Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава XXI
РАЗГРОМ
Закрыты будут милосердья двери,
И воин грубый и жестокосердный,
Чья совесть все вмещает, словно ад,
Руке своей кровавой даст свободу.
«Генрих V»
Захваченный врасплох, объятый страхом, гарнизон Шонвальда тем не менее храбро отстаивал стены замка; но беспрерывно прибывавшие из Льежа толпы врагов, яростно бросавшихся на приступ, приводили в смятение солдат, постепенно терявших мужество.
К тому же если в рядах защитников не было измены, то не было и единодушия: одни кричали, что надо сдаваться, другие покидали свои посты и обращались в бегство. Многие бросались прямо со стен во рвы, и те, кому удавалось добраться вплавь до противоположного берега, наскоро срывали с себя значки епископской армии и ради спасения своей жизни смешивались с толпой осаждающих. Только немногие солдаты, искренне преданные своему епископу, собрались вокруг него и защищали башню, в которую он удалился, да еще те, кто не надеялся на пощаду, отстаивали с храбростью отчаяния отдельные башни и укрепления огромного здания. Но вскоре осаждающие овладели дворами и всем нижним этажом замка. Начались грабеж и расправа с врагами; победители преследовали побежденных и шарили по всем углам в поисках добычи. Вдруг в этой свалке появился человек, как будто искавший смерти, от которой другие бежали, — так решительно он прокладывал себе путь среди этих страшных сцен разгрома и ужаса. Но он не замечал ничего: он был весь поглощен одной ужасной мыслью, которая была для него страшнее того, что творилось вокруг. Тот, кто увидел бы Квентина Дорварда в ту роковую ночь, не зная, что им руководит, принял бы его за сумасшедшего в припадке исступленного бешенства; а тот, кто знал бы причину его поступков, поставил бы его в один ряд со славнейшими героями романов.
Приблизившись к замку с ток же стороны, откуда он вышел, Квентин увидел нескольких беглецов, направлявшихся к лесу. Все они избегали встречи с ним, естественно принимая его за врага, так как он бежал в сторону, противоположную той, куда бежали они. Когда же он подошел ближе, он мог уже слышать, а отчасти и видеть, как люди прыгали со стен в воду или как их сбрасывали туда осаждающие. Но мужество его ни на минуту не поколебалось. Искать лодку не было времени, да если бы даже она оказалась под рукой, он все равно не мог бы ею воспользоваться, так как у калитки, выходившей в сад, теснилась толпа беглецов, которых толкали сзади и которые прыгали или падали в воду.
Нечего было и думать пробраться этим путем, и Квентин пустился вплавь через ров у так называемых малых ворот замка, против моста, который был еще поднят. Не без труда добрался он до противоположного берега, ибо несчастные утопающие то и дело хватались за него, пытаясь спастись, и чуть не утопили его самого. Но наконец он кое-как доплыл до моста, уцепился за одну из висевших цепей и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, стал карабкаться кверху. Он уже добрался до площадки, к которой был прикреплен мост, и, цепляясь руками и ногами, начал взбираться на нее, как вдруг к нему подбежал ландскнехт и, замахнувшись над его головой окровавленным мечом, хотел нанести ему смертельный удар.
— Что ты, приятель! Так-то ты помогаешь товарищу! — воскликнул Квентин и добавил повелительным тоном:
— Дай мне руку сейчас же Опешивший солдат молча, хотя весьма нерешительно, повиновался и, протянув руку, помог Квентину вскарабкаться на площадку. Не давая ему времени опомниться, молодой шотландец продолжал тем же тоном:
— Скорее к западной башне, если хочешь богатой добычи! Все поповские сокровища в западной башне!
«К западной башне!.. Сокровища в западной башне!» — подхватила сотня голосов, и все, кто слышал этот крик, как стая голодных волков бросились в сторону, противоположную той, куда решил во что бы то ни стало пробраться Квентин, живой или мертвый.
Приняв самый решительный вид, как будто он был из числа победителей, Квентин, к своему великому удивлению, добрался до самого сада почти без помех. Большинство осаждающих бросилось на крик: «К западной башне!», остальных отвлекли военный клич и звуки трубы, призывавшие их отразить отчаянную вылазку, которую предприняли защитники башни, где скрылся епископ, надеявшиеся силой проложить себе путь из замка и вывести епископа с собой. Тем временем Квентин с трепещущим сердцем бежал по саду, поручив себя силам небесным, охранявшим его во всех опасностях, которыми была так богата его жизнь. Он твердо решил или достигнуть цели, или погибнуть. Он пробежал уже почти полдороги, как вдруг три человека бросились на него, подняв копья, с криком: «За Льеж, за Льеж!» Приняв оборонительную позу, но не нападая, Квентин ответил:
— За Францию — союзницу Льежа!
— Да здравствует Франция! — прокричали в ответ жители Льежа и пробежали мимо.
Эти слова оказались талисманом, который снова спас его от пятерых солдат де ла Марка, рыскавших по саду и накинувшихся было на него с криком: «За Вепря!». Одним словом, Квентин начал надеяться, что роль посланца короля Людовика, тайного подстрекателя льежских мятежников и скрытого приверженца Гийома де ла Марка, поможет ему пройти через все испытания этой ночи.
Добежав до башни, он с ужасом увидел, что маленькая боковая дверь, через которую недавно вышли графиня Амелина и Марта, была завалена мертвыми телами.
Поспешно оттащив два трупа, он нагнулся было над третьим, как вдруг мнимый мертвец схватил его за плащ и стал умолять помочь ему подняться. Эта неожиданная помеха была до того некстати, что Квентин собирался уже принять решительные меры, чтобы избавиться от нее, когда распростертый на земле человек сказал ему:
— Я задыхаюсь в своих доспехах! Я Павийон, льежский синдик… Если ты за нас, я тебя щедро награжу Если ты против нас — окажу тебе покровительство, только ради всего святого не дай мне задохнуться, как свинье в своем сале!
Несмотря на окружавшие его ужасные, кровавые сцены, Квентин не потерял присутствия духа и тотчас сообразил, что этот влиятельный человек может очень пригодиться ему и Изабелле, устроив им побег. Он помог ему встать и спросил, не ранен ли он.
— Нет, кажется, не ранен, — ответил толстяк, — а только чуть не задохся.
— Сядьте на этот камень и отдохните, — сказал Квентин, — я сейчас к вам вернусь.
— А ты за кого? — спросил Павийон, удерживая его.
— За Францию, за Францию! — ответил Квентин, стараясь поскорее от него отделаться.
— Э, да это мой юный стрелок! — воскликнул почтенный синдик. — Ну нет, братец, уж если мне посчастливилось найти друга в этой ужасной свалке, можешь быть уверен, что я не покину его! Иди куда хочешь, только и я с тобой. А если бы мне удалось собрать моих молодцов, может быть, и я, в свою очередь, оказал бы тебе услугу… Да вот беда — все они рассыпались в разные стороны, как горох… Ах, что за ужасная ночь!
Так говорил Павийон, еле поспевая за Дорвардом, а тот, сознавая всю важность поддержки такого влиятельного лица, старался умерить свой шаг, проклиная в душе связавшего его толстяка.
На верху лестницы, в передней, валялись открытые сундуки и ящики, свидетельствовавшие о происходившем здесь недавно грабеже. Догоравший на камине светильник освещал своим мерцающим пламенем распростертого на полу человека, который был или мертв, или без сознания.
Рванувшись из рук Павийона, словно борзая со своры, Квентин бросился в комнату, потом во вторую и в третью, которая служила, по-видимому, спальней дам де Круа. Но нигде не было ни души. Он назвал леди Изабеллу по имени — сперва тихонько, потом громче, наконец закричал в полном отчаянии, но никто не откликнулся. В бессильном горе он топнул ногой, стал ломать руки и рвать на себе волосы. Вдруг в темном углу комнаты мелькнул слабый луч света, как будто пробившийся откуда-то из щели. Это навело его на мысль, не было ли там, за гардиной, потайной двери. Тщательно осмотрев весь угол, он убедился, что догадка его справедлива; но, несмотря на все его усилия отворить дверь, она не поддавалась. Не думая о боли, которую он мог себе причинить, Квентин бросился на дверь всею тяжестью своего тела; боровшиеся в его душе отчаяние и надежда придали ему такую силу, что и более прочная преграда не устояла бы против его напора.
Влетев стремглав в распахнувшуюся дверь, он очутился в маленькой молельне. Здесь перед образом, застыв от страха и отчаяния, стояла на коленях какая-то женщина; услышав грохот выломанной двери, она лишилась чувств. Квентин бросился к ней, приподнял с пола, заглянул ей в лицо, и — о радость! — это была та, которую он искал, чтобы спасти, — графиня Изабелла! Он прижал ее к своему сердцу, умоляя прийти в себя и не отчаиваться, так как теперь он с ней и готов сразиться за нее хоть с целой армией.
— Дорвард, так это действительно вы! — вымолвила она наконец, приходя в чувство. — Значит, еще не все потеряно… А я уж думала, что все друзья покинули меня… Но теперь вы меня не оставите?
— Никогда, никогда Что бы ни случилось, какая бы опасность нам ни грозила, я буду с вами! — воскликнул Дорвард. — Пусть я не узнаю блаженства в будущей жизни, если не разделю вашей участи, пока вы снова не станете счастливы!
— Очень нежно и трогательно! — произнес сзади чей-то грубый, прерывающийся от одышки голос. — Любовные делишки, как видно. Клянусь душой, мне жаль бедняжку… так жаль, как если б она была моей Трудхен.
— Но вы не должны ограничиваться жалостью, — сказал Квентин, обращаясь к говорившему. — Вы должны нам помочь, господин Павийон. Французский король, ваш союзник, поручил мне особо охранять эту даму, и если вы не поможете мне защитить ее от оскорблений и насилия, то знайте: ваш город навсегда лишится милостей Людовика Валуа. Главное, ее необходимо уберечь от рук Гийома де ла Марка.
— Ну, это легче сказать, чем сделать, — заметил Павийон. — Эти канальи ландскнехты дьявольски ловко разыскивают красоток. Но все-таки я попробую… Пойдемте в ту комнату, и я подумаю… Лестница здесь узкая, и вы можете защитить ее один вашим копьем, пока я покличу в окно своих молодцов — льежских кожевников: они у меня надежные парни, не хуже тех ножей, что носят за поясом. Но прежде расстегните на мне все застежки. Я не надевал этих лат с самой битвы при Сен-Троне,[55] а с тех пор, если только наши голландские весы не врут, я стал тяжелее на три стоуна.
Освободившись от тяжелой железной брони, честный толстяк почувствовал огромное облегчение; влезая в нее, он, видимо, думал только о том, как послужить своему родному городу, и не рассчитал своих сил. Впоследствии оказалось даже, что почтенный синдик был вовлечен в битву помимо своей воли: члены его корпорации, бросаясь на приступ, потащили его за собой. Несчастного синдика подхватило людской толпой, словно течением быстрой реки, и швыряло во все стороны, пока наконец не выбросило на берег, как бревно; измученный и обессиленный, он очутился у дверей помещения дам де Круа, где упал под тяжестью собственных доспехов и двух навалившихся на него мертвецов. Вероятно, он долго пролежал бы там, если бы вовремя подоспевший Дорвард не выручил его из этого неприятного положения.
Горячий темперамент, делавший Германа Павийона таким ретивым и пылким в политике, в частной жизни принимал гораздо более приятную форму; вне политики это был кроткий, покладистый человек, правда немного тщеславный, но добродушный и всегда готовый помочь ближнему. Поручив особенному вниманию Квентина бедную молодую даму, что было совершенно излишне, он подошел к окну и принялся кричать что было мочи:
— Эй, Льеж, Льеж, кто тут есть из храбрых молодцов-кожевников?
На этот крик, сопровождаемый своеобразным свистом (каждый цех имел свой особый призывный сигнал), прибежали два-три молодца; вскоре к ним присоединились еще несколько человек, и все стали на страже у входной двери и у окна той комнаты, из которой кричал их предводитель.
Тем временем в замке настало относительное спокойствие. Всякое сопротивление прекратилось, и начальники отрядов принимали меры, чтобы остановить безудержный грабеж. Большой колокол зазвонил, призывая на военный совет, и на его гулкие раскаты, возвещавшие Льежу победу мятежников и взятие Шонвальда, весело откликались все городские колокола, как будто крича в ответ: «Да здравствуют победители!» Теперь Павийон мог бы, казалось, выйти из своей засады, однако потому ли, что он боялся за тех, кого взял под свою защиту, или страшился за собственную безопасность, но он ограничивался тем, что посылал одного гонца за другим к своему помощнику Петеркину Гейслеру с приказанием немедленно явиться.
Наконец, к великому облегчению почтенного синдика, явился и Петеркин — человек, на которого во всех чрезвычайных случаях, будь то на войне, в политике или в торговых делах, Павийон привык полагаться как на каменную гору. Петеркин был коренаст, плотного сложения, с широким, скуластым лицом и густыми черными бровями, свидетельствовавшими, что это человек настойчивый и упорный, то есть такой, который любит давать советы. На нем была куртка из буйволовой кожи и широкий пояс с заткнутым сбоку ножом; в руке он держал алебарду.
— Петеркин, дорогой мой лейтенант, — обратился к нему его начальник, — нынче нам выдался славный денек… то бишь славная ночка, хотел я сказать… Надеюсь, вы довольны?
— Я доволен, что вы довольны, — ответил доблестный Петеркин, — только я никак не возьму в толк, с чего вам вздумалось праздновать победу — если вы зовете это победой — на чердаке, и притом в одиночестве, когда вы нужны на совете.
— Да разве я там нужен? — спросил синдик.
— А то как же! — ответил Петеркин. — Кто же будет отстаивать права Льежа, которым теперь больше чем когда-либо грозит опасность?
— Полноте, Петеркин, — заметил начальник, — все-то вы недовольны, все-то ворчите…
— Ворчу? И не думаю, — возразил Петеркин. — Я всегда доволен, когда другие довольны. А только у меня нет никакого желания променять короля Чурбана на короля Аиста, как говорится в басне, которую причетник святого Ламберта читал нам, бывало, из книги Эзопа.
— Я не понимаю вас, Петеркин, — сказал синдик.
— Я хочу только сказать, господин Павийон, что этот Вепрь, или Медведь, или как его там величают, намерен, кажется, устроить себе берлогу в Шонвальде, и, уж конечно, он будет для нас не лучшим, если не худшим, соседом, чем старый епископ. Он, кажется, воображает, что он один одержал победу, и теперь только и думает, кем себя назвать: князем или епископом… А уж как они обращаются со стариком, так просто стыдно глядеть!
— Я не допущу этого, Петеркин! — воскликнул с жаром почтенный синдик. — Я ненавижу церковную власть, но не старого епископа. Нас десять против одного, Петеркин, и мы не допустим такой несправедливости.
— Да, десять против одного в открытом поле, но один на одного здесь, в замке. К тому же Никкель Блок, мясник, и вся голытьба из предместий пристали к Гийому де ла Марку отчасти потому, что он выкатил им из погребов все бочки с пивом и вином, отчасти из давнишней зависти к нам, цеховым мастерам, и нашим привилегиям.
— Петер, — сказал Павийон, — мы сейчас же отправимся в город. Я ни минуты не останусь дольше в Шонвальде!
— Но все мосты подняты, хозяин, — возразил Петеркин, — ворота на запоре, и повсюду на страже стоят ландскнехты. А если мы вздумаем силой проложить себе дорогу, эти молодцы порядком намнут нам бока, потому что война — их ремесло, а мы деремся только по праздникам.
— Но зачем же они заперли ворота, Петеркин? — воскликнул встревоженный бюргер. — И как они смеют держать в плену честных людей?
— Этого уж я не сумею вам объяснить, — ответил Петеркин. — Носятся слухи о каких-то дамах де Круа, будто бы бежавших во время осады замка. Говорят, от этой новости Бородатый совсем обезумел, а теперь так нализался, что у него последние мозги отшибло.
Несчастный синдик с отчаянием взглянул на Квентина, видимо не зная, на что решиться. Дорвард, не пропустивший ни слова из предыдущего разговора, был также сильно взволнован; но, понимая, что теперь все зависит от его присутствия духа и от того, насколько ему удастся ободрить Павийона, он заговорил решительным тоном, как человек, имеющий право голоса в обсуждаемом вопросе.
— Мне стыдно за вас, господин Павийон, — сказал он, — что вы колеблетесь, как поступить в этом случае. Смело идите к Гийому де ла Марку и требуйте свободного выхода из замка для себя, для вашего адъютанта, оруженосца и дочери! Он не имеет никакого права держать вас в плену.
— Для меня и моего адъютанта, то есть Петера, хотите вы сказать?.. Прекрасно. Но кто же… какой же еще оруженосец?
— Да хоть бы я, — был смелый ответ.
— Вы?.. — протянул смущенным тоном толстяк. — Но разве вы не посланец французского короля?
— Ну да, посланец, но только данное мне поручение относится к льежским гражданам. Никто о нем не знает, и я могу сообщить о нем только в Льеже. Если Гийому де ла Марку станет известно, кто я, он непременно вступит со мной в переговоры и еще, чего доброго, задержит меня… Нет, вы должны вывести меня из замка, а для этого вам придется выдать меня за вашего оруженосца.
— Ладно… Оруженосец так оруженосец. Но вы еще, кажется, упоминали о моей дочери? Надеюсь, что в настоящую минуту она преспокойно сидит себе дома… Желал бы я… от всей души желал бы того же самого ее отцу!
— Вот эта дама, — поспешил перебить Квентин, — будет называть вас отцом, пока мы здесь, в этом замке.
— О, не только пока мы в замке, а всегда… всю мою жизнь! — воскликнула графиня, бросаясь к ногам горожанина и обнимая его колени. — Всю мою жизнь, каждый день я буду чтить и любить вас, молиться за вас, как дочь за отца, только помогите мне в моем ужасном положении! Сжальтесь надо мной! Представьте себе вашу дочь у ног чужого человека, молящую спасти ей жизнь и честь… Только представьте себе эту картину, и вы не откажете мне в помощи, какую вы хотели бы, чтобы другой оказал ей!
— А знаешь, Петер, право, мне кажется, что эта хорошенькая девочка немножко смахивает на нашу Трудхен, — сказал добрый бюргер, растроганный этой мольбой. — Я это сразу заметил. А этот смелый молодчик, который за словом в карман не лезет, — ни дать ни взять жених моей Трудхен. Готов побиться об заклад, что тут дело не чисто: уж верно, и любовь замешалась… И грех нам не помочь им, Петеркин.
— И грех и стыд, — ответил растроганный Петер, утирая глаза рукавом своей куртки, ибо, при всем своем самомнении, это был самый добродушный фламандец.
— Ну, так и быть, пусть будет моей дочкой, — сказал Павийон, — только она должна хорошенько укутаться в свою черную шелковую вуаль… И если среди наших молодцов-кожевников не найдется верных парней, чтобы защитить дочку своего синдика, значит, они не стоят той кожи, над которой трудятся. Однако постойте… ведь нам придется отвечать на вопросы. Что я отвечу, если меня спросят, каким образом моя дочь попала сюда?
— А таким же точно образом, каким попала сюда половина всего женского населения Льежа, провожавшая нас до самого замка, — ответил Петеркин. — По той простой причине, что бабы всегда суют свой нос туда, где их не спрашивают. Только ваша Трудхен увлеклась чуточку больше других… вот и все!
— Прекрасно сказано, — подхватил Квентин. — Будьте же мужественны, последуйте этому мудрому совету, почтенный Павийон, и вы без всякого для себя ущерба совершите благороднейший поступок, какой только совершался со времен Карла Великого!.. А вы, сударыня, завернитесь поплотней вот в эту вуаль (в комнате было разбросано много принадлежностей дамского туалета) и ничего не бойтесь. Еще несколько минут — и вы будете на свободе и в безопасности… Вперед, сударь, смелее вперед! — добавил он, обращаясь к Павийону.
— Постойте минутку, я и забыл! Этот де ла Марк сущий дьявол, настоящий вепрь как по виду, так и по характеру. Что, если эта молодая дама — одна из графинь де Круа и он ее узнает? Что тогда будет? Даже подумать страшно!
— Но неужели же, если бы я действительно была одной из этих несчастных, — воскликнула Изабелла, делая движение, чтобы снова упасть к ногам синдика, — неужели вы бросили бы меня на верную гибель? Ах, зачем я не ваша дочь, не дочь бедняка горожанина!
— Не бедняка, совсем не бедняка, сударыня! У нас водятся денежки, — заметил толстяк.
— Простите, простите меня, благородный сеньор… — начала было несчастная девушка.
— Вот уж не благородный и никак не сеньор, — перебил ее синдик, — а просто-напросто льежский бюргер, уплачивающий по своим счетам наличными денежками. Впрочем, это не идет к делу. Ладно, графиня вы, нет ли, а я вам помогу.
— Вы обязаны ей помочь, будь она хоть герцогиня, — проворчал Петеркин, — потому что вы дали ей слово!
— Верно, Петер! Что верно, то верно, — сказал синдик. — Никогда не следует забывать нашу голландскую поговорку: «Тот не мужчина, кто не держит своего слова». А теперь вперед и за дело! Надо распрощаться с Гийомом де ла Марком… Но… право, я сам не знаю почему… при одной мысли об этом меня бросает в дрожь… Ox, как бы я был счастлив, если бы можно было обойтись без этой церемонии!
— Но раз в вашем распоряжении есть вооруженные люди, не лучше ли попытаться силой пробить себе путь? — спросил Квентин.
Однако Павийон и его советчик в один голос закричали, что не годится нападать на союзников, и каждый добавил от себя несколько замечаний по поводу безрассудства подобного предложения; все это вполне убедило Квентина, что с такими товарищами было бы по меньшей мере рискованно пускаться на какое-нибудь смелое предприятие. Итак, было решено идти в большой зал, где, как говорили, пировал Дикий Арденнский Вепрь, и требовать у него свободного пропуска для льежского синдика и его свиты; требование как будто вполне разумное, на которое не могло быть отказа. Тем не менее почтенный бюргер то и дело вздыхал, поглядывая на своих спутников, и наконец, обратившись к своему верному Петеркину, заметил:
— Вот что значит иметь слишком храброе и чувствительное сердце! Увы, Петеркин, как много я претерпел за свою храбрость и человеколюбие и как дорого придется мне еще поплатиться за мои добродетели, прежде чем господь бог выведет нас из этого проклятого Шонвальдского замка!
Когда они проходили двором, все еще заваленным мертвецами и умирающими, Квентин, который вел Изабеллу, старался поддержать ее и ободрить среди этих страшных сцен, нашептывая ей слова утешения и напоминая, что теперь все зависит от ее присутствия духа и мужества.
— От меня ничего не зависит, — ответила графиня, — я надеюсь на вас, только на вас… Ах, Квентин, если я переживу эту страшную ночь, я никогда не забуду моего спасителя! Но я хочу просить вас еще об одном, и вы должны поклясться именем матери и честью отца, что исполните мою просьбу.
— Да разве я могу в чем-нибудь вам отказать? — шепнул ей Квентин.
— Не оставляйте меня во власти этих чудовищ, лучше вонзите мне в сердце кинжал! — сказала она.
В ответ Квентин только пожал ее руку, и, казалось, если бы не ужас, парализовавший ее, Изабелла была бы готова ответить на эту ласку. Опираясь на руку своего молодого защитника и следуя за Павийоном и его адъютантом, молодая графиня, сопровождаемая дюжиной молодцов-кожевников, составлявших как бы ее почетную стражу, вошла в страшный зал.
Когда они приблизились к дверям, оттуда донеслись взрывы дикого хохота, неистовые крики и возгласы; можно было скорее предположить, что все силы ада собрались здесь торжествовать свою победу над человеческим родом, чем подумать, что это пируют люди, празднуя успех смелого предприятия. Твердая решимость, внушенная отчаянием, поддерживала силы Изабеллы; непоколебимое мужество, возраставшее по мере того, как росла опасность, не покидало Дорварда, а Павийон со своим помощником волей-неволей шли вперед, навстречу своей участи, как привязанные к столбу медведи на травле, которым некуда уйти от опасности.
Глава XXII
ПИР
К э д. Где Дик, мясник
из Эшфорда?
Д и к. Здесь, сэр.
К э д. Они падали перед
тобой, как бараны и быки; а
ты работал, точно у себя на
бойне.
«Король Генрих VI», ч. II
Трудно себе представить, какие ужасные изменения произошли в большом зале Шонвальдского замка, где еще так недавно обедал Квентин. Теперь этот зал поистине представлял собой картину войны со всеми ее ужасами, притом войны, которая велась самыми свирепыми из воинов — наемными солдатами варварского века, людьми, в силу своей профессии свыкшимися со всеми жестокостями беспощадной, кровавой битвы и не имеющими ни капли патриотизма или романтического духа рыцарства.
В той самой комнате, где несколько часов назад сидели за чинным, даже, пожалуй, немного официальным обедом духовные и светские лица, где даже шутка произносилась вполголоса и, при всем изобилии яств и вин, царил почти благоговейный порядок, теперь происходил такой дикий, неистовый разгул, что сам сатана, если бы он председательствовал на этом пиру, вряд ли мог бы сгустить его краски.
На верхнем конце стола, на троне епископа, спешно принесенном из зала совета, восседал сам грозный Арденнский Вепрь, человек, вполне заслуживший это прозвище, которым он гордился и которое всеми силами старался оправдать. Он сидел с непокрытой головой, но в полном, тяжелом и блестящем, вооружении, с которым редко расставался. На плечах у него был накинут плащ из громадной кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Кожа с головы животного была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или непокрытую голову человека, как, например, теперь, придавала ему сходство со страшным чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Арденнский Вепрь не нуждался в этом диком украшении, чтобы походить на чудовище, — так ужасно само по себе было его лицо.
Верхняя часть лица де ла Марка противоречила его характеру, ибо хотя его жесткие косматые волосы напоминали щетину того животного, чьей шкурой он был прикрыт, зато высокий, открытый лоб, широкие скулы, большие блестящие светлые глаза и орлиный нос говорили о мужестве и великодушных порывах. Но и эти сравнительно благообразные черты были изуродованы распутством, пьянством и беспрестанными вспышками бешенства, наложившими на его лицо отпечаток, совершенно не соответствовавший тому грубому благородству, которое оно могло бы выражать. Щеки, а еще сильнее веки его припухли, а глаза потускнели и налились кровью, что придавало его лицу сходство со зверем, на которого страшный барон так желал походить. Но по какому-то странному противоречию де ла Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим именем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища, для чего отпускал себе бороду. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед зубами, напоминавшими клыки. Вот эта-то особенность лица, придававшая де ла Марку поразительное сходство с диким вепрем, и страсть его к охоте (он охотился всегда в Арденнском лесу) были причиной того, что его прозвали Диким Арденнским Вепрем. Огромная всклокоченная борода нисколько не скрывала его недостатка и не только не смягчала, но делала еще более свирепым выражение его лица.
Его солдаты и начальники сидели за столом вперемежку с льежскими горожанами, среди которых было много людей самого низкого разбора. Особенно выделялся мясник Никкель Блок, поместившийся рядом с самим де ла Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами и с руками, забрызганными кровью, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож. У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички, откинутые назад волосы придавали еще больше свирепости их и без того жестоким лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине страшное и отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, не слушая друг друга, были полны таких непристойностей и кощунства, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства льежских бюргеров, пировавших с солдатами де ла Марка, были бледные, испуганные лица, говорившие о том, что и эта пирушка и собутыльники были им совсем не по душе; впрочем, немало было и таких, которые, то ли по недостатку воспитания, то ли потому, что были грубей от природы, видели в этом диком разгуле лишь доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать солдатам, вливая в себя огромными чарами вино и schwarz bier,[56] пристрастие к которому было в Нидерландах обычным пороком во все времена.
На столе царил такой же беспорядок, как и среди разношерстной пирующей компании. Рядом с изящной серебряной посудой епископа и священными сосудами (де ла Марк мало заботился о том, что его могли обвинить в святотатстве) стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другие дешевые сосуды.
Здесь мы должны описать еще одну ужасную подробность этого пира и затем предоставим воображению читателя дополнить картину. Один из грубых, распущенных солдат де ла Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, проявивший в тот вечер особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком, заявив, что хочет этим вознаградить себя за то, что не может принять участие в общем веселье. Эта смелая выходка, характерная для поведения солдат де ла Марка, так рассмешила их вождя, что он долго трясся от хохота; но, когда другой солдат, не отличавшийся особой храбростью в бою, осмелился было повторить то же, де ла Марк мгновенно положил конец шутке, которая иначе вскоре привела бы к тому, что его стол был бы очищен от всего, что было на нем ценного.
— Ого! Гром и молния! — воскликнул он. — Тот, кто не осмеливается быть мужчиной перед лицом врага, не имеет права позволять себе дерзости с товарищами! Как, бесстыдный нахал, не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Хорст прокладывал себе путь через стены и рвы! А теперь ты смеешь ему подражать!.. Прицепить его к оконной решетке, и пусть отбивает такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу!
В тот же миг приговор был приведен в исполнение: не прошло и минуты, как несчастный уже болтался в петле и корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в зал, труп еще висел на окне, освещенный светом месяца, и отбрасывал на пол тень, хотя и бледную, но достаточно четкую, чтобы понять, какой страшный предмет она обрисовывала.
Когда имя синдика Павийона стало переходить из уст в уста на этом шумном сборище, он сделал отчаянное усилие, чтобы придать себе вид спокойного достоинства, подобающий его сану и положению; но одного взгляда на то, что творилось вокруг него, и в особенности на страшный предмет за окном, было достаточно, чтобы лишить его мужества, несмотря на подбадривание Петера, с волнением шептавшего ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали! Впрочем, синдику все же удалось взять себя в руки, и он, стараясь сохранить достоинство, обратился к присутствующим с краткой речью и поздравил как солдат де ла Марка, так и добрых льежских горожан с их общей победой.
— Ну да, конечно, «мы вместе затравили зверя», как сказала болонка волкодаву! — промолвил насмешливо де ла Марк. — Но что я вижу, сеньор бургомистр! Вы точно Марс, являетесь к нам с красавицей! Кто эта прелестная незнакомка? Долой, долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать собственностью свою красоту!
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павийон, — и я как милости прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала блаженной памяти Трем Царям.
— Я сниму с нее этот обет, — сказал де ла Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы Льежа, а один живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых царей.
Присутствующие заволновались; послышался ропот, ибо не только граждане Льежа, но даже многие из солдат самого де ла Марка, не признававшие ничего святого, все-таки чтили Трех Кельнских Царей, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех святых, — сказал де ла Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Государь, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную — власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой решится дать вам отпущение грехов?.. Но что же вы стоите, благородный бургомистр? Подойдите поближе, сядьте возле меня — я сейчас покажу вам, как я умею освобождать нужные мне места… Привести сюда нашего предшественника — епископа!
В зале началось движение. Воспользовавшись этим, Павийон поблагодарил де ла Марка за оказанную ему честь и поместился подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним по пятам, как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку, считая его опытнее и смелее себя. На том же конце стола, где они поместились, сказал красивый юноша, почти мальчик — как говорили, побочный сын де ла Марка, которого он любил и к которому относился подчас даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная де ла Марка, пала от его руки; он убил ее в припадке пьяной злобы или ревности и оплакивал ее смерть, насколько такой изверг способен что-либо оплакивать. Быть может, это и было причиной его привязанности к сыну. Квентин, знавший все эти подробности от старика настоятеля, сел насколько мог ближе к юноше, решив, что он может пригодиться ему либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути к спасению будут отрезаны.
В то время как все застыли, напряженно ожидая исполнения приказания де ла Марка, один из спутников Павийона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка — его дочка? Но это совсем не наша Трудхен! Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая.
Видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом с нашей рыночной площади, это все равно что назвать черную кожу белой кожей теленка!
— Потише, потише! Тебе что за дело, если хозяину взбрело в голову поживиться дичинкой епископа без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — довольно удачно нашелся Петер.
— Разумеется, нет, братец, — ответил тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Черт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как прячется за чужие спины, чтоб ее не сглазили солдаты… Но постой, что это они собираются делать с бедным старым епископом?
В эту минуту солдаты де ла Марка втащили Льежского епископа, Людовика Бурбона, в зал его собственного дворца. Его растерзанный вид, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как они с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наскоро накинуто епископское облачение. По счастью, как подумал Квентин, графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; увидев своего доброго покровителя в таком ужасном положении, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил стать перед ней таким образом, чтоб совсем загородить от нее происходившее и защитить ее от посторонних взглядов.
Последовавшая сцена была коротка и ужасна. Когда несчастного прелата подтащили к ногам свирепого вождя, старик, всю жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал мужество и достоинство, присущие тому высокому роду, из которого он происходил. Взгляд его был спокоен и решителен; осанка и движения, когда наконец грубые руки солдат выпустили его, были исполнены величия венценосца и кротости христианского мученика. Сам де ла Марк был поражен твердостью своего пленника и, вспомнив о благодеяниях, оказанных ему этим человеком, на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, он снова с дерзким высокомерием взглянул на несчастного епископа.
— Людовик Бурбон, — так начал свою речь свирепый воин, сжимая кулаки, стискивая зубы и тяжело переводя дух, — я предлагал тебе мою дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал теперь, чтоб все было иначе!.. Никкель, приготовься.
Мясник поднялся с места, взял свой топор и, обойдя де ла Марка сзади, стал подле него со своим страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
— Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, — продолжал де ла Марк, — и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы спастись в этот грозный час.
Епископ поднял грустный, но бесстрашный взгляд на грязного слугу, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
— Выслушай меня, Гийом де ла Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, — выслушайте, какие условия я могу предложить этому негодяю. Гийом де ла Марк, ты поднял мятеж в имперском городе, ты силой захватил замок князя Священной Германской империи, перебил его слуг, разграбил его имущество, оскорбил его священную особу. За это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона и стать изгнанником, лишенным всех прав состояния. Но ты сделал не только это — ты сделал больше. Ты преступил не только законы человеческие, за что заслуживаешь человеческой казни, — ты преступил законы божеские: ты вломился в храм господень, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью и грабежом, ты совершил святотатство…
— Кончил ли ты? — в бешенстве перебил его де ла Марк, топнув ногой.
— Нет, — ответил прелат, — я еще не сказал тебе условий, которых ты требовал от меня.
— Так продолжай, — сказал де ла Марк, — да смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове! — И он откинулся на спинку кресла, заскрежетав зубами, особенно сильно напоминая в эту минуту дикого зверя, чье имя он носил.
— Я перечислил твои преступления, — продолжал епископ со спокойной решимостью, — теперь выслушай условия, которые я как милосердный государь, как христианин и духовный отец, забывая все личные обиды и прощая все оскорбления, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, надень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руку посох и босой ступай в Рим… Мы же со своей стороны обещаем тебе лично ходатайствовать перед Ратисбонским имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святым отцом папой за твою грешную душу!
В то время как Людовик Бурбон произносил свою речь таким повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у его ног валялся преступник, на коленях вымаливающий прощение, де ла Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, он только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг разбойник нанес удар, как будто на бойне, и епископ без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Льежские горожане, совершенно не подготовленные к такой ужасной развязке и ожидавшие, напротив, что переговоры окончатся мирным соглашением, вскочили со своих мест, как один человек, с громкими криками ужаса и негодования.
Но громовой голос де ла Марка покрыл весь этот шум.
— Молчать, вы, льежские свиньи! — крикнул он грозно, потрясая кулаком. — Как вы смеете восставать против Дикого Арденнского Вепря! Вам только впору валяться в грязи Мааса! Эй вы, кабанье отродье (кличка, которой он сам и многие другие часто называли его солдат), покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям!
В один миг все солдаты де ла Марка были на ногах; а так как они сидели вперемежку со своими недавними союзниками, быть может предвидя возможность такого случая, то каждый схватил за шиворот своего ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете месяца и факелов. Оружие было занесено, но никто не наносил удара — может быть, потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть, и потому, что де ла Марк и не собирался проливать кровь и хотел только попугать своих миролюбивых союзников.
Но тут мужество Квентина Дорварда, решительного и смелого не по летам и вдобавок побуждаемого в эту минуту чувством, которое придает человеку силу и отвагу, дало совершенно неожиданный поворот всему делу. По примеру солдат де ла Марка Квентин, в свою очередь, бросился на сына Дикого Вепря — Карла Эберсона и, легко одолев его, приставил к его горлу кинжал с громким криком:
— Так вот какую игру вы затеяли! Тогда и я буду играть!
— Стой! Стой! — закричал де ла Марк. — Это шутка… я пошутил! Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников — льежских граждан! Прочь руки, ребята, и по местам!.. Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не вызвавшую ссору между друзьями, — добавил он, толкнув ногой тело епископа. — Выпьем за примирение и зальем вином воспоминание о глупой размолвке!
Приказание было тотчас исполнено, но горожане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно сомневались, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.
— Выслушайте меня вы, Гийом де ла Марк, и вы, граждане Льежа! — сказал он. — А вы, молодой человек, стойте смирно, — добавил Квентин, обращаясь к юноше, сделавшему было попытку вырваться из его рук. — Я не причиню вам вреда, пока не услышу какой-нибудь новой неуместной шутки!
— Да сам-то ты кто такой, черт тебя побери, — воскликнул изумленный де ла Марк, — что осмеливаешься ставить условия и брать заложников в присутствии того, кто сам веем приказывает и никому не уступает?
— Я слуга Людовика, короля французского, — ответил смело Квентин, — стрелок его шотландской гвардии, как вы могли догадаться по моему говору и костюму. Я прислан сюда, чтобы наблюдать и донести обо всем, что здесь происходит, королю, и, к удивлению, вижу, что вы поступаете скорее как язычники, чем как христиане; как безумные, а не как люди в здравом уме. Войско Карла Бургундского не замедлит выступить против вас, и, если вы рассчитываете на поддержку Франции, вы должны вести себя иначе. А вам, граждане Льежа, мой совет разойтись по домам. Того же, кто станет препятствовать вашему свободному выходу из Шонвальда, я объявлю врагом моего государя, его величества милостивого короля Франции!
— Франция и Льеж! Франция и Льеж! — закричали спутники Павийона, и крик этот подхватили многие другие горожане, которые снова воспрянули духом благодаря смелой речи Квентина.
— Франция и Льеж! Да здравствует храбрый стрелок! Мы будем жить и умрем вместе с ним!
Глаза де ла Марка сверкнули, а рука сжала кинжал, как будто он хотел метнуть его в сердце смелого оратора; но, оглянувшись кругом, он прочел во взглядах своих солдат нечто такое, перед чем даже он должен был отступить. Многие из них были французы, и все они знали о поддержке людьми и деньгами, которую получал их начальник от французского короля; к тому же многие были возмущены совершенным на их глазах святотатственным убийством. Имя Карла Бургундского, который, как все знали, придет в сильнейшее негодование, услышав о происшествиях этой ночи, прозвучало для них страшной угрозой, а неосторожность де ла Марка, чуть было не поссорившегося со своими союзниками и вдобавок готового возбудить недовольство французского короля, так их встревожила, что с них даже хмель соскочил. Одним словом, взглянув вокруг, де ла Марк убедился, что если бы в настоящую минуту он решился на новое насилие, то не встретил бы поддержки даже со стороны своих солдат; поэтому, стараясь придать своему лицу и голосу более мягкое выражение, он заявил, что если и обидел своих друзей, льежских горожан, то сделал это без всякого умысла, и что, разумеется, они вольны выйти из Шонвальда, когда им вздумается, хотя он надеется, что они не откажутся от участия в празднестве в честь общей победы. К этому он добавил (с не свойственной ему сдержанностью), что он готов хоть завтра вступить в переговоры о дележе добычи и принятии мер для общей обороны. «Надеюсь, — закончил он свою речь, — что господин шотландец, во всяком случае, не откажется принять участие в нашей пирушке в Шонвальде».
Поблагодарив за оказанную ему честь, молодой шотландец заявил, что его решение зависит от господина Павийона, к которому, собственно, и направил его французский король, но что, разумеется, он воспользуется случаем посетить де ла Марка в первый же раз, как господин синдик отправится в его лагерь.
— Если ваше решение, как вы говорите, зависит от меня, — поспешил во всеуслышание заявить почтенный синдик, — вам придется немедленно оставить Шонвальд, а если вы намерены вернуться в этот замок не иначе, как в моем обществе, то вряд ли вы его скоро увидите.
Последнюю часть фразы честный горожанин пробормотал вполголоса, боясь последствий, которые могли навлечь на него эти слова, если бы они были услышаны, но все-таки не в силах промолчать.
— Держитесь поближе ко мне, мои молодцы, храбрые кожевники, — обратился он к своей страже, — и мы постараемся как можно скорее выбраться из этого разбойничьего вертепа.
Большинство граждан Льежа, по-видимому, вполне разделяло мнение своего синдика, и вряд ли они так искренне радовались тогда, когда с торжеством входили в Шонвальдский замок, как теперь, когда надеялись выбраться из него подобру-поздорову. Они вышли из замка без всякой помехи, и радости Квентина не было пределов, когда наконец грозные стены Шонвальда остались позади.
В первый раз с той минуты, как они вошли в страшный зал, Квентин решился спросить графиню, как она себя чувствует.
— Хорошо, хорошо! — с лихорадочной поспешностью ответила она. — Но, ради бога, не останавливайтесь, не спрашивайте!.. Не будем терять времени на разговоры… Бежим, бежим!
Она хотела ускорить шаг, но, если бы Дорвард не поддержал ее, она упала бы от изнеможения. С нежностью матери, спасающей своего ребенка, молодой шотландец поднял на руки драгоценную ношу, и в ту минуту, когда рука испуганной Изабеллы, забывшей обо всем, кроме желания спастись, обвилась вокруг его шеи, он подумал, что не согласился бы избежать ни одной из тех опасностей, которым подвергался в эту ночь, если такова была награда.
Почтенного бургомистра, в свою очередь, поддерживали и тащили под руки его верный советчик Петер и еще другой из его молодцов. Так, задыхаясь от быстрого бега, они добрались до берега реки, встречая по дороге толпы горожан, горевших нетерпением узнать подробности осады и удостовериться, насколько справедливы были уже успевшие распространиться слухи о том, будто победители перессорились между собой.
Наскоро отвечая им, чтобы удовлетворить их любопытство, беглецы стараниями Петера и нескольких его товарищей достали наконец лодку и таким образом получили возможность хоть немного отдохнуть, что было необходимо не только Изабелле, все еще лежавшей почти без чувств на руках своего избавителя, но и почтенному бургомистру, который, поблагодарив в нескольких прерывистых словах Дорварда, слишком занятого своими мыслями, чтобы отвечать, завел, обращаясь к Петеру, длинную речь о своем мужестве и великодушии, а также и об опасностях, которым он постоянно подвергал себя из-за своих добродетелей.
— Ах, Петер, Петер, — говорил жалобным голосом честный бюргер, — если бы не мое горячее сердце, разве бы я затеял этот спор о десятине, которую все мои сограждане платят беспрекословно? Если бы не мое храброе сердце, разве бы я попал в эту битву при Сен-Троне, когда какой-то солдат столкнул меня копьем в грязный ров, откуда, несмотря на все мои усилия, я не мог выбраться до самого конца сражения? Да и сегодня, Петер, что, как не моя храбрость, заставила меня надеть эту тесную броню, в которой я бы непременно задохся, если б меня не спас этот молодой человек, умеющий так прекрасно драться и кому я от всей души желаю успеха… А уж моя доброта, Петер, положительно сделала меня нищим… то есть… я хотел сказать… могла бы сделать нищим, если б я не стоял так крепко на ногах, и одному богу известно, сколько еще бед она на меня навлечет со всеми этими дамами, графинями и их тайнами! Мне сдается, Петер, что это может стоить половины моего состояния, да еще головы в придачу!
Тут Квентин не мог больше молчать и, обратившись к почтенному синдику, поспешил его уверить, что молодая дама, которая находится под его покровительством, непременно отблагодарит и вознаградит его за все понесенные им из-за нее убытки и хлопоты.
— Очень вам благодарен, господин стрелок, очень вам благодарен! — ответил горожанин. — Но кто вам сказал, позвольте спросить, что я желаю вознаграждения за то, что исполнил долг честного человека? Я только выражаю свое сожаление по поводу угрожающих мне опасностей и потерь и, надеюсь, имею право говорить об этом со своим помощником, никого не оскорбляя.
Из этих слов Квентин заключил, что его новый друг был из того многочисленного рода благодетелей, которые вознаграждают себя за свои добрые дела бесконечными жалобами, с единственной целью поднять цену оказанных ими услуг. Поэтому он благоразумно промолчал и предоставил почтенному синдику разглагольствовать сколько его душе угодно и до самого дома расписывать опасности и потери, которым его подвергали заботы об общественном благе и бескорыстная любовь к ближнему.
А дело было просто в том, что честный горожанин решил, что он сделал большой промах, позволив молодому чужестранцу разыграть первую роль в критическую минуту в Шонвальдском замке. Правда, вначале он искренне обрадовался результату вмешательства Квентина, но, поразмыслив, пришел к заключению, что это вмешательство подрывало его собственное влияние, и теперь, чтобы поднять свой авторитет, преувеличивал свои права на благодарность и своей родины и своих друзей, а главное, графини де Круа и ее молодого защитника.
Но когда лодка причалила к саду синдика и он с помощью Петера выбрался на берег, близость домашнего очага, казалось, сразу успокоила в нем зависть, оскорбленное самолюбие и все горькие чувства: так быстро недовольный, мрачный синдик превратился в честного, добродушного и гостеприимного хозяина. Он громко позвал Трудхен, которая тотчас явилась на его зов, ибо страх и тревога изгнали сон из стен Льежа в ту памятную ночь. Отец поручил попечениям дочери прелестную полубесчувственную незнакомку, и Трудхен, тронутая ее красотой и беспомощностью, принялась ухаживать за ней с чисто сестринской нежностью и любовью.
Несмотря на поздний час и видимую усталость синдика, Квентину едва ли удалось бы отделаться от приглашения распить с хозяином бутылочку превосходного старого вина, ровесника Азенкурской битвы, если бы не вмешательство хозяйки дома, которую вызвал из ее комнаты громкий голос мужа, требовавший ключ от погреба. Фрау Павийон была живая, кругленькая женщина, по всей вероятности весьма привлекательная в свое время, но уже много лет отличавшаяся остреньким красным носом, пронзительным голосом и твердым убеждением, что, каков бы ни был авторитет почтенного синдика вне дома, у себя он должен подчиняться строгой домашней дисциплине.
Как только хозяйка вникла в сущность спора, происходившего между ее мужем и гостем, она объявила коротко и ясно, что Павийон не только не нуждается в подкреплении, но и так уже хватил через край, и, вместо того чтобы, по его требованию, выбрать ключ от погреба из толстой связки, висевшей на серебряной цепочке у ее пояса, без долгих церемоний повернулась к нему спиной и повела гостя в отведенную для него чистенькую и веселую комнатку, обставленную такими удобствами, каких Квентин не видывал во всю свою жизнь, — настолько богатые фламандцы той эпохи превосходили не только бедных и невежественных шотландцев, но даже самих французов во всем, что касалось домашнего уюта.
Глава XXIII
БЕГСТВО
И если ты велишь,
То с кем угодно я бороться буду
И одержу победу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Иди,
И, вдохновленный вновь, пойду я
следом,
Не знаю для чего.
«Юлий Цезарь»
Несмотря на радость, страх, сомнение и тревогу, волновавшие Квентина, усталость взяла свое: он уснул как убитый и проснулся только на следующий день поздно утром, когда к нему в комнату с озабоченным видом вошел его хозяин.
Он сел у постели гостя и завел длинную и довольно запутанную речь о семейных обязанностях женатого человека, особенно распространяясь о власти главы дома и о том, что муж обязан выдерживать характер во всех разногласиях с женой. Квентин слушал с возрастающей тревогой. Ему было небезызвестно, что мужья, подобно многим воюющим державам, часто стараются распевать Те Deum[57] с единственной целью скрыть свое поражение. Поэтому, чтобы удостовериться, насколько его догадка близка к истине, Квентин выразил надежду, что «они не обеспокоили своим присутствием хозяйку дома».
— Нет, нет, нисколько! — ответил бургомистр. — Нет женщины, которую было бы труднее захватить врасплох, чем матушку Мабель. Она всегда рада друзьям… у нее всегда, благодарение богу, найдется для гостя готовая комната… всегда припасено, чем его угостить. Нет женщины в мире радушнее ее… Одно досадно, что у нее такой странный характер.
— Одним словом, наше пребывание здесь ей неприятно, не так ли? — сказал Квентин и, вскочив с постели, стал торопливо одеваться. — Если бы я был уверен, что леди Изабелла может пуститься в дорогу после всех ужасов вчерашней ночи, мы ни на минуту долее не стали бы стеснять вас своим присутствием.
— Точь-в-точь то же самое сказала молодая барышня матушке Мабель, — заметил Павийон. — И если б вы могли видеть, как при этом вспыхнуло ее личико, ну, право, простая молочница, пробежавшая на коньках от деревни до рынка пять миль против ветра, могла бы назваться лилией в сравнении с ней в эту минуту. Что же тут удивительного, если матушка Мабель и приревновала меня немного, бедняжка?
— Да разве леди Изабелла уже вышла из своей комнаты? — спросил Квентин, продолжая одеваться с еще большей поспешностью.
— Как же, — отвечал Павийон, — и ждет вас с нетерпением, чтобы сговориться насчет дороги… раз уж вы оба решили ехать. Надеюсь, однако, что вы сначала позавтракаете?
— Ах, зачем вы мне раньше этого не сказали! — воскликнул с досадой Квентин.
— Полегче, полегче! Я и то, кажется, слишком поторопился, если это вас так взволновало, — ответил бургомистр. — А я хотел было переговорить с вами еще кое о чем, да только вряд ли вы будете теперь в состоянии выслушать меня терпеливо.
— Говорите, сударь, говорите, но только скорей! Я вас слушаю.
— Ладно, — сказал бургомистр. — Всего одно слово. Дело в том, что Трудхен, которая так горюет по случаю разлуки с хорошенькой барышней, словно она ей родная сестра, советует вам переодеться в дорогу, так как в городе ходят слухи, что дамы де Круа путешествуют под видом пилигримок в сопровождении стрелка шотландской гвардии французского короля. Говорят, будто вчера, когда мы вышли из Шонвальдского замка, какой-то цыган привел одну из них к Гийому де ла Марку и уверил его, что у вас не было никаких поручений ни к нему, ни к добрым льежским гражданам, а что вы просто похитили молодую графиню и путешествуете с нею в качестве ее возлюбленного. Все эти новости пришли сегодня утром из Шонвальда и были переданы мне и другим членам совета. Теперь мы не знаем, как нам быть, ибо хотя мы и держимся того мнения, что Гийом де ла Марк поступил вчера слишком круто как с бедным епископом, так и с нами, но все же считаем его неплохим малым — разумеется, когда он не пьян. Притом он единственный человек, который может вести нас против герцога Бургундского, а при настоящем положении дел я и сам начинаю подумывать, что нам надо держаться де ла Марка: мы слишком далеко зашли, чтобы отступать.
— Ваша дочь права, — сказал Квентин, не пытаясь ни возражать, ни уговаривать почтенного синдика, ибо видел, что решение его, принятое отчасти в угоду жене, отчасти из политических расчетов, все равно останется неизменным. — Она дала прекрасный совет. Мы должны ехать переодетыми — и сейчас же. Надеюсь, мы можем рассчитывать, что вы нас не выдадите и достанете нам все необходимое для побега?
— С радостью, с радостью! — ответил честный горожанин, в глубине души не очень довольный своим поведением и потому хватаясь за эту возможность хоть немного загладить свою вину. — Я никогда не забуду, что вы дважды спасли мне жизнь в эту ужасную ночь: во-первых, освободив меня от проклятой брони и, во-вторых, выручив из еще худшей беды. Ведь этот Вепрь со своим выводком — сущие дьяволы, а не люди. Я буду вам верен, как нож черенку, — так говорят наши ножовщики, лучшие в мире мастера своего дела… А, да вы уже готовы! Так пойдемте, и я сейчас докажу, как я вам доверяю!
Синдик повел гостя из спальни прямо в контору, где он вел свои торговые дела. Плотно притворив за собой дверь и заботливо оглядевшись, он отпер сводчатый потайной чулан, скрытый под обоями, где у него стояло несколько железных сундуков. Отомкнув один из них, наполненный гульденами, он предложил Квентину взять столько денег, сколько тот найдет нужным на покрытие дорожных издержек его самого и его спутницы.
Так как деньги, которыми Квентина снабдили в Плесси, были уже на исходе, то он не задумываясь взял двести гульденов. Этим он снял большую тяжесть с души Павийона, смотревшего на невыгодную сделку, в которой он добровольно стал кредитором, как на возмездие, искупавшее до некоторой степени недостаток его радушия, вызванный личными соображениями и расчетами.
Тщательно заперев комнату, где хранились его сокровища, богач фламандец повел своего гостя в приемную; там они нашли графиню, уже переодетую в костюм фламандской девушки из зажиточной семьи. Изабелла была еще немного бледна после всех потрясений вчерашней ночи, но, по-видимому, бодра и телом и духом. В комнате не было никого, кроме нее и Трудхен, заботливо оправлявшей на ней платье и учившей ее, как себя держать, чтобы не возбудить подозрений. Увидев Квентина, молодая графиня протянула ему руку, которую он почтительно поцеловал, и сказала:
— Сеньор Квентин, мы должны оставить наших здешних друзей, чтобы не навлечь на них несчастье, которое преследует меня с самой смерти моего отца. Вы должны будете переменить платье и ехать со мной, если вам еще не наскучило быть защитником такого несчастливого существа, как я.
— Мне… мне наскучило быть вашим защитником… служить вам! Да я готов следовать за вами хоть на край света! Но вы-то сами в состоянии вынести все трудности предстоящего пути? Способны ли вы после всех ужасов вчерашней ночи…
— Не напоминайте мне о них, — ответила графиня. Они, как страшный сон, оставили во мне лишь смутное воспоминание… Спасся ли добрый епископ?
— Я надеюсь, что он теперь на свободе, — ответил Квентин, делая знак Павийону, собиравшемуся было начать рассказ об ужасной смерти епископа.
— Нельзя ли нам присоединиться к нему? Собрал ли он свое войско? — спросила графиня.
— Теперь вся его надежда на небеса, — ответил Квентин, — но, куда бы вы ни вздумали направиться, я готов всюду сопровождать и охранять вас.
— Мы еще все это обсудим, — сказала Изабелла. И, помолчав немного, прибавила:
— Я выбрала бы монастырь, но, боюсь, он будет недостаточной защитой против тех, кто преследует меня.
— Гм, гм… Я бы вам не советовал скрываться в монастыре, по крайней мере в окрестностях Льежа, — заметил синдик. — Хотя Арденнский Вепрь, бесспорно, храбрый вождь, верный союзник и старый друг нашего города, но нрав у него крутой, и, по правде говоря, он в грош не ставит все эти святые обители да монастыри — и мужские и женские. Люди говорят, будто десятка два монахинь, то есть бывших монахинь, повсюду следуют за ним в его походах…
— Идите же и готовьтесь в путь, сеньор Дорвард, — сказала Изабелла, прерывая эти подробности. — Я вверяю себя вашей чести.
Как только синдик и Квентин вышли из комнаты, Изабелла принялась расспрашивать Гертруду о дорогах и об опасностях, которые могут им встретиться в пути, и проявила при этом такую ясность ума и столько самообладания, что фламандка не могла удержаться от возгласа:
— Я, право, дивлюсь вам, сударыня! Толкуют о твердости духа мужчин, но ваша твердость и самообладание мне кажутся просто невероятными!
— Нужда научит всему, мой дружок. Нужда — мать смелости, — ответила графиня. — Не так давно я падала в обморок при виде капли крови или пустой царапины. С тех пор — я смело могу сказать — вокруг меня лились потоки крови, и я ни разу не только не лишилась чувств, но даже не растерялась… Не думайте, однако, что это было легко, — продолжала графиня, положив на плечо Гертруды свою дрожащую руку, хотя голос ее был по-прежнему тверд. — Мое сердце можно было бы теперь сравнить с крепостью, осажденной многочисленным неприятелем: спасение ее гарнизона зависит только от его собственной смелости и решительности. Будь мое положение менее опасно и не будь я уверена, что единственное для меня средство спастись от участи, худшей, чем смерть, — это сохранить твердость и самообладание, я бы бросилась к вам на шею, Гертруда, и облегчила бы свою наболевшую грудь таким потоком горьких слез, какой никогда еще не вырывался из растерзанного женского сердца.
— Ах нет, не плачьте, сударыня! — воскликнула растроганная фламандка. — Мужайтесь! Положитесь на бога, молитесь, и если небо когда-либо посылало человеку спасителя на краю гибели, так этот храбрый молодой шотландец спасет вас от беды. Есть и у меня один человек, на кого я вполне могу положиться, — добавила Гертруда, вся вспыхнув, — только вы ничего не говорите отцу. Я сказала моему жениху, Гансу Гловеру, чтоб он ждал вас у восточных ворот и не смел являться ко мне на глаза иначе, как с известием, что вы благополучно переехали нашу границу.
Графиня могла отблагодарить добрую девушку только нежным поцелуем, который та возвратила ей с не меньшей нежностью, причем заметила, улыбаясь:
— Уж если две девушки со своими дружками не сумеют устроить побег с переодеванием, так, значит, весь свет перевернулся и стал совсем не таким, каким был прежде, как говорят.
Простодушный намек молоденькой фламандки вызвал яркую краску на бледных щеках Изабеллы, и нельзя сказать, чтобы смущение ее уменьшилось, когда в комнату неожиданно вошел Дорвард. Он был уже в полном костюме зажиточного фламандского горожанина, любезно подаренном ему Петером, который поспешил выразить свою благодарность и участие к молодому шотландцу, отдав ему свое воскресное платье, причем поклялся, что пусть его дубят и вытягивают, как воловью кожу, и тогда из него не вытянут тайны молодой парочки. У дверей благодаря заботливости матушки Мабель уже стояла совсем готовая в путь пара прекрасных лошадей. Почтенная хозяйка, в сущности, ровно ничего не имела ни против графини, ни против ее провожатого; она хлопотала только о своем благополучии и если хотела от них избавиться, то лишь потому, что их присутствие грозило бедой ее дому. Она стояла в дверях, пока беглецы садились на лошадей, и объяснила им, что Петер проводит их до восточных ворот, но будет идти поодаль, как будто не имеет с ними ничего общего, и с нескрываемой радостью смотрела им вслед, когда они наконец выехали за ворота.
Как только гости скрылись из виду, почтенная женщина воспользовалась удобным случаем и прочитала Трудхен длинное нравоучение о том, как глупо набивать себе голову романами, из-за которых нынче знатные дамы, вместо того чтобы тихо и скромно заниматься домашним хозяйством, как подобает порядочной женщине, скачут верхом Очертя голову, словно какие-нибудь искательницы приключений, в сопровождении каких-то шалопаев-пажей, пьяных оруженосцев или распутных иноземных стрелков, с риском для собственного здоровья и в ущерб своему карману и репутации.
Гертруда выслушала нотацию молча, не возражая ни слова, но, принимая во внимание ее характер, мы далеко не уверены, что она вывела из нее то практическое заключение, которое имела в виду ее мать.
Между тем наши путники доехали до восточных ворот, миновав несколько улиц, кишевших народом; но, к счастью, все были слишком озабочены вчерашними событиями и новостями дня, чтобы обращать внимание на молодую чету, в наружности которой не было ничего замечательного. Стража сейчас же их пропустила, взглянув на пропуск за подписью Руслера, врученный им Павийоном, и они наскоро, но дружески простились с Петером Гейслером, обменявшись с ним пожеланиями всяких благ. Как только они очутились за городскими воротами, к ним подъехал статный молодой парень на добром сером коне и назвался Гансом Главером, женихом Трудхен Павийон. Это был приятный молодой фламандец, не слишком умный, но добродушный и веселый, едва ли достойный, как невольно подумала Изабелла, быть мужем великодушной Гертруды. Впрочем, он, видимо, всей душой был готов им помочь, желая, вероятно, в точности выполнить приказание невесты. Почтительно поклонившись Изабелле, он спросил ее по-фламандски, куда она прикажет себя вести.
— Покажите нам дорогу к ближайшему городу на границе Брабанта, — ответила графиня.
— Так, значит, вы уже решили, куда мы направимся? — спросил Квентин, подъезжая к ней. Он задал этот вопрос на французском языке, которого проводник не понимал.
— Да, решила, — ответила девушка. — В моем положении я должна стараться сократить по возможности наш путь, хотя бы это грозило мне заточением.
— Заточением?! — воскликнул Квентин.
— Да, мой друг, заточением. Но я постараюсь, чтобы вам не пришлось разделить мою участь.
— Ах, не говорите… не думайте обо мне! — воскликнул Квентин. — Только бы видеть вас в безопасности, а там не все ли равно, что будет со мной!
— Не так громко, не так громко, мой друг, — сказала Изабелла. — Смотрите, наш проводник настолько скромен, что и так уж отъехал вперед.
И действительно, добродушный фламандец, входя в положение молодой четы и боясь стеснить ее своим присутствием, поспешил удалиться на приличное расстояние, как только увидел, что Квентин приблизился к девушке.
— Да… — продолжала Изабелла, убедившись, что никто не может их услышать, — да, мой друг, мой защитник, — я не стыжусь вас так называть, и чего мне стыдиться, когда само небо послало мне вас! — вам я должна сказать, что решила вернуться на родину, явиться с повинной к герцогу Бургундскому и положиться на его великодушие. Я сделала большую ошибку, что послушалась совета, хотя и данного мне с добрым намерением, и решилась бежать из Бургундии и отдаться под покровительство этого лицемера Людовика Французского.
— Значит, вы собираетесь стать невестой графа Кампо-Бассо, этого недостойного фаворита Карла? — спросил Квентин, и в намеренно небрежном тоне этого вопроса звучало затаенное страдание, какое слышится в голосе осужденного на смерть преступника, когда он, стараясь казаться твердым, спрашивает, получен ли его приговор.
— Нет, нет, Дорвард, всей своей властью герцог Бургундский не может принудить к такой низости девушку из дома де Круа! — сказала леди Изабелла, выпрямляясь в своем седле. — Герцог может захватить мои земли, мой замок, может заточить меня в тюрьму или в монастырь, но не больше. А я согласна даже на худшее, но никогда не отдам своей руки Кампо-Бассо.
— На худшее?! — воскликнул Квентин. — Да что же может быть хуже бедности и тюрьмы? О, подумайте, пока еще есть время, пока вы свободны и рядом есть человек, готовый с опасностью для жизни сопровождать вас в Англию, в Германию, даже в Шотландию, где вы, наверно, найдете великодушных покровителей… Подумайте и не принимайте столь поспешного решения расстаться со свободой — лучшим даром небес! Послушайте, что говорит о ней поэт моей родины:
Всегда свобода благородна —
Тот счастлив, кто живет свободно;
Свобода радость нам дает —
Свободный весело живет,
А словом «рабство» мы назвали
Смесь горя, нищеты, печали.
Изабелла с печальной улыбкой выслушала эту горячую проповедь в честь свободы и после минутного молчания отвечала:
— Свобода — это достояние мужчины. Женщина же всегда нуждается в покровителе, потому что природа создала ее неспособной защитить себя. А где же мне искать защиты? У этого сластолюбца Эдуарда Английского? Или в Германии, у пьяницы Венцеслава?.. Вы говорите — в Шотландии… Ах, Дорвард, будь я вашей сестрой и если б вы могли дать мне приют в одной из ваших тихих долин, среди гор, которые вы с такой любовью описываете и где бы я из милости или на оставшиеся у меня немногие драгоценности могла вести мирную жизнь, позабыв о грозившей мне судьбе… Если бы вы могли мне обещать покровительство какой-нибудь почтенной женщины, вашей соотечественницы, или какого-нибудь шотландского барона, чье сердце было бы так же верно, как его меч, тогда другое дело: такая будущность стоила бы того, чтобы ради нее я пренебрегла мнением света и пустилась в далекий и опасный путь.
В голосе графини Изабеллы, когда она высказывала это признание, слышалась робкая нежность, и сердце Квентина затрепетало от радости. С минуту он был в нерешимости, что ему ответить; но, наскоро перебрав в уме все, что мог предложить ей в Шотландии, он пришел к печальному заключению, что с его стороны было бы нечестно и жестоко указывать ей путь, который он был не в состоянии сделать для нее безопасным.
— Графиня, — сказал он наконец, — я поступил бы против рыцарской чести и совести, если бы одобрил этот план и уверил вас, что могу найти для вас в Шотландии какую-нибудь иную защиту, кроме верной руки вашего покорного слуги. Я даже не знаю, остался ли на моей родине хоть один человек, в чьих жилах течет моя кровь. Рыцарь Иннерквэрити напал ночью на наш замок и перерезал всех моих родных. Вернись я в Шотландию, я не встречу там никого, кроме многочисленных и могущественных врагов, а я одинок и бессилен против них. Если бы даже сам король захотел восстановить мои права, он не решился бы ради такого бедняка, как я, вызвать недовольство могущественного вождя пятисот всадников.
— Увы, — сказала графиня, — значит, на свете нет уголка, где люди жили бы, не зная притеснений, если даже в ваших диких горах, где так мало соблазнов для корыстных людей, свирепствует такой же необузданный произвол, как и в наших богатых, плодоносных равнинах!
— Да, это печальная истина, которую я не смею оспаривать, — сказал Квентин. — Из одной только жажды мести и крови наши враждующие кланы истребляют друг друга. Огилви так же неистовствуют в Шотландии, как де ла Марк со своими разбойниками — здесь.
— Значит, нечего больше и говорить о Шотландии, — сказала Изабелла с искренним или притворным равнодушием, — не будем возвращаться к этому вопросу… Впрочем, я и заговорила-то о Шотландии в шутку, только чтобы вас испытать и убедиться, будете ли вы настолько пристрастны, что поручитесь за верность убежища в самом беспокойном из европейских государств. Теперь я вижу, что на вас можно вполне положиться даже в таком деле, где затронуто самое дорогое для вас чувство — любовь к родине. Итак, решено: я сдаюсь первому благородному вассалу герцога Карла, которого встречу, и отдаю себя под его покровительство.
— А отчего бы вам не вернуться в ваши собственные владения, в ваш укрепленный замок, как вы сами говорили тогда, в Type? — спросил Квентин. — Отчего не собрать вассалов вашего отца и не заключить с герцогом договор, вместо того чтобы сдаваться ему? Уж конечно, нашлись бы смелые люди, готовые сражаться за вас. По крайней мере я знаю одного, который с радостью положит за вас свою жизнь!
— Увы, — сказала Изабелла, — этот план, придуманный хитрым Людовиком и имевший целью, как и все его планы, лишь его собственную выгоду, теперь неисполним благодаря двойной измене Замета Мограбина, выдавшего герцогу замыслы французского короля. Тогда же мой родственник был заключен в тюрьму, а в моих замках поставлены гарнизоны. Нет, такого рода попытка с моей стороны только навлекла бы месть-герцога Карла на моих верных вассалов, а я не хочу быть причиной нового кровопролития, да еще по такому ничтожному поводу. Нет, я твердо решила покориться моему законному государю во всем, кроме моей личной свободы, свободы выбора; тем более что и моя родственница, графиня Амелина, хотя она-то и убедила меня бежать, вероятно, уже сделала этот благоразумный шаг.
— Ваша родственница! — повторил Квентин, у которого эти слова вызвали воспоминания о событиях, не известных молодой графине и вытесненных из его собственной памяти последующими происшествиями.
— Да, моя тетка, графиня Амелина де Круа… Вы о ней что-нибудь знаете? — спросила Изабелла. — Я надеялась, что она уже находится под защитой бургундского знамени… Но вы молчите… Значит, вам что-нибудь известно о ней?
Этот вопрос звучал такой тревогой, что Квентин был принужден сообщить молодой графине кое-что из того, что ему было известно о судьбе графини Амелины. Он рассказал, как получил приказание графини помогать ей в побеге из Шонвальда, в котором, как он был уверен, принимали участие они обе, рассказал о своем открытии, сделанном уже тогда, когда беглецы добрались до леса, о своем возвращении в замок и о том, как ему наконец удалось разыскать ее. Изабеллу. Но он ни словом не заикнулся ни о надеждах, которые графиня Амелина возлагала на него, покидая Шонвальд, ни о дошедшем до него слухе, будто графиня попала в руки Гийома де ла Марка. Скромность не позволяла ему упомянуть о первом, а заботливое внимание к чувствам его спутницы, особенно в такую минуту, когда ей нужны были все ее силы и присутствие духа, заставило его умолчать о втором, тем более что оно было пока только слухом.
Но даже и в таком виде рассказ Квентина поразил графиню Изабеллу, и после продолжительного молчания она произнесла наконец сухо и холодно:
— Итак, вы покинули мою бедную родственницу в лесу, на произвол негодяя цыгана и изменницы служанки! Бедная тетушка! А она еще так превозносила вашу преданность!
— Но поступи я иначе, графиня, — возразил Квентин, оскорбленный этим незаслуженным упреком, — какая участь постигла бы ту, которой я более всего предан? Если бы я не оставил графиню Амелину во власти тех, кому она сама же доверилась, графиня Изабелла была бы в настоящую минуту во власти Гийома де ла Марка, Дикого Арденнского Вепря.
— Вы правы, — мягко сказала Изабелла, — и я, кого вы охраняете с беззаветной преданностью, отплатила вам низкой неблагодарностью. Но мне так жаль бедную тетушку! А все эта негодная Марта, которая пользовалась у нее полным доверием! Ведь это Марта свела ее с Заметом и Хайраддином, которые совсем вскружили ей голову своей ворожбой, а хитрая служанка, пользуясь этим, внушила ей… право, я не знаю, как мне и выразиться… внушила ей ложные надежды на любовь и замужество, что уже совсем не пристало тете в ее годы. Я убеждена, что все это с самого начала было делом Людовика Французского, окружившего нас изменниками, чтобы заставить искать покровительства у французского двора, или, вернее, отдаться в его руки. И, когда мы сделали эту неосторожность, как бессовестно, как не по-королевски, не по-рыцарски, как бесчестно он с нами поступил! Да вы и сами это знаете, Квентин… Но бедная, бедная моя тетушка! Как вы думаете, что ее ждет?
Стараясь ободрить молодую девушку надеждой, которую он едва ли разделял, Квентин стал говорить о том, что преобладающая страсть цыганского племени — жадность, и, следовательно, Хайраддину не было никакого смысла убивать графиню Амелину или вообще дурно с ней обращаться; напротив, ему было выгодней обходиться с ней как можно лучше, ибо он мог тогда получить хороший выкуп или награду. К тому же и Марта намерена была, по-видимому, взять графиню Амелину под свое покровительство.
Чтобы отвлечь графиню Изабеллу от печальных мыслей, Квентин рассказал ей со всеми подробностями, как ему удалось открыть измену Хайраддина во время ночевки возле Намюра, и высказал подозрение, что все это было заранее задумано королем Людовиком, вошедшим в соглашение с де ла Марком. Выслушав этот рассказ, Изабелла содрогнулась от ужаса, но сейчас же овладела собой и сказала:
— Мне стыдно, что я осмелилась хоть на минуту усомниться в небесном покровительстве и поверить возможности успеха такого низкого, злодейского замысла. Ведь есть же на небесах милосердный господь, который видит людские страдания и не допустит такого позорного дела! Нет, бояться таких вещей просто грешно, они должны внушать только одно отвращение. Но теперь я понимаю, отчего эта коварная Марта так старалась посеять раздор между мной и тетушкой, зачем она вечно льстила в глаза каждой из нас и в то же время всячески старалась восстановить нас друг против друга. Но все-таки я бы никогда не поверила, что она сможет уговорить тетю, которая, казалось, так горячо меня любила, бросить меня одну в Шонвальде в минуту такой страшной опасности.
— Да разве графиня Амелина не предупредила вас о своем бегстве? — спросил Квентин.
— Ни одним словом, — ответила Изабелла. — Она сказала только, что Марта сообщит мне нечто очень важное. Но, по правде сказать, все эти таинственные свидания с негодяем Хайраддином, с которым у нее и в тот день было долгое совещание, совсем вскружили голову бедной тетушке, и она говорила тогда такие странные вещи, что… Одним словом, видя, в каком она состоянии, я не хотела спрашивать у нее объяснений. Но все-таки это было очень жестоко с ее стороны.
— Нет, графиня, я должен сказать, что вы заблуждаетесь, обвиняя вашу тетушку в жестокости, — возразил Квентин. — В такую страшную минуту и в такой темноте, как в ту ночь, легко было ошибиться; я думаю, она была так же твердо уверена, что вы с нею, как и я, обманутый фигурой и костюмом Марты, был убежден, что нахожусь в обществе обеих графинь де Круа, особенно той, — добавил он решительно, хотя и тихим голосом, — без которой никакие сокровища в мире не заставили бы меня покинуть Шонвальд.
Изабелла слегка отвернулась, делая вид, что не замечает горячего тона последних слов своего спутника. Но, когда он опять заговорил — на этот раз о низкой политике Людовика, — она снова повернулась к нему, и они принялись обсуждать подробности последних событий. Вскоре они пришли к заключению, что оба брата цыгана была пособниками Марты и все трое были тайно подосланы коварным французским королем, причем старший из братьев, Замет, с обычным вероломством своего племени, хотел сыграть двойную игру и был за это наказан. Молодые люди до того увлеклись откровенными разговорами, что позабыли всю странность своего положения и все опасности дороги. Так они продолжали свой путь в течение нескольких часов, останавливаясь лишь изредка, чтобы дать передохнуть лошадям, подле какой-нибудь уединенной хижины или деревни по указанию Ганса Гловера, который все время вел себя как самый рассудительный и порядочный человек.
Между тем искусственная преграда, разделявшая влюбленных (теперь мы имеем право их так называть), мало-помалу исчезала благодаря обстоятельствам, в которые они были поставлены; если графиня могла похвалиться более высоким званием и, владея замком, была несравненно богаче Квентина, все достояние которого заключалось в его мече, то в настоящую минуту она была так же бедна, как и он, а ее безопасность, честь и жизнь целиком зависели от его присутствия духа, храбрости и верности. Они ни единым словом не обмолвились о любви, хотя сердце молодой девушки было преисполнено такой горячей благодарности и доверия к юноше, что она простила бы ему самое смелое признание; но застенчивость и рыцарские чувства удерживали Квентина от всякого намека на любовь, который мог быть понят ею как попытка воспользоваться ее беспомощным положением. Итак, они не говорили о любви, но оба непрестанно думали о ней. Между ними установились такие отношения, когда чувство легче понимается, чем высказывается; отношения, которые, при всей своей неопределенности, допускают некоторую свободу обращения и доставляют человеку лучшие минуты в жизни, хотя за ними иной раз следуют разочарование, измена и муки обманутых надежд и неразделенной любви.
Было два часа пополудни, когда наших путников встревожило донесение проводника: с перепуганным, бледным лицом он объявил, что за ними гонятся черные рейтары де ла Марка. Эти солдаты или, вернее, разбойники набирались в округах Нижней Германии и во всем походили на ландскнехтов, если не считать того, что последние действовали и как легкая кавалерия. Чтобы оправдать свое наименование черных всадников и внушить больше страха врагам, черные рейтары обыкновенно разъезжали на вороных лошадях и мазали свои доспехи черной краской, после чего их лица и руки зачастую тоже становились черными. По безнравственности и жестокости черные рейтары могли смело соперничать со своими пешими собратьями — ландскнехтами.
Оглянувшись назад и увидев вдали на ровной дороге приближающееся облако пыли, впереди которого действительно неслись во всю прыть два-три черных всадника, Квентин сказал своей спутнице:
— Дорогая Изабелла, у меня нет другого оружия, кроме меча. Я не могу сразиться за вас, но я буду сопровождать вас в вашем бегстве. Если нам удастся достигнуть леса, прежде чем они нас нагонят, мы можем спастись.
— Пусть будет по-вашему, мой единственный друг, — ответила Изабелла, пуская свою лошадь в галоп. — А ты, дружок, — добавила она, обращаясь к Гансу Гловеру, — ступай другой дорогой. Тебе незачем из-за нас подвергать опасности свою жизнь.
Но честный фламандец только покачал головой на это великодушное предложение и ответил: «Nein, nein, das geht nichts»,[58] после чего все трое понеслись к лесу с такой скоростью, на какую только были способны их усталые лошади; но, увидев, что они поскакали, черные рейтары, в свою очередь, пустили вскачь своих коней. Однако, несмотря на то что лошади беглецов были сильно измучены, им удалось далеко опередить своих преследователей, на которых были тяжелые доспехи, и им оставалось уже не более четверти мили до опушки, как вдруг из лесу выехал отряд вооруженных людей под рыцарским знаменем и поскакал им наперерез.
— Судя по блестящим латам, это, должно быть, бургундцы, — сказала Изабелла. — Но кто бы они ни были, лучше сдаться им, чем безбожным злодеям, которые гонятся за нами.
Минуту спустя, взглянув на развевающееся знамя, она воскликнула:
— Я узнаю это знамя! Видите сердце, пронзенное стрелой? Это знамя благородного бургундца, графа Кревкера! Я сдамся ему!
Квентин Дорвард вздохнул, но другого выбора не было. А как бы он был счастлив минуту назад, если б мог купить спасение Изабеллы даже гораздо более дорогой ценой! Вскоре они съехались с отрядом Кревкера, остановившимся при виде скакавших навстречу черных всадников. Графиня объявила, что желает говорить с начальником отряда. И в то время как Кревкер с недоумением смотрел на нее, она сказала:
— Благородный граф. Изабелла де Круа, дочь вашего старого товарища по оружию, графа Рейнольда де Круа, сдается вам и просит вашей защиты для себя и своих провожатых!
— Я готов вам служить, прелестная родственница, против всех и вся, кроме моего законного государя, герцога Бургундского. Но теперь не время разговаривать. Эти грязные негодяи остановились, как будто хотят на нас напасть… Клянусь святым Георгием Бургундским, эти наглецы намерены идти против знамени Кревкера! Неужели они воображают, что мы с ними не справимся? Дамиен, мое копье! Знамя вперед, копья наперевес, Кревкер, в атаку! — прокричал граф и с этим военным кличем своего дома помчался во главе маленького отряда навстречу черным рейтарам.
Глава XXIV
ПЛЕН
Я пленник ваш. Со мною поступайте,
Как ваше благородство вам велит,
И помните: случайности войны
Когда-нибудь и вас поставить могут
В ряды печальных пленных.
Неизвестный автор
Схватка между черными рейтарами и бургундцами длилась очень недолго, и черные всадники были обращены в бегство благодаря лучшим коням, лучшему вооружению и боевому порядку отряда Кревкера. Не прошло и пяти минут, как граф де Кревкер, обтирая окровавленный меч о гриву коня, уже возвращался к опушке леса, откуда Изабелла наблюдала за сражением. Часть его отряда следовала за ним, другая бросилась в погоню за неприятелем.
— Стыд и срам, что оружие рыцарей и дворян оскверняется кровью этих грязных свиней, — сказал граф.
С этими словами он вложил меч в ножны и продолжал:
— Ваша родина встретила вас довольно сурово, прекрасная кузина, но странствующие принцессы должны быть готовы ко всяким приключениям. Хорошо еще, что я подоспел вовремя, потому что, могу вас уверить, черные всадники питают так же мало уважения к графской короне, как и к чепцу простой крестьянки, а ваша свита едва ли была бы в состоянии вас защитить.
— Граф, — сказала Изабелла, — позвольте мне спросить вас без всяких предисловий: должна ли я считать себя пленницей и куда вы думаете меня отвезти?
— Вы сами знаете, неразумное дитя, как бы я вам ответил, будь на то моя воля. Но в последнее время вы и ваша сумасбродная сваха-тетушка так широко расправили крылышки, что, боюсь, теперь вам придется на время сложить их и даже посидеть в клетке. Я же, со своей стороны, считаю своим долгом — печальным долгом, поверьте! — доставить вас в Перонну, ко двору герцога Карла. Я сдам начальство над этим отрядом моему племяннику, графу Стефану, а сам буду вас сопровождать, так как думаю, что в ваших переговорах с герцогом вам понадобится посредник… Надеюсь, этот молодой повеса справится со своими обязанностями…
— С вашего позволения, дядюшка, — перебил его граф Стефан, — если вы сомневаетесь в моей способности командовать воинами, отчего бы вам самому не остаться при отряде? А я стал бы слугой и защитником графини Изабеллы де Круа.
— Конечно, племянничек, твоя поправка к моему плану очень недурна, — ответил де Кревкер, — но пусть уж будет так, как я решил. Только потрудись хорошенько запомнить, что твои обязанности будут заключаться отнюдь не в охоте на этих черных свиней — занятие, к которому ты, кажется, почувствовал особое призвание, — а в том, чтобы собрать и привезти мне точные сведения о положении дел в Льежском округе, откуда до нас стали доходить такие странные слухи. Пусть человек десять едут за мной, остальные же вместе со знаменем останутся под твоим начальством.
— Еще минуту, кузен Кревкер, — сказала графиня Изабелла. — Разрешите мне, становясь вашей пленницей, хотя бы выговорить свободу для тех, кто делил со мной мою злую судьбу. Позвольте этому молодцу, моему верному провожатому, беспрепятственно вернуться в свой родной город Льеж.
Граф де Кревкер бросил проницательный взгляд на честное круглое лицо Ганса Гловера и сказал:
— Парень, кажется, в самом деле безобидный. Он может доехать с отрядом моего племянника до того места, где они остановятся, а там пусть отправляется на все четыре стороны.
— Не забудь передать мой привет доброй Гертруде, — сказала графиня, обращаясь к проводнику, и, сняв с шеи нитку жемчуга, подала ему со словами:
— Попроси ее принять эту вещь на память о ее несчастном друге.
Честный Ганс взял жемчуг и, отвесив неуклюжий поклон, с искренней признательностью поцеловал прекрасную руку графини, нашедшей средство с такой деликатностью отблагодарить его за оказанную услугу.
— Гм, гм… Сувениры и знаки дружбы! — пробормотал Кревкер. — Ну-с, нет ли у вас еще каких просьб, прекрасная кузина? Говорите скорей, время ехать!
— Только одна, — сказала графиня, смутившись. Будьте благосклонны к этому… к этому молодому дворянину.
— Гм… — снова протянул граф, бросая на Квентина такой же проницательный взгляд, каким он удостоил Ганса Гловера, но на этот раз, по-видимому, остался гораздо менее доволен результатом осмотра. — Гм… да! Это клинок другого закала… А позвольте вас спросить, прелестная кузина, — продолжал он, передразнивая замешательство Изабеллы, — чем, собственно, этот… этот слишком молодой дворянин заслужил с вашей стороны такое внимание?
— Он спас мою жизнь и честь, — сказала графиня, краснея от стыда и досады.
Квентин тоже весь вспыхнул, но то была краска негодования; тем не менее он благоразумно сдержался, боясь еще больше испортить дело.
— Жизнь и честь? — повторил граф де Кревкер. — Вот как! Гм… да! А по-моему, прекрасная кузина, вам не следовало ставить себя в такое положение, которое налагает на вас подобные обязательства по отношению к этому… слишком молодому дворянину… Но что было, то было. Пусть этот юноша, если звание ему дозволяет, сопровождает нас, я о нем позабочусь. Только предупреждаю, что на будущее время я буду сам охранять вашу жизнь и честь, а для молодого дворянина постараюсь найти более подходящее занятие, чем обязанность телохранителя при странствующих девицах!
— Позвольте заметить вам, граф, — сказал Квентин, не в силах доле молчать, — чтобы впоследствии вам не пришлось пожалеть о вашем пренебрежительном отношении к совершенно чужому и неизвестному вам человеку, что мое имя Квентин Дорвард и что я стрелок шотландской гвардии, в которую, как вам известно, принимают только дворян и вообще людей благородного происхождения.
— Целую ваши руки и благодарю за ценные сведения, господин стрелок, — ответил граф Кревкер тем же насмешливым тоном. — Не будете ли вы так добры выехать со мной вперед?
В то время как Квентин исполнял приказание графа, имевшего в настоящую минуту если не право, то власть приказывать ему, он заметил, что леди Изабелла смотрит ему вслед с такой тревогой и нежным участием, что на глазах у него невольно выступили слезы. Но он вовремя вспомнил, что должен показать себя мужчиной в глазах Кревкера, который лучше, чем любой французский или бургундский рыцарь, был способен поднять на смех всякий намек на любовь и любовные страдания. Поэтому он решил, не дожидаясь вопросов со стороны графа, начать с ним разговор таким тоном, который показал бы ему, что он, Квентин, заслуживает лучшего обращения и большего уважения, чем то, какое граф, по-видимому, намеревался оказывать ему, задетый, быть может, открытием, что какой-то ничтожный шотландский стрелок удостоился доверия его знатной богачки кузины.
— Граф де Кревкер, — сказал Квентин сдержанно, но решительно, — позвольте мне вас спросить, прежде чем мы начали разговор: свободен ли я или должен считать себя вашим пленником?
— Тонкий вопрос, — заметил граф, — на который я могу, в свою очередь, ответить только вопросом. Как вы полагаете, воюют теперь между собой Франция и Бургундия или находятся в мире?
— Во всяком случае, граф, вам это лучше знать, чем мне, — ответил Квентин. — Я давно уже оставил французский двор и с тех пор не имел оттуда известий.
— Вот видите, как легко задавать вопросы и как трудно на них отвечать, — сказал граф. — Знайте же, что я и сам не могу решить эту загадку, хотя и провел при дворе герцога в Перонне всю последнюю неделю и даже больше. А так как от решения ее зависит, будете ли вы свободным человеком или нет, то в настоящую минуту я должен считать вас своим пленником. Тем не менее, если вы были действительно полезны моей родственнице, если вы служили ей верой и правдой и если вы чистосердечно ответите на вопросы, которые я вам сейчас предложу, ваше положение улучшится.
— Графиня де Круа может быть лучшим судьей в том, насколько я был ей полезен, и потому прошу вас спросить об этом ее. Что же касается правдивости моих ответов, то вы будете судить о них сами, когда предложите мне ваши вопросы.
— Ого, как гордо! — пробормотал граф. — Совсем как подобает молодчику, который носит на шляпе бант своей дамы и считает необходимым говорить со всеми свысока, из почтения к драгоценному обрывку шелка и мишуры.
Прекрасно, молодой человек! Надеюсь, вы можете без всякого ущерба для вашего достоинства ответить мне, давно ли вы состоите при особе леди Изабеллы де Круа.
— Граф де Кревкер, — сказал Квентин, — если я и отвечаю на вопросы, задаваемые таким недопустимым тоном, то только потому, что боюсь, как бы мое молчание не было истолковано в оскорбительном смысле для той, которую мы оба должны уважать. Я сопровождаю леди Изабеллу со дня ее отъезда из Франции во Фландрию.
— Ого! Другими словами, с тех самых пор, как она бежала из Плесси-ле-Тур? И как стрелок шотландской гвардии вы сопровождаете ее, конечно, по особому приказанию короля Людовика?
Хотя Квентин не чувствовал себя обязанным французскому королю, который, замышляя отдать графиню Изабеллу во власть Гийома де ла Марка, рассчитывал, по всей вероятности, что молодой шотландец будет убит, защищая ее, юноша все же считал себя не вправе обмануть доверие Людовика (искреннее или притворное, все равно) и потому ответил, что для него было достаточно приказаний его ближайшего начальника и что он ни о чем больше не расспрашивал.
— Довольно и этого, — сказал граф. — Все мы знаем, что король не позволит начальникам своей стражи рассылать стрелков рыскать по белу свету в качестве телохранителей, сопровождающих странствующих принцесс, если у него нет при этом какой-нибудь политической цели. Да, трудненько теперь будет королю Людовику утверждать, что он ничего не знал о бегстве дам де Круа, после того как станет известно, что их сопровождал стрелок его гвардии! Куда же, позвольте спросить, господин стрелок, был направлен ваш путь?
— В Льеж, граф, — ответил Квентин, — ибо дамы хотели отдаться под покровительство покойного епископа.
— Покойного? — воскликнул граф де Кревкер. — Разве Людовик де Бурбон умер? Герцог ничего не знал о его болезни… Когда же и от чего он скончался?
— Он покоится в кровавой могиле, граф, если только убийцы погребли его останки.
— Убийцы! Пресвятая матерь! Но это невозможно, молодой человек!
— Я собственными глазами видел, как совершилось это злодейство, видел и много других ужасов, граф.
— Видел! И не защитил доброго прелата! — воскликнул граф. — Вы должны были поднять весь замок против убийц! Да знаете ли вы, что видеть такое преступление и не воспрепятствовать ему — это гнусное святотатство?
— Короче говоря, граф, — сказал Дорвард, — прежде чем совершилось это убийство, замок был осажден и взят злодеем де ла Марком с помощью восставших жителей Льежа.
— Я поражен как громом! — сказал Кревкер. — Льеж восстал! Шонвальд взят! Епископ убит! О вестник несчастья! Никто еще никогда не приносил столько горестных новостей! Говори: знал ты о восстании, о приступе, об этом убийстве? Говори! Ты стрелок любимой гвардии Людовика, а все это дело его рук: он, и никто другой, направил эту стрелу. Говори же или я велю разорвать тебя на части дикими лошадьми!
— Если даже вы это сделаете, граф, вы и тогда не вырвете у меня признаний, недостойных чести шотландского дворянина. Я знал об этих злодействах не более вас. Я так далек от участия в них, что боролся бы со злодеями до последнего издыхания, будь у меня хоть на какие-нибудь средства для борьбы. Но что я мог сделать? Их были сотни, а я один. Главной моей заботой было спасти графиню Изабеллу, что, к счастью, мне удалось. И все-таки, будь я поближе к тому месту, где бедный старик был так бесчеловечно убит, я отстоял бы его седую голову или отомстил за нее. Во всяком случае, я громко выразил свое негодование и этим предупредил дальнейшие ужасы.
— Я верю тебе, юноша, — сказал граф. — Ты не в том возрасте и не такая у тебя натура, чтобы тебе можно было поручить подобное кровавое дело, хоть ты и достаточно навострился по части охраны дам… Но бедный, бедный благородный епископ! Убит в своем собственном мирном жилище, где он так часто принимал странников с истинно христианским милосердием и княжеской щедростью! Убит чудовищем, кровожадным злодеем, не побоявшимся осквернить дом, где он вырос, не побоявшимся обагрить руки кровью своего благодетеля! Но или я не знаю Карла Бургундского, или его месть не замедлит разразиться так же неумолимо и жестоко, как жестоко и бесчеловечно было само преступление. Нет, я не хочу сомневаться в правосудии божьем! Если же убийца не будет наказан… — Тут граф выхватил меч, ударил себя в грудь обеими руками в железных рукавицах с такой силой, что зазвенела кольчуга, потом поднял их к небу и торжественно продолжал: — ..тогда я, Филипп Кревкер де Корде, даю клятву милосердному богу, святому Ламберту и Трем Кельнским Царям, что у меня не будет других помыслов, кроме мщения за смерть благородного Людовика де Бурбона! Я отомщу его убийцам, где бы я их ни нашел — в лесу или в поле, в городе или в селении, в горах или в долине, при королевском дворе или в храме господнем! Обрекаю на это все мое достояние, мои земли и замки, друзей и вассалов, мою жизнь и честь! И да помогут мне бог, святой Ламберт Льежский и Трое Кельнских Царей!
Облегчив свою душу этой клятвой, граф де Кревкер мало-помалу опомнился от изумления и ужаса, в который привел его страшный рассказ о трагедии, разыгравшейся в Шонвальде, и принялся расспрашивать Квентина о подробностях ужасного злодеяния, которые Дорвард, не имевший ни малейшего желания выгораживать де ла Марка, передал графу с полной откровенностью.
— Но эти слепцы, эти непостоянные, вероломные твари, эти льежцы, — в бешенстве воскликнул Кревкер, — как они могли, как решились вступить в союз с таким беспощадным разбойником и убийцей! Как они осмелились умертвить своего законного государя!
Здесь Дорвард поспешил сообщить разгневанному бургундцу, что жители Льежа, или по крайней мере лучшие из них, хоть и возмутились против своего епископа, но не имели, по-видимому, намерения содействовать гнусному замыслу де ла Марка; что, напротив, если бы это было в их власти, они бы никогда не допустили этого убийства и были поражены ужасом, когда оно совершилось.
— Не говори ты мне об этом лживом, подлом сброде! — воскликнул Кревкер. — Когда они восстали против государя, единственный недостаток которого заключался в том, что он был слишком добрым господином для этих неблагодарных рабов, когда с оружием в руках они ворвались в его мирный дом, что они могли замышлять, если не убийство? Когда они вступили в союз с Диким Арденнским Вепрем, известнейшим злодеем во всей Фландрии, что другое могли они иметь в виду, кроме убийства, которое он сделал своим ремеслом? И наконец, не сам ли ты сказал, что убийство совершено рукою одного из этих мерзавцев?.. Нет, я еще надеюсь увидеть при свете их собственных пылающих домов каналы их города, переполненные кровью!.. Убить — и кого же? Такого доброго, такого великодушного, благородного человека! Другие ленники бунтуют от бедности, из-за тяжелых налогов, а эти наглецы просто бесятся с жиру!
И граф снова отпустил поводья своего коня и в отчаянии заломил руки в стальных, негнущихся рукавицах. Квентин понимал, что горе Кревкера еще усиливалось благодаря его старой дружбе с епископом, и потому молчал, уважая его скорбь, которую боялся растравить каким-нибудь неуместным замечанием, а смягчить все равно был не в силах.
Но граф вновь и вновь возвращался к этой тягостной теме, засыпая Квентина вопросами о смерти епископа и взятии Шонвальда; вдруг, словно что-то припомнив, он спросил, что сталось с графиней Амелиной и почему ее нет с племянницей.
— Я спрашиваю о ней не потому, — добавил граф с презрением, — что считал бы ее отсутствие большой потерей для графини Изабеллы, ибо хоть она ей и тетка и, в сущности, добрая женщина, но нигде, никогда, я думаю, не сыскать такой сумасбродной дуры! Я убежден, что ее племянница, которую я считал всегда скромной и порядочной девушкой, никогда не решилась бы на этот дурацкий побег из Бургундии во Францию, если бы не ее взбалмошная, безмозглая старая тетка, которая только и думает, как бы ей кого-нибудь сосватать или самой выскочить замуж!
Какая возмутительная речь для слуха влюбленного! Бедный юноша! Быть принужденным выслушивать подобные вещи, сознавая, как смешна и бесполезна была бы всякая попытка с его стороны убедить графа, хотя бы с оружием в руках, что он совершает преступление, говоря о графине Изабелле, об этой жемчужине ума и красоты, только как о скромной, порядочной девушке. Подобные качества можно найти и у какой-нибудь загорелой крестьянки, погоняющей на пашне волов своего отца! И как только осмелился граф допустить, будто она могла поддаться влиянию своей сумасбродной, взбалмошной тетки! Нет, такая клевета не должна пройти ему безнаказанно! Но открытое, хотя и строгое лицо де Кревкера и явное презрение его к тем чувствам, которые наполняли сердце молодого человека, заставили Квентина сдержаться; не потому, что он испугался военной славы графа — напротив, эта слава могла бы только возбудить в нем желание помериться с ним силами, — но из боязни показаться смешным, ибо насмешка — самое страшное оружие для всех энтузиастов, оружие, которое не только удерживает их от многих нелепостей, но подчас душит даже и благородные порывы.
Под влиянием этого страха вызвать не гнев, а насмешку Квентин, хотя и с горечью в сердце, отвечая графу, ограничился довольно бессвязным рассказом о бегстве леди Амелины из Шонвальда в самом начале осады. Впрочем, он и не мог рассказать об этом событии более обстоятельно, не выставив в смешном виде близкую родственницу Изабеллы, а может быть, и себя самого в качестве предмета ее запоздалых надежд. В заключение своей запутанной речи он рассказал о дошедшем до него слухе, будто бы графиня Амелина попала в руки Гийома де ла Марка.
— Надеюсь, что святой Ламберт внушит ему мысль жениться на ней, — сказал Кревкер, — и, кажется, он вполне на это способен ради ее мешков с деньгами, точно так же как способен перерезать ей горло, когда он ими завладеет или когда содержимое их истощится.
Затем граф принялся выпытывать у Квентина подробности путешествия двух дам: он расспрашивал, как они себя держали в дороге, где останавливались, кто их сопровождал, в каких отношениях они были с ним самим во время пути и так далее, так что, отвечая на эти щекотливые вопросы, оскорбленный и раздосадованный юноша не мог скрыть своего смущения от опытного воина и придворного, который резко оборвал свой допрос и отъехал от Квентина, заметив на прощанье:
— Гм, да… так оно и есть, как я думал, во всяком случае с одной стороны. Надеюсь, что хоть та, другая, не потеряла рассудка… Позвольте вас просить пришпорить коня, господин стрелок, и выехать вперед, пока я переговорю с графиней Изабеллой. Кажется, я узнал от вас достаточно, чтобы беседовать с ней обо всех этих прискорбных обстоятельствах, не тревожа ее деликатности, хотя, быть может, мне и пришлось слегка задеть ваши чувства… Еще минуту, молодой человек… одно слово, прежде чем мы расстанемся. Мне кажется, вы совершили весьма счастливое путешествие по волшебной стране грез, полное героических приключений, розовых надежд и несбыточных мечтаний, вроде путешествия по заколдованному саду феи Морганы. Забудьте же все это, юный воин, — добавил он, похлопывая Квентина по плечу, — забудьте странствующую красавицу и вспоминайте об этой даме как о высокородной графине де Круа. И даю вам слово, что ее друзья — за одного по крайней мере я ручаюсь, — в свою очередь, будут помнить только оказанные ей вами услуги и забудут, о какой недостижимой награде вы имели смелость мечтать.
Взбешенный тем, что ему не удалось скрыть от проницательности Кревкера свои чувства, над которыми тот, видимо, только смеялся, Квентин ответил с негодованием:
— Господин граф, когда мне понадобится ваш совет, я сам его спрошу! Когда я буду нуждаться в вашей помощи, тогда вы будете иметь возможность оказать мне ее или отказать в ней. И, когда я стану дорожить вашим мнением обо мне, тогда вы мне его и сообщите.
— Так, так! — воскликнул граф. — Я очутился между Амадисом и Орианой. Теперь мне остается только ждать вызова!
— Вы говорите об этом, граф, как о чем-то невозможном, а между тем, когда я скрестил копье с герцогом Орлеанским, я мог пролить кровь лучшую, чем кровь Кревкеров… Когда я обменялся ударами меча с Дюнуа, моим противником был лучший воин Франции!
— Да просветит небо твой разум, милый друг! — ответил Кревкер, продолжая смеяться над влюбленным рыцарем. — Если ты говоришь правду, тебе выпала редкая удача в этом мире. И, право, если провидению было угодно послать тебе такие испытания, прежде чем у тебя выросла борода, ты сойдешь с ума от тщеславия раньше, чем станешь мужчиной. Меня же рассердить ты не можешь, а можешь только рассмешить. Поверь мне, что если даже ты и сражался с принцами и спасал графинь по какому-нибудь капризу судьбы, которая любит шутить, то это еще не значит, чтобы ты был ровней своим случайным противникам или еще более случайной спутнице. Я понимаю, что ты, как всякий юноша, начитавшийся романов, размечтался и вообразил себя паладином; но ты не должен сердиться на друга, который, желая тебе добра, встряхнул тебя за плечи и разбудил от сладких грез, хотя бы он сделал это несколько сурово и грубо.
— Граф де Кревкер, моя семья… — начал было Квентин.
— Я не о семье говорю, — перебил его граф, — я говорю о звании, о состоянии и о высоком положении, которые ставят непреодолимые преграды между людьми различных слоев общества. Что же касается рождения, то все мы происходим от Адама и Евы.
— Господин граф, — повторил Квентин, — мои предки, Дорварды из Глен-хулакина…
— Ну, — сказал граф, — если твои предки древнее Адама, значит и толковать больше не о чем! Доброго вечера!
Он осадил коня и подождал графиню, которой намеки и советы графа, при всем его доброжелательстве, были, если возможно, еще более неприятны, чем Квентину. А Квентин ехал впереди, бормоча про себя: «Холодный, гордый, высокомерный наглец! Хотел бы я, чтобы первый шотландский стрелок, у которого будет в руках мушкетон, не отпустил бы тебя так легко, как я!». К вечеру путники прибыли в город Шарлеруа на Самбре, где граф де Кревкер решил оставить Изабеллу, которая после всех пережитых ею волнений и испытаний и после почти пятидесяти миль безостановочного пути была не в состоянии ехать дальше, не рискуя повредить своему здоровью. Граф передал ее, совершенно разбитую и духом и телом, на попечение настоятельницы женского цистерцианского монастыря в Шарлеруа, почтенной дамы, родственницы обеих семей — Кревкеров и де Круа, на благоразумие и доброту которой он мог вполне положиться.
Сам Кревкер остановился в городе лишь для того, чтобы дать указания о соблюдении строжайшей бдительности начальнику небольшого бургундского гарнизона, занимавшего город, и приказать, чтобы на все время пребывания в монастыре графини Изабеллы де Круа туда была поставлена почетная стража: официально — для обеспечения ее безопасности, но в действительности, вероятно, чтобы предупредить всякую попытку к бегству. Граф заявил, что причиной его распоряжения о строгой охране были дошедшие до него слухи о каких-то беспорядках в Льежском, округе. Но он решил сам отвезти герцогу Карлу страшную весть о мятеже и убийстве епископа во всех ее ужасающих подробностях. Поэтому, раздобыв свежих лошадей для себя и своей свиты, он немедленно выехал дальше, решив сделать безостановочный переезд до Перонны. Квентину Дорварду он объявил, что берет его с собой, причем насмешливо извинился, что лишает его приятного общества.
— Надеюсь, впрочем, — добавил граф, — что вы, как истинный рыцарь и кавалер, во всяком случае предпочтете прогулку при луне такому прозаическому времяпрепровождению, как сон, который может доставить удовольствие только простому смертному.
Квентин, уже и без того огорченный разлукой с Изабеллой, готов был ответить на эту насмешку негодующим вызовом; но, зная, что граф только посмеется над его гневом и ответит презрением на вызов, решил дождаться более удобного времени и воспользоваться первым случаем, чтобы потребовать удовлетворения у этого гордого рыцаря, которого он ненавидел теперь почти так же, как Дикого Арденнского Вепря, хотя и по совершенно иным причинам. Итак, за неимением другого выхода, он должен был сопровождать Кревкера, и небольшой отряд с величайшей поспешностью выехал из Шарлеруа по дороге в Перонну.
Глава XXV
НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
Все наши свойства сотканы непрочно —
Изъян в материи всегда найдется:
Подчас храбрец пугается собаки
И мудрый так себя ведет, что стыдно
И слабоумному глядеть на это,
А ловкачи так часто попадают
В расставленные ими же ловушки.
Старинная пьеса
Квентину в начале его ночного путешествия пришлось вынести тяжелую борьбу с тем горьким чувством сердечной боли, которое испытывает всякий юноша, расставаясь, быть может, навеки с любимой девушкой. Маленькая кавалькада, подгоняемая нетерпеливым Кревкером, спешившим добраться до Перонны, неслась по роскошной равнине Эно. Яркий свет осенней луны озарял тучные зеленые пастбища, леса и поля, с которых крестьяне, пользуясь лунной ночью, спешили свезти жатву (так трудолюбивы были фламандцы уже в те времена); он серебрил широкие, тихие, полноводные реки, по которым, не встречая на своем пути ни подводных камней, ни водоворотов, легко скользили белые паруса торговых судов мимо больших мирных селений, свидетельствовавших своим веселым, опрятным видом о благосостоянии их жителей; он освещал высокие мрачные башни феодальных замков знатных баронов и рыцарей, окруженных глубокими рвами и зубчатыми стенами (ибо в ту эпоху рыцари Эно выделялись своим богатством среди европейской знати), и сиял вдали на золотых куполах колоколен многочисленных монастырей.
Но все это богатство природы, эта картина мира и довольства, так резко отличавшаяся от диких, пустынных гор родины Квентина, не могла отвлечь его от печальных дум. Сердце его осталось в Шарлеруа, и теперь его занимала только мысль о том, что с каждым шагом он удаляется от Изабеллы. Он старался припомнить каждое ее слово, каждый взгляд, и, как это часто бывает в таких случаях, воспоминания производили на него гораздо более сильное впечатление, чем сама действительность.
Наконец, когда миновал холодный час полуночи, страшная усталость после двух суток, проведенных почти без сна, стала одолевать Квентина, несмотря на всю его любовь и горе, несмотря на привычку ко всяким физическим упражнениям и на его природную живость и выносливость. Мысли его становились все менее четкими и переплетались в голове с какими-то смутными представлениями и образами; все чувства словно замерли. Дорвард потому только не впадал в забытье, что, сознавая опасность, которая грозила ему, если бы он заснул, сидя на лошади, делал отчаянные усилия, чтобы не уснуть мертвым сном. Эта боязнь упасть с лошади или свалиться куда-нибудь вместе с нею подбодряла его на мгновение, но в следующую минуту прелестный, залитый лунным светом пейзаж уже опять исчезал из его отуманенных глаз и он снова почти валился с седла. Наконец граф Кревкер заметил состояние молодого человека и приказал двоим из своих людей ехать по обе его стороны, чтобы не дать ему упасть. А когда они добрались до маленького городка Ландреси, граф, из сострадания к юноше, не спавшему уже третью ночь, отдал приказание сделать небольшой привал, часа на четыре.
Дорвард спал глубоким сном, когда его разбудили звуки трубы Кревкера и крики его гонцов:
— Debout! Debout! На! Messires, en route, en route![59]
Хоть и не впору раздавались эти звуки для Квентина, проспавшего всего четыре часа, он все-таки проснулся совсем другим человеком. Снова чувствовал он себя сильным и бодрым, и вместе с восходом солнца к нему вернулась его вера в самого себя и в свою счастливую судьбу. Теперь он уже не думал о своей любви как о несбыточной мечте, но видел в ней источник живой силы, которая будет всегда поддерживать его, даже если препятствия окажутся так велики, что он не сможет преодолеть их и добиться успеха.
«Направляет же кормчий свой путь по Полярной звезде, — думал он, — хотя и не надеется когда-либо достигнуть ее; так и мне мысль об Изабелле де Круа поможет сделаться славным воином, хотя, возможно, я больше никогда ее не увижу. Когда она услышит, что солдат-шотландец, по имени Квентин Дорвард, отличился на поле брани или пал при защите какой-нибудь крепости, она, быть может, вспомнит своего товарища по путешествию, вспомнит, как он сделал все, что было в его силах, чтоб отвратить грозившие ей беды, и почтит его память слезой, а могилу — венком».
Почувствовав себя опять бодрым и мужественным, Квентин стал гораздо спокойнее относиться к шуткам графа де Кревкера, который посмеивался над его изнеженностью и неумением бороться с усталостью. Теперь молодой шотландец так добродушно выслушивал все эти насмешки и так находчиво, но в то же время почтительно отвечал на них, что граф, очевидно, переменил мнение о пленнике, который вчера, подавленный создавшимся положением, был или молчалив, или слишком дерзок.
В конце концов старый воин начал думать, что его юный спутник — славный малый, из которого может выйти толк, и даже намекнул ему, что если бы он оставил свою службу у французского короля, то он, Кревкер, постарался бы доставить ему почетное место при дворе герцога Бургундского и сам позаботился бы о его повышении. И, хотя Квентин, поблагодарив графа в подобающих выражениях, отказался от его любезного предложения, так как не знал еще достоверно, был ли он обманут своим первым покровителем, королем Людовиком, его отказ нимало не испортил добрых отношений между Квентином и графом. Восторженный образ мыслей молодого шотландца, его иностранный выговор и своеобразный способ выражаться часто вызывали улыбку на серьезном лице графа; но теперь это была веселая, добродушная улыбка, без всякой примеси вчерашнего злого сарказма.
Таким образом, маленький отряд продолжал свой путь в гораздо большем согласии, чем накануне, и наконец остановился в двух милях от знаменитой крепости Перонны, под стенами которой стояло лагерем войско герцога Бургундского, готовое, как говорили, двинуться во Францию. Людовик XI, со своей стороны, собрал большие силы под Сен-Максеном с целью вразумить своего слишком могущественного вассала.
Перонна, расположенная на берегу полноводной реки, посреди широкой равнины, была окружена высокими, крепкими валами, глубокими рвами и считалась в те времена, как и в позднейшие, одной из самых сильных крепостей Франции.[60] Граф де Кревкер со своей свитой и пленником приблизился к крепости около трех часов пополудни: выехав на небольшую прогалину густого леса, тянувшегося к востоку от города и подходившего почти к самым его стенам, они встретили двух знатных вельмож (судя по сопровождавшей их многочисленной свите), одетых в платье, которое в ту эпоху принято было носить в мирное время. У каждого на руке сидело по соколу, а позади бежала большая свора охотничьих и борзых собак; было очевидно, что эти господа забавлялись соколиной охотой. Но, завидев издали Кревкера, которого, вероятно, узнали по одежде и вооружению его отряда, они оставили свое занятие — преследование цапли по берегу длинного канала — и поскакали к нему.
— Новости, новости, граф Кревкер! — кричали оба в один голос. — Выкладывайте ваши новости! Или, может быть, сначала желаете выслушать наши? А не то давайте меняться, хотите?
— Я охотно устроил бы мену, господа, — ответил Кревкер, приветствуя их учтивым поклоном, — если бы заранее не был уверен, что для меня она будет невыгодна.
Охотники с улыбкой переглянулись, и старший из них, красивый смуглый человек с лицом настоящего средневекового барона, отмеченным тем грустным выражением, которое некоторые физиономисты приписывают меланхолическому характеру, а другие (как, например, итальянский ваятель, предсказавший участь Карла I по его лицу) считают предзнаменованием насильственной смерти,[61] сказал, обращаясь к товарищу:
— Кревкер был в Брабанте — торговой стране; он изучил все тонкие коммерческие уловки; мы останемся внакладе, если вступим с ним в сделку.
— Господа, — ответил Кревкер, — по праву государя, взимающего пошлину до открытия торга, герцог должен первым получить мой товар… Но не поделитесь ли вы со мной новостями? Какие они — грустные или веселые?
Тот, к кому обратился Кревкер, был человек небольшого роста, с быстрым взглядом, живость которого смягчалась серьезным и вдумчивым выражением лица, в особенности рта. Наружность его свидетельствовала о том, что это человек острого, проницательного ума, но осмотрительный в своих решениях и в выражении своих мнений. Это был знаменитый рыцарь Эно, сын Коллара, или Никола де д’Элит, известный в истории и среди историков под именем Филиппа де Комина, в то время любимый советник герцога Карла Смелого и один из самых приближенных к нему людей. На вопрос Кревкера о том, каковы их новости, он ответил:
— Лучше всего было бы сравнить их с радугой, ибо они, как радуга, меняют цвета и оттенки, смотря по тому, ясно или облачно небо: все зависит от того, с какой точки зрения на них взглянуть. Такой радуги ни Франция, ни Фландрия не видели со времен ноева ковчега.
— А мои вести, — сказал Кревкер, — больше похожи на мрачную комету: они ужасны сами по себе, но предвещают в будущем еще более ужасные и грозные события.
— Придется нам, видно, распаковать наш товар, — обратился де Комин к своему товарищу, — не то кто-нибудь перебьет у нас покупателя, потому что ведь, в сущности, наши новости здесь всем известны… Слушайте же, Кревкер, слушайте и удивляйтесь: король Людовик в Перонне!
— Как! — в изумлении воскликнул Кревкер. — Разве герцог сдался без боя? И каким образом разгуливаете вы здесь, господа, сняв доспехи, если город осажден французами?.. Потому что я не могу поверить, чтоб он был взят…
— Нет! Разумеется, нет! — сказал д’Эмберкур. — Бургундские знамена не отступили ни на шаг; и тем не менее король Людовик здесь.
— Так неужели Эдуард Английский со своими стрелками переплыл море и, подобно своим предкам, одержал новую победу при Пуатье? — воскликнул Кревкер.
— Нет, опять-таки нет, — ответил Комин. — Ни одно французское знамя не было взято, ни одно судно не выходило из Англии, а Эдуарду так нравится волочиться за женами своих лондонских граждан, что он и не думает разыгрывать Черного принца. Но, так и быть, слушайте, что у нас происходит. Вы знаете, что, когда вы уезжали, переговоры между французскими и бургундскими уполномоченными были прерваны без малейшей надежды на соглашение.
— Знаю, и все мы тогда бредили войной.
— То, что потом последовало, так похоже на сон, — продолжал Комин, — что, право, мне все кажется, будто я вот-вот проснусь и увижу, что грезил. Не дальше как вчера в совете герцог с таким бешенством восставал против дальнейшего промедления, что было решено объявить королю войну и немедленно отдать войскам приказ о выступлении. Бургундский герольд, рыцарь Золотого Руна, который должен был отвезти вызов, уже облачился в свой официальный костюм и готовился сесть на коня, как вдруг — что же мы видим! — к нам в лагерь въезжает французский герольд Монжуа. Мы все, конечно, подумали, что Людовик успел нас опередить и, со своей стороны, шлет вызов Бургундии, и стали обсуждать между собой, как разгневается герцог на тех, кто своими уговорами помешал ему объявить войну первому. Но тут же был созван совет, и каково было наше удивление, когда герольд объявил, что французский король Людовик сейчас находится не далее как на расстоянии часа пути от Перонны и едет с небольшой свитой к герцогу Карлу, чтобы в личном свидании уладить возникшие между ними недоразумения.
— Все это, бесспорно, удивительно, господа, — сказал Кревкер, — но не так удивляет меня, как вы, может быть, думали, ибо во время моей последней поездки в Плесси-ле-Тур всеведущий и всемогущий кардинал де Балю, оскорбленный своим государем, почти перешел на нашу сторону и намекнул мне, что постарается воспользоваться некоторыми известными ему слабостями Людовика и поставить его в такое положение перед Бургундией, что герцог получит полную возможность предписывать королю те или другие условия мира. Но я никак не думал, что эта старая лиса Людовик добровольно полезет в такую ловушку. Что же решили на совете?
— На совете, как вы, наверно, и сами догадываетесь, — ответил д’Эмберкур, — очень много говорилось о чести, об оправдании доверия короля и ни слова о тех выгодах, которые можно было бы извлечь, из этого посещения, хотя, само собой разумеется, все думали именно о выгодах и ухищрялись только, как бы примирить их с соблюдением внешних приличий.
— Ну, а что же герцог? — спросил Кревкер.
— Герцог, как всегда, говорил кратко, но смело, — ответил де Комин. — «Кто из вас, — спросил он, — был свидетелем моего свидания с нашим любезным кузеном Людовиком после битвы при Монлери, когда я был так безрассуден, что с самой маленькой свитой, человек в десять, последовал с ним за парижские укрепления и, таким образом, отдал себя в полную его власть?» Я ответил, что мы почти все при этом присутствовали и что вряд ли кто из нас когда-либо забудет волнение и тревогу, которые он заставил нас тогда пережить. «Ну да, — продолжал герцог, — вы осуждали меня за мое безрассудство, да я и сам потом сознался, что поступил как ветреный мальчишка. А ведь в то время был еще жив мой покойный отец, и, значит, Людовику не было так выгодно захватить меня в плен, как теперь мне завладеть им. Но тем не менее, если мой царственный родич едет к нам с честными и благими намерениями, если он действует сейчас с той же искренностью, с какой действовал некогда я, мы примем его как нашего государя… Если же с его стороны это новый обман, если этим показным доверием он думает отвести мне глаза для выполнения какого-нибудь из своих тайных замыслов, клянусь святым Георгием Бургундским, горе ему!» И, топнув ногой, он закрутил усы и приказал нам садиться на коней и ехать навстречу нежданному гостю.
— Итак, вы встретили короля? — спросил граф де Кревкер. — Как видно, на свете еще не перевелись чудеса! Кто же его сопровождал? И действительно ли его свита была так мала?
— Меньше, чем можно себе представить, — ответил д’Эмберкур, — всего каких-нибудь десятка три шотландских стрелков да несколько рыцарей и придворных, из которых самым блестящим был его астролог Галеотти.
— Это, кажется, один из приспешников кардинала Балю, — заметил Кревкер, — и меня не удивит, если и он, в свою очередь, приложил руку, чтобы толкнуть короля на этот сомнительный политический шаг. А есть при нем кто-нибудь из высшей знати?
— Герцог Орлеанский и Дюнуа, — ответил де Комин.
— Что бы там ни было, а уж с Дюнуа мы попируем вместе, — сказал де Кревкер. — Но ведь носились слухи, что они с герцогом впали в немилость и заключены в тюрьму.
— Да, они оба сидели под арестом в замке Лош, этом восхитительном месте уединения для французского дворянства, — сказал д’Эмберкур, — но Людовик освободил их, чтобы взять с собой, быть может боясь выпустить Орлеанского из-под своего надзора. Из прочей же свиты самыми замечательными можно считать кума Тристана Вешателя с несколькими его подручными да брадобрея Оливье — пожалуй, самого опасного из всех… И все это сборище было так бедно одето, что, клянусь честью, короля можно было принять за старого ростовщика, разъезжающего в сопровождении полицейского отряда, чтобы собирать долги со своих должников.
— Где же ему отвели помещение? — спросил Кревкер.
— Вот это-то самое удивительное из всего, — ответил де Комин. — Наш герцог предложил стрелкам королевской гвардии занять посты у одних из городских ворот и у плавучего моста через Сомму, а королю приказал отвести поблизости дом одного из богатых горожан, Жиля Ортена; но по пути король заметил знамена де Ло и Пенсиль де Ривьера, изгнанных им из Франции, и, вероятно опасаясь столь близкого соседства со своими старыми врагами, попросил, чтобы его поместили в герцогском замке, где он теперь и живет.
— Господи милостивый! — воскликнул Кревкер. — Мало ему, что он вошел в львиное логовище, — он еще кладет голову прямо в пасть льву… Этому хитрому старому политику непременно нужно залезть на самое дно крысоловки!
— Постойте! — сказал де Комин. — Вы, кажется, еще не слышали… Д’Эмберкур вам не передавал остроты ле Глорье?[62] По-моему, это самое остроумное из всего, что только было сказано по этому поводу.
— Что же изволила изречь его высокая мудрость? — спросил граф.
— Когда герцог поспешно отдавал приказание отобрать кое-какое серебро для подарков королю и его свите, чтобы преподнести им в виде приветствия, — ответил де Комин, — ле Глорье сказал ему: «Друг Карл, не ломай ты понапрасну свою бедную голову; предоставь мне поднести подарок твоему кузену Людовику, и могу тебя уверить — он будет для него как нельзя более кстати. Я подарю ему мой дурацкий колпак с колокольчиками и мою погремушку в придачу, ибо, клянусь обедней, если он добровольно отдает себя в твои руки, значит, он еще глупее меня». — «А если я не подам ему повода в этом раскаяться, дурень, что ты тогда скажешь?» — спросил герцог. «Тогда, милый друг, придется уж тебе взять мой дурацкий колпак и погремушку, потому что ты будешь самым большим дураком из нас троих». И посмотрели бы вы, граф, как больно задела нашего герцога эта едкая шутка! Я видел, как он изменился в лице и закусил губу… Ну, вот вам и все наши новости, благородный Кревкер. Что же вы о них скажете?
— Скажу, что они похожи на пороховую мину, — ответил граф, — к которой, боюсь, мне суждено поднести зажженный фитиль. Ваши и мои новости — это порох и искра, рождающие пламя, или известные химические вещества, которые не могут соединиться без взрыва… Ну, друзья мои, подъезжайте поближе ко мне; когда я вам расскажу, что произошло в Льежском епископстве, вы, наверно, согласитесь со мной, что король Людовик поступил бы гораздо благоразумней, предприняв путешествие прямо в ад вместо этого несвоевременного визита в Перонну.
Оба вельможи подъехали к Кревкеру и с глубоким интересом выслушали его рассказ о льежских и шонвальдских событиях, не в силах сдержать восклицаний удивления и ужаса. Затем они подозвали к себе Квентина и засыпали его градом вопросов о подробностях смерти епископа, так что молодой человек наконец отказался им отвечать, не зная, к чему клонится этот допрос и какие выводы они могут сделать из его ответов.
Вскоре вся компания подъехала к покрытому богатой растительностью низменному берегу Соммы. Перед путешественниками поднимались старинные крепкие стены маленького городка — Перонны Девственницы, а кругом расстилались зеленые луга, на которых белели палатки бургундского войска, доходившего до пятнадцати тысяч человек.
Глава XXVI
СВИДАНИЕ
Свидание королей для астролога
Зловещий знак, и он сулит беду,
Как сочетанье Марса и Сатурна.
Старинная пьеса
Трудно решить, считать ли привилегией или тяжелой повинностью, присвоенной королевскому сану, обычай, по которому монархи в сношениях друг с другом должны подчинять свои чувства и речи самому строгому этикету из уважения к своему званию и достоинству. Это правило предписывает им такую крайнюю сдержанность, что она, пожалуй, могла бы быть названа величайшим притворством, если бы всем не было известно, что взаимные любезности не более как простое соблюдение установленного церемониала. И, однако, стоит государю преступить строгие границы этикета и выказать более или менее открыто хотя бы чувство гнева, как он уже роняет свое достоинство в глазах целого света. Такой исторический пример мы видим в лице знаменитых врагов — Франциска I и императора Карла, когда они открыто обвинили друг друга во лжи и решили покончить свой спор поединком.
Даже Карл Бургундский, самый вспыльчивый, нетерпеливый и, можно сказать, самый безрассудный из всех государей своего времени, почувствовал себя как бы в заколдованном кругу дворцовых обычаев, которые требовали, чтобы он принял Людовика с глубоким уважением, как своего сюзерена и законного государя, оказавшего ему, королевскому вассалу, высокую честь своим посещением.
Облаченный в свою герцогскую мантию. Карл сел на коня и во главе самых знатных своих рыцарей и дворян поскакал навстречу Людовику XI. Сопровождавшая его свита сияла серебром и золотом. В ту эпоху денежные средства английского двора были истощены беспрерывными междоусобными войнами, французский же двор отличался необыкновенной скромностью благодаря скупости своего короля; таким образом, бургундский двор был первым в Европе по богатству и пышности. Cortege[63] Людовика был, напротив, чрезвычайно малочислен и по сравнению с бургундцами имел просто нищенский вид; костюм самого короля, приехавшего в старом, потертом плаще и своей всегдашней высокой шляпе, украшенной образками, делал этот контраст еще более разительным. А когда Карл, в роскошной мантии, с герцогской короной на голове, соскочил со своего благородного скакуна и преклонил колено, чтобы придержать стремя Людовику, сходившему со смирного иноходца, зрелище было почти комическое.
Встреча двух самодержцев была настолько же полна любезных изъявлений дружбы, насколько лишена искренности. Но герцогу с его характером было гораздо труднее придать необходимую учтивость своему голосу, словам и обращению, тогда как король до того привык ко лжи и притворству, что они сделались как бы его второй натурой, так что даже люди, близко его знавшие, часто не могли разобрать, что в нем было искренне и что притворно.
Это свидание, пожалуй, лучше всего было бы сравнить (если бы такое сравнение не было недостойно двух столь высоких особ) со встречей человека, хорошо знающего нравы и обычаи собачьей породы, с огромным, сердитым дворовым псом, с которым он почему-либо желает подружиться; но тот смотрит на него подозрительно и готов вцепиться при первых признаках недоверия или враждебности с его стороны. Огромный пес рычит, щетинит шерсть и скалит зубы, но не решается броситься на неизвестного ему пришельца, который кажется таким доверчивым и безобидным; животное терпит его ласки, хотя они нисколько его не успокаивают, и только выжидает первого повода, который оправдал бы его в собственных глазах, чтобы вцепиться в горло своему непрошеному другу.
По взволнованному голосу, принужденному обращению и резким манерам герцога король, без сомнения, тотчас почувствовал, что задача, которую он взял на себя, будет не из легких, и, быть может, втайне пожалел, что решился на этот шаг. Но каяться было поздно, и, так как другого выхода не было, ему волей-неволей пришлось прибегнуть к той искусной, неподражаемо ловкой игре, в которой он в целом мире не знал себе соперника.
Король обращался с герцогом как человек, сердце которого переполнено радостью примирения со старым, испытанным другом после временного охлаждения, давно минувшего и забытого. Он осыпал себя упреками за то, что давно не сделал этого решительного шага, чтобы таким знаком своего полного доверия к любезному родичу убедить его, что все прошлые недоразумения ничто в сравнении с воспоминаниями о преданной дружбе, которую герцог оказывал ему, когда Людовик был изгнанником при жизни короля, своего отца. Он вспоминал бургундского герцога Филиппа Доброго (как называли отца герцога Карла) и приводил примеры его отеческой к себе заботливости и доброты.
— Мне кажется, кузен, — говорил Людовик, — что ваш отец почти не делал разницы между мной и вами в своих заботах о нас. Помню, однажды, когда я заблудился на охоте, я услышал, вернувшись домой, как герцог бранил вас за то, что вы оставили меня в лесу одного, как будто дело шло о вашем родном брате, к которому вы выказали недостаточно внимания и заботливости.
Черты лица герцога Карла были от природы грубы и суровы; но, когда в ответ на любезные слова короля он сделал было попытку улыбнуться, лицо его приняло поистине дьявольское выражение.
«Король лицемеров, — подумал он. — О, если б только моя честь дозволяла напомнить тебе, как ты отплатил за все благодеяния, оказанные тебе нашим домом!».
— К тому же, — продолжал король, — если бы узы дружбы и родства были недостаточно крепки, чтобы привязать нас друг к другу, любезный мой кузен, нас связывают еще и духовные узы: я ведь крестный отец, вашей прелестной дочери Мари, которая мне так же дорога, как и мои собственные дети. А когда святые угодники — да будет благословенно их имя! — послали мне дитя, которое угасло через три месяца, герцог, ваш батюшка, был его крестным отцом и отпраздновал его рождение с такой пышностью, какой, быть может, я не мог бы себе позволить даже в Париже. Мне никогда не забыть того неизгладимого впечатления, какое произвело тогда великодушие герцога Филиппа и ваше, любезный брат мой, на разбитое сердце бедного изгнанника!
— Ваше величество, — сказал наконец герцог Карл, принуждая себя что-нибудь ответить на любезности короля, — вы тогда же изволили отблагодарить нас за это ничтожное одолжение в таких выражениях, которые с избытком вознаградили Бургундию за все ее гостеприимство.
— Я даже помню выражения, о которых вы говорите, любезный кузен, — заметил король улыбаясь. — Кажется, я сказал тогда, что за вашу доброту и дружбу к бедному изгнаннику ему нечего предложить вам, кроме себя, своей жены и ребенка… И что же, мне кажется, я в точности сдержал свое слово.
— Не смею оспаривать того, что вашему величеству угодно утверждать, — сказал герцог, — но…
— Но вам бы хотелось знать, какими делами я подтвердил свое слово, — прервал его Людовик. — Да как же: тело моего младенца Иоахима покоится в бургундской земле; сам я нынче беззаветно отдался в ваши руки; что же касается моей жены, то, право, любезный братец, я думаю, что, взяв в расчет годы, протекшие с того дня, когда я дал свое обещание, вы и сами не станете настаивать на точном его исполнении. Жена родилась в день благовещения (тут он перекрестился и пробормотал: «Оrа pro nobis»[64]) лет пятьдесят назад, если не больше; впрочем, в настоящее время она недалеко отсюда — в Реймсе. И, если вы настаиваете на исполнении моего обещания, она не замедлит явиться к вашим услугам.
Как бы ни был герцог возмущен наглым лицемерием Людовика, пытавшегося говорить с ним в самом интимном, дружеском тоне, он не мог не рассмеяться, услышав этот оригинальный ответ своего чудака-государя, и смех его был резок и дик, как и все проявления его чувств. Похохотав дольше и громче, чем это считалось в то время (да и теперь) уместным при описанных нами обстоятельствах, он поблагодарил короля в том же тоне за оказанную ему честь, но решительно отказался от общества королевы и прибавил, что охотно воспользовался бы его предложением, если бы дело шло о его старшей дочери, которая славится своей красотой.
— Я в восторге, любезный брат, — сказал король со свойственной ему загадочной улыбкой, — что ваш милостивый выбор пал не на меньшую мою дочь Жанну, так как в противном случае вам пришлось бы скрестить копье с кузеном Орлеанским. И, случись с кем-нибудь из вас несчастье, я в обоих случаях потерял бы верного друга и преданного родственника.
— Нет, нет, ваше величество, на этот счет вы можете быть спокойны, — ответил герцог Карл. — Я никогда не стану поперек дороги герцогу Орлеанскому в его любовных делах. Спорный приз, из-за которого я мог бы преломить копье с герцогом Орлеанским, должен быть без всяких изъянов.
Этот грубый намек на физическое безобразие принцессы Жанны нимало не оскорбил короля. Напротив, он был очень доволен, что герцогу пришлись по вкусу его плоские шутки, на которые Людовик был великий мастер, ибо они избавляли его от необходимости прибегать к лицемерно-сентиментальному тону. Итак, он поспешил перевести беседу на такую почву, что Карл, который никак не мог войти в роль преданного друга, примирившегося со своим государем, причинившим ему столько зла и в чьей искренности он и теперь сильно сомневался, сразу почувствовал себя легко и свободно в роли радушного хозяина, принимающего у себя веселого гостя. Таким образом, недостаток искренности с обеих сторон восполнялся товарищеским тоном двух веселых собеседников — тоном, одинаково удобным и для герцога с его откровенным грубым характером, и для Людовика, которому, как ни ловко разыгрывал он всякие роли в своих сношениях с людьми, эта роль, по природной его склонности к язвительному и грубому юмору, больше всего подходила.
По счастью, все время, пока длился пир, устроенный в ратуше для высокого гостя, оба государя продолжали беседовать в том же шутливом тоне, служившем как бы нейтральной почвой, на которой (как тотчас заметил Людовик) легче всего было удерживать герцога Карла в состоянии спокойствия, необходимом для собственной безопасности Людовика.
Правда, короля немного встревожило, что при дворе герцога он встретил многих из самых знатных французских дворян, которых его собственная строгость или несправедливость обрекла на изгнание и которые здесь, в Бургундии, занимали самые почетные и доверенные места. Это-то обстоятельство и было, вероятно, причиной того, что, опасаясь их ненависти и мести, король, как мы уже упоминали, обратился к герцогу с просьбой отвести ему помещение не в городе, а в самом замке или крепости.[65] На эту просьбу Карл немедленно дал свое согласие, и лицо его осветилось одной из тех мрачных улыбок, о которых трудно было сказать, добро или зло они предвещали тому, к кому относились.
Но когда король в самых осторожных выражениях и небрежно-спокойным тоном, которым он надеялся вернее усыпить всякие подозрения, спросил, не могут ли шотландские стрелки его гвардии на время его пребывания в замке занять там посты, вместо того чтобы держать караул у городских ворот, как предложил герцог, Карл ответил со своей всегдашней резкой манерой (казавшейся еще грознее благодаря его привычке, когда он говорил, или крутить усы, или играть кинжалом, то слегка вытягивая его из ножен, то вкладывая обратно):
— Клянусь святым Мартином, нет, государь! Вы находитесь в лагере и в городе вашего вассала, как меня называют из уважения к вам, ваше величество; мой замок и мой город — ваши, точно так же как и мои войска. Так не все ли равно, мои ли солдаты или ваши стрелки будут охранять безопасность вашего величества? Нет, клянусь святым Георгием! Перонна — девственная крепость и никогда не утратит своей репутации из-за моей небрежности. За девушками нужен глаз да глаз, мой царственный кузен, если мы хотим, чтобы за ними сохранилась добрая слава.
— Конечно, любезный кузен, я вполне с вами согласен, — ответил Людовик, — тем более что я не менее вас заинтересован в доброй славе этого маленького города, ибо Перонна, как вам известно, принадлежит к числу тех городов по реке Сомме, которые были отданы моим отцом вашему блаженной памяти покойному родителю в залог взятой им взаймы суммы денег и, следовательно, могут быть выкуплены. И, говоря откровенно, я, как, исправный должник, желающий покончить со всякого рода обязательствами, отправляясь сюда, захватил с собой несколько мулов, нагруженных серебром. Полагаю, что этих денег будет достаточно на содержание по крайней мере в течение трех лет даже вашего поистине королевского двора.
— Я не возьму ни гроша из этих денег! — отрезал герцог, закручивая усы. — Срок выкупа давно истек, ваше величество; да, в сущности, и на право выкупа ни одна из сторон никогда не смотрела серьезно, так как уступка этих городов была единственным вознаграждением моему отцу от Франции за то, что в счастливую для вашего дома минуту он согласился не вспоминать об убийстве моего деда и променять союз с Англией на союз с вашим отцом. Клянусь святым Георгием, не случись этого, ваше величество не только бы не владели городами на Сомме, но, пожалуй, не удержали бы за собой даже городов за Луарой! Нет, я не уступлю из них ни одного камня, даже если бы мог продать каждый на вес золота! Благодарение богу и храбрости моих предков, доходов Бургундии, хотя она — всего только герцогство, вполне хватает, чтобы содержать прилично мой двор, даже когда я принимаю у себя государя, и мне нет никакой надобности спускать отцовское наследство.
— Прекрасно, любезный кузен, — ответил король своим прежним мягким и невозмутимым тоном, как будто не замечая резкого голоса и гневных жестов герцога Карла. — Я вижу, вы такой друг Франции, что не хотите расстаться даже с тем, что ей принадлежит. Но, когда нам придется обсуждать дело в совете, мы возьмем посредника… Что вы скажете, например, о Сен-Поле?
— Ни Сен-Поль, ни Сен-Пьер и никто из святых во всем календаре не убедит меня расстаться с Перонной! — воскликнул герцог Бургундский.
— Нет, вы не так меня поняли, — заметил с улыбкой король. — Я говорю о Людовике Люксембургском, нашем верном коннетабле, графе де Сен-Поле. Клянусь святой Марией Эмбренской, на нашем совещании недостает только его головы — умнейшей головы во всей Франции, которая, скорее всего, могла бы восстановить между нами полное согласие.
— Клянусь святым Георгием Бургундским! — воскликнул герцог. — Я удивляюсь, как ваше величество может так отзываться о коварном предателе, изменившем и Франции и Бургундии, о человеке, который всегда старался раздувать наши споры с единственной целью разыграть потом роль посредника! Нет, клянусь орденом, который ношу, недолго его болота будут служить для него верным убежищем!
— Не горячитесь, любезный кузен, — сказал король улыбаясь и, понизив голос, добавил:
— Когда я упомянул о голове коннетабля, говоря о том, что она могла бы уладить наши маленькие недоразумения, я вовсе не имел в виду его тело, которое с большим удобством могло бы остаться в Сен-Кантене.
— Ха-ха-ха! В таком случае я с вами вполне согласен, ваше величество, — ответил Карл с тем же резким хохотом, каким он встречал и другие грубые шутки короля, и прибавил, топнув ногой:
— Да, в этом смысле голова коннетабля могла бы быть полезна в Перонне!
Конечно, подобные разговоры, где к смеху и шуткам примешивались намеки на серьезные дела, Людовик не вел беспрерывно; но в продолжение всего торжественного обеда и потом, во время свидания с герцогом в его собственных покоях, Людовик пользовался каждым случаем, чтобы незаметно закинуть удочку и коснуться какого-нибудь важного вопроса.
Вообще надо отдать справедливость Людовику: как ни опрометчив был сделанный им решительный шаг, поставивший его из-за бешеного нрава герцога и существовавшей между ними непримиримой вражды в весьма опасное положение, исход которого не только был сомнителен, но мог оказаться роковым, — никогда еще кормчий, очутившись у неведомых берегов, не вел себя с большей осмотрительностью и отвагой. С поразительным искусством и точностью он, казалось, измерял все глубины и отмели настроений и помыслов своего врага, не обнаруживая ни страха, ни колебаний, когда в результате своих исследований находил больше подводных камней и опасных мелей, чем надежных гаваней.
Наконец прошел день, столь утомительный для Людовика, который должен был все время напрягать свои умственные силы, так как его положение требовало величайшей бдительности и внимания. Не менее труден был он и для герцога, принужденного сдерживать порывы своего бешеного нрава, к чему он совсем не привык.
Но зато, как только Карл, распростившись с королем по всем правилам этикета, удалился в свои апартаменты, он дал полную волю гневу, который ему так долго пришлось подавлять, и, как сострил его шут ле Глорье, ливень самых отборных ругательств обрушился в этот вечер на голову тех, для кого он вовсе не был предназначен; приближенным герцога пришлось выдержать целую бурю, которая не могла разразиться по адресу царственного гостя даже в его отсутствие, но она бушевала в груди их господина с такой силой, что он должен был дать ей исход.
Наконец шуту удалось разогнать тучи разными прибаутками и остротами; герцог принялся хохотать во все горло и бросил шуту золотой, после чего позволил себя раздеть, осушил огромный кубок вина с пряностями, лег в постель и крепко уснул.
Гораздо более достоин внимания вечер, проведенный Людовиком, ибо грубые порывы необузданных страстей, являющиеся проявлением животной стороны человеческой природы, не могут заинтересовать нас так сильно, как деятельность глубокого и сильного ума.
Блестящая свита из придворных герцога Карла проводила Людовика вплоть до помещения, отведенного ему в Пероннском замке; у входа в крепость сильная стража из стрелков и других воинов отдала ему честь.
Когда он сошел с коня, чтобы пройти по подъемному мосту, переброшенному через необыкновенно широкий и глубокий ров, он взглянул на часовых и сказал, обращаясь к де Комину, сопровождавшему его вместе с другими бургундскими рыцарями:
— И они тоже носят андреевский крест, только не такой, как у моих стрелков.
— Но они так же готовы умереть, защищая ваше величество, — ответил де Комин, от чуткого уха которого не ускользнул оттенок беспокойства, прозвучавший в этих словах. — Они носят андреевский крест на золотой цепи ордена Золотого Руна, возглавляемого герцогом Бургундским, моим государем.
— Я знаю, — ответил Людовик, указывая на цепь этого ордена, которую он надел, чтобы оказать внимание своему хозяину. — Это — одно из звеньев цепи родства и дружбы, связывающей нас с нашим любезным кузеном. Мы братья по рыцарству и по духовному родству, кузены по рождению и друзья по взаимному влечению, как и подобает быть добрым соседям… Нет, господа, дальше вы не пойдете! Я не могу вам позволить провожать себя дальше нижнего двора, вы уж и так были слишком любезны.
— Герцог велел нам проводить ваше величество до отведенных вам покоев, — сказал д’Эмберкур. — Надеюсь, ваше величество разрешит нам исполнить приказание нашего государя?
— Я думаю, что в таком пустяковом деле, как это, — сказал король, — даже вы, подданные герцога, можете позволить себе ослушаться его и исполнить мое приказание. Мне что-то не по себе, господа… я устал. Большая радость подчас утомляет не меньше тяжелого труда. Надеюсь, завтра я буду в состоянии лучше воспользоваться вашим обществом… Вашим в особенности, сеньор Филипп де Комин… Ведь вы летописец нашего времени, и все мы, желающие оставить свое имя в истории, должны постараться заслужить вашу благосклонность, потому что, говорят, перо ваше бывает очень остро, когда вы захотите. Покойной ночи, господа! Покойной ночи всем вместе и каждому порознь!
Польщенные таким вниманием короля, бургундские рыцари откланялись ему, в восторге от его любезного обращения, и Людовик остался один с двумя или тремя из своих приближенных под сводчатыми воротами, выходившими на внутренний двор Пероннского замка, прямо против угловой башни, служившей ему главным укреплением и вместе с тем тюрьмой. Огромное, массивное, мрачное здание было залито ярким светом месяца, светившего, как мы уже знаем, в ту самую ночь и в тот же час Дорварду, ехавшему из Шарлеруа в Перонну. Башня эта по своей архитектуре напоминала Белую башню лондонской крепости, но была еще древнее, так как постройку ее относили к эпохе Карла Великого. Ее стены были необыкновенной толщины, а окна очень малы и заделаны железными решетками; вся эта неуклюжая каменная громада отбрасывала через весь двор темную и зловещую тень.
— Меня не здесь поместили? — спросил король, содрогнувшись, точно от зловещего предчувствия.
— Нет, нет, сохрани бог! — ответил седой старик смотритель, провожавший Людовика с непокрытой головой. — Для вашего величества приготовлено помещение вон в том соседнем здании, пониже: это те самые покои, в которых король Иоанн провел две ночи перед битвой при Пуатье.
— Гм, предзнаменование не слишком приятное! — пробормотал король. — Но что это за башня, мой друг? И почему ты отозвался о ней с таким ужасом?
— Говоря откровенно, ваше величество, — ответил смотритель, — я не могу сказать о ней ничего дурного, кроме… кроме того, что часовые уверяют, будто иногда в ней виден свет и по ночам слышатся какие-то странные звуки… Да в этом нет ничего удивительного: ведь эта башня служила некогда государственной тюрьмой и о ней ходит много всяких толков.
Людовик не стал больше расспрашивать, ибо ни у кого не было столько причин уважать тюремные тайны, как у него. У дверей отведенного ему помещения — здания не столь древнего, как башня, но все-таки весьма мрачного и старинного, — стоял на страже небольшой отряд шотландских стрелков, которых герцог, несмотря на свой отказ королю, велел здесь поставить, чтобы солдаты Людовика находились поближе к особе своего государя. Во главе отряда был старый лорд Кроуфорд.
— Кроуфорд, мой добрый, верный Кроуфорд! — воскликнул король. — Где ты пропадал целый день? Неужели бургундские вельможи настолько негостеприимны, что не оказали должного внимания самому благородному, самому храброму воину, когда-либо являвшемуся к их двору? Я не видел тебя за столом.
— Я отказался от приглашения, государь, — ответил Кроуфорд. — Прошло то время, когда я мог потягаться на пирушке с любым из бургундцев; теперь какие-нибудь четыре пинты вина сваливают меня с ног, а мне кажется, что в интересах вашего величества я должен был сегодня показать пример моим молодцам.
— Ты всегда рассудителен, — заметил король, — но именно сегодня, когда у тебя под командой так мало людей, тебе должно быть меньше дела; к тому же в праздник можно быть и не таким строгим, как в опасное военное время.
— Чем меньше у меня людей, государь, — ответил Кроуфорд, — тем больше я должен заботиться, чтоб они были в состоянии исполнить свои обязанности. А чем кончится этот праздник — весельем или дракой, — это лучше известно господу богу да вашему величеству, чем старому Джону Кроуфорду.
— Но ведь у тебя нет поводов к опасению? — с живостью спросил король, понижая голос до шепота.
— Нет, государь, — ответил Кроуфорд, — но я предпочел бы, чтобы они были, ибо, как говорил старый граф Тайнмен,[66] «опасность, которую предвидишь, уже не опасность»… Какой пароль прикажете отдать на сегодняшнюю ночь, государь?
— Пусть будет «Бургундия» — в честь нашего хозяина и твоего любимого напитка, Кроуфорд.
— Я ничего не имею ни против герцога, ни против напитка, носящих это имя, — сказал Кроуфорд, — лишь бы первый был посмирнее, а второй позабористей. Покойной ночи вашему величеству!
— Покойной ночи, мой верный шотландец, — ответил король и прошел в свои покои.
У дверей его спальни на часах стоял Меченый.
— Ступай за мной, — сказал ему король, проходя. И стрелок, словно пущенная в ход машина, зашагал вслед за своим господином; войдя в спальню, он остановился как вкопанный у дверей, ожидая приказаний.
— Не слышно ли чего об этом странствующем рыцаре, твоем племяннике? — спросил его король. — Для нас он пропал без вести с тех самых пор, как, подобно юному богатырю, пустившемуся на поиски приключений, прислал нам двух пленников в виде первого трофея своих подвигов.
— Слухом земля полнится, государь, — ответил стрелок, — Но я надеюсь, ваше величество поверите, что если он и дурно поступил, то сделал это не по моему совету или примеру; я знаю свое место и никогда бы не позволил себе сбросить с седла кого-либо из близко стоящих к дому вашего величества, так как…
— Об этом ты помалкивай, — перебил его Людовик. — Твой племянник исполнил свой долг.
— А вот уж насчет исполнения долга, ваше величество, — подхватил Меченый, — так это, прямо могу сказать, мои уроки. «Квентин, — сказал я ему, — что бы там ни случилось, ты всегда должен помнить, что ты шотландский стрелок и прежде всего обязан исполнять свой долг».
— Я так и думал, что у него был хороший наставник, — сказал Людовик. — Но ты не ответил на мой вопрос. Давно ли ты имел известия о племяннике?.. Отойдите, господа, — добавил он, обращаясь к своим приближенным, — это дело касается только меня одного.
— Не во гнев будь сказано вашему величеству, — ответил стрелок, — я нынче вечером повстречал конюха Шарло, которого племянник мой прислал из Льежа или из какого-то епископского замка поблизости от него, куда он благополучно доставил графинь де Круа.
— Слава и хвала пречистой деве! — воскликнул король. — Да так ли это? Верно ли ты это знаешь?
— Вернее верного, государь, — ответил Меченый. — Кажется, у Шарло есть даже письма к вашему величеству от самих дам де Круа.
— Ступай же, ступай, веди его сюда! — сказал король. — Отдай твой мушкетон кому-нибудь… все равно., ну, хоть Оливье. Слава и хвала пречистой деве Эмбренской! Даю обет украсить ее высокий алтарь решеткой из чистого серебра!
И Людовик, как он всегда делал в своих припадках набожности, снял шляпу, выбрал из числа украшавших ее образков свое любимое изображение богоматери, положил его перед собой на стол и, благоговейно опустившись перед ним на колени, торжественно повторил свой обет.
Вскоре явился и конюх Шарло, первый посол, отправленный Дорвардом из Шонвальда, и вручил королю письма графинь де Круа. Дамы весьма холодно благодарили Людовика за оказанный им прием и в несколько более теплых выражениях — за дозволение оставить французский двор и за оказанное содействие, давшее им возможность благополучно выехать из его владений. Людовик не только не был оскорблен этими письмами, но от души хохотал, читая их. Затем он с видимым интересом спросил у Шарло, благополучно ли они совершили свой путь и не было ли с ними в дороге каких приключений. Конюх Шарло, простоватый парень (поэтому и выбранный королем в провожатые для дам), весьма сбивчиво рассказал о стычке, в которой был убит его товарищ гасконец, а больше, по его словам, он ничего не знал. Тогда король стал подробно расспрашивать, какой дорогой они ехали в Льеж, и несколько раз переспросил глупого парня, когда тот объяснял, что, не доезжая Намюра, они выбрали прямую дорогу на Льеж по левому, а не по правому берегу Мааса, как было указано в маршруте. После этого Людовик приказал выдать Шарло небольшую денежную награду и отпустил его, объяснив свои расспросы тревогой за безопасность графинь де Круа.
Несмотря на то что известие о благополучном путешествии дам шло совершенно вразрез с одним из самых его излюбленных планов, Людовик был, видимо, так доволен, точно план этот увенчался блестящим успехом. Он вздохнул, как человек, у которого свалилась с души огромная тяжесть, и с благоговением прошептал благодарственную молитву святым, после чего задумчиво поднял глаза и принялся обдумывать новые планы, которые были бы удачнее и вернее.
Немного, погодя он приказал позвать к себе астролога Мартиуса Галеотти, который явился, как всегда, полный достоинства, но с некоторой тенью сомнения на челе, как будто он не был уверен, хорошо ли его примет король. Однако прием оказался даже радушнее обыкновенного. Людовик назвал его своим другом, своим отцом в науке, зеркалом, в котором короли могут видеть отражение недалекого будущего, и кончил тем, что надел ему, на палец весьма ценное кольцо. Галеотти хоть и не понимал, что именно так неожиданно возвысило его в глазах короля, однако слишком хорошо знал свое ремесло, чтобы обнаружить подобное недоумение. Он скромно и серьезно выслушал похвалы короля и только с достоинством заметил, что всецело относит эти лестные отзывы к той великой науке, которую он изучает, а никак не к себе, недостойному орудию, при помощи которого ей угодно совершать свои чудеса. На этом собеседники расстались, более чем когда-либо довольные друг другом.
Как только астролог вышел, Людовик бросился в кресло в изнеможении и отпустил всех своих слуг, кроме Оливье, который тотчас безмолвно и бесшумно принялся помогать королю в приготовлениях ко сну.
Король, против своего обыкновения, принимал его услуги молча и, видимо, находился в таком подавленном состоянии, что эта необыкновенная перемена сильно встревожила Оливье. В душе самого скверного человека теплится часто искра доброго чувства: так, разбойник бывает верен своему атаману и самый недостойный фаворит выказывает участие возвеличившему и облагодетельствовавшему его государю. Оливье Дьявол, или Оливье Негодяй (или как бы там его ни называли за все его пороки), был, однако, еще не настолько сродни сатане, чтоб не почувствовать сострадания к своему государю, видя его в этом беспомощном состоянии в такую минуту, когда ему были нужны все его силы. Несколько времени он молча прислуживал ему, но наконец не выдержал и заговорил с той фамильярностью, которую Людовик сам иногда допускал в разговорах со своим любимым слугой:
— Клянусь богом, государь, глядя на ваше величество, можно подумать, будто вы проиграли сражение, а между тем я был при вас целый день и нахожу, что никогда еще вы не оставляли поля битвы с большей честью.
— «Поля битвы»! — повторил Людовик, поднимая голову, и продолжал своим обычным язвительным тоном:
— Черт возьми, друг Оливье, скажи лучше — арену для боя быков, потому что никогда еще, кажется, свет не производил такого слепого, упорного, неукротимого животного, как наш любезный кузен герцог Бургундский, с которым можно сравнить разве только мурсийского быка, выращенного специально для боев. Но все равно ты прав, я задал ему сегодня знатную гонку… А ты лучше порадуйся со мной, Оливье, что ни один из моих планов во Фландрии не удался: ни первый — относительно графинь де Круа, ни второй — относительно Льежа. Ты меня понимаешь?
— Не совсем, государь, — ответил Оливье. — Я не могу решиться поздравить ваше величество с крушением самых излюбленных ваших планов, пока вы мне не объясните причины такой перемены в ваших желаниях и целях.
— Говоря вообще, никакой перемены не произошло, — сказал король. — Но, черт возьми, милый друг, сегодня я узнал герцога лучше, чем знал до сих пор. Когда он был графом де Шаролэ, а я французским дофином-изгнанником, — словом, во времена старого герцога Филиппа, — мы с ним кутили вдвоем, охотились, буянили, и было у нас немало всяких приключений. Тогда я имел на него большое влияние, потому что более сильный ум будет всегда иметь перевес над более слабым. Но с тех пор он изменился: стал упрямым, самоуверенным и несговорчивым диктатором, и теперь, считая, что сила на его стороне, он намерен, кажется, довести дело до крайности. Некоторые вопросы я должен был совсем обходить, словно боясь прикоснуться к раскаленному железу. Когда я только намекнул ему, что эти беглые графини де Круа могли по дороге в Льеж — потому что я ему откровенно признался, что, по моему убеждению, они направились в Льеж; — что они могли попасть в руки какого-нибудь из пограничных разбойников, — боже мой, посмотрел бы ты, как он вспыхнул! Право, можно было подумать, что речь шла о каком-нибудь святотатстве. Незачем повторять все, что он мне наговорил по этому поводу; довольно, если я скажу, что положительно считал бы свою голову в опасности, если бы в эту минуту пришло известие, что твой блестящий проект поправить выгодной женитьбой дела твоего друга Гийома Бородатого увенчался успехом.
— С позволения вашего величества, не моего друга, — сказал Оливье. — И друг и проект — не мои.
— Правда, Оливье, — согласился король. — Твой план состоял не в том, чтобы женить, а в том, чтобы обрить этого жениха. Впрочем, ты пожелал графине не лучшего мужа, когда так скромно намекнул на себя. Как бы то ни было, Оливье, счастлив тот, кому она не достанется, потому что виселица, колесование, четвертование — вот самые нежные обещания, которые мой любезный братец расточает тому, кто дерзнет жениться на молодой графине, дочери его вассала, без его всемилостивейшего разрешения.
— Не менее близко к сердцу он принимает, разумеется, и беспорядки в добром городе Льеже? — осведомился Оливье.
— Никак не менее, если не более, как ты и сам, вероятно, догадываешься, — ответил король. — Но, как только я принял решение ехать сюда, я послал гонцов в Льеж с поручением сдержать на время волнения и с приказанием моим пылким и суетливым друзьям Руслеру и Павийону притаиться и сидеть, как мыши в норе, пока не кончится наше радостное свидание с братом.
— Итак, судя по словам вашего величества, лучшее, на что можно надеяться в этой затее, — это что ваше положение не ухудшится, — заметил сухо Оливье.
— Точь-в-точь как в басне о журавле, который сунул голову в пасть лисе, а потом благодарил свою счастливую судьбу за то, что ее не откусили. А между тем минуту назад ваше величество не знали, как и благодарить мудрого философа, который посоветовал вам затеять эту многообещающую игру.
— Ни в какой игре не следует отчаиваться, пока она не проиграна! — сказал король резко. — А у меня нет ни малейшего основания думать, что я проиграю. Напротив, если теперь ничто не раззадорит мстительный нрав этого сумасброда, я даже уверен в победе и, конечно, должен быть очень признателен науке, которая помогла мне избрать исполнителем моего замысла этого юношу, чей гороскоп так близко сходится с моим; он спас меня от великой опасности хотя бы тем, что ослушался моих приказаний. Ведь только благодаря его ослушанию дамам де Круа удалось избегнуть засады де ла Марка.
— Ваше величество может найти немало охотников служить вам на таких условиях, — сказал Оливье, — всякому приятнее выполнять свою волю, чем слушаться чужих приказаний.
— Ты не понимаешь меня, Оливье! — С нетерпением ответил Людовик. — Языческий поэт говорит: «Vota diis exaudita malignis»[67] — о наших желаниях, которые блаженные святые исполняют, гневаясь на нас; к подобным желаниям можно было бы отнести и мое, если бы Гийому де ла Марку удалось это похищение, пока я нахожусь во власти герцога Бургундского. Я это предвидел, и то же самое предсказал мне Галеотти; то есть я предвидел не то, что де ла Марк потерпит в этом случае неудачу, но что поездка молодого шотландца окончится вполне успешно для меня; так око и случилось, хотя успех вышел не совсем тот, какого я ожидал. Но, видишь ли, звезды могут предсказывать только общие результаты: они умалчивают о средствах, с помощью которых их можно достигнуть, и, таким образом, часто выходит совсем не то, чего мы ожидали или даже желали… Впрочем, что толку говорить с тобой об этих высоких тайнах! В иных вещах ты хуже черта, друг Оливье, — недаром же тебя прозвали Дьяволом. Черт все-таки верит и трепещет, а ты не веришь ни в бога, ни в науку и останешься таким, пока не свершится твоя судьба, которая, если верить твоему гороскопу да и лицу, должна привести тебя к виселице.
— И если это случится, — смиренно проговорил Оливье, — то только потому, что я был слишком преданным слугой и усердным исполнителем повелений моего царственного господина.
Король разразился своим всегдашним язвительным смехом.
— Твое копье нанесло мне меткий удар, Оливье, и, клянусь пречистою девой, ты прав, потому что я сам тебя вызвал на это. Но теперь будь со мной откровенен и скажи: замечаешь ли ты в обращении с нами этих людей что-нибудь такое, что могло бы возбудить подозрение?
— Государь, — ответил Оливье, — ваше величество и тот великий ученый ищете указаний в движении звезд и сочетаний небесных светил; я же не более как червь, пресмыкающийся по земле, и вижу только то, что доступно моему кругозору. Но все-таки я знаю, как должно принимать гостей столь высокого сана, как ваш; я вижу, как принимают здесь ваше величество, и не могу не замечать кое-каких недочетов. Сегодня вечером, например, герцог, сославшись на усталость, довел ваше величество только до дверей, предоставив своим придворным проводить вас в отведенные вам покои. Ваши комнаты, видимо, убраны наспех и небрежно: ковры повешены криво — на одном, как вы можете убедиться сами, люди ходят на головах, а деревья растут вверх корнями.
— Пустяки! Простая случайность, недосмотр, допущенный второпях, — возразил Людовик. — Когда ты видел, чтобы я обращал внимание на подобные мелочи?
— Да, в сущности, мелочи, не стоящие внимания, государь, — ответил Оливье, — но они показывают ту степень уважения к вашей особе, которую слуги заметили у своего господина. Поверьте, ваше величество, что, если бы герцог хотел принять вас как желанного гостя, усердие его слуг успело бы в несколько минут сделать то, на что нужны недели… А когда это было, — добавил он, указывая на рукомойник и таз для мытья, — чтоб вашему величеству подавали умываться иначе, как на серебре?
— Ну, это последнее замечание слишком близко касается твоего ремесла, друг Оливье, чтобы стоило на него возражать, — ответил король с принужденной улыбкой. — Правда, когда я был только дофином, и притом изгнанником, мне подавали на золоте по приказанию того же самого Карла, который считал серебро слишком низким металлом для наследника французского престола. Ну что ж, видно, теперь он считает его слишком дорогим для французского короля!.. Пора, однако, и спать, Оливье… Решение было принято и приведено в исполнение; остается только мужественно продолжать начатую игру. Я знаю моего бургундского родича: как и все дикие быки, он зажмуривает глаза, кидаясь на врага; мне надо только выждать момент, как тому тореадору, которого мы с тобой видели в Бургосе, и слепая ярость Карла отдаст его в мои руки.
Глава XXVII
ВЗРЫВ
Со страхом смотришь ты
и с изумленьем,
Когда внезапно яркое сиянье
Сквозь тучу прорывается вдали.
Томсон. «Лето»
Целью предыдущей главы, как отчасти видно из ее эпиграфа, было бросить взгляд назад и познакомить читателя с теми отношениями, которые сложились между французским королем и герцогом Бургундским в ту пору, когда Людовик, побуждаемый отчасти своей верой в астрологию, сулившую блестящий успех задуманному им плану, а отчасти, и даже главным образом, сознанием своего умственного превосходства над герцогом Карлом, принял ни на чем не основанное, необъяснимое решение отдать себя в руки своего заклятого врага; решение это было тем более опасно и рискованно, что события того бурного времени представляли немало примеров, когда самые торжественные клятвы и обещания ничуть не обеспечивали безопасности тому, кому они были даны. Взять хоть убийство деда герцога Карла на мосту Монтеро, совершенное в присутствии отца Людовика во время торжественного свидания, назначенного для установления мира и дружбы; уже одно это убийство могло бы послужить для Карла страшным образцом, если бы только он захотел ему последовать.
Но в характере Карла, вспыльчивом, заносчивом, необузданном и жестоком, не было коварства и низости — пороков, присущих в большинстве случаев людям с холодным темпераментом. Если герцог не желал оказывать королю больше радушия, чем того требовали законы гостеприимства, зато он не проявил и намерения нарушить их священные границы.
На другое утро по прибытии короля был назначен смотр всем бургундским войскам, которые были так многочисленны и хорошо вооружены, что Карл был не прочь щегольнуть ими перед своим могущественным соперником. И хотя на смотру он как верный вассал любезно уверял своего высокого гостя, что король может считать все это войско своим, однако его высокомерная усмешка и гордый блеск глаз говорили об уверенности, что все это лишь пустые фразы и что эта образцовая армия покорна только одной его воле и с такой же готовностью двинется на Париж, как и в любом другом направлении. Но больше всего уязвило Людовика то, что он узнал в рядах этого блестящего воинства много знамен французского дворянства не только из Нормандии и Бретани, но и из других, более близких, подчиненных его власти провинций. Все это были его собственные недовольные подданные, которые откололись от Франции и вступили в ряды войска герцога Бургундского.
Однако, верный своему характеру, Людовик сделал вид, что не заметил этих недовольных, хотя в то же время он перебирал в уме различные способы снова переманить их к себе. Он тут же решил приказать Оливье и прочим своим агентам тайно выведать, каковы настроения тех из перебежчиков, которыми он особенно дорожил.
Тем временем сам он деятельно, хотя и весьма осторожно старался заручиться расположением главнейших советников и приближенных герцогов, пуская в ход свои обычные средства — искусную лесть и щедрые подарки, не с тем, чтобы подкупить верных слуг своего благородного хозяина, как он уверял, но чтобы склонить их поддержать его попытки сохранить мир между Францией и Бургундией — цель, прекрасная сама по себе и, несомненно, ведущая к благополучию обеих держав и их государей.
Внимание столь мудрого и великого короля было уже само по себе сильной приманкой; лесть также сыграла свою роль, но могущественнее всего оказались подарки, которые, по обычаям того времени, бургундская знать могла принимать без всякого ущерба для своего достоинства. Во время охоты на вепря, когда герцог, всегда поддававшийся увлечениям минуты, было ли то дело или забава, весь отдался преследованию зверя, Людовик, не стесняемый его присутствием, выискивал и находил случаи переговорить наедине с теми из его приближенных, которые считались наиболее влиятельными при бургундском дворе. Между прочим, не были забыты ни д’Эмберкур, ни де Комин, и, беседуя с этими двумя замечательными в свое время людьми, Людовик не преминул искусно ввернуть похвалу храбрости и военным заслугам первого и глубокой проницательности и литературному таланту второго — будущего историка той эпохи.
Такая возможность заручиться поддержкой (или, если читателю больше нравится, — подкупить) приближенных герцога Карла была, может быть, главной целью, которую король ставил себе, отправляясь в эту поездку, и достижением которой он удовлетворился бы даже в том случае, если бы ему не удалось договориться с самим Карлом. В то время между Францией и Бургундией существовала такая тесная связь, что большинство бургундских дворян имело во Франции или рассчитывало получить там земельные владения, и, следовательно, благосклонность или неприязнь короля имела для них огромное значение. Таким образом, Людовику, искусному во всякого рода интригах, щедрому до расточительности, когда это было необходимо для проведения его планов, и умевшему придавать своим предложениям и подаркам какое угодно значение, удалось смирить гордость одних, подчинив ее корыстным расчетам, а других, действительных или мнимых патриотов, уверить, что он заботится лишь о благе Франции и Бургундии; в то же время личные интересы всех этих людей действовали тайно, как скрытый механизм машины, и оказывали на них сильное, хотя и незаметное для посторонних влияние. Для каждого у Людовика была наготове особая приманка; каждому он знал, как ее преподнести; он опускал взятку в рукав тому, кто был слишком горд, чтобы протянуть за ней руку, и делал это с полной уверенностью, что его щедрость, подобно благодатной росе, незаметно увлажняющей землю, не замедлит принести сеятелю богатый урожай — если не добрых услуг, то хотя бы доброжелательства. Одним словом, несмотря на то, что Людовик давно уже через своих агентов прокладывал себе путь ко двору герцога Бургундского, стараясь в интересах Франции заручиться расположением приближенных Карла, теперь, за несколько часов и, разумеется, при помощи заранее собранных сведений, ему удалось сделать больше, чем его агентам за несколько лет постоянных сношений с Бургундией.
При бургундском дворе был один человек, расположением которого Людовик особенно дорожил, но который в то время находился в отлучке, — это был граф де Кревкер. Его твердость и независимость во время последнего приезда в Плесси в качестве посла не только не рассердили Людовика, но были главной причиной желания короля переманить этого человека на свою сторону. Правда, он не был особенно обрадован известием, что граф во главе сотни копейщиков послан на границу Брабанта, чтобы в случае необходимости оказать помощь епископу против Гийома де ла Марка или его собственных непокорных подданных; однако он утешал себя тем, что появление такой силы, в соединении с посланными им через верных людей распоряжениями, должно предотвратить преждевременные беспорядки в Льеже, которые, как он предвидел, грозили бы ему в его теперешнем положении величайшей опасностью.
Около полудня весь двор по случаю охоты обедал в лесу, по обычаю того времени, что было особенно приятно в ту минуту для герцога, который был рад всякой возможности обойти торжественный церемониал, неизбежный при официальном приеме короля. Дело в том, что знание человеческой натуры, которым так славился Людовик XI, на этот раз изменило ему. Он думал, что герцог будет несказанно польщен таким доказательством доверия и расположения со стороны своего сюзерена, как приезд его в Перонну; но он упустил из виду, что именно эта зависимость Бургундского герцогства от французской короны должна была быть самым больным местом такого богатого, могущественного и гордого государя, как Карл, который прежде всего стремился обратить свое герцогство в независимое государство. Присутствие короля при бургундском дворе налагало на него тяжелые обязанности, ставило его в положение подчиненного королю вассала и принуждало исполнять некоторые феодальные церемонии и обычаи, казавшиеся ему, с его гордостью и высокомерием, унизительными для его достоинства владетельного князя, которое он всеми силами старался поддержать.
Но если этот неприхотливый обед на зеленой траве под звуки охотничьих рогов и хлопанье откупориваемых бочонков не требовал соблюдения этикета и допускал непринужденность обращения, зато тем большей торжественностью должна была быть обставлена вечерняя трапеза.
Для этого были заранее сделаны необходимые распоряжения, и, когда король вернулся в Перонну, его уже ждал там накрытый стол, блиставший великолепием, вполне достойный его могущественного и богатого вассала, который владел почти всеми Нидерландами, богатейшей в то время страной в Европе. Во главе длинного стола, ломившегося под тяжестью золотых и серебряных блюд с самыми изысканными яствами, сидел герцог, а по правую его руку, на возвышении, — его царственный гость. За креслом хозяина стояли по одну его сторону сын герцога Гельдернского, исполнявший обязанности главного кравчего, по другую — его шут ле Глорье, с которым он почти никогда не расставался, ибо, как и большинство людей с грубым и пылким характером, он доводил до крайности общее в то время пристрастие к придворным дуракам и шутам. Он находил истинное наслаждение в слабоумии и нелепых выходках этих людей, тогда как его менее добродушный соперник, далеко превосходивший его умом, предпочитал наблюдения над несовершенствами человеческой природы в самых лучших из ее представителей, находя повод для веселья в «трусости храбрых и безумии мудрых». Впрочем, если только верен рассказ Брантома, будто придворный шут, подслушав однажды, как Людовик во время одного из своих припадков страстной набожности каялся в отравлении своего брата Генриха, графа Гиеннского, разболтал это на другой день за столом в присутствии всего двора, то всякий поймет, что после этого случая у короля отшибло вкус к выходкам профессиональных шутов на весь остаток его жизни.
Но на этот раз Людовик не преминул обратить внимание на любимого шута герцога Карла, беспрестанно к нему обращаясь и поощряя его выходки; он делал это тем охотнее, что под кажущейся глупостью ле Глорье, выражавшейся подчас в весьма грубой форме, он подметил необыкновенно тонкую наблюдательность, значительно превосходившую ту, какой отличались люди его ремесла.
Дело в том, что Тиль Ветцвейлер, по прозванию ле Глорье, был совсем не похож на обыкновенного шута. Это был человек высокого роста, красивый, очень ловкий во многих физических упражнениях, что уже само по себе не вязалось с умственным убожеством, ибо известный навык в каком бы то ни было деле требует терпения и внимания. Ле Глорье обыкновенно сопровождал герцога на охоту и на войну; в битве при Монлери, когда Карл, раненный в горло, подвергался страшной опасности и чуть не стал пленником одного французского рыцаря, уже схватившего за узду его коня, Тиль Ветцвейлер с такой яростью набросился на врага, что сбил его с лошади и освободил своего господина. Быть может, он испугался, что этот подвиг сочтут слишком серьезным для человека его ремесла и это создаст ему врагов среди бургундских рыцарей и дворян, бросивших своего государя на попечение придворного дурака, но только, вместо того чтобы ждать благодарности за свою услугу, он предпочел обратить ее в шутку и принялся так нахально хвастаться своими подвигами в этой битве, что большинство придворных решило, будто спасение Карла было такой же выдумкой, как и остальные россказни шута По этому-то случаю ему и было дано прозвище ле Глорье (то есть хвастун), так навсегда и оставшееся за ним.
Ле Глорье одевался очень богато, причем в его костюме было мало отличительных признаков его звания, да и те, что были, скорее носили символический характер. Он не брил головы; напротив, из-под его шапочки выбивались длинные, густые кудри, соединяясь с такой же вьющейся, красивой, выхоленной бородой, и, если бы не странный, дикий блеск в глазах, его правильное лицо можно было бы назвать красивым. Полоска алого бархата на верхушке его шапки только слегка напоминала петушиный гребешок — неотъемлемую принадлежность шутовского головного убора. Погремушка черного дерева, увенчанная, как полагалось, шутовской головой с серебряными ослиными ушами, отличалась такой тонкой работой и была так мала, что рассмотреть ее можно было только вблизи; издали же она напоминала официальный жезл любого из высоких должностных лиц при дворе. И этим ограничивались указания на профессию ле Глорье. Во всех других отношениях его богатый наряд ничем не отличался от нарядов придворной знати. На шапке у него красовалась золотая медаль, на груди — цепь из того же металла, а покрой его платья был ничуть не нелепее покроя костюма любого из тех молодых франтов, которые часто доводят до крайности последнее слово моды.
К этому-то человеку Карл и, в подражание ему, Людовик то и дело обращались на пиру, по-видимому от души потешаясь забавными ответами ле Глорье.
— Чьи это незанятые места? — спросил его Карл.
— Хоть одно из них должно принадлежать мне по праву наследства, друг Карл, — ответил ле Глорье.
— Это почему, плут? — спросил герцог. — Потому что это места господ д’Эмберкура и де Комина, а они так далеко запустили своих соколов, что, видно, и думать забыли про ужин. Ну, а тот, кто предпочитает журавля в небе вместо синицы в руках, — известно, сродни дураку, и, значит, я по всем правам должен наследовать его место, как часть его движимой собственности.
— Ну, это, друг Тиль, старая острота, — сказал герцог. — Но дураки или умники — сюда все приходят с повинной… А вот и они!
Действительно, в эту минуту в зал вошли де Комин с д’Эмберкуром и, поклонившись обоим государям, молча заняли свои места.
— Что это значит, господа? — воскликнул герцог, обращаясь к новоприбывшим. — Должно быть, ваша сегодняшняя охота была или очень уж хороша, или совсем плоха, что вы так запоздали… Но что с вами, Филипп де Комин? Вы какой-то странный, точно в воду опущенный. Может, д’Эмберкур вас обыграл на пари? Но вы ведь философ и должны уметь переносить удары судьбы… Клянусь святым Георгием! И д’Эмберкур нос повесил! В чем же дело, господа? Вы не нашли никакой дичи? Или упустили своих соколов? Или ведьма перебежала вам дорогу? Или, может быть, вы повстречались в лесу с Диким Охотником? Клянусь честью, у вас такой вид, точно вы явились не на пир, а на похороны!
Взоры всех присутствующих обратились на де Комина и д’Эмберкура. И тот и другой были, видимо, чем-то озабочены; оба, всегда веселые и остроумные, теперь смущенно молчали. Смех и шутки, громко раздававшиеся за столом после того, как чаша с превосходным вином несколько раз обошла круговую, постепенно смолкли, и пирующие, не отдавая себе отчета почему, заговорили шепотом, словно ожидая услышать страшную весть.
— Что значит ваше молчание, господа? — спросил герцог, возвышая свой и без того громкий голос. — Чем являться на пир с таким унылым видом и сидеть в таком мрачном молчании, лучше было оставаться на болоте и гоняться за цаплями или, вернее, за совами.
— Ваша светлость, — сказал де Комин, — возвращаясь из лесу, мы встретили графа де Кревкера.
— Как! Он уже вернулся из Брабанта? — воскликнул герцог. — Надеюсь, там все благополучно?
— Граф сам явится сейчас с докладом к вашей светлости, — сказал д’Эмберкур, — мы же слышали его новости только мельком.
— Но, черт возьми, где же наконец сам граф? — спросил герцог.
— Он переодевается, чтобы явиться к вашей светлости, — ответил д’Эмберкур.
— Переодевается? Этого только недоставало, черт побери! — закричал с нетерпением герцог. — Да вы, кажется, все сговорились свести меня с ума!
— Говоря откровенно, он хотел сообщить новости вашей светлости в частной аудиенции, — сказал де Комин.
— Проклятье! Вот так-то, ваше величество, нам служат наши верные слуги, — проговорил Карл. — Стоит им только разнюхать что-нибудь, что они считают особенно важным для нас, как тотчас принимают такой гордый вид, точно осел под новым вьючным седлом… Сейчас же позвать сюда Кревкера! Он возвращается с льежской границы, и по крайней мере у нас (герцог сделал ударение на последнем слове)… у нас нет там секретов, которых мы не могли бы рассказать перед всеми.
Все уже давно заметили, что герцог выпил лишнего, а это всегда усиливало его врожденное упорство, и хотя многим из присутствующих хотелось намекнуть ему, что теперь не время выслушивать доклады и держать советы, но, хорошо зная его бешеный нрав, никто не решился вмешаться, и все сидели молча, с тревогой ожидая, что сообщит им граф де Кревкер.
Так прошло несколько минут. Герцог не сводил глаз с двери, едва сдерживая свое нетерпение; гости сидели, уставившись в тарелки, стараясь скрыть свое любопытство и тревогу; и только Людовик сохранил все свое самообладание и продолжал болтать, обращаясь то к шуту, то к кравчему.
Наконец явился де Кревкер. И герцог сейчас же нетерпеливо закричал ему:
— Ну что, граф, какие новости в Льеже и Брабанте? Весть о вашем прибытии отогнала веселье от нашего стола; надеюсь, что ваше присутствие вернет его нам.
— Ваша светлость, всемилостивейший государь, — ответил граф твердым, но печальным голосом, — привезенные мной вести таковы, что могут быть выслушаны скорее в совете, чем за пиршественным столом.
— Говори, хотя бы то была весть о пришествии антихриста! — закричал герцог. — Впрочем, я догадываюсь: льежцы опять взбунтовались?
— Взбунтовались, государь, — ответил де Кревкер очень серьезно.
— Вот видишь, я сейчас же отгадал то, что ты так боялся мне сообщить… Так эти головорезы опять взялись за оружие. Ну что ж, твоя весть пришла как нельзя более вовремя, потому что теперь мы, во всяком случае, можем спросить совета у нашего государя (тут Карл поклонился Людовику и бросил на него взгляд, говоривший о самой жгучей, хотя и подавленной ненависти), как нам наказать этих негодных мятежников. Есть у тебя еще какие-нибудь новости? Говори, а потом дай нам ответ, почему ты не пошел на помощь епископу.
— Государь, мне будет так же тяжело сообщить вам дальнейшие вести, как вам выслушать их. Ни я да и ни один рыцарь на свете не может уже больше помочь почтенному прелату. Гийом де ла Марк соединился с возмутившимися льежцами, замок Шонвальд взят приступом, а епископ убит в своем собственном зале.
— Убит! — повторил герцог глухим шепотом, прозвучавшим, из конца в конец зала. — Тебя обманули ложным донесением, Кревкер… это невозможно!
— Увы, ваша светлость! Я знаю это от очевидца, королевского стрелка шотландской гвардии, который находился в зале, когда злодеяние было совершено по приказанию Гийома де ла Марка.
— И, конечно, этот стрелок был подстрекателем и пособником в святотатстве! — закричал герцог, вскочив с места, и так ударил ногой по скамье, стоявшей у его ног, что она разлетелась вдребезги. — Двери на запор, господа, охраняйте окна, и чтобы никто из чужих не смел двинуться с места под страхом немедленной смерти! Бургундцы, обнажите мечи!
И, повернувшись к Людовику, Карл медленно опустил ладонь на рукоять своего меча; но король, не обнаруживая ни малейшего страха и не принимая оборонительной позы, спокойно сказал:
— Эти горестные вести помутили ваш разум, любезный кузен.
— Нет! — воскликнул герцог громовым голосом. — Они только подняли в моей душе справедливое негодование, которое я слишком долго подавлял в угоду мелочным соображениям и расчетам. Но теперь, братоубийца, предатель своего отца, жестокий тиран, коварный союзник, вероломный король, человек без чести и совести! — теперь ты в моей власти, и я благодарю за это бога!
— Лучше поблагодарите мое безрассудство, — холодно ответил король, — ибо, когда мы при таких же обстоятельствах встретились с вами под Монлери, вы, кажется, были очень не прочь очутиться от меня подальше, не то что в настоящую минуту.
Рука герцога по-прежнему сжимала рукоять меча, но, казалось, он колебался обнажить его и поразить врага, который не оказывал никакого сопротивления и не давал ни малейшего повода к насилию.
Между тем в зале началось всеобщее смятение. По приказанию герцога двери были заперты и охранялись; но французские рыцари и дворяне, как ни были они малочисленны, вскочили с мест и приготовились защищать своего государя. Людовик не обменивался ни одним словом ни с герцогом Орлеанским, ни с Дюнуа, с тех пор как их освободили из Лоша, если можно назвать освобождением то, что их присоединили к королевской свите, где с ними обращались скорее как с людьми подозрительными, чем как с особами, достойными уважения и доверия. Тем не менее первый голос в защиту короля, который раздался среди царившего кругом шума, был голос Дюнуа.
— Герцог, вы забываете, что вы вассал французской короны, — сказал он, — и что мы, ваши гости, — французы! Если вы поднимете руку на нашего монарха, приготовитесь встретить страшные последствия нашего отчаяния; и верьте мне: прежде чем мы падем, мы упьемся кровью Бургундии, как только что упивались ее вином… Вперед, герцог Орлеанский! А вы, французы, ко мне! Соберитесь вокруг Дюнуа и следуйте его примеру!
Только в такие минуты всякий король имеет возможность убедиться воочию, на кого он действительно может положиться. Та горсточка независимых рыцарей и дворян, которая сопровождала Людовика и обычно не видела от него ничего, кроме косых взглядов и презрения, нимало не устрашенная огромным численным превосходством своих врагов и грозившей ей верной смертью, если бы дело дошло до мечей, немедленно собралась вокруг Дюнуа и вслед за ним стала прокладывать себе путь к тому концу стола, где сидели оба государя.
Напротив, ни один из любимцев и приспешников Людовика, которых он поднял из ничтожества и возвысил до незаслуженного ими величия, не тронулся с места; опасаясь навлечь на себя гнев Карла, эти трусы, очевидно, решили не вмешиваться, какая бы участь ни постигла их благодетеля.
Первым из тех, кто кинулся на помощь королю, был благородный лорд Кроуфорд, который с удивительным в его годы проворством пробился вперед (надо, впрочем, заметить, что бургундцы, то ли из чувства чести, то ли руководимые тайным желанием спасти Людовика от грозившей ему участи, сами расступились перед ним) и смело бросился между королем и герцогом. Он лихо заломил набекрень свою шапку, из-под которой выбивались пряди седых волос; его бледное, морщинистое лицо вспыхнуло, а старые глаза загорелись огнем, как у человека, решившегося на все. Так стоял он, накинув плащ на одно плечо, готовый, когда понадобится, обернуть им левую руку, а правой обнажить меч.
— Я сражался за его отца и за деда, — сказал он, — и, клянусь святым Андреем, что бы ни случилось, не покину его!
Эта сцена, на описание которой нам понадобилось известное время, произошла с быстротой молнии. Не успел герцог стать в угрожающую позу, как Кроуфорд уже очутился между ним и королем, а французские дворяне окружили своего государя.
Герцог Бургундский все еще не выпускал меча и, казалось, готов был подать сигнал к общему нападению, которое неминуемо кончилось бы поголовным избиением слабейшей стороны; но тут Кревкер бросился вперед и крикнул громовым голосом:
— Ваша светлость, всемилостивейший государь Бургундии, подумайте, что вы делаете! Это ваш дом, вы вассал короля! Не обагряйте же ваш очаг кровью гостя — вашего государя, которому вы сами воздвигли трон и который находится под вашей охраной! Заклинаю вас честью вашего дома, не мстите за злодеяние еще худшим злодеянием!
— Прочь с дороги, Кревкер, не мешай мне! — воскликнул герцог. — Прочь, тебе говорят! Гнев венценосца подобен гневу небесному.
— Да, если, как и гнев небесный, он справедлив, — с твердостью ответил Кревкер. — Умоляю, государь, обуздайте ваш гнев, как бы ни было велико нанесенное вам оскорбление… А вас, французские дворяне, прошу не забывать, что ваше сопротивление будет бесполезно и может только привести к кровопролитию.
— Он прав, — сказал Людовик, хладнокровие которого не изменило ему даже в эту страшную минуту и который прекрасно понимал, что если дело дойдет до рукопашной, то в пылу схватки произойдет многое такое, чего можно избежать, не доводя дела до крайности. — Любезный кузен Орлеанский, храбрый Дюнуа, и ты, мой верный Кроуфорд, не навлекайте на нас беды вашей излишней горячностью. Наш кузен герцог обезумел от горя, услышав о гибели своего любимого друга, почтенного епископа Льежского, чью смерть мы оплакиваем не меньше его. Давнишние недоразумения, раздутые, к несчастью, новыми событиями, заставляют его подозревать нас в подстрекательстве к злодеянию, которое приводит в содрогание нас самих. Если наш хозяин замышляет нас умертвить — нас, своего короля и родственника, — на основании ложного подозрения, будто мы содействовали этому черному делу, вы не только не облегчите, но ухудшите нашу участь своим вмешательством. Итак, назад, Кроуфорд!.. Будь это мое последнее слово, я приказываю тебе как король и требую повиновения… Назад и, если от тебя этого потребуют, отдай свой меч. Так я приказываю тебе, и присяга обязывает тебя повиноваться.
— Правда, правда, ваше величество, — сказал Кроуфорд, отступая и вкладывая в ножны до половины вынутый меч, — истинная правда. Но, клянусь честью, будь у меня за спиной семь десятков моих верных молодцов вместо семидесяти с хвостиком годов, я бы вразумил этих щеголей с их золотыми цепями, пестрыми шляпами и девизами!
Герцог простоял несколько минут, потупив глаза, и наконец сказал с горькой иронией:
— Ты прав, Кревкер, честь наша требует, чтобы, сводя счеты с этим великим государем, нашим уважаемым и любезным гостем, мы действовали обдуманно. Мы не имеем права расправиться с ним, как хотели это сделать в первую минуту гнева. Мы поступим с ним так, что вся Европа признает справедливость наших действий… Господа французские дворяне, сдайте оружие моим рыцарям. Ваш государь нарушил перемирие и не имеет больше права пользоваться его преимуществами. Но из уважения к вашему чувству чести, а также к высокому сану и знаменитому роду, которые он обесславил, я не требую меча у нашего кузена Людовика.
— Ни один из нас, — сказал Дюнуа, — не отдаст своего меча и не выйдет из этого зала, пока мы не будем уверены в неприкосновенности нашего короля.
— И ни один из стрелков шотландской гвардии не положит оружия иначе, как по приказанию французского короля или его великого коннетабля! — подхватил Кроуфорд — Храбрый Дюнуа, — сказал Людовик, — и ты, мой верный Кроуфорд, ваше рвение только вредит мне. Я гораздо больше надеюсь на свою правоту, — добавил он с достоинством, — чем на ваше ненужное сопротивление, которое может лишить меня самых лучших и самых верных друзей. Отдайте ваши мечи. Благородные бургундцы, которые получат от вас эти почетные залоги, защитят нас с вами лучше, чем вы были бы в состоянии это сделать сами. Отдайте же ваши мечи, я сам приказываю вам!
Таким образом, в эту страшную минуту Людовик выказал ту ясность ума и присутствие духа, которые одни только и могли спасти его жизнь. Он знал, что, пока не дошло до схватки, все бургундские рыцари будут на его стороне и постараются сдержать бешенство своего государя. Но как только мечи будут пущены в ход — и он сам и его немногие защитники будут мгновенно убиты. И тем не менее даже злейшие его враги не могли не признать, что в его поведении в эту минуту не было ничего трусливого или подлого. Правда, он избегал всякого повода, который мог бы довести гнев герцога до полного исступления; но он не пытался смягчить его и, не обнаруживая страха, продолжал внимательно и спокойно смотреть на своего врага, как смелый человек смотрит на угрожающие жесты сумасшедшего, полный уверенности, что собственная его твердость и самообладание в конце концов окажут свое действие и усмирят даже бешенство человека, лишенного рассудка.
Повинуясь приказанию короля, Кроуфорд бросил свой меч Кревкеру со словами:
— Возьмите его и радуйтесь вместе с дьяволом! Отдавая этот меч, его законный владелец не бесчестит себя, потому что ему не разрешили пустить его в дело!
— Постойте, господа… — произнес герцог прерывающимся голосом, как человек, который от ярости не владеет языком. — Оставьте мечи при себе — мне довольно, если вы дадите слово не пользоваться ими. А вы, Людовик де Валуа, должны считать себя моим пленником до тех пор, пока не очистите себя от подозрения в подстрекательстве к святотатственному убийству… Отвести его в замок, в башню графа Герберта!.. Можете оставить при себе шесть человек из вашей свиты по собственному выбору… Милорд Кроуфорд, вы должны будете снять ваши караулы из замка — вам отведут помещение в другом месте… Поднять мосты, опустить решетки, утроить число часовых у городских ворот, отвести плавучий мост на правый берег реки! Поставить вокруг замка моих черных валлонов и утроить охрану у каждого поста!.. А вы, д’Эмберкур, позаботьтесь, чтобы город объезжали конные патрули каждые полчаса нынче ночью и каждый час весь завтрашний день, если еще эта мера предосторожности будет завтра нужна, потому что, я думаю, мы не станем медлить в этом деле. Смотрите же: стеречь мне Людовика, если дорожите жизнью!
Карл вышел из-за стола и, бросив на короля взгляд, полный смертельной ненависти, быстро зашагал вон из зала.
— Господа, известие о смерти союзника помутило рассудок вашего герцога, — сказал король с достоинством, оглянувшись кругом. — Надеюсь, что вы, как рыцари и дворяне, слишком хорошо знаете свои обязанности, чтобы поддерживать его изменнические намерения и принять участие в насилии над особой его законного государя.
В эту минуту за окнами послышался барабанный бой и звук рогов, означавшие сбор войска.
— Ваше величество, — ответил де Кревкер, исполнявший обязанности гофмаршала при бургундском дворе, — мы подданные его светлости и обязаны исполнить свой долг. Мы приложим все наши усилия, чтобы водворить желанный мир и согласие между вашим величеством и нашим государем. А пока мы обязаны слушаться его приказаний. Присутствующие здесь рыцари и дворяне сочтут за честь позаботиться об удобствах благородного герцога Орлеанского, храброго Дюнуа и почтенного лорда Кроуфорда. Я же должен буду препроводить ваше величество в отведенное вам помещение, хотя оно и не так обставлено, как я желал бы, помня гостеприимство, оказанное мне в Плесси. Итак, потрудитесь избрать себе свиту, которая по приказанию герцога не должна превышать шести человек.
— В таком случае, — сказал Людовик после минутного раздумья, — я желаю иметь при себе моего цирюльника Оливье, одного из рядовых моей гвардии, по прозвищу Меченый, — можете его обезоружить, если хотите, — Тристана Отшельника с двумя из его людей и моего честного и верного философа Мартиуса Галеотти.
— Желание вашего величества будет исполнено в точности, — ответил де Кревкер. — Галеотти, — добавил он, после того как поспешно навел какую-то справку, — в настоящую минуту, как мне сказали, ужинает в веселой компании, но мы сейчас за ним пошлем. Остальные все налицо, к услугам вашего величества.
— Так идемте же в новое жилище, отведенное нам нашим гостеприимным кузеном, — сказал король. — Мы знаем, что это жилище отличается прочными стенами; надо надеяться, что оно окажется в равной степени безопасным.
— Обратил ты внимание на выбор Людовика? — шепнул ле Глорье, подходя к Кревкеру, следовавшему за королем, который в эту минуту выходил из зала.
— Как же! А разве ты имеешь что-нибудь против его выбора, дружок? — ответил ему де Кревкер.
— О нет, решительно ничего, но только, право, выбор весьма замечательный! Висельник-брадобрей, наемный головорез-стрелок, палач с двумя помощниками да надувала-шарлатан в придачу. Я пойду с тобой, Кревкер, и посмотрю, как ты распределишь по чинам этих мошенников; хочу поучиться у тебя. Сам дьявол не мог бы подобрать себе лучшего совета и быть для него лучшим председателем!
И находчивый шут, которому все дозволялось, фамильярно подхватил под руку графа и зашагал рядом с ним во главе сильного конвоя, который, соблюдая все внешние формы почтения к королю, повел его в новое помещение.
Глава XXVIII
НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Счастливый, мирно спи, простолюдин!
Не знает сна лишь государь один.
«Генрих IV», часть II[68]
Сорок вооруженных воинов с обнаженными мечами и пылавшими факелами сопровождали или, вернее, вели под конвоем, короля Людовика из ратуши в Пероннский замок. И, когда он вошел в, эту старинную мрачную крепость, ему показалось, что какой-то голос прокричал ему в ухо слова, начертанные флорентийским поэтом над вратами ада: «Входящие, оставьте упованье».
Возможно, что в эту минуту в душе Людовика заговорило бы раскаяние, если б он вспомнил о тех сотнях и, даже тысячах несчастных, которых он без малейшего повода или по самому ничтожному подозрению бросал в темницы без всякой надежды на освобождение, заставляя их проклинать жизнь, за которую они прежде так жадно цеплялись.
От яркого пламени факелов слабый свет месяца, чуть мерцавшего из-за туч, казался еще бледнее, а багровое зарево, которое факелы разливали вокруг, придавало еще более мрачный вид массивной старой тюрьме, называвшейся башней графа Герберта. Это была та самая башня, при виде которой в душе Людовика еще вчера шевельнулось недоброе предчувствие. Теперь ему суждено было жить в ней под постоянным страхом насилия, которое мог безнаказанно совершить над ним под этими таинственными, молчаливыми сводами его могущественный вассал.
Мучительный страх еще сильнее сжал сердце короля, когда, проходя двором, он увидел несколько трупов, наскоро прикрытых солдатскими плащами. Он узнал в этих мертвецах своих шотландских стрелков, которые, как объяснил ему Кревкер, были убиты черными валлонами герцога. Стрелки, стоявшие на часах у королевских покоев, отказались исполнить приказание герцога и сдать караул; между ними и бургундскими солдатами произошла стычка, и, прежде чем начальники обеих сторон успели водворить порядок, несколько человек были убиты.
— Мои верные шотландцы! — воскликнул король, глядя на это печальное зрелище. — Если б вам пришлось драться один на один, вся Фландрия, не говоря о Бургундии, не могла бы выставить равных по силе воинов!
— Еще бы! — отозвался Меченый, который шел следом за королем. — Но, с позволения вашего величества, плетью обуха не перешибешь… Мало найдется таких молодцов, которые могут одолеть больше двух врагов зараз. Мне и самому — хвастать не буду — с тремя сразу не справиться… разве что этого потребует долг — тут уж, разумеется, не до счета.
— Ты здесь, старый приятель, — сказал король, оборачиваясь. — Значит, при мне есть еще верный слуга!
— И еще один, готовый помочь вашему величеству услугой или советом, — шепнул Оливье.
— Все мы верные слуги, — добавил угрюмо Тристан Отшельник, — потому что, если герцог лишит жизни ваше величество, мы не надолго вас переживем, если бы даже и хотели.
— Вот это я называю прочной гарантией верности! — заметил неугомонный ле Глорье, который, как мы уже говорили, из любопытства увязался за Кревкером, сопровождавшим короля, Между тем срочно вызванный смотритель возился с огромным ключом, тщетно стараясь повернуть его в заржавленном замке крепких дверей темницы, и наконец принужден был кликнуть на помощь одного из солдат Кревкера. Когда дверь была отперта, шесть человек с факелами пошли вперед, освещая узкий, извилистый коридор, в толстых стенах которого были высечены скрытые бойницы. Коридор оканчивался такой же узкой, очень крутой лесенкой с грубо вырубленными из камня, неровными ступенями. Поднявшись по этой лесенке, они вошли через толстую, окованную железом дверь в так называемый большой зал башни. В это огромное, мрачное помещение дневной свет едва проникал сквозь узкие окна, пробитые в толще стен и похожие скорее на щели; теперь же, когда только небольшое пространство его освещалось красным пламенем факелов, все углы тонули во мраке. Две-три летучие мыши, разбуженные непривычным светом, сорвались со своих мест и стали кружить над факелами, угрожая их погасить, в то время как старик смотритель извинялся перед Людовиком, что не успел привести зал в порядок из-за того, что приказание герцога пришло слишком неожиданно и у него не хватило времени; это помещение лет двадцать пустовало, добавил он, да и раньше, говорят, редко служило жильем со времен короля Карла Простоватого.
— Карл Простоватый! Вот оно что! — воскликнул Людовик. — Теперь я знаю историю этой башни. Здесь он был убит своим изменником-вассалом графом Гербертом Вермандуа — так гласят наши летописи. Я знал, что с Пероннским замком связано какое-то предание, но не помнил какое. Так вот где был убит один из моих предшественников!
— Не здесь, с позволения вашего величества, не в этом зале, — проговорил старик смотритель с торопливостью чичероне, обрадованного возможностью рассказать о достопримечательностях места, которое он показывает. — Не в этом зале, а в угловой комнатке, примыкающей к спальне вашего величества.
Он поспешно отворил задвижное окошко в двери, находившейся в конце зала; она вела в крошечную спальню, какие обыкновенно бывают в таких старинных зданиях; но именно потому комната была гораздо уютнее большого, пустынного зала. Здесь были наскоро сделаны некоторые приготовления к приему короля. По стенам висели ковры, в старинном очаге, много лет не топившемся, пылал огонь, а на пол были брошены соломенные тюфяки для тех из свиты, кто, по обычаю того времени, должен был ночевать в королевской спальне.
— Остальные разместятся в зале, — продолжал старик свою болтовню. — Надеюсь, ваше величество извините, но распоряжение пришло так неожиданно… Вот теперь, если вашему величеству будет угодно заглянуть в это окошко под портьерой, вы увидите высеченную в стене комнатку, где был убит Карл; в нее ведет снизу потайной ход, через который проникли убийцы. И, если у вашего величества, как я надеюсь, глаза лучше моих, вы можете еще разглядеть пятна крови на дубовом полу, хотя с того времени прошло уже пять веков.
Не переставая болтать, старик шарил по стене, нащупывая потайную дверь, чтобы открыть ее, но король сказал ему:
— Постой, старик, подожди немного… Быть может, тебе скоро придется рассказывать новую историю и показывать более свежую кровь!.. Что вы на это скажете, граф де Кревкер?
— Я могу вам только ответить, государь, что отведенные вам покои находятся в таком же полном распоряжении вашего величества, как и ваш собственный замок Плесси, а наружная их охрана вверена Кревкеру, чье имя никогда еще не было запятнано изменой или убийством!
— Но что же болтал этот старик о каком-то потайном ходе? — проговорил Людовик испуганным шепотом, хватая Кревкера за плечо и указывая рукой на дверь за портьерой.
— Это просто какая-нибудь фантазия Морнея, — ответил Кревкер, — одно из старых нелепых преданий… Впрочем, мы сами сейчас посмотрим.
Он уже готов был отворить дверь, когда Людовик сказал:
— Нет, нет, Кревкер, ваша честь — будет для меня достаточной порукой… Но что ваш герцог намерен сделать со мной? Не может же он долго держать меня пленником!.. Одним словом, Кревкер, я хочу знать ваше мнение.
— Государь, — ответил де Кревкер, — вы могли сами судить, какое впечатление произвело на герцога это ужасное известие об убийстве его близкого родственника и союзника, и вам лучше чем кому-либо известно, насколько справедливы его подозрения, будто злодеяние это совершено по наущению агентов вашего величества. Но мой господин — человек благородный и пылкий и именно в силу своей горячности не способен на тайное злодеяние. Не знаю, как он намерен поступить, но то, что он совершит, будет сделано при свете дня и перед лицом обеих наций. Я могу только прибавить, что все мы, его советники, за исключением, быть может, одного, приложим все усилия, чтобы он поступил в этом деле справедливо и великодушно.
— Ах, Кревкер, — сказал Людовик, пожимая ему руку как будто под наплывом горестных воспоминаний, — как счастлив государь, когда его окружают такие советники, которые умеют сдерживать порывы его дурных страстей! Их имена будут занесены золотыми буквами на скрижалях истории… Благородный Кревкер, зачем судьба не послала мне такого человека, как ты!
— Чтобы ваше величество поспешили скорее от него освободиться? — заметил ле Глорье.
— А, господин мудрец, и ты тут! — воскликнул Людовик, оборачиваясь к шуту и сразу меняя растроганный тон, каким он говорил с Кревкером, на шутливый. — Значит, и ты последовал сюда за нами?
— Как же, ваше величество, — ответил ле Глорье. — Мудрость в шутовском наряде должна следовать за Безумием в багрянице.
— Как прикажете это понять, господин Соломон? — спросил Людовик. — Уж не хочешь ли ты поменяться со мной ролями?
— Упаси бог, государь! — ответил шут. — Ни за пять десятков корон в придачу!
— Почему же? А я, если бы мне пришлось выбирать государя, право, согласился бы иметь такого, как ты.
— Так-то оно так, — отвечал ле Глорье, — только вопрос еще в том, согласился ли бы я иметь такого недогадливого шута, как ваше величество, если судить по тому, куда вас завела ваша мудрость.
— Замолчи, дурак! — крикнул граф де Кревкер. — Ты уж слишком распустил свой длинный язык!
— Пусть себе мелет, Кревкер, — заметил король. — Я не знаю лучшего предмета для насмешки, чем глупость умных людей… На, мой проницательный друг, возьми этот кошелек с золотом и с ним вместе прими мой совет — никогда не быть таким дураком, чтобы считать себя умнее других… И, пожалуйста, сделай мне одолжение: разузнай, где мой астролог Мартиус Галеотти, и немедленно пошли его ко мне, — Сейчас, ваше величество, — ответил шут. — Я уверен, что найду его у Жана Допльтура — ведь и философы не хуже дураков знают, где продается лучшее вино.
— Могу я надеяться, граф, что ваша стража пропустит ко мне этого ученого мужа? — обратился Людовик к Кревкеру.
— Без сомнения, ваше величество, — ответил граф, — но, к сожалению, я должен прибавить, что по данным мне инструкциям я никому не могу дозволить выходить из покоев вашего величества… Желаю вашему величеству покойной ночи, — добавил он затем. — Я должен пойти присмотреть, чтобы в зале было все приготовлено для возможно более удобного размещения вашей свиты.
— Пожалуйста, граф, не беспокойтесь о них, — заметил король. — Они люди привычные ко всякого рода трудностям, и, говоря откровенно, кроме Галеотти, которого мне надо видеть, я бы не хотел никого принимать сегодня, если это не противоречит вашим инструкциям.
— Вы у себя полный хозяин, ваше величество, — ответил де Кревкер, — такова воля моего государя.
— Ваш государь, Кревкер, которого я в настоящую минуту могу назвать и своим, очень милостивый государь. Мои же владения, — добавил он шутливо, — хоть они и весьма невелики, так как ограничиваются двумя этими комнатами, во всяком случае достаточно обширны для оставшихся у меня подданных.
Кревкер откланялся, и вскоре Людовик услышал шаги сменявшихся часовых, звон оружия и голоса отдававших приказания начальников. Затем наступила полная тишина и слышался только тихий плеск глубокой мутной Соммы, скользившей мимо стен замка.
— Ступайте к себе в зал, друзья, — сказал Людовик, обращаясь к своим приближенным. — Только не ложитесь спать, потому что нам предстоит одно важное дело, с которым мы должны сегодня покончить.
Повинуясь приказанию короля, Оливье и Тристан вышли в зал, где оставались Меченый и два помощника прево. Они развели огонь в очаге, немного согревавший и освещавший огромную комнату, и теперь, завернувшись в плащи, сидели перед ним на полу в самых унылых позах. Оливье и Тристан не нашими ничего лучшего, как последовать их примеру; а так как они никогда не были добрыми друзьями в дни своего благоденствия, то и теперь не имели ни малейшего желания поверять друг другу свои мысли относительно быстрой и неожиданной перемены в своей судьбе. Вся компания хранила гробовое молчание.
Тем временем господин их, оставшись один, испытывал жестокие муки, искупавшие отчасти те страдания, которые терпели другие по его милости. Он то принимался ходить по комнате быстрыми, неровными шагами, то останавливался, заломив руки, — одним словом, дал полную волю своему волнению, которое так искусно умел скрывать на людях. Наконец, остановившись перед потайной дверью, за которой, по словам старого Морнея, был убит один из его предшественников, он всплеснул руками, и волновавшие его чувства прорвались в отрывистых, бессвязных словах:
— Карл Простоватый! Карл Простоватый! Какое же прозвище даст потомство Людовику Одиннадцатому, чья кровь, вероятно, скоро освежит пятна твоей крови? Людовик Дурак, Людовик Простофиля, Людовик Полоумный… Нет, все это слишком слабо, чтобы выразить мою безграничную глупость! Поверить, что эти головорезы — жители Льежа, для которых мятеж необходим как хлеб насущный, могут хоть один день оставаться в покое!.. Вообразить, что этот арденнский дикий зверь обуздает свою кровожадную натуру! Рассчитывать, что мне удастся вразумить Карла Бургундского, не испытав заранее, могут ли разумные доводы оказать действие на дикого быка!.. Дурак, дважды идиот! Но негодяй Мартиус не уйдет от меня! Это он всему виной… Он да еще этот подлый поп, мерзавец Балю. Если только мне удастся выбраться отсюда живым, я сброшу с его головы кардинальскую шапку, хотя бы пришлось сорвать ее вместе с кожей! Но другой изменник в моих руках, и я еще все-таки король — настолько-то у меня еще хватит власти, чтобы наказать этого обманщика, этого шарлатана, этого гнусного звездочета, этого подлого лжеца, благодаря которому я, как болван, попался в ловушку!.. Сочетание созвездий! Вот вам и сочетание!.. Он болтал чепуху, способную одурачить разве только трижды вываренную баранью голову, а я-то, идиот, воображал, что понимаю его… Но мы скоро увидим, что предвещало твое сочетание!.. Однако надо сперва помолиться…
Над маленькой дверью, быть может в память совершенного за нею злодеяния, в стене была высечена не большая ниша, и в ней стояло грубой работы каменное распятие. Король устремил на него свой взор и сделал уже было шаг, собираясь опуститься на колени, но вдруг остановился, как будто применяя к этому изображению спасителя свои обычные мирские расчеты и не решаясь приблизиться к нему, не заручившись сначала надежным покровителем. Отвернувшись от распятия как человек, считающий себя недостойным смотреть на него, он снял с головы шляпу и, выбрав среди украшавших ее образков изображение Клерийской богоматери, опустился перед ним на колени и произнес следующую своеобразную молитву, из которой видно, что в своем грубом суеверии он считал Клерийскую и Эмбренскую богоматерь двумя различными святыми; предпочитая деву Эмбренскую, он куда чаще приносил ей богатые дары.
— Преблагословенная дева Клерийская! — воскликнул он, складывая руки и ударяя себя в грудь. — Преблагословенная и милосердная матерь, заступница наша перед всемогущим, смилуйся надо мной, грешным! Каюсь, я часто пренебрегал тобой для блаженной сестры твоей, пречистой девы Эмбренской, но я король — власть моя велика, богатство безгранично, и, если б даже его не хватило, я удвою налоги на моих подданных и воздам должное вам обеим. Открой эти железные двери, засыпь эти глубокие рвы и выведи меня из этой страшной опасности, как мать выводит свое дитя! Если я принес в дар твоей сестре графство Булонь, разве я не могу и тебе принести такую же жертву? Я отдам тебе богатую провинцию Шампань, и ее виноградники принесут изобилие твоему монастырю. Я обещал эту провинцию моему брату Карлу, но ты знаешь, что он умер, отравленный подлым аббатом монастыря Сен-Жан д’Анжели, которого, если только буду жив, я непременно накажу. Я же обещал тебе это раньше, но теперь сдержу свое слово!
И если я допустил это преступление, то верь мне, всеблагая заступница, лишь потому, что не видел другого средства успокоить смуту в моем государстве. Не попомни же мне ныне этот старый грех, но будь, как всегда, сострадательной и милосердной заступницей! Пречистая дева, умоли твоего сына, чтоб он простил мне прошлые прегрешения и еще один… один маленький грех, который я должен сейчас совершить… Впрочем, это даже не грех, пречистая матерь Клерийская, не грех, а только акт справедливости, потому что этот негодяй — величайший обманщик, когда-либо нашептывавший ложь в уши своего государя; притом же он склонен к нечестивой греческой ереси. Он недостоин твоей защиты; оставь его мне и сочти за доброе дело, если мне удастся избавить свет от такого богоотступника и еретика, — это собака, смерть которой должна иметь не больше значения в твоих глазах, чем погасшая искра, упавшая со свечи или отскочившая от горящего костра. Не думай о такой мелочи, пречистая и святая дева, а подумай лучше о том, как помочь мне в моей беде! Вот я прикладываю королевскую печать к твоему святому изображению в знак того, что исполню свой обет относительно Шампани, и клянусь, что никогда больше не стану прибегать к тебе в таких кровавых делах, зная, как ты добра и милосердна!
Заключив этот оригинальный договор с пречистой девой, Людовик с видом глубокого благочестия прочел по-латыни семь покаянных псалмов и несколько молитв из службы пресвятой деве. После этого он поднялся с колен, вполне убежденный, что заручился заступничеством святой, тем более, как он лукаво подумал, что грехи, по поводу которых он к ней до сих пор обращался, прося ее покровительства, были иного характера и богоматерь Клерийская не могла считать его закоренелым убийцей, так как в своих преступлениях он чаще признавался другим святым.
Очистив таким образом свою совесть, или, вернее, побелив ее, как старую гробницу, Людовик отворил дверь и кликнул Меченого.
— Мой храбрый воин, — сказал он ему, — ты давно уже служишь мне верой и правдой, но до сих пор мало подвигался по службе. Сейчас я оказался в таком положении, что не знаю, останусь ли жив или скоро умру, но мне не хотелось бы умереть неблагодарным, не воздав по заслугам, если мне помогут святые, как друзьям моим, так и врагам. У меня есть друг, которого я должен наградить, — это ты, и враг, которого надо наказать по заслугам, — это вероломный негодяй Мартиус Галеотти. Лживыми уверениями он заманил меня в эту ловушку и предал моему смертельному врагу, как мясник приводит на бойню свою жертву.
— Я вызову его на бой! Он, говорят, ловко дерется, хоть и выглядит неуклюжим, — сказал Меченый. — А герцог — большой друг всех добрых воинов; надеюсь, он не откажет отвести нам подходящее для этого дела местечко. И, если ваше величество останетесь живы, вам, может быть, доведется видеть собственными глазами, что ваш слуга сумеет поддержать честь своего государя и отомстить этому философу!
— Хвалю твою верность и преданность, — сказал король, — но этот вероломный мерзавец очень умело владеет оружием, и я не хочу рисковать твоей жизнью, мой храбрый воин.
— С позволения вашего величества, где же была бы моя храбрость, — ответил Меченый, — если бы я испугался противника даже почище его? Хорош бы я был, если бы, не умея ни писать, ни читать, спасовал перед жирным бездельником, который всю жизнь только этим и занимался!
— Как бы то ни было, — сказал король, — я не хочу подвергать опасности твою жизнь. Меченый. Я приказал этому изменнику прийти сюда, и он сейчас явится. Тебе нужно только выбрать удобный момент, подойти к нему ближе и ударить его под пятое ребро… Понимаешь?
— Как не понять! — ответил Меченый. — Но только, не во гнев будь сказано вашему величеству, дело это мне не подходит… Я и собаки-то не убью иначе, как в пылу схватки, если она на меня бросится, или…
— Неужто у тебя такое мягкое сердце? — воскликнул Людовик. — Да не ты ли всегда был впереди и в осаде и в битве? Ведь ты, как я слышал, первый готов воспользоваться всеми удовольствиями и выгодами, которые достаются победителю с жестоким сердцем и безжалостной рукой?
— Государь, — ответил Меченый, — с мечом в руке я никогда не отступал перед врагами вашего величества и не щадил их. Приступ — дело отчаянное, и опасность так горячит кровь человеку, что, клянусь святым Андреем, нужно потом часа два, чтобы она успокоилась; вот это самое я и называю оправданием грабежа после победы. Да сжалится господь над нами, бедными солдатами, которые сперва становятся полоумными в пылу боя, а потом и вовсе теряют разум, торжествуя победу! Слышал я об отряде, который состоял будто бы из святых. Уж вот кому, я думаю, было дела по горло! Молиться об остальном воинстве, замаливать грехи всех тех, кто носит шлемы, латы и мечи! Но то, что предлагаете вы, ваше величество, совсем не солдатское дело, хотя, должен сознаться, дел у нас вообще-то немало. Что же касается астролога, то если он изменник, пусть и умрет смертью изменника, а я тут ни при чем. У вашего величества есть под рукой прево с двумя помощниками; такое дело им больше пристало, чем шотландскому дворянину из хорошей семьи, состоящему на службе у короля.
— Правда твоя, — сказал король, — но ты должен по крайней мере позаботиться, чтобы ничто нам не помешало, и охранять нас, пока будет исполняться мой справедливый приговор.
— Я готов охранять вас хоть против всей Перонны! — ответил Меченый. — Ваше величество не должны сомневаться в моей готовности служить вам во всем, что не противоречит моей совести, которая, с уверенностью могу сказать, к выгоде вашего величества, весьма растяжима. Вашему величеству известно, какие мне случалось для вас обделывать делишки… Право, я бы охотнее проткнул себя собственным кинжалом, чем пошел на это для кого-нибудь другого, кроме вас.
— Значит, нечего об этом больше и толковать, — сказал король. — Слушай же: когда Галеотти войдет ко мне, становись у дверей на часы и никого не впускай — вот все, чего я от тебя требую. Ступай и пошли мне прево.
Меченый вышел из спальни, и минуту спустя к королю вошел Тристан Отшельник.
— Здорово, куманек! — приветствовал его король. — Что ты думаешь о нашем положении?
— Положение приговоренных к смерти, если только герцог не пришлет нам помилования, — ответил прево.
— Пришлет или нет, но тот, кто заманил нас в эту западню, отправится на тот свет нашим курьером, чтобы приготовить для нас квартиру! — сказал король с ужасной, свирепой улыбкой. — Тристан, ты совершил не один подвиг во имя правосудия. Finis… следовало бы сказать: funis coronat opus.[69] Ты должен мне послужить до конца.
— И послужу, государь, — ответил Тристан. — Я хоть и простой человек, но никогда не был неблагодарным. Я исполню свой долг в этих стенах, как и во всяком другом месте. И, пока я жив, каждое слово вашего величества будет для меня законом и каждый ваш приговор будет так же точно исполнен, как если бы вы сидели на своем троне. А там пусть расправляются со мной как хотят, мне все равно!
— Этого именно я и ожидал от тебя, куманечек, — сказал Людовик. — Но есть ли у тебя хорошие помощники? Изменник силен и ловок и, наверно, будет во все горло звать на помощь. Шотландец взялся охранять дверь — и только; хорошо еще, что он на это согласился, да и то мне долго пришлось его ублажать… Оливье ни к черту не годен, кроме лганья да лести; правда, он к тому же большой мастер давать опасные советы… Нет, скорей он сам попадет когда-нибудь в петлю, а уж накинуть ее на другого — для этого он совсем не годится. Подумай-ка: есть ли у тебя люди и средства, чтоб покончить дело живо и верно?
— Со мной Труазешель и Птит-Андре, — ответил Тристан, — люди настолько искусные в своем ремесле, что из трех человек повесят одного так, что двое других и не заметят. Все мы решили жить или умереть вместе с вашим величеством, ибо мы знаем, что, когда вас не станет, с нами расправятся не лучше, чем мы расправлялись с нашими подопечными… Но, с позволения вашего величества, с кем нам придется иметь дело? Я люблю знать об этом точно, так как ваше величество не раз изволили мне выговаривать за ошибки, когда вместо настоящего преступника мне случалось вздернуть какого-нибудь ни в чем не повинного человека.
— Правда, Тристан, — сказал Людовик. — Так знай же: осужденный — Мартиус Галеотти!.. Ты удивлен, но тем не менее это так. Негодяй лживыми предсказаниями заманил всех нас в эту ловушку и выдал герцогу Бургундскому!
— Ну, это не пройдет ему даром! — воскликнул Тристан. — И если б даже это было последним делом в моей жизни, я вопьюсь в него, как оса, а потом пусть меня хоть раздавят!
— Я знаю твою верность, — сказал король, — знаю, что ты как честный человек находишь удовольствие в исполнении своих обязанностей: добродетель, говорят мудрецы, сама в себе несет награду. Ступай же и приготовь жрецов: жертва приближается.
— Прикажете исполнить приговор в вашем присутствии, государь? — осведомился Тристан.
Людовик отказался от этого предложения, но велел прево все приготовить заранее, чтобы привести приговор в исполнение, как только астролог выйдет из его комнаты.
— Я непременно хочу, — добавил король, — еще раз встретиться с этим мерзавцем, чтобы поглядеть, как он будет себя вести в присутствии своего господина, которого он предал. Я с наслаждением буду смотреть, как сознание неминуемой смерти сотрет краску с его румяных щек, как потускнеют глаза, которые смеялись, когда лгали мне… Ах, почему здесь нет и другого, того, кто поддерживал его предсказания своими советами! Но, если я останусь жив, берегите ваш пурпур, господин кардинал! Сам Рим не спасет вас — да не прогневлю я своими словами святого Петра и пречистую деву Клерийскую!.. Что же ты медлишь? Ступай предупреди своих молодцов. Негодяй каждую минуту может явиться. Об одном молю небо — чтоб он чего-нибудь не заподозрил и не отказался прийти. Это была бы жестокая неудача! Ступай же, Тристан! Кажется, прежде ты никогда не медлил, исполняя мои приказания.
— Напротив, как ваше величество сами часто замечали, я всегда был слишком скор, что подчас вело к ошибкам: мне случалось принимать одно лицо за другое. Я даже попросил бы ваше величество, когда вы будете прощаться с Галеотти, подать мне какой-нибудь знак — приступать ли мне к делу. Я помню случаи, когда ваше величество изволили менять ваши решения и потом обвиняли меня в торопливости.
— Что за подозрительное существо! — воскликнул король. — Говорят тебе, на этот раз я не изменю решения! Ну уж ладно… Чтобы покончить с этим, запомни хорошенько: если я, прощаясь, скажу этому плуту: «Над нами есть бог!» — тогда делай свое дело; если же я скажу:
«Иди с миром!» — значит, я изменил свое решение. Понял?
— У меня тупая голова, государь, во всем, что не касается моего ремесла, — сказал Тристан Отшельник. — Позвольте мне повторить. Если вы скажете: «Иди с миром!» — значит, я должен делать свое дело?
— Нет, дурень, нет! — воскликнул король. — Тогда дай ему свободно уйти. А если я скажу: «Над нами есть бог!», вздерни его ярда на два поближе к звездам, с которыми он так любит беседовать.
— Не знаю только, найдутся ли у нас необходимые средства, — заметил прево.
— Так придуши его, вот и все! — сказал король с мрачной улыбкой.
— А труп… куда нам девать труп? — спросил прево.
— Постой, дай подумать… Окна в зале слишком узки… Но вот это будет достаточно широко. Сбросим его в Сомму, а на грудь ему прицепим бумажку с надписью:
«Пропустить беспошлинно: правосудие короля». А там пусть солдаты герцога вылавливают его как контрабанду, коли им охота!
Великий прево вышел из спальни короля и отозвал обоих своих помощников в амбразуру окна на совет. Труазешель, чтобы было светлее, воткнул в стену зажженный факел, и все трое принялись совещаться шепотом, хотя никто не думал их подслушивать, так как Оливье был погружен в глубокое раздумье, а Меченый крепко спал.
— Друзья, — так начал прево свою речь, — вы, может быть, думаете, что наша песенка спета и что теперь пришел нам черед попасть кому-нибудь в лапы. Радуйтесь же, братцы. Наш милостивый король еще раздает нам случай отличиться, и мы должны исполнить наш долг как люди, которые хотят прославиться в истории.
— Ого, я, кажется, догадываюсь, в чем дело! — сказал Труазешель. — Наш господин, как римские императоры, когда они попадали впросак, или, как сказали бы мы, на первую ступеньку к виселице, избирает опытных лиц среди исполнителей правосудия, чтобы избавить свою священную особу от неопытных рук новичка в этом деле. Прекрасный обычай для язычников! Но я как добрый католик… право, уж и не знаю, решусь ли я наложить руки на нашего христианнейшего короля…
— Полно, брат, слишком уж ты щепетилен, — возразил Птит-Андре. — Если сам король приказывает нам исполнить над ним приговор, я, право, не вижу, как мы можем ослушаться. Живущий в Риме должен слушаться папу! Слуги прево обязаны повиноваться своему господину, а он — королю!
— Молчать, негодяи! — прикрикнул прево. — Речь идет не об особе его величества, а только об этом греческом еретике, язычнике и шарлатане Мартиусе Галеотти.
— Галеотти! — сказал Птит-Андре. — Ну что же, вещь вполне естественная. Я не знал еще, кажется, ни одного фокусника, танцующего на канате, который не закончил бы жизнь, повиснув на одном из его концов, — прыг, и готово!
— Одно жаль, — заметил Труазешель, воздевая глаза к небу, — что бедняга должен будет умереть без покаяния.
— Молчи! — сказал прево. — Ведь он еретик, чародей… Целый собор попов не мог бы наставить его на путь истинный и избавить от участи, которую он заслужил. А впрочем, если б ему пришла охота покаяться, так у тебя есть дар, Труазешель: ты можешь сойти и за духовного отца!.. Но вот что гораздо важнее — кажется, вам придется пустить в ход кинжалы, потому что у нас нет под рукой необходимых средств и орудий нашего ремесла.
— Храни нас богоматерь Парижская, чтобы приказание короля никогда не застало нас врасплох! — воскликнул Труазешель. — У меня всегда при себе шнурок святого Франциска, трижды обмотанный вокруг тела, с готовой петлей. Недаром я принадлежу к его братству — благодарение господу богу.
— А у меня, — добавил Птит-Андре, — найдется в кармане подходящий блок с крепким болтом на случай, если бы пришлось работать в таком месте, где нет деревьев или где ветви растут слишком высоко от земли. Это очень кстати.
— Вот и чудесно! — сказал прево. — Значит, вам остается только привинтить блок хотя бы вон к той балке над дверью да продеть веревку. Я подведу молодца к этому месту и займу его разговором, а вы живо накинете петлю, а затем…
— А затем мы дернем за веревку. Прыг! Наш астролог очутится на небесах, — подхватил Птит-Андре, — или по крайней мере ноги его уже не будут касаться земли.
— А не согласятся ли эти господа, — сказал Труазешель, поглядывая искоса в сторону камина, — помочь нам?
— Гм… не думаю, — ответил прево. — Брадобрей способен только чужими руками жар загребать, а шотландец будет охранять дверь, пока мы оборудуем это дельце: у него не хватит ни ловкости, ни смекалки принять в нем более деятельное участие — каждому свое ремесло.
С удивительным проворством и даже с каким-то наслаждением, заглушавшим сознание опасности их собственного положения, достойные подручные прево приладили необходимые приспособления для приведения в исполнение приговора, произнесенного над Галеотти пленным монархом, радуясь, что завершат столь славным подвигом свою не менее славную жизнь. Тристан Отшельник сидел и с видимым удовольствием наблюдал за работой своих молодцов. Оливье не замечал, что делается вокруг. Что касается Людовика Лесли, то он, проснувшись от шума, смотрел на эти приготовления, как на дело, не входившее в круг его обязанностей.[70]
Глава XXIX
ПРЕРЕКАНИЯ
Нет, час не пробил твой. Ты
не оставлен
Тем дьяволом, которому ты служишь.
Своим сообщникам он помогает,
Как поводырь, который вел слепого
И к пропасти привел его бездонной —
И там столкнул его мгновенно вниз.
Старинная пьеса
Повинуясь приказанию Людовика или, вернее, исполняя его просьбу — потому что Людовик, не переставая быть королем, был теперь в таком положении, что мог только просить, — ле Глорье пошел на розыски Мартиуса Галеотти, что было для шута делом вовсе не трудным. Он прямо из замка направился в лучшую пероннскую таверну, хорошо ему знакомую, ибо он сам был ее постоянным посетителем, имея сильное пристрастие к напиткам, которые приводили головы его собеседников в такой же беспорядок, в каком была и его собственная.
Здесь, в общем зале, или «очаге», как его называли фламандцы и немцы, потому что главную принадлежность составлял большой очаг, он нашел или, вернее, издали увидел астролога, углубившегося в разговор с какой-то женщиной в странном, не то мавританском, не то азиатском одеянии. Заметив подходившего ле Глорье, женщина встала, собираясь уйти.
— Это верные новости, вы смело можете на них положиться, — сказала незнакомка Галеотти и с этими словами исчезла в толпе посетителей, сидевших и стоявших вокруг отдельных столиков.
— Что, брат философ, само небо, кажется, печется о тебе? — сказал шут, подходя к астрологу. — Не успел от тебя уйти один страж, как оно шлет ему на смену другого; не успела покинуть тебя одна глупая голова, как является другая, чтобы вести тебя в апартаменты Людовика Французского.
— Тебя послал король? — спросил Галеотти, недоверчиво оглядывая говорившего и с первого взгляда угадав в нем шута, хотя, как мы уже знаем, в костюме Глорье не было почти никаких отличий, выдававших его ремесло.
— Не в обиду вам — он самый, — ответил шут. — И вашему мудрейшеству лучше чем всякому другому должно быть известно, что когда Сила шлет Глупость на поиски Мудрости, это признак, безошибочно указывающий, на какую ногу хромает больной.
— А что, если я откажусь идти на такой поздний зов, да еще переданный через такого посла? — спросил Галеотти.
— В таком случае, чтобы не утруждать ваше мудрейшество, мы вас снесем на руках, — ответил ле Глорье. — Здесь у дверей стоят наготове с полдюжины бургундских молодцов, которых Кревкер дал мне именно на этот случай. Вы должны знать, что мы с моим другом Карлом Бургундским еще не отняли у нашего родича Людовика его корону, которую он, как осел, отдал в наши руки; правда, мы ее подпилили и подрезали, но все же она из чистого золота, хоть и стала не толще лепестка. Говоря яснее, Людовик по-прежнему повелитель своих подданных, в том числе и ваш. Наихристианнейший король у себя, в старой башне Пероннского замка, и вы, его верный слуга, обязаны немедленно туда явиться!
— Ступай, я следую за тобой, — сказал Галеотти и пошел за ле Глорье, может быть, потому, что уклониться было невозможно.
— И прекрасно делаете, — заметил шут, направляясь к замку, — потому что нам приходится обращаться с нашим родичем, как с голодным старым львом в клетке, которому иной раз надо бросить теленка, чтобы дать работу его старым зубам.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что король что-нибудь замышляет против меня? — спросил Галеотти.
— Вам это лучше знать, — ответил шут. — Хоть ночь и темная, но, я уверен, вы и сквозь тучи различаете звезды, а я в этой науке ничего не смыслю. Знаю только, что мать всегда советовала мне осторожнее подходить к старой крысе, попавшей в западню, потому что в это время она будто бы больше всего расположена кусаться.
Астролог прекратил свои расспросы, но ле Глорье, по общей всем шутам привычке, не переставал нести всякий вздор, пересыпая его злыми насмешками, вплоть до ворот замка, где он передал страже ученого мужа. Отсюда, переходя от часового к часовому, Галеотти попал наконец в башню Герберта.
Однако намеки шута не пропали даром для Мартиуса Галеотти, а угрюмый взгляд и мрачный, угрожающий вид Тристана, провожавшего его в спальню короля, как ему казалось, подтверждали их. Астролог умел так же внимательно наблюдать все, что происходило на земле, как и то, что совершалось над ним, и от его острого взгляда не ускользнул блок с веревкой, которая еще слегка покачивалась, как будто приготовления были только что прерваны его неожиданным приходом. Смекнув, в чем дело, и призвав на помощь хитрость и изворотливость, он решил пустить в ход все средства, чтобы избавиться от грозившей ему опасности; а если бы это не удалось, защищать свою жизнь от всякого, кто бы ни вздумал напасть на него.
Полный решимости, выражавшейся и в его походке и во взгляде, Мартиус вошел к королю, нисколько, по-видимому, не смущенный ни своим неудачным предсказанием, ни гневом монарха, ни его вероятными последствиями.
— Счастливые созвездия да будут благосклонны к вашему величеству! — приветствовал он короля низким поклоном на восточный манер. — Да отвратят враждебные созвездия свое пагубное влияние от особы моего царственного властелина!
— Однако стоит тебе оглядеться вокруг, — ответил король, — стоит вспомнить, где помещается эта комната и кем охраняется, и ты легко убедишься, что благосклонные созвездия изменили мне, а враждебные соединились в самые пагубные сочетания. И тебе не стыдно, Мартиус Галеотти, видеть меня здесь, видеть узником, зная, чьи советы и уверения привели меня сюда?
— А не стыдно тебе, мой царственный ученик, — ответил философ, — тебе, делавшему такие быстрые успехи в науке, тебе, с твоим острым умом, с твоей всегдашней настойчивостью, — не стыдно тебе падать духом при первом ударе судьбы и бежать при первой же неудаче, как бежит трус с поля брани при первом стуке оружия? Не ты ли говорил, что стремишься проникнуть в тайны, которые ставят человека выше его страстей, выше земных забот, несчастий и горя? Не ты ли мечтал достигнуть того состояния, которое можно обрести, только соперничая в твердости с древними стоиками? Неужели первый удар грома заставит тебя поникнуть головой и забыть ту славную награду, к которой ты так страстно стремился? Неужели ты свернешь с избранного тобою пути, как пугливый конь, встревоженный призраком воображаемой опасности?
— «Призрак»! «Воображаемая опасность»! Бесстыдный ты человек! — воскликнул с гневом король. — Да разве же эта тюрьма не действительность? Разве стража, которую расставил мой заклятый враг бургундец и которая сейчас бряцает оружием у моих дверей, — призраки? Предатель! Что же, что, по-твоему, истинное несчастье, если ты не считаешь несчастьем заточение, потерю престола и самую опасность для жизни? Скажи — что?
— Невежество, брат мой, невежество и суеверие, — ответил мудрец с величайшей твердостью, — вот единственные истинные несчастья. Поверь мне, что даже король во всем блеске своего могущества и славы, если он ослеплен невежеством и суеверием, менее свободен, чем мудрец, закованный в тяжелые цепи и брошенный в темницу. К этому единственному и истинному счастью я призван указать тебе путь, если только ты будешь следовать моим наставлениям.
— Так вот она, та философская свобода, которую мне сулили твои уроки! — с горечью воскликнул король. — Желал бы я, чтобы ты еще там, в Плесси, сказал мне, что власть, которую ты с такой щедростью мне обещал, будет властью над моими страстями; что успех, в котором ты меня убедил, означал успех в философской науке и что мне предстояло лишь сделаться таким же мудрым и ученым, как итальянский бродяга и шарлатан! Конечно, тогда я мог бы достигнуть этого духовного совершенства менее дорогой ценой, чем потеря прекраснейшей во всем христианском мире короны и заточение в пероннской темнице!.. Вон! Ступай вон, но не думай, изменник, что ты избежишь заслуженной кары: над нами есть бог!
— Я не могу уйти и предоставить тебя твоей участи, — ответил Мартиус, — не попытавшись оправдать в твоих ослепленных глазах свою добрую славу; она светлее самых блестящих алмазов твоей короны, и ей будет дивиться мир спустя века после того, как весь род Капетов превратится в прах, давно забытый в склепах Сен-Дени.
— Говори, — сказал Людовик, — но не думай, чтобы своей наглостью ты мог поколебать мои намерения или мнения. Может быть, я в последний раз произнесу приговор как король, и я не хочу осудить тебя, не выслушав. Говори, хотя лучшее, что ты можешь сделать, — это сказать правду. Признайся, что я одурачен, что ты обманщик, что твоя мнимая наука — пустой бред и что сияющие над нами планеты так же мало влияют на нашу судьбу, как их отражение в реке — на ее течение!
— А что ты знаешь о таинственном влиянии этих небесных светил? — смело возразил астролог. — Ты говоришь, что они не властны над течением вод. Но разве ты не знаешь, что самая ничтожная из планет, луна, я говорю — самая ничтожная, потому что она ближе других к нашей жалкой земле, — держит под своим владычеством не то что какую-нибудь речонку вроде Соммы, но неизмеримый океан, который сообразует свои приливы и отливы с ее фазами и покоряется каждому ее движению, как повинуется раб малейшему знаку султанши? А теперь, Людовик де Валуа, разгадай и ты мою притчу… Сознайся, разве ты не похож на безумного путника, который обрушивает свой гнев на кормчего только за то, что тот не может провести корабль в гавань, не встретив по пути противного ветра и неблагоприятных течений? Я мог, конечно, с некоторой уверенностью предсказать тебе счастливый исход твоего предприятия, но только одно небо властно было благополучно привести тебя к цели, и, если путь к ней опасен и труден, от меня ли зависело сделать его более легким и уменьшить эти опасности? Где же твоя мудрость, которая еще вчера учила тебя верить, что судьба часто устраивает все к лучшему, хотя и ведет нас как будто наперекор нашим желаниям?
— Ты мне напомнил… — с живостью ответил Людовик, — ты мне напомнил еще один свой обман! Ты предсказал мне, что юный шотландец счастливо выполнит возложенное на него поручение, на пользу мне и во славу. Ты знаешь, чем оно кончилось: ничто не могло нанести мне такого смертельного удара, как то впечатление, которое произвел исход этого дела на дикого бургундского быка. Твое предсказание оказалось явной ложью, от этого тебе никак не отвертеться; тебе не удастся свалить беду на то, что я не выждал благоприятного течения и те стал — хоть ты этого и желал — сидеть у моря и ждать погоды, как тот дурак, который сидит на берегу реки и дожидается, скоро ли она утечет. И на этот раз ты дал маху! Ты имел глупость сделать совершенно определенное предсказание, которое тут же оказалось ложным.
— И все же оно подтвердится на деле и окажется истиной, — смело ответил астролог. — Я не желаю лучшего торжества науки над невежеством, чем то, которое мне доставит исполнение именно этого предсказания.
Я сказал тебе, что юноша верно исполнит всякое благородное поручение, и разве он этого не сделал? Я сказал, что он слишком добродетелен, чтобы принять участие в бесчестном деле; разве он этого не доказал? Если ты сомневаешься, расспроси цыгана Хайраддина Мограбина!
При этих словах лицо короля вспыхнуло от стыда и гнева.
— Я говорил тебе, — продолжал астролог, — что сочетание планет грозит опасностью тому, кто отправляется в путь, и разве в пути этот юноша не подвергался опасностям? Я предсказал тебе еще, что путешествие его будет иметь счастливые последствия для того, кто его послал. Скоро это подтвердится, и ты получишь немалые выгоды.
— «Немалые выгоды»! — воскликнул король. — Вот они, твои выгоды: бесчестье и плен!
— Нет, это еще не конец, — ответил астролог, — и скоро ты сам должен будешь признать, что вся выгода для тебя зависела от того, как этот юноша исполнит твое поручение.
— Нет, это уж слишком… слишком большая наглость! — воскликнул король. — Мало того, что ты лжешь, ты еще оскорбляешь меня… Вон отсюда! Но не думай, что твое предательство останется безнаказанным: над нами есть бог!
Галеотти повернулся, чтобы идти.
— Постой еще минутку, — сказал Людовик. — Ты храбро отстаиваешь свой обман. Ответь мне еще на один вопрос, но только прежде хорошенько подумай. Может ли твое мнимое искусство открыть час твоей собственной смерти?
— Только по отношению к судьбе другого лица, — ответил Галеотти.
— Я не понимаю тебя, — сказал Людовик.
— Так знай же, о король, — ответил Мартиус, — единственное, что я могу утверждать вполне определенно, это что моя смерть наступит ровно за двадцать четыре часа до смерти вашего величества.
— Как!.. Что ты сказал? — с волнением воскликнул король. — Постой, не уходи, подожди минутку… Ты говоришь, моя смерть последует так скоро после твоей?
— Ровно через двадцать четыре часа, минута в минуту, — твердо повторил Галеотти, — если только есть хоть искра правды в этих разумных таинственных светилах, которые в своем движении по небу говорят нам без слов. Желаю вашему величеству покойной ночи!
— Постой, постой, не уходи! — воскликнул король, хватая за руку астролога и отводя его от дверей. — Послушай, Галеотти, я всегда был для тебя добрым государем: я обогатил тебя, сделал своим другом, товарищем, наставником. Заклинаю тебя, будь со мной откровенен! Есть ли хоть капля истины в твоей науке? Правда ли, что окончательный исход событий будет благоприятен для меня? И неужели твоя и моя смерть так тесно связаны между собой? Признайся, мой добрый Мартиус, что это простая уловка. Признайся, молю тебя, и ты увидишь, тебе не придется раскаиваться. Я стар, я в плену и, может быть, завтра же должен буду лишиться престола… Для человека в моем положении истина дороже целого царства, и от тебя, дорогой Мартиус, я жду этого бесценного сокровища — истины!
— Я уже поверг его к стопам вашего величества, — ответил Галеотти, — с риском, что в бешеном гневе вы броситесь на меня и растерзаете на месте.
— Это я-то, я, Галеотти? — печально ответил Людовик. — Увы, как ты во мне ошибаешься! Да разве я не пленник, разве не должен я быть терпеливым хотя бы уже потому, что мой гнев только ярче покажет мое бессилие? Ответь же мне откровенно: ты хотел меня обмануть? Или твоя наука не вымысел и ты сказал мне правду?
— Ваше величество, простите, — сказал Мартиус Галеотти, — если я отвечу, что только время, одно время, и ход событий могут победить недоверчивость. Как человек, пользовавшийся неограниченным доверием в совете прославленного победителя Матвея Корвина Венгерского и в кабинете самого императора, я унизил бы свое достоинство, если бы стал повторять перед вашим величеством уверения в истине моих слов. Если вам не угодно мне верить, я могу только сослаться на дальнейший ход событий. День-другой терпения покажут, верно ли было мое предсказание относительно молодого шотландца. И пусть меня колесуют, пусть раздробят мои кости, если бесстрашное поведение этого Квентина Дорварда не принесет вашему величеству выгоды, и выгоды немаловажной! Но если мне суждено умереть в этих пытках, вашему величеству не худо будет позаботиться о духовном отце: с той минуты, как я испущу последний вздох, вам останется ровно двадцать четыре часа на исповедь и покаяние.
Людовик, провожая Галеотти, все еще продолжал держаться за его платье и, когда дверь отворилась, громко сказал:
— Завтра мы еще поговорим об этом подробнее. Иди с миром, высокомудрый отец мой… Иди с миром! Иди с миром!
Он трижды повторил эти слова; но, все еще опасаясь, как бы великий прево не ошибся, проводил астролога через зал, не выпуская полы его платья, точно боялся, как бы у него не вырвали ученого мужа и не лишили жизни тут же, у него на глазах. Наконец он решился выпустить Галеотти, повторив еще несколько раз свое прощальное приветствие: «Иди с миром!» — и сделав, кроме того, знак великому прево, чтобы тот не смел касаться ученого.
Таким-то образом полученные вовремя тайные сведения, смелость и присутствие духа спасли Галеотти от грозившей ему опасности; а Людовик, самый прозорливый и самый мстительный из монархов своего времени, был обманут и остался неотомщенным благодаря грубому суеверию и страху смерти, перед которой он трепетал, зная, сколько тяжких грехов лежит на его совести.
Тем не менее необходимость отказаться от задуманной мести удручала его; еще более короля были опечалены его верные слуги, которым было поручено исполнение приговора. Только один Меченый отнесся ко всему равнодушно, и едва был подан знак, отменявший казнь, как он покинул свой пост у дверей и через минуту уже спал крепким сном.
Король удалился в свою комнату, Труазешель и Птит-Андре расположились поудобнее, чтобы немного отдохнуть, а великий прево все еще смотрел на статную фигуру астролога, как смотрит пес на кусок мяса, вырванный поваром у него из пасти. Между тем его достойные помощники шепотом обменивались впечатлениями в отрывочных фразах.
— Бедный слепец чернокнижник! — шепнул Труазешель своему товарищу Птит-Андре с видом самого елейного соболезнования. — Как было упустить такой прекрасный случай умереть от веревки святого Франциска и искупить хоть отчасти свое гнусное колдовство! А я-то собирался затянуть на нем спасительную петлю, чтобы изгнать злого духа из его грешного тела!
— Что и говорить, — ответил Птит-Андре, — я тоже упустил редкий случай проверить, может ли тройная веревка вытянуться от тела весом в семнадцать стоунов. А опыт стоил того, чтобы его сделать, и прославил бы наше ремесло, не говоря уже о том, что старый забулдыга умер бы такой легкой смертью.
В то время как велась эта беседа, Мартиус, занявший место у свободного края громадного очага, перед которым расположились разговаривавшие, искоса бросал на них недоверчивые взгляды. Прежде всего ученый астролог запустил руку за пазуху и ощупал рукоятку прекрасно отточенного обоюдоострого кинжала, с которым он никогда не расставался. Как мы упоминали выше, Галеотти, в то время уже немного отяжелевший, был все еще очень силен, ловок и прекрасно владел оружием. Убедившись, что надежный кинжал под рукой, он вынул из кармана свиток пергамента, испещренный греческими буквами и какими-то кабалистическими знаками, и, поправив дрова в очаге, заставил их вспыхнуть таким ярким пламенем, что лица и позы всех сидевших или лежавших перед огнем разом осветились. Шотландец спал тяжелым, мертвым сном, и его неподвижное лицо казалось отлитым из бронзы. Рядом выделялось бледное, встревоженное лицо Оливье, который то как будто дремал, то вдруг, точно снедаемый душевной мукой, поднимал голову, открывал глаза и к чему-то прислушивался. Недовольный, угрюмый прево всем своим свирепым видом, казалось, говорил:
Наполовину он еще не сыт,
И в нем стремленье убивать кипит.
На заднем плане эту картину дополняло страшное, лицемерное лицо Труазешеля с поднятыми к небу глазами, словно он мысленно читал молитву, а немного подальше — зловеще-шутовская физиономия Птит-Андре, который забавлялся перед отходом ко сну, передразнивая все ужимки и движения своего товарища.
Среди всех этих грубых и гнусных физиономий величественная осанка Галеотти, красивые, правильные черты и мужественное выражение его лица выступали особенно ярко; он был похож на древнего мага, попавшего в притон разбойников и вызывающего духов, чтобы помочь ему выйти на свободу. И в самом деле, если бы даже он выделялся только своей прекрасной, волнистой бородой, ниспадавшей на таинственный свиток, который он держал в руках, то и тогда нельзя было бы не пожалеть, что такое благородное украшение досталось человеку, направлявшему все свои таланты, все познания, все преимущества своего красноречия и величавой внешности на то, чтобы изощряться в плутнях и обмане.
Так прошла ночь в башне графа Герберта Пероннского замка. С первым лучом рассвета, проникшим, в старинную готическую комнату, король кликнул к себе Оливье. Брадобрей застал своего государя сидящим в халате и был поражен переменой, которая произошла в его наружности за одну ночь смертельной тревоги. Он открыл уже было рот, чтобы высказать свое беспокойство по этому поводу, но Людовик прервал его и заговорил сам. Он начал торопливо излагать своему слуге и помощнику все способы и ухищрения, с помощью которых раньше старался приобрести себе друзей при бургундском дворе, и в заключение поручил Оливье продолжать начатое дело, как только ему разрешат выходить из замка. И никогда еще этот лукавый приспешник Людовика не был так поражен ясностью ума своего господина и его глубоким знанием тех тайных пружин, которые управляют людьми и их поступками.
Часа два спустя Оливье выпросил у графа де Кревкера разрешение выйти из замка и отправился исполнять поручение короля. Между тем Людовик позвал к себе астролога, которому, по-видимому, опять возвратил свое доверие, и долго совещался с ним. К концу этой продолжительной беседы к Людовику, казалось, вернулись и бодрость и уверенность, которые он как будто утратил вначале. Затем он оделся. И когда Кревкер явился к нему с утренним приветствием, он был поражен спокойствием и самообладанием, с которыми король его принял, тем более что он уже слышал о том, что герцог несколько часов находится в таком расположении духа, каковое ставит под угрозу безопасность короля.
Глава XXX
НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Колеблются решенья, словно судно,
Когда кругом неистовствуют волны.
Старинная пьеса
Если Людовик провел бессонную и тревожную ночь, то еще тревожнее она была для герцога Бургундского, который не только не умел владеть своими страстями, но привык давать им полную власть над собою и над своими поступками. По обычаю того времени при нем дежурили в спальне двое любимых его приближенных — д’Эмберкур и де Комин, которым были приготовлены постели почти рядом с кроватью герцога. Никогда еще их присутствие при нем не было так необходимо, как в эту ночь, когда, терзаясь горем и кипя гневом, Карл должен был бороться с жаждой мести, которую из чувства чести не мог излить на Людовика в теперешнем его положении: его душевное состояние напоминало вулкан, извергающий все находящиеся в нем породы, расплавленные и смешанные в одну огненную массу.
Герцог отказался раздеться, не пожелал лечь в постель и провел ночь в каком-то бешеном исступлении. По временам его быстрая, нервная речь становилась до того сбивчивой и невнятной, что оба приближенных начинали бояться за его рассудок. Он то восхвалял добродетели и сердечную доброту несчастного епископа Льежского, то вспоминал дружбу и привязанность, которую они столько раз друг другу доказывали, и наконец довел себя до такого отчаяния, что упал ничком на постель, задыхаясь от подступавших рыданий, которые он тщетно старался удержать. Но спустя минуту герцог был уже на ногах, охваченный новым неудержимым порывом; он быстро забегал по комнате, произнося бессвязные угрозы и такие же бессвязные обеты мести; он топал, по своей привычке, ногами и призывал святого Георгия, святого Андрея и всех святых, которых особенно чтил, в свидетели того, что он отомстит кровавой местью де ла Марку, льежским горожанам и тому, кто был главным виновником всего зла. Последняя угроза относилась, конечно, к Людовику, и была минута, когда Карл решил уже послать за герцогом Нормандским, братом французского короля и его заклятым врагом, чтобы принудить пленного монарха отказаться в его пользу от престола или по крайней мере от главных королевских прав и владений.
Так прошел день и еще одна ночь, проведенные герцогом в той же бурной тревоге, или, вернее, в тех же бешеных переходах от одного неукротимого порыва страсти к другому. Карл почти ничего не ел и не пил, не переодевался и вел себя как человек, которому овладевшая им ярость ежеминутно грозит потерей рассудка. Понемногу, однако, он успокоился и начал совещаться со своими приближенными. Многое предлагалось и обсуждалось на этих совещаниях, но ничего не было решено окончательно. Де Комин в своих записках утверждает, что был момент, когда гонец сидел уже на лошади и готов был скакать за герцогом Нормандским. Если бы этот гонец был отправлен, темница короля французского оказалась бы, без сомнения, последним его убежищем на коротком пути к могиле.
По временам, когда бешенство Карла истощалось, он сидел не шевелясь, пристально уставившись в одну точку, с видом человека, обдумывающего отчаянное дело, на которое он никак не может решиться. Без всякого сомнения, в то время довольно было малейшего намека со стороны кого-нибудь из окружающих, чтобы толкнуть герцога на самый необузданный поступок. Но бургундские вельможи из уважения к священной особе короля, своего верховного феодального владыки, из чувства национальной гордости, а также желая спасти честь самого герцога, поручившегося Людовику за его безопасность, единодушно стояли за умеренность. Доводы, которые д’Эмберкур и де Комин осмеливались иногда робко приводить герцогу в бурные часы их ночных бесед, смелее повторялись Кревкером и другими приближенными в более спокойные утренние часы. Очень возможно, что не все они, отстаивая короля, действовали бескорыстно. Многие, как мы уже упоминали, были хорошо знакомы с его щедростью по личному опыту, другие владели во Франции землями или были связаны с ней иными интересами, ставившими их в зависимость от Людовика. Как бы то ни было, увесистые мешки с деньгами, привезенные королем в Перонну на четырех мулах, сделались значительно легче за то время, пока длились эти переговоры.
На третий день на совет подоспел во всеоружии своего итальянского ума граф де Кампо-Бассо, и счастье Людовика, что он явился тогда, когда бешенство Карла уже немного поулеглось. Сейчас же был созван официальный общий совет, чтобы решить наконец, какие меры следовало принять ввиду таких чрезвычайных и тяжелых обстоятельств.
Кампо-Бассо высказал свое мнение в форме нравоучительной басни о Путешественнике, Змее и Лисице; басня кончалась советом Лисицы Путешественнику раздавить своего смертельного врага, которого случай отдал в его руки. Де Комин, заметивший, как сверкнули глаза герцога при намеке на решение, которое ему уже не раз подсказывал его свирепый нрав, поспешил возразить итальянцу. Он сказал, что Людовик мог и не принимать прямого участия в злодеянии, совершенном в Шонвальде; что он, вероятно, сумеет опровергнуть возводимое на него обвинение и согласится вознаградить и герцога и его союзников за весь ущерб, причиненный в их владениях его происками и интригами; и что, наконец, всякое насилие над особой короля может повлечь за собой как для Франции, так и для Бургундии ряд самых пагубных последствий, из которых самым ужасным будет, если Англия, воспользовавшись неминуемыми междоусобицами, пожелает вернуть себе Нормандию и Гиень и возобновить разорительные войны, с таким трудом прекращенные благодаря союзу Франции с Бургундией против их общего врага. Де Комин кончил заявлением, что он отнюдь не думает отстаивать полную и безусловную свободу для Людовика, но что единственная выгода, которую герцог может, по его мнению, извлечь из настоящего положения вещей, — это заключить между двумя государствами честный и почетный договор, подкрепленный такими гарантиями, которые впредь лишили бы Людовика возможности нарушать принятые им на себя обязательства и тревожить внутреннее спокойствие Бургундии. Д’Эмберкур, Кревкер и многие другие, со своей стороны, открыто высказались против крутых мер, предложенных Кампо-Бассо, находя, что договор с Францией мог принести Бургундии и больше прочных выгод и больше почета, чем поступок, который запятнал бы ее навеки как вероломную страну, нарушившую долг чести и гостеприимства.
Герцог выслушал все эти доводы, не поднимая глаз и грозно сдвинув брови. Когда же Кревкер высказал свое убеждение в том, что Людовик не только не принимал участия в шонвальдском злодеянии, но даже не знал о нем, Карл поднял голову и, бросив на говорившего яростный взгляд, воскликнул:
— Так вот как, Кревкер! Видно, и ты прельстился звоном французского золота! Право, мне сдается, что оно так же громко звенит у меня в совете, как колокола в Сен-Дени… Кто осмелится утверждать, что не Людовик зачинщик всех беспорядков во Фландрии?
— Ваша светлость, — ответил де Кревкер, — рука моя больше привыкла держать оружие, чем золото; и я так далек от желания оправдывать Людовика за беспорядки во Фландрии, что недавно в присутствии всего его двора сам высказал ему в глаза это обвинение и бросил ему вызов от вашего имени. Но, хотя его интриги и были первоначальной причиной всех смут, я все-таки уверен, что он неповинен в убийстве епископа, так как знаю, что один из его людей публично протестовал против этого злодеяния. Если вашей светлости угодно, я могу представить этого человека.
— Угодно ли мне! — воскликнул герцог. — Святой Георгий, да можешь ли ты в этом сомневаться? Когда же я, даже в порыве гнева, бывал пристрастен или несправедлив? Я сам увижусь с королем Франции; я выскажу ему свои обвинения и объявлю, какого желаю удовлетворения. Если он окажется невиновным в убийстве, ему легко будет загладить другие свои преступления. Если же он окажется виновным, кто осмелится сказать, что заточение и покаяние в каком-нибудь отдаленном монастыре не будут для него справедливым и даже милосердным возмездием? Кто осмелится… — добавил Карл с возрастающим жаром, — кто осмелится назвать несправедливостью кару даже более скорую и суровую? Веди твоего свидетеля… Мы будем в замке за час до полудня. Мы напишем главные условия договора, и горе ему, если он не согласится на них! Остальные будут зависеть от обстоятельств… Закрываю совет, можете разойтись! Мне надо еще переменить платье, потому что вряд ли будет прилично предстать в таком виде перед лицом моего всемилостивейшего государя!
Герцог произнес эти слова с особенно горькой иронией и вышел из зала совета.
— Теперь судьба Людовика и, что еще важнее, честь Бургундии зависят от того, как выпадут кости, — сказал д’Эмберкур Кревкеру и де Комину. — Скорей отправляйтесь в замок, де Комин! Вы красноречивее нас с Кревкером. Предупредите Людовика о приближении бури — тогда он будет знать, как себя вести. Надеюсь, что этот шотландский стрелок не скажет ничего такого, что могло бы повредить королю, ибо почем знать, какие тайные инструкции ему были даны.
— Это юноша смелый, но разумный и сообразительный не по летам, — сказал Кревкер. — В разговоре со мной он был очень сдержан во всем, что касается короля, которому он служит. Думаю, что он будет так же сдержан и в присутствии герцога. Я сейчас отправлюсь за ним и за молодой графиней де Круа.
— Как! Разве графиня здесь? Вы говорили, что оставили ее в монастыре святой Бригитты.
— Так оно и было, — ответил Кревкер, — но мне пришлось вытребовать ее оттуда по приказанию герцога. А так как она была еще слишком слаба для путешествия, ее пришлось нести на носилках. Она была в страшной тревоге, ничего не зная о судьбе своей родственницы, графини Амелины, а тут еще прибавился страх за свою собственную участь. Да и не мудрено испугаться! Ведь она провинилась в нарушении феодальных законов, спасаясь бегством от своего законного государя. А герцог Карл не такой человек, чтобы простить нарушение своих прав.
Известие о том, что молодая графиня в руках герцога Бургундского, стало новым мучительным тернием в душевных терзаниях Людовика. Он знал, что стоит ей только рассказать герцогу об интригах, побудивших ее и графиню Амелину бежать во Францию, и против него всплывут улики, которые он думал скрыть, покончив с Заметом Мограбином. Он прекрасно понимал, как сильно может ему повредить это новое доказательство его притязаний на права герцога Карла, который, конечно, не упустит случая воспользоваться этим предлогом в своих целях.
Людовик откровенно поделился своими тревогами с сеньором де Комином, проницательность и политическое чутье которого были ему гораздо больше по душе, чем прямой, воинственный характер Кревкера и феодальное высокомерие д’Эмберкура.
— Право, мой друг де Комин, этих закованных в броню солдат с алебардами и бердышами никогда не следовало бы пускать дальше прихожей их государей, — говорил Людовик своему будущему историку. — На войне, конечно, без них не обойтись. Но тот монарх, который думает, что головы их годны на что-нибудь иное, кроме того, чтобы служить наковальнями для неприятельских мечей, похож на сумасшедшего, подарившего своей возлюбленной вместо ожерелья собачий ошейник. Только таких людей, как ты, Филипп, людей с острым взглядом, который не скользит по поверхности, а проникает в глубь вещей, следовало бы допускать в совет и в кабинеты государей — нет, больше того: им следовало бы открывать самые тайные изгибы нашей души.
Де Комин, сам человек большого ума, естественно был польщен похвалой умнейшего из европейских государей и не сумел скрыть свое удовольствие; Людовик заметил произведенное им впечатление.
— Как бы я хотел, — продолжал он, — иметь такого слугу или, вернее, быть достойным такого слуги, де Комин! Уж конечно, тогда я не попал бы в такое безвыходное положение… Впрочем, я примирился бы даже с моим положением, если бы сумел найти средство пользоваться советами такого знающего государственного мужа, как ты.
На это де Комин ответил, что он всегда готов служить по мере сил его величеству, если только это не будет идти вразрез с верностью, которой он обязан своему государю, герцогу Карлу Бургундскому.
— Неужели ты думаешь, что я способен посягнуть на твою верность герцогу! — с ужасом воскликнул Людовик. — Увы, разве я сам в эту минуту не страдаю только потому, что слишком положился на верность своего вассала? Разве для кого-нибудь феодальная верность может быть священнее, чем для меня, чья судьба зависит сейчас исключительно от соблюдения этой верности? Нет, Филипп де Комин, продолжай служить Карлу Бургундскому, и ты окажешь ему неоценимую услугу, помирив его с Людовиком Французским. Ты послужишь этим нам обоим, и уж один из нас наверное сумеет тебя отблагодарить. Я слышал, что жалованье, которое ты получаешь при здешнем дворе, не больше жалованья старшего сокольничего. Вот как ценят здесь услуги самого мудрого в Европе советника! Его приравнивают к человеку, который только кормит и лечит хищных птиц, и даже ставят ниже его! Но Франция богата, у французского короля много денег. Позволь же мне, мой друг, загладить эту вопиющую несправедливость! Кстати, и средство у меня под рукой — позволь же им воспользоваться!
С этими словами король достал туго набитый кошелек с деньгами; но де Комин, который был щепетильнее большинства придворных своего времени, отклонил подарок, говоря, что он совершенно удовлетворен щедростью своего законного государя и что никакие подарки не могут усилить его искреннее желание служить его величеству.
— Странный ты человек! — воскликнул Людовик. — Позволь же мне обнять единственного в наш век умного и неподкупного царедворца! Мудрость дороже золота, и поверь мне, Филипп, что я больше полагаюсь на твое участие, чем на помощь тех, кто принял мои подарки.
Я знаю, что ты не посоветуешь твоему государю употребить во зло случай, который судьба или, вернее, моя собственная глупость дала ему в руки.
— Употребить во зло — конечно, нет, но воспользоваться им — без всякого сомнения, — ответил историк.
— Да, но как, в какой мере? — возразил Людовик. — Я не совсем выжил из ума и не льщу себя надеждой, что мне удастся выбраться отсюда, не заплатив выкупа, но пусть его размеры не будут безрассудны, потому что я всегда послушен голосу рассудка, будь то в Париже, в Плесси или в Перонне.
— Однако, с позволения вашего величества, я должен заметить, что и в Париже и в Плесси голос рассудка обычно звучал так тихо, что не всегда доходил до слуха вашего величества, тогда как в Перонне он гремит, как сама Неизбежность, — властно и повелительно.
— Ты, я вижу, любишь выражаться иносказательно, — ответил Людовик, не в силах подавить свою досаду, — я же человек простой, сеньор де Комин. Брось, пожалуйста, твои иносказания и говори прямо! Чего хочет от меня ваш герцог?
— Я не уполномочен предъявлять его претензии, государь, — сказал де Комин. — Скоро герцог сам выскажет их вашему величеству, но я угадываю возможность кое-каких требований, к которым вашему величеству следовало бы быть подготовленным. Вот, например, хотя бы вопрос об окончательной уступке городов на Сомме.
— Я этого ждал, — сказал Людовик.
— Вам, вероятно, придется отречься от льежцев и Гийома де ла Марка.
— Отрекаюсь так же охотно, как от ада и сатаны, — сказал Людовик.
— От вас могут потребовать в виде залогов сдачи некоторых крепостей или чего-нибудь в этом роде — гарантий, что на будущее время Франция не станет сеять смуту среди фламандцев.
— Это что-то новое, — промолвил Людовик. — Я не слышал, чтобы вассал требовал гарантий от своего государя… Но пусть будет так… Продолжай!
— Могут потребовать еще приличных и независимых владений для вашего славного брата — друга и союзника моего государя, — например, Нормандию или Шампань.
Герцог очень привязан ко всей семье вашего отца, государь.
— Да, клянусь богом, так привязан, что хотел бы всех его детей сделать королями! — воскликнул Людовик. — Истощился ли наконец запас твоих догадок?
— Не совсем, — ответил де Комин. — От вас, ваше величество, могут еще потребовать, чтобы вы не притесняли герцога Бретонского, как это иногда случалось, и признали бы на будущее время право его и других главнейших ваших вассалов чеканить монету, называться герцогами и государями милостью божьей.
— Словом, сделать всех моих вассалов королями! Послушайте, сеньор Филипп, уж не хотите ли вы, чтобы я стал братоубийцей? Помните вы моего брата Карла? Он умер, как только сделался герцогом Гиеннским. И что же останется потомку и представителю Карла Великого, если он раздаст богатейшие из своих провинций, кроме права помазания в Реймсе да вкушения трапезы под высоким балдахином?
— Мы наполовину избавим ваше величество и от этих забот, дав вам товарища в вашем одиноком величии. Герцог Бургундский, хоть он и не требует в настоящее время титула независимого государя, желал бы, однако, избавиться от некоторых унизительных для него выражений вассальной зависимости от французской короны, которые были для него обязательны. Он намерен, в подражание императорскому венцу, увенчать свою герцогскую корону державой — эмблемой независимости своих владений.
— А как смеет герцог Бургундский, верноподданный вассал Франции, — воскликнул Людовик, вскакивая с места в сильном волнении, — как он смеет предъявлять своему господину требования, за которые по всем европейским законам его владения подлежат конфискации?
— При теперешнем положении вещей было бы весьма затруднительно привести в исполнение приговор о конфискации, — хладнокровно ответил де Комин. — Вашему величеству хорошо известно, что феодальные законы устарели и нигде, даже в Германской империи, не соблюдаются с прежней строгостью и что государи и вассалы сами стараются, по мере сил и возможности, улаживать свои взаимные отношения. Тайные происки вашего величества в подвластной герцогу Фландрии послужат оправданием моему государю, если бы даже он вздумал настаивать на признании своей независимости, чтобы прекратить дальнейшее вмешательство Франции в свои дела.
— Ах, Комин, Комин, — с горечью воскликнул король, снова в волнении вскакивая с места и принимаясь шагать по комнате, — какой это ужасный для меня урок на тему Voe victis![71] Мне просто не верится, чтобы герцог стал настаивать на исполнении всех этих тяжелых условий.
— Все-таки лучше, чтобы ваше величество были заранее к этому подготовлены.
— Но ведь умеренность, умеренность при успехе — никто этого не понимает лучше тебя, де Комин, — необходима для того, кто хочет упрочить за собой все его выгоды!
— Не прогневайтесь, ваше величество, но умеренность, как я замечал, превозносится обыкновенно только проигрывающей стороной. Тот, кто выигрывает, сообразуется исключительно с благоразумием, которое велит не упускать удобный случай.
— Ну ладно, я об этом подумаю, — сказал король, — но надеюсь по крайней мере, что этим исчерпываются безумные требования герцога? Дальше, кажется, идти некуда… Или есть еще что-нибудь? Вижу по твоим глазам, что есть… Но что же еще? Чего еще жаждет ваш герцог? Моей короны? Но ведь она и так потеряет весь свой блеск, если я соглашусь на ваши требования.
— Ваше величество, — ответил де Комин, — то, что мне остается еще вам сказать, наполовину, даже больше чем наполовину зависит от герцога; тем не менее он хотел бы заручиться одобрением вашего величества, так как это близко касается вас, государь.
— Черт возьми! Что же это? — с нетерпением воскликнул король. — Объяснитесь, сеньор Филипп. Может быть, я должен отдать ему в наложницы мою дочь? Или каким еще бесчестьем он хочет покрыть мое имя?
— Здесь и речи нет о бесчестье, государь: дело в том, что ваш кузен герцог Орлеанский…
— А, вот оно что! — воскликнул Людовик. Но де Комин продолжал, не обращая внимания на то, что его перебили:
— Герцог Орлеанский увлекся молодой графиней Изабеллой де Круа, и герцог Карл, который вполне одобряет этот брак, желал бы заручиться и вашим согласием, государь. Он хочет, чтобы ваше величество дали знатной чете приданое, которое вместе с состоянием самой графини составило бы достойное владение для сына Франции.
— Никогда этому не бывать! Никогда! — воскликнул Людовик, вскакивая, не в силах сдержать страшное волнение, — которое он все время подавлял; теперь оно прорвалось наружу, несмотря на его всегдашнее самообладание. — Никогда! Никогда! Пусть принесут ножницы и срежут мне волосы, как деревенскому дураку, на которого я и без того слишком похож! Пусть сошлют меня в монастырь… уложат в гроб… пусть выжгут мне глаза каленым железом… отравят… отрубят голову… пусть делают со мной что хотят, — я не позволю герцогу Орлеанскому нарушить слово, данное моей дочери!.. Он ни на ком не женится, пока она жива!
— Прежде чем так решительно восставать против этого брака, вашему величеству следовало бы подумать, есть ли у вас возможность помешать ему, — сказал де Комин. — Ни один благоразумный человек не станет удерживать обрушивающуюся скалу.
— Да, но человек мужественный может найти под нею могилу, — ответил Людовик. — Подумай, де Комин, ведь подобный брак — это гибель, это разорение моего государства! Подумай, ведь у меня только один сын, слабый ребенок, и после него герцог Орлеанский — ближайший мой наследник. Сама церковь согласилась сочетать его и Жанну, и этот союз счастливо соединит интересы обеих линий моего дома. Вспомни, что этот брак был заветной мечтой всей моей жизни; я взвесил его со всех сторон, я мечтал о нем дни и ночи, я сражался для него, молился о нем, грешил ради него… Нет, де Комин, я не могу от него отказаться. Ты только подумай, де Комин, подумай и пожалей меня! Я уверен, что твой гибкий ум поможет тебе найти искупительного агнца взамен этой жертвы, потому что, пойми, мой план мне так же дорог, как дорог был Аврааму его единственный сын. Пожалей меня, Филипп! Ты не можешь не понимать, что для человека проницательного, который смотрит в будущее, в разрушении созданного им долгими трудами плана несравненно больше горечи, чем в скоропреходящей печали заурядных людей, стремящихся удовлетворить лишь мимолетную страсть. Ты умеешь сочувствовать глубокой скорби разбитых надежд, измене тонко продуманных расчетов — неужели же ты не пожалеешь меня?
— Я сочувствую вам, государь, насколько мой долг перед моим повелителем…
— Не говори мне о нем! Не упоминай его имени! — воскликнул Людовик в порыве искреннего или притворного негодования, заставившего его, казалось, отбросить свою обычную сдержанность. — Карл Бургундский не стоит твоей привязанности, если осмеливается оскорблять и бить своих советников и обзывать мудрейшего и преданнейшего из них позорящей кличкой «Битая башка»!
Несмотря на весь свой ум, Филипп де Комин был очень тщеславен. Слова короля, как будто забывшего в порыве негодования всякую сдержанность, так глубоко задели его, что он только и нашелся сказать:
— «Битая башка»! Невероятно, чтобы герцог мог так называть меня, своего верного слугу, который не расставался с ним с тех пор, как он впервые сел на коня, да еще при постороннем, при чужестранном монархе. Нет, это невозможно!
Людовик сейчас же заметил, какое он произвел впечатление. Избегая сочувственного тона, который мог бы быть оскорбительным, и не выказывая участия, которое могло бы показаться притворным, он сказал просто, но с достоинством:
— Мои несчастья, кажется, заставили меня позабыть о приличиях, иначе я, конечно, никогда не повторил бы при вас слов, которые могут вас оскорбить. Но вы упрекнули меня в том, что я говорю невероятные вещи, и задели мою честь; поэтому, чтобы опровергнуть ваше обвинение, я должен рассказать вам, как и при каких обстоятельствах герцог, смеясь до слез, рассказал мне о происшествии, послужившем поводом к унизительной кличке, повторением которой я не стану вас оскорблять. По словам герцога, дело было так. Однажды, когда вы с ним вернулись с охоты, герцог потребовал, чтобы вы сняли с него сапоги. Заметил ли он по вашему лицу, что вы, естественно, были оскорблены таким обращением, право, не знаю, — но только он сейчас же велел вам сесть и, в свою очередь, оказал вам такую же услугу. Оказать-то он ее оказал, но страшно взбесился за то, что вы ее приняли, и, едва стащив с вас один сапог, тут же принялся бить вас им по голове, пока не избил до крови, приговаривая: «Это тебе за то, что ты посмел принять подобную услугу от своего государя!» С тех пор он и его любимый шут ле Глорье иначе вас не называют, как «Битая башка», и это нелепое прозвище служит герцогу любимым предметом для шуток и острот.
Говоря это, Людовик вдвойне наслаждался: во-первых, ему удалось больно задеть своего собеседника, — а он любил доставлять себе это удовольствие даже тогда, когда у него не было, как в эту минуту, намерения сквитаться; во-вторых, он открыл в характере де Комина слабую струнку, которую со временем мог использовать, чтобы постепенно отдалить его от Бургундии и привлечь на сторону Франции.
Однако, хотя с той поры оскорбленный царедворец затаил против своего государя глубокую обиду, которая впоследствии заставила его променять службу Карлу Бургундскому на службу королю Людовику, пока он ограничился самыми общими изъявлениями своих дружеских чувств к Франции, настоящий смысл которых, как он хорошо понимал, Людовик сумел разгадать. Конечно, было бы несправедливо чернить память прославленного историка обвинением, что именно это было причиной его последующей измены герцогу, однако можно сказать с достоверностью, что де Комин вышел от Людовика с гораздо более дружескими чувствами, чем те, с какими он вошел.
Он принудил себя рассмеяться над рассказанным Людовиком случаем и сказал:
— Право, я бы никак не подумал, что герцог может так долго помнить подобный вздор. Что-то в этом роде действительно было… вашему величеству ведь известно пристрастие герцога к грубым шуткам… но рассказ очень преувеличен!.. Не стоит об этом и говорить…
— И правда, не стоит, — согласился король. — Не стыдно ли, что такой вздор занял нас хотя бы на минуту! Итак, к делу, сеньор Филипп. Надеюсь, ты настолько француз, что подаешь мне добрый совет в моем тяжелом положении. Я убежден, что нить к этому лабиринту в твоих руках. Помоги же мне из него выбраться!
— И я и мои советы к услугам вашего величества, — ответил де Комин, — но повторяю снова: когда это не идет вразрез с моим долгом по отношению к моему государю.
Это было почти буквальное повторение того, что он говорил раньше, но теперь эти слова были сказаны таким тоном, что проницательный Людовик, который, в первый раз услышав заявление де Комина, ясно понял, какой помехой будет для него верность этого царедворца герцогу Бургундскому, теперь сразу уловил в них новый смысл: он видел, что теперь его собеседник подчеркивает обещание дать полезный совет, а о долге упоминает только из приличия. Итак, король сел, пригласил де Комина сесть рядом и стал его слушать так, словно внимал оракулу. Де Комин говорил выразительно и тихо, тоном сдержанной искренности, медленно отчеканивая слова, точно для того, чтобы Людовик мог хорошенько взвесить их.
— Как это ни тяжело для вас, государь, — начал он, — но требования, представленные мною на усмотрение вашего величества, — самые мягкие из всех, которые предлагали и обсуждали в присутствии герцога на совете люди, враждебные вашему величеству. И мне, конечно, нет надобности напоминать вам, что наш герцог охотнее всего принимает самые решительные и самые жестокие советы, потому что любит быстрые, крутые меры и предпочитает их окольным путям.
— Как же, как же! — подтвердил король. — Я сам видел, как он однажды с опасностью для жизни переплывал реку, когда не дальше как в двухстах ярдах от него был мост.
— Вот видите, ваше величество! А тот, кто ставит на карту жизнь ради удовлетворения минутного каприза, не задумается пренебречь случаем увеличить свое, достояние, лишь бы сделать по-своему.
— Ты прав, — ответил король. — Глупцу внешние проявления власти всегда дороже самой власти. Карл Бургундский именно таков! Но, друг мой, какой же отсюда следует вывод?
— Вот какой, государь, — ответил бургундец. — Вашему величеству, вероятно, случалось видеть, как искусный рыбак ловит крупную рыбу и вытягивает ее на берег с помощью тонкого конского волоса, который непременно бы порвался, будь леска хоть вдесятеро толще, если бы рыбак вздумал сразу вытянуть ее, вместо того чтобы на время предоставить рыбе свободу биться и дергать ее во все стороны. Так и вы, государь, уступите герцогу в тех требованиях, которые он связывает с вопросами о чести и возмездии, и вам удастся отклонить требования, которые больше всего возмущают ваше величество, то есть именно те — я хочу быть откровенным до конца, — которые больше всего клонятся к ослаблению Франции. На первых порах он не вспомнит о них, а там, откладывая день за днем их обсуждение, ваше величество сможете от них уклониться.
— Я понимаю тебя, мой добрый Филипп, — сказал король, — но вернемся к делу. Итак, на какие же из лестных предложений герцога нельзя возражать, не вызывая его безрассудного гнева, и какими из них он больше всего дорожит?
— С вашего позволения, государь, всеми и каждыми, на которые вы станете возражать. Этого-то вашему величеству и следует избегать; выражаясь иносказательно, вы все время должны быть настороже, чтобы вовремя ослабить лесу, когда герцог начнет метаться в припадке бешенства. Это бешенство, наполовину уже утихшее, уляжется само собой, не встречая препятствий, и тогда вашему величеству будет легче с ним справиться.
— А все-таки, — задумчиво заметил Людовик, — должно же быть в требованиях моего кузена что-нибудь, чем он особенно дорожит. Если б я мог узнать, что именно, Филипп…
— Пустейшее из требований герцога может превратиться в самое важное, стоит только вашему величеству начать ему противоречить, — сказал де Комин.
— Одно могу сказать с уверенностью: не может быть и речи о соглашении, пока ваше величество не отступитесь от де ла Марка и от льежцев.
— Я уже сказал, что порву с ними, — ответил Людовик, — и лучшего они не заслуживают. Негодяи! Заварить кашу в такое время, когда это могло стоить мне жизни!
— Тот, кто подносит к пороху фитиль, должен ждать взрыва, — ответил де Комин. — Но герцог рассчитывает не только на ваше обещание отречься от них, государь: вы должны знать, что он потребует еще помощи вашего величества для усмирения мятежа и вашего присутствия при наказании виновных.
— Едва ли это будет совместимо с нашим достоинством, де Комин, — возразил король.
— Отказ будет еще менее совместим с вашей безопасностью, государь, — ответил де Комин. — Карл решил раз навсегда доказать фламандцам, что им нечего надеяться на поддержку Франции и что ничье вмешательство не спасет их от гнева и мести Бургундии, если они затеют новое восстание.
— Я выскажусь откровенно, сеньор Филипп, — сказал Людовик. — Не кажется ли тебе, что, если б нам удалось выиграть время, эти льежские бездельники сумели бы, пожалуй, и сами за себя постоять? Негодяи многочисленны и отважны — может быть, им удалось бы отстоять свой город от герцога Бургундского?
— С помощью тысячи французских стрелков, обещанных им вашим величеством, быть может, и удалось бы, но…
— Обещанных мной? — воскликнул Людовик. — Это клевета! Как тебе не стыдно повторять ее, Филипп!
— Но без этой помощи, — продолжал де Комин, не обратив внимания на его слова, — а ваше величество в настоящую минуту едва ли сочтете удобным им помогать, — им вряд ли удастся отстоять город, в стенах которого еще не заделаны бреши, пробитые Карлом после Сен-Тронской битвы. Солдаты Брабанта, Эно и Бургундии, я полагаю, легко пройдут в них, человек по двадцать в ряд.
— Глупые ротозеи! — воскликнул король. — Не стоит и думать о них, если они сами не сумели о себе позаботиться. Продолжай, я не намерен из-за них затевать ссору!
— Боюсь, что следующее требование больнее заденет ваше величество, — сказал де Комин.
— А! Это, верно, опять об этом проклятом браке! — воскликнул король. — Я уже тебе сказал, что никогда не позволю герцогу Орлеанскому нарушить клятву, данную им моей дочери Жанне! Это значило бы лишить французского престола и меня, и мое потомство, потому что мой сын, болезненный ребенок, — это не более как увядающая почка, которая никогда не даст плода. Об этом браке я мечтал много дней, он мне грезился по ночам. Нет, сеньор Филипп, я не могу от него отказаться! Бесчеловечно требовать, чтобы я собственными руками разрушил свой излюбленный политический план и счастье двух молодых людей, предназначенных друг для друга!
— Разве их взаимная привязанность так сильна? — спросил де Комин.
— По крайней мере за одного из них я ручаюсь, — ответил король, — и именно за ту, чье счастье мне дороже. Чему же вы улыбаетесь, сеньор Филипп? Или вы не верите в силу любви?
— Напротив, очень верю, государь, — сказал де Комин, — и поэтому только что хотел вас спросить: не охотнее ли ваше величество дадите согласие на задуманный герцогом брак, если я скажу вам, что графиня Изабелла де Круа любит другого и, вероятно, никогда не согласится на этот союз?
Людовик вздохнул.
— Увы, мой друг, — сказал он, — в какой гробнице ты откопал это утешение для мертвеца? «Любит другого»! Ну и что ж? Будем говорить правду. Ведь если б герцог Орлеанский даже ненавидел мою дочь Жанну, он все равно был бы вынужден жениться на ней, не будь этого несчастного стечения обстоятельств. Рассуди же, де Комин, может ли случиться, чтобы эта особа, да еще под таким давлением, отказала ему, сыну Франции! Нет, Филипп, нет! Нечего и рассчитывать, чтобы она устояла против такого предложения и осмелилась ослушаться приказания герцога. Varium et mutabile,[72] Филипп!
— В данном случае, государь, вы упускаете из виду особенности характера этой молодой особы. Недаром она родом из такой властной и упрямой семьи, как семья де Круа. Я выведал от Кревкера, что она воспылала романтической любовью к сопровождавшему ее молодому оруженосцу, который, надо правду сказать, оказал ей немало услуг в ее путешествии.
— Да уж не мой ли это стрелок Квентин Дорвард? — воскликнул король.
— Кажется, он самый, — ответил де Комин. — Они и в плен-то попали вместе, путешествуя чуть ли не вдвоем.
— Да будет благословенно имя господне, пресвятая дева и святые Мартин и Юлиан! — воскликнул король. Честь и слава мудрому Галеотти, который прочитал по звездам, что судьба этого юноши тесно связана с моей! Если молодая девушка так крепко полюбила его, что откажется повиноваться герцогу Бургундскому, придется признать, что этот Квентин оказал мне славную услугу.
— Судя по тому, что рассказывает Кревкер, ваше величество можете смело рассчитывать, что эта девушка не уступит герцогу Карлу. Да и сам герцог Орлеанский, несмотря на намек, который вашему величеству угодно было сделать, едва ли охотно откажется от своей прелестной кузины, с которой он так давно помолвлен.
— Уф! — произнес король. — Но ты никогда не видел моей дочери Жанны: это совушка, мой милый, настоящая сова, которой я сам стыжусь! Но дело не в том… Лишь бы у герцога хватило ума жениться на ней, а там пусть бегает за всеми красавицами Франции, я это ему заранее разрешаю. Ну, де Комин, теперь передо мной развернут весь длинный список герцогских требований, не так ли?
— Я перечислил вам, государь, все требования, на которых герцог, наверно, будет больше всего настаивать. Но вашему величеству известно, что настроение герцога, подобно стремительному потоку, тогда только спокойно, когда оно не встречает препятствий; невозможно предвидеть всего, что способно привести его в ярость. Если бы против вас неожиданно всплыли улики в том, что ваше величество были в заговоре с льежцами и Гийомом де ла Марком — простите мне это выражение, государь, но нам некогда выбирать слова, — это могло бы иметь ужасные последствия. Кстати, к нам доходят престранные новости: говорят, будто бы де ла Марк женился на графине Амелине, старшей графине де Круа.
— Эта старая дура так давно бредила замужеством, что готова была выйти хоть за черта. Меня гораздо больше удивляет, как этот зверь де ла Марк решился жениться на ней.
— Ходят еще слухи, что в Перонну едет посол от де ла Марка, — продолжал де Комин. — Уже одно это способно довести до бешенства его светлость… Надеюсь, что у посла не может оказаться ваших писем или чего-нибудь в этом роде?
— Моих писем к Дикому Вепрю? Нет, нет, сеньор Филипп, я не так глуп, чтобы метать бисер перед свиньями! Те немногие переговоры, которые были у меня с этим грубым животным, всегда велись на словах и не иначе, как через бродяг, которых не взяли бы в свидетели даже по делу о раскраденном курятнике.
— В таком случае, — сказал де Комин, поднимаясь, чтобы откланяться, — мне остается только повторить мой совет вашему величеству: быть настороже, действовать сообразно с обстоятельствами, а главное, ни в коем случае не говорить с герцогом таким тоном, который больше соответствует вашему высокому сану, чем теперешнему вашему положению.
— Если мое достоинство станет некстати напоминать о себе — что, впрочем, редко со мной случается, когда дело идет о чем-нибудь поважнее, — у меня найдется под рукой сильнодействующее лекарство: стоит мне только вспомнить некую зловещую каморку, сеньор Филипп, и подумать о том, как умер Карл Простоватый, это охладит меня так же быстро, как холодная ванна охлаждает горячку… Но неужели, милый мой друг и наставник, тебе уже пора уходить?.. Прощай же, сеньор Филипп! Придет время, когда тебе надоест давать уроки высокой политики этому бургундскому быку, который не способен понимать твои самые простые доводы, — тогда, Филипп, если Людовик Валуа будет еще жив, вспомни, что у тебя есть друг при французском дворе. Повторяю, что я считал бы истинным благословением для моего государства, если бы мне удалось заручиться советами и наставлениями человека, соединяющего с глубоким знанием государственных дел совесть, способную отличать добро от зла. Да простят мне милосердный господь, пречистая дева и святой Мартин, но и у Оливье и у де Балю сердца не мягче мельничного жернова, и вся моя жизнь отравлена угрызениями совести и раскаянием в преступлениях, которые они заставили меня совершить! И только ты, де Комин, обладающий истинной мудростью древних мудрецов, только ты мог бы научить меня быть великим, оставаясь добродетельным!
— Трудная задача, и не многим удалось ее выполнить, однако все же не невозможная для государя с твердой волей, — ответил де Комин. — Прощайте, ваше величество! Будьте же готовы, потому что герцог скоро явится.
Долго после того, как за де Комином закрылась дверь, Людовик смотрел ему вслед и наконец разразился горьким смехом:
— Он толковал мне о рыбной ловле, а сам, как форель, попался на удочку! Мнит себя добродетельным, потому что отказался от взятки, и так легко поддался на мою лесть и посулы, обрадовался возможности тут же отомстить за оскорбление, нанесенное его тщеславию! Что ж, отказавшись от денег, он сделался только беднее, но нисколько не честнее. И все-таки он должен стать моим, потому что он самый умный из них всех! А теперь приготовимся к другой, более благородной охоте! Сейчас мне предстоит стать лицом к лицу с этим Левиафаном Карлом, который вскоре поплывет сюда с шумом и плеском. Придется, чтобы отвлечь его, бросить ему за борт бочку, как это делают напуганные моряки. Но, быть может, наступит день, когда я всажу острогу в его внутренности.
