Остров. Олдос Хаксли

Страница 1
Страница 2
Страница 3

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Уилл никогда не мог уснуть днем. Несмотря на то что часы показывали двадцать пять минут пятого, он не чувствовал никакой усталости. Раскрыв «Сочинение об истинном смысле…», он продолжил прерванное чтение.

«Дай же, нам, Господи, нашу насущную веру, но избави нас от верований». На этих словах он остановился сегодня утром. Далее следовал новый, пятый раздел.

«“Я” воображаемое, и “я” действительное – это и несчастье, и конец несчастья. Примерно на треть это несчастье личность, коей я себя считаю, неизбежно должна претерпеть. Оно присуще человеческому существу, является ценой, которую мы платим за способность чувствовать и сознавать; за стремление к свободе – при том, что вынуждены подчиняться законам природы и времени, живя в безразличном по отношению к нам мире в ожидании дряхлости и неминуемой смерти. Но на две трети в наших несчастьях виноваты мы сами; они не обусловлены вселенским миропорядком, и потому необязательны».

Уилл перевернул страницу. Листок бумаги выскользнул и упал на кровать. Уилл взял листок и взглянул на него. Двадцать строк мелкого четкого почерка, и ниже инициалы: С. М. Пожалуй, это не письмо: скорее стихи, и потому – общественное достояние. Уилл прочел:

Где-то между животным молчанием
И миллионом воскресных проповедей;
Где-то между Кальвином на Христе (да поможет нам Бог!) и ящерицами;
Где-то между видимым и слышимым,
Где-то между липким, тягучим словесным потоком
И первой звездой, и тучами мошкары,
Вьющейся над призраками цветов,
В ясной пустоте – я, и уже не я,
По-прежнему вспоминаю
Непрочную мудрость любви, оставшейся на ином берегу,
И, слушая ветер, вспоминаю
Ту ночь, первую ночь вдовства,
Бессонную, со смертью, притаившейся в темноте.
Все, все принимаю с неизбежностью;
Но я, и уже не я,
В ясной пустоте меж мыслью и молчанием
Вижу все: прежнее счастье и утрату, радость и боль,
Блистающие, как генцианы в альпийской траве,
Голубые, свободные, распахнутые.

«Как генцианы», – повторил про себя Уилл, и вспомнил лето в Швейцарии: ему было двенадцать, и он проводил там свои каникулы. Уиллу вспомнился луг высоко над Гриндельвальдом, с незнакомыми цветами и чудесными неанглийскими бабочками; ему вспомнилось темно-голубое небо и залитые солнцем огромные смеющиеся вершины по другую сторону долины. Однако отец – и придет же такое в голову! – сравнил вид окрестностей с рекламой молочного шоколада Нестле. Не настоящего шоколада, настаивал с гримасой отвращения отец, а молочного.

Затем последовало ироническое замечание об акварели, которую рисовала мать. У бедняжки это получалось из рук вон плохо, но она вкладывала в свое искусство столько любви и старания!

– Реклама молочного шоколада, которая Нестле не подошла.

Теперь была его, Уилла, очередь.

– Что ты застыл с разинутым ртом, как деревенский дурень? Найди себе занятие поумней; например, повтори немецкую грамматику.

Нырнув в рюкзак и покопавшись там, отец извлек из-под сваренных вкрутую яиц и сандвичей ненавистную коричневую книжицу. Что за тяжелый человек! И все же, если Сьюзила права, он должен видеть его сияющим, как генцианы, – Уилл перечел последнюю строку: «Голубые, свободные, распахнутые».

– Что ж… – послышался знакомый голос. Уилл взглянул на дверь.

– Легки на помине! – сказал он. – Стоит вас только вспомнить или прочесть ваши стихи, тут же являетесь.

Сьюзила взяла листок.

– Ах, это! – воскликнула она. – Увы, благих намерений недостаточно, чтобы получились хорошие стихи.

Вздохнув, она покачала головой.

– Я пытался представить своего отца в виде генцианы, – сказал Уилл. – Но удалось увидеть только огромную кучу дерьма.

– И дерьмо может восприниматься как генцианы, – уверила его Сьюзила.

– Однако для этого надо поместить его в ясную пустоту между мыслью и молчанием.

Сьюзила кивнула.

– Как же туда попасть?

– Спешить не надо. Она сама придет к вам. Или, вернее сказать, она уже здесь, с вами.

– Вы будто Радха, – пожаловался Уилл, – твердите как попугай то, что старый раджа говорит в начале книги.

– Мы повторяем эти слова, – сказала Сьюзила, – потому что в них заключается истина. Не повторять их – значит не считаться с опытом.

– С чьим опытом? – спросил Уилл. – Наверняка не с моим.

– Сейчас – да, – согласилась его собеседница, – но если бы вы последовали советам старого раджи, этот опыт стал бы вашим.

– У вас были трудности в отношениях с родителями? – поинтересовался Уилл. – Или вы всегда смотрели на дерьмо как на генцианы?

– Только не в том возрасте, – ответила Сьюзила. – Дети – это дуалисты-манихеи. Такова цена, которую приходится платить за познание рудиментов человеческого существа. Только взрослые умеют смотреть и на дерьмо, и на генцианы как на Генцианы, с заглавной буквы.

– И как же вы воспринимали своих родителей? С улыбкой терпели невыносимое? Или они были вполне сносными людьми?

– Да, каждый в отдельности был вполне сносным человеком, особенно отец. Но вместе они были ужасны. Они не выносили друг друга. Если женщина – напористая, веселая – выходит замуж за унылого интроверта, она будет раздражать его постоянно, даже в постели. Ей требуется беспрерывное общение, а ему оно не нужно вовсе. Он склонен считать ее пустой и неискренней, а она думает, что он бессердечен, горд и не способен испытывать простые человеческие чувства.

– Не ожидал, что и у вас люди попадают в такие ловушки.

– Но и здесь все предусмотрено, – заверила его Сьюзила. – Еще в школе детей готовят к тому, что им предстоит, возможно, жить с человеком, чей темперамент и психика совсем иные. К сожалению, в некоторых случаях эти знания не помогают. Не говоря уж о том, что разница меж людьми бывает столь велика, что невозможно перекинуть мост. Во всяком случае, моим родителям так и не удалось это сделать. Бог знает, почему они полюбили друг друга. Но когда они сблизились, мать почувствовала себя уязвленной замкнутостью отца, тогда как бурные проявления ее привязанности воспринимались им с ужасом и отвращением. Я сочувствовала отцу. По складу характера я похожа на него, а не на мать. Помню, как меня, еще совсем кроху, угнетала ее суматошность. Она никогда не оставляла нас в покое. И до сих пор она не изменилась.

– Вам часто приходится ее навещать?

– Нет, мы видимся крайне редко. У нее своя работа, свои друзья. В этом конце земли. Мать – это, строго говоря, наименование функции. Когда функция исчерпана, наименование теряет свой смысл; между выросшим ребенком и женщиной, которая именовалась «матерью», складываются новые отношения. При наличии общего языка эти двое видятся постоянно. В противном случае – расстаются. Никто не ждет, что они будут вместе. Быть вместе еще не значит любить друг друга или доверять друг другу.

– Итак, сейчас все в порядке. Но тогда? Каково ребенку взрослеть в окружении людей, не способных понять друг друга? Уж я-то знаю, как заканчиваются подобные сказки: «Они жили долго, но несчастливо».

– Не сомневаюсь, – сказала Сьюзила, – что если бы мы не родились на Пале, жизнь сложилась бы неудачно. А так все устроилось довольно неплохо.

– Как же вам это удалось?

– Мы тут ни при чем, за нас все сделали другие. Вы уже прочли, что пишет старый раджа о двух третях горестей, которые мы изобретаем сами?

Уилл кивнул.

– Я как раз читал это, когда вы вошли.

– В старые недобрые времена, – сказала Сьюзила, – в паланезийских семьях были свои жертвы и тираны; в отношениях царила ложь – точь-в-точь как в ваших семьях. Положение дел было настолько ужасным, что доктор Эндрю и раджа-реформатор решили: надо что-то делать. Буддистская этика и примитивный сельский коммунизм как нельзя лучше способствовали достижению намеченной цели, и в течение одного поколения семья изменилась до неузнаваемости.

Сьюзила умолкла, заколебавшись.

– Я попробую объяснить на собственном примере. Я была единственным ребенком в семье, и мои родители постоянно сердились друг на друга, если уж прямо не ссорились. В прежние времена ребенок в подобной обстановке непременно вырос бы нервнобольным, бунтовщиком или приспособленцем. Но при новых условиях нет необходимости выносить эти муки. Я не стала нервнобольной, и мне не пришлось ни бунтовать, ни лицемерить. Почему? Потому что с самых первых моих шагов у меня появилась возможность спастись.

– Спастись? – переспросил он. – Спастись! Слишком хорошо, чтобы быть похожим на правду.

– Спасение, – пояснила она, – заключается во вхождении в новую семью. Когда «дом родной, дом желанный» становится невыносимым, ребенку позволяется перейти в другую семью; его даже следует побудить к этому решению – таково общественное мнение.

– Сколько же семей имеет ребенок на Пале?

– Примерно двадцать.

– Двадцать! О Боже!

– Все мы входим в КВУ – Клуб Взаимного Усыновления. Каждое Общество состоит из пятнадцати-двадцати супружеских пар. Молодожены, пожилые супруги, у которых дети уже взрослые, дедушки и бабушки, прадедушки и прабабушки, – каждая семья усыновляет или удочеряет кого-то. И потому, помимо кровной родни, все мы имеем названых матерей и отцов, названых братьев и сестер, и приемных детей – и младенцев и подростков.

Уилл покачал головой.

– Двадцать семей вместо одной!

– Да, но одна семья – это семья вашего типа. А двадцать семей – это семья нашего типа.

Сьюзила стала перечислять, словно читая рецепт из кулинарной книги:

– «Берете одного наемного рабочего-импотента и одну неудовлетворенную женщину; двух или – предпочтительней – трех малолетних теленаркоманов; маринуете в рассоле фрейдизма и разжиженного христианства, и затем плотно закупориваете в четырехкомнатной квартире лет на пятнадцать». Наш рецепт иной: «Берете двадцать сексуально удовлетворенных пар и их потомство; добавляете знания, интуицию и юмор в равных частях; помещаете в тантристский буддизм и медленно кипятите неограниченное количество времени в открытой сковороде на живом огне любви».

– И что вы потом снимаете со сковороды? – спросил Уилл.

– Совершенно другой тип семьи. Не замкнутой, как ваша, без ограничений и принуждения. Открытая, подвижная, свободная семья. Двадцать пар отцов и матерей, восемь-девять пар дедушек и бабушек, и сорок-пятьдесят детей всех возрастов.

– Вы входите в один и тот же Клуб на протяжении всей жизни?

– Конечно, нет. Выросшие дети не станут усыновлять собственных родителей, братьев и сестер. Они выходят из этого клуба и принимают других стариков, новую группу взрослых и юных. А члены нового общества принимают их – и их детей. Гибридизация микрокультур – вот как наши социологи называют этот процесс. Это действует также благотворно, как выведение новых сортов кукурузы или новых пород цыплят. Отношения становятся здоровей, увеличивается привязанность, углубляется взаимопонимание. Любовь и понимание для каждого, от младенцев до столетних стариков.

– Столетних? Какова же у вас продолжительность жизни?

– На один-два года больше, чем у вас, – ответила Сьюзила. – Десяти процентам населения за шестьдесят пять лет. Старики, если не могут работать, получают пенсию. Но пенсия – это еще не все. Им необходимо заниматься чем-либо полезным; они хотят заботиться о ком-то, хотят, чтобы их, в свою очередь, любили. Клуб Взаимного Усыновления удовлетворяет все их потребности.

– Все это звучит довольно подозрительно, – сказал Уилл, – точь-в-точь как пропаганда китайских коммун.

– Китайские коммуны – полная противоположность КВУ. Клуб Взаимного Усыновления управляется не правительством, а входящими туда людьми. Мы не милитаристы. Наша забота – это не воспитание послушных членов партии, но воспитание хороших людей. Мы никому не внушаем догмы. И потом, мы ведь не отнимаем детей у родителей; напротив, дети получают много новых родителей, а родители – детей. Это значит, что уже в детстве мы наслаждаемся свободой, а с возрастом эта свобода увеличивается, по мере того как мы становимся опытней и на нас ложится больше ответственности. Тогда как в Китае свободы нет вообще. Дети помещаются в государственные учреждения, где их дрессируют, превращая в послушных слуг государства. В вашем мире дела обстоят лучше, но все же не слишком хорошо. У вас нет государственных учреждений, где укрощают детей; но дети живут в замкнутых семьях, с одним набором родственников и родителей. И вы не можете расстаться с ними, чтобы отдохнуть в иной моральной и психологической атмосфере. Да, вы свободны – но это свобода в телефонной будке.

– В запертой будке, – поддержал ее Уилл. – И там сидят вместе (я вспоминаю свое детство) язвительный задира и христианская мученица, а с ними маленький мальчик. Задира изводит его, а мученица шантажирует, и он боится их до безумия. Так жили мы, и я не имел возможности спастись, пока тетя Мэри не поселилась рядом. В то время мне уже исполнилось четырнадцать.

– А ваши несчастные родители не могли спастись от вас.

– Это не совсем так. Мой отец находил выход в бренди, а мать в высоком англиканстве. Мне пришлось все это терпеть без малейшего послабления. Четырнадцать лет семейного рабства. Как я завидую вам! Вы были свободны как птица.

– Поменьше лирики. Я была свободна, как взрослеющий человек, как будущая женщина, но не более. Взаимное усыновление защищает детей от несправедливости и еще худших последствий родительской глупости. Но оно не защищает их от дисциплины и ответственности. Напротив, ответственность увеличивается; дети усваивают много новых навыков. В ваших замкнутых, ограниченных семьях дети отбывают долгий срок заключения, где тюремщики – родительская пара. Эти тюремщики могут оказаться, конечно, добрыми и понимающими, в таком случае маленьким заключенным не будет причинено большого вреда. Но надо учесть, что, как правило, родители-тюремщики не слишком добры, мудры, умны. При добрых намерениях они могут оказаться глупыми или легкомысленными – без добрых намерений, или невротиками, или попросту злобными людьми, а то и сумасшедшими. Да поможет Бог юным осужденным, которых закон, обычай и религия вверили родительскому милосердию! А теперь взгляните, что происходит в большой, добровольной семье. Там нет ни телефонных будок, ни тесных тюремных камер. Дети вырастают в мире, представляющем собой модель общества в целом – маленькую, но точную модель большого мира, в котором им предстоит жить. «Праведность», «правильность», «правда» – все это оттенки одного и того же смысла. И корни, и ствол нашей семьи, открытой и добровольной, развиваются правильно, и потому наша семья – праведна. А ваши семьи порочны.

– Аминь, – сказал Уилл, вновь вспоминая свое детство и думая о бедняге Муругане, находящемся в когтях у своей матери. – Надолго ли уходят дети из родного дома? – спросил он после некоторой паузы.

– Это зависит от разных обстоятельств. Когда мои дети устают от меня, они уходят на день-другой, но не больше. Мои дети дома счастливы. А я, бывало, не жила в родительском доме по целому месяцу.

– А приемные родители не настраивали вас против родных отца и матери?

– Такого не случалось. Все делалось для того, чтобы люди любили и понимали друг друга. Если ребенок чувствует себя лишним в своем родном доме, мы стараемся, чтобы он обрел счастье в пятнадцати-двадцати других домах. Тем временем отца и мать ненавязчиво вразумляют другие члены клуба. Проходит несколько недель – и родители готовы к встрече со своими детьми, а дети – со своими родителями. Но не подумайте, что дети живут у «добавочных» родителей только в случае разногласий с родными. Они переходят из семьи в семью, чувствуя потребность в новом опыте. В каждой семье приемные дети, помимо прав, имеют свои обязанности: они расчесывают собак, или чистят птичьи клетки, или приглядывают за малышами, пока мать чем-то занята. Обязанности, а не только привилегии – но не в ваших душных телефонных будках. Права и обязанности в большой, открытой семье, где сошлись все семь человеческих возрастов, где можно проявить свои способности и навыки: дети учатся всему важному и значительному, что выпадает на долю человеку; дети познают, что такое труд, игра, любовь, старость, болезни и смерть…

Сьюзила замолчала, вспомнив о Дугалде и его матери; и затем, другим тоном, спросила:

– Но как вы себя чувствуете? Я так увлеклась, рассказывая о семьях, что забыла спросить об этом. Сегодня вы выглядите гораздо лучше чем, вчера.

– Спасибо доктору Макфэйлу. А также той, кто, подозреваю, лечит без лицензии. Что это вы вчера со мной сделали?

Сьюзила улыбнулась.

– Вы все сделали сами, – заверила она его, – я попросту нажимала на клавиши.

– Какие клавиши?

– Клавиши памяти, клавиши воображения.

– И этого оказалось достаточно, чтобы погрузить меня в гипнотический сон?

– Да, если вы так называете это состояние.

– А как же оно называется?

– Нужно ли всему давать название? Имена порождают вопросы. Разве недостаточно просто знать, что это существует?

– Но что существует?

– Начнем с того, что мы достигли некоторого взаимопонимания, не правда ли?

– Разумеется, – согласился он. – Но я ведь даже не смотрел на вас.

Однако сейчас он смотрел на нее – и удивлялся, пытаясь угадать, что скрывается за серьезным лицом с плавными чертами, что видят ее глаза, когда она вот так испытующе глядит на него?

– Как вы могли на меня смотреть? – спросила она. – Вы ушли, чтобы отдохнуть.

– Ушел добровольно или меня заставили?

– Заставили? Вовсе нет, – она покачала головой. – Правильней будет сказать: сопроводили, помогли.

Они помолчали.

– Вы когда-нибудь пытались заняться делом, когда рядом крутится ребенок? – спросила Сьюзила.

Уилл рассказал, как однажды сын соседей по дому предложил ему помочь покрасить мебель в столовой, и рассмеялся, вспомнив свое раздражение.

– Бедный малыш! – отозвалась Сьюзила. – Ему так хотелось сделать что-то хорошее…

– Но пятна краски на ковре, испачканные стены…

– И в конце концов вы от него избавились. «Ступай отсюда, малыш! Иди поиграй в саду!»

Они вновь помолчали.

– Ну и что же? – спросил наконец Уилл.

– А вы не понимаете?

Уилл покачал головой.

– Если вы больны или ранены, кто вас лечит? Кто исцеляет раны, борется с инфекцией? Разве вы сами?

– А кто?

– Но, может быть, все это делаете вы? Человек, страдающий от боли, и размышляющий о грехе, о деньгах и о будущем! Разве вы в состоянии сделать самое необходимое?

– О, теперь я вижу, к чему вы клоните.

– Наконец-то! – засмеялась она.

– Вы отправили меня погулять в саду, пока взрослые работали без помех… Но кто же эти взрослые?

– Этот вопрос следует задать не мне, а нейротеологу.

– Кому?

– Нейротеологу. То есть тому, кто способен мыслить о людях и в категориях Чистой, Светлой Пустоты, и в понятиях науки о нервной системе. Взрослый человек – это сочетание Души и физиологии.

– А дети?

– А дети – это такие маленькие создания, которые воображают, будто знают все лучше взрослых.

– И потому их отсылают играть.

– Вот именно.

– Так принято поступать на Пале?

– Да, так принято, – подтвердила Сьюзила. – Ваши врачи отсылают детей, отравляя их барбитуратами. А мы это делаем, рассказывая о соборах и галках. – Голос ее снова сделался певучим. – Об облаках, плывущих в небе, и белых лебедях, скользящих по темной, гладкой, неодолимой реке жизни.

– Ладно, ладно, – запротестовал Уилл, – хватит с меня!

Улыбка озарила смуглое лицо Сьюзилы, и она расхохоталась. Уилл смотрел на нее с изумлением. Перед ним был совсем другой человек, совершенно иная Сьюзила Макфэйл – веселая, лукавая, ироничная.

– Знаю я ваши фокусы, – добавил Уилл, тоже засмеявшись.

– Фокусы? – Сьюзила, все еще смеясь, покачала головой. – Сейчас я объясню, как это делается.

– Я уже знаю, как это делается. И знаю, как это помогает. Поэтому, при необходимости, разрешаю вам опять прибегнуть к испытанному средству.

– Хотите, – посерьезнев, предложила она, – я научу вас нажимать на собственные клавиши? Нас этому учат в начальной школе. Три главных предмета плюс основы С. О.

– А это что такое?

– Самоопределение. Или так называемое Управление неизбежностью.

– Управление неизбежностью? – Уилл с удивлением приподнял брови.

– Нет-нет, – предупредила его Сьюзила, – мы вовсе не такие глупцы, какими вы готовы нас счесть. Мы прекрасно сознаем, что только часть неизбежности поддается управлению.

– И вы управляете ею, нажимая на клавиши?

– Да, нажимая на клавиши, а также стараясь предвидеть, что должно произойти.

– И удается?

– Во многих случаях – да.

– Как просто! – не без иронии заметил Уилл.

– На удивление просто, – согласилась Сьюзила. – И, насколько мне известно, только у нас, на Пале, преподают детям этот предмет. Ваши педагоги знакомят детей с правилами поведения, и этим все ограничивается. Веди себя хорошо, говорят они. Но как этого достичь? Никто не задается подобными вопросами. Детей понукают и наказывают.

– Чистейший идиотизм, – согласился Уилл, вспоминая мистера Крэбба, хозяина пансиона, разглагольствовавшего об онанизме, битье линейкой по рукам, еженедельные проповеди и покаянные службы. «Проклят возлегший с женой своего соседа. Аминь».

– Дети, всерьез воспринимая либо не воспринимая этот идиотизм, вырастают несчастными грешниками или циниками, марксистами или папистами. Неудивительно, что у вас тысячи тюрем, церквей и партячеек.

– А здесь, на Пале, нет ни церквей, ни партячеек, ни тюрем?

– У нас нет ни Алькатразов, ни Билли Грэхемов, ни Мао Цзедунов, ни мадонн из Фатимы. Ни ада на земле, ни христианского пирога в небе, ни коммунистического пирога в двадцать втором веке. Только люди, пытающиеся жить с максимальной полнотой «здесь и теперь», а не где-то там еще – в другом времени и другом, воображаемом мире, как это делается у вас. И это не ваша вина. Вы вынуждены так жить, потому что действительность разочаровывает. Это так, ибо вы не умеете преодолевать разрыв между теорией и практикой, между решениями и вашим реальным поведением.

– «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю», – процитировал Уилл.

– Чьи это слова?

– Это сказал изобретатель христианства, апостол Павел.

– Вы обладаете высочайшими идеалами, но не знаете, как претворить их в жизнь.

– Зато мы знаем, что это сделал Некто сверхъестественным путем.

И Уилл запел:

Источник полон пред тобой:
Струится кровь Христова;
Омойся, грешник, кровью той,
И будешь чист ты снова.

– Вот поистине непристойность! – Сьюзила заткнула уши.

– Любимый гимн моего хозяина, – пояснил Уилл. – Мы пели его раз в неделю, когда я учился в школе.

– Слава Богу, – сказала она, – в буддизме нет никакой крови. Гаутама прожил около восьмидесяти лет и умер оттого, что был слишком вежлив и не мог отказаться от дурной пищи. Насильственная смерть всегда взывает к насильственной смерти. «Если ты не веришь, что будешь искуплен кровью искупителя, я утоплю тебя в твоей собственной крови». В прошлом году я в Шивапураме изучала историю христианства. – Сьюзила поежилась. – Какой ужас! И все оттого, что этот бедняга не знал, как воплотить свои добрые намерения.

– И большинство из нас, – сказал Уилл, – в том же положении. Мы не желаем зла, но творим его. Да еще как!

Уилл Фарнеби презрительно засмеялся. Да, он понимал, что Молли добродетельна – и предпочел розовый альков, а вкупе с ним – горе и смерть Молли и гнетущее чувство вины. А потом последовала боль – мучительная и несоизмеримая с той низменной, смехотворной причиной, коей она была вызвана. Бэбз сделала то, что любой дурак мог предвидеть – изгнала его из инфернального, освещенного рекламным свечением рая и завела нового любовника.

– Над чем вы смеетесь? – спросила Сьюзила.

– Да так, ничего особенного. Почему вы спрашиваете?

– Потому что вы не слишком хорошо умеете скрывать свои настроения. Сейчас вы думаете о чем-то, что заставляет вас чувствовать себя несчастным.

– Вы наблюдательны, – сказал Уилл и отвел глаза.

Наступило долгое молчание. Рассказать ли ей? Стоит ли рассказывать ей о Бэбз, о бедняге Молли и о себе самом, обо всех этих гнетущих и бессмысленных вещах, о которых он, даже напившись, не может рассказать своим друзьям? Старые друзья многое знали и о той и о другой, а также о нелепой, запутанной игре, которую вел он как английский джентльмен – и в то же самое время представитель богемы и подающий надежды поэт, понемногу понимая, что никогда не станет настоящим поэтом, а так и будет писать остросюжетные статьи, работая частным корреспондентом и получая весьма немалые деньги от презренного работодателя. А играл он эту игру довольно искусно. Нет, старые друзья не подойдут. Но эта смуглая незнакомая женщина – чужая ему, которой он уже стольким обязан и которая – хотя он ничего не знал о ней – была ему так близка, – эта женщина не станет делать поспешных выводов, выносить суждений ex parte[22], но, напротив, – он надеялся, хотя давно уже отучил себя надеяться! – принесет ему неожиданную радость, сумеет помочь ему. Одному лишь Богу было ведомо, как нуждался он в помощи, но был слишком горд, чтобы просить о ней.

Говорящая птица принялась выкрикивать с высокой пальмы, окруженной манговыми деревьями, словно муэдзин с минарета: «Здесь и теперь, друзья! Здесь и теперь!»

Уилл решился сделать первый шаг – но так, чтобы это было не слишком очевидно, – заговорить с ней, только не о своих, а о ее проблемах.

Не глядя на Сьюзилу (потому что это, он чувствовал, было бы бестактно), он заговорил.

– Доктор Макфэйл говорил мне о том, что… о том, что случилось с вашим мужем.

Слова вонзились ей в сердце, как острый нож, но не были неожиданностью, это было правомерно и неизбежно.

– В ближайшую среду будет четыре месяца, – сказала она. И добавила задумчиво, после некоторого молчания: – Два человека, две отдельные личности – они становятся словно бы единым существом. И вдруг это существо рассекают надвое, притом одна половина остается жить и обязана жить.

– Обязана жить?

– По многим причинам – дети, я сама, природа вещей в целом. Но, надо сказать, – добавила она чуть улыбнувшись, и улыбка только подчеркнула грусть в ее глазах, – надо сказать, что осознание причин не уменьшает потрясения после ампутации, не уменьшает тяжесть последствий. Единственное, что способствовало – это управление Неизбежным, – то, о чем мы недавно говорили. Но даже это… – Сьюзила покачала головой, – У. Н. может помочь вам родить ребенка без боли. Но вынести муку утраты – нет. И конечно, так и должно быть. Несправедливо, если бы вы тут же заставили боль утихнуть; это было бы бесчеловечно.

– Бесчеловечно, – повторил Уилл, – бесчеловечно.

Всего одно слово, но сколько в нем заключалось!

– Ужасно, – сказал Уилл, – когда сознаешь, что сам виноват в смерти другого.

– Вы были женаты? – спросила она.

– В течение двенадцати лет. До прошлой весны…

– Она умерла?

– Она погибла в дорожном происшествии.

– В дорожном происшествии? При чем же тут вы?

– Несчастье произошло оттого… оттого, что я, не желая зла, совершил его. Тот день был решающим. Она была взволнована, рассеянна – от боли, и я отпустил ее – навстречу гибели.

– Вы любили ее?

Уилл поколебался, а затем медленно покачал головой.

– Был кто-то другой, о ком вы заботились больше?

– Да… и о ком следовало бы заботиться поменьше.

Уилл саркастически усмехнулся.

– В том и состояло зло, которое вы, не желая, сотворили?

– Да, творил до тех пор, пока не убил женщину, которую следовало любить, но я ее не любил. И я творил это зло даже после ее смерти – ненавидя себя за это, и ненавидя ту, которая заставляла меня это делать.

– Заставляла, обладая подходящим для этого телом?

Уилл кивнул, и наступило молчание.

– Знаете ли вы, каково чувствовать, – спросил он, – что все вокруг нереально, в том числе вы сами?

Сьюзила кивнула:

– Это случается, когда вы открываете, что все кругом – куда более реально, чем вам казалось. Это как зубчатая передача; среднее колесо непременно сцеплено с верхним.

– Или нижним, – заметил Уилл. – В случае со мной так оно и было. И даже не с нижним, а с противоположным по ходу. Впервые это случилось, когда я дожидался автобуса на Флит-стрит. Мимо меня тек тысячный поток людей; и каждый был не похож на другого, каждый был центром собственного мироздания. И вдруг солнце вышло из-за облака. Все засверкало яркими, чистыми красками; и неожиданно, с почти что слышным щелчком, люди превратились в червей.

– В червей?

– Вам приходилось видеть белых червей с черными головками, которые заводятся в гниющем мясе? Ничего, конечно же, не переменилось: лица людей были те же, и одежда та же. Но все они были червями. Не настоящими червями – но призраками червей, духами червей. Месяцами я жил в мире червей. Жил, работал, заказывал ленчи и обеды, и все это без малейшего интереса к тому, что я делаю. Без насмешки, без желаний; к тому же я стал проявлять полную неспособность, если сходился с молодой женщиной.

– И для вас это было неожиданностью?

– Разумеется, нет.

– Так зачем же вы…

Уилл беспомощно улыбнулся и пожал плечами:

– Мною руководил научный интерес. Я чувствовал себя энтомологом, изучающим сексуальную жизнь призрака-червя.

– После чего все показалось еще более нереальным?

– Да, еще более нереальным, – согласился он, – если такое может случиться.

– Но какова была исходная причина нашествия червей?

– Начнем с того, – ответил Уилл, – что я сын своих родителей. Сын пьяницы-задиры и христианской мученицы. Но, помимо того, что я сын своих родителей, – сказал Уилл, помедлив, – я племянник своей тетушки, тети Мэри.

– Какое отношение к этой истории имеет тетя Мэри?

– Она – единственная, кого я любил; мне было шестнадцать, когда она заболела раком. Ампутация правой груди, и через год – левой. И это после девяти месяцев рентгеновского облучения и тошноты. Затем рак перекинулся на печень, и это был конец. Я наблюдал это от начала до самой развязки. Так я, подростком, проходил непредвзятое обучение – да, именно непредвзятое.

– И что же вы узнали? – спросила Сьюзила.

– Чистейшую и Всеобщую бессмыслицу. И спустя несколько недель после курса о частной жизни последовал курс о жизни общества. Вторая мировая война. И за ней – беспрерывно обновляющийся курс Первой холодной войны. И все это время я пытался быть поэтом, понимая, что не имею для этого данных. После войны я стал журналистом, чтобы зарабатывать деньги. Я готов был голодать, если придется, но писать что-то приличное: хорошую прозу хотя бы, если уж невозможно писать стихи… Но я недооценил моих милых родителей. Ко времени своей кончины в сорок шестом отец успел избавиться от того капитала, которым владела наша семья, а когда моя матушка стала счастливой вдовой, ее скрючил артрит, и она стала нуждаться в материальной поддержке. Так я оказался на Флит-стрит, и весьма успешно начал новую карьеру, хотя это было связано с унижением.

– Почему?

– Разве вы не почувствовали бы себя униженной, зарабатывая на жизнь дешевым вульгарнейшим литературным подлогом? Я преуспел, потому что был безнадежно второсортен.

– И в итоге – черви?

Он кивнул.

– Не настоящие: призраки червей. И тут появляется Молли. Я встретил ее на вечере великосветских червей в Блумсбери. Нас представили друг другу, и завязалась вежливая, бессодержательная беседа о беспредметной живописи. Не желая видеть новых червей, я старался не смотреть на нее; но, должно быть, она смотрела на меня. У Молли были очень светлые серо-голубые глаза, – добавил он вскользь, – глаза, которые видели все; от них ничего не могло укрыться, она была удивительно наблюдательна, но наблюдала без насмешки и без укора. Она видела зло, но не презирала – а, напротив, жалела человека, который, сам того не желая, говорил злые слова или совершал дурные поступки. Итак, как я уже сказал, она, должно быть, смотрела на меня, пока мы беседовали; и вдруг спросила меня, почему я такой грустный. Я уже выпил пару бокалов, и потому ее вопрос не показался мне ни оскорбительным, ни бесцеремонным, и я рассказал ей о червях. – И вы – один из них, – заключил я и впервые взглянул на нее. – Голубоглазый червь с лицом святой – в толпе у фламандского распятия.

– Она была польщена?

– Думаю, да. Она уже не была католичкой, но все еще питала слабость к распятиям и святым. Так или иначе, на следующий день она позвонила мне, когда я завтракал. Не поеду ли я с ней за город? Было воскресенье, на удивление чудесное. Я согласился. Мы провели час в ореховой роще, срывая примулы и любуясь маленькими белыми анемонами. Анемоны не рвут, – пояснил он, – потому что через час цветок увядает. В той ореховой роще было на что посмотреть – и невооруженным глазом, и через увеличительное стекло, которое взяла с собой Молли. Не знаю почему, но это действовало необыкновенно исцеляюще – смотреть в сердцевинки примул и анемонов. Весь остаток дня черви не являлись мне. Но на следующий день Флит-стрит вновь кишела жирными червями. Миллионы червей вокруг. Но я уже знал, что надо делать. Вечером я поехал в студию к Молли.

– Она была художником?

– Не настоящим художником, и она знала это. Знала и не отрицала, но старалась, как могла. Живописью она занималась просто ради живописи, просто оттого, что ей нравилось смотреть на мир и тщательно запечатлевать, что она видела. В этот вечер Молли дала мне холст и палитру и велела делать то же самое.

– И это помогло?

– Это помогло настолько, что когда через пару месяцев я разрезал червивое яблоко, червяк в нем не показался мне червяком. В субъективном отношении, конечно. Это был просто червяк – таким мы и написали его, потому что мы всегда писали одни и те же предметы.

– А как насчет других червей, то есть их призраков, не живущих в яблоках?

– Да, я все еще видел их, особенно на Флит-стрит и на вечеринках с коктейлем, но их стало гораздо меньше, и они были уже не так навязчивы. А в студии происходило нечто новое. Я влюбился, потому что Молли была, Бог знает почему, влюблена в меня, а ведь любовь – это ловушка.

– Я могу объяснить, почему она вас полюбила. Во-первых, – Сьюзила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась, – вы довольно привлекательный чудак.

Уилл рассмеялся:

– Спасибо за комплимент.

– А с другой стороны, – продолжала Сьюзила, – и это уже не так лестно, она могла полюбить вас, потому что вы заставили ее беспокоиться о вас.

– Боюсь, что это правда. Молли – прирожденная сестра милосердия.

– А сестра милосердия, к сожалению, совсем не то, что пылкая супруга.

– Что со временем обнаружилось, – признался Уилл.

– Уже после того, как вы поженились.

Уилл на мгновение заколебался.

– Нет, раньше. Не потому, что она испытывала ко мне страсть – но ей хотелось сделать что-то приятное для меня.

Молли была чужда условностей, ратовала за свободную любовь и считала, что о свободной любви можно рассуждать совершенно свободно, и делала это даже при матери Уилла.

– Вы знали это заранее, – подвела итог Сьюзила, – и все же женились на ней.

Уилл молча кивнул.

– Потому что вы джентльмен, а джентльмен всегда держит свое слово.

– Отчасти по этой старомодной причине, но также потому, что я был влюблен в нее.

– Вы были влюблены в нее?

– Да. Хотя – нет, не знаю. Но тогда мне казалось, что знаю. И я понимал и сейчас понимаю, что меня заставляло так чувствовать. Я был благодарен за то, что она изгнала червей. И конечно же, я уважал ее, восхищался ею – за то, что она лучше, честней, чем я. Но, к несчастью, вы совершенно правы: сестра милосердия – это совсем не то, что пылкая жена. Однако я принимал Молли такой, как она есть, не считаясь при этом со своими склонностями.

– И как скоро, – спросила Сьюзила после долгого молчания, – у вас возникла привязанность на стороне?

Уилл болезненно улыбнулся.

– Через три месяца после свадьбы. В первый раз это было с секретаршей в офисе. Боже, какая скука! А потом появилась художница, кудрявая юная евреечка, которой Молли помогала платить за обучение в школе Слейда. Я наведывался к ней в студию дважды в неделю с пяти до семи. Так продолжалось три года, прежде чем Молли узнала об этом.

– Она очень огорчилась?

– Более, чем я ожидал.

– И как же поступили вы?

Уилл покачал головой.

– Вот тут-то и началась путаница, – признался Уилл. – Я не хотел отказываться от коктейля по вечерам у Рейчел, но ненавидел себя за то, что делаю Молли несчастной. И в то же самое время я ненавидел ее за то, что она несчастна. Я отвергал ее страдания и любовь, которая заставляла ее страдать, воспринимая их как своего рода шантаж с целью пресечь мои невинные развлечения с Рейчел. Любя меня так сильно и так страдая из-за меня, она оказывала на меня давление, пыталась ограничить мою свободу, – вот что она в действительности делала. И тем не менее она была искренне несчастна, и хотя я ненавидел ее за то, что она шантажирует меня, я все же был полон жалости к ней. Жалости, – повторил он, – но не сочувствия. Сочувствие предполагает сопереживание боли, а я любой ценой хотел избавиться от боли, которую она причиняла мне своими страданиями, и уклониться от мучительной жертвы, которая положила бы конец этим страданиям. Я отвечал ей жалостью, но огорчался за нее как бы со стороны, как посторонний наблюдатель-эстет, мучитель-знаток. И эта эстетическая жалость была столь велика, что всякий раз, когда Молли чувствовала себя особенно несчастной, я готов был принять эту жалость за любовь. Но что-то все же меня удерживало. Когда я пытался выразить свою жалость через физическую нежность, чтобы хотя бы на время прекратить ее страдания и ту боль, которую они мне причиняли, эта нежность не достигала цели. Старания мои были напрасны, потому что по темпераменту Молли была лишь сестрой милосердия, а не пылкой супругой. Но на всех прочих уровнях, кроме чувственного, она любила меня самозабвенно, требуя такой же преданности и от меня. Но я не желал посвящать себя ей; я не мог. Вместо того чтобы испытывать благодарность, я отвергал ее жертву. Это могло бы связать меня, а я не желал быть связанным. И потому каждая размолвка отбрасывала нас назад – к началу вечной драмы, драмы любви, неспособной на чувственность, и чувственности, неспособной на любовь; где к чувству вины примешивается досада, жалость соседствует с негодованием, а порою даже и ненавистью – но всегда с оттенком раскаяния, и все это вместе составляло контрапунктную линию к моим тайным встречам по вечерам с юной кудрявой художницей.

– И эти встречи принесли вам долгожданное удовлетворение, – предположила Сьюзила. Уилл пожал плечами.

– Весьма умеренное. Рейчел никогда не забывала, что она интеллектуалка. Она могла спросить вас, как вы относитесь к Пьеро де Козими, в самый неподходящий момент. Подлинное наслаждение и вместе с тем подлинную муку я испытал только с Бэбз.

– Когда это случилось?

– Всего лишь год назад. В Африке.

– В Африке?

– Я был там по поручении Джо Альдехайда.

– Владельца газеты?

– И всего остального. Молли – племянница его жены, тети Айлин. Джо Альдехайд неустанно печется о семье. Вот почему мы получили право участвовать в самых бесчестных финансовых операциях.

– Вы на него работаете?

Уилл кивнул.

– Должность для меня в газете – это был его свадебный подарок Молли. И жалованье – вдвое большее, чем платили мне прежние хозяева. Сказочная щедрость! Надо признать, он обожал Молли.

– Как он отнесся к Бэбз?

– Он никогда не подозревал о ее существовании. Он до сих пор не догадывается, что подтолкнуло Молли к гибели.

– Джо Альдехайд остается вашим работодателем, чтя память племянницы?

Уилл пожал плечами.

– Я нахожу оправдание в том, что должен помогать матери.

– И не находите удовольствия в бедности.

– Разумеется, нет.

Они помолчали.

– Итак, – сказала Сьюзила, – вернемся назад, в Африку.

– Я собирал там материалы для статей о негритянском национализме. Попутно дядя Джо поручил мне осуществить небольшое деловое мошенничество. Встреча наша произошла в самолете. Я оказался рядом с ней.

– С женщиной, в которую невозможно было не влюбиться.

– Да, хотя и одобрить ее было трудно. Но наркоман не может обойтись без наркотиков, хоть и знает, что они ведут его к гибели.

– Наверное, это покажется странным – но здесь, на Пале, нет наркоманов, – задумчиво проговорила Сьюзила.

– Даже сексуальных?

– Опьянение любовью – это опьянение личностью. Иными словами, это просто влюбленные.

– Но порой и влюбленные ненавидят тех, кого любят.

– Разумеется. Но если я всегда ношу одно и то же имя и имею ту же самую внешность, это не значит, что я всегда – та же самая женщина. Осознать этот факт, принять его – входит в любовное искусство.

Уилл коротко, как мог, пересказал эту историю. Она была похожа на предыдущую, но на более высоком уровне. Бэбз была как бы Рейчел – но Рейчел в квадрате, Рейчел в энной степени. И, к несчастью, боль, которую он причинил Молли, была во столько же раз сильней, чем когда он был связан с Рейчел. И во столько же раз возросло его раздражение и негодование на то, что жена шантажирует его своей любовью и страданиями; он мучился от угрызений совести и жалости – но несмотря на них, не отступался от Бэбз, ненавидел себя – и все же не собирался от нее отказываться. А Бэбз тем временем становилась все настойчивей, и встречи с ней – чаще и продолжительней, и не только в землянично-розовом алькове, но и вне его – в ресторанах, ночных клубах, и на ужасных вечеринках с коктейлем, где собирались ее друзья, и в конце недели за городом. «Только ты и я, милый, – любила повторять Бэбз, – только мы с тобой вдвоем». С нею наедине ему выпадала возможность измерить всю ее невообразимую глупость и постичь всю ее вульгарность. Но несмотря на скуку и отвращение, несмотря на полную моральную и интеллектуальную несовместимость, страсть пересиливала. После одного из этих ужасных уик-эндов он был опьянен Бэбз, как никогда. Что же касается Молли, то она, несмотря на то что оставалась сестрой милосердия, была по-своему опьянена Уиллом Фарнеби. Причем безнадежно, ибо Уилл более всего на свете желал, чтобы она любила его поменьше и позволила убраться ко всем чертям. Но Молли, в своем опьянении, продолжала надеяться. Она никогда не отказывалась от мечты преобразить его в доброго, заботливого, любящего Уилла Фарнеби, что, как она продолжала считать, несмотря на бесконечные разочарования, и является его истинным «я». И только во время их последнего, рокового разговора, когда Уилл, подавив в себе жалость и позволив разбушеваться негодованию, сказал ей, что намерен уйти к Бэбз, – только тогда надежда сменилась отчаянием. «Уилл, ты и в самом деле собираешься это сделать?» Отчаяние владело ею, когда она вышла из дому и уехала в дождь – навстречу смерти. На похоронах, когда гроб опускали в могилу, Уилл дал себе слово никогда не встречаться с Бэбз. Никогда, никогда, никогда. Но вечером, когда он сидел за рабочим столом, пытаясь писать статью под заголовком «Что творится с нашей молодежью» и стараясь не думать о больнице, об открытой могиле и об ответственности за все, что случилось, раздался звонок в дверь. Уилл вздрогнул. Запоздавшее выражение сочувствия, должно быть… Открыв дверь, он с изумлением увидел Бэбз – без косметики, в черном.

– Бедный, бедный Уилл!

Они сели на диван в гостиной, она взъерошила ему волосы, и оба заплакали. Через час они оба, обнаженные, уже лежали в постели. Через три месяца – это мог предвидеть даже дурак – на одной из вечеринок с коктейлем появился неотразимый красавец из Кении.

События развивались с неотвратимой последовательностью. Через три дня Бэбз, вернувшись домой, подготовила розовый альков для встречи с новым постояльцем, выпроводив прежнего.

– Ты и вправду собираешься это сделать, Бэбз?

Да, именно это она и собиралась сделать.

В кустах за окном послышалось шуршание и раздалось неожиданно громкое и фальшивое:

– Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь.

– Заткнись! – крикнул Уилл.

– Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь, друзья. Здесь…

– Заткнись!

Наступила тишина.

– Я заставил его замолчать, – пояснил Уилл, – потому что он абсолютно прав. «Здесь, друзья»; «теперь, друзья». «Тогда» и «там» нас уже не касаются. Или это не так? Смерть вашего мужа принадлежит уже прошлому. Ведь она вне вас?

Сьюзила молча взглянула на него и медленно кивнула:

– Да, учитывая то, что я сейчас делаю, – вне меня. Я вынуждена это признать.

– Можно ли научиться не помнить?

– Не надо забывать. Надо помнить – но быть свободным от прошлого. Быть там, с мертвым, – и здесь, с живыми. – Грустно улыбнувшись, она добавила: – Это не так-то просто.

– Это непросто, – повторил Уилл. И вдруг вся его оборона рухнула и гордыня покинула его.

– Вы поможете мне? – спросил он.

– Заключим сделку, – сказала Сьюзила, протягивая руку. За дверью послышались шаги, и в комнату вошел доктор Макфэйл.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

– Добрый вечер, моя дорогая. Добрый вечер, мистер Фарнеби.

Доктор говорил весело, и, как подметила Сьюзила, веселость его не была деланной. А ведь он, направляясь сюда, наверняка заходил в больницу и видел Лакшми: бледную, изможденную, какой видела ее Сьюзила час или два назад, – с лицом, похожим на череп, обтянутый кожей. Почти всю жизнь они прожили вместе, любя и понимая друг друга, – и вот через несколько дней все будет кончено, и доктор останется совсем один. Но каждому дню свои заботы: всему свое время и свое место.

– Никто не имеет права, – сказал однажды ее свекор, когда они вместе возвращались из госпиталя, – перелагать свои страдания на других. Хотя, конечно, не стоит притворяться, будто тебе все нипочем. Приходится терпеть и собственное горе, и собственные нелепые попытки быть стоиком. – Голос его дрогнул.

Взглянув на свекра, Сьюзила увидела, что лицо его мокрое от слез. Пять минут спустя они уже сидели на скамейке возле пруда с лотосами, в тени огромного каменного Будды. С резким, коротким, и при этом влажно-сладострастным звуком невидимая лягушка нырнула с круглого листа в воду. Толстые зеленые стебли, увенчанные тугими бутонами, протолкнувшись сквозь ил, выбрались на воздух; тут и там голубоватые и розоватые символы просветления подставили свои лепестки солнцу и хоботкам мошек, крохотных жуков и диких пчел, прилетевших из джунглей. Взмывая ввысь, застывая в воздухе и вновь взлетая, сверкающие голубые и зеленые стрекозы охотились за комарами.

– Tathata, – прошептал доктор Роберт, – единое.

Долгое время они сидели молча. Вдруг он коснулся ее плеча:

– Смотри!

Сьюзила взглянула туда, куда он указывал: на правой ладони Будды попугайчик-самец увлеченно ухаживал за самочкой.

– Вы были у пруда лотосов? – спросила Сьюзила доктора Роберта. Тот улыбнулся и кивнул.

– Как там Шивапурам? – поинтересовался Уилл.

– Хорош, как всегда, – отозвался доктор. – Единственный его недостаток – это то, что он слишком близок к внешнему миру. Здесь, в предгорье, мы имеем возможность не вспоминать обо всех этих организованных безумствах и спокойно делать свое дело. Но в Шивапураме с его антеннами, радиоприемниками и средствами коммуникации внешний мир дышит вам прямо в затылок. Вы его слышите, осязаете, чувствуете его запах. – Доктор Роберт шутливо поморщился.

– Какие потрясения случились с тех пор, как я здесь?

– Ничего особенного в вашей части света не произошло. Как бы мне хотелось сказать то же самое и о нас!

– А что вас беспокоит?

– Наш ближайший сосед, полковник Дайпа. Начать хоть с того, что он заключил новую сделку с чехами.

– Гонка вооружений?

– На это отпущено шесть миллионов долларов. Я слышал сообщение по радио сегодня утром.

– Зачем ему это надо?

– Обычное дело: жажда власти, славы… Ему льстит, когда его боятся. Дома – террор и военные парады; ближайшие страны захватываются, и возносятся благодарственные молитвы. Другая неприятная новость: вчера полковник Дайпа произнес на празднестве еще одну речь о Великом Рендане.

– Великий Рендан? А что это такое?

– Вы задали верный вопрос, – сказал доктор Роберт. – Великий Рендан – это земли, которыми с 1447 по 1483 год правили султаны Рендан-Лобо. В него входили Рендан, Никобарские острова, около трети Суматры и остров Пала. Дайпа ставит перед собой задачу воссоединения земель.

– В самом деле?

– Да, он говорил об этом с самым серьезным видом. Впрочем, я не прав. Лицо багровое, перекошено, а голос срывается на визг: точь-в-точь как у Гитлера, наверное, пришлось долго тренироваться. Великий Рендан или смерть!

– Но великие державы не позволят осуществить экспансию.

– Возможно, на Суматре они его не потерпят. Но Пала – совсем другое, – доктор покачал головой. – К сожалению, Пала ни у кого не находится на хорошем счету. Мы не желаем здесь видеть ни коммунистов, ни капиталистов. И менее всего нам нужна всеобщая индустриализация, которую обе стороны хотят нам навязать – разумеется, по разным причинам. Запад желает этого, поскольку труд здесь необыкновенно дешев и доходы инвесторов будут соответственно высокими. А Востоку индустриализация нужна, потому что она плодит пролетариат, новое нераспаханное поле для коммунистической пропаганды, и – в дальнейшей перспективе – может привести к установлению еще одной народной демократии. Мы говорим «нет» вам всем, и потому нигде не популярны. Вне зависимости от их идеологии, все великие державы предпочтут контролируемую Ренданом Палу с ее запасами нефти независимой Пале. Если Дайпа нападет на нас, его осудят на словах, но никто при этом и пальцем не шевельнет. И когда он подчинит нас и пригласит нефтепромышленников, все будут очень довольны.

– Как вы собираетесь противостоять полковнику Дайпе?

– Все, что мы можем – это оказать ему пассивное сопротивление. У нас нет ни армии, ни могущественных друзей. У полковника здесь имеется преимущество. Самое большее, на что мы способны, если он нападет на нас, – обратиться к Организации Объединенных Наций. Конечно, мы собираемся выразить протест полковнику по поводу его последней великоренданской речи. Мы выразим протест через нашего министра в Рендан-Лобо, а также заявим его великому вождю лично, когда он через десять дней прибудет на Палу с официальным визитом.

– С официальным визитом?

– Да, он приедет, чтобы отпраздновать совершеннолетие молодого раджи. Мы давно уже спрашивали, примет ли он участие в торжестве, но ответа все не было. Только сегодня стало наконец известно, что он приедет. Сначала состоится совещание на высшем уровне, а потом уже праздничный обед. Но давайте поговорим о чем-нибудь более достойном внимания. Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Фарнеби?

– Скажу – великолепно. Я удостоился посещения царственной особы.

– Сюда приходил Муруган?

– Почему вы не сказали мне, что это ваш правитель?

Доктор Роберт засмеялся.

– Чтобы вы не попросили об интервью.

– Я не стал просить об интервью. Ни его, ни королеву-мать.

– Здесь также была рани?

– По указанию своего Внутреннего Голоса. И, будьте уверены, Внутренний Голос направил ее в нужное место. Мой босс, Джо Альдехайд, – один из ее ближайших Друзей.

– Она рассказывала вам, что пытается пригласить его сюда для разработки нефтяных промыслов?

– Еще бы!

– Мы отвергли его последнее предложение менее месяца назад. Об этом вам тоже известно?

Уилл, радуясь, что может ответить на вопрос доктора искренне, признался, что ничего не знает. Ни Джо Альдехайд, ни рани не рассказывали ему о недавнем отказе.

– Моя работа скорее относится к производству целлюлозы, – уже менее искренне заметил Уилл, – а не к добыче нефти.

Они помолчали.

– В каком статусе я у вас пребываю? – спросил наконец Уилл. – В качестве нежелательного чужака?

– Нет. К счастью, вы не торговец оружием.

– И не миссионер, – добавила Сьюзила.

– Или нефтепромышленник – хотя на этот счет вас можно обвинить в соучастии.

– И не разведыватель урановых месторождений, насколько нам известно.

– Все вышеперечисленные, – заключил доктор Роберт, – являются нежелательными лицами первого разряда. Журналисты относятся ко второму. Мы никогда не приглашаем их на Палу, но если таковой случайно окажется здесь, он не подлежит высылке.

– Я бы желал, чтобы мне позволили пробыть здесь как можно дольше, – сказал Уилл.

– Можно спросить, почему?

Уилл поколебался. Как тайный агент Джо Альдехайда и как репортер с неутоленной страстью к настоящей литературе, он хотел бы остаться подольше, чтобы договориться с Баху и заработать год отпуска. Но были и другие причины, о которых можно было сказать открыто.

– Если вы не возражаете против личных признаний, то я скажу вам.

– Валяйте, – позволил доктор Роберт.

– Дело в том, что чем больше я знакомлюсь с жителями Палы, тем больше они мне нравятся. Мне бы хотелось получше узнать вас. А попутно, – сказал он, взглянув на Сьюзилу, – я, возможно, узнаю лучше и себя самого. Сколько времени мне разрешат здесь оставаться?

– Пока вы не поправитесь и не окрепнете настолько, чтобы ехать. Но если вы всерьез заинтересовались Палой, всерьез заинтересовались собой – срок пребывания, наверное, удастся продлить. Или нам не следует этого делать? Как ты считаешь, Сьюзила? Ведь мистер Фарнеби работает на лорда Альдехайда.

Уилл хотел было запротестовать, вновь заявив, что его работа больше относится к производству целлюлозы, но слова застряли у него в горле, и он промолчал. Прошло несколько секунд. Доктор Роберт повторил свой вопрос.

– Да, – сказала Сьюзила, – мы идем на некоторый риск. Но что касается меня… что касается меня, я думаю, стоит рискнуть. Верно? – обратилась она к Уиллу.

– Я считаю, вы мне можете доверять. По крайней мере, я надеюсь заслужить доверие.

Уилл засмеялся, пытаясь обратить все это в шутку, но, к собственному замешательству, почувствовал, что краснеет. За что ему краснеть, негодующе вопрошал он свою совесть. Если он кого-то надувает, так это «Стэндард оф Калифорния». И если Дайпа введет свои войска, какая разница, кто именно получит концессии? Кем вы предпочитаете быть съеденным – тигром или волком? Овечке, наверное, все равно. Чем Джо хуже своих конкурентов? И все же Уилл досадовал, что поторопился с письмом. Ну почему, почему та ужасная женщина не могла оставить его в покое?

Сквозь простыню он почувствовал ладонь на своем неповрежденном колене. Доктор Роберт улыбался ему.

– Вы сможете провести здесь месяц, – сказал доктор, – я беру ответственность на себя. И обещаю, что мы постараемся показать вам все.

– Я вам очень признателен.

– Когда вы сомневаетесь в человеке, – заметил доктор Роберт, – самое лучшее – это допустить, что он честнее, чем вы полагаете. Этот совет дал мне старый раджа, когда я был еще юношей. Ну-ка, – добавил он, обращаясь к Сьюзиле, – сколько лет тебе было, когда умер старый раджа?

– Исполнилось восемь.

– Значит, ты хорошо его помнишь.

Сьюзила рассмеялась.

– Разве можно забыть, как он говорил о себе? «Я в кавычках подобно сахару в стакане с чаем». До чего славный был человек!

– И что за великая душа!

Доктор Макфэйл встал и подошел к книжному стеллажу, стоящему между дверью и платяным шкафом, нагнулся и снял с нижней полки пухлый красный альбом, изрядно пострадавший от тропического климата.

– Тут где-то есть его фотография, – сказал он, переворачивая страницы. – А вот и мы с ним.

Уилл взглянул на выцветшую фотографию малорослого индуса в очках и в набедренной повязке, поливающего короткий, приземистый столб из разукрашенного серебряного блюда.

– Что он делает? – спросил Уилл.

– Умащает фаллический символ растопленным маслом, – ответил доктор. – Мой бедный отец так и не смог отучить его от этого обычая.

– Ваш отец с неодобрением относился к фаллосам?

– Нет-нет, – пояснил доктор Макфэйл, – мой отец был за них целиком и полностью. Но к символам относился с неприятием.

– Почему?

– Он полагал, что людям следует заимствовать религиозное чувство прямо от коровы. Понимаете? Он не признавал снятого, пастеризованного или гомогенизированного молока. А главное – не желал, чтобы его консервировали – ни в теологических, ни в литургических емкостях.

– А раджа питал слабость к емкостям?

– Не к емкостям вообще, но к этой вот жестяной консервной банке. Он был неравнодушен к семейному лингаму, высеченному из черного базальта около восьми столетий назад.

– Понимаю, – сказал Уилл Фарнеби.

– Поливая маслом семейный лингам, он осуществлял акт поклонения – выражал свое почтение и восхищение по отношению к возвышенной идее. Но даже наивозвышеннейшая из идей весьма отличается от той космической загадки, которая за нею стоит. И прекрасные чувства, связанные с этой идеей, – как они связаны с непосредственным бытием вышеназванной тайны? Абсолютно никак. Надо сказать, старый раджа все это отлично понимал. Ничуть не хуже, чем мой отец. Он пил молоко прямо от коровы, он сам был этим молоком. Но умащение лингама было традицией, от которой он не мог отказаться. Нет нужды говорить, что никто бы и не стал его отговаривать. Но мой отец относился к символам точь-в-точь как пуританин. Он исправил Гете: Alles Vergängliche ist NICHT ein Gleichnis[23]. Его идеал: чистая экспериментальная наука на одном конце шкалы, и чистый экспериментальный мистицизм – на другом. Непосредственный опыт на каждом уровне, и затем – чисто рациональные утверждения на основе этого опыта. Лингамы или кресты, масло или святая вода, сутры, евангелия, статуи, песнопения – он все это равным образом отрицал.

– Но как же тогда быть с искусством?

– Искусство не признавалось, – ответил доктор Макфэйл. – Мой отец решительно ничего не смыслил в поэзии. Он не любил ее, хотя и утверждал, что любит. Поэзия ради поэзии, как самодовлеющий мир, вне обыденности, не связанный ни с непосредственным опытом, ни с символами науки, – этого он никак не мог понять. Ну-ка, поищем его фотографию.

Доктор Макфэйл перевернул несколько страниц альбома и указал на резко очерченный профиль с кустистыми бровями.

– Истинный шотландец! – прокомментировал Уилл.

– А ведь и мать, и бабушка его были паланезийки.

– Ничуть не похоже.

– Зато его деда, который прибыл из Перта, можно было принять за раджпута.

Уилл взглянул на пожелтевшую фотографию молодого человека с овальным лицом и черными бакенбардами: он стоял, опираясь локтем о мраморный пьедестал, на котором, в перевернутом виде, лежал его непомерно высокий цилиндр.

– Это ваш прадед?

– Первый на Пале Макфэйл. Доктор Эндрю. Он родился в 1822 году, в «королевском городе», где отец его, Джеймс Макфэйл, владел канатной фабрикой. Это было весьма символично, ибо Джеймс, истовый кальвинист, находил глубочайшее удовлетворение в убеждении, что миллионы его собратьев влачатся по жизни с петлей предопределения на шее и что Небесный Отче не-Наш только и ждет, чтобы затянуть ее.

Уилл рассмеялся.

– Да, – согласился доктор, – на первый взгляд это кажется довольно забавным. На самом деле это очень серьезно – серьезней, чем в наши дни водородная бомба. Принималось как должное, что девяносто девять и девять десятых процента всего человечества осуждены на вечные муки. За что? За то, что они либо никогда ничего не слышали об Иисусе, либо, услышав о нем, не верили достаточно крепко в то, что он освободит их от вечных мук. А подтверждением того, что они недостаточно уверовали, служит следующий факт: души их не знали покоя. Совершенная же вера дарует душе полный покой. Но навряд ли вы найдете кого-то, чья душа пребывает в совершенном покое. Следовательно, никто не обладает совершенной верой. Итак, едва ли не каждый оказывается осужденным на вечные муки. Quod erat demonstrandum.[24]

– Остается лишь удивляться, – сказала Сьюзила, – что они все не сошли с ума.

– Оттого что вера большинства была поверхностной. Она находилась у них вот здесь. – Доктор похлопал себя по лысой макушке. – Макушкой они веровали, что преподанная им истина – Истина с заглавной буквы. Но нутром они понимали, что все это – сущая чепуха. И большинство из них принимало истину только по воскресеньям, да и то лишь сугубо в переносном смысле. Джеймс Макфэйл, зная все это, решил, что его дети не будут веровать только по священным Субботам. Они будут веровать в каждое слово священной чепухи и по понедельникам, и даже по вечерам в сокращенные рабочие дни; и будут веровать всем своим существом, а не только макушкой. Совершенная вера и нерушимый покой, который она приносит, будут вколочены в них. Каким образом? Для этого их следует поместить в ад уже теперь, не забывая угрожать вечным проклятием в будущем. А если они проявят дьявольское упорство и откажутся иметь совершенную веру, ад следует ужесточить, и усилить угрозы. Наряду с этим следует внушать им, что добрые дела – грязная ветошь пред лицом Бога, однако сурово наказывать за каждый проступок. Убедить их, что они испорчены по природе, и пороть за то, что они не могут быть иными.

Уилл Фарнеби снова заглянул в альбом.

– Есть ли у вас фотография этого милого предка?

– У нас был портрет, написанный маслом, – сказал доктор Макфэйл, – но сырость изрядно подпортила холст. Жаль, это была великолепная работа. Помните Иеремию Высокого Возрождения? Величественный вид, вдохновенный взор, борода пророка, скрывающая все недостатки физиономии. Единственная память, которая о нем сохранилась, – это карандашный набросок его дома.

Перевернув страницу, доктор нашел рисунок.

– Сложен из мощных гранитных плит, с решетками на окнах. И какая бесчеловечность царила а этой уютной семейной Бастилии! Бесчеловечность – во имя Христа и праведности! Доктор Эндрю оставил неоконченную автобиографию, из которой мы узнали об этом.

– А мать не заступалась за детей?

Доктор Макфэйл покачал головой.

– Джанет Макфэйл была урожденная Камерон и такая же истовая кальвинистка, как Джеймс, а то и более. Будучи женщиной, она вынуждена была пойти еще дальше, чтобы преодолеть природную сдержанность. И она ее преодолевала – героически. Она не только не одергивала своего мужа, напротив – всячески подстрекала его, служила примером. Перед завтраком и обедом детям читалась проповедь; по воскресеньям они изучали катехизис и затверживали наизусть апостольские послания; а по вечерам, подведя счет и дав оценку их дневным провинностям, детей секли кнутом из китового уса по голым ягодицам, всех шестерых – как девочек, так и мальчиков, в порядке старшинства.

– Меня слегка мутит, когда я слышу об этом, – призналась Сьюзила. – Чистейший садизм.

– Нет, не чистейший, а прикладной. Садизм из высших побуждений, садизм на службе у идеала, как выражение религиозных убеждений. Вот предмет для исторического исследования, – обратился он к Уиллу, – связь телесного наказания детей и теологии. Я подметил закономерность: там, где мальчиков и девочек секут, вырастая, они рассматривают Бога как Всецело Иное – примечательный образчик argot[25] в вашей части света. Напротив, дети, над которыми не свершается физическое насилие, воспринимают Бога как нечто внутреннее. Таким образом, теология нации отражает степень покраснения детских ягодиц. Взгляните на древних евреев – они пороли детей без устали. И так же поступали средневековые христиане. Отсюда Иегова, отсюда первородный грех и беспрестанно оскорбленный Отец католиков и протестантов. А вот буддисты и индусы воспитывают своих детей, не применяя насилия. Никто не терзает малышам ягодиц – отсюда Tat twam asi, отсюда «Ты – это Тот», и разум, не отделенный от Разума. Возьмите пример квакеров. В своей ереси они дошли до осознания Внутреннего Света, и что же? Они прекратили бить своих детей, и первыми из христиан выразили протест против рабства.

– Но в наше время детей уже не бьют, – возразил Уилл, – и все же повсеместно входит в моду Всецело Иное.

Однако доктор Макфэйл отмел это возражение.

– Определенные предпосылки всегда влекут за собой соответствующие последствия. Во второй половине девятнадцатого столетия влияние свободомыслящего гуманизма сделалось настолько сильным, что даже правоверные христиане перестали бить детей. Китовый ус уже не гулял по ягодицам молодого поколения, и потому о Боге перестали думать как о Всецело Ином и изобрели Новое мышление, Согласие, Христианскую науку – вернувшись к полувосточным ересям, в которых Бог – это Всецело Тождественное. В дни Уильяма Джеймса эти идеи уже появились, и с тех пор успели получить значительное распространение. Но тезис всегда порождает антитезис, и вослед за ересями возникла Новая ортодоксия. Долой Всецело Тождественное, и назад к Всецело Иному! Назад к Августину и Мартину Лютеру – к этим двум наиболее беспощадно поротым задницам за всю историю христианской мысли. Прочтите «Исповедь», прочтите «Застольные беседы». Августина бил его школьный учитель, и родители осыпали насмешками, если он осмеливался жаловаться. Лютера упорно секли не только школьные учителя или отец, но даже любящая мать. И мир до сих пор расплачивается за рубцы на их ягодицах. Без Лютера и его вышедшей из-под розги теологии никогда не явились бы на свет такие чудовища, как пруссачество и Третий Рейх. Подобной же теологией из-под кнута, порожденной Августином и доведенной до своего логического конца Кальвином, были напичканы набожные простаки вроде Джеймса Макфэйла и Джанет Камерон. Главная посылка: Бог – это Всецело Иное. Другая посылка: человек полностью порочен. Вывод: воздайте ягодицам ваших детей то, что в свое время получили сами, и что ваш Отец Небесный воздает всеобщей заднице человечества – хлысь, хлысь, хлысь!

Наступило молчание. Уилл вновь поглядел на изображение гранитной цитадели и подумал о всех тех причудливых и отвратительных фантазиях, которые возводились в ранг сверхъестественного, о непристойных жестокостях, вызванных этими фантазиями, о боли и унижениях, причиненных ими. На смену Августину с его «смягченной суровостью» приходили Робеспьер и Сталин, а после Лютера, побудившего князей убивать крестьян, был Мао, поработивший их.

– Вы не испытываете порой отчаяния? – спросил Уилл. Доктор Макфэйл покачал головой.

– Мы не отчаиваемся, – сказал он, – потому что знаем: хотя на свете и существует много дурного, в этом нет роковой необходимости.

– Мы знаем, что жизнь может стать значительно лучше, – добавила Сьюзила, – потому что она стала лучше, здесь и теперь, на нашем маленьком нелепом острове.

– Но сумеем ли мы убедить других последовать нашему примеру, сумеем ли хотя бы сохранить этот крошечный оазис человечности посреди мира-пустыни, населенной обезьянами, – это уже другой вопрос, – заключил доктор Макфэйл. – Нынешнее положение дел внушает глубокий пессимизм, но отчаиваться преждевременно, я в этом убежден.

– И обращение к истории не переубеждает вас?

– Нет, не переубеждает.

– Завидую вам. Как же вам удается сохранять твердость духа?

– Я никогда не забываю о том, что такое история. История – это повествование о поступках, на которые людей толкнуло невежество вкупе с величайшей самонадеянностью, каковая побуждает узаконивать это невежество под видом политических и религиозных догм. – Он вновь взглянул в альбом. – Давайте вернемся к дому в «королевском городе», вернемся к Джеймсу и Джанет, к их шестерым детям, которых Бог Кальвина в своей непостижимой злобе предал в руки их нежных родителей. «Розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери». Идеологическая обработка, подкрепленная психологическим давлением и физической болью, – вот вам совершенная система Павлова. Но, к несчастью для религии и политической диктатуры, человек как лабораторное животное менее надежен, чем собака. Что касается Тома, Мэри и Джин, заданные условия сработали должным образом. Том сделался священником, а Мэри вышла замуж за священника и в свое время умерла при родах. Джин осталась дома, ухаживала за матерью, когда та болела раком, а последующие двадцать лет пожертвовала одряхлевшему, впавшему в маразм основателю рода. Что ж, что хорошо, то хорошо. Но с четвертым ребенком, Анни, все обстояло иначе. Анни была хорошенькой. В восемнадцать лет ей сделал предложение драгунский капитан. Но капитан принадлежал к англиканской церкви и пребывал в преступном заблуждении относительно предопределения и благой воли Господа. Родители не дали согласия на брак. Казалось, Анни предстоит разделить судьбу Джин. До двадцати восьми лет она терпела, но потом позволила себя соблазнить второму помощнику капитана, служившему на судне Ост-Индийской компании. Семь недель она была безумно счастлива – впервые с тех пор, как себя помнила. Лицо ее казалось невыразимо прекрасным, каждое движение было полно живости. Затем помощник капитана отбыл в двухлетнее плавание к Мадрасу или Макао. Через четыре месяца Анни, беременная, не имея ни единого друга, который мог бы ее поддержать, в отчаянии бросилась в Тэй. Далее идет Александер: он сбежал из школы и присоединился к компании актеров. В доме владельца канатной фабрики было запрещено упоминать его имя. И наконец, Эндрю – самый младший, Вениамин. Образцовый ребенок! Послушный, старательный – послания апостолов он знал назубок. Но будто нарочно для того, чтобы подкрепить веру матушки в человеческую испорченность, произошел следующий случай. Мать застала малыша играющим гениталиями. Эндрю высекли до крови, но через неделю застали за тем же занятием. Его высекли опять и посадили на хлеб и воду, внушив, что он согрешил против Святого Духа и что именно за этот грех его мать обречена болеть раком. Все детские годы Эндрю не оставляли кошмарные видения адских мук. Искушения также неотступно преследовали его, и он поддавался им – но делал это тайком, в уборной на задворках сада, испытывая мучительный страх перед грядущим наказанием.

– Подумать только, – заметил Уилл, – и еще жалуются, что в современной жизни нет смысла. Представьте, какова была та жизнь. Это повесть, поведанная глупцом, или же повесть, поведанная кальвинистом? Я выбираю глупца!

– Допустим, – сказал доктор Макфэйл. – Но, быть может, существует еще и третья возможность? Помимо россказней имбецила или параноика.

– Повесть, поведанная человеком совершенно здоровым, – вставила Сьюзила.

– Да, ради разнообразия, – подхватил доктор Макфэйл, – ради благословенного разнообразия. К счастью, несмотря на предопределение, даже самый яростный, дьявольский напор воспитателей не способен был сломить человека. По всем правилам Фрейда и Павлова, моему прадеду предстояло вырасти духовным калекой. Но из него получился, если можно так выразиться, духовный атлет. Что наглядно доказывает, – мимоходом добавил доктор Роберт, – несостоятельность обеих разрекламированных психологических школ. Фрейдизм и бихевиоризм – это разные полюса, но они совершенно совпадают в оценке присущей индивидуумам несхожести. Как ваши заласканные психологи подходят к этим фактам? Очень просто. Они не замечают их. Они вежливо притворяются, что подобных фактов не существует. Отсюда их неспособность иметь дело с человеческим характером – таким, каков он есть, или хотя бы дать ему теоретическое объяснение. Рассмотрим, например, наш случай. Братья и сестры Эндрю в окружающей их обстановке либо делались ручными, либо погибали. Эндрю не был сломлен, но и не сделался ручным. Почему? Потому что на рулетке наследственности он выиграл счастливый номер. Он обладал более упругой конституцией: имел иную анатомию, иную биохимию, иной темперамент. Родители обходились с ним куда более жестоко, чем с остальным потомством. Но Эндрю выскочил из переделки с развевающимися знаменами, почти без единой царапины.

– Несмотря на прегрешения против Святого Духа?

– От этого, к счастью, он избавился на первом же курсе медицинского факультета в Эдинбурге. Он был тогда совсем мальчик, едва исполнилось семнадцать. (В те годы все рано начинали.) В прозекторской он наслушался ужасающих непристойностей и богохульств: так его товарищи студенты старались поддержать бодрость духа среди медленно разлагающихся трупов. Поначалу он слушал с ужасом, в тошнотворном страхе ожидая Господнего отмщения. Но ничего не происходило. Богохульства цвели пышным цветом, студенты во всеуслышание сквернословили и прелюбодействовали, отделываясь временами, в худшем случае, легким триппером. Страх ушел, уступив место чувству облегчения и свободы. Осмелев, Эндрю сам принялся отпускать соленые шутки. Когда он впервые произнес слово из четырех букв, он осознал себя освобожденным – и это было истинно религиозное переживание! На досуге он прочел «Тома Джонса», прочел «Опыт о чудесах» Юма, читал безбожника Гиббона. Усовершенствовавшись в знании французского, который изучал в школе, он стал читать Ламетри и доктора Кабаниса. Человек – это машина; мозг выделяет секрет так же, как печень выделяет желчь. Как просто это казалось, как ясно и очевидно! Со всею пылкостью новообращенного на собрании евангелистов, он ратовал за атеизм. При данных обстоятельствах этого следовало ожидать. Если вы уже не перевариваете Святого Августина, вы не станете повторять вздор Афанасия Великого. Вынимаете затычку – и спускаете все это в канализацию. Какое блаженство! Но долго оно не длилось. Эндрю почувствовал, что чего-то недостает. Дитя опыта оказалось выплеснутым вместе с теологической грязью и мыльной водой. Природа, впрочем, не терпит пустоты. Счастье сменяется растерянностью. Так поколение за поколением страдают от сменяющих друг друга Весли, Пьюзи, Муди и Билли, Санди и Грэхемов – работающих, как бобры, чтобы откачать теологию из сточного колодца. Они надеются вернуть обратно и ребенка, однако у них это никогда не получается. Лучшее, что может евангелист – это нацедить немного грязной воды. Которую вновь приходится спускать. И так далее до бесконечности. Довольно скучное занятие, как понял наконец доктор Эндрю, и совершенно бесполезное. И все же он увлекся им в первом порыве своей новообретенной свободы. Взволнованный, ликующий, он скрывал от мира свое состояние души, представая перед ним неизменно серьезным, учтивым, независимым.

– А что его отец? – спросил Уилл. – Между ними состоялась битва?

– Ничего подобного: Эндрю не выносил споров. Он был из тех, кто идет своей дорогой, не заявляя об этом открыто и не переубеждая людей, предпочитающих жить иначе. Старику так и не представился случай выступить в роли Иеремии. Эндрю ни словом не обмолвился о Юме и Ламетри и внешне придерживался заведенных установлений. Но, закончив учение, он не вернулся домой. Вместо этого он поехал в Лондон и нанялся, в качестве врача и натуралиста, на военное судно «Мелампус», направлявшееся в южные моря с предписанием составлять карты, вести наблюдения, собирать образцы и защищать протестантских миссионеров, а также британские интересы. Плавание «Мелампуса» длилось три года. Они заходили на Таити; два месяца провели на Самоа и месяц на Маркизских островах. В сравнении с Пертом острова казались раем, невинные обитатели которого не ведали, что такое кальвинизм, капитализм и индустриальные трущобы; но, к сожалению, они не знали и того, кто такой Моцарт или Шекспир, не занимались наукой и не умели мыслить логически. Да, там был рай, но рай неподвижный. Плавание продолжалось. Они посетили Фиджи, Каролинские и Соломоновы острова. Составили карту северного побережья Новой Гвинеи, а в Борнео, сойдя на берег, поймали беременную самку орангутанга и добрались до вершины горы Кинабалу. Неделю пробыли на острове Панай, и две недели на архипелаге Мергуи. Оттуда повернули на запад, взяв курс на Андаманские острова, а после Андаманских островов отплыли в Индию. Там прадед упал с лошади, получив перелом правой ноги. Капитан «Мелампуса» нанял другого врача, и корабль взял курс на Англию. Через два месяца, поправившись, доктор Эндрю приступил к медицинской практике в Мадрасе. Врачей в те времена недоставало, зато болезни были распространены повсеместно. Молодой человек стал преуспевать. Но жизнь среди торгашей и окружных чиновников казалась ему невыносимо скучной. Он чувствовал себя будто в изгнании, однако настоящее изгнание привлекает приключениями и неизвестностью, а это была всего лишь ссылка в провинцию вроде Суонси или Хаддерсфилда, только в тропиках. И все же он противостоял искушению взять билет на пассажирское судно и отбыть в родные края. Если уж он терпел пять лет, следует подождать еще немного, заработать побольше денег и затем купить хорошую практику в Эдинбурге – нет, лучше в Лондоне, в Вест-Энде. Будущее манило его, переливаясь золотыми и розовыми красками. Он женится на девушке с каштановыми волосами, взяв за ней скромное приданое. У них будет четверо или пятеро детей, которые получат атеистическое воспитание без розги, и будут чувствовать себя счастливыми. Практика его будет постоянно увеличиваться, и он будет лечить пациентов из высших кругов общества. Богатство, хорошая репутация, знатность – возможно, ему пожалуют дворянство. Сэр Эндрю Макфэйл, выходящий из своей кареты на Белгрейв-Сквер; благородный сэр Эндрю, королевский врач. Его приглашают в Петербург – оперировать великого князя; в Тюильри, в Ватикан, в Великую Порту. Сладостные мечты! Но дальнейшие события, которым предстояло случиться, превзошли всяческие ожидания. Одним прекрасным утром в его приемную вошел смуглокожий незнакомец, пояснив на ломаном английском, кто он такой. Незнакомец прибыл с острова Пала по поручению его величества раджи, чтобы сыскать и привезти искусного хирурга-европейца. Вознаграждение будет царским. Царским, настаивал он. Доктор Эндрю принял приглашение. Отчасти из-за денег; но в основном по причине скуки: ему хотелось перемен, хотелось изведать приключений. Поездка на запретный остров – непреодолимый соблазн!

– Тогда, – напомнила Сьюзила, – на Палу попасть было еще трудней, чем теперь.

– Вообразите, как охотно молодой доктор Эндрю ухватился за возможность, предоставленную ему посланником раджи. Через десять дней их корабль бросил якорь у северного побережья запретного острова. Доктора с медицинским саквояжем и жестяным сундучком, в котором находилась его одежда и самые необходимые книги, перевезли на каноэ, через ходящие ходуном буруны, а затем пронесли в паланкине по улицам Шивапурама на царский двор. Царственный пациент с нетерпением дожидался его. Не дав доктору ни побриться, ни переодеться, его ввели в царские покои, где он увидел тщедушного человечка с коричневой кожей, лет сорока, изможденного болезнью, что только подчеркивало его парчовое одеяние; распухшее, с искаженными чертами лицо, казалось, не было лицом человека, и говорил раджа еле слышно, сиплым шепотом. Доктор Эндрю осмотрел его. Опухоль, начинаясь от верхнечелюстной полости, распространялась по всем направлениям. Она заполнила нос, проникла в правую глазную впадину и наполовину забила горло. Дыхание сделалось затрудненным, глотание сопровождалось острой болью, и спать было невозможно, так как пациент задыхался во сне, и просыпался, судорожно глотая воздух. Было очевидно, что без хирургического вмешательства раджа проживет не более двух месяцев. При хирургическом вмешательстве – и того меньше. В те добрые старые времена операции проводились без хлороформа. Даже при самых благоприятных обстоятельствах для каждого четвертого пациента обращение к помощи хирурга завершалось роковым исходом. Где условия были менее сносными, шансы значительно уменьшались: пятьдесят против пятидесяти, тридцать против семидесяти, ноль против ста. В настоящем случае прогноз был наихудшим. Пациент уже очень ослаб, а операция предстояла затяжная, сложная и чрезвычайно болезненная. Существовала опасность, что он умрет на операционном столе, либо через несколько дней после операции – от заражения крови. А в случае смерти больного, размышлял доктор Эндрю, какая судьба ожидает хирурга-иностранца, который убил короля? И потом – кто будет держать царственного пациента во время операции, когда тот под ножом будет корчиться от боли? У кого достанет решимости не повиноваться приказу, если господин, не выдержав муки, криками потребует отпустить его?

Возможно, самое благоразумное было сказать – здесь и теперь – что случай безнадежен, что врач при данных обстоятельствах ничего не может сделать, и попросить, чтобы его отправили назад, в Мадрас. Доктор Эндрю вновь взглянул на больного. Сквозь гротескную маску, в которую превратилось его лицо, раджа неотрывно смотрел на врача, как осужденный на своих судей, безмолвно моля о помиловании. Тронутый этим немым призывом, доктор Эндрю ободряюще улыбнулся и похлопал монарха по руке. И тут ему в голову неожиданно пришла некая мысль: она была нелепой, безумной, совершенно невероятной, и все же…

Пять лет назад, когда он еще был в Эдинбурге, доктору Эндрю попалась статья в «Ланцете», развенчивающая печально знаменитого профессора Эллиотсона за его пропаганду животного магнетизма. Эллиотсон имел дерзость говорить о безболезненных операциях, когда пациент пребывает в гипнотическом трансе.

Профессора объявили либо легковерным идиотом, либо бессовестным мошенником, а его так называемые свидетельства – не имеющим никакой ценности вздором. Все это очевидный обман, шарлатанство, откровенное вранье. Праведное возмущение изливалось в шести столбцах. Доктор Эндрю, тогда еще увлекавшийся Ламетри, Юмом и Кабанисом, прочитал статью с ревностью ортодоксального одобрения. И тут же начисто забыл о животном магнетизме. Но сейчас, в присутствии больного раджи, он вдруг вспомнил ту статью – и подумал о безумном профессоре, магнетических пассах, а также о безболезненных ампутациях, низком уровне летальных исходов и быстром выздоровлении пациентов. Как знать, может, что-то в этом и есть. Он молчал, глубоко задумавшись, пока наконец больной не заговорил с ним. Раджа обучался английскому у молодого моряка, который, сбежав с корабля в Рендан-Лобо, ухитрился пересечь пролив и добраться до острова Пала. Ученик усвоил беглость речи, однако, старательно подражая наставнику, перенял также сильный, ярко выраженный выговор кокни. «Ох, уж этот акцент! – рассмеялся доктор Макфэйл. – Мой прадед неоднократно упоминает о нем в своих мемуарах». Видимо, ему казалось неподобающим, что король разговаривает как Сэм Уэллер. И тут дело касалось не только социального статуса. Раджа, будучи верховным правителем, обладал также незаурядным интеллектом и самой изысканной утонченностью; он был не только глубоко религиозен (ведь даже неотесанный простофиля может иметь религиозные убеждения) – он познал религию через опыт и был наделен духовной проницательностью. И такой человек выражал свои мысли на кокни! Смириться с этим шотландцу ранневикторианской эпохи, читавшему «Записки Пиквикского клуба», было куда как непросто. Но и радже, в свою очередь, очень непросто было исправить огрехи в произношении, несмотря на тактичные поучения моего прадеда. Однако все это ожидало их в будущем. А сейчас, при первой встрече, в столь трагических обстоятельствах, этот шокирующий говор простолюдинов показался ему даже трогательным. Сложив с мольбою руки, больной прошептал:

– Помог’ите мне, дохтор Макфэйл. Помог’ите.

Призыв подействовал. Доктор Макфэйл взял исхудавшие руки раджи в свои и со всею доверительностью поведал ему о недавно открытом, чудесном новом способе лечения, который освоен пока только самыми выдающимися врачами. Обернувшись к слугам, которые все это время стояли поодаль, он велел им выйти из помещения. По-английски они не понимали, но интонации и жеста оказалось достаточно. Поклонившись, слуги удалились. Доктор Эндрю снял пиджак, закатал рукава рубашки и принялся делать те самые прославленные магнетические пассы, о которых некогда с таким скептическим удовольствием читал в журнале. От макушки головы, вдоль лица – вниз, к надчревной области, снова и снова, пока пациент не погрузится в гипнотический сон, или пока (согласно язвительному замечанию анонимного автора статьи) «врач-шарлатан не заявит, что околпаченный им пациент находится сейчас под магнетическим воздействием». Мошенничество, надувательство и вранье. Но все же, все же… Доктор упорно работал в тишине. Двадцать пассов, пятьдесят пассов. Больной вздохнул и закрыл глаза. Шестьдесят, восемьдесят, сто, сто двадцать. Жара была удушающей, рубаха доктора насквозь промокла, руки болели. Но доктор Эндрю все повторял и повторял нелепые жесты. Сто пятьдесят, сто семьдесят пять, двести. Пусть это надувательство и вранье, он во что бы то ни стало добьется, чтобы этот бедняга погрузился в гипнотический сон, даже если придется трудиться весь день.

– Вы засыпаете… засыпаете… – сказал он вслух после двести одиннадцатого взмаха. – Вы засыпаете…

Голова больного чуть глубже погрузилась в подушки, и вдруг доктор Эндрю услышал громкий храп.

– Вы спите не задыхаясь, – поспешно добавил он. – Воздух проходит свободно, и вы не задыхаетесь.

Дыхание раджи стало ровным. Доктор Эндрю сделал еще несколько пассов, а потом решил, что теперь можно немного отдохнуть. Он отер пот с лица, встал, вытянул руки и сделал несколько вращательных движений вперед-назад. Снова сев у кровати, он взял худое, как трость, запястье раджи и нащупал пульс. Час назад он насчитал сто ударов в минуту, теперь же только около семидесяти. Он поднял руку пациента: она повисла как неживая. Доктор Эндрю отпустил ее – и рука, упав, застыла неподвижно на постели.

– Ваше величество, – позвал он несколько раз, с каждым разом все более громко, – ваше величество!

Раджа не откликался. Пусть все это шарлатанство и вранье, но действовал метод безотказно, теперь он видел это воочию…

Ширококрылый, ярко окрашенный богомол спорхнул на перекладину в изножье кровати, сложил бело-розовые крылья и протянул удивительно мускулистые передние лапки в молитвенном жесте. Доктор Макфэйл достал увеличительное стекло и склонился, чтобы рассмотреть насекомое.

– Gongylus gongyloides, – определил он. – Окраской напоминает цветок. Когда невежественные мошки приближаются попить нектар, он хватает и высасывает их. Самки богомола пожирают своих самцов. – Убрав стекло, доктор Роберт откинулся на спинку стула. – Мир привлекает нас своей невероятностью. Gongylus gongyloides, Homo sapiens, приезд моего прадеда на Палу, гипноз – все это самые невероятные вещи.

– Да, – откликнулся Уилл Фарнеби. – Но еще невероятней мой приезд на Палу и гипноз; на Пале я оказался, потерпев кораблекрушение и затем сорвавшись в пропасть, а в гипнотический сон погрузился, слушая монолог об английском соборе.

Сьюзила рассмеялась.

– К счастью, мне не пришлось прибегать к пассам. В нашем тропическом климате! Я восхищаюсь доктором Эндрю. Порой требуется три часа, чтобы пациент перестал чувствовать боль.

– Но доктор Эндрю этого добился?

– Блестящим образом.

– И провел операцию?

– Да, операцию он сделал. Но не сразу, – ответил доктор Макфэйл. – Потребовалась длительная подготовка. Сначала доктор Эндрю внушил пациенту, что тот может глотать без боли. В течение трех недель он кормил его, между приемами пищи погружая в сон. Наш организм творит чудеса, если предоставить ему соответствующую возможность. Раджа поправился на двадцать фунтов и почувствовал себя новым человеком, полным надежд и уверенности в будущем. Он знал, что преодолеет суровые испытания. И то же самое чувствовал доктор Эндрю. Пока он укреплял веру раджи в предстоящий успех, возросла и его собственная убежденность. Но она не была слепой. Доктор Эндрю чувствовал, что операция пройдет удачно. Однако, несмотря на уверенность, он делал все, чтобы обеспечить себе успех. Он не оставлял работы над гипнотическим сном. Сон, внушил он своему пациенту, с каждым днем будет становиться все глубже, но наиболее глубоким он будет в день операции. То же касалось и длительности сна. «Вы проспите, – уверял он раджу, – еще четыре часа после операции, а когда проснетесь, не почувствуете ни малейшей боли». Стараясь вселить уверенность в своего пациента, доктор Эндрю испытывал смешанные чувства: убежденность соседствовала со скептицизмом. Умом он понимал, что, исходя из предшествующего опыта, можно смело надеяться на успех. И все же предстоящая операция была делом совершенно новым. Но разве невозможное не случалось уже несколько раз? И опять случится. Надо только говорить о том, что это произойдет обязательно, повторять снова и снова. Так он и поступал, но самым лучшим его изобретением были репетиции.

– Что же он репетировал?

– Операцию. Чуть ли не десять раз он подробно пересказывал ее пациенту, погрузив его в гипнотический сон, деталь за деталью. Последняя репетиция состоялась утром перед операцией. В шесть часов доктор Эндрю пришел к больному и, весело поболтав с ним, начал делать пассы. Через несколько минут пациент впал в глубокий сон. Далее доктор Эндрю скрупулезнейше описал, что именно он собирается делать. Коснувшись скулы у правого глаза раджи, он сказал: «Я натянул кожу. А теперь, вот этим скальпелем (он провел по щеке кончиком карандаша) я делаю надрез. Вы не чувствуете боли, у вас нет никаких неприятных ощущений. А теперь я рассекаю подкожные ткани, но боли вы не чувствуете. Вы спокойно лежите и спите, пока я разрезаю щеку до носа. Я то и дело останавливаюсь, чтобы перевязать кровеносный сосуд, а потом опять продолжаю. Подготовительная часть работы проделана, и теперь я добрался до опухоли. Она растет из полости под скулой, проникая в глазную впадину, и распространяется вниз, проникая в глотку. И пока я вырезаю ее, вы лежите, как и лежали – спокойно, удобно, расслабившись. А теперь я приподнимаю вашу голову». Сказав это, он приподнял голову раджи и склонил ее чуть вперед.

– Я приподнял и наклонил ее, чтобы стекала кровь, попавшая в рот и глотку. Часть крови попала в дыхательное горло, и вы выкашливаете ее, не просыпаясь.

Раджа кашлянул раз или два и, едва доктор Эндрю разжал руки, уронил голову на подушку, продолжая спать.

– Вы не кашляете даже тогда, когда я удаляю опухоль из вашего горла. – Доктор Эндрю открыл радже рот и просунул два пальца ему в глотку. – Я вытаскиваю ее, но вы не кашляете. Если же вы кашлянете, чтобы удалить кровь, то сделаете это во сне. Да, во сне, в глубоком, глубоком сне.

Репетиция закончилась. Через десять минут, сделав еще несколько пассов и велев пациенту спать еще глубже, доктор Эндрю приступил к операции. Он натянул кожу, сделал надрез, рассек щеку и отсек корни опухоли в глотке. Раджа лежал спокойно, пульс его был устойчив и не превышал семидесяти пяти ударов в минуту, боль совершенно не ощущалась, словно это опять была репетиция. Доктор Эндрю проник в горло; раджа кашлянул, но не проснулся. После операции пациент проспал еще четыре часа. Пробудившись, он улыбнулся из-под бинтов и на певучем кокни спросил у доктора, когда же начнется операция. Доктор Эндрю покормил его и обтер губкой, а потом, проделав пассы, велел спать еще несколько часов и набираться сил. Так прошла неделя: шестнадцать часов гипнотического сна ежедневно и восемь часов бодрствования. Раджа почти не чувствовал боли, и, несмотря на то, что и операция, и перевязки происходили без применения антисептических средств, раны не нагнаивались и заживали хорошо. Вспоминая ужасы, которые ему доводилось наблюдать в эдинбургском лазарете, и еще большие ужасы в хирургических палатах в Мадрасе, доктор Эндрю просто глазам своим не верил. Вскоре ему представился еще один случай убедиться, что можно сделать при помощи животного магнетизма. Старшая дочь раджи была на девятом месяце беременности. Рани, под впечатлением чудесного выздоровления мужа, послала за доктором. Войдя к ней в покои, он застал ее вместе с хрупкой испуганной шестнадцатилетней девочкой, которая на ломаном кокни объяснила ему, что и она, и ее ребенок должны погибнуть. Когда она шла по тропинке, путь ее пересекли три черных дрозда, и так повторялось три дня подряд. Доктор Эндрю не стал ничего доказывать. Уложив ее, он принялся делать пассы. Через двадцать минут дочь раджи погрузилась в гипнотический сон. В его стране, принялся уверять он пациентку, считается, что черные дрозды приносят счастье; они знаменуют благополучные роды и радость. Ребенка она родит легко и без боли. Она не будет чувствовать боли – так же, как и ее отец во время операции. Совсем никакой боли, пообещал он, совсем никакой.

Через три дня, после трех-четырех часов усиленного внушения, все благополучно завершилось. Проснувшись перед ужином, раджа увидел жену, сидящую у его кровати.

– У нас родился внук, – сказала рани, – и наша дочь здорова. Доктор Эндрю сказал, что завтра тебя отнесут к ней в комнату, и ты дашь им обоим свое благословение.

Через месяц раджа распустил совет регентов и стал сам осуществлять верховную власть. Доктора Эндрю, спасшего жизнь ему и (рани была в этом уверена) его дочери, он сделал своим советником.

– Значит, он не возвратился в Мадрас?

– Ни в Мадрас, ни в Лондон. Он остался на Пале.

– Чтобы исправить произношение раджи?

– Да, но главное, ради того чтобы изменить жизнь на острове.

– Чего он добивался?

– Вряд ли доктор Эндрю сумел бы ответить на данный вопрос. Тогда у него еще не было никаких планов – только некоторые симпатии и антипатии. Что-то на Пале ему нравилось, но многое не нравилось. Но о Европе, а также о странах, где он побывал во время плавания на «Мелампусе» он мог бы сказать то же самое: что-то он всей душой одобрял, иное с отвращением отвергал. У доктора Эндрю сложилось мнение, что для людей цивилизация – это и благо, и наказание. Она приносит им расцвет, однако она же губит лучшее в зачатке или внедряет червя в самую сердцевину бутона. Может быть, на этом запретном острове удастся избежать червоточины и позволить каждому бутону расцвести с наибольшей пышностью? Вот вопрос, на который и раджа, и доктор Эндрю искали ответ, со временем все более осознавая, как именно он прозвучит.

– И они нашли его?

– Оглядываясь назад, можно только удивляться тому, чего сумели добиться эти двое. Шотландский врач и паланезийский верховный правитель; кальвинист, сделавшийся атеистом, и ревностный махаяна-буддист – что за странная пара! Но это была пара неразлучных друзей, взаимно дополнявших друг друга и складом характера, и способностями, не говоря уж о философских взглядах и запасе знаний. Каждый из них восполнял пробелы другого, побуждая к развитию врожденных способностей. Раджа был человеком острого и тонкого ума, но он ничего не знал о мире, лежащем за пределами острова, и не был знаком с европейской наукой, технологией, искусством, европейским образом мышления. Доктор Эндрю не уступал ему в интеллектуальных способностях, но зато он ничего не знал об индийской живописи, поэзии и философии. Не знал он также, что существует наука о человеческой душе и искусство выживания. В последующие после операции месяцы и врач, и пациент стали учить друг друга. Конечно же, это было только начало. Но они не были просто частными лицами, которые занялись самосовершенствованием. Раджа правил миллионом подданных, а доктор Эндрю был фактически его первым министром.

Их самосовершенствование обернулось усовершенствованием всего общества. Король и доктор учились друг у друга лучшему, чего достигли разные культуры – восточная и европейская, древняя и современная, для того, чтобы эти достижения могла воспринять вся нация. Взять лучшее от двух культур – но что я говорю? Взять лучшее из мировой культуры, воплощенной в культурах национальных, используя все потенциальные возможности. Таков был их дерзкий замысел, и недостижимость цели только подстегивала их задор; и они очертя голову ринулись туда, куда боятся ступать ангелы, и в конце концов доказали всем, что были не такими уж безумцами. Конечно же, им не удалось использовать для решения своих задач мировую культуру в полном объеме, но предпринимая к тому дерзкие попытки, они достигли большего, чем может вообразить себе скромный, благоразумный человек, даже не помышляющий о примирении непримиримого.

– «Глупец, упорствующий в своем недомыслии, – процитировал Уилл “Пословицы Ада”, – становится мудрецом».

– Вот именно, – согласился доктор Роберт. – Но самая выдающаяся глупость – та, что описана Блейком. Ее-то и вознамерились совершить раджа и доктор Эндрю – сочетать браком Небеса и Ад. Но если вы все-таки упорствуете в этой беспримерно неразумной затее, вас ожидает великая награда. Разумеется, упорствовать надо с умом. Глупый безумец ничего не достигнет, и только умный, знающий безумец способен сделаться мудрецом, или достичь замечательных результатов. К счастью, оба наших дурака были умными безумцами. Во всяком случае, они начали осуществлять свою безумную затею наиболее скромным и находящим отклик способом. Первым делом они научили людей избавляться от боли. Паланезийцы были буддистами. Они знали, что несчастья человека проистекают из состояния его души. Вы к чему-то прилепляетесь, чего-то страстно желаете, отстаиваете свои права – и живете в созданном вами аду. Стоит вам только отрешиться от желаний, и в душе наступает мир. «Я покажу вам страдания, – сказал Будда, – и я покажу вам конец страданий». Итак, доктор Эндрю обладал особым методом отрешения от страданий, позволившим справиться с физической болью. При помощи раджи, а также рани и ее дочери, выступавшими в качестве переводчиц, если аудиторию составляли женщины, доктор Эндрю давал уроки повитухам, врачам, учителям, матерям, инвалидам. Предлагая роды без боли, наши друзья снискали симпатии всех женщин Палы. Удаляя безболезненно камни и катаракту, леча геморрой, они завоевали расположение со стороны всех стариков и больных. Одним ударом они добились того, что более половины взрослого населения страны сделалось их союзниками, относившимися к ним дружески или, по крайней мере, способными воспринять без предубеждений следующую реформу.

– Каков же был их следующий шаг?

– Реформирование агрокультуры и языка. Из Англии был приглашен человек для основания Ротамстеда-в-Тропиках, и наряду с этим они ввели в употребление еще один язык, помимо паланезийского. Пале предстояло оставаться запретным островом; доктор Эндрю всецело был согласен с раджой, что миссионеры, плантаторы и предприниматели представляют собой опасность. Но если сюда нельзя пустить иностранцев, нужно помочь местному населению проникнуть во внешний мир. Если не физически, то хотя бы мысленно. Но их язык и архаическая версия брахманского алфавита являлись как бы тюрьмой без окон. И они не могли оттуда выйти, даже просто выглянуть наружу, не изучив английский язык вкупе с освоением латинского алфавита. Среди придворных лингвистические успехи раджи уже породили моду. Благородные паланезийки и паланезийцы пересыпали свою речь словечками на кокни, иные из них даже выписывали с Цейлона учителей, чтобы выучиться английскому. Теперь же мода переросла в политику. Учредили английские школы и пригласили бенгальских печатников, которые прибыли из Калькутты вместе со своими станками и шрифтами Каслона и Бодони. Первой английской книгой, изданной в Шивапураме, стала «Тысяча и одна ночь» (в отрывках), второй – перевод «Алмазной Сутры», до того существовавшей только в рукописях на санскрите. Все, кто желал ознакомиться с приключениями Синдбада и Маруфа или интересовался Мудростью с Иного Берега, поторопились взяться за изучение английского. Это было начало длительного образовательного процесса, который превратил нас в двуязычную нацию. Мы говорим по-паланезийски, когда готовим, рассказываем анекдоты, беседуем о любви или занимаемся любовью (кстати, мы обладаем самым богатым в юго-восточной Азии запасом эротической и эмоциональной лексики). Но обращаясь к бизнесу, к науке, к спекулятивной философии, мы говорим преимущественно по-английски. К тому же большинство паланезийцев предпочитает писать по-английски. Любому писателю литература необходима как эталон; он ищет там образцы для подражания – или опоры для отталкивания. Пала имеет хорошую живопись и скульптуру, замечательную архитектуру; искусство танца здесь восхитительно, а музыка поражает тонкостью и выразительностью. Но у нас нет настоящей литературы, нет национальных поэтов, прозаиков, драматургов. Только барды, пересказывающие буддийские и индусские мифы, да еще монахи пишут проповеди и плетут метафизическое кружево. Приняв английский в качестве мачехи, мы получили литературу с богатым прошлым и настоящим. Мы получили основу и духовную опору, набор стилей и приемов, и неистощимый источник вдохновения. Одним словом, мы обрели возможность возделывать поле, которое прежде никогда не возделывали. Благодаря радже и моему прадеду, у нас теперь существует англо-паланезийская литература, современным светилом которой – добавлю – является Сьюзила.

– Я остаюсь в тени, – запротестовала она. Доктор Макфэйл закрыл глаза и, улыбаясь, процитировал:

Так, ушедшая в небытие, я рукою Будды
Предлагаю несорванный цветок, монолог лягушки
Посреди листьев лотоса, перепачканный молоком детский рот
И налитую полную грудь, подобно незастланному облаками небу,
Являющему и горы, и клонящуюся к закату луну;
Пустоту, которая есть чрево любви,
Поэзию безмолвия.

Он вновь открыл глаза.

– И не только поэзию безмолвия, но и науку, философию, теологию безмолвия. А теперь вам самое время поспать. – Доктор Макфэйл поднялся и подошел к двери. – Пойду принесу для вас стакан фруктового сока.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«Патриотизм ограничен. Ограничено все, что бы вы ни взяли. Наука, религия, искусство также ограничены. Политика и экономика не могут заменить собою все, и то же можно сказать о любви и о долге. Ограничен любой ваш поступок, даже самый бескорыстный, и любая мысль, как бы она ни была возвышенна. Ничто не является достаточным, поскольку лишено всеохватности».

– Внимание! – прокричала вдали птица.

Уилл поглядел на часы: без пяти двенадцать. Он закрыл «Заметки о том, что есть что», достал бамбуковый альпеншток, принадлежавший некогда Дугласу Макфэйлу, и отправился на свидание с Виджайей и доктором Робертом. Главное здание Экспериментальной станции находилось менее чем в четверти мили от бунгало доктора Роберта. Однако день был жарким; к тому же предстояло преодолеть два пролета ступенек. Правая нога хотя и заживала, но находилась пока в лубках, и потому путешествие представлялось нелегким.

Медленно, мучительно Уилл проделал путь по извилистой тропе и взобрался по ступенькам. На верхней площадке он остановился, чтобы перевести дыхание и вытереть пот со лба. Держась поближе к стене, где была узкая полоска тени, он направился к двери, над которой была надпись: «ЛАБОРАТОРИЯ».

Дверь была приоткрыта; распахнув ее, он увидел длинную комнату с высоким потолком. Обыкновенная лаборатория: раковины и рабочие столы, шкафы со стеклянными дверцами, где хранятся колбы и реактивы, запах химикалий и лабораторных мышей. Сначала Уилл подумал, что в комнате никого нет, но вдруг в стороне за шкафом, почти заслонявшим правый угол, заметил Муругана, который сидел, поглощенный чтением. Уилл постарался войти как можно тише, чтобы доставить себе удовольствие застать юношу врасплох. Шагов не было слышно из-за шума электрического вентилятора, и Муруган заметил Уилла, только когда он вплотную приблизился к столу. Юноша виновато вздрогнул, с панической поспешностью засунул книгу в кожаный портфель и, потянувшись за другой, поменьше, что лежала перед ним раскрытой, придвинул ее поближе. С гневом он взглянул на незваного посетителя.

– Это я, – с улыбкой успокоил его Уилл. Юноша облегченно вздохнул.

– А я думал, это… – Он осекся, не окончив фразы.

– Кто-нибудь из тех, кто мешает заниматься чем хочешь?

Муруган ухмыльнулся и кивнул курчавой головой.

– Где остальные? – поинтересовался Уилл.

– В поле – подрезают, опыляют и все такое прочее, – презрительно сообщил Муруган.

– Кот за порог – мышам раздолье. Что это вы так увлеченно читали?

С невинным лукавством Муруган показал лежащую на столе книгу:

– Она называется «Начальная экология».

– Это я вижу, – заметил Уилл. – Но я спросил вас о той, что вы читали до нее.

– Ах та, – Муруган пожал плечами. – Вам она не покажется интересной.

– Мне интересно все, что пытаются спрятать, – заверил его Уилл. – Это порнография?

Муруган, позабыв о притворстве, обиженно взглянул на него.

– За кого вы меня принимаете?

«За нормального парня», – чуть было не ответил Уилл, но вовремя удержался. Юному другу полковника Дайпы его слова могли показаться оскорблением или намеком. Уилл шутливо поклонился.

– Прошу прощения у вашего величества, – сказал он. – Но я ужасно любопытен. Можно взглянуть? – Он положил руку на раздутый портфель. Муруган, поколебавшись, рассмеялся:

– Действуйте!

– Вот это книжища! – Уилл вытащил из портфеля увесистый том и положил на стол. – «Сирз, Роубак и К°. Весенне-летний каталог», – прочел он вслух.

– Прошлогодний, – извиняющимся тоном сказал Муруган. – Но с тех пор, наверное, мало что изменилось.

– А вот тут вы ошибаетесь, – возразил Уилл. – Если бы стили не менялись ежегодно целиком и полностью, какой смысл покупать новую вещь, когда старая еще не износилась? Вы не знакомы с первейшим принципом современного потребления. – Он наудачу открыл книгу. – «Мягкие танкетки на платформе, большие размеры». – Открыв каталог на другой странице, Уилл наткнулся на иллюстрированное описание бледно-розовых бра с дакроновым и хлопковым абажуром. Перелистнул страницу и там – memento mori[26] – нашел то, что предстояло носить покупателю бра через двадцать лет – оснащенный ремешками набрюшник для поддержания живота.

– Самое интересное в конце, – сказал Муруган. – Всего в книге одна тысяча триста пятьдесят восемь страниц, – заметил он. – Подумать только! Тысяча триста пятьдесят восемь!

Уилл перелистнул первые тысячу пятьдесят.

– О-о, здесь будет поинтересней, – воскликнул он. – Наши прославленные револьверы и автоматы двадцать второго калибра.

Далее, за лодками из стекловолокна, рекламировались надежные бортовые моторы в двенадцать лошадиных сил. Навесные моторы стоили всего лишь двести тридцать четыре доллара девяносто пять центов, включая резервуар для топлива.

– Какой большой выбор!

Но Муруган не был любителем мореплавания. Взяв книгу, он с нетерпением перелистнул еще несколько страниц.

– Взгляните на этот итальянский мотороллер!

Пока Уилл вглядывался, Муруган прочел вслух:

– «Этот элегантный спидстер проходит до ста десяти миль на галлон топлива». Только подумайте! – Обычно угрюмое лицо юноши сияло воодушевлением. – И даже на этом мотороллере в четырнадцать с половиной лошадиных сил вы пройдете шестьдесят пять миль на галлон. А вот этот обеспечит вам семьдесят пять – причем скорость гарантируется!

– Отлично! – поддакнул Уилл. – Вам прислали эту замечательную книжку из Америки? – осведомился он с любопытством. Муруган покачал головой:

– Мне дал ее полковник Дайпа.

– Полковник Дайпа?

Что за странный подарок от Адриана Антиною! Уилл вновь взглянул на изображение мотоцикла, а потом перевел глаза на сияющее лицо Муругана. И вдруг его осенило; цель полковника Дайпы была ясна: «Змей обольстил меня, и я ела». Древо посреди сада носило название «Потребительские товары», и обитатели любого низкоразвитого Эдема, познав хотя бы однажды вкус запретного плода или просто увидев одну тысячу триста пятьдесят восемь приманчивых листьев запретного древа, со стыдом осознавали, что они, с промышленной точки зрения, наги. Будущий раджа Палы был вынужден признать, что он всего-навсего голоштанный правитель племени дикарей.

– Вам следует, – продолжал Уилл, – ввезти миллион каталогов и раздавать их всем подданным – разумеется, бесплатно, как и противозачаточные средства.

– Зачем?

– Чтобы пробудить в них аппетит к собственности. Тогда они все начнут выступать за прогресс – за нефтяные скважины, вооружение, за Джо Альдехайда и советских специалистов.

Муруган нахмурился и покачал головой.

– Не поможет.

– Вы хотите сказать, что их нельзя соблазнить? Даже при помощи элегантных спидстеров и бледно-розовых бра? Невероятно!

– Да, невероятно, – с горечью ответил Муруган, – и тем не менее это факт. Им это неинтересно.

– Даже молодым?

– Я и говорю о молодых.

Уилл Фарнеби насторожился. Подобное отсутствие интереса вызывало интерес.

– А вы не догадываетесь, почему?

– Что тут догадываться? Я это знаю наверняка.

Невольно пародируя свою мать, Муруган вдруг заговорил с интонацией праведного негодования, совершенно не вязавшейся с его годами и внешностью.

– Начать с того, что они слишком заняты… – Муруган поколебался и наконец с отвращением прошипел сквозь зубы ненавистное слово: – …Сексом.

– Но сексом занимаются все. И тем не менее не устают домогаться высокоскоростных спидстеров.

– Здесь секс другой, – настаивал Муруган.

– И причиной тому – йога любви? – спросил Уилл, припоминая восторженное лицо юной сиделки. Юноша кивнул.

– Они испытывают что-то такое, что позволяет им вообразить себя счастливыми, и не желают ничего другого.

– Какое блаженство!

– Никакого блаженства здесь нет, – отрезал Муруган. – Одна только мерзость и глупость. И речи нет о прогрессе; только секс, секс и секс. Да еще эти ужасные наркотики.

– Наркотики? – изумился Уилл. Наркотики в стране, где, по словам Сьюзилы, нет наркоманов? – А что за наркотики?

– Они приготовляют их из поганок. Из поганок!

Голос юноши звенел – точь-в-точь как у рани, когда она вдохновенно чем-либо возмущалась; сходство было довольно комическое.

– Из таких симпатичных красноватых поганок, на которых обычно сидели гномы?

– Нет, из желтых, которые люди обычно собирали в горах. А теперь их выращивают на особых грядках сотрудники высокогорной Экспериментальной станции. Научное разведение поганок. Мило, не правда ли?

Дверь хлопнула, послышались голоса и шаги по коридору. Неожиданно негодующий дух рани улетучился, и Муруган вновь превратился в недобросовестного школьника, пытающегося скрыть свою провинность. В один миг «Начальная экология» заняла место Сирза и Роубака, а подозрительно раздутый портфель оказался под столом. И тут же в лабораторию стремительно вошел Виджайя – обнаженный до пояса, потный после работы, его кожа сияла, как натертая маслом бронза. За ним вошел доктор Роберт. Муруган поднял глаза от книги: теперь он изображал собой образцового студента, которому помешали заниматься посторонние. Уилл, позабавившись, искренне переключился на вошедших.

– Я пришел слишком рано, – ответил он на извинения Виджайи, – и помешал нашему юному другу заниматься. Мы проболтали все это время.

– О чем же вы беседовали? – поинтересовался доктор Роберт.

– Обо всем на свете. О королях и капусте, о мотороллерах, об отвисших животах… Когда вы вошли, мы говорили о поганках. Муруган сказал мне, что из ядовитых грибов здесь вырабатывают наркотики.

– «Что в имени?», – со смехом отозвался доктор Роберт. – Все что угодно. К несчастью, Муруган воспитывался в Европе, и потому он называет это наркотиками, испытывая, в силу условного рефлекса, закономерное отвращение. Мы же называем это препаратом мокша – проявителем реальности, пилюлей красоты и истины. Непосредственный опыт подтверждает, что эти имена даны препарату заслуженно. Однако наш юный друг никогда не применял мокша-препарат, и его невозможно уговорить даже попробовать. Для него это наркотик, а к наркотикам порядочные люди не прикасаются.

– Что скажет его высочество? – спросил Уилл. Муруган покачал головой.

– Что это дает, кроме иллюзий? – пробормотал он. – С какой стати я должен сбиваться с пути – чтобы надо мной потешались?

– В самом деле! – с добродушной иронией заметил Виджайя. – Ты, в нормальном состоянии, единственный, над кем не потешаются и кто не имеет никаких иллюзий!

– Я такого не говорил, – запротестовал Муруган. – Я просто хотел сказать, что не нуждаюсь в вашем фальшивом самадхи.

– А откуда тебе известно, что оно фальшивое? – спросил доктор Роберт.

– Потому что по-настоящему люди достигают этого состояния после долгих лет медитации, тапас и… воздержания от отношений с женщиной.

– Муруган – пуританин, – пояснил Виджайя Уиллу. – Его возмущает, что четыреста миллиграммов мокша-препарата даже начинающим – да-да, даже мальчикам и девочкам, которые занимаются любовью, – позволяют увидеть мир таким, каким он предстает свободному от оков «эго» взору.

– Но то, что они видят – нереально, – настаивал Муруган.

– Нереально! – повторил доктор Роберт. – Опыт собственных чувств также можно назвать нереальным.

– Напрашивается вопрос, – возразил Уилл. – Опыт может быть реален в отношении внутреннего раздражителя, безотносительно ко внешнему?

– Конечно, – подтвердил доктор Роберт.

– И вы способны объяснить, что происходит в мозгу человека, принявшего препарат?

– Отчасти – да.

– Мы постоянно работаем над этим, – добавил Виджайя.

– Например, – сказал доктор Роберт, – мы открыли, что людям, при расслаблении не имеющим показателей альфа-активности, мокша-препарат назначать не следует. Таким образом, примерно для пятнадцати процентов населения необходимо подыскать другие средства.

– Мы также пытаемся выявить неврологическое соответствие этих переживаний, – сказал Виджайя. – Какие процессы в мозгу сопутствуют видению? И что происходит при переключении души из до-мистического в истинно-мистическое состояние?

– И вы это знаете?

– Знать – это слишком громкое слово. Скажем лучше, что мы находимся в преддверии некоторых догадок. Ангелы, Новые Иерусалимы, Мадонны, Будды – все они соотносятся с некими необычными раздражениями участков первичных представлений – зрительного центра, например. Каким образом мокша-препарат стимулирует мозг, мы еще не открыли. Важен сам факт, что он производит эти стимулы. Он также воздействует и на молчащие области мозга, не участвующие в восприятии, движении, ощущениях.

– И как же отвечают на раздражение эти молчащие области мозга?

– Давайте сначала рассмотрим, как они не отвечают. Не наблюдается ни зрительных, ни слуховых образов, ни каких-либо парапсихологических явлений вроде телепатии или ясновидения. Одним словом, никакой околомистической суеты. Что мы здесь имеем, так это полнокровный мистический опыт. Вы знаете: Единое во Всем и Все в Едином. Из этого опыта непосредственно вытекают: безграничное сочувствие, безмерное постижение тайны и смысла бытия.

– Не говоря уж о радости, – добавил доктор Роберт, – невыразимой радости.

– И весь этот набор – в вашей голове, – сказал Уилл. – Дело строго частное. Никаких обращений к вечной сущности – вы обходитесь только поганками.

– Это нереально, – вмешался Муруган. – Вот что я собирался сказать.

– Вы полагаете, – сказал доктор Роберт, – что мозг производит сознание. А я считаю, что он его транслирует. И мое объяснение не более надуманно, чем ваше. Как явления одного уровня становятся явлениями другого уровня, разительно несоизмеримого с первым? Этого никто не знает. Все, что мы можем – это воспринимать факты и сочинять гипотезы. А все гипотезы стоят друг друга, если подходить объективно. Вы утверждаете, что препарат мокша заставляет молчащие участки мозга производить субъективные впечатления, которые люди называют «мистическим опытом». А я полагаю, что мокша-препарат, воздействуя на эти участки, открывает что-то вроде протока, через который Сознание (с большой буквы) в большем объеме притекает в сознание (с маленькой). Вы можете доказывать истинность своей гипотезы, я буду доказывать истинность своей. И даже если вы убедите меня в том, что я не прав, что это меняет?

– Я думаю, это многое меняет, – сказал Уилл.

– Вы любите музыку? – спросил доктор Роберт.

– Да, очень.

– Тогда ответьте мне, к кому обращен квинтет Моцарта соль минор? К аллаху или дао? Или ко второму лицу Троицы? Или к атману-брахману?

Уилл рассмеялся:

– К счастью, ни к кому.

– Но это не значит, что квинтет не стоит слушать. И то же касается мокша-препарата, а также опыта, который приносят молитва, пост, духовные упражнения. Даже если они не связаны с чем-то внешним, значение их оттого не утрачивается. Духовный опыт, как и музыка, ни с чем не сопоставим. Обращение к нему способно исцелить и преобразить вас. И все это, возможно, происходит только у вас в мозгу. Сугубо частное явление, которое объясняется не через нечто привходящее, но в пределах физиологии личности. Какая нам разница? Мы должны просто считаться с фактом, что определенный опыт заставляет человека прозреть и делает его жизнь благословенной.

Они помолчали.

– Позвольте, я скажу вам два слова, – обратился доктор Роберт к Муругану, – раньше мне не хотелось об этом заговаривать, но теперь я чувствую, что обязан это сделать ради благополучия трона и всего народа Палы. И говорить я буду ни о чем ином, как об этом особом опыте. Возможно, мой рассказ поможет вам лучше понять свою страну и путь, по которому она идет.

Выдержав паузу, доктор Роберт сказал сухо, почти деловито:

– Полагаю, вы знакомы с моей женой.

Муруган, все еще глядя в сторону, кивнул.

– Меня огорчила весть о ее болезни, – пробормотал он.

– Ей уже недолго осталось, – сказал доктор Роберт. – Это вопрос нескольких дней. Четырех-пяти – самое большее. И тем не менее она в полном сознании и понимает, что с ней происходит. Так вот, вчера она попросила меня принять вместе мокша-препарат. Мы принимали его вместе, – заметил он вскользь, – раз или два в год на протяжении тридцати семи лет – почти с тех самых пор, как решили пожениться. А теперь мы сделали это в последний раз. Это было рискованно, поскольку могло оказать нежелательное воздействие на печень. Но мы решили, что стоит рискнуть. И, как выяснилось, не напрасно, мокша-препарат – или наркотик, как вы его называете, – вряд ли бы нанес серьезный ущерб ее здоровью. Но он вызвал духовное преображение.

Наступило молчание. Уилл вдруг услышал, как в клетках пищат и скребутся лабораторные крысы и через открытое окно доносится гам тропического леса и отдаленный призыв птицы минах:

– Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь.

– Вы как та птица минах, – продолжил доктор Роберт, – пытаетесь повторять слова, значения которых не понимаете. «Это нереально, это нереально». Если бы вы пережили то, что мы с Лакшми пережили вчера, вы бы судили иначе. Вы поняли бы, что это гораздо более реально, чем сама действительность, чем то, что вы чувствуете и думаете в данный момент. Да, гораздо более реально, чем мир, который вы сейчас перед собой видите. А нереальны как раз те слова, что вас научили повторять: «Нереально, нереально».

Доктор Роберт взволнованно положил руку на плечо юноше.

– Вас научили, что мы – кучка самодовольных наркоманов, погрязших в галлюцинациях и фальшивых самадхи. Послушайте, Муруган, – забудьте все дурные слова, которыми вас напичкали. Забудьте их хотя бы ради единственного эксперимента. Примите четыреста миллиграммов мокша-препарата – и вы на собственном опыте узнаете, что он собой представляет и что он говорит вам о вас и этом странном мире, в котором вы обречены жить, познавать, страдать и в конце концов умереть. Да, даже вы некогда умрете – быть может, через пятьдесят лет, а быть может, завтра. Кто скажет наверняка? Но это рано или поздно должно случиться, и глупо не готовить себя к этому. – Доктор Роберт повернулся к Уиллу: – Вы не пойдете с нами? Мы только примем душ и переоденемся.

Не дожидаясь ответа, он вышел в длинный центральный коридор. Уилл, опираясь на бамбуковый посох, двинулся за ним следом, сопровождаемый Виджайей.

– Думаете, на Муругана подействуют слова доктора?

Виджайя пожал плечами.

– Сомневаюсь.

– Я думаю, что с такой мамашей и при его страсти к двигателям внутреннего сгорания, он останется глух к любым вразумлениям. Слышали бы вы, как он рассуждает о мотоциклах!

– Мы слышали, – сказал доктор Роберт, поджидая их у голубой двери. – И довольно часто. Когда он станет совершеннолетним, мотоциклы сделаются немаловажной частью политики.

– Моторизировать или не моторизировать, – засмеялся Виджайя, – вот в чем вопрос.

– И вопрос этот стоит не только перед Палой, – добавил доктор Роберт, – но и перед всякой слаборазвитой страной.

– И ответ, – сказал Уилл, – везде один и тот же. Где бы я ни был – а побывать мне удалось почти везде – все выступают за моторизацию. Все без исключения.

– Да, – согласился Виджайя, – моторизация ради моторизации, и к черту всяческие соображения о реализации потенциальных возможностей души, самопознании, внутренней свободе. Не говоря уж об общественном и климатическом здоровье и благополучии.

– Тогда как мы, – сказал доктор Роберт, – всегда предпочитали приспосабливать экономику и развитие техники к условиям существования человеческой личности. Мы ввозим то, что не можем производить, но и производим, и ввозим мы только то, что в состоянии себе позволить. Здесь нет ограничений в фунтах, марках или долларах, все определяется преимущественно – да, преимущественно, – подчеркнул он, – нашим желанием быть счастливыми, жить полноценной жизнью. Мотоциклы, как было решено по самом тщательном рассмотрении, мы не можем себе позволить. Бедняге Муругану это понимание достанется дорогой ценой, так как он не желает ничего понимать сейчас.

– А как бы он мог понять это сейчас?

– Получив образование и научившись видеть реальность. К сожалению у него нет ни того, ни другого. В Европе ему дали ложное образование: швейцарский гувернер, английские тьюторы, американское кино, всяческая реклама, – а чувство реальности вытравила мать, клеймом спиритуализма. Неудивительно, что юноша без ума от мотоциклов.

– Подданные не разделяют его страсти?

– С какой стати? Они сызмальства научены познавать мир во всей его полноте и наслаждаться этим познанием. Более того: они видели и мир, и себя, и людей озаренными и преображенными при помощи средств, открывающих реальность. Это помогло им познать и насладиться самыми обыкновенными вещами, будто драгоценностями или чудесами. Драгоценностями или чудесами, – подчеркнул он, – вот почему мы отвергаем ваши мотоциклы, виски, телевидение, Билли Грэхема и прочие подобные развлечения.

– «Ничто не является достаточным, поскольку лишено всеохватности», – процитировал Уилл. – Теперь я понимаю, что имел в виду старый раджа. Вы не будете хорошим экономистом, не став при этом психологом. Или хорошим инженером без знания метафизики.

– Не забудьте и о других науках, – сказал доктор Роберт. – Фармакология, социология, физиология, не говоря уж об аутологии, нейротеологии, метахимии, микомистицизме, и наконец, – он взглянул в сторону, будто желая остаться наедине со своими мыслями о Лакшми, – и наконец, о науке, по которой всем нам рано или поздно предстоит держать экзамен, – я говорю о танатологии. – Помолчав, он добавил другим тоном: – Что ж, давайте вымоемся, – и открыл голубую дверь.

Уилл увидел длинную раздевалку с рядом душевых кабин и умывальников по одну сторону и со шкафчиками и навесным буфетом – по другую. Уилл сел и, пока его друзья мылились в душевых, продолжал беседу.

– Позволят ли, – спросил он, – необразованному чужаку принять пилюлю красоты и истины?

– В каком состоянии ваша печень? – в ответ на его вопрос поинтересовался доктор Роберт.

– В превосходном.

– По психическому складу вы слабо выраженный шизофреник. Итак, я не вижу противопоказаний.

– Значит, можно провести эксперимент?

– Когда вам будет угодно.

Он встал под душ и включил воду. Виджайя последовал его примеру.

– Разве не предполагается, что вы интеллектуалы? – снова принялся расспрашивать Уилл, когда оба его спутника взялись за полотенца.

– Да, мы занимаемся умственным трудом, – согласился Виджайя.

– Тогда к чему эта изнуряющая работа на поле?

– По самой простой причине: сегодня утром у меня было много свободного времени.

– И у меня тоже, – сказал доктор Роберт.

– И потому вы оба вышли в поле и взялись подражать Толстому.

Виджайя рассмеялся:

– Вы вообразили, что мы делаем это из этических побуждений?

– А разве нет?

– Конечно, нет. У меня есть мускулы, и потому я даю им нагрузку; без физического труда я бы превратился в одержимого манией сидения угрюмца.

– У которого нет разницы между корой головного мозга и задницей, – добавил доктор Роберт. – И пусть даже кора останется корой: мозг будет пребывать в застойном, бессознательном отравлении. Вы, западные интеллектуалы, одержимы манией неподвижности. Вот почему большинство из вас столь омерзительно нездоровы. В былые времена и князья, и ростовщики, и метафизики – хоть сколько-нибудь должны были ходить пешком. Или трястись на лошади. Но сейчас все, от магната до машинистки, от логического позитивиста до позитивного мыслителя, проводят девяносто процентов времени на вспененной резине. Губчатые сиденья для рыхлых задниц – дома, на службе, в машине, в баре, в самолетах, поездах, автобусах. Ногам нет работы, отсутствует борьба с расстояниями, с земным притяжением, только лифты, самолеты и автомобили, вулканизированная резина и вечное сидение. Жизненная мощь, которую выказывает атлет, поигрывая обнаженными мускулами, обращается на внутренние органы и нервную систему и постепенно разрушает их.

– И вы ради терапии взялись за лопату?

– Это профилактика: в терапии нет необходимости. На Пале даже профессор, даже член правительства проводит два часа ежедневно с лопатой в руках.

– Исполняя свой долг?

– И доставляя себе удовольствие.

Уилл поморщился:

– Мне бы это не доставило удовольствия.

– Это потому, что вы не умеете правильно использовать свои умственные способности, – пояснил Виджайя. – Если бы вас научили работать с минимальным напряжением, но при максимальной осознанности, вы бы получили удовольствие даже от самого тяжелого физического труда.

– А у вас это, конечно, умеют даже дети.

– Да, их учат этому с самых первых шагов. Например, как удобнее всего застегивать пуговицы? – В подтверждение своих слов Виджайя принялся застегивать пуговицы рубашки, которую только что надел. – И голова, и тело должны быть в удобном положении. Дети должны почувствовать, что значит удобное положение, почувствовать давление пальцев на пуговицы, осознать мускульное напряжение. К четырнадцати годам они уже умеют осуществлять наилучшим образом все, за что им приходится браться в процессе обучения. И тогда же они начинают работать. Полтора часа ручной работы в день.

– Назад к детскому труду!

– Или – долой детскую праздность! У вас подросткам не разрешается работать; и потому они выпускают пар, становясь правонарушителями, или сбрасывают его потихоньку, заболевая доморощенной манией сидения. А теперь пора идти, – добавил он. – Я вас провожу.

Едва они вошли, Муруган защелкнул портфель.

– Я готов, – сказал он и, покрепче прижав к груди тридцать тысяч пятьдесят восемь страниц Новейшего Завета, выбрался из холодка лаборатории на солнце. Через несколько минут, скрючившись в допотопном джипе, все четверо уже катили по дороге, которая мимо лужайки с белым быком, мимо лотосового пруда и огромного каменного Будды, через ворота станционного комплекса вела к шоссе.

– Просим извинить нас за то, что не можем предоставить вам более удобного способа передвижения, – сказал Виджайя, пока они подпрыгивали и тряслись на ухабах. Уилл похлопал по колену Муругана.

– Вот перед кем вам надо извиняться, – сказал он. – Вот чья душа жаждет «ягуаров» и «тандербердов».

– Боюсь, эта жажда так и останется неудовлетворенной, – отозвался с заднего сиденья доктор Роберт.

Муруган ничего не ответил, лишь улыбнулся презрительно, как бы в уверенности, что ему-то лучше знать.

– Мы не можем себе позволить импортировать игрушки, – продолжал доктор Роберт. – Только самое существенное.

– А именно?

– Скоро сами увидите.

Обогнув поворот, они увидели внизу соломенные крыши и раскидистые сады довольно обширного селения. Виджайя вырулил на обочину и выключил мотор.

– Перед вами Новый Ротамстед, – провозгласил он, – его также называют Мадалия. Рис, овощи, домашняя птица, фрукты. И, помимо того, две гончарные мастерские и мебельная фабрика. А вон там, взгляните, линия электропередачи.

Виджайя махнул рукой туда, где ряд металлических опор взбирался по склону за деревней, потом исчезал за грядой и появлялся вновь, поднимаясь со дна следующей долины к зеленому поясу лесистых гор и увенчанным облаками дальним вершинам:

– На импортное электрооборудование мы средств не жалеем. Но когда водопады уже обузданы и от них протянуты электромагистрали, остается еще один вопрос первоочередной важности.

Он указал пальцем на бетонное здание без окон, неожиданно выраставшее посреди деревянных домиков у самого въезда в деревню.

– Что это? – поинтересовался Уилл. – Огромная электродуховка?

– Нет, печи для обжига находятся на другом конце деревни. Это общественный холодильник.

– В прежние времена, – пояснил доктор Роберт, – мы теряли половину производимой нами скоропортящейся продукции. Теперь потери практически отсутствуют. Все, что мы выращиваем, мы выращиваем для себя, а не для окружающих нас бактерий.

– Теперь у вас есть чем питаться.

– Да, в достаточном количестве. Мы питаемся лучше, чем любая из стран в Азии, и еще экспортируем часть продукции. Ленин утверждал, будто коммунизм – это социалистический строй плюс электрификация страны. Наше уравнение выглядит несколько иначе. Электричество минус тяжелая индустрия плюс контроль над рождаемостью дают в сумме демократию и изобилие. Электричество плюс тяжелая индустрия минус контроль над рождаемостью – в результате нищета, тоталитаризм и войны.

– Кстати, – спросил Уилл, – кто всем этим владеет? Вы капиталисты или государственные социалисты?

– Ни те, ни другие. Мы, по большей части, кооператоры. Сельское хозяйство на Пале всегда было связано с террасированием и ирригацией. А это требует объединенных усилий и дружеского согласия. Хищническая конкуренция несовместима с условиями выращивания риса в горной стране. Население с легкостью перешло от взаимопомощи в пределах сельской общины к разветвленной сети торговых, закупочных, деловых и финансовых кооперативов.

– Кооперативное финансирование?

Доктор Роберт кивнул.

– У нас вы не найдете ростовщиков-кровососов, каких повсюду встретишь в Индии. Нет и коммерческих банков на ваш, западный образец. Наша система ссуд и займов ориентирована на кредитные общества наподобие тех, что в прошлом столетии создавал в Германии Вильгельм Райфайзен. Доктор Эндрю посоветовал радже пригласить на Палу одного из учеников Райфайзена, чтобы тот организовал здесь кооперативную банковскую систему. И до сих пор она работает надежно.

– А какие у вас деньги?

Доктор Роберт сунул руку в карман и выгреб оттуда горсть серебряных, золотых и медных монет.

– Даже по самым скромным оценкам Палу можно назвать золотодобывающей страной. Золота мы намываем достаточно, чтобы придать нашим бумажным деньгам прочное обеспечение. Золото входит и в наш экспорт. Мы в состоянии оплатить наличными и дорогие электролинии, и генераторы на другом конце страны.

– Похоже, вы довольно удачно решаете свои экономические проблемы.

– Решать их не так уж трудно. Начать с того, что мы не позволяем себе рожать детей более, нежели способны прокормить, одеть, снабдить жильем и дать достойное человека образование. Поскольку остров не перенаселен, у нас всего вдоволь. Но, живя в достатке, мы ухитряемся противостоять искушению, которому сейчас подвергся Запад, – искушению избыточного потребления. Мы не отягощаем свои коронарные сосуды, шесть раз в день поглощая столько жира, сколько можем в себя набить… И мы не поддались внушению, согласно которому два телевизора дают вдвое больше счастья, нежели один. И наконец, мы не тратим четверти национального продукта, готовясь к третьей мировой войне или к ее родичу-сосунку, региональному конфликту номер 2333. Гонка вооружений, мировая задолженность, запланированное устаревание – вот три столпа, на которые опирается процветание Запада. Если бы не война, расточительство и займы, вы бы погибли. И в то время как вы купаетесь в изобилии, весь остальной мир все глубже и глубже погружается в пучину гибели. Невежество, милитаризм, перенаселенность – последняя является серьезнейшей из вышеназванных проблем. Без ее решения нечего и думать об оздоровлении экономики. С резким ростом населения стремительно падает жизненный уровень. – Пальцем доктор Роберт прочертил нисходящую линию. – А с падением жизненного уровня (палец взлетел вверх) налицо недовольства и мятежи; здесь же приход к власти одной партии и террор, национализм и агрессия. Еще десять-пятнадцать лет неограниченного размножения, и весь мир, от Китая до Перу – через Африку и Ближний Восток, будет кишеть Великими Вождями, попирающими свободу и вооруженными до зубов при помощи России или Америки, а то и обеих сразу; размахивая флагами, все они будут истошно вопить о Lebensraum[27].

– А что же Пала? – спросил Уилл. – Здесь тоже лет через десять появится Великий Вождь?

– Мы не будем этому способствовать, – ответил доктор Роберт. – У нас всегда делалось все возможное, чтобы Великий Вождь не появился.

Краешком глаза Уилл заметил, как лицо Муругана исказила гримаса презрительного негодования. Антиной, очевидно, воображал себя героем в духе Карлейля. Уилл обернулся к доктору Роберту:

– Скажите мне, как вы этому препятствуете?

– Начать хотя бы с того, что мы не ведем войн и не готовимся к ним. Вот почему мы не нуждаемся ни в призывниках, ни в военной иерархии, ни в унифицированных приказах. Затем, наша экономическая система: она не позволяет, чтобы богатство отдельного гражданина более чем в пять раз превышало средний уровень. В нашей стране нет крупных промышленников или финансистов. Нет у нас также ни политиков, ни чиновников крупного масштаба. Пала представляет собой федерацию самоуправляющихся единиц: географических, профессиональных, экономических, – вот почему у нас такой простор для демократических лидеров скромного калибра, но нет места для диктатора, который возглавил бы централизованное управление. Другой момент: мы не имеем официальной церкви, наша религия обходится без посредников и исключает веру в догмы и те эмоции, которые с этой верой связаны. И потому мы застрахованы как от чумы папизма, так и от возрождения фундаментализма. Наряду с трансцендентальным опытом, мы последовательно культивируем скептицизм. Отучая детей воспринимать слова слишком всерьез, мы учим их анализировать все, что они видят и слышат. Это является составной частью школьной программы. В результате у нас, на Пале, еще не появилось красноречивого подстрекателя толпы наподобие Гитлера или нашего ближайшего соседа полковника Дайпы.

Для Муругана это было уже чересчур.

– Но взгляните, как вдохновляет полковник Дайпа свой народ! – вспылил юноша, не в силах долее сдерживать себя. – Какая преданность! Какое самопожертвование! Здесь вы ничего подобного не встретите.

– И слава богу! – искренне заявил доктор Роберт.

– Слава богу! – эхом отозвался Виджайя.

– Но ведь это прекрасные качества! – не уступал Муруган. – Я восхищаюсь ими.

– Я также восхищаюсь ими, – сказал доктор Роберт, – вроде того, как я восхищаюсь тайфуном. К сожалению, это вдохновение, эта преданность и самоотдача несовместимы со свободой, не говоря уж о разуме и человеческом достоинстве. А свобода, разум и достоинство – как раз те ценности, ради которых трудится Пала с самых времен вашего тезки, Муругана-реформатора.

Виджайя вытащил из-под сиденья жестяную коробку и, открыв крышку, раздал всем сандвичи с сыром и авокадо:

– Надо поесть, прежде чем ехать дальше. – Он завел мотор и, в одной руке держа сандвич, другой вырулил на дорогу. – Завтра, – пообещал он Уиллу, – я покажу вам деревню, а моя семья за ленчем будет еще более примечательным зрелищем!

Почти у самого въезда в деревню он направил джип в боковую колею; дорога карабкалась вверх, петляя меж террас с рисовыми полями, огородами и фруктовыми садами; на особых плантациях выращивались молодые деревца, которые шли на сырье для бумагоделательной фабрики в Шивапураме.

– Сколько газет издается в Пале? – поинтересовался Уилл и с удивлением узнал, что только одна. – Кто же держит монополию? Правительство? Правящая партия? Или какой-нибудь местный Джо Альдехайд?

– У нас нет монополистов, – заверил его доктор Роберт. – Есть коллегия редакторов, представляющих интересы различных партий и течений. Каждому в газете отведено определенное место. Читатель может сопоставить их аргументы и прийти к собственным выводам. Помню, как я был потрясен, впервые взяв в руки одну из ваших больших газет. Пристрастность в заголовках, односторонность изложения и комментария, лозунги и призывы вместо разумных доводов. Никакого обращения к рассудку, вместо этого – стремление воздействовать на условные рефлексы избирателей, а помимо прочего – криминальная хроника, объявления о разводах, анекдоты, всяческая чепуха – все, чтобы отвлечь внимание, не позволить думать.

Машина одолела подъем, и теперь они находились на гряде меж двух головокружительных спусков; налево внизу простиралось окаймленное деревьями озеро, направо была видна обширная долина, где меж двух деревень, отличаясь неестественно-правильными геометрическими очертаниями, высилось здание огромной фабрики.

– Цемент? – предположил Уилл. Доктор Роберт кивнул.

– Одна из необременительных для нас отраслей промышленности. Мы полностью удовлетворяем свои нужды и производим немного на экспорт.

– А население этих деревень обеспечивает рабочую силу?

– Да, они работают там, когда свободны от труда в поле, в лесу и на лесопильном заводе.

– И такая система временной занятости оправдывает себя?

– Смотря какие задачи поставить перед собой. Максимальной эффективности мы не имеем. Но на Пале максимальная эффективность не является категорическим императивом, как у вас, на Западе. Вы стараетесь получить наибольшее количество продукции за наикратчайший отрезок времени. Мы же в первую очередь думаем о людях и об удовлетворении их нужд. Перемена видов деятельности не ведет к увеличению объема производства. Но многим нравится заниматься то одной, то другой работой, не ограничивая себя в течение жизни каким-то одним видом деятельности. Выбирая между механической эффективностью и человеческим удовлетворением, мы предпочитаем последнее.

– Когда мне было двадцать лет, – вмешался Виджайя, – я четыре месяца проработал на этом предприятии, затем два с половиной месяца на производстве суперфосфатов, а потом полгода провел в джунглях на лесозаготовках.

– Чертовски тяжелый труд!

– Двадцать лет назад, – объявил доктор Роберт, – мне довелось выплавлять медь. Потом я ходил в море на рыболовецком судне. У нас каждый понемногу обучен всем работам. И потому все мы имеем представление о самых различных предметах и ремеслах, о сообществах людей, об их нравах и способах мышления.

Уилл покачал головой:

– Я бы предпочел узнать обо всем этом из книжки.

– Читая книгу, вы обретаете книжное знание, но истинное знание от вас ускользает. В глубине души все вы остаетесь платониками, – добавил он. – Вы преклоняетесь перед словом, и отвергаете материю.

– Скажите это священникам, – заметил Уилл. – Они вечно упрекают нас в грубом материализме.

– Да, ваш материализм груб, – согласился доктор Роберт, – потому что неполноценен. Вы предпочитаете абстрактный материализм. А мы материалисты конкретные, наш материализм – это бессловесное созерцание, осязание и обоняние, это материализм напряженных мускулов и испачканных рук. Абстрактный материализм ничем не лучше абстрактного идеализма, поскольку делает почти невозможным сиюминутный духовный опыт. Познание всех видов работ как знакомство с конкретной материальностью является первым, обязательным шагом на пути к конкретной духовности.

– Но даже от наиконкретнейшего материализма не будет проку, – сказал Виджайя, – если вы не осознаете вполне, что делаете и что переживаете. Вы должны в совершенстве понимать дело, за которое взялись, ремесло, которому вас обучают, людей, с которыми работаете.

– Совершенно верно, – подтвердил доктор Роберт. – Мне следует прояснить, что конкретный материализм – это всего лишь сырой материал для человеческой жизни в целом. Только путем осознания, полного и постоянного осознания, мы преобразуем его в конкретную духовность. Осознавайте полностью, что вы делаете, и работа обернется йогой труда; игра превратится в йогу игры, а повседневная жизнь – в йогу будней.

Уилл подумал о Ранге и маленькой сиделке.

– А что вы скажете о любви?

– Сознание преобразует и любовь, – кивнул доктор Роберт. – Занятие любовью становится йогой любви.

Муруган, подражая матери, принял оскорбленный вид.

– Психофизиологические средства достижения трансцендентальной цели, – Виджайя возвысил голос, стараясь перекрыть однообразный скрежет зубчатой передачи, которую он только что переключил, – вот что такое все эти различные йоги. Кроме того, они позволяют нам решить проблему власти. – Виджайя приглушил мотор и заговорил нормальным голосом. – Проблемы власти возникают на каждом шагу: возьмите хоть молодоженов, хоть сиделок, хоть членов правительства. Помимо Великих Вождей существуют тираны более мелкого пошиба, тысячи безмолвных, безвестных гитлеров, деревенских наполеонов, семейных кальвинов и торквемада. Не говоря уж о множестве задир и хулиганов, имевших глупость стать на путь преступления. Как огромную энергию этих людей направить к полезной цели или хотя бы обезвредить ее?

– Хотел бы я это узнать, – сказал Уилл. – С чего вы начали?

– Мы начали со всего сразу, – ответил Виджайя. – Но поскольку начать рассказывать сразу со всего нельзя, начнем с анатомии и физиологии власти. Изложите ваш биохимический подход к проблеме, доктор Роберт.

– Все началось, – сказал доктор Роберт, – около сорока лет назад, когда я учился в Лондоне. По выходным я посещал тюрьмы, если выдавался свободный вечер, читал книги по истории. История и тюрьмы, – повторил он, – как выяснилось, тесно связаны между собой. Перечень преступлений, глупостей и бедствий человечества (так, кажется, говорит Гиббон) – и места, где претерпевают бедствия неудачливые глупцы и преступники. Читая книги и беседуя с заключенными, я стал задавать себе вопросы. Какого рода люди становятся опасными правонарушителями – прославленными правонарушителями, которым посвящены страницы исторических книг, или заурядными обитателями Пентонвилла и «Уормвуд скрабза»? Каковы они, люди, домогающиеся власти, жаждущие запугивать и повелевать? Кто эти жестокие чудовища, чего они хотят, и почему готовы мучить и убивать без зазрения совести – просто оттого, что им нравится мучить и убивать? Я обсуждал эти вопросы со специалистами – врачами, физиологами, социологами, учителями. Монтегацца и Гальтон вышли из моды, и потому меня заверили, что ответы на свои вопросы я должен искать в области культуры, экономики и семьи. Все сводилось к материнскому влиянию, к отсутствию навыков личной гигиены, к неблагоприятному воздействию среды и к ранним психологическим травмам. Меня это убедило лишь наполовину. Материнское влияние, чистоплотность и благоприятное окружение – все это, разумеется, важно. Но являются ли эти факторы решающими? Посещая тюрьму, я заметил, что существует некий врожденный склад, а вернее, два врожденных психологических склада; причем опасные правонарушители и властолюбивые нарушители спокойствия отнюдь не принадлежат к одному и тому же типу. Большинство заключенных, как я уже тогда начал понимать, можно подразделить на два различных, резко несхожих между собой вида – на мускулистых особей и Питеров Пэнов. Я специализировался на втором типе.

– На мальчиках, которые никогда не становятся взрослыми? – спросил Уилл.

– Никогда – это неверно сказано. В действительной жизни Питер Пэн всегда взрослеет. Но это случается слишком поздно: психически он созревает гораздо медленней, нежели стареет годами.

– А бывают ли девочки – Питеры Пэны?

– Крайне редко. Зато мальчиков что грибов в лесу. На каждые пять-шесть мальчиков приходится один Питер Пэн. А среди трудных детей, которые не умеют читать, не хотят учиться, не желают ни с кем ладить, семь из десяти, что доказывает рентгеновский снимок запястья, являются Питерами Пэнами. Остальные относятся к той или иной разновидности мускулистых особей.

– Не приведете ли вы какой-нибудь исторический пример правонарушителя из Питеров Пэнов? – попросил Уилл.

– За примером далеко ходить не надо. Самый недавний, самый яркий пример такого Питера Пэна – это Адольф Гитлер.

– Гитлер? – с изумлением переспросил Муруган. Очевидно, Гитлер был одним из его кумиров.

– Почитайте биографию фюрера, – предложил доктор Роберт. – Типичный Питер Пэн. В школе – полнейшая безнадежность. Неспособность ни к соперничеству, ни к сотрудничеству. Зависть ко всем нормальным, успевающим детям; завидуя, он ненавидел их и презирал тех, кто слабее его. Наступает время полового созревания. Но Адольф и здесь отстает. Другие мальчики ухаживают за девочками, и девочки не остаются равнодушными. Но Адольф слишком застенчив, слишком неуверен в себе как мужчина. Не умея упорно трудиться, он предается мечтаниям. В воображении своем он видит себя Микеланджело – хотя, к сожалению, не умеет рисовать. Зато он умеет ненавидеть, склонен к низменной хитрости, обладает неутомимыми голосовыми связками и способностью орать без устали в приступе питеро-пэновской паранойи. Тридцать или сорок миллионов человеческих жизней, и одному небу известно, сколько миллиардов долларов – такова цена, которую человечество заплатило за позднее взросление крошки Адольфа. К счастью, большинство мальчиков, которые развиваются слишком медленно, имеют возможность сделаться всего лишь заурядными правонарушителями. Но даже мелкие преступники, если их заводится много, обходятся обществу слишком дорого. Вот почему мы стараемся пресечь зло в самом зародыше – вернее, имея дело с Питерами Пэнами, мы прилагаем все усилия, чтобы бутоны раскрывались и росли.

– И у вас получается?

Доктор Роберт кивнул.

– Это не так уж трудно. В особенности, если взяться вовремя. Между четырьмя с половиной – пятью годами все наши дети проходят проверку. Анализ крови, психологические тесты, выявление соматического типа. Потом мы делаем рентгеновский снимок запястья и ЭЭГ. Все смышленые малыши Питеры Пэны выявляются, и с ними немедленно начинают работать. Через год все они становятся совершенно нормальными. Посев потенциальных неудачников и преступников, потенциальных тиранов и садистов, мизантропов и революционеров во имя революции преобразуется в посев потенциально полезных граждан, которые управляются адандена асатена – без принуждения и палки. У вас с преступниками работают священники, социологи и полиция. Непрерывные проповеди и словесная терапия, изобилие приговоров к тюремному заключению. Но каковы результаты? Уровень преступности неуклонно возрастает. И неудивительно. Разговоры о соперничестве единоутробных братьев, об аде, о личности Иисуса не заменят биохимии. Год тюрьмы не исцелит Питера Пэна от эндокринного дисбаланса и не поможет избежать его психологических последствий. Все, что нужно, чтобы избавиться от питеро-пэнии – это диагноз на ранней стадии и три розовых капсулы в день до еды. Добавьте сюда приемлемое окружение, и через полтора года вы получите приятное благоразумие с минимумом душевных добродетелей. Не говоря уж о способности к прайнапарамита и каруна, о мудрости и сочувствии: и все это там, где не было и проблеска надежды! А теперь пусть Виджайя расскажет вам о мускулистых особях. Как вы уже, наверное, заметили, он принадлежит именно к таковым. – Наклонившись, доктор Роберт ткнул гиганта в широкую спину. – Настоящий бык! Счастье для нас, бедных козявок, что он ручной.

Виджайя, сняв руку с руля, ударил себя в грудь и издал яростный рев.

– Не дразните гориллу, – сказал он, и добродушно рассмеялся. – Давайте поговорим о другом великом диктаторе, – обратился он к Уиллу, – об Иосифе Виссарионовиче Сталине. Гитлер – превосходнейший образец Питера Пэна. Сталин представляет собой великолепную «мускулистую особь». Он был рожден экстравертом. Но не тем мягким, обтекаемым говоруном, которые жаждут общения без разбору. Нет, он был экстравертом тяжелым, упорным, обуреваемым жаждой Дела; его не останавливали ни сомнения, ни угрызения совести, ни симпатия, ни жалость. В завещании Ленин советует своим последователям остерегаться Сталина, как человека, любящего власть и склонного злоупотреблять ею. Но совет был дан слишком поздно. Сталин уже успел укрепиться настолько, что его невозможно было вытеснить. Через десять лет он достиг абсолютной власти. Троцкий был обезврежен; все старые друзья устранены. Подобно Богу, восхваляемому ангелами, Сталин пребывал на уютных маленьких небесах, населенных исключительно льстецами и подпевалами. И постоянно был занят по горло, ликвидируя кулаков, проводя коллективизацию, создавая военную промышленность, перемещая миллионы рабочих рук из села на заводы. Работал он с упорством и действенной четкостью, которой был лишен германский Питер Пэн с его апокалиптическими фантазиями и неустойчивыми настроениями. Сравните их поведение в последние месяцы войны. Холодный расчет против утешительных снов наяву, трезвый взгляд реалиста против ораторских бредней, которыми Гитлер сам себя заговаривал. Два чудовища, сравнявшиеся в содеянных преступлениях, но отличные по темпераментам, неосознанным побуждениям и мере успеха. Питеры Пэны великолепно умеют развязать войну или революцию, но чтобы добиться победы, необходимо быть мускулистой особью. А вот и джунгли, – добавил Виджайя другим тоном, махнув рукой в сторону леса, который стеной встал на их пути.

Минута – и они, с залитого солнцем открытого склона, нырнули в извилистый туннель зеленоватых сумерек, который тонул в водопадах тропической листвы. Лианы свисали с изогнутых аркой ветвей; меж огромных стволов росли папоротники, темнолистые рододендроны и густой кустарник, который был Уиллу незнаком. Воздух был удушливо влажен, и от пышной зелени исходил острый горячий запах, мешавшийся с гнилостными испарениями; ибо гниение – тоже жизнь, хотя и другого рода. Издали, приглушенный листвой, доносился звон топоров и мерное взвизгивание пилы. Дорога сделала еще один поворот, и вдруг зеленые сумерки туннеля сменились ослепительным солнечным светом. Машина выехала из леса на просеку. Высокие, широкоплечие лесорубы отделяли сучья от только что поваленного дерева. В солнечном сиянии сотни голубых и аметистовых бабочек гонялись одна за другой, порхали и парили в бесконечном беспорядочном танце. У костра на противоположном краю просеки старик помешивал содержимое железного котелка. Рядом спокойно пасся ручной олененок – стройноногий, элегантно-пятнистый.

– Старые друзья, – сказал Виджайя, и крикнул что-то по-паланезийски. Лесорубы закричали в ответ и замахали руками. Дорога резко ушла влево, и они опять свернули в круто взбирающийся в гору зеленый туннель.

– Прекрасные образчики мускулистых особей, – заметил Уилл.

– Быть таким – это постоянное искушение, – сказал Виджайя. – И все же работая среди них, я не встретил ни одного задиры, ни одного потенциально опасного любителя власти.

– Иными словами, – презрительно процедил Муруган, – никто здесь не наделен честолюбием.

– Чем это объяснить?

– Что касается Питеров Пэнов, то с ними все очень просто. У них нет возможности для пробуждения вкуса к власти. Мы излечиваем их от тяги к правонарушению прежде, чем она успевает развиться. Но с мускулистыми особями дело обстоит иначе. Они и здесь такие же силачи, такие же неудержимые экстраверты. Почему же они не превращаются в Сталиных, в полковников Дайпа или, по крайней мере, не становятся домашними тиранами? Прежде всего – наши социальные условия предохраняют семьи от домашнего тиранства, а политическая среда исключает появление тиранов на более высоких уровнях. Второе: мы учим этих людей пониманию и сочувствию, учим их наслаждаться обыденными радостями. Таким образом, они получают альтернативу – множество альтернатив – удовольствию властвовать. И наконец, мы настойчиво работаем над их влечением первенствовать и повелевать, которое присуще едва ли не всем вариациям данного типа личности. Мы направляем эту страсть в определенные каналы, отводим ее в сторону, от людей, переключая на иные предметы. Мы ставим перед ними тяжелые, трудно выполнимые задачи, которые дают работу их мускулам и удовлетворяют желание доминировать; но происходит это не за счет других, и приносит не вред, но пользу.

– Те великолепные силачи валят деревья, вместо того чтобы валить людей?

– Именно так. Если не хватает работы в лесу, можно ловить рыбу, добывать уголь или, скажем, обмолачивать рис.

Уилл Фарнеби вдруг рассмеялся.

– Что вас рассмешило?

– Я подумал об отце. Рубка леса – это ему бы не помешало; а какое облегчение для несчастной семьи! К несчастью, он был английский джентльмен. Работа на лесоповале исключалась.

– Неужто он не имел иного приложения для своей физической силы?

Уилл покачал головой.

– Мой отец, помимо того что был джентльменом, почитал себя интеллектуалом. А интеллектуала не интересуют охота, стрельба или игра в гольф; он размышляет – и попивает. Помимо бренди, мой отец находил удовольствие в унижении других, игре в аукционный бридж и политологии. Он считал себя лордом Эктоном двадцатого столетия – последним, одиноким философом либерализма. Слышали бы вы только, как он обличал злоупотребления нынешнего всемогущего Государства! «Власть развращает. Абсолютная власть развращает абсолютно. Абсолютно». Сентенция сопровождалась стаканом бренди, и отец переходил к следующему удовольствию: унижению супруги и детей.

– Сам Эктон не вел себя так лишь потому, что был умен и добродетелен. В его теориях нет ничего, что удержало бы мускулистую особь от правонарушения или не позволило бы Питеру Пэну топтать тех, кого бы ему хотелось топтать. И в этом была роковая слабость Эктона. Как политический психолог он едва ли не полное ничтожество. Он считал, что проблему власти можно решить за счет благоприятных социальных условий, при поддержке, разумеется, моральных поучений и обличений со стороны религии. Но проблема власти коренится в анатомии, биохимии и темпераменте. Власть необходимо обуздывать на правовом и политических условиях, это очевидно. Но проблема эта должна решаться и на уровне индивидуальном. На уровне инстинкта и эмоций, на уровне гланд и кишок, на уровне мышц и крови. Если бы у меня было время, я бы написал брошюру о взаимосвязи физиологии человека с этикой, религией, политикой и законом.

– Да-да, законом, – подхватил Уилл. – Я как раз собирался расспросить вас о ваших законах. Неужели у вас отсутствует принуждение и наказание? Или вы все еще нуждаетесь в суде и полиции?

– Да, мы все еще нуждаемся в них, – ответил доктор Роберт. – Но не в той мере, в какой нуждаетесь в них вы. Во-первых, благодаря превентивной медицине и превентивному обучению, мы предотвращаем множество преступлений. Во-вторых, те, кто все же имел несчастье стать преступником, входят в ориентированные на борьбу с криминалом Клубы Взаимного Усыновления. Групповая терапия в таком обществе означает ответственность всей группы за правонарушение. В особо трудных случаях групповая терапия дополняется медицинской помощью и курсом мокша-препарата, который проводится под наблюдением человека, наделенного особой проницательностью.

– Какова же роль судей?

– Судьи выслушивают свидетелей, решают, оправдано ли обвинение, и если виновность доказана, посылают правонарушителя в соответствующий КВУ и, когда это необходимо, поручают его специалистам-медикам и микомистикам. Клуб и специалисты представляют судье регулярные отчеты. Если они удовлетворительны, дело закрывается.

– А если неудовлетворительны?

– После длительного курса лечения, – заверил доктор Роберт, – они всегда становятся удовлетворительными.

Спутники помолчали.

– Вы когда-нибудь карабкались по скалам? – неожиданно спросил Виджайя. Уилл рассмеялся.

– Как вы думаете, где я сломал ногу?

– Это был вынужденный подъем. Приходилось ли вам лазать по скалам для удовольствия?

– Да, – сказал Уилл, – достаточно, чтобы убедиться, что я плохой скалолаз.

Виджайя взглянул на Муругана:

– А вам приходилось ходить в горы в Швейцарии?

Юноша покраснел и покачал головой.

– При предрасположенности к туберкулезу, – промямлил он, – это едва ли по плечу.

– Жаль! – воскликнул Виджайя. – Это принесло бы вам немалую пользу.

– У вас здесь много занимаются скалолазанием? – поинтересовался Уилл.

– Этот предмет входит в школьную программу.

– Для всех?

– В малой степени – да. Но интенсивное занятие скалолазанием рекомендуется всем мускулистым особям. А таковыми являются один из двенадцати мальчиков и одна из двадцати девочек. Скоро мы увидим группу молодежи, которая одолевает свой первый подъем.

Зеленый туннель расширился, стало светлей, и неожиданно они из влажного леса выехали на широкую ровную поляну, с трех сторон окруженную красными скалами, которые на высоте двух тысяч футов были увенчаны зигзагообразными гребнями и одинокими пиками. В воздухе чувствовалась свежесть, а в тени набегающих облаков после солнечного зноя казалось даже прохладно. Доктор Роберт, наклонившись вперед, через ветровое стекло указал на несколько белых зданий, стоящих на небольшом холме в центре плато.

– Это высокогорная станция, – сказал доктор Роберт. – Расположена на высоте семи тысяч футов, к ней прилегает более чем пять тысяч акров плодородных, равнинных земель, на которых мы выращиваем почти все, что растет в Южной Европе. Пшеницу и ячмень, горох, капусту, салат-латук, помидоры (которые не принимаются там, где ночная температура превышает шестьдесят восемь); крыжовник, землянику, грецкие орехи, сливу, персики, абрикосы. И все ценные растения, что растут высоко в горах в здешних широтах – в том числе и грибы, к которым наш юный друг относится столь неодобрительно.

– Мы направляемся на станцию? – поинтересовался Уилл.

– Нет, гораздо выше. – Доктор указал на самую отдаленную гряду темно-красных скал, один склон которых расстилался вниз, к джунглям, а другой тянулся вверх, к скрытым в облаках вершинам.

– Там находится древний храм Шивы, куда в день весеннего и осеннего равноденствия обычно стекались паломники. Это – одно из моих любимых мест на острове. Когда дети были маленькие, мы с Лакшми почти каждую неделю устраивали там пикники. Как давно это было!

В голосе доктора Роберта звучала грусть. Он вздохнул, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Свернув с дороги, которая вела на высокогорную станцию, они начали новый подъем.

– Последний, самый трудный отрезок пути, – сказал Виджайя, – семь головокружительных поворотов и полмили по душному туннелю.

Виджайя включил мотор на полную мощность, и беседовать стало невозможно. Через десять минут они уже были на месте.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

С осторожностью маневрируя поврежденной ногой, Уилл выбрался из машины и осмотрелся. Меж ступенчатыми красными уступами, высящимися на юге, и крутыми спусками по другим направлениям, гребень гряды выравнивался, и в центре узкой длинной террасы стоял храм – красная башня, сложенная из того же камня, что и горы, массивная, четырехгранная, с отвесными стенами. Башня обладала симметрией, в противоположность скалам, но правильность ее была не эвклидовски абстрактной, а прагматически живой, присущей любому живому созданию. Да, живому созданию, ибо все богато украшенные поверхности храма, все его контуры, вырисовывающиеся на фоне неба, естественно прогибались вовнутрь, сужаясь по мере приближения к мраморному кольцу, над которым красный камень вновь разбухал, как семенная коробочка цветка, в купол с гладкими гранями, который увенчивал храм.

– Построен за пятьдесят лет до норманнского завоевания, – заметил доктор Роберт. – Кажется, что не человек его построил, но он словно вырос прямо из скал. Подобно почке агавы, вымахал в двенадцатифутовый стебель и буйно расцвел.

– Смотрите, – Виджайя коснулся руки Уилла, – группа начинающих скалолазов.

Уилл обернулся к горам и увидел юношу в башмаках с шипами и одежде альпиниста, спускающего вниз по расщелине обрыва. Спустившись наполовину, он задержался и, запрокинув голову, издал переливчатую альпийскую руладу. В пятидесяти футах над ним из-за выступа скалы вышел юноша, свесился с края площадки и принялся спускаться по расщелине.

– Тебе бы так хотелось? – спросил Виджайя у Муругана.

Пытаясь изобразить из себя искушенного в жизни зрелого человека, которому скучны детские забавы, Муруган пожал плечами:

– Нисколечко.

Отойдя в сторону, он присел на пострадавшего от непогоды резного льва и, вытащив из кармана американский журнал в кричащей обложке, принялся читать.

– Что за литература? – поинтересовался Виджайя.

– Научная фантастика, – не без вызова ответил Муруган. Доктор Роберт рассмеялся.

– Все, что угодно, только бы убежать от действительности. – Муруган, притворившись, что не слышит, перевернул страницу и продолжал читать.

– Молодец, – сказал Виджайя, наблюдавший за юным альпинистом. – У них на каждом конце веревки – опытный человек. Самого первого вы не видите, он за скалой, тридцатью-сорока футами выше, в соседней расщелине. Там, наверху, железный шип, к которому привязывают веревку. Вся партия может сорваться – и не упадет.

Упершись ногами в стены узкой расщелины, руководитель выкрикивал советы и слова ободрения. Когда юноша приблизился, он спустился на двадцать футов ниже и снова издал тирольскую трель. Из-за скалы появилась высокая девушка в костюме скалолаза, в башмаках с шипами. Волосы ее были заплетены в косички. Девушка тоже полезла в расщелину.

– Превосходно! – одобрил Виджайя, наблюдая за ней.

Из невысокого строения у подножия утеса, – очевидно, тропической разновидности альпийской хижины, – взглянуть на приезжих вышли несколько юношей и девушек. Они были из первых трех партий альпинистов, которые уже успели выполнить свое задание.

– Лучшая команда получает приз? – полюбопытствовал Уилл.

– Это не соревнование, а скорее испытание, – ответил Виджайя.

– Испытание, – пояснил доктор Роберт, – которое представляет собой первую ступень посвящения, перехода из детства в мир взрослых. Это испытание помогает лучше понять мир, в котором предстоит жить, осознать всегдашнее присутствие смерти, изменчивую сущность бытия. За испытанием последует откровение. Через несколько минут этим мальчикам и девочкам предстоит впервые испытать воздействие мокша-препарата. Они примут его все вместе, а затем состоится религиозная церемония в храме.

– Что-то вроде конфирмации?

– Нет, это больше, чем плетение благочестивых словес. Благодаря мокша-препарату, они на опыте постигнут реальность.

– Реальность? – Уилл покачал головой. – Существует ли она? Желал бы я в это верить.

– А от вас и не требуется верить в реальность, – возразил доктор Роберт. – Реальность – это не предположение, а состояние бытия. Мы не обучаем наших детей символам веры и не стараемся тронуть их души, прибегая к эмоционально нагруженной символике. Когда приближается пора ознакомить их с глубинами религиозного опыта, мы посылаем их карабкаться на скалы, а затем даем четыреста миллиграммов препарата. Непосредственно пережитый образ реальности способствует углубленному пониманию того, что есть что.

– И не забывайте пресловутую проблему власти, – вставил Виджайя. – Скалолазание связано с прикладной этикой; оно помогает предотвратить притеснение ближних.

– Словом, отцу моему следовало стать не только лесорубом, но и альпинистом, – заметил Уилл.

– Можно над этим смеяться, – с улыбкой проговорил Виджайя, – – но факты свидетельствуют о том, что рецепт действен. Да-да. Благодаря альпинизму мне удалось подняться над множеством искушений, толкавших меня помыкать ближними; и подниматься было нелегко, – добавил он, – потому как человек я довольно тяжелый, и вниз меня тянуло с большой силой.

– Но здесь может быть один подвох, – возразил Уилл, – карабкаясь вверх, дабы избежать искушений, можно сорваться и… – Вдруг вспомнив о том, что случилось с Дугалдом Макфэйлом, он осекся. Доктор Роберт продолжил за него фразу.

– Сорваться и разбиться, – сказал он тихо. – Дугалд поднимался один, – добавил он, – никто не знает, что произошло. Тело нашли только на следующий день.

Воцарилось долгое молчание.

– И вы до сих пор уверены, что это правильная затея? – спросил Уилл, указывая бамбуковым посохом на крошечные фигурки, старательно карабкающиеся по отвесной скале.

– Да, до сих пор, – ответил доктор Роберт.

– Но бедная Сьюзила…

– Да, бедная Сьюзила, – повторил доктор Роберт, – и бедные дети, бедная Лакшми, бедный я. Но если бы для Дугалда не сделалось привычным рисковать своей жизнью, то всех нас пришлось бы жалеть по другим причинам. Лучше рисковать своей жизнью, чем убивать других людей или просто делать их несчастными. Мучить их оттого, что вы по природе агрессивны, но слишком предусмотрительны или невежественны, чтобы преодолеть агрессию, взбираясь по отвесной стене над пропастью. А теперь, – продолжил он другим тоном, – мне хотелось бы познакомить вас с окружающим ландшафтом.

– А я пойду побеседую с теми юношами и девушками, – сказал Виджайя и направился к подножию красных утесов.

Оставив Муругана с его научной фантастикой, Уилл проследовал за доктором Робертом через поддерживаемые колоннами ворота по широкой каменной площадке к храму. В дальнем конце площадки находился скромный павильон с куполом. Войдя туда, они приблизились к большому незастекленному окну и выглянули наружу. К горизонту, подобно сплошной стене из нефрита или лазурита, поднималось море. На тысячу футов вниз тянулась зеленая полоса джунглей. За джунглями громоздились уступы и ступенчато поднимались вверх бесчисленные поля, складываясь в огромную лестницу – дело рук человеческих, – к подножию которой примыкала обширная равнина: на дальнем ее конце, меж огородами и окаймленным пальмами прибоем, простирался город. Отсюда, с высоты, он был виден во всей своей блистающей полноте и походил на крошечное изображение города в средневековом часослове.

– Это Шивапурам, – сказал доктор Роберт. – А вон те здания на холме за рекой – большой буддистский храм. Построен несколько ранее, чем Боробудур; скульптура прекрасна, как и все, созданное в Дальней Индии.

Они помолчали.

– В этом летнем домике, – продолжил свой рассказ доктор Роберт, – мы обычно устраивали пикники в дождливую погоду. Никогда не забуду, как Дугалд (ему было тогда около десяти) залез на подоконник и застыл на одной ножке, как танцующий Шива. Бедная Лакшми, она чуть с ума не сошла. Но Дугалд был прирожденным верхолазом. Отчего происшествие выглядит еще более загадочным.

Доктор покачал головой; они вновь немного помолчали.

– Последний раз мы приезжали, – сказал он, – восемь или девять месяцев назад. Дугалд был еще жив, и Лакшми не так слаба, чтобы провести денек с внуками. Дугалд вновь проделал этот номер с Шивой, для Тома Кришны и Мэри Сароджини. Стоя на одной ноге, он так быстро вращал руками, что казалось – их у него четыре.

Доктор Роберт замолчал. Подняв с пола чешуйку извести, он выбросил ее в окно:

– Вниз, вниз, вниз… Пустота. Pascal avait son gouffre[28]. Странно, что символ смерти в то же самое время может быть символом рассвета, символом жизни. – Неожиданно лицо его просветлело. – Видите вон того сокола?

– Сокола?

Доктор Роберт указал туда, где, на полпути меж птичьим гнездом и темной крышей леса, на недвижных крыльях лениво описывала круг кажущаяся крохотной коричневая птица, славящаяся своим быстрым полетом и разбойничьим нравом.

– Я вспомнил одно стихотворение, которое старый раджа написал об этом пейзаже.

Доктор Роберт, помолчав, стал читать:

Высоко-высоко,
Где Шива танцует над миром,
Что здесь делаю я?
Ты спросишь – но кто даст ответ?
Только ястреб, парящий внизу,
И стрижей черные стрелы:
Их крик
Серебряной проволокой
Небо пронзает.
Как далеко от раскаленных равнин,
Ты скажешь с укором, как далеко от людей!
И все же как близко! Ибо меж небом в облаках
И морем, нежданно зримое,
Я читаю сияние их тайны – и своей.

– Тайна эта, насколько я понимаю, вот эта пустота.

– Или то, что она символизирует – Природу Будды за нашим вечным умиранием. Что напоминает мне… – Он поглядел на часы.

– Каково наше следующее мероприятие? – полюбопытствовал Уилл, выходя за доктором Робертом на солнцепек.

– Служба в храме, – ответил доктор Роберт. – Юные скалолазы предложат свои свершения Шиве – или, иными словами, своей Тождественности, мысленно увиденной как Бог. После чего они приступят ко второй ступени посвящения – к переживанию освобождения от себя.

– Посредством мокша-препарата?

– Руководители дадут им его, прежде чем они покинут домик Общества Альпинистов. Потом все отправятся в храм. Средство начнет действовать во время службы. Кстати, – добавил он, – служба идет на санскрите, вы не поймете ни слова. Речь Виджайи будет на английском – он будет говорить как президент Общества альпинистов. Я тоже буду говорить по-английски. И конечно же, молодежь.

В храме было прохладно и темно, как в пещере, слабый свет едва сочился из двух маленьких зарешеченных окон, и семь ламп, висящих над головой статуи, казались ореолом, составленным из желтых мерцающих звезд. Это была медная статуя Шивы в рост ребенка, стоявшая на алтаре. Божество, осененное огненным кругом, застыло в экстатическом танце: четыре руки были воздеты, скрученные в косицы волосы дико разметались, правая нога попирала фигурку злобного карлика, левая была грациозно приподнята. Юноши и девушки уже успели переодеться: в сандалиях, шортах или ярких юбках, обнаженные по пояс, они сидели, скрестив ноги, на полу, с ними рядом сидели шестеро инструкторов. На верхней ступени алтаря престарелый священник, гладко выбритый, в желтом одеянии, распевал что-то звучное и непонятное. Усадив Уилла в сторонке, доктор Роберт на цыпочках подошел к Виджайе и Муругану и пристроился рядом с ними на корточках.

Дивное рокотание санскрита сменилось высоким гнусавым пением, за которым последовала литания – паства отвечала на возгласы священника.

В медном кадиле закурился фимиам. Старый священник воздел руки, призывая к молчанию, нить серого дыма поднялась, не колеблясь, пред божеством, а затем, смешавшись со сквозняком от окна, распустилась в невидимое облако, заполнившее сумрачное пространство таинственным благоуханием потустороннего мира. Уилл открыл глаза и увидел, что Муруган, единственный из всех, не затронут настроением покоя. На лице юноши было написано явное неодобрение. Сам он никогда не карабкался по утесам, и потому находил это занятие очень глупым. Он упорно отказывался принимать мокша-препарат и всех, кто это делал, считал безумцами. Мать его верила в Высших Учителей и постоянно имела беседы с Кут Гуми – неудивительно, что Шива казался юноше вульгарным идолом. «Какая красноречивая пантомима!» – думал Уилл, наблюдая за Муруганом. Но, увы, на ужимки юнца никто не обращал внимания.

– Шиванаяма, – произнес священник, нарушив долгое молчание, – Шиванаяма. – Он поманил рукой своих слушателей.

Поднявшись с места, высокая девушка, та самая, которую Уилл видел на скале, взошла по ступеням алтаря. Привстав на цыпочки – ее кожа при свете ламп отливала медью, – девушка надела гирлянду желтых цветов на одну из левых рук Шивы. Вложив ладонь в руку бога, она взглянула в его безмятежно улыбающееся лицо и постепенно крепнущим голосом заговорила:

О творец и разрушитель, держащий и уничтожающий все;
Ты танцуешь в сиянии солнца посреди птиц и смеющихся детей
И глухой ночью посреди мертвых на сожженной земле;
О Шива! Черный, ужасный Бхайрава,
Тождество и Призрак, Вместилище всех вещей,
Правящий жизнью, мой дар тебе – эти цветы,
Правящий смертью, мой дар тебе – сердце,
Мое сердце – выжженное, как земля.
Невежество и самость преданы огню.
Танцуй, Бхайрава, посреди пепла.
Танцуй, Правитель Шива, посреди цветов,
Я буду танцевать с тобой.

Подобно сотням поколений танцующих в экстазе паломников, девушка воздела руки и затем спустилась по ступеням вниз, в сумрак. Кто-то выкрикнул:

– Шиванаяма!

Муруган презрительно поморщился, тогда как юные голоса подхватили:

– Шиванаяма! Шиванаяма!

Священник вновь принялся распевать гимны. Серая птичка с алой головкой впорхнула в одно из зарешеченных оконец, отчаянно заметалась среди ламп над алтарем, с возмущением и ужасом заверещала и выпорхнула наружу. Пение, дойдя до высшего напряжения, перешло в шепот, в мольбу о мире: «Шанти-Шанти-Шанти». Старый священник махнул рукой. На этот раз из тьмы вышел юноша – темнокожий, мускулистый. Склонившись, он надел гирлянду на шею Парвати и, перевив цепь белых орхидей, вторую петлю накинул на голову Шиве.

– Двое в одном, – сказал он.

– Двое в одном, – откликнулся хор молодых голосов. Муруган яростно затряс головой.

– О, отошедшие к иному берегу, – продолжал темнокожий юноша, – приставшие к иной земле, ты, просветленный, и ты, просветленная; о, взаимные освободители, сочувствие в объятиях бесконечного сочувствия.

– Шиванаяма.

Юноша поднялся на ноги.

– Опасность, – заговорил он. – Вы добровольно, осознанно пошли ей навстречу. Вы разделили ее с другом, со многими друзьями. Разделили сознательно, с той степенью осознанности, когда опасность становится йогой. Двое друзей, связанные веревкой, на отвесной скале. Иногда трое или четверо. Каждый осознает свои напряженные мускулы, свою сноровку, свой страх и силу духа, превосходящую страх. И каждый, конечно же, думает в это время о других, заботится о них, делает все ради их безопасности. Жизнь в наивысшей точке физического и умственного напряжения, жизнь насыщенная, осознанная как ценность из-за непосредственной угрозы смерти. Но после йоги опасности наступает йога достижения вершины, йога отдыха, йога расслабления, йога полной, всецелой восприимчивости, йога понимания данного как данного, без проверки моралью, без примеси заимствованных идей или произвольных фантазий. Вы сидите здесь, расслабившись, бездумно глядя на облака и солнце, открыто вглядываясь вдаль, способные принять бесформенное, не облеченное в оболочку слов молчание мыслей, которое неколебимый, вечный покой вершины позволяет вам провидеть в мерцающем потоке обыденного сознания. А после наступит йога спуска, следующая ступень йоги опасности: время нового напряжения и осознания жизни во всей ее блистательной полноте, тогда как сами вы находитесь на волосок от гибели.

И вот, достигнув дна пропасти, освободившись от веревки, вы шагаете по скалистой тропе к виднеющимся впереди деревьям. Внезапно вы оказываетесь в лесу, и здесь вас ждет иная йога – йога джунглей; жизнь бьется рядом с вами, жизнь джунглей со всем ее великолепием и гниющей, кишащей мерзостью грязью, со всей ее мелодраматической двойственностью: орхидеи и сороконожки, нектарицы и пиявки – одни питаются нектаром, другие – кровью. Жизнь, восстающая из хаоса и безобразия, творящая чудеса рождения и возрастания, но творящая их, как представляется, безо всякой цели, кроме саморазрушения. Красота и ужас, – повторил он, – красота и ужас. И вдруг, вернувшись из одной из экспедиций в горы, вы понимаете, в чем состоит примирение. И не просто примирение. Слияние, единение. В йоге джунглей красота заставляет вас осознать ужас. В йоге опасности жизнь примиряет с вечным присутствием смерти. Равная Субботе йога вершины помогает отождествить вашу самость с пустотой.

Наступило молчание. Муруган нарочито зевал. Старый священник зажег новый жгут ладана и, бормоча, овевал им танцующего бога и также космических любовников – Шиву и его супругу.

– Дышите глубоко, – сказал Виджайя, – и, пока вы дышите, сосредоточьте свое внимание на благоухании. Пусть все ваше внимание будет поглощено им; осознайте, что это такое – явление, невыразимое словами, неподвластное объяснению разумом. Осознайте его в чистом виде. Примите это как тайну. Благоухание, женщины и молитва – вот три вещи, которые Магомет любил превыше всего. Необъяснимо ощущение аромата, прикосновения к коже, необъяснимо переживание любви, и – тайна тайн – Единое во многом, Пустота во всем, Тождество, присутствующее в каждом явлении, в каждой точке и каждом миге. Вдыхайте, – повторил он, – вдыхайте, – и, садясь, прошептал напоследок, – вдыхайте.

– Шиванаяма, – повторил в экстазе священник. Доктор Роберт поднялся и, приблизившись к алтарю, подозвал Уилла:

– Идите, сядьте рядом со мной, – прошептал он. – Я хочу, чтобы вы видели их лица.

– А я не помешаю?

Доктор Роберт покачал головой. Они поднялись на несколько ступеней и уселись бок о бок в полутени, меж тьмой и светом ламп. Спокойным, размеренным голосом доктор Роберт принялся рассказывать о Шиве-Натарайя, боге Танца.

– Взгляните на этот образ, – сказал он, – взгляните на него новыми глазами, которые даст вам мокша-препарат. Взгляните, как бог дышит и пульсирует, как становится все великолепней. Он танцует сквозь время и вне времени, танцует вечно и во всякий миг. Танцует, танцует сразу во всех мирах. Посмотрите на него.

Уилл, взглянув на запрокинутые лица слушателей, увидел, как они, одно за другим, озаряются восторгом, как на них отражается узнавание, понимание – признаки набожного удивления, граничащего с экстазом или ужасом.

– Вглядитесь пристально, – настаивал доктор Роберт, – еще пристальней. – Выдержав паузу, он продолжал: – Шива танцует сразу во всех мирах. Первый мир – это мир материальный. Поглядите на светящийся круг, символ огня, в котором танцует бог. Круг этот означает природу, мир массы и энергии. В нем Шива-Натарайя танцует танец бесконечного возникновения и уничтожения. Это его лила, его космическая игра. Он, как дитя, играет ради самой игры. Но это дитя представляет собой Мировой Порядок. Его игрушки – галактика, площадка для игры – бесконечное пространство, и каждый палец находится от другого на расстоянии в тысячи миллионов световых лет. Взгляните на фигурку на алтаре. Она создана человеком, и представляет собой всего лишь слиток меди в четыре фута высотой. Но Шива-Натарайя заполняет вселенную, он сам – эта вселенная. Закройте глаза и представьте его, возвышающегося в ночи, простирающего руки на безграничные расстояния, с волосами, разметавшимися в бесконечных пределах. Натарайя играет и среди звезд, и в атомах. Но он играет также, – добавил доктор Роберт, – в каждом живом существе, в каждой чувствующей твари, в каждом ребенке, каждом мужчине, каждой женщине. Игра ради игры. Он играет в нашем сознании, в нашей способности страдать. Нас поражает эта игра без цели, нам бы хотелось, чтобы Бог никогда не разрушал свои творенья. Или пусть справедливый Бог уничтожит боль и смерть, накажет злых и наградит добрых вечным счастьем. Добрые страдают, невинные мучаются. Так пусть же Бог будет сочувствующим, пусть он утешит нас. Но Натарайя только танцует. Это бесстрастная игра в жизнь и смерть, в добро и зло. В верхней правой руке он держит барабан, которым вызывает бытие из небытия. Там-тара-рам – сигналит зорю творенья, отбивает космическую побудку. Но взгляните на верхнюю руку. В ней он держит пламя, которым уничтожит сотворенное им. Он танцует первый танец – о, какое счастье! Он танцует другой – о, какая мука! Какой страх, какое одиночество! Прыжки, скачки, подлеты. Скачок – из полноты жизни в ничто смерти, и обратно, из ничто смерти – в полноту жизни. Натарайя весь в игре, он играет ради игры, бесцельно и вечно. Он танцует ради того, чтобы танцевать, танец – его маха-сукха, его беспредельное, вечное блаженство. Вечное Блаженство, – повторил доктор Роберт, и тут же переспросил: – Вечное Блаженство? – Он покачал головой. – Для нас это не блаженство, но только колебание меж счастьем и ужасом и возмущением при мысли, что наши страдания – такое же па танца Натарайи, как наши удовольствия, как жизнь или смерть. Давайте над этим немного поразмыслим.

Несколько секунд прошло в глубоком молчании. Вдруг одна из девушек разрыдалась. Виджайя подошел к ней и, опустившись рядом на колени, положил ей руку на плечо. Рыдания затихли.

– Страдания, болезни, – вновь заговорил доктор Роберт, – старость, одряхление, смерть. «Я покажу вам страдания». Но Будда показал нам не только страдания. Он показал нам конец страданий.

– Шиванаяма! – победно воскликнул старый священник.

– Откройте глаза и взгляните на Натарайю, стоящего на алтаре. Смотрите внимательно. В верхней правой руке он держит барабан, который призывает мир из небытия к жизни, а в левой – разрушающий огонь. Жизнь и смерть, порядок и разрушение при полном бесстрастии. Но взгляните на другую пару рук Шивы. Нижняя правая рука поднята вверх, ладонь повернута наружу. Что означает этот жест? Бог словно бы говорит: «Не бойтесь, все в порядке»! Но как нам перестать бояться? Как поверить, что зло и страдания хороши, когда столь очевидно, что они плохи? У Натарайи есть ответ. Посмотрите на его нижнюю левую руку. Он указывает ею вниз, себе под ноги. Но что у него под ногами? Приглядитесь внимательней, и вы увидите, что правой ногой он попирает ужасное существо – демона Муйалаку. Злобный могущественный карлик Муйалака воплощает собой невежество, жадное, собственническое «я». Наступите на него и растопчите! Как раз это и делает Натарайя, топчет маленького уродца правой ногой. Но не туда указывает его палец. Палец его указывает на левую ногу, которая приподнята в танце. Почему же Натарайя указывает на нее? Почему? Она приподнята над землей, свободна от силы притяжения – это символ выхода, освобождения, мокша. Натарайя танцует во всех мирах сразу – в физическом и химическом, в мире обыденного человеческого существования и в мире Единого, в мире Разума, мире Чистого Света. А теперь, – сказал доктор Роберт, немного помолчав, – я хочу, чтобы вы взглянули на другую статую, изображающую Шиву вместе с богиней. Взгляните на них, озаренных светом в этой нише. А затем закройте глаза и представьте их вновь – сияющих, живых, великолепных. Как прекрасно! И какой глубокий смысл кроется в их нежности! Что за мудрость – превыше всякой словесной мудрости – в этом опыте духовного слияния и искупления! Вечность сочетается со временем. Единый вступает в брак со множеством, относительное становится абсолютным, сочетаясь с Единым. Нирвана совпадает с самсарой, природа Будды воплощается во времени, материи и чувстве.

– Шиванаяма. – Престарелый священник возжег новый жгут ладана и, затянув протяжную мелодию, запел что-то на санскрите. На юных лицах Уилл читал внимание, покой и едва ощутимую экстатическую улыбку, которая предшествует прозрению, познанию истины и красоты. Лишь Муруган сидел, вяло прислонившись к колонне, и воротил в сторону свой изысканный греческий нос.

– Освобождение, – вновь заговорил доктор Роберт, – конец страданиям, конец вашему невежественному представлению о себе и открытию истинного «я». Сейчас, благодаря мокша-препарату, вы узнаете, каково оно на самом деле, каковы вы в действительности. Какое блаженство! Но, как и все прочее, это состояние преходяще. И когда оно закончится, как вы распорядитесь своим опытом?

А опыт этот будет повторяться, поскольку вам предстоит принимать препарат в дальнейшем. Будете ли вы наслаждаться им, как наслаждаетесь кукольным представлением, чтобы потом опять возвратиться к делам? Превратитесь ли вы снова в глупых правонарушителей, какими вы себя воображаете? Или, увидев свое истинное «я», вы посвятите жизнь тому, чтобы пребывать в этом качестве? Все, что мы, старики, можем вам дать, что может дать вам Пала с ее социальным строем, – это материальные средства и возможности их использовать. А все, что может вам дать мокша-препарат, – это несколько мгновений просветления, красоты и освобождения. Вам решать, как вы обойдетесь с этим опытом, как используете предоставленные вам возможности. Но это дело будущего. Здесь и теперь последуйте совету минаха: «Внимание!» Будьте внимательны к себе, и вы обретете себя, сразу или постепенно, и познаете смысл этих символов на алтаре.

– Шиванаяма! – Старый священник кадил благовониями. У подножия алтаря юноши и девушки сидели неподвижно, как статуи. Уилл обернулся и увидел невысокого толстяка, пробиравшегося меж застывшей в созерцании молодежью. Толстяк поднялся по ступенькам и, склонившись, шепнул что-то на ухо доктору Роберту.

– Приказ монархини, – прошептал он с улыбкой и пожал плечами. – Явился дежурный из хижины скалолазов. Рани позвонила и потребовала немедленного свидания с Муруганом. Дело не терпит отлагательства.

Беззвучно смеясь, доктор Роберт встал и помог Уиллу подняться с места.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Уилл Фарнеби сам приготовил себе завтрак; когда доктор вернулся из госпиталя, он допивал вторую чашку паланезийского чая и ел подсушенный хлеб с фруктовым мармеладом.

– Ночью не было слишком сильных болей, – ответил доктор Роберт на его расспросы. – Четыре или пять часов ей удалось поспать, а утром она выпила немного бульона.

Врачи надеются еще на один день отсрочки; и поскольку больная устала от его постоянного присутствия, а жизнь продолжается и от дел не уйдешь, он решил съездить на высокогорную станцию и поработать там в фармакологической лаборатории.

– Вы будете работать над мокша-препаратом?

Доктор Роберт покачал головой:

– Работа с мокша-препаратом – это из области технологии, а не науки. На станции всегда занимаются чем-то новым.

Он рассказал Уиллу, что из семян растения, привезенного в прошлом году из Мехико и растущего теперь в ботаническом саду, удалось выделить соединения индола. Как показывают опыты над животными, это вещество оказывает сильное воздействие на ретикулярную систему…

Оставшись один, Уилл сел под висящим вентилятором и продолжил чтение трактата.

«Мы не можем убедить себя избавиться от глупости; так давайте же станем благоразумными глупцами.

На Пале, после трех поколений Реформы, нет стад, подобных овечьему, и нет духовных Добрых Пастырей, чтобы стричь шерсть и кастрировать; здесь нет пастухов и нет скотопромышленников, монархов или диктаторов, капиталистов или революционеров, чтобы выжигать клеймо, запирать, закалывать. Существуют только свободные объединения мужчин и женщин на пути к полной гуманности.

Мелодии или камушки, процессы или субстанции? «Мелодии», – отвечает буддизм и современная наука. «Камушки», – отвечают классические философы Запада. Буддизм и современная наука представляют мир как музыку. Образ, который навевает чтение западных философов, – это византийская мозаика, жесткая, симметричная, составленная из тысяч квадратных камешков, прикрепленных к стене базилики, не имеющей окон.

Грация танцовщицы и, сорок лет спустя, ее артрит – все это зависит от скелета. Благодаря прочности костей девушка свободно делает пируэты, и из-за тех же костей старуха прикована к инвалидной коляске. Аналогично поддержка культуры – первое условие для развития оригинальных индивидуальностей; но та же культура является их основным врагом.

Условия, без которых мы не можем стать полноценной человеческой личностью, зачастую препятствуют этому становлению.

Сто лет изучения мокша-препарата показали, что даже вполне заурядные люди способны иметь видения и переживать опыт полного освобождения. В этом отношении мужчины и женщины, обладающие высокой культурой и создающие культурные ценности, не имеют никаких преимуществ перед малообразованными.

Зачастую возвышенные переживания уживаются с недостаточно яркой выразительностью. Творения художников на Пале не превосходят творения мастеров в других странах. Будучи произведены людьми счастливыми и довольными, они менее динамичны, менее эстетически совершенны, нежели те, полные трагического чувства, что создавались жертвами отчаяния, невежества, тирании, войн, а также предрассудков, из которых произрастает чувство вины, – в подобных случаях художники ищут в творчестве выход своим чувствам. Превосходство паланезийцев основывается не на искусстве выражения, но на более возвышенном и ценном умении, которое, однако, доступно каждому – это искусство адекватно переживаемому опыту, искусство более глубокого познания мира, в котором мы обитаем как человеческие существа. О культуре Палы не следует судить, как мы судим (из-за недостатка иных критериев) о других культурах. О ней нельзя судить, опираясь на достижения нескольких наиболее талантливых художников или философов. Нет, о ней следует судить по тому, как все члены общества, и незаурядные, и заурядные, способны переживать – и переживают – каждый случайный миг, каждое пересечение времени с вечностью».

Зазвонил телефон. Не снимать трубку – и пусть себе звонит, подумал Уилл; или все же сказать, что доктор Роберт весь день будет отсутствовать? Уилл решил снять трубку.

– Бунгало доктора Макфэйла, – сказал он, подобно секретарю, – доктора весь день не будет дома.

– Tant mieux[29], – послышался низкий царственный голос. – Как вы поживаете, mon cher[30] Фарнеби?

Захваченный врасплох Уилл пробормотал, что весьма благодарен ее высочеству за ее любезное беспокойство.

– Вчера вам показывали, – сказала рани, – одно из их так называемых посвящений.

Уилл, уже успевший оправиться от удивления, отвечал уклончиво:

– Это было весьма примечательно.

– Примечательно, – заговорила рани, как обычно напирая на начальные буквы слов и как бы делая их заглавными, – как Нечестивая Карикатура на Истинное Посвящение. Им никогда не понять простейшего различия между Естественным Порядком и Сверхъестественным.

– Да-да, – пробормотал Уилл.

– Что вы сказали? – вопросил голос на другом конце провода.

– Совершенно верно, – повторил Уилл погромче.

– Я рада, что вы со мной согласны, – продолжала рани. – Но я звоню вам не за тем, чтобы обсуждать отличие Естественного от Сверхъестественного – важно то, что эта разница существует. Нет, я звоню по более срочному делу.

– Насчет нефти?

– Насчет нефти, – подтвердила она. – Я получила очень тревожное сообщение от моего Личного Представителя в Рендане. Это особа весьма Высокого Положения, к тому же всегда Прекрасно Осведомленная.

Уилл подивился, кто из прилизанных, увешанных медалями гостей, приглашенных на коктейль в Иностранное Представительство, сумел так ловко обойти мошенников, его собратьев – и в том числе самого Уилла.

– Не далее как позавчера, – продолжала рани, – в Рендан-Лобо прибыли представители трех главных нефтяных компаний, английских и американских. Мой представитель сообщил мне, что они уже обработали несколько ключевых фигур в администрации, от которых зависит, кому будет принадлежать концессия на Пале.

Уилл неодобрительно пощелкал языком.

Рани намекнула, что называлась, а возможно, и была предложена, довольно значительная и соблазнительная сумма.

– Отвратительно, – прокомментировал Уилл.

– Да, отвратительно, – согласилась рани. И потому Необходимо Что-то Предпринять, и Предпринять Немедленно. От Баху она узнала, что Уилл уже написал лорду Альдехайду, и через несколько дней они, несомненно, получат ответ. Но несколько дней – это слишком долго. Время дорого – и не потому, что компании затеяли свои происки, но также (рани загадочно понизила голос) по Другим Причинам. «Сейчас, немедля! – взывал Внутренний Голос. – Откладывать нельзя!» Лорду Альдехайду можно телеграфировать (верный Баху, добавила она вскользь, предложил переслать шифрованное сообщение в Ренданское Представительство в Лондоне), с настоятельной просьбой к Джону Альдехайду наделить своего специального корреспондента полномочиями (финансовыми, разумеется), что требуются в данной ситуации, и тогда победа их Общего Дела была бы обеспечена.

– Итак, с вашего позволения, – заключила рани, – я скажу Баху, чтобы он немедленно послал телеграмму, которую подпишем мы оба: вы и я. Надеюсь, mon cher, вас это устраивает?

Уилла это не устраивало, но поскольку письмо было написано, у него не было повода для отказа, и оставалось только после долгой паузы, в течение которой он тщетно пытался подыскать нужные слова, воскликнуть с показным воодушевлением:

– Ну конечно! Ответ, наверное, придет завтра, – добавил он.

– Ответ придет сегодня вечером, – заверила его рани.

– Разве это возможно?

– С Божьей помощью (con espressione[31]) все возможно.

– Да-да, конечно же. Но…

– Я руководствуюсь тем, что говорит мне мой Внутренний Голос. А он говорит: «Сегодня». И: «Лорд Альдехайд даст мистеру Фарнеби carte blanche[32]». «Carte blanche», – повторила она смакуя. – «И Фарнеби добьется успеха».

– Поразительно, – с сомнением сказал Уилл.

– Вы непременно добьетесь успеха.

– Непременно?

– Непременно, – настаивала она.

– Почему?

– Потому что Бог повелел мне выступить в Крестовый Поход Духа.

– Я не улавливаю связи.

– Наверное, мне не следует говорить вам, – продолжала рани, – но я все же скажу. – Помолчав, она спросила: – Почему бы и нет? В случае успеха Нашего Дела лорд Альдехайд пообещал мне всячески поддержать Крестовый Поход. А поскольку Бог желает, чтобы Поход преуспел, Наше Дело непременно завершится успехом.

– Quod erat demonstrandum[33], – едва не воскликнул Уилл, но сдержался. Это было бы невежливо. В конце концов, тут не до шуток.

– Так я позвоню Баху, – сказала рани, – и bientot[34], дорогой Фарнеби.

Она опустила трубку. Пожав плечами, Уилл вернулся к чтению. Что ему еще оставалось делать?

«Дуализм… Без него невозможна хорошая литература, но с ним не может быть хорошей жизни.

“Я” утверждает отдельно существующую субстанцию, “есмь” отрицает, что все находится в связи и изменении. “Я есмь”. Два небольших слова, но какая чудовищная ложь!

Религиозно настроенный дуалист вызывает доморощенных духов из бездонной глубины, не-дуалист наполняет бездонной глубиной свою душу – или, точнее, открывает ее там, где она уже есть».

Послышался шум приближающейся машины; потом мотор выключили, и вновь стало тихо. Хлопнули ворота, шаги зашуршали по гравию, кто-то поднялся по ступеням на веранду.

– Вы готовы? – раздался низкий голос Виджайи. Уилл отложил книгу, достал бамбуковый посох и, поднявшись, направился к дверям.

– Готов и грызу удила, – сказал он, выходя на веранду.

– Тогда поехали. – Виджайя взял его под руку. – Осторожней на ступеньках, – напомнил он.

Возле джипа стояла полная, круглолицая женщина лет за сорок, в розовом платье, коралловом ожерелье и серьгах.

– Лила Рао, – представил ее Виджайя, – наш библиотекарь, казначей, секретарь. На ней все держится – без нее мы бы просто пропали.

Пожимая ей руку, Уилл заметил, что она напоминает ему, несмотря на смуглость кожи, одну из деликатных, но неутомимо деятельных англичанок, которые, вырастив детей, с увлечением занимаются хозяйственной и культурной деятельностью. Дамы эти не слишком умны, но как самоотверженны, как добродетельны – и как скучны!

– Я слышала о вас, – сказала миссис Рао, когда джип продребезжал мимо пруда с лотосами, – от моих молодых друзей, Радхи и Ранги.

– Надеюсь, – ответил Уилл, – они относятся ко мне так же сердечно, как и я к ним.

Лицо миссис Рао засияло удовольствием.

– Я рада, что они вам понравились!

– Ранга необыкновенно смышленый парень, – вставил Виджайя.

И так искусно балансирует меж внутренним и внешним миром, продолжала миссис Рао. Его преследует искушение – и довольно сильное! – уйти в нирвану, подобно архату, или замкнуться в прекрасном, опрятном рае научной абстракции. Но, помимо Ранги, борющегося с искушениями, Ранги архата-ученого, существует и другой Ранга – способный к сопереживанию, готовый открыться – если вы сумеете найти подход – навстречу конкретной, реальной жизни, готовый выслушать, посочувствовать, помочь. Какое счастье для него и всех нас, что он нашел такую девушку, как маленькая Радха – умную и бесхитростную, веселую и нежную, и так щедро наделенную способностью любить и быть счастливой! Радха и Ранга, заключила миссис Рао, были ее любимыми учениками.

В какой-нибудь буддистской воскресной школе, снисходительно подумал Уилл. Но, к его изумлению, оказалось, что самоотверженная благотворительница вот уже шесть лет преподает йогу любви в свободное от работы в библиотеке время. Дает уроки, от которых уклонился Муруган и которые рани, с ее кровосмесительным собственничеством, находила столь возмутительными. Он уже открыл было рот, чтобы расспросить ее. Но рефлексы Уилла формировались в более северных широтах самоотверженными благотворительницами несколько иного склада. Поэтому слова застыли у него на губах. А потом уже было поздно спрашивать. Миссис Рао заговорила об ином своем призвании.

– Если бы вы знали, – воскликнула она, – сколько хлопот с книгами при здешнем климате! Бумага гниет, клей становится жидким, переплеты рассыпаются, а насекомые! Как они прожорливы! Литература и тропики поистине несовместимы.

– Если верить вашему старому радже, – возразил Уилл, – литература несовместима с человеческой прямотой, с философской истиной, с душевным здоровьем и хорошей социальной системой, несовместима со всем, помимо дуализма, одержимости преступлением, навязчивых желаний и необоснованного чувства вины. Но не беспокойтесь, – он свирепо оскалился, – полковник Дайпа окажет вам необходимую услугу. Когда Пала будет захвачена и начнутся войны, когда здесь станут добывать нефть и развивать тяжелую промышленность, наступит золотой век для литературы и теологии.

– Мне бы хотелось посмеяться над вашими словами, – сказал Виджайя, – но боюсь, вы правы. Меня не оставляет предчувствие, что мои дети увидят, как сбывается ваше пророчество.

Оставив джип меж повозкой, запряженной волами, и новехоньким японским грузовиком, они вошли в деревню. Узкая улочка, пролегая меж крытыми соломой хижинами, расположенными в тени пальм, папайи и хлебных деревьев, вела к торговой площади. Уилл замедлил шаг и, опираясь на бамбуковый посох, огляделся вокруг. На одном краю площади стояло оштукатуренное розовое здание в стиле очаровательного восточного рококо – очевидно, общественного предназначения. На противоположной стороне площади высился скромный храм из красного камня с башней посредине, на которой, ярус за ярусом, множество статуй изображали весь путь Будды, от избалованного ребенка до Татхагаты. Посреди площади росла огромная, раскидистая смоковница. В тени ее извилистых ветвей, протянувшихся почти над всею торговой площадью, стояли лотки купцов и рыночных торговок. Наискось пробиваясь меж толстыми сучьями, солнечные лучи, подобно зондам, выхватывали под зеленым шатром то ряды больших черно-желтых кувшинов, то серебряный браслет, то расписную деревянную игрушку, то рулон ситца; повсюду громоздились груды фруктов, пестрели девичьи корсажи, сверкали в улыбке их зубы и глаза, алым золотом отливала кожа.

– Все выглядят такими здоровыми, – заметил Уилл, пока они шли меж торговых рядов под огромным деревом.

– Они так выглядят, потому что и в самом деле здоровы, – отозвалась миссис Рао.

– И счастливы, – добавил Уилл, вспоминая лица, которые он видел на Калькутте, в Маниле, в Рендан-Лобо или, ежедневно, на Флит-стрит и Стрэнде. – Даже женщины, – сказал Уилл, окидывая взглядом лица, – даже женщины выглядят счастливыми.

– У них не по десять детей, – пояснила миссис Рао.

– Там, откуда я приехал, тоже не по десять детей в семье, и однако… «На всех я лицах нахожу печать бессилья и тоски».[35] Он задержался на мгновение, чтобы понаблюдать, как престарелая торговка взвешивает несколько ломтей хлебного дерева для юной матери с малышом, сидящим в сумке за спиной. – Здесь все лучатся счастьем, – заключил Уилл.

– Спасибо мэйтхуне, – торжествующе добавила миссис Рао, – спасибо йоге любви. – На лице ее читался набожный жар и профессиональная гордость.

Они вышли из тени индийской смоковницы, пересекли полосу солнечного зноя и, поднявшись по выщербленной лестнице, вступили в сумрак храма. Огромный золотой Бодисатва выступал из тьмы. Пахло фимиамом и увядшими лепестками цветов; откуда-то из-за статуи доносился тихий голос: кто-то невидимый бормотал бесконечную литанию. В боковую дверь бесшумно скользнула босая девочка. Не обращая внимания на взрослых, она с ловкостью кошки взобралась на алтарь и положила ветку белой орхидеи на ладонь статуи. Глядя в огромное золотое лицо, девочка прошептала несколько слов, потом закрыла глаза, вновь что-то прошептала, наконец, слезла вниз и, напевая что-то, скрылась за той же дверью.

– Очаровательно, – сказал Уилл, наблюдая за ней. – Милее быть не может. Но как сама она представляет себе, что делает? Что за религию может исповедовать такой ребенок?

– Она исповедует, – пояснил Виджайя, – местную разновидность Махаяна-буддизма, возможно, с некоторой примесью шиваизма.

– Ваши высоколобые способствуют распространению таких верований?

– Здесь никто ничему не способствует, но и не запрещает. Мы просто принимаем все как есть. Принимаем, как того паучка, плетущего паутину на карнизе. Для паука, в силу его натуры, плетение паутины неизбежно. А для людей неизбежно создание религий. Пауки не могут не плести тенета, а люди не могут не творить символы. На то и дан человеку мозг, чтобы отливать хаотический опыт в поддающиеся управлению знаки. Порой эти символы почти соответствуют сосредоточенной вовне реальности, находящейся за пределами нашего опыта; я имею в виду научное знание и здравый смысл. Порой, наоборот, символы почти не связаны с реальностью – в случае паранойи или бредового состояния. Но чаще всего в символах смешана реальность и фантазия; в этом случае мы получаем религию. И хорошие, и плохие религии – все они основаны на смеси истины и вымысла. Например, что касается кальвинизма, в котором был воспитан доктор Эндрю, – там мы имеем крупицу реализма и ворох дурных фантазий. Порою смесь более доброкачественна. Пятьдесят на пятьдесят, шестьдесят на сорок, или даже семьдесят частей истины – на тридцать фантазии. Наша старая добрая религия содержит на удивление ничтожную примесь яда.

Уилл кивнул.

– Предлагать белые орхидеи воплощению сочувствия и просветления – это выглядит довольно безвредно. А после увиденного мною вчера я готов замолвить слово даже за космический танец и божественное совокупление.

– Вспомните, – сказал Виджайя, – что все это не является принудительным. Каждый имеет возможность продвинуться дальше. Вы спрашиваете, как девочка понимает то, что она делает. Я скажу вам. Она, конечно, думает, что беседует с личностью – с огромным богом, который останется доволен ее орхидеями и даст девочке то, что она хочет. Но она уже достаточно взрослая, и ей уже наверняка говорили, что символизирует статуя Аминатавы и какой опыт привел к появлению этих символов. И поэтому она не может не понимать, что Аминатава – это не личность. Она также знает – ей это объяснили, – что просьбы к богу сбываются оттого, что в нашем, очень странном, психофизическом мире, мысли имеют тенденцию воплощаться, если вы достаточно хорошо на них сконцентрируетесь. И она также знает, что храм этот не является обителью Будды, как ей это нравится представлять. Ей известно, что это всего лишь производное ее подсознания – уютная темная норка, где ящерицы бегают по потолку, а во всех щелях сидят тараканы.

Но в сердцевине омерзительной тьмы можно найти Просветление. И следующим шагом этой девочки будет урок о себе, который она неосознанно затвердит: ведь ей сказали, что, если она не внушит себе обратного, она поймет – ее маленькая душа является также Душой с заглавной буквы.

– И как скоро она усвоит этот урок? Когда она перестанет внушать себе противоположное?

– Возможно, никогда. Многие к этому так и не приходят. Но, с другой стороны, многим удается это постичь.

Он взял Уилла за руку и провел его вглубь храма, во мрак за статуей Просветленного. Пение сделалось более отчетливым; там, едва различимый во тьме, сидел молящийся – дряхлый старик, обнаженный по пояс; он сидел неподвижно, подобный золотой статуе Амитабхи, только губы его шевелились.

– Что он поет? – полюбопытствовал Уилл.

– Что-то на санскрите. Семь непонятных слов, снова и снова.

– К чему это упорное бормотанье! Пустая трата времени.

– Не такая уж и пустая, – возразила миссис Рао. – Это приносит известную пользу.

– И не потому, – добавил Виджайя, – что слова значат что-то сами по себе, а просто потому, что вы их повторяете. Пусть это будет «тра-ля-ля», «ом», «кирие элейсон» или «ла илла, илла». Когда вы повторяете «тра-ля-ля» или имя бога, вы всецело поглощены собой. Беда в том, что повторение одного и того же слова может довести вас до состояния полного идиотизма так же, как и до состояния чистейшего осознания.

– Следовательно, вы бы не порекомендовали такой путь той девочке с орхидеями?

– Разве только ей очень захочется. Но пока она подобного желания не испытывает. Я хорошо ее знаю: она дружит с моими детьми.

– Тогда что бы вы ей посоветовали?

– Через годик-другой наряду с другими вещами я бы посоветовал ей то, что мы сейчас увидим.

– Нам предстоит посетить еще одно место?

– Да, комнату медитации.

Уилл проследовал за ним под арку и далее по короткому коридору. Раздвинув тяжелые занавеси, они вошли в просторную комнату с выбеленными стенами и высоким окном слева, которое смотрело в небольшой сад, где росли банановые и хлебные деревья. В комнате не было мебели; на полу были разбросаны несколько квадратных подушек. На стене напротив окна висела большая картина, писанная маслом. Уилл приблизился к ней, чтобы получше рассмотреть.

– Вот это да! Кто художник?

– Гобинд Сингх.

– Что за Гобинд Сингх?

– Лучший пейзажист Палы за всю ее историю. Он умер в сорок восьмом.

– Почему мы о нем ничего не знаем?

– Потому что мы слишком любим его картины, чтобы продавать их.

– Что ж, вы от этого выигрываете, но мы теряем.

Он вгляделся в картину.

– Приходилось ли ему бывать в Китае?

– Нет, но он учился вместе с кантонским художником, который жил на Пале. И конечно же, он хорошо знаком с репродукциями ландшафтов Суня.

– Сунь предпочитал писать маслом и интересовался кьяроскуро.

– Да, после того как побывал в Париже. Это было в 1910 году. Он был знаком с Вийаром.

Уилл кивнул.

– Об этом можно догадаться по плотности фактуры.

Некоторое время он молча рассматривал картину.

– Почему вы повесили ее в комнате для медитации? – спросил он.

– А как вы думаете, почему? – парировал Виджайя.

– Это то, что вы называете производным подсознания?

– Мы так называем храм. Но здесь – нечто большее. Это – подлинное проявление Души с заглавной буквы в индивидуальном разуме по отношению к пейзажу, холсту и практике живописи. Кстати, здесь изображена лежащая к западу долина. Из этой точки видно, как основные линии исчезают за грядой.

– Что за облака! – воскликнул Уилл. – А какое освещение!

– Такое освещение бывает за час перед сумерками, – пояснил Виджайя. – Только что прошел дождь, и снова показалось солнце, яркое, как никогда. Яркое сверхъестественной яркостью света, косо скользящего под облачным покровом, – последняя, обреченная, предсумеречная яркость, что вырисовывает каждую поверхность, которой коснется, и углубляет тени.

«Углубляет тени», – повторил про себя Уилл, вглядываясь в картину.

Тень от огромного высокого облака, покрывающая всю гору, сгущалась едва ли не до черноты; поодаль падали тени от маленьких облачков. И между тьмой и тьмой ярко сиял молодой рис, алела пышущая жаром распаханная земля, светился раскаленный добела известняк, и роскошно чередовались темные пятна и изумрудный блеск вечнозеленой листвы. Посреди долины стояли крытые соломой хижины, отдаленные и крохотные, но как отчетливо они были видны, как чисто вырисовывались их линии, полные глубокого значения! Да, значения! Но каково это значение – вот вопрос, на который нет ответа. Но Уилл все же задал этот вопрос.

– Каково это значение? – повторил Виджайя. – Они значат только то, что они есть. То же можно сказать о горах, об облаках, о свете и тьме. Вот почему эта картина – истинно религиозное изображение. Псевдорелигиозные изображения всегда отсылают к чему-то еще, что стоит за вещами, являющимися лишь олицетворением некоей сути, – к некоей метафизической чепухе, к нелепой догме какой-нибудь местной теологии. Истинно религиозный образ всегда значим. Вот почему мы помещаем картины такого рода в комнате для медитации.

– И всегда пейзажи?

– Да, почти всегда. Пейзажи способны напомнить человеку, кто он на самом деле.

– Лучше, чем сцены из жизни Спасителя?

Виджайя кивнул.

– В этом разница меж объективным и субъективным. Изображение Христа или Будды – это отражение впечатлений бихевиориста, истолкованное теологом. Но на пейзаж, подобный этому, вы не станете смотреть глазами Дж. Б. Уотсона и не подойдете к нему с мерками Фомы Аквинского. Вы не просто захвачены сиюминутным переживанием; вас побуждают к акту самопознания.

– Самопознания?

– Да, самопознания, – настаивал Виджайя. – Перед вами не просто изображение соседней долины, но ваша собственная душа и души всех, если брать их существование вне личности. Таинство тьмы; но тьма изобилует жизнью. Откровение света – сияния полно не только пространство меж облаками, не только деревья и трава, сверкают также и хрупкие маленькие хижины. Мы всячески стараемся опровергнуть этот факт, но факт не перестанет быть фактом: человек так же божествен по своей натуре, как и природа, и столь же безграничен, как Пустота. Но это находится в опасной близости от теологии, а никто еще не спасся при помощи доктрины. Держитесь за реальность, держитесь за конкретные факты.

Он указал пальцем на картину.

– Факт – это то, что деревня освещена наполовину, а другая половина таится в тени. Эти горы цвета индиго – это факт, и те, имеющие туманные очертания – тоже. В небе – голубые и бледно-зеленые озерца, а залитая солнцем земля – цвета густой охры. Трава, островок бамбука на склоне – это все реальность, реальность – и отдаленные вершины, и крошечные хижины в долине. Отдаленность, – добавил Виджайя, – они подчеркивают отдаленность, – и это одна из причин, которые делают картину истинным религиозным изображением.

– Потому что отдаленность придает очарование пейзажу?

– Нет; она обеспечивает ощущение реальности. Отдаленность напоминает нам, что для мироздания люди – это далеко не все, и даже для самих людей. Она напоминает нам, что внутри нас – столь же огромные пространства, как и вовне. Опыт расстояния, внутреннего и внешнего, во времени и в пространстве – это первостепенный глубинный религиозный опыт. «О смерть, что в жизни кроется, и дни, которых боле нет!» О места, бесконечное количество мест, которые не здесь! Минувшие радости, минувшие горести и вздохи – как это все живо в нашей памяти, хотя давно миновало, миновало без надежды на возвращение. А деревня внизу, в долине – как ее отчетливо видно даже в тени, ее существование так реально и несомненно, но при этом как она недосягаема, как одинока! Подобные картины доказывают, что человек способен воспринять жизнь в смерти и зияющее ничто, окружающее каждую вещь. Я считаю, – заметил Виджайя, – что худшая черта вашего абстрактного искусства – это его методичная двухмерность, его отказ учесть всеохватный опыт отдаленности. Как цветовой объект, картина абстракциониста может выглядеть привлекательно. Она также может играть роль знаменитых чернильных пятен Роршаха. Каждый найдет там отражение своих страхов, вожделений, антипатий и фантазий. Но увидим ли мы там нечто более, чем человеческое, или – следовало бы сказать – иное, чем человеческое, реальность, которую мы открываем в себе, когда созерцаем неизмеримые просторы природы или одновременно внутренние и внешние просторы ландшафта, который сейчас перед вами? В вашей абстрактной живописи я не нахожу фактов, которые открываются мне здесь, и сомневаюсь, что кто-то способен их там найти. Вот почему ваша абстрактная бессодержательная живопись в основе своей безрелигиозна и, добавлю от себя, даже лучшие ее образцы невыносимо скучны и донельзя тривиальны.

– Вы часто сюда приходите? – спросил Уилл, помолчав.

– Как только чувствую желание помедитировать вместе с кем-то, а не наедине.

– И часто это случается?

– Примерно раз в неделю. Кто-то приходит сюда чаще, кто-то реже, а кто-то и совсем не приходит. Все зависит от темперамента. Взять хоть нашу Сьюзилу – она испытывает потребность в одиночестве, и потому почти сюда не заглядывает. А вот Шанта, моя жена, бывает здесь чуть ли не каждый день.

– И я тоже, – сказала миссис Рао. – Но может ли быть иначе? – Она засмеялась. – Толстые любят побыть в компании, даже когда медитируют.

– И вы медитируете над этой картиной?

– Не над ней, но отталкиваясь от нее, – надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать. Или параллельно с ней. Мы смотрим на нее, и она напоминает нам, кто мы, и кем мы не являемся, и о том, что мешает нам быть собой.

– Есть какая-то связь меж тем, о чем вы говорите, и тем, что я видел в храме Шивы?

– Конечно, – ответила она, – мокша-препарат приводит вас туда же, куда и медитация.

– Зачем же тогда медитировать?

– Вы бы еще спросили – зачем надо обедать?

– Но мокша-препарат – разве это не обед?

– Это праздничный пир, – выразительно сказала она, – и именно поэтому без медитаций не обойтись. Ведь нельзя же устраивать пиры каждый день. Они слишком роскошны и длятся слишком долго. К тому же их приготовляет повар без вашего участия. Но обед на каждый день вам приходится готовить самому. Мокша-препарат – это редкое, изысканное удовольствие.

– Прибегая к теологическим терминам, – сказал Виджайя, – мокша-препарат дает вам даровую благодать – предмистические видения или полнокровный мистический опыт. А медитация – это то, как мы употребляем эту даровую благодать.

– Как это делается?

– Приучаем свой разум к такому состоянию, когда блистательные экстатические видения становятся постоянными и привычными. Стараемся достичь той черты, за которой подсознание уже не может толкнуть нас к отвратительным, бессмысленным, отупляющим поступкам, к которым мы порой так склонны.

– То есть медитация помогает стать умней?

– Не в смысле научных познаний или способности мыслить логически – мы становимся умней на глубинном уровне конкретного опыта и личных взаимоотношений.

– Да, мы становимся умней на этом уровне, даже если остаемся довольно глупыми в верхних слоях сознания. – Миссис Рао похлопала себя по макушке. – Я, например, слишком тупа, чтобы разбираться в тех вещах, которыми занимаются доктор Роберт и Виджайя, – генетика, биохимия, философия и все такое прочее. Но я и не художник, не поэт, не актриса. Ни ума, ни таланта. Отчего же я не впадаю в глубокое уныние, не чувствую себя обделенной? Только благодаря мокша-препарату и медитации. Да, я не умна и не талантлива. Но когда дело касается жизни, когда необходимо понять человека и помочь ему, я чувствую себя более понятливой и умелой. А что касается даровой благодати, – она сделала паузу, – как это называет Виджайя, то даже величайший гений не получает того, что дается мне. Правда, Виджайя?

– Истинная правда.

– Итак, мистер Фарнеби, – миссис Рао вновь обратилась к Уиллу, – Пала – самое подходящее место для глупцов. Величайшее счастье для многих и многих – а нас, тупиц, везде предостаточно. Мы признаем превосходство таких людей, как доктор Роберт, Виджайя и мой дорогой Ранга, мы понимаем, сколь важен выдающийся интеллект. Но мы понимаем, что и скромный интеллект иметь тоже неплохо. Мы не завидуем им, потому что нам дано не меньше, чем им. А иногда даже больше.

– Да, – согласился Виджайя, – а иногда и больше. Потому что люди, наделенные талантом манипулировать символами, подчинены своему таланту, а постоянная манипуляция символами является помехой к восприятию даровой благодати.

– И потому, – сказала миссис Рао, – вам нечего за нас беспокоиться. – Она взглянула на часы. – Боже, я опоздаю на обед к доктору Диллипу, если не потороплюсь.

Она стремительно направилась к двери.

– Время, время, – поддразнил Уилл. – Даже здесь, в комнате для медитации, где о нем следует забыть. Время обеда вторгается даже в вечность. – Он засмеялся: – Никогда не говори «да» в ответ. Природа вещей – это неизменное «нет».

Миссис Рао на секунду остановилась и обернулась.

– Но иногда, – сказала она с улыбкой, – вечность чудесным образом вторгается во время, даже за обедом.

Она помахала рукой и исчезла.

– Что лучше, – спросил Уилл Виджайю, когда они вышли из темного храма в ослепительное полуденное сияние, – что лучше: родиться глупцом в умном обществе или родиться умным в обществе глупцов?