Поезд отошел из Москвы ночью. В вагоне было тесно. Мы вышли отдышаться на темную площадку. Ущербный месяц летел, не отставая от поезда, над вершинами березового леса. Как всегда в сентябре, в дверь дуло горьким холодком – запахом речной воды и мокрых листьев.
На коротких остановках месяц останавливался вместе с поездом, и свет его, казалось, делался ярче – должно быть, от наступавшей тишины. Только тяжело дышал паровоз да из вагона долетал детский плач: дети всегда плачут в ночных поездах.
На площадку вышла женщина в платке, с кошелкой. В спину ей сердитый женский голос сказал:
– Тут и так не продерешься, а она жестикулировает своей кошелкой! Размахалась, барыня!
– Оставьте вы меня со своим красноречием! – ответила молодым голосом женщина в платке и закрыла за собой дверь.
Мы ехали в эти места впервые. Поезд приходил на станцию поздно ночью, и никто из нас не знал дорогу. Я спросил женщину:
– Вы не знаете, как дойти до Бобылина?
– Заблудитесь, – ответила женщина. – Дорога лесная, обманчивая. Я сама иду до Суглинок, вас доведу. Одной мне тоже боязно идти ночью. А от Суглинок до Бобылина – всего три километра.
На станции было безлюдно. Горел среди ночи одинокий фонарь. В сенях темного дома, у переезда, захлопал крыльями и пропел петух.
Мы пошли по лесной дороге. Месяц опускался за лесом. Колеи, налитые недавним дождем, блестели в тени. Потом лес раздвинулся, и мы вышли в пойму реки Дубны. Вся она – с кромкой своих рощ и лесов, с дымными громадами седых ветел по берегам, с туманом, стлавшимся над излучинами, с крутоярами и игрой звезд над чащами – представлялась нам загадочной и давно желанной страной. Сами мы казались себе странниками, пробирающимися на какие-то Далекие воды, где цветут, не отцветая, плакучие травы и что ни день – то синева небес, солнце, паутина, летящая по ветру над пажитями…
– Вот, – сказал мой спутник, – люди мечтают о длинном лете. А я мечтаю о длинной осени – такой вот теплой, туманной.
Женщина засмеялась.
– Хорошо вы говорите, – сказала она. – Не только у вас, городских, а и у нас, деревенских, бывает такое желание. Иной раз народится такой день, что радости не оберешься. Каждый колос валяется на стерне*, как литой. Подымешь его, а он теплый от солнца. И глядишь, какой-нибудь жучок запоздалый на нем сидит, греется, шевелит усами. В избе сухо, светло от сада: сад дает от себя желтое излучение. Села бы у окошка и никуда бы не уходила. Глядела бы на калину в саду, думала бы… Осенью мельница наша водяная начинает работать, зерно перемалывать. Я на мельнице служу, мельнику помогаю. Мельница, верно, старая, но зря про нее говорят, что на ней только одному черту махорку молоть.
– А о чем бы вы думали у окошка? – спросил мой спутник.
Женщина долго молчала, потом ответила певучим голосом:
– О счастье людском. Это – наше назначение.
– Чье назначение?
– Женское.
– Неужто только женское?
– Нет, верно, всеобщее, – согласилась, подумав, женщина. – Только женщина более всего к этому предназначена.
– А вам случалось давать людям счастье? – спросил мой спутник.
Женщина снова засмеялась:
– Ох, это трудно! Сама не знаю. Может, и случалось. Для этого знаний у меня мало. Я ведь неученая. Была работницей на фарфоровой фабрике, бывшей Гарднера*, а теперь мукомолю. Вот, слышите? – добавила она, явно желая переменить разговор. – Вода шумит на плотине. Около мельницы.
Мы остановились, прислушались. За темной стеной ракит, где небо уже зеленело от зари, монотонно падала вода. Этот шум – единственный звук в безмолвии ночи – утверждал непрерывное движение природы. Должно быть, каждый из нас подумал о лесных ручьях, бегущих под буреломом и сгнившей листвой, о том, как мерцают звезды в заводях Дубны, о белой пене, что плывет по черной запруде и кружится над ямами, где спят на дне рыбы. Поэтому мы оба – и я и мой спутник – позабыли спросить женщину, почему для того, чтобы приносить людям счастье, нужно много знаний. Это было нам непонятно.
Заря разгоралась, вся в туманах. Высоко вспыхнуло облако. Все пространство воздуха между этим облаком и краем земли наполнилось бледным и широким сиянием. Это солнечный свет охватывал и прогревал океаны сентябрьского воздуха над еще спящей и сумрачной страной. Но через полчаса земля начала одеваться в багрянец, в ржавчину сжатых полей, в сырую и яркую зелень озимых, в пурпур осиновых листьев и желтизну трепещущих без ветра берез.
– Вот и Суглинки! – сказала женщина.
Дорога шла вниз, к реке, между вековыми осокорями.
– Зайдите в избу, выпейте молока на дорогу, – попросила женщина. – У меня своей избы нету. Я живу у подруги – у Варвары. Мы с ней всю жизнь вместе.
Мы вошли в Суглинки – чистую и пустынную деревню, вымощенную торцами. Фуксии цвели за окнами. Далеко на току гудел барабан молотилки. Черная река огибала деревню дугой.
У порога избы на нас залаял белый пес с отрубленным хвостом. «Тузик!» – предостерегающе крикнул из избы мужской голос, и пес полез под крыльцо, где лежала примятая солома.
В избе за перегородкой кто-то возился, должно быть одевался. С потолка на длинной нитке свешивался шар из бумаги. Рыжий котенок с водянистыми глазами играл этим шаром, как футбольным мячом. Около печки шумел самовар.
– Ты, Феня? – спросил из-за перегородки молодой мужской голос. – А мать пошла на реку белье полоскать. Мы уж заждались. Думали, совсем тебя засосала Москва.
– Это Миша, Варварин сын, – шепотом сказала Феня. – Капитан артиллерии. Герой Советского Союза. Он ранен был тяжело, теперь поправляется.
Феня улыбнулась. Глаза у нее были серые, но когда она улыбалась, они темнели, поблескивали синевой.
Феня сняла платок, поправила русые волосы и ушла в погреб за молоком. Из-за перегородки вышел высокий человек в темных очках, в военном кителе. Он приветливо улыбнулся и назвал себя: «Капитан Рябинин». Золотая Звезда блестела на кителе, маленькая звезда и две нашивки за тяжелые ранения. Этот золотой блеск здесь, в чистой и небольшой избе, был как-то очень кстати: он вязался со спокойным осенним утром, с ясностью неба, со стоявшей окрест тишиной.
Когда мы выпили молоко и начали прощаться, капитан вызвался нас проводить до поворота на Бобылино.
– Только не взыщите, – сказал он, – я быстро ходить не могу. Не из-за ноги, а из-за глаз. Я недавно, собственно говоря, прозрел. Очень сложное было ранение глаз, и очень хитрая была операция. Полгода лежал в темноте, как в погребе. А теперь все вижу, но пока еще несколько туманно, конечно. Пойдемте!
По дороге капитан рассказал нам историю своей слепоты.
– Вот вы – пишущие люди, – сказал капитан, – но то, что я вам расскажу, описать, очевидно, никак невозможно. Не потому, конечно, что эта тема для вас непосильная, а потому, что я это вам толком объяснить не смогу. Для этого нужно, должно быть, особое дарование. А я им не обладаю.
– Какая-нибудь сложная глазная операция? – спросил мой спутник.
– Нет. Это – своим порядком. Это как раз объяснить сравнительно легко. А тут все дело в Фене… Замечательная женщина наша Феня. Не на своем она, конечно, пути. Не тем делом занята.
– А что же ей следовало бы делать? – спросил я.
– Не знаю, – замялся капитан. – Не могу определить ее природное назначение. Что-то вроде вашего писательского дела. Во всяком случае, ее способности находятся где-то очень близко от него, можно сказать, совсем рядом.
– Любопытно! – заметил мой спутник.
– Еще бы! – согласился капитан. – Суть в том, что, когда я лежал в госпитале под Москвой, тетя Феня, конечно, ко мне приехала. Она у нас всеобщая сердобольница. А на вид строгая женщина, никогда своей жалости не обнаруживает. Одинокая – живет не для себя, для других. Я тогда, сами представляете, был в трудном состоянии. Весь мир для меня пропал, и, как нарочно, мучили меня зрительные воспоминания. «Неужели, – думал, – никогда я не увижу ни солнца, ни воды, ни туч на небе, ни лиц любимых, человеческих?» Бывало, закричит кукушка за окном, а я сожму кулаки и ругаюсь – кукушке завидовал. Сидит она на ветке, видит каждую песчинку на земле, а я, как крот, земля для меня – подземелье. И вот приехала Феня. Был я тогда неспокойный, капризный и все приставал: «Расскажи, Феня, что делается кругом на земле. Скучно мне очень». А она все боялась, как бы доктора не забранили ее, да и мне как бы от ее рассказов не сделалось тяжелее. Но все-таки я ее умолил. И начала она мне рассказывать. Обо всем. Глядит за окно и рассказывает все, что видит. «Вот, мол, за окнами озеро, и над ним от солнца стелется теплый туман. И в тумане этом идет белый буксирный пароход, светится издали медью и стеклами, тащит за собой баржи с березовыми дровами. По дровам бегает черная косматая собачонка, лает на чаек. На барже – избушка. На окнах в той избушке вазоны с геранью. И герань пышно цветет. Босая девушка в красном платье качает насосом воду из трюма. Вода льется за борт, а уклейки* играют около падающей воды, ловят червяков, что недавно только мирно жили в трюме, питались березовой трухой. Девушка качает воду, поет: „И кто его знает, на что намекает? На что намекает? На что намекает?“ Проплыла эта избушка на барже по великой Руси до самой Москвы». – «А еще что видишь?» – спрашиваю я Феню. «Вижу, – говорит, – как от озера по потолку твоей комнаты бегут зайчики. Всё догоняют друг друга и догнать не поспевают. Потолок сосновый, хорошо струганный, и то тут, то там вытекает из него смола. Мальчишкой ты эту смолу, должно быть, жевал?» – «Нет, – говорю, – я вишневую смолу жевал». – «Вишневая слаще, – говорит Феня. – Я завтра тебе принесу вишневой смолы». Так вот она мне рассказывала целые дни. И я всему верил. Очень успокаивался. И даже был счастлив. Жаль, что не было рядом никого, кто бы мог записать ее рассказы. Получилась бы книга. Только вот не знаю, как эту книгу следовало бы назвать.
– «Фенины сказки», – сказал мой спутник.
– Нет, это не сказки, – уверенно возразил капитан. – Сильнее надо назвать. И правдивее.
– Ну, тогда «Фенино счастье».
– Тоже неверно. Не Фенино, а мое счастье, – снова возразил капитан. – Хотя, пожалуй, и Фенино, – добавил он. – Она была счастлива оттого, что доставила мне хоть немного успокоения.
Я вспомнил слова Фени о том, что она неученая и потому ей трудно доставлять людям счастье, рассказал об этом капитану и спросил:
– Как вы понимаете эти Фенины слова?
– Да тут, по-моему, и понимать нечего, – ответил капитан. – Все ясно.
– А вот нам не ясно.
– Видите ли, – сказал капитан, – каждый понимает счастье по-своему. У каждого оно свое. Но есть вещи, которые одинаково у всех людей вызывают подъем и чувство счастья.
– Какие?
– Ну хотя бы музыка. Или великолепные здания. Или картины. Я перед Нестеровым* в Третьяковской галерее могу стоять часами. Вот об этом счастье Феня и говорила. Для того чтобы давать его людям, мало таланта. Нужны еще большие познания.
– А по-моему, – сказал мой спутник, – хватит иной раз и одного таланта. И Феня это доказала в случае с вами.
– Да, пожалуй, – ответил неуверенно капитан и вдруг улыбнулся. – Да, пожалуй, – повторил он уже увереннее. – Одно только жаль, что все Фенины рассказы дальше Суглинок не идут, никто их не знает.
Капитан остановился, показал на серую крышу в лощине, среди гущи ив.
– Видите, – сказал он, – крыша, а около нее, кажется, краснеет бузина. Это и есть бобылинская мельница. Я, может быть, к вечеру тоже туда приду, посижу с вами на реке. Там места удивительные!
Мы простились с капитаном и начали спускаться к реке среди зарослей бузины. Внизу уже светилась вода, шумела около мельницы, и из деревни тянуло дымком соломы – осенним русским дымком.
1944
Примечания
- Стерня́ – сжатое поле, жнивье.
- …на фарфоровой фабрике, бывшей Гарднера… – Имеется в виду предприятие по производству художественного фарфора в посёлке Вербилки Московской области, основанное в 1766 г. англичанином Ф. Я. Гарднером. Теперь Дмитровский фарфоровый завод.
- Укле́йка – небольшая пресноводная рыба семейства карповых.
- Не́стеров Михаил Васильевич (1862–1942) – живописец.