Страница 1
Страница 2
Страница 3
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
– Вот мы и дома, – объявил Виджайя, когда они дошли до конца переулка, ведущего от рынка вниз по склону. Он открыл калитку и пригласил гостя войти в маленький садик, в дальнем конце которого на низких сваях стояла соломенная хижина.
Из-за дома выскочила дворняжка и приветствовала их бурным лаем, прыгая и виляя хвостом. Зеленый попугай с белыми щеками и блестящим черным клювом выпорхнул невесть откуда и с пронзительным криком, хлопая крыльями, сел на плечо Виджайи.
– Вас любят попугаи, – улыбнулся Уилл, – а малышку Мэри Сароджини – минахи. Похоже, обитатели острова накоротке с местной фауной.
Виджайя кивнул.
– Пала, наверное, единственная страна, где теология зверей и птиц не признает дьявола. Повсюду на Земле для них Сатана – это Homo sapiens.
Поднявшись по ступеням на крыльцо, они вошли через просторную входную дверь на веранду, а с веранды – в комнату, служившую гостиной. На низком стуле у окна сидела молодая женщина в голубом; у груди она держала младенца. Она подняла к ним лицо, которое, плавно сужаясь от широкого лба к крохотному острому подбородку, напоминало по форме сердечко, и приветливо улыбнулась.
– Я привел Уилла Фарнеби, – сказал Виджайя, нагнувшись поцеловать жену. Шанта протянула гостю руку.
– Надеюсь, мистер Фарнеби не будет возражать против грубой природы, – проговорила она. Словно желая подкрепить ее слова, младенец выпустил изо рта коричневый сосок и срыгнул. Белый пузырь вырос у него на губах, раздулся и лопнул. Малыш срыгнул еще раз, а затем вновь принялся сосать.
– Раме уже восемь месяцев, – добавила мать, – но он все еще не научился вести себя за столом.
– Чудный малыш, – вежливо заметил Уилл. Дети его не интересовали, и он втайне радовался, когда все попытки Молли завести младенца заканчивались выкидышами. – На кого он похож – на вас или на Виджайю?
Шанта рассмеялась, и Виджайя громко вторил ей, октавой ниже.
– Уж на Виджайю он никак не похож, – ответила она.
– Почему?
– По той простой причине, – вмешался Виджайя, – что я не несу за него генетической ответственности.
– Иными словами, это не сын Виджайи.
Уилл переводил взгляд с одного смеющегося лица на другое и наконец пожал плечами:
– Ничего не понимаю.
– Четыре года назад, – пояснила Шанта, – мы произвели на свет близнецов, которые как две капли воды похожи на Виджайю. Но на этот раз мы подумали, что неплохо было бы внести какое-то разнообразие. И мы решили обогатить семью, заведя ребенка с совершенно иной психикой и темпераментом. Вы когда-либо слышали о Гобинде Сингхе?
– Виджайя познакомил меня с его живописью в комнате для медитации.
– Именно этого человека мы и выбрали в отцы Раме.
– Но, насколько я понимаю, он уже умер.
Шанта кивнула.
– Но душа его жива.
– Что вы имеете в виду?
– ДЗ и ИО.
– ДЗ и ИО?
– Длительное Замораживание и Искусственное Оплодотворение.
– А, понятно.
– На самом деле, – сказал Виджайя, – ИО было открыто на Пале двадцатью годами раньше, чем у вас. Но мы не могли применить его, пока не научились использовать электричество и надежные холодильники. За последние двадцать лет мы овладели и этим. С тех пор мы широко употребляем ИО.
– Видите, – вмешалась Шанта, – мой сын может стать художником, когда вырастет, – если, конечно, он унаследовал этот талант. Если же нет, все равно, он будет гораздо более жизнедеятельным, чем его братья и родители. Что будет очень интересно и поучительно для всех нас.
– Многие ли родители так поступают? – поинтересовался Уилл.
– Да, и их становится все больше и больше. Скажу вам – практически все пары, которые решаются завести третьего ребенка, прибегают к ИО. Взять хоть мою семью. В семье моего отца было несколько диабетиков, и потому мои родители решили, что обоих детей лучше завести, прибегнув к ИО. Мой брат происходит от трех поколений танцоров, а я генетически дочь двоюродного брата доктора Роберта, Мэлколма Чакравати Макфэйла, который был личным секретарем старого раджи.
– И автором, – добавил Виджайя, – лучшего исторического труда о Пале. Чакравати Макфэйл был одним из самых способных людей в своем поколении.
Уилл взглянул на Шанту, а затем вновь на Виджайю.
– И его способности унаследованы? – спросил он.
– Да, настолько, – сказал Виджайя, – что мне стоило большого труда утвердить свое мужское превосходство. У Шанты, конечно, больше мозгов, чем у меня, но, к счастью, она не может соперничать со мной по части мускулов.
– Мускулов, – с ехидцей повторила Шанта, – мускулов… Ну как тут не вспомнить историю Самсона и Далилы?
– Кстати, – продолжал Виджайя, – у Шанты тридцать два сводных брата и двадцать девять сводных сестер. И более чем треть отличается незаурядными способностями.
– Именно так вы улучшаете расу.
– Да, улучшаем. Дайте нам еще сотню лет, и наш коэффициент умственного развития поднимется до ста пятнадцати.
– Тогда как наш на данной точке развития вот-вот упадет до восьмидесяти пяти. Чем больше лекарств – тем больше врожденных дефектов, сохраняемых и продолжаемых. И тем легче прийти к власти будущему диктатору. – При мысли об этой вселенской шуточке Уилл рассмеялся. Немного помолчав, он спросил: – А что вы скажете об этических и религиозных аспектах применения ИО?
– Поначалу было много противников. Но теперь, когда преимущества ИО всем сделались очевидны, большинство пар понимают, что лучше попытаться завести ребенка, обладающего более высокими качествами, чем рабски воспроизводить все выверты и дефекты, которыми, возможно, наделена семья отца. И теологам нашлась работа. ИО излагается ими в понятиях перевоплощения и теории кармы. Набожные отцы испытывают счастье при мысли, что детей жены и их потомков ожидает лучший удел.
– Лучший удел?
– Потому что они вынашивают зародыш улучшенной породы. У нас имеется центральный банк высших пород. Разнообразнейший набор физических конституций и темпераментов. У вас не существует возможности улучшить семейную конституцию, а у нас она есть. К тому же у нас имеются превосходные генеалогические и антропометрические описи, восходящие к годам прошлого века. Итак, мы не продвигаемся ощупью в потемках. Например, нам известно, что бабушка по материнской линии Гобинда Сингха обладала даром медиума и дожила до девяноста шести лет.
– Возможно, в нашей семье будет жить столетний оракул, – сказала Шанта. Малыш снова срыгнул. – Оракул прорицает, – засмеялась она, – и, как всегда, очень загадочно. Если ты хочешь, чтобы ленч был готов вовремя, – напомнила она Виджайе, – пойди и позаботься об этом. Рама намерен задержать меня еще минут на десять.
Виджайя встал и, одной рукой обняв жену за плечи, другой ласково погладил ребенка по спинке.
Шанта наклонилась и, коснувшись щекой пушистой макушки ребенка, прошептала:
– Это папа. Папа хороший, хороший…
Виджайя, легонько похлопав малыша по коричневой спинке, выпрямился.
– Вы удивляетесь, – обратился он к Уиллу, – как нам удается сохранять дружественные отношения с местной фауной. Я покажу вам, в чем тут секрет.
Он поднял руку:
– Полли. Полли.
Птица осторожно переместилась с плеча на вытянутый указательный палец.
– Полли – хорошая птица. Полли – очень хорошая птица. – Виджайя поднес птицу поближе к малышу, чтобы тот чувствовал прикосновение гладких перышек. – Полли – хорошая птица, – повторил он, – хорошая птица.
Попугай глухо закудахтал, а потом нагнул голову и слегка ущипнул ребенка за ушко.
– Такая хорошая птица, – прошептала Шанта, – такая добрая.
– Доктор Эндрю позаимствовал эту идею, когда работал натуралистом на «Мелампусе», у одного из племен Северной Гвинеи. Люди культуры неолита, подобно христианам и буддистам, верили в любовь. Но, в отличие от нас, сумели претворить свою веру в жизнь. Путь этот – одно из счастливейших открытий. Поглаживайте ребенка, когда вы его кормите: это доставит ему двойное удовольствие. Потом, пока он сосет и его ласкают, познакомьте его с животным или человеком, к которому вам бы хотелось расположить его. Пусть и они прикоснутся к ребенку, пусть он почувствует их физическое тепло. В это же время повторяйте: «добрый», «хороший». Поначалу дитя поймет только интонацию вашего голоса. Позднее, научившись говорить, он усвоит значение слова. Пища плюс ласка плюс тепло плюс слово «хороший» равняется любовь. А любовь – это блаженство, это довольство.
– Чистейший Павлов.
– Павлов – во имя целей, дружбы, доверия, сочувствия. А у вас Павлов используется для промывки мозгов, для распространения водки, сигарет и патриотизма. Павлов на потребу диктаторам, генералам и магнатам.
Рыжая дворняжка, желая получить свою долю ласки, пыталась лизнуть все, что могла достать: руку Шанты, Виджайи, лапку попугая, спинку ребенка. Шанта подтащила собаку поближе и потерла младенца о его мягкую шерсть.
– А это собака, – проговорила она, – хорошая собака. Собака Тоби, хорошая собака Тоби…
– Можно и мне присоединиться? – со смехом спросил Уилл.
– Я хотела предложить, – ответила Шанта, – но боялась задеть ваше достоинство.
– Станьте на мое место, – сказал Виджайя. – А я пойду похлопочу о ленче.
Все еще держа попугая, он отправился на кухню. Уилл поднялся со стула и, наклонившись вперед, мягко потрепал крохотное плечико ребенка.
– А это дядя, – прошептала Шанта, – хороший дядя, сыночек. Добрый.
– Хотелось бы мне, чтобы это было правдой! – печально усмехнулся Уилл.
– Я уверена, что это правда. Хороший дядя, – повторила Шанта, вновь склонившись над ребенком, – добрый.
Уилл смотрел на ее блаженное, тихо улыбающееся лицо, чувствовал гладкость и тепло младенческой кожи. Ему тоже могли быть ведомы это понимание и доброта – если бы только его жизнь не сложилась так отвратительно. И потому никогда не считай ответом «да», даже если это так очевидно, как теперь. Он взглянул на все иным взглядом – и увидел карикатуру на изображение запрестольного образа Мемлинга. «Мадонна с младенцем, собакой, Павловым и случайным знакомым». И вдруг он понял, почему мистер Баху ненавидит этих людей. И почему он так желает – хотя и прикрывается, как и полагается, именем Бога, – уничтожить их.
– Добрый, – повторяла Шанта ребенку, – хороший, добрый.
Слишком уж они хорошие – в этом их вина. Это непозволительно. И все же как это прекрасно! И как бы ему хотелось быть одним из них! Чистейшая сентиментальность, сказал он себе.
– Хороший, добрый, – повторил он вслух. – А что будет, когда дитя вырастет и узнает, что на свете много дурного, а люди в большинстве своем – злые, злые, злые?
– Добро пробуждает добро, – ответила Шанта.
– Да, если человек – добр. Но если он жаден и властолюбив, или разочарован и полон горечи? Дружественное расположение будет воспринято им как слабость, как приглашение к безнаказанному попирательству и мести.
– Необходимо рискнуть, ведь кто-то должен положить начало. К счастью, никто из нас не бессмертен. Люди, которых жизнь озлобила или разочаровала, рано или поздно умирают. А возродившись, они могут благодаря новому окружению, начать сначала. Так случилось у нас, и так будет с вами.
– Да, такое может произойти, – согласился Уилл, – но при наличии водородных бомб, национализма, катастрофического роста населения вряд ли произойдет.
– Можно ли говорить наверняка, не попытавшись даже попробовать?
– Кто станет пробовать, пока мир таков, каков он теперь? А он будет таким, пока мы не попробуем изменить его к лучшему на ваш лад. Это возвращает меня к моему первоначальному вопросу. Что происходит, когда добрые, хорошие дети вдруг понимают, что даже на Пале есть много дурного?
– Мы стараемся сделать им прививку против подобных потрясений.
– Как? Причиняя им неприятности, пока они еще не выросли?
– Нет. Но заставляя увидеть реальность, давайте скажем так. Мы учим их любви и доверию, но изображаем для них мир таким, каков он есть, во всех аспектах. И потом, мы воспитываем в них чувство ответственности. Они должны понимать, что Пала – не Эдем и не Страна изобилия. Да, это довольно приятное место. Но чтобы оно сохранялось таковым, каждый должен работать и прилично себя вести. В конце концов, жизнь есть жизнь. И так повсюду. Даже здесь.
– А как насчет таких ее сторон, как змеи, от укуса которых сворачивается кровь? Я встретил их на полпути от пропасти. Вы тоже скажете: хорошие, хорошие. Однако они продолжают кусаться.
– Да, укусить они могут. Но часто ли они прибегают к своему уменью?
– Почему бы нет?
– Взгляните-ка вон туда, – предложила Шанта. Уилл обернулся и увидел, что в стене позади него находится ниша. В нише каменный Будда, в половину человеческого роста, сидит на витом цилиндрическом пьедестале, осененный плоским листом, переходящим за ним в широкий столб.
– Это уменьшенная копия, – продолжала она, – статуи Будды возле комплекса станции; вы видели эту скульптуру у пруда с лотосами.
– Великолепная скульптура, – отозвался Уилл. – И в улыбке сквозит намек на то, каким должно быть Блаженное Видение. Но при чем тут змеи?
– Взгляните пристальней.
Уилл всмотрелся еще раз.
– Не вижу ничего примечательного.
– Вглядитесь получше.
Напрягая глаза, Уилл с удивлением заметил нечто диковинное. То, что он принимал за причудливый орнамент на цилиндрическом пьедестале, оказалось огромной, свившейся в кольца змеей. А навес над сидящим Буддой оказался расправленным капюшоном огромной кобры с плоской головкой посредине.
– О Господи! – выдохнул он. – А я и не заметил. Надо же быть таким ненаблюдательным!
– Вы впервые встречаетесь с Буддой в таком окружении?
– Да, впервые. Наверное, существует какая-то легенда?
Шанта кивнула.
– Одна из моих любимых. Вы, конечно, слышали о дереве Бодхи?
– Да, конечно.
– Так вот, это не единственное дерево, под которым Гаутама достигал просветления. После дерева Бодхи он сидел семь дней под индийской смоковницей, которую еще зовут деревом козопасов. А потом он сидел под деревом Мучилинде.
– Кто был этот Мучилинде?
– Мучилинде был королем змей и богом, и потому ему было ведомо обо всем происходящем. Когда Будда уселся под деревом, король змей выполз из своего логова и потихоньку подполз: Природа почтила Мудрость. Вдруг с запада налетела сильная буря. Божественная кобра обвилась вокруг богоподобного человека, распростерла над ним свой капюшон, и семь дней, пока длилось созерцание, укрывала Татхагату от дождя и ветра. Так он сидел, размышляя, осознавая одновременно и Ясный Свет, и кольца кобры под ним, и их всецелое тождество.
– Как это непохоже на наше отношение к змеям!
– За вашим отношением стоит отношение к ним Бога: вспомните Книгу Бытия.
– «Вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее», – процитировал Уилл.
– Но мудрость исключает вражду. Все эти бессмысленные, бесцельные стычки меж человеком и природой, меж природой и Богом, меж плотью и духом! Мудрость убирает эти неразумные перегородки.
– И наука тоже.
– Мудрость, идя рука об руку с наукой, достигает большего.
– А что вы скажете о тотемизме, – продолжал Уилл, – о культах плодородия? В них разграничений не проводилось. Но можно ли их назвать мудростью?
– Да, хотя и примитивной, на уровне неолита. С веками люди становятся сознательней, и старые боги Тьмы уходят в прошлое. Представления меняются. Появляются боги Света, пророки, Пифагор и Зороастр, возникают джайнизм и ранний буддизм. Но прежде их появления происходят космические петушиные бои – Ормузд против Аримана, Иегова против Сатаны и Ваала, Нирвана против Самсары, видимый мир против платоновского мира идей. И, за исключением горстки тантристов, махаянистов и даоистов, и также некоторых христианских ересей, всеохватывающая драка длилась около двух тысяч лет.
– А потом? – спросил Уилл.
– А потом было положено начало современной биологии.
Уилл рассмеялся:
– Бог сказал: «Да будет Дарвин», и появились Ницше, империализм и Адольф Гитлер.
– Да, – согласилась Шанта, – но также возможность достичь новой мудрости для каждого. Дарвин возвел тотемизм на научный уровень. Культы плодородия возродились как генетика и Хэвелок Эллис. А теперь взглянем на новый виток спирали. Дарвинизм – это мудрость неолита, изложенная в научных терминах. Новая мудрость уже пророчески просвечивала в дзен-буддизме, даоизме и тантризме, а теперь она воплощена в биологических теориях, помогающих выживать; это дарвинизм, возведенный до уровня сочувствия и духовной прозорливости. И потому, – заключила она, – вы не найдете ни на земле, ни на небесах причины, по которой Будда или кто угодно другой не могли бы в змее увидеть Ясный Свет.
– Даже если змея ужалит до смерти?
– Да, даже если змея ужалит до смерти.
– И даже несмотря на то, что змея всегда и повсюду являлась фаллическим символом?
Шанта рассмеялась:
– Всем любовникам мы советуем медитировать под деревом Мучилинде. И помимо медитаций, вспоминать, чему их учили в детстве: змеи – ваши братья, они заслуживают сочувствия и уважения; одним словом, змеи хорошие, хорошие, хорошие.
– Да, но змеи также ядовитые, ядовитые, ядовитые.
– Но если вы будете помнить, что они к тому же и хорошие, и станете относиться к ним соответственно, они вас не тронут.
– Откуда вам знать?
– Есть множество наблюдений. Люди, которые не боятся змей и не считают, что хорошая змея – мертвая змея, вряд ли будут укушены. На следующей неделе я одолжу у соседей ручного питона. Несколько дней подряд Рама будет завтракать и обедать в кольцах змея-искусителя.
Со двора донесся звонкий смех и говор детей, мешающих английскую речь с паланезийской. Минуту спустя в комнату вошла Мэри Сароджини: она казалась выше и взрослей в окружении пары четырехлетних близнецов и крепыша-херувима, которого Уилл видел с ней, когда впервые очнулся на Пале.
– Мы забрали из детского сада Тару и Арджуну, – пояснила девочка.
Близнецы бросились к матери. Держа на одной руке младенца и другой обнимая старших сыновей, Шанта ласково улыбнулась:
– Спасибо.
– Не стоит благодарности, – сказал Том Кришна, выступая вперед. – Я думал… – начал он, но смутился и вопрошающе взглянул на сестру. Мэри Сароджини покачала головой.
– Что ты думал? – спросила Шанта.
– Мы – и она, и я – оба думали… можно ли нам прийти сюда и пообедать у вас?
– Ах, вон оно что. – Шанта перевела взгляд на Мэри Сароджини и затем вновь взглянула на мальчика. – Тогда пойди и спроси у Виджайи, найдется ли что поесть. Сейчас он там готовит.
– О’кей, – без особого энтузиазма сказал Том Кришна и неохотно поплелся на кухню. Шанта повернулась к Мэри Сароджини:
– Что случилось?
– Мама сотни раз говорила ему, что не надо приносить домой ящериц. Но сегодня утром он опять принес. Мама очень рассердилась.
– И вы решили пообедать у нас?
– Шанта, если это неудобно, мы пойдем к Раосам или Раджанадасасам.
– Я уверена, что это вполне удобно, – заверила ее Шанта. – Я только хотела, чтобы Виджайя поговорил с ним немного.
– Вы совершенно правы, – серьезно ответила девочка. – Тара, Арджуна, – деловито позвала она малышей, – пойдемте умоемся. Они такие чумазые, – бросила она Шанте, уводя малышей. Уилл, дождавшись, пока они уйдут, обратился к хозяйке дома:
– Только что я наблюдал Общество Взаимного Усыновления в действии?
– К счастью, – откликнулась Шанта, – в самой мягкой форме. Том Кришна и Мэри Сароджини находятся в прекрасных отношениях со своей матерью. Проблема не в них самих, а в их судьбе, в ужасной смерти Дугалда.
– Выйдет ли Сьюзила снова замуж?
– Надеюсь, да. Ради семейного блага. Тем временем детям полезно бывать с их приемными отцами. Особенно Тому Кришне. Том Кришна как раз достиг того возраста, когда мальчики начинают осознавать себя мужчинами. Он все еще может заплакать, как маленький, но тут же берет верх бравада, и эти ящерицы – он приносит их в дом, чтобы доказать, что он уже мужчина. Вот почему я посылаю его к Виджайе. Мальчик мечтает стать таким, как он: огромный рост, широкие плечи, страшная силища и притом острый ум. Том Кришна слушается его во всем, хотя мы с его матерью говорим ему то же самое. Да, Виджайя учит его тому же, что и мы; хоть он и мужчина на двести процентов, он чуток, как женщина. Тому Кришне сейчас достанется, не сомневайтесь. А теперь, – заключила Шанта, взглянув на спящего младенца, – уложим этого молодого человека в кроватку и приступим к ленчу.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Близнецы, умытые и причесанные, уже сидели за столом на высоких стульчиках. Мэри Сароджини присматривала за ними, как гордая, но беспокойная мать. У плиты Виджайя накладывал в тарелки рис и овощи, доставая их черпаком из глиняного горшка. Очень осторожно, с напряженным вниманием Том Кришна брал каждую тарелку и относил ее на стол.
– Готово! – объявил Виджайя, наполнив последнюю тарелку. Он вытер руки, подошел к столу и занял свое место. – Расскажи-ка нашему гостю о благодарении, – предложил он Шанте.
– На Пале, – пояснила Шанта Уиллу, – благодарственная молитва произносится не до, а во время еды. Мы ее жуем.
– Жуете?
– Благодарение – это первая ложка пищи, которую вы отправляете в рот – и жуете, жуете, до последней крошечки. И, пока жуете, концентрируете внимание на вкусе, консистенции, температуре пищи, на давлении на нее зубов и напряжении жевательных мускулов.
– И помимо того, мысленно благодарите Просветленного, Шиву или кого-то там еще?
Шанта отрицательно покачала головой:
– Это бы отвлекало внимание, а здесь важно как следует сосредоточиться. Вы концентрируете внимание на своих ощущениях, а не на чем-то воображаемом. Припоминание слов, обращенных к кому-то воображаемому, – все это исключается. – Она оглядела стол. – Начнем?
– Ура! – дружно закричали близнецы и взялись за ложки.
Наступило продолжительное молчание, нарушаемое только близнецами, которые еще не научились жевать, не причмокивая.
– Можно теперь проглотить? – спросил наконец один из малышей.
Шанта кивнула. Дети проглотили пищу. Теперь они стучали ложками и болтали с набитым ртом.
– Итак, – спросила Шанта, – каков вкус благодарения?
– Чрезвычайно разнообразный, – ответил Уилл. – Ряд вариаций на тему риса, куркумы, красного перца, тыквы и зелени, какой – мне не удалось распознать. Оттенки постоянно меняются: прежде я этого никогда не замечал.
– Сосредоточившись на подобных вещах, сразу же отвлекаешься от всех фантазий, воспоминаний, предчувствий, глупых мыслей – словом, от собственного «я».
– Но разве вкусовые ощущения не составляют также мое «я»?
Шанта взглянула на мужа, сидевшего на противоположном конце стола.
– Что бы ты ответил, Виджайя?
– Я бы сказал, что они находятся где-то между «я» и «не-я». Вкусовые ощущения – это «не-я», когда они касаются организма в целом. Но в то же время, поскольку они осознаются, их можно назвать частицей «я». В этом и заключается цель нашего благодарственного прожевывания – заставить свое «я» осознать, что представляет собой «не-я».
– Недурно, – заметил Уилл, – но ради чего все это затеяно?
Теперь ему ответила Шанта:
– Научившись концентрировать свое внимание на «не-я», полученном из внешней среды (допустим, это пища), и на «не-я» в собственном организме (ваши вкусовые ощущения), вы неожиданно обнаруживаете «не-я» на отдаленном конце сознания, или, – продолжала Шанта, – лучше, пожалуй, сказать иначе. Для «не-я» на дальнем конце сознания будет легче стать известным для «я», которое научилось глубоко осознавать свое «не-я» с точки зрения физиологии.
Послышался грохот разбитой тарелки; один из близнецов заплакал. Шанта, вытерев пол, подытожила:
– Так вы подойдете к проблеме «я» и «не-я» в отношениях с особами, рост которых менее, чем сорок два дюйма. Тому, кто найдет достаточно надежное решение, назначена награда в шестьдесят четыре тысячи кроров рупий. – Она вытерла глаза ребенку, заставила его высморкаться, поцеловала и подошла к плите за новой порцией риса.
– Каковы ваши дальнейшие обязанности? – спросил у детей Виджайя, после того как все поели.
– Мы дежурим возле пугал, – с важностью ответил Том Кришна.
– На поле, что рядом со школой, – добавила Мэри Сароджини.
– Я подвезу вас туда, – сказал Виджайя. – Хотите поехать с нами? – спросил он Уилла. Уилл кивнул.
– Если можно, мне бы хотелось заглянуть в школу, раз уж мы окажемся рядом; посидеть на одном из уроков.
Шанта с веранды помахала им рукой, и через несколько минут они уже подходили к припаркованному джипу.
– Школа на другом конце деревни, – пояснил Виджайя, заводя мотор. – Придется ехать кружным путем. Сначала вниз, а потом опять вверх.
Дорога сначала спускалась меж террасированных полей, где росли рис, кукуруза и сладкий картофель, а затем – по ровной поверхности – мимо илистого пруда, в котором разводили рыбу, и посадок хлебных деревьев, и наконец – вновь поднималась наверх через поля, зеленые или золотые; вскоре они увидели выбеленное, просторное здание школы, окруженное тенистым садом.
– Вон там, – сказала Мэри Сароджини, – стоят наши пугала.
Уилл взглянул туда, куда она указывала. Ближайшее к школьному зданию поле золотилось от созревшего риса: вскоре предстояло убирать урожай. Два мальчика в розовых набедренных повязках и девчушка в голубой юбке дергали за бечевки, которые приводили в движение двух марионеток в человеческий рост, привязанных к шестам в обоих концах узкого поля. Марионетки были искусно вырезаны из дерева и одеты не в лохмотья, а в роскошные костюмы.
– «Но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них», – процитировал Уилл, глядя на огромных кукол с изумлением.
Но Соломон был всего лишь царем, тогда как эти ярко расцвеченные пугала обладали гораздо более высоким достоинством. Один из них был Грядущий Будда, другой – очаровательная и пестрая восточно-индийская разновидность Бога-Отца, несколько напоминающая его изображение в Сикстинской капелле, где он склоняется над только что сотворенным Адамом. Стоило детям дернуть за бечевку, Грядущий Будда взмахивал рукой, выпрямлял скрещенные в позе лотоса ноги и танцевал в воздухе короткое фанданго, а затем вновь скрещивал ноги и сидел неподвижно, пока новый рывок не выводил его из медитации. Бог-Отец покачивал вытянутой рукой, предупреждающе поднимая указательный палец, открывал и закрывал окаймленный конским волосом рот и выкатывал стеклянные глаза, которые сверкали грозно на каждую птицу, осмелившуюся приблизиться к рису. Порывы ветерка развевали его ярко-желтые одеяния, смело разрисованные бело-черно-коричневыми тиграми и обезьянами, тогда как великолепное платье Будды, сшитое из алой и оранжевой вискозы, трепетало и звенело эолийским звоном нескольких дюжин серебряных колокольчиков.
– У вас все пугала наподобие этих? – спросил Уилл.
– Это была идея старого раджи, – ответил Виджайя. – Он хотел, чтобы дети понимали, что мы сами создаем себе богов и сами же дергаем их за веревочки, заставляя властвовать над нами.
– Пусть они пляшут, – с восторгом сказал Том Кришна, – пусть извиваются. – Он рассмеялся.
Виджайя протянул огромную руку и потрепал черную курчавую головку мальчика:
– Вот это характер! – он повернулся к Уиллу и заговорил, судя по всему, подражая манере старого раджи: – Главная и величайшая ценность так называемых «богов» помимо отпугивания птиц, устрашения «грешников» и, быть может, утешения несчастных, состоит в следующем: привязанные на шестах, они заставляют вас поднимать голову, и когда вы смотрите на них, вы непременно видите небо. А что такое небо? Воздух и рассеянный в нем свет; но это также символ беспредельности и, простите мне такую метафору, беременной пустоты, из которой возникает в этом мире все – и живое, и неживое, и творцы кукол, и эти божественные марионетки, – возникает в мире, который мы знаем или воображаем, будто знаем.
Мэри Сароджини, слушавшая его со вниманием, закивала головой:
– Папа говорил, что еще лучше – смотреть на птиц в небе. Птицы – это не слова, повторял он. Птицы – это реальность, такая же реальность, как небо.
Виджайя остановил машину.
– Желаю повеселиться, – сказал он детям, когда они выбрались из машины. – Пусть попляшут, поизвиваются.
Мэри Сароджини и Том Кришна с веселыми криками пустились бежать к детям, дежурившим в поле.
– А теперь перейдем к более важным сторонам образования, – заявил Виджайя и вырулил в боковой проезд, ведущий к школе. Он выключил зажигание и вручил Уиллу ключ. – Я оставлю машину здесь и пойду на Станцию пешком. Когда захотите вернуться домой, попросите кого-нибудь, чтобы вас отвезли.
В школе миссис Нараян, директор, сидя за рабочим столом, беседовала с седовласым человеком с длинным узким лицом, напоминавшим морщинистую морду ищейки.
– Мистер Чандра Менон, – пояснил Виджайя, представив ему Уилла, – помощник министра просвещения.
– Который прибыл к нам, – добавила директор, – чтобы провести очередную инспекцию.
– И который, как всегда, одобряет все, что видит, – откликнулся помощник министра с галантным поклоном в сторону миссис Нараян.
– Простите, но мне пора вернуться к работе, – извинился Виджайя и направился к дверям.
– Вы интересуетесь вопросами образования? – спросил Уилла мистер Менон.
– Вынужден признаться, я в них полный профан. Меня воспитывали, но не образовывали. Вот почему мне захотелось взглянуть на то, как это делают.
– Что ж, вы избрали правильный путь, – заметил заместитель министра. – Нью-Ротамстедская школа – одна из лучших.
– Что такое, по-вашему, хорошая школа? – спросил Уилл.
– Школа, где обучение позволяет добиться успеха.
– Успеха? В чем? В погоне за стипендиями? В подготовке к будущей профессии? В подчинении местным категорическим императивам?
– Да, конечно, – подтвердил мистер Менон. – Но главный вопрос все еще остается без ответа. Какова цель существования мальчиков и девочек?
Уилл пожал плечами:
– Все зависит от того, где они живут. Например, в Америке эта цель – массовое потребление. И как его следствие – массовая коммуникация, массовая реклама, массовое одурманивание посредством телевидения, снотворных, позитивного мышления и сигарет. А теперь, когда и Европа перешла на выпуск массовой продукции, цель существования мальчиков и девочек там – тоже массовое потребление и все, что из этого вытекает. Но с Россией дело обстоит иначе. Там мальчики и девочки существуют ради укрепления государственной мощи. Отсюда такое количество инженеров и ученых, не говоря уж о пятидесяти дивизиях, постоянно готовых к бою и оснащенных всем – от танков до водородной бомбы и ракет дальнего поражения. В Китае же мальчики и девочки существуют не только для укрепления государства, но попросту представляют собой рабочую силу – для промышленности, сельского хозяйства, дорожного строительства. Итак, Запад есть Запад, Восток есть Восток, но они очень скоро могут встретиться. На Западе, испугавшись угрозы с Востока, могут решить, что мальчики и девочки должны становиться не массовыми потребителями, но пушечным мясом, и послужить целям укрепления государства. В то же самое время Восток, под нажимом не обремененных товарами народных масс, тоскующих по Западу, передумает и скажет, что мальчики и девочки нужны как массовые потребители. Но это дело будущего. А сейчас ответы на ваш вопрос взаимно исключают друг друга.
– Однако оба эти ответа, – отозвался мистер Менон, – отличаются от нашего. Какова цель существования мальчиков и девочек на Пале? Они не становятся массовыми потребителями и не служат усилению государства. Государство, разумеется, должно существовать. Это все обязаны понимать, и какие тут могут быть возражения. Но существовать оно должно при условии, что мальчики и девочки понимают, зачем они живут.
– Так ради чего они живут?
– Каждый – ради того, чтобы стать полнокровной человеческой личностью.
Уилл кивнул.
– «Сочинение об истинном смысле вещей», – вспомнил он. – «Стать тем, чем вы на самом деле являетесь».
– Старый раджа, – продолжал мистер Менон, – касается преимущественно того, чем становятся люди за гранью индивидуального. Конечно, нас интересует и это. Но первоочередная наша задача – элементарное обучение, а элементарное обучение имеет дело с индивидуальностями. Во всем разнообразии форм, величин, темпераментов, талантов и недостатков. Высшее образование имеет дело с индивидуальностями в их трансцедентном единении. Оно начинается в юношеском возрасте и дается в совокупности с элементарным.
– И начинается, я полагаю, с первого опыта приема мокша-препарата?
– А вы слышали о мокша-препарате?
– И даже видел его в действии.
– Доктор Роберт, – пояснила директор, – брал его вчера с собой на инициацию.
– Я получил огромное впечатление, – признался Уилл. – Когда я вспоминаю о том, как меня учили религии… – Он красноречиво оборвал фразу.
– Итак, как я уже сказал, молодежь получает оба вида образования в совокупности. Их учат переживать трансцендентное единство со всеми чувствующими созданиями и в то же самое время на уроках физиологии и психологии учат тому, что каждый человек имеет неповторимую индивидуальность, которая делает его непохожим на других.
– Когда я учился в школе, – сказал Уилл, – учителя прилагали все усилия, чтобы сгладить все различия между нами или по крайней мере приспособить их к некоему поздневикторианскому идеалу – эдакому ученому, но исповедующему англиканство и играющему в футбол джентльмену. Но как у вас поступают с разнообразием индивидуальностей?
– Прежде всего, – ответил мистер Менон, – мы стараемся установить, в чем заключается эта индивидуальность. Что представляет собой ребенок в анатомическом, биохимическом, физиологическом отношении? Что в его организме преобладает – пищеварение, мускулы или нервная система? Сколь близок он к этим трем крайним точкам? Сколь гармонично сочетаются в нем психические и ментальные компоненты? Какое из врожденных стремлений преобладает – властвовать, подчиняться, замыкаться в себе? Каково его восприятие, мышление, память? Склонен ли он к созерцанию? Чем оперирует его разум – образами или словами, тем и другим вместе или ни тем и ни этим? Сколь явно выражена в нем способность описывать мир? Видит ли он мир таким же, каким Вордсворт и Трэхерн видели его в детстве? И если так, что необходимо предпринять, чтобы сияние и свежесть не растворились в свете обыденности? Или, иными словами, как нужно учить детей, чтобы, выводя их на уровень абстракций, не убить в них способности мыслить образами? Как примирить анализ и конкретный образ? Таких вопросов возникает превеликое множество, и на все необходимо найти ответ. Например, усваивает ли ребенок все витамины из пищи и не подвержен ли он какому-нибудь хроническому заболеванию, которое, не будучи обнаруженным, понижает его жизнеспособность, омрачает настроение и заставляет его чувствовать отвращение ко всему, скуку, и замышлять глупые или недобрые поступки? Какой процент сахара у него в крови? Не затруднено ли дыхание? Какая у него осанка, и как функционирует организм, когда ребенок работает, играет, учится? Помимо того, множество вопросов связано с особой одаренностью каждого ученика. Проявляет ли он способность к музыке, к математике, к ручной работе, внимательно ли он наблюдает и как осмысляет свой опыт – логически или в зрительных образах? И наконец, насколько он будет внушаем, когда вырастет? Все дети легко поддаются гипнозу – четверо из пяти быстро погружаются в гипнотический сон. У подростков это соотношение меняется. Четверых из пяти невозможно загипнотизировать. Мы определяем, кто те двадцать из ста, которые вырастут гипнабельными.
– И вы можете выявить их еще в детстве? – спросил Уилл. – Но зачем это делается?
– Да, мы выявляем их, – ответил мистер Менон, – и это очень важно. Еще важнее это было бы для вас, в вашем мире. Потому что в вашем обществе, с точки зрения политики, те двадцать процентов, которых легко полностью загипнотизировать, представляют собой серьезную опасность.
– Опасность?
– Да, так как они неизбежно становятся жертвами пропагандистов. При старомодной, донаучной демократии любой вдохновенный оратор, имеющий за собой сплоченную организацию, может без труда превратить эти двадцать процентов в сомнамбул, фанатически преданных своему гипнотизеру и жаждущих его прославления и величия. А при диктаторском режиме эти же самые сомнамбулы, исполненные слепой веры, становятся ядром могущественной партии. Вот почему для любого общества, которое дорожит своей свободой, важно в раннем возрасте выявлять поддающихся гипнозу, обучать их противиться внушениям врагов свободы. Помимо этого, следовало бы перестроить общество так, чтобы врагам свободы было трудно или даже невозможно оказывать подобное воздействие на людей.
– Насколько я понимаю, именно так обстоят дела на Пале?
– Да, именно так, – согласился мистер Менон. – Вот почему наши потенциальные сомнамбулы не представляют собой никакой опасности.
– Так для чего же вы стремитесь их выявить?
– Потому что их дар очень полезен, если его использовать с толком.
– Для овладения необходимостью? – спросил Уилл, вспомнив целительных лебедей и все то, что говорила ему Сьюзила об управлении собственными кнопками. Заместитель министра покачал головой:
– Нет, для овладения необходимостью достаточно состояния легкого транса. На это способен всякий. Но потенциальные сомнамбулы могут впадать в очень глубокий сон. Только пребывая в глубоком гипнотическом сне, можно овладеть ходом времени.
– А вы умеете это делать? – поинтересовался Уилл. Мистер Менон покачал головой.
– К сожалению, я засыпаю недостаточно глубоко. И потому мне всему приходится учиться очень и очень долго. Миссис Нараян повезло больше. Она принадлежит к привилегированным двадцати процентам, и потому наикратчайшим способом изучила все, что доступно большинству.
– Что это за способ? – спросил Уилл, взглянув на директрису.
– Краткий способ запоминания, – пояснила миссис Нараян, – счета, мышления и решения. Сначала учишься использованию двадцати секунд как десяти минут, а затем полминуты обращаешь в час. В состоянии глубокого сна это совсем нетрудно. Вы слушаете учителя и долго, долго сидите не шевелясь. Вы уверены, что минуло целых два часа. Пробудившись, вы смотрите на часы: оказывается, прошло всего четыре минуты.
– Как это получается?
– Непонятно. Но эти истории о тонущих людях, перед которыми проходит вся жизнь за несколько секунд, сущая правда. Рассудок и нервная система способны проделывать такое, хотя, быть может, и не у каждого человека. Но как это происходит, непонятно. Мы открыли это явление около шестидесяти лет назад и с тех пор используем его в основном для обучения. Например, – продолжала миссис Нараян, – вам предстоит решить математическую задачу. В обычном состоянии вы потратите на это часа полтора. Но в гипнотическом сне тридцать субъективных минут равны одной. Вы приступаете к решению задачи. Проходит тридцать минут – а на часах всего лишь одна. Без спешки и напряжения вы работаете с такой быстротой, на какую способны только уникальные люди-счетчики. Но будущие гении, подобные Амперу или Гауссу, или будущие идиоты вроде Дейза, смогут, используя изменение хода времени, решать свои задачи за пару минут или даже несколько секунд. Я была посредственной ученицей; но в состоянии глубокого сна я использую свое время с эффективностью один к тридцати. Только поэтому я добилась таких значительных успехов, каких никогда бы не достигла, если бы меня учили обычным путем. Вообразите, каких высот мог бы достичь человек выдающийся, если бы обладал даром растягивать время!
– К сожалению, – вмешался мистер Менон, – это случается не часто. В двух последующих поколениях мы имели только двух гениально одаренных, которые умели менять ход времени, и пять или шесть людей с выдающимися способностями. И все же трудно переоценить то, чего Пала добилась даже с этими двумя. Вот почему мы стараемся своевременно выявить потенциальных сомнамбул!
– Вы говорили, – напомнил Уилл после краткого молчания, – что задаете много вопросов, касающихся ваших учеников. Что вы делаете, найдя на них ответы?
– Приступаем к образованию, соответственно каждому конкретному случаю, – сказал мистер Менон. – Например, мы задаем вопрос, какова физиология и темперамент ребенка. Определив это, мы отбираем самых робких, застенчивых, легко уязвимых и замкнутых детей и объединяем их в одну группу. Затем, понемногу, группа расширяется. Поначалу туда вводятся несколько детей с тенденцией к социальной неразборчивости. Затем два-три «мускулистых» мальчика и столько же девочек, которые склонны проявлять агрессивность и любят властвовать. Это, на наш взгляд, лучший способ научить детей столь различных категорий понимать и терпеть друг друга. Через несколько месяцев совместного обитания под нашим контролем дети обычно уже способны признать, что люди другого склада также имеют право на существование.
– Этот принцип мы не только внушаем детям, – подхватила миссис Нараян, – но и стараемся подкрепить его примерами. Поначалу мы прибегаем к сравнению с животными, которые детям знакомы. Кошки любят жить сами по себе. Овцы сбиваются в кучу. Куницы обладают горячим нравом, и их трудно приручить. Морские свинки ласковы и дружелюбны. Кто вы – кошка, овечка, морская свинка или куница? Рассказывайте детям о нравах животных, и тогда даже малыши поймут, что все люди очень разные и нужно учиться прощать друг другу.
– А позднее, – вставил мистер Менон, – когда они приступают к чтению «Гиты», мы рассказываем им о связи их задатков с религией. Овечки и морские свинки любят ритуалы, публичные действа и возрождающие эмоции; их темперамент ведет их по пути Поклонения. Кошки любят одиночество, и потому они склонны к пути Самопознания. Куницы желают действовать, и задача в том, чтобы направить их агрессивность на путь Незаинтересованного Деяния.
– Что касается пути Незаинтересованного Деяния, – сказал Уилл, – вчера я получил о нем некоторое представление. Этот путь пролегает через рубку леса и альпинизм, верно?
– Рубка леса и альпинизм, – ответил мистер Менон, – это особые случаи. Но если обобщать, то скажем, что все пути имеют целью отведение от власти.
– Как это получается?
– Принцип довольно прост. Желание властвовать возникает в результате страха, зависти, избытка адреналина или любой другой причины, которая, выводя вас из равновесия, побуждает к агрессивности; но вместо того, чтобы потакать ему, доставляя неприятности другим, или подавлять, причиняя неприятности себе, вы сознательно направляете его по пути, где оно принесет пользу, или, по крайней мере, не сделает вреда.
– Вот самый простой пример, – сказала директор. – Ребенок, рассердившись или отчаявшись, начинает плакать, ругаться или драться. Но энергия, побуждающая его к таким поступкам, может быть преобразована посредством бега, танцев или хотя бы пяти глубоких вдохов. Позже я покажу вам несколько танцев. Теперь же поговорим о дыхании. Раздраженный человек, сделав пять глубоких вдохов, снимает тем самым напряжение, что способствует более разумному поведению. Мы учим детей различным играм, где используется глубокое дыхание, чтобы они прибегали к ним, когда сердиты или расстроены. В основе некоторых этих игр лежит соревнование. Например, кто из двух спорящих наберет в легкие больше воздуха и произнесет самое долгое «ом»? Споры такие, как правило, кончаются примирением. Конечно, глубокое дыхание не всегда помогает. Но есть игры, в которые расстроенный ребенок может играть в одиночестве: игры эти основаны на фольклоре. Каждый паланезийский ребенок знает множество легенд о Будде, рассказывающих о видимом явлении божества. Например, бытуют восторженные рассказы о явлении Бодисатвы в ореоле света и радуг, украшенном драгоценностями. Видения эти сопровождаются обонятельными ощущениями: например, сиянию пламени сопутствует удивительно изысканный аромат. Итак, мы берем все эти традиционные фантазии – которые основаны, надо признать, на реальном созерцательном опыте, полученном в результате поста, ограничений или употребления грибов, – и используем их в работе. Сильные чувства, говорим мы детям, подобны землетрясению. Они потрясают нас настолько, что в стене, отделяющей нас от универсальной природы Будды, появляются трещины. Когда вы сердитесь, внутри вас появляются трещины – и через них ускользает аромат просветления. Он подобен аромату чампака, кананги или гардений, однако же неизмеримо чудеснее. Не упускайте этой божественности, нечаянно вами высвобожденной. Это происходит всякий раз, едва вы начинаете сердиться. Вдыхайте его аромат, дышите им, наполняйте легкие. Делайте это снова и снова.
– И они это делают?
– После нескольких недель обучения большинство из них поступает именно так. И большинство действительно ощущает запах. Старое, подавляющее «не делай» превращается в новое, побуждающее «делай». Потенциально вредная энергия отводится в каналы, где она становится совершенно безвредной и даже полезной. Помимо того, разумеется, мы учим детей правильному восприятию и пользованию языком. Мы учим их со вниманием относиться к тому, что они видят и слышат, и в то же время замечать, какие чувства и желания возникают у них в ответ на впечатления от окружающего мира, учим тому, как выражать словами не только чувства и желания, но даже ощущения. То, что я вижу и слышу, – это одно, и совсем другое – слова, которые я употребляю, настроение, в котором я нахожусь, и влияние на мое восприятие целей, которые я преследую. Все это преподается детям в едином процессе обучения. Восприятие и воображение, прикладная физиология и психология, практическая этика и религия, правильное использование языка, самопознание – всему этому мы учим детей одновременно. То есть мы образовываем душу и тело в целом и во всех аспектах.
– Но какое отношение имеет это к формальному обучению? Помогает ли целостный подход к душе и телу лучше считать, писать без ошибок, решать задачи по физике?
– Конечно, – подтвердил мистер Менон. – Ребенок, развитый в целом, скорее схватывает объяснения учителя и глубже все понимает. Он умеет соотносить научные факты с идеями и видеть их связь с жизнью.
Неожиданно узкое, меланхолическое лицо собеседника Уилла озарилось веселостью, на какую, казалось, тот был неспособен, – и он громко расхохотался.
– Вы что-то вспомнили? – спросил Уилл.
– Да, двух англичан, с которыми мне довелось познакомиться в Кембридже. Один из них – физик-атомщик, другой – философ. Оба – талантливые ученые. Но один, выйдя из лаборатории, сразу превращается в одиннадцатилетнего мальчишку; а другой так любит поесть, что страдает от ожирения. Вот вам наглядные примеры того, во что может превратиться способный ребенок, если в течение пятнадцати лет давать ему только формальное обучение, не заботясь о душе и теле в целом и забывая о том, что школьнику необходимо не только учиться, но и жить.
– Ваша система, насколько я понимаю, не производит подобных ученых монстров?
Помощник министра покачал головой.
– Я не встречал таких, пока не отправился в Европу. Они чрезвычайно забавны, – добавил он. – Но до чего жалки и омерзительны!
– Жалкое, неприглядное состояние – вот та цена, что мы платим за специализацию.
– Да, за специализацию, – согласился мистер Менон, – но не в обычном смысле этого слова. Специализация как таковая нужна и неизбежна. Без нее нет цивилизации. Но если в обучении используется подход к душе и телу как единому целому, подобная специализация не наносит вреда. Но у вас такой метод отсутствует. Вы лечите перекос в сторону научной специализации при помощи введения ряда гуманитарных дисциплин. Превосходно! Любое образование должно включать в себя гуманитарные предметы. Но не обольщайтесь названием. Сами по себе дисциплины о человеке не вносят в обучение человечности. Это просто другая форма специализации, с другим рядом символов. Чтение Платона и лекции о Т. С. Элиоте не развивают человека в целом; подобно курсам физики и химии они дают работу интеллекту, но оставляют прочие способности в неразвитом состоянии. Отсюда те жалкие и отталкивающие создания, которые так поразили меня во время поездки за границу.
– Но каков ваш подход к формальному образованию? Даете ли вы детям необходимую информацию и умственные навыки? Как вы этому учите?
– Мы учим так, как вы, возможно, будете учить ваших детей лет через десять-пятнадцать. Возьмем, например, математику. Вы поначалу учите детей обычным навыкам, а потом воспаряете к метафизике и наконец излагаете науку в терминах структурных и логических видоизменений. В наших школах все наоборот. Мы начинаем со структуры и логики, а затем, перескочив через метафизику, переходим от общих принципов к частным случаям.
– И дети понимают?
– Да, если идти от практических навыков. С пяти лет почти любой умный ребенок способен понять все, что вы ему объясняете, и освоить все, что вы даете ему, употребляя правильный метод. Логика и структура преподносятся в форме игр и головоломок. Ребенок, играя, быстро схватывает, в чем состоит суть. А потом вы переходите к полезным навыкам. При таком методе дети проходят обучение значительно быстрей. Или возьмите другой предмет, где можно использовать игры для усвоения основных принципов. Любое научное мышление протекает в категориях вероятности. Все вечные истины – всего лишь достаточно высокая степень правдоподобия, неизменные законы природы – это только выведенная средняя величина. Как преподнести эти в основе своей очевидные понятия детям? Играйте с ними в рулетку, крутите монеты, бросайте жребий. Научите их всем видам игры в карты, в кости.
– «Повороты и ступени эволюции» – это их любимая игра, – вставила миссис Нараян, – а еще они любят играть в игру «Счастливые семьи Менделя».
– Немного позднее, – добавил мистер Менон, – мы учим их довольно сложной игре, в которой участвуют четверо играющих и шестьдесят карточек с особыми обозначениями разделяются на три группы. Мы называем эту игру «Психологический мост». Большая роль отводится случаю, но немаловажна и собственная сноровка, решимость и умение взаимодействовать с партнером.
– Психология, менделизм, эволюция – ваше образование тяготеет к биологии.
– Да, – признал мистер Менон. – Мы отдаем приоритет не физике или химии; главное для нас – это наука о жизни.
– Таков ваш принцип?
– Нельзя сказать, что дело только в принципе. Учитываются также целесообразность и экономическая необходимость. У нас нет денег для глубокого изучения физики и химии и нет необходимости в таком изучении – потому что нам не надо развивать тяжелую индустрию, чтобы стать сильней, не надо вооружать армию; к тому же мы не испытываем ни малейшего желания очутиться на невидимой стороне луны.
Намерения у нас самые скромные – жить достойной человека, полнокровной жизнью, в ладу с природой нашего острова, на данной широте нашей планеты. В случае необходимости мы могли бы обратиться к вашим результатам исследований в области физики и химии, но пока предпочитаем изучать то, что сулит нам гораздо большие выгоды, – я имею в виду науку о жизни и разуме. Если бы политики в недавно ставших независимыми странах имели хоть каплю здравого смысла, они занялись бы тем же самым. Но они мечтают об усилении своего влияния, жаждут обзавестись армиями и отравляться наркотиками теле-моторизации как в Европе или Америке. У тех стран уже нет выбора, – продолжал мистер Менон, – они погрязли в физико-химических исследованиях со всеми вытекающими отсюда последствиями – военными, политическими, социальными. Но у слаборазвитых стран такой выбор еще имеется. Они не обязаны следовать вашему примеру. И пока еще сохраняют возможность пойти нашим путем, занимаясь прикладной биологией, контролем над урожайностью, ограничивая индустриализацию, – путем, который ведет к счастью, так как дает людям здоровье, знание, правильное отношение к миру. Это счастье внутреннее, а не внешнее счастье-мираж, которое приносят игрушки, таблетки и бесконечные развлечения. Да, они все еще могут выбрать наш путь, но – не хотят, они желают подражать вам, помоги им Господь. А так как они не в силах достичь вашего уровня – во всяком случае, достаточно быстро, – то неизбежны разочарования, всеобщая нищета и анархия, и наконец – тирания. Трагедию эту нетрудно предвидеть, но они идут ей навстречу с открытыми глазами.
– И мы ничем не можем им помочь, – вмешалась миссис Нараян.
– Да, мы должны только продолжать делать то, что уже делаем, и надеяться, что пример нации, которая нашла путь к счастью, может стать примером для подражания. Шансов к тому немного, но вдруг это все же случится?
– Или прежде того вы окажетесь в составе Великого Рендана.
– Да, может произойти и такое, – мрачно согласился мистер Менон. – И все же мы обязаны продолжать свою работу, учить детей. О чем бы еще вам хотелось услышать, мистер Фарнеби?
– У меня еще много вопросов, – сказал Уилл. – Например, с какого возраста вы начинаете знакомить детей с естественными науками?
– Как только приступаем к умножению и делению. Тогда же даются первые уроки по экологии.
– Экология? А не сложновато?
– Именно потому мы с нее и начинаем. Нельзя, чтобы дети воображали, будто все существует само по себе. Пусть они с самого начала поймут, что все живое находится во взаимосвязи. Покажите это на примере леса, поля, рек и озер, деревни и местности вокруг нее. Втолкуйте им это хорошенько.
– Позвольте мне добавить, – заговорила директор, – что мы преподаем им науку о всеобщей взаимосвязи в сочетании с этикой. Взаимное равновесие, внушаем мы, – это не исключение, но правило, присущее природе, и людям следует – говоря на языке морали – подражать этому правилу. Дети, как я уже говорила вам, легко все понимают, если приводить им примеры из жизни животных. И потому мы знакомим их с современными версиями басен Эзопа. Но их персонажи – не карикатура на людей; это правдивые экологические сюжеты с универсальной моралью. Другой замечательный пример для детей – рассказы об эрозии. У нас здесь эрозии не наблюдается, и потому мы показываем фотографии, сделанные в Рендане, Индии, Китае, Греции, на Ближнем Востоке, в Африке, в Америке – во всех тех странах, где жадные, глупые люди только брали, ничего не желая давать, и эксплуатировали землю без любви и понимания. Будьте добры с Природой, и Природа отплатит вам добром. Вредите, губите ее – и Природа вскоре погубит вас. В Краю Пыльных Бурь на западе США истина «Поступай с другим так, как хочешь, чтобы поступали с тобой», куда очевидней, чем там, где эрозии подвергнута семья или деревня. Душевные раны скрыты – и дети вообще мало знают о старших. Когда не с чем сравнивать, они принимают наихудшее как должное, как нечто присущее самой природе вещей. Однако разница меж цветущим лугом и пустыней в оврагах вполне наглядна. Пески и овраги – их можно понимать как иносказание. Дети, понимая, что к земле надо относиться бережно, легко переносят это на мораль. От Золотого правила по отношению к растениям, животным, земле они переходят к Золотому правилу по отношению к людям. И здесь важен следующий момент. Мораль, которую постигает ребенок, изучая факты экологии и перенося их на людей, представляет собой универсальную этику. В природе не существует ни избранного народа, ни земли обетованной, ни уникального исторического Откровения. Мораль бережного отношения ко всему не допускает ни чувства превосходства, ни особых привилегий. «Поступай так, как хочешь, чтобы поступали с тобой», – это правило относится к любому живому существу в любой точке нашей планеты. Мы сможем существовать на этой планете, только если будем проявлять сочувствие и понимание в обращении с природой. Элементарная экология приводит непосредственно к элементарному буддизму.
– Несколько недель назад, – сказал Уилл, – я заглянул в книгу Торвальда, чтобы прочесть о событиях, случившихся в Восточной Германии между январем и маем 1945 года. Вы читали об этом?
Оба его собеседника покачали головами.
– И не читайте, – посоветовал Уилл. – Я был в Дрездене через пять месяцев после февральской бомбардировки. Пятьдесят или шестьдесят тысяч жителей, преимущественно беженцы из России[36], сгорели живьем за одну ночь. И все потому, что маленький Адольф не изучал экологию, – Уилл саркастически улыбнулся, – и не был знаком с главным правилом бережливого отношения к планете.
Можно было только в шутку говорить о том, что слишком ужасно для разговора всерьез. Мистер Менон поднялся и взял свой портфель:
– Я должен идти.
Они обменялись рукопожатиями. Приятно было познакомиться, и он надеется, что мистер Фарнеби не будет разочарован посещением Палы. Но если он хочет побольше узнать о местном образовании, то должен обращаться исключительно к миссис Нараян. Лучшего гида и инструктора ему не найти.
– Вам хотелось бы заглянуть в классы? – предложила миссис Нараян, после того как заместитель министра ушел. Она повела Уилла вдоль по коридору.
– Математика, – сказала она, открывая дверь. – Пятый старший класс. Руководитель миссис Ананд.
Уилл почтительно наклонил голову, когда его представили. Седовласая учительница приветливо улыбнулась и прошептала:
– Мы углубились в решение задачи.
Уилл огляделся. Несколько мальчиков и девочек сидели за столами, нахмурившись, покусывая карандаши и вглядываясь в записи. Их темные волосы были аккуратно приглажены. Поверх белых и цвета хаки шорт, поверх ярких цветных юбок золотились обнаженные по пояс тела. У мальчиков под кожей обозначались ребра, тела девочек были полнее, глаже, с выпуклостями грудей – крепких, высоко посаженных и изящных, словно у нимф, изваянных в стиле рококо. И все это воспринималось совершенно естественно. Что за удовольствие, подумал Уилл, жить там, где первородный грех – всего лишь только устаревшая доктрина.
Тем временем миссис Ананд пояснила – вполголоса, чтобы не отвлекать учеников от решения задачи, – что она всегда делит класс на две группы. Группу мыслящих зрительно, геометрическими образами, подобно древним грекам, и группу предпочитающих мыслить абстрактно и более склонных к алгебре, нежели к геометрии. С некоторой неохотой Уилл отвлекся от мира, в котором обитали не ведавшие грехопадения юные тела, и принудил себя заинтересоваться разнообразием человеческого интеллекта и методами обучения математике.
Наконец они двинулись дальше. Открыв следующую дверь, они оказались в помещении с бледно-голубыми стенами, на которых были нарисованы тропические животные, Бодисатвы и неразлучные с ними Шакти. В младшем пятом проходил второй в течение недели урок простейшей прикладной философии. Груди здесь были меньше, руки тоньше и не такие мускулистые. Всего год назад ученики этого класса были еще совсем детьми.
– Условные обозначения для всех общие, – объяснял юный учитель, когда миссис Нараян и Уилл вошли в класс. Он нарисовал на доске в ряд несколько кружочков и обозначил их: 1, 2, 3, 4, n.
– Это люди, – сказал он.
От каждого кружка он провел линию, соединяющую его с квадратом на левой стороне доски, и написал букву «3» в центре квадрата.
– «3» – это система знаков, к которым люди прибегают, желая общаться друг с другом. Все они говорят между собой на одном языке – на английском, паланезийском, эскимосском – в зависимости от того, кто где живет. Слова общие, они принадлежат всем, говорящим на данном языке, и перечислены в словаре. А теперь взглянем, что происходит там, – он указал на открытое окно. Пестрея на фоне белого облака, мимо пролетела стайка попугаев и скрылась за деревом. Учитель на правой стороне доски начертил другой квадрат, обозначил его буквой «С» – события – и соединил линиями с кружками.
– Что происходит во внешнем мире – также принадлежит всем, разумеется, до известной степени, – уточнил он. – И слова, которые мы произносим и пишем, также принадлежат всем. Но то, что происходит внутри этих маленьких кружочков, дело сугубо частное. Частное, – повторил он и положил руку себе на грудь. – Частное. – Он потер лоб. – Частное. – Он коснулся век и затем кончика носа коричневым пальцем. – А теперь проведем несложный эксперимент. Скажите-ка слово «щип».
– Щип, – нестройно повторил класс, – щип…
– Щип-щип. Это слово, принадлежащее всем, его можно увидеть в словаре. А теперь ущипните себя. Сильней. Еще сильней!
Дети, хихикая, айкая и ойкая, выполнили то, что он велел.
– Можете ли вы почувствовать то, что чувствует ваш сосед по парте?
Дети дружно ответили:
– Нет.
– Итак, – подвел итог юноша, – мы можем говорить о… – Он взглядом обвел класс: – Сколько нас тут? Итак, мы можем говорить о двадцати трех разных ощущениях боли. Двадцать три в одной классной комнате, почти что три миллиона во всем мире. А добавьте сюда страдания животных. И каждый переживает свою боль сугубо частным образом. Нет способа перевести ощущение от одного страдающего к другому. Нет связи – помимо косвенной, через знаки. – Он указал на левый квадрат, а затем на кружки в центре. – Частная боль – это 1, 2, 3, 4, n. Узнать о боли вы можете отсюда, из квадрата «3», где вы можете сказать: «щип-щип», что является общим словом, которое записано в словаре. Но заметьте: существует только одно слово «боль» для трех миллиардов различных частных ощущений, непохожих одно на другое, как мой нос не похож на нос каждого из вас. Слово выражает только то, чем вещи или события похожи друг на друга. Вот почему оно принадлежит всем. Но, выражая общее, оно не вмещает в себя частный опыт каждого.
Наступила тишина. Затем учитель оглядел класс и задал вопрос:
– Слышал ли кто-нибудь из вас о Махакасьяпе?
Поднялось несколько рук. Учитель указал пальцем на девчушку в голубой юбке и ожерелье из ракушек, которая сидела в первом ряду.
– Скажи нам, Амия.
Прерывисто дыша и шепелявя, Амия начала рассказывать.
– Махакащьяпа, – сказала она, – был единштвенным учеником, понимавшим, о чем говорит Будда.
– И о чем же говорил Будда?
– Он ничего не говорил. Вот почему никто иж них не понимал.
– Но Махакасьяпа понимал, хотя Будда ничего не говорил, – так ведь?
Девчушка кивнула:
– Еще они думали, Будда штанет говорить проповедь, но он молчал. Он только шорвал чветок и покажал его каждому.
– Это и была проповедь! – выкрикнул мальчишка в желтой набедренной повязке, который вертелся на своем месте, не в силах сдержать желание поделиться знаниями.
– Но никто не понял шмышла такой проповеди. Никто, кроме Махакащьяпы.
– Что же сказал Махакасьяпа, когда Будда показал им цветок?
– Ничего! – победно воскликнул мальчишка в желтой набедренной повязке.
– Он только улыбнулша, – продолжала Амия. – И так покажал Будде, что понимает его. Тот улыбнулша в ответ, и так они улыбалишь и улыбалишь.
– Хорошо, – сказал учитель и повернулся к мальчику в желтой повязке, – а теперь послушаем, что именно понял Махакасьяпа.
Наступила тишина. Мальчик, приуныв, покачал головой:
– Не знаю, – пробормотал он.
– Кто-нибудь знает?
Было несколько ответов. Возможно, он понял, что людям скучны проповеди, даже проповеди Будды. Возможно, он любил цветы, так же как и Сочувствующий. Это был белый цветок – и он вспомнил о Ясном Свете. Или, наверное, голубой – цвет Шивы.
– Хорошие ответы, – похвалил учитель, – особенно первый. Проповеди невыносимо скучны, в особенности для проповедника. Но вот вопрос. Если в ваших словах выражено именно то, что понял Махакасьяпа, – отчего он сам не прибег к этим словам?
– Он не умел шкладно говорить.
– Он был превосходным оратором.
– Наверное, у него болело горло.
– Если бы у него болело горло, он бы не стал улыбаться.
– Так скажите нам, – послышался тоненький голосок из последних рядов.
– Да, скажите нам, скажите, – наперебой стали просить дети. Учитель покачал головой.
– Если Махакасьяпа и Сочувствующий не прибегли к словам, что могу сказать я? А теперь обратимся к диаграмме на доске. Вот общие слова, более или менее общие события и люди, то есть совершенно изолированные центры удовольствия и боли. Совершенно изолированные? – переспросил он. – Это не совсем так. Между кружками есть связь – но не словесная, о которой я вам говорил, а непосредственная. Вот о чем, наверное, хотел сказать Будда своей проповедью без слов. «Я обладаю истинным учением, – сказал он своим ученикам, – дивным сознанием нирваны – истинной, не облеченной в слова, учением, не вытекающим ни из одной доктрины. И его я вручаю сейчас Махакасьяпе». – Взяв мел, учитель провел неправильный эллипс, внутри которого оказались все изображения на доске – и маленькие кружки, обозначавшие людей, и квадраты, обозначавшие слова и события. – Все, что разделено, оказывается вместе. Люди, события, слова – все это проявления Тождественного Разума, Пустоты. Вот что подразумевал Будда и что понял Махакасьяпа – учения эти невозможно выразить, их нужно испытать. Это откроется вам в момент посвящения.
– Пора идти, – шепнула миссис Нараян. Закрыв за собой двери, они опять оказались в коридоре. – Этот же подход мы используем, приступая к изучению естественных наук, которое открывается ботаникой.
– Почему ботаникой?
– Потому что ботанику можно связать с историей о Махакасьяпе, которую вы только что слышали.
– С этой истории вы приступаете к изучению ботаники?
– Нет, все начинается довольно прозаически, с учебника. Детям даются очевидные, элементарные факты, удобно раскладывающиеся по полочкам. Шесть или семь недель изучается ботаника в чистом виде. А потом целое утро отводится на то, что мы называем «построением моста». Два или три часа подряд педагог подводит детей к осознанию связи меж ботаникой и тем, что они изучали ранее: искусством, языком, религией, самопознанием.
– Ботаника и самопознание – как это можно связать?
– Очень просто, – заверила его миссис Нараян. – Каждому ребенку дается какой-нибудь цветок: гибискус или гардения – что лучше, потому что гибискус не пахнет. Что такое гардения с научной точки зрения? Из чего она состоит? Лепестки, тычинки, пестик, завязь и прочее. Детей просят дать аналитическое описание цветка, сопроводив его аккуратным рисунком. После этого детям позволяют несколько минут отдохнуть, а затем им читают историю о Махакасьяпе и предлагают подумать над ней. Хотел ли Будда преподать ученикам урок ботаники? Или он хотел научить их чему-то другому? Если так, то чему?
– Да, в самом деле – чему?
– Сама эта история ясно показывает, что здесь не может быть ответа, облеченного в слова. Мы говорим детям, чтобы они прекратили думать, и только смотрели. Но не смотрите аналитически; не разлагайте цветок; не смотрите как ученые или садовники. Забудьте на время все, что вы знаете, и смотрите с полным неведением на этот удивительный цветок. Смотрите так, как если бы вы никогда прежде не видели цветов, словно не знаете, ни как он называется, ни к какому классу относится. И, глядя на него, вдыхайте его тайну, дышите его духовным смыслом, ароматом мудрости другого берега.
– Слова эти напоминают мне то, что говорил доктор Роберт на церемонии посвящения, – заметил Уилл.
– Да, разумеется, – подтвердила миссис Нараян, – приучая детей смотреть как Махакасьяпа, мы готовим их к опыту, который дает мокша-препарат. Каждый посвящаемый проходил курс обучения восприятию. Поначалу детям предлагают взглянуть на гардению с точки зрения ботаники. А потом – осознать цветок как нечто уникальное, увидеть его глазами художника, увидеть в нем чудо, как Будда и Махакасьяпа. Конечно, – добавила миссис Нараян, – эти опыты не ограничиваются цветами. Изучение любого предмета сопровождается «построениями моста». Все, от препарированной лягушки до спиралевидных туманностей, – все это можно воспринимать, а не только обдумывать, и осваивать эстетически и духовно без обсуждения с точки зрения научной, исторической, экономической. Обучение целостному восприятию дополняет умение анализировать и манипулировать знаками, и даже играет роль противоядия. Сочетание двух подходов абсолютно необходимо. Если вы пренебрегаете одним из них, вам никогда не стать полнокровной человеческой личностью.
Они помолчали.
– А как надо смотреть на людей? – спросил наконец Уилл. – Взглядом Фрейда или Сезанна, Пруста или Будды?
Миссис Нараян рассмеялась.
– Как вы смотрите на меня?
– Прежде всего как социолог, – ответил Уилл. – Я смотрю на вас как на представительницу незнакомой культуры. Но я не чужд того, чтобы воспринимать вас целостно. Например, я заметил, что на склоне лет – надеюсь, вы не обидитесь – вы продолжаете оставаться замечательным человеком. Во всех отношениях: эстетически, интеллектуально, эмоционально, духовно, что бы эти слова ни значили. Если уж я побуждаю себя быть восприимчивым, слова эти полны для меня самого важного смысла. Но если я не желаю быть восприимчивым, эти слова для меня – в каком бы порядке я их ни выстраивал – чистейшая ерунда.
Уилл усмехнулся сдержанным смешком гиены.
– Да, – согласилась миссис Нараян, – каждый, если захочет, может дурно отзываться даже о самых прекрасных впечатлениях. Вопрос в том, на какой основе осуществляется выбор. Отчего человек не желает выслушать обе стороны и привести их к согласию? Связанный привычкой к анализу создатель концепций и чуткий, пассивный вбиратель впечатлений – ни один из них не обладает непогрешимым методом, но сотрудничество их необычайно плодотворно.
– Насколько действенно ваше обучение восприятию? – поинтересовался Уилл.
– Существуют различные степени восприимчивости, – ответила миссис Нараян. – Для усвоения естественных наук, например, ее требуется совсем немного. Занятия естествознанием начинаются с наблюдений, но наблюдения эти избирательны. Вы смотрите на мир сквозь сетку искусственных концепций. Во взгляде, который дает мокша-препарат, концепции отсутствуют. Вы не отбираете и не классифицируете свой опыт, но принимаете его. Как в стихотворении Вордсворта: «Приноси с собой сердце, которое наблюдает и принимает». На уроках «построения моста» детям все еще приходится отбирать материал и строить концепции, но не в той мере, как на предыдущих занятиях. Дети не превращаются вдруг в маленьких татхагат. Они не приходят еще к тому чистейшему восприятию, которое дает мокша-препарат. До этого еще далеко. Но они учатся спокойному отношению к наименованиям и понятиям. Какое-то время они принимают больше, чем отдают.
– И что вы велите им делать с тем, что они принимают?
– Мы попросту просим их, – с улыбкой ответила миссис Нараян, – попытаться осуществить невозможное. Детям предлагают перевести их опыт в слова. В качестве простой, не стиснутой концепциями данности, что представляют собой этот цветок, эта препарированная лягушка, звезда на том конце телескопа? Что они значат? Какие пробуждают мысли, чувства, мечты, воспоминания? Попытайтесь изложить это на бумаге. Конечно, вполне это у вас не получится, но все равно попытайтесь. Это поможет вам понять разницу между словами и поступками, между знанием о вещах и знанием вещей. А когда вы кончите писать, – говорим мы детям, – взгляните снова на цветок, а затем на две-три минуты закройте глаза. А потом нарисуйте, что вы увидели с закрытыми глазами. Нарисуйте, что бы это ни было, пусть даже очень непохожее. Нарисуйте то, что увидели – или не увидели, нарисуйте и, если хотите, раскрасьте красками или мелками. А потом, немного отдохнув, сравните ваш первый рисунок со вторым; сравните ваше научное описание цветка с тем, что вы написали, представляя, будто никогда ничего не знали о цветах и этот цветок явился вдруг неожиданно из голубизны, как разрешение заглянуть в некую тайну. Сравните свои рисунки и записи с рисунками и записями других девочек и мальчиков в классе; вы увидите, как схожи между собой аналитические описания и иллюстрации к ним; тогда как прочие записи и рисунки сильно отличаются друг от друга. Как все это соотносится с тем, что вы узнаете в школе, дома, в лесу, в храме? «Мосты» необходимо наводить во всех направлениях. Начинаешь с ботаники или других предметов школьного курса – и вдруг оказываешься на другом конце «моста», размышляя о природе языка или разных видах опыта, о метафизике или образе жизни, об аналитическом знании или мудрости Иного Берега.
– Но как же, – удивился Уилл, – научить всему этому учителей, которые, в свою очередь, учат детей «строить мосты»?
– Учителей мы стали обучать сто с лишним лет назад, – ответила миссис Нараян. – Классы набирались из юношей и девушек, обученных в паланезийской традиции: хорошие манеры, агрикультура, искусства и ремесла, да еще заимствованная из фольклора медицина, психология и биология по бабушкиным сказкам и вера в магию. Ни науки, ни истории, никакого знания о внешнем мире. Но все эти будущие учителя были ревностными буддистами; большинство из них имели навыки в медитации; и конечно же, все читали или слышали о философии махаяны. Это значит, что в области метафизики и психологии они были подготовлены более основательно и реалистически, чем учителя в вашей части света. Доктор Эндрю – ученый, отрицающий догмы гуманист, – вдруг открыл для себя ценность чистой и практической махаяны. Друг его раджа, тантрический буддист, постиг, в свою очередь, ценность чистой и прикладной науки. Оба, следовательно, осознали, что учителю, который будет обучать детей гуманности в приспособленном для существования полнокровных человеческих личностей обществе, необходимо усвоить лучшее от обоих миров.
– Как же восприняли это будущие учителя? Не противились ли они новому учению?
Миссис Нараян покачала головой:
– Нет, потому что никто не посягал на их ценности. Буддизм воспринимался с уважением. Требовалось отбросить лишь бабушкины сказки. Взамен юноши и девушки познакомились с куда более интересными фактами и теориями. И с этими замечательными познаниями, полученными из западного мира – мира знаний, силы и прогресса, – сочетались теперь, и в какой-то мере подчинялись им, теории буддизма и факты прикладной психологии и метафизики. И в этой программе, вобравшей в себя лучшее от обоих миров, не было ничего, что могло бы оскорбить самых религиозно настроенных граждан.
– Интересно, как поведут себя наши будущие учителя, – помолчав, сказал Уилл, – сумеют ли они когда-нибудь все это освоить? Окажутся ли способны воспринять то лучшее, что дают оба мира?
– Почему бы и нет? Им не придется отказываться от того, что они почитают для себя важным. Нехристиане пусть продолжают размышлять над проблемами человеческими, а христиане – чтить Бога. Ничего не изменится, только Бог будет мыслиться имманентно, а человек – трансцендентно.
– И вы думаете, им легко будет принять эту перемену? – Уилл рассмеялся. – Вы оптимистка.
– Да, оптимистка, – сказала миссис Нараян, – по той простой причине, что, если подходить к решению трудностей разумно, реалистически, результаты вполне могут оказаться хорошими. Наш остров вселяет оптимизм. А теперь пойдемте, заглянем в танцевальный класс.
Они пересекли тенистый внутренний двор и, толкнув вращающуюся дверь, услышали мерное биение барабана и визг дудки, вновь и вновь повторявшей мелодию из пяти звуков, смутно напомнившую Уиллу шотландские напевы.
– Это что, запись? – поинтересовался Уилл.
– Японский магнитофон, – кратко ответила миссис Нараян. Она открыла дверь, ведшую в просторный зал, где двое молодых бородачей и на удивление проворная немолодая дама в черном сатиновом трико учили около двадцати мальчиков и девочек быстрому танцу.
– Что это? – спросил Уилл. – Развлечение или урок?
– И то, и другое, а также прикладная этика. Вроде дыхательных упражнений, о которых мы недавно говорили, но гораздо эффективней.
– Затопчи его, затопчи! – пели дети в унисон, и их маленькие, обутые в сандалии ножки топали по полу. – Затопчи! – Последний яростный притоп, и дети, быстро снуя взад-вперед и крутясь, перешли к следующей части танца.
– Это «Танец ракшасы».
– Ракшасы? – переспросил Уилл. – Что это такое?
– Ракшаса – это такой демон, огромный и безобразный. Воплощение всех дурных человеческих чувств. «Танец ракшасы» – это способ выпускать опасные клубы пара, поднимающиеся от кипящих в нас гнева и обиды.
– Топчите сильней, – воскликнула юркая пожилая дама, яростно топая ногой. – Сильней, сильней!
– Что важней с точки зрения морали и благоразумия – вакхические оргии или «Республика»? «Никомахова этика» или пляски корибантов?
– Греки были слишком здравомыслящими, чтобы ставить вопрос: «или» – «или». Для них все было: «не только, но также и». Не только Платон и Аристотель, но также и менады. Без этих снимающих напряжение танцев моральная философия не имеет силы, тогда как без моральной философии не знаешь, как танцевать «Танец ракшасы». Мы позаимствовали страницу из старой греческой книги, только и всего.
– Очень хорошо! – с одобрением отозвался Уилл. Но, вспомнив (как вспоминал он рано или поздно, каким бы острым ни было его наслаждение и каким бы искренним ни был энтузиазм), что он никогда не говорит в ответ «да», Уилл рассмеялся: – В конце концов, здесь нет никакой разницы. Пляски корибантов не помешали грекам перерезать друг другу горло. И когда полковник Дайпа начнет наступление, спасет ли вас «Танец ракшасы»? Он поможет вам примириться со своей участью, только и всего.
– Да, только и всего, – согласилась миссис Нараян. – Но уметь мириться с собственной судьбой – это уже величайшее достижение.
– Вы так спокойно все воспринимаете.
– А какой толк в истерике? Политическая ситуация вряд ли бы улучшилась, но наше внутреннее состояние стало бы намного хуже.
– Затопчи его, затопчи, – вновь запели дети, и доски пола задрожали от топота. – Затопчи его, затопчи!
– Не думайте, – продолжала миссис Нараян, – что это единственный танец, которому мы учим. Отводить энергию дурных чувств, конечно же, очень важно. Но не менее важно умение выражать добрые чувства и истинные мысли. Выразительные движения, в данном случае – выразительные танцевальные жесты. Если бы вы пришли вчера, я показала бы вам урок мастера, который преподает в нашей школе. Но, к сожалению, сегодня его нет. Он приедет к нам опять не ранее чем во вторник.
– Какого рода танцам учит он?
Миссис Нараян попыталась описать. Никаких прыжков, никаких быстрых движений. Ноги прочно стоят на земле. Только наклоны и волнообразные движения коленей и бедер. Вся выразительность заключается в руках, от кончиков пальцев до плеч; важны также движения головы, мимика и особенно – выражение глаз. Движения от плеч вверх и в стороны не только красивы, но и полны символического смысла. Мысль заимствует очертания ритуального и стилизованного жеста. Тело превращается в иероглиф, в ряд иероглифов-поз, переходящих от одного значения к другому, подобно стихотворению или музыкальной пьесе. Движения мускулов представляют движение сознания, переход от Тождественного во Многое, и от Многого – к присутствующему повсюду Единому.
– Это медитация в действии, – заключила она. – Метафизика махаяны, выраженная не словами, но символическими движениями и жестами.
Они вышли из зала через другую дверь в короткий коридор.
– Что у нас следующим номером? – спросил Уилл.
– Младший четвертый, – ответила миссис Нараян. – У них сейчас урок элементарной прикладной психологии.
Она открыла зеленую дверь.
– Итак, теперь вы знаете, – услышал Уилл знакомый голос, – что боль терпеть необязательно. Вы сказали себе, что булавка не колется – и она не кололась.
Они вошли: Сьюзила, очень высокая по сравнению с сидящими в классе детьми – и пухленькими, и худыми, – стояла посреди комнаты.
– Боль терпеть необязательно, – повторила она, – но не забывайте: боль возникает, когда что-то не в порядке. Теперь вы умеете избавляться от боли, но не делайте этого необдуманно, спросите себя прежде: какова причина боли? И если что-то не в порядке, или причина неясна, скажите маме, что у вас что-то болит, или учителю, или любому взрослому. И только тогда убирайте боль. Только когда знаете, что все необходимое будет сделано. Вы поняли? А теперь, – продолжала она, ответив на все заданные ей вопросы, – мы немного поиграем. Закройте глаза и представьте, что вы видите старого беднягу минаха с одной ногой, который каждый день прилетает к нам в школу, чтобы его покормили. Видите его?
Конечно, они его видели. Калека минах, очевидно, был их закадычным другом.
– Видите так же ясно, как сегодня утром, во время ленча. Не надо смотреть с напряжением – просто глядите на то, что перед вами, окиньте его взглядом – от клюва до хвоста, от блестящего, круглого маленького глаза до оранжевой единственной ноги.
– Я слышу его, – вмешалась маленькая девочка. – Он говорит: «Каруна, каруна!»
– Неправда, – возмущенно перебил ее другой ученик. – Он говорит: «Внимание!»
– Он говорит и то, и другое, – уверила их Сьюзила, – и еще много чего. Но продолжайте представлять. Представьте, что перед вами два одноногих минаха. Три одноногих минаха. Четыре одноногих минаха. Видите их всех?
Да, они видели их всех.
– Четыре одноногих минаха в четырех углах квадрата, и пятый посередине. А теперь поменяйте их окраску. Вот сейчас они белые. Пять белых желтоголовых минахов с оранжевой ногой. А теперь головы стали голубыми, ярко-голубыми, а остальное туловище – розовым. Пять розовых птиц с голубыми головками. Но они продолжают менять цвет. Сейчас они пурпурные. Пять пурпурных белоголовых птиц с бледно-зеленой ногой. Ах, да что такое! Их уже не пять, их десять. Нет – двадцать, пятьдесят, сто. Около тысячи! Вы видите их?
Некоторые дети видели без малейшего затруднения, а для тех, кто не мог увидеть всю стаю, Сьюзила дала задание попроще.
– Пусть их будет хотя бы двенадцать, – сказала она, – десять, даже восемь. Восемь – это очень много минахов. А теперь, – сказала она, после того как дети вызвали всех пурпурных минахов, кто сколько смог сотворить, – теперь пусть они улетают. – Она захлопала в ладоши. – Прочь! Все до единого! Никого не осталось. А теперь вы видите не минахов, а меня. Я одна, в желтом. А теперь меня две – в зеленом. Три – в голубом, в розовую крапинку. А теперь четыре – и все в ярко-красном. – Она захлопала в ладоши. – Все пропали. И появилась миссис Нараян и ее забавный спутник с ногой в лубках. Каждого по четыре. А теперь они все в зале, встали в большой круг. И танцуют «Танец ракшасы».
– Затопчи его, затопчи!
Послышался дружный смех. Несколько танцующих Уиллов и миссис Нараян выглядели довольно потешно. Сьюзила щелкнула пальцами.
– Прочь! Исчезли! А теперь вы видите своих пап и мам – по трое пап и по три мамы – и все они бегут по игровому полю. Быстрей, быстрей, быстрей! Вдруг все исчезли. А вот опять появились. Исчезли. Появились, исчезли… Появились, исчезли…
Хихиканье переросло в громкий хохот с взвизгиваниями, и наконец прозвенел звонок. Урок элементарной практической психологии закончился.
– Зачем нужны эти игры? – спросил Уилл, когда дети убежали поиграть, а миссис Нараян вернулась к себе в кабинет.
– Нужно понимать, – ответила Сьюзила, – что мы не полностью подвластны своей памяти и воображению. Если нам доставляют неприятности наши мысленные образы, мы должны как-то себе помочь. Показать, как это делается, и отработать на практике не сложней, чем научить письму или игре на флейте. Сначала детей учат простейшим приемам (это вы только что видели), которые методично переходят в систему приемов освобождения. Освобождение, конечно же, неполное. Но ломоть хлеба лучше, чем совсем ничего. Эта техника не приведет вас к раскрытию природы Будды, но поможет подготовиться к этому раскрытию, освобождая от преследования призраков, от бесполезных сожалений и тревог о будущем.
– Призраки, – повторил Уилл, – да, это хорошее слово.
– Никто не обязан терпеть эти навязчивые идеи. От некоторых из них освободиться довольно легко. Как только они появятся, дайте работу своему воображению. Поступайте с ними, как с минахами или с четверкой миссис Нараян. Поменяйте им платье, приставьте другой нос, уменьшите их количество, прогоните, верните и заставьте проделать что-нибудь смешное. А потом уничтожьте. Подумайте только, как бы вы могли обойтись со своим отцом, если бы вас в детстве научили подобным штучкам! Вы воспринимали его как чудовище. Но в этом не было необходимости. Страшного великана-людоеда можно было превратить в смешного карлика. В целое сборище нелепых карликов. Двадцать карликов могли бы танцевать, притопывая, и петь: «Мне снился мраморный дворец…» Несколько уроков элементарной практической психологии – и вся ваша жизнь сложилась бы иначе.
А как бы ему следовало обойтись в своем воображении с погибшей Молли, подумал Уилл, когда они приближались к припаркованному джипу; при помощи каких упражнений избавиться от белокожего, пахнущего мускусом суккуба, воплощения самых безумных и мучительных его желаний?
Но вот они подошли к джипу. Уилл передал Сьюзиле ключи и с трудом уселся на заднее сиденье. Вдруг они услышали громкий треск: на дороге появилась трясущаяся, словно в невротических конвульсиях, старая машина. Поравнявшись с джипом, она остановилась, все еще дрожа и лязгая.
Они обернулись. Муруган высунулся из окна королевского «бейби остин». Рядом с юношей, окутанная белым муслином, вздымаясь, будто облако, сидела рани. Уилл поклонился и был награжден самой милостивой улыбкой, которая угасла, едва только рани перевела взгляд на Сьюзилу. На приветствие своей подданной рани ответила довольно сдержанным кивком.
– Собрались прогуляться? – спросил Уилл.
– Не дальше чем в Шивапурам, – ответила рани.
– Если эта проклятая колымага прежде не развалится, – с горечью добавил Муруган. Он повернул ключ зажигания. Мотор в последний раз непристойно громко икнул и заглох.
– Нам надо кое-кого навестить, – сказала рани. – Одного знакомого, – добавила она с загадочной улыбкой и еле заметно подмигнула Уиллу. Уилл, притворившись, будто не понимает, что речь идет о Баху, с равнодушным видом пожелал ей доброго пути, посочувствовав хлопотам, предстоящим в связи с празднованием совершеннолетия сына.
– А что вы здесь делаете? – перебил его Муруган.
– Сегодня утром я провел несколько часов в школе, чтобы получить представление о паланезийском образовании.
– Паланезийское образование… – Рани горестно покачала головой. – Паланезийское… – Она выдержала паузу: – Образование.
– Что касается меня, – сказал Уилл, – мне понравилось все, что я увидел и услышал, начиная с мистера Менона и директора школы миссис Нараян и кончая уроком элементарной прикладной психологии, – добавил он, пытаясь вовлечь в разговор Сьюзилу. – Этот предмет преподает миссис Макфэйл. – Рани, не замечая Сьюзилу, указала толстым пальцем на пугала в поле.
– А это вы видели, мистер Фарнеби?
– Конечно, видел. И где еще, кроме Палы, – спросил он, – пугала одновременно красивы, действенны и полны метафизического смысла?
– И не только отпугивают птиц от рисового поля, но так же и детей от идеи Бога и его Аватар, – с мрачным видом добавила рани. Она подняла руку: – Послушайте!
Том Кришна и Мэри Сароджини весело играли вместе с другими ребятишками, дергая за бечевки сверхъестественные пугала. Звонкие голоса детей звучали в унисон. Прислушавшись, Уилл разобрал слова песенки: «Тра-ля-ля, за веревку дерг – и в ответ Боги запляшут, а небо – нет».
– Браво! – воскликнул Уилл и рассмеялся.
– Боюсь, что мне не смешно, – строго сказала рани. – Это не забава, но трагедия.
Но Уилл не отступал.
– Насколько мне известно, – проговорил он с улыбкой, – эти очаровательные пугала – изобретение прадедушки Муругана.
– Прадед Муругана, – сказала рани, – был выдающимся человеком. Выдающийся ум, но склонный к ужасающим заблуждениям. Величайшие дары – увы! – были использованы превратно. Но самое худшее то, что он был полон Ложной Духовности.
– Ложной Духовности? – Уилл пристально взглянул на образчик Истинной Духовности и сквозь вонь разогретых нефтепродуктов ощутил фимиамоподобный, надмирный аромат сандалового дерева. – Ложной Духовности? – Уилл вдруг задумался, и не без содрогания попытался представить, как будет выглядеть рани, если с нее совлечь мистическую униформу и выставить на свет такой, какова она есть: пышнотелая, с огромным курдюком? А потом превратить ее в троицу голых толстух; в две, в десять троиц. Применение практической психологии – в целях мести!
– Да, Ложной Духовности, – повторила рани. – Которая говорит об освобождении, но, упрямо отказываясь идти истинным Путем, запутывается в еще более крепких Узах. Он разыгрывал смирение. Но в сердце своем был полон гордыни. Он отказывался признать над собой Высшего Духовного Властителя, мистер Фарнеби. Учителя, Аватары, Великая Традиция – все это было для него ничто. Совершенное ничто. Отсюда эти ужасные пугала. Отсюда эта кощунственная песенка, которой обучили детей. Стоит мне только подумать о невинных бедняжках, которых не перестают развращать, я едва могу сдерживаться, мистер Фарнеби, я едва…
– Послушай, мама, – сказал Муруган, нетерпеливо поглядывавший на часы. – Если ты не хочешь опоздать к обеду, надо ехать.
В тоне его неприкрыто зазвучали властные нотки. Находясь за рулем автомобиля, пусть даже такого, как этот дряхлый «бейби остин», юноша чувствовал себя необыкновенно значительным. Не дожидаясь ответа, он завел мотор, включил первую передачу и, помахав, отъехал.
– Скатертью дорога! – пожелала Сьюзила.
– Вы не любите свою дорогую рани?
– У меня от ее присутствия кровь вскипает.
– Затопчи ее, затопчи, – поддразнивая, пропел Уилл.
– Ваш совет хорош, – засмеялась Сьюзила. – Но бывают случаи, когда «Танец ракшасы» не годится.
Вдруг лицо ее осветилось озорной улыбкой и без всякого предупреждения она довольно сильно ткнула своего собеседника в ребро.
– Готово! – сказала она. – Теперь я чувствую себя лучше.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Сьюзила завела мотор, и они поехали – сначала вниз, к объезду, а потом вверх, мимо другого конца деревни по направлению к Экспериментальной станции. Сьюзила остановилась возле небольшого бунгало под соломенной крышей. Преодолев шесть ступеней, они вошли на веранду и затем – в комнату с выбеленными стенами.
Налево, у широкого окна, висел гамак, прикрепленный к деревянным столбам по обе стороны ниши.
– Это для вас, – указала Сьюзила на гамак, – ногу можно положить повыше, чтобы устроиться поудобней.
Когда Уилл расположился в гамаке, она пододвинула плетеный стул и, сев рядом, спросила:
– О чем будем беседовать?
– О добре, красоте и истине? Или, может быть, – он усмехнулся, – о злом, безобразном и еще более истинном?
– Мне кажется, – сказала она, игнорируя его попытку острить, – мы можем продолжить наш прошлый разговор. Мы тогда говорили о вашей жизни.
– Да, именно это я имел в виду, предлагая поговорить о дурном, безобразном и еще более истинном.
– Вы демонстрируете манеру речи, или действительно желаете поговорить о себе?
– Да, мне этого отчаянно хочется, – уверил Уилл собеседницу. – Хочется говорить о себе настолько отчаянно, что я предпочитаю молчать. Отсюда, как вы, вероятно, заметили, мой неослабевающий интерес к искусству, науке, философии, политике, литературе – к чему угодно, только не к тому единственному, что действительно важно.
Они долго молчали. Потом, будто случайно вспомнив, Сьюзила заговорила о соборе в Уэльсе, о галках и белых лебедях, плывущих поверх отраженных в воде облаков. Вскоре Уилл ощутил, что он тоже плывет куда-то.
– Я чувствовала себя очень счастливой, пока жила в Уэльсе, – проговорила Сьюзила, – на удивление счастливой. Вы, наверное, тоже были там счастливы?
Уилл ничего не ответил. Он вспоминал о днях, проведенных в зеленой долине много лет назад, еще до того, как он и Молли поженились, до того, как они стали любовниками. Какое спокойствие! Какой целостный, живой, не тронутый червями мир свежей травы и цветов! Там он вновь почувствовал себя юным, как когда-то, еще при жизни тети Мэри. Она была единственной, кого он действительно любил – и теперь в Молли он нашел ее преемницу. Какое благословение! Любовь приобрела иное звучание, но мелодия, богатая и тонкая, была та же. А потом, в четвертую ночь, Молли постучала в стенку, разделявшую их комнаты; дверь ее оказалась незапертой и в темноте он нашел путь к ее кровати – Где Сестра Милосердия, добросовестно обнажившись, попыталась сыграть роль Пылкой Супруги – и потерпела катастрофический провал.
Внезапно, как это бывало едва ли не каждый день, послышалось громкое завывание ветра, и дождь яростно забарабанил по листве. Через несколько секунд капли громко застучали по стеклу. И также стучали они в окна, когда в своем кабинете он разговаривал с Молли в последний раз.
– Ты действительно этого хочешь, Уилл?
Боль и стыд заставили его вскрикнуть. Он закусил губу.
– О чем вы думаете? – спросила Сьюзила. Но он не просто думал. Он видел Молли, слышал ее голос.
– Ты действительно этого хочешь, Уилл?
И сквозь шорох дождя он услышал собственный ответ:
– Да, я так хочу.
Яростный стук дождя в стекла – здесь, или там? – чуть поутих и перешел в шорох.
– О чем вы думаете? – настаивала Сьюзила.
– О том, что я сделал с Молли.
– И что же вы сделали с Молли?
Уилл по-прежнему не отвечал, но Сьюзила не отступалась:
– Скажите мне, что вы с ней сделали.
Окна задрожали от резкого порыва ветра. Дождь полил с новой силой – еще более яростный, чем прежде; казалось, он шел лишь затем, чтобы пробудить нежелательные воспоминания и принудить к рассказу о постыдных вещах, о которых любой ценой следовало молчать.
– Расскажите.
С неохотой, преодолевая себя, Уилл начал рассказывать.
– Ты действительно хочешь этого, Уилл?
Да, из-за Бэбз – Господи, помилуй! – из-за Бэбз, хотя это просто невероятно! – ему действительно хотелось, чтобы Молли ушла – и она ушла в дождь.
– В другой раз я увидел ее уже в больнице.
– И все еще шел дождь?
– Да, шел дождь.
– Такой же сильный?
– Да, почти такой же.
Нет, это не шум тропического ливня, но упорный стук лондонского летнего дождя в окна маленькой больничной палаты, где лежала умирающая Молли.
– Это я, – сказал он сквозь шум дождя, – Уилл.
Никакого отклика; и вдруг рука Молли, которую он держал, слегка шевельнулась в его руке. Едва заметное усилие и, через минуту, полная безжизненность.
– Повтори все это снова, Уилл.
Он покачал головой. Это было слишком больно, слишком унизительно.
– Повтори снова. Это единственно возможный путь.
Сделав над собой громадное усилие, он заставил себя пересказать с самого начала всю эту ненавистную историю. Хотел ли он этого действительно? Да, хотел; хотел сделать ей больно; возможно, даже хотел ее смерти. Все ради Бэбз – или пусть мир рухнет. Но, конечно же, не его мир, а мир Молли, вместе с жизнью, которая создала ее мир. Ему хотелось разрушить этот мир ради изысканного аромата в темноте, ради мускульных рефлексов, ради непомерного наслаждения, ради всех этих совершеннейших и одуряюще бесстыдных приемов.
– До свидания, Уилл. – Дверь закрылась с тихим, сухим щелчком.
Уилл хотел вернуть ее. Но любовнику Бэбз припомнились приемы и рефлексы, запах мускуса и агония блаженства. Стоя у окна и вспоминая все это, он смотрел, как машина поехала под дождем и свернула за угол. Постыдное торжество овладело им! Наконец-то он свободен. Свободней и быть нельзя, как выяснилось через несколько часов в больнице. Слабое пожатие пальцев было последней весточкой любви. И вдруг сообщение оборвалось. Рука безжизненно замерла, и – к его ужасу – дыхание прекратилось.
– Умерла, – прошептал он, чувствуя, что задыхается, – умерла.
– Предположим, здесь вашей вины не было, – сказала Сьюзила, нарушая долгое молчание. – Предположим, Молли умерла неожиданно, без вашего ведома. Разве это не было бы так же ужасно?
– Что вы имеете в виду? – спросил Уилл.
– Я думаю, чувство вины – это не главное. Смерть, смерть как таковая – вот что вас ужасает. – Сьюзила подумала о гибели Дугалда. – Непостижимое зло.
– Бессмысленное, – повторил он. – Вот почему мне пришлось стать профессиональным наблюдателем экзекуций. Именно потому, что это бессмысленнейшая, совершенно чудовищная жестокость. Следовать за запахом смерти из одного конца планеты в другой. Словно гриф. Милые, довольные жизнью люди даже не подозревают, что представляет собой мир. Не только во время войны, но всегда. Всегда.
Пока он говорил, перед ним быстро, словно перед утопающим, промелькнули все те ненавистные сцены, свидетелем которых он оказался, за приличное вознаграждение путешествуя по кругам ада и скотобойням достаточно отвратительным, чтобы сгодиться для раздела новостей. Южноафриканские негры, человек в газовой камере в Сан-Квентине, изрубленные тела алжирских фермеров, и повсюду толпы, повсюду полиция и парашютно-десантные части, и темнокожие дети с ногами, тонкими, как палки, с огромными животами и мухами, ползающими по воспаленным векам; повсюду тошнотворные запахи голода и нищеты, ужасающее зловоние смерти. И вдруг, сквозь тлетворный запах смерти, он ощутил мускусный аромат Бэбз. Уилл вдохнул его, и ему вспомнилась шутка насчет химического состава чистилища и рая. Чистилище – это тетраэтилен диамин и сульфурный гидроген, а рай – и это совершенно точно – симтринитропсибутилтолуэн, с рядом органических примесей. (Ха-ха-ха! – ох уж эти прелести светской жизни.) И вдруг запахи любви и смерти сменились грубым животным запахом: запахло псиной. Вновь с порывом ветра усилился напор дождя, застучавшего по рамам.
– Вы все еще думаете о Молли? – спросила Сьюзила.
– Мне вспомнилось то, о чем я почти совсем уже позабыл, – ответил Уилл. – Мне было года четыре, когда все это случилось, и вот теперь я опять об этом вспомнил. Бедняга Тигр.
– Что еще за бедняга Тигр?
Тигр – так звали красивого рыжего сеттера. Тигр – единственный источник радости в доме, где проходило детство Уилла. Тигр, милый, милый Тигр. Посреди страха и унижения, меж полярными противоположностями – отцом, презирающим всех и вся, и матерью, поглощенной собственной жертвенностью, – какая доброжелательность без усилий, какое непринужденное дружелюбие! Как он прыгал и лаял от неукротимой радости. Мать, бывало, сажала сына на колени, рассказывала ему о Боге-Отце и Иисусе. Но в Тигре было больше Бога, чем во всех библейских сказаниях, вместе взятых. Тигр, в отношении к нему, Уиллу, как бы представлял собой воплощение Бога. И вдруг это Воплощение подхватило однажды собачью чуму.
– А что было потом? – продолжала расспрашивать Сьюзила.
– Помню: он лежит в своей корзине на кухне, а я стою рядом на коленях. Я погладил его, но шерсть не была уже такой шелковистой, как до болезни. Она слиплась и дурно пахла. Запах был настолько отвратителен, что я бы непременно ушел, если бы не был так сильно привязан к собаке. Но я любил Тигра – никого я не любил тогда так крепко. И я гладил его, приговаривая, что он скоро поправится. Совсем скоро – может быть, завтра утром. И вдруг собаку забила дрожь, а я пытался остановить ее, сжав голову Тигра руками. Но это не помогало. Дрожь перешла в конвульсии. Я не мог смотреть на них без тошноты, не говоря уж об испуге. Мне было очень страшно. Внезапно конвульсии прекратились, и собака замерла неподвижно. Я поднял голову пса, но она упала с глухим стуком, будто кусок дерева.
Голос Уилла прервался, слезы потекли по щекам, а плечи затряслись от рыданий: четырехлетний мальчик изливал горе по своей собаке, потрясенный ужасным, необъяснимым фактом смерти. Но сознание резко, словно переключив передачу, вернуло его к действительности. Он снова почувствовал себя взрослым: ощущение того, что он плывет, куда-то исчезло.
– Простите. – Он вытер глаза и высморкался. – Да, таково было мое первое знакомство со Вселенским Ужасом. Тигр был моим другом, моим единственным утешением. Вот этого-то Вселенский Ужас и не смог потерпеть. И так же получилось с моей любимой тетей Мэри. Ее единственную я действительно любил и искренне восхищался ею; ей одной мог доверять. Но – Иисусе! – что же сделал с ней Вселенский Ужас!
– Расскажите, – потребовала Сьюзила. Уилл в замешательстве пожал плечами.
– Почему бы и нет? – спросил он. – Мэри Фрэнсис Фарнеби, младшая сестра моего отца. Она вышла замуж за солдата как раз перед началом первой мировой войны. Ей тогда было восемнадцать, и они с Фрэнком были очень счастливы! – Уилл хохотнул. – И за пределами Палы встречаются довольно приличные острова. Крохотные атоллы, а подчас и роскошный Таити, – и они всегда окружены Вселенским Ужасом. Но эти двое чувствовали себя счастливыми на своей собственной Пале. А потом, в одно прекрасное утро, а именно 4 августа 1914 года, Фрэнк отправился за море со своим полком, а в Рождество Мэри родила уродца: бедное дитя умерло не сразу, словно бы желало убедить свою мать, на что способен Вселенский Ужас, если он хорошо постарается. Только Бог способен сотворить идиота-микроцефала. Через три месяца Фрэнка ранило куском шрапнели, и он умер в больнице от гангрены. Но все это, – заключил Уилл, немного помолчав, – произошло до моего рождения. Тетю Мэри я впервые увидел в двадцатых годах; тогда она уже активно занималась помощью престарелым. Старики и старухи в богадельнях, старики и старухи, сидящие взаперти у себя дома; старые развалины, которые никак не желали умирать и все жили и жили, обременяя своих детей и внуков. Этакие струльдбруги или тифоны. Но чем безнадежней была немощность, чем капризней и сварливей характер, тем лучше было для тети Мэри. Ребенком я ненавидел ее подопечных. От них дурно пахло, они были ужасающе отвратительны, невыносимо скучны и придирчивы. Но тетя Мэри искренне любила их – любила несмотря ни на что. Моя мать, бывало, часто рассуждала о христианском милосердии; но никто но верил тому, что она говорила, так как ощущалось, что вся ее жертвенность проистекает из чувства долга. Но в тете Мэри невозможно было усомниться: она лучилась любовью, почти что физически ощутимой, как тепло или свет. Когда она брала меня с собой в деревню или – позднее – жила с нами в городе, я чувствовал себя так, как словно мне удалось выбраться из темного, холодного погреба на солнечный свет. Я оживал, согреваемый ее теплом. Но тут снова вмешался Вселенский Ужас. Поначалу она пыталась представить все как шутку. «Теперь я – амазонка», – сказала она после первой операции.
– Почему амазонка? – спросила Сьюзила.
– Амазонки ампутировали себе правую грудь, чтобы она не мешала им стрелять из лука. Они были воительницы. «Теперь я – амазонка», – повторил Уилл, словно увидел вновь улыбку на ее отважном лице и услышал нотку удовольствия в чистом, звенящем голосе. – Но через несколько месяцев отняли вторую грудь. И затем, после рентгеновского облучения и тошноты, началась медленная деградация. – Уилл жестко усмехнулся. – Это было бы смешно, если бы не было так ужасающе. Какая мастерская ирония! Ведь этой душе были присущи доброта, любовь, милосердие. И вдруг, по никому не ведомой причине, все пошло насмарку. Частичка ее тела подчинилась второму закону термодинамики, вместо того, чтобы бросить ему вызов. И по мере разрушения тела душа утрачивала свои добродетели, свою сущность. Героизм оставил ее, любовь и доброта испарились. В последние месяцы жизни моя тетушка уже не была той тетей Мэри, которую я любил и перед которой благоговел; она стала совершенно иной и даже похожей (и в том-то и состояла злейшая ирония!) на самых дряхлых, самых вредных стариков, которым когда-то служила поддержкой. Она была унижена, низведена до самого жалкого положения и обречена на медленную, мучительную смерть в одиночестве. Да, в одиночестве, – подчеркнул Уилл, – потому что нельзя помочь умирающему, нельзя, даже присутствуя при этом. Конечно, люди могут стоять рядом с больным или умирающим, но они находятся в другом мире. Умирающий совершенно одинок. Одинок в своих страданиях и смерти, как был он одинок в любви даже при максимальном взаимном удовольствии.
В воспоминаниях Уилла слились ароматы Бэбз и запах псины, и к ним примешивался запах больной тети Мэри – в те месяцы, когда рак прогрыз дыру в печени, и тело больной пропиталось тяжелым запахом разлагающейся крови. И вместе с этими запахами, отравлявшими его и вызывавшими тошноту, Уиллу припомнилось чувство безысходного одиночества, которое он испытывал, будучи ребенком, юношей, взрослым.
– Но самое главное, – сказал Уилл, – то, что ей был только сорок один год. Она не хотела умирать. Она отказывалась понять, что с ней случилось. Вселенский Ужас уволок ее во тьму, применив грубую силу. Я был свидетелем того, как это случилось.
– И потому вы стали человеком, который в ответ не говорит «да»?
– Как можно говорить в ответ «да»? – запротестовал Уилл. – «Да» – это всего лишь намерение, всего лишь качество позитивного мышления. Факты – основополагающие, неопровержимые факты учат говорить «нет». Душа? Нет. Любовь? Нет. Здравый смысл, рассудок, достижения? Нет!
В Тигре жизнь била через край, он был весел, он вмещал в себе Бога. Но Вселенский Ужас превратил его в груду мусора, который ветеринар, за плату, вынес из дома. А за Тигром последовала тетя Мэри. Изувеченная, замученная, она тоже превратилась в груду мусора, только вместо ветеринара нанимали гробовщика, а потом и священника, который уверил собравшихся, что все «о’кей», если принять событие не буквально, но постичь его возвышенный смысл. Двадцать лет спустя другой священник произнес подобную же чепуху над гробом Молли. «По рассуждению человеческому, когда я боролся со зверями в Эфесе, какая мне польза, если мертвые не воскресают? Станем есть и пить, ибо завтра умрем!» Уилл хохотнул коротко, как гиена.
– Что за безупречная логика. Какое здравомыслие, какая этическая утонченность!
– Но ведь вы человек, для которого «да» – не ответ. Откуда же возражения?
– Конечно, возражать не следует, – согласился Уилл. – Но ведь сохраняется же эстетическое чувство. «Нет» следует высказывать красиво. «Станем есть и пить, ибо завтра умрем». – Уилл с отвращением поморщился.
– Что ж, – сказала Сьюзила, – в некотором смысле совет превосходен. Есть, пить, умереть – это три основных проявления универсальной, внеличностной жизни. Животные пьют, едят и умирают, не задумываясь над этим. Обыкновенные люди задумываются, но отказываются жить только этим. Но просветленные всецело принимают это. Они едят, пьют и умирают, но делают это особым образом.
– И потом воскресают из мертвых?
– Это один из вопросов, которые Будда отказывался обсуждать. Можно верить в вечную жизнь, но это не поможет вам стать вечным. Не поможет и неверие. И потому отбросьте все споры (таков совет Будды) и принимайтесь за работу.
– А что это за работа?
– Труд, которым обязан заниматься всякий – достижение просветления. И предварительное занятие всеми видами йоги при постепенном углублении осознания.
– Но мне не хочется становиться более сознательным, – сказал Уилл. – Я хочу знать как можно меньше. Поменьше знать об ужасах вроде смерти тети Мэри и трущоб Рендан-Лобо. Поменьше ужасных картин – и отвратительных запахов. Я не хочу помнить даже самых изысканных запахов, – добавил Уилл, вновь почувствовав сквозь вонь псины и отравленной раком крови тончайшее благоухание розового алькова. – Я не хочу помнить ни о моих солидных доходах, ни о потрясающей нищете других. Я не хочу помнить о собственном великолепном здоровье среди океана малярии и нематод. Не хочу помнить о собственных стерильных сексуальных забавах посреди толп изможденных от голода детей. «Прости им, ибо не ведают, что творят». Какое блаженное состояние! К несчастью, я ведаю, что творю. Да, слишком хорошо знаю. И вы убеждаете меня, чтобы я осознал это еще лучше!
– Я не убеждаю вас, – сказала Сьюзила, – а просто привожу совет, который давали мудрецы от Гаутамы до старого раджи включительно. Начните с того, чтобы осознать, за кого вы себя принимаете. Я помогу вам.
Уилл пожал плечами:
– Каждый считает себя чем-то уникальным, центром всей вселенной! Но в действительности всякий представляет собой попросту небольшое препятствие неустанному процессу энтропии.
– Да, это первая половина послания Будды. Преходящесть, непостоянство души, непрерывное горе. Но Будда на этом не остановился: послание имеет вторую половину. Это временное замедление энтропии – чистейшая, неразбавленная Тождественность. Отсутствие неизменности в душе также является проявлением природы Будды.
– Отсутствие души – да, с этим легко совладать. Но что вы скажете о раке, о медленной деградации? О голоде, о перенаселенности, о полковнике Дайпе? Они также являются чистейшей Тождественностью?
– Конечно. Но, к сожалению, людям, которые вовлечены в это разнообразие зол, трудно обнаружить в них природу Будды. Для всеобщего просветления необходимы социальные реформы и предварительная подготовка.
– Но, несмотря на общественное здоровье и социальные реформы, люди все-таки умирают – даже на Пале, – иронически добавил Уилл.
– Вот почему следствием общественного благосостояния должна быть дхьяна – все йоги жизни и смерти, ибо вы должны знать, даже в предсмертной агонии, кем вы, несмотря на все, действительно являетесь.
На веранде послышались шаги, и детский голос позвал:
– Мама!
– Я здесь, дорогая, – обернулась Сьюзила. Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Мэри Сароджини.
– Мама, – выпалила она, задыхаясь, – они сказали, ты должна прийти сейчас же. Из-за бабушки Лакшми. Она…
Заметив Уилла, лежащего в гамаке, девочка осеклась:
– Ой! Я не знала, что вы здесь.
Уилл, ничего не говоря, помахал ей рукой. Девочка мельком ему улыбнулась и вновь обратилась к матери:
– Бабушке Лакшми вдруг стало очень плохо, а дедушка Роберт сейчас на Высокогорной станции, и они не могут ему дозвониться.
– Ты все время бежала?
– Да, но не там, где тропинки слишком крутые.
Сьюзила обняла и поцеловала девочку, а потом проворно и деловито поднялась со стула.
– Я иду к матери Дугалда, – сказала она.
– Она… – Уилл взглянул на Мэри Сароджини, а потом опять на Сьюзилу. – Является ли смерть табу? Можно ли упоминать об этом при ребенке?
– Умирает, вы хотите сказать?
Уилл кивнул.
– Мы все этого ждали, конечно, – сказала Сьюзила, – но только не сегодня. Сегодня утром ей было немного лучше. – Сьюзила покачала головой. – Что ж, мне надо идти, чтобы стоять рядом – даже находясь в другом мире. Хотя это, конечно, не другой мир. Не настолько другой, как вам представляется. Нам придется прервать беседу, но, думаю, еще будет возможность поговорить. Кстати, что вы собираетесь делать? Можете остаться здесь. Или – хотите – я отвезу вас к доктору Роберту? Можно также поехать со мной и Мэри Сароджини в больницу.
– В качестве профессионального наблюдателя казней?
– Нет, но в качестве человеческого существа, которому необходимо знать, как жить и как умирать, – с чувством проговорила Сьюзила. – Необходимо знать так же, как и всем нам.
– А может, и более, чем всем остальным. Но не помешаю ли я?
– Тот, кто не мешает себе, не помешает и другим.
Она взяла его за руку и помогла выбраться из гамака. Две минуты спустя они уже ехали мимо пруда лотосов и огромного Будды, медитирующего под капюшоном кобры, и – мимо белого буйвола – через главные ворота Станции. Дождь кончился, и в зеленом небе огромные облака блистали, словно архангелы. Предзакатное солнце лучилось со сверхъестественной яркостью.
Soles occidere et redire possunt;
nobis cum semel occidit brevis lux,
nox est perpetua una dormienda.
Da mi basia mille.[37]
Вечерняя заря и смерть; смерть и поцелуи; поцелуи – и за ними рождение и смерть множества поколений, наблюдающих восходы и закаты.
– Что говорят умирающим? – спросил Уилл. – Им тоже велят поменьше задумываться о бессмертии и просто продолжать свое дело?
– Да, если вам угодно. Именно так им и говорят. В продолжении осознания и состоит искусство умирать.
– И вы учите этому искусству?
– Я бы определила это несколько иначе. Мы помогаем умирающим в искусстве жить. Понимать, кто вы в действительности, осознавать всеобщую, надличностную жизнь, которая выражает себя через нас, – вот в чем состоит искусство жизни. И мы помогаем умирающим именно в этом искусстве – до самого конца. А может быть, и после конца.
– После конца? – переспросил Уилл. – Но вы только что сказали, что умирающим не следует думать об этом.
– Да, им не надо об этом думать. Им предстоит пережить это как опыт, и наша задача состоит в том, чтобы помочь им. Если только, – заметила она, – внеличностная жизнь продолжается, когда личность умирает.
– А как вы сами считаете?
Сьюзила улыбнулась.
– Как я сама считаю, это неважно. Дело тут в моем внеличностном опыте – и при жизни, и в момент смерти, а возможно, и после смерти.
Машина подъехала к стоянке, и Сьюзила выключила мотор. Пешком они вошли в деревню. Рабочий день закончился, и на главной улице было столько народу, что они едва протискивались сквозь толпу.
– Я сначала сама туда пойду, – объявила Сьюзила. – А вы приходите через час. Но не раньше.
Ловко прокладывая путь среди гуляющих, Сьюзила вскоре исчезла из виду.
– Тебя оставили за старшую, – с улыбкой обратился Уилл к девочке. Мэри Сароджини с серьезным видом кивнула и взяла его за руку:
– Пойдем поглядим, что сейчас происходит на площади.
– Сколько лет твоей бабушке Лакшми? – спросил Уилл, пробираясь вслед за девочкой по многолюдной улице.
– Не знаю, – сказала девочка. – На вид очень много. Но, может быть, это потому, что она больна раком.
– А ты знаешь, что такое рак?
Мэри Сароджини знала все в точности.
– Это когда какая-то клетка забывает об остальных клетках тела и ведет себя как сумасшедшая – разрастается и разрастается, как если бы кругом никого не существовало. Иногда против этого можно что-то предпринять. Но чаще всего опухоль увеличивается до тех пор, пока человек не умирает.
– Это-то и случилось с вашей бабушкой Лакшми.
– И теперь необходимо помочь ей умереть.
– Твоя мама часто помогает людям при смерти?
– Да, у нее это здорово получается.
– Ты когда-нибудь видела, как умирают?
– Конечно, – ответила Мэри Сароджини, явно удивившись его вопросу. – Ну-ка, погодите. – Девочка произвела мысленный подсчет. – Я видела пять раз, как люди умирают. Шесть, если считать детей.
– В твоем возрасте я никогда не видел, как умирают.
– Ни разу?
– Только однажды при мне умерла моя собака.
– Собаки умирают легче, чем люди. Они не размышляют об этом заранее.
– Как ты себя чувствовала… глядя на умирающих?
– Умирать не так тяжело, как рожать. Вот это ужасно! Или, по крайней мере, выглядит так со стороны. Ведь женщины совсем не испытывают страданий. Им снимают боль.
– Ты, конечно, не поверишь, – пробормотал Уилл, – но я до сих пор не видел, как рожают детей.
– Ни разу не видели? – изумилась Мэри Сароджини. – Даже когда учились в школе?
Уилл представил себе хозяина пансиона в церковном облачении, ведущего три сотни одетых в черное мальчиков на экскурсию в родильную палату.
– Даже когда учился в школе.
– Вы никогда не видели, как умирают и как рожают детей. Как же вы учились жизни?
– В школе меня учили словам, а не жизни.
Девочка взглянула на него, покачала головой и, подняв маленькую коричневую руку, постучала пальцем по лбу.
– С ума сойти, – сказала она. – Неужто ваши учителя были такие глупые?
Уилл рассмеялся.
– Это были высоколобые ученые мужи, заявлявшие – mens sana in corpore sano[38] и призывавшие поддерживать наши возвышенные западные традиции. Но лучше расскажи мне что-нибудь. Ты никогда не испытывала страха?
– Когда видела, как рожают?
– Нет, как умирают. Смерть не пугала тебя?
– Да, мне было страшно, – помолчав, сказала девочка.
– Как же ты справлялась со своим страхом?
– Как меня учили: пыталась отыскать ту, кто во мне боится; и понять, почему она испытывает страх.
– И кем же она оказалась?
– Вот, – Мэри Сароджини указала пальцем на свой рот, – это она, которая все время болтает. Маленькая мисс Тараторка, так называет ее Виджайя. Она постоянно болтает обо всех отвратительных вещах, которые я помню, и обо всем ужасном, удивительном и невозможном, что только я могу вообразить. Вот она и была испугана.
– Почему же она испугалась?
– Потому что она постоянно твердит о всяческих ужасах, которые могут с ней приключиться. Говорит вслух или про себя. Но есть и та, которая не боится.
– Кто же она такая?
– Та, которая не говорит, но смотрит, слушает и ощущает, что происходит внутри. А порой, – добавила Мэри Сароджини, – порой она вдруг видит, как прекрасно все вокруг. Нет, я не так сказала. Она видит это постоянно, но я это не вижу до тех пор, пока она не заставит меня взглянуть – и увидеть. Вот почему это случается так неожиданно. Я вдруг вижу, что все вокруг – прекрасно, прекрасно, прекрасно! Даже собачьи кучки. – Девочка указала на внушительную кучу почти у самых своих ног.
Узкая улочка вывела их на торговую площадь. Лучи заходящего солнца касались украшенного скульптурами храмового шпиля и розового бельведера крыши общественного здания, но на площади сгущались сумерки, а под шатром огромной индийской смоковницы была уже ночь. Рыночные торговки зажгли фонари – и на столах, и подвесные. В темной листве вдруг проступали очертания фигур и цветовые пятна, возникало из небытия смуглое тело во всем своем великолепии, и так же неожиданно исчезало, растворялось в небытии. Пространство меж обеими постройками было полно отголосков английской и паланезийской речи, слышался смех, свист и крики, с которыми мешались лай собак и верещание попугаев. Пара минахов, усевшись на один из розовых бельведеров, призывала ко вниманию и сочувствию. Под открытым небом посреди площади готовилась пища: оттуда долетали аппетитные запахи. Пахло луком, перцем, куркумой, жареной рыбой, лепешками и вареным рисом, и сквозь эти крепкие, здоровые ароматы, как напоминание об Ином Береге, доносилось сладостное и утонченно-чистое благоухание многоцветных гирлянд на прилавках возле фонтана.
Стало совсем темно, и вдруг на проволоке, изогнутой в виде арки над площадью, зажглись большие фонари. Залоснилась медно-розовая кожа женщин, и на ней заиграли и замерцали, будто ожив, полированные ожерелья, кольца и браслеты. Льющийся вниз свет подчеркивал силуэты, делая каждую линию более резкой и значительной. Под глазами, носами и на щеках появились тени. Вылепленные игрой света и тьмы груди молодых казались полней, а лица старух – морщинистей и суше. Рука об руку Мэри Сароджини и Уилл прокладывали путь в толпе.
Пожилая женщина поздоровалась с Мэри Сароджини, а потом спросила у ее спутника:
– Это вы попали к нам из внешнего мира?
– Да, из совершенно запредельного мира, – уверил ее Уилл.
Женщина пристально взглянула на него, а затем улыбнулась и потрепала по щеке.
– Мы все беспокоимся о вас, – сказала она.
Они двинулись дальше и наконец подошли к толпе, собравшейся у ступеней храма, чтобы послушать молодого человека, который играл на похожем на лютню инструменте и пел по-паланезийски. Быстрая декламация перемежалась с длинным, напоминающим птичий свист напевом единственной гласной, затем следовал веселый, резкий звук инструмента, и наконец все заканчивалось выкриком. Слушатели разражались громким хохотом. Еще несколько тактов, один-два речитатива, и исполнитель выдал свой последний аккорд. Из толпы раздались аплодисменты, вновь зазвучал смех, сопровождаемый нестройными восклицаниями.
– О чем эта песня? – спросил Уилл.
– О юношах и девушках, которые вместе спят, – ответила Мэри Сароджини.
– А-а, понятно…
Уилл почувствовал замешательство, но, взглянув в безмятежное личико девочки, понял, что его смущение напрасно. По-видимому, и это было здесь в порядке вещей – все равно как ходить в школу, питаться три раза в день или умирать.
– Они засмеялись, когда он сказал, что Будущему Будде не придется покидать свой дом и сидеть под деревом, чтобы получить просветление. Он сможет достичь его, оставаясь в постели вместе со своей принцессой.
– По-твоему, это хорошая мысль?
Девочка утвердительно кивнула.
– Ведь это значит, что принцесса тоже станет просветленной.
– Ты права, – сказал Уилл. – Я, как мужчина, и не подумал об интересах принцессы.
Лютнист взял несколько непривычных веселых аккордов, затем последовала зыбь быстрых арпеджио, и он вновь запел, на этот раз по-английски:
Не верь ни шлюхе, ни анахорету;
Фрейд, Павел – всяк о сексе говорит;
Но губы кто в любви соединит,
Узнает путь к Единому и Свету.
Дверь храма распахнулась. Аромат воскурений смешался с запахами лука и жареной рыбы. Пожилая женщина осторожно спустилась по ступеням на площадь.
– Кто такие были Фрейд и Павел? – спросила Мэри Сароджини, когда они продолжили свой путь.
Уилл вкратце рассказал о первородном грехе и искупительном промысле. Девочка выслушала его с напряженным вниманием.
– Неудивительно, – заметила девочка, – что песенка призывает не верить им.
– А теперь, – сказал Уилл, – я объясню тебе, кто был Фрейд и что такое Эдипов комплекс.
– Эдипов? – повторила Мэри Сароджини. – «Эдип» – это кукольное представление. Я смотрела его неделю назад, а сегодня его дают снова. Хотите посмотреть? Это очень славно.
– Славно? – удивился Уилл. – При том, что престарелая дама, оказавшаяся матерью героя, вешается? А Эдип ослепляет себя?
– Он этого не делает.
– Но там, у нас, все происходит именно так.
– А здесь нет. Он только собирается выколоть себе глаза, а она собирается повеситься. Но их отговаривают.
– Кто?
– Юноша и девушка с Палы.
– Как они появляются в действии?
– Не знаю. Но они там участвуют. Ведь пьеса называется «Эдип на Пале». Так почему бы им и не появиться?
– И они убеждают Иокасту не вешаться, а Эдипа – не ослеплять себя?
– Да, в самый последний момент. Она уже надевает петлю себе на шею, а он достает две огромные булавки. Но юноша и девушка с Палы говорят им, что не стоит делать глупостей. Ведь все произошло случайно. Эдип не знал, что старик – его отец. К тому же старый король первым затеял драку – ударил Эдипа по голове, и тот потерял самообладание. Это потому, что его никогда не учили танцевать «Танец ракшасы». А когда Эдипа сделали королем, ему пришлось жениться на старой королеве. Да, она была его матерью, но ведь ни один из них этого не знал. Все, что им следовало сделать, когда они это узнали, – это разойтись, только и всего. А то, что из-за их брака народу пришлось умирать от вируса, выдумали старые глупые люди по причине своего невежества.
– Доктор Фрейд полагал, что все маленькие мальчики жаждут жениться на своих матерях и убивать своих отцов. А девочки – девочки, наоборот, желают выходить замуж за своих отцов.
– За которых именно? – спросила Мэри Сароджини. – У нас их довольно много.
– В ваших Клубах Взаимного Усыновления?
– Да: в нашем, например, двадцать две семьи.
– Прилично!
– Но бедняга Эдип не входил в КВУ. И потом, ему вдолбили, что Бог очень сердится, если люди совершают ошибки.
Протиснувшись сквозь толпу, они оказались у входа в маленький, обтянутый веревками открытый зал, где около полусотни зрителей уже заняли свои места. На противоположном конце отгороженного пространства ярко расписанный просцениум кукольного театра сверкал в алых и золотых лучах мощных огней рампы. Вытащив пригоршню мелких монет, которыми снабдил его доктор Роберт, Уилл приобрел два билета. Они вошли и сели на скамью.
Ударили в гонг; занавес над маленьким просцениумом неслышно поднялся. Зрители увидели фасад дворца в Фивах: белые колонны на бледно-зеленом фоне; а на облаке над фронтоном сидело божество с пышными бакенбардами. Священник, похожий на бога, только ростом поменьше и разодетый, вышел из-за правой кулисы, поклонился публике и пискляво выкрикнул: «Эдип!» Голос его до смешного не вязался с внушительной бородой пророка. Затрубили трубы, дверь распахнулась, и появился король – в короне, на котурнах, подобно герою. Священник почтительно поклонился; марионетка-король жестом повелел ему говорить.
– Склони ухо к нашим бедам, – пропищал жрец. Король склонил голову и прислушался.
– Слышу стоны умирающих, – сказал он, – слышу рыдания вдов, плач матерей, отчаянные молитвы и вопли о помощи.
– Молитвы и вопли! – отозвалось божество на облаке и похлопало себя по груди. – Ай да я!
– У них у всех вирусная инфекция, – шепотом пояснила Мэри Сароджини. – Что-то вроде гонконгского гриппа, но гораздо хуже.
– Мы читаем литании, – недовольно пропищал жрец, – приносим обильные жертвы, мы принудили население к воздержанию и самобичеванию каждый понедельник, среду и пятницу. Но поток смертей ширится и ширится. Помоги же нам, царь Эдип, помоги!
– Только бог способен помочь.
– Правильно, правильно! – воскликнуло председательствующее божество.
– Но как?
– Только бог откроет.
– Верно, – прогудел бог своим basso profondo[39], – совершенно верно.
– Креон, брат моей жены, отправился вопросить оракула. Когда он возвратится, мы услышим совет неба.
– Повеление неба! – внес исправление basso profondo.
– Неужто люди были так глупы? – спросила Мэри Сароджини под новый взрыв хохота.
– Да, так оно и было, – подтвердил Уилл.
За сценой включили запись «Похоронного марша» из «Саула». Слева вышла процессия плакальщиц, одетых в черное и несущих накрытые простынями гробы. Одна кукла за другой исчезали в правой кулисе, тут же появляясь из левой: поток их казался бесконечным, количество жертв – неисчислимым.
– Покойник, – сказал Эдип, глядя на проходящих. – А вон еще покойник. Еще один, и еще один.
– Я их проучу! – вмешался basso profondo. – Они у меня запоют!
Эдип продолжал свою речь:
Солдат в гробу, и умерла блудница;
Младенец мертвый не осушит грудь;
Юнец, объятый ужасом, не смотрит
В раздувшееся черное лицо
Той, что когда-то при луне, на ложе,
Ему дарила ласки. Все мертвы,
Оплаканный и плачущий, и ныне
Бредут они по проклятому саду.
Где яма вырыта средь кипарисов,
Чтоб поглотить их тлеющие трупы.
Пока он говорил, две новые куклы, юноша и девушка, одетые в яркие паланезийские наряды, вышли рука об руку из правой кулисы и приблизились к процессии плакальщиц.
– А вот мы, – сказал юноша, как только Эдип замолчал:
– Привыкли жить в саду, где много роз;
И там обряд свершается нелепый:
Чрез соприкосновенья и томленья
В душе он открывает Бесконечность.
– Как посмели вы забыть про Меня! – прогремел с небес basso profondo. – Разве я не Всецело Иное?
Процессия плакальщиц все еще плелась по сцене. Но похоронный марш оборвался на половине такта. Вместо него зазвучала одна глубокая нота – туба и контрабас, – которая длилась неопределенно долго. Юноша поднял руку.
– Слушайте!
Печальный, вечный напев. В унисон невидимым инструментам плакальщицы запели:
– Смерть, смерть, смерть…
– Но жизнь не ограничивается одной нотой, – сказал юноша.
– Жизнь, – подхватила девушка, – умеет петь и высоким, и низким голосом.
– И ваш унылый траурный стон взывает к более разнообразной музыке.
– К разнообразной музыке, – повторила девушка. Их голоса – тенор и сопрано – переплелись с басовой нотой, образовав причудливый рисунок мелодии.
Постепенно музыка и пение затихли, плакальщицы исчезли, а юноша и девушка отошли в дальний угол, где никто не мешал им целоваться.
Вновь затрубили трубы – и, облаченный в пурпурную тунику, появился толстяк Креон, который только что прибыл из Дельф со словом оракула. Несколько минут диалог шел на паланезийском, и Мэри Сароджини пришлось служить переводчицей.
– Эдип спрашивает, что сказал бог; а тот отвечает: бог сказал – все из-за того, что убили старого короля, который царствовал до Эдипа, и убийца преспокойно живет в Фивах. Вирус, от которого все гибнут, послан богом в наказание. Не понимаю, зачем наказывать тех, кто ни в чем не виноват, но так именно ответил бог. И эпидемия не прекратится, говорит Креон, пока убийцу старого короля не вышлют из Фив. Эдип, конечно же, обещает сделать все, чтобы найти убийцу и отделаться от него. Из дальнего угла юноша продекламировал по-английски:
Присуще богу говорить невнятно:
Но что за чушь он с облака рычит?
«Покайтесь! Грешникам чума грозит!»
Мыть надо руки – вот совет понятный.
Зрители еще смеялись, когда из-за кулис появилась новая группа плакальщиц и медленно пересекла сцену.
– Каруна, – сказала девушка на авансцене, – сочувствие. Страдание по причине глупости тем не менее остается страданием.
Уилл, почувствовав, что его кто-то тронул за руку, обернулся: рядом стоял, как всегда угрюмый, красавец Муруган.
– Я повсюду ищу вас, – сказал он сердито, как будто Уилл скрывался от него нарочно, чтобы позлить его. Муруган говорил так громко, что многие обернулись и зашикали на них.
– У доктора Роберта вас нет, у Сьюзилы нет, – ворчал Муруган, не обращая внимания на протесты зрителей.
– Тише, тише…
– Тише! – загремел с облака basso prorondo. – Веселая жизнь у нас началась: бог не может услышать, что сам говорит!
– Вот-вот, – поддакнул Уилл, присоединяясь к общему смеху. Он встал и следом за Муруганом и Мэри Сароджини заковылял к выходу.
– Разве вы не хотите узнать, чем все закончилось? – спросила девочка у своего подопечного. – А ты мог бы подождать, – укорила она Муругана.
– Не лезь не в свое дело! – отрезал юноша. Уилл положил руку девочке на плечо.
– Ты мне так живо пересказала конец, что оставаться нет необходимости. Я словно видел все собственными глазами. И конечно же, – добавил он иронически, – его высочеству необходимо отдавать предпочтение.
Из кармана белой шелковой пижамы, которая некогда ослепила своим блеском маленькую сиделку, Муруган достал конверт и вручил его Уиллу:
– От мамы. Дело первостепенной важности.
– Как вкусно пахнет! – воскликнула Мэри Сароджини, вдыхая сандаловый аромат, который источало послание госпожи рани.
Уилл развернул три листа почтовой бумаги небесно-голубого цвета, на каждом из которых были вытеснены пять золотых лотосов под короной. Но какое множество заглавных букв, и сколько слов подчеркнуто!.. Уилл принялся читать.
«Ma Petite Voix, cher Farneby, avail raison[40] – КАК ВСЕГДА! Вновь и вновь мне было сказано, в чем состоит предназначение Нашего Общего Друга, что может сделать он для нашей бедной маленькой Палы (посредством финансовой поддержки, которую Пала позволит ему оказать Крестовому Походу Духа) и для ВСЕГО МИРА. И потому, прочитав телеграмму (она прибыла только что, благодаря нашему преданному Баху и его коллеге-дипломату в Лондоне), я не удивилась тому, что лорд А. наделяет вас всеми, полномочиями (не говоря уж о СРЕДСТВАХ) действовать для его – и нашей пользы, ибо его преуспеяние – это и ваш, и мой успех, а также (поскольку все мы, на свой лад, Крестоносцы) преуспеяние ДУХА!
Но прибытие телеграммы от лорда А. – не единственная новость, которую я намереваюсь вам сообщить. События (как узнала я сегодня утром от Баху) неотвратимо приближаются к Великой Поворотной Точке в Паланезийской истории. По причинам, отчасти Политическим (необходимость воспрепятствовать начавшемуся снижению популярности полковника Дайпы), отчасти Экономическим (Рендану трудно в одиночку нести бремя Обороны) и отчасти Астрологическим (Знающие Люди называют именно эти дни уникально благоприятными для совместных действии Овна – я и Муруган – и типичного Скорпиона, каковым является полковник Д.), следует поторопиться с Акцией, которую первоначально планировали провести в ноябре, в ночь лунного затмения. Вот почему нам троим необходимо срочно встретиться и обсудить, что может быть предпринято в этих быстро меняющихся Обстоятельствах, дабы не пострадали наши интересы – как материальные, так и Духовные. Вы уже, наверное, заметили, насколько Очевидно Провиденциальна так называемая Случайность, из-за которой вы оказались здесь именно в Критический Момент. Нам остается только сотрудничать, в качестве преданных Крестоносцев, с этой божественной Силой, которая столь недвусмысленно оказывает поддержку нашему Делу. Итак, ПРИХОДИТЕ НЕМЕДЛЕННО. Муруган на автомобиле доставит вас в наше скромное Бунгало, где, уверяю вас, дорогой Фарнеби, вы найдете самый теплый прием у bien sincerement votre[41] Фатимы Р.»
Уилл сложил три благоухающих, исписанных небрежным почерком голубых листка и всунул их обратно в конверт. Лицо его ничего не выражало, но на самом деле он был очень зол. Зол на этого дурно воспитанного мальчишку, столь обольстительного в своей белой шелковой пижаме, и столь ужасающе глупого по причине своей избалованности. Едва ли не бешенство вызывал в нем запах духов от письма, написанного чудищем, а не женщиной, – ибо разве можно назвать женщиной ту, которая губит своего сына во имя материнской любви и непорочности и готова превратить его в крестоносца духа, швыряющего бомбы, под нефтяными знаменами Джо Альдехайда, во имя Бога и всевозможных Просветленных Учителей. Уилл злился также и на себя за то, что позволил этой нелепой и зловещей паре вовлечь его в коварный заговор против всего человеческого, во что он втайне, хотя и не говорил «да» в ответ, верил и чего страстно жаждала его душа.
– Что, идем? – с небрежной доверительностью спросил Муруган.
Для него было аксиомой, что если Фатима Р. распоряжается, повиновение должно последовать полное и незамедлительное.
Уилл, чтобы дать себе остыть, ответил не сразу. Он неторопливо обернулся и бросил взгляд на сцену. Иокаста, Эдип и Креон сидели на ступенях дворца, вероятно, дожидаясь прихода Тиресия. Basso profondo в облаке ненадолго задремал. Плакальщицы в черном продолжали пересекать сцену. Возле рампы юноша с Палы начал декламировать белые стихи:
Свет и Сочувствие – как несказанно
Проста ты, Сущность наша! Но Простак
Веками ожидал хитросплетения,
Чтобы Единое постичь во многом,
Всецелое – здесь и теперь,
Факт – в выдумках;
Неизмеримость видя цельнотканой:
Где истина и доброта слились
С работой щитовидки, сердца, почек.
Бор с сытным сочетается обедом
И с голодом, и с колокольным звоном —
Нежданно льющимся в бессонный слух.
Громко зазвенели струны и запела флейта.
– Идем? – повторил Муруган.
Но Уилл поднял руку, призывая к молчанию. Марионетка-девушка вышла на середину сцены и запела:
Мозг – клеток три миллиарда,
Где мысль берет рожденье,
На всех шарах бильярда
Знак: «Вера» иль «Сомненье»;
Я – это мысль и вера,
Кипящие в реторте.
Кислот, ферментов мера,
Мечты – и ток в аорте;
Я – это небывалый,
Прочувствованный ход,
Где каждый атом малый
Пророчество несет.
Муруган, потеряв терпение, изловчился и пребольно ущипнул Уилла за руку:
– Вы идете или нет? – воскликнул он. Уилл отдернул руку и сердито спросил:
– Что это вы делаете? Глупость какая!
Юноша, испугавшись, переменил тон:
– Я только хотел узнать, собираетесь ли вы идти к моей маме.
– Нет, не собираюсь, – отрезал Уилл. – Я не пойду к ней.
– Не пойдете? – воскликнул Муруган в крайнем изумлении. – Но она ждет вас. Она…
– Передайте своей маме, что мне очень жаль, но я должен нанести более неотложный визит. Умирающей, – добавил Уилл.
– У мамы к вам очень важное дело.
– Что может быть важнее смерти?
– Назревают серьезные события, – зашептал Муруган.
– Что? Я не слышу вас, – крикнул Уилл сквозь гул толпы. Муруган с опаской огляделся и отважился прошептать чуть погромче.
– Серьезные, знаменательные события.
– Наиболее серьезные события происходят сейчас в больнице.
– Мы только что узнали, – сказал Муруган, но осекся и, вновь осмотревшись, покачал головой. – Нет, здесь я не могу говорить. Только не здесь. Вы должны пойти в бунгало немедленно. Нельзя терять ни секунды.
Уилл посмотрел на часы.
– Да, нельзя терять ни секунды. Пора идти, – сказал он Мэри Сароджини. – Ты поведешь меня?
– Да, – ответила девочка, и они пошли, взявшись за руки.
– Погодите, – взмолился Муруган, – погодите!
Мэри Сароджини и Уилл не останавливались, и ему пришлось пробиваться вслед за ними сквозь толпу.
– Что я скажу маме? – канючил Муруган, не отставая от них.
Испуг юноши был до крайности смешон. Уилл почувствовал, что от гнева не осталось и следа; он весело рассмеялся.
– Мэри Сароджини! Что ты ему посоветуешь? – на ходу спросил Уилл у девочки.
– Я бы рассказала маме все, как случилось, – ответила Мэри Сароджини. – Конечно, своей маме, – пояснила она, задумавшись на секунду. – Но ведь моя мама – не госпожа рани.
Девочка посмотрела на Муругана.
– Ты входишь в КВУ?
Конечно же, он не входил. Рани саму идею Клуба Взаимного Усыновления считала кощунственной. Мать дается ребенку Богом. Крестоносица Духа желала оставаться наедине со своей Богом предназначенной жертвой.
– Не входишь в КВУ? Какая жалость! А то бы мог пойти и пожить несколько дней у другой мамы.
Муруган, все еще страшась разговора со своей единственной мамочкой, поскольку поручение не было выполнено, продолжал твердить все то же, но под несколько новым углом.
– Но что мне скажет мама? Что она мне скажет?..
– Это узнать нетрудно, – ответил Уилл. – Иди домой и выслушай ее.
– Пойдемте со мной, – умолял Муруган. – Пожалуйста. – Он схватил Уилла за руку.
– Не трогай меня, кому я сказал! – возмутился Уилл. Муруган поспешно убрал руку.
– Вот так-то лучше, – улыбнулся Уилл. В знак прощания он поднял свой посох. «Bonne nuit, Altesse».[42] Ведите меня, Макфэйл, – добродушно повелел он девочке.
– Вы и вправду рассердились? – спросила Мэри Сароджини. – Или только притворялись?
– Я был зол не на шутку, – уверил ее Уилл. Вспомнив вдруг «Танец ракшасы», он крепко стукнул металлическим наконечником посоха в мостовую и пробормотал несколько соответствующих слов. – Надо было сразу затоптать гнев?
– Да, так было бы лучше.
– Почему?
– Муруган возненавидит вас, едва только страх оставит его.
Уилл пожал плечами. Какая ему разница! Но прошлое отодвигалось, и надвигалось будущее: они миновали увешанную лампами арку на площади и по крутой, извилистой темной улочке направились к больнице. Ведите меня, Макфэйл, – но куда? Впереди – еще одно проявление Вселенского Ужаса, а позади – все сладкие надежды на год свободы, на большой куш от Джо Альдехайда, заработать который оказалось так легко – да и не бесчестно, потому что Пала в любом случае обречена. И если рани нажалуется на него Джо, а Джо рассердится, позади также останется хорошо оплачиваемое рабство в качестве профессионального наблюдателя казней. Может быть, следует вернуться, отыскать Муругана и, принеся извинения, исполнить все повеления той ужасной женщины? Еще сто ярдов подъема, и сквозь деревья засветились огни больницы.
– Погоди немного, – попросил Уилл.
– Вы устали? – заботливо поинтересовалась Мэри Сароджини.
– Да, чуть-чуть.
Уилл, опершись на посох, обернулся и поглядел вниз, на рыночную площадь. В огнях арочных ламп общественное здание отсвечивало розовым, как огромный кусок малинового шербета. На башне храма ярус за ярусом громоздились индуистские скульптурные изображения: слоны, демоны, красавицы со сверхъестественно пышными грудями и задами, выделывающие танцевальные па Шивы и застывшие в экстазе прошлые и будущие Будды. А в пространстве меж шербетом и мифологией кишела толпа, в которой затерялся юноша с угрюмым лицом, в белой шелковой пижаме. Вернуться ли? Это было бы благоразумно. Но его внутренний голос – не тихий, как у рани, к которому надо было прислушиваться, но громоподобный – взывал: «Мерзость! Мерзость!» Был ли то призыв совести? Нет. Нравственности? Боже упаси! Но стараться об исполнении долга, чтобы угодить в отталкивающую, омерзительную грязь, – этого он, как человек со вкусом, не мог себе позволить.
– Пойдем дальше? – спросила Мэри Сароджини.
Они вошли в приемную больницы. Дежурная медсестра передала им распоряжения от Сьюзилы. Мэри Сароджини следовало немедленно отправиться к миссис Рао и заночевать у нее вместе с Томом Кришной. Мистера Фарнеби просили сразу же подняться в палату номер тридцать четыре.
– Сюда, – сказала дежурная и открыла дверь в коридор.
Уилл, приученный к вежливости, поблагодарил ее с улыбкой, однако почувствовал в животе тянущую, неприятную пустоту. Не спеша он заковылял навстречу неясному будущему.
– Последняя дверь налево, – сказала дежурная ему вслед. Вернувшись на свой пост в приемную, она закрыла за собой дверь, и он остался один.
Один, повторил он мысленно, совсем один, и ожидаемое будущее как две капли воды похоже на преследующее его прошлое: Вселенский Ужас бесконечен и вездесущ. Коридор с зелеными стенами был точь-в-точь как коридор, по которому его вели год назад к умирающей Молли. Кошмар возвращался. Сознавая свою обреченность, Уилл двигался навстречу ужасающему завершению. Снова ему предстоит пережить зрелище смерти.
Тридцать вторая, тридцать третья, тридцать четвертая… Постучавшись, он стоял, прислушиваясь к биению собственного сердца. Дверь открылась, и он лицом к лицу столкнулся с маленькой Радхой.
– Сьюзила ждет вас, – прошептала девушка. Уилл проследовал за ней в комнату. За ширмой он угадал силуэт Сьюзилы, сидевшей боком к лампе у высокой кровати, темное лицо на подушке и иссохшие руки – кости, настолько обтянутые кожей, что они напоминали птичьи лапы. Вот он, Вселенский Ужас. Уилл с содроганием отвернулся. Радха подвела его к стулу возле открытого окна. Уилл сел и закрыл глаза: но, отгородившись от настоящего, он не мог не видеть мысленным взором прошлого. Он перенесся в другую комнату, где умирала тетя Мэри. Или, вернее, та, кто некогда была его любимой тетей Мэри, но со временем так переменилась, что стала совсем другим человеком. И эта новая, незнакомая женщина не ведала милосердия и не обладала мужеством, кои составляли сущность его любимой тети Мэри; напротив – она ненавидела всех без разбору просто за то, что у них не было рака, они не страдали от мучительной боли, и не были обречены на смерть прежде старости. Помимо злобной зависти к здоровью и счастью других, в ней появилась едкая ворчливость: больная неустанно жалела себя и предавалась самому унизительному отчаянию.
– Почему я? Почему это приключилось со мной?
Уилл вновь слышал ее сварливый голос и видел перед собой распухшее от слез, искаженное болезнью лицо. А ведь ее одну он искренне любил, перед ней одной преклонялся. Но любовь – он вынужден был признать – уступила место презрению, едва ли не ненависти.
Чтобы уйти от картин прошлого, Уилл приоткрыл глаза. Радха, скрестив ноги и выпрямив спину, сидела на полу, медитируя. Сьюзила, на своем стуле у кровати, тоже хранила сосредоточенное молчание. Уилл взглянул в лицо, покоящееся на подушке. Оно было безмятежным, но безмятежность эта не была холодной неподвижностью смерти. Вдруг за окном во тьме, в гуще листьев, закричал павлин. Наступившая затем тишина показалась еще таинственней, еще значительней.
– Лакшми, – Сьюзила положила ладонь на иссохшую руку больной. – Лакшми! – позвала она еще раз, громче. Спокойное лицо оставалось безучастным. – Не спи!
Не спать? Но для тети Мэри сон – искусственный сон, наступавший после инъекций снотворного – был единственным прибежищем, где она спасалась от слезливой жалости к себе и нараставшего страха.
– Лакшми!
На неподвижном лице появились признаки жизни.
– Я не спала, – прошептала умирающая, – это просто слабость. Я как будто плыву куда-то.
– Но ты должна быть здесь, – настаивала Сьюзила, – и должна осознавать, что ты здесь. Постоянно.
Она подложила под плечи больной еще одну подушку и взяла со столика пузырек с нюхательной солью. Лакшми чихнула, открыла глаза и взглянула в лицо Сьюзиле.
– Я забыла, насколько ты красива, – сказала больная, – у Дугалда был хороший вкус. – На ее изможденном лице промелькнула озорная улыбка. – Как ты думаешь, Сьюзила? – спросила она задумчиво. – Мы увидимся с ним снова?
Сьюзила молча погладила руку свекрови. И улыбнулась.
– Как бы задал этот вопрос старый раджа? Увидим ли так называемые «мы» так называемого «его» в так называемом «там»?
– Но ты как считаешь?
– Я думаю, что нас ждет тот же свет, из которого мы возникли.
Слова, подумал Уилл, слова, слова, слова. Лакшми с усилием подняла руку и указала на лампу, стоявшую на столике.
– Слепит глаза, – пожаловалась она.
Сьюзила развязала алую шелковую косынку на шее и накинула ее на пергаментный абажур лампы. Свет, из белого и безжалостного, сделался мягким, розовым, как на измятом ложе Бэбз, когда джин Портера рекламировался в красных тонах.
– Так лучше, – сказала Лакшми. Она закрыла глаза. Наступило продолжительное молчание. Вдруг больная заговорила: – Свет. Свет. Я вижу его снова. – Помолчав еще немного, Лакшми прошептала: – О, как он прекрасен! Как прекрасен! – Она вздрогнула и закусила губу. Сьюзила обеими руками взяла руку больной.
– Очень больно? – спросила она.
– Было бы очень больно, если бы то была моя боль, – пояснила Лакшми. – Но она не моя. Боль здесь, но я уже не с ней. Это как с мокша-препаратом: ничто не принадлежит тебе. Даже боль.
– Свет все еще там?
Лакшми покачала головой:
– Нет. Но я знаю, когда он исчез. Когда я сказала, что боль не принадлежит мне.
– Ты сказала правильно.
– Да, но я сказала это.
Тень непочтительного озорства вновь промелькнула на лице умирающей.
– О чем ты думаешь? – спросила Сьюзила.
– О Сократе.
– О Сократе?
– Он болтал, болтал, болтал – даже когда проглотил яд. Не позволяй мне говорить, Сьюзила. Помоги мне выбраться из моего собственного света.
– Помнишь, как в прошлом году, – начала Сьюзила, – мы все поехали к старому храму Шивы возле Высокогорной станции? Ты с Робертом, я и Дугалд, и наши дети – помнишь?
Лакшми помнила: лицо ее озарилось довольной улыбкой.
– Помнишь ли ты вид, открывающийся из западного окна храма, которое выходит на море? Тени облаков, как чернила – синие, зеленые, пурпурные… А сами облака – белые, свинцовые, угольно-черные, атласные… И когда мы смотрели, ты задала нам один вопрос. Помнишь?
– Да, я спросила о Чистом Свете.
– Да, о Чистом Свете, – подтвердила Сьюзила. – Почему люди называют сознание Чистым Светом? Потому ли, что солнечный свет так прекрасен, что они уподобляют природу Будды самому чистому из всех сияний? Или – наоборот – солнечный свет кажется им прекрасным, потому что они с самого рождения постигают сознание как Свет? Я первой тебе ответила, – сказала Сьюзила, улыбнувшись. – К тому времени я только что прочла книгу одного американского бихевиориста и, продолжая над ней размышлять, дала тебе так называемый «научный ответ». Люди отождествляют сознание (каково бы оно ни было на самом деле) с видением света, потому что находятся под впечатлением множества виденных ими восходов и закатов солнца. Но Роберт и Дугалд не согласились со мной. Чистый Свет, настаивали они, первичен. И вы восторгаетесь солнечными закатами только потому, что они напоминают вам – осознаете вы это или нет – то, что происходит в глубине вашей души, вне пространства и времени. И ты с ними согласилась – помнишь, Лакшми? Ты сказала: «Я обычно предпочитаю быть на твоей стороне, Сьюзила, потому что мужчинам вредно считать себя всегда правыми. Но в данном случае – это очевидно – правы они». Конечно, они были правы, а я заблуждалась. Но ведь ты заранее знала ответ на свой вопрос!
– Я никогда ничего не знала, – прошептала Лакшми, – я только видела.
– Помнишь, ты рассказывала мне, как впервые увидела Чистый Свет? Хочешь, я напомню тебе об этом?
Больная кивнула головой.
– Тебе было тогда восемь лет. И это случилось с тобой в первый раз. Оранжевая бабочка села на залитый солнцем лист, раскрыла и сложила крылышки. И вдруг Ясный Свет чистейшей Всетождественности засиял сквозь нее, подобно новому солнцу.
– Ярче, чем солнце, – прошептала Лакшми.
– Но гораздо мягче. Можно смотреть на Чистый Свет и не ослепнуть. А теперь вспомни это. Бабочка на зеленом листе, открывающая и складывающая крылышки, – природа Будды, присутствующая повсюду, и Чистый Свет, который ярче, чем солнце. А тебе только восемь лет.
– Чем я это заслужила?
Уиллу вспомнился вечер за неделю до смерти тети Мэри, когда она говорила о тех дивных днях, что они провели вместе в ее скромном доме эпохи Регентства близ Арунделя. Да, славно жилось ему там во время каникул. Они окуривали осиные гнезда серным дымом и устраивали пикники на пригорках или под буками. А пирожки с мясом в Богноре, а цыганка, которая нагадала ему, что он с годами сделается канцлером казначейства! Красноносый, облеченный в черное служка выставил их из Чичестерского собора за то, что они слишком много смеялись. «Слишком много смеялись, – с горечью повторила тетя Мэри. – Слишком много смеялись…»
– А теперь, – сказала Сьюзила, – вспомни опять вид из окна храма Шивы. Вспомни полосы света и теней на морской глади, и окна синевы меж облаками. Вспомни – и отбрось все свои мысли и воспоминания. Отбрось все мысли, чтобы могло наступить безмыслие. Вещи канут в Пустоту. Пустота перейдет во Всетождественность. Всетождественность вновь обернется вещами – в твоей собственной душе. Вспомни, что говорится в Сутре. «Твое собственное сознание – сияющее, пустое, неотделимое от великого Сияния, не рождается и не умирает – но пребывает, как неизменный Свет, Будда Амитабха».
– Пребывает как свет, – повторила Лакшми. – Но передо мной снова тьма.
– Это потому, что ты слишком стараешься, – сказала Сьюзила. – Ты видишь тьму, потому что страстно желаешь, чтобы вспыхнул свет. Вспомни, что ты говорила мне, когда я была маленькой. «Полегче, девочка, полегче. Ты должна научиться делать все легко. С легкостью думать, совершать поступки, чувствовать. Да, с легкостью, даже если чувства твои глубоки. Пусть все происходит с легкостью, относись к вещам легче». Девочкой я была до нелепого серьезна, этакая кроха-педант без малейшего чувства юмора. Легче, легче – лучшего совета я не слышала за всю жизнь. А теперь я должна тебе сказать те же слова, Лакшми… Полегче, милая моя, полегче. Даже когда наступила пора умирать. Никакой напыщенности, тяжеловесности, излишней подчеркнутости. Не надо ни риторики, ни дрожи в голосе, ни самодовольного подражания знаменитым личностям вроде Христа, Гете или малышки Нелл. И конечно же, никакой теологии и метафизики. Только присутствие смерти и Ясного Света. Выбрось весь свой багаж – и ступай вперед. Ты идешь по зыбучим пескам, готовым поглотить тебя, задавить страхом, жалостью к себе, отчаянием. Вот почему ты должна ступать очень легко. Легче, милая; иди на цыпочках: выбрось все, даже пакетик с туалетными принадлежностями… Полная необремененность.
Полная необремененность… Уилл подумал о несчастной тете Мэри, которая с каждым шагом все глубже и глубже увязала в песках. Все глубже и глубже, борясь и протестуя до последнего, пока наконец ее не вобрал и не поглотил навсегда Вселенский Ужас. Уилл вновь взглянул в лицо больной: Лакшми улыбалась.
– Свет, – проговорила она сиплым шепотом. – Чистый Свет. Он здесь – вместе с болью и несмотря на боль.
– А где находишься ты?
– Вон там, в углу. – Лакшми попыталась показать, но слабая рука, едва поднявшись, безжизненно опустилась на одеяло. – Я вижу там себя. А она смотрит на мое тело, лежащее на кровати.
– Видит ли она Свет?
– Нет. Свет там, где мое тело.
Дверь палаты бесшумно отворилась. Уилл повернулся – и увидел, как сухощавая фигура доктора Роберта появилась из-за ширмы и нырнула в розовую мглу.
Сьюзила поднялась и указала ему на стул, где сидела сама. Доктор Роберт сел возле кровати и, склонившись над женой, одной рукой взял ее руку, а другую положил ей на лоб.
– Это я, – прошептал он.
– Наконец-то…
Дерево, пояснил доктор Роберт, упало на телефонную линию. Связь с высокогорной станцией прервалась. За ним послали человека на машине, но машина в пути сломалась. Почти два часа пришлось потерять, пока устранили поломку.
– Но, слава Богу, – заключил доктор Роберт, – наконец-то я здесь.
Умирающая глубоко вздохнула, открыла глаза и, взглянув на него с улыбкой, вновь закрыла их.
– Я знала, что ты придешь.
– Лакшми, – ласково позвал он, – Лакшми.
Кончиками пальцев он гладил морщинистый лоб, снова и снова.
– Любимая моя.
Слезы бежали по его щекам, но голос звучал твердо, и в нем слышалась нежность, а не слабость.
– Я уже не здесь, – прошептала Лакшми.
– Она там, в углу, – пояснила Сьюзила свекру, – и смотрит оттуда на свое тело на кровати.
– Нет, я вернулась. Мы вместе – я и боль, я и Свет, я и ты… Все мы сейчас вместе.
Вновь пронзительно закричал павлин, и сквозь гудение насекомых, которые тропической ночью свидетельствуют о тишине, донеслась веселая музыка: флейты, лютня, дробь барабанов.
– Прислушайся, – сказал доктор Роберт. – Слышишь музыку? Там танцуют.
– Танцуют, – повторила Лакшми, – танцуют.
– Танцуют – с такой легкостью, – прошептала Сьюзила, – словно у них есть крылья.
Музыка зазвучала еще слышней.
– Это Брачный танец, – узнала Сьюзила.
– Брачный танец. Роберт, ты помнишь?
– Как можно забыть!
В самом деле, подумал Уилл, как можно забыть! Как забыть ему долетавшую издали музыку и рядом, так близко, неестественно частое, короткое дыхание умирающей! В доме напротив кто-то разучивал вальсы Брамса, которые когда-то любила играть тетя Мэри. Раз-два-три, раз-два-три, и – раз-два-три… Неприятная незнакомка, которая некогда была тетей Мэри, вздрогнула в своем искусственном оцепенении и открыла глаза. На желтом, изможденном лице появилось выражение злобы.
– Иди и скажи им, чтобы перестали, – сказала она мальчику пронзительным, резким голосом. Казалось, она вот-вот завизжит от ненависти. Но вдруг ее злоба перешла в отчаяние, и жалкая незнакомка разрыдалась. Вальсы Брамса – их больше всего любил слушать Фрэнк.
Вновь из окна повеяло прохладой, и с ветром опять донеслась музыка – живая, веселая.
– Они все танцуют, – сказал доктор Роберт. – Там смех, любовь и счастье. И они здесь, Лакшми, – в атмосфере, как силовое поле. Радость и любовь – и моя, и Сьюзилы – сочетаясь, усиливают друг друга. Любовь и радость окутывают тебя; они несут тебя к Ясному Свету. Прислушайся к музыке. Ты слышишь ее, Лакшми?
– Лакшми опять уже не здесь, – заметила Сьюзила. – Попытайся вернуть ее.
Доктор Роберт продел руку под истощенные плечи и усадил больную. Голова Лакшми упала на его плечо.
– Родная моя, – шептал он, – любимая…
Глаза ее на миг приоткрылись.
– Ярче, – еле слышно прошептала Лакшми, – ярче…
Лицо ее озарилось улыбкой счастья, едва ли не ликования… Доктор Роберт сквозь слезы улыбнулся ей.
– Теперь ты можешь уйти, дорогая моя. – Он ласково погладил ее седые волосы. – Теперь иди. Иди, – настаивал он. – Выйди из этого бедного старого тела. Тебе оно больше не понадобится. Спадет, как ворох изношенных лоскутьев.
Рот умирающей приоткрылся, дыхание сделалось хриплым.
– Дорогая, любимая… – Доктор Роберт еще крепче прижал ее к себе. – Иди, иди. Оставь тут свое старое, ненужное тело, и уходи. Ты уходишь в Свет, ты уходишь в тишину – живую тишину Ясного Света…
Сьюзила поцеловала бесчувственную руку Лакшми и обернулась к Радхе.
– Пора идти, – шепнула она, тронув девушку за плечо.
Радха, прервав медитацию, открыла глаза, кивнула и поднялась на ноги. На цыпочках она приблизилась к двери. Сьюзила кивнула Уиллу – и оба вышли вслед за Радхой. Молча шли они по коридору. У двери приемного покоя Радха распрощалась с ними.
– Спасибо, что вы позволили мне побыть рядом с вами, – шепнула она Сьюзиле. Сьюзила поцеловала девушку:
– Спасибо тебе за то, что ты помогла мне с Лакшми.
Уилл проследовал за Сьюзилой в приемный покой, вместе они вышли в теплую, благоухающую тьму и направились по улочке к торговой площади.
– А теперь, – сказал Уилл, подчиняясь странному желанию казаться циничным, – она поспешит к своему приятелю, и они займутся мэйтхуной.
– Сегодня ночью она дежурит, – спокойно ответила Сьюзила. – Но, в противном случае, почему бы и не перейти от йоги смерти к йоге любви?
Уилл не нашелся, что ответить. Он подумал о том, как провели вечер он и Бэбз, спустя несколько часов после похорон Молли. То была йога антилюбви – йога опьянения пороком и ненавистью к себе, которая усиливала его эгоизм, отчего ненависть только возрастала.
– Простите, я наговорил вам неприятных слов, – сказал он наконец.
– Это дух вашего отца. Но мы постараемся его изгнать.
Они пересекли торговую площадь и оказались в конце короткой улочки, которая вела на площадку, где они оставили свой джип. Когда Сьюзила выезжала на шоссе, свет фар упал на зеленый автомобиль, который с холма сворачивал в боковой проезд.
– Узнаю королевский «бейби остин», – заметил Уилл.
– Вы не ошиблись, – сказала Сьюзила. – Но куда это рани и Муруган направляются так поздно?
– Это не к добру, – предположил Уилл. И вдруг, поддавшись внезапному порыву, он рассказал Сьюзиле о разбойничьем поручении Джо Альдехайда и о переговорах с рани и мистером Баху. – Вы поступите правильно, если завтра же вышлете меня.
– Зачем же? Ведь вы на все теперь смотрите иначе, – уверила она его. – И потом, что бы вы ни сделали, события будут идти своим путем. Наш враг – это нефть. А кто нас будет эксплуатировать: «Азиатская юго-восточная нефтяная компания» или «Стэндард оф Калифорния», не имеет значения.
– Знаете ли вы, что рани и Муруган замышляют против вас заговор?
– Они не делают из этого тайны.
– Так почему же вы не отделаетесь от них?
– Потому что их тут же вернет сюда полковник Дайпа. Рани – принцесса Рендана. Если мы изгоним ее, это будет casus belli[43].
– Но можно ли что-нибудь сделать?
– Мы пытаемся ввести их поведение в должные рамки, изменить их мировоззрение. Надо надеяться на счастливый исход – и быть готовыми к худшему. – Помолчав, она добавила: – Доктор Роберт говорил, что вам можно принимать мокша-препарат.
Уилл кивнул.
– Хотите попробовать?
– Прямо сейчас?
– Да. Если, конечно, вы не боитесь всю ночь пробыть под его воздействием.
– Я иного и не желаю.
– Возможно, вам придется туго, – предостерегла его Сьюзила. – Мокша-препарат может вознести вас к самым небесам, но он же способен швырнуть вас прямо в ад. Может случиться и то, и другое – одновременно, либо по очереди. А еще (если повезет или если вы к тому готовились) вы можете оказаться меж раем и адом. А потом вы вернетесь обратно – в Новый Ротамстед, к своим привычным делам. Но вы уже не сможете заниматься ими, как прежде: все потечет по-другому.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Один, два, три, четыре… Часы на кухне пробили двенадцать. Странно звучал их бой, потому что время – казалось – прекратило течь. Нелепый, докучливый звон слышался в сердцевине замершего События, непрерывного Теперь, которое продолжало меняться – вне секунд и минут – в пределах красоты, значимости и сокровенной в глубине тайны.
– Лучезарное блаженство. – Слова поднимались из пустот его сознания, подобно пузырькам, всплывающим на поверхность и лопающимся в бесконечных просторах жизни, которая трепетала и дышала под его опущенными веками. – Лучезарное блаженство.
Уилл приблизился к нему вплотную – ближе и быть не может. Но это бесконечное, неизменно обновляющееся Событие невозможно было выразить словами, не искажая и не обедняя. Уилл переживал не только блаженство, но и понимание всего. Пониманию не сопутствовало знание: знание подразумевает того, кто познает, и множество разнородных познанных и познаваемых вещей. Но под плотно сомкнутыми веками Уилла не было ни созерцаемого, ни созерцателя. Только блаженное переживание слияния с единым.
Откровение сменялось откровением: свет разгорался все ярче, понимание становилось более глубоким, а блаженство росло и росло… «Господи! – сказал про себя Уилл. – О Господи!» Словно из другого мира, до него донесся голос Сьюзилы:
– Тебе хочется рассказать, что происходит?
Уилл ответил не сразу. Говорить было трудно. Но не потому, что не повиновался язык. Нет, но любая речь показалась бы бессмысленной.
– Свет, – прошептал он наконец.
– Ты видишь свет?
– Нет, не то чтобы вижу, – ответил он после долгого размышления. – Я сам стал светом. Да, стал светом, – повторил он убежденно.
Однако присутствие света означало отсутствие Уильяма Асквита Фарнеби. Такого человека больше не было. Существовало только лучезарное блаженство, только понимание без знания, единство с Единым в бесконечном, неделимом постижении. Вот оно, естественное состояние души. И все же он продолжал оставаться и профессиональным наблюдателем казней, и одержимым и ненавистным самому себе любовником Бэбз; три миллиарда разобщенных сознаний уживалось в нем, и каждое мучилось кошмаром собственного мира, где человек зрячий и наделенный хотя бы крупицей совести не способен считать ответом «да». Но что за зловещее чудо обратило естественное состояние души в эти острова дьявола, полные убожества и преступлений?
На сияющей тверди блаженства и понимания, словно летучие мыши против солнца, сновали воспоминания и остатки пережитых им некогда чувств. Мысли – летучие мыши о Плотине и гностиках, о Едином и его эманациях – ниже, ниже в тошнотворный ужас. И подобные летучим мышам чувства гнева и отвращения, потому что тошнотворный ужас обернулся воспоминаниями всего, что несуществующий Уильям Асквит Фарнеби увидел, совершил и перенес.
Но свет блаженства, мира и понимания все же продолжал окружать и пронизывать даже эти мерцающие видения. Летучие мыши мелькали в небе перед закатом, но зловещее чудо творения было приостановлено. Неестественная, убогая, преступная самость сделалась чистым сознанием, сознанием в его естественном состоянии бесконечности, неразделимости, лучезарного блаженства и понимания без знаний.
Свет, свет – здесь и теперь. Но поскольку «здесь» безгранично, и «теперь» беспредельно, некому созерцать этот свет снаружи. Бытие стало сознанием, а сознание бытием. Из другого мира, откуда-то справа, снова донесся голос Сьюзилы.
– Ты счастлив? – спросила она.
Мерцающие мысли и воспоминания окружало теперь все ярче разгоравшееся свечение. Не существовало ничего, кроме кристально чистого блаженства. Уилл молча, не открывая глаз, улыбнулся и кивнул.
– Экхарт называл это Богом, – продолжала Сьюзила. – Блаженство столь восхитительное, столь невообразимо сильное, что его невозможно описать. И в нем блистает и вечно пламенеет Бог.
Бог блистает и пламенеет… Это были такие до смешного верные слова, что Уилл расхохотался.
– Бог как дом, охваченный пламенем, – выговорил он, задыхаясь, – Бог Четырнадцатого июля.
Уилл вновь зашелся в приступе вселенского хохота.
Под закрытыми веками поток лучезарного блаженства тек вверх, будто перевернутый водопад; устремляясь вверх от единства к более совершенному единству, от безличности к более полному отрешению от самости.
– Бог Четырнадцатого июля, – сказал он из толщи водопада со смешком одобрения и понимания.
– А как насчет пятнадцатого июля? – поинтересовалась Сьюзила. – Это завтрашнее утро.
– Завтра не будет никакого утра.
Сьюзила покачала головой:
– Ты говоришь, как достигший нирваны.
– А что тут плохого?
– Чистейшая Духовность стопроцентной крепости – напиток для чрезмерно пристрастившихся к созерцанию. Бодисатвы разбавляли свою нирвану любовью и трудом в равном соотношении.
– Нет, лучше так, – настаивал Уилл.
– Ты хочешь сказать, что так вкусней? Вот почему это испытание превосходит всякую меру. И его жертвой может сделаться только Бог. Это плод незнания добра и зла. Что за небесный вкус у этого манго! Бог наслаждался им миллиарды миллиардов лет. И вдруг, откуда ни возьмись, выскочил Homo sapiens, а с ним и познание добра и зла. Ты только что отведал небесного манго и потому способен посочувствовать Богу.
Скрипнул стул, послышалось шуршание юбок и деловитые щелчки и шорохи, значения которых он не мог распознать. Чем она занялась? Можно было просто открыть глаза и посмотреть. Но какая ему разница, что она там затевает! Самое важное теперь – это поток блистающего блаженства и понимания.
– От небесного манго к плодам познания, – сказала Сьюзила. – Но я постараюсь, чтобы переход был не трудным.
Послышался шипящий звук. Из пустот памяти пузырьки поднялись на поверхность сознания. На круглом столике стоял граммофон: Сьюзила включила его и поставила пластинку.
– Иоганн Себастьян Бах, – сказала она. – Музыка эта, несмотря на сложность композиции, необыкновенно близка к тишине и чистейшей, неразбавленной Духовности.
Шуршание крутящейся пластинки сменилось первыми звуками музыки. Вновь пузырьки воспоминаний стремительно всплыли на поверхность: Уилл узнал Четвертый Бранденбургский концерт.
Это был тот самый Бранденбургский концерт, который Уилл так часто слушал в прошлом; тот самый, и все же – совершенно иной. Вот Аллегро – он знал его наизусть. Но это Аллегро он не слышал никогда прежде. Ведь он уже не был больше Уильямом Асквитом Фарнеби. Это Аллегро входило в великое теперешнее Событие как неотъемлемая часть, как проявление единого потока лучезарного блаженства. Нет, это определение слишком приблизительно. Аллегро, в новом своем явлении, и было само лучезарное блаженство, постижение без знания, хотя и через слой знаков; оно было нераздельным постижением, разбитым на ноты и музыкальные фразы, но не утратившим своей всепостигающей сущности. Но музыка была ничьей. Она была одновременно здесь, везде и нигде. Музыка, которую он, как Уильям Асквит Фарнеби, слышал сотни раз, переродилась в осознание без осознающего. Вот почему он слушал ее сейчас словно впервые. Четвертый Бранденбургский концерт, звучащий ни для кого, был воплощением красоты и глубинного смысла; он был исполнен величия, которого Уилл не замечал прежде, когда был просто слушателем.
«Несчастный недоумок», – на поверхность всплыл пузырек иронического замечания. Бедный недоумок, который ни в одной области не говорил «да»; если дело не касалось эстетики. Так, будучи собой, он постоянно отрицал красоту и истину, которых жаждала его душа, Уильям Асквит Фарнеби был всего лишь испачканным фильтром, на выпуклости которого люди, природа и даже его любимое искусство появились темными от грязи и не донесшими себя полностью. Сегодня впервые он слушал музыку беспрепятственно. Меж душой и звуками, меж душой и рисунком мелодии и смыслом не наблюдалось теперь вавилонского столпотворения: музыка не тонула в биографических подробностях, они не вносили дисгармонии, не лишали слушателя восприимчивости. Сегодняшний Четвертый Бранденбургский концерт был чистейшим фактом – или, вернее, благословенным даром, не извращенным ни частными событиями жизни, ни мимолетными наблюдениями, ни застарелой глупостью, по причине которой несчастный недоумок, как и всякая особенная личность, не желал (а в искусстве, очевидно, и не мог) считать ответом «да» и отвергал дары непосредственного опыта.
Но сегодняшний Четвертый Бранденбургский не был просто никому не принадлежащей вещью в себе; каким-то непонятным образом он сделался также событием настоящего в его бесконечной длительности. Или – что еще более невероятно, поскольку он состоял из трех частей и исполнялся в обычном темпе, – он вовсе не имел никакой длительности. Над каждой музыкальной фразой властвовал метроном, но сумма всех фраз не измерялась продолжительностью минут и секунд. В концерте имелся темп, однако не было времени. Но что же было вместо времени?
«Вечность», – вынужден был ответить Уилл. Это было грязное метафизическое словцо, которое благопристойно мыслящий человек не смеет произнести даже про себя, а не то чтобы вслух. «Вечность, братие, – сказал он вслух. – Вечность, трам-там-там…» Острота получилась довольно плоской. Сегодня слово это обладало столь же конкретным значением, как и любое другое, запрещенное общественным вкусом. Уилл опять засмеялся.
– Что тебя рассмешило? – спросила Сьюзила.
– Вечность, – ответил Уилл, – поверишь ли, она так же реальна, как и дерьмо.
– Превосходно! – отозвалась Сьюзила.
Уилл сидел неподвижно и слушал, следуя внутренним взором за переплетающимися потоками света, которые, вместе с потоками музыки, текли в бесконечности от секвенции к секвенции. И в каждой фразе донельзя знакомой мелодии открывалась небывалая красота, восходящая вверх, будто фонтан из множества струй, к новому откровению, столь же незнакомому и удивительному, как сама эта музыка. В едином потоке сливались солирующая скрипка и две флейты, переливы арфы и оркестр разнородных струнных. Раздельные, различные, обособленные – но неотделимые друг от друга, и каждый голос выявлялся по отношению к целому, частицей которого он являлся.
– О Господи! – прошептал Уилл.
Во, всей изменчивости переходов флейты тянули одну-единственную долгую ноту. Она была без верхних призвуков – ясная, чистая, божественно пустая. Нота (слово всплыло из глубины) чистейшего созерцания.
Это была еще одна вдохновенная непристойность, которая приобрела теперь конкретное значение, и ее также можно было упоминать без стыда. Чистейшее созерцание, незаинтересованное, не затрагивающее (разве только случайно) никаких моральных догм. В потоке поднимающегося света Уилл, как проблеск воспоминания, уловил сияющий профиль Радхи; девушка говорила о любви как о созерцании; и снова Радха – в позе медитации сидящая на полу, у постели умирающей Лакшми. Чистая, долгая нота – это смысл ее слов, слышимая суть ее молчания. Но вместе с божественной пустотой созерцательных флейт плыл насыщенный, вибрирующий, страстный звук скрипки. И флейты, и скрипку (переплетавших отрешенную созерцательность со страстной увлеченностью) пронзали сухие звуки, извлекаемые из струн клавесина. Дух и инстинкт, деятельность и созерцание – окутанные паутиной интеллекта. Дискурсивная мысль постигает их – но только внешне, в понятиях упорядоченного опыта, в корне отличного от того, что она тщится объяснить.
– Он – логик-позитивист, – сказал Уилл.
– Кто?
– Этот клавесин.
И сам Уилл, в пустотах своего сознания, мыслил как логик-позитивист – даже находясь в глубинах Света и текущей в вечности музыки. Как логик-позитивист, рассуждающий о Плотине и Жюли де Леспинас.
Музыкальный поток чуть изменился: долгую ноту размышления поддерживала теперь страстная скрипка, а две флейты вели тему активного действия, но играли по-прежнему отрешенно, – субстанция каждого голоса была отлита в новых формах. А вокруг трио – то наскакивая, то удаляясь, – танцевал логик-позитивист: нелепый, но нужный всем, и пытался объяснить происходящее на неподходящем для этого языке фактов. В вечности, реальной, как дерьмо, Уилл слушал переплетающиеся потоки звуков и созерцал переплетающиеся потоки света, будучи – здесь, везде и нигде – всем тем, что видел и слышал. И вдруг видение света переменилось. Переплетающиеся потоки и видоизменения отдаленного постижения всяческих частностей перестали представлять собой единый континуум. Потоки света преобразились в бесконечную последовательность отдельных форм. Формы эти продолжали нести в себе лучезарное блаженство нераздельного бытия, но уже обособленного, ограниченного, индивидуализированного. Серебристые, розовые, желтые, бледно-зеленые, голубые, как генцианы, – неисчислимое количество сияющих сфер выплывало из некоего скрытого источника форм и, вместе с музыкой, выстраивалось в узоры невообразимой сложности и красоты. Неистощимый фонтан, струи которого складывались в осмысленные рисунки, в кристаллы живых звезд. Глядя на них, он жил их жизнью и жизнью музыки, которая была то же, что они, а они уже перерастали в иные формы, заполняя трехмерное внутреннее пространство и непрестанно меняясь в иных, бессчетных измерениях качеств и значимостей.
– Что ты слышишь? – спросила Сьюзила.
– Слышу зримое; и вижу слышимое.
– Как бы ты это описал?
– Это выглядит, – поразмыслив, ответил Уилл, – как сотворение. Но не ограниченное кратким сроком, а безостановочное, вечное сотворение.
– Вечное создание из ничто – нечто?
– Да.
– Ты делаешь успехи.
Если бы только слова приходили легче и не были такими бессмысленными, Уилл объяснил бы ей, что понимание без знания и лучезарное блаженство неизмеримо превосходят даже Иоганна Себастьяна Баха.
– Делаешь успехи, – повторила Сьюзила. – Но впереди еще долгий путь. Не хочешь ли открыть глаза?
Уилл упрямо покачал головой.
– Пора наконец уяснить для себя истинный смысл вещей.
– Я и так его вижу, – пробормотал Уилл.
– Да, ты видишь истинный смысл, – согласилась Сьюзила. – Но надо взглянуть и на вещи. Тогда словосочетание сложится полностью. Истинный смысл вещей. Открой же глаза, Уилл. Открой и смотри как можно внимательней.
– Хорошо, – сказал он и с большой неохотой, тревожимый предчувствием неминуемого несчастья, открыл глаза. Внутреннее сияние растворилось в иного рода свете. Неиссякаемый источник форм и цветных шаров, осмысленно выстраивающихся в ряды и сложные узоры, сменился статичной композицией вертикалей и диагоналей, плоских граней и цилиндров, вырезанных из материала, который казался живым агатом; а чуть дальше жила и дышала перламутровая гладь. Подобно прозревшему слепцу, впервые столкнувшемуся с таинством света и красок, Уилл смотрел и смотрел, недоумевая и изумляясь. Но через два десятка тактов Четвертого Бранденбургского на поверхность сознания из памяти всплыл пузырек. Уилл понял, что перед ним маленький квадратный столик, за которым – кресло-качалка, а за креслом-качалкой – пустое пространство выбеленной стены. Объяснение успокоило его; потому что в течение вечности, протекшей с момента, как он открыл глаза, и до момента, когда он понял, на какие вещи смотрит, Уилл переживал не таинственную, невыразимую красоту, но сияющую отчужденность, испытывая при этом метафизический ужас. И весь этот метафизический ужас заключался в двух предметах мебели и куске стены. Теперь страх улегся, но удивление многократно увеличилось. Как могут знакомые, обыкновенные вещи нести в себе это? Возможно ли такое? Да, возможно и даже очевидно.
Уилл перевел взгляд с конструкций из темно-коричневого агата на перламутровое пространство за ними. Сейчас он знал, что это «стена» – таково было название; но как факт опыта она представляла собой живой процесс, непрерывный ряд перевоплощений от штукатурки и известки в субстанцию сверхъестественного тела, в божественную плоть, которая, прямо на глазах, переходила от великолепия к великолепию. При помощи слов-пузырьков Уилл пытался объяснить себе, что это просто известковый раствор, но некий дух-творец неустанно продолжал порождать бесчисленное множество тончайших оттенков, которые были нежны и ярки; они возникали невесть откуда и пробегали, мерцая, по дивно сияющей коже божества. Дивно, дивно! Но рядом еще немало чудес, и немало слов-победителей, которые будут побеждены. Уилл посмотрел налево, и там (соответствующие слова всплыли немедля) увидел большой стол с мраморной столешницей, за которым они ужинали. Забурлили, поднимаясь, крупные пузырьки. Это дышащее откровение, называемое «стол», могло быть создано таинственным кубистом, неким вдохновенным Жуаном Грисом, наделенным душой Трэхерна и обладавшим даром создавать чудесные картины из живых жемчужин и прихотливых лепестков водяных лилий.
Еще чуть-чуть повернув голову, Уилл был потрясен сверканием драгоценных камней. Что за дивные драгоценности! Тонкие пластины изумрудов, топазов, рубинов, сапфиров, ляпис-лазури сверкали, выстроившись рядами – один над другим, – словно стена Нового Иерусалима. И потом пришло слово. Оно пришло потом, а не в начале; в начале были только драгоценности, витражные стекла, стены рая. И только потом – далеко не сразу – перед ним предстало название: «книжный шкаф».
Насмотревшись на книги-драгоценности, Уилл поднял глаза и оказался в самой сердцевине тропического ландшафта. Откуда? Почему? Но потом он вспомнил, что, войдя в комнату (в другой жизни), заметил над книжным шкафом большую, дурно написанную акварель. Меж песчаных дюн и пальм устье реки, ширясь, впадало в море, а над горизонтом в бледном небе громоздились горы облаков. «Мазня», – всплыл пузырек слова. Творение не слишком одаренного любителя. Но сейчас это было неважно, потому что ландшафт перестал быть картиной и превратился в сам предмет изображения: настоящую реку, настоящее море, настоящий песок, сверкающий на солнце, и не менее реальные деревья под настоящим небом. Они были реальны до последнего штриха, реальны безусловно. И эта реальная река, сливающаяся с реальным морем, была его собственным растворением в Боге. В так называемом «Боге»? – всплыл иронический пузырек. Или в Боге(!) в модернистском, не буквальном смысле? Уилл покачал головой. Бог – это просто Бог, в которого нельзя верить, но который является самоочевидным фактом. Так же, как река – это одна из рек, а океан – это Индийский океан. Настоящие, а не фантастические. Настоящие река и океан – и они же – настоящий, существующий как факт Бог.
– Где ты теперь? – спросила Сьюзила.
– В небесах, полагаю, – ответил Уилл, не оборачиваясь, и указал на пейзаж.
– Все еще в небесах? Когда же ты спустишься сюда, на землю?
С наносов в глубине памяти поднялся новый пузырек:
– Нечто глубинное, что обитает в свете чего-то там…
– Но Вордсворт также говорил о тихой, грустной музыке человечности.
– К счастью, – откликнулся Уилл, – здесь, близ этой реки и пальм, нет ни одного человека.
– Тут даже животных нет, – с улыбкой согласилась Сьюзила. – Только облака и обманчиво-невинная растительность. А теперь погляди, что находится на полу.
Уилл посмотрел вниз. Волокна древесины представляли собой светло-коричневую реку, а река была клубящимся, живым изображением мировой божественной жизни. Посередине этого изображения помещалась его правая нога – босая под ремешками сандалии и пугающе объемная, подобно мраморной ступне античной статуи, на которую вдруг упал луч изыскательского фонарика. «Пол», «древесина», «ступня» – сквозь гладкость поясняющих слов просвечивала тайна, непроницаемая и на удивление внятная. Внятная тому постижению без знаний, которое он, несмотря на восприятие предметов и припоминание их имен, открыл для себя.
Вдруг краешком глаза он уловил, как что-то резко шевельнулось. Уилл понял, что открытость блаженству и постижению есть также открытость ужасу и слепоте неведения. Сердце его, будто птица в силках, забилось с такой силой, что он задрожал. С недоброй уверенностью приготовившись к встрече со Вселенским Ужасом, Уилл повернул голову и взглянул.
– Это одна из ящериц Тома Кришны, – ободряюще проговорила Сьюзила.
Яркость света не уменьшалась, но значение его сделалось иным. Сиянием зла лучились серо-зеленые чешуйки ящерицы, ее мутно-стеклянные глаза, темно-красное пульсирующее горло, защищенные броней ноздри и щелевидная пасть. Уилл отвернулся. Бесполезно! Вселенский Ужас излучало все, на что бы он ни глядел. Композиции таинственного кубиста превратились в запутанные механизмы, созданные для неких злых дел. Тропический пейзаж, глядя на который он переживал свое тождество с Богом, стал тошнотворной викторианской олеографией, сущим воплощением ада. Книги-драгоценности в шкафу с мощностью в несколько тысяч ватт излучали теперь зримую тьму. Но какой дешевкой казались теперь ему эти сокровища тьмы, какой невообразимой пошлостью! Золото, жемчуг и драгоценные камни обернулись рождественской мишурой, обманчивым блеском жести. Вокруг по-прежнему пульсировала жизнь, но в основе ее была заложена бесконечная пошлость. И все это – утверждала музыка – Всемогущий творит постоянно: вселенский Вулворт вкупе с массовым производством ужасов. Ужасы пошлости и боли, жестокости и безвкусицы, идиотизма и злобы.
– Это не геккон, – сказала Сьюзила, – те такие милые, домашние. А этот – неуклюжий чужак из кровопийц. Но они, конечно, не сосут кровь. Их прозвали так за красное горло; а при возбуждении у них и голова краснеет. Глупейшее название. Посмотри! Она опять шевельнулась.
Уилл вновь посмотрел на ящерицу. Неестественно реальный, чешуйчатый ужас с черными пустыми глазами и пастью убийцы, с жадностью раздул кроваво-красное горло, неподвижно застыв на полу почти у самой ступни Уилла.
– Он заметил свой обед, – продолжала Сьюзила. – Взгляни-ка чуть левей, на край циновки. – Gongylus gongyloides, – продолжала она. – Помнишь?
Конечно же, он помнил. Богомолы – точь-в-точь такой же сидел тогда на его кровати. Но сейчас все происходило в другом бытии. Тот богомол был всего лишь причудливого вида насекомым. А теперь Уилл наблюдал пару жадно совокупляющихся чудовищ, каждое в дюйм длиной. Бледно-голубые крылышки были испещрены розовыми пятнами и прожилками, а по краям обведены каймой; они то открывались, то складывались, словно лепестки цветка на ветру. Мимикрия под цветок. Но очертания насекомых были неподдельны. Что же касается сходства с цветком – и оно претерпевало изменения. Трепещущие крылышки казались боковыми придатками двух ярких эмалированных поделок, крохотных кошмарных призраков, миниатюрных механизмов для совокупления. Одно из этих чудовищ, самка, вытянув длинную шею, повернула плоскую головку, всю состоящую из ротовой щели и выпуклых глаз, и (о Господи!) принялась пожирать голову самца. Она сжевала пурпурный глаз и половину голубого лица. Левая часть головы упала на пол. Обкусанная шея, не обремененная весом глаз и челюстей, дико извивалась. Самка перекусила сочащийся обрубок, поймала его и принялась жевать, предоставив обезглавленному самцу без помех являть собою пародию на Арея в объятиях Афродиты.
Уилл, краем глаза уловив новое резкое движение, быстро обернулся и увидел, как ящерица подбирается к его ноге. Все ближе, ближе. Он в ужасе отвел глаза и тут же почувствовал прикосновение к большому пальцу и щекотку чуть выше. Щекотка прекратилась, но теперь нога ощутила тяжесть и прикосновение к коже чего-то жесткого и шершавого. Ему хотелось кричать, но голос пропал. Уилл был не в силах даже шевельнуться.
Музыка текла в вечности, переходя в финальное Presto. Ужас на марше, ужас, пляшущий в причудливых одеяниях в стиле рококо.
Воплощение неподвижности (помимо алого пульсирующего горла) – чешуйчатый ужас лежал поверх его ступни, впившись бесстрастным взглядом в предназначенную ему жертву. Переплетенные тела двух кошмарных призраков продолжали трепетать, будто лепестки цветка на ветру и сотрясаться в конвульсиях совокупления и смерти. Бесконечность длилась и длилась – и веселый танец смерти продолжался такт за тактом. Вдруг кожу Уилла царапнули крохотные коготки. Кровопийца перебрался с ноги на пол. Хищник вновь замер – и пока он так лежал, казалось, протекла целая жизнь. Неожиданно, молниеносным броском он метнулся через циновку. Щелевидная пасть открылась и захлопнулась. Протаскиваемые сквозь жующие челюсти, края окаймленного фиолетовым крылышка все еще трепыхались, как лепесток орхидеи под дуновением ветра; две ножки насекомого беспорядочно задергались, но тут же исчезли из виду.
Уилл содрогнулся и закрыл глаза; но перейдя из мира воспринимаемых вещей в память и воображение, Вселенский Ужас продолжил свое преследование. В флуоресцентном мерцании внутреннего света колонна блестящих, как жесть, насекомых и сверкающих рептилий маршировала по диагонали, слева направо, появляясь из скрытого источника кошмаров и шествуя к неизвестному, чудовищному завершению. Миллионы Gongylus gongyloides и бессчетное множество кровопийц. Чтобы жрать и быть пожираемыми – на протяжении вечности.
И на протяжении вечности скрипка, флейты и клавесин – финальное Presto Четвертого Бранденбургского – неустанно стремились вперед. Залихватский марш смерти в стиле рококо! Левой-правой, левой-правой… Но как командовать шестиногими? И вдруг они перестали быть шестиногими; они сделались двуногими. Бесконечно длинная колонна насекомых превратилась в колонну солдат. Они маршировали, точь-в-точь как коричневорубашечники по Берлину, когда Уилл был там за год до войны. Тысячи и тысячи, с развевающимися знаменами, с амуницией, сверкающей инфернальным блеском, словно залитые светом экскременты. Их не меньше, чем насекомых, и каждый двигается четко, как механизм; заученно, как дрессированная собака. А лица, лица! Он видел когда-то эти тесно сомкнутые ряды в немецкой кинохронике – и вот они опять маршировали перед ним, сверхъестественно реальные, объемные, живые. Он увидел чудовищное лицо Гитлера – орущее, с открытым ртом. А потом – лица слушателей. Огромные лица идиотов, внимающих не раздумывая. Лица сомнамбул, спящих с широко раскрытыми глазами. Лица барочных святых, впавших в экстаз. Лица любовников на грани оргазма. Единый народ, государство, властитель. Единство пчелиного рая. Постижение без знаний – абсурда и дьявольщины. Камера крупным планом показывала их ряды, свастики, духовой оркестр и орущего на трибуне гипнотизера. И вновь коричневая колонна насекомоподобных двигалась в бесконечном марше под музыку ужаса в стиле рококо. Вперед, солдаты: нацисты и христиане, коммунисты и мусульмане; вперед, избранные народы, крестоносцы, воители священных войн! Вперед к нищете, к злодеяниям, к смерти. И вдруг Уилл увидел, во что обращается бесконечная колонна, достигнув цели: в трупы в корейской грязи, в бесконечные груды падали, разбросанные по африканской пустыне. И там же (картины сменяли одна другую с лихорадочной скоростью) Уилл увидел пять облепленных мухами трупов, которые лежали лицом вверх, с перерезанными глотками, во дворе алжирской фермы. А вот – двадцатью годами ранее – голая мертвая старуха, которую он видел в сложенной из булыжника, оштукатуренной хижине в Сент-Джон Вуд. И затем – его собственная серо-желтая спальня, и в зеркале на дверце шкафа отражения двух бледных тел, его и Бэбз, неистово совокупляющихся под аккомпанемент воспоминаний о похоронах Молли и аккорды из «Парсифаля» – передача Штутгарт-Радио, ведущего «музыкальные пятницы».
Вновь сцена переменилась: обрамленное жестяными звездами и волшебными фонарями, появилось лицо тети Мэри; тетушка весело улыбнулась Уиллу – и тут же превратилась в хнычущую, злобную незнакомку, которой она стала в те ужасные несколько недель перед окончательным превращением в груду падали. Только что сияла любовь и доброта – но вот ставни закрыли, опустили засов, повернули ключ в замке – и тетя Мэри уже в могиле, а он в тюрьме своего одиночества, приговоренный к пожизненному заключению и рано или поздно к смерти. Агония пошлости. Распятие посреди дешевых рождественских декораций. Хоть с закрытыми, хоть с открытыми глазами – выхода не было. Выхода нет, прошептал он, и слова его обрели плоть, превратились в чудовищную несомненность злобной вульгарности, распространяющейся вширь и вглубь в адские бездны бессмысленных страданий.
И эти страдания – открылось ему с апокалиптической убедительностью – не были просто бессмысленными: они были повсеместными и бессрочными. Неотвратимо и ужасно было то, что, подобно Молли, тете Мэри и всем прочим, и он когда-то умрет. Он умрет, но никогда не исчезнет его страх, его тошнотворное отвращение к жизни, никогда не прекратятся муки раскаяния и ненависть к себе. Бесконечные в своей бессмысленности, страдания будут длиться и длиться. Во всех других отношениях человек смехотворно и жалко конечен – но только не в отношении к страданиям. Темный комочек плоти, называемый «я», способен страдать постоянно – и, несмотря на смерть, вечно. Страдания жизни и страдания смерти, тягостная рутина повседневной пошлости, и наконец – последнее распятие, отраженное и тем самым продленное и увеличенное поверхностями дешевых жестяных поделок. И эту боль нельзя передать – одиночество полное. Осознание существования есть осознание одиночества. Уилл был одинок в мускусном алькове Бэбз, как одинок человек, страдающий воспалением в ухе или с переломом руки, как одинок умирающий от рака, постигший, что все конечно – и только страдание бессмертно.
Вдруг он понял, что музыка стала иной. Темп переменился. Rallentando.[44] Близился финал. Конец всего и всех. Смерть, весело наигрывая, заманивала марширующих на самый край пропасти. Вот они уже на краю, занесли ногу над обрывом. Rallentando, rallentando. Последнее падение, падение в смерть. Четко, неотвратимо зазвучали два аккорда, предваряющие исход. Ожидаемая доминанта – и, наконец, finis[45], громкая недвусмысленная тоника. Царапающий резкий щелчок – и наступила тишина. Слышно было, как вдали квакают лягушки и пронзительно-монотонно гудят насекомые. И все же – неким таинственным образом – тишину ничто не нарушало. Подобно мошкам в янтаре, звуки обволакивались прозрачным безмолвием – целостным, неизменным, отчужденным. Безмолвие углублялось с течением вечности. Тишина, прячущаяся в засаде, настороженная, притаившаяся тишина казалась куда более зловещей, нежели только что отзвучавший марш смерти в стиле рококо. Это была та самая пропасть, на край которой заманила его музыка. На край – и за край, в вечно длящееся молчание.
– Бесконечные страдания, – прошептал Уилл. – И невозможно ни пожаловаться, ни заплакать.
Скрипнул стул, зашуршала шелковая юбка. Он почувствовал движение воздуха и близость человеческого тела. Не открывая глаз, он угадал, что Сьюзила опустилась рядом с ним на колени. Руки ее коснулись его лица – ладони прижались к щекам, пальцы легли на виски.
Часы на кухне заскрежетали и начали бить. Один, два, три, четыре. В саду от порыва ветра зашуршала листва, закричал петух, и тут же вдали ему ответил другой, третий, еще и еще… Петухи продолжали неустанную перекличку. Они словно соревновались друг с другом. К их хору присоединился новый голос – членораздельный, но не человеческий.
– Внимание, – зазвучало сквозь петушиный крик и гудение насекомых. – Внимание. Внимание. Внимание.
– Внимание! – повторила Сьюзила. Уилл почувствовал, как ее пальцы переместились ему на лоб. Легкое поглаживание от лба к волосам, от висков к середине лба; вверх – вниз, туда и обратно, заглаживая раздоры души, борозды растерянности и боли.
– Сосредоточься на этом! – Сьюзила сильнее надавила ладонями на его скулы, кончики пальцев легли поверх ушей. – На этом! – повторила она. – На сейчас! Твое лицо меж моих ладоней. – Давление ослабло, и пальцы вновь задвигались по лбу.
– Внимание! Внимание! – доносилось сквозь рваный контрапункт петушиного пения. – Внима… – Голос оборвался на середине слова.
Внимание к ладоням на его лице? Или к ужасному сиянию внутреннего света, к блеску жестяных звезд и – и в потоке вульгарности – к груде падали, некогда звавшейся Молли? К зеркалу в борделе? К бесчисленным трупам в грязи, пыли, щебенке?
И вновь появились миллионы ящериц и Gongylus gongyloides, марширующих колоннами, и восхищенные, истовые лица слушателей, нордических ангелов.
– Внимание! – послышался голос минаха с другой стороны дома. – Внимание!
Уилл покачал головой.
– Внимание к чему?
– К этому. – Она вонзила кончики ногтей в кожу его лба. – К «здесь» и «теперь». Нет ничего романтичней страдания или боли. Даже от укола ногтей. Бывает и похуже, но никакая боль не может длиться вечно. Ничто не вечно – всему есть предел. Кроме разве что Природы Будды.
Кончики пальцев вновь заскользили по его лбу и, наконец, коснулись век. Уилл вздрогнул от смертельного страха: не собирается ли она выцарапать ему глаза? Ему захотелось отпрянуть, вскочить на ноги. Однако ничего не случилось. Понемногу его страхи улетучились, но осталось осознание близкого, непривычного, несущего в себе опасность прикосновения.
Чувство это было таким пронзительным и – но той причине, что глаза чрезвычайно уязвимы – таким всепоглощающим, что он позабыл и о внутреннем свете, и об ужасах пошлости, которые этот свет выявлял.
– Будь внимателен! – шепнула Сьюзила.
Невозможно было не быть внимательным. Пальцы ее мягко и ненавязчиво проникали в каждый уголок его сознания. И какими они были живыми, эти пальцы! Что за дивное, покалывающее тепло исходило от них!
– Это похоже на электричество, – удивился Уилл.
– Но, к счастью, – заметила Сьюзила, – нет нужды в проволоке. Ты касаешься – и тебя касаются. Полное единение, без посредника. Обмен жизненной силой – вот что это такое. – Помолчав, она добавила: – Как получилось, Уилл, что за все время, пока мы здесь, а для тебя за эти несколько часов протекли столетия, ты ни разу не взглянул на меня? Ни разу. Или ты боишься того, что можешь увидеть?
Немного подумав, Уилл кивнул.
– Наверное, – сказал он, – мне страшно увидеть что-либо, затрагивающее меня, побуждающее к неким поступкам.
– И потому ты занялся Бахом, картиной и Чистым Светом Пустоты?
– Ты не позволила мне смотреть на них, – пожаловался Уилл.
– Потому что в Пустоте нет проку, пока ты не научишься видеть Свет в Gongylus gongyloides – и даже в людях. Что гораздо трудней, – подчеркнула Сьюзила.
– Трудней? – Уилл подумал о марширующих колоннах, о телах в зеркале, о трупах с лицами, запачканными грязью, и покачал головой. – Да это просто невозможно!
– Нет, не невозможно, – настаивала Сьюзила. – Суньята предполагает каруна. Пустота – это свет, но это также и сочувствие. Жадные до созерцаний желают обладать Светом, не заботясь о сочувствии. Просто добрые люди склонны сочувствовать, но не думают о Свете. Вопрос в том, как эти слова сделать словосочетанием. А теперь, – заметила она, – пора тебе открыть глаза и взглянуть, что в действительности представляют собой люди.
Кончики пальцев Сьюзилы скользнули с век на лоб, передвинулись к вискам и, погладив щеки, тронули уголки челюстей. Через секунду Уилл почувствовал, что они прикасаются к его пальцам. Сьюзила взяла его руки в свои. Уилл открыл глаза – и впервые после того, как он принял мокша-препарат, взглянул ей в лицо.
– Господи! – прошептал он. Сьюзила рассмеялась.
– Что, страшнее, чем ящерица-кровопийца? – спросила она. Но Уиллу было не до шуток. Нетерпеливо покачав головой, он продолжал смотреть. Глаза Сьюзилы скрывала таинственная тень, и вся правая сторона лица угадывалась только по полумесяцу света на скуле. Зато левая сияла золотистым, дивным сиянием – необыкновенно ярким, но не таким, как зловещее, пошлое блистание видимой тьмы, и не таким, как ослепительное сверкание зари вечности под его закрытыми веками или в книгах-драгоценностях, в рисунках таинственного кубиста и в видоизмененном пейзаже. Ныне он созерцал парадоксальное сочетание противоположностей: свет, лучащийся из тьмы, и тьму, гнездящуюся в сердцевине света.
– Это не солнце, – сказал он наконец, – и не Шартр. И, благодарение Богу, не инфернальная дешевка. Но это – все вместе взятое. И ты сейчас – это ты, а я – это я, хотя оба мы совершенно другие. Мы словно созданы кистью Рембрандта, но Рембрандта в пятитысячной степени.
Уилл помолчал – и, кивнув головой в подтверждение своих слов, продолжал.
– Да, это так. Солнце в Шартрском соборе сквозь витражи – это свет пошлости. И эта пошлость – камера пыток, концлагерь и склеп с дешевым рождественским убранством. Пошлость видоизменяется и превращается в Шартр и ломоть солнца, а потом – в тебя и меня, написанных Рембрандтом. Ты понимаешь?
– Да, понимаю, – уверила она его. Но Уилл был слишком поглощен созерцанием, чтобы уловить смысл ее слов.
– Ты невероятно красива, – сказал он. – Но даже если бы ты была безобразна, – все равно, ты и тогда была бы созданием кисти Рембрандта в пятитысячной степени. Но ты прекрасна, прекрасна. И тем не менее, я не хочу спать с тобой. Нет, неправда. Я хотел бы лечь с тобой в постель. Очень. Но если этого не случится, неважно. Я все равно буду любить тебя. Любить так, как должны любить христиане. Любовь, – сказал он, – любовь. Еще одно грязное словцо. «Влюбиться», «заниматься любовью» – это слова как слова. Но просто «любовь» – это такое неприличное слово, что я раньше не мог выговорить. Но сейчас, сейчас… – Уилл улыбнулся и покачал головой. – Поверишь ли, теперь я понимаю, что значит: «Бог есть любовь». Очевиднейшая чепуха! И все же это – правда. Твое лицо необыкновенно. – Он склонился над ней, чтобы рассмотреть получше. – Я словно вижу перед собой хрустальный шар, – недоверчиво добавил Уилл. – Постоянно меняющийся. Ты не представляешь…
Но она могла представить.
– Не забывай, – сказала Сьюзила, – что я тоже была там.
– И смотрела на человеческие лица?
Сьюзила кивнула.
– На собственное лицо в зеркале. И на лицо Дугалда, конечно. О Господи! Ведь в последний раз мы принимали мокша-препарат вместе. Поначалу он предстал, как герой невероятного мифа – индиец в Исландии или викинг с Тибета. Но потом неожиданно он стал Майтрейей – Будущим Буддой. Да, Будда Майтрейя. Какое сияние! Я как сейчас вижу…
Сьюзила осеклась, и Уилл вдруг увидел перед собой Воплощение Утраты, с семью мечами, пронзившими сердце. Созерцая боль в ее темных глазах, в уголках выпуклых губ, Уилл понял – и понимание это отозвалось болью в его сердце, – что рана была почти смертельной и все еще сочится кровью… Он сжал ее руки. Сказать было нечего: не нужно было ни слов, ни философских рассуждений; только таинство прикосновения, соприкасания кожи с кожей в текущей бесконечности…
– Так легко пасть духом, – сказала она наконец. – Слишком легко. И это бывает довольно часто.
Сьюзила глубоко вздохнула и распрямила плечи.
Сейчас Уилл видел ее совершенно иной. В этом хрупком существе, понял он, достаточно силы, чтобы противостоять любому страданию; и воля ее способна противиться всем кинжалам, которые судьба вонзит в это сердце. Теперь перед ним была не Mater Dolorosa, но опасная и невозмутимая темнокожая Цирцея. Ему вспомнилось, как тихо и певуче она рассказывала ему о лебедях, плывущих по водной глади, о соборе и облаках в голубой вышине. Уиллу показалось, что лицо Сьюзилы сияет сознанием триумфа. Он ощутил грозное присутствие ее силы и внутренне поежился.
– Кто ты? – прошептал он. Сьюзила молча взглянула на него и весело улыбнулась:
– Не бойся, я не самка богомола.
– Слава Богу! – сказал Уилл и почувствовал, как любовь, которую чуть было не вытеснил страх, вновь переполнила его душу.
– За что ты благодаришь Его?
– За то, что ты наделена даром чувственности.
Сьюзила вновь улыбнулась:
– Так, значит, это уже не секрет?
– С твоей властностью, – продолжал Уилл, – и удивительной, необыкновенной волей ты могла бы стать Люцифером! Но, к счастью, провиденциально… – Указательным пальцем он осторожно коснулся ее губ. – Благословенный дар чувственности – в нем твое спасение. Половина спасения, – добавил он, вспомнив отвратительные, не имеющие никакого отношения к любви безумства в розовом алькове. – Половина спасения, – продолжал он. – Потому что вторая половина заключается в осознании, кто ты есть в действительности. – Помолчав, он сказал: – Мария с клинками в сердце; Цирцея, Нинон де Ланкло и – в настоящий миг – Джулиана из Нориджа или Екатерина Генуэзская. Все они – в тебе, это верно?
– А помимо них добавь еще идиотку, довольно суетливую, но не слишком удачливую мать, и наконец – маленькую мечтательницу и педантку, каковой я была в детстве. Не забудь и про умирающую старуху, которая взглянула на меня из зеркала, когда мы с Дугалдом принимали мокша-препарат в последний раз. Потом в зеркало посмотрелся Дугалд и тоже увидел себя стариком. Но не прошло и месяца, как он погиб, – добавила Сьюзила.
Пасть духом так легко, так просто… Лицо ее, наполовину поглощенное таинственной тьмой, наполовину озаренное таинственным сиянием, вновь являло собой скорбную маску. Веки Сьюзилы, залитые мглой, были плотно сомкнуты. Она перенеслась в другое время и пребывала там одна, с кинжалами в сердце. За окном продолжали петь петухи, и еще один минах, на полтона выше первого, призывал к сочувствию.
– Каруна.
– Внимание. Внимание.
– Каруна.
Уилл снова тронул ее губы.
– Слышишь, что они говорят?
Сьюзила ответила не сразу. Наконец, сжав его указательный палец, она приложила его к своей нижней губе.
– Спасибо, – сказала она и открыла глаза.
– За что ты благодаришь меня? Разве не ты сама научила меня этому?
– А теперь ты учишь свою учительницу.
Словно два соперничающих гуру, каждый из которых расхваливает собственный путь духовной жизни, минахи кричали наперебой:
– Каруна! Внимание! – И наконец, голоса их слились в перекличке: – Рунаманиерунакамарувнима…
Доказывая, что он является неутомимым собственником всех своих жен и непобедимым соперником всех ложных претендентов, петушок в соседнем саду пронзительно возгласил свою божественность.
Сквозь маску страдания на лице пробилась улыбка; из замкнутого мира боли и воспоминаний Сьюзила вернулась в настоящее.
– Петел, – сказала она. – Я его очень люблю! Он точь-в-точь как Том Кришна, который просит всех пощупать его мускулы. А эти смешные минахи, старательно повторяющие советы, значения которых сами не понимают! Они такие же милые, как мой забияка.
– А как насчет представителя иного семейства двуногих? – поинтересовался Уилл. – Куда менее обожаемого…
Вместо ответа Сьюзила наклонилась и, схватив Уилла за волосы, притянула к себе и поцеловала в кончик носа:
– Пора тебе встать на ноги.
Поднявшись, она подала ему руку и помогла встать со стула.
– Скептическое кукареканье и бессмысленное повторение чужих слов, – сказала Сьюзила. – Вот что присуще иному семейству двуногих.
– А вдруг пес опять вернется на свою блевотину?
– Возможно, так оно и будет, – заверила она его. – Или ты вернешься вот к этому.
Уилл почувствовал, как кто-то шевельнулся у ног, и засмеялся.
– Старый знакомец, недавнее воплощение зла!
Сьюзила взяла Уилла за руку и подвела к раскрытому окну. Легкий ветерок, предвестник рассвета, шуршал в пальмовых ветвях. Под пальмами, зарывшись невидимыми корнями во влажную, остро пахнущую землю, рос куст гибискуса, щедро изобилующий яркой листвой и пламенно-алыми раструбами; свет лампы из комнаты пробудил его от двойной тьмы – ночного мрака и тени, падающей от деревьев.
– Невероятно! – проговорил Уилл. Он вновь вернулся в Четырнадцатое июля.
– Невероятно, – согласилась она, – но факт, как и все в этом мире. А теперь, когда ты окончательно признал мое существование, я позволю тебе взглянуть, что творится в твоем собственном сердце.
Уилл стоял молча, не шевелясь, и вглядывался, вглядывался в бесконечную последовательность нарастающих и углубляющихся ощущений. Слезы наполнили его глаза и покатились по щекам. Достав носовой платок, Уилл вытер их.
– Ничего не могу с собой поделать, – извинился он. Он не мог ничего с собой поделать, потому что не было другого способа для выражения переполнявшего его чувства благодарности. Благодарности за то, что он живет и видит чудо, окружающее его, более того – участвует в нем. Благодарности за лучезарное блаженство и постижение без знаний, за то, что он, пребывая в единении с божественным единством, в то же время остается лишь тварью среди прочих тварей земных.
– Почему люди плачут от благодарности? – спросил Уилл, вновь доставая носовой платок. – Бог знает отчего. Но это так. – Пузырек слова поднялся из ила впечатлений от прочитанного. – «Благодарность – это сами небеса», – процитировал он. – Чистейшая чепуха! Но теперь я вижу, что Блейк попросту фиксирует факт. Да, благодарность – это и есть небеса.
– Но куда божественнее, – сказала она, – когда можно быть божеством на земле, и не-божеством – в небе.
Вдруг, сквозь петушиный крик и кваканье лягушек, сквозь гудение насекомых и дуэт соперничающих гуру, донеслись звуки выстрелов.
– Что там происходит? – удивилась Сьюзила.
– Мальчишки устроили фейерверк, – весело ответил Уилл. Сьюзила покачала головой:
– У нас это не позволяется. Да и пиротехники мы не держим.
На дороге близ Экспериментальной станции послышался рев тяжелых мотоциклов; он становился все громче и громче. Сквозь рев мотоциклов донесся скрежет и визг громкоговорителя.
Листья в бархатном полумраке напоминали тонкие пластинки нефрита и изумруда, и в сердцевине блистающих драгоценностей сверкали рубиновые остроконечные звездочки. Благодарность, благодарность. Слезы продолжали течь по его щекам.
Обрывки ревущего визга складывались в слова. Поневоле Уилл вслушался в них.
– Народ Палы, – услышал Уилл; затем речь вновь сделалась нечленораздельной. Визг, вой, скрежет, и опять: – С вами говорит ваш раджа… сохраняйте спокойствие… приветствуйте своих друзей из-за пролива…
Наконец, пришло узнавание:
– Это Муруган.
– И с ним – солдаты полковника Дайпы.
– Прогресс, – взволнованно выкрикивал громкоговоритель, – современная жизнь… – От каталога Сирза и Роубака он перешел к арсеналу рани и Кута Гуми. – Истина, – слышался визг, – ценности… подлинная духовность… нефть.
– Взгляни! – сказала Сьюзила. – Взгляни! Они приближаются к станции.
Сквозь прогалину меж двух островков бамбука Уилл увидел, как свет фар едущих друг за другом машин отразился на левой щеке каменного Будды у пруда лотосов и, минуя его, намекнул на блаженную возможность освобождения и вновь ушел в сторону.
– Трон моего отца, – ревел и визжал громкоговоритель, – присоединяется к трону предков матери… Два братских народа двинутся в будущее рука об руку… О нас узнают как о Едином Королевстве Рендана и Палы… Первый министр Объединенного Королевства, великий политический и духовный лидер, полковник Дайпа…
Цепочка фар исчезла за длинным рядом построек, и слышался лишь невнятный отрывистый шум. Но вскоре огни опять появились, и голос обрел членораздельность.
– Реакционеры, – раздался яростный вой, – противники принципов перманентной революции…
– Они остановились у бунгало доктора Роберта, – в ужасе прошептала Сьюзила.
Громкоговоритель выкрикнул последние слова, огни погасли, шум затих. Наступила тишина и мрак; лягушки и насекомые продолжали свои беспечные монологи, и минахи не уставали выкрикивать советы:
– Внимание. Каруна.
Уилл взглянул на пылающий под окном куст и увидел Всетождественность мира и свое собственное внутреннее сияние вместе с Чистым Светом, который также (что несомненно!) являлся и сочувствием; Чистый Свет, который Уилл – как и многие другие – старался не замечать, и сочувствие, которому он предпочитал муки пошлости – не важно, терпел ли он их сам или причинял другим; предпочитал жалкое одиночество с живой Бэбз или умирающей Молли, одиночество с Джо Альдехайдом, муки одиночества в окружении огромной вселенной, где действуют надличные силы и царит всеобщая паранойя, вкупе с культом сатаны. И повсюду громко вопящие либо молчаливо авторитарные гипнотизеры, и вдобавок к этим правящим советчикам – отряды фигляров и торгашей, профессиональных лгунов и поставщиков оглупляющей развлекательности. Натасканные с колыбели, пребывающие под постоянным гипнозом, их жертвы, облаченные в мундиры, покорно продолжают маршировать и маршировать, убивая и умирая со сноровкой дрессированных пуделей. И все же, несмотря на более чем оправданный отказ говорить в ответ «да», непреложная истина состоит в том, что даже параноики способны сострадать, а поклонники сатаны – любить; и что единая природа всего проявляется и в цветущем кусте, и в человеческом лице; что существует свет, и этот свет – сочувствие. Послышался одинокий выстрел; за ним последовала автоматная очередь.
Сьюзила закрыла лицо руками. Она вся дрожала. Уилл обнял ее за плечи и притянул к себе.
Труд столетий был уничтожен за единую ночь. Но горестям приходит конец; это столь же непреложно, как то, что они случаются.
Заскрежетали стартеры, один за одним взревели моторы. Включились фары, и через минуту стало видно, как колонна медленно возвращается к автотрассе.
Из громкоговорителя зазвучала мелодия, воинственная и сладострастная, в которой Уилл узнал государственный гимн Рендана. Затем вурлицер выключили, и послышался голос Муругана.
– С вами говорит ваш раджа, – взволнованно объявил он.
После чего, da capo[46], повторилась речь о Прогрессе, Ценностях, Нефти, Истинной Духовности. Неожиданно, как и прежде, колонна машин скрылась из виду, и звуки из громкоговорителя стали не слышны. Минуту спустя машины появились опять – и дрожащий фальцет провизжал сообщение о первом министре нового Объединенного королевства.
Колонна медленно двигалась обратно: свет фар первой машины – на этот раз справа – осветил улыбающееся лицо просветленного. Луч скользнул и исчез во тьме. Но за первым появился второй Татхагата, а за ним – третий, четвертый, пятый. Проехала последняя машина. Но и неразличимый во тьме, просветленный оставался все там же. Рев моторов сделался тише, визгливая риторика превратилась в неразборчивое бормотание, и наконец неразбериха звуков смолкла. Вновь послышалось кваканье лягушек, неумолчное гудение насекомых, выкрики минахов:
– Каруна. Каруна.
И на полтона ниже:
– Внимание.
Примечания
1
«Журнал микологии» (франц.); здесь и далее – примечания переводчика.
2
целительным силам природы (лат.)
3
«Государство – это я» (франц.)
4
Несмотря на жару? (франц.)
5
так как его мать – парижанка (франц.)
6
И насколько симпатичен! (франц.)
7
ночной праздник (франц.).
8
даже в бедствии (франц.)
9
Не будем преувеличивать, милый (франц.)
10
вопреки себе самому (франц.)
11
мировоззрения (нем.)
12
О мертвых… <хорошо либо ничего> (лат.)
13
совершенно необходимое условие (лат.)
14
гордыня (греч.)
15
Человек с воздушным змеем (франц.)
16
До свидания, дорогой (франц.)
17
великая душа (нем.)
18
Греши усердно (лат.)
19
задержанное совокупление (лат.)
20
Не тронь меня (лат.)
21
Пришел, увидел (лат.)
22
в пользу одной стороны (лат.)
23
Все преходящее НЕ только символ (нем.)
24
Что и требовалось доказать (лат.)
25
жаргон (франц.)
26
напоминание о смерти (лат.)
27
жизненное пространство (нем.)
28
У Паскаля была своя бездна (франц.)
29
Тем лучше (франц.)
30
мой дорогой (франц.)
31
с выражением (итал.)
32
полная свобода действий (франц.)
33
Что и требовалось доказать (лат.)
34
Пока! (франц.)
35
Уильям Блейк, «Лондон» (пер. С. Маршака)
36
Так в оригинале; естественно, никаких русских беженцев в то время в Дрездене быть не могло.
37
Пускай восходит день и меркнет тенью бледной.
Для нас, как краткий день зайдет за небосклон,
Настанет ночь одна и бесконечный сон.
Сто раз целуй меня…
Гай Валерий Катулл. «К Лесбии» (пер. А. А. Фета)
38
в здоровом теле здоровый дух (лат.)
39
глубокий бас (ит.)
40
Мой Внутренний Голос, дорогой Фарнеби, был прав (франц.)
41
искренне вашей (франц.)
42
Спокойной ночи, ваше высочество (франц.)
43
повод к войне (лат.)
44
замедляя (итал.)
45
финал (лат.)
46
с начала (итал.)