Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава XI
ЗАЛ РОЛАНДА
Слепым изображают Купидона,
Но зряч ли Гименей? Ему очки
Дают родители с опекунами;
Он в них глядит на земли и усадьбы,
На золото, алмазы; он их цену
Преувеличивает в десять раз.
Об этом стоит, кажется, — подумать.
«Несчастья брака по принуждению»
Людовик XI Французский был самым властолюбивым из европейских государей, однако он ценил только вещественные преимущества своей власти и хотя требовал иногда строгого соблюдения всех формальностей этикета, подобавших его сану, но, говоря вообще, был до странности равнодушен к почестям и внешнему блеску.
Будь этот государь наделен лучшими нравственными качествами, простота его обхождения и та фамильярность, с какой он сажал с собой за стол своих подданных, а иногда и сам разделял с ними трапезу, наверно, снискали бы ему огромную популярность. Но, несмотря даже на все недостатки короля, простота его обхождения искупала многие его пороки в глазах тех, кому не приходилось страдать от непосредственных столкновений с его недоверчивым, подозрительным нравом. Так называемое tiers etat,[32] или средний класс французского общества, сильно разбогатевший и возвысившийся в царствование этого умного государя, уважал его, хотя и не любил; и только благодаря поддержке третьего сословия Людовик мог устоять против ненависти высшего дворянства, обвинявшего его в том, что он бесчестит французский престол и нарушает славные дворянские привилегии своим пренебрежением к установленным обычаям, за что он заслужил уважение горожан.
С терпением, которое всякий другой государь счел бы унизительным для своего достоинства, и даже не без удовольствия французский король ожидал, пока простой рядовой его гвардии утолит свой здоровый, молодой аппетит. Надо, впрочем, заметить, что Квентин был достаточно благоразумен и сообразителен, чтобы не подвергать терпение короля слишком долгому испытанию. Несколько раз он собирался покончить с едой, но Людовик его останавливал.
— Нет, нет, я вижу по глазам, что ты и вполовину еще не наелся, — говорил он ему добродушно. — Продолжай так же храбро, как начал, и да помогут тебе бог и святой Денис. Ну, что же ты? Смелее за дело! Верь мне: еда да молитва (тут он перекрестился) никогда не повредят доброму христианину. Можешь выпить чарку вина. Вино — тоже хорошая вещь, но только в меру. Смотри не увлекайся бутылкой: это беда твоих соотечественников, так же как и англичан, которые были бы лучшими солдатами в мире, не страдай они этим пороком… Ну вот, теперь вымой руки, не забудь прочесть benedicite[33] и ступай за мной.
Квентин повиновался и, пройдя через сеть новых, но таких же запутанных переходов, снова очутился в зале Роланда.
— Помни: ты не покидал своего поста, — приказал ему король властным тоном. — Так ты и скажешь своему родичу и товарищам… А этим ты привяжешь свою память, чтобы не забыть. — И он бросил Дорварду довольно дорогую золотую цепь. — Сам я не люблю щеголять, но мои верные слуги могут в этом отношении потягаться с кем угодно. Если же этой цепочки окажется недостаточно, чтобы связать болтливый язык, так у моего приятеля Тристана есть верное средство заставить его замолчать… Теперь слушай внимательно: никто, кроме меня и Оливье, не должен сегодня входить в этот зал. Но сюда могут прийти дамы из этой комнаты или из той, а может быть, и из обеих. Если к тебе обратятся с вопросом — отвечай. Но помни, что ты на часах и что твои ответы должны быть кратки. Ты не имеешь права вести длинную беседу, ни тем более заговаривать сам. Но зато ты должен внимательно слушать. Твои уши, так же как и твои руки, теперь мои: я купил твое тело и душу. Поэтому все, что здесь услышишь, ты должен твердо помнить, пока не передашь мне, а затем сейчас же забыть… Или нет, сделаем так: ты будешь рекрут-горец, только что прибывший из Шотландии и не успевший еще научиться нашему христианскому языку… Да, да, так будет лучше. Итак, если с тобой заговорят, не отвечай: и тебе меньше хлопот, и они будут свободнее говорить в твоем присутствии. Ты меня понял? Прощай! Будь бдителен, и ты найдешь во мне друга.
С этими словами король скрылся в потайной двери, предоставив Квентину свободу размышлять обо всем, что он видел и слышал. Юноша оказался теперь в таком положении, когда бывает приятнее смотреть вперед, чем оглядываться назад. Мысль о том, что он, как охотник, подстерегающий добычу, стоял в засаде, покушаясь на жизнь благородного графа де Кревкера, нисколько не льстила его самолюбию. Правда, со стороны Людовика это была лишь мера предосторожности чисто оборонительного характера; но кто мог поручиться, что вскоре Дорвард не получит такого же приказания, но уже с целью нападения? И если это случится, его положение будет не из приятных… Теперь, познакомившись ближе с характером своего господина, Дорвард не сомневался, что отказ повиноваться будет для него равносилен гибели; а в то же время повиновение могло оказаться несовместимым с его честью. Он постарался отогнать от себя неприятные мысли, призвав на помощь обычное мудрое утешение юности, которая, увидев надвигающуюся опасность, считает, что будет еще время подумать о том, как быть, когда беда нагрянет.
Квентин тем легче успокоился на этом благоразумном рассуждении, что последнее приказание короля навело его на гораздо более приятную Тему для размышлений, чем его собственное положение. Не могло быть сомнений, что одна из дам, за которыми он был приставлен наблюдать, была его леди с лютней, и молодой человек тут же принял твердое решение в точности исполнить одну часть приказания короля — не пропустить ни одного сказанного ею слова: он сгорал желанием узнать, так ли обаятельны ее речи, как и пение. Но зато с такой же искренностью он дал себе слово сообщить королю только те ее речи, которые никак не могли бы ей повредить.
Теперь уже не было ни малейшей опасности, что он задремлет на своем посту. Каждый шорох ветхих обоев, шевелившихся от легкого ветерка, проникавшего в зал через открытое окно, казался ему предвестником появления той, кого он ожидал. Словом, им овладели та таинственная тревога и необъяснимое волнение, которые бывают неразлучными спутниками любви и часто даже способствуют ее зарождению.
Наконец одна из дверей заскрипела (ибо в пятнадцатом столетии двери даже во дворцах открывались совсем не так бесшумно, как в наши дни), но, увы, не в том конце зала, откуда Дорвард слышал пение. Дверь отворилась, и на пороге показалась женская фигура; сделав знак двум другим сопровождавшим ее женщинам, чтоб они оставили ее одну, она вошла. По ее неровной, ковыляющей походке, еще более заметной в этой длинной пустой галерее, Квентин сразу узнал принцессу Жанну и с подобающей почтительностью отдал ей честь, когда она проходила мимо него. Она ответила милостивым наклонением головы; теперь Дорвард имел возможность рассмотреть ее лучше, чем утром.
Черты лица принцессы нисколько не искупали безобразия ее фигуры и походки. Правда, в ее некрасивом лице не было ничего отталкивающего, а большие голубые глаза, которые она обычно держала опущенными, были даже хороши своим кротким, грустным, почти страдальческим выражением. Но она была слишком бледна, и кожа ее имела какой-то желтовато-землистый оттенок — признак плохого здоровья, а большой рот с тонкими бескровными губами, несмотря на ровные белые зубы, был совсем непривлекателен. Ее прекрасные, густые волосы были до того бесцветны, что казались серыми, и камер-фрейлина принцессы, считавшая, вероятно, косы своей госпожи лучшим ее украшением, оказывала ей плохую услугу, укладывая их пышными буклями вокруг ее бледного личика, которое от этой прически казалось безжизненным. Как будто нарочно, чтобы окончательно изуродовать принцессу, на нее надели широкое шелковое бледно-зеленое платье, делавшее ее похожей на привидение.
Пока Квентин следил за этой странной фигурой, полный любопытства и сострадания, ибо каждый взгляд и движение принцессы взывали к сочувствию, дверь на противоположном конце зала тоже отворилась и из нее вышли еще две дамы.
Одна из них была та самая молодая девушка, которая прислуживала Людовику во время памятного для Квентина завтрака в гостинице «Лилия». Теперь таинственная и прелестная нимфа с шарфом и лютней, эта знатная и богатая наследница графства (какой считал ее Дорвард), произвела на него в десять раз более сильное впечатление, чем тогда, когда он считал ее дочерью простого трактирщика, прислуживавшей богатому самодуру торгашу. Юноша с удивлением спрашивал себя, как это он сразу не отгадал ее настоящего звания. А между тем она была одета почти так же просто, как и в первый раз, когда он ее увидел: на ней было траурное платье без всяких украшений, а на голове — длинная креповая вуаль, откинутая назад и оставлявшая открытым ее лицо. Но теперь, когда Квентин знал, кто она, ее прекрасный образ получил в его глазах новое обаяние, ее осанка и поступь — какое-то особенное достоинство, которого он не замечал раньше, а правильные черты, нежный румянец и блестящие глаза — выражение благородства, еще более возвышавшее их красоту.
Даже под страхом смертной казни Дорвард, кажется, не устоял бы против искушения воздать этой красавице и ее спутнице такие же почести, какие он только что оказал принцессе крови. Обе дамы приняли его приветствие как женщины, привыкшие к почету, и в ответ учтиво наклонили головы; но Квентину показалось (впрочем, вероятно, это была лишь игра его юного воображения), что молодая леди слегка покраснела и потупилась, отвечая на его военный салют. Это смущение можно было объяснить только тем, что она узнала смелого незнакомца, своего соседа по башенке в гостинице «Лилия»; но было ли оно вызвано досадой? Этого Квентин никак не мог решить.
Спутница молодой графини, одетая также в глубокий траур, была в тех летах, когда женщина больше всего заботится о сохранении своей увядающей красоты. Впрочем, и теперь еще можно было заметить, что когда-то она была очень хороша собой. Ее манера держаться доказывала, что она не только помнила о своих прежних победах, но и не оставила надежды одерживать новые. Она была высока и стройна и держалась немного высокомерно. Ответив снисходительной улыбкой на приветствие Дорварда, она наклонилась и что-то шепнула на ухо своей спутнице, а та повернулась в сторону часового, как будто затем, чтобы проверить сказанное, но отвечала старшей даме, не поднимая глаз. Квентину показалось, что замечание было весьма лестно для него, и сердце его радостно забилось, уж не знаю почему, когда он увидел, что молодая графиня ответила, даже не потрудившись убедиться в его правильности. Быть может, он подумал, что между ним и молодой девушкой возникла та тайней венная связь, которая придает особенное значение каждой незначительной мелочи.
Впрочем, ему некогда было долго раздумывать об этом, так как в следующую минуту все его внимание было поглощено встречей двух дам с принцессой Жанной. Когда они вошли, принцесса остановилась и ждала их приближения, сознавая, быть может, что идти вперед ей не подобает, а так как, отвечая на их поклон, она была смущена, то старшая дама, не зная, с кем она говорит, обратилась к ней снисходительным тоном, как будто оказывала ей большую честь.
— Я очень рада, сударыня, — начала она с улыбкой, желая ободрить робкую незнакомку, — что нам разрешено пользоваться обществом особы нашего пола, и притом такой достойной дамы, какой вы кажетесь. До сих пор, надо сознаться, мы с племянницей не могли похвастать особенным радушием короля Людовика по отношению к нам… Что ты, моя милая? Нечего дергать меня за рукав: я вижу по глазам этой молодой особы, что она сочувствует нашему положению… Верите ли, сударыня, с тех пор как мы здесь, с нами обходятся не лучше чем с пленницами! После всех настоятельных приглашений и советов ввериться покровительству Франции его величество сперва поместил нас в какой-то дрянной гостинице, а теперь отвел нам угол в этой старой руине, откуда нам разрешается выползать только с закатом солнца, точно мы совы или летучие мыши, появление которых при дневном свете считается дурной приметой.
— Очень сожалею… — сказала принцесса, еще более смущенная оборотом, который начинал принимать разговор, — очень сожалею, что мы не могли вас принять соответственно вашему достоинству. Надеюсь по крайней мере, что ваша племянница чувствует себя здесь не так плохо?
— Гораздо, гораздо лучше, чем могу выразить! — ответила молодая графиня.
— Я искала лишь безопасности, а нашла еще и уединение. Затворничество нашего первого местопребывания и здешняя еще более уединенная жизнь увеличивают в моих глазах милость, которую оказывает король нам, бедным беглянкам…
— Замолчи, глупая девочка! — перебила ее старшая дама. — Дай мне отвести душу, благо мы здесь наедине с этой молодой особой. Я говорю «наедине», потому что не принимаю в расчет этого молоденького красавца часового, который похож скорее на статую, чем на живое существо, и вряд ли владеет языком, по крайней мере нашим, цивилизованным языком… Итак, повторяю: раз уж мы одни с этой дамой, я должна ей высказать, как я сожалею, что предприняла эту поездку во Францию. Я ожидала великолепного приема, турниров, каруселей, зрелищ и празднеств, а вместо того попала чуть ли не в тюрьму! Вместо блестящего общества король познакомил нас с каким-то бродягой цыганом, через которого мы должны были вести переписку с нашими друзьями во Фландрии… Быть может, — добавила она, — король желает по политическим соображениям продержать нас здесь до конца наших дней, чтобы захватить наши владения, когда вместе с нами угаснет древний род де Круа… Герцог Бургундский не был так жесток. Он все-таки предлагал моей племяннице мужа, хоть и очень плохого.
— По-моему, уж лучше постричься в монахини, чем выйти за злодея, — сказала принцесса, улучив минуту, чтобы вставить слово.
— Во всяком случае, не мешало бы дать нам возможность выбирать, сударыня! — ответила разгневанная дама. — Видит бог, что если я о чем и хлопочу, так только о племяннице. Сама я давно уже оставила всякую мысль о замужестве. Вы улыбаетесь… но, клянусь вам, это правда… Однако это ничуть не извиняет короля. Все его поступки, да, впрочем, и сам он, напоминают скорее старика Мишо, гентского менялу, чем преемника Карла Великого.
— Замолчите! — сказала принцесса, и в голосе ее послышалась строгая нотка. — Помните, что вы говорите о моем отце.
— О вашем отце?! — воскликнула в изумлении бургундка.
— Да, о моем отце, — повторила принцесса с достоинством. — Я — Жанна Французская. Но не пугайтесь, сударыня, — продолжала она со своей обычной мягкостью, — я знаю, вы не хотели меня оскорбить, и я не сержусь. Располагайте мной и моим влиянием. Я сделаю все, чтобы облегчить изгнание вам и этой милой молодой особе. К сожалению, я могу сделать для вас очень немного, но предлагаю свои услуги от чистого сердца.
Графиня Амелина де Круа (так звали пожилую даму) ответила глубоким, почтительным поклоном на милостивое обещание принцессы. Недаром она столько лет прожила при дворе и в совершенстве изучила придворные обычаи. Она твердо соблюдала правило, которому следуют придворные всех времен: судить и рядить, не стесняясь, в частной беседе о пороках и промахах своего государя, о нанесенных им оскорблениях и обидах, но никогда не заикаться об этом в присутствии самого короля или членов его семьи. Понятно после этого, что графиня де Круа была крайне смущена своей ошибкой, которая была причиной ее столь непочтительного отзыва о короле в присутствии его дочери. Она никогда бы не кончила рассыпаться в извинениях и выражать сожаление, если бы принцесса не остановила ее, заметив ей ласково (хотя в устах дочери французского короля это было равносильно приказанию), что она не нуждается в извинениях и не желает продолжать разговор на эту тему.
Затем принцесса с королевским достоинством опустилась в кресло и пригласила обеих дам занять места рядом с нею, что младшая исполнила с непритворной робкой почтительностью, а старшая — с деланным смирением, которое бросалось в глаза. Они продолжали свою беседу, но так тихо, что часовой не мог расслышать ни слова. Он заметил только, что принцесса гораздо больше интересовалась младшей из своих собеседниц и, несмотря на все красноречие графини Амелины, говорившей больше всех, охотнее слушала короткие и скромные ответы молодой девушки, чем высокопарные и льстивые комплименты ее почтенной родственницы.
Беседа длилась около четверти часа, когда в противоположном конце зала отворилась дверь и вошел человек, весь закутанный в длинный плащ с капюшоном. Помня приказание короля и не желая заслужить второй выговор, Квентин в один миг очутился перед пришельцем и, загородив ему дорогу, попросил его удалиться.
— По чьему приказанию? — спросил незнакомец с презрительным удивлением.
— По приказу короля, для исполнения которого я здесь поставлен, — ответил Квентин с твердостью.
— Этот приказ не может относиться к Людовику Орлеанскому, — сказал герцог, сбрасывая свой плащ.
Квентин с минуту стоял в нерешимости. Что ему делать? Мог ли он требовать повиновения от первого принца крови, который вскоре, как говорили, должен был сделаться зятем самого короля?
— Не смею противиться воле вашего высочества, — сказал Квентин. — Надеюсь, ваше высочество, вы засвидетельствуете, что я исполнил свой долг, насколько было в моей власти.
— Не бойся, юный воин, тебя не станут бранить, сказал герцог и, подойдя к принцессе, поклонился ей с натянутой любезностью, всегда отличавшей его обращение с невестой.
— Я обедал с Дюнуа, — объяснил герцог, — и, услыхав, что в Роландовой галерее собралось общество, взял на себя смелость присоединиться к нему.
Яркий румянец, заливший бледные щеки несчастной Жанны и скрасивший на минуту ее безобразие, показывал, что это увеличение их маленького общества отнюдь не было для нее неприятным. Она поспешила представить герцога обеим графиням де Круа, приветствовавшим его соответственно его высокому сану, и, указав ему на кресло, предложила принять участие в беседе.
Герцог объявил, что в таком прелестном обществе он не может позволить себе сесть в кресло. Он взял подушку с одного из стульев и, положив ее к ногам графини, сел так, чтобы иметь возможность, не оскорбляя принцессу, уделять больше внимания ее хорошенькой соседке.
Сначала любезность герцога к прекрасной чужестранке была, видимо, приятна принцессе, воображавшей, что ее жених хочет этим способом оказать внимание ей самой. Но герцог Орлеанский, хоть и привык подчинять свою волю суровому деспотизму Людовика, был все-таки достаточно независим, чтобы поступать по своему усмотрению в тех случаях, когда над ним не тяготело присутствие короля; а так как высокий сан позволял ему иногда делать отступления от церемонных обычаев двора, то он принялся теперь непринужденно восхищаться красотой графини Изабеллы. Он с таким жаром отпускал ей восторженные комплименты (что, может быть, отчасти объяснялось излишним количеством вина, выпитым им за столом у Дюнуа, который далеко не мог назваться трезвенником), что под конец в пылу своего увлечения, видимо, совсем позабыл о принцессе.
Если такой разговор и был кому приятен, то только одной графине Амелине, которая уже предвкушала в будущем честь близкого родства с первым принцем крови. Знатное происхождение, красота и богатство молодой графини оправдывали эти смелые мечтания ее тетушки, и в них не было бы ничего несбыточного, если б можно было откинуть в сторону личные расчеты короля. Графиня Изабелла слушала любезности герцога с видимой тревогой и смущением, бросая на принцессу выразительные взгляды, как бы молившие о помощи. Но природная робость принцессы Жанны и ее оскорбленное самолюбие мешали ей дать разговору другое направление и сделать его более общим, так что, если не считать нескольких учтивых фраз графини Амелины, беседой вскоре всецело завладел один герцог, красноречие которого, вдохновленное красотой Изабеллы, было положительно неистощимо.
Однако мы не должны забывать свидетеля этой сцены — стоявшего в стороне часового, волшебные мечты которого таяли, как воск от лучей солнца, в то время как речь герцога становилась все более пылкой. Наконец графиня Изабелла решила положить конец этим неприятным для нее излияниям, тем более что она видела, как оскорбляет принцессу поведение ее жениха.
Обратившись к принцессе, она сказала скромно, но твердо, что первая милость, о которой она будет просить ее высочество, — это помочь ей убедить герцога Орлеанского, что, если бургундские дамы и уступают француженкам в уме и грации, они, во всяком случае, не так глупы, чтобы находить удовольствие в разговоре, полном преувеличенных комплиментов.
— Очень сожалею, графиня, — сказал герцог, предупреждая ответ принцессы, — что вашим приговором вы разом отвергаете и красоту бургундских дам и чистосердечие французских рыцарей. Если мы, французы, слишком скоры и неумеренны в изъявлениях нашего восторга, то это потому, что мы в любви, как и в сражении, не позволяем холодным рассуждениям сдерживать наши чувства и с такой же легкостью склоняемся перед красотой, с какой побеждаем храбрых.
— Красота моих соотечественниц не претендует на такие победы, — отвечала графиня, не в силах долее скрывать недовольство, которое она до сих пор не решалась выказать своему высокопоставленному поклоннику, — а бургундских рыцарей вам не так легко победить.
— Преклоняюсь перед вашим патриотизмом, графиня, — сказал герцог, — и не стану оспаривать вторую половину вашего возражения, пока не явится какой-нибудь бургундский рыцарь, чтобы доказать ее с мечом в руке. Но что касается красоты ваших дам, то вы несправедливы, графиня, и лучшее тому доказательство — вы сами. Взгляните сюда, — добавил он, указывая на большое зеркало — подарок Венецианской республики и величайшую редкость в те времена, — и скажите, какое сердце устоит против дивных чар, которые вы там видите?
При этих словах бедная принцесса, не в силах дольше выносить пренебрежение жениха, откинулась на спинку кресла с подавленным стоном, разом вернувшим герцога из страны грез к скучной действительности. Графиня Амелина поспешила спросить, не чувствует ли себя плохо ее высочество.
— Да, мне что-то нехорошо… голова заболела, — сказала принцесса, стараясь улыбнуться, — но вы не беспокойтесь, это сейчас пройдет.
Однако ее возрастающая бледность противоречила этим словам, и графиня Амелина, видя, что принцесса готова лишиться чувств, обратилась к герцогу с просьбой позвать кого-нибудь на помощь.
Герцог закусил губу и, проклиная легкомыслие, с каким он дал волю своему языку, бросился в соседнюю комнату за фрейлинами принцессы, которые сейчас же явились со всеми необходимыми в таких случаях средствами. Все стали хлопотать вокруг Жанны, и герцог, как рыцарь и кавалер, не мог не принять участие в общих заботах. Его голос, звучавший теперь почти нежно от жалости к невесте и от сознания своей вины, оказался сильнее всяких лекарств. В ту минуту, когда принцесса начала приходить в себя, в зал вошел король.
Глава XII
ПОЛИТИК
В политике наставник он искусный.
Не умаляя дьявола заслуг,
Скажу, что опытного сатану
Он мог бы новым научить соблазнам.
Старинная пьеса
Когда Людовик вошел, он грозно нахмурил брови, как всегда, когда бывал чем-нибудь рассержен. Он окинул зал пронзительным взглядом, и глаза его, как рассказывал впоследствии Квентин, сузились и сверкнули, словно глаза притаившейся в кусте змеи.
Одного быстрого взгляда было для Людовика довольно, чтобы понять причину происходящей суматохи. Он обратился к герцогу Орлеанскому:
— Как, и вы здесь, любезный кузен? — И, повернувшись к Квентину, добавил сурово:
— Так-то ты исполняешь мои приказания?
— Простите его, ваше величество, — сказал герцог, — он исполнил свой долг. Но я узнал, что принцесса здесь, в галерее, и…
— И вы сумели преодолеть все преграды, потому что вас окрыляла любовь, — докончил король, который с отвратительным лицемерием упорно старался выставить герцога пламенным поклонником, разделяющим страсть своей несчастной невесты. — И даже развратить моих часовых, молодой человек?.. Впрочем, чего не простишь влюбленному, который живет par amours[34]!
Герцог Орлеанский поднял голову, как будто хотел что-то возразить, но привычное уважение, или, вернее, страх перед Людовиком, внушенный ему с детства, сковал его язык.
— А Жанне нездоровится? — спросил король и прибавил:
— Ну ничего, Луи, не огорчайтесь: она скоро поправится. Дайте ей руку и проводите в ее покои, а я провожу этих дам.
Слова короля были равносильны приказанию. Герцог Орлеанский подал руку принцессе и повел ее в один конец галереи, а король, сняв перчатку с правой руки, любезно предложил руку графине Изабелле и повел обеих дам к противоположной двери. Почтительно раскланявшись с ними, он постоял на пороге, пока они не скрылись из виду, затем спокойно притворил дверь, запер ее на замок, вынул ключ и сунул его себе за пояс. В эту минуту он был очень похож на старого скрягу, который только тогда и спокоен, когда носит при себе ключ от своих запертых сокровищ.
Медленным шагом, задумчиво потупив глаза в землю, Людовик направился прямо к Квентину Дорварду, который, зная, что он прогневил короля, со страхом ждал его приближения.
— Ты виноват, — сказал Людовик, подойдя к Квентину и глядя на него в упор. — Ты очень виноват и заслуживаешь смерти… Молчи! Не оправдывайся! Какое тебе дело до герцогов и принцесс? Ты должен знать только мои приказания.
— Но что же мне было делать, ваше величество? — промолвил юный воин.
— Что делать! И это спрашиваешь ты — часовой? — ответил король с гневом.
— К чему же тебе оружие? Ты должен был приставить ружье к груди дерзкого ослушника и, если б он отказался удалиться, уложить его на месте. Ступай! В соседнем покое ты увидишь лестницу: спустись по ней во внутренний двор; там ты найдешь Оливье. Пошли его ко мне, а сам иди в казарму. И если ты дорожишь жизнью, не будь так же слаб на язык, как был сегодня слаб на руку.
Довольный, что так дешево отделался, но возмущаясь в душе против той холодной жестокости, которой король, по-видимому, требовал от него при исполнении служебного долга, Дорвард поспешил спуститься по указанной лестнице и, очутившись во дворе, где его ждал Оливье, передал ему королевское приказание. Лукавый брадобрей поклонился, вздохнул, улыбнулся, пожелал молодому человеку доброго вечера еще более мягким и вкрадчивым тоном, чем обыкновенно, и они расстались: Квентин отправился в казармы, а Оливье — к королю.
К сожалению, в этом месте записок, которыми мы пользовались для нашего правдивого рассказа, оказался пропуск, ибо они были написаны главным образом со слов Квентина, который, понятно, не мог сообщить того, что произошло в его отсутствие между королем и его тайным советником. По счастью, в библиотеке замка Оливье нашлась рукописная копия «Chronique Scandaleuse»[35] Жана де Труа, гораздо более подробная, чем печатное издание. На полях ее оказались весьма любопытные пометки, сделанные, как мы полагаем, самим Оливье после смерти его господина и прежде чем сам он удостоился давно заслуженной награды — петли. Из того же источника нам удалось почерпнуть содержание нижеприведенного разговора Людовика с его презренным любимцем, разговора, бросающего такой яркий свет на политику этого государя, какого мы, может быть, напрасно искали бы в другом месте.
Когда любимец Людовика вошел в Роландову галерею, он застал короля сидящим в кресле, которое только что оставила его дочь, и погруженным в глубокую задумчивость. Хорошо зная характер своего государя, Оливье бесшумно скользнул в его сторону, чтобы оказаться в поле его зрения, и, когда увидел, что король его заметил, скромно отошел и остановился в отдалении, ожидая, когда с ним заговорят. Первые слова Людовика были далеко не любезны:
— Итак, Оливье, все твои прекрасные планы тают, как снег от южного ветра! Об одном молю теперь пречистую деву Эмбренскую: чтобы они не обрушились нам на голову, как те снежные лавины, о которых швейцарцы рассказывают столько чудес.
— С прискорбием узнал я, государь, что дела идут не совсем хорошо, — ответил Оливье.
— Не совсем хорошо?! — воскликнул король, вскакивая и принимаясь шагать по залу. — Скажи лучше — плохо. Так плохо, что хуже и быть не может! А все твои романтические советы! Где уж мне покровительствовать угнетенным красавицам! Вот теперь Бургундия готова поднять против нас оружие и заключить союз с Англией. И, разумеется, Эдуард, которому сейчас нечего делать у себя дома, не преминет наводнить Францию своими войсками через эти злополучные ворота — Кале. Каждого порознь я, может быть, еще сумел бы вразумить или одолеть, но когда они соединятся… когда они соединятся!.. А тут еще измена этого негодяя Сен-Поля!.. И все это по твоей вине, Оливье, из-за твоего дурацкого совета принять этих дам и послать проклятого цыгана с поручениями к их вассалам!
— Но, государь, вам известны мои основания, — ответил Оливье. — Владения графини лежат на границе Бургундии и Фландрии, замок ее почти неприступен, а права на соседние земли таковы, что, если их как следует поддержать, мы бы еще заставили бургундца призадуматься, как бы выдать графиню за человека, преданного интересам Франции.
— Приманка действительно соблазнительная, — сказал король, — и, если бы нам только удалось сохранить в тайне местопребывание графини, мы бы легко могли устроить этот выгодный для Франции брак богатой наследницы… Но этот проклятый цыган! Как мог ты доверить такое важное дело этой неверной собаке, поганому язычнику?
— Прошу вас вспомнить, ваше величество, — сказал Оливье, — что вы сами доверились ему гораздо больше, чем я советовал. Он бы, наверно, исполнил поручение этих дам и доставил бы родственнику графини ее письмо, в котором она просила его защищать замок и обещала скорую помощь. Но вашему величеству угодно было испытать пророческий дар этого бродяги, и таким образом он выведал тайны, которые ему было, конечно, соблазнительно выдать герцогу Карлу.
— Мне стыдно за себя, Оливье, — сказал Людовик. — Но ведь недаром же эти язычники считаются потомками мудрых халдеев, изучивших в равнинах Шинара искусство читать будущее по звездам!
Хорошо зная, что, несмотря на весь свой ум, Людовик верил колдунам, астрологам, чародеям и прочим представителям темной науки прорицания будущего, в которой он считал немного сведущим и самого себя, Оливье не посмел отстаивать свое мнение и только заметил, что на этот раз цыган оказался плохим пророком хотя бы для себя, так как, наверно, не вернулся бы в Тур, знай он, что его ожидает там виселица.
— Люди, обладающие пророческим даром, — возразил Людовик очень серьезно, — бывают часто не способны предвидеть события, касающиеся их самих.
— С позволения вашего величества, — сказал Оливье, — это все равно, как если бы человек со свечой в руке видел окружающие предметы и не мог разглядеть собственной руки.
— Но он не может видеть своего лица, хотя и видит лица других людей, — возразил Людовик, — это сравнение лучше поясняет мою мысль… Однако это не относится к делу. Цыган уже получил по заслугам, и мир праху его. Но эти дамы… Присутствие их здесь может не только навлечь на нас войну с Бургундией, но еще и помешать моим личным видам и планам. Мой простодушный кузен Орлеанский уже заметил нашу красотку, и я предвижу, что это сделает его менее сговорчивым в вопросе о браке с Жанной.
— Ваше величество могли бы отослать дам в Бургундию и таким образом сохранить мир с герцогом, — заметил советчик. — Конечно, это, может быть, вызовет ропот и будет названо бесчестным поступком, но если такая жертва необходима…
— Будь она выгодна, Оливье, я бы, ни на минуту не задумываясь, принес ее, — ответил король. — Я старый воробей и не попадусь на удочку, называемую честью. Но гораздо хуже потери чести то, что, отослав этих дам в Бургундию, я потеряю ту выгоду, которую мы могли бы получить, давая им убежище при нашем дворе. Было бы слишком обидно упустить такой удобный случай посадить друга Франции и врага Бургундии в самом центре владений герцога и в такой близости от мятежных городов Фландрии. Нет, Оливье, я не могу отказаться от выгод, которые сулит нам брак этой девушки с человеком, близким нашему дому.
— Ваше величество, — проговорил Оливье после минутного раздумья, — могли бы вы выдать ее за верного человека, который принял бы всю вину на себя, а сам тайно служил бы вашему величеству? Вы же для виду отреклись бы от него.
— Да, но где его найти, этого верного человека? — спросил Людовик. — Выдай я ее за одного из наших мятежных дворян, разве это не упрочит его независимость? А к чему клонится вся моя политика стольких лет, как не к упразднению этой независимости? Разве Дюнуа… Ему — только ему одному — я еще мог бы поверить. Какое бы он ни занимал положение, он всегда будет сражаться за французский престол. Но нет, богатства и почести меняют человека… Нет, я не поверю и Дюнуа.
— Ваше величество могли бы найти других… — сказал Оливье гораздо более смиренным и вкрадчивым тоном, чем он обыкновенно говорил с королем, позволявшим ему подчас большие вольности, — вы могли бы найти человека, полностью зависящего от вашего расположения и ваших милостей; человека, которому ваша поддержка была бы так же необходима, как солнце и воздух; человека, более способного мыслить, чем действовать, человека, который…
— Который походил бы на тебя, не так ли? — перебил его Людовик. — Ну нет, Оливье, ты залетел уж слишком высоко! Как! Только потому, что я оказываю тебе доверие, что в благодарность за твои услуги я позволяю тебе иной раз пограбить того или другого из моих вассалов, ты вообразил, что можешь сделаться мужем такой красавицы, да еще и графини в придачу? Это ты-то, человек без роду и племени, безо всякого образования, чей хваленый ум — не более как хитрость, а храбрость и вовсе сомнительна?
— Ваше величество изволите возводить на меня напраслину. У меня и в мыслях не было взлетать так высоко, — ответил Оливье.
— Очень рад это слышать, мой друг, — сказал король, — потому что это доказывает твое благоразумие. А мне почудилось, что ты именно на это и метишь… Но возвратимся к делу. Я не могу выдать эту красавицу ни за кого из моих подданных; не могу отправить ее обратно в Бургундию; не могу отослать ни в Англию, ни в Германию, где она может достаться человеку, который будет более склонен к союзу с Бургундией, чем с Францией, и еще примется, чего доброго, усмирять законное недовольство Гента и Льежа, вместо того чтоб оказать им поддержку и заварить хорошую кашу в собственных владениях герцога Карла. Пускай бы расхлебывал! А ведь они совсем готовы к восстанию, особенно Льеж! Только бы их еще немножко раззадорить — и они наделают хлопот моему любезному кузену больше чем на год. А если бы их еще поддержал какой-нибудь воинственный граф де Круа!.. Нет, Оливье, этот план слишком соблазнителен, чтобы отказаться от него без борьбы. Не может ли что-нибудь придумать твой изворотливый ум?
Оливье долго молчал и наконец ответил:
— Что сказали бы вы, ваше величество, насчет брака графини Изабеллы с Адольфом, герцогом Гельдернским?
— Как! — воскликнул король с удивлением. — Принести такое прелестное создание в жертву этому разбойнику, который низложил, заточил в тюрьму и грозился убить родного отца!.. Нет, нет, Оливье, это было бы слишком большой жестокостью даже для нас с тобой, хоть мы и мало разборчивы в средствах для достижения нашей прекрасной цели — спокойствия и процветания Франции. К тому же владения Адольфа слишком удалены от нас, да и граждане Гента и Льежа его ненавидят… Нет, нет, не надо мне твоего Адольфа Гельдернского!
— Моя изобретательность истощилась, ваше величество, — ответил советник.
— Я не могу найти для графини де Круа такого мужа, который отвечал бы всем вашим требованиям — слишком уж их много: он должен быть другом вашего величества и врагом Бургундии, должен быть настолько тонким политиком, чтобы расположить к себе жителей Гевгта и Льежа, и достаточно храбрым, чтобы защищать свои небольшие владения от могущественного герцога Карла, кроме того, он должен быть знатного рода — на этом ваше величество особенно настаиваете, — да еще вдобавок образцом добродетели.
— Нет, Оливье, я не настаиваю… то есть не очень настаиваю на добродетели, — сказал король, — но мне кажется, что мужем Изабеллы де Круа должен быть не такой всем известный отъявленный негодяй, как этот Адольф Гельдернский. Что ты скажешь, например, раз уж мне приходится придумывать самому… что ты скажешь о Гийоме де ла Марке?
— По чести, ваше величество, — ответил Оливье, — я не могу пожаловаться, что вы предъявляете слишком высокие требования к нравственным качествам будущего супруга графини, если вы довольствуетесь Диким Арденнским Вепрем. Как! Де ла Марк? Да ведь это известнейший по всей границе разбойник и убийца! Сам папа отлучив его от церкви за многие злодейства!
— Мы выхлопочем ему отпущение, Оливье, — сказал король, — святая церковь милосердна.
— Да ведь этот человек почти вне закона, — продолжал Оливье, — он изгнан из пределов империи приговором Ратисбоннского сейма.
— Мы снимем с него это запрещение, Оливье. Имперский сейм можно вразумить.
— Он знатного происхождения — это верно, — продолжал Оливье, — но по манерам, по наружности да и по натуре он настоящий фламандский мясник… Нет, она никогда не согласится на этот брак.
— Но, если я не ошибаюсь, при его способе сватовства у нее не будет другого выбора, — заметил Людовик.
— Я вижу, что был неправ, обвиняя ваше величество в излишней щепетильности, — сказал Оливье. — Клянусь жизнью, герцог Адольф со всеми своими преступлениями — воплощенная добродетель в сравнении с де ла Марком!.. И, кроме того, как устроить его встречу с невестой? Ведь вашему величеству известно, что он не смеет показываться за пределами своего Арденнского леса.
— Об этом надо подумать, — сказал король, — а первым делом надо дать понять этим дамам, что их дальнейшее пребывание при нашем дворе может повлечь за собой разрыв между Францией и Бургундией и что, не желая выдавать их нашему любезному кузену Бургундскому, мы бы хотели, чтобы они немедленно тайно удалились из наших владений.
— Они потребуют, чтоб их препроводили в Англию, — сказал Оливье, — а там, глядишь, снова вернутся во Фландрию с каким-нибудь круглолицым долгогривым красавцем лордом, да еще в сопровождении тысяч трех стрелков в придачу.
— Нет, нет, — ответил король, — мы не осмелимся — ты понимаешь? — не осмелимся оскорбить нашего любезного кузена, отослав их в Англию. Это навлекло бы на нас его неудовольствие, точно так же как и пребывание их при нашем дворе. Нет, нет, мы можем только вверить их покровительству святой церкви. Все, что мы можем сделать для них, — это помочь им бежать под охраной небольшого отряда к епископу Льежскому, который на время поместит прекрасную Изабеллу под защиту какого-нибудь монастыря.
— И если этот монастырь сможет защитить ее от Гийома де ла Марка, когда он узнает о благоприятных для него планах вашего величества, значит, я ошибаюсь в этом человеке.
— Правда твоя, — сказал король — Благодаря нашей тайной денежной помощи де ла Марку удалось собрать шайку таких отчаянных головорезов, что теперь он может не только держаться в своем лесу, но даже быть опасным соседом и для Бургундского герцога и для епископа Льежского. Ему недостает только земель, которые он мог бы называть своими, а так как теперь ему представится удобный случай приобрести их при помощи брака, то я думаю, черт возьми, что нам едва ли придется объяснять ему, как в данном случае поступить. И тогда у герцога Бургундского окажется такая заноза в боку, что ее вряд ли сумеет вытащить самый искусный хирург. А когда Арденнский Вепрь, которого он изгнал из его владений, укрепится и захватит все земли, замки и титулы прекрасной графини, да еще, пожалуй, станет во главе мятежников Льежа — что, клянусь честью, очень возможно, — тогда мы посмотрим, будет ли наш любезный Карл думать о войне с Францией и не придется ли ему благословлять свою звезду, если Франция не объявит войну сама. Ну, как ты находишь мой план, Оливье?
— Превосходным, — ответил Оливье, — за исключением того, что этот план отдает прелестную графиню в руки Дикому Вепрю Арденн. По чести говоря, будь у великого прево Тристана побольше внешнего лоска, даже он был бы более приличным мужем для нее.
— Однако ты недавно предлагал ей в мужья цирюльника Оливье, — сказал Людовик. — Нет, милый друг, хоть Оливье и куманек Тристан — незаменимые советчики и исполнители, они не из того теста, из какого делают графов. Разве ты не знаешь, что фламандцы потому так и ценят знатное происхождение, что сами не могут им похвалиться? Чернь всегда имеет предводителей из аристократов. Вот хотя бы этот Кэд, или Кид, или как они там его в Англии называют. Не потому ли он собирал толпы черни, что выдавал себя за потомка Мортимеров? В жилах Гийома де ла Марка течет кровь Седанских князей, не уступающая в благородстве моей собственной… Ну, а теперь к делу! Итак, я должен убедить графиню де Круа в необходимости немедленного тайного бегства — разумеется, под надежной охраной. Добиться этого будет нетрудно: стоит мне только намекнуть, что в случае отказа они могут попасть в руки герцога Бургундского. Ты же должен найти способ уведомить де ла Марка об отъезде этих дам, а уж там его дело выбрать время и место для своего сватовства. Я уже нашел, кому поручить их охрану в пути.
— Могу я осведомиться, на кого ваше величество думаете возложить столь важное дело? — спросил Оливье.
— Разумеется, на чужестранца, — ответил король, — на человека, у которого здесь нет ни родства, ни свойства и никаких интересов, для которого нет никакой выгоды мешать моим планам и который слишком мало знает нашу страну и борьбу партий, чтобы заподозрить больше, чем я захочу ему сообщить, — одним словом, я думаю поручить это дело тому молодому шотландцу, который сейчас прислал тебя сюда.
Оливье помолчал с видом человека, сомневающегося в благоразумии подобного выбора, и наконец сказал:
— Ваше величество не имели прежде обыкновения так скоро доверяться неизвестным людям, как доверяетесь теперь этому мальчику.
— У меня есть на то свои причины, — ответил король. — Ты знаешь, как я чту святого Юлиана (тут он перекрестился). Третьего дня я молился ему перед сном и просил этого покровителя странников, чтобы он послал мне побольше тех странствующих иноземцев, с помощью которых я надеюсь добиться полного повиновения во всем моем королевстве. Взамен я обещал этому святому принимать их и покровительствовать им во имя его.
— И в ответ на вашу молитву святой Юлиан послал вам это длинноногое произведение Шотландии? — спросил Оливье.
Несмотря на то что Оливье прекрасно знал, какую огромную роль играло суеверие в набожности Людовика и что его ничем нельзя было так оскорбить и задеть, как коснувшись этой темы, несмотря на то, повторяю, что Оливье была известна эта слабость короля и что поэтому он постарался предложить свой вопрос самым невинным тоном, Людовик почувствовал скрытую в нем насмешку и бросил на говорившего гневный взгляд.
— Негодяй! Недаром тебя прозвали дьяволом! — сказал он. — Кто, кроме дьявола, посмеет издеваться над своим государем и над святыми угодниками? Будь ты мне хоть на волос менее необходим, я бы велел тебя вздернуть вон на том дубе перед замком, в поучение всем безбожникам! Знай же, неверный раб, что не успел я закрыть глаза, как мне явился блаженный Юлиан! Святой держал за руку юношу. Он подвел его ко мне и сказал, что этому юноше суждено спастись от меча, от воды и от петли и что он принесет счастье всякому делу и предприятию, в котором будет участвовать. Наутро я вышел гулять и встретил юношу, которого видел во сне. У себя на родине он спасся от меча — уцелел во время избиения всего его семейства. Здесь же за короткий промежуток в два дня он чудом спасся от воды и от петли и уже успел, как я тебе говорил, оказать мне немаловажную услугу. Вот почему я верю, что он послан святым Юлианом, чтобы служить мне в самых трудных, опасных и даже отчаянных предприятиях.
Окончив эту речь, король снял шляпу, выбрал из множества украшавших ее свинцовых образков тот, на котором был изображен святой Юлиан, положил шляпу на стол и, как это с ним часто случалось в те минуты, когда надежда или, быть может, угрызения совести волновали его, опустился на колени и с глубоким благоговением проговорил вполголоса:
— Sancte Juliane, adsis precibus nostris! Ora, ora pro nobis![36]
Это был один из тех болезненных припадков суеверной набожности, которые часто овладевали Людовиком в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте, делая этого мудрейшего из государей похожим на помешанного или на человека, удрученного воспоминанием о совершенном им преступлении.
Пока Людовик молился, его фаворит смотрел на него с презрением и насмешкой, которых он почти не пытался скрыть. Одной из особенностей этого человека было то, что, оставаясь наедине со своим господином, он отбрасывал тот униженно-вкрадчивый тон, которым отличалось его обращение с другими; если в нем и теперь оставалось все-таки что-то напоминавшее кошку, то это была кошка в те минуты, когда она настороже и готова одним прыжком броситься на врага. Причиной такого поведения Оливье была, вероятно, его уверенность в том, что его господин слишком лицемерен, чтобы не видеть каждого лицемера насквозь.
— И что же, этот юноша, осмелюсь спросить, действительно похож на того, который явился вашему величеству во сне? — осведомился Оливье.
— Как две капли воды, — ответил король, который, как все суеверные люди, часто поддавался обману собственного воображения. — И, кроме того, я велел Галеотти Мартивалле составить его гороскоп и узнал из его слов, а также из собственных наблюдений, что судьба этого бездомного юноши во многом управляется теми же созвездиями, что и моя.
Что бы ни думал Оливье о причинах, которыми Людовик так уверенно объяснял свое доверие к неизвестному мальчишке, он не осмелился ничего возразить, хорошо зная, что король, сильно увлекавшийся во время своего изгнания изучением астрологии, не потерпит насмешки над своими воображаемыми знаниями. И поэтому он только выразил надежду, что этот юноша справится с таким сложным поручением и оправдает оказанное ему доверие.
— Мы примем меры, чтобы иначе и быть не могло, — сказал Людовик. — Он будет знать только одно: что ему поручено доставить дам де Круа в резиденцию епископа Льежского. О возможном вмешательстве Гийома де ла Марка он будет знать не больше самих дам. Об этом мы сообщим только проводнику, выбрать которого уже ваше дело с Тристаном.
— Но в таком случае, — заметил Оливье, — если судить по виду этого молодого человека, да еще принять в расчет, что это шотландец, он не примирится с вмешательством Дикого Вепря и тотчас возьмется за оружие, а тогда, пожалуй, ему не удастся спастись от клыков зверя, как удалось сегодня утром.
— Ну что ж, если ему суждено умереть, — сказал хладнокровно Людовик, — святой Юлиан — да будет благословенно имя его! — пошлет нам вместо него другого. Какая беда, если посланный будет убит, исполнив свое поручение? Это то же, что разбить бутылку, когда вино из нее выпито… Итак, нам надо поторопиться с отъездом дам, а затем уже постараемся уверить графа де Кревкера, что их побег совершился без нашего ведома. Мы скажем ему, что собирались выдать их нашему любезному кузену, но их неожиданное бегство помешало нам, к несчастью, выполнить это намерение…
— А если граф слишком догадлив, а господин его слишком предубежден против вашего величества, чтобы поверить этому?
— Матерь божья! — воскликнул Людовик. — Да ведь такое неверие недостойно христианина! Но они должны, будут поверить нам. Мы выкажем всем нашим поведением такое безграничное доверие нашему любезному кузену герцогу Карлу, что, если он не уверует в нашу полную искренность, он будет хуже всякого язычника. Поверь мне, я твердо убежден, что могу заставить Карла Бургундского думать обо мне все, что мне заблагорассудится, и, будь это необходимо, чтоб успокоить его подозрения, я бы поехал к нему, в его лагерь, верхом, безоружный и без всякой охраны, кроме твоей скромной особы, друг Оливье.
— А я, — сказал Оливье, — хоть и не могу похвастать, что владею другим оружием, кроме бритвы, готов скорее выдержать натиск целого отряда швейцарцев с пиками наперевес, чем сопровождать ваше величество в этом дружеском посещении Карла Бургундского: слишком уж много у него оснований считать вас своим врагом, государь.
— Ты глуп, Оливье, — сказал король. — Глуп вопреки всем твоим притязаниям на проницательность. Ты не понимаешь, что тонкая политика часто надевает личину величайшего простодушия, так же как под самой скромной наружностью скрывается иной раз настоящая храбрость. Уверяю тебя, если б понадобилось, я бы, не задумавшись, сделал то, о чем сейчас говорил, лишь бы святые благословили мое предприятие да сочетание звезд благоприятствовало ему.
В этих словах Людовик XI впервые высказал смелую мысль, которую впоследствии привел в исполнение: он хотел обмануть своего могучего противника, но при этом чуть сам не погиб.
Расставшись с Оливье, король отправился прямо в апартаменты дам де Круа. Ему нетрудно было убедить их в необходимости немедленно оставить французский двор: для этого довольно было одного намека на возможность выдачи их герцогу Бургундскому; но не так легко было уговорить их избрать местом своего нового убежища Льеж. Они просили и умоляли отправить их в Бретань или Кале, под покровительство герцога Бретонского или английского короля, где они могли бы прожить в безопасности до тех пор, пока не смягчится гнев герцога Бургундского. Но ни одно из этих мест не входило в расчеты Людовика, и в конце концов ему удалось уговорить их выбрать то, которое было всего удобнее для исполнения его планов.
Надежность покровительства епископа Льежского была вне всяких сомнений: с одной стороны, его духовный сан вполне защищал беглянок от насилия всякого христианского государя; с другой — его военных сил, хоть и не особенно многочисленных, было вполне достаточно, чтоб оградить от внезапного нападения как его самого, так и тех, кому он давал приют. Все затруднение заключалось в том, чтобы благополучно добраться до маленького двора епископа. Но об этом Людовик обещал позаботиться: он сказал, что распространит слух, будто графини де Круа бежали ночью из Тура, боясь быть выданными бургундскому послу, и направили свой путь в Бретань. Кроме того, он обещал дать им небольшую, но надежную охрану и письма к начальникам всех городов и крепостей, через которые им придется проезжать, с приказанием оказывать путешественницам всяческую помощь и покровительство.
Дамы де Круа были очень обижены неблагородным и нелюбезным поступком Людовика, лишившего их обещанного приюта при его дворе, но ни та, ни другая не высказали ему своего недовольства. Они не только ничего не возразили против поспешного отъезда, который он предлагал, но даже попросили разрешения выехать в ту же ночь. Графиня Амелина тяготилась уединенной жизнью, без празднеств и веселого общества, а графиня Изабелла, присмотревшись поближе к французскому королю, пришла к заключению, что, будь соблазн немного посильней, Людовик не только выслал бы их из Франции, но не задумываясь выдал бы их разгневанному государю — герцогу Бургундскому. Желание дам поскорее уехать пришлось как нельзя более по сердцу и самому Людовику, который прежде всего стремился сохранить мир с герцогом Карлом; к тому же он боялся, как бы присутствие прелестной Изабеллы не помешало осуществлению его излюбленного плана — брака его дочери Жанны с герцогом Орлеанским.
Глава XIII
ПУТЕШЕСТВИЕ
Что короли мне! Жалкое сравненье!
Я маг, и мне подвластны все стихии!
Так люди думают по крайней мере,
И власть моя над ними безгранична.
«Альбумазар»
События и приключения чередовались в жизни юного шотландца с быстротой волн весеннего разлива. Не успел он прийти в казармы, как был спешно вызван к своему начальнику лорду Кроуфорду, где, к своему великому изумлению, опять увидел короля. После первых слов о чести и доверии, которыми король собирался его удостоить, Квентин сильно встревожился, думая, что дело опять идет о какой-нибудь тайной ловушке, вроде недавней засады против графа Кревкера, или, пожалуй, о чем-нибудь еще того хуже. Но он не только успокоился, а пришел в полный восторг, когда узнал, что его назначают начальником небольшого отряда — из трех солдат и проводника, посылаемого сопровождать дам де Круа к маленькому двору их родственника, епископа Льежского. Поручение это, как ему объяснили, надо было выполнить с возможной безопасностью и удобствами для дам, и притом как можно секретнее. Затем молодому человеку вручили маршрут, где был подробно обозначен их путь и все предполагаемые остановки — по большей части глухие деревни, уединенные монастыри и другие места, удаленные от городов. Тут же он получил устные наставления насчет мер предосторожности, которые следовало принимать, особенно вблизи бургундской границы, и насчет того, как ему себя вести, что делать и говорить, чтобы сойти за дворецкого двух знатных англичанок, путешествующих по святым местам, побывавших у святого Мартина Турского и теперь направляющихся в благословенный город Кельн, к мощам трех мудрых царей Востока, приходивших в Вифлеем поклониться родившемуся спасителю. Под этим благовидным предлогом должно было совершаться путешествие беглянок.
Не отдавая себе ясного отчета в причине своей радости, Квентин Дорвард чувствовал, как сильно билось его сердце при одной мысли, что он будет так близко к таинственной красавице из башенки и в таком положении, которое даст ему некоторое право на ее доверие, так как исход путешествия будет во многом зависеть от его находчивости и храбрости. Он нисколько не сомневался, что вполне благополучно доставит графиню к месту ее назначения, несмотря на все опасности предстоящего пути. Молодость редко думает об опасности, а тем более бесстрашный, выросший на свободе, уверенный в своих силах Квентин, привыкший не только пренебрегать ими, но даже искать их. Теперь у него было одно желание — поскорей избавиться от стеснительного присутствия короля и остаться одному, чтобы вполне отдаться своему восторгу, проявления которого были бы совсем неуместны в этом обществе.
Но Людовик и не думал его отпускать. Этот осторожный монарх хотел посоветоваться еще с одним человеком, который был полной противоположностью Оливье, ибо его высокие познания приписывали внушению свыше, тогда как, судя по результатам советов Оливье, их обычно приписывали внушениям самого дьявола.
Итак, Людовик в сопровождении изнывавшего от нетерпения Квентина направился к уединенной башне замка Плесси, где не без роскоши и комфорта проживал знаменитый астролог, поэт и философ того времени Галеотти Марти, или Мартиус, или Мартивалле, уроженец Нарни в Италии, автор известного трактата «De Vulgo Incognitis»,[37] вызывавший восхищение всех своих современников и панегирики Паулуса Иовиуса. Знаменитый ученый долго жил при дворе доблестного венгерского короля Матвея Корвина, от которого Людовику удалось его переманить, так как он не мог перенести мысли, что венгерский король пользуется обществом и советами мудреца, умевшего, как говорили, проникать в тайны самого неба.
Мартивалле не был одним из тех иссохших, бледных аскетов, служителей мистической науки того времени, слепивших свои глаза в ночных бдениях над пылающим горном и изнурявших плоть в наблюдениях над небесными светилами. Он любил радости жизни; а прежде, когда еще не был так тучен, прекрасно владел оружием и отличался во всевозможных военных и гимнастических упражнениях. Янус Паннониус составил даже латинскую эпиграмму в стихах с описанием поединка между Галеотти и одним из известных борцов того времени, поединка, происходившего будто бы в присутствии венгерского короля и его двора и в котором астролог одержал полную победу.
Помещение этого мудреца, рыцаря и придворного было обставлено несравненно роскошнее тех покоев, что Квентину довелось видеть в королевском дворце. Изящные резные шкафы его библиотеки и великолепные ковры на стенах свидетельствовали об изысканном вкусе ученого итальянца. Одна дверь вела из этой комнаты в его спальню, другая — в башню, служившую ему обсерваторией. Посередине стоял огромный дубовый стол, покрытый богатым турецким ковром — трофеем, взятым из палатки паши после великой битвы при Яйце, в которой астролог дрался бок о бок с доблестным поборником христианства Матвеем Корвином. На столе были разложены дорогие математические и астрономические инструменты прекрасной работы. Здесь же лежали серебряная астролябия — подарок германского императора — и посох Иакова из черного дерева с богатой золотой инкрустацией, присланный ученому мужу самим папой в знак особого к нему уважения.
Было тут множество и других разнообразных предметов, разложенных на столе и развешанных кругом по стенам; между прочим, два полных вооружения с кольчугой и латами, принадлежавших, судя по их величине, самому астрологу, человеку громадного роста; были тут испанская шпага, шотландский меч, турецкая сабля, лук, колчаны со стрелами и другое оружие; были всевозможные музыкальные инструменты, серебряное распятие, античная погребальная урна, несколько маленьких бронзовых пенатов древних язычников и множество других любопытных вещей, не поддающихся описанию, из которых многие считались в тот темный, суеверный век необходимыми принадлежностями магической науки. Не менее разнообразна была и библиотека этого замечательного человека. Рукописи древних классиков лежали здесь вперемешку с объемистыми трудами христианских богословов и с произведениями кропотливых ученых алхимиков, мнивших с помощью оккультной науки открыть своим ученикам великие тайны природы. Некоторые из манускриптов были написаны восточными письменами; смысл или бессмыслица других скрывались под таинственными иероглифами и кабалистическими значками. Убранство всей комнаты и каждый отдельный предмет сильно действовали на воображение людей того времени, твердо веривших в таинственную науку черной магии. Впечатление это еще усиливалось благодаря наружности и манерам самого ученого, который, сидя в огромном кресле, был углублен в изучение образчика новоизобретенного в то время искусства книгопечатания; этот образчик только что вышел из-под франкфуртского станка.
Галеотти Мартивалле был высокий, тучный, но все еще статный человек, далеко не первой молодости. Приобретенная им с детства привычка к физическим упражнениям, не совсем оставленная и теперь, не могла помешать его природной наклонности к полноте, усиливавшейся из-за сидячей жизни и слабости к хорошему столу. Черты его лица, немного огрубевшие, были тем не менее значительны и исполнены благородства, а его окладистой черной бороде, спускавшейся до половины груди, мог бы позавидовать даже турок. На нем был просторный халат богатого генуэзского бархата с широкими рукавами на золотых застежках, отороченный соболем и перехваченный широким поясом из белого пергамента, на котором были изображены знаки Зодиака. Ученый встал и поклонился королю с видом человека, привыкшего к столь высокому обществу и не желающего даже в присутствии государя ронять того достоинства, с которым в ту эпоху держались все представители науки.
— Вы заняты, отец мой, — сказал король, — и, если не ошибаюсь, изучаете вновь изобретенный способ распространения рукописей посредством машин. Могут ли такие низменные вещи, имеющие лишь земное значение, занимать мысли человека, перед которым само небо развернуло свои письмена?
— Брат мой, — ответил Мартивалле (ведь обитатель этой кельи не должен называть иначе даже короля Франции, когда тот как ученик удостаивает его своим посещением), — верьте мне, что, глядя на это изобретение, я так же ясно, как в сочетании небесных светил, вижу в грядущем те великие и чудесные перемены, которые ему суждено совершить. Когда я думаю о том, какой медленной и скудной струей изливался на нас до сих пор поток знания, с каким трудом добывали его даже самые пылкие изыскатели, как пренебрегали им люди, оберегающие свой покой и благополучие, как легко уклонялся этот поток от своего русла или даже совсем иссякал с каждым вторжением варварства, — когда я думаю обо всем этом, могу ли я взирать без удивления и восторга на судьбу грядущих поколений! Знания будут орошать их непрерывным благодатным дождем, оплодотворяющим в одном месте, наводняющим в другом, меняющим весь строй общественной жизни, создающим и ниспровергающим религии, порождающим и разрушающим целые государства…
— Постой, Галеотти… — сказал Людовик. — Произойдут ли все эти перемены в наше время?
— Нет, мой царственный брат, — ответил Мартивалле, — это изобретение можно сравнить с только что посаженным молодым деревцом, которому суждено в будущем принести столь же драгоценный и роковой плод, как и дереву в саду Эдема, — плод познания добра и зла.
После минутного раздумья Людовик произнес:
— Так предоставим грядущее грядущему. Мы же, люди нашего века, должны думать о настоящем. Довлеет дневи злоба его… Скажи, окончил ли ты гороскоп, который я поручил тебе составить и о котором ты уже мне кое-что сообщил? Я привел к тебе того, чью судьбу он определяет, чтобы ты с помощью хиромантии или какой-либо другой науки предсказал мне его будущее. Время не терпит!
Почтенный ученый поднялся со своего места и, подойдя к юному воину, устремил на него свои большие, черные, проницательные глаза; он смотрел на него так пристально, как будто изучал отдельно каждую черточку его лица и старался проникнуть ему в душу. Смущенный таким упорным вниманием этого почтенного и важного человека и краснея под его взглядом, Квентин потупил глаза, но вскоре поднял их снова, повинуясь звучному голосу астролога, который сказал:
— Смотри на меня. Не бойся и протяни руку. Внимательно осмотрев линии протянутой ему руки по всем правилам своей мистической науки, Мартивалле отозвал в сторону короля и сказал ему:
— Царственный брат мой, наружность этого юноши и линии его руки вполне подтверждают как заключение, сделанное мною раньше на основании его гороскопа, так и ваше собственное суждение о нем, составленное благодаря вашему знанию нашей высокой науки. Все обещает, что этот юноша будет отважен и счастлив.
— И верен? — спросил король. — Ибо отвага и счастье не всегда идут рука об руку с верностью.
— И верен, — сказал астролог. — Глаза его выражают твердость и мужество, a linea vitae[38] пряма и глубока, что означает верность и преданность тем, кто будет ему покровительствовать и доверять. Но если…
— Если что? — переспросил король. — Отчего ты не продолжаешь, отец Галеотти?
— Оттого, что уши королей подобны вкусу избалованного больного, который не переносит горечи спасительного лекарства, — ответил ученый.
— Но мои уши и мой вкус вовсе не так избалованы, — сказал Людовик. — Я всегда готов выслушать хороший совет и проглотить полезное лекарство, не смущаясь суровостью одного и горечью другого. Меня не баловали с детства, а молодость я провел в изгнании и лишениях. Я умею выслушивать горькие истины, не обижаясь.
— В таком случае, государь, я выскажусь откровенно, — ответил Галеотти. — Если в задуманном вами предприятии есть что-нибудь такое… словом, что могло бы оскорбить его чувствительную совесть, не поручайте такого дела этому юноше, по крайней мере до тех пор, пока он не пробудет у вас на службе несколько лет и не сделается столь же неразборчивым в средствах, как и другие.
— Так вот чего ты не решался мне сказать, мой добрый Галеотти! Ты боялся меня оскорбить? — сказал король. — Увы, ты знаешь не хуже меня, что в делах государственной политики не всегда можно руководствоваться отвлеченными правилами религии и нравственности, хотя так и следует всегда поступать в частной жизни. Почему же мы, земные владыки, строим церкви, основываем монастыри, ездим на богомолье, налагаем на себя посты и даем обеты, без которых обходятся прочие смертные, как не потому, что общественное благо и процветание нашего государства часто вынуждают нас к поступкам, противным нашей совести как христиан? Но небо милосердно, заслуги нашей святой церкви неисчислимы, а заступничество пречистой девы Эмбренской и блаженных святых неустанно, неусыпно и всемогуще.
С этими словами он положил на стол свою шляпу, опустился перед ней на колени и прошептал благоговейно:
— Sancte Huberte, Sancte Juliane, Sancte Martine, Sancta Rosalia, Sancti quotquot adestis, orate pro me peccatore![39]
Кончив молитву, он ударил себя в грудь, встал, надел шляпу и продолжал:
— Будь уверен, добрый отец мой, что, если и есть в нашем предприятии что-либо такое, на что ты сейчас намекал, исполнение его не будет поручено этому юноше, он ни о чем даже не будет подозревать.
— Это весьма благоразумно с вашей стороны, царственный брат мой, — ответил астролог. — Еще я должен вам заметить, что отвага этого юноши, неизбежный недостаток людей сангвинического темперамента, также внушает мне некоторые опасения. Однако, основываясь на данных моей науки, я почти с уверенностью могу сказать, что этот недостаток искупается прочими его качествами, которые мне открыли его гороскоп и другие мои наблюдения.
— Будет ли полночь благоприятным часом для начала опасного путешествия, отец мой? — спросил король. — Смотри, вот твои эфемериды: видишь ли ты положение Луны относительно Сатурна и восходящего Юпитера? Осмелюсь заметить, не умаляя твоих высоких познаний, что такое сочетание предвещает успех тому, кто посылает экспедицию в этот час.
— Тому, кто ее посылает, — ответил астролог после минутного раздумья, — оно действительно предвещает успех. Но кровавая окраска Сатурна грозит опасностью и бедой тем, кто будет послан. Из этого я заключаю, что путешествие может быть не только опасно, но даже гибельно. Мне кажется, такое неблагоприятное сочетание светил предвещает плен и насилие.
— Плен и насилие для его участников, — сказал король, — и полный успех тому, кто посылает, — так ты сказал, мой мудрый учитель?
— Именно, — ответил астролог.
Король промолчал и ничем не выдал астрологу, насколько его предсказание (вероятно, потому и сделанное ученым мужем, что по вопросам Людовика он догадался об опасном характере задуманного им предприятия) соответствовало его собственным планам, состоявшим, как уже известно читателю, в том, чтобы отдать графиню Изабеллу де Круа в руки Гийома де ла Марка — человека, правда, знатного рода, но низведенного преступлениями до звания вожака разбойничьей шайки, известного своим буйным нравом, жестокостью и бесстрашием.
Затем король вынул из кармана какую-то бумагу и, прежде чем вручить ее Мартивалле, сказал ему почти заискивающим тоном:
— Мудрый Галеотти, не удивляйся, если, считая тебя истинным чудом пророческого искусства, стоящим неизмеримо выше всех своих ученых современников, не исключая и великого Нострадамуса, я так часто прибегаю к тебе в своих сомнениях и затруднениях, осаждающих, впрочем, всякого государя, которому приходится вести борьбу и с мятежниками внутри страны, и с внешними могущественными и непримиримыми врагами.
— Когда вы удостоили меня своим приглашением, государь, — сказал философ, — я оставил двор Буды и прибыл в Плесси с твердым намерением отдать в распоряжение моего царственного покровителя все мое искусство и знание.
— Довольно, мой добрый Мартивалле, я уверен в тебе. Итак, прошу тебя обратить особенное внимание на следующий вопрос. — И Людовик начал читать бумагу, бывшую у него в руках:
— «Лицо, ведущее весьма важный спор, который может быть решен судом или силой оружия, желало бы прекратить его, вступив в личные переговоры со своим противником. Лицо это желало бы знать, какой день будет самым благоприятным для выполнения задуманного им плана, а также увенчается ли успехом это предприятие и ответит ли его противник на оказанное ему доверие таким же доверием и признательностью или воспользуется преимуществами своего положения, которые, быть может, даст ему это свидание?».
— Это важный вопрос, — сказал Мартивалле, когда король кончил читать. — Он потребует точных астрологических исследований и серьезного размышления.
— Постарайся же ответить мне на него, мой мудрый учитель, и ты узнаешь, что значит оказать услугу королю Франции. Мы решили, если только сочетание звезд не будет враждебным нашему решению, — а наши ограниченные познания указывают, что они благоприятны, — мы решили рискнуть собственной нашей особой, чтобы прекратить наконец эти братоубийственные войны.
— Да поддержат все святые благочестивое намерение вашего величества, — сказал астролог, — и да охранят они вашу священную особу!
— Благодарю тебя, отец мой. Прими нашу скудную лепту на пополнение твоей редкостной библиотеки.
И король положил под один из объемистых томов маленький золотой кошелек. Расчетливый даже в тех случаях, когда бывало затронуто его суеверие, Людовик полагал, что получаемое астрологом жалованье служило вполне достаточным вознаграждением за оказываемые им услуги, и считал себя вправе пользоваться его советами за самую умеренную плату даже в весьма ответственных случаях. Вручив таким образом вперед гонорар своему адвокату (выражаясь судейским языком), Людовик повернулся к Дорварду и сказал ему:
— Теперь ступай за мной, мой храбрый шотландец, избранный судьбой и королем для выполнения смелого предприятия. Смотри же, чтобы все было готово и ты мог вложить ногу в стремя с последним ударом полночного боя на колокольне святого Мартина. Минутой раньше или минутой позже — и ты можешь упустить благоприятный момент, которому сочетание созвездий предрекает успех.
С этими словами король вышел в сопровождении своего юного телохранителя. Как только за ними затворилась дверь, астролог дал волю совершенно иным чувствам, чем те, которые, казалось, воодушевляли его в присутствии короля.
— Жадный торгаш! — проговорил он, взвешивая кошелек на руке, ибо, как человек расточительный, всегда испытывал нужду в деньгах. — Негодный, презренный скряга! Жена моряка — и та дала бы больше, чтоб узнать об успешном плавании своего мужа. И он еще думает, будто что-то понимает в нашей высокой науке! Как бы не так! Скорее лающая лиса и воющий волк станут музыкантами. Ему ли читать великие тайны небесного свода! Разве могут быть рысьи глаза у слепого крота? Post tot promissa[40] — и это после всех его обещаний, данных, чтобы переманить меня от доблестного короля Матвея, где гунн и турок, христианин и неверный, сам царь московский и татарский хан наперебой осыпали меня дарами! Уж не воображает ли он, что я буду вечно сидеть в этом старом замке, как снегирь в клетке, и петь ему песни, как только он вздумает свистнуть, за каплю воды и несколько зерен? Ну нет, aut inveniam viam aut faciam,[41] я что-нибудь изобрету, я найду средство! Кардинал де Балю — человек ловкий и щедрый… Я все ему расскажу, и уж тогда его святейшество будет сам виноват, если звезды заговорят не так, как бы ему хотелось.
Тут он опять взвесил на руке презренный подарок.
— Может быть, в этом ничтожном хранилище лежит какой-нибудь драгоценный камень или редкая жемчужина? Говорят, король бывает щедр до мотовства, когда на него найдет каприз или когда он видит в этом выгоду.
Галеотти опорожнил кошелек — в нем оказалось всего-навсего десять золотых. Негодование астролога не имело границ:
— И он воображает, что за такую жалкую плату может пользоваться плодами науки, которую я изучал в Истрагоффе у отшельника-армянина, сорок лет не видавшего солнца, и у грека Дубравиуса, который, говорят, воскрешал мертвых, и даже у шейха Эбу-Али, которого я посетил в его пещере, в Фиванской пустыне! Нет, нет, клянусь небом! Он пренебрегает наукой и должен погибнуть от собственного невежества! Десять монет! Да я бы постыдился дать такую малость Туанетте на покупку нового кружевного нагрудника.
С этими словами разгневанный ученый все же опустил презренные червонцы в подвешенный к его кушаку широкий кошель, который Туанетта и другие участники его мотовства ухитрялись опустошать гораздо быстрее, чем философ со всей своей наукой успевал наполнить.
Глава XIV
ПУТЕШЕСТВИЕ
Ты предо мною, Франция! Страна,
Любимая искусством и природой.
Твоим сынам легко работать — почва
Сторицей возмещает их труды,
И очи смуглых дочерей твоих
Полны веселья. Но поведать много
Рассказов грустных и теперь,
как встарь,
Ты, Франция, могла бы.
Неизвестный автор
Избегая разговоров с кем бы то ни было (так ему было приказано), Квентин Дорвард поспешил облачиться в простые, но надежные латы с набедренниками и налокотниками и надел на голову крепкий стальной шлем без забрала. Поверх лат он натянул красивый замшевый камзол, изящно расшитый по швам, вроде тех, какие носили в то время доверенные слуги знатных семейств.
Все это принес ему в комнату Оливье и сообщил со своей обычной вкрадчивой улыбкой, что дядя его нарочно назначен в караул, во избежание излишних расспросов с его стороны.
— Мы уж постараемся извиниться за вас перед вашим родственником, — сказал Оливье, снова улыбаясь. — А когда вы благополучно вернетесь, любезный мой сын, исполнив возложенное на вас почетное поручение, то, я уверен, вы получите повышение, которое не только избавит вас от необходимости давать кому-либо отчет в ваших действиях, но и позволит вам самому отдавать приказания и требовать отчета от других.
Так говорил Оливье Дьявол, в то же время рассчитывая, что юношу, чью руку он при этом дружески пожимал, ждет или смерть, или по меньшей мере неволя. Окончив свою любезную речь, он вручил Дорварду от имени короля небольшой кошелек с золотом на необходимые дорожные расходы.
За несколько минут до полуночи Квентин, следуя данной ему инструкции, направился во второй двор и остановился у Дофиновой башни, которая, как известно читателю, служила временным местопребыванием графинь де Круа. Здесь он уже нашел верховых, назначенных для охраны, двух навьюченных мулов, трех смирных лошадок для обеих графинь и их верной служанки и статного боевого коня для себя, под окованным сталью седлом, сверкавшим при бледном свете месяца. Дорвард ни с кем не обменялся ни словом. Все приготовления к отъезду делались молча; так же молча и неподвижно сидели верховые со своими длинными копьями, и при свете того же бледного месяца Дорвард с радостью увидел, что все они были вооружены. Их было только трое; но один из них нагнулся и с сильным гасконским акцентом шепнул Дорварду, что проводник нагонит их возле Тура.
Между тем мелькавший в окнах башни свет доказывал, что путешественницы торопятся с последними сборами. Вскоре маленькая наружная дверь башни отворилась и в ней показались три женщины в сопровождении какой-то фигуры, закутанной в плащ. Они молча сели на приготовленных для них лошадей, а человек в плаще пошел вперед, отдавая пароли и другие условные знаки бдительной страже, мимо которой им пришлось проезжать. Наконец, миновав последние наружные ворота, человек в плаще остановился и заговорил вполголоса с дамами.
— Да благословит вас бог, государь, — произнес голос, заставивший Квентина вздрогнуть, — и да простит он вам, если ваши чувства не так искренни, как хотят выразить ваши слова. Теперь единственное мое желание — как можно скорее приехать к доброму епископу Льежскому и отдаться под его покровительство.
Тот, к кому были обращены эти слова, пробормотал что-то невнятное и повернул обратно к замку. Квентину показалось, что он узнал в нем короля; должно быть, беспокойство о скорейшем отъезде гостей заставило его почтить их своим присутствием и проводить самому, во избежание какого-нибудь промедления или задержки со стороны дворцовой стражи.
Пока путники не выехали из окрестностей замка, им приходилось двигаться с большой осторожностью, чтобы избежать ям, капканов и всевозможных ловушек, придуманных Людовиком для обуздания любопытства посторонних лиц. Впрочем, гасконец, по-видимому, вполне владел нитью этого лабиринта, и через четверть часа они очутились за пределами королевского парка Плесси, неподалеку от города Тура.
Месяц, светивший до тех пор очень слабо, теперь вынырнул из-за туч и залил ярким сиянием расстилавшийся перед путниками прекрасный ландшафт. Величественная красавица Луара катила свои воды по плодороднейшей равнине Франции, между красивыми берегами с возвышавшимися на них замками, башнями и террасами, среди оливковых рощ и виноградников. Вдали виднелись стены города Тура, древней столицы Турени, с белевшими при луне башнями и зубцами укреплений. За ними возвышалось огромное готическое здание, воздвигнутое еще в пятом столетии благочестивым епископом Перпетусом, укрепленное и расширенное впоследствии Карлом Великим и его преемниками и сделавшееся, таким образом, самым великолепным из французских храмов. Рядом виднелись колокольни церкви святого Гатьена и темная громада замка, служившего, как говорили, в древние времена резиденцией римского императора Валентиниана.
Несмотря на то что новое положение, в каком оказался Квентин, занимало все его мысли, молодой шотландец, привыкший к диким, пустынным, хотя и величественным горам своей родины и к суровости даже красивейших из ее видов, не мог не восхищаться расстилавшейся перед ним чудной картиной, создавая которую искусство и природа, казалось, соперничали между собою. Но вскоре его вывел из этого восторженного состояния голос старшей дамы, ставший по крайней мере на октаву выше того нежного тона, каким она прощалась с королем. Графиня требовала к себе начальника отряда. Квентин пришпорил коня, подъехал и почтительно представился дамам, после чего графиня Амелина приступила к следующему допросу:
— Ваше имя и звание? Квентин сказал.
— Хорошо ли вы знаете дорогу?
Он не может утверждать, что хорошо знает ее, был ответ, но он имеет подробные инструкции, а на первом привале их должен нагнать проводник, на которого можно вполне положиться во время пути; до первой же остановки их проводит только что присоединившийся к ним всадник, четвертый по счету в их маленьком отряде.
— А почему именно на вас, молодой человек, возложили такую важную обязанность? — продолжала графиня. — Я слышала, что вы тот самый юноша, который стоял вчера на часах в галерее во время нашего свидания с принцессой. Вы слишком молоды и неопытны, да еще, судя по выговору, кажется, иностранец?
— Моя обязанность — исполнять приказания короля, графиня, а не рассуждать, — ответил юный воин.
— Вы дворянин? — был новый вопрос.
— С уверенностью могу ответить утвердительно, сударыня, — проговорил Квентин.
— Не вас ли… — робко спросила молодая графиня, — не вас ли я видела в гостинице, когда король посылал за мной?
Понизив голос, вероятно из-за того же овладевшего им чувства робости, Квентин ответил утвердительно.
— В таком случае, милая тетушка, — сказала графиня Изабелла, — нам нечего бояться под охраной этого молодого дворянина. Он не похож на человека, которому можно было бы доверить исполнение коварного и жестокого замысла против двух беззащитных женщин.
— Клянусь честью, графиня, — ответил Дорвард, — честью моего дома и прахом предков, я никогда, даже за Францию и Шотландию вместе, не согласился бы изменить вам или быть с вами жестоким!
— Хорошо сказано, молодой человек, — заметила графиня Амелина, — но мы с племянницей уже привыкли к прекрасным речам Людовика и его приближенных. Эти-то речи и заставили нас искать убежища у французского короля, тогда как мы могли бы с гораздо меньшим риском, чем теперь, найти его у епископа Льежского, или у Венцеслава Германского, или, наконец, у Эдуарда Английского. И к чему же в конце концов привели все эти прекрасные обещания? Нас постыдно скрывали, под какими-то плебейскими именами, в дрянном трактире, точно запрещенный товар… И нам, как ты знаешь, — добавила она, обращаясь к своей служанке, — нам, привыкшим делать свой туалет не иначе, как под балдахином, на возвышении в три ступени, пришлось одеваться, стоя на голом полу, как каким-нибудь молочницам!
Марта подтвердила, что слова ее госпожи были печальной истиной.
— Хорошо бы, если б этим ограничились все наши несчастья, дорогая родственница, — заметила графиня Изабелла. — Я бы охотно обошлась без блеска и роскоши.
— Но не без общества, дорогая моя, — сказала старшая графиня. — Это уж невозможно!
— И даже без общества, милая тетушка, — ответила Изабелла голосом, проникшим в самое сердце ее молодого телохранителя. — Я бы от всего отказалась, лишь бы найти верный и достойный лриют. Я не хочу и, видит бог, никогда не хотела быть причиной войны между Францией и Бургундией, моей родиной. Я не хотела бы, чтоб из-за меня погиб хоть один человек. Я только просила, чтобы мне разрешили удалиться в монастырь Мармутье или в какую-нибудь другую святую обитель.
— Ты говоришь, как глупое дитя, а не как достойная дочь моего благородного брата, — возразила графиня. — Хорошо еще, что есть кому поддержать честь и достоинство нашего славного рода. Как же отличили бы женщину знатного происхождения от какой-нибудь загорелой молочницы, если бы за одну не ломали копий, а за другую — простых палок? Знаешь ли ты, милочка, что в моей ранней молодости, когда я была немногим старше тебя, в мою честь был дан знаменитый Хафлингемский турнир? Вызывающих было четверо, а на вызов ответили двенадцать человек. Турнир длился три дня и стоил жизни двум храбрым рыцарям. Кроме того, были перебиты один хребет, одна ключица и сломано три ноги и две руки, не считая легких ран и контузий, о которых герольды даже не упоминали! Вот в каком почете были дамы нашей семьи! Нет, милочка, будь в тебе хоть половина гордости твоих предков, ты бы нашла средство устроить при каком-нибудь дворе, где еще ценят любовь дам и славу оружия, турнир, призом которого была бы твоя рука, как это было с твоей покойной прабабушкой, в чью честь был дан известный турнир в Страсбурге. Таким образом, ты бы могла заручиться помощью храбрейшего в Европе рыцаря, который защищал бы права дома де Круа против притеснений Бургундии и интриг Франции.
— Однако, милая тетушка, — заметила молодая графиня, — моя старая кормилица говорила мне, что, хотя рейнграф, победивший на этом турнире, и получил руку моей покойной прабабушки, брак их не был счастливым. Она говорила, будто покойный прадедушка часто бранил, а иногда даже бил прабабушку.
— Ну так что же? — воскликнула графиня Амелина в припадке романтического увлечения рыцарством. — Почему могучая рука, привыкшая наносить удары на поле брани, должна всегда быть сдержанной у себя дома? Я бы в тысячу раз охотнее согласилась, чтобы меня хоть по два раза в день колотил доблестный супруг, который был бы для всех такой же грозой, как и для меня, чем быть подругой труса, не смеющего поднять руку ни на жену, ни на кого-нибудь другого!
— А я бы пожелала вам счастья с таким осиным супругом, милая тетушка, — сказала Изабелла, — но, уж конечно, не позавидовала бы вам. Если драка еще уместна на турнирах, то она совершенно неприлична в гостиной.
— Ну да не все же рыцари драчуны, и побои вовсе не неизбежное следствие брака с доблестным рыцарем, — сказала леди Амелина, — хотя наш славный предок рейнграф Готфрид был, говорят, действительно очень вспыльчив и питал пристрастие к рейнскому вину… Истинный же рыцарь — это ягненок в обществе дам и лев во время боя. Взять хотя бы Тибо де Монтиньи — мир праху его! Что это была за кроткая душа! Никогда он не решился бы поднять руку на женщину, и говорили даже, будто дома этот непобедимый воин позволял себя бить прекрасному врагу — своей жене. Ну что ж, сам виноват… Он был тоже одним из участников Хафлингемского турнира и бился так храбро, что, если б не воля неба да еще твоего дедушки, у него была бы жена, более подходящая к его кроткому нраву.
Графиня Изабелла, у которой были свои причины опасаться Хафлингемского турнира, служившего неистощимым источником красноречия ее тетушки, промолчала, и разговор прервался. Квентин, как человек благовоспитанный, не желая быть помехой в беседе дам, пришпорил коня и нагнал проводника под предлогом, что ему нужно расспросить его о дороге.
Между тем дамы продолжали путь молча, лишь изредка перекидываясь незначительными фразами. Наконец начало светать; путешественники были в дороге уже несколько часов, и Квентин, боясь, что дамы слишком утомятся, начал испытывать нетерпение и спросил проводника, далеко ли еще до места отдыха.
— Через полчаса я покажу вам его, — ответил проводник.
— И передадите нас другому проводнику?
— Именно, господин стрелок, — ответил тот. — Я никогда далеко не отлучаюсь, и поездки мои так же коротки, как и моя расправа. Там, где вы и другие, господин стрелок, пускаете в дело самострел, я пользуюсь простой веревкой.
Месяц давно уже скрылся, и на востоке занималась заря. Первые ее лучи отражались на гладкой поверхности небольшого озера, по берегу которого теперь пролегала дорога. Это озеро лежало посреди широкой равнины, кое-где усеянной одиночными деревьями и небольшими рощами, которые теперь выступали все яснее. Квентин взглянул на человека, ехавшего с ним рядом, и под широкими полями надвинутой на глаза шляпы, вроде сомбреро испанских крестьян, узнал веселую физиономию того самого Птит-Андре, чьи пальцы вместе с пальцами его угрюмого товарища Труазешеля еще, недавно так омерзительно трудились вокруг его шеи… Повинуясь невольному отвращению, смешанному со страхом (в Шотландии на палача смотрят почти с суеверным ужасом, а недавнее приключение Квентина не могло уменьшить в нем это чувство), Дорвард инстинктивно повернул направо и пришпорил коня, так что в один миг очутился в нескольких шагах от своего ненавистного спутника.
— Ого-го! — воскликнул Птит-Андре. — Клянусь богородицей Гревской, наш юный воин не позабыл старого знакомого!.. Надеюсь, вы не сердитесь на меня, мой друг? Что делать, каждый зарабатывает свой хлеб как умеет. Никому еще не приходилось стыдиться, что он побывал в моих руках, потому что я не хуже другого умею повесить живой плод на мертвое дерево. Притом же господь наградил меня веселым нравом. Ха-ха-ха! Я мог бы порассказать вам о таких славных шутках, которые я отмачивал, уже стоя на лестнице, что мне приходилось торопиться заканчивать свое дело из страха, как бы мои дружки не поумирали со смеху и не опозорили моего искусства.
С этими словами он подогнал своего коня, собираясь снова подъехать к шотландцу.
— Полно, полно, господин стрелок! — продолжал он свою болтовню. — Не будем ссориться! Что до меня, так я, право, никогда не сержусь, а делаю свое дело с легким сердцем, без злобы, и никогда не питаю большей любви к человеку, как в то время, когда надеваю ему на шею шнурочек, который делает из него рыцаря ордена святого Висельника, как наш достойный капеллан называет святого покровителя нашей стражи.
— Прочь, негодяй! — закричал Квентин, заметив, что исполнитель закона хочет подъехать к нему. — Прочь, или я научу тебя сохранять расстояние, которое должно отделять благородного человека от такого мерзавца.
— Вишь ты какой горячий! — проговорил палач. — Скажи вы еще: «честного человека», так тут была бы хоть крупица правды, а с благородными-то мне приходится ежедневно иметь дело так же близко, как недавно с вашей милостью… Ну, да уж бог с вами, оставайтесь одни, коли хотите. Я думал было распить с вами бутылочку овернского, чтобы залить нашу старую размолвку, но вы пренебрегаете моею любезностью… Ладно уж, сердитесь, коли хотите… Я никогда не ссорюсь со своими дружками — веселыми прыгунчиками, как называет Жак-мясник своих ягняток, — словом, с теми, у кого, как у вашей милости, написано на лбу: петля. Нет, нет, как бы они ни обращались со мной, я всегда готов оказать им услугу. Когда вам придется опять попасть в мои руки, вы сами увидите, что Птит-Андре умеет прощать обиды.
С этими словами, лукаво подмигнув Дорварду и прищелкнув языком, словно он подгонял ленивую лошадь, Птит-Андре отъехал на противоположную сторону дороги, предоставив юноше с его шотландским гонором переваривать эти грубые остроты. У Квентина чесались руки от желания обломать о бока этого негодяя древко копья, но он обуздал свой гнев, вспомнив, что схватка с таким проходимцем никогда и никому не может принести чести, а при настоящих обстоятельствах будет прямым нарушением его обязанностей и может повести к самым гибельным последствиям. Итак, он молча проглотил неуместные и наглые насмешки господина Птит-Андре и молил бога об одном — чтобы они не достигли ушей прекрасной графини, так как едва ли они произвели бы на нее выгодное для ее телохранителя впечатление. Вскоре мысли его были прерваны криками дам:
— Обернитесь! Обернитесь назад!.. Ради бога, спасайтесь и спасите нас! За нами погоня!
Квентин поспешно обернулся и действительно увидел, что за ними скакали два вооруженных всадника, и притом так быстро, что скоро должны были их нагнать.
— Верно, это стража прево делает свой объезд по лесу, — сказал он. — Посмотри, — обратился он к палачу, — не узнаешь ли ты, кто эти люди?
Птит-Андре повиновался; внимательно поглядев на всадников, он шутовски поерзал в седле и ответил:
— Это не ваши и не мои товарищи, дорогой господин, не стрелки и не стража прево. Мне кажется, я вижу на них шлемы с опущенными забралами и нашейниками… И кто только выдумал эти нашейники, черт бы их побрал! Такая с ними возня, пока их расстегнешь!
— Поезжайте вперед, прекрасные дамы, — сказал Квентин, не обращая внимания на слова палача. — Не слишком быстро, чтобы это не было похоже на бегство, но все-таки постарайтесь воспользоваться временем, пока я задержу здесь этих людей.
Графиня Изабелла взглянула на проводника и шепнула что-то тетке, которая сказала Дорварду:
— Мы так верим вам, господин стрелок, что готовы лучше подвергнуться опасности в вашем обществе, чем ехать вперед с человеком, у которого такая подозрительная наружность.
— Как вам угодно, графиня, — ответил Дорвард. — Притом их только двое, и, будь они даже рыцари, как это, по-видимому, доказывает их вооружение, они увидят, если только едут с дурным умыслом, как шотландец исполняет свой долг в присутствии тех, кого он обязан защищать… Кто из вас, — добавил он, обращаясь к своим солдатам, — хочет быть моим товарищем и готов скрестить копья с одним из этих молодцов?
Двое из солдат, видимо, колебались, но третий, Бертран Гюйо, поклялся, что «будь то хоть рыцари Круглого Стола короля Артура, он готов с ними сразиться за честь Гасконии».
Тем временем два всадника (которые действительно оказались рыцарями) нагнали арьергард кавалькады, состоявший из Квентина и подъехавшего к нему храброго гасконца. Оба рыцаря были в полном вооружении из превосходной полированной стали, без всяких девизов, по которым их можно было бы узнать.
Один из них, подъехав, крикнул Квентину:
— Дорогу, дорогу, господин стрелок! Мы хотим освободить вас от обязанностей, которые выше вашего звания и положения. Предоставьте этих дам нашему попечению. Мы защитим их не хуже вас, могу вас уверить, тем более что под вашей охраной они почти пленницы.
— В ответ на ваше требование, господин рыцарь, — проговорил Квентин, — скажу вам, во-первых, что я исполняю приказание моего государя, а во-вторых, что, как ни мало я этого достоин, дамы сами желают оставаться под моим покровительством.
— Прочь, бездельник! — прокричал тот же всадник. — Уж не хочешь ли ты, бездомный бродяга, сопротивляться двум воинам, посвященным в рыцарский сан?
— Вы угадали, господин рыцарь, — ответил Дорвард, — я действительно намерен сопротивляться вашему дерзкому, беззаконному нападению. И если между вашим и моим званием есть какая-нибудь разница, что мне еще пока неизвестно, то ваша грубость ее уничтожила. Обнажайте мечи или освободите место для боя, если хотите сразиться на копьях!
Пока рыцари поворачивали своих коней и отъезжали назад на требуемое для боя расстояние, то есть ярдов на полтораста, Квентин пригнулся к луке и взглянул на дам, как бы прося их ободрить его взглядом. Они махнули ему платками. Тем временем его противники отъехали на нужное расстояние и остановились.
Крикнув гасконцу, чтобы он не робел, Дорвард пришпорил коня, и в следующую минуту четыре всадника сшиблись на всем скаку посреди только что разделявшей их лужайки. Стычка оказалась гибельной для бедного гасконца: противник, метивший в его не защищенное забралом лицо, попал ему в глаз; копье пронзило мозг, и бедняга упал с лошади мертвый.
Зато Квентин, которому грозила та же опасность, так быстро увернулся в сторону, что вражеское копье, пройдя поверх плеча, только слегка оцарапало ему щеку, между тем как его собственная пика с такой силой ударила противника в грудь, что сбросила его с лошади. В один миг Квентин был на земле и кинулся к поверженному врагу, чтобы снять с него шлем, но тут другой рыцарь (который до сих пор молчал) опередил его и, загородив своего друга, лежащего без чувств, воскликнул:
— Именем бога и святого Мартина заклинаю тебя, приятель, садись на коня и уезжай со своими спутницами! Они уж и так натворили нынче слишком много бед!
— С вашего позволения, господин рыцарь, — ответил Дорвард, которого рассердил угрожающий тон этого требования, — я сперва посмотрю, с кем имел дело, чтобы знать, кто должен мне ответить за смерть товарища.
— Ну, этого ты никогда не узнаешь! — сказал рыцарь. — Ступай, ступай себе с миром, друг любезный! Глупо было с нашей стороны путаться в это дело, но мы довольно наказаны, ибо ни своей собственной жизнью, ни жизнью всех твоих товарищей тебе не искупить того зла, которое ты наделал… А, вот ты как! — воскликнул он, видя, что Дорвард обнажил свой меч. — Так вот же тебе!
С этими словами он нанес по шлему шотландца такой страшный удар мечом, о каких Квентину (хотя он вырос в стране, где добрые удары были не редкость) приходилось читать только в романах. Вражеский меч обрушился на него как гром, отбил поднятое им в свою защиту оружие и рассек пополам его шлем, но лишь слегка задел его волосы, не причинив ему никакого вреда. Оглушенный Дорвард упал на одно колено и с минуту оставался в полной власти противника. Но из сострадания ли к его молодости, из уважения ли к его храбрости или просто из великодушия, не желая нападать на беспомощного врага, рыцарь не воспользовался преимуществом своего положения и не нанес второго удара. Между тем Дорвард, опомнившись, вскочил на ноги и напал на противника со всей энергией человека, решившегося победить или умереть, и со всем хладнокровием, необходимым для такого серьезного боя. Решившись не подвергать себя больше таким ударам, какой он только что получил, Дорвард пустил в ход всю свою ловкость, пользуясь своим сравнительно легким вооружением. Он нападал на противника со всех сторон, нанося ему такие быстрые и неожиданные удары, что рыцарю в его тяжелых латах стоило большого труда их отражать. Напрасно великодушный противник Квентина кричал ему, что теперь им «нет больше причины сражаться» и что он не хочет причинять ему вреда. Квентин ничего не слушал и продолжал нападать, угрожая врагу то лезвием, то острием своего меча и зорко следя за каждым его движением, ибо он убедился на опыте, что тот превосходил его силой, и был готов отскочить назад или в сторону при новой попытке нанести ему сокрушающий удар.
— Нет, кажется, сам черт вселился в этого упрямого дурака! — пробормотал рыцарь. — Видно, он не успокоится, пока не получит хорошего щелчка!
Проговорив это, он переменил тактику и, став в оборонительную позу, принялся отражать сыпавшиеся, на него градом удары Квентина, не отвечая на них и выжидая минуту, когда усталость или неловкое движение юного воина дадут ему возможность покончить бой одним ударом. Вероятно, эта тактика увенчалась бы полным успехом, но судьба судила иначе.
Поединок был в самом разгаре, когда вдали показалась кучка всадников, кричавших: «Остановитесь, именем короля!» Оба противника разом опустили оружие, и Квентин увидел, что во главе отряда ехал его начальник лорд Кроуфорд. С ним был и Тристан Отшельник с двумя-тремя солдатами своей стражи. Всех всадников было около двадцати человек.
Глава XV
ПРОВОДНИК
Он сыном был египетской земли,
Потомком тех волхвов и чародеев,
Которые без устали боролись
С израильтянами и с их пророком
И отвечали чарами своими
На чудеса и знаменья господни.
Потом пришел в Египет ангел
мщенья,
И раб невежественный и мудрец
О первенцах своих тогда рыдали.
Неизвестный автор
Прибытие лорда Кроуфорда и его стражи немедленно положило конец поединку, который мы описали в предыдущей главе. Рыцарь сразу сбросил шлем и отдал свой меч старому лорду со словами:
— Кроуфорд, я сдаюсь… Но выслушайте, что я вам скажу… Наклонитесь, я шепну вам на ухо: ради бога, спасите герцога Орлеанского!
— Что? Как? Так это герцог? — воскликнул старый шотландец. — Да как же он сюда попал, черт возьми? Ведь это навеки погубит его в глазах короля!
— Не расспрашивайте, — сказал Дюнуа (ибо это был он), — во всем виноват я один. Смотрите… кажется, он приходит в себя… Я хотел похитить графиню, жениться на ней и стать богачом, и вот что из этого вышло. Прикажите вашей челяди убраться подальше, чтобы его не узнали.
С этими словами Дюнуа поднял герцогу забрало и стал брызгать ему в лицо водой, которую принесли из соседнего озера.
Между тем Квентин Дорвард стоял совсем ошеломленный: с такой поразительной быстротой следовали одно за другим события в его жизни. В бледных чертах своего сраженного врага он узнал черты первого принца крови; вторым его противником оказался известный рыцарь, знаменитый Дюнуа. Поединок с такими противниками мог принести ему только честь; но как отнесется к его подвигам король — это был другой вопрос.
Тем временем герцог настолько оправился, что сел и стал внимательно прислушиваться к разговору Кроуфорда с Дюнуа. Дюнуа горячо доказывал Кроуфорду, что ему нет никакой необходимости упоминать имя герцога Орлеанского, рассказывая об этой истории, так как он, Дюнуа, берет всю вину на себя; герцог же принял участие в этом деле только из дружбы к нему.
Лорд Кроуфорд слушал потупившись и только изредка вздыхал и покачивал головой. Наконец он поднял голову и сказал:
— Ты знаешь, Дюнуа, что в память твоего отца, да и ради тебя самого, я всегда готов оказать тебе услугу.
— Для себя я ничего не прошу, — ответил Дюнуа. — Я отдал вам меч, я ваш пленник… чего же вам больше? Но я прошу за благородного принца, единственную надежду Франции, если богу будет угодно отозвать к себе дофина. Он явился сюда ради меня, чтобы помочь мне в деле, на которое меня до некоторой степени поощрял сам король.
— Дюнуа, — возразил Кроуфорд, — скажи мне кто-нибудь другой, что ты увлек герцога в такое опасное предприятие ради собственных интересов, я бы сказал ему в глаза, что он лжет. Да и теперь я, право, не верю даже тебе самому.
— Благородный Кроуфорд, — сказал герцог, который тем временем совершенно оправился от своего обморока, — вы сами так похожи на Дюнуа, что не можете в нем ошибиться. Не он, а я, против его желания, увлек его в это безрассудное предприятие, которое мне внушила безумная страсть. Смотрите на меня! — добавил он, вставая и обращаясь к страже. — Я Людовик Орлеанский и готов дать ответ за мой нелепый поступок. Надеюсь, гнев короля падет на одного меня, что будет только справедливо! Но так как принц крови не должен отдавать свое оружие никому — даже вам, мой храбрый Кроуфорд, — то прощай же, мой верный меч!
Сказав это, он вынул меч из ножен и швырнул его в озеро. Сверкнув в воздухе, как молния, меч упал в воду, расступившуюся под ним с тихим плеском, и исчез. Все стояли пораженные, в нерешительности: так высок был сан преступника и так велико уважение, которым он пользовался. Зная планы короля, касающиеся принца, все понимали, какие гибельные последствия может для него иметь его безумный поступок.
Дюнуа первый прервал молчание.
— Итак, — сказал он с упреком, тоном человека, глубоко оскорбленного в своих чувствах, — ваше высочество сочли нужным расстаться со своим лучшим мечом, пренебречь королевской милостью, а заодно уж и дружбой Дюнуа!
— Дорогой родич, — возразил ему герцог, — разве сказать правду, чего требовали твоя безопасность и моя честь, значило пренебречь твоей дружбой?
— А какое вам дело до моей безопасности, мой высокородный кузен, хотел бы я знать? — с досадой сказал Дюнуа. — Что вам до того, ради самого бога, хочу ли я, чтобы меня повесили, удавили, бросили в Луару, закололи кинжалом, колесовали, посадили в железную клетку, закопали живьем, или до всего, что заблагорассудится королю Людовику сделать со мной, чтобы избавиться от своего верного слуги?.. Нечего вам кивать и подмигивать на Тристана Отшельника: я и сам не хуже вас вижу этого негодяя. Но до меня-то ему не добраться… Однако довольно обо мне и моей безопасности. А вот для вашей чести, клянусь святой Магдалиной, было бы куда лучше, если бы вы не затевали сегодняшнего предприятия или, по крайней мере, сумели бы хоть спрятать концы в воду. А то много ли чести в том, что вашу милость ссадил с коня какой-то шотландский мальчишка!
— Нет, нет, уж в этом-то для его высочества нет ничего позорного, — сказал лорд Кроуфорд. — Не в первый раз шотландцу побеждать рыцаря… Я очень рад, что юноша вел себя молодцом.
— Против этого я ничего не могу возразить, — заметил Дюнуа, — но будь вы здесь пятью минутами позже — как знать, не появилось ли бы у вас, в вашей гвардии, свободное место?
— Как же, как же, — проговорил лорд Кроуфорд, — узнаю вашу руку на этом разрубленном шишаке… Эй, кто-нибудь, дайте-ка этому молодцу свою шапку: ее стальная подбивка лучше защитит его голову, чем эти разбитые черепки… Но позвольте и мне заметить, граф, что ваши латы тоже носят следы добрых шотландских ударов… Однако, Дюнуа, я должен просить вас и герцога Орлеанского сесть на коней и следовать за мной, ибо я имею предписание доставить вас в одно место, куда бы мне вовсе не хотелось вас сопровождать.
— Не могу ли я, лорд Кроуфорд, сказать несколько слов этим дамам? — спросил герцог.
— Ни полслова! — воскликнул лорд Кроуфорд. — Я слишком верный вам друг, ваше высочество, чтобы допустить такое безумие. — И, обратившись к Квентину, он добавил:
— Ты хорошо исполнил свой долг, друг мой! Ступай же и доводи до конца данное тебе поручение.
— С вашего позволения, милорд, — сказал Тристан своим обычным грубым тоном, — пусть этот молодец поищет себе другого проводника. Я не могу отпустить Птит-Андре, когда, по-видимому, ожидается работа для него.
— Пусть молодой человек едет все прямо по этой дороге, — сказал палач, выдвигаясь вперед, — и она приведет его к тому месту, где будет ждать проводник. А я теперь и за тысячу дукатов не соглашусь расстаться с моим начальником. Немало перевешал я на своем веку рыцарей и дворян, разных старшин да бургомистров, даже графы и маркизы — и те побывали в моих руках, но… гм, гм… — И, не договорив, он посмотрел на герцога с таким видом, как будто ему очень хотелось дополнить этот перечень принцем крови. — Ого, Птит-Андре, будет и о нас упомянуто в истории!
— Как вы позволяете вашей сволочи держать такие речи в присутствии принца? — сказал лорд Кроуфорд, строго взглянув на Тристана.
— Отчего же вы сами не остановите его, милорд? — угрюмо ответил Тристан.
— Оттого, что из всех здесь присутствующих вы один можете это сделать, не запятнав своей чести.
— Так и распоряжайтесь своими людьми, а уж я буду отвечать за своих! — сказал великий прево.
У лорда Кроуфорда готов был сорваться гневный ответ, но он, очевидно, раздумал и, круто повернувшись спиной к Тристану, обратился к герцогу и Дюнуа и попросил их ехать с ним рядом. Затем он послал рукой прощальное приветствие дамам и сказал Квентину:
— Да благословит тебя бог, сын мой! Ты доблестно начал свою службу, хоть и в очень печальном деле.
Всадники тронулись в путь; когда они отъезжали, Квентин расслышал, как Дюнуа спросил вполголоса лорда Кроуфорда:
— Куда вы нас везете, милорд? В Плесси?
— Нет, мой несчастный опрометчивый друг, — ответил со вздохом старик, — мы едем в Лош.
«В Лош!» Это ужасное слово (так назывался замок, или, вернее, тюрьма, гораздо более страшная, чем Плес-си) отдалось в сердце молодого шотландца, как звон погребального колокола. Он слышал о Лоше как о месте, где тайно свершались такие жестокости, которыми даже Людовик стыдился осквернять свое жилище. В этом грозном замке было несколько этажей подземных темниц, из которых многие были неизвестны даже самим тюремщикам. Люди, заживо погребенные в этих могилах, до конца дней своих дышали гнилым, зараженным воздухом и питались хлебом да водой. Здесь же были страшные камеры, так называемые клетки, в которых арестанты не могли ни встать, ни вытянуться; изобретение этих клеток приписывалось кардиналу де Балю.[42] Неудивительно, что название этого ужасного места да еще сознание, что сам он отчасти был причиной гибели двух таких доблестных рыцарей, наполнили глубокою грустью сердце молодого шотландца, так что некоторое время он ехал, низко опустив голову и глубоко задумавшись.
Когда же наконец он выехал вперед по указанной ему дороге и занял свое место во главе отряда, графиня Амелина воспользовалась случаем, чтобы сказать ему:
— Кажется, вы сожалеете, господин стрелок, о победе, которую одержали, защищая нас?
Тон этого вопроса звучал насмешкой, но у Квентина хватило такта ответить на него просто и искренне:
— Я не могу сожалеть об оказанной вам услуге, графиня, какова бы она ни была. Но если бы дело шло не о вашей безопасности, я бы, кажется, охотнее согласился пасть от руки такого славного воина, как Дюнуа, чем быть причиной заточения в ужасную крепость этого знаменитого рыцаря и его несчастного родственника, герцога Орлеанского.
— Так это был герцог Орлеанский?.. Вот видишь, это был он, — сказала графиня Амелина, обращаясь к племяннице. — Я так и думала, хотя издали не могла его хорошенько рассмотреть. Теперь ты убедилась, моя милая, что могло бы из всего этого выйти, если бы злой старый скряга король позволил нам показываться при его дворе Первый принц крови и доблестный Дюнуа, чье имя пользуется такой же известностью, как и имя его героя отца!. Этот молодой шотландец прекрасно исполнил свой долг, надо отдать ему справедливость, но, право, мне почти жаль, что он не пал с честью: его неуместная храбрость лишила нас двух таких знатных спасителей!
Изабелла отвечала жестким, недовольным тоном и с такой решительностью, какой Квентин до сих пор в ней не подозревал.
— Мадам, — сказала она, — если бы я не знала, что вы шутите, я обвинила бы вас в неблагодарности к нашему храброму защитнику, которому мы обязаны, может быть, гораздо более, чем вы думаете. Ведь если бы нападение на нас удалось и наша стража была бы разбита, то разве не ясно, что с прибытием королевской гвардии мы разделили бы участь нападавших? Я, со своей стороны, горько оплакиваю погибшего храбреца, нашего защитника, и непременно закажу обедню за упокой его души. Надеюсь, — добавила она застенчиво, — что тот, кто остался в живых, не откажется принять мою сердечную признательность.
Когда Квентин повернулся к графине, собираясь ответить подобающим образом, она увидела кровь у неге на щеке и вскрикнула в испуге:
— Пресвятая дева, он ранен! У него кровь! Сойдите с коня, сударь, мы перевяжем вам рану.
Напрасно Дорвард убеждал дам, что это лишь пустая царапина; его заставили сойти с коня, сесть на пень и снять шлем, после чего дамы де Круа, претендовавшие, согласно тогдашней моде, на знание лекарского искусства, остановили ему кровь, обмыли рану и перевязали платком Изабеллы, чтобы предохранить от доступа воздуха, как требовала тогдашняя наука; В наше время молодые люди редко — вернее, никогда — не получают ран за красавиц, да и красавицам также нет никакого дела до каких-то ран. Что же, для тех и для, других опасностью меньше! Какую я разумею опасность для мужчин, всякому понятно; но и перевязывать раны, по крайней мере такие легкие, как рана Дорварда, быть может, не менее опасно, чем их получать.
Мы уже говорили, что молодой шотландец был очень красив; теперь же, когда он снял свой шлем и его густые светлые кудри рассыпались вокруг его разгоревшегося от удовольствия и смущения лица, он стал еще лучше. Изабелла, придерживавшая платок на его ране, пока ее тетка разыскивала в своих вещах необходимые лекарства, была смущена и взволнована; а острая жалость к раненому и благодарность за оказанную им услугу еще усиливали в ее глазах его привлекательность. Короче говоря, судьба нарочно подстроила все так, чтобы укрепить ту таинственную связь, которая установилась, по-видимому, в силу ряда случайных обстоятельств между двумя людьми, столь различными по своему званию и состоянию, но в то же время столь сходными, ибо оба были молоды и красивы, у обоих было нежное сердце и пылкое воображение. Неудивительно, что с этой минуты образ графини Изабеллы, и без того уже сильно занимавший Квентина, всецело завладел его сердцем, а молодая девушка, хотя чувства ее были не так определенны, — во всяком случае, она этого не сознавала, — в свою очередь начала думать о своем юном защитнике; она оказала ему услугу с таким участием и волнением, какого не проявляла до сих пор ни к кому из толпы ее знатных поклонников, целых два года тщетно добивавшихся ее взаимности. Теперь, когда она вспоминала Кампо-Бассо, недостойного фаворита герцога Карла, его коварство и подлость, его лицемерную физиономию, кривую шею и устремленные на нее косые глаза, он казался ей отвратительнее прежнего, и она твердо решила, что никакая сила не заставит ее вступить в этот ненавистный брак.
Между тем добрая леди Амелина, потому ли, что она ценила мужскую красоту и восхищалась ею не меньше, чем пятнадцать лет назад (ибо, если верить семейной хронике благородного дома де Круа, этой почтенной даме было в то время самое меньшее тридцать пять лет), или потому, что считала себя виноватой в неблагодарности к юному воину, услуги которого она в первый момент не сумела оценить по достоинству, — так или иначе, но она стала оказывать Квентину явную благосклонность.
— Племянница дала вам платок, чтобы перевязать вашу рану, — сказала она, — а я даю вам другой в награду за вашу отвагу и в поощрение к дальнейшим рыцарским подвигам.
С этими словами она подала ему голубой платок, богато расшитый серебром, и, указав на чепрак своей лошади и перья на шляпе, заметила, что голубой с серебром — ее цвета.
В те времена существовали строгие правила насчет того, как следует принимать такие подарки. Квентин повязал платок себе на руку, но далеко не так быстро и охотно, как сделал бы это, может быть, в другое время и при других обстоятельствах; и хотя в обычае носить на руке подарок дамы не было ничего, кроме самой простой учтивости, молодой человек охотно заменил бы платок графини Амелины тем, которым была перевязана рана, нанесенная ему мечом Дюнуа.
Кавалькада продолжала свой путь; но теперь Квентин ехал рядом с дамами, которые, казалось, безмолвно согласились принять его в свое общество. Впрочем, он говорил очень мало, ибо сердце его было переполнено счастьем, а счастье всегда молчаливо. Графиня Изабелла говорила еще меньше, так что весь труд поддерживать беседу лежал на леди Амелине, которая, по-видимому, вовсе не собиралась ее прерывать. Чтобы посвятить молодого стрелка во все правила рыцарства, как она выражалась, графиня принялась описывать ему со всеми подробностями Хафлингемский турнир, где она собственноручно раздавала призы победителям.
Весьма мало заинтересованный, как в этом ни грустно признаться, описанием блестящего турнира, а также и геральдическими отличиями фламандских и германских рыцарей, которые с безжалостной точностью перечисляла почтенная дама, Квентин начинал уже беспокоиться, не слишком ли он увлекся разговором и не пропустил ли то место, где их должен был ждать проводник, что было бы большим несчастьем и могло бы иметь самые ужасные последствия.
Пока он раздумывал, не послать ли ему назад кого-нибудь из своего отряда, чтобы убедиться, что их там никто не ждет, он услышал звуки рога и, обернувшись в ту сторону, откуда они доносились, увидел всадника, скакавшего к ним во весь опор. Маленький рост, косматая шерсть и дикий, неукротимый вид его коня напомнили Квентину горную породу лошадей его родины; но этот конь был тоньше и стройней и, хотя был так же горяч, как и шотландские лошади, обладал более быстрым бегом. Но особенно отличалась от них его голова: у шотландского пони голова обычно большая и неуклюжая, а у этого скакуна она была очень мала, красиво поставлена, с тонкой мордочкой, огромными, полными огня глазами и раздувающимися ноздрями.
Всадник поражал своей оригинальностью еще больше, чем его конь, который, однако, резко отличался от обыкновенной породы французских лошадей. Он управлял им замечательно ловко, несмотря на то что сидел, глубоко засунув ноги в широкие стремена, напоминавшие своей формой лопаты и подтянутые так высоко, что колени его приходились почти на одном уровне с передней лукой. На голове у него красовалась небольшая красная чалма с полинялым пером, пристегнутым серебряной пряжкой; его камзол, напоминавший покроем одежду страдиотов (род войска, набиравшегося в то время венецианцами в провинциях, расположенных к востоку от их залива), был зеленого цвета и обшит потертым золотым галуном; широкие, когда-то белые, а теперь грязные шаровары были собраны у колен, а загорелые ноги были совершенно голы, если не считать перекрещивающихся ремней, которыми пристегивались его сандалии. На нем не было шпор, их заменяли заостренные края его широких стремян, которыми можно было заставить слушаться любого коня. За широким красным кушаком этого странного наездника с правой стороны был заткнут кинжал, а с левой — короткая кривая мавританская сабля; на старой, истрепанной перевязи, надетой через плечо, висел рог, возвестивший о его приближении. Его темное, загорелое лицо с жидкой бородкой, черными живыми глазами и правильными, тонкими чертами могло бы назваться красивым, если бы не длинные космы черных волос, падавшие ему на лоб, да не страшная худоба, придававшие незнакомцу скорее вид дикаря, чем цивилизованного человека.
— Опять цыган! — с испугом воскликнули дамы. — Святая Мария! Неужели король снова доверился этим бродягам?
— Я расспрошу этого человека, если желаете, — сказал Квентин, — и постараюсь выяснить, можно ли на него положиться.
По наружности и по костюму незнакомца Дорвард, так же как и дамы, сразу признал в нем одного из тех отверженцев-цыган, с которыми слишком ретивые Труазешель и Птит-Андре недавно чуть его не спутали, и, так же как и дамы, испытывал весьма естественное опасение при одной мысли о необходимости довериться этому человеку.
— Ты явился сюда за нами? — был его первый вопрос.
Незнакомец кивнул головой.
— С какой целью?
— Чтобы проводить вас во дворец к этому… льежскому…
— К епископу? Цыган опять кивнул.
— Как же ты можешь доказать, что ты действительно тот, кого мы должны встретить?
— Я спою две строки старой песенки, и больше ничего, — ответил цыган и пропел:
Вепря паж убил,
Славу лорд добыл.
— Хорошо, — сказал Квентин, — ступай вперед, приятель, я сейчас с тобой поговорю.
И, подъехав к дамам, Квентин сказал:
— Я убежден, что это тот самый проводник, которого мы ждали. Он сказал пароль, известный только королю да мне. Но я поговорю с ним еще и постараюсь выведать, насколько ему можно доверять.
Глава XVI
БРОДЯГА
Свободен я, как были все вначале:
Людей законы не порабощали,
И дикари лесные вольность знали.
«Завоевание Гранады»
Пока Квентин успокаивал дам, объясняя им, что странный наездник, присоединившийся к их компании, был тот самый проводник, которого должен был прислать им король, он заметил (так как не менее зорко следил за цыганом, чем цыган за ним), что тот не только беспрестанно поворачивал голову в их сторону, но, изогнувшись с чисто обезьяньей ловкостью, умудрялся сидеть в седле почти задом наперед и не спускал с них внимательных глаз.
Не особенно довольный таким поведением, Квентин подъехал к цыгану (который при его приближении спокойно переменил позу) и сказал ему:
— Послушай, приятель, если ты будешь смотреть на хвост своей лошади, вместо того чтобы глядеть на ее уши, у нас вместо зрячего окажется слепой проводник.
— Если б я даже был и вправду слепой, — ответил цыган, — то и тогда мог бы провести вас по любой из французских или соседних провинций.
— Но ведь ты не француз? — спросил Дорвард.
— Нет, — ответил проводник.
— Где же твоя родина?
— Нигде.
— Как это — нигде?
— Так, нигде! Я — зингаро, цыган, египтянин или как там угодно европейцам на разных языках величать наше племя. Но у меня нет родины.
— Ты христианин? — спросил Дорвард. Цыган покачал головой.
— Собака! — воскликнул Квентин (католики тогда не отличались терпимостью). — Значит, ты поклоняешься Магомету?
— Нет, — кратко и хладнокровно ответил проводник, нимало, по-видимому, не удивленный и не обиженный грубым тоном молодого шотландца.
— Так ты язычник или… Кто же ты, наконец?
— У меня нет религии, — ответил цыган. Дорвард отшатнулся. Он слышал о сарацинах и об идолопоклонниках, но ему никогда и в голову не приходило, что может существовать целое племя, не исповедующее никакой веры. Опомнившись от первого изумления, он спросил проводника, где тот живет.
— Нигде… Живу где придется, — ответил цыган, — у меня нет жилища.
— Где же ты хранишь свое имущество?
— Кроме платья, что на мне, да этого коня, у меня нет никакого имущества.
— Но ты хорошо одет, и лошадь у тебя превосходная, — заметил Дорвард. — Какие же у тебя средства существования?
— Я ем, когда голоден, пью, когда чувствую жажду, а средств существования у меня нет, кроме случайных, когда мне их посылает судьба, — ответил бродяга.
— Каким же законам ты повинуешься?
— Никаким. Я слушаюсь кого хочу или кого заставит слушаться нужда, — сказал цыган.
— Но есть же у вас начальник? Кто он?
— Старший в роде, если я захочу его признать, а не захочу — живу без начальства.
— Так, значит, вы лишены всего, что связывает других людей! — воскликнул изумленный Квентин. — У вас нет ни законов, ни начальников, ни определенных средств к жизни, ни домашнего очага! Да сжалится над вами небо — у вас нет родины, и — да просветит и простит вас всевышний! — вы не веруете в бога! Так что же у вас есть, если нет ни правительства, ни семьи, ни религии?
— У меня есть свобода, — ответил цыган. — Я ни перед кем не гну спину и никого не признаю. Иду куда хочу, живу как могу и умру, когда настанет мой час.
— Но ведь по произволу каждого судьи тебя могут казнить?
— Так что же? Рано или поздно — все равно надо умирать.
— А если тебя посадят в тюрьму, — спросил шотландец, — где же тогда будет твоя хваленая свобода?
— В моих мыслях, которые никакая цепь не в силах сковать, — ответил цыган. — В то время как ваш разум, даже когда тело свободно, скован вашими законами и предрассудками, вашими собственными измышлениями об общественных и семейных обязанностях, такие, как я, свободны духом, хотя бы их тело было в оковах. Вы же скованы даже тогда, когда ваши члены свободны.
— Однако свобода твоего духа едва ли может уменьшить тяжесть твоих цепей, — заметил Дорвард.
— Недолго можно и потерпеть, — возразил бродяга. — Если же мне не удастся вырваться на волю самому или не помогут товарищи, умереть всегда в моей власти, а смерть — это самая полная свобода!
Наступило довольно продолжительное молчание, которое Квентин прервал наконец новым вопросом:
— Итак, вы — бродячее племя, неизвестное европейцам… Откуда же вы родом?
— Этого я не знаю.
— Когда же вы наконец покинете Европу и возвратитесь туда, откуда пришли?
— Когда исполнится срок нашего странствования.
— Не потомки ли вы тех колен Израиля, которые были уведены в рабство за великую реку Евфрат? — спросил Квентин, не забывший еще уроков, преподанных ему в Абербротокском монастыре.
— Если б мы были потомки израильтян, мы бы сохранили их веру, обряды и обычаи, — ответил цыган.
— Как твое имя? — спросил Дорвард.
— Мое настоящее имя известно только моим единоплеменникам. Люди, которые не живут в наших шатрах, зовут меня Хайраддином Мограбином, что значит: Хайраддин — африканский мавр.
— Однако ты слишком хорошо говоришь для человека, выросшего в вашей дикой орде, — сказал шотландец.
— Я кое-чему научился в этой стране, — ответил Хайраддин. — Когда я был ребенком, наше племя преследовали охотники за человеческим мясом. Вражья стрела попала в голову моей матери и уложила ее на месте. Я висел в одеяле у нее за плечами, и наши преследователи подобрали меня. Один священник выпросил меня у стрелков прево и воспитал. У него я два или три года учился франкским наукам.
— Как же ты ушел от него?
— Я украл у него деньги и бога, которому он поклонялся, — с полным хладнокровием ответил Хайраддин. — Он меня поймал и прибил. Тогда я зарезал его, убежал в лес и снова соединился с моим народом.
— Негодяй! Как ты мог убить своего благодетеля?
— Разве я просил его оказывать мне благодеяния? Цыганский мальчик — не комнатная собачка, чтобы лизать руки хозяину и ползать под его ударами из-за куска хлеба. Волчонок, посаженный на цепь, в конце концов всегда порвет ее, загрызет хозяина и убежит в лес.
Наступила новая пауза, снова прерванная молодым шотландцем, который задался целью поближе познакомиться со своим подозрительным проводником, с его характером и намерениями.
— А правда ли, — спросил он Хайраддина, — что ваш народ, несмотря на свое полное невежество, утверждает, будто ему открыто будущее, то есть он обладает знанием, в котором отказано ученым, философам и служителям алтаря более образованных народов?
— Да, мы это утверждаем, и не без основания, — сказал Хайраддин.
— Каким образом эти высокие познания могут быть дарованы таким отверженцам, как вы?
— Могу ли я объяснить вам?… — спросил Хайраддин. — Впрочем, я отвечу, если вы мне сперва объясните, каким образом собака находит человека по следам, тогда как человек, более совершенное животное, не может по следам найти собаку. Эта способность, которая кажется вам столь чудесной, дана нам от рождения как своего рода инстинкт. По чертам лица и линиям руки мы можем предсказать будущее человека так же верно, как вы по весеннему цвету дерева можете определить, какой плод оно принесет.
— Я не верю в ваши знания и смеюсь над этой вашей способностью.
— Не смейтесь, господин стрелок, — сказал Хайраддин Мограбин. — Я могу, например, сказать вам, что, какую бы вы ни исповедовали веру, богиня, которой вы поклоняетесь, — здесь, в нашей компании.
— Молчи! — воскликнул пораженный Квентин. — Молчи, если дорожишь своей жизнью, и отвечай только на мои вопросы! Можешь ли ты быть верен?
— Могу, как и всякий человек.
— Но будешь ли ты верен?
— А вы мне больше поверите, если я поклянусь? — ответил Мограбин с усмешкой.
— Однако помни: твоя жизнь в моих руках, — сказал шотландец.
— Что ж, попробуйте ударить, и вы увидите, боюсь ли я смерти.
— Могут ли деньги обеспечить твою верность?
— Нет, не могут, если я захочу изменить.
— В таком случае чем же можно добиться твоей верности?
— Добротой, — ответил цыган.
— Ну, хочешь, я поклянусь, что буду с тобой ласков и добр, если ты останешься верен нам во время пути?
— Нет, — ответил Хайраддин, — к чему понапрасну тратить свою доброту? Это редкий товар. Я и так обязан быть верным вам.
— Это почему? — спросил еще более изумленный Квентин.
— Вспомните каштаны на берегу Шера! Человек, чей труп вы вынули из петли, был мой брат. Замет Мограбин.
— И ты входишь в сделки с убийцами брата! — сказал Квентин. — Ведь это один из них сообщил нам, где мы встретим тебя, и он же, вероятно, взял тебя в проводники к этим дамам.
— Что поделаешь! — мрачно ответил Хайраддин. — Эти люди обращаются с нами, как овчарки со своим стадом: сперва они нас охраняют, гоняют взад-вперед, куда им вздумается, а в конце концов пригонят на бойню.
Впоследствии Квентин имел возможность убедиться, что цыган говорил сущую правду: стража прево, на обязанности которой лежало истребление бродячих шаек, наводнявших страну, поддерживала с ними постоянные сношения, смотрела некоторое время сквозь пальцы на их проделки, а в конце концов всегда приводила их на виселицу. Такого рода связь между стражей и преступниками, одинаково выгодная для обеих сторон, существовала во всех странах и была не чужда и нашему отечеству.
Отъехав от проводника, Дорвард, очень недовольный тем, что ему удалось о нем узнать, и нимало не полагаясь на его обещания верности, основанной на личной благодарности, присоединился к своему маленькому отряду с целью познакомиться с двумя другими своими подчиненными. С великим огорчением он увидел, что они оба непроходимо глупы и так же не способны помочь ему советом, как и оружием, в чем он уже имел недавно случай убедиться.
«Тем лучше, — сказал себе Квентин, храбрость которого росла вместе с ожиданием могущих встретиться опасностей. — Значит, эта прелестная девушка будет всем обязана мне. Кажется, я могу смело рассчитывать на то, что в состоянии сделать руки и голова одного человека. Я видел, как горел мой родной дом, видел убитых отца и братьев в пылающих развалинах, но не отступал ни на шаг и дрался до последней возможности. Теперь я на два года старше, и мною руководит лучшая, благороднейшая цель, какая когда-либо зажигала воинственный пыл в груди храбреца».
Остановившись на этом решении, Квентин в продолжение всего пути проявил такую энергию и бдительность, что можно было только дивиться, как он везде поспевал. Разумеется, чаще всего и охотнее всего он находился возле дам, которые были так тронуты, его вниманием и заботами об их безопасности, что в своих беседах с ним незаметно перешли почти на дружеский тон. Им, видимо, очень нравилась его наивная, но не глупая, а подчас даже остроумная болтовня. Однако, несмотря на все обаяние таких отношений, Квентин был по-прежнему внимателен до мелочей в исполнении своего долга.
Если он часто ехал подле дам, пытаясь по мере сил описать им, уроженкам равнин, Грампианские горы и красоты Глен-хулакина, он также часто скакал и во главе отряда с Хайраддином, расспрашивая его о дороге и местах остановок и стараясь твердо запомнить его слова, чтобы потом, переспрашивая его, удостовериться, не собьется ли он в ответах и, следовательно, не замышляет ли измены. Не забывал он и двух своих подчиненных, ехавших сзади, и старался лаской, подарками и обещаниями денежной награды по окончании путешествия расположить их в свою пользу.
Так ехали они больше недели по малонаселенной местности, пробираясь уединенными тропинками и кружными дорогами, обходя города. За все это время с ними не произошло ничего замечательного. Встречались им, правда, бродячие шайки цыган, но, видя во главе отряда своего единоплеменника, они их не трогали. Попадались какие-то оборванцы — не то беглые солдаты, не то разбойники; но и они, видно, боялись нападать на хорошо вооруженный отряд. Случалось им натыкаться и на военные разъезды (как они называются в наши дни), которые Людовик, лечивший раны своей несчастной страны огнем и мечом, рассылал по всему государству для истребления вооруженных шаек, наводнявших Францию. Но и военные разъезды пропускали путников без всяких задержек благодаря паролю, который Квентин получил от самого короля.
Местами их остановок были преимущественно монастыри, большинство которых было обязано по своему уставу оказывать гостеприимство богомольцам (а дамы, как известно читателю, путешествовали именно под видом богомолок), не докучая им расспросами об их звании и положении в свете, ибо в те времена многие знатные люди отправлялись в путешествия к святым местам по обету и не желали быть узнанными. Дамы, ссылаюсь на усталость, тотчас по приезде на место удалялись в отведенное им помещение, а Квентин в качестве начальника отряда устраивал с хозяевами все необходимое для их отдыха и с таким вниманием и усердием заботился о всех мелочах, что вызывал глубокую признательность со стороны тех, к кому относились эти заботы.
Немало хлопот доставляли Квентину характер и национальность его проводника. В святых обителях, где они чаще всего останавливались, на него смотрели как на язычника, бродягу и колдуна, так же как и на всех его единоплеменников, и считали его нежеланным и неподходящим гостем, вследствие чего пускали его не дальше наружной монастырской ограды, да и то с большим трудом. Это было очень неприятно и неудобно, так как, с одной стороны, Квентин считал, что ни в коем случае не следует раздражать человека, которому известна тайна их путешествия, а с другой — он и сам желал бы иметь его, всегда на глазах, чтобы наблюдать за ним и по возможности не давать входить в какие-либо сношения с посторонними. А последнее было бы, разумеется, невозможно, если бы цыган помещался вне ограды тех монастырей, где они останавливались. Дорвард начинал подозревать, что этого-то именно а добивается Хайраддин, так как, вместо того чтобы смирно сидеть в отведенном ему помещении, он выкидывал разные штуки, распевал песни и пускался в веселые разговоры с послушниками и младшей братией, к их великому удовольствию и к недовольству старших монахов, возмущенных его неприличным поведением. Несколько раз, чтобы умерить неуместную веселость цыгана, Квентину приходилось пускать в ход всю свою власть и даже прибегать к угрозам; ему пришлось также потратить немало красноречия в объяснениях с монастырским начальством, чтобы не дать вышвырнуть эту неверную собаку за дверь. Однако до сих пор Квентину это удавалось благодаря ловкому приему, к которому он всегда прибегал. Упрашивая не выгонять бродягу, он говорил, что близость к священным реликвиям, святость монастырских стен, а главное, общество людей, посвятивших себя служению богу, должны благотворно повлиять на душу и разум этого грешника и даже могут способствовать его просветлению.
Но на десятый или двенадцатый день пути, когда они уже вошли во Фландрию, неподалеку от города Намюра, все старания Квентина предотвратить последствия буйного поведения его дикаря проводника и замять поднятый им скандал не привели ни к чему. Дело происходило в одном францисканском монастыре с очень строгим и суровым уставом, настоятель которого был впоследствии причислен к лику святых. После долгих препирательств (как и следовало ожидать в таком месте) Квентину наконец удалось поместить несносного цыгана в отдельном домике монастырского садовника. Тотчас по приезде дамы, как всегда, удалились в отведенные им комнаты, а настоятель, у которого оказались в Шотландии друзья и знакомые и который вообще любил послушать рассказы иностранцев, пригласил Квентина, почему-то сразу ему приглянувшегося, в свою келью — разделить с ним его скромную монастырскую трапезу. Отец настоятель оказался человеком умным и образованным, и Квентин решил воспользоваться случаем, чтобы порасспросить его о положении дел в Льеже и его окрестностях. За последние два дня до него стали доходить слухи, заставлявшие его серьезно опасаться, удастся ли им благополучно достигнуть места своего назначения и будет ли епископ в состоянии дать верное убежище дамам, даже если бы им удалось добраться к нему. Ответы настоятеля были весьма неутешительны.
— Граждане Льежа, — сказал он, — все богатые люди, разжиревшие и забывшие бога; они возгордились своим богатством и привилегиями, много раз спорили с герцогом, своим законным господином, по поводу разных льгот и налогов, и не раз эти споры переходили в открытое восстание, так что герцог, человек горячий и вспыльчивый, выведенный наконец из терпения, поклялся святым Георгием, что при первом же новом бунте он накажет мятежников для примера и острастки всей Фландрии и Льеж постигнет та же участь, какая некогда постигла Вавилон и Тир.
— И, судя по слухам, герцог — такой человек, который не поколеблется выполнить свою угрозу. — заметил Квентин, — так что, надо думать, жители Льежа будут теперь вести себя осторожней.
— Будем надеяться, — сказал настоятель. — Об этом молят бога все благочестивые граждане нашей страны, не желающие, чтобы кровь человеческая лилась как вода и чтобы люди погибали как отверженцы, не примирившись с небом. Наш добрый епископ также денно и нощно печется о сохранении мира, как и подобает служителю алтаря, ибо в писании сказано: «Beati pacific!..»[43] Но… — Здесь настоятель умолк и тяжело вздохнул.
Квентин объяснил почтенному старику, как важно было для дам, которых он сопровождал, иметь точные сведения о положении в стране, и постарался убедить отца настоятеля, что с его стороны было бы поистине добрым делом сообщить им все, что ему известно на этот счет.
— Никто не говорит охотно об этих вещах, — сказал настоятель, — ибо все, сказанное о сильных мира сего etiam in cubiculo,[44] обращается в крылатую весть, которая в конце концов всегда дойдет до их ушей. Тем не менее, желая оказать посильную услугу вам, ибо вы кажетесь мне достойным, рассудительным молодым человеком, и вашим спутницам, исполняющим столь богоугодное дело, я буду с вами вполне откровенен.
Тут он подозрительно оглянулся, словно боясь, как бы его не подслушали, и продолжал, понизив голос:
— Жителей Льежа постоянно подбивают на восстания сыны Велиала, утверждающие — надеюсь, ложно, — будто они действуют по поручению нашего наихристианнейшего короля. Я, со своей стороны, считаю его слишком достойным этого высокого звания, чтобы допустить, что он способен нарушать мир и благоденствие соседнего государства. Но, как бы то ни было, имя его вечно на устах у тех, кто сеет и раздувает недовольство среди льежских граждан. Кроме того, есть здесь у нас один дворянин, человек знатного рода, прославившийся своими воинскими подвигами, но во всем остальном он lapis offensionis et petra scandali[45] — настоящее бельмо на глазу у всей Фландрии и Бургундии. Человека этого зовут Гийом де ла Марк.
— По прозванию Бородатый, — докончил Дорвард, — или Арденнский Дикий Вепрь.
— И это прозвище вполне ему подходит, сын мой, — сказал настоятель. — Он в самом деле дикий лесной вепрь, который топчет своими копытами и разрывает клыками все, что попадается ему на пути. Он набрал себе шайку — более тысячи человек — таких же разбойников, как он сам, не признающих ни светской, ни духовной власти, держится независимо от герцога Бургундского и живет грабежом и насилием, нападая и на духовных лиц и на мирян — без разбора. Imposuit manus in Christos Domini,[46] он поднимает руку даже на помазанников божьих, вопреки словам, сказанным в писании: «Не касайся моих помазанников и не делай зла моим пророкам». Даже нашей смиренной обители он предъявил требование прислать ему серебра и золота в виде выкупа за наши жизни — мою и братии. На это мы ответили ему латинским посланием, объясняя, что мы не в состоянии исполнить подобное требование, и увещевая его словами проповедника: «Ne moliaris amico tuo malum, cum habet in te fiduciam».[47] Но, невзирая ни на что, этот Гийом Бородатый, или Гийом де ла Марк, так же отвергающий человеческие знания, как и человеческие чувства, ответил нам на смехотворном жаргоне, который он, видимо, принимает за латынь: «Si поп payatis, brulabo monasterium vostrum».[48]
— Тем не менее, отец мой, вы поняли смысл этой варварской латыни, — заметил Квентин.
— Увы, мой сын, страх и нужда — лучшие из наставников! — сказал настоятель. — Делать нечего, пришлось расплавить серебряные сосуды нашего алтаря, чтобы удовлетворить алчность этого разбойника, да воздаст ему небо сторицей! Pereat improbus — amen, amen, anathema esto![49]
— Я только дивлюсь одному, — сказал Квентин, — как могущественный герцог Бургундский не усмирил этого зверя, о бесчинствах которого я уже столько слышал.
— Увы, сын мой, — ответил настоятель, — герцог Карл в настоящее время в Перонне, где он собрал начальников своих войск, чтобы объявить войну Франции. А пока по воле божьей идет раздор между двумя великими государями, страна остается под властью мелких угнетателей. Но все-таки скажу: напрасно герцог не принимает решительных мер против этой внутренней язвы, ибо Гийом де ла Марк вошел уже в открытые сношения с Руслером и Павийоном — вожаками недовольных жителей Льежа — и теперь, того и гляди, подобьет их на какую-нибудь отчаянную проделку.
— Но разве у епископа Льежского не хватит влияния и власти, чтобы подавить мятеж, отец мой? — спросил Квентин. — Прошу вас, скажите мне откровенно ваше мнение: ваш ответ чрезвычайно важен для меня.
— У епископа, дитя мое, меч и ключи святого Петра, — ответил настоятель. — Он пользуется покровительством могущественного бургундского дома, в его руках сосредоточена светская и духовная власть, и в случае нужды он может поддержать ее с помощью довольно значительного и хорошо вооруженного войска. Гийом де ла Марк вырос в доме епископа, который оказал ему много благодеяний. Но даже в то время он проявил уже свой необузданный, кровожадный характер и был изгнан его преосвященством за убийство одного из его слуг. С тех пор он сделался непримиримым врагом доброго епископа, а в настоящее время — говорю это с глубокой скорбью — точит зубы, чтобы ему отомстить.
— Так, значит, вы считаете положение его преосвященства опасным? — спросил Квентин с тревогой.
— Увы, сын мой! — ответил почтенный францисканец. — Что или кто в этом жестоком мире может считать себя в безопасности? Но сохрани меня бог утверждать, что нашему почтенному прелату грозит неминуемая гибель! Он богат, у него много верных советников и прекрасное, храброе войско. К тому же проехавший здесь вчера гонец сообщил нам, что герцог Бургундский, по просьбе епископа, прислал ему на подмогу сотню копейщиков. Этого подкрепления, считая с прислугой каждого копья, вполне достаточно, чтобы отразить нападение Гийома де ла Марка — да будет проклято его имя! Аминь!
На этом месте разговор Квентина с настоятелем был прерван вошедшим причетником, который прерывающимся от гнева голосом донес отцу настоятелю, что цыган сеет неслыханный соблазн среди меньшой братии. За вечерней трапезой он подлил в их питье какого-то пьяного зелья в десять раз крепче самого крепкого вина, так что многие монахи опьянели. И, хотя сам обвинитель всячески старался показать, что он устоял против действия одуряющего напитка, его отяжелевший язык и сверкающие глаза доказывали как раз обратное. Кроме того, цыган распевал мирские, непристойные песни, смеялся над святым Франциском, издевался над его чудесами и обзывал его последователей дураками и тунеядцами. Наконец, он даже осмелился заняться колдовством и предсказал молодому отцу Керубино, что какая-то красивая дама полюбит его и сделает отцом чудесного мальчика.
Настоятель выслушал донесение в молчании, словно онемев от ужаса. Когда же причетник окончил перечень совершенных цыганом преступлений, он встал, вышел на монастырский двор и, под страхом тяжелой кары в случае неповиновения, приказал всем послушникам вооружиться метлами и бичами и выгнать Хайраддина за ограду святой обители.
Это приказание было немедленно исполнено в присутствии Дорварда, который очень сожалел о случившемся, но не решился сказать ни слова, так как прекрасно понимал, что на этот раз его вмешательство ни к чему не приведет.
Несмотря на все увещания настоятеля, наказание преступника вышло скорее забавным, чем устрашающим. Цыган, как бесноватый, метался по всему двору среди общего гвалта и свиста бичей, которые по большей части попадали мимо — иногда преднамеренно, иногда благодаря удивительной ловкости и изворотливости преступника; если же ему и досталось несколько ударов по плечам и спине, то он вынес их совершенно спокойно. Шум и крики были тем сильней, что непривычные к такого рода упражнениям монахи чаще стегали друг друга, чем Хайраддина. Наконец, желая прекратить это не столько поучительное, сколько скандальное зрелище, настоятель приказал отворить ворота, и цыган, проскользнув в них с быстротой молнии, бросился прочь от монастырских стен.
Пока происходила описанная нами сцена, подозрение, не раз уже мелькавшее у Квентина, овладело им с новой силой. Только сегодня утром Хайраддин обещал ему исправиться и на следующем привале в монастыре вести себя благопристойно, однако он не только не сдержал обещания, но вел себя еще хуже, еще безрассуднее прежнего. Очевидно, дело было нечисто: каковы бы ни были пороки цыгана, его никак нельзя было упрекнуть в недостатке здравого смысла или самообладания. Тут, наверно, крылся какой-нибудь умысел: вероятно, ему необходимо было повидаться с кем-нибудь из своих единоплеменников или встретить кого-нибудь, а так как сделать это днем он не мог благодаря бдительному надзору Квентина, то он и придумал подстроить этот скандал, чтобы хоть ночью вырваться из монастыря.
Как только у Квентина мелькнуло это подозрение, молодой шотландец, всегда смелый и быстрый в своих действиях, решил бежать за Хайраддином и по возможности незаметно проследить за ним. Поэтому не успел цыган выскочить за монастырские ворота, как Квентин, наскоро объяснив настоятелю, что ему нельзя терять из виду своего проводника, бросился вслед за ним.
Глава XVII
ВЫСЛЕЖЕННЫЙ ШПИОН
Прочь руки, выслеженный соглядатай!
Такие молодцы не для тебя!
Бен Джонсон, «Повесть о Робин Гуде»
Выбежав из монастырских ворот, Квентин увидел при ярком свете месяца бегущую вдали фигуру цыгана. С быстротой побитой собаки Хайраддин пронесся по улице небольшого селения и выбежал на прилегавший к нему луг.
«Ты шибко бегаешь, приятель, — подумал Квентин, — но беги ты хоть вдвое быстрей, тебе и тогда не уйти от самых быстрых ног во всем Глен-хулакине».
По счастью, молодой горец был без плаща и доспехов, и ничто не мешало ему пуститься с такой скоростью, с какой не бегал никто во всем его графстве. И, вероятно, несмотря на быстрый бег цыгана, Квентин не замедлил бы его догнать, но это не входило в его планы, для него было гораздо важнее выследить Хайраддина. Он еще больше утвердился в своем намерении, когда увидел, что цыган, не останавливаясь и не замедляя своего бега, мчится все прямо в одну сторону, как едва ли поступил бы на его месте человек, неожиданно среди ночи лишившийся ночлега и вынужденный искать для себя новый приют. Он даже ни разу не оглянулся назад, что дало Квентину возможность следовать за ним незамеченным. Наконец, перебежав луг, цыган остановился на берегу ручья, густо заросшего ольхой и ивняком, и осторожно, едва слышно протрубил в рог. В ответ невдалеке раздался свист.
«Условленная встреча, — подумал Квентин. — Но как мне подобраться поближе, чтобы подслушать их разговор? Шорох шагов или треск ветки при малейшей неосторожности может легко меня выдать — ведь мне придется пробираться между кустами… Но нет, клянусь святым Андреем, я выслежу их, как выслеживал оленей в Глен-Айле! Я докажу им, что недаром учился охоте… Вот они уже сошлись… Я вижу две тени — значит, их только двое… Во всяком случае, преимущество не на моей стороне: если у них враждебные намерения, в чем я теперь не сомневаюсь, и если они откроют меня, тогда графиня Изабелла лишится своего бедного друга. Но я был бы недостоин назваться ее другом, если бы не был готов сразиться за нее хоть с целой дюжиной врагов, не то что с двумя… Разве я не померился силами с лучшим воином Франции — с самим Дюнуа? Не испугаюсь же я каких-то бродяг! Нет, с помощью божьей и святого Андрея я докажу им, что я сильнее и ловче их!».
Придя к такому решению, Квентин со всей осторожностью, которой научила его охотничья жизнь, спустился в русло ручейка, где вода местами доходила ему до колен, местами едва прикрывала ступни, и стал тихонько пробираться под свесившимися над водой густыми ветками ив, причем журчание ручья заглушало шум его шагов. (Так и мы сами в былые дни подкрадывались к гнезду чуткого ворона.) Таким образом, Дорварду удалось подойти незамеченным так близко к говорившим, что до него стали ясно доноситься звуки их голосов, но слов он все-таки не мог расслышать. Он остановился под огромной плакучей ивой, почти касавшейся ветвями воды. Недолго думая он ухватился рукой за один из ее толстых суков и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, одним прыжком очутился на дереве и уселся посреди густых ветвей, совершенно скрывавших его.
Отсюда он увидел, что человек, с которым говорил Хайраддин, был тоже цыган, и, к своему великому огорчению, убедился, что они говорят на совершенно непонятном для него языке. Оба громко смеялись, и по движению, которое сделал Хайраддин, будто собираясь бежать, и по тому, как он потер себе плечи, Квентин догадался, что он рассказывает товарищу историю своего изгнания из монастыря.
Вдруг где-то неподалеку снова раздался свист, и Хайраддин опять тихо протрубил в рог. Минуту спустя к собеседникам присоединилось новое лицо — высокий, статный человек с воинственной осанкой, представлявший собой полную противоположность двум маленьким, тщедушным цыганам. На широкой перевязи у него через плечо висел меч огромной величины; панталоны с многочисленными разрезами и пышными разноцветными шелковыми буфами были прикреплены бесчисленными завязками из лент к куртке буйволовой кожи в обтяжку, на правом рукаве которой красовалась серебряная голова вепря — герб его предводителя. Ухарски заломленная набекрень крошечная шапочка едва прикрывала густые волосы, обрамлявшие его широкое лицо и соединявшиеся с такой же широкой, густой бородой длиной в четыре дюйма. В руке он держал копье. По одежде и вооружению в нем можно было сразу признать одного из тех германских искателей приключений, которые назывались ландскнехтами (по-нашему — копейщиками) и составляли в те времена самую грозную силу пехоты. Эти наемники отличались свирепостью и любовью к грабежу. Между ними даже ходило сказание, будто одного ландскнехта отказались принять в рай из-за его пороков, а в ад не приняли из-за его буйного, неукротимого нрава, и на этом основании ландскнехты вели себя как люди, которые утратили надежду на первое и не страшатся второго.
— Гром и молния! — воскликнул новоприбывший в виде приветствия на своем ломаном франко-германском наречии, которое вряд ли мы сумеем здесь передать.
— С какой стати ты заставил меня прошляться три ночи подряд в ожидании условленного свидания?
— Я не мог повидаться с вами раньше, сударь, — ответил Хайраддин почтительным тоном. — С нами едет молодой шотландец, у которого глаза как у дикой кошки. Он следит за каждым моим движением и, кажется, уже подозревает меня. Если же он узнает, что подозрения его справедливы, он убьет меня и увезет женщин обратно во Францию.
— Ах ты собака, ведь нас трое, — сказал ландскнехт. — Мы нападем на них завтра же поутру и похитим женщин без дальних разговоров. Ты говоришь, что двое других ваших спутников — трусы; вот вы с товарищем и займитесь ими, а я… черт меня побери, если я не управлюсь с твоей дикой шотландской кошкой!
— Ну, положим, это не так-то легко, — сказал Хайраддин, — не говоря уж о нас с товарищем: мы в драке не большие мастера, но и вам придется иметь дело с молодцом, померившимся силами с лучшим рыцарем Франции и с честью вышедшим из этого испытания. Я слышал от очевидцев, что он задал хорошую работу самому Дюнуа.
— Разрази тебя гром! Ты говоришь это потому, что ты трус, — сказал германский воин.
— Я не трусливее вас самого, — ответил Хайраддин, — но драка не мое ремесло. Если вы согласны действовать, как было условленно, — прекрасно, а нет — я благополучно доставлю женщин во дворец епископа, и уж пусть тогда Гийом де ла Марк сам добывает их оттуда, если он действительно так силен, как хвастался неделю назад.
— Тысяча чертей! — воскликнул ландскнехт. — Конечно, мы сильны, сильнее прежнего. Но мы слышали, будто из Бургундии прислали сотню копейщиков, а это, видишь ли, считая по пяти человек на копье, выходит уже не одна, а целых пять сотен, и, коли слух верен, пусть черт меня возьмет, если они сами не постараются встретиться с нами. Да еще у епископа имеется, говорят, изрядная сила пехоты совсем наготове. Так-то, братец!
— В таком случае решайтесь на засаду у креста Трех Царей или совсем откажитесь от этого дела, — сказал цыган.
— Отказаться? Отказаться добыть богатую невесту нашему вождю?! Черт возьми, да я готов вырвать ее хоть из ада! Клянусь жизнью, все мы станем тогда князьями и герцогами — дюками, как вы их называете. У нас будут и свои винные погреба и много французского золота, а может быть, и красотки в придачу — те, что наскучат самому Бородатому.
— Итак, решено: засада у креста Трех Царей? — спросил цыган.
— Конечно, решено, черт возьми!.. Ты поклянешься мне, что доставишь их на место, и, когда они сойдут с коней, чтобы преклонить колена перед крестом, что делают решительно все, кроме таких неверных собак, как ты, мы нападем на них, и они будут наши.
— Ладно, только помните: я взялся за это скверное дело с одним уговором, — сказал Хайраддин. — Я требую, чтобы ни один волосок не упал с головы того молодца. Если вы поклянетесь мне в этом вашими тремя кельнскими мертвецами, я поклянусь семью ночными призраками, что буду служить вам в этом деле верой и правдой. И помните: если вы нарушите вашу клятву, семь призраков станут будить вас на рассвете семь ночей кряду, а на восьмую задушат и сожрут.
— Провались ты к дьяволу! Почему ты так заботишься об этом молодчике? Ведь он тебе не родня и не земляк? — спросил воин.
— Ну, уж это вас не касается, честный Генрих. Есть люди, для которых наслаждение — перерезать глотку своему ближнему, а есть и такие, которым приятно сохранить ее в целости. У всякого свой вкус… Ну, поклянитесь же мне, что молодец останется жив и невредим, или — беру в свидетели светлую звезду Альдебаран! — дело ваше не выгорит. Клянусь Тремя Кельнскими Царями, как вы их зовете: я ведь знаю, что вы не признаете никакой другой клятвы.
— Вот, право, чудак! — сказал ландскнехт. — Ну да ладно… Клянусь…
— Нет, нет, не так, — перебил его цыган. — Повернитесь лицом к востоку, храбрый ландскнехт, — не то, чего доброго, цари вас не услышат.
Солдат произнес клятву, как ему было указано, после чего подтвердил свое обещание быть к сроку в условленном месте, заметив при этом, что оно выбрано очень удачно, так как находится не дальше пяти миль от их теперешней стоянки.
— А не лучше ли будет, — добавил он, — поставить для верности нескольких наших надежных молодчиков на той стороне влево от харчевни, на случай, если бы им вздумалось отправиться другой дорогой?
Цыган подумал с минуту и ответил:
— Нет, появление ваших солдат на том берегу может возбудить подозрения Намюрского гарнизона и еще, чего доброго, вместо верного успеха приведет к стычке, исход которой весьма сомнителен. И, кроме того, я поведу их правым берегом Мааса: ведь от меня зависит выбрать тот или другой путь. Как ни хитер мой шотландский горец, а в этом отношении он вполне на меня полагается и еще ни разу ни к кому не обращался с расспросами о дороге. Да и не мудрено: меня назначил к нему в проводники верный друг, человек, в слове которого никто не сомневается, пока не узнает его поближе.
— Послушай, друг Хайраддин, — сказал ему воин, — я давно хотел задать тебе один вопрос. Как это случилось, что вы с братом, великие звездочеты и предсказатели будущего, не предвидели, что брат твой будет повешен?
— На это я тебе, Генрих, вот что скажу: знай я только, что мой брат будет так глуп, что выдаст герцогу Бургундскому тайну короля Людовика, я бы предсказал ему смерть так же верно, как хорошую погоду в июле. У Людовика есть и руки и уши при бургундском дворе, а у Карла немало советчиков, для которых звон французского золота так же приятен, как для тебя звон стаканов… Однако прощай и помни уговор! А мне надо чуть свет ждать моего молодца не далее ружейного выстрела от загона этих ленивых свиней, не то мой сметливый шотландец как раз что-нибудь заподозрит.
— Погоди, выпей сперва глоток утешительного, — сказал ландскнехт, протягивая своему собеседнику флягу с вином. — Тьфу, я и забыл Ведь ты, как и все животные, не пьешь ничего, кроме чистой воды, словно презренный раб Магунда и Термаганта.
— Сам ты презренный раб бутылки! — ответил цыган. — Я ничуть не удивляюсь, что тебе поручили выполнение самой жестокой части коварного плана, задуманного более умными головами, чем твоя. Тот, кто хочет знать мысли других и не выдать своих собственных, не должен брать в рот ни капли вина. Но что толку говорить это тебе? Твоя жажда так же ненасытна, как пески Аравийской пустыни! До свиданья. Захвати с собой моего земляка Туиско: его присутствие в окрестностях монастыря может возбудить подозрение.
На этом достойные товарищи расстались, еще раз подтвердив взаимное обещание встретиться завтра у креста Трех Царей.
Квентин Дорвард подождал, пока они скрылись из виду, а потом осторожно спустился из своей засады. Сердце его колотилось в груди при мысли о страшной опасности, которой подвергалась прекрасная графиня. Увы, он далеко не был уверен, миновала ли эта опасность и удастся ли ему помешать осуществлению предательского замысла против нее. Опасаясь встретиться с Хайраддином на обратном пути, он сделал длинный обход, пробираясь по отвратительным, заросшим тропинкам, чтобы подойти к монастырю с другой стороны.
По дороге он тщательно обдумал свой будущий план действий. Вначале, узнав об измене Хайраддина, он принял было решение убить его, как только кончится совещание и его товарищи отойдут достаточно далеко; но, когда услышал, как заботился Хайраддин о сохранении его собственной жизни, он подумал, что проявил бы неблагодарность, наказав изменника со всей заслуженной им суровостью. Итак, он решил пощадить его жизнь и даже, если будет можно, оставить своим проводником, приняв все меры предосторожности для полной безопасности прелестной девушки, ради спасения которой он был готов пожертвовать жизнью.
Но как в таком случае ему следовало поступить? Графини де Круа не могли искать убежища ни в Бургундии, откуда они бежали, ни во Франции, откуда их почти выгнали. Трудно было сказать, что для них было опаснее: гнев ли герцога Карла или холодная, вероломная политика короля Людовика. По зрелом размышлении Дорвард принял решение во избежание засады держать путь по левому берегу Мааса и как можно скорее доставить дам к епископу Льежскому, чего они и сами желали. Не могло быть сомнения, что почтенный прелат согласится принять их под свою защиту, а если он, как говорили, действительно получил подкрепление из Бургундии, то будет в силах их защитить. Во всяком случае, если даже враждебные намерения Гийома де ла Марка и волнения в городе Льеже примут опасный оборот, он всегда будет иметь возможность отослать дам в Германию под надежной охраной.
В заключение Квентин сказал себе (кто из нас в своих решениях не поддается влиянию личных соображений?), что хладнокровие, с которым король Людовик осудил его на верную смерть или неволю, развязывает ему руки и освобождает его от всяких обязательств по отношению к французскому королю; и он тут же решил отказаться от службы у него. Епископ, вероятно, нуждался в солдатах, и молодой человек надеялся, что с помощью его прекрасных спутниц, которые (особенно старшая) обращались с ним теперь как с другом, ему легко будет поступить на службу к прелату, и тогда… как знать?., быть может, ему поручат препроводить графинь де Круа куда-нибудь в другое место, более безопасное, чем окрестности Льежа. Тут ему вспомнилось, что во время пути дамы, как будто в шутку, не раз заводили речь о том, чтобы поднять вассалов молодой графини, укрепить ее замок (как это делали многие в те смутные времена) и защищаться от всех нападений. Один раз они шутя спросили его, не возьмет ли он на себя опасную должность их сенешаля, и, когда он с готовностью и восторгом изъявил свое согласие, они, смеясь, дали ему поцеловать свои руки в знак того, что доверяют ему и утверждают в этой почетной должности. При этом ему показалась, что ручка графини Изабеллы — прелестнейшая ручка, какую когда-либо целовал верный вассал, — дрожала, пока его губы прижимались к ней (на момент дольше, чем требовал этикет), и он не мог не заметить ее смущенного взгляда и вспыхнувшего личика, когда она наконец отняла ее. Неужели всего этого было мало? И какой смелый человек на месте Квентина в его годы не принял бы в расчет всех этих соображений, для того чтобы прийти к тому или другому решению?
Покончив с этим вопросом, он стал обдумывать подробности плана действий по отношению к изменнику цыгану. Отказавшись от своего первоначального намерения убить его тут же, не выходя из лесу, он не мог, однако, взять другого проводника и оставить Хайраддина на свободе, так как это означало бы послать в лагерь Гийома де ла Марка шпиона, которому известен каждый их шаг. Думал он было рассказать обо всем настоятелю и просить его задержать у себя цыгана силой до тех пор, пока они не доедут до замка епископа; но, поразмыслив, не решился обратиться с такой просьбой к человеку, которого положение и возраст делали робким и нерешительным, к старику, считавшему главным своим долгом заботу о безопасности своего монастыря и дрожавшему при одном имени Арденнского Дикого Вепря.
Наконец Дорвард выработал себе план действий, на успех которого он мог рассчитывать, так как выполнение его всецело зависело от него самого, а в этом деле он считал себя на все способным. Сознавая всю опасность своего положения, он все-таки не падал духом и смотрел вперед с надеждой, как человек, несущий тяжкую ношу, которая, однако, не превышает его сил. В ту минуту, когда он подходил к монастырю, план его был готов во всех подробностях.
Он тихонько постучался в ворота, и ему тотчас отпер монах, дожидавшийся его по приказанию любезного настоятеля; он сообщил молодому человеку, что вся братия в церкви и будет молиться до рассвета, чтобы вымолить себе прощение за участие в скандале, происшедшем в стенах святой обители.
Монах предложил Квентину разделить их общую молитву, но платье молодого шотландца до такой степени вымокло, что он должен был отказаться от этого предложения и попросил разрешения обсушиться на кухне, чтобы быть в состоянии наутро продолжать путь. Он ни в коем случае не хотел, чтобы цыган, встретившись с ним поутру, узнал о его ночном похождении. Монах не только дал ему разрешение, но предложил себя в собеседники, чему Квентин очень обрадовался, рассчитывая получить от него подробные сведения о двух дорогах, про которые говорили цыган с ландскнехтом. Оказалось, что собеседник Квентина мог лучше всех других монахов удовлетворить его любопытство, так как он часто отлучался из обители по монастырским делам; но, сообщив ему все подробности, францисканец заметил, что дамам, которых Квентин сопровождает, следует продолжать свой путь по правому берегу Мааса, чтобы поклониться кресту Трех Царей, воздвигнутому на том месте, где останавливались по пути в Кельн святые мощи Каспара, Мельхиора и Бальтазара (имена, данные католической церковью трем восточным мудрецам, приходившим в Вифлеем с дарами) и где они сотворили немало чудес.
Квентин ответил, что его спутницы твердо решили посетить по пути все святые места и непременно побывать у креста Трех Царей, но что они еще не знают, посетят ли его по дороге в Кельн или на обратном пути, так как в настоящее время правый берег Мааса, говорят, не совсем безопасен из-за появившихся на нем разбойников свирепого Гийома де ла Марка.
— Господи спаси и помилуй! — воскликнул монах. — Неужто Арденнский Дикий Вепрь опять устроил свое логовище так близко от нас? Впрочем, если даже и так, Маас достаточно широк и будет надежной преградой между ним и нами.
— Но он не будет преградой между нами и этими разбойниками, если мы перейдем на ту сторону и направимся по правому берегу, — заметил Квентин.
— Господь защитит своих избранников, сын мой, — сказал монах. — Горько было бы думать, что святые мощи благословенного города Кельна, которые не терпят присутствия неверных в его стенах, могут допустить такую несправедливость, как нападение на богомольцев, пришедших им поклониться, да еще со стороны такой неверной собаки, как Арденнский Вепрь, который будет почище целой шайки язычников-сарацин со всеми десятью коленами Израиля в придачу.
Что бы ни думал Квентин, как добрый католик, о силе заступничества святых мощей города Кельна, он не мог в душе слишком рассчитывать на него, зная, что его спутницы назвались богомолками не из благочестия, а из расчета. Поэтому он решил по возможности не ставить дам в такое положение, когда им было бы необходимо чудесное заступничество. Тем не менее в простоте своей искренней веры он тут же дал обет сходить на поклонение кресту Трех Царей, если только эти мудрые и царственные святые помогут ему благополучно доставить на место тех, чья безопасность была теперь его главной заботой.
Желая принести обет с возможной торжественностью, он попросил францисканца провести его в одну из часовен, примыкавших к монастырской церкви, и здесь, набожно преклонив колена, горячо подтвердил данное им мысленно обещание. Отдаленное пение монастырского хора, торжественная тишина позднего часа, выбранного им для этого благочестивого дела, мерцающий свет единственной лампады, освещавшей маленькое готическое здание, — все способствовало тому, чтобы привести душу юноши в то состояние, когда человек легче всего сознает свою слабость и просит защиты и покровительства свыше, а это всегда связано с покаянием в прошлых грехах и решимостью исправиться в будущем. Если даже благочестивый порыв юноши был неверно направлен, во всяком случае, он был искренен, и мы не сомневаемся, что его горячая молитва достигла единственного истинного божества, для которого важны побуждения, а не обряды и в глазах которого искреннее умиление язычника дороже лицемерия фарисея.
Поручив себя и своих беззащитных спутниц покровительству святых и промыслу божию, Квентин отправился наконец на отдых, произведя на францисканца сильное впечатление своей глубокой набожностью.
Глава XVIII
ГАДАНЬЕ ПО РУКЕ
Смеялись много мы и пели много,
Хотели, чтоб продолжилась дорога.
И, как от наважденья колдовского,
Для нас дорога удлинялась снова.
Сэмюел Джонсон
С первым лучом рассвета Квентин Дорвард вышел из своей маленькой кельи, разбудил слуг и еще тщательнее, чем всегда, стал следить за приготовлениями к путешествию. Он сам осмотрел все уздечки, поводья, всю сбрую и даже подковы лошадей, во избежание тех мелких случайностей, которые, при всей своей кажущейся незначительности, часто задерживают, а иногда даже прерывают путешествие. Он заставил при себе хорошенько накормить лошадей, чтобы они могли выдержать долгую дорогу и, если понадобится, быструю скачку.
Покончив со всеми сборами, Квентин вернулся в свою келью, где особенно тщательно вооружился и опоясался мечом, как человек, который видит приближающуюся опасность, но смотрит ей в глаза с твердой решимостью бороться до последней возможности.
Эта благородная решимость придала твердость его походке и достоинство осанке, которых графини де Круа не замечали раньше, хотя им всегда нравились его грация, естественность обращения и разговора и оригинальное соединение природного ума с какой-то своеобразной простотой — следствие его воспитания и уединенной жизни на родине. Квентин объявил дамам, что в этот день они должны будут тронуться в путь раньше обыкновенного. И они выехали тотчас после раннего завтрака, за который, как и вообще за гостеприимство, оказанное им монастырем, дамы отблагодарили щедрым приношением алтарю, более соответствовавшим их настоящему, нежели вымышленному званию. Но эта щедрость не возбудила ничьих подозрений, так как их принимали за англичанок, а в те времена, как и в наши дни, англичане пользовались славой самого богатого народа.
Настоятель благословил путников, когда они садились на коней, и поздравил Квентина с тем, что он избавился от беспутного проводника.
— Лучше споткнуться на дороге, чем опереться на руку вора или разбойника, — добавил почтенный старик.
Квентин не вполне разделял его мнение. Он понимал, что на цыгана нельзя полагаться, но теперь, зная об измене, надеялся его перехитрить и все-таки воспользоваться его услугами. Беспокойство Квентина насчет цыгана длилось недолго: не успела маленькая кавалькада отъехать и сотни ярдов от окруженного поселком монастыря, как Мограбин нагнал ее на своей косматой горячей лошадке. Дорога шла по берегу того самого ручья, где накануне ночью Квентин подслушал таинственное совещание, и вскоре после того, как Хайраддин присоединился к ним, они поравнялись с той развесистой ивой, где юноша, притаившись, слушал разговор проводника с ландскнехтом.
При виде этого места Квентин вспомнил, что он до сих пор не обменялся ни словом с изменником, и резко обратился к нему:
— Где ты провел эту ночь, негодяй?
— Ваша мудрость вам это подскажет, если вы взглянете на мой плащ, — ответил цыган, указывая на сено, приставшее к его платью.
— Хороший стог сена — постель, вполне подходящая для звездочета, — сказал Квентин, — и даже слишком роскошная для безбожника, поносящего нашу святую религию и ее слуг.
— А все-таки она пришлась больше по вкусу моему коняге, чем мне, — сказал Хайраддин, похлопывая свою лошадку по шее. — Он нашел там разом и корм и приют. Те старые бритые дурни выгнали его за ворота — видно, боялись, чтобы лошадь разумного человека не заразила умом все это стадо ослов. Хорошо еще, что конь знает мой свист и бегает за мной как собака, не то мы с ним, пожалуй, никогда не нашли бы друг друга, и тогда вы, в свою очередь, могли бы до скончания века свистать своего проводника.
— Я уже не раз советовал тебе, — сказал Дорвард строго, — придерживать твой длинный язык, когда тебе случится попасть в общество порядочных людей — что, я думаю, тебе до сих пор не часто выпадало на долю. И клянусь, если я узнаю, что ты не только презренный язычник и богохульник, но еще и предатель, мой шотландский кинжал быстро найдет дорогу к твоему нечестивому сердцу, хотя такая расправа для меня так же унизительна, как если бы я зарезал свинью.
— Однако дикий вепрь сродни свинье, — заметил цыган, не сморгнув под проницательным взглядом Квентина и нисколько не меняя язвительно-равнодушного тона, который он на себя напустил, — и тем не менее многие не только находят удовольствие и выгоду, но считают для себя честью бить вепрей.
Пораженный этими словами, в которых ему почудился намек, и не уверенный, могли ли быть известны цыгану события из его прошлого, о которых ему вовсе не хотелось с ним говорить, Квентин прекратил разговор, смутивший, против ожидания, не цыгана, а его самого, и отъехал к дамам — на свое обычное место.
Мы уже упоминали выше, что с некоторых пор между молодым человеком и его спутницами установились почти дружеские отношения. Старшая графиня, убедившись, что он настоящий дворянин, стала обращаться с ним как с равным и даже как с человеком, пользующимся ее особенной благосклонностью; и, хотя племянница ее была гораздо сдержаннее с их общим защитником, Квентину казалось, что в ее застенчивом обращении проглядывает некоторый интерес к его скромной особе.
Ничто так не оживляет молодого веселья и не придает ему столько искренности, как сознание, что оно нравится другим. Вот почему Квентин в продолжение всего пути старался занять своих дам то оживленной беседой, то песнями и сказаниями своей родины. Песни он пел на своем родном языке, а сказки и легенды пытался передавать на ломаном французском, что часто давало повод к оговоркам, не менее забавным, чем самые рассказы. Но в это утро встревоженный Квентин ехал молча подле своих спутниц, углубившись в размышления, что обе они, разумеется, сейчас же заметили.
— Должно быть, наш молодой кавалер увидел волка, и эта встреча лишила его языка,[50] — сказала графиня Амелина, намекая на старинное поверье.
«Вернее было бы сказать, что я выследил лисицу», — подумал Квентин, но ничего не ответил.
— Здоровы ли вы, сеньор Квентин? — спросила графиня Изабелла с тревогой и тут же вся вспыхнула, почувствовав, что выказала молодому человеку больше участия, чем то допускало разделявшее их расстоянием — Он, верно, пировал вчера с веселыми монахами, — сказала леди Амелина. — Шотландцы, как и немцы, растрачивают свою веселость за рейнвейном, а вечером приходят на танцы шатаясь и не стесняются являться поутру в дамские гостиные с больной головой.
— Уж я, во всяком случае, графиня, не заслужил от вас этого упрека, — ответил Квентин. — Почтенная братия провела всю ночь в молитве, а я за весь вечер выпил не больше чарки самого слабого и простого вина.
— Так, значит, это монастырский пост привел его в дурное настроение, — сказала графиня Изабелла. — Развеселитесь же, сеньор Квентин, а я вам обещаю, что, если нам когда-нибудь придется посетить вместе мой старинный Бракемонтский замок, я предложу вам и даже готова сама налить чашу такого вина, какого никогда не производили виноградники Гохгейма и Иоганнисберга.
— Стакан воды из ваших рук, графиня… — начал было Квентин, но голос его дрогнул.
А Изабелла продолжала, как будто не заметив нежного ударения, которое он сделал на слове «ваших»:
— Вино это стояло многие годы в глубоких погребах Бракемонта, — сказала она, — оно еще из запасов моего прадеда, рейнграфа Готфрида…
— Который получил руку ее прабабки, — подхватила леди Амелина, перебивая племянницу, — как победитель на знаменитом Страсбургском турнире, где было убито десять рыцарей. Но, увы, те времена прошли, и нынче вряд ли кто способен пойти навстречу опасности во имя чести или ради освобождения угнетенной красоты.
На эту речь, произнесенную таким же током, каким и в наши дни увядающие красавицы обыкновенно жалуются на грубость современных нравов, Квентин позволил себе возразить, что «рыцарский дух, который графиня Амелина считает угасшим, не совсем исчез с лица земли, и если даже он где-нибудь и ослабел, то, во всяком случае, пылает прежним жаром в сердцах шотландских дворян».
— Нет, это прелестно! — воскликнула графиня Амелина. — Он хочет нас уверить, что в его холодном, унылом отечестве горит благородный огонь, давно потухший во Франции и Германии! Бедняжка напоминает мне швейцарских горцев, помешанных на любви к своей родине… Он скоро начнет нам рассказывать о шотландских виноградниках и оливковых рощах.
— Нет, мадам, о вине и оливках я могу только сказать, что мы добываем их с мечом в руке, как дань от наших более богатых соседей, — ответил Дорвард.
— Что же касается безупречной верности и незапятнанной чести шотландцев, я скоро предоставлю решить вам самим, насколько можно на них положиться, ибо ваш скромный слуга может предложить вам в залог вашей безопасности только свою верность и честь.
— Вы говорите загадками… Уж не грозит ли нам близкая опасность? — спросила леди Амелина.
— Я уже давно прочла это в его глазах! Пресвятая дева, что с нами будет? — воскликнула графиня Изабелла, всплеснув руками.
— Надеюсь, только то, что вы сами пожелаете, — ответил Дорвард. — Но позвольте мне спросить вас, благородные дамы: верите ли вы мне?
— Верим ли? Конечно, — ответила графиня Амелина. — Но к чему этот вопрос? И для чего вы требуете нашего доверия?
— Я, со своей стороны, верю вам вполне и безусловно, — сказала графиня Изабелла. — Если вы обманете нас, Квентин, я буду знать, что правды можно искать только на небе.
— И я оправдаю ваше доверие, — сказал Дорвард, восхищенный словами молодой девушки. — Дело в том, что я намерен немного изменить наш маршрут и, вместо того чтобы переправиться через Маас у Намюра, хочу проехать в Льеж левым берегом реки. Это не вполне соответствует приказаниям короля Людовика и инструкциям, данным им нашему проводнику, но я слышал в монастыре, что по правому берегу Мааса рыщут шайки разбойников и что из Бургундии выслан военный отряд для их усмирения. То и другое кажется мне одинаково опасным для нас. Даете ли вы мне разрешение переменить наш маршрут?
— С радостью, если вы это находите нужным, — ответила молодая графиня.
— Милая моя, — возразила графиня Амелина, — я верю, как и ты, что молодой человек желает нам добра, но вспомни: поступая таким образом, мы нарушаем приказания короля Людовика, на которых он так настаивал.
— А почему мы должны слушаться его приказаний? — спросила графиня Изабелла. — Слава богу, я не его подданная и если вверилась его покровительству по его же настоянию, то он обманул мое доверие и таким образом освободил меня от всяких обязательств по отношению к нему. Нет, я не хочу оскорблять нашего молодого защитника и, ни минуты не колеблясь, поступлю так, как он советует, несмотря ни на какие приказания вероломного и себялюбивого государя!
— Да благословит вас бог за ваши слова, графиня — с восторгом воскликнул Квентин. — И если я обману вас, пусть меня четвертуют в этой жизни и отдадут на вечные муки в будущей — и это будет для меня еще слишком мягким наказанием!
С этими словами он пришпорил коня и подъехал к цыгану. Этот молодчик отличался, по-видимому, весьма миролюбивым и незлопамятным нравом: он скоро забывал оскорбления и обиды — так по крайней мере казалось; и, когда Квентин обратился к нему, он отвечал так спокойно, как будто они не обменялись ни одним нелюбезным словом.
«Собака не рычит, — подумал шотландец, — потому что собирается разом покончить со мной, когда улучит минуту схватить меня за горло; но мы еще посмотрим: может быть, мне удастся побить изменника его же оружием».
— Послушай, друг Хайраддин, — сказал он, — вот уже десять дней, как мы путешествуем с тобой, и ты еще ни разу не показал нам свое искусство предсказывать будущее, а между тем ты так им гордишься, что не можешь устоять от искушения похвастаться своими знаниями в каждом монастыре, где мы останавливаемся, рискуя, что тебя выгонят и тебе придется искать ночлега под стогом сена.
— Вы ни разу не просили меня погадать, — ответил цыган. — Ведь вы, как и другие, смеетесь над тем, что недоступно вашему пониманию.
— Ну, так покажи мне теперь свое умение, — сказал Квентин, снимая рукавицу и протягивая руку цыгану.
Хайраддин внимательно осмотрел все перекрещивающиеся линии на его ладони, а также и возвышения у основания пальцев, которым в то время приписывалась такая же тесная связь с характерами, привычками и судьбою человека, какую в наши дни приписывают выпуклостям человеческого черепа.
— Эта рука, — сказал наконец Хайраддин, — говорит о раннем труде, испытаниях и опасностях. Я вижу, что она с детства знакома с мечом; но, кажется, и застежки молитвенника ей не были чужды…
— Ну, мое прошлое ты мог от кого-нибудь узнать, — перебил его Квентин. — Скажи мне о будущем.
— Вот эта линия, — продолжал цыган, — которая начинается у бугорка Венеры и, не прерываясь, сопровождает линию жизни, говорит о богатстве, о большом богатстве, приобретенном женитьбой. Ваша любовь будет удачна и принесет вам состояние и знатность.
— Такие предсказания вы делаете всем, кто к вам обращается, — сказал Квентин, — это обычная уловка вашего брата — То, что я сейчас говорил тебе, так же верно, как и то, что тебе грозит близкая опасность, — сказал Хайраддин — Вот эта резкая багровая черта, пересекающая линию жизни, означает опасность от меча или какого-то насилия, которого вы, впрочем, избегнете благодаря верному другу.
— Уж не тебе ли? — спросил Квентин, раздосадованный тем, что этот шарлатан, рассчитывая на его легковерие, хочет предсказать последствия своей же собственной измены.
— Мое искусство ничего не говорит мне обо мне самом, — сказал цыган.
— В таком случае, — продолжал Квентин, — предсказатели моей родины превосходят вас со всеми вашими хвалеными знаниями, ибо они могут предвидеть не только чужую беду, но и опасности, которые грозят им самим. Я и сам, как шотландец, не лишен дара ясновидения, которым наделены наши горцы, и, если хочешь, сейчас тебе это докажу в благодарность за твое гаданье. Хайраддин, опасность, которую ты мне предсказал, ждет меня на правом берегу Мааса, и, желая ее избежать, я намерен направиться в Льеж по левому берегу.
Проводник выслушал эти слова с полнейшим равнодушием, которого Квентин, зная его замысел, никак не мог себе объяснить.
— Если вы выполните ваше намерение, — ответил Хайраддин, — опасность, которая вам грозит, перейдет с вас на меня — Но ведь ты только что сказал, что ничего не можешь предсказать себе самому! — заметил Квентин.
— Да, не могу — вернее, не могу тем способом, которым предсказывал вам, — ответил Хайраддин. — Но, зная Людовика Валуа, не надо быть колдуном, чтобы предсказать, что он повесит вашего проводника, если вам вздумается изменить данный ему маршрут.
— Он не поставит нам в вину это небольшое уклонение от предписанного им пути, если мы в точности выполним данное нам поручение и благополучно достигнем цели нашего путешествия, — сказал Квентин.
— Разумеется, — заметил цыган, — если только вы уверены, что король рассчитывал добиться цели, которую вам поставил.
— На что же другое мог он рассчитывать! И почему ты думаешь, что он имел в виду не ту цель, о которой говорил? — спросил Квентин.
— Да просто потому, что всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с наихристианнейшим королем, не может не знать, что он никогда не заикнется о том, чего больше всего домогается, — ответил цыган. — Я готов протянуть свою шею в петлю на год раньше, чем это ей предназначено, если из двенадцати посольств, отправляемых нашим милостивым Людовиком, в одиннадцати нет чего-нибудь такого, что не написано в верительных грамотах, а остается на дне чернильницы — Мне дела нет до твоих низких подозрений, — сказал Квентин.
— Мой долг мне совершенно ясен: я обязан благополучно доставить дам в Льеж, а так как я думаю, что лучше выполню данное мне поручение, слегка изменив маршрут, то и беру на себя смелость отправиться в Льеж левым берегом Мааса. Кстати, тут и путь короче Зачем же нам даром терять время и понапрасну утомляться, переходя реку?
— Единственно затем, что все богомольцы, за которых выдают себя ваши дамы, направляясь в Кельн, всегда следуют в Льеж правым берегом Мааса, — сказал Хайраддин, — и если мы изменим общепринятому обычаю, это будет противоречить вымышленной цели их путешествия.
— Если у нас потребуют объяснений, — возразил Квентин, — мы скажем, что уклонились от принятого пути потому, что испугались слухов о нападениях герцога Гельдернского, или Гийома де ла Марка, или разбойников и ландскнехтов на правой стороне реки. Это и оправдает наши действия.
— Как хотите, сударь, — ответил цыган, — мне ведь все равно, вести вас левым или правым берегом Мааса. Только потом уж вы сами отвечайте перед вашим господином.
Квентин немного удивился, но в то же время очень обрадовался такому скорому согласию Хайраддина, ибо он опасался, как бы цыган, убедившись, что его план не удался, не предпринял каких-нибудь решительных действий. А между тем прогнать его теперь — значило бы наверняка навлечь на себя преследование Гийома де ла Марка, с которым цыган поддерживал связь, тогда как, постоянно имея его на глазах, Квентин надеялся не дать ему вести тайные переговоры с посторонними лицами.
Итак, не думая больше о первоначально намеченной дороге, путники поехали левым берегом широкого Мааса и совершили последний переход так быстро и счастливо, что на следующий день рано утром уже достигли цели своего путешествия. Здесь они узнали, что епископ (чтобы поправить здоровье, как он говорил, а может быть, потому, что боялся быть захваченным врасплох мятежными жителями города) перенес свою резиденцию в прелестный Шонвальдский замок, расположенный в миле от Льежа.
В то время как путешественники подъезжали к замку, они увидели самого прелата с огромной свитой, возвращавшегося из соседнего города, где он служил обедню. Он шел во главе длинной процессии духовных, гражданских и военных чинов; как говорится в старинной балладе:
Крестов немало впереди,
А сзади много копий.
Процессия представляла величественное зрелище: ее длинный хвост еще извивался вдоль зеленеющих берегов Мааса, а голова уже скрылась в огромном готическом портале резиденции епископа.
Но, когда путники подъехали ближе, они убедились, что наружный вид замка свидетельствовал скорее о неуверенности и тревоге, чем о величии и могуществе, которых они только что были свидетелями. У ворот и вокруг всего замка была расставлена сильная стража, да и весь воинственный вид резиденции епископа доказывал, что его преосвященство чего-то опасается и даже считает нужным окружить себя охраной и принять все меры военной предосторожности. Когда Квентин доложил о прибытии графинь де Круа, путниц тотчас провели в большой зал, где их радушно принял сам епископ во главе своего маленького двора. Он не разрешил дамам поцеловать ему руку, но приветствовал их поклоном, в котором чувствовалось одновременно и рыцарское преклонение перед прекрасными женщинами, и отеческая благосклонность пастыря к своим духовным детям.
Людовик де Бурбон, епископ Льежский, был действительно тем, чем казался с первого взгляда: человеком доброй, благородной души; и хотя жизнь его не всегда могла служить назидательным примером, какой должен подавать духовный отец своей пастве, он отличался благородством и прямотой, составлявшей отличительную черту дома Бурбонов, из которого он происходил.
В последнее время, когда старость начала брать свое, прелат приобрел привычки, более подходящие к его духовному сану, и все соседние государи любили его, как человека великодушного и щедрого, хотя и не слишком строго придерживающегося аскетического образа жизни, и как властителя, который правил своими богатыми, беспокойными подданными мягко и благодушно, что, однако, не только не пресекало, а, скорее, поддерживало их мятежные стремления.
Епископ был столь верным союзником герцога Бургундского, что последний, казалось, считал, будто ему принадлежит право совместного владения епископскими землями, и в благодарность за добродушную уступчивость прелата таким его требованиям, которые тот часто имел полное право оспаривать, герцог всегда держал его сторону и вступался за него с той бешеной горячностью, которая была одной из основных черт его характера. Он часто говорил, что считает Льеж своей собственностью, а епископа — своим братом (они действительно могли считаться братьями, так как первой женой герцога была сестра епископа) и что всякий оскорбивший Людовика де Бурбона будет иметь дело с Карлом Бургундским — угроза весьма действенная, если принять во внимание могущество и характер герцога Карла, и страшная для всякого, кроме граждан мятежного Льежа, которым богатство вскружило голову.
Епископ, как мы уже говорили, радушно встретил дам де Круа и обещал применить в их интересах все свое влияние при бургундском дворе; его заступничество, как он надеялся, должно тем более иметь успех, что, по последним известиям, Кампо-Бассо далеко не пользовался прежней благосклонностью герцога. Прелат обещал также дамам свое покровительство и защиту, насколько это будет в его власти; но вздох, сопровождавший это обещание, свидетельствовал о том, что он был далеко не так уверен в своей власти, как хотелось ему показать.
— Во всяком случае, любезные мои дочери, — закончил епископ свою речь с той же смесью пастырской благосклонности и рыцарской любезности, — сохрани бог, чтобы я бросил невинную овцу на съедение волку или позволил негодяю оскорбить женщину. Я человек миролюбивый, хотя в настоящую минуту в моем доме и раздается звон оружия. Но будьте уверены, что я позабочусь о вашей безопасности. А если бы дела приняли дурной оборот и смута разгорелась, чего, надеюсь, с помощью божьей не случится, мы всегда сможем отправить вас в Германию под надежной охраной. И верьте, что даже воля нашего брата и покровителя Карла Бургундского не принудит нас поступить с вами против вашего желания. Мы не можем исполнить вашу просьбу и отправить вас в монастырь, ибо, увы, сомневаемся, чтобы наша власть простиралась дальше пределов замка, охраняемого нашими воинами. Но здесь вы желанные гости, и ваша свита встретит у нас самый радушный прием, в особенности этот юноша, которого вы рекомендовали нашему вниманию, и мы дадим ему наше отеческое благословение.
Квентин, как подобало, преклонил колена, чтобы принять благословение епископа.
— Что же касается вас самих, — продолжал добрый прелат, — вы будете помещены с моей сестрой Изабеллой, канонисой Трирской: под ее опекой вы можете жить, не оскорбляя приличий, даже в доме такого веселого холостяка, как епископ Льежский.
Епископ галантно проводил дам в апартаменты своей сестры, в то время как его дворецкий принялся с особенным радушием угощать Квентина. Остальная свита графинь де Круа была поручена попечениям прислуги.
При этом Квентин не мог не заметить, что присутствие цыгана, которым так гнушались во всех монастырях, где им приходилось останавливаться, не вызвало никаких возражений при дворе этого богатого и, если можно так выразиться, светского прелата.
Глава XIX
ГОРОД
Друзья! Друзья! Я не хотел бы дать
Вам повод для внезапного восстанья!
«Юлий Цезарь»
Расставшись с графиней Изабеллой, чей взор в течение стольких дней служил ему путеводной звездой, Квентин почувствовал какую-то странную пустоту и холод в сердце, каких никогда еще не испытывал в своей полной превратностей жизни. Молодая графиня нашла теперь себе постоянный приют, и близость, возникшая между ними за это время, должна была неизбежно прекратиться, ибо под каким предлогом могла бы она, если б даже решилась на подобное нарушение приличий, держать постоянно при себе такого красивого молодого человека, как Квентин?
Однако сознание неизбежности разлуки ничуть его не облегчало, и гордое сердце Квентина возмущалось при мысли, что его отпустили как обыкновенного проводника, как наемника, который исполнил свой долг; и он пролил втихомолку не одну слезу над развалинами прекрасного воздушного замка, который он сооружал с такой любовью во время этого восхитительного путешествия. Он всеми силами старался побороть охватившую его грусть, но все его попытки были тщетны. Отдавшись своему горю, он присел в глубокой амбразуре одного из окон, освещавших огромный готический зал Шонвальдского замка, и стал размышлять о своей злосчастной судьбе, отказавшей ему в знатности и богатстве, которые дали бы ему право добиваться осуществления его смелых мечтаний.
Пытался он также рассеяться, занявшись делами: написал донесение о благополучном прибытии в Льеж графинь де Круа и отослал его королю с Шарлем — одним из своих слуг, но и это заняло его только на время. Наконец непредвиденный случай возвратил Квентину его обычную бодрость: взгляд его нечаянно упал на лежавшее подле него на окне только что отпечатанное в Страсбурге издание старинной поэмы, заглавие которой гласило:
О том, как рыцарю была
Царевна Венгрии мила.
Квентин сидел, углубившись в размышления о том, что это заглавие очень подходит к его собственному положению, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за плечо; он поднял голову и увидел цыгана.
Хайраддин никогда не был ему приятен, а после его измены молодой человек возненавидел его и теперь, увидев перед собой, строго спросил, как он посмел коснуться дворянина и католика.
— Да просто мне хотелось убедиться, не потерял ли дворянин и католик осязание, как он потерял зрение и слух, — ответил цыган. — Вот уже пять минут, как я говорю с вами, а вы уставились на листок желтой бумаги и ничего не видите и не слышите, словно в нем заключены чары, способные превратить вас в статую и уже наполовину оказавшие свое действие.
— Что тебе нужно? Говори и убирайся!
— Мне нужно то же, что и всем, хотя мало кто бывает этим удовлетворен, — ответил Хайраддин. — Я хочу получить с вас должок — мои десять золотых за доставку ваших дам.
— И ты еще смеешь требовать платы после того, как я пощадил твою подлую жизнь? — гневно воскликнул Квентин. — Ты же знаешь, что хотел предать их по дороге.
— Однако не предал, — возразил Хайраддин. — Если бы я их предал, я не стал бы требовать платы ни с вас, ни с них, а с того, кому было выгодно, чтобы они ехали правым берегом Мааса. Тот, кому я служу, и должен мне платить.
— Вот твои деньги, изменник! Дай бог, чтоб они пропали вместе с тобой! — воскликнул Квентин, отсчитывая деньги. — Убирайся с глаз моих… к твоему Арденнскому Вепрю или к дьяволу, пока я сам тебя к нему не спровадил раньше, чем тебе суждено попасть в его лапы!
— К Арденнскому Вепрю! — повторил цыган с таким изумлением, которое странно было видеть на этом всегда непроницаемом лице. — Так, значит, то не были пустые, ни на чем не основанные подозрения? Значит, вы все знали, потому и настаивали на перемене маршрута? Но как же… неужели в вашем отечестве действительно есть предсказатели будущего, которые умеют гадать вернее, чем наше бродячее племя?.. Ведь не деревья же, под которыми мы совещались, вам все рассказали… Деревья?.. Ах я дурак! Не деревья, а дерево… Теперь понимаю! Та большая ива у ручья, недалеко от монастыря. Я видел, как вы на нее посмотрели, когда мы проезжали мимо… Это было, может быть, за полмили от того улья диких пчел — помните? У деревьев, конечно, нет языка, но зато есть ветви, которые могут спрятать того, кто слушает. Ну что ж, вперед мне наука — держать совет не иначе, как посреди равнины, на которой не было бы ни кустика, ни репейника, где мог бы укрыться шотландец… Ха-ха-ха! Шотландец побил цыгана его же оружием. Но знай, Квентин Дорвард, что ты перехитрил меня в ущерб себе! Да, мое предсказание непременно сбылось бы, если б не твое упрямство.
— Клянусь святым Андреем, твое нахальство заставляет меня против воли смеяться, — сказал Квентин. — Чем и каким образом успех твоего предательства мог быть выгоден для меня? Правда, я слышал, ты выговорил мне жизнь — условие, о котором твои достойные союзники тотчас бы забыли, как только дело дошло бы у нас до мечей; но, если б даже они и выполнили его, к чему, кроме смерти или плена, привела бы меня твоя измена? Право, это такая загадка, что ее не решит человеческий разум.
— Так нечего, значит, и голову ломать понапрасну, — сказал Хайраддин, — тем более что я все-таки хочу отплатить вам за прежнее. Если бы вы теперь обидели меня и не отдали мне денег, я считал бы, что мы поквитались, и предоставил бы вас вашему безрассудству. Но сейчас я все-таки считаю себя вашим должником за то, что произошло на берегу Шера.
— Мне кажется, я уже выбрал весь долг, ругая и проклиная тебя, — заметил Квентин.
— Брань на вороту не виснет и в счет не идет, — ответил цыган. — Вот если бы вы ударили меня, например…
— Что ж, я и таким способом могу рассчитаться с то-, бой, если ты выведешь меня из терпения.
— Ну, этого я вам не советую, — сказал цыган. — Такая расплата при вашей тяжелой руке может превысить мой долг, и я окажусь вашим кредитором. А я не такой человек, чтобы прощать долги. Итак, будьте здоровы! Я должен вас ненадолго оставить и пойти откланяться графиням де Круа.
— Что?! — воскликнул Квентин в изумлении. — Ты думаешь, что тебя допустят к графиням? Это здесь-то, где они живут как монахини у сестры епископа? Не может быть!
— Тем не менее Марта ждет меня, чтобы проводить к ним, — с усмешкой ответил цыган. — Прошу извинения, что я вас так внезапно покидаю.
Он повернулся, как бы собираясь идти, но тотчас возвратился и сказал торжественным, многозначительным тоном:
— Я знаю ваши надежды: надежды смелые, но они могут сбыться, если я вам помогу! Я знаю ваши опасения: они должны внушать вам осторожность, но не робость. Каждую женщину можно завоевать. Графский титул — только кличка, которая так же хорошо пристанет Квентину, как титул герцога — Карлу или короля — Людовику.
Прежде чем Дорвард успел ответить, цыган вышел из зала. Молодой человек бросился за ним, но Хайраддин, знавший в замке все переходы гораздо лучше шотландца, имел над ним преимущество и, спустившись по какой-то узенькой боковой лесенке, скрылся из виду. Однако Квентин, не отдавая себе отчета, зачем он это делает, побежал следом за ним. Лесенка окончилась небольшой дверцей, которая вела в сад; здесь Квентин опять увидел цыгана: тот бежал по извилистой аллее и был уже далеко.
Сад примыкал с двух сторон к замку, огромному старинному зданию, напоминавшему не то крепость, не то монастырь; две другие стороны его были обнесены высокими зубчатыми стенами. На противоположном конце сада, примыкавшем к замку, под массивной аркой, увитой плющом, была небольшая дверь; к ней-то и спешил Хайраддин. Добежав до этой арки, он с насмешливой учтивостью обернулся назад и сделал своему преследователю прощальный знак рукой. Квентин увидел, что дверь действительно отворила Марта и цыгана впустили к графиням де Круа, как он естественно заключил из виденного. Квентин кусал губы с досады, проклиная себя за то, что не догадался предостеречь дам против вероломства цыгана и не рассказал им об измене, которую тот замышлял. Самоуверенность, с какой Хайраддин обещал ему свою помощь в любовных делах, выводила его из себя; ему даже казалось, что самая любовь его к графине Изабелле была бы осквернена, если бы она увенчалась успехом благодаря содействию этого негодяя. «Но, разумеется, все это одно шарлатанство, обычные уловки их гнусного ремесла, — думал Дорвард. — Он хитростью добился свидания с дамами, и, наверно, опять с какими-нибудь подлыми целями. Хорошо, что мне удалось узнать, где они помещаются. Теперь я подстерегу Марту и добьюсь свидания с ними хотя бы для того, чтоб их предостеречь. Горько думать, что мне приходится прибегать к таким уловкам и выжидать, тогда как этому негодяю так просто и легко увидеться с ней… Ну что ж, хоть они и забыли обо мне, пусть знают, что, как и прежде, главная моя забота — охранять Изабеллу».
В то время как влюбленный юноша был занят этими размышлениями, к нему подошел пожилой дворянин, один из приближенных епископа, вошедший в сад через ту же дверь, что и Дорвард, и очень вежливо заметил, что этот сад предназначен не для публики, а только для епископа и его самых знатных гостей.
Старик должен был повторить свои слова, прежде чем Квентин наконец понял, в чем дело. Он вздрогнул, словно пробудившись от сна, поклонился и быстро пошел к выходу из сада. Придворный шел за ним, любезно извиняясь, что вынужден был по обязанности сделать ему замечание. Он так боялся, не оскорбил ли Дорварда, что, желая как-нибудь загладить свою мнимую вину, предложил ему себя в собеседники. Проклиная в душе навязчивость старика, Квентин, чтобы избавиться от него, извинился в свою очередь, объяснив, что, к сожалению, не может воспользоваться его любезностью, так как хотел бы осмотреть город; и с этими словами он так быстро зашагал вперед, что отбил у своего учтивого собеседника всякую охоту провожать его дальше подъемного моста. Через несколько минут Квентин был уже в стенах города Льежа, в то время одного из богатейших городов во Фландрии, а следовательно, и во всем мире.
Тоска, даже тоска любви, не может всецело захватить человека, особенно энергичного и мужественного, как думают слабодушные меланхолики, страждущие этим недугом. Она поддается неожиданным сильным впечатлениям: перемене места, смене картин, вызывающих в нас ряд новых мыслей, влиянию шумной и оживленной человеческой деятельности. Не прошло и пяти минут, как внимание Квентина было до того поглощено быстрой сменой впечатлений на многолюдных улицах Льежа, что он забыл и думать не только о цыгане, но даже о самой графине Изабелле.
Высокие дома, внушительные, хотя и узкие и мрачные улицы, роскошная выставка богатейших товаров и блестящих доспехов в бесчисленных лавках и складах, площади, кишащие пестрой толпой, снующей с деловым видом, огромные фуры, нагруженные всякими товарами — предметами вывоза и ввоза (к первым относились грубое сукно и саржа, всякого рода оружие, гвозди и другие железные изделия, а ко вторым — предметы необходимости и роскоши, потребляемые самим городом или полученные в обмен и предназначенные для вывоза), — все это, вместе взятое, представляло картину такого богатства, оживления и блеска, о каких Квентин до сих пор понятия не имел. Он пришел также в восторг от многочисленных соединенных с Маасом каналов, пересекавших город по всем направлениям и представлявших удобные для торговли водные пути сообщения. Наконец, он прослушал обедню в известной старинной церкви святого Ламберта, построенной, как говорят, в восьмом веке.
Выйдя из церкви, Квентин, смотревший на все окружающее с жадным любопытством, заметил, что и сам он привлек к себе внимание небольшой кучки горожан почтенного вида, которые, как казалось, ждали его выхода. Появление Квентина было встречено перешептыванием, вскоре перешедшим в довольно громкий гул голосов. Кучка зевак быстро возрастала, и каждый новоприбывший пристально разглядывал Квентина не только с любопытством, но как будто даже с почтением.
Наконец он очутился в центре довольно многолюдной толпы, которая почтительно перед ним расступалась, давая дорогу, и даже тщательно оберегала его от неизбежных при давке толчков. Тем не менее положение его было не из приятных, и он решился так или иначе выйти из него или добиться от этих людей объяснения их непонятного поведения.
Он огляделся вокруг, и взгляд его остановился на дородном, весьма добродушном и почтенном на вид бюргере, который, судя по бархатному плащу и золотой цепи на шее, принадлежал к числу влиятельных горожан, а может быть, даже членов магистрата. Обратившись к нему, Квентин спросил, нет ли в его наружности чего-нибудь такого, что привлекает к нему любопытство толпы.
— Или, быть может, — добавил он, — у жителей Льежа в обычае глазеть на иностранцев, случайно попавших в их город?
— Конечно, нет, мой добрый сеньор, — ответил бюргер. — Льежцам не свойственно праздное любопытство, и у них нет такого обычая. А в вашей наружности и костюме нет ничего необыкновенного; однако у вас есть то, что в нашем городе всегда встречают с любовью и почетом.
— Все это очень любезно, почтенный сеньор, — сказал Дорвард, — но, клянусь святым Андреем, я решительно не понимаю, что вы хотите сказать.
— Ваша клятва, так же как и ваш выговор, вполне убеждают меня, что я и мои сограждане не ошиблись в наших догадках, — ответил купец.
— Клянусь моим патроном, святым Квентином, — воскликнул Дорвард, — теперь я понимаю еще меньше!
— Вот опять! — проговорил бюргер с лукавой, многозначительной улыбкой, бросая на Квентина проницательный взгляд. — Конечно, почтенный сеньор, нам, может быть, не следовало бы догадываться о том, что вы стараетесь скрыть. Но зачем же клясться святым Квентином, если вы не желаете, чтоб я понял скрытый смысл ваших слов? Все мы знаем, что добрый граф де Сен-Поль находится там и работает для нашего дела.
— Клянусь жизнью, тут какая-то ошибка! — воскликнул Квентин. — Я ничего не знаю о графе де Сен-Поле.
— Ну хорошо, мы вас не допрашиваем, — сказал толстяк. — Позвольте мне только шепнуть вам два слова: я — Павийон.
— Какое же мне до этого дело, сеньор Павийон? — спросил Квентин.
— Разумеется, никакого… Только, я думаю, вам будет приятно узнать, что вы говорите с человеком, заслуживающим доверия. А вот и товарищ мой — Руслер.
При этих словах выступил вперед сеньор Руслер, тучный бюргер с большим круглым животом, которым он расталкивал перед собой толпу, словно тараном. Он нагнулся к товарищу и шепнул ему тоном упрека:
— Вы забываете, милый друг, что мы не одни… Я уверен, что почтенный сеньор не откажется зайти к вам или ко мне выпить стаканчик рейнвейна с сахаром, и тогда мы узнаем что-нибудь новое о нашем добром друге и союзнике, которого мы любим и чтим от всего нашего честного фламандского сердца.
— У меня нет для вас новостей! — сказал Квентин с нетерпением. — Не нужно мне вашего рейнвейна. Об одном прошу вас, почтенные господа: разгоните эту толпу и позвольте чужестранцу выйти из вашего города так же спокойно, как он в него вошел.
— В таком случае, сеньор, — сказал Руслер, — раз уж вы так настаиваете на своем инкогнито даже с нами, людьми, заслуживающими полного доверия, и желаете оставаться неузнанным в Льеже, позвольте вас спросить напрямик: зачем же вы носите отличительные знаки вашей дружины?
— Какие знаки и какой дружины? — воскликнул Квентин. — Вы кажетесь такими почтенными, серьезными людьми, а между тем, клянусь душой, вы или сами рехнулись, или хотите меня свести с ума!
— Черт возьми, — воскликнул первый бюргер, — да этот молодец способен вывести из терпения самого святого Ламберта! Послушайте, да кто же носит шапки с крестом святого Андрея и цветком королевской лилии? Кто, как не шотландские стрелки гвардии короля Людовика?
— Ну так что же? Допустим, что я стрелок шотландской гвардии. Отчего же мне не носить отличительных знаков моей дружины? — проговорил с досадой Квентин.
— Он сознался, сознался! — закричали в один голос Руслер и Павийон, поворачивая к толпе свои сияющие от восторга жирные лица и с торжеством размахивая руками. — Сознался, что он стрелок гвардии Людовика, защитника свободы и привилегий Льежа!
Ответом на эти слова был оглушительный рев. Послышались крики: «Да здравствует Людовик Французский! Да здравствует шотландская гвардия! Да здравствует храбрый стрелок! Наши права и привилегии — или смерть! Долой налоги! Да здравствует доблестный Вепрь Арденнский! Долой Карла, Бургундского! Долой Бурбона и его епископство!». Оглушенный этими криками, которые усиливались с каждой минутой и, подхваченные тысячей голосов на отдаленных улицах и площадях, катились над толпой, как волны океана, Квентин успел все-таки сообразить, что значит весь этот шум, и составить себе план действий.
Он только теперь вспомнил, что после его схватки с герцогом Орлеанским и Дюнуа один из стрелков, по приказанию лорда Кроуфорда, взамен его разрубленного шлема дал ему свою шапку на стальной подбивке — обычный и всем известный головной убор шотландских стрелков. Появление одного из солдат этой дружины, так близко стоявшей к особе Людовика, на улицах города, недовольство которого постоянно поддерживалось агентами французского короля, было, естественно, понято льежскими горожанами как выражение намерения Людовика оказать им открытую помощь. Появление одного стрелка было принято как залог немедленной деятельной поддержки со стороны короля. Многие горожане были даже убеждены, что в эту минуту французские войска уже входят в город, хотя никто не мог точно сказать, через какие ворота.
Квентин прекрасно понимал, что сейчас не было никакой возможности объяснить этим людям их ошибку, что попытка разубедить эту взволнованную толпу могла бы быть даже опасной для него самого, а в данном случае он не видел необходимости подвергать себя опасности. Поэтому он тут же решил не спорить, а, выждав удобный момент, воспользоваться им и вырваться на свободу. Он принял это решение по дороге к ратуше, куда толпа потащила его за собой и где уже собрались все самые почтенные горожане, чтобы выслушать донесение мнимого гонца Людовика и затем устроить ему роскошное угощение.
Вопреки протестам Квентина, которые приписывались скромности, его со всех сторон окружили возбужденные горожане, выражавшие преданность французскому престолу, и этот шумный поток понес его вперед. Два его новых друга, толстяки бургомистры, состоявшие городскими синдиками, подхватили его под руки с двух сторон. Перед ними шел Никкель Блок, старшина цеха мясников, наскоро отозванный от исполнения своих обязанностей при бойне. Размахивая смертоносным топором, еще дымившимся от крови его жертв, он выступал с такой грацией и отвагой, какие может придать походке одна только водка. Позади шагал долговязый, костлявый, полный патриотического пыла и очень пьяный Клаус Хаммерлейн — старшина цеха железных дел мастеров, а за ним толпились сотни его неумытых сотоварищей. Из каждой узенькой и темной улицы, мимо которой они проходили, гурьбой высыпали ткачи, кузнецы, гвоздари, веревочники и всякие ремесленники и, присоединяясь к шествию, еще более увеличивали толпу. Бегство казалось положительно невозможным.
В этом затруднительном положении Квентин решил прибегнуть к помощи Руслера и Павийона, уцепившихся за него с двух сторон и увлекавших его вперед во главе этого шествия, в котором он так неожиданно очутился главным лицом. Он наскоро объяснил им, что, совершенно не подумав, надел шапку шотландского стрелка вместо случайно поломанного шлема, который должен был служить ему в дороге. Он очень сожалел, что благодаря этому обстоятельству, а также проницательности льежских горожан, угадавших его настоящее звание и цель его прибытия в их город, его инкогнито было публично обнаружено; это было тем более досадно, что, если теперь его приведут в ратушу, ему придется открыть перед почтенным собранием горожан ту тайну, которая, по распоряжению короля, предназначалась только для ушей двух почтенных господ — Руслера и Павийона.
Эти слова произвели магическое действие на двух бюргеров, которые были главными вожаками мятежных горожан и, как все демагоги, хотели держать нити заговора в своих руках. Оба сейчас же решили, что Квентин должен на время скрыться из города, с тем чтобы ночью вернуться для секретных переговоров с ними в доме Руслера, который стоял как раз у городских ворот, против Шонвальдского замка. Квентин, в свою очередь, поспешил им объяснить, что в настоящее время он живет во дворце епископа, куда приехал под предлогом передачи писем от французского двора, но в действительности, как они совершенно верно угадали, он прибыл, чтобы переговорить с льежскими горожанами. Этот окольный путь действий, а также положение и звание доверенного лица, которому было поручено это дело, до такой степени соответствовали характеру Людовика, что объяснение Квентина не возбудило в его слушателях ни сомнения, ни удивления.
Едва закончилось это eclaircissement,[51] как толпа поравнялась с домом Павийона, который выходил фасадом на одну из главных улиц, но сзади сообщался с Маасом через сад и большой пустырь, весь изрытый дубильными ямами и наполненный всякого рода приспособлениями кожевенного мастерства, так как горожанин-патриот был кожевником.
Было вполне естественно, что Павийон пожелал принять у себя такого почтенного гостя, каким казался мнимый посол Людовика гражданам Льежа, поэтому остановка у его дома никого не удивила; напротив, приглашение войти, обращенное к гостю, было встречено громкими восторженными криками, относившимися к самому Павийону. Как только Квентин вошел в дом, он первым делом избавился от обратившей на себя всеобщее внимание шапки, заменив ее войлочной шляпой, и накинул длинный плащ поверх своего платья. После этого Павийон снабдил его пропуском, который давал ему право выхода и входа в Льеж во всякое время дня и ночи, и наконец поручил его попечениям своей дочки, хорошенькой веселой фламандки, объяснив ей, как вывести его из города. Затем он поспешно вернулся к товарищу, чтобы с ним, вместе отправиться в ратушу, извиниться перед своими согражданами и возможно вразумительнее объяснить им причину внезапного исчезновения королевского гонца. Мы не можем (как говорит слуга в одной старинной комедии) припомнить в точности ложь, которой баран-вожак одурачил свое стадо; но ведь ничего нет легче, как обмануть невежественную толпу, когда предвзятая мысль уже наполовину убедила ее, прежде чем обманщик успел сказать слово.
Как только почтенный бюргер ушел, его пухленькая дочка Трудхен, краснея и улыбаясь, что очень шло к ее свежему личику, вишневым губкам и плутовским голубым глазкам, повела пригожего чужестранца по извилистым дорожкам отцовского сада прямо к реке и усадила в лодку, которую два здоровенных фламандца, в коротких брюках, меховых шапках и куртках со множеством застежек, снарядили так скоро, как только смогли при их врожденной неповоротливости.
Так как хорошенькая Трудхен говорила только по-немецки, то Квентин — да не сочтут это оскорблением его верной любви к графине Изабелле! — мог отблагодарить ее лишь поцелуем в вишневые губки. Поцелуй был дан с истинно рыцарской любезностью и принят со скромной признательностью: молодые люди с такой наружностью, как у нашего шотландского стрелка, не каждый день встречались среди горожан Льежа.[52]
Пока лодка плыла вверх по течению Мааса, мимо городских укреплений, Квентин имел время обдумать, как ему рассказать о своем приключении, когда он вернется в Шонвальдский замок епископа. С одной стороны, ему не хотелось выдавать людей, доверившихся ему по ошибке; с другой — он считал себя обязанным предупредить своего радушного хозяина о беспокойном состоянии умов в его столице; поэтому он решил предостеречь епископа об опасности, но сделать это в общих чертах, никого не называя по имени.
Лодка пристала к берегу в полумиле от замка, и Квентин, к великому удовольствию гребцов, наградил их за труд целым гульденом. Когда Квентин подходил к Шонвальду, колокол уже прозвонил к обеду, и вдобавок, как ему вскоре пришлось убедиться, хоть он и находился на близком расстоянии от замка, он подошел со стороны, противоположной главным воротам. Обходить кругом — значило бы опоздать еще больше. Приняв все это во внимание, Квентин направился к ближайшему углу здания, где он увидел зубчатую стену, которая, как он думал, могла служить оградой уже знакомому ему небольшому внутреннему саду; он собирался обогнуть этот угол и поискать какого-нибудь входа поближе. Действительно, вскоре он увидел калитку, выходившую в ров, и у калитки привязанную к берегу лодку. В то время как он подходил, в надежде пробраться как-нибудь в замок этим путем, калитка отворилась, из нее вышел человек, вскочил в лодку, переправился через ров, выпрыгнул на берег и длинным шестом оттолкнул лодку обратно к калитке. Подойдя ближе, Квентин узнал в этом человеке цыгана, который, видимо избегая встречи с ним, что было не так уж трудно, свернул на другую тропинку, быстро зашагал по направлению к Льежу и вскоре скрылся из виду.
Эта встреча дала новый оборот мыслям Квентина. Неужели этот язычник был столько времени у графинь де Круа? И ради чего они удостоили его таким продолжительным свиданием? Этот вопрос так сильно мучил Квентина, что он решил во что бы то ни стало, в свою очередь, добиться свидания с дамами, чтобы открыть им измену Хайраддина и предупредить об опасности, грозившей их покровителю епископу со стороны мятежников Льежа.
С этим решением Квентин вошел в главные ворота. В замке, в большом зале, он застал за обедом весь причт епископа, его домашних служителей и нескольких чужестранцев, которые не принадлежали к высшей знати и потому не были приглашены к столу его преосвященства. На верхнем конце стола для Квентина было оставлено место возле домашнего капеллана епископа, встретившего молодого шотландца старинной школьной шуткой «Sero Venientibus ossa»,[53] в то время как сам он позаботился о том, чтобы наложить себе в тарелку побольше лакомых кусков, для того чтобы устранить всякую мысль о том стремлении все ощущать реально, которое в стране Квентина, как говорят, делает шутку либо не шуткой, либо в лучшем случае такой шуткой, которую нельзя раскусить.[54]
Желая оправдаться перед присутствующими в том, что он опоздал к обеду, и снять с себя подозрение в невоспитанности, Квентин описал в коротких словах переполох, который произвело его появление на улицах Льежа, когда в нем узнали стрелка королевской гвардии, и, стараясь придать своему рассказу шутливый оттенок, добавил, что не знает, как бы он выпутался из своего неприятного положения, если бы его не выручили какой-то толстый бюргер и его хорошенькая дочка.
Но присутствующие не оценили этой шутки: они были слишком поглощены содержанием рассказа. Они даже забыли о еде, слушая молодого шотландца, и, когда он кончил, за столом царило гробовое молчание, прерванное наконец дворецким.
— Господи, хоть бы уж скорей пришла к нам эта сотня копейщиков из Бургундии! — произнес он тихим, печальным голосом.
— Но почему вы с таким нетерпением ее ждете? — спросил Квентин. — Ведь у вас здесь немало опытных, прекрасно вооруженных солдат, а ваши противники — не более как беспорядочная толпа мятежников, которая, конечно, разбежится, лишь только завидит развевающееся знамя и вооруженных людей.
— Вы не знаете льежских горожан, — сказал капеллан. — Недаром их, да еще жителей Гента, считают самыми свирепыми и неукротимыми мятежниками во всей Европе. Герцог Бургундский дважды усмирял их восстание против епископа, дважды строго наказывал их — урезывал им льготы, отбирал знамена, облагал налогами, от которых они давно были освобождены, как граждане вольного города. В последний раз он наголову разбил их при Сен-Троне, в битве, стоившей им около шести тысяч человек убитыми и утонувшими во время бегства. А после этого, чтобы отнять у них на будущее время всякую возможность бунтовать, герцог Карл отказался войти в отворенные перед ним городские ворота, а приказал снести до основания сорок ярдов городской стены и через этот пролом вошел в Льеж как победитель, с опущенным забралом и копьем наперевес, во главе своих рыцарей. Сами льежцы говорили тогда, что, если бы не заступничество его отца, Филиппа Доброго, герцог Карл — в то время еще граф де Шаролэ — предал бы их город огню и мечу. И вот теперь, несмотря на свежие воспоминания обо всех этих бедствиях, несмотря на незаделанный пролом в городской стене и на пустой арсенал, одного вида шапки шотландского стрелка оказалось достаточно, чтобы они снова готовы были подняться как один человек! Да наставит их господь на путь истины! Но я боюсь, что дело кончится жестоким кровопролитием между непокорным народом и вспыльчивым государем. Ах, я бы от всей души желал, чтобы мой прекрасный, добрый господин занимал менее почетное, но более безопасное место, ибо здесь его митра подбита не горностаем, а тернием! Я нарочно говорю вам это, господин чужестранец: если ничто не задерживает вас в Шонвальде, бегите отсюда как можно скорее — это единственное, что сделал бы на вашем месте всякий благоразумный человек. Да, кажется, и ваши дамы того же мнения, я слышал, что они недавно отправили одного из слуг к французскому двору с письмами, в которых, вероятно, сообщают королю о своем намерении искать более безопасного убежища.
Глава XX
ЗАПИСКА
Дерзай — и ты станешь
тем, кем ты желаешь быть, а
нет — оставайся среди слуг,
недостойных коснуться пальцев
Фортуны.
«Двенадцатая ночь»
Когда столы были убраны, капеллан, потому ли, что Квентин пришелся ему по сердцу, или потому, что он хотел выведать у него подробности его утреннего приключения, пригласил юношу в отдельную комнату, выходившую окнами в сад; заметив, что гость то и дело поглядывает в окно, он предложил ему пройтись по саду и полюбоваться редкими чужеземными растениями, которыми епископ украсил свои цветники.
Квентин отказался, не желая, как он объяснил, быть навязчивым, и рассказал капеллану о замечании, сделанном ему поутру.
— Да, да, — с улыбкой сказал капеллан, — в прежнее время посторонним действительно был запрещен вход в сад его преосвященства. Но это было очень давно, когда наш преподобный отец был еще молодым красавцем прелатом лет тридцати и когда многие прекрасные дамы приезжали в его замок за духовным утешением. Понятно, — добавил он с улыбкой, не то скромно, не то лукаво опуская глаза, — что прекрасным кающимся грешницам, помещавшимся обыкновенно в покоях, ныне занимаемых почтенной канонисой, необходимо было где-нибудь дышать чистым воздухом, не подвергаясь риску встретить посторонних. Но в последние годы это запрещение, хотя и не было снято формально, как-то само собой потеряло прежнюю силу и в настоящее время если еще и существует, то разве только в воображении этого выжившего из ума старика церемониймейстера. Хотите, спустимся в сад вместе и посмотрим, гуляет ли там кто-нибудь?
Для Квентина ничего не могло быть приятнее возможности свободного доступа в сад, где он надеялся, если судьба будет по-прежнему благоприятствовать ему, либо встретить, либо хоть издали увидеть предмет своей любви в окне или на балконе какой-нибудь башенки, как это случилось в гостинице «Лилия» и в Дофиновой башне в замке Плесси. Где бы ни жила Изабелла, ей везде суждено было быть волшебницей башни — так ему казалось.
Когда Квентин и его новый знакомый сошли в сад, капеллан напоминал философа, вполне отдавшегося земным помыслам о мирских делах, тогда как взгляд Дорварда, оторвавшись от земли, то и дело устремлялся ввысь; если он не изучал небо, подобно астрологу, то, во всяком случае, внимательно осматривал все балконы, окна и особенно башенки, выступавшие по всему внутреннему фасаду старинного здания, словно он отыскивал там свое любимое созвездие.
Углубившись в это занятие, влюбленный юноша с полнейшим равнодушием слушал — если он вообще что-нибудь слышал — подробное перечисление всех редких растений, трав и кустов, на которые указывал ему его почтенный спутник. Одна трава, по его словам, была превосходным лечебным средством, другая придавала прекрасный вкус супу, а третья, самая удивительная, была замечательна только своей редкостью. Квентин должен был делать вид, что слушает своего собеседника, а это было не так-то легко, и бедный юноша в душе посылал к черту и назойливого натуралиста и все растительное царство с ним вместе. Наконец его выручил звон колокола, призывавший капеллана к исполнению его служебных обязанностей.
Прежде чем проститься со своим молодым другом, преподобный отец еще довольно долго рассыпался в ненужных извинениях и закончил свою речь приятным уверением, что гость может без помехи гулять по саду хоть до самого ужина.
— Здесь я всегда готовлю свои проповеди, — добавил он, — потому что это одно из самых уединенных мест в замке. Вот и сейчас мне предстоит сказать маленькое поучение в нашей домашней часовне, и, если вы захотите сделать мне честь… Говорят, я обладаю некоторым даром слова… Впрочем, в том не моя заслуга и слава принадлежит не мне!
Квентин извинился, что не может воспользоваться этим любезным приглашением, сославшись на сильную головную боль; лучшим средством от нее был для него чистый воздух, сказал он; и наконец добродушный священник оставил его одного.
Мы можем сказать с уверенностью, что от внимательного исследования Квентина, когда он остался один и мог заняться им на свободе, не ускользнуло ни одно окно, ни одна щелочка, особенно по соседству с маленькой дверкой, куда Марта впустила Хайраддина и где, как думал молодой человек, находилось помещение графинь. Но время шло, а в саду не оказалось ничего такого, что могло бы подтвердить или опровергнуть сообщение цыгана. Наконец стало смеркаться, и Квентин, сам не зная почему, подумал, что его продолжительная прогулка по саду может вызвать неудовольствие и даже, пожалуй, показаться подозрительной.
Твердо решив удалиться, он хотел пройтись в последний раз мимо окон, имевших для него такую притягательную силу, как вдруг над самой его головой послышался какой-то слабый звук, словно кто-то осторожно кашлянул, чтобы привлечь его внимание. Оглянувшись на этот звук с радостным изумлением, он увидел, как открылось окно и женская рука уронила записку, которая упала у самой стены, на куст розмарина. Осторожность, с которой записка была брошена, предписывала ему, конечно, строгое соблюдение тайны. Сад, как мы уже говорили, с двух сторон примыкал к замку; таким образом, в него выходило множество окон из жилых помещений. Но в нем было нечто вроде искусственного грота, который в числе прочих достопримечательностей показал Квентину услужливый капеллан. Схватить записку, спрятать ее на груди и броситься к этому спасительному убежищу было для влюбленного юноши делом одной минуты. Здесь он открыл драгоценное послание и, благословляя память добрых монахов Абербротока, благодаря которым он имел теперь возможность разобрать его содержание, стал читать.
«Прочтите без свидетелей, — гласила первая строка записки, содержание которой мы здесь приводим. — То, что ваши глаза выразили мне слишком смело, мои, быть может, поняли слишком быстро. Но несправедливые преследования придают смелость жертве, и, мне кажется, лучше ввериться благородству одного, чем оставаться предметом искательства многих. Счастье свило себе гнездо на неприступной скале, но для смелых нет невозможного. Если вы готовы на все для той, которая многим рискует ради вас, приходите завтра на рассвете в этот сад с белым и голубым пером на шляпе, но не ждите дальнейших разъяснений. Созвездия, говорят, предрекли вам великую будущность и наделили вас благородной душой. Прощайте. Будьте верны, смелы, решительны и не сомневайтесь в вашем счастье».
В записку было вложено старинное кольцо с крупным алмазом, на котором был вырезан древний герб дома де Круа.
Когда Квентин прочел эти строки, его охватил неудержимый восторг; радость и гордость поднимали его до небес, и он тут же дал себе клятву — добиться желанной цели или умереть. Тысячи препятствий, отделявших его от обожаемой им графини, не страшили его теперь: он смотрел на них с презрением.
Восторг его был так безграничен и он так жаждал отдаться ему без помех, что одна мысль о возможности посторонних разговоров в ту минуту, когда он ни о чем не мог думать, кроме своей любви, приводила его в ужас. Поспешно вернувшись в замок и решительно отказавшись от ужина под предлогом все той же головной боли, он зажег светильник и отправился в отведенную ему комнату — читать и перечитывать драгоценное послание и осыпать поцелуями не менее дорогое его сердцу кольцо.
Но такое восторженное состояние не могло длиться очень долго. Вскоре влюбленного взяло раздумье: одна навязчивая мысль не давала ему покоя, хотя он отгонял ее, считая неблагодарной и даже кощунственной, — мысль о том, что сделанное ему откровенное признание как-то не вязалось с той робкой стыдливостью, которой он в своем рыцарском обожании наделил образ леди Изабеллы. Но не успела подкрасться к нему эта ужасная мысль, как он постарался подавить ее, как задавил бы мерзкую шипящую змею, забравшуюся тайком на его ложе. Ему ли, счастливцу, ради которого она спустилась со своей высоты, — ему ли осуждать ее за ту снисходительность, без которой он не осмелился бы поднять на нее глаза? Да, наконец, разве самое ее звание и положение не давали ей в данном случае права нарушить общепринятый обычай, предписывающий женщине молчать и ждать от мужчины первого слова? Ко всем этим смелым и, по его мнению, неопровержимым доводам присоединялось, быть может, и еще одно тщеславное соображение, в котором он не смел сознаться даже себе самому, а именно: не оправдывают ли достоинства любимого человека поведение влюбленной дамы, слегка отступившей от правил приличия? И, наконец, он мог себе сказать, как Мальволио, что подобный пример можно найти в литературе. Молодой оруженосец, историю которого он недавно читал, был такой же безземельный бедняк дворянин, как и сам Квентин, и, однако, благородная венгерская принцесса не задумалась дать ему более существенное доказательство своей любви, чем какая-то записка.
Она сказала: «Рыцарь мой!
Душа моя! Мой дорогой!
Я дам тебе три поцелуя,
Пятьсот гиней тебе вручу я».
И затем эта правдивая история гласит устами самого венгерского короля:
Он раньше был простым пажом;
Женившись, стал он королем.
Таким образом, Квентин в конце концов благородно и великодушно примирился с поступком графини, сулившим ему такое великое счастье.
Но едва это сомнение улеглось в его душе, как возникло другое, с которым справиться оказалось труднее. Насколько ему было известно, изменник Хайраддин пробыл у дам около четырех часов, и это обстоятельство, а также все разговоры цыгана о своем влиянии на судьбу молодого человека навели Квентина на некоторые подозрения. Кто ему поручится, что история с запиской не была проделкой этого негодяя? А если так, то весьма возможно, что он пустил ее в ход для прикрытия какого-нибудь нового плана измены, что он задался, например, коварной целью выманить Изабеллу из замка епископа. Все это следовало хорошенько обдумать, ибо со времени наглого признания Хайраддина в измене Квентин чувствовал к нему непобедимое отвращение и был убежден, что ни одно дело, в котором примет участие этот негодяй, не может привести к добру.
Все эти мысли носились в уме юноши, как черные тучи, омрачая чудную картину, которую ему рисовало воображение. Всю ночь он не сомкнул глаз. С первым лучом рассвета он был уже в саду (куда мог теперь ходить, когда ему вздумается), с пером условленного цвета на шляпе. Прошло два часа, но ничто не указывало на то, что присутствие его было замечено. Вдруг он услышал звук лютни; вслед за тем распахнулось окно над той самой маленькой дверью, в которую Марта впустила цыгана, и в нем, сияя юной красотой, показалась Изабелла. Заметив молодого шотландца, она приветливо и в то же время застенчиво кивнула ему головой, вся вспыхнула, когда он ответил ей глубоким, выразительным поклоном, проворно захлопнула окно и исчезла.
Самый яркий дневной свет не мог бы обнаружить правды с большей очевидностью. Подлинность записки была подтверждена; теперь оставалось только терпеливо ждать, что последует дальше; об этом прекрасный автор послания ни словом не заикнулся. Впрочем, можно было и подождать. Графине не грозила близкая опасность: она жила в прекрасно укрепленном замке, под защитой почтенного человека, которого все уважали и как светского государя и как достойного прелата. У восторженного оруженосца не было пока никаких поводов пускать в ход свою рыцарскую отвагу; все, что требовалось он него, — это быть наготове и исполнять ее приказания, как только они станут известны ему. Но судьба заставила его действовать раньше, чем он ожидал.
Вечером, на четвертые сутки по приезде в Шонвальд, Квентин распорядился отправить наутро ко двору Людовика последнего солдата из своего отряда с письмами к дяде и к лорду Кроуфорду, в которых он отказывался от службы французскому королю, ссылаясь на тайные инструкции, полученные от короля Хайраддином и чуть было не сделавшие его, Квентина, жертвой предательства. Он считал, что этого требует его честь и безопасность. Покончив с этим делом, Квентин лег в постель, упиваясь блаженными, розовыми мечтами, которые обыкновенно витают над ложем влюбленных, когда они думают, что на их чувство отвечают взаимностью.
Но сны Квентина, вначале как бы отражавшие те чудные грезы, под впечатлением которых он уснул, приняли вскоре мрачный характер.
Он гулял с графиней Изабеллой по берегу тихого, прозрачного озера, совершенно такого, как те, что служат лучшим украшением его родной долины. Он говорил ей о своей любви, словно между ними не существовало никаких преград, а она слушала его, краснея и улыбаясь; она не могла слушать его иначе, раз она была автором письма, которое днем и ночью он носил у себя на груди. Но вдруг картина преобразилась: лето сменилось зимой, тишина — бурей; ветер бешено ревел, подгоняя разъяренные волны, как будто все демоны воздуха и воды сошлись и бьются за власть. Куда ни кидались влюбленные, ища спасения в бегстве, повсюду грозные волны преграждали им путь. Буря ревела все яростней, волны вздымались все выше; ужас перед неминуемой гибелью охватил Квентина, и он проснулся.
Сновидение исчезло, уступив место действительности, но шум, которым, по всей вероятности, и был вызван этот страшный сон, продолжал раздаваться и наяву.
Первым движением Квентина было сесть и прислушаться. Шум, который он слышал теперь, действительно походил на рев бури, но если это и была буря, то она была страшнее всех бурь, какие он когда-либо слышал в своих Грампианских горах. Впрочем, не прошло и минуты, как он убедился, что то свирепствовала не разъяренная стихия, а разъяренная толпа.
В один миг он был у окна; но в саду, куда оно выходило, все было спокойно и тихо, и, только когда он поспешно распахнул раму, ворвавшиеся в комнату гул и отдаленные крики убедили его, что замок осажден с наружного фасада — осажден, по-видимому, многочисленным и грозным неприятелем. Квентин бросился к оружию, проворно, насколько ему позволяли темнота и волнение, оделся и стал собирать доспехи, как вдруг в дверь его комнаты постучались. Квентин немного помедлил с ответом, но в следующую минуту легкая дверь затрещала, подалась, и в комнату ворвался Хайраддин, которого нетрудно было узнать в темноте по его своеобразному говору. В руках у него была склянка; он поднес к ней фитиль и при вспыхнувшем на мгновение красном пламени вынул из-за пазухи и засветил маленький фонарик.
— Ваша судьба теперь в ваших руках и зависит от вашей решимости, — сказал он вместо всякого приветствия.
— Подлец! — воскликнул Квентин. — Нас окружает измена, а где измена, там непременно и ты!
— Да вы рехнулись! — сказал Хайраддин. — Я изменяю только тогда, когда мне это выгодно. Зачем же мне изменять вам, когда мне выгоднее вам служить? Послушайтесь хоть раз голоса рассудка, если вы на это способны, не то он прозвенит в ваших ушах погребальным колоколом. Жители Льежа восстали… Гийом де ла Марк со своей шайкой стоит во главе мятежников… Если бы у епископа даже были средства обороны, он не мог бы устоять против ярости и численности врагов. Но средств нет почти никаких — гибель неизбежна. Если хотите спасти графиню и ваши надежды, ступайте за мной ради той, которая прислала вам кольцо с вырезанными на нем тремя леопардами.
— Веди! Для нее я готов на любую опасность! — воскликнул Квентин.
— Я постараюсь так все уладить, что не будет никакой опасности, — сказал цыган, — если только вы не станете впутываться в то, что вас не касается. И, в сущности, не все ли вам равно, кто кого прикончит: епископ ли свое стадо или стадо своего пастыря? Ха-ха-ха! Следуйте за мной да смотрите будьте осторожны: умерьте вашу храбрость и положитесь на мое благоразумие… Настало время отплатить вам мой долг: вы женитесь на графила… Следуйте за мной!
— Иду, — сказал Квентин, обнажая меч, — но знай, что в ту минуту, как у меня явится хоть тень подозрения в измене, твоя голова отлетит от туловища на три ярда!
Видя, что Квентин совершенно одет и вооружен, цыган, ни слова не говоря, побежал вниз по лестнице и вскоре какими-то запутанными ходами вывел молодого человека в сад. Пока они были в замке, до них почти не доносилось шума снаружи и кругом царил полный мрак; но, когда они вышли в сад, раздававшиеся с другой стороны замка шум и крики стали в десять раз слышней. Можно было даже различить отдельные возгласы. «Льеж и Вепрь! Льеж и Вепрь!» — ревели осаждающие. «Пресвятая дева за государя епископа!» — чуть слышно доносился ответ застигнутых врасплох, растерявшихся защитников замка.
Но, несмотря на воинственный характер Квентина Дорварда, в этот раз битва не интересовала его. Он был весь поглощен одной мыслью — мыслью о страшной участи, грозившей Изабелле де. Круа, если она попадет в руки свирепого и беспутного разбойника, который в эту минуту, быть может, уже врывался в замок. Он даже примирился с цыганом и принимал его помощь, как иной раз безнадежно больной принимает лекарство из рук заведомого шарлатана или невежды знахаря. Он покорно шел следом за своим проводником, однако твердо решил уложить его на месте при первых же признаках измены. И Хайраддин, должно быть, понимал, что жизнь его висит на волоске, ибо, как только они вышли в сад, он бросил все свои кривляния и прибаутки, как будто дал себе слово действовать осторожно и решительно.
Подойдя к двери, которая вела в помещение дам, Хайраддин тихонько стукнул, и на пороге тотчас же показались две женские фигуры, укутанные в черные шелковые покрывала, какие и поныне носят женщины в Нидерландах. Квентин предложил руку одной из них; женщина, вся дрожа, поспешно подала ему свою и так сильно оперлась на него, что, вероятно, немало затруднила бы бегство, будь она немного потяжелее. Цыган взял за руку другую женщину и пошел с нею вперед, прямо к калитке, выходившей в ров, где, как было известно Квентину, стояла лодка для переправы.
Когда беглецы переправлялись через ров, до них донеслась издали целая буря торжествующих криков, возвещавших, по всей вероятности, о том, что замок был взят. Глубоко взволнованный этими криками, Квентин не мог удержаться и громко воскликнул:
— Если бы вся моя кровь не была до капли отдана тому делу, которое я теперь исполняю, я сейчас же вернулся бы в замок, чтобы сражаться за доброго епископа, и заставил бы замолчать хоть одного из этих мерзавцев, которые живут разбоем и грабежом!
Сказав это, Квентин почувствовал легкое пожатие руки, все еще опиравшейся на его руку, как будто его спутница хотела сказать, что здесь его защита нужнее, чем в Шонвальде. Между тем цыган тоже не выдержал и довольно громко пробормотал:
— Вот это я называю настоящим христианским безумием! Хочет кинуться в самое пекло, когда любовь и счастье а бегстве. Вперед, вперед! И как можно скорее… Лошади ждут нас вон под теми ивами!
— Но их только две, — сказал Квентин, разглядев коней при свете месяца.
— Все, что я мог достать, не возбуждая подозрений… Впрочем, больше нам и не нужно, — ответил цыган. — Вы вдвоем садитесь и скачите в Тонгр, пока дорога еще безопасна, а Марта побудет в наших шатрах. Мы ведь с ней старые знакомые: она дочь нашего племени и жила у вас, пока нам это было нужно для наших целей.
— Марта! — воскликнула с изумлением графиня, глядя на закутанную женщину.
— Так это не моя родственница?
— Да, всего лишь Марта, — ответил Хайраддин — Простите мне эту маленькую хитрость, но я не посмел похитить обеих графинь де Круа у Дикого Вепря Арденн.
— Негодяй! — воскликнул с гневом Квентин. — Впрочем, не все еще потеряно… Я возвращусь и спасу леди Амелину!
— Амелина здесь, возле тебя, — прошептал ему на ухо взволнованный голос, — и благодарит тебя за свое спасенье.
— Как! Что я слышу? — воскликнул Квентин, так невежливо вырвав свою руку, как никогда бы не позволил себе при других обстоятельствах даже с женщиной самого низкого звания. — Значит, графиня Изабелла осталась в замке? Когда так — прощайте!
Он повернулся, чтобы бежать назад, но Хайраддин его удержал:
— Постойте, постойте! Что вы делаете?.. Вы идете на верную смерть! На какого же черта вы надели старухины цвета? Ну, уж теперь никогда не поверю ни белым, ни голубым перьям! Да вы знаете ли, что и она очень богата?.. У нее много золота и драгоценных камней… И даже права на земли…
Говоря все это прерывающимся от волнения голосом, цыган старался удержать отбивавшегося от него Квентина, который наконец схватился за кинжал.
— А, когда так — убирайтесь ко всем чертям — крикнул цыган, выпуская его.
Почувствовав себя свободным, шотландец как ветер понесся к замку.
Тогда Хайраддин, повернувшись к графине Амелине, которая от стыда, отчаяния и страха упала на землю почти без чувств, сказал:
— Тут вышло маленькое недоразумение… Вставайте, графиня, и ступайте за мной… Даю вам слово, что я еще до рассвета найду вам мужа получше этого смазливого мальчишки. А мало будет одного — достану хоть двадцать!
Графиня Амелина была настолько же пылка в своих увлечениях, насколько ветрена и слаба рассудком. Подобно многим другим, она еще кое-как справлялась с мелкими дедами обыденной жизни, но в критические минуты, вроде настоящей, была способна только на бесплодные жалобы. Так и теперь: она принялась плакать и бранить Хайраддина, обзывая его мошенником, негодным рабом, обманщиком и убийцей — назовите меня цыганом. — хладнокровно отрезал тот, — и этим будет все сказано.
— Чудовище! Не ты ли уверял меня, что звезды предсказали наш союз?.. Не ты ли заставил меня написать ему это письмо?.. Ах я несчастная… — причитала бедная графиня.
— Да они бы и устроили ваш союз, если бы обе стороны были согласны, — сказал Хайраддин. — Но неужели вы думаете, что небесные созвездия могут кого-либо женить против воли? Меня сбили с толку ваши проклятые христианские нежности — ваши чертовы ленты да перья! А на деде-то оказалось, что молодчик предпочитает говядине телятинку — вот и все… Вставайте же и ступайте за мной, да имейте в виду: я терпеть не могу слез и обмороков.
— Я не сделаю ни шагу отсюда! — заявила упрямо графиня.
— Беру небо в свидетели, что вы пойдете! — крикнул цыган. — Клянусь вам всем, во что когда-либо верили дураки, что я не задумываясь раздену вас донага, привяжу к дереву и предоставлю вас собственной участи!
— Ну, положим, этого я не допущу, — вмешалась Марта. — Ведь у меня тоже есть нож, и я владею им не хуже тебя… Она хоть и глупа, но добрая женщина, и я не позволю ее обижать… Вставайте, сударыня, и пойдемте с нами. Вышла ошибка, но все-таки вы целы и невредимы, а это чего-нибудь да стоит. В этом замке многие, я думаю, отдали бы все свое состояние, чтобы оказаться там, где мы сейчас находимся.
В эту минуту из Шонвальдского замка донесся до них неистовый рев; крики торжества сливались с воплями ужаса и отчаяния.
— Слушайте, — сказал Хайраддин графине Амелине, — и будьте довольны, что ваш дребезжащий дискант не принимает участия в этом концерте. Поверьте, относительно вас у меня самые честные намерения; вот увидите — скоро звезды сдержат свое обещание и пошлют вам хорошего мужа.
Как загнанный, измученный зверь, потерявший от ужаса голову, графиня Амелина беспомощно отдалась во власть своих проводников и позволила им вести себя, куда они хотели. Страх и волнение до такой степени ее обессилили, что достойная парочка, которая скорее тащила ее, чем вела, могла беседовать между собой без всякой помехи, ибо бедная женщина хоть и слышала, но ни слова не понимала из их разговора.
— Я всегда говорила, что это дурацкий план, — сказала Марта. — Вот если бы ты задумал женить его на молоденькой, тогда мы действительно могли бы рассчитывать на их благодарность и верный приют в их замке. Но как можно было думать, чтобы такой красавец согласился жениться на этой старой дуре?
— Риспа, — ответил Хайраддин, — ты так давно носишь христианское имя и так долго жила с этими дураками, что, видно, сама заразилась их глупостью. Посуди сама: ну могло ли мне прийти в голову, что для него имеют значение какие-нибудь несколько лет разницы, когда выгода этой женитьбы так очевидна? И, наконец, ведь ты и сама знаешь, что было бы гораздо труднее склонить на этот решительный шаг ту робкую красотку, чем эту тяжеловесную графиню, которая висит теперь у нас на руках, словно куль с зерном. К тому же молодчик мне пришелся по сердцу, и я хотел ему добра. Женить его на старухе — значило устроить его будущность. Женить его на молодой — значило натравить на него де ла Марка, Бургундию, Францию и всех, кто хоть сколько-нибудь заинтересован в ее замужестве. А так как все богатство старухи заключается в золоте и драгоценностях, то, уж конечно, и нам перепала бы малая толика. Но тетива лопнула, стрела дала маху — значит, нечего и толковать об этом. А эту мы доставим Бородатому. Как он нахлещется, по своему обыкновению, так и не отличит старой графини от молодой. Вперед, Риспа, не падай духом! Светлый Альдебаран все еще светит детям пустыни!
