покусился на ее добро, и староста лебезил перед старухой, выгоняя на мороз ребятишек из «чужого» дома. А сегодня трактирщица уже ничего не сможет требовать, ребятишки снова вернулись в свой дом. После собрания, проведенного в Непарене, мы приобрели там новых разведчиков и друзей, и по-новому зажило это лесное село.
Смотрю на карту и всюду вижу живых людей, грозно растущую народную силу.
Из Герасимовки сообщает старик Струков, что у него есть «добрые солдаты на примете». В Челюскине «встала в ружье» группа Ивана Ивановича Шитова. Не сегодня-завтра к нам придет Иванченков со своими хлопцами. И везде чувствуется уверенная, направляющая рука подпольных партийных комитетов: товарищ Черняков в Смилиже незаметно руководит самоотверженной работой старосты, товарищ Егорин в Челюскине держит связь с Кривенко, Сень идет сейчас в Хинельский лес собирать отряд, организовывать райком. И уже кажется мне, рождаются и шумят в Брянском лесу первые весенние ручейки. Скоро они сольются в единый могучий поток, и он смоет с брянской земли всю нечисть, что сегодня поганит ее…
— Комиссар, гляди! — кричит Богатырь, отошедший далеко от нас.
На снегу у его ног отчетливо виден свежий медвежий след. Медведь прошел здесь недавно, всего лишь несколько часов назад.
Нетерпеливый Рева, конечно, готов идти по следу. Он уже мечтает о том, как освежует медведя, какими вкусными окороками угостит нас, какие теплые унты сошьет для всего командирского совета.
Павел все еще мечтает, а Богатырь уже быстро идет по следу. Рева бросается за ним, но Захар ушел далеко, и Павлу не догнать его.
Я вижу, как мелькает среди деревьев фигура Богатыря. Неожиданно он останавливается и поднимает что-то с земли. Потом поворачивается и быстро бежит к нам.
— Смотрите! — срывающимся от волнения голосом говорит он. — Смотрите, что нашел. Самое важное, самое нужное, дороже чего на всем свете не сыщешь!
Богатырь протягивает мне газету «Правда» от 7 ноября. На первой странице крупным шрифтом напечатано:
«Доклад товарища И. В. Сталина на торжественном заседании Московского Совета депутатов трудящихся с партийными и общественными организациями г. Москвы б ноября 1941 года».
— С самолета, наверное, сбросили! — кричит Рева. — Читай, Захар! Читай!..
Мне трудно передать чувства, какие мы тогда пережили.
С нами говорила Родина. Теперь, когда в наших руках был номер «Правды», мы еще глубже ощутили тесную неразрывную связь с родной землей. Казалось, мы сами присутствуем на торжественном заседании в Москве, видим руководителей партии и правительства. С нами говорит сама партия. Это она нас зовет к борьбе и победе. От этого сердце наполнилось еще большей решимостью, непоколебимой стала вера в то, что мы победим.
Лишь только кончилось чтение доклада, раздалось громкое «ура». Потом мы опять и опять перечитываем доклад. Каждый хочет в своих руках подержать газету, собственными глазами увидеть каждую строку…
— Товарищи! Сейчас же, не медля ни минуты, расскажем обо всем народу!
Не помню, кто первый говорит это вслух — может быть, я, а может быть, Рева или Богатырь, — но эта мысль рождается у нас одновременно.
Мы пойдем в Красную Слободу. Да, именно в Красную Слободу. И не только потому, что на сегодняшний вечер там назначено собрание, и в Слободе нас ждут Бородавко и Пашкович. Мы пойдем туда потому, что там злобствует Тишин, потому, что там страхом смерти, пожара, разорения скована воля людей — и, быть может, именно слобожанам в первую очередь надо принести слова, полные уверенности в победе.
В сумерки подходим к Красной Слободе. Ее главная улица вытянулась вдоль привольных заливных лугов реки Неруссы. С противоположной северной стороны к ней вплотную подходит Брянский лес. Глухие лесные проселки соединяют эту деревню со Смилижем и Чернью. На другом берегу Неруссы расположилось большое село Денисовка. А вокруг на десятки километров — темный густой болотистый лес.
Не впервые я в Красной Слободе. Помню, это было примерно месяц назад. Мы с Ревой вошли в Слободу ранним утром. Почти одновременно в село с противоположной стороны въехали фашистские машины. Уходить было поздно, и мы спрятались на чердаке недостроенного домика. Оттуда смотрели сквозь щель, что делается в Слободе, прислушивались к выстрелам, гортанным выкрикам.
Колеса машин, буксуя в грязи, как жернова размалывали мокрую землю, обрызгивая грязью стены аккуратных домиков. Из кузовов выскакивали фашистские солдаты и разбегались по хатам. Оттуда неслась истерическая немецкая ругань, злые отрывистые слова.
А по улице, воя моторами, шли все новые и новые грузовики.
Потом фашисты начали грузить в машины туши только что убитых коров, птицу, сало, теплую одежду. И – странно — за весь день мы не видели на улице ни одного колхозника, не услышали ни единого русского слова: все молча сидели по хатам. Только староста Тишин вылез наружу. Он стоял поодаль, гладил рукой широкую бороду и следил, как солдаты грузили на машины колхозное добро.
Когда же ушли машины и смолк гул моторов в лесу, слобожане вышли из хат. Они бродили по дворам, по улице — медленно, молчаливо, словно это не их село разорено фашистами. Даже среди ребятишек не было слышно обычного смеха, шуток, горячих скоротечных ссор. Значит, и веселую безмятежную ребячью душу оглушила война.
С тяжелым чувством уходили мы тогда из Красной Слободы. Нам казалось, здесь еще слишком сильна растерянность от первого неожиданного удара, и не скоро избавятся от нее слобожане.
Правда, в последние дни нам говорили — изменилось это село. Тишин уже боится ночевать в своем доме. Но все же с волнением вхожу я сейчас в Слободу: удастся ли Бородавко и Пашковичу заставить Тишина собрать народ?
Лаврентьич и Николай встречают нас у околицы. Вид их мрачен.
— Ушел, сукин сын! — сердито бросает Бородавко.
Лаврентьич рассказывает, что, поговорив с слобожанами, он решил арестовать Тишина, но перед этим заставить его собрать народ. Староста как будто охотно согласился, пошел по хатам — и скрылся. Перерыли всю Слободу — словно сквозь землю провалился.
— Народ собрался?
— Валом повалил. В школе яблоку негде упасть. Все уже добрый час ждут. Почему задержались?
Богатырь молча протягивает им «Правду» — и уже не оторвать их от газетного листа. Мы понимаем и терпеливо ждем…
Наконец трогаемся в путь. Со мной идет Пашкович и рассказывает:
— Подлые дела творятся здесь, комиссар. Всюду в округе школы закрыты, а в Слободе по приказу Павлова Тишин срочно отремонтировал десятилетку и торжественно открыл ее. Учителей назначает сам Павлов. Кстати, сюда направлена им наша знакомая, Муся Гутарева из Смилижа. Она рассказала мне о своем разговоре с Павловым. Когда Гутарева задала ему вопрос, по каким учебникам учить детей, тот вначале начал было говорить, что надо вырывать некоторые страницы из старых учебников, но потом перестал юлить и откровенно заявил: «Учите без всяких учебников. Не обязательно деревенским ребятам уметь читать, писать, считать. Главное — войдите в доверие, к ним и подробно расспрашивайте их о родителях: что говорят, что делают, чем дышат». Обо всем велено докладывать лично Павлову. За разглашение этого разговора — расстрел…
— Значит, не школа, а своеобразный шпионский центр?
— Большей мерзости не представить. Использовать доверчивых ребятишек… Сделать из них невольных шпионов… Этой подлости названия нет.
Выходим за околицу. Чуть на отшибе, у лесной опушки, стоят здания больницы, школы и несколько жилых домиков. Новая школа с большими светлыми окнами действительно только что отремонтирована. Народу поистине тьма-тьмущая, класс переполнен, люди сидят на подоконниках, в проходе, в дверях, в коридоре. На столе, покрытом красной материей, горит лампа — уже стемнело. Она освещает лишь передние ряды парт. Все остальное тонет в полумраке…
Когда Богатырь читает доклад Сталина, стоит напряженная тишина. Только кто-то глубоко вздохнет или пронесется по классу мягкий шелест, как зыбь по воде, и затихнет в переполненном людьми коридоре.
Богатырь кончил читать, и вдруг из темноты раздается голос:
— Газетку бы посмотреть.
И сразу же несется со всех сторон:
— Газету покажите… Дайте газету… Сюда дайте…
Богатырь оборачивается ко мне, я утвердительно киваю, но Захар, очевидно, не решается расстаться с газетой. Развернув ее и держа перед собой, он идет по рядам. За ним Рева с горящей лампой.
На первой парте сидит старик. Он неловко встает, шумно стукнув крышкой, торопливо надевает очки в простой металлической оправе и внимательно вглядывается в газету.
Все замирают. Старик продолжает смотреть. Кажется, он никогда не оторвет глаз от газетного листа. Перед ним в напряженном ожидании стоит Богатырь. Рева опускает лампу.
Старик протягивает руку и осторожно, двумя пальцами, щупает газетный лист. Вдруг резко повертывается к классу и радостно кричит:
— Дождались! Наша, товарищи! Из Москвы!
— А як же! — на весь класс восторженно откликается Рева.
Все вскакивают со своих мест. Стучат крышки парт. Несутся взволнованные радостные голоса:
— Сюда, сюда, товарищи!.. Дай на «Правду» взглянуть. Истосковались…
Тянутся руки к газетному листу и неохотно расстаются с ним, а Богатырь торжественно идет по рядам и щедро показывает всем драгоценную газету…
Сквозь толпу пробирается вперед женщина. В полумраке невозможно разглядеть лица. Она подходит к окну. Свет падает на нее, и я вижу знакомые черные глаза, опушенные длинными ресницами, и над ними круто выгнутые брови.
Девушка берет «Правду» к, как знамя, высоко поднимает над головой.
— Товарищи, — молодым звенящим голосом говорит она. — Враг топчет нашу землю. Враг убивает детей. Расстреливает близких. Жжет наши дома. Он хочет превратить нас в рабов. Нас — советских людей! А мы сидим на печи, хоронимся в лесах. Стыдно!.. Каждый, в ком есть хоть капля горячей крови, должен драться с врагом. Это вас партия наша зовет. Слышите — партия! Записывайте меня в отряд, товарищи партизаны.
Девушка подходит к столу и раздельно говорит:
— Мария Гутарева. Учительница. Член ленинского комсомола…
Только что смолкли последние слова Гутаревой, как к столу потянулись люди.
— Записывайте, товарищи… Меня запишите. Меня.
К столу подходит странного вида мужчина: командирская шинель, одна нога в сапоге, вторая в онуче и лапте. Тяжело опираясь на палку, он обращается к народу:
— Товарищи! Вы подобрали меня на поле боя. Вы залечили мои раны. Вы спасли меня от карателей. Спасибо вам за все… Я еще хожу с трудом, но больше не могу ждать. Иду в строй…
Он вытягивается во фронт и четко, по-военному, представляется:
— Старший лейтенант Казимир Будзиловский, начальник штаба зенитного полка.
Его сменяет седобородый старик, который смотрел газету.
— Это Павлюченко, помощник Тишина, — кто-то шепчет мне.
Старик говорит, что ему перевалило за шестьдесят, но не таковский он человек, чтобы доживать свой век на печи… Да, он стал помощником старосты. А почему? Потому что хотел послужить народу: спасти колхозное добро, отвести беду от села. Сегодня он понял, что может сделать больше. Он просит — нет, не просит, он требует, чтобы его приняли в отряд.
Начинаю уговаривать старика помолчать — после собрания подробно поговорим с ним, но Павлюченко, очевидно, расценивает это как недоверие и с обидой в голосе заявляет:
— Вы что же, товарищи партизаны, полагаете, раз меня назначили помощником старосты, так уж я и тварь нестоющая?.. Пусть сам народ скажет, достоин я пролить кровь за Советскую власть или не достоин?
Гул одобрения несется по классу.
Выхожу со стариком в коридор. Сразу принять его в отряд не решаюсь — все же он помощник Тишина — и посылаю в Буду: пусть разведает, что делается в этом городе, и доложит нам. Мы сличим его показания с донесениями наших разведчиков и решим, как поступить дальше.
— Раз такое дело, товарищ командир, я сейчас же в Буду слетаю, — и старик идет запрягать лошадей.
Едва успевает уйти Павлюченко, как подходят ко мне двое молодых мужчин. Один из них небольшого роста, худощавый, в коротком полушубке, второй чуть повыше, с рыжеватой бородкой. Рекомендуются Кочетковым и Петраковым.
У них уже собрана группа, есть оружие и патроны. Они просят принять их в отряд.
Отправляю их к Бородавко.
Неожиданно на улице раздается лошадиный топот.
Кто это? Если полиция или фашисты, наши дозорные у околицы подняли бы тревогу…
Выхожу. У крыльца стоит высокая сильная лошадь, запряженная в добротные розвальни. Заметив нас, возница, сняв шапку, низко кланяется.
— Примите, товарищи партизаны, Машку. Добрая кобыла.
Оказывается, эта Машка еще недавно ходила в пулеметной тачанке. Ее подобрал колхозник Марчевский и сейчас передает нам…
— Товарищ комиссар! Из села идут вооруженные люди. Прямо к нам.
Это докладывает боец, стоящий на посту. И почти тотчас же из темноты вырастает Пашкович.
Странный, необычный вид у Николая. Он подходит ко мне, словно на параде, медлительно-торжественной походкой.
— Принимай людей, товарищ комиссар, — говорит он.
Несколько мгновений Пашкович стоит неподвижно. Его серые холодные глаза теплеют, Николай кладет мне руки на плечи и почему-то тихо, почти шепотом, говорит:
— Иванченков пришел… Пятнадцать кадровых вояк… Ты понимаешь, что это значит?
Они уже подходят к школе. Идут попарно, с винтовками, автоматами, пулеметами, патронными ящиками. Впереди шагает высокий, сутулый Иванченков.
Он стоит передо мной. Так же, как Пашковича, его захватила торжественность минуты. Штатский человек, он не знает, что ему делать — то ли по-военному рапортовать, то ли попросту крепко пожать руку. В глазах этого большого, такого сильного человека почти детская растерянность.
Мы крепко обнимаемся. Раздается громкое «ура». Оно гремит в рядах пришедших людей. Ему вторят мои товарищи, выбежавшие из школы, колхозники, запрудившие улицу.
— Товарищ комиссар, можно вас на два слова? — раздается рядом тихий женский голос.
Передо мной незнакомая женщина. Вопросительно смотрю на нее.
— Я связная от Трубчевского райкома партии, от товарища Бондаренко, — говорит женщина. — Была на собрании… Товарищ Бондаренко просит вас повидаться с ним.
— Как же вы нашли нас? — вырывается у меня.
Женщина молча улыбается. Говорю ей: согласен, жду указания места и времени. Женщина жмет мне руку и исчезает в темноте…
Глухая ночь. Я медленно иду по улице.
Наши уже давно разбрелись по хатам — их наперебой приглашали хозяйки — и все же то здесь, то там слышатся веселые возбужденные голоса. Рядом с Бородавко стоят два пожилых колхозника и горячо убеждают его принять их в отряд. Рева, окруженный женщинами, толкует с ними о выпечке хлеба. Посреди улицы молча проходят пятеро вооруженных. Во главе их — Кочетков. Тихо беседуют у калитки Муся с Буровихиным. Где-то далеко, на окраине села, звенит песня…
Неужели это та самая Красная Слобода — молчаливая, словно вымершая, которую я видел всего лишь месяц назад?
Еще недавно фашисты надеялись стать хозяевами нашей земли. Им казалось это простым и легким: ураганом пронеслась их армия, оглушила народ грохотом орудий, скрежетом танков, расстрелами, виселицами, пожарищами. А дальше достаточно старосты в селе, горсти подлецов с черным сердцем в груди, с белой повязкой на рукаве — и народ, наш советский народ, встанет на колени, будет безгласным рабом, начнет лизать сапог фашистскому ефрейтору.
Не вышло!
Меньше месяца назад здесь свирепствовали каратели, а уже одно за другим поднимаются залитые кровью, опаленные пожаром, казалось бы, покоренные врагом села Брянских лесов. Вчера — Смилиж, сегодня — Красная Слобода, завтра — Челюскин, Герасимовна, Чухрай, Чернь.
Словно широко распахнулись двери после первых удачных боевых операций — и народ хлынул в Красную Слободу, которая с этих пор стала нашей штаб-квартирой. И тут сразу же возникли непредвиденные, на первый взгляд, непреодолимые трудности.
Прежде всего, к нам шло много невооруженных, необученных, необстрелянных людей — они, конечно, не могли сразу же, без подготовки, идти в бой. С другой стороны у нас не было запасов продуктов, чтобы накормить их, не было оружия, не было даже взрывчатки, чтобы развернуть диверсии на дорогах. Достаточно сказать — в те дни мы обладали всего лишь пятью запалами для мин.
Это связывало нас, отрывало от боевых дел, ставило в тупик. И сегодня, вспоминая прошлое, хочется рассказать о простых, незаметных людях, которые помогли нам преодолеть эти трудности, найти единственно правильный выход. Ими руководила только бескорыстная любовь к родной земле, и многие из них до сих пор не знают, какую неоценимую помощь они оказали нам. Без нее, быть может, мы зачахли, захирели бы в лесу.
На окраине Слободы Никита показал мне приметный дом на высоком пригорке: его сруб почернел от старости и будто врос в землю. Здесь жил тесть Никиты, и наш проводник уговорил заглянуть к нему.
В кухне застаем сержанта Ларионова. Он только что бренчал на балалайке, но, завидев нас, отложил ее в сторону таким жестом, словно она случайно оказалась здесь и мешает ему, вытянулся и рапортует:
— Занимаюсь выпечкой хлеба, товарищ комиссар.
Действительно, у необъятной русской печи хлопочет низенькая сгорбленная старушка, и вокруг нее на лавках бесчисленные квашни с опарой. Чуть в стороне хозяин плетет лапти. За столом дочь переписывает сводки Совинформбюро.
Не помню, с чего начался разговор, но хозяин заговорил о том, что тогда больше всего волновало меня.
— Сам всю японскую войну прошел, под Мукденом воевал, знаю, как порох пахнет, а тут прямо голова пухнет. Не сразу в толк возьмешь, что с пополнением делать.
Этот щупленький низенький старичок говорит таким тоном, будто в первую очередь именно ему надлежит решить вопрос об организации отряда, словно это его личное, кровное дело.
— Много народу просится воевать. Очень много. Дай срок, еще больше будет. А народ разный. К примеру, Иванченков из Смилижа или наш Кочетков. Этих сразу же в бой веди — не промахнешься. А есть такие, что вороны за свою жизнь не подшибли. Как с ними распорядиться? Прогнать — язык не повернется. Нянчиться? Времени нет: Москва не ждет.
Старик говорит долго, подчас путано, но в конце концов я понимаю: он предлагает разбить наше пополнение на две группы. В первую войдут те, которых можно «сразу же в бой вести», во вторую относит всех прочих, кто «еще вороны не подшиб».
— Дать вот этим необученным толкового командира и поставить их в заграждение, — говорит старик. — Чтобы по всему лесу стояли, вроде невода. Сунется в лес фашист и запутается в нем, как свинья в прясле. А партизаны ей рыло-то и отрубят… Ведь если по-умному головой раскинуть, — чуть помолчав, продолжает он, — так тут каждое село можно крепостью сделать, чтобы никто не шатался по лесу без пропуска. Опять же и командиру от лишних забот освобождение: народ сам себя прокормит, сам оружие себе найдет…
Так родилась на окраине Красной Слободы, в этом старом доме, идея создания в селах патриотических вооруженных групп.
Мы уже собрались было уходить, но старик задерживает нас, ведет во двор, с трудом вытаскивает из тайничка ящик и передает нам. В ящике — тол!
— Это мама вчера нашла, — улыбаясь, рассказывает дочь. — Приходит из леса, становится к корыту стирать и ворчит: «Разве это мыло? Ни чуточку не мылится — ни в холодной воде, ни в крутом кипятке. Как же с таким мылом не завшиветь гитлерякам?» И показывает нам брусок тола. «Эх, старая, так ведь это же сокровище!» — радуется отец. А мама даже рассердилась: «Твоему сокровищу красная цена — две копейки с дыркой, да и то в базарный день. Целый ящик этой пакости в березовой роще лежит. Кому такое непотребство надобно?..» Пригодится, товарищ комиссар!
Еще бы не пригодится!
Горячо поблагодарив хозяев, отправляемся к дому, где нас ждет Бородавко.
У дома толчея, словно у призывного пункта: здесь слобожане, колхозники соседних сел и пришедшие издалека. Бородавко сидит один в комнате, мрачно подперев голову.
— Видал, Александр Николаевич? — недовольно говорит он, показывая глазами на окно. — Думается, размахнулись мы с тобой не по силенкам, не по возможностям… В Трубчевске уже казармы готовят для карателей, а у нас этакий груз на ногах. Что с ним делать?
— Подрастерялся маленько, Лаврентьич? — улыбается Богатырь. — Пороха не хватает?
Бородавко горячо доказывает, что эта масса необученных людей скует нас, и я наконец начинаю понимать: Игнат Лаврентьич отнюдь не склонен численно расширять отряд. Он полагает проводить боевые операции небольшой группой, ограничиться только этим, а все остальное взвалить на плечи подпольных райкомов партии.
Вместе с Захаром убеждаем командира, что пока размахиваемся мы по своим силам, что надо только организовать по селам вооруженные группы, и эта масса людей из обузы, которой он так боится, превратится в наших помощников, в наши неисчерпаемые резервы.
По-прежнему хмурый, недовольный, Бородавко вызывает командирский состав и открывает совещание.
Теперь у нас в отряде уже три боевые группы. Командирами назначены Федоров, Иванченков, Кочетков, политруками Яцьков, Черняков, Донцов. Командование четвертой — диверсионной — группы не присутствует на совещании: она вся разошлась на диверсии. Нет и Пашковича: он ведает разведкой и ждет меня в Пролетарском.
Предлагаю вначале провести зачисление в отряд и начать с пришлых — их следует пропустить в первую очередь. И перед нами один за другим, проходят люди — такие разные, такие непохожие друг на друга…
Первым входит инженер-геолог Михайлов. Война застала его в Западной Украине, у Дашавы, где он занимался разведкой газа. Уйти с армией не успел. Дважды пытался перейти фронт, но неудачно… Чем может доказать, что он именно тот, за кого себя выдаст? Вот этим удостоверением геолого-разведывательного управления и партийным билетом.
Кочетков записывает его в свою группу…
За инженером-геологом входит Александр Петрович Свиридов, московский штукатур. Перед войной он заболел, лежал в Боткинской больнице, потом уехал долечиваться в Кишинев и оказался во вражеском тылу. Добрался до Брянского леса, жил здесь месяц, окончательно встал на ноги и хочет воевать.
— Я ведь Москву вот этими руками строил.
Свиридов показывает московский паспорт и отпускное удостоверение. Достаточно ли этого в наше суровое время?
— Понимаю, — догадывается он. — Прошу послать вашего человека в село, где я жил, — оно неподалеку — и спросить народ. Тогда решите…
На пороге высокий стройный брюнет. Его складная сильная фигура плотно стянута полушубком.
— Артиллерист, капитан Новиков.
Капитан вступил в бой в первый же день войны: бился под Брестом, Минском, под Гомелем. У Новгород-Северского был ранен, ехал санитарным поездом. Потом поезд разбомбили фашистские самолеты. Раненых разобрали колхозники по хатам. Он лежал в Черни. Подлечившись, бродил по лесу в поисках партизан. Партизан не нашел, но обнаружил несколько минометов и два орудия.
— Берусь привести их в полную боевую готовность, — коротко докладывает капитан.
Так зарождается новая группа нашего отряда — артиллерийская…
Снова открывается дверь.
— Капитан Бессонов.
История его иная, чем у Новикова: в первый же день воины попал в плен, убежал из лагеря, потом лесом пробирался к фронту.
Решено зачислить капитана в группу Кочеткова…
У стола стоит старушка. Рядом с ней паренек лет шестнадцати и молодая девушка.
— Крыксина я. А это ребята мои — Владимир и Ольга, — неторопливо говорит старушка. — Враг землю нашу топчет. На каторгу гонит молодых. Ну так я и подумала: пусть у вас повоюют — в хозяйстве всегда лишние руки сгодятся. А ребята у меня работящие, смышленые, скромные. Авось поскорее гадов прогоните.
— С кем же вы останетесь, бабушка?
— Да неужто я немощная такая, что нянька мне нужна? Нет, не обижай старуху, начальник. К тому же и ребята к вам рвутся — удержу нет… А обо мне не печалься: русская баба двужильная — все выдюжит…
Опять открывается дверь. Входит мужчина в потрепанном, видавшем виды, но когда-то щегольском штатском пальто с широкими накладными карманами и замысловатой пряжкой на поясе.
— Лева Невинский, механик театра из Варшавы, проше пане начальника. А тераз хочу быть партизаном.
— Кто такой? — переспрашивает Федоров.
Путая русские, польские и украинские слова, Невинский рассказывает…
Был он механиком сцены варшавского театра. Пришли фашисты. Начались расстрелы, аресты, пытки, голод. Кто-то сказал, что можно уехать во Францию — там легче. Группа артистов поехала в Париж. С ними поехал и Невинский. Они кочевали по французской земле — Лион, Марсель, Ницца, Орлеан. Всюду было одно и то же: расстрелы, голод, произвол. Какие-то пронырливые люди вербовали их в иностранный легион, в отряды штрейкбрехеров. Им предлагали уехать в Испанию: они выдадут себя за бойцов интернациональной бригады и будут доносить об испанских подпольщиках. В марсельском кабачке какой-то француз намекал, что английская разведка не откажется от их услуг… Нет, не понравилась польским артистам оккупированная Франция…
— Так чего же вы, хлопцы, в тамошние партизаны не пошли? — спрашивает Кочетков.
— То, проше пана, една организация во Франции, ктора не зазывает, як клоун до базарного балагана, — отвечает Невинский. — То бардзо велика честь — быть французским «маки». Туда подшебна заслуга, дело…
— А быть советским партизаном — не честь? — сурово перебивает Ваня Федоров. — Здесь не потшебна заслуга! Это балаган на ярмарке? Как по-твоему?
— Прошу выслухать меня, пане начальнику, — спокойно отвечает Невинский.
Польские актеры решили вернуться на родину. Судьба забросила их в Краков. Здесь Невинскому удалось, наконец, связаться с подпольщиками: они освобождали из лагерей русских военнопленных и мелкими группами отправляли в Советскую Россию. С одной из таких групп, пробираясь к фронту, и пришел в Брянский лес механик варшавского театра Лева Невинский.
— То есть мое дело, пан начальник. Моя заслуга, — с достоинством говорит он.
— Ой, что-то ты крутишь.
— Hex, пан начальник, вежи мне. — Невинский подходит к двери и зовет. — Ходзь тутай, панове!
В комнату входят «панове» — два бойца, раненные еще в первый день войны и бежавшие из плена.
Снова проходит перед нами вереница людей…
Помню трех бравых коренастых сибиряков — Лесина, Заварзина, Уварова. Их оставили рвать железнодорожный мост через Неруссу. Они решили ждать, когда войдет на него неприятельский поезд. Взрыв удался, но отходить уже было поздно: наши войска оставили Брянск. Так подрывники оказались во вражеском тылу.
— Взрывчатки не осталось, товарищи?
— Всю израсходовали. Только две банки запалов с нами…
— Запалы? Вот это находка! Спасибо, товарищи…
Вечереет. Прием закончен. Объявляем колхозникам, ожидающим во дворе: пусть расходятся по своим селам — к ним придут наши представители и скажут, что надо делать…
Еще раз договариваемся с Бородавко о предстоящей беседе с Бондаренко. Решаем: если у секретаря райкома не будет возражений, начнем организовывать патриотические вооруженные группы по селам.
Командир приказывает Иванченкову отправиться в село Бороденку и вывести из строя скипидарный завод. Группа Федорова должна очистить окрестные села от старост и полицаев и разрушить ремонтную базу, организованную фашистами в мастерских МТС в селе Большая Березка. Группа Кочеткова остается при командире. Политруки разъезжают по селам и проводят собрания с народом.
Подпольный райком
Морозной ночью подъезжаем к Пролетарскому, затерянному в лесной глуши между Мальцевкой и рекой Десной. Выходим с Богатырем на небольшую поляну. На ней темными силуэтами смутно вырисовываются пять домиков.
Спит поселок, и молчаливым стоит за бревенчатым забором высокий, крепко сбитый дом лесника Степана Семеновича Калинникова.
На своем веку Степану Семеновичу и его жене Елене Петровне или попросту Петровне, как обычно называют ее друзья, немало пришлось повидать людей, и суровая лесная жизнь научила хозяев с первого взгляда почти безошибочно разгадывать гостя: с чистым сердцем забрел он на огонек или, задумав недоброе, прикрывается ласковой речью.
Однажды глубокой осенью я наткнулся на этот дом и с тех пор частенько бываю у Калинниковых. Здесь удобно говорить с глазу на глаз с нужными мне людьми. Сюда приходят разведчики Пашковича. И отсюда, из этого домика, заброшенного в брянскую глухомань, нам слышно и видно на десятки километров вокруг.
Смотрю — в крайнем правом окне теплится огонек — наш условный знак. Мерцающий свет ночника еле пробивается сквозь заледеневшее стекло, но все же отчетливо видно, что ночничок стоит на подоконнике. Значит, путь свободен. Но почему колодезный журавль так высоко задрал свой хвост? Мы прозвали его семафором — вместе с ночником он открывает нам дорогу в дом. Кто же в эту глухую пору забрел к Калинниковым?
Осторожно подходим к воротам. Раздается громкий лай Черныша. Пес должен быть в доме, если нас ждут. Значит — путь закрыт?..
Скрипит дверь. Луч света освещает на крыльце знакомую могучую фигуру лесника.
— Черныш! Сюда!
Взвизгнув, Черныш бросается к хозяину, но на крыльце останавливается и рычит. Лесник настороженно вглядывается в ночную темь.
Стучим условным знаком — три удара в подворотню. Хозяин бежит открывать калитку.
— Что это у тебя, Степан Семенович, журавль ночью пить захотел?
— Да тут маленько неразбериха получилась. Ко мне ваши товарищи пожаловали — Пашкович и Рева. Ну, чайку заказали, а Тонька днем бадью заморозила, я и опустил ее в колодец оттаять.
Рева здесь? Странно… Последние дни он был очень занят: обучал Шитова и его группу сложному, опасному искусству диверсий. Три дня назад надолго ушел он со своими учениками за Десну рвать машины, пускать под откос эшелоны. Так почему же так рано вернулся?
— Видно, дядя Андрей не оправдал себя, — невольно вырывается у меня.
— Да, сорвалось. Не дошли, — поняв мою мысль, откликается Захар.
Входим в дом. На кухне копошится маленькая молчаливая Петровна.
— Сейчас самоварчик взбодрю. Он, поди, еще не больно остыл.
В комнате уже горит лампа на столе. На полу, широко разбросав руки, лежит Рева. Рядом, с головой накрывшись шинелью, спит Пашкович.
— Жалко, но ничего не поделаешь, — и Богатырь будит друзей.
Вскоре мы уже сидим за столом, уютно поет самовар, Рева попыхивает трубочкой. Дым плотными маленькими клубочками равномерно поднимается кверху, клубочки расплываются в воздухе, и по этой спокойной манере курить я знаю — Павел доволен и благодушествует.
Рева рассказывает, как вышли они на шоссе Брянск — Трубчевск. Вышли с запозданием: в последнюю минуту действительно подвел дядя Андрей — он должен был показать удобные места подхода, но пропал днем и вернулся только к вечеру. Однако все же успели. Заложили четыре мины. Через час две машины взлетели на воздух.
— Сорок фашистов як корова языком слизнула, — бросает Павел нарочито небрежно, словно старый опытный диверсант. — Две мины остались. Заложил их в резерв для следующих кандидатов — завтра непременно наскочат.
Рева докладывает, что график движения поездов по железнодорожной ветке Почеп — Брянск подтвердился. Он отправил туда Шитова, а сам пришел повидать нас.
— Думаю, один справится: смышленый, расторопный человек наш Иван Иванович.
Мы с Богатырем сообщаем товарищам, что едем на связь к товарищу Бондаренко, но Пашкович, еле выслушав нас, улыбаясь, говорит:
— И у нас новость припасена.
Оказывается, в лесу, в районе Мальцевки, наши разведчики обнаружили три украинских партизанских отряда: один пришел из-за Днепра, два других явились из района Путивля. Ждут нас завтра утром.
Не будь заранее назначенной встречи с товарищем Бондаренко, я бы, кажется, сейчас, ночью, помчался к ним…
За последние дни мне не удавалось по-настоящему поговорить с Пашковичем: мы либо не встречались друг с другом, либо встречались наспех. И теперь я с интересом слушаю доклад Николая.
По предварительным, еще не проверенным сведениям, фашистский полк уже прибыл в Трубчевск, и Пашкович послал туда Кенину и Буровихина. Васька Волчков отправлен в Суземку: там начальником полиции назначен Богачев из Брусны, с которым еще не сведен счет за Еву Павлюк. От Муси Гутаревой из Севска пока ни слуху ни духу. Вокруг на дорогах усиливаются диверсии…
— Це наша работа! — гордо перебивает Рева.
— Нет, Павел, не только твоя, — улыбается Пашкович. — У меня есть точные данные, что пущены под откос эшелоны на Брянской и Льговской железных дорогах. Там и в помине не было твоих диверсантов.
— Не было, так будут, — невозмутимо заявляет Рева.
— Правильно, Павел! — смеется Богатырь. — Мы тебе как раз для этого гостинцы привезли, — и Захар передает ему запалы, полученные нами от сибиряков-саперов.
— О це дило!
Как величайшую драгоценность, Рева начинает раскрывать цинковые коробки.
А Захар уже рассказывает Пашковичу о нашей мысли организовать вооруженные группы в селах и мечтает о том, как по всей Брянщине раскинутся неприступные партизанские заставы. Я слушаю Богатыря и думаю о том, как сдружились мы с ним за последние дни. Вдумчивый, спокойный, осторожный, реально оценивающий обстановку и в то же время обладающий смелым большевистским размахом, он с полуслова понимает меня, и, пожалуй, пока не было ни одного серьезного вопроса, по которому мы бы разошлись с ним…
Через полчаса все уже улеглись, но мне не спится, я хожу из угла в угол и думаю об этом проклятом полке карателей. Как бы он не сорвал нам наши первые диверсии, организацию групп по селам…
В кухне кто-то зашевелился. Иду туда. Петровна поднимает от квашни глаза и ласково говорит:
— Спать пора, Александр Николаевич. Ведь, поди, зорька скоро.
— А ты сама почему полуночничаешь?
— Такое уж мое дело хозяйское. Недосужно мне на боку лежать… Может, тебе картошечку из печи вынуть? Она небось еще теплая…
Какая тяжесть легла на плечи этой маленькой молчаливой женщины. Муж, четверо ребят, вечная толчея партизан. Всех надо накормить, напоить, обстирать, сказать каждому ласковое слово и в то же время остаться незаметной, неслышной, будто нет ее и все идет само собой.
Ложусь на мягкое, разворошенное Петровной сено. Горит ночничок на столе. Спят мои товарищи.
Бесшумно проходит через комнату Петровна. На минуту она останавливается, внимательно осматривает спящих и заботливо поправляет шинель на Пашковиче. Потом снова возится в кухне, что-то связывает в большой узел и наконец ложится спать.
Тихо в хате. Только сердито гудит ветер в трубе: на дворе поднялась пурга…
Просыпаюсь на рассвете. Дом еще спит. За окном вьюга. Даже не видно густой высокой ели, что стоит у забора.
Хлопает дверь в сенях. В кухню входит Тоня, старшая дочь Петровны. Ей всего лишь пятнадцать лет, но она уже высокая сильная девушка — под стать отцу. Тоня бросает на пол большую охапку дров, стряхивает снег и быстро проходит через комнату.
Она скрывается за дверью — только косы мелькают в воздухе. И так всякий раз: промелькнет — и нет ее.
Подхожу к окну. Во дворе Петровна запрягает лошадь. В розвальни садится Тоня. Мать кладет около нее объемистый узел.
Куда собралась эта девушка в такую пору? Правда, пурга стихает, но по-прежнему гуляет поземка и вихрями завивает сухой пушистый снег.
— Далеко ли, Тоня? — спрашиваю я, выходя на двор.
Девушка молчит, вопросительно глядя на мать.
— В Мальцевку… По хозяйству, — смущенно отвечает Петровна, отводя глаза в сторону.
Нет, здесь что-то не так.
Петровна объясняет, что, дескать, это чужие вещи, отданы ей на сохранение, и вот сейчас их требуют обратно.
— Неправда! — говорит подошедший Пашкович. — Это уже не первый раз. Мне передавали, что Тоня меняет в Мальцевке какие-то вещи на продукты, а Петровна кормит этими продуктами нас. Хотел еще вчера сказать тебе, Александр, да запамятовал. Нетерпимо это, никак нетерпимо.
Развязываю узел. В нем полотно, отрез ситца, новые сапоги, какая-то цветная материя, белый пуховый платок…
Петровна поднимает голову, и в глазах ее смущение и обида.
— Ну, раз я, глупая, скрыть не сумела, — начистоту надо говорить… Как же это получается, товарищи? Одни жизнью своей расплачиваются, за народ, за родную землю отдают ее, а мы даже тряпки своей не смеем ворохнуть? За что же такая опала на Калинниковых?
— Слухай меня, Петровна, добре слухай, — говорит Рева, снова завязывая узел. — Одни жизнь свою отдают, это правда. А другие каждую минуту жизнью своей рискуют и всю любовь свою, всю ласку, все сердце и душу людям отдают. Вот за это тебе, Петровна, низкий поклон. А за то, что, не спросив нас, последнюю юбку на базар несешь, ругать тебя надо… Как же так, Петровна: мы к тебе с открытой душой, а ты молчком такие дела делаешь? Вдруг узнают в Мальцевке, зачем ты свое добро меняешь? Что о нас люди скажут? Нахлебники мы? Объедалы?.. Нехорошо, Петровна, ох, как погано… А все-таки дай-ка я тебя поцелую, золотой ты наш человек! — неожиданно заключает Рева и крепко обнимает Петровну.
А она стоит посреди двора, недоуменно смотрит на нас и никак не может понять, ругаем мы ее или хвалим. Потом растерянно машет рукой и молча уходит в дом.
— Це моя вина, Александр. Только моя, — говорит Павел. — Як проглядел, не пойму… Ну ничего. Завтра Петровне мешочек-другой муки подкину. У меня тут землячок объявился, полтавчанин. Под Суземкой на мельнице работает… У него и разживемся.
Сняв узел с саней, Рева несет его обратно в хату.
Открывается дверь, и Петровна вводит в комнату товарища Антона, связного Трубчевского подпольного райкома…
Через полчаса мы едем глухой, занесенной снегом, лесной дорогой — Антон, Богатырь, Рева и я. Машка застоялась и Павел еле сдерживает ее. Непомерная сила у этой лошади: сворачивает полозьями гнилые пни, ломает оглоблями сухие ветки в руку толщиной — ну вот-вот разворотит сани и вывалит в сугроб.
Поземка стихла. Морозит. Над головой, в просветах между деревьями, чистое голубое небо, а вокруг чащоба, снег, тишина, безлюдье.
Неожиданно справа раздается резкий пронзительный свист. Ему откликается кто-то слева, впереди и снова справа. И уже бежит по лесу молодецкий пересвист, уходя куда-то в лесную чащу. Прямо как в былине о Соловье-разбойнике в Муромских лесах.
— Это дозор на заставу весть подает, — успокаивает нас Антон.
Мы снова едем безлюдным, молчаливым лесом.
— Стой! Семнадцать! — гремит из-за толстой разлапистой сосны.
Рева осаживает Машку. Литой молчит. Только губы его беззвучно шевелятся, словно он про себя решает сложную задачу и никак не может решить.
— Свои, хлопцы! Свои! — кричит Рева.
В ответ из-за сосны щелкает винтовочный затвор и раздается грозный окрик.
— Стой! Стрелять буду!.. Семнадцать!
— Пять! — радостно вырывается наконец у Антона.
— Один ко мне, остальным остаться.
— Чертов пароль. Никак не сообразишь сразу, как из двадцати двух семнадцать отнять, — ворчит Антон и, проваливаясь в сугробах, идет к сосне.
Из-за ствола выходит боец с винтовкой. Двухминутный разговор с Антоном — и мы снова едем по лесу.
— Це конспирация! — восхищается Рева. — А у нас — вали комар и муха.
Да, прав Рева. Плохо у нас налажена охрана базы. Вернемся и немедленно же выработаем с Бородавко новую систему охраны…
На маленькой полянке нас встречает застава. Один из бойцов садится в розвальни, и через двадцать минут мы у землянки.
Дежурный, поговорив с нами, ныряет вниз. По ступенькам поднимается высокий брюнет.
— Здравствуйте, товарищи. Кто из вас Сабуров и Богатырь?
Мы рекомендуемся.
— Алексей Дмитриевич Бондаренко, секретарь райкома, — и он крепко жмет наши руки, вопросительно глядя на Реву.
— Павел Рева, командир диверсионной группы.
— A-а, так это вы, значит, вторглись в наши владения и заминировали нашу дорогу? — улыбается Бондаренко.
— Яки владения? Яку дорогу? — недоумевает Павел.
— Шоссе Брянск — Трубчевск, дорогой товарищ, — продолжает улыбаться секретарь, — Причем две мины удачно взорвались. Должен признать — хорошо сработано. Чисто.
— А як же вы узнали о минах, товарищ Бондаренко? — удивленно спрашивает Рева. — Яка гадюка проболталась? Шитов? Ни… Его хлопцы? Ни… Дядя Андрий? Ну ясно, вин. Вин!
— Не то слово, товарищ, — смеется Бондаренко. — Не проболтался, а доложил: он ведь выполнял мое задание, когда выходил с вами на дорогу… Но об этом после. А сейчас должен извиниться. Наше заседание затянулось… Прошу к нам. Сообща послушаем, сообща потолкуем.
Спускаемся в просторную чистую землянку. За большим столом сидят человек пятнадцать.
— Знакомьтесь, товарищи, — представляет нас Бондаренко. — Ну, товарищ Кошелев, продолжай.
Кошелев весь какой-то красно-рыжий: красный тулуп, опоясанный ярко-желтыми ремнями, рыжие усы, рыжий воротник на тулупе.
— Я все сказал. Мне больше нечего докладывать.
— Ты ни слова не доложил о выполнении решения райкома, — холодно говорит Бондаренко.
— А что же я докладывал до сих пор? – и в голосе Кошелева явно слышится раздражение. — Ну что ж, изволь: повторю еще раз. Райком поручил мне организовать отряд. Он организован: сорок семь бойцов, из них сорок вооруженных, остальные ждут оружия. Есть пулемет… Что же еще?
— Тебе райком поручил организовать связь с народом, с подпольем… Выполнил? — спрашивает плотный седой военный.
— Я командир, — резко отвечает Кошелев. — Мое дело воевать, а не с газетами по селам ходить, как некоторые, — и он бросает насмешливый взгляд в нашу сторону. — С подпольем я путаться не буду.
— Во-первых, — холодно отчеканивает Бондаренко, — с подпольем не путаются, а работают. Во-вторых, партизанский командир без связи с народом — не командир, а пустое место. А в-третьих, доложи, как ты воюешь без народа и без подполья.
— Разведка режет, — смущенно отвечает Кошелев. — У меня всего два разведчика. Пошлешь — ни с чем вернутся: везде патрули, заставы. А без разведки как без рук — никуда не сунешься…
— Вот что значит остаться без подполья и без народа, — сурово перебивает Бондаренко. — Поистине как без рук…
Добрый час идет заседание райкома. Добрый час сурово «прорабатывают» Кошелева. Донельзя сконфуженный, он стоит перед райкомовцами. Ему назначают срок для выполнения заданий и объявляют выговор.
Заседание закрыто, но мы по-прежнему сидим за столом и обмениваемся опытом проведенной боевой работы.
Алексей Дмитриевич рассказывает, что у Трубчевского подпольного райкома два партизанских отряда. Один — во главе с Кошелевым — орудует в южной части района. Второй базируется на его северной половине. Им командует Сенченков — тот седой плотный военный, который спрашивал Кошелева о подполье.
Мы с удивлением узнаем, что райкому известно о всех наших делах. Оказывается, Бондаренко уже давно обнаружил нас в Брянских лесах. Вначале приглядывался, а когда убедился, что нам можно доверять, дал указание своему подполью помогать нам и докладывать райкому о каждом нашем шаге. В довершение всего выявилось, что даже некоторые наши разведчики — подпольщики райкома…
Среди новых друзей — трубчевцев — мне особенно запомнился Алексей Дурнев.
Молодой, внешне ничем не примечательный, он сидел на нарах между Богатырем и Ревой и спокойно, без малейшей рисовки рассказывал о том, как в страшные дни эсэсовского террора возглавил одну из подпольных райкомовских групп в Трубчевске, как подпольщики этой группы проникли в фашистские учреждения города, установили связь с нашими ранеными в госпитале для военнопленных, организовали вооруженные группы, распространяли листовки, выпущенные райкомом, организовали массовую читку доклада Сталина.
— Вот уже три недели, как газета впервые появилась в городе, а она и по сей день путешествует из дома в дом, — говорит Дурнев. — Прочтут, запишут и передадут соседу.
Бондаренко рассказывает, как они нашли «Правду». В ночь на девятое ноября над лесом кружились наши самолеты. Трубчевцы решили — сброшен десант. Пошли его искать и наткнулись на газету.
Постепенно выясняется, что Дурнев не только руководит подпольной группой в самом Трубчевске. Время от времени Алексей выходит из города и бьет противника на лесных дорогах. Недавно он со своими диверсантами подорвал пять фашистских грузовых машин с гитлеровскими солдатами.
— Мы с фюрером двойную бухгалтерию ведем, — смеется Дурнев, и в голосе его чувствуется заслуженная гордость. — Он записал, что эти вояки на фронт пошли, так сказать, заприходовал их на передовой, а мы их же в расход вывели. Только я так думаю — наша бухгалтерия вернее.
Бондаренко подходит к нему и ласково кладет руку на плечо.
— Молодчина у нас Дурнев. Полковое фашистское знамя отнял и к нам притащил… А вот с языком своим до сих пор справиться не может.
Оказывается, секретарь подпольного райкома не любит даже отдаленного намека на бахвальство.
Один за другим вступают в разговор трубчевцы.
Алексей Васильевич Савкин, начальник районной милиции, рассказывает, как 7 ноября группа коммунистов, которую возглавили он и товарищ Кузьмин, уничтожила весь вражеский гарнизон, расположившийся на ночлег в селе Радутино.
Секретарь партийной организации Николай Коротков сообщает о делах трубчевских подрывников: в день годовщины Великого Октября коммунисты-диверсанты Левкин, братья Карпекины, Шевченко, Белоусов обрушили крупный мост, построенный гитлеровцами на большаке Трубчевск — Брянск…
— Одним словом, дорогие соседи, — перебивает Короткова Бондаренко, — воевать мы начали. Теперь на очереди должна быть более значительная, более крупная операция.
Подсаживаюсь к нему и развиваю нашу мысль об организации групп самообороны в лесных селах. Бондаренко внимательно слушает. В нашу беседу включается Захар Богатырь.
— Сколько народа в лесу, Алексей Дмитриевич, пока еще ждет, примеривается, теряет попусту время. Другие, не находя руководства и организации, просто не знают, куда приложить свою энергию.
— Общими силами мы превратим Брянские леса в базу неисчерпаемых партизанских резервов, — добавляю я. — Каждое лесное село — в укрепленный пункт.
— Все это, может быть, и так, — медленно говорит Бондаренко, подходя к столу и проглядывая протокол собрания. — Может быть… Но не следует думать, товарищи, что каждый, живущий в Брянском лесу, сегодня, сию минуту готов идти в бой. Кое-кто пришел сюда просто передохнуть от первого страшного удара, прийти в себя. Он очнется, конечно, будет воевать, но не обязательно сегодня… Сколько может продержаться каждый такой укрепленный пункт? — резко обернувшись ко мне, спрашивает он. — Имейте в виду: фашистский полк идет в Трубчевск.
— Разве он еще не пришел?
— Нет, пока явились только квартирьеры.
— Тем более надо спешить с организацией групп, — говорю я и ловлю себя на том, что повторяю секретарю слова тестя Никиты о неводе, в котором запутается враг.
— Да, вы, конечно, правы, — соглашается Бондаренко. — Надо только, чтобы это движение возглавляли сельсоветы. Но не сельсоветы мирного времени, а с новой структурой, с новыми задачами и методами руководства — нечто среднее между сельским советом и военным штабом. Однако это только в лесных селах. В полевых же, мне кажется, надо пока сохранить подполье. В городах по возможности усилить его… Как вы считаете, товарищ Сабуров?
Я добавляю, что следовало бы объединить в один кулак силы райкомов, отрядов, подполья и этим кулаком ударить по райцентру или крупной железнодорожной станции. Потом снова поотрядно заниматься диверсиями, засадами, боевыми операциями. И снова массированный удар. К тому же пора разграничить места боевых действий отрядов, выделив каждому свой сектор.
— Правильно! — замечает Бондаренко. — Пожалуй, приспело время собраться представителям райкомов и отрядов, созвать нечто вроде партизанской конференции… Возьмите-ка на себя, товарищ Сабуров, подготовку всех этих вопросов и выступите с докладом на конференции. А я свяжусь с суземцами и сообщу вам место и время нашего совещания. Ладно?
Богатырь докладывает, что к нам в лес пришли три украинских отряда.
— Я думаю, их тоже следует пригласить?
— Конечно, конечно, — охотно соглашается Бондаренко. — Сталинский отряд я знаю. Боевой народ. Надо помочь им — они из сил выбились. Непременно договоритесь с ними.
Сажусь с Бондаренко за выработку тезисов моего будущего доклада. Рева отходит в сторону, и я слышу, как, удивленно разводя руками, он говорит Пашковичу:
— Ну-ну! Думал, меня никто не знает в лесу. А тут, оказывается, чихнешь, а Бондаренко слышит…
Открывается дверь, в комнату быстро входит юноша й кладет перед Бондаренко лист бумаги.
— Так срочно? — спрашивает Алексей Дмитриевич.
— Срочно, товарищ секретарь. Очень срочно.
Бондаренко читает. Я слежу за его лицом. Строгое, суровое, оно становится взволнованным и радостным.
— Товарищи! — поднявшись, громко говорит он, — Товарищи! Слушайте сводку.
«В последний час…
С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотные и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву.
Противник имел целью, путем охвата и одновременного глубокого обхода флангов фронта, выйти нам в тыл, окружить и занять Москву….
6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начавшегося наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…
В итоге за время с 16 ноября по 10 декабря сего года захвачено и уничтожено, без учета действий авиации: танков — 1434, автомашин — 5416, орудий — 575, минометов — 339, пулеметов — 870. Потери немцев… за это время составляют свыше 85 000 убитыми…»
— Поздравляю, товарищи! Москва выстояла! Москва победила!
Мы вскакиваем, жмем друг другу руки.
— Дай я тебя поцелую, секретарь! — гремит Рева, крепко обнимая Бондаренко. — А я шо казав? Ну якая дурная башка такое придумала, что фашисты могут Москву взять? Говори, якая?.. Стой, секретарь! — и Павел резко отодвигает от себя Бондаренко. — Стой! Где сводка? Давай, я ее сам побачу, сам в руках подержу.
И снова мы слышим уверенные, твердые, гордые слова:
«В результате начавшегося наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери».
И опять поздравления, объятия, поцелуи.
В землянке становится тесно. Мы выходим на воздух. Мороз. Снег. Тишина. И над заснеженным лесом уже несется нежданно вспыхнувшая песня:
Кипучая, могучая.
Никем непобедимая,
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая…
…Вечер. Сижу в доме Калинниковых. Передо мной донесения разведчиков, политруков, план моего доклада на предстоящей конференции. В доме тишина. Все куда-то разбрелись. Ходики на стене монотонно отбивают секунды. За окном изредка сухо потрескивают деревья на морозе.
Подхожу к карте, висящей на стене. Уже спустились ранние декабрьские сумерки, и приходится пользоваться электрическим фонариком. Скоро должен прийти Богатырь с командирами украинских отрядов.
Со двора доносится приглушенный говор. Скрипит снег под ногами. Шаги на крыльце. Раскрывается дверь, и на пороге появляются две незнакомые мне женщины — обе в одинаковых пальто с воротниками под обезьяну и новых серых валенках.
Несколько мгновений женщины молча стоят на пороге, потом неожиданно сгибаются в три погибели, вытягивают, как гусыни, головы и мелкими-мелкими шажками быстро семенят к столу.
Невольно выхватываю пистолет. Женщины отскакивают в угол, садятся на лавку и, тесно прижавшись друг к другу, бессмысленно и глупо смеются.
Нет, это, пожалуй, даже не смех. Это какое-то идиотское хихиканье.
— Что вам надо? Кто вы? Откуда?
В ответ все тот же мелкий сумасшедший смешок.
В сенях раздаются торопливые шаги. Одна из женщин быстро оглядывает горницу и засовывает руку за полу пальто.
— Кыш отсюда! — кричит вошедшая Петровна. — Кыш! Чтобы духу вашего здесь не было!
Женщины вскакивают и, согнувшись и хихикая, выбегают из комнаты.
— Вот несчастье какое. Уже третий раз приходят, — смущенно говорит хозяйка.
— Да кто они такие?
— Безумные. Фашисты в Погаре сумасшедший дом распустили. Все больные и разбежались по округе. Эти две уже пять дней бродят по Слободе. Вот так же тихонько войдут в избу, сядут на лавку и смеются. А говорить — не говорят: немые, видать. За эти пять дней наши слобожане ни одного слова от них не слыхали. Теперь, видишь, к нам примостились. Не иначе, как в Масловке обосновались. Ну работай, работай, Александр Николаевич. Не буду мешать…
Петровна уходит доить корову. Я снова один в доме. На сердце неприятный осадок от этого посещения. Гитлеровцы до сих пор обычно безжалостно расстреливали сумасшедших. А тут вдруг исключение?..
Нет, так дальше продолжаться не может. Мы до сих пор живем беспечно, словно никакой войны нет. Это уже моя вина: снова забыл поговорить об этом с Бородавко. Сегодня же наладим строгую охрану. Иначе к нам поистине «вали комар и муха», как говорит Рева…
Примерно через час приезжают наши долгожданные гости, во главе с Бородавко и Пашковичем шумно входят семеро военных.
Первым здоровается со мной пожилой коренастый мужчина: открытое лицо, опаленное ветрами и морозами, военная выправка, приобретенная, очевидно, долгой службой в армии.
— Командир Сталинского партизанского отряда Боровик, — коротко рекомендуется он.
Рядом с ним высокий стройный мужчина:
— Комиссар Волков.
Снова крепкие, до боли, рукопожатия:
— Командир Харьковского отряда Погорелое.
— Батальонный комиссар Сперанский.
Свободно, вразвалку, подходит плечистый бородач Воронцов, командир отряда имени Котовского, со своим комиссаром Гутаревым.
Наконец, передо мной высокий худощавый юноша.
— Радист Александр Хабло.
— Я привел товарища Хабло, — тихо говорит Пашкович. — У них связь с Большой землей. Он готов передать нашу радиограмму.
Помню, это было так неожиданно, что я не сразу пришел в себя. Хотелось двигаться, петь, обнять этого долговязого радиста. Потом уже Пашкович, смеясь, уверял, будто я нелепо шагал из угла в угол и улыбался. Может быть…
— С кем связь держите? — спрашиваю Хабло.
— С товарищем Строкачем… По поручению ЦК КП(б)У товарищ Строкач командует партизанскими отрядами на Украине.
Ну, это уж такая удача, как в сказке!..
Набрасываю текст радиограммы: организовали партизанский отряд, действуем в южной части Брянского леса, ждем указаний.
Хабло спокойно берет мою записку и уходит с ней. Его спокойствие мне кажется противоестественным…
Мы сидим за столом, как старые боевые друзья, встретившиеся после долгой фронтовой разлуки.
Боровик широко расставил ноги, оперся ладонями о колени, оглядывает нас большими, чуть выпуклыми глазами и начинает рассказывать. Говорит он спокойно, неторопливо, без тени бахвальства, хотя боевые дела его отряда заслуживают того, чтобы гордиться ими.
Все внимательно слушают Боровика. Только Воронцов с безразличным скучающим видом оглядывает комнату.
— Наш отряд был организован Сталинским обкомом партии еще в июле, — начинает Боровик. — Вошли в него добрые хлопцы: донбасские шахтеры, металлурги донецких заводов. В конце июля привезли нас в Киев, маленько подучили на семинаре, и в августе я попал на совещание — собралось примерно двадцать командиров и комиссаров таких же, как наш. новорожденных партизанских отрядов. Нас приняли секретари ЦК КП(б)У товарищи Коротченко и Бурмистенко. Они долго беседовали с нами, дали каждому отряду задания и, прощаясь, сказали: «Помните, вы полпреды партии и Советской власти».
Боровик приглаживает густые темные усы и продолжает:
— В августе за Киевом, у реки Ирпень, перешли линию фронта и попали в Малинские леса Житомирской области. Узнали, что в селе Белый Берег расположился штаб фашистского полка и в ту же ночь разгромили его. А через семь дней тем же порядком растрепали штаб второго полка: грохнули пятьдесят солдат и офицеров, уничтожили штабную радиостанцию, захватили все документы… После этого и началось.
Боровик опускает голову, задумывается на мгновение.
— Да, после этого и началось, — повторяет он. — Привязались к нам фашисты, и добрых полтора месяца мы не могли оторваться от противника: чуть ли не каждый день бои, стычки. Боеприпасы подошли к концу, в октябре мы решили прорываться через фронт, к армии. Прошли шестьсот километров — и вот мы здесь… Со мной пятьдесят бойцов, — заканчивает Боровик.
Мы с Бородавко засыпаем его вопросами: как они шли эти шестьсот километров, где и как организовывали дневки, как форсировали реки, встречали ли по дороге партизан.
— Через Днепр переправились как нельзя лучше, — отвечает Боровик. — Рабочий киевской электростанции Москалец и колхозники села Ново-Глыбово просто-напросто перевезли нас на рыбачьих лодках. Обошлось без единого выстрела… Партизан видели, конечно. Особенно на Черниговщине. Рассказывали нам, что где-то неподалеку хорошо бьется отряд какого-то Попудренко. А один старик под большим секретом сообщил мне, что прибыл товарищ Федоров, секретарь Черниговского обкома партии. «Теперь дело пойдет еще шибче», — говорил он. Правда, надо сказать, и тогда на Черниговщине мы уже чувствовали крепкое подполье…
Начинаем расспрашивать Погорелова и Воронцова.
Их отряды сформировались в Харькове из рабочих и служащих харьковских предприятий. Свою боевую страду начали в сентябре на Сумщине, пускали под откос вражеские машины, рвали телефонную связь, жгли мосты…
Командиры рассказывают о боевых делах своих отрядов, и сразу же бросается в глаза, как различны эти два человека — горячий, суетливый, все близко принимающий к сердцу Погорелов и неразговорчивый, замкнутый Воронцов.
— Когда продвигались на север, — говорит Погорелое, — впервые узнали, что в районе Путивля действует отряд Сидора Артемьевича Ковпака и его комиссара Семена Васильевича Руднева, а где-то неподалеку от них бьются Шалыгинский, Кролевецкий и Глуховский отряды.
— Все это чепуха. Сущая чепуха, — выслушав Погорелова, бросает Воронцов. — Увлекаются крупными отрядами, эффектными боями. Рано или поздно это неизбежно приведет к разгрому. Нет, партизанский отряд должен быть прежде всего малочисленным — самое большее двадцать бойцов. Примерно, как у нас, харьковчан. Диверсии надо проводить максимально дальше от своей базы. Тогда годы просидишь спокойно в лесу — никто тебя не найдет.
Долго длится наша беседа.
В конце концов выясняется, что последние дни отряды жили впроголодь, и сейчас у них нет никаких запасов. Бородавко пишет записку Ларионову, чтобы он выдал нашим гостям продукты из суземских трофеев.
— Мне ничего не надо, — говорит Боровик. — Нас полностью снабдил Трубчевский райком партии.
Передаем приглашение гостям на конференцию. Боровик и Погорелов охотно принимают его. Воронцов удивленно пожимает плечами.
— Конференция? Зачем это?..
Объединенный штаб
Возвращаюсь в Красную Слободу и сразу же окунаюсь в нашу будничную партизанскую жизнь.
Только что, выполнив задания, вернулись группы Иванченкова, Федорова, и мы с Бородавко подписываем три приказа: об итогах операций обеих групп, о разбивке каждой группы на три взвода с расчетом на будущий численный рост отряда, о назначении начальником штаба Казимира Будзиловского, того самого раненного в ногу старшего лейтенанта, который выступал на собрании в Красной Слободе. Утром, после подъема, эти приказы будут зачитаны перед строем, и в группах проведут разбор обеих операций.
Будзиловский немедленно принимается за организацию нашего штабного хозяйства — надо признаться, оно у нас с Лаврентьичем поставлено далеко не образцово.
Разрабатываем вместе формы отчетности командиров групп, договариваемся об организации боевой разведки при штабе. Рядом сидит Рева, невообразимо дымит своей трубкой и с карандашом в руке громит Гитлера. Он твердо убежден что бои под Москвой — начало конца фашистской армии. По его подсчетам, вражеские резервы на исходе, и еще до осенью будущего года мы отпразднуем победу.
Помню, расчеты Ревы не вызывали среди нас ни споров, ни возражений: мы были под впечатлением разгрома немцев под Москвой. О великой битве под стенами столицы говорила тогда вся Слобода. Председатель колхоза товарищ Гребенюк ходила из дома в дом, разносила последние сводки, принятые Ленькой Скворцовым, уверяла, что наша армия вернется в Брянский лес еще этой зимой и строго требовала:
— Готовьте, семена, бабы: весной сеять будем…
Весть о победе под Москвой быстро разнеслась по Брянскому лесу. Васька Волчков, вернувшись из Суземки, докладывал, что сведения о разгроме немецких армий проникли и в фашистскую воинскую часть, введенную в город после кражи суземского начальства, хотя командование делало все, чтобы скрыть истинное положение дела. За разговоры о боях под Москвой уже арестовано в Суземке несколько фашистских солдат. Полицейские ходят как в воду опущенные ю выпрашивают у жителей партизанские листовки, чтобы узнать правду о фронте. Только Богачев кичливо грозится не позднее как через месяц одним ударом покончить с партизанами. Около Богачева вертится Тишин. Он хвастается, что выдал старого Павлюченко, перехватив его в Буде. Сейчас Павлюченко сидит в Суземке. Ему грозит смерть. «Всю Слободу огнем пожгу, а землю себе добуду!» — твердит Тишин…
Рядом со, мной сидит Рева и мечтает:
— Ну вот, вернется наша армия, и спросят каждого из нас: «Что ты, браток, делал за это время?» И придется кое-кому покаяться, что сидел он под кустом и ждал у моря погоды. Потом вызовут Павла Федоровича Реву: «А что ты делал, землячок?» И Павел Федорович ответит…
— Погоди, Павел, погоди, — смеется Захар Богатырь. — Перед тобой непременно вызовут Ванюшку, племянника Григория Ивановича… Ну прямо-таки герой, этот Ванюшка! — восхищается Захар. — Ты только представь, Александр, такую сцену. Идет десяток седобородых стариков с лопатами, во главе их этот хлопчик. Шагает, словно боевой командир. Двенадцать пулеметов вытащил по частям из-под снега. И не просто вытащил. Соберет, почистит, смажет, непременно даст две очереди и только после этого скажет: «Принимай!» 3а последним, за «максимом», в Неруссу нырял! В прорубь… Ну так вот, расскажет обо всем этом Ванюшка, а Реву спросят: «Получал оружие от Ивана? Отчитайся, как использовал это оружие».
— А як же? Непременно спросят: Ванюшкины пулеметы — первый сорт. Ну, а Павел Федорович ответит: «Использовал, когда Трубчевск и Буду брали…» Я так полагаю, что мы еще грохнем как следует до победы. Правда, комиссар?
Неожиданно вмешивается в разговор Пашкович:
— Наш удар по Зернову и Суземке возымел свое действие: в Буду ввели полк, в Трубчевске вдвое увеличили гарнизон. Полотно железной дороги патрулируется…
В комнату входит связной от Буровихина и протягивает записку. Она немногословна:
«В Трубчевск прибыл карательный полк. Привез белые халаты, собак, лыжи. Берегитесь двух женщин — «сумасшедших»: посланы к вам маршрутницами».
Так вот, оказывается, кем были эти «безумные»… Зачем и кто направил их к нам? Только ли шпионить?..
Во всяком случае, они принесли своим хозяевам исчерпывающие сведения о нас: и в Пролетарском побывали, и в Красной Слободе несколько дней безвозбранно бродили.
Да, мы опростоволосились. Возмутительно, непростительно опростоволосились. Теперь, надеюсь, этого не повторится. Бородавко с Пашковичем выработали новую систему охраны — сложную и строгую. Мне кажется, они даже несколько переборщили в этом направлении. Но лучше уж переборщить, чем оставаться ротозеями.
Связной докладывает: проезжая через Чухрай, он узнал, что там уже побывала фашистская разведка на двух грузовых машинах и двух танкетках. Допытывались о дороге на Смилиж и Красную Слободу. Колхозники, не сговариваясь с нами, ответили именно то, что следовало ответить: о силах партизан они ничего не знают, но по дорогам ехать не советуют — все дороги заминированы. Тут же какая-то старушка вдохновенно соврала, что якобы была она в Красной Слободе, по своей дряхлости и неграмотности сосчитать партизан не смогла, но знает, что в каждой хате стоит примерно по двадцать бойцов. Партизанского оружия не видала — оно у них запрятано, однако в Слободе заметила большущее дуло на колхозной конюшне, надо полагать, орудие…
Итак, каратели все-таки прибыли.
Немедленно созываем наш «командирский совет».
Бородавко нервничает. Он утверждает, что свой первый удар фашисты обрушат именно на Красную Слободу — иначе для чего же они справлялись о дороге на Слободу, зачем в Красной Слободе так долго сидели «безумные».
Командира больше всего беспокоит, что прибывший полк специально подготовлен для действий в лесу, что перед нами опасный враг.
Слов нет, во всем этом прав Бородавко. Однако, по-моему, он не учитывает одного: в нашем необъятном Брянском лесу один полк — капля в море.
От движения по дорогам каратели немедленно откажутся, как только подорвутся на минах их первые машины. Если же встанут на лыжи и мелкими группами начнут прочесывать лес, они неизбежно растворятся в его бескрайних просторах.
Значит, надо прежде всего разгадать план врага. Для этого достаточно выдвинуть наши части на ближайшие подступы к Трубчевску: первые же шаги карателей немедленно раскроют этот план, каким бы хитроумным он ни был.
Смотрю на карту. Возможны только два направления удара: через Бороденку, что стоит у самого Трубчевска, и в обход, со стороны Суземки.
Решаем немедленно же выслать группу Иванченкова в Бороденку, а группу Федорова — в Чухрай, на случай движения противника через Суземку. Кочетков остается для прикрытия в Красной Слободе. Подрывники Шитова должны быть готовы в любой момент выступить на минирование дорог. Посланы связные к украинским отрядам и к Бондаренко. На крайний случай решено: если Красной Слободе будет грозить непосредственная опасность — вывести слобожан в наши землянки.
Первая половина ночи проходит в хлопотах и заботах: надо расставить людей Кочеткова, проинструктировать Шитова, предупредить слобожан о возможной эвакуации.
Мы ложимся спать далеко за полночь. Пашкович рассказывает о Мусе Гутаревой. Без меня она заходила в Слободу. Судя по всему, хорошо устроилась в Севске: хозяйка ее квартиры — старая учительница, дочь хозяйки служит в городской комендатуре, в той же квартире живет какой-то важный фашистский офицер.
Пашкович придает большое значение нашей точке в Севске: по его мнению, Севск стоит на важном стратегическом направлении, и сведения, собранные Мусей, пожалуй, могут пригодиться Большой земле.
Долго не могу уснуть. На сердце тревожно. Выстоит ли Иванченков — ведь он примет на себя первый удар…
Утром, еще раз проверив караулы, вместе с Захаром Богатырем уезжаю в Бороденку: оттуда до сих пор ни слуху ни духу. Нас встречает Иванченков. Он старается быть спокойным, но это ему плохо удастся: его выдают веселые искорки в глазах….
…Все началось на рассвете: из Трубчевска в лес без всякой разведки и прикрытия вышли машины за дровами. Иванченков встретил их сильным огнем. Ни одна из машин не вернулась в Трубчевск.
К полудню фашисты бросили в атаку роту лыжников. Развернувшись в цепь, она пересекла замерзшую Десну и вышла на заснеженный открытый луг, подступавший к лесной опушке. Когда гитлеровцы были метрах в двухстах от леса, Иванченков открыл пулеметный огонь. Вражеская рота залегла. Иванченков продержал ее под огнем два часа. Только немногим фашистам удалось живыми уползти обратно.
А вон там, — Иванченков показывает на правый берег Десны, — примерно часа за полтора до вашего приезда шел бой. Каратели спешно вернулись назад, в Трубчевск. Прямо-таки на рысях мчались…
— Значит, и Бондаренко всыпал им? — смеется Богатырь.
Иванченков не успевает ответить.
— Какая-то женщина идет, — докладывает боец.
Это Мария Кенина явилась из Трубчевска с донесением от Буровихина.
— Каратели пришли вчера утром, — рассказывает она. — Заняли школы. Собак разместили в классах. Все стены коридоров заставили лыжами. Мины укладывали прямо на улице, штабелями, как дрова. Буровихин все время проводит с комендантом: такие друзья — водой не разольешь. Мне поручил считать карателей. Да разве это можно? Как мошкара, вьются по всему Трубчевску. Сегодня с утра они дважды выходили в бой. И дважды их колотили. Последний раз с правого берега не меньше тридцати раненых привезли… Ко мне на минуту забежал Буровихин и велел идти к вам. Сам он задерживается. Сказал: «Один узелок хочу развязать». Передать велел, что комендант и фашистский полковник ругаются так, что вот-вот подерутся. Полковник кричит: разведданные коменданта ни к черту не годятся, его подвели, комендант ответит за потери. Комендант же кричит, что каратели не умеют воевать…
Приехал капитан Новиков. Он, как всегда, подтянут.
— Разрешите обратиться, товарищ комиссар. Доставил полковой и два батальонных миномета. Три дня с Григорием Ивановичем по лесу бродили… Ну и старик! Снегу по колено, а он словно летом по дорожке шагает — не угонишься. Будто по своему родному дому ходит. Найдет какую-то ему одному известную примету — сломленную ветку или зарубку на дереве — и приказывает: «Копай!» Ни разу не ошибся. Оказывается, он разобрал минометы и рассовал части по лесу… Собрали их, смазали, даже опробовали, и вот… — Новиков с гордостью показывает свое хозяйство. — К бою готовы, товарищ комиссар!
— Готовы? — переспрашиваю я. — А ну-ка два залпа по казармам в Трубчевске!
С воем летят первые партизанские мины через Десну. Трубчевск молчит.
Еще залп. В городе вспыхивает пожар. Густой дым поднимается над Трубчевском. Слышны беспорядочные одиночные выстрелы.
Спускаются сумерки. Над городом стоит зарево. Выстрелы смолкли. Тишина.
На рассвете, оставив Иванченкова и Новикова в Бороденке, возвращаюсь в Слободу.
В Слободе меня дожидаются Бородавко, Пашкович, Рева. Начинаю рассказывать им о бое с карателями, но Лаврентьич перебивает меня.
— Погоди, комиссар. Знаем. Читай, — и протягивает бумажку.
«Поздравляю с победой. Каратели уходят из Трубчевска. Конференция открывается 18 декабря в поселке Нерусса.
Бондаренко».
— А теперь вот это читай.
Смотрю на лист бумаги, чувствую, как руки дрожат, но не в силах унять эту дрожь. Буквы прыгают перед глазами.
«Ваши действия одобрены. Все мероприятия, связанные с расширением и активизацией партизанской борьбы, проводите смелее. Давайте больше предложений. Желаю успеха.
С приветом Строкач».
Перечитываю еще и еще раз, словно хочу окончательно увериться, что это не сон, и я правильно понял смысл радостной весточки с Большой земли.
«Ваши действия одобрены… Желаю успеха… Строкач…» Значит, стоим на верном пути…
Поднимаю глаза. На меня взволнованно смотрит Богатырь.
— Дождались, Александр!
Ранним утром, когда солнце еще не поднялось над горизонтом, и все тонуло в предрассветной морозной мгле, мы с Богатырем и Пашковичем подъезжаем к дому Клавы — единственному уцелевшему дому на разоренном разъезде Нерусса. Сегодня здесь должна открыться партизанская конференция.
Нас встречает Паничев — член бюро Суземского райкома, и ведет в «зал заседаний». Небольшая комната, освещенная керосиновой лампой. Два стола, сдвинутых вместе. Неизвестный мне человек покрывает их бумагой и раскладывает тетради и карандаши против каждого стула.
— По всем правилам готовитесь, — улыбается Богатырь.
— А почему бы не так? Дороги занесены снегом. Кругом заставы. Прошу располагаться и чувствовать себя как дома.
Приезжают Алексютин, Воронцов, Погорелов, Бондаренко.
— Поздравляю, товарищ Сабуров, с подкреплением! — здороваясь со мной, говорит Бондаренко.
— Подкреплением? Каким? — недоумеваю я.
— Вчера виделся с Боровиком, Погореловым, Воронцовым. Они решили остаться в Брянском лесу. Я не возражал… Может быть, вы против? — и Алексей Дмитриевич хитро и радостно улыбается.
— Нет, возражений у меня нет, — смеюсь я к крепко жму ему руку.
В комнату входит Егорин и укрепляет на стене красное знамя. На нем золотом вышито: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И голоса сразу смолкают. Все встают и молча смотрят на это родное, близкое, каждой складочкой знакомое знамя. Кажется, сюда, на этот глухой разъезд, затерянный среди снегов, партия прислала его, чтобы помочь нам и еще раз напомнить о долге перед Родиной, народом, армией.
Хлопает дверь. На пороге Боровик. Он быстро оглядывает комнату и на мгновение замирает, увидев красное знамя. Потом, ни с кем не поздоровавшись, быстро подходит к нему. Вытянувшись по-военному, он молчит, но, кажется, всем сердцем своим рапортует партии.
— Откуда знамя, Егорин? Откуда? — со всех сторон несутся вопросы.
Егорин улыбается.
— Оно всегда было, есть и будет с нами, товарищи! — уверенно и твердо говорит он.
К Паничеву подходит военный и тихо докладывает: все приглашенные прибыли. Мы усаживаемся за стол.
— Товарищи! — начинает Бондаренко, председатель нашей конференции. — На повестке один вопрос: взаимодействие партизанских отрядов и подпольных организаций. Докладывает комиссар военного партизанского отряда товарищ Сабуров.
Я говорю о том, что призыв партии создать в фашистском тылу невыносимые условия для врага должен лечь в основу нашей партизанской деятельности.
Что мы сделали до сих пор? Чего мы добились?
Прежде всего доказали врагу, что он не может удержать занятую им территорию только силами полиции и старост — эта мразь, предоставленная самой себе, ничто перед гневом народа.
Мы доказали, что можем заставить врага снять из лесных сел свои мелкие гарнизоны и сконцентрировать их в районных центрах для защиты комендатуры, складов, своего престижа, наконец.
Этим мы уже вынудили фашистов отдать нам десятки лесных сел. Теперь даже буренка сама не придет по приказу коменданта — ее надо брать силой. Или отказаться от нее.
Больше того. В ожидании нашего очередного удара коменданты в райцентрах не могут послать на фронт ни одного солдата своего гарнизона. Наоборот, они воем воют, требуя подкреплений.
Та же картина и на коммуникациях. Враг понял: его поезда и машины не смеют безнаказанно ходить по нашим дорогам, и отныне фашисты вынуждены охранять их.
Пусть мы еще очень мало уничтожили живой силы противника, мало вывели из строя его техники. Пусть пока из-за наших операций ни один фашистский солдат еще не снят с переднего края. Но мы уже крепко приковали к себе сегодняшние гарнизоны в райцентрах. И это — наша посильная помощь фронту.
Слов нет, все сделанное нами еще очень незначительно. Только первые шаги, разведка боем. Но она говорит о том, что мы на верном пути.
Каким же должен быть наш план на будущее?
Прежде всего массированные удары по жизненно важным центрам противника — по районным городам, по основным коммуникациям. Эти удары должны преследовать двоякую цель, вывести из строя как можно больше живой силы и техники врага и заставить его концентрировать в тех же райцентрах, на тех же коммуникациях все большие и большие гарнизоны.
Как можно чаще наносить врагу мелкие удары, чтобы каждый день, каждую минуту он чувствовал: мы рядом. И ждал возмездия, нервничал, метался.
Смело расширять радиус наших боевых действий. Выходить как можно дальше за пределы нашего, пока еще незначительного, района операций. Пусть всюду, где побывали наши диверсанты, где был поставлен под удар райцентр, враг ждал наших новых ударов и снова и снова увеличивал свои гарнизоны.
Наконец, во всех лесных селах организовать вооруженные группы. Превратить каждое село в крепость. Угодно врагу поживиться колхозным добром — пусть шлет в лес относительно крупную воинскую часть, заранее зная, что ей неизбежно придется вступить в бой.
Короче — вот наша задача: с каждым днем расширяя район наших операций, с каждым днем наращивая наши удары, выводить из строя все больше живой силы и техники врага, создавать ему невыносимые условия на все большей территории, оттягивать на себя все большие вражеские силы. И пусть тогда фашисты сами выбирают: или отдают нам Брянский лес или шлют сюда дивизии с фронта.
— А вдруг пришлют? — бросает вопрос Воронцов.
— Как вам известно, Гитлер уже попробовал послать сюда полк, — отвечаю я. — А что вышло? Мы намылили ему холку. При этом фашистам не удалось даже войти в лес. Но прежде чем выступать против партизан, врагу придется организовать надежную оборону своих объектов от партизан хотя бы райцентров, складов, станций, железных дорог… Вы пробовали, Воронцов, прикинуть, во что это выливается, если взглянуть широко, не в масштабах нашего леса, а в масштабе всей временно оккупированной территории?
Враг занял больше тысячи райцентров, примерно две тысячи железнодорожных станций. Допустим, фашисты поставят в каждом райцентре, на каждой станции по батальону, хотя, как вы знаете, батальон ни в какой мере не убережет их от удара. Каков же получится итог? Попробуйте прикинуть на досуге. К тому же…
— Погодите, товарищ Сабуров, — перебивает Бондаренко. — Это стоит того, чтобы подсчитать… Итак, три тысячи точек по батальону…
— Железнодорожные мосты не забудь, — бросает Боровик.
— Ладно. Пусть для начала останется три тысячи. — Бондаренко считает в уме. — Да ведь это же больше двухсот дивизий? Экая махина!
— И вся эта махина только против нас, грешных? — иронически замечает Паничев.
— Отнюдь нет — отвечаю я. — Свет на одних нас клином не сошелся. Вам прекрасно известно, Паничев, хотя бы из сводок, что партизаны бьются под Ленинградом, под Москвой, в Белоруссии. Здесь, среди нас, сидят живые свидетели партизанской борьбы на Черниговщине, где сам секретарь обкома поднимает народ. Погорелов рассказывал, как борется Ковпак на Сумщине — о нем там уже весь народ говорит… Нет, Паничев, мы далеко не одни. И в этом наша сила. Великая сила. Но пока наша слабость в том, что каждый отряд действует вразброд, без связи друг с другом. Мы частенько залезаем в секторы своих соседей, путаем их карты, мешаем им. В разведке мы сплошь и рядом ломимся в открытую дверь и тратим время, энергию, людей, чтобы узнать то, что давным-давно известно соседям. Это снижает эффективность борьбы, сужает размах наших операций. И как раз в тот момент, когда мы должны смело выходить на широкий оперативный простор… Мне кажется, пришла пора, товарищи, организовать единый партизанский штаб. Он будет координировать действия отдельных отрядов, объединять разведку, разрабатывать и проводить крупные совместные операции и, если потребуется, смещать и назначать партизанских командиров. Но этим ни в какой мере не ликвидируется самостоятельность отрядов. Наоборот. Вне объединенных операций каждый отряд вправе действовать самостоятельно, но в пределах того сектора, который будет выделен ему…
— Погодите, погодите, — перебивает меня Воронцов. — Это уж слишком…
— Что тебе не нравится, товарищ Воронцов? — спрашивает Бондаренко.
— Все не нравится. Кто поставил меня во главе моего отряда? Харьковский обком партии. Так кто же, кроме него, посмеет сместить меня? Никто! Пойдем дальше. Обком партии наметил партизанскую тактику: действовать отдельными мелкими группами с сохранением строгой конспирации. Мне же предлагают объединиться с другими отрядами, выйти на открытую борьбу и этим расконспирировать себя. Разве это не ревизия решений обкома? Она неизбежно приведет к гибели наших отрядов. И никто не заставит меня участвовать в операции, даже намеченной штабом, если я считаю ее заведомо обреченной на неудачу. Нет, уж лучше я сам, по моему скромному собственному разумению выберу себе операцию… Теперь о секторах. Мне обещают выделить сектор: сражайся, мол, от этой сосны вот до этой березы. А если я убью фашиста в пяти шагах от березы за пределами моего сектора? Что тогда? Штаб снимает меня с командования отрядом? Глупость! Мой сектор — вся оккупированная территория. И я буду воевать там, где сочту для себя удобным и выгодным… Я против штаба, против объединения, против секторов.
— Ну это ты слишком, — поднимается Бондаренко. — Допустим, тебе и предлагалось тогда действовать отдельными мелкими группами. Однако в том-то и великая сила нашей партии, что она нигде и никогда не поклонялась мертвой догме, нигде и никогда не жила по раз и навсегда выработанному трафарету. Всякий раз партия принимала решение, исходя из обстановки. Сейчас эта обстановка в корне изменилась. Она не похожа на ту, что была, когда Воронцов переходил фронт. И мы были бы не коммунистами, а начетчиками, если бы не учитывали этих разительных изменений… Нет, Воронцов, не догма и не трафарет, а победа над врагом — вот непреложное веление партии. И мы заставим каждого подчиниться этому велению и не остановимся перед тем, чтобы призвать к порядку тех, кто будет продолжать идти не в ногу с партией… Ну, товарищи, кто просит слова?
Первым выступает Боровик.
— Мне кажется, правильно поставлен вопрос: надо заставить врага перейти от наступления к обороне. И мы тем скорее добьемся этого, чем скорее объединимся.
Боровик встает, взволнованно проходит по комнате и останавливается против Воронцова.
— Вот ты ссылаешься на партию, на ее указания. Но разве партия учила тебя воевать в одиночку? Разве партия тысячу раз не указывала тебе, что вся наша сила в единении с народом, в служении интересам всего народа, всей страны? А ты хочешь замкнуться в скорлупе крохотного законспирированного отрядика, лишь бы только не лишиться своей призрачной, никчемной самостоятельности. Нет, Воронцов, это не партизанская борьба. Это партизанщина, которая рано или поздно приведет тебя к гибели. И к тому же к бесславной гибели… Я за штаб, товарищи, за удары всей мощью объединенных отрядов, за самостоятельные действия в намеченных секторах. Это заставит каждого сражаться не там, где он хочет, а там, где надо для общего дела. И я за право штаба делать, быть может, суровые, но необходимые выводы по отношению к каждому из нас.
— Прав товарищ Боровик, — выступает Пашкович. — Пора сражаться не там, где хочется, а там, где надо нашей армии. Мы в громадном, неоплатном долгу перед ней. Она приковала к себе германские полчища, она дала нам возможность оглядеться, собраться с силами. Пора расставаться с кустарничеством и включаться в общий единый план борьбы.
Богатырь говорит о роли подполья в партизанской борьбе. Захар считает, что оно ни в какой мере не вправе ограничиваться только вопросами пропаганды среди населения. Подполье должно органически включаться в боевые операции, хотя бы прежде всего обеспечением выходов к объектам боевых и диверсионных групп.
— Пусть наши диверсанты уйдут даже на сотню километров от своей основной базы, — говорит Богатырь. — Но они должны идти спокойно: подполье обязано проложить им трассу, подвести их к объекту, обеспечить проведение операции на этом объекте. И еще. Если мы пойдем на объединение — а мы должны пойти на него — надо централизовать и усилить политико-массовую работу среди личного состава отрядов. Каждый партизан должен понять значение объединения сил.
Выступают Погорелов, Алексютин, Паничев. Каждый вносит свое — конкретное, деловое.
Наконец, поднимается Бондаренко.
— Мне кажется, вопрос ясен, товарищи. Общая линия развертывания нашей боевой деятельности, необходимость новой организационной структуры, о которой здесь шла речь, не вызвали существенных разногласий. Разве только у Воронцова. Полагаю, и он, подумав, согласится с нами.
Итак — объединенный штаб, руководящий совместными операциями, самостоятельные боевые действия отрядов в намеченных секторах с предварительным, конечно, предупреждением о них соответствующих райкомов партии, усиление подполья, подчиненного требованиям боевых операций, организация вооруженных групп в лесных селах… В каждом освобожденном от фашистов селе мы обязаны утвердить Советскую власть и организовать боевые группы. Советские села сольются в советские районы. И весь Брянский лес превратится в сплошной советский партизанский край.
Я отчетливо вижу, друзья, как боевые группы партизанских отрядов, объединенных единым командованием, уходят на юг и на север, на восток и на запад рвать мосты, пускать под откос эшелоны, громить гарнизоны — расширять наш советский партизанский край, делать все возможное, чтобы своими действиями способствовать успехам нашей армии на фронте, чтобы командование Советских Вооруженных Сил рассчитывало на нас как на верных боевых помощников. Ни на минуту мы не должны забывать, что наша основная задача, святая обязанность — вместе со всем советским народом добиваться победы над врагом, создавать оккупантам невыносимые условия на советской земле.
А сейчас, товарищи, приступим к выборам штаба.
Командиром объединенного отряда выбирают меня, начальником штаба — члена Трубчевского райкома Ивана Абрамовича, комиссаром — Захара Богатыря.
Снова поднимается Бондаренко.
— Мы немедленно доложим о наших решениях Большой земле. Не думаю, чтобы они встретили коренные возражения. Но как бы серьезно нас ни поправили, важно одно: с этого момента мы уже не одиночки — наши боевые дела включаются в единый, мудрый, победный стратегический план советского командования. Позвольте же с этим поздравить вас, товарищи.
Как боевая клятва, звучат на выжженном заснеженном разъезде слова «Интернационала».
Выходим из дома Клавы в сумерки. Разъезжаемся в разные стороны до новых боевых встреч.
Конец монархической «партии»
Всего пять дней отделяют нас от нового 1942 года. С Богатырем и Ревой мы возвращаемся от Саши Хабло, радиста отряда Погорелова, и говорим о великом переломе на фронте после боев под Москвой. Сводки по-прежнему сообщают о продолжающемся продвижении нашей армии, об освобожденных городах, о взятых трофеях и о невиданном подъеме, охватившем страну, когда от края и до края разнеслась по ней весть о победе под Москвой.
По-прежнему жива добрая советская традиция: победами провожать старый год, победами встречать новый. И на этот раз, как всегда, молодой год подходит к нам под знаком хороших предзнаменований.
Легко и радостно мечтается в тихом заснеженном лесу.
К началу нового года все лесные села превратятся в укрепленные пункты, куда будет заказан вход врагу. В январе силами объединенных отрядов мы нанесем последовательно три удара — по Трубчевску, Суземке, Буде. На добрую сотню километров от основной базы разойдутся группы наших диверсантов и оседлают вражеские коммуникации…
Впереди раздается чуть слышный петушиный крик, вьется дымок над белыми кронами сосен: скоро Красная Слобода.
Неожиданно в стороне от дороги, в снегу, у густой старой ели, вырастает Бородавко. В руке у него автомат. Проваливаясь по колено в глубоких рыхлых сугробах, он спешит к нам. Что-то случилось.
Волнуясь, Лаврентьич рассказывает, что сегодня на рассвете вражеский отряд напал на Красную Слободу, начал жечь село. Бородавко вынужден был отойти…
Подходят Кочетков, Донцов, Ларионов, и картина постепенно проясняется.
Это Тишин глухими тропами провел из Суземки в Слободу отряд карателей. Наши обнаружили их, когда те уже были в селе. Лаврьентьич, опасаясь быть отрезанным от леса, приказал отступить. Донцов, Ларионов и с ними несколько бойцов то ли не слышали приказа Бородавко, то ли не могли выйти из села — этого так и не удалось установить. Во всяком случае они остались, завязали бой, и гитлеровцы, потеряв убитыми четырех солдат, скрылись в сторону Денисовки. В Слободе ими сожжен один дом…
Как обухом по голове, ударяет меня это известие.
Тишин осмелился с маленькой группой в тридцать солдат ворваться в нашу Слободу. Мы отступили. Мы позволили ему сжечь дом… Что из того, что он выгнан из Слободы? Но он был в ней. Это известие разнесется по лесу. Оно подорвет веру в наше дело. О какой операции против райцентра, о какой организации групп самообороны может идти речь, когда мы не в силах защитить даже нашей основной базы, в которой стоит боевая группа во главе с командиром отряда?
Надо немедленно же ответить контрударом. Это должен быть удар наверняка. И к тому же такой, который заставит забыть наше поражение в Слободе. Это должен быть сокрушительный удар по Суземке. Именно по Суземке,. откуда явились бандиты…
Лежу на диване в доме Григория Ивановича в Челюскине и с нетерпением жду возвращения разведчиков. В комнате тесно и шумно. Здесь Бородавко, Богатырь, Егорин, Паничев, Погорелов, Рева. Идет горячий, взволнованный спор.
Паничев настаивает завтра же, не откладывая, в лоб ударить по райцентру.
— У нас выгодное положение, Сабуров, — указывает он. — Инженерно-техническая часть, занимавшая Суземку, только что покинула ее. Со дня на день ожидается прибытие какой-то изыскательской партии: фашисты решили срочно восстановить мост через Неруссу и магистраль Киев — Москва в сторону Брянска. Сейчас в Суземке только крупный отряд головорезов — полицейских Богачева и всего лишь с десяток фашистских солдат… Завтра же мы должны разгромить их. Иначе нам и носа нельзя показывать в села.
— Черт его знает, — задумчиво говорит Егорин. — А вдруг они вызовут подкрепление, и наша операция сорвется? Как бы еще больше не опозориться?
— Яке тут может быть подкрепление? — горячится Рева. — Пока они соберутся, мы уже будем в Суземке.
Бородавко молчит. Он явно обескуражен событиями в Красной Слободе и тяжело переживает свой поспешный отход. Мне предстоит сегодня же поговорить с ним. Это будет тяжелый разговор, но он неизбежен.
Григорий Иванович шагает по тесной накуренной комнате и хриплым басом твердит:
— Проучить… Проучить немедля…
У меня уже намечен план операции. Уверен: при всех обстоятельствах мы ворвемся в Суземку. Но сумеем ли захватить всю полицейскую шайку? При первой же тревоге она легко уйдет в Буду и вернется с подкреплением. Что мы будем делать в этом случае? Держать оборону? Бессмысленно. Уходить? Нелепо и позорно… Нет, мой план никуда не годится. Надо непременно захватить их врасплох, сразу же зажать в кулак, чтобы ни один полицейский не мог вырваться из Суземки.
Короче: операция должна быть разработана так, чтобы даже при учете всех возможных неблагоприятных обстоятельств нам был бы гарантирован полный успех.
И еще: наша операция должна быть молниеносной. В нашей обстановке скоротечность боя — первое и обязательное требование к плану операции. Пусть мы истратим день, даже два на разработку этого плана, но сама операция обязана проходить быстро, максимально быстро.
Итак, бить наверняка, бить молниеносно — вот непременные условия победы.
Нет, пока мой план — никудышный план…
— Скажи, командир, як же ты из Слободы драпал? — неожиданно слышится насмешливый голос Ревы.
— А откуда я знал, что у него только тридцать бандитов? — мрачно отвечает Бородавко, — Думал, чем людей понапрасну мерять, лучше отойти, собраться с силами и, пока он будет возиться в Слободе, окружить и уничтожить. Зачем же зря на смерть идти?.. Да, в конце концов, какое тебе дело? Я не обязан отчитываться перед тобой, — сердито бросает Игнат Лаврентьевич.
— А слобожане, по-твоему, не люди? — возмущается Паничев. — Ты думал о том, что, уходя из Слободы, оставляешь колхозников на смерть?
— Нет, ты скажи, Лаврентьич, як же так? — пристает Павел.
— Замолчи, Рева! — резко обрываю я. — Товарищи, прошу вас уйти из комнаты: мне надо поговорить с командиром…
С минуту после ухода товарищей Бородавко молча сидит у стены, потом подходит ко мне и кладет мне руку на плечо.
— Ну, комиссар, давай говорить начистоту. Без обиняков. Так, чтобы ничего между нами недоговоренного не осталось… Помнишь Зерново? — взволнованно продолжает он. — Помнишь, как я тебе передал командование? Конечно помнишь! Почему я это сделал?
— Мне казалось… — начинаю я.
— Нет, погоди, сначала я скажу, — торопится Бородавко. — Ты только пойми меня правильно… Человек я тогда был новый. Операцию разрабатывал ты. Ну я и решил, что тебе и карты в руки… Нет, нет, погоди! Я знаю, что ты скажешь. Ты спросишь: «Почему не сделал этого раньше? Почему тянул до последнего?» Да, здесь моя ошибка. Думал — справлюсь. Думал — по силам мне будет. И только у самого полотна, понимаешь, комиссар, вдруг стало ясно: нет, уж лучше пусть он командует… То есть ты… Военный. Опытный. Молодой. Так для дела будет лучше… Много я думал об этом, Александр Николаевич. Ночи не спал. Мучился. И теперь скажу тебе прямо: в Зернове я был прав. Прав! Не смел я рисковать первой операцией… Не смел! Хоть и нелегко мне было передать тебе командование. Ой как нелегко… Нет, тогда я был прав. И только в одном сглупил, смалодушествовал, что ли: не сказал этого раньше, еще тогда, когда в бараке были, до операции. Ну вот… Теперь ты говори, комиссар.
— Согласен с тобой, Лаврентьич. Надо было сказать раньше. Ну да все это уже быльем поросло и не так уж важно.
— Понимаю. Важнее другое. Во сто крат важнее, — перебивает Бородавко. — Это я про Слободу говорю… Да, отступил. Бросил село. Но почему? Шкуру свою спасал? Нет! Нет! Верь, комиссар, ни на минуту, ни на секунду этой мысли у меня не было!.. Хотел людей спасти, от ненужной смерти уберечь. А получилось иначе. Позорно, глупо получилось. Чуть было все село не отдал на разграбление…
Бородавко замолчал.
— Ну так вот, — наконец тихо продолжает он. — Хочу снять, с себя командование. Вижу — не под силу мне. Опыта нет. Военного опыта. Да и стар, видно… Тяжело мне это говорить. Еще тяжелее сознавать. Но не хочу, не могу губить дело из-за собственного честолюбия, из-за дурацкого гонора. Не могу… Давай договоримся, как бы это сделать получше..
Не сразу отвечаю Бородавко: он застал меня врасплох.
— Нет, Лаврентьич, — наконец говорю я. — Мне кажется, сейчас этого нельзя. Именно сейчас. Мы слишком молоды — отряд еще не оперился как следует. А тут эта неудача в Слободе. Как бы бойцы не потеряли веры в самих себя, узнав о том, что командир сменен: этот налет Тишина на Красную Слободу может вырасти в их глазах бог знает в какое поражение. Да и народ так же оценит твой уход… Нет, именно сейчас этого нельзя делать. Пусть пока все останется так, как есть. Мы с Будзиловским возьмем на себя разработку операций, может быть, даже командование в бою. За тобой же останется общее руководство отрядом, связь с народом, организация групп самообороны… Да мало ли у нас с тобой хлопот и забот!.. Нет, Лаврентьич, пока оставим все по-старому. Дальше время покажет. Виднее будет. Может, все и утрясется.
— Ты думаешь? — и в голосе Бородавко радостные нотки. — Если бы ты знал, комиссар, как хочется верить в это! В силы свои верить!.. Ну, не буду тебе мешать. Трудись. Надо так ударить по гадам, чтобы небо им в овчинку показалось. Спасибо, Александр.
Он крепко жмет мою руку и быстро выходит из комнаты.
Мы втроем — Будзиловский, Кривенко и я — сидим за разработкой плана операции.
Григорий Иванович по-прежнему шагает из угла в угол.
— Ты обязан ударить, комиссар. Немедля обязан, — упрямо повторяет он.
— Как ударить?
Передо мной на столе лежит карта и план Суземки. Я веду бойцов по болотам, полям, перелескам, которые сейчас засыпаны снегом. Пытаюсь ворваться в город с юга и севера, с востока и запада. Подчас мне кажется, что найдено решение, но через пять минут Будзиловский без особого труда разбивает его, и я опять начинаю сызнова.
— Нет, Григорий Иванович. В лоб бить нельзя — упустим.
— Значит, надо перехитрить. А раз надо — можно. Давай вместе думать.
И снова ведем мы бойцов перелесками, болотами, оврагами. Разбиваем их на группы. Пытаемся с разных сторон проникнуть в город… Безнадежно: враг неизбежно ускользнет, бой затянется…
Остается ждать разведчиков: быть может, их сведения подскажут правильное решение…
Открывается дверь, и в комнату входят Пашкович и Буровихин.
— Прости, комиссар. Важные известия… Докладывай, Василий.
Буровихин рассказывает, как он явился в Трубчевск, как предъявил коменданту свое брянское удостоверение, и как комендант томил его сутки, очевидно, запрашивая Брянск. Потом сразу же переменил отношение, стал предупредительным, ходил с ним вместе в парикмахерскую, угощал обедом, а затем ни с того ни с сего заговорил о том, что в районном городке Локте организуется «национал-социалистическая партия всея Руси», что ядро этой партий составляют царские офицеры-эмигранты во главе с каким-то Воскобойниковым — он же Инженер, он же Земля — и что в связи с этой партией им, Буровихиным, интересуется одно «важное лицо».
Это «важное лицо» оказалось фашистским чиновником. Он обстоятельно расспрашивал Буровихина о Сарепте, о Ленинграде, о тех обстоятельствах, при которых Василий попал в плен, и, оставшись, очевидно, довольный опросом, дал ему поручение.
Буровихин должен отправиться в Севск. Севский комендант свяжет его с Воскобойниковым. От Буровихина пока требуется одно: войти в доверие к руководству партии и тактично узнать, нет ли у Воскобойникова родственников в Америке. Чиновник предупредил, что, возможно, Буровихин услышит в Локте высказывания, которые не совсем будут соответствовать его, Буровихина, естественному уважению перед величием и задачами германского рейха, но пусть пока он смотрит на это сквозь пальцы и обо всем докладывает лично ему…
Помню, тогда, в Челюскине, мимо моего сознания прошел этот рассказ: все мысли были в Суземке. Я поручил Пашковичу заняться Буровихиным, а мы снова засели за план операции.
В комнату шумно входят Богатырь и Паничев. Они принесли только что полученные данные от суземских разведчиков:
— Завтра утром Богачев созывает в комендатуре совещание всего командного состава. Он задумал под видом партизан подобраться к нам и уничтожить одним ударом…
— Под видом партизан? — переспрашиваю я, и в голове уже мелькает новая, неожиданная, пока еще не вполне оформившаяся мысль. — Завтра утром совещание?
— В восемь часов утра.
— Очень хорошо… Вот в этот час мы и пожалуем к ним…
— Погоди, погоди, Александр, — перебивает Богатырь. Он очевидно, начинает понимать мой замысел. — Но ведь в восемь часов уже светло. Нас заметят.
— А я и не собираюсь скрываться. Мы пойдем открыто. Пусть видят. В этом весь смысл…
Примерно через час приходит Кенина из Суземки. Она подтверждает сведения о завтрашнем утреннем совещании в комендатуре и добавляет важную для меня деталь: в Суземке распространился слух, будто какой-то полицейский отряд прошел на Коллины ловить партизан.
— Это они с отрядом Боровика спутали, — смеется Паничев. — Он как раз в это время возвращался с операции.
С кем бы они ни спутали, но это именно то, чего не хватало в моем плане: внезапности, полной гарантии успеха.
Срочно созываем командирский совет. Докладываю план операции. План принят. Три отряда — наш, Суземский и Погорелова — выступают на исходное положение.
Рассвет застает нас в поселке Побужье. То здесь, то там вспыхивает и замирает приглушенный разговор. Еле слышно ворчит Джульбарс, громадная служебная овчарка, подаренная нам в Черни. Нетерпеливо бьет копытами Машка. В километре от нас — занесенная снегом, спящая Суземка.
Сегодня необычный вид у нашей группы. Восемнадцать партизан одеты в немецкую военную форму. Это — «конвой». Он поведет двух «пленных партизан» — двух исконных суземцев: работника военкомата Ивана Белина и народного судью Филиппа Попова.
«Пленным» завязывают за спину руки, завязывают так, чтобы в любой момент они могли сами легко освободиться от веревок. Автоматы, конечно, отобраны, но «пленные» настойчиво требуют оружия, и в карманы им кладут пистолеты и гранаты.
В розвальни, запряженные Машкой, Иванченков ставит ручной и станковый пулеметы, тщательно закрывает их сеном и усаживается в качестве ездового.
Это первая группа — тот «полицейский отряд», который открыто, не скрываясь, поведет «пленных партизан» в комендатуру Суземки, где сегодня утром Богачев открывает совещание.
Вторая, основная, группа во главе с Бородавко, Погореловым, Паничевым и Егориным под защитой железнодорожного полотна скрытно пойдет к сожженной станции Суземки. Лишь только раздастся наш первый выстрел, эта группа должна немедленно же выброситься к комендатуре…
На небе одна за другой гаснут звезды. Чуть брезжит восток. Основная группа бесшумно скрывается за насыпью. Пора и нам. По широкой разъезженной дороге мы трогаемся в путь прямо в логово врага.
Все заранее разработано и оговорено до мельчайших деталей. Беспокоит одно — как бы еще до комендатуры не опознали кого-нибудь из нас. Но Паничев уверил меня: в Суземке известны только наши «пленные». И все же тревога не проходит…
Впереди вырастает город. Первые дымки появляются над крышами и отвесно поднимаются в тихом морозном воздухе.
Последний раз повторяю Богатырю: он должен следить, чтобы, проходя по суземским улицам, «конвойные» ругали и били наших «пленных».
Первый дом городской окраины. Перед нами стоит полицейский — плотный бородатый мужик с карабином в руке. Он внимательно вглядывается в нашу группу…
— Белин! — неожиданно кричит полицейский, узнав «арестованного». — Попался, мерзавец!
Белин поднимает голову, невольно сдерживая шаг.
— А ну, пошевеливайся! — и Кочетков толкает его прикладом в спину.
— Стой! Погоди! — полицейский даже наклоняется вперед — так старается он получше разглядеть нас. – Иванченков? Ты?
Чувствую, как инстинктивно рука крепко сжимает рукоятку пистолета в кармане.
— Твоя работа? Где поймал? — допытывается полицейский.
— Приходи сейчас в комендатуру, и тебе работа найдется, — небрежно бросает Иванченков.
На этот раз пронесло. Но как трудно пройти мимо предателя и пальцем не тронуть его…
Идем по улице. Из калиток выходят суземцы и молча смотрят на нас.
Вот группа женщин. Одна из них, узнав, видно, «арестованных», шевелит губами, к я скорее понимаю, чем слышу ее слова: «Сыночки, родимые».
Дряхлый седобородый старик. Опершись на длинную суковатую палку, он стоит у ворот, из-под насупленных бровей в упор смотрит на нас, и я физически чувствую ненависть в его взгляде.
Неожиданно из-за угла выбегают двое мальчишек и, увидев нас, удивленно замирают на месте. Мы с Богатырем почти вплотную проходим мимо них, и я слышу горячий мальчишеский шепот:
— Белина стрелять ведут, гады.
— Молчи, Санька. Сейчас что-то будет…
Каким чутьем, каким шестым чувством мог разгадать нас этот малыш?
Уже видна комендатура — длинное мрачноватое здание. Чуть поодаль к забору привязаны лошади, запряженные в розвальни и нарядные высокие сани. Во дворе шумно прогревается автомобильный мотор.
Сквозь задернутые морозным узором оконные стекла видны прильнувшие к ним лица. На крыльцо выскакивают военные — они без шапок, в одних кителях.
— Поймали! Белин!.. И Попов тут же! — несутся возбужденные голоса. — Сейчас поговорим с вами!
Наша колонна уже вытянулась против окон комендатуры. Иванченков разворачивает Машку, сбрасывает сено с пулемета…
— Огонь!
Гранаты летят в окна. Жалобно звенит стекло. На высоких нотах заливаются автоматы. Полоснул по окнам станковый пулемет. Мимо проносится серая в яблоках лошадь, волоча по снегу опрокинутые сани. На крыльце лежат трупы убитых полицейских. Кочетков с группой бойцов бежит во двор — окружает здание.
Оглядываюсь назад. Со стороны станции по переулку спешат наши. Вот Бородавко, Паничев, Егорин. Коренастый Ларионов еле сдерживает на поводке рвущегося вперед Джульбарса.
Иванченков уже занял выгодную позицию: его пулемет прикрывает дорогу, ведущую из Суземки на Буду. Врагу не уйти.
Наши подбегают к комендатуре. Глухо рвутся гранаты. В перерывах между взрывами несутся из дома истошные крики. Ответной стрельбы нет. Сбросив на снег полушубок, Рева первым вбегает на крыльцо.
Неожиданно со двора несется громкий крик:
— Донцова убили!
Бросаюсь туда. Из низких подвальных окон бьют пистолетные выстрелы. Наши открывают по окнам суматошный огонь из винтовок, пулеметов, автоматов.
— Отставить! — приказываю я. — Федоров, гранату!
Ловко брошенная граната летит в окно, но почти тотчас же вылетает обратно и рвется на снегу.
Снова летят гранаты. Еще… Еще…
— Ларионов, за мной! — кричит Богатырь и скрывается в здании. Едва касаясь лапами земли, Джульбарс легкими пружинистыми прыжками бросается за своим хозяином.
Наступает тишина. Только внутри дома слышится шум борьбы, злобный собачий рев, испуганный задохнувшийся крик…
Ко мне подходит Богатырь.
— Еле достали: в подвале спрятались. Джульбарс помог. Лишь только прыгнул вниз — сразу: «Сдаемся. Уберите собаку». Ну теперь, кажется, все, Александр.
— Да, теперь все.
Смотрю на часы. Бой длился двадцать четыре минуты.
Ну что ж, это именно то, чего мы хотели.
Вхожу в комендатуру. Здесь все разбито, исковеркано гранатами. У окон большой комнаты, где, очевидно, шло заседание, лежат десятка два трупов. Среди них мне показывают труп Богачева.
Возвращаюсь во двор. С непокрытыми головами партизаны молча стоят около мертвого Донцова.
Это первая смерть в отряде — тяжелая, обидная смерть боевого друга.
Опустившись на колени, Кочетков целует уже застывшие мертвые губы Донцова.
Мы отвезем его в Красную Слободу и похороним там, где впервые встретились с ним и где он стал партизаном…
Начинается кипучая своеобразная жизнь только что освобожденного городка.
Егорин с группой бойцов занимается продовольственными складами: надо вытрясти из них все, что успели награбить и заготовить фашисты.
Рева грузит на машину станковые пулеметы, пулеметные ленты, ящики с патронами.
Проводят пойманных в домах гитлеровцев и «богачевцев», как прозвали суземцы головорезов начальника полиции, но среди них нет ни Тишина, ни денисовского старосты Кенина, хотя их видали сегодня на рассвете.
Вокруг возбужденная, радостная толпа. Здесь и суземцы,. выбежавшие из своих домов, и недавние арестованные, сидевшие за колючей проволокой, — худые, обросшие, но безмерно счастливые. Рассказывают, что два дня назад, перед своим налетом на Слободу, Тишин сам расстрелял Павлюченко, своего недавнего заместителя — того прекрасного горячего старика, кто так страстно выступал на собрании в Красной Слободе. Суземцы жмут руки, зовут к себе помыться, отдохнуть, перекусить.
Взобравшись на розвальни, выступает Паничев, и люди скорее чувствуют сердцем, чем слышат его волнующие слова.
Меня окружает молодежь — просится в отряд. Тут же Володя Попов, сын того старого суземского железнодорожника, который еще в октябре просил нас «снять с их души грех» и разорить железнодорожную ветку Суземка — Трубчевск. Володя тоже хочет быть партизаном, но ему всего лишь шестнадцать лет, и я отказываю — молод еще.
Володя отходит в сторону и упрямо бросает:
— А я все равно буду партизаном.
К вечеру в Суземку съезжаются колхозники окрестных сел. Среди них Григорий Иванович Криденко. Он как всегда в распахнутом тулупе.
— Хорошо, командир! Хорошо! — говорит он, обнимая меня. — Теперь надо Советскую власть закреплять в городе. Чтобы все как полагается.
Договариваюсь с Егориным и Пашковичем: они остаются в Суземке, организуют оборону силами своего отряда, мобилизуют население.
Вечер. Из Суземки медленно тянется вереница саней. В них оружие, боеприпасы, мука. Обоз перегоняет трофейная машина. Ее ведет Рева.
Сзади, над освобожденной Суземкой, гордо реет победное красное знамя.
На нашем горизонте появляется еще один подпольный районный комитет партии: ранним утром 31 декабря я выезжаю на встречу с представителем Брасовского райкома партии в село Игрицкое — полевое село, что лежит к востоку от Брянского леса.
Со мной едут Богатырь, Пашкович и Рева. У каждого из них свои дела.
Рева направляется в село Вовны: где-то поблизости от него обнаружены под снегом тяжелые минометы, орудия, снаряды, и Павел мечтает использовать это богатство. Богатырь едет в Селечню проводить собрание. Пашковича срочно вызвала Муся Гутарева в то же самое Игрицкое, где намечена наша встреча с брасовцами. Нам всем по пути, и мы выезжаем вместе.
Едем под видом важных фашистских чиновников. На нас новые щегольские полушубки, взятые в Суземке, в карманах удостоверения севской комендатуры, мы сидим в разукрашенных высоких санях, и Машка, как именинница, в парадной сбруе. Белая шерсть ее потемнела от пота, и только верх спины отливает тусклым серебром.
К полудню подъезжаем к Селечне.
Как неузнаваемо изменилось село!
Последний раз мы видели его всего лишь три дня назад. Тогда здесь была волость, волостной старшина, полиция. Вот так же, как сегодня, — в этих же санках, в этих же новых полушубках — мы впервые въехали в него. Тихи и пустынны были улицы. Редкие прохожие, завидев сани, старались незаметно скрыться в первую же калитку. Говорили с нами сухо, односложно, отделываясь трафаретным «не знаю».
Вечером того же дня не стало волости, волостного старшины, полиции — не узнать сегодня Селечню. Улица стала другой — шумной и людной. Группами по пять-десять человек, не озираясь, не оглядываясь, идут старики, женщины, молодежь. Слышится смех, веселый говор, шутки. Откуда-то издалека, очевидно с другого конца села, доносится песня…
Равняемся с группой колхозников, шагающих по середине улицы.
— Куда путь держите? — спрашивает Рева.
Они внимательно вглядываются в нас.
— Да ведь это же наши! Партизаны! — радостно кричит белокурая курносая девушка.
Сразу же собирается толпа: здороваются, что-то спрашивают, благодарят.
Девушка садится к нам в сани и показывает дорогу к клубу. А там, у крыльца, уже десятки людей поджидают начала собрания.
Я и Пашкович прощаемся с Богатырем и Ревой. Павел уезжает отсюда в село Вовны, Захар остается проводить собрание.
— Только поосторожнее, друзья, — напутствует нас Богатырь. — Как бы «бобики» вам новые полушубки не порвали.
(С легкой руки Павла кличка «бобик» крепко пристала к фашистскому полицейскому.)
— Какие там «бобики», — спокойно отвечает Пашкович. — В Игрицком один староста. Да и тому под семьдесят…
После глухих лесных дорог такими необычными кажутся» эти неоглядные полевые просторы. До самого края небес искрится снег под солнцем, и только где-то далеко-далеко позади синеет стена Брянского леса.
— Какая ширь! — задумчиво говорит Пашкович. — А они хотят завоевать эту землю. Вот уж поистине самовлюбленная безграничная тупость!
Скрипит снег под ногами. Остро пощипывает мороз. Радостно фыркает Машка, вырывая вожжи из рук.
— Почему Гутарева вызвала меня в Игрицкое? — в который уже раз спрашивает Пашкович. — Ведь она должна быть безотлучно в Севске. Что случилось?
Слепит глаза сияющий блеск залитых солнцем снежинок…
Наконец — Игрицкое.
По улице едем шагом. Улица безлюдна. Только впереди, у крыльца высокого дома, стоит группа мужчин.
— Неужели полиция?
— Не может быть, — уверенно отвечает Пашкович. — Позавчера здесь было пусто. Да и Муся не вызвала бы сюда.
На всякий случай кладу поближе автомат. Медленно проезжаем мимо крыльца. Теперь уже нет сомнений: типичные «бобики». Среди них высокий рыжебородый старик.
— Стой! — раздается сзади запоздалый пьяный окрик.
Делаем вид, будто не слышим, что приказ относится к нам.
— Стой! — снова повелительно несется вслед.
Останавливаю Машку. Полицейские по-прежнему стоят у крыльца.
— Приготовь документы, — шепчу Пашковичу. — А ну, сюда! — приказываю я.
Полицейские, сгрудившись у крыльца, стоят молча. Даже никто не пошевелился, словно не о них идет речь. Проходит долгая томительная минута. Как быть? р Поднимаюсь в санях и грозно кричу:
— Бегом!
Рыжебородый старик медленно, в развалку, идет к нам.
— Бегом! Бегом! — тороплю я, стараясь сократить ни время для размышлений.
— Староста я, — подбежав к саням, говорит рыжебородый. — А вы кто будете?
— Почему хулиганство в селе? — негодую я. — Почему по селу нет свободного проезда?
— Служба, господа… А все же кем вы будете? — настойчиво спрашивает староста.
— Это что за шакалы? — будто не слыша вопроса, киваю в сторону крыльца.
— Не шакалы это, — чуть ухмыльнувшись, отвечает он. — Полицейские… А как вас величать прикажете?
Нет, от него не отделаешься. Протягиваю наши севские документы. Староста внимательно разглядывает их. Полицейские стоят молча, настороженно наблюдая за нами.
Положение не из приятных. Смотрю на Пашковича. Внешне он совершенно спокоен. Только жилка на виске бьется часто-часто.
Как и следовало ожидать, староста ровно ничего не понял из немецкого документа. Он увидел одно — хищную птицу со свастикой на хвосте. И этого оказалось достаточно.
— Слушаю вас, господа, — уже другим, подобострастным тоном говорит он, отдавая нам документы. — Чем могу служить?
Мы еще не придумали, чем может служить нам староста, и Пашкович повторяет, как затверженный урок:
— Почему хулиганство в селе? Почему не приветствуют?
— Полиция, — разводит руками старик. — Из Севска приехали. По заданию. Ну вот и распоряжаются. Рассказывают, в Суземке что-то случилось. Теперь приказ дан у всех документы спрашивать.
— А ну, идите сюда, — приказываю полицейским.
Пятеро полицейских нехотя подходят.
— В чем дело? — продолжая грызть семечки, развязно спрашивает нескладный мужик лет сорока.
— Встать смирно, мерзавец! Почему без дела околачиваетесь?
Окрик производит впечатление, но до повиновения еще далеко.
— Задание севского коменданта выполняем.
— Какое задание? Я сегодня был у коменданта, и он ни о каком задании не говорил.
— Значит, не всем знать о нем положено, — насмешливо бросает нескладный мужик.
Пашкович, наконец, выходит из себя и обрушивает на полицейского такое грубое, такое замысловатое ругательство, что диву даешься, как может выговорить его такой выдержанный, такой корректный Николай. И сразу же обстановка меняется. Полицейские вытягиваются в струнку.
Не даю им опомниться.
— Где оружие?
— В старостате, — испуганно бормочут они.
— Почему без оружия шляетесь? Немедленно принести ко мне!
Минуты через две полицейские возвращаются с винтовками. Выйдя из саней, Пашкович берет одну из них и снова кричит:
— Ржавчина? На боевом оружии ржавчина? — Он тычет затвором в лицо полицейскому и бьет его прикладом по спине. — Хамье! Сложить оружие в сани.
Полицейские послушно выполняют приказ, и только тут приходит в себя нескладный мужик.
— Я старший полицейский. Разрешите обратиться, господин начальник.
— Не разрешаю хамам со мной разговаривать.
Полицейский настаивает:
— Какие указания будут?
Указания?.. Какие дать им указания?
Пашкович находится быстрее меня:
— Ждать нас в старостате. Мы скоро вернемся, и тогда получите указания…
Приказываем старосте сесть в санки. Машка с места берет крупной рысью.
— Вот это по-германски! — довольно потирая руки, говорит рыжебородый. — Распустились больно. Кричат, ругаются, водку пьют. — «Ты, — говорят, — большевиков укрываешь». А каких большевиков — не разъясняют… Девку с собой привезли. Она с ними здесь по одному делу, но, вроде бы, получше их. Спасибо, надоумила меня. «Дай, — говорит, — им водки — они утишатся».
— Где эта девушка? — нетерпеливо спрашивает Пашкович.
— У лесничего остановилась. Повидать ее хотите? Вот сюда, в проулок свернуть надо. Только нет сейчас лесничего: уехал в Камаричи деньги собирать.
— Налог, что ли?
— Нет, указ сверху поступил: собрать деньги за лес, что был нарублен при советах.
— Ты, конечно, все собрал? До копейки?
— Мое дело сторона: ему поручено — он и собирает… Вот, вот его домик. С высоким крылечком…
Входим в дом. В первой же комнате на лавке сидит Муся Гутарева.
— Кто вы такая? Откуда? — сурово спрашивает Пашкович, и я чувствую: в этой суровости не только игра, но и раздражение на Мусю за то, что вызвала его в Игрицкое, заранее зная о полицейских.
— Пришла по делу, — смущенно отвечает она.
— Из леса? Партизанка?
Муся не успевает ответить: на ее защиту выступает хозяйка.
— Да что вы, господин!.. Из Севска девушка. Верными людьми рекомендована.
— А вот мы посмотрим, что это за верные люди… Выйдем-ка на минутку, поговорим.
Выходим во двор… Если бы на нас взглянуть издали, было бы полное впечатление, что взыскательное строгое начальство допрашивает растерявшуюся девушку. Во всяком случае так выглядели Пашкович и Муся. На самом же деле Гутарева взволнованно спрашивает:
— Почему вы приехали со старостой? Видели полицию? Да? Все сошло благополучно? А я так волновалась…
— Что это значит? — сурово спрашивает Пашкович.
Муся взволнованно рассказывает, что она уже работает в городской управе, но три дня назад ее вызвал комендант, приказал отправиться в Игрицкое и непременно разведать о каком-то раненом командире артиллерийского полка, который скрывается в селе. Муся решила воспользоваться этой отлучкой из Севска и послала вызов Пашковичу. А перед самым выходом из города комендант неожиданно навязал ей этих полицейских. Предупредить Пашковича было не с кем и некогда. И вот уже второй день Муся, нервничая, сама не своя, ходит по хатам, делает вид, что ищет советского офицера, и не знает, как выйти из положения, как спасти Пашковича от неизбежной встречи с полицией.
— Странно, — уже несколько успокоившись, говорит Пашкович. — Почему они именно тебе поручили это дело? Что это? Подготовка кадров? Или проверка?.. Зачем ты меня вызвала?
— В Севске такое творится — голова кругом идет… Вы знаете, кто меня устроил в управу?.. Половцев!.. Тот самый человек со шрамом на щеке, который приходил к Еве Павлюк. Помните?
В памяти встает Ева, приглашение к Богачеву, ночная засада у его хаты…
— Погоди, Муся. По порядку.
Муся рассказывает, что познакомилась с Половцевым на квартире старой учительницы, где она сейчас живет. Первый раз он заходил к тамошнему постояльцу, полковнику Шперлингу: они, оказывается, друзья-приятели. Потом зачастил в дом. Как-то в беседе один на один с Мусей разоткровенничался: он-де советский подпольщик, ведет здесь разведывательную работу по специальному заданию, поэтому постарался войти в доверие к Шперлингу, у него есть связь с Москвой — словом, повторил то же самое, что в свое время слышала от него Ева Павлюк. В конце беседы пообещал Мусе устроить ее на службу в городскую управу при условии, что она в случае необходимости будет выполнять кое-какие незначительные поручения. Муся согласилась и без труда была зачислена на службу. Оказывается, точно так же месяц назад Половцев устроил в комендатуру дочь хозяйки Лиду.
— Все бы это куда ни шло, — продолжает рассказывать Муся, — хотя, должна признаться, мне органически противен Половцев: посмотрю на него — и сейчас же вспомню Еву. Я боюсь его: у него такие холодные, такие пустые глаза… Но дело не в этом. Недавно Шперлинг праздновал рождество. Была елка, игрушки, свечи, даже бенгальские огни. Собрались гости. Сели ужинать. Я сказалась больной и сидела в своей комнате. Неожиданно вошел Половцев и начал усиленно приглашать к столу. Пришлось согласиться. Вхожу в столовую и вижу: среди гостей — Вася Буровихин! Это было так неожиданно, что я чуть не вскрикнула. Но, кажется, все обошлось: сделала вид, что у меня закружилась голова… Половцев познакомил меня с Буровихиным, а Шперлинг посадил нас рядом за столом. Сидела, как на иголках, не знала, что говорить, как вести себя. Спасибо, Вася выручил. Выбрал удобную минуту, наклонился ко мне и шепнул: «Держись, Муся, держись. Сделай вид, что влюблена в меня. Так надо». Он начал за мной ухаживать, говорил глупые комплименты, целовал руки. Словом, был совсем не таким, каким я знала его. Мне стало не по себе, но во всяком случае я уже поняла, что надо делать. Шперлинг внимательно смотрел на нас и о чем-то шептался с Половцевым.
Муся замолчала.
— Это все?
— Если бы все… Кончился ужин. Я воспользовалась этим и ушла в свою комнату. Вдруг снова входит Половцев, закрывает дверь и говорит: «Вот вам мое поручение, Муся. Мне кажется, Буровихин не тот, за кого себя выдает. Он советский человек, но скрывает это. Или агент гестапо. Одно из двух. Попробуйте сблизиться с ним, узнать его. Это будет нетрудно: вы, кажется, понравились ему… Кстати, Буровихин на днях уезжает в Локоть. Я устрою так, что вы поедете вместе с ним». Потом подошел вплотную и тихо сказал: «Имейте в виду, я все знаю и все вижу. Обмануть меня не удастся… Готовьтесь к отъезду». И ушел… Теперь все. После этого разговора я не видела Половцева, но он может прийти каждую минуту. Поэтому и вызвала вас, товарищ Пашкович.
— Так, так. Понятно, — повторяет Николай, словно думает вслух. — Половцев и Шперлинг действуют заодно. Васька Буровихин где-то оступился. Вы оба под ударом.
— Лиду ведь тоже устраивал на работу Половцев, — вставляет Муся.
— Значит, вы втроем под ударом… Ну, вот что. Пора кончать — мы и так слишком задержались на дворе. Боюсь, послав тебя в Игрицкое, эти молодчики проверяют, что ты за человек… Слушай внимательно, Гутарева. Сейчас мы отвезем тебя к полицейским и при них отправим обратно в Севск. Ты немедленно захватишь Лиду и придешь в Селечню. Так. Александр?
— Пожалуй, ничего другого не придумаешь…
Снова едем в старостат. Полицейские терпеливо ждут. Пашкович при всех строго приказывает Мусе:
— Отправляйтесь в Севск. Доложите коменданту, что вас послал майор Ланге. Не забудьте передать: полицейские ведут себя непристойно и только спугнут зверя. Я сам займусь советским офицером. Выполняйте приказание.
Смотрю им вслед, и на сердце тревожное чувство, словно мы сделали непростительную ошибку, отпустив Гутареву.
— Ну, теперь надо заняться стариком, — говорю я…
Садимся в сани вместе со старостой. Машка быстро выносит нас за околицу. Снова снежные просторы, залитые солнцем. От быстрой езды свистит ветер в ушах. Как хороша эта снежная ширь…
Из головы не выходит севская история. Странно: Шперлинг и Половцев как будто одинаково боятся и агента гестапо, и советского человека. Почему-то все острее становится чувство, что мы напрасно отпустили Мусю: не вырваться девушке из этого логова…
Однако надо кончать со старостой.
— Ты знаешь, куда мы тебя везем? — спрашиваю я.
— Никак нет.
— Расстреливать.
— Меня… За что? — к глаза у старосты растерянные, недоумевающие.
— За то, что ты староста.
— Как же так получается?.. Как же так? Одни ставят, другие стреляют?
— Ставили фашисты, а расстреливать будут партизаны. Ясно?
— Партизаны? — Староста пристально смотрит на меня. В его глазах страх. И вдруг этот страх исчезает, — и они смеются, эти только что насмерть перепуганные глаза. — Ну нет, туг уж вы меня не разыграете! Хоть я партизан и не видел, но такими они не бывают.
— Не веришь? — холодно спрашивает Пашкович. — Смотри!
Пашкович расстегивает полушубок, показывая свою гимнастерку и знаки различия в петлицах.
Староста удивленно, внимательно смотрит на Пашковича, переводит глаза на меня и снова смотрит на Николая. Наконец, уверившись, очевидно, что его не обманывают, неожиданно спокойно говорит:
— Раз такое дело, товарищи, сперва народ спросите, надо ли стрелять. Хоть я и староста, а немцы от меня ни шиша не получили. Вот к примеру вчерашний день. Приехали полицаи за командиром полка, а командир-то этот скрывается у меня в селе и обучает мой народ.
— Какой народ? Чему обучает? — сбитый с толку неожиданным заявлением, спрашивает Пашкович.
— Обыкновенный народ. Советский… Им бы вот-вот в лес уйти, а тут эта девка нагрянула. И настырная такая: так и шарит, так и шарит.
Староста говорит спокойно, а я смотрю на него и никак не могу понять — правду он говорит или врет, надеясь хотя бы на час продлить свою жизнь. Хитрый человек — у него на каждый случай припасено: для нас — командир полка, для фашистов — как будто безупречная работа старосты.
Резко поворачиваю Машку обратно.
— Ну, старик, показывай своего командира. Если соврал — пуля…
Сани останавливаются у маленькой хатки. Открывает старуха. Староста шепчется с ней и приглашает войти. Хата пуста. Минут через пять входит высокий военный. Он слегка хромает. Мы показываем ему наши документы. Когда он читает их, его большие черные глаза сияют.
— Дмитрии Балясов, командир артиллерийского полка! — радостно улыбаясь, громко рапортует он.
Балясов рассказывает, как ранили его, как раненого подобрали жители, какие хорошие хлопцы в его группе, и какую базу создал ему староста из колхозных запасов — на два года хватит: мука, мясо, десять бочек меда…
— Положим, не десять, а девять с половиной, — поправляет старик. — Одну-то вы с хлопцами порядком почали.
Простившись со старостой и захватив Балясова, выезжаем в Селечню: скоро должны приехать брасовцы…
Богатырь, видимо, волновался: он встречает нас у околицы.
— А я уже за вами собрался… Все в порядке? Ну хорошо. И у нас неплохо.
— Брасовцы пришли? — перебиваю его.
— Приходил связной. Просят к ним приехать в отряд. Обещали прислать за нами поздно ночью… Нашего полку прибыло, Александр. Нашел-таки комиссара авиаполка, которого мы разыскивали. Владимир Тулупов.
— Тулупов? Володька? — радостно переспрашивает Балясов. — Ну и встреча! Это ведь мой старый друг. Где он?
— Вот мы к нему и пойдем сейчас. Там небось ждут не дождутся с вами новый год встречать.
Тулупов поджидает нас на пороге и вводит в дом. У стола, заставленного соблазнительными яствами, суетятся Рева и старенькая морщинистая хозяйка.
— Ну як же так можно? — журит нас Павел. — Прямо сердце на части рвалось: неужели, думаю, из-за этих полуночников даже стопки под новый год не выпью?
— Володенька, будь хозяином. — обращаясь к Тулупову, ласково говорит старушка. — Зови гостей к столу: уже без десяти двенадцать.
Ровно в двенадцать поднимается Тулупов.
— Когда подбили мой самолет, и я оказался здесь, в тылу, жизнь мне представлялась ночью, темной беспросветной ночью. Потом подобрали меня люди, начал я присматриваться. Легче стало. Наконец нашел вас… Так поднимем же бокалы, друзья, за рассвет, за грядущую победу!
Хозяйка принесла патефон.
— Гуляйте, дорогие. Сегодня праздник у меня. Я ведь Володю, как родного сына, выхаживала, когда он с неба-то свалился. Лежал у меня в хате, мучился без дела, все на лес смотрел. «Уйду», — говорит. Я к нему хороших ребят стала» приводить. Повеселел мой Владимир, часами с ними беседовал. А потом снова затвердил: «Ухожу. С товарищами ухожу». А куда ему уходить, когда он и по сей день хромает? Я уж и так, и этак — все хотела его до сегодняшнего дня сберечь. Чуяло сердце, что под новый год счастье ему выпадет. Вот и выпало…
Павел возится с патефоном. Пашкович протягивает ему пластинку. Но раздается высокий звук, словно струна порвалась.
— Будь она неладна! Пружина лопнула, — негодует Павел.
— Вот горе-то какое, — сетует хозяйка. — Думала, повеселятся ребятки… В земле, видно, долго лежала.
Пашкович, резко отодвинув стул, отходит в угол. Рева заметил, что Николаю не по себе.
— Да черт, с ней, с пружиной! — говорит он. — Я тебе сам не хуже спою.
Хорошо поет Павел. Легко и свободно несется его мягкий, чистый голос:
Ой, у полi вiтер вiе
Да жита половiють
Павел поет с душой, словно всю свою любовь к родной земле вкладывает в песню.
Подхожу к Пашковичу.
— Что с тобой, Николай?
— Зря мы Мусю отпустили. Зря. Боюсь я за нее. И за Буровихина боюсь…
Песня несется все шире и шире:
А козак дiвчину
Тай вiрненько любить
А зайнять не посмiе
Пашкович постепенно отходит. Он уже стоит у стола и поднимает рюмку.
— Хорошие слова сказал Тулупов. Да, скоро рассвет. Не знаю, когда он придет. Может быть, в этот день будет пурга, может быть, яркое летнее солнце, но это будет самый торжественный, самый ликующий день. Больше всего на свете мечтаю дожить до него и с открытым сердцем сказать себе: я сделал все, чтобы приблизить этот сияющий день… Вот этого желаю себе и всем вам, друзья…
Входит Ларионов, что-то шепотом докладывает Богатырю и, внимательно выслушав его, уходит.
— Связной пришел от брасовского отряда, — подойдя ко мне, тихо говорит Захар. — Просят приехать как можно скорее.
Поручив Балясову и Тулупову собрать своих людей и ждать нас, темной новогодней ночью мы уезжаем к брасовцам.
Среди редкого низкорослого дубняка и чахленьких кривых березок, в глубине Брянского леса, километрах в трех от его восточной опушки, на песчаной возвышенности жарко пылает костер. Вокруг него толстые деревянные чурки, колоды, стволы поваленных деревьев — словно скамейки вокруг громадной огненной клумбы. Мы сидим у костра, ждем, когда прогнется командир отряда, и слушаем неторопливый рассказ дежурного о том, как брасовцы круглые сутки жгут этот неугасимый огонь и плавят снег в больших котлах.
Тихо вокруг. Только весело потрескивает костер, разбрасывая красноватые искры. Ярким снопом поднимаются они «высь и гаснут в непроглядной предрассветной тьме.
Побелел горизонт на востоке, занимается заря, уходит ночь, и справа, из утренней морозной мглы, вырастает высокая насыпь землянок. Круто вверх торчат жестяные трубы. То тут, то там вьется над ними синий дымок. Иногда блеснет над трубой искорка, вспыхнет золотой язычок огня и погаснет. А костер по-прежнему горит ярким высоким пламенем. Безлюдно вокруг. Лишь часовой маячит вдали, да дежурный подбрасывает в костер новые чурки…
Здесь все кажется странным, необычным, непонятным. Мы видели, как жили суземцы и трубчевцы. Там лагерь располагался в лесной глуши, вдали от дорог, около речушки. Дымоходы замаскированы хвоей. По ночам, как правило, бодрствует добрая половина отряда. И в помине нет этого негаснущего костра… Да, нельзя обвинить брасовцев в излишней конспирации…
Из землянки выходит пожилой мужчина в синем халате с ведрами в руках — надо полагать, отрядный повар. Равнодушно поздоровавшись с нами, он набирает воду из котлов, наливает большие кастрюли и вешает их над огнем: очевидно, завтрак пришел готовить.
— Морока с этой водой, — ворчит он.
— А кто же вас заставил здесь лагерь разбивать? — насмешливо спрашивает Рева. — Или хуже места во всем районе не нашли?
— Осенью была здесь вода — и ручеек, и колодец. А сейчас, на-поди, вымерзли.
— Да у нас все так. Без внимания и разума, — замечает дежурный. — Оттого и недовольство в народе.
— Недовольство?.. Разговорчики, товарищ дежурный! — неожиданно вскипает повар. — А ты что же, Федор, как в колхозном таборе в уборочную хочешь жить? О патефоне скучаешь? Драмкружка не хватает? Нет, Федор, война пришла. Не забывай, где находишься. Не до жиру — быть бы живу. «Скажи спасибо, что еще снег есть. Неровен час, и тот отберут…
— Положим, снега от вас никто не отберет, — замечает Богатырь. — А как вообще вы живете, товарищи? Что поделываете?
— Вот так и живем, — с обидой в голосе отвечает дежурный. — Хлеб жуем, воду кипятим, дрова заготовляем. Иногда сводку слушаем, как люди воюют. А сами не воюем, нет. И уж не знаю, почему. То ли охоты мало, то ли руки не доходят за этой забавой, — и он зло швыряет в костер очередное полено, — Одна надежда: вчера бюро райкома выбрали — авось поднажмет на командира.
— А что райком может сделать? — продолжает возражать повар. — Сам видишь — зима. Пойдешь по снегу на операцию, следы за собой оставишь и непременно за собой гостей приведешь. Вот тогда…
— Командир проснулся, — перебивает дежурный.
У землянки стоит невысокого роста мужчина в теплой шапке, в накинутом на плечи тулупе. Это Капралов — командир отряда.
— Дежурный, подъем давай! — кричит он.
Заметив нас, подходит, крепко жмет руку.
— А мы вас только сегодня вечером поджидали… Хорошо, что приехали. Пока завтрак будут готовить, пойдемте потолкуем.
Мы сидим в командирской землянке. По обеим сторонам деревянные нары. В углу стоит железная бочка, приспособленная под печь. Посредине стол. Начальник штаба раскладывает на нем карту района. Тут же жена командира — она, оказывается, живет в отряде.
Докладывает командир.
Нет, это не командирский доклад. Слова пустые, невесомые.
По мнению командира, в районе все обстоит как нельзя лучше. Отряд собран. Землянки построены. С водой вопрос разрешен: костер горит днем и ночью — дежурные непрерывно плавят снег. Начинает налаживаться связь с селами, даже с райцентром. Немцы исчезли. Только в самом Брасове остался крохотный гарнизон. Правда, в Локте Воскобойников организовывает «партию», но в нее никто не идет, и она развалится сама собой… Одним словом, в районе все блестяще. А тут еще наша армия наступает. Говорят, партизаны захватили Суземку…
— Короче, гроза проходит, — говорит в заключение Капралов. — Горизонт очищается. Теперь можно начинать действовать. Думаем завтра Игрицкое брать, — торжественно заканчивает он и, довольный собой, садится.
Я слушаю его, и во мне все кипит. Хочется разбить это благодушие, взволновать, заставить заняться делом.
— Игрицкое? — переспрашиваю я. — А вам известно, что позавчера Игрицкое заняла полиция, и в селе обосновался крупный полицейский гарнизон?
— Вот как?.. Это для нас новость, — удивленно замечает Капралов.
Поднимается секретарь райкома.
— Должен признаться, товарищи, я новичок в партийной работе, а в подпольной тем более: все наши секретари ушли в армию, и мне неожиданно поручили это дело… Трудно было в первые дни. Очень трудно. Тем более, что недостатков — хоть пруд ими пруди. Сейчас как будто начинаем понемногу налаживать работу. Вчера выбрали бюро райкома. Наметили план. Одно горе — никак не можем договориться с командиром. Он считает, что райком мешает ему. Поэтому и решил встретиться с вами и просить помочь нам.
Чуть помолчав, секретарь продолжает, обращаясь к Капралову:
— Плохо ты говорил, командир. Очень плохо. Зря так небрежно отмахиваешься от «партии» в Локте. Уже только тот факт, что в нашем районе появилась такая нечисть, позор для нас обоих — для тебя, командира, и для меня, комиссара отряда и секретаря райкома. Мне известно, что охрана Воскобойникова состоит из старых опытных царских офицеров. Их собрали отовсюду — из Франции, Чехословакии, Польши. Это — ядро. И пусть народ не идет к ним, но в Локоть потянется всякая шваль, отбросы, накипь, которой нечего в жизни терять… Вот, неугодно ли.
Секретарь протягивает мне «Манифест» и «Декларацию», выпущенные Воскобойниковым.
Быстро проглядываю оба документа. Эго какая-то мешанина: тут «единая неделимая Русь» и «долой большевиков», и «священная частная собственность», и «права трудящихся». Вместе с офицерским ядром «партии» все это невольно напоминает мне те заговорщические «группы» и «партии», что десятками создавала на нашей земле Антанта в годы становления Советской власти…
— А что, если мы вольем в ваш отряд две боевые вооруженные группы во главе с командиром артиллерийского полка и комиссаром авиаполка? — предлагаю я, думая о Балясове и Тулупове.
— Это было бы прекрасно! — охотно соглашается секретарь. — Они отряд укрепят, райкому помогут.
— У нас и так командуют все, кому не лень! — недовольно замечает Капралов. — А вы еще хотите начальников добавить. Скоро у нас будет больше командиров, чем бойцов.
— Зазнайство! — резко обрывает Богатырь. — Вы еще пороха не нюхали, а разыгрываете из себя невесть что.
Останавливаю Захара и предлагаю назначить Балясова заместителем командира отряда, а Тулупова командиром группы бойцов, которые будут влиты в отряд к брасовцам.
— В связи с этим хочу предложить освободить меня от комиссарских обязанностей, — вступает в разговор секретарь райкома. — Мне трудно быть одновременно и секретарем, и комиссаром. Да едва ли и целесообразно такое совмещение… Может быть, назначим комиссаром товарища Тулупова?
— Мне кажется, об этом сегодня рано говорить, — замечает Богатырь. — Вы поближе приглядитесь к новым товарищам, они познакомятся с вами. Тогда и решите. Тем более, это дело райкома.
Поздно вечером Захар приводит группы Балясова и Тулупова. Начинается практическая организация приема, и Капралов снова вскипает:
— К черту! Все брошу! Пусть райком командует!
Снова приходится Захару и секретарю резко одергивать его. Наконец, он успокаивается, подписывает приказы, заверяет, что ничего подобного не повторится.
Поздно ночью выхожу из землянки и сажусь около неугасимого огня. Рядом со мной пожилой партизан, очевидно, ведающий хозяйством у брасовцев.
— Конь у нас хорош, ничего не скажешь, — любуется он стоящей неподалеку Машкой. — Лес бы ему возить. Вот зазвенели бы тогда колоды в лесу.
Завязывается разговор. Оказывается, мой собеседник — потомственный лесоруб и страстный любитель лошадей.
Из командирской землянки доносится возбужденный разговор. Отчетливо слышны гневные окрики Капралова. Как будто идет спор о том, ехать или не ехать в села на заготовку продуктов.
Из землянки выходят люди.
— Сказано тебе: командир приказал не ехать, — доносится голос.
— А чем людей кормить будем?
— Отставить! — несется из землянки.
— Ваш командир всегда такой грозный? — спрашиваю моего собеседника.
Он медленно скручивает козью ножку и закуривает от уголька.
— По-разному. Сегодня так, завтра этак… Вот была у меля кобыла до войны, — неожиданно начинает он. — Норовистая кобыла, что и говорить. Такой по всей округе днем с огнем не сыщешь. Бывало, едешь — все хорошо. Но чуть что не по ней — не так вожжи натянул, не так крикнул или, скажем, не по той дороге поехал, какая ей по сердцу сегодня, — стоп. Ни с места. Ноги расставит, хвост направо, морду налево — и конец. Одним словом — лукавит: может везти, а не везет. И тут ты ей хоть кол на голове теши — не упестуешь. Словом, деликатного воспитания была кобыла.
Старик сладко затягивается и продолжает:
— Вот еду я как-то по лесу, и что-то ей не по нутру пришлось. А что — невдомек мне. Только стала она и ноги врозь. Я давай ей ласковые слова говорить, кнутом стегать — ничего. Тут сосед меня догоняет, на станцию торопится. А дорога, как на грех, узкая — никак не объедешь. Подходит сосед, смотрит, как я ее кнутом лупцую, и говорит: «Брось, Иван. Кобыла к твоему обращению привыкла. Дай-ка я попробую». Выломал хворостину — да как вытянет ее по заду. И что бы ты думал? Пошла! Да как пошла! Откуда только сила взялась… Вот и люди такие же норовистые бывают, — улыбается старик. — Ты им и так и этак — они ни с места. А новый человек придет, проберет разумным строгим словом — и порядок…
Утром ко мне приходят Капралов, Балясов, Тулупов, Богатырь.
— Всю ночь сидели, но кое-что сделали, — улыбается Захар.
Они действительно многое сделали: выработали новую структуру отряда, составили план боевой учебы, наметили ближайшие операции.
— Словом, скоро брасовцы пойдут в бой, — замечает Богатырь.
Отряд как будто прочно становится на ноги.
Наконец-то явился Буровихин!
Он все такой же — ровный, собранный, спокойный. Только внешность его чуть изменилась: на нем новый полушубок, мерлушковая шапка и добротные, выше колен, бурки, отороченные желтой кожей.
— Подарок моего «друга», трубчевского коменданта, — улыбается он.
Входит Пашкович.
— Радиограммы, Александр! — радостно говорит он. — Целая папка.
Нет, невозможно быть спокойным, невозможно думать о чем-то другом, когда получаешь эти вести с Большой земли.
Пашкович протягивает первую радиограмму:
«Поздравляю взятием Суземки. Желаю новых боевых успехов.
Строкач».
Вторая радиограмма:
«Отряды Воронцова, Погорелова, Боровика и радиостанцию Хабло подчините лично себе. Шире развертывайте боевые действия».
Это ответ на сообщение о партизанской конференции в Неруссе. Значит, мы правильно решили. Значит, объединение действительно было необходимо…
Третья радиограмма требует усиления диверсий на дорогах.
— Надо немедленно же расширить группы подрывников в отрядах, — замечаю я.
— Мало взрывчатки, Александр, — жалуется Пашкович. — Правда, Рева затевает выплавку тола из снарядов. Он обещает изобрести мину, которую нельзя разрядить: обнаружив, ее можно только взорвать. Не знаю, что выйдет из этих благих пожеланий — тебе ведь известно, как способен увлекаться Павел.
Еще радиограмма:
«Командование Юго-Западного фронта благодарит за разведданные. Усильте разведку в районе Понырей и Бобруйска».
Очевидно, танки, обнаруженные нами в Курской области, заинтересовали командование. Там несомненно что-то готовится.
— Мне кажется, надо послать в Поныри Крыксиных, — предлагает Пашкович. — Но кого в Бобруйск?
— Может быть, Мусю?
— Если она вернется из Севска…
«Свяжитесь с партизанскими отрядами в Хинельских лесах», — требует радиограмма.
О каких отрядах идет речь? Быть может, это Сень организовал новый серединобудский отряд? Или Гудзенко, который ушел от Евы Павлюк в Хинельские леса?..
— А теперь читай, — и по голосу Пашковича чувствую, что это особая, необычная, значительная радиограмма.
«Укажите ваши координаты на выброску груза с самолета. Радируйте, в чем нуждаетесь».
Нет, я, вероятно, не так понял… Перечитываю снова и снова… Большая земля пошлет самолет нам, маленькой группе людей? Пошлет сейчас, когда борьба развернулась на тысячи километров? Когда в бой введены миллионные армии?..
— Неужели это правда?
— Правда, Александр…
Помню, когда через полчаса я слушал Буровихина, перед глазами все время стояли слова последней радиограммы. Я вновь читал эти короткие строки, хотя уже давно знал их наизусть, и по-прежнему не верил себе…
Докладывает Буровихин, как всегда неторопливо, останавливаясь только на главном.
Пришел в Севск. Тамошний комендант немедленно связал его с Воскобойниковым. Тот назначил Буровихина заместителем дежурного коменданта по охране «центрального комитета партии». В Локте около трехсот пятидесяти головорезов, в основном, бывшие белые офицеры. Они хорошо вооружены: двадцать семь пулеметов, около десяти минометов, автоматическое оружие, большие склады боеприпасов.
Что это за «партия», Буровихин точно сказать не может. Читал «Манифест» и «Декларацию»…
— Знаем. Дальше, — перебивает Пашкович.
Воскобойников в минуту откровенности объяснил Буровихину, почему своей резиденцией он выбрал Локоть.
Оказывается, земли вокруг Локтя якобы принадлежали когда-то царице Марфе, жене царя Федора Алексеевича, урожденной Апраксиной. После смерти Федора к Марфы Петр I передал эти земли своему любимцу графу Петру Апраксину. Впоследствии Локоть стал центром бескрайнего великокняжеского имения. Одним словом, за весь обозримый период русской истории Локоть был тесно связан с царской фамилией, и поэтому Воскобойников считает вполне закономерным, что именно из Локтя «засияет свет над новой, возрожденной Россией».
— Чушь. Нелепость какая-то, — бросает Пашкович. — Об этом нельзя серьезно говорить.
— Мне тоже кажется, что это всего лишь вывеска, — замечает Буровихин. — К тому же аляповатая вывеска. Суть в другом.
Воскобойников обмолвился Буровихину, что Локоть выбран его резиденцией не только потому, что имеет историческое значение. Он стоит на опушке Брянских лесов — цитадели партизан, которые сегодня являются основным врагом Воскобойникова: они мутят народ, поднимают его на борьбу за советский строй, ни в какой мере не совместимый, конечно, с будущностью «новой России».
— Ясно одно, — заключает Буровихин. — В Локте идет сложная, непонятная мне игра: уж очень не вяжется с фашистской политикой существование самостоятельной «партии». А с другой стороны, быть может, это всего лишь новая форма борьбы с партизанами руками русских эмигрантов — ведь придумали же фашисты полицию из наших отбросов?
— Может быть… Но все-таки, кто такой Воскобойников? — спрашивает Пашкович.
— Подставное лицо, марионетка, кукла, — уверенно заявляет Буровихин. — Настоящий хозяин этого предприятия — полковник Шперлинг со своим подручным Половцевым.
О них Буровихин кое-что уже успел разузнать.
Половцев в далеком прошлом белый офицер и приближенный генерала Корнилова. Отец Половцева, крупный таганрогский помещик, был закадычным другом генерала. Вместе с Корниловым Половцев прошел весь его путь: бои в Галиции, расстрел в Петрограде рабочей демонстрации весной 1917 года, ставка верховного главнокомандующего при Керенском, неудачный поход на Петроград, бегство на Дон, добровольческая армия и последние бои на Кубани, когда Красная Армия разгромила белых. Дальше, после смерти Корнилова, в биографии Половцева провал…
Шперлингу около шестидесяти лет. Не в пример большинству гестаповских офицеров образован, культурен, начитан, в совершенстве знает французский и английский языки и свободно говорит по-русски. Изъездил весь мир: был в Азии, Америке, немецких африканских колониях, несколько лет жил в России…
— А известно тебе, что Шперлинг и Половцев охотятся за тобой? — и Пашкович рассказывает о нашем разговоре с Мусей.
— Да, я заметил, они приглядываются ко мне, — задумчиво говорит Буровихин. — Когда в ту ночь после рождественской попойки Шперлинг прощался со мной, он задержал мою руку и, любезно улыбаясь, сказал: «Пользуясь правом своего возраста, я позволю себе дать полезный совет молодому человеку. У каждого из нас есть большая или маленькая тайна. Не спешите рассказывать о чужой тайне до тех пор, пока полностью не удостоверитесь, что тот, о ком вы говорите, не раскроет вашей тайны. Спокойной ночи». Да, умная хитрая, опасная бестия.
— Почему он заподозрил, что ты связан с партизанами? — спрашивает Пашкович. — На чем ты споткнулся?
— Нет, Шперлинг не думает, что я партизан, — уверенно замечает Буровихин. — Иначе он немедленно бы арестовал меня. Шперлинг боится, что я агент гестапо. Но почему?.. Это, конечно, связано с Воскобойниковым… Знаете что пришло мне в голову? Может быть, Шперлинг и вся эта компания замешана в каком-нибудь заговоре против Гитлера? Может быть, намечается в Берлине «дворцовый переворот»? Черт его знает… Но, как бы там ни было, они не посмеют расправиться со мной: за моей спиной стоит гестапо. Да и не успеют… Когда намечен удар по Локтю?
— Скоро, Буровихин. Скоро. Остаются считанные дни.
— Тем более… Нет, все будет хорошо, товарищ командир.
Условившись о технике связи, мы прощаемся с Буровихиным.
— Ни пуха тебе, ни пера, Василий.
— Не благодарю, плохая примета, — улыбается он. — До встречи в Локте…
Проходит три дня. Я безвыездно сижу у брасовцев: вызываю людей, отправляю их в разведку и долго просиживаю над картой — еще и еще раз изучаю дорогу, подходы к Локтю, план самого поселка.
Мне ясно: нам предстоит тяжелый и трудный бой. И снова к этому будущему бою нужно предъявить все те же требования, что и к нашей недавней операции в Суземке: мы должны ударить наверняка и ударить молниеносно.
Все больше и больше убеждаюсь: эти два условия — непреложный закон партизанской борьбы. Грубый просчет в разработке операции неизбежно приведет к затяжке боя. В сегодняшних условиях, когда нас мало, а враг быстро может сконцентрировать в любом месте заведомо превосходящие силы, затяжной бой таит в себе большую опасность для нас…
Утром приезжают Богатырь и Рева. Докладывают, что отряды на подходе, Иван Абрамович, наш начальник объединенного штаба, приехать не может — занят разработкой Трубчевской операции, трубчане выделили тридцать бойцов под командованием Кузьмина, а суземцы вообще не в состоянии участвовать в операции — в районе устанавливают Советскую власть, принимают добровольцев в отряд, держат оборону.
— Едешь по району, и сердце радуется, — рассказывает Богатырь. — Работают сельсоветы, идет сбор оружия… Наш Лаврентьич усиленно занимается организацией групп самообороны. Прямо чудеса творит: тринадцать сел объездил, тринадцать групп создал. Вот, оказывается, в чем нашел себя!
К полудню мне докладывают, что прибыли отряды. Еду к ним. Отдельными таборами расположились они в лесу — наш отряд, трубчане, сталинцы, харьковчане. Сто шестьдесят бойцов!
Идет, казалось бы, неторопливая, спокойная, но напряженная, сосредоточенная жизнь.
Вокруг Шитова собрались его подрывники: Иван Иванович объясняет им устройство новой мины. Иванченко распекает бойца за пятнышко, обнаруженное на станковом пулемете. В группах Федорова и Кочеткова командиры придирчиво проверяют оружие.
Володя Попов, тот самый суземский хлопчик, который все-таки настоял на своем и стал партизаном, разобрал пулемет, разложил части на потрепанной шинельке и смазывает затвор.
— Разобрать не хитро, браток, — говорит стоящий рядом со мной Рева. — А вот соберешь ли?
— Ваше задание выполнил, товарищ комиссар, — вытянувшись передо мной, браво рапортует Володя. — Могу, закрывши глаза, ночью собрать.
— Добрый из него пулеметчик получается, — подтверждает его командир Ваня Федоров. — Рука твердая и глаз острый.
Горят костры. Слышатся приглушенные голоса, звякает оружие.
— Як это у Михаила Юрьевича сказано? — улыбается Рева, показывая глазами на лагерь. — «Кто кивер чистил весь избитый, кто штык точил, ворча сердито, кусая длинный ус…»
Мне не дают покою Муся и Буровихин: от них до сих пор никаких известий. Договариваюсь с Капраловым, и командир посылает в Локоть связного: он должен повидать Буровихина и привезти от него последние данные. Только после этого мы сможем наступать на Локоть. Связной уходит и не возвращается в срок…
Помню, это было в сумерки следующего дня. Ко мне в землянку входит секретарь райкома:
— Сейчас пришел подпольщик из Локтя. Связной, посланный Капраловым к Буровихину на связь с подпольем, не явился, хотя есть непроверенные сведения, будто он в Локте. Буровихин арестован…
Ждать больше нельзя. Надо спешить. Может быть, мы еще успеем спасти Василия.
Нет, на этот раз нам, очевидно, не удастся добиться неожиданности удара — враг предупрежден. Но ждет ли он удара именно сегодня? Едва ли: связной никак не мог знать, что мы выступим этой ночью. К тому же сегодня рождественский сочельник, и полицейские не преминут справить рождество. Тем лучше…
Созываю командиров. Один за другим они подходят ко мне, рапортуя о количестве бойцов, и каждый добавляет:
— Все на санях.
Ставлю отрядам самостоятельные задания
— Выступаем в двадцать четыре ноль-ноль. Движение по маршруту в общей колонне. В ноль тридцать выход на большак к селу Бобрик. Прошу сверить часы, товарищи командиры.
Ночь. Звездное морозное небо. Прямо над головой опрокинулся ковш Большой Медведицы. Ярко сияет Полярная звезда.
Скрипят полозья. Слышится приглушенный говор. Недовольно фыркает Машка, притормаживая сани: мы только что поднялись на высокий крутой бугорок, сейчас медленно спускаемся с него, и отсюда видна вся наша колонна. Ее головная походная застава теряется далеко впереди в голубоватом лунном свете.
Смотрю на часы. Уже сорок пять минут мы на марше. По моим расчетам, минут двадцать назад должен быть ручеек с крутыми берегами. Ручейка нет.
— Остановить. Проверить маршрут, — приказываю я.
Ларионов мчится вперед, и все наши сорок саней остановлены.
Вместе с Бородавко иду к голове колонны. Мороз дает себя знать. Никому не сидится в санях. Люди выскочили на снег, топчутся на месте, трут уши, борются друг с другом. Слышатся острые шутки, смех, веселый говор.
Кочетков, начальник головной походной заставы, докладывает, что мы действительно идем по новому маршруту: ранее намеченный путь завален снегом.
Вызываю проводника.
— Куда нас ведете?
— На деревню Тросную.
— Этой деревни в маршруте нет. Она должна остаться на востоке. В чем дело?
— По намеченному маршруту не проедешь — снег по пояс. А этот путь короче. Опасности никакой. В селах все спят. Если бы даже кто и захотел донести — дорога ему в Локоть одна: через нашу колонну. Все будет в порядке.
— По местам! Продолжать движение!
На этот раз иду впереди, рядом с Кочетковым. Проходим примерно полкилометра — навстречу бежит Калашников из пашен разведки.
— В Тросной вражеский гарнизон! — докладывает он.
Приехали с вечера, никого из села не выпускали и сидели в засаде. Около полуночи сняли посты, встретили сочельник, напились и сейчас спят.
— Вот тебе и безопасный путь! — вырывается у Бородавко.
Да, нас ждут. Неожиданность как будто полностью исключена. Но сочельник все-таки нам на руку…
Я, Калашников и Кочетков идем в село: в крайней хате осталась наша разведка в ожидании распоряжений.
Тросная спит. Даже шавки не лают, когда мы идем по улице.
Навстречу шагают двое мужчин.
— Кто это? — обращаюсь к Кочеткову.
— Вероятно, наши разведчики ходили в деревню. Возвращаются. Сейчас выясню.
Кочетков подходит к ним, останавливается, неторопливо беседует и совсем не спешит возвращаться.
Что за люди? О чем ведут разговор?..
Медленно идем с Калашниковым по улице. Мы уже в десяти шагах от них. Кочетков неожиданно поворачивается и рапортует мне:
— Господин начальник! Гарнизон спит.
Первое мгновение ничего не понимаю.
— Сегодня сочельник старого рождества, господин начальник, — чуть улыбнувшись, добавляет Кочетков.
Так вот, оказывается, в чем дело: нам встретился патруль, и Кочетков до поры до времени не хочет поднимать шума.
Патруль подтверждает, что все перепились, начальник гарнизона спит, но они готовы отвести к нему.
Нет, я не пойду к начальнику. Пусть он мирно спит. Так лучше. Иначе начнется перестрелка, мы долго провозимся в деревне и сорвем операцию.
Захватив с собой патруль, бесшумно огибаем спящую Тросную, и колонна снова на большаке.
Проходит часа полтора. Впереди вырастает село Городище — оно в двух километрах от Локтя.
Разведка докладывает: в одном из домов сидят вооруженные люди и пьянствуют.
Значит, и здесь нас ждут, но, к счастью, и здесь встречают рождество.
Подходам к дому. Часовых нет. Сквозь щель в занавешенном окне виден стол, бутылки на столе и за столом пятеро мужчин.
Стучим. Открывает дряхлая хозяйка. В хате никого. Только на столе остатки еды, початые бутылки.
— Кто был у тебя?
— Вечером пришли, откушали и ушли, — громко отвечает старушка, а сама показывает глазами на дверь в соседнюю комнату. Потом переводит глаза на кровать и внимательно смотрит на нее.
Пашкович вытаскивает из-под кровати насмерть перепуганного мужчину. В соседней комнате Богатырь находит остальных. Они стоят перед нами и бессвязно плетут о том, что, дескать, никакого отношения ни к Локтю, ни к Воскобойникову не имеют, вечером пришли из Брасова и решили вот здесь, в Городище, встретить рождество. И только тот, кого вытащили из-под кровати, признается, что они посланы связными из штаба Воскобойникова: предполагается наступление партизан, в Тросную выслана засада, и, как только там начнется бой, связные должны сообщить об этом в Локоть.
— Откуда в Локте знают о партизанах? — допытывается Пашкович.
Пленный охотно сообщает, что в штаб пришел незнакомый ему человек, назвался связным Брасовского партизанского отряда и потребовал провести его к начальнику. Через полчаса был отдан приказ об обороне Локтя и об аресте господина Буровихина.
— Что это значит, Александр? — удивленно смотрит на меня Пашкович. — Связной брасовцев — предатель?
Рассуждать некогда. Продолжаю допрос пленного, благо он готов сказать все, что знает, лишь бы только спасти свою жизнь.
— Локоть вызвал подкрепление из Брасово, — докладывал пленный. — Оно должно прийти к утру.
— К утру?.. Командиров ко мне! Быстро!
Обстановка проясняется. Теперь уже нет сомнений — нас предал связной Капралова. Нашего нападения ждут в Локте. Но не обязательно сейчас. Сегодня же утром из Брасово войдет в Локоть подкрепление…
А что, если и здесь попытаться повторить то, что так хорошо удалось в Суземке: ворваться в город под видом этого брасовского подкрепления?..
— Знаешь пароль? — спрашиваю пленного.
— Как же не знать, гражданин начальник?.. Пароль — «Царь Федор», отзыв — «Апраксин».
Тем лучше: на этот раз нам даже известен пароль.
Значит, весь вопрос только в том, кто явится раньше в Локоть — мы или брасовское подкрепление…
Пашкович уводит четверых арестованных. Пятый — тот, кто так словоохотлив, остается со мной.
Один за другим входят командиры. Даю задание: в Локоть входим под видом брасовцев. Пароль — «Царь Федор», отзыв — «Апраксин». Войдя в город, группа Вани Федорова должна ворваться в офицерскую казарму, Кочеткова — штурмовать тюрьму и освободить Буровихина, группа трубчевцев с Кузьминым во главе — уничтожить руководство «партии». Сталинский отряд прикрывает пути отхода, Бородавко с группой Иванченкова блокирует дорогу на Брасово.
— Движение ускоренным маршем, лошадей не жалеть! — заканчиваю я.
На крыльце сталкиваюсь с Пашковичем.
— Арестованный убежал, — тихо говорит он. — В тот лесок. В сторону Локтя.
— Ларионова с Джульбарсом сюда!
Собака нюхает след на снегу, ощетинивается и бросается в лес. За ней бежит Ларионов.
Ну, словно нарочно!.. Если беглец уйдет, нам нечего идти в Локоть. Даже если и найдем его, провозимся с ним слишком долго, и тогда наш план ломается: наступит утро, в Локоть войдет подкрепление из Брасова…
Крепчает мороз. Поднимается ветер. Минуты кажутся часами…
Наконец из леса появляется Ларионов.
— Все в порядке, товарищ командир. Спасибо Джульбарсу…
Быстро бегут лошади под уклон к Локтю. Сзади, на востоке, чуть светлеет горизонт.
— Ходу! Ходу! — несется по колонне.
Голова колонны уже въезжает в Локоть… Уже вся колонна в городе… Даже пароль не понадобился…
Улицы безлюдны. Тишина.
Перед нами большой, занесенный снегом парк. Наши группы молча расходятся к своим объектам. А Локоть словно вымер. Неужели все пройдет так гладко?..
Раздается треск автоматов. Вокруг визжат и рвутся разрывные пули, и не поймешь, откуда стреляют. С этих заснеженных деревьев? Из соседнего дома? Из укрытия в парке?..
Стрельба нарастает с каждой минутой. Уже гремят выстрелы в стороне тюрьмы, офицерской казармы, дома, где живет Воскобойников. Значит, все группы вошли в бой…
Наступает рассвет. Поднимается солнце…
На КП прибегает связной. Докладывает, что тюрьма взята, но отступившая вначале тюремная охрана вернулась и сейчас блокирует тюрьму. Группа Кочеткова в осаде. Вместе с Кочетковым остался Пашкович.
Беру харьковчан и бросаюсь на выручку.
Подступы к тюрьме под огнем: бьет вражеский автоматчик. Первым замечает это боец Харьковского отряда комсомолец Вася Троянов. Вася ползет по глубокому снегу. Вокруг него пули срезают вершины сугробов, но Вася продолжает ползти. Он уже за углом пристройки, в тылу у вражеского автоматчика.
Обстрел усиливается. Троянов неторопливо прицеливается и дает короткую очередь. Автоматчик снят.
Троянов ползет обратно. Снова вокруг него пули вздымают снег. Еще несколько метров — и он скроется за выступом дома. Вдруг Вася вздрагивает и выпускает из рук автомат. На снегу расплывается красное пятно.
Харьковчане под огнем вытаскивают тело друга. Троянов убит пулей в сердце… Уже после боя в кармане его гимнастерки находят заявление:
«Прошу партийную организацию принять меня в ряды большевиков. Обязуюсь мстить врагу жестоко, беспощадно, неустанно…»
Мы врываемся внутрь тюрьмы. В коридоре лежат вражеские трупы. Их, пожалуй, больше пятнадцати. Неужели был так силен тюремный гарнизон? В тех сведениях, которые принес мне разведчик Брасовского отряда, говорилось лишь о пяти сторожах. О гарнизоне не упоминалось ни словом… Как мог произойти такой грубый просчет?..
В тюрьме меня встречает Пашкович.
— Сюда, Александр, — тихо говорит он.
Идем по коридору. На полу обвалившаяся штукатурка, разбитое стекло, брошенный автомат, пустые патронные гильзы.
Входим в камеру. После яркого, солнечного морозного утра первое мгновение ничего не вижу в этой серой полутьме. Наконец на полу вырисовывается фигура. Подхожу ближе.
Лужа крови. Клочья рваной окровавленной одежды. Исполосованное ножом, обезображенное тело.
Буровихин… Вася Буровихин… Его тонкий нос с горбинкой. Его густые, сросшиеся у переносья брови.
— Когда я пришел сюда, — тихо говорит Пашкович, — он был еще теплый. Василия убили в тот момент, когда мы ворвались в Локоть… Смотри.
Николай подводит меня к стене, зажигает спичку, и в ее мерцающем свете я вижу слова, нацарапанные на грязной серой стене:
«Выдал связной. Концы в Севске. Шперлинг аме…»
— Вот кто убил его, — все так же тихо, словно он. не смеет повысить голоса в этой страшной камере, говорит Пашкович. — Этого большого, честного, несгибаемого человека…
Неподалеку с воем рвется мина. Бой продолжается. Надо спешить.
У дверей с автоматом наготове стоит Ларионов. Он ничего не говорит нам, но я знаю: Ларионов скорее погибнет, но никому не отдаст Василия…
Бой то затихает, то вспыхивает с новой силой. Трещат автоматы. Около офицерской казармы бьет станковый пулемет.
Стараюсь сосредоточиться, по звукам выстрелов определить ход боя, но перед глазами по-прежнему стоит мрачная темная камера, замученный Буровихин и надпись на стене: «Концы в Севске. Шперлинг аме…» Что это значит?..
Связной от Кузьмина докладывает: наши прорвались к дому, где жил Воскобойников… Минут через десять — новый связной. От него узнаем, что лидера «партии всея Руси» срезала пулеметная очередь Леши Дурнева.
Часть дела сделана…
— Ваня Федоров в офицерской казарме! — взволнованно сообщает Петраков. — Он бьется один!..
Как выяснилось потом, у казармы дело обстояло так.
Оставив своих бойцов в прикрытии, Ваня спокойно пошел к дому. В предутреннем морозном тумане смутно вырисовывалось большое каменное здание сельскохозяйственного техникума, превращенное в казарму.
Ваня почти вплотную подошел к часовому у входа и в упор выстрелил из пистолета.
Федоров в вестибюле. Перед ним широкая лестница на второй этаж, где расположены офицерские спальни.
Очевидно, наверху услышали выстрел у крыльца. Тут как раз вспыхнул бой у тюрьмы, у дома Воскобойникова, и проснувшиеся офицеры всполошились.
— Тревога! Партизаны! — раздались голоса на втором этаже, и офицеры гурьбой бросились вниз по лестнице.
Вот тут-то Ваня и ударил по ним длинной очередью из ручного пулемета. Падали убитые и раненые на ступеньки лестницы, сверху бежали все новые и новые группы офицеров, а Ваня, спрятавшись за колонной, продолжал бить.
Наконец, офицеры опомнились. Они открыли огонь из окон как раз в тот момент, когда группа Федорова подбегала к крыльцу на помощь своему командиру. Сплошной огневой завесой отрезали офицеры подход к зданию, и группе пришлось отойти…
Когда мы подошли к дому, обстановка была сложная: на втором этаже — офицеры, в вестибюле — Федоров, вокруг здания — мы. Ворваться в здание невозможно: из окон бьют пулеметы, у самого крыльца рвутся гранаты.
Долго ли продержится Ваня в вестибюле? Хватит ли у него патронов? И что можно сделать с этим старым добротным каменным домом, когда в нашем распоряжении только пуля?
Вызываю на помощь группу Иванченкова: мы откроем ураганный огонь по окнам и под прикрытием его попытаемся ворваться в здание…
Со стороны Врасово вспыхивает перестрелка. Очевидно, подошло обещанное Локтю подкрепление. Там должен быть Бородавко. От него до сих пор никаких вестей. Посылаю к нему Богатыря и Пашковича.
У казармы разгорается тяжелый бой. Мы несколько раз штурмуем здание, и неизменно откатываемся назад.
— Нашел, наконец, Лаврентьича, — подбегает ко мне Богатырь. — Говорит — трижды посылал связных, но они не находили тебя. Просит помощи. Направил к нему Тулупова с его хлопцами…
Все напряженнее становится огонь из окон казармы, очевидно, офицеры готовятся к атаке.
— Александр, Пашковича ранили, — тихо говорит Богатырь.
Тревожно сжимается сердце.
— Тяжело?
— В живот. Навылет… Его вывели из боя, с ним доктор из отряда Боровика…
Офицерские пулеметы неистовствуют. Надо во что бы то ни стало выручать Федорова. Если только он еще жив… И кончать бой — он слишком затягивается…
За станковый пулемет ложится Иванченков. Длинные пулеметные очереди хлещут по окнам. Сейчас мы пойдем в решающую атаку.
— Иду к вам! — неожиданно раздается голос.
Из раскрытых дверей казармы выскакивает Ваня Федоров, мчится зигзагами по снегу и падает в сугроб рядом со мной.
— Цел, Ванюшка?
— Все в порядке, товарищ командир, — весело отвечает Федоров. — Теперь бы нам всем туда, — и он показывает глазами на здание.
— Иванченков, огонь!
Снова заливается станковый пулемет. Рывок — и группа Федорова врывается в казарму. Однако еще добрых полчаса бьются наши в коридорах и в классах превращенного в казарму техникума, пока окончательно ликвидируют этот главный узел сопротивления.
Теперь все. Руководство «партии» уничтожено. Офицерское ядро разбито. Лишь в отдельных каменных зданиях засели вражеские снайперы…
Мимо меня медленно проезжают сани. На них, накрытый тулупом, лежит Пашкович. Рядом с санями шагает доктор Сталинского отряда.
Лицо Николая бледное, без единой кровинки. Глаза закрыты.
— Без сознания, — тихо говорит доктор. — Большая потеря крови. Положение крайне серьезное. Приеду на место — немедленно же сделаю операцию. Но, боюсь, перитонит неизбежен. А тогда… Простите, товарищ командир, надо спешить…
— Разрешите вот этих кукушек дострелять, — обращается ко мне Иванченков, кивая в сторону дома, откуда нет-нет да и раздастся выстрел. Рядом с Иванченковым стоят Кочетков и Ваня Федоров и умоляюще смотрят на меня.
Конечно, заманчиво подмести, весь Локоть до последней соринки. Очень заманчиво. Но уже один за другим подходят связные:
— Патроны на исходе.
— Сталинский отряд завязал бой с подкреплением из Камаричей.
— Со стороны Севска движется вражеская колонна.
Нет, пора кончать бой. Даю сигнал отхода. В прикрытии оставляю Шитова с его группой.
Наши сани медленно выползают из Локтя. Метет пурга. На розвальнях лежит тело Буровихина, прикрытое суровой холстиной.
Юзеф Майор
Беснуется вьюга. Нет ни земли, ни неба — один снежный метущийся вихрь в непроглядной ночной тьме. Ветер слепит глаза, обжигает морозом, наметает на дороге высокие рыхлые сугробы.
Сквозь бушующую пургу наша колонна с трудом пробивается к лесу. Тяжело дышат кони. Словно защищаясь от удара, люди закрывают руками лицо. А ветер стонет в невидимых оврагах, вихрями завивает вокруг нас колючий снег.
Кажется, нет конца и края этой пурге, этой ночи, этой заваленной снегом дороге…
И вдруг: ни колючего ветра, ни снежных вихрей. Мы въехали наконец в лес, словно из бушующего бурного моря вошли в тихую гавань. Только высоко над нами шумят верхушки деревьев: так за молом бьются о камни сердитые пенистые волны.
Люди расходятся по лесу, ищут сухой валежник — и один за другим вспыхивают костры. Пламя вырывает из темноты густые ели, золотистую кору сосен, голые осины. В отблеске костров расступаются деревья, но еще плотнее, еще чернее кажется за ними тьма.
Наблюдаю за людьми. Запорошенные снегом, с ледяными сосульками на воротниках тулупов, они все заняты делом. Одни прибирают коней, дают им сена, укрывают вспотевшие влажные конские спины. Другие протирают пулеметы, патроны, автоматы. Кто-то, очевидно, смертельно усталый, молча стоит у костра, греет над огнем замерзшую буханку хлеба и, не дождавшись, грызет еле оттаявшую верхнюю корку, пахнущую едким дымком.
Вначале слышится только тихий говор, лязг оружия, довольное фырканье лошадей, потрескивание горящего валежника. Постепенно голоса становятся громче, от костра к костру уже летят шутки, раздается громкий смех. А пламя разгорается все ярче, и все дальше отступает мрак.
— Хорошую мы сегодня операцию провели, — раздастся рядом со мной голос Богатыря. Захар говорит громко, и его внимательно слушают бойцы. — Приказано было уничтожить Воскобойникова — и Леша Дурнев свалил его из пулемета. Приказано было разгромить офицерскую охрану, это ядро «партии», — и тут неплохо: по моим подсчетам, около сотни врагов полегло. Правда, все это далось нам не даром. Не успели выручить Буровихина, не уберегли Пашковича, убито четверо товарищей…
Тяжело это. Очень тяжело… Зато новые герои родились. Взять хотя бы Ваню Федорова. Один на один дрался с офицерами. Всю лестницу трупами завалил… Или Кочетков. Когда его в тюрьме окружили, он перед своим пулеметом десяток врагов уложил. Словом, каждый себя проявил в огне и соседа своего увидел под пулями. Теперь мы знаем, кто чего стоит. Есть чему поучиться и чему учить других.
Мне не хочется говорить: на сердце тревожно и смутно.
Перед глазами тюремная камера, труп замученного Буровихина, надпись на стене, бледное лицо Пашковича… Как-то довезут Николая к нашей Петровне в эту страшную вьюжную ночь?.. И как получилось, что связной Капралова оказался предателем? Больше того: он знал то, чего не должен был знать боец, — о нашем предполагаемом ударе на Локоть. А ведь Капралов так горячо ручался за него…
Если бы тогда мне была известна сложная связь событий и людей, окружавших нас, многое пошло бы иным путем. Но все это выяснилось значительно позднее…
— А ну-ка расскажи, браток, як ты с «бобиками» воевал?..
Это Рева у соседнего костра спрашивает бойца Злуницына, и по голосу Павла понимаю — сейчас предстоит забавный рассказ.
— Да я уж говорил вам, товарищ капитан.
— А ты товарищам расскажи. Опытом поделись.
— Какой там опыт… Словом, это уже под конец было. Наши из Локтя выходят, а мы с Лесиным маленько подзадержались: уж больно хотелось сбить одного снайпера. Сбить — сбили, но патроны поизрасходовали. Догоняем наших, а вокруг офицеры, как тараканы из щелей, повылазили. Ни туда нам, ни сюда. В сарайчик забежали. Глядим, в сарайчике уже кто-то сидит. Вначале решили — наши: в потемках-то ничего не разберешь. «Кто такие?» — спрашиваю. «Полицейские из Брасова». Вот те раз, думаю: из огня да в полымя попали. К тому же вижу — пятеро, и все вооружены. Ручной пулемет прямо на меня смотрит…
— Струсил, Злуницын?
— Маленько не по себе стало… Что, думаю, делать? В молчанку играть вроде бы глупо. В драку лезть и того глупее: на шум офицеры набегут. И вот тут осенило меня. «Патроны, — спрашиваю, — есть?» — «Нет патронов. Все вышли». Отлегло от сердца, а все же сомневаюсь. «Хотя бы десяток». — «Да говорим вам — ни единого». Совсем полегчало: раз «бобики» такие же, как мы, пустые, значит — начхать нам на «бобиков». «Ну и черт с вами», — говорю. Вышли мы из сарая и догнали наших… Вот и все. Что тут интересного — не знаю…
Раздается хохот. Заразительнее всех смеется сам Рева.
— Ну и Злуницын!.. «Начхать, — говорит, — на вас, «бобиков»!..»
В лесу слышатся голоса, скрип саней. Это вернулось из Локтя наше прикрытие.
Вспышка костра — и я вижу Шитова. Иван Иванович останавливает сани. На санях сидят какие-то люди. Кого он привез с собой? Пламя снова меркнет, и теперь виден только один Шитов и голова его лошади.
Какая редкая выдержка у Ивана Ивановича! Словно не было бессонной ночи, тяжелого боя, этой вьюжной морозной дороги. Будто только что вышел он из теплой избы.
Неторопливо снимает тулуп, покрывает им коня, вытаскивает из розвальней охапку сена и по-хозяйски наблюдает, как довольно фыркает конь. Потом, внимательно оглядев костры, застегивает свой ватник, подходит ко мне и докладывает, что приказание выполнено: закрепился на окраине Локтя, приготовился к обороне, но офицеры не наседали.
— В назначенное время начал отход, — продолжает Шитов. — По балочке огибаем Локоть, чтобы выйти на вашу дорогу, и вдруг видим сани. На санях три женщины и старик-возница. Вот, думаю, повезло: пассажиров попросим сойти, а сами на лошади вас догоним — уж больно вьюжно было, да и устали мы порядком. Взглянул я в сани, а там на сене офицер лежит — в погонах, как полагается. Только форма чудная: вроде не немецкая. Я было с офицером хотел поговорить, но толку от него не добился: пьян. Одно бормочет: «Партизаны… Партизаны… Вы наши, мы ваши…» Одним словом, привезли их…
— Так они, значит, здесь? — перебиваю его. — Давай сюда.
Первыми подходят три девушки. Лицо одной из них кажется знакомым, но мне некогда разглядывать ее: пленный офицер действительно необычен. ,
На нем светло-зеленая шинель. В одной руке шапка, в другой охапка сена. Густые черные волосы взъерошены, и в них застряли соломинки. Офицер или пьян, или болен. Мутны его большие черные глаза, черты лица кажутся несобранными, размякшими.
Внимательно оглядев нас, он бросает на снег сено и ложится, протянув ноги к самому костру, будто он не пленный, а пришел к своим старым хорошим знакомым, с которыми расстался совсем недавно.
Девушки смеются. Офицер поднимает голову, смотрит на них, потом вынимает из кармана кителя маленькое зеркальце, оглядывает себя, поправляет волосы и несколько раз медленно проводит обеими руками по лицу — то ли хочет прогнать хмель, то ли мучительно что-то обдумывает.
Он заметно трезвеет, берет себя а руки, и лицо его становится другим — мужественным, волевым. Однако хмель еще не совсем прошел: офицер крепко сжимает голову руками и снова ложится на сено.
Нет, право же, так не может вести себя пленный: так ведет себя равный среди равных.
— Ваша фамилия? — спрашиваю я.
— Майор, — глухо отвечает офицер.
— Фамилия, а не звание! — настойчиво требует Богатырь.
— Фамилия Майор, имя Юзеф. Командир роты сорок второго венгерского полка.
Этот Майор, очевидно, хорошо знает русский язык, хотя говорит не совсем свободно, с явным иностранным акцентом.
— Откуда вы так хорошо знаете русский язык? — спрашивает Богатырь.
— Русский язык сейчас имеет учить каждый — и друг, и враг вашего народа, — отвечает офицер. Он поднимает голову и, смотря куда-то поверх нас, в ночную тьму, говорит медленно, словно разговаривает сам с собой. — Кто хочет знать, что надо делать сегодня и что будет завтра, кто намерен быть настоящий человек, — тот первее всего должен взять себе труд учить язык Ленина и Сталина.
— Ну, ну, спивай, спивай. Где-то сядешь, — недоверчиво бросает Рева.
Раздается смех. Офицер удивленно оглядывает нас. Потом обращается к Реве:
— Я имею уменье спеть «Интернационал» по-русски.
Он говорит это с такой подкупающей искренностью, что невозможно заподозрить в нем притворства.
— Ты что, коммунист?.. Коммунист? — забрасывают его вопросами, и чувствуется — отношение к офицеру меняется.
— Я дам ответ, когда ваш начальник даст мне такой вопрос, — с достоинством отвечает Майор. — Если есть интерес, кто я — прошу смотреть.
Он становится коленями на снег и протягивает нам руки. У смуглых запястий, покрытых черными волосами, видны старые посиневшие рубцы.
— Кандалы? — тихо спрашивает Ваня Федоров.
— Кандалы? — переспрашивает офицер, очевидно, не поняв этого слова. — Подвешивали. За руки. На потолок. Двадцать четыре часа.
— И ты остался жив? — совсем уж невпопад спрашивает Ваня Федоров.
— Видишь: я есть совсем живой, — улыбается офицер. — Когда терял сознание, доктор давал разрешение снимать на пол. Когда возвращал сознание, давал приказ поднимать на потолок.
Офицер молча разглядывает свои руки и снова говорит:
— Это есть хорошая память. На всю жизнь Юзеф тогда дал себе вопрос: хочешь умереть, но умереть честно, или хочешь жить, но послать на смерть товарищей, потерять честь? Юзеф выбрал умереть честно. И все-таки получил жизнь. И счастье сидеть здесь…
Он снова сжимает голову руками, болезненная гримаса кривит губы.
— Болит голова… Очень болит… Имею просьбу получить головные капли.
— Капельки? — озорно улыбается Петраков. — Не держим. Потому — партизанский устав болеть не разрешает. К тому же от твоей болезни, браток, нужны не капли, а огуречный рассол и стопка водки. Пока и этим не разжились. Потерпеть придется.
— Водка? — переспрашивает офицер. — Всю жизнь ни один раз не был пьяный Юзеф. Ни один… Сегодня получил надежду иметь встречу с партизанами — и выпил всю фляжку. Даете мне вопрос: почему? Чтобы иметь большую смелость? Или по причине очень великой радости? Нет. Юзеф выпил потому: гестапо задержит и отпустит — пьяный имеет право ходить в разные стороны. Однако имею честность сказать: это стыд — получить такую встречу с больной пьяной головой… Да, голова имеет боль. Но сердце Юзефа не имеет лжи. Сердце Юзефа честное. Он не агент немецкого гестапо, румынской сигуранцы, польской дефензивы, английского Интеллидженс Сервис. Нет! Майор Юзеф честный венгр. Он имеет великое желание воевать за счастье своего венгерского на рода.
— Так на кой же ляд, милый человек, к нам-то пришел? — неожиданно спрашивает до тех пор молчавший Шитов. — Вот бы и воевал за свой народ у себя в Венгрии.
— Юзеф боролся за свой народ в Венгрии, — тихо отвечает офицер. — Боролся в своем полку. Боролся, как умел. Его вешали за это на потолок. Это есть чудо, что он получил жизнь. Но это есть совсем понятно, что за Юзефом смотрят сто глаз. Как бороться, когда смотрят множественные глаза, когда слушают множественные уши? А Юзеф не может сидеть без борьбы. И Юзеф имеет смелость прийти к вам. Он будет бороться рядом с вами за свой народ.
— Ишь какой! — шепчет Петраков, с удивлением смотря на офицера.
Юзеф волнуется. Он приподнялся на локте и по-прежнему смотрит вверх, где на заснеженных вершинах дрожат красноватые отблески костра. А я думаю о том, какое, очевидно, большое честное сердце бьется под этим офицерским мундиром.
Юзеф скова сжимает голову руками и спрашивает:
— Когда ваш начальник будет иметь со мной разговор?
— Вот послушаем вас, тогда и начнем разговаривать.
Юзеф удивленно смотрит на меня. Наконец, понимает, вскакивает, шагает прямо через костер и протягивает руку.
— Майор Юзеф, командир роты сорок второго венгерского полка, — повторяет он. — Я есть в вашем распоряжении.
— Садитесь. После поговорим.
Мне не хочется начинать допрос — этим, пожалуй, только смутишь его, и я обращаюсь к девушкам:
— Откуда в лес пожаловали?
— Из Середино-Будского района, — отвечает та, лицо которой казалось мне знакомым. — А я вас знаю, товарищ командир, — неожиданно говорит она. — Мы с вами у Евы Павлюк встречались, у моей тети. Помните?
Неужели это Таня Кутырко? Как она изменилась. Повзрослели ее глаза, резкие морщинки легли у губ, лицо осунулось… Неужели и нас вот так же не узнают друзья?
— Так это ты, Танюшка!.. Нашла своего Ивана?
Васька Волчков смеется и запевает:
В селе малом Ванька жил,
Ванька Таньку полюбил…
— Довольно балагурить! — обрываю я, — Ну, говори: нашла?
— А ну его, — и брови девушки хмурятся.
— Разлюбила?
— Теперь такое время, товарищ командир, когда люди по-настоящему распознаются.
— Он, значит, изменил тебе?
— Не мне, а Родине, — тихо говорит девушка.
— Рассказывай, Татьяна.
И Таня рассказывает, как узнала она, что в Трубчевске есть госпиталь наших военнопленных, а в госпитале как будто лежит ее Ваня. Одна идти побоялась и подговорила двух подружек, соблазнив их тем, что, дескать, в Трубчевске можно достать соль. Татьяна быстро нашла госпиталь и стала расспрашивать об Иване. Ее познакомили с приятелем Ивана, и тот очень холодно сообщил, что Ваня почти здоров и недавно ушел по поручению господина коменданта. Из этого разговора Татьяна поняла одно: Ваня даже не потрудился дать о себе знать. Но самое страшное — Иван выполняет какие-то поручения коменданта и, судя по всему, в хороших отношениях с гитлеровцами.
Таня с подружками отправилась домой, но на лесной дороге им повстречалась машина с немцами. Фашисты заподозрили в них партизанок, схватили и увезли в Унечу.
Долго их допрашивали в Унече и уже хотели было освободить, но пришло известие, что неподалеку партизаны взорвали эшелон со скотом. Таню, ее подружек и еще нескольких человек немцы отправили на место взрыва, где был уже сформирован новый эшелон, и приказали им сопровождать скот на фронт. Таня начала было плакать, отказываться, но ее избили и бросили в теплушку.
— Думала, конец моей жизни пришел, — рассказывает Таня. — Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Только что проехали Почеп по направлению к Брянску, как вдруг — взрыв, грохот, стрельба. Просто ужас… Хорошо еще, что в задних теплушках были… Мы выскочили в снег. А вокруг пули — дзинь-дзинь. Это из кустов стреляли партизаны. И так не хотелось умирать от своей, советской пули… Пока мы в себя пришли да стали соображать, как от немцев уйти, партизан и след простыл.
Подъехал аварийный поезд, потом новый паровоз — и повезли нас в Брянск. Там несколько дней продержали под замком, опять допрашивали и почему-то на фронт не отправили, а отпустили домой, разрешив проехать на поезде до Навли. В Павле мы слезли…
— Погоди, Татьяна, — перебивает внимательно слушавший Шитов. — Когда ваш поезд взорвали?
— За три дня до нового года.
— Так, так, — задумчиво повторяет Иван Иванович. — А где это было?
— Я же говорю вам: на дороге от Почепа к Брянску.
— Точнее, точнее, девушка, — настаивает Шитов.
— Так как же можно точнее, когда это ночью было? — разводит руками Татьяна. — Знаю только, что после Калиновки, не доезжая Красного.
— Правильно, — спокойно подтверждает Иван Иванович. — Наша работа.
Таня удивленно смотрит на Шитова.
— Как ваша? — растерянно переспрашивает она. — Значит, вы поезд взорвали? Вы в нас стреляли?
— А вы-то сами чего уши развесили и к нам не бежали? На себя и пеняйте, — словно оправдываясь, бросает Шитов.
И тут разгорается горячий спор между Шитовым и Васькой Волчковым. Васька утверждает, что это было не за три дня до нового года, а, по меньшей мере, за пять, и никакой стрельбы они тогда не открывали.
В конце концов Шитов вынимает из кармана маленький истрепанный блокнот и спокойно читает:
«Ночь на 28 декабря. Линия Почеп — Брянск. Район станции Красное. Взорван эшелон со скотом. Паровоз и пять теплушек скатились под откос. Обстреляна поездная бригада».
— А я что говорю? — невозмутимо, будто он все время утверждал именно это, заявляет Волчков. — Как раз в ту ночь и было, когда нас трубчевский Смирнов водил.
— Какой Смирнов? — словно испугавшись, спрашивает Таня.
— Ванька Смирнов. Лейтенант, — выпаливает Волчков, и тут же, испугавшись, что выболтал то, о чем говорить не положено, строго набрасывается на Таню: — А тебе зачем знать?
— Отставить, Васька! — резко приказывает Шитов. — А ну, девушка, говори приметы своего Ванюшки.
— Высокий он, — волнуясь, скороговоркой говорит Таня. — Красивый. Волосы темные. Глаза тоже темные… Только не знаю, какого цвета… Рука у него ранена…
— Твой, — решительно перебивает Шитов.
— Так, значит, солгали в госпитале? — все еще боясь поверить, говорит Таня. — Значит, он с нами? Со всеми? А где же он теперь? — и девушка внимательно оглядывается по сторонам, словно у одного из этих костров она непременно увидит своего Ваню.
— Ну, этого тебе знать пока не положено, Татьяна, — твердо заявляет Шитов. — Достаточно на сегодня того, что твой Иван честный человек. Неужто мало?
— Много. Очень, — счастливо улыбается Таня. — Только…
— Ну досказывай до конца, Татьяна, — перебивает Захар.
— На чем я остановилась?.. Да, вылезли в Навле. Ходим по станции и думаем с девушками, как поскорее домой дойти. А тут этот офицер… Уж не знаю, как его теперь звать — товарищ или господин… Одним словом, он с нами заговорил: кто мы, куда, откуда. Мы рассказали, как было. «Только боимся, говорим, через лес идти: партизан в лесу много». Он прямо просиял: «Я вас провожу и сани достану». Подумали мы и решили — шут с ним. Он один, а нас трое. Да и возница в придачу. Если встретим партизан, сдадим с рук на руки. Не встретим — около Благовещенска убежим от него. К тому же от фашистов защита… Ну, отъехали маленько, а он за фляжку — и залпом. Свалился в розвальни и уснул. Так почти до самого Локтя доехали. Вдруг пальбу услыхали — и от греха в лес. Вот тут с товарищем Шитовым встретились. Дальше вы сами знаете…
Возвращаюсь в Пролетарское. Пашковича нет. Его, оказывается, привезли в Красную Слободу и тотчас же оперировали. В записке, присланной гонцом, доктор сообщает:
«Операция прошла нормально, но, как я следовало ожидать, обнаружен перитонит (воспаление брюшины). Надежды на благоприятный исход почти нет. Раненый просит перевезти его к вам в штаб, в Пролетарское. Мне кажется, этот переезд ничего не изменит в его состоянии и только морально облегчит последние минуты».
Успеют ли его довезти к нам?..
Отряды разошлись по своим базам, но все пять домов Пролетарского переполнены, словно пчелиные ульи. Партизаны чистят оружие, штопают одежду, чинят обувь, и лишь редко-редко можно увидеть бойца на улочке этого крохотного лесного поселка.
Мы с Богатырем и Бородавко сидим в доме Калинниковых.
— Надо бы в отряде разобрать локотскую операцию, Лаврентьич, — предлагаю я.
Бородавко молчит. Сегодня он мрачен, неразговорчив.
— Ты что, заболел, Лаврентьич?
— Нет, здоров.
— Тогда давай вместе проведем разбор операции в отряде. Ладно?
— Знаешь, Александр Николаевич, нехорошо получается, — чуть помолчав, говорит Бородавко и снова смолкает.
— Да в чем дело, наконец?
— Все в том же, о чем мы уже с тобой говорили… Человек я прямой, вилять не умею, да и незачем. Нескладно как-то. Гляди. Ты командир объединения и комиссар отряда. Значит, иной начальник и мой подчиненный. К тому же сейчас не гражданская война: масштабы другие, тактика иная. Опять же стар я… Ну, да мы уже толковали с тобой — повторять незачем… Помнишь, решили тогда подождать — не время было. Правильно, не время. Да признаться, и для меня самого новее было ясно до конца. Еще надежда жила: а вдруг все устроится, как ты говорил? Может — справлюсь?.. После того разговора я делал все, что мог. Всего себя наизнанку выворачивал. Еще раз себя проверял, свои силы взвешивал. И вот в Локте окончательно понял, нутром понял, что командование не по мне. Хотя, как будто, никакой особой промашки с моей стороны в бою не было. Верно, Александр Николаевич?
— Верно, Лаврентьич.
— Ну суди сам, — волнуясь, продолжает Бородавко. — На кой ляд нам такой командир, за которого операцию разрабатывают и в бою командуют? На кой? А ведь это сегодня. Что же будет завтра? Не слепой я — вижу: впереди такой разворот, что дух захватывает… Нет, уж лучше я займусь тем, в чем силу свою чувствую: хозяйствовать буду, народ организовывать. Здесь ведь тоже непочатый край работы. Да и не последнее это дело в наших условиях. Большое, нужное, почетное дело.
Лаврентьич нервно ходит по комнате и неожиданно круто останавливается передо мной.
— Ты, может быть, думаешь, что я от ответственности бегу, в кусты хоронюсь? Нет! Просто, как коммунист, считаю, что каждый человек должен быть на своем месте, и занимать ему чужое — нечестно, не по-партийному. Даже если это самое место никто от него не берет, и оно любо ему и желанно… Короче — ты должен взять на себя командование, Александр Николаевич. Тем более, что сейчас и время для этого подходящее. Не то, что тогда. Крепко стоим на ногах. Шутка ли — Суземка, Локоть!.. Ну, теперь твое слово.
Мы долго говорим втроем, говорим открыто, честно, ничего не утаивая друг от друга. Бородавко настаивает. Больше того, он считает, что командование отрядом должно перейти только ко мне, а не к кому-либо другому.
Наконец подписывается приказ: командиром отряда назначаюсь я, моим заместителем Бородавко, комиссаром — Захар Богатырь.
Лаврентьич тотчас же уезжает в Красную Слободу: надо перебазировать в Пролетарское нашу новорожденную артиллерию.
Через два дня в Пролетарское привозят Пашковича. Почти тотчас же вслед за ним приезжают Григорий Иванович и Муся: Кривенко встретил ее по дороге и доставил сюда.
Николай лежит на узкой кровати у окна. В ногах у него хмурый Рева. У раскаленной докрасна железной печи сидит Муся Гутарева. Она низко опустила голову и украдкой смотрит на Пашковича тревожными взволнованными глазами.
Неслышными шагами проходит через комнату Петровна, прикрывая рот концом своего головного платка — то ли у нее болят зубы, то ли неосторожным словом боится обеспокоить больного — и так же, как Муся, бросает на Николая встревоженно-ласковый взгляд.
Григорий Иванович, как обычно, не снимает своего длинного тулупа. Широко расставив ноги, он одной рукой крепко прижимает к колену меховую шапку-ушанку, другой неторопливо поглаживает бороду, выбирая из нее тонкие, как иголочки, льдинки-сосульки.
Потрескивают в печурке сухие еловые дрова. Монотонно, одна за другой, падают капли с подоконника: в комнате жарко, и на стекле тает граненый морозный узор.
Пашкович лежит на кровати, по горло прикрытый красным одеялом. Этот яркий красный цвет еще резче подчеркивает матовую бледность его щек. Как он осунулся за последние двое суток! Тонкие губы приобрели какой-то синеватый оттенок. Только глубоко запавшие глаза живут на исхудалом лице. Большие, яркие, горячие, они с такой жадностью смотрят вокруг. Иногда Пашкович улыбается, силясь показать нам, что ему хорошо, но улыбка превращается в мучительную гримасу: доктор предупредил нас — Николая должны мучить острые боли.
Сейчас ему легче. Однако доктор не склонен считать это началом выздоровления.
— Будь больной в нормальной городской больнице, — говорит он, — еще можно было бы надеяться на благоприятный исход. И то это было бы редким исключением. А здесь, в нашей лесной глуши, где нет даже стрептоцида…
Пашкович освобождает руку из-под одеяла, медленно, с громадным трудом, словно рука у него налита свинцом, опирается на косяк окна, чуть приподнимает голову и смотрит сквозь крохотную щелку в тающем ледяном узоре: там, за окном, слышатся веселые голоса.
— Проклятый мороз, всю жизнь от меня загораживает.
Голова его снова падает на подушку, и гримаса боли кривит губы.
— Тяжко, Николай? — невольно вырывается у Ревы.
— Да нет, сейчас уже хорошо. Только кажется, будто в ране сотни иголок колют… А ведь смерть где-то совсем рядом была. Разминулись мы с ней на этот раз. Ничего, друзья. Ничего, еще повоюем…
Николай снова лежит неподвижно. Он смотрит на потолок и тихо говорит:
— Знаешь, Александр, у меня все время перед глазами наш путь в Брянских лесах. Помнишь? Словно мы по тонким перекладинам шли. А все же дошли. Не оступились… Какие люди вокруг! Какие замечательные люди!..
— Это дают рост большевистские зерна, товарищ Пашкович, — говорит Кривенко. — Наша партия их в народ бросила.
Они набухали, давали свои первые ростки, тянулись к солнцу, а теперь буйно в рост пошли. Как озимь после теплого весеннего дождя. Пройдет маленько времени — и колоситься начнет. А там, гляди, и урожай собирать пора.
— Хороший ты человек, Григорий Иванович, — тихо откликается Пашкович. — С тобой легко и в горе, и в беде, — Николай убирает со лба растрепавшееся волосы.
Муся становится у изголовья кровати и молча причесывает гребешком светлые тонкие волосы Николая. Она очень изменилась за последние два дня. Глаза уже не сияют молодым задорным блеском. Обведенные синевой, они словно просматриваются к чему-то тяжелому и страшному, и на лбу над переносьем легла упрямая резкая морщинка.
— Александр, — говорит Пашкович. — Сегодня я, пожалуй, не смогу говорить с Мусей. Возьми это на себя.
Выхожу с Гутаревой в соседнюю комнату. Она рассказывает, что благополучно добралась до Севска, доложила коменданту, как мы условились, тот разгневался на полицейских и приказал немедленно арестовать их. Муся с Лидой быстро оформили все дела и ушли из Севска. Оставив Лиду у себя в Смилиже, Гутарева явилась сюда.
— У нас в севской квартире переполох, — продолжает докладывать Муся. — Пока я была в Игрицком, гестапо распорядилось арестовать Половцева. В комендатуре говорили (это Лида слышала), будто он американский агент. Половцев скрылся. Шперлинг нервничает. Ходит сам не свой…
Так вот, быть может, где разгадка недописанного Буровихиным слова… Однако, помню, и я тогда не поверил Мусе: во имя чего американской агентуре создавать эту нелепую «партию»? Прошло немногим меньше года, и в декабре в небольшом старинном городке Остроге судьба снова столкнула меня с Половцевым. Он явился туда на встречу со своим хозяином, резидентом американской разведки, сброшенным на парашюте в районе этого города. Только тогда мне стали ясны и причины смерти Евы Павлюк, и корни локотской «партии», и роль Шперлинга в этом деле… Но об этом будет рассказано позже.
Возвращаемся к Пашковичу. К нему подсел Богатырь и рассказывает, что в десятках сел уже созданы группы самообороны, всюду работают сельские Советы, суземские райком и райисполком прочно обосновались в своем районном центре.
— Рождается партизанский край, Николай… Да, последняя новость, товарищи, — вспоминает Захар. — Сегодня мне принесли свежую немецкую газету из Севска: фамилия Воскобойникова в траурной каемке, славословие покойнику, соболезнования и сетования по поводу того, что, дескать, потеряли бдительность и не уберегли этакое сокровище. Фашисты так печалятся, что, право ж, создается впечатление, что они скорбят о закадычном друге…
— Не знаю… Не думаю… Боюсь, просто дымовая завеса, — устало говорит Пашкович. — Мне надо быть на ногах. Как можно скорей на ногах. Кстати, Александр, поройся в моей сумке. Там лежит интересное письмо. Я взял его в планшетке убитого офицера в Локте. Успел только бегло просмотреть…
Вынимаю несколько страничек, исписанных мелким косым почерком.
— Читай вслух, Александр.
«Дорогая Helene!
Пишу тебе второе письмо. Первое написано очень наспех. Во Францию срочна уезжал Serge, предложил отвезти тебе посылку, и у меня было время только запаковать ее. Отправил беличью шубку, такую же муфточку, лаковые туфли, вязаный джемпер, шесть пар шелковых чулок и три очень миленьких dessous[1]. Перечисляю посланное только потому, что не доверяю Sergey: он хоть и граф Шувалов, а на руку нечист.
Извини: вещи надеванные. К сожалению, их хозяйка не знала, что они понадобятся тебе. Но ты можешь быть покойна: она ни при каких обстоятельствах не потребует их обратно.
Итак, вот уже месяц, как я на родине. Подумать только — не видел ее почти четверть века! Здесь все иное, чем в нашем Руане. Снег, белые березы, мохнатые ели, просторы солей, сельские погосты. Точь-в-точь, как в Марфино. Помнишь? Даже дом, в котором сейчас помещается наш dortoir[2], такой же, как в нашей усадьбе: «широкая лестница, белые колонны, портик нар ними…
Итак, я на родине. Но, кроме березок и снега, здесь все чуждое, враждебное мне.
По приезде сюда я познакомился с молодой сельской учительницей. Хорошенькая мордашка, стройная фигурка (не ревнуй, Helene: ее уже нет на свете). Она родом из соседней маленькой деревушки. Дочь простого мужика. Кончила филологический факультет Московского университета — тот самый, что кончил твой papa[3]. Вернулась в родное село и стала учительницей.
Представь: образованна, культурна, начитана. Защищала дипломную работу о поэмах Пушкина. Но говорили мы с ней на разных языках.
В конце концов выяснилось: она — партизанская связная. Нет, ты только подумай: девушка, окончившая филологический факультет московского университета, знающая наизусть сотни строф Пушкина, — партизанка! Оказывается, разговаривала со мной только потому, что хотела выведать то, чего ей знать не положено. (Кстати: все, что я послал тебе, принадлежало ей.)
Ты думаешь, Helene, она — исключение? Нет! Теперь я понял: здесь все или сегодняшние, или завтрашние партизаны… Странно, когда-то я любил Дениса Давыдова, Фигнера, Сеславина. Помнишь «Войну и мир»? Сейчас я ненавижу партизан, я их боюсь, это мой ночной кошмар. Пожалуй, Serge прав: с теперешним русским народом у нас может быть только один разговор — пуля, виселица, старая добрая казацкая нагайка.
Да, последняя сенсация! Ты знаешь, кто твой муж? Он уже не сумской гусар. Helas![4] Он бывший экономист из Тамбова, застрявший здесь в первые месяцы войны. A Serge — московский адвокат. Tu ries, та petite?[5] Еще бы! Но таков приказ нашего шефа. Нам всем велено стать бывшими советскими гражданами. «Эмигрантские акции даже на оккупированной русской земле никак не котируются, милостивые государи», — заявил он. Но не грусти, Helene. Если не зевать, здесь можно хорошо подработать. Да, в конце концов, не спокойнее ли небольшая вилла в Швейцарии, чем в Марфино в этой чужой, страшной России?»
— Подпись неразборчива, — замечаю я.
— Зато автор ясен. Как на ладошке, — отвечает Богатырь. — Четверть века тосковал о родине, о белой березе, а вернувшись, украл белье у замученной им девушки и мечтает о вилле в Швейцарии. Вот уж поистине воронье: недаром помощник Воскобойникова именовал себя «Вороной»… Люди без чести, без роду и племени…
— Интересно, — задумчиво говорит Пашкович. – Им, оказывается, приказано именоваться советскими гражданами…. Очень интересно…
Потом виновато смотрит на меня и спрашивает:
— Как же теперь с разведкой, Александр?
— Возьму на себя. А ты лежи, отдыхай.
Входит Саша Хабло и передает радиограмму:
«В ночь на 10 января ждите самолет на выброс груза к двух, человек…»
Дальше идет точный перечень сигналов.
— Только подумать, что творится!.. Нет, отдыхать теперь не время, — упрямо говорит Николай. — Я могу руководить разведкой даже лежа в постели… Муся, подойди сюда. Вот что, дорогая: немедленно отправляйся в Смилиж и приведи сюда Лиду. Приведи во что бы то ни стало. Я должен сам с ней поговорить. Должен знать, кто выдал, и кто убил Василия, должен распутать весь этот узел… Нет, Александр, отдыхать я не имею права. Да к тому же все идет на поправку.
Пашкович, забывшись, хочет повернуться ко мне — и закусывает губы: очевидно, даже малейшая попытка шевельнуться приносит ему мучительную боль. Глаза его плотно закрыты. На лбу выступают мелкие капельки пота.
— Что с тобой, Николай?
— Пустяки… Неудобно повернулся… Пройдет, — с трудом отвечает Пашкович и пытается улыбнуться. — Слышишь, Муся: сегодня же уезжай. Торопиться надо. Время не ждет…
Раздается стук в дверь. На этот раз входит наш хозяин,. Степан Семенович Калинников.
— У ворот гонец из Холмечей ждет. Из самообороны. С донесением.
Гонец одет в широкий нагольный тулуп. За спиной висит на ремне винтовка. Передает записку: командир группы самообороны села Холмечи сообщает, что из Навли на Суземку движется пешим порядком по полотну железной дороги немецкая дивизия.
— Дивизия? — невольно вырывается у Захара. — По полотну? Там же снег по колено… Нелепость какая!
Поистине нелепо: как может дивизия со своими обозами идти по полотну давным-давно бездействующей дороги? Зачем?
Подходим к карте. Навля и Суземка стоят на железной дороге Москва — Киев. Между ними Холмечи. С этой стороны у нас нет никаких заслонов. Суземка под ударом.
— Что делает ваша группа?
— Выводим народ в лес, в землянки.
— Очевидно, дело серьезное, — задумчиво говорит Богатырь. — Надо срочно решать.
Приказываю группе Кочеткова и взводу Лаборева немедля выйти к разъезду Нерусса, что стоит на той же магистрали, километрах в десяти от Суземки, и в случае появления противника тотчас же сообщить суземскому райкому, нам, в Пролетарское, и перекрыть дорогу на Чернь. Группа Федорова идет на помощь Суземке и везет мое письмо к Паничеву. Рева выезжает в Холмечи.
— А тебе, Николай, придется на всякий случай переселиться в землянки. Там спокойнее.
— Я никуда не уеду, — решительно говорит Пашкович. — Мое место здесь, с вами в штабе. Нечего создавать панику из-за моей персоны.
Николая долго уговаривают, но он стоит на своем.
— Я приказываю тебе! — наконец резко говорю я.
Пашкович подчиняется. Григорий Иванович с Петровной укутывают его тулупами, одеялами и увозят на нашу лесную базу. С ними вместе уезжает доктор. Богатырь уходит проследить, как собираются люди Кочеткова и Лаборева.
— За одеждой надо приглядеть. Мороз, — беспокоится Захар.
Я остаюсь один.
Сижу у карты и стараюсь разгадать, зачем фашисты послали свою часть (в то, что это дивизия, — не верится!) по этой мертвой, заваленной снегом железнодорожной магистрали, проходящей через лесную глушь? Хотят ударить на Суземку? Как защитить ее? Как отвести удар от городка — первого и единственного, которым владеем мы в нашем, только что рождающемся, партизанском крае?.. Или, быть может, все это лишь пустая тревога?..
Проходит час. В комнату быстро входит Богатырь.
— В направлении Холмечи слышится стрельба. Сейчас Павел должен быть уже там. Мне кажется, Холмечи горят.
Значит, это не пустая тревога. Может быть, вызвать Юзефа: ведь он несколько дней назад был в Навле?..
Юзеф входит в комнату и радостно улыбается: наконец-то начальство решило говорить с ним. Но сейчас мне некогда разговаривать с Юзефом.
— Сколько дней вы не были в Навле? — сухо спрашиваю я.
— Два дня, — растерянно отвечает он.
— Там стояла немецкая дивизия?
— Нет. Там есть очень мало войска.
— По нашим сведениям, в Павле стояла дивизия, и сейчас она идет сюда.
Юзеф удивленно смотрит мне в глаза, стараясь понять, чем вызван этот допрос. Недовернем к нему? Попыткой уличить во лжи?
— Юзеф дает честное слово, — наконец раздельно говорит он. — В Павле совсем пустяки войска.
Нет, у Юзефа больше ничего не выжмешь.
— Можете идти.
— Когда товарищ командир будет иметь со мной разговор? — настойчиво спрашивает Юзеф.
— Завтра. Вы свободны.
Снова в одиночестве путешествую по карте Брянского леса. И опять стук: входит Калашников и с ним молодой мужчина. На нем наша военная шинель и меховая шапка-ушанка.
— Товарищ командир, — докладывает Калашников. — Привел лейтенанта Смирнова из госпиталя в Трубчевске.
Так вот он какой, этот Ваня Смирнов: высокий, стройный, подтянутый, даже несмотря на свою донельзя потрепанную шинель и эту теплую ушанку. На хорошем открытом русском лице темные внимательные глаза. Левая рука на перевязи.
Смирнов, оказывается, явился по просьбе своих выздоравливающих товарищей из трубчевского госпиталя: они хотят перейти к нам в отряд и прислали Смирнова для переговоров.
Вызываю Богатыря: заманчиво иметь такое пополнение из кадровых военных. К тому же, по рассказам Смирнова, к нам мечтает перейти группа врачей — они захватят медикаменты, перевязочный материал, легкий медицинский инструментарий.
Втроем обсуждаем технику их перехода, и мне становится ясным: трудная, сложная операция, имеющая слишком мало шансов на успех. Нет, надо подождать. Пусть они пока осторожно готовятся и ждут команду.
— Есть, готовиться и ждать команду! — четко отвечает Смирнов. Повернувшись по-уставному, лейтенант уходит.
— Хорошие, видно, хлопцы подобрались, — говорит Богатырь. — Погоди, Александр, — неожиданно вспоминает Захар. — Мы ему о Тане забыли сказать.
Поздно — Смирнов ушел…
Теперь мы вместе с Богатырем сидим у карты. Уже намечаются неплохие варианты. И вдруг снова стук в дверь: входит Таня.
— Легка на помине! — смеется Захар.
Мне не до шуток — злят эти бесконечные перерывы в работе, — и я сердито кричу часовому:
— Больше никого не пускать!
Таня озадачена моим окриком.
— Может быть, я не вовремя, — зардевшись от смущения, говорит она. — Пришла узнать, когда вы меня в партизаны примете. Невмоготу без дела сидеть.
— Не сейчас, Татьяна. Подожди.
Но Таня, просит, настаивает, требует. А в голове рождается как будто удачный план действий.
— Придешь завтра, Татьяна. Не мешай работать.
У девушки такой расстроенный, такой обиженный вид что Захар решает, очевидно, подбодрить ее.
— Ну, Татьяна, повидала своего Ивана?
— Где ж его увидишь? — удивленно спрашивает она.
— Так ведь он десять минут назад к нам заходил. Я думал, вы встретились.
Таня даже вздрагивает от неожиданности. Потом равнодушным, безразличным голосом говорит:
— Ну и пусть. Мне-то что от этого?.. Значит, завтра разрешите зайти?..
— Вот и пойми после этого девичье сердце! — смеется Захар, когда за Таней закрывается дверь…
Вариант действительно оказывается удачным. Пусть сунутся гитлеровцы на лесные дороги…
В комнату без стука входит Рева. Его меховая шапка заиндевела.
— Мороз! — говорит он так, будто за пустяком только что выходил на улицу. — Ну прямо дышать невозможно.
— Где дивизия? — нетерпеливо спрашиваю я.
— Дивизия? — удивляется Павел, словно впервые слышит о ней. — Нема ниякой дивизии, — и неторопливо начинает снимать полушубок.
— Кто же стрелял в Холмечах? Кто сжег село?
— Фашисты. Видно, погреться захотелось. Чи скучно стало.
— Говори толком, Павел!
— Толком? А якой толк человека зря по морозу гонять? Яки-то трусы злякались, а ты мерзни, — ворчит Рева. — Ну, слухайте. Дивизии нема. Дивизия приснилась. Есть штук пятьдесят, может, сто, недобитых фашистов. Идут, дурни, по железной дороге. А зачем идут, кто их знает. Не иначе, как с фронта тикают. Ну побачили Холмечи, постреляли чуток, спалили три хаты и дальше пошли, по шпалам — к Суземке. Вот и все.
— Как же ты распорядился?
— Ну якое же тут может быть распоряжение? – Павел уже снял полушубок и растапливает потухшую печурку. — Первое: выругал трусов. Второе: вернул селян в село. Третье: выслал группу самообороны Холмечей на дорогу к Пролетарскому, чтобы фашисты часом не завернули к нам. Четвертое: предупредил Теребушки — они ведь рядом, — чтобы не спали. Пятое: замерз, як цуцик. Все.
Значит, напрасная паника, напрасное путешествие по карте, напрасная трата времени. Обидно, что зря потревожили раненого Пашковича. Теперь надо терпеливо ждать сообщения от Кочеткова и заниматься своими делами.
Снова вызываю Юзефа Майора.
Он сидит передо мной уже не такой, каким впервые подошел к нашему костру: аккуратен, собран и взволнован, конечно. Не потому, очевидно, что беспокоится за результаты допроса — просто его волнуют воспоминания…
Он член Венгерской коммунистической партии. Партийного билета при себе нет, но о венгерском коммунисте Майоре Юзефе достаточно справиться в Коминтерне: номер его партийного билета — такой-то.
Началась война. Юзеф Майор стал командиром роты и руководителем подпольной коммунистической организации в полку. Ее задачи ясны: подставлять под удар своих союзников — фашистов, не упускать удобного случая для всяческих диверсий. Если же станет ясным, что организация вот-вот будет раскрыта, сдаваться в плен советским войскам. Во всяком случае так представлял свои задачи Майор Юзеф.
Организацию раскрыли. Вернее — заподозрили Юзефа. Это было в Бердичеве. Сутки провисел Юзеф под потолком гестаповской камеры, но никого не выдал, ничего не сказал. Его освободили — слишком туманны были улики, — и Юзеф Майор снова офицер венгерской армии. Однако теперь за каждым шагом Юзефа следят десятки глаз. Он не в силах руководить подпольем — неизбежен провал, и Юзеф Майор решает перейти линию фронта, благо командир полка направил его в район Брянского леса, поближе к переднему краю. На станции Навля он встретил наших советских девушек — и вот он здесь…
— Вы в курсе дела, Юзеф, что делается на фронте? — спрашивает Богатырь, — Известно ли вам и вашим солдатам, что за эти считанные месяцы еще далеко не законченной зимней кампании Красная Армия освободила одиннадцать тысяч населенных пунктов, в том числе шестьдесят городов, и по сей день сохраняет в своих руках инициативу? Знают об этом ваши солдаты?
…Нет, далеко не все солдаты знают правду о фронте. Правду от них скрывают. Вместо нее распространяют лживые сводки главной квартиры фюрера. Для того чтобы правда не просочилась в армию от советских людей и вместе с правдой о фронте — «вредные идеи», фашистское командование выработало «двенадцать заповедей», определяющих отношение между оккупантами и населением.
Юзеф точно не помнит все заповеди, но в общем они сводятся к следующему.
Германский солдат не смеет беседовать с советским человеком — он обязан только приказывать и действовать. Отдавая приказ, не думать, как этот приказ отразится на жизни русского, а лишь о том, какая польза последует от него для Германии. Отдав же приказ, не выслушивать мнения, а строго требовать исполнения. Не признавать своих ошибок: во всякой ошибке должен быть повинен только русский. Быть замкнутым, суровым, без жалости и сердца. Русские — славяне, а славяне — низшая раса. Оки должны работать на немцев — высшую расу господ, пока нужна их работа, и должны умереть, когда в их работе не будет необходимости.
«После столетия хныканья о защите бедных и униженных наступило время защищать смелых против низших», — так сказал сам фюрер… Нет, германцам запрещено общаться с русскими.
— А як же «бобики»? — спрашивает Рева.
— Бобики? — удивленно переспрашивает Юзеф, очевидно, не поняв этого слова, которого, конечно, он не мог найти в самоучителе русского языка.
— «Бобиками» мы называем полицейских, старост, бургомистров, — объясняет Богатырь. — Разве с ними не общаются немцы?
Юзеф улыбается… Да, немцы назначают полицейских, старост, бургомистров, даже городскую управу. Но что это за люди? Это преступники, бежавшие из тюрьмы, бывшие кулаки, эмигранты. Да, эмигранты. Их привозят в Советскую Россию из Франции, Германии, Чехии, Венгрии, Австрии — отовсюду. Они выдают себя за советских людей, становятся во главе самоуправлений и не смеют шага шагнуть без разрешения фашистского начальства.
— Я имел веселье читать в Бердичеве объявления городской управы, — говорит Юзеф — Вы будете иметь понятие о никакой силе… «бобиков», — и он приводит образцы этих объявлений.
«По согласованию с бердичевским гебитскомиссаром определена следующая такса на пользование банными шайками в городских банях…»
«В соответствии с приказом бердичевского гебитскомиссара приступлено к покупке у населения пустой тары: ящиков, мешков, корзин и т. д…»
— Ну, хорошо, — говорит Богатырь. — Фашистские солдаты мало знают о положении на фронте. Что же они знают о партизанах?
По словам Юзефа, фашистский солдат прекрасно осведомлен о партизанах. Он видит, как летят под откос поезда, взрываются машины, горят склады, гибнут гарнизоны… В разговорах с Юзефом гитлеровские офицеры очень сетовали на ленинградских и смоленских партизан. Б Венгрии сейчас формируются новые части — их пошлют в Белоруссию и на Украину: там создалось угрожающее положение для немцев.
В связях с партизанами фашисты подозревают весь советский народ и стараются уничтожить весь народ — казнями, голодом, концлагерями, высылкой в Германию. Юзеф видел, как в Бердичеве был организован набор рабочей силы в Германию.
Вначале появились объявления: они сулили рай земной тем, кто даст согласие выехать в германский рейх. Таких не оказалось. Тогда повесили новые объявления: фашисты грозили суровыми карами всем, кто отказывается ехать. Снова никакого результата. Наконец комендант города получил наряд от своего начальства: к такому-то сроку отгрузить столько-то человек в Германию — иначе с ним будет разговаривать гестапо.
Комендант заволновался. Он послал полицейских по кварталам ловить людей. Однако к эта мера не дала желаемых результатов: люди убегали из города в деревню или сказывались больными. Юзеф знает молодую женщину, которая мазала свое лицо каким-то снадобьем, — и лицо стало страшной маской, покрытой нарывами. Юзеф знает мужчину, который обварил кипятком ноги, чтобы только не ехать в Германию.
Тогда комендант задумал хитроумную операцию. Он объявил о даровом киносеансе. Смысл операции был прост: люди соберутся в зале кинотеатра — и у коменданта будет хороший улов. Однако через час к коменданту явился взволнованный начальник полиции и доложил: на даровой сеанс пришли только семьи полицейских, их друзья и собутыльники.
Комендант не растерялся и тут же заявил начальнику полиции:
— Срок — три дня. Если за это время вы не соберете народ по наряду, в Германию отправятся ваши семьи.
Юзеф не знает, чем кончилась эта кинооперация, — он уехал из Бердичева.
Майор говорит и о передвижениях фашистских войск.
Перед отъездом в Брянские леса он встретил в штабе своего полка старого знакомого, немецкого обер-лейтенанта. Тот под большим секретом с грустью поведал ему, что его дивизия, до тех пор как будто прочно стоявшая на южном побережье Франции, срочно перебрасывается в район Курска. Та же участь постигла дивизии в Бельгии, Дании, Греции. Усиленно ходят слухи, будто в ближайшее время предполагается крупное наступление гитлеровцев в районе Среднего Дона. Во всяком случае эти свежие, еще не участвовавшие в боях, моторизованные и танковые дивизии направляются в Курск, Фатеж, Малоархангельск, Поныри, Щигры.
«Эти сведения надо немедленно передать в Москву», — думаю я.
— Ну як же так? — недоумевает Рева. — Як же наши союзники уши развесили? Ведь Англия с нами союз заключила?
— Англия есть хитрый торговец, купец, — говорит Юзеф. — Купец не знает союз. Купец знает торговую сделку. В торговом сделке есть первый интерес — получить прибыль. Английский купец не имеет интерес скорой вашей победы. Он имеет интерес тянуть… Немец и русский не должен выиграть войну. Войну должен выиграть английский купец. Поэтому Юзеф, когда его послали в Брянский лес, сказал «нет» и пришел к вам.
Юзеф рассказывает, что командир его полка до войны имел крупные связи с торговыми кругами Англии. У него большие виноградники на Тиссе. Англичане были его постоянными покупателями, и он до сих нор любит повторять: «Английский эль я всегда предпочитаю баварскому пиву».
Полковник, конечно, знал, что Юзеф отнюдь не друг фашистской Германии, и направил его в район Брянского леса к своему другу: «Поговорите с ним. Может быть, до чего-нибудь к договоритесь. Все, что зависит от меня, я сделаю. Вплоть до того, что устрою вам перевод к нему. Тем более, что после бердичевской истории вам было бы очень кстати покинуть полк». Однако Юзеф знал, что с друзьями полковника он ни до чего не дотолкуется, и решил перейти к партизанам.
— Кто же этот друг полковника, с которым вы должны были встретиться? — спрашиваю я.
— Полковник гестапо Шперлинг. Имеет жизнь в городе Севске.
— Шперлинг! — одновременно вырывается у меня и у Богатыря.
— Вы имеете знакомство с полковником? — растерянно спрашивает Юзеф.
— Да, мы имеем маленькое знакомство с полковником, — не замечая, что говорю языком Юзефа, отвечаю я. — Нам хотелось бы поближе познакомиться с ним. И это должны сделать вы, Юзеф.
Юзеф разочарован. Он не хочет ехать к этому Шперлингу. Он хочет здесь, вместе с нами, бороться за свободу венгерского народа. Но мы настаиваем, и вечером Майор Юзеф вместе с Мусей Гутаревой уезжают в Севск.
Прощаюсь с Майором и снова задаю себе все тот же вопрос: не слишком ли мы доверчивы, не совершаем ли мы оплошность, посылая Юзефа к Шперлингу?
Нет, все как будто говорит за то, что ошибки нет. Чутье подсказывает мне, что Юзеф не подослан к нам, что он ни при каких обстоятельствах не выдаст нас. И все же в этом, конечно, есть известный риск: интуиция — отнюдь не гарантия. А Юзеф знает наше расположение, ему известны наши силы, с ним едет Муся. Но мне не дает покою надпись на стене тюремной камеры: «Концы в Севске. Шперлинг аме…» И трудно, невозможно не использовать такого исключительно благоприятного стечения обстоятельств.
Да, в конце концов, какая разведывательная работа полностью исключает риск?..
Нет, мы поступили правильно…
Раскрываю папку разведданных: на очереди штурм Трубчевска.
Трубчевск
Открывается дверь, и в комнату вместе с улыбающимся Бондаренко и моим заместителем по объединенному штабу, Иваном Егоровичем Абрамовичем, входит незнакомый мне человек.
— Знакомьтесь: уполномоченный Орловского обкома партии, — представляет Алексей Дмитриевич.
— Емлютин, — крепко жмет руку пришедший.
Сразу же завязывается беседа. Емлютин говорит, что в Брянском лесу он уже давно, «примерно ровесник Бондаренко», и рассказывает о еще не известных нам партизанских отрядах. В Навльском районе действует отряд тамошнего подпольного райкома партии во главе с секретарем райкома товарищем Суслиным. В Дядьковских лесах орудует отряд Михаила Ильича Дуки.
Под Брянском бьется Ромашин. В самом Брянске подпольщики чуть ли не каждую ночь замораживают паровозы, и немцы бессильны помешать этому…
— Кстати о Навльском отряде и о том, как я попал к вам, — улыбается Емлютин. — Суслин как-то мне говорит, что его бойцы задержали трех или четырех военных, которые выдают себя за партизан отряда Сабурова и якобы пробираются к фронту. Признаться, в ту пору я понятия не имел о вас и как-то пропустил это мимо ушей. Случилось так, что эти задержанные осели в отряде у Суслина. И сейчас один из них творит чудеса. О нем даже песни поют у нас в лесу.
— Да кто же это?
— Армеец. Лейтенант Филипп Стрелец.
Так вот, оказывается, как сложилась его судьба! Вспоминаю — барак лесорубов под Зерново, ночник на столе, вой ветра и мрачная фигура Стрельца у стены. Значит, все-таки остался во вражеском тылу и нашел свое место…
Филипп Стрелец не раз прославится в боях. За выдающееся мужество он заслужит звание Героя Советского Союза.
— Ну вот, — продолжает Емлютин. — Доходят до нас слухи о ваших операциях: станции разбиваете, города берете. И решил я познакомиться с вами. Сначала к трубчевцам заехал, а сейчас, как видите, к вам.
Неожиданно Емлютин громко и заразительно хохочет.
— Да, нечего сказать, заехал! — сквозь смех говорит он. — За семью замками живете, товарищи. Верблюду легче пройти сквозь игольное ушко, чем до вас добраться.
— Нет, вы только послушайте, товарищ Сабуров, какую он напраслину на нас возводит, — улыбается Бондаренко.
— Какая же тут напраслина? — все еще продолжая смеяться, говорит Емлютин. — Еду к Алексею Дмитриевичу. И ведь не просто еду — по его приглашению, с его связным, с товарищем Антоном. И вдруг заставы, свист, пароли, всякие арифметические упражнения.
— Да, эта бондаренковская арифметика нам известна, — замечаю я.
— Что вы говорите? Неужто известна? — насмешливо перебивает Емлютин. — Нет уж, не прибедняйтесь, Сабуров. Едем с Бондаренко к вам. Надеюсь, теперь-то уже все пойдет гладко. Не тут-то было! Черт знает откуда вылезают заставы. Какой-то парень — ну до чего же строг! — пароль требует у Бондаренко, хотя тут же именует его по имени и отчеству.
— Это из нашей группы самообороны, — замечаю я.
— Уж не знаю, где вы ее раздобыли, только пароль такой сложный, что, сдается мне, тут не арифметикой пахнет, а высшей математикой. Нет, хорошо, товарищи! Очень хорошо! По-хозяйски… Ну, хозяин, поведайте-ка о своем житье-бытье.
Рассказываю Емлютину о прошлых операциях, делимся нашими мечтами, планами на будущее.
— Я ведь не с пустыми руками к вам, — внимательно выслушав нас, говорит Емлютин. — Хочу предложить объединение партизанских отрядов в масштабах всего Брянского леса. Как вы на это посмотрите?
Предложение неожиданное. Помню, я долго тогда ходил по комнате и думал о том, что оно даст нам. В конце концов пришел к выводу: излишняя концентрация отрядов едва ли принесет ощутимые выгоды.
— У меня другое предложение, товарищи, — наконец говорю я. — Наши четыре отряда — мой, два Харьковских и Сталинский, — объединенные единым командованием, выходят на южную окраину Брянских лесов и развертывают боевые действия в украинских районах — на севере Сумщины и Черниговщины. Вы организуете новое соединение из отрядов, действующих севернее, непосредственно в Брянском лесу. Само собой разумеется, мы будем максимально контактировать наши действия. И тогда весь Брянский лес — от Зноби до Навли, от Суземки до Десны — будет единым партизанским краем.
Прикидываем так и этак, обсуждаем детали, приходим как будто к окончательному решению, как вдруг Иван Егорович Абрамович спохватывается:
— Позвольте, а как же с Трубчевском, товарищи?
— Не волнуйся, — смеется Бондаренко. — Трубчевск твердо стоит в плане. Он вроде больного, которого уже положили на операционный стол: при всех обстоятельствах вмешательство хирургии неизбежно. Наша же новая организационная структура вступит в силу лишь после трубчевской операции, если, конечно, эту структуру утвердит Большая земля.
Разговор, естественно, переходит на предстоящий штурм Трубчевска.
Бондаренко рассказывает о крепкой подпольной организации, созданной в городе. Душа этого подполья — Алеша Дурнев. Хозяйка подпольной квартиры — его мать, Мария Ивановна.
Абрамович докладывает, что в Трубчевске созданы военные боевые группы: они вступит в бой, как только партизаны войдут в город.
— Мы продемонстрируем фашистам новую операцию, основанную на сочетании вооруженного подполья с партизанскими отрядами, — замечает Бондаренко.
Захар Богатырь рассказывает об установленных недели две назад связях с трубчевским госпиталем. Добрая половина раненых уже настолько оправилась, что готова хоть сегодня вступить в бой. Во главе этой своеобразной подпольной группы стоят капитан Илья Иванович Бородачев и врач- хирург Александр Николаевич Федоров…
На дворе раздается шум, громкие голоса. Это вернулись наконец Кочетков и Лаборев из-под Неруссы. Они подробно докладывают об операции…
Еще в пути они встретили связного, посланного ко мне группой самообороны Холмечей. Связной уточнил данные: по полотну железной дороги идет немецкая группа, во главе ее офицер, по всем расчетам, группа должна быть на разъезде Нерусса в час пополудни.
Времени оставалось в обрез, и сани понеслись по извилистой лесной дороге. На санях четырнадцать бойцов. Среди них Кочетков, Петраков, Лаборев и Михаил Иванченко со своим неизменным карабином и пулеметом.
К назначенному месту — высокой железнодорожной насыпи — сани подлетели за сорок минут до указанного срока. Лошадей и сани укрыли в соседней роще. Бойцы закопались в снег…
Около половины второго впереди, на дороге, шедшей вдоль полотна, показалось десятка полтора саней. На санях и около них гитлеровские солдаты.
На самой насыпи вторая группа: пять солдат и высокий офицер в теплой меховой шубе и белых бурках. Время от времени он что-то говорил своему соседу — маленькому, плюгавому офицеру, и тот послушно семенил за ним с большой красной папкой в руке.
Кочетков предложил Иванченкову заняться санями. Группу, шедшую поверху, он взял на себя. Бой длился недолго. 38 фашистов были убиты. Десятка полтора убежали. Высокий офицер был взят живым. Среди трофеев — четыре легких пулемета, два миномета, продукты, сигареты, папки с документами.
Сейчас фашистский офицер сидит против меня. Довольно хорошо говорит по-русски.
Это адъютант генерала фон Шокка. Он возглавлял изыскательскую партию, которая должна была представить проект восстановления железнодорожной магистрали Киев — Москва на участке Зерново — Брянск.
Офицер откровенен. Он признается, что восстановление железной дороги — только ширма. На самом деле его генерал, тесно связанный с американской фирмой, больше всего интересуется марганцем.
— Эта папка — материалы изыскательской группы? – И я показываю на красную папку, лежащую на столе.
— Не совсем. Это выписки из «зеленой» и «коричневой» папок, утвержденных самим Гитлером. Главным образом тех мест, которые касаются вопросов промышленности. Ведь промышленность, как я вам докладывал, любимый конек моего генерала. Он, повторяю, прежде всего деловой человек и в отличие от многих своих сослуживцев считает, что над миром властвуют не военные доктрины, а экономика, не меч, а золото. Ясно?
— Если угодно, — продолжает он, — я переведу любой из этих документов. Поверьте, они небезынтересны. К тому же вам станет понятным, почему американцы заинтересовались украинским марганцем.
— Да, мне будет угодно, — сухо отвечаю я.
— Итак, начнем с основной установки, — и офицер роется в своей папке. — Только прошу извинить меня: я буду переводить медленно… Так вот… «Восточные области предназначены не для того, чтобы развиваться и жить собственной жизнью, независимо от Европы: они только часть великонемецкого и европейского жизненного пространства и вследствие этого имеют определенные задачи…» Какие же это задачи? Документы четко отвечают на этот вопрос: «Использование подлежащих оккупации районов должно проводиться в первую очередь в области продовольствия и нефтяного хозяйства…» Простите, я могу закурить?
Протягиваю ему пачку сигарет, добытых Кочетковым в его же чемодане.
— Это мои любимые сигареты, — улыбается офицер. — «Верблюд». В них англичане добавляют немного опиума, но, право же, это даже пикантно… Но вернемся к делу. Как видите, только нефть и сельское хозяйство. Все остальное — ко всем чертям, как говорят русские. Таким образом, советские земли, завоеванные немцами, становятся, так сказать, сельскохозяйственным и нефтяным придатком великого всегерманского рейха. Поэтому вкладывать капиталы в какую-либо другую отрасль промышленности, по меньшей мере, рискованно. Вы уясняете обстановку?
Офицер развалился на лавке, с аппетитом затянулся сигаретой. Всем видом своим дает понять: он деловой человек, коммерсант, и поэтому с кем угодно найдет общий язык.
— Однако есть одно производство, в котором Гитлер крайне заинтересован. Я говорю о марганце. В «коричневой» папке сказано об этом коротко, но убедительно: «Марганцевая руда. Восстановление разрушенных шахт относится к необходимым задачам ввиду зависимости всей Европы от этой руды». Гитлер прав. Марганец добывается только в Америке и на Украине. Значит, если мы фактически завладеем украинским марганцем, мы станем его мировыми монополистами. Неправда ли, мы сделаем хороший бизнес? Простите, я оговорился. Мы — это не я, конечно. Это американские друзья моего генерала фон Шокка. Вы, надеюсь, меня правильно поняли?
— Я вас правильно понял. Но не рано ли вы со своим генералом и его хозяевами распоряжаетесь богатствами нашей страны? Зарубите на носу: ничего у вас не выйдет!
Мой ответ убавил красноречие коммерсанта. Теперь он просит об одном: сохранить ему жизнь — он может быть очень полезен… Он знает очень много…
Выхожу во двор. У ворот раздаются веселые, возбужденные голоса. Ко мне подходит Иванченков.
— Разрешите доложить, товарищ командир. Убежавшие фашисты пойманы.
Оказывается, им удалось добраться до Теребушек. Женщина, боец самообороны, провела их в хату к старому деду. Хозяин гостеприимно уложил беглецов на печи. Их взяли сонными. Сейчас фашистские солдаты входят в Пролетарское под конвоем деда и трех вооруженных колхозниц.
Так бесславно кончила свое существование изыскательская партия генерала фок Шокка…
Емлютин с Абрамовичем уезжают, а мы с Бондаренко и Будзиловским садимся за разработку плана трубчевской операции.
Перед нами лежит на столе карта, вся испещренная разноцветными карандашными пометками в районе Трубчевска. Рядом с картой — объемистая сводка разведданных, собранных Абрамовичем: обстоятельно, подробно она рассказывает о подходах к городу, о его улицах, домах, расположении гарнизона. Казалось бы, мы знаем буквально все. Однако решение упорно не дастся.
Трубчевск стоит на крутой излучине реки Десны, на ее правом, противоположном от нас, высоком берегу, и хотя город не так уж мал, только три дороги вливаются в него: дорога с Погара, дорога с Выгоничей и полевая дорога из Бороденок. И вот по каждой из этих дорог мы то наступаем по карте на Трубчевск, то ставим себя на место трубчевского коменданта.
Дорога из Погара… Нет, она сразу же отпадает: при неудаче наступление комендант без труда отрежет отход даже небольшим огнем.
Дорога на Бороденки… Она выходит из Брянского леса. Между лесом и городом — речная пойма и луг шириною добрых три километра. Луг лежит значительно ниже города и весь простреливается со стороны Трубчевска. Однако я все же наступаю…
— Партизаны со стороны Бороденок! — докладывают трубчевскому коменданту.
Что сделал бы я на его месте?..
— Открыть огонь! Не допустить до города! Уничтожить всех на Десне!
Слов нет — решение правильное. Интересно, какими огневыми средствами располагает комендант с этой стороны?
Перелистываю справку Абрамовича: «По направлению к Бороденкам на берегу Десны построено два блиндажа. Их гарнизон дежурит круглые сутки. Вооружен станковыми пулеметами».
Нет, отсюда открыто не подойти к Трубчевску. Нас уложат на Десне, на этом заснеженном лугу. Особенно если мы пойдем колонной по дороге. О внезапности удара не может быть и речи…
— Но почему обязательно по дороге? замечает Бондаренко. — Почему нам не рассредоточиться, не охватить город широкой дугой?
Снова обращаемся к справке. Она бесстрастно докладывает: «Снег на лугу глубиной больше метра».
Без лыж не пройти. Но где взять лыжи для всего нашего партизанского войска?
Очевидно, и от этого направления придется отказаться.
— Нет, нет, надо подумать, — не сдается Бондаренко. — Открыто к Трубчевску не подойти, это ясно. А что, если попытаться скрытно достигнуть высокого правого берега и стремительным броском ворваться на окраину города… Что скажет на это комендант? — улыбается Алексей Дмитриевич.
Мысленно сажусь в комендантское кресло. Снимаю телефонную трубку: «Партизаны на восточной окраине!»
«Пропустить в город! Пусть идут. Им не миновать базарной площади…»
Здесь, на площади, партизан ждет мясорубка: площадь со всех сторон окружена высокими каменными домами.
Нет, с этой дорогой приходится тоже расстаться: она неизбежно приведет к длительному тяжелому бою…
Остается третья и последняя дорога — со стороны Выгоничей.
Как трудно на карте путешествовать по дороге, которую не прошагал собственными ногами! Что я знаю о ней?
Жирная черная линия тянется вдоль Десны. Километрах в шести от Трубчевска у села Усох ее перерезает, очевидно, крохотная речушка Посырь. Коричневый узор горизонталей говорит о пересеченной местности, а сводка Абрамовича докладывает: «На правом берегу Десны, со стороны Выгоничей, она еще глубже, чем на речной пойме». А вьюга, конечно, словно метлой сравняла этот снег, пригладила складки, и не заметишь, как с головой провалишься в глубокий овраг.
Однако мы упрямо наступаем по этой дороге.
Благополучно перебираемся через Посырь, минуем Усох и, наконец, подходим к одиноко стоящим зданиям скотобойни и мельницы. Больше того — мы без труда захватываем их: по справке Абрамовича, здесь лишь небольшая застава, связанная телефоном с городом, — трубчевский комендант не ждет нападения со стороны Выгоничей.
До города осталось полкилометра ровного, как стол, поля. Что же дальше?
Опять сажусь в кресло коменданта. Мне докладывают: «Партизаны на мельнице и скотобойне!» — «Выбросить пулеметы на окраину! — приказываю я. — Держать под непрерывным пулеметным обстрелом дорогу к городу. Выдвинуть минометы и бить по занятым объектам».
Да, комендант прикажет именно так: это решение напрашивается само собой. Нам не пробиться к городу сквозь пулеметный огонь. Партизаны, прикованные к небольшой площади скотобойни и мельницы, — прекрасная мишень для немецких минометчиков. Ночь мы пролежим под минами, теряя людей и безнадежно выпустив из своих рук инициативу. Когда же забрезжит мглистый рассвет, подойдет подкрепление из Погара и артиллерийскими залпами покончит с нами…
В комнату входит Богатырь.
— Понимаешь, Захар Антонович, ну прямо орех — никак не раскусишь! — Бондаренко сердито показывает на черные прямоугольники у крутой излучины Десны.
Богатырь присаживается к нам, и снова — теперь уже вчетвером — идем мы по каждой из трех дорог и снова не находим правильного пути.
Примерно через час Богатырь поднимается:
— Мне пора. Совещание назначено. О личных счетах бойцов… — говорит он, потом замолкает, прислушиваясь к шуму на улице — Что это?
Подхожу к окну. Сквозь оттаявшее стекло вижу, как к воротам Калинниковых вереницей медленно подходят сани. Целый обоз. В санях лежат винтовки и ящики с патронами.
— Рева урожай привез! — радостно кричит Богатырь и выбегает во двор.
Бондаренко стоит у окна и смотрит на обоз.
— Если бы в Красной Слободе работала мельница, — задумчиво говорит он, — если бы у нас не было той «высшей математики», которой так восхитился Емлютин, а простая застава, и на санях сидели бы немцы, переодетые колхозниками, — сани с фашистами могли бы нежданно-негаданно оказаться у самого штаба… Так почему бы не попробовать под видом колхозного обоза…
— Подобраться к мельнице, Алексей Дмитриевич? — подхватываю я его мысль, — Дескать, едут крестьяне молоть зерно. Вы это хотели сказать? Так ведь это же идея! Застава развесит уши. А когда мы без шума овладеем мельницей и скотобойней, когда за несколько минут до этого порвем телефонную связь с комендантом — полкилометра до города пролетим быстрее ветра и, словно снег на голову, обрушимся на Трубчевск как раз с той стороны, откуда нас совсем не ждут.
— Интересно, что на это скажет господин комендант? — улыбается Бондаренко.
— Заманчивый вариант. Очень заманчивый. Его надо обдумать на свежую голову, — и мы вслед за Богатырем выходим во двор.
На санях лежат три пулемета, пять минометов, десятки винтовок, ящики с патронами. Ухитрились неведомо откуда прибуксировать сюда даже одну 45- и одну 76-миллиметровую пушки.
— Принимай, хозяин, мертвяков! — грохочет Рева.
— Что ты чушь городишь? Какие мертвяки?
— Самые что ни на есть свеженькие. Только что из могилы выкопаны… Не веришь?.. Эх, неверующий я, а то бы перекрестился… Ну честное слово — из могилы.
— Толком говори. Павел!
— Помнишь могилу в лесу? Ту самую, что нашли мы около пустого грузовика? Не помнишь? Ну як же так?.. Та самая машина, за которой охотились Иванченков и Тишин и оба проворонили? А у машины могила? И знаки в лесу?.. Неужто забыл?.. Вишенка еще там росла. Махонькая…
Только теперь вспоминаю лесную глушь, кем-то сломанные ветки, одинокий грузовик, а неподалеку от грузовика — странная безвестная могила.
— Ну?
— Так це ж могила Григория Ивановича.
— Какого Григория Ивановича? Кривенко? Ведь он жив, здоров…
— Ну прямо никаких сил нету с тобой говорить, командир…
— Товарищ Рева, докладывайте! — обрываю его.
Оказывается, машину с оружием, застрявшую в лесу, обнаружил Григорий Иванович. Ему было не под силу перетащить содержимое грузовика поближе к Челюскину, оставить же такое богатство в грузовике он побоялся — неровен час, кто-нибудь позарится на него, — и Кривенко решил похоронить до поры до времени свою находку. Старики выкопали рядом яму, аккуратно уложили в нее оружие, насыпали холмик и водрузили крест. Ну кто будет ворошить одинокую могилу в лесной глухомани?
— Теперь скажи, командир: правду я говорил или нет о мертвяках? — спрашивает Рева к тут же не дождавшись ответа, решительно подтверждает: — Правду! Эх, до чего же хорошо сейчас в лесу! Ну прямо як на уборочной. Бригадами работают — клады под снегом ищут. Всем Григорий Иванович заправляет. Ванюшка, его племяш, со своими дедами впереди всех идет. Не знаешь, кто из них лучше. Золотые люди!
Наш начальник штаба, Казимир Будзиловский, аккуратен и дотошен. Неторопливо развязывает шнурки папки (где он раздобыл эту крайне благопристойную папку?) и протягивает мне лист бумаги. Наверху жирно подчеркнуто красным карандашом: «Программа занятий с личным составом по боевой и политической подготовке».
Посылаю за комиссаром. Мы долго обсуждаем с Захаром эту программу и наконец утверждаем ее.
Занятия обязательны не только для бойцов отряда, но и для всего командного состава штаба. Диверсионное искусство будет преподавать Рева. Стрельбами займется Будзиловский. Преподавание тактики беру на себя. Богатырь, конечно, руководит всей политработой.
Три дня мирной жизнью живут наши отряды. Идут стрельбы. Рева занимается с диверсантами, я читаю тактику. Приводим в порядок полученное оружие и принимаем новое: каждый день хоть одни сани, а непременно приедут к нам из леса с винтовками, автоматами, патронами. И только диверсионные группы не прекращают своей боевой деятельности.
Через день регулярно заезжаю в землянку к Пашковичу. Его по-прежнему мучают боли, но ухудшений нет, и доктор уже надеется, что произойдет чудо, и организм переборет и большую потерю крови, и этот проклятый перитонит.
Каждый день работаю над планом трубчевской операции. Окончательно останавливаюсь на последнем, выгоничском, варианте. В нем все как будто встало на место. Можно начинать…
Наконец наступает тот знаменательный день, вернее та ночь, когда мы должны ждать самолет с Большой земли.
Не буду рассказывать о том, как прошла эта ночь: сколько раз был описан в книгах о партизанах, прилет первого самолета!
У нас было точь-в-точь, как у всех: нервное напряжение на лесной поляне, волнение, что не загорятся заранее приготовленные костры, горячие споры — «прилетят или не прилетят» — и хорошее доброе слово по адресу летчиков, которые направляются к нам, в далекий тыл. Каждый звук мы принимали, конечно, за шум авиационного мотора и, как обычно, услышали его, когда темный силуэт машины оказался чуть ли не над головой.
Самолет пронесся над кострами и исчез.
Это были самые напряженные, самые волнующие минуты.
Вдруг машина снова над нами. Два маленьких белых комочка отделяются от нее, и ветер несет их вправо, в темный, заваленный снегом лес.
Первого пассажира находим быстро — маленькую девушку-радистку лет девятнадцати, одетую в меховой комбинезон. Второй пассажир — вторая девушка-радистка — пропал.
Всю ночь бродили по лесу, кричали до хрипоты — никого.
Счастливцем оказался Рева. Провалившись по пояс в яму, он, усталый и злой, громко выругался — «От, бисова дивчина!»- и вдруг откуда-то сверху раздался тоненький обиженный голосок:
— Да когда же вы снимете меня, товарищи?..
Оказывается, наша, парашютистка зацепилась стропами за густую ель и повисла на ней. Перепуганная разговорами в Москве, что летчик может ошибиться и сбросить ее не туда, куда следует, что она рискует попасть в лапы полиции или фашистов, девушка сидела на ели и никак не могла понять, кто же бродит по лесу — партизаны или враги. И только реплика Ревы почему-то утвердила ее в том, что в лесу свои.
Одним словом, все было так, как не раз случалось позже, когда к нам уже частенько прилетали самолеты.
Обе гостьи наконец сидят за столом. Комната полным полна партизанами — яблоку некуда упасть. Десятки восторженных глаз смотрят на гостей с Большей земли, и радистки не знают, что им делать: отвечать ли на бесчисленные вопросы, расспрашивать ли нас о партизанской жизни или поглощать то неисчислимое количество яств, которые стоят перед ними на столе.
Как много нового, интересного, необычного рассказывают девушки о жизни по ту сторону фронта…
…Москва стала суровой, собранной, по фронтовому подтянутой. Не видно блестящих стекол магазинных витрин — они заделаны щитами, завалены мешками с песком. Милиционер, регулирующий уличное движение, не носит теперь белых перчаток: на голове его каска, за плечами оружие. В парках культуры и отдыха молодежь учится стрелять из винтовок. На футбольном поле бросают связки гранат. Зенитки стоят на бульварах, у мостов, на крышах домов.
Крупные оборонные заводы столицы эвакуированы на восток, но Москва по-прежнему кует оружие для фронта. Фабрика ударных инструментов, еще вчера выпускавшая пионерские барабаны, уже делает детали автоматического оружия. Завод деревообделочных станков — минометы. Учебные мастерские технического вуза — противотанковые ружья. Завод духовых и музыкальных инструментов — гранаты.
Девушки не хотят уступать юношам: даже в литейном и кузнечном мелькают ловкие девичьи руки.
Однако мало заменить у станка отца, брата, товарища, надо работать и за ушедших на фронт и за себя, и комсомольцы выдвигают лозунг «Работать за двоих, работать по-фронтовому — за себя и за друга, ушедшего на фронт».
Это не только в Москве — это всюду: в городах, поселках, колхозах…
— Как завидовали подруги, когда провожали меня! — говорит одна из девушек — Как они любят вас, товарищи, как уважают, как гордятся вами! — и она передает письмо, трогательное, искреннее письмо группы девушек оборонного завода, адресованное «самым храбрым партизанам».
Около полудня Богатырь поднимается и приказывает партизанам разойтись: гости устали, им надо отдохнуть. Тем более, что завтра — поход.
1 февраля в сумерки мы выходим из леса. Перед нами широкое снежное поле, чуть подернутое фиолетовыми вечерними тенями. За полем высокий правый берег Десны. На нем разбросанные домики села Усох, что стоит на тракте Трубчевск — Выгоничи.
Заранее подобранные сильные кони поочередно с трудом прокладывают дорогу через глубокий снег.
Мороз градусов двадцать пять. Порывами налетает резкий северный ветер, гонит перед собой сухие снежинки и бьет ими в лицо. На темно-синем, почти черном небе одна за другой вспыхивают яркие, будто вымытые, звезды. К полуночи благополучно, без выстрела и шума, занимаем Усох и крепко-накрепко закрываем все входы и выходы из села.
В маленькой крайней хатке мы с Емлютиным, Богатырем, Бондаренко нетерпеливо ждем Лешу Дурнева: он ушел в Трубчевск еще днем и должен к полуночи принести из города последние новости.
Время, как всегда перед боем, тянется бесконечно медленно. Тускло горит ночничок, освещая только стол посреди небольшой низкой комнаты..
Говорить не хочется — все уже давно решено и переговорено — и мы слушаем ветер, курим дурманящие сигареты «Верблюд», смотрим на часы и перебрасываемся пустыми, незначащими фразами.
Десять часов… Двенадцать… Час…
Дурнева нет… Что случилось?
Невольно вспоминается полутемная тюремная камера в Локте и на полу — окровавленный труп Буровихина…
Рывком открывается дверь. Морозный воздух клубами врывается в комнату. Из белого облака гремит недовольный голос Ревы:
— Что делать прикажете, командиры? Спать ложиться, чи шо?
И снова тихо… Потух ночничок. Темно. Часы показывают двадцать минут второго…
Тявкает собака в сенях — и в комнату входит наконец Леша Дурнев.
— Плохо, товарищи, — прерывистым голосом говорит он. — Провал… Идут аресты подпольщиков… Еле ушел… Комендант знает, что предполагается наше наступление. На мельницу выслано крупное подразделение. Станковые пулеметы стоят на самой дороге…
Что делать? Уходить в лес? Нет!..
— Когда начались аресты?
— В сумерки. Они очень торопились. Ждали, что наступление начнется до полуночи.
— Очень хорошо. Немедленно отправляйся обратно. Проберись на мельницу. Следи за гарнизоном. Жди до рассвета. На рассвете возвращайся обратно… Понял?
Леша молчит. В темноте не вижу его лица.
— Иду, товарищ командир, — наконец говорит он и выходит из комнаты.
— Я не понял твоего приказания, Сабуров. Какой смысл Дурневу возвращаться обратно? — медленно спрашивает Бондаренко. — Что нового, кроме станковых пулеметов, он увидит на мельнице? На что ты надеешься?
— На утро. На тупую фашистскую логику и фашистский шаблон, — отвечаю я. — Они ждали нашего наступления в полночь. У них твердое убеждение, что мы поведем ночкой бой. Наступления в полночь не было. Нет его и в три часа. Ночь кончается. Они решат, что мы передумали. Тем более, что подполье раскрыто. Фашисты успокоятся, у них даже не возникнет предположения, что мы рискнем на дневной бой. Не знаю, что они сделают: лягут спать, снимут чрезвычайное положение в городе. Не знаю. Во всяком случае, размагнитятся. Так было в Локте. Так должно быть и здесь…
Снова тянутся томительные часы в этой темной маленькой избе. Снова порывами налетает ветер и гудит в трубе, бьет железным листом по крыше.
Бондаренко выходит на крыльцо: видно, невмоготу ему ждать в избе. Он возвращается минут через десять.
— Морозит, — говорит он.
Часы показывают пять утра. Скоро рассвет…
— Ну, вот еще и Дурнева потеряли, — ни к кому не обращаясь, говорит Бондаренко.
Словно в ответ ему, с шумом распахивается дверь. Опять Рева?..
— Ушли! — раздается радостный голос Леши. — Все ушли. Только трое солдат осталось да один дряхлый старикашка сторож. Завернулись в тулупы и спят в проходной.
— Командиров отрядов и групп — ко мне! — приказываю я.
Они собираются так быстро, будто были в соседней комнате.
Ставлю задачу. Леша Дурнев и Вася Волчков с разведчиками втихую снимают часовых на мельнице и рвут телефонную связь с городом. В это время наша колонна не спеша идет к мельнице. Идет под видом колхозного обоза — оружие должно быть убрано. Впереди обоза — отряд Кошелева. Миновав мельницу, Кошелев, не отвечая на возможный обстрел, врывается на рысях в город, пересекает его и занимает погарскую дорогу, чтобы прикрыть нас с запада. Группы Федорова, Кочеткова, Иванченкова и отряд Погорелова под общим командованием Ревы тем же аллюром движутся по ранее назначенным улицам к тюрьме, зданиям комендатуры и полиции, окружают и штурмуют их. Отряды Сенченкова и Боровика прочесывают город и прикрывают нас с тыла.
Мгновенно оживает молчаливое село: слышны отрывистые слова команды, храп лошадей, шаги.
Разведчики исчезают в предутренней мгле. Наш обоз выходит на дорогу. На востоке, там, где темной стеной стоит Брянский лес, уже светает.
Лютый мороз. Воротник моего тулупа сразу же покрывается инеем.
Еду в середине колонны. В мглистом морозном сумраке еле различимы головные сани Кошелева.
Вот они неторопливо подъезжают к мельнице. Так же медленно (слишком уж медленно!) приближаются к главным воротам… Тишина…
Что это? Остановились?..
Нет, они уже миновали ворота… На какое-то мгновение скрываются за пристройкой. И вдруг, вырвавшись на дорогу, мчатся к городу.
— В карьер!
Васька Волчков на сумасшедшем ходу (как только он ухитрился!) вскакивает в розвальни, где сидим я и Бондаренко.
— Разрешите доложить. Телефонная связь перерезана. Сторож лежит с кляпом во рту. Фашисты на том свете.
Свистит морозный ветер в ушах, обжигает лицо.
— Быстрей! Быстрей!
Впереди вырастает Трубчевск.
Снежная пыль бьет в глаза. Кошелева не вижу, но, судя по времени, он уже в городе.
— Ходу! — несется по колонне.
Тяжело храпят кони. Скрипит снег под полозьями.
Вот и окраина — занесенные снегом домишки, безлюдье, тишина. Сворачиваю в сторону и круто останавливаю розвальни, пропуская мимо себя колонну. На мгновение мелькает лицо Погорелова. Во весь рост в распахнутом полушубке стоит в санях Рева.
В центре города гремит выстрел. Неестественно громко разносится в морозном воздухе его эхо.
Еще выстрел. Еще. Вспыхивает беспорядочная стрельба. Надо полагать, бьют по Кошелеву.
Неожиданно стрельба обрывается. Минуты три стоит напряженная тишина. Значит — прорвался Кошелев!
Длинная автоматная очередь разрывает воздух. Крики. И опять очередь. Опять.
Стрельба нарастает с каждой минутой. Она уже вспыхивает в разных концах города. Это группы Ревы вступили в бой.
Выходим из розвальней и медленно идем по улице — я, Бондаренко, Емлютин, Богатырь.
Выстрел. Пуля свистит над головой. Еще выстрел. Бьют рядом, из небольшого домика справа.
Бросаемся за угол ближайшего сарая.
Две фигуры мелькают у забора домика, откуда раздались выстрелы, и исчезают за высоким сугробом палисадника. Что-то неуловимо знакомое в их облике. Мне кажется, один из них — Абдурахманов. Как они попали сюда?
Глухой взрыв гранаты. Звон разбиваемого стекла. Шум.
Рывком распахивается дверь, и на высокое крыльцо выскакивают два фашистских солдата. Один из них, словно куль с овсом, переваливается через перила и падает в снег. Второй бежит к калитке, но тут его срезает автоматная очередь Богатыря.
На крыльце появляются Ларионов к Абдурахманов.
— Откуда? Почему здесь?
Ларионов мнется:
— Отстали, товарищ командир. Услышали выстрелы. Ну, и…
Нет, он чего-то путает. Но сейчас выяснять некогда. Потом.
— Обыскать. Взять документы.
Ларионов и Абдурахманов поспешно бросаются выполнять приказ, а я смотрю на этот домик.
Крохотный, будто игрушечный, с резными наличниками, с затейливой резьбой крыльца, с петухом на воротах, и вся в белом уборе елочка у входа. Ну прямо иллюстрация к старой-старой русской сказке. И тут же на чистом белом снегу лежат две фигуры в грязно-зеленых шинелях. Какими органически чужими, какими инородными кажутся они здесь…
Стрельба в городе усиливается. Уже вступили в бой минометы.
Спешим к центру. Впереди Ларионов, сзади Абдурахманов.
— Что это — охрана? — спрашивает, улыбаясь, Бондаренко.
Не успеваю ответить: к нам навстречу бежит связной.
Рева докладывает, что все идет «як надо»: городская управа занята, наш заранее намеченный КП (здание против нее) свободен, подпольщики до прихода Ревы окружили комендатуру и тюрьму, и Павел сейчас штурмует эти здания.
— Значит, живо подполье! — радостно гремит Бондаренко.
Когда мы подходим к КП, солнце уже поднялось — громадный красный шар, подернутый морозной дымкой. Мороз все такой же лютый. Стрельба не стихает. Время от времени стонут и ухают мины.
Один за другим подбегают связные.
Погорелов ворвался в комендатуру к уже ведет тяжелый бой в самом здании. Просит подкреплений. Посылаем к нему Боровика.
Ваня Федоров сообщает, что полицейские перебиты, и здание полиции наше.
Докладывает Кошелев: занял заранее обусловленное место на погарской дороге, подходы к городу с запада охраняются его отрядом.
Пока как будто все идет по плану.
— Товарищ командир, разрешите обратиться.
Передо мной неизвестный военный.
— Капитан Бородачев. Из госпиталя. Докладываю: выздоравливающие готовы идти в бой. Какие будут ваши указания?
— Всех раненых, медицинский персонал, медикаменты немедленно перебрасывайте к мельнице.
Бой вспыхивает с новой силой. Враг, засевший в тюрьме, упорно обороняется. Погорелова еще до прихода Боровика выбили из здания комендатуры, он занял аптеку, что стоит напротив, и обстреливает все входы и выходы из комендатуры.
— Минометы Новикова к Погорелову! — приказываю я.
Как четко и быстро работает Новиков — уж слышен характерный надрывный вой его мин.
Затрещали пулеметы. Гремит «ура». Это, очевидно, Погорелов бросился в атаку.
Подбегает связной:
— Новиков ранен в ногу!
Тотчас же новое сообщение:
— Беда, товарищ командир. Ранили Погорелова.
Нет, у Погорелова явно не ладится.
Оставляю Емлютина на КП и вместе с Богатырем и Бондаренко спешу к комендатуре.
Мрачное двухэтажное здание, тяжелый каменный низ с подвалами, массивные железные двери бывших лабазов и узкие подслеповатые окна верхнего этажа.
Боровик, приняв у Погорелова командование, уже снова ворвался в здание и сейчас ведет бой внутри. Но из низких подвальных окон бьют автоматы, и теперь никому ни войти, ни выйти из дома. Ну точь-в-точь, как в Локте, когда мы штурмовали офицерскую казарму.
Раненый Новиков полулежит на бревне рядом со своими минометами, вытянув вперед забинтованную ногу. Он решительно отказывается покинуть свою батарею.
— Пушку бы сюда, — морщась от боли, говорит он. — Прямой бы наводкой.
Да, пушка бы здесь пригодилась. Но мы не взяли своей артиллерии — побоялись тащить ее в этот скоротечный бой по глубокому снегу. И кажется, сделали ошибку.
А в здании идет тяжелый бой.
Я хорошо знаю, что значит биться в чужом незнакомом доме: за каждой дверью таится смерть, за каждым поворотом коридора ждет вражеский автомат.
До боли обидно стоять вот так, под защитой каменного сарая, и слушать — именно слушать, а не видеть, как сражаются наши в этом проклятом доме. И чувствовать свое бессилие помочь им: как дать очередь по окнам, когда не знаешь, кто за этими окнами — наши или враги?..
Из здания доносятся глухие разрывы гранат. Быстрая короткая очередь. Жалобно дребезжит разбитое стекло в окне. Какой-то крик. Снова рвется граната…
Что там творится, за этими окнами?..
Опять связной:
— Лейтенант Федоров докладывает: тюрьма взята. В камерах обнаружены пятнадцать расстрелянных подпольщиков. Среди них девушки. Совсем молоденькие… Вся тюремная охрана перебита…
— Немедленно группу Федорова ко мне!
Подхожу к Новикову.
— Можешь бить по подвалу?
— Толку мало, товарищ командир. Стены кулацкие — небось в четыре кирпича выложены. Пушку бы сюда…
— Будешь бить из минометов. Но бить так, чтобы мины рвались пусть у подвальных окон, но только не выше подвала. Можешь?
— Могу, товарищ командир.
— Иванченков, ко мне!
Он подходит, — как всегда спокойный, собранный, неторопливый…
Сзади слышен скрип снега, топот ног. Это подбегает Федоров со своими бойцами. Раскрасневшееся Ванино лицо сияет.
— Разрешите доложить…
— Потом. Слушайте приказ. Иванченков и Новиков открывают огонь по окнам подвала. Такой огонь, чтобы враг головы не поднял. Потом пауза — и группе Федорова броском ворваться в здание на помощь Реве. И чтобы через полчаса там все было кончено. Ясно?..
Мины рвутся у самых окон, засыпая их снегом и мерзлой землей. Станковые пулеметы заливаются длинными очередями.
— Федоров, вперед! — командую я, когда перестали ухать минометы.
Припав к земле, «федоровцы» бросаются к зданию и исчезают в подъезде.
Тишина. Мы чутко прислушиваемся. В здании комендатуры все то же: одиночный выстрел, громкие голоса, опять выстрел. Даже гранаты перестали рваться.
Неожиданно раздается треск, вылетает рама на втором этаже, и в окне — фигура Ревы.
— Слухай сюда! — гремит его радостный голос. — Кончено. Здесь одни мертвяки остались. Живые в подвале. Як крысы сидят. Я их сверху прикрыл, чтобы не дуло. А як вы, землячки?..
Снова тот же маневр: сосредоточенный огонь по окнам подвала — и Рева с Федоровым рядом с нами.
Полушубок Павла весь в известке. Правый рукав изодран в клочья. На щеке черное пятно — словно в саже вымазался.
В конце концов обстановка проясняется. Два верхних этажа комендатуры полностью очищены. Враг занимает только подвал. Единственный вход в него Рева завалил досками, кирпичом, даже тяжеленным несгораемым шкафом. Выбраться из подвала невозможно. К тому же здание окружено нашим плотным кольцом. Но и нам не проникнуть в подвал, не разбить его каменных стен. Как быть?
— Пойдем, посоветуемся, — предлагаю я.
Вместе с Бондаренко, Богатырем и Ревой отходим в сторону и останавливаемся у высокого забора, окружающего одинокий домик. За нами, как тени, следуют Ларионов и Абдурахманов.
— Итак, давайте разберемся, товарищи, — говорю я. — Здание полиции взято. Управа тоже. Тюрьма наша. Вражеский гарнизон в основном разгромлен. Раненые из госпиталя отправлены в лес. Запасы муки и скот вывезены. Остается вот этот подвал. Там остатки головорезов…
— Стой, Александр Николаевич! — неожиданно перебивает Рева. — Стой! Забыл… Я в комендатуре с Павловым познакомился. Ну, як ты не понимаешь?.. С Павловым, с бургомистром Трубчевска. Ранили его. Хотел взять живым — поговорить о том, о сем. А он змеей в подвал. Так что она сейчас там сидит, гадюка эта. Розумиешь?
— Тем более. Значит, товарищи…
Какой-то темный небольшой предмет перелетает через забор и мягко плюхается в снег шагах в пяти от нас.
— Ложись! Мина! — кричит Ларионов.
Рванув меня за руку, валит в снег и падает на меня, прикрывая своим телом.
Несколько мгновений напряженно жду взрыва. Взрыва нет. Нахожу глазами неведомо откуда упавшую мину и вижу: от нее отходит короткий тлеющий бикфордов шнур.
Знакомый фашистский трюк — швырнуть мину вместо гранаты, чтобы сбить с толку противника: дескать, раз мина, значит издалека.
Сбросив с себя Ларионова, вскакиваю и вырываю шнур из детонатора.
— Все, товарищи.
Бондаренко внимательно оглядывает небольшой домик, окруженный забором, из-за которого прилетела к нам мина.
— Ясно. Здесь живет племянница Павлова, — уверенно говорит он. — Мразь. Ока уже выдала трех наших комсомолок.
Ларионов ловко перемахивает через забор. За ним неуклюже переваливается долговязый Абдурахманов.
Прислушиваемся… Тихо — ни выстрела, ни голосов…
Друзья возвращаются минут через десять, сконфуженные и злые.
— Ушли, — сумрачно докладывает Ларионов, — Дом пустой. Следы идут от забора на огород и в переулок. А там все затоптано.
— Два человека шли, — взволнованно добавляет Абдурахманов. — Быстро шли. Бежали. Женщина в валенках. Мужик в сапогах. Мужик сзади.
— Не мужик, — сердито обрывает Ларионов своего друга, — а фашист. Разбираться надо. Видел, как на следу круглые шапочки гвоздей отпечатались? Вот то-то и оно.
— Да. Ушли. Жаль, — недовольно бросает Бондаренко.
Я говорю о том, что нужно немедленно занять подвал. Но как его займешь? Проклятые стены! Их ничем не возьмешь. Низкие окна подвала забраны толстой частой железной решеткой. Даже гранаты не бросишь. К тому же у нас только лимонки. Какой в них толк?..
— Хиба огоньку? — неуверенно предлагает Рева.
Пожалуй, это единственный выход…
Пока с трудом добывают канистру с керосином, спускаются ранние февральские сумерки. Крупными хлопьями падает снег. Из осажденного подвала изредка постреливают.
Опять в третий раз повторяется старый маневр. Под защитой нашего огня Ларионов и Волчков пробираются в дом. Они возятся долго, непозволительно долго (или это только кажется мне?), и наконец первые струйки дыма вырываются из разбитых окон.
Опять огонь — и Волчков с Ларионовым рядом с нами.
Медленно загорается дом. Языки пламени лениво лижут переплеты рам.
— Да что вы там вылили, хлопцы? — негодует нетерпеливый Рева. — Может, воду? А ну дай руку, — и Павел нюхает руку Ларионова. — Як будто бы керосином воняет… А почему не горит? — набрасывается он на ни в чем не повинного сержанта. — Отвечай: почему?.. Дивись! — неожиданно кричит он.
Над западной окраиной города в сумеречном небе рассыпаются три ярких снопа зеленоватых искр. И почти тотчас же в стороне Погара взвиваются красные ракеты. Одна, вторая, третья…
— Помощь идет. Уверен — это она вызвала, павловская племянница, — зло бросает Бондаренко.
Нет, видно, не дождаться нам конца пожара.
Посылаю связного к Кошелеву: отходя, он должен прикрывать нас с тыла. У комендатуры оставляю группу Ванн Федорова. Он уйдет отсюда в самый последний момент, как можно дольше продержав Павлова в подвале.
По глубокому целинному снегу перебираемся через Десну. Сумерки сгущаются. Над городом поднимается черный дым.
На высоком обрывистом берегу еле видны темные фигуры: Кошелев отходит.
Со стороны Погара доносится рокот танковых моторов. Он нарастает с каждой минутой. Гремят орудийные выстрелы… Вспыхивает суматошная автоматная трескотня. Эго фашисты ворвались в город со своим обычным грохотом и шумом.
Почему же Ваня медлит? Неужели не успеет?
Ждем добрых полчаса. Стрельба в городе стихла. Федорова нет…
Он неожиданно появляется совсем с другой стороны.
— Отрезали отход. Пришлось круг сделать.
— Комендатура?
— Горит. Когда уходили, из подвала еще стреляли. Живы останутся, мерзавцы.
— Не уверен, — замечает Бондаренко. — Трудно будет им выбраться из этой огненной западни. Очень трудно. Хотя…
Идем по открытому лугу. Мороз крепчает. На этот раз колючий ветер дует прямо в лицо. Спускается ночь.
— Я что вам приказывал? — раздается неподалеку сердитый голос Ревы. — Ни на шаг от командира! А вы?
— Так ведь мы, товарищ капитан, и не отходили. Старались, — пытается оправдываться Ларионов.
— Не отходили? — распаляется Рева. — А в кого стреляли у околицы? В тебя, чи в командира? В кого бросили мину? Может, скажешь — в тебя?
— Так ведь…
— Что ведь? Як было сказано? Ну мы еще потом побалакаем, землячки, — грозно шепчет Рева, очевидно заметив меня.
Так вот, оказывается, почему два друга-приятеля неотступно следовали за нами…
Втягиваемся в лес. Сзади, на высоком берегу Десны, зарево! Неужели Павлов уйдет?..
