Джен Эйр. Шарлотта Бронте

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

Глава XXIX

О последовавших затем трех днях и трех ночах у меня сохранилось лишь очень смутное воспоминание. Я могу припомнить только некоторые ощущения, испытанные мною тогда. Я лежала почти без единой мысли в голове и без всякого движения. Я знала, что нахожусь в маленькой комнате, на узкой кровати. К этой кровати я, казалось, приросла. Я лежала неподвижно, словно камень, и сбросить меня — значило бы убить. Я не чувствовала течения времени — как утро сменялось днем, а день — вечером. Если кто-нибудь входил или выходил из комнаты, я замечала это: я даже знала, кто именно, понимала все, что было сказано, если говоривший стоял возле меня, но не могла отвечать: мне трудно было шевельнуть губами, трудно двинуть рукой. Чаще всего меня навещала Ханна. Ее приход волновал меня. Я чувствовала, что мое присутствие в доме ее раздражает, что она не понимает ни меня, ни моих обстоятельств, что она предубеждена против меня. Раза два в день в моей комнате появлялись Диана и Мери. Стоя у моей кровати, они шепотом обменивались короткими фразами:

— Как хорошо, что мы ее приютили!

— Да, ее, конечно, нашли бы утром мертвой у нашей двери. Хотела бы я знать, что ей пришлось испытать в жизни?

— Видно, бедняжка перенесла немало. Бедная, измученная скиталица!

— Судя по ее выговору, она получила образование, а ее платье, хотя и было грязным и мокрым, мало поношено и хорошо сшито.

— Странное у нее лицо: худое и угрюмое, но все-таки оно мне нравится; и я могу себе представить, что когда она здорова и оживлена, оно может быть приятным.

Ни разу не услышала я ни слова сожаления об оказанном мне гостеприимстве, не заметила ни подозрительности, ни предубеждения. Это успокаивало меня.

Мистер Сент-Джон зашел лишь раз; взглянув на меня, он сказал, что мое состояние — это болезненная реакция после длительной и чрезмерной усталости. Нет надобности посылать за доктором: природа прекрасно справится своими силами. Каждый нерв у меня перенапряжен, и весь организм должен некоторое время находиться в дремотном покое. Никакой болезни нет. Выздоровление, раз начавшись, будет протекать достаточно быстро. Эти соображения он высказал в немногих словах, спокойным, тихим голосом; и после паузы добавил тоном человека, не привыкшего к пространным излияниям:

— Довольно необычное лицо; в нем безусловно нет никаких признаков вульгарности или испорченности.

— Отнюдь нет, — отвечала Диана. — Говоря по правде, Сент-Джон, у меня даже какое-то теплое чувство к бедной малютке. Я бы хотела, чтобы мы могли и дальше оказывать ей покровительство.

— Едва ли это возможно, — последовал ответ. — Вероятно, выяснится, что у этой молодой особы возникли недоразумения с ее близкими, после чего она их безрассудно покинула. Может быть, нам удастся вернуть ее в семью, если она не будет упорствовать; однако я замечаю в ее лице черты твердого характера, и это заставляет меня сомневаться в ее сговорчивости. — Он несколько минут разглядывал меня, затем добавил: — Она не глупа, но совсем не красива.

— Она так больна, Сент-Джон.

— Больная или здоровая, она всегда будет невзрачной. Ее черты совершенно лишены изящества и гармонии, присущих красоте.

На третий день я почувствовала себя лучше; на четвертый уже могла говорить, двигаться, приподниматься в кровати и повертываться. Ханна — это было в обеденное время — принесла мне каши и поджаренного хлеба. Я ела с наслаждением; пища мне нравилась, она была лишена того неприятного привкуса, который вызван был жаром и отравлял все, что бы я ни отведала. Когда Ханна ушла, я почувствовала, что силы возвращаются ко мне, я как бы ожила; бездействие угнетало меня. Хорошо бы встать. Но что я могла надеть? Только сырое, испачканное платье, в котором я спала на земле и проваливалась в болото? Мне было стыдно показаться моим благодетелям в таком неприглядном виде. Но я была избавлена от этого унижения.

На стуле возле кровати оказались все мои вещи, чистые и сухие. Мое черное шелковое платье висело на стене. На нем уже не было пятен, оно было тщательно выглажено и имело вполне приличный вид. Даже мои башмаки были вычищены и чулки приведены в порядок. Я увидела также все нужное для умывания и гребень и щетку, чтобы причесаться. После утомительных усилий, отдыхая каждые пять минут, я, наконец, оделась. Платье висело на мне, так как я очень похудела, но я прикрыла его шалью и в прежнем опрятном и приличном виде (не осталось ни пятна, ни следа беспорядка, который я так ненавидела и который, как мне казалось, унижал меня), держась за перила, спустилась по каменной лестнице в узкий коридор и, наконец, добралась до кухни.

Она была полна ароматом свежеиспеченного хлеба и теплом живительного огня. Ханна пекла хлебы. Как известно, предрассудки труднее всего искоренить из сердца, почва которого никогда не была вспахана и оплодотворена образованием; они произрастают упорно, стойко, как плевелы среди камней. При первом знакомстве Ханна отнеслась ко мне недоброжелательно; затем она понемногу смягчилась; а теперь, увидав, что я вхожу опрятно и хорошо одетая, она даже улыбнулась.

— Как? Вы уже встали? — заметила она. — Так вам, значит, лучше? Если хотите, садитесь в мое кресло возле очага.

Ханна указала на качалку; я села в нее. Она продолжала хлопотать, то и дело поглядывая на меня уголком глаза. Вынув хлебы из печи и повернувшись ко мне, она вдруг спросила меня в упор:

— А вам приходилось просить милостыню до того как вы пришли к нам?

На миг во мне вспыхнуло негодование; но, вспомнив, что мне не за что обижаться и что я в самом деле явилась сюда как нищая, я ответила спокойно и твердо:

— Вы ошибаетесь, принимая меня за попрошайку. Я не нищая; не больше, чем вы и ваши молодые хозяйки.

Помолчав, она сказала:

— Этого я никак в толк не возьму, — ведь у вас нет ни дома, ни денег?

— Отсутствие дома или денег еще не означает нищенства в вашем смысле слова.

— Вы из ученых? — спросила она вслед за этим.

— Да.

— Но вы никогда не были в пансионе?

— Я была в пансионе восемь лет.

Она широко раскрыла глаза.

— Так почему же вы не можете заработать себе на хлеб?

— Я зарабатывала и, надеюсь, опять буду зарабатывать. Что вы собираетесь делать с этим крыжовником? — спросила я, когда она принесла корзину с ягодами.

— Положу в пироги.

— Дайте мне, я почищу.

— Нет, я не позволю вам ничего делать.

— Но я должна же что-нибудь делать; дайте.

Ханна согласилась и даже принесла чистое полотенце, чтобы прикрыть мое платье.

— Не то испачкаетесь, — пояснила она. — Вы не привыкли к грязной работе, я вижу это по вашим рукам. Может быть, вы были портнихой?

— Нет, вы ошибаетесь. Да и не все ли равно, чем я была, пусть вас это не беспокоит. Скажите лучше, как называется эта усадьба?

— Одни называют ее Марш-энд, другие — Мурхауз.

— А джентльмена, который здесь живет, зовут мистер Сент-Джон?

— Нет, он не живет здесь; он только гостит у нас. А живет он в своем приходе в Мортоне.

— Это деревушка в нескольких милях отсюда?

— Ну да.

— Кто же он?

— Он пастор.

Я вспомнила ответ старой экономки из церковного дома, когда я выразила желание повидать священника.

— Так, значит, это дом его отца?

— Ну да; старый мистер Риверс жил здесь, и его отец, и дед, и прадед.

— Значит, имя этого джентльмена — мистер Сент-Джон Риверс?

— Сент-Джон — это его имя, а Риверс фамилия.

— А его сестер зовут Диана и Мери Риверс?

— Да.

— Их отец умер?

— Умер три недели назад от удара.

— Матери у них нет?

— Хозяйка умерла ровно год назад.

— Вы долго прожили в этой семье?

— Я живу здесь тридцать лет. Всех троих вынянчила.

— Значит, вы честная и преданная служанка. Я отдаю вам должное, хотя вы и были невежливы, что назвали меня нищенкой…

Она снова с изумлением посмотрела на меня.

— Видно, я, — сказала она, — здорово ошиблась на ваш счет; но тут шляется столько всякого жулья, что вы должны простить меня.

— …и хотя вы, — продолжала я строго, — собрались прогнать меня в такую ночь, когда и собаку не выгонишь.

— Ну да, это было нехорошо; но что поделаешь! Я больше думала о детях, чем о себе. Бедняжки! Некому о них позаботиться, кроме меня. Волей-неволей будешь сердитой.

Я несколько минут хранила строгое молчание.

— Не осуждайте меня очень, — снова заговорила она.

— Нет, я все-таки буду осуждать вас, — сказала я, — и скажу вам, почему. Не столько за то, что вы отказали мне в приюте и сочли обманщицей, а за ваш упрек, что у меня нет ни денег, ни дома. А между тем некоторые из самых лучших людей на свете были так же бедны, как я; и, как христианка, вы не должны считать бедность преступлением.

— И правда, не должна бы, — сказала она, — мистер Сент-Джон говорит то же самое. Неправа я была; и теперь я вижу, что вы совсем не такая, как мне показалось сначала. Вы очень милая и вполне приличная барышня.

— Пусть будет так. Я вас прощаю. Дайте вашу руку.

Она вложила свою белую от муки, мозолистую руку в мою; еще более приветливая улыбка озарила ее грубое лицо, и с этой минуты мы стали друзьями.

Старушка, видимо, любила поговорить. Пока я чистила ягоды, Ханна разделывала тесто для пирогов и рассказывала мне различные подробности о своих покойных хозяине и хозяйке и о «детях» — так она называла молодых девушек и их брата.

Старый мистер Риверс, рассказывала она, был человек довольно простой, но это не мешало ему быть джентльменом, и притом из очень старинного рода. Марш-энд принадлежал Риверсам с того самого дня, как был построен, добрых двести лет тому назад; правда, с виду это небольшой и скромный дом — не сравнить его с хоромами мистера Оливера в Мортон-Вейле. Но она еще помнит отца, Билла Оливера, — тот был всего-навсего рабочим на игольной фабрике, а Риверсы — дворяне еще со времен всех этих Генрихов, в этом может убедиться всякий, кто заглянет в книгу метрических записей, что хранится в мортонской церкви. Правда, старый джентльмен был человек простой, как все здешние. Он был страстный охотник и хороший хозяин, и все в таком роде. Ну, а хозяйка, та была совсем другая. Очень читать любила и вечно что-то изучала; и детки пошли в нее. Таких, как они, нет в здешнем краю, да и никогда и не было; полюбили они учение, все трое, чуть не с того самого дня, как говорить начали; и всегда они были особенные, не другим чета. Мистер Сент-Джон, как подрос, поступил в колледж, а потом сделался пастором; а девочки, как только окончили школу, решили пойти в гувернантки. Они говорили, что их отец потерял много денег из-за одного человека, которому доверился, а тот взял да и обанкротился; и так как отец теперь недостаточно богат, чтобы дать за ними приданое, они должны сами о себе позаботиться. Сестры почти не живут дома и приехали только на короткое время, по случаю смерти мистера Риверса; но они так любят Марш-энд, и Мортон, и вересковые пустоши, и наши горы! Обе барышни побывали в Лондоне и еще во многих больших городах; но они всегда говорят, что дома лучше всего. А как они дружны между собой! Никогда не поспорят, не поссорятся! Уж другой такой дружной семьи, вероятно, и на свете нет.

Покончив с чисткой крыжовника, я спросила, где сейчас обе девушки и их брат.

— Пошли гулять в Мортон, но они вернутся через полчаса, к чаю.

Они действительно вскоре вернулись и вошли через кухню. Мистер Сент-Джон, увидев меня, молча поклонился и прошел мимо, но обе девушки остановились. Мери в немногих словах ласково и спокойно выразила свое удовольствие, что я уже совсем поправилась и встала с постели; Диана взяла меня за руку и покачала головой.

— Надо было подождать, пока я вам позволю спуститься вниз, — сказала она. — Вы все еще очень бледны и худы. Бедное дитя! Бедная девочка.

Голос Дианы звучал для меня, как воркование голубки. Взгляд ее глаз мне было радостно встречать. Ее лицо казалось мне прелестным. Лицо Мери было таким же одухотворенным, ее черты так же привлекательны; но она была более замкнута и держалась, несмотря на мягкость, несколько отчужденно. Во взгляде и в речах Дианы была известная властность; по всему было видно, что это волевая натура. Мне всегда доставляло удовольствие уступать власти — если эта власть была разумной — и подчиняться твердой воле тогда, когда мне позволяли совесть и собственное достоинство.

— А что вы тут делаете? — продолжала она. — Вам здесь не место. Мы с Мери сидим иногда на кухне, потому что дома хотим пользоваться полной свободой и даже позволяем себе некоторые вольности, но вы — наша гостья, и ваше место в гостиной.

— Мне и здесь хорошо.

— Здесь возится Ханна, и вы перепачкаетесь в муке.

— К тому же в кухне для вас слишком жарко, — вставила Мери.

— Конечно, — прибавила сестра. — Идемте, извольте слушаться! — Не выпуская моей руки, она заставила меня встать и повела в соседнюю комнату. — Посидите здесь, — сказала она, усаживая меня на диван, — пока мы снимем пальто и приготовим чай. Это тоже привилегия, которой мы пользуемся в нашем уединенном домике среди болот; мы сами обслуживаем себя, когда нам захочется или когда Ханна занята — печет, варит пиво, стирает или гладит.

Она закрыла дверь и оставила меня наедине с мистером Сент-Джоном, сидевшим напротив с книгой или газетой в руках. Я сначала оглядела гостиную, затем ее хозяина.

Это была сравнительно небольшая комната, очень просто обставленная, но уютная благодаря царившим в ней чистоте и порядку. Старомодные кресла блестели, а ореховый стол сверкал как зеркало. Несколько поблекших портретов, изображавших мужчин и женщин былых времен, украшали оклеенные обоями стены; в шкафах со стеклянными дверцами виднелись книги и старинный фарфор. В комнате не было никаких излишних украшений, никакой современной мебели, кроме двух рабочих столиков и стоявшего у стены дамского секретера из розового дерева; мебель, ковер и занавески казались очень подержанными, но хорошо сохранились.

Мистер Сент-Джон, сидевший так же неподвижно, как и фигуры на потемневших портретах, не отрывая взгляда от страницы, которую он читал, и безмолвно сжав губы, был весьма удобным предметом для наблюдений. Своей неподвижностью он напоминал статую. Он был молод, вероятно лет двадцати восьми – двадцати девяти, высокий, стройный; его лицо невольно запоминалось. Безукоризненные, правильные черты, прямой классический нос, рот и подбородок афинянина. Редко встретишь английское лицо, столь близкое к античным образцам. Немудрено, что его шокировала неправильность моих черт — по контрасту с гармоничностью его собственных. У него были большие синие глаза с темными ресницами; над высоким лбом, белым, как слоновая кость, небрежно вились светлые волосы.

Пленительный образ, — не правда ли, читатель? Однако оригинал едва ли производил впечатление мягкой, уступчивой, чувствительной и кроткой натуры. Несмотря на его спокойствие, мне чудилось в линиях его лба и губ, в трепете ноздрей что-то неистовое, исступленное или беспощадное. Он не сказал ни слова и даже ни разу на меня не взглянул, пока не вернулись его сестры. Диана, занятая приготовлением чая, то и дело входила и выходила из комнаты, она принесла мне только что испеченный пирожок.

— Скушайте его сейчас, — сказала она, — вы, наверно, голодны. Ханна говорит, что после завтрака не давала вам ничего, кроме каши.

Я не отказалась, так как у меня появился сильный аппетит.

Между тем мистер Риверс закрыл книгу, подошел к столу и, усевшись, устремил на меня свои красивые синие глаза. Теперь его взгляд выражал бесцеремонную пытливость и настойчивость, которые показывали, что до сих пор он намеренно, а не из застенчивости, избегал смотреть на меня.

— Вы очень голодны? — спросил он.

— Да, сэр.

Мне всегда было свойственно отвечать коротко на краткий вопрос, и прямо — на прямой.

— Это хорошо, что легкий жар заставил вас последние три дня воздерживаться от пищи; было бы опасно сразу утолить ваш голод. Теперь вы уже можете кушать, хотя все же надо соблюдать меру.

— Я надеюсь, что недолго буду кормиться за ваш счет, сэр, — был мой весьма смущенный, неловкий и невежливый ответ.

— Нет, — сказал он холодно. — Как только вы сообщите нам местопребывание ваших близких, мы известим их, и вы возвратитесь домой.

— Это — я должна сказать вам прямо — не в моей власти; у меня нет никакого дома и никаких близких.

Все трое взглянули на меня, однако без тени недоверия. Я не чувствовала подозрительности в их взглядах, скорее любопытство. Я говорю о молодых девушках. Глаза Сент-Джона, хотя и очень ясные и прозрачные, — были, так сказать, труднопроницаемы. Казалось, он пользуется ими как орудием для проникновения в мысли других людей, а не для того, чтобы открывать собственные; это сочетание проницательности и замкнутости могло скорее привести в замешательство, чем ободрить.

— Вы хотите сказать, — спросил он, — что совершенно не имеете родственников?

— Да. Никакие узы не связывают меня с людьми; я не имею права постучаться ни в один дом в Англии.

— Довольно странное положение для вашего возраста. — Тут я увидела, что его взгляд устремлен на мои руки, которые я сложила перед собой на столе. Я недоумевала, зачем они ему понадобились; его слова скоро разъяснили все это.

— Вы еще не были замужем?

Диана засмеялась.

— Да ведь ей не больше семнадцати-восемнадцати лет, Сент-Джон, — сказала она.

— Мне около девятнадцати; но я незамужем. Нет.

Я почувствовала, как жгучий румянец вспыхнул на моем лице, ибо разговор о замужестве вызвал во мне горькие воспоминания. Все они заметили мое смятение и замешательство. Диана и Мери, сжалившись надо мной, отвели свой взор от моего покрасневшего лица; но их более холодный и суровый брат продолжал смотреть на меня, пока я не расплакалась.

— Где вы жили в последнее время? — спросил он тогда.

— Зачем ты так много спрашиваешь, Сент-Джон? — прошептала Мери.

Но он смотрел на меня, перегнувшись через стол, и, казалось, его неумолимый и пронзительный взгляд требует ответа.

— Я не могу назвать место и лицо, в доме которого проживала, — это моя тайна, — коротко отвечала я.

— И эту тайну вы, по-моему, вправе не открывать ни Сент-Джону, ни кому-либо другому, кто станет вас спрашивать, — заметила Диана.

— Однако если я ничего не буду знать ни о вас, ни о вашем прошлом, я ничем не смогу вам помочь, — сказал ее брат. — А ведь вы нуждаетесь в помощи, не так ли?

— Я нуждаюсь в ней и ее ищу. Мне надо, сэр, чтобы какой-нибудь подлинно добрый человек помог мне получить работу, которую я в силах выполнять; мне нужен заработок, который дал бы мне хотя бы самое необходимое.

— Не знаю, являюсь ли я подлинно добрым человеком, — однако я готов помочь вам как только могу, раз у вас такие честные намерения. Поэтому прежде всего скажите мне, чем вы занимались последнее время и что вы умеете делать?

Я уже допила свой чай. Он чрезвычайно подкрепил меня, как вино подкрепило бы великана; он дал новую силу моим ослабевшим нервам и возможность твердо отвечать проницательному молодому судье.

— Мистер Риверс! — сказала я, повернувшись к нему и глядя на него так же, как он глядел на меня, открыто и без всякой застенчивости. — Вы и ваши сестры оказали мне великую услугу, больше которой человек не может оказать ближнему: своим великодушным гостеприимством вы спасли мне жизнь. Это дает вам неограниченные права на мою благодарность и некоторое право на мою откровенность. Я расскажу вам историю скиталицы, которую вы приютили, насколько это возможно сделать без ущерба Для моего собственного душевного спокойствия и моральной и физической безопасности, а также без ущерба для других.

Я сирота, дочь священника. Мои родители умерли, прежде чем я могла их узнать. Я воспитывалась на положении бедной родственницы и получила образование в благотворительном заведении. Назову вам даже школу, где провела шесть лет в качестве ученицы и два года в качестве учительницы, — это Ловудский приют для сирот в …ширском графстве. Вы, вероятно, слыхали о ней, мистер Риверс. Там казначеем достопочтенный Роберт Брокльхерст.

— Я слышал о мистере Брокльхерсте и видел эту школу.

— Я оставила Ловуд около года назад и решила поступить гувернанткой в частный дом; получила хорошее место и была счастлива. Это место я вынуждена была оставить за четыре дня до того, как пришла к вам. Причину моего ухода я не могу и не вправе открыть: это было бы бесполезно, даже не безопасно, и прозвучало бы как вымысел. Я ничем не запятнала себя и так же не повинна ни в каком преступлении, как любой из вас троих. Но я действительно несчастна, и буду несчастна еще долго, ибо катастрофа, изгнавшая меня из дома, который был для меня раем, необычна и ужасна. Задумывая свой уход, я имела в виду только две цели: бежать и скрыться; поэтому мне пришлось бросить все, за исключением небольшого свертка, который в спешке и душевном смятении я забыла вынуть из кареты, доставившей меня в Утикросс. Вот почему я очутилась в этой местности без денег и вещей. Я провела две ночи под открытым небом и блуждала два дня, ни разу не переступив чей-либо порог; лишь однажды за это время мне удалось поесть; и когда я была доведена голодом и усталостью до полного отчаяния, вы, мистер Риверс, не дали мне погибнуть у вашей двери и приняли меня под свой кров. Я знаю все, что ваши сестры сделали для меня, так как ни на минуту не теряла сознания во время моего кажущегося забытья, и я так же глубоко в долгу перед ними за их сердечное, искреннее и великодушное участие, как и перед вашим евангельским милосердием…

— Не заставляй ее так много говорить, Сент-Джон, — сказала Диана, когда я замолчала, — ей, видимо, все еще вредно волноваться. Идите сюда и садитесь на диван, мисс Эллиот.

Я невольно вздрогнула, услыхав это вымышленное имя, — я совсем забыла о нем. Мистер Риверс, от которого ничего не ускользало, сразу это заметил.

— Вы сказали, что вас зовут Джен Эллиот? — спросил он.

— Да, — сказала я, — это имя, которым я считаю нужным называться в настоящее время, но это не настоящее мое имя, и оно звучит для меня непривычно.

— Вашего настоящего имени вы не скажете?

— Нет. Я боюсь больше всего на свете, что моя тайна будет раскрыта, и избегаю всяких объяснений, которые могут к этому привести.

— Вы, вероятно, совершенно правы, — сказала Диана. — А теперь, брат, оставь ее на время в покое.

Однако после короткой паузы Сент-Джон так же невозмутимо и с такой же настойчивостью продолжал свои расспросы:

— Вам не хочется долго пользоваться нашим гостеприимством? Я вижу, вы желаете как можно скорее избавиться от забот моих сестер, а главное — от моего милосердия? (Я прекрасно понимаю разницу и не обижаюсь, — вы правы.) Вы хотите стать независимой?

— Да, я об этом уже говорила. Укажите мне работу или место, где искать работы; это все, о чем я сейчас прошу; дайте мне возможность уйти хотя бы в самую бедную хижину, но покамест позвольте мне побыть здесь: я боюсь вновь испытать ужасы скитаний и бесприютности.

— Ну конечно, вы останетесь у нас, — сказала Диана, положив свою руку мне на голову.

— Разумеется, — повторила Мери с неподдельной искренностью, видимо им свойственной.

— Моим сестрам, как видите, доставляет радость заботиться о вас, — сказал мистер Сент-Джон, — как доставило бы радость ухаживать за полузамерзшей птичкой, которую зимний ветер загнал бы к нам в окно. Я же более склонен помочь вам устроиться и постараюсь это сделать; но, заметьте, мои возможности очень ограничены. Я всего лишь сельский пастор в бедном приходе; моя помощь будет самой скромной. И если вы склонны презирать будничную трудовую жизнь, то ищите более существенной помощи, чем та, какую я могу вам предложить.

— Она уже сказала, что согласна на всякий честный труд, если только сможет выполнить его, — отвечала за меня Диана, — и ты же знаешь, Сент-Джон, что ей больше не на кого надеяться; волей-неволей приходится иметь дело с таким сухарем, как ты.

— Я готова быть швеей, служанкой, сиделкой, если нельзя найти ничего получше, — отвечала я.

— Хорошо, — сказал холодно мистер Сент-Джон. — Раз ваши намерения таковы, то я обещаю вам помочь; я сделаю это, как удастся и когда удастся.

Тут он снова взялся за книгу, которую читал перед чаем. Вскоре я удалилась; я там много говорила и просидела так долго, что мои силы были уже на исходе.

Глава XXX

Чем ближе я знакомилась с обитателями Мурхауза, тем больше они мне нравились. За несколько дней мое здоровье настолько улучшилось, что я могла уже подняться с постели и даже немного погулять. Я могла участвовать во всех занятиях Дианы и Мери, беседовать с ними, сколько мне хотелось, и помогать им, когда они мне это позволяли. В этом общении заключалась для меня живительная отрада, которую я испытывала впервые, — отрада, вызванная полным сходством наших вкусов, чувств и убеждений.

Мне нравились те же книги, что и им, меня восхищало то же, что доставляло им радость, я благоговела перед тем же, что они одобряли. Они любили свой уединенный дом. В этом небольшом сером старинном здании с его низкой крышей, решетчатыми окнами, ветхими стенами, с его аллеей старых елей, покривившихся под натиском горных ветров, с его садом, тенистым от кустов тиса и остролиста, где цвели лишь самые неприхотливые цветы, я также находила глубокую и неизменную прелесть. Сестры любили лиловые заросли вереска, окружавшие дом, и глубокую долину, куда от калитки вела каменистая тропка, которая сначала извивалась между поросшими папоротником холмами, а затем — среди пустынных, граничивших с зарослями вереска лужаек, где паслись стада серых овец и ягнят с мохнатыми мордочками; повторяю, они были нежно и глубоко привязаны к этому пейзажу. Я понимала эти чувства и разделяла их искренне и горячо. Я испытывала на себе очарование окружающей местности, святость ее безлюдия. Мой взор наслаждался очертаниями пригорков, своеобразной окраской, какую придавали горам и долинам мох и шиповник, цветущие луга, мощный папоротник и живописные гранитные утесы. Все это было для меня, как и для них, чистым и сладостным источником радостей. Порывы бури и легкий ветерок, пасмурный и солнечный день, утренняя и вечерняя заря, лунная и облачная ночь — все это представляло для меня ту же прелесть, что и для них, и так же неотразимо действовало на душу.

Дома между нами царило такое же согласие. Обе девушки оказались более образованными и начитанными, чем я; но и я стремилась вступить на путь познания, уже пройденный ими. Я жадно поглощала книги, которые они мне давали, и мне доставляло большую радость обсуждать с ними по вечерам прочитанное днем. Наши мысли совпадали, наши мнения дополняли друг друга; словом, между нами царила полная гармония.

В нашем трио первенство и руководящая роль принадлежали Диане. Физически она во всем превосходила меня: она была красива, сильна, в ней чувствовался такой избыток жизненной энергии, что я не могла не изумляться. В начале вечера я еще была в состоянии поговорить немного, но когда проходил пароксизм оживления и разговорчивости, я любила молча сидеть на скамеечке у ног Дианы, положив голову к ней на колени, и слушать, как они с Мери углубленно обсуждают лишь поверхностно затронутую мною тему. Диана предложила учить меня немецкому языку. Эти уроки доставляли мне удовольствие. Роль учительницы нравилась и подходила ей, а мне — роль ученицы. Наши натуры дополняли друг друга; в результате родилась глубокая взаимная привязанность. Сестры узнали, что я рисую, и тотчас их карандаши и ящики с красками оказались к моим услугам. Мое мастерство — тут я их превосходила — удивляло и восхищало их. Мери могла часами сидеть и наблюдать за тем, как я рисую; потом она начала у меня брать уроки; это была послушная, понятливая и прилежная ученица. В таком кругу и таких занятиях дни казались часами, а недели — днями.

Что касается Сент-Джона, то, несмотря на интимность, возникшую столь быстро и естественно между мной и его сестрами, он продолжал держаться особняком. Одной из причин этой отчужденности было то, что он сравнительно мало бывал дома; как видно, он посвящал значительную часть своего времени посещению больных и бедных в своем приходе, где дома были разбросаны далеко друг от друга.

Казалось, никакая погода не могла помешать этим его пасторским обходам. И в дождь и в ведро он, окончив утренние занятия, брал шляпу и, в сопровождении Карло, старого пойнтера, принадлежавшего еще его отцу, отправлялся выполнять свою миссию любви или долга, не знаю, как именно он ее определял. Иногда, если погода была особенно плохая, сестры пытались его удержать. Тогда он говорил, улыбаясь своей странной, скорее торжественной, чем веселой улыбкой:

— Если ветер или дождик способны помешать мне выполнить столь легкую задачу, то могу ли я считать себя готовым для той цели, которую себе поставил?

Диана и Мери обычно отвечали на это вздохом и погружались в грустное раздумье.

Но, помимо частых отлучек Сент-Джона, существовало еще одно препятствие к дружбе с ним: в нем было что-то замкнутое; угрюмое и даже мрачное. Хотя он ревностно исполнял свои пасторские обязанности и был безупречен в своей жизни и привычках, — он все же, видимо, не обладал той душевной ясностью, тем внутренним спокойствием, которые являются наградой истинного христианина и деятельного филантропа. Нередко по вечерам, сидя у окна перед своим заваленным бумагами столом, он вдруг отрывал взор от книги или откладывал перо и, подперев голову рукой, отдавался потоку каких-то неведомых мыслей; однако было ясно, что они смущали и беспокоили его, так как в его глазах то и дело вспыхивал особый блеск и его зрачки расширялись.

Мне кажется, природа не являлась для него тем беспечным источником радостей, каким она была для его сестер. Раз, один только раз он сказал при мне о том, как глубоко чувствует прелесть этих простых, суровых гор и как с детства привязан к темной кровле и замшелым стенам родного дома; однако его слова звучали скорее угрюмо и печально, но не радостно. Видимо, он никогда не бродил по вересковым пустошам ради царившей там целительной тишины, не восхищался их мирной прелестью.

Так как он был необщителен, то я не сразу могла оценить его ум. Впервые я составила себе представление о его незаурядных способностях, услышав его проповедь в мортонской церкви. Как хотелось бы мне описать эту проповедь, но такая задача мне не по силам. Я даже не могу точно передать своих впечатлений от нее.

Он начал спокойно, и, что касается манеры изложения и тембра голоса, они оставались равными до конца. Но страстный, хотя и сдержанный пыл скоро зазвучал и в энергичной выразительности и во все нарастающем темпе его речи. Все это производило впечатление сдержанной, сосредоточенной силы, которой оратор искусно управлял. Сердце было взволновано, ум поражен его ораторской мощью, но слушатель не испытывал умиротворения. В словах проповедника была странная горечь и никакой ее целительной мягкости; он часто ссылался на принципы кальвинизма — избранность, предопределение, обреченность; и каждый раз это звучало как приговор судьбы. Когда он смолк, я, вместо того чтобы почувствовать себя свободнее, спокойнее, просветленнее, ощутила какую-то невыразимую печаль, ибо мне показалось (не знаю, как другим), что красноречие, которому я внимала, рождалось из каких-то отравленных горечью глубин, где кипели порывы неутоленных желаний и беспокойных стремлений. Я была уверена, что Сент-Джон Риверс, несмотря на чистоту своей жизни, добросовестность и пастырское усердие, еще не обрел того благодатного душевного мира, который превосходит всякое разумение; обрел его не больше, чем я, с моей затаенной мучительной тоской о разбитом кумире и потерянном рае; тоской, о которой я избегала говорить, но которая жестоко терзала меня.

Между тем прошел месяц. Диана и Мери скоро должны были покинуть Мурхауз и вернуться в совершенно иную обстановку, к другой жизни, ожидавшей их в одном из крупных городов Южной Англии; обе они были гувернантками в богатых и знатных семьях, где на них смотрели свысока, как на подчиненных, где никто не знал их врожденных высоких достоинств и не интересовался ими, где ценились лишь приобретенные ими профессиональные качества, подобно тому как ценится искусство повара или ловкость горничной. Мистер Сент-Джон до сих пор ни разу не заговаривал о месте, на которое обещал меня устроить; однако мне было совершенно необходимо найти какую-нибудь работу. Однажды утром, оставшись на несколько минут наедине с ним в гостиной, я решилась подойти к оконной нише, превращенной с помощью стоявших там стула, стола и книжной полки в его кабинет; я подыскивала слова, чтобы задать ему интересовавший меня вопрос, — ведь всегда бывает трудно разбить лед замкнутости, который покрывает, как панцирь, подобных ему людей; однако он вывел меня из затруднения, заговорив первым.

Когда я подошла, он поднял на меня глаза.

— Вы хотите о чем-то спросить меня, — сказал он.

— Да, скажите, вы не слышали ни о какой подходящей работе?

— Я нашел, или, вернее, придумал, кое-что для вас уже три недели назад; но так как вы были здесь, видимо, и полезны и счастливы, а мои сестры к вам привязались и находили большое удовольствие в вашем обществе, то я не хотел нарушать всего этого до тех пор, пока не приблизится время их отъезда из Марш-энда, за которым должен последовать и ваш отъезд.

— Ведь они уезжают через три дня? — спросила я.

— Да, когда они уедут, я вернусь к себе в Мортон, Ханна отправится со мной, и старый дом будет заколочен.

Я ждала, что он продолжит этот разговор; однако его мысли, казалось, приняли другое направление; я видела по его глазам, что он уже отвлекся и от меня и от моего дела. Мне пришлось вернуть его к предмету, представлявшему для меня такой живой и острый интерес.

— Какое же место вы имели в виду для меня, мистер Риверс? Надеюсь, эта отсрочка не помешает мне его получить?

— О нет, только от меня зависит устроить вас на это место, при условии, конечно, что вы захотите принять мое предложение.

Он снова замолчал, ему как будто не хотелось продолжать. Меня охватило нетерпение: один-два беспокойных жеста и настойчивый взгляд, устремленный на него, дали ему понять не хуже слов, чего я жду от него.

— Напрасно вы так спешите, — сказал он. — Должен вам сказать откровенно: я не могу вам предложить ничего заманчивого и выгодного. Поэтому, прежде чем объяснить, в чем дело, я прошу вас вспомнить мое предупреждение: если мне и удастся вам помочь, то это будет вроде того, как слепой помог бы хромому. Я беден; когда я уплачу долги отца, мне останется в наследство лишь этот старый хутор, ряд искалеченных елей позади него, а перед ним — клочок болотистой земли с кустами остролиста. Я безвестен. Правда, Риверсы — старинный род, но в настоящее время из трех оставшихся в живых его представителей двое зарабатывают себе на хлеб, служа у чужих людей, а третий считает, что будет чужаком на своей родине не только при жизни, но и в час смерти. При этом он мнит свой жребий счастливым и с нетерпением ждет того дня, когда крест разлуки со всем, что близко ему в этом мире, будет возложен на его плечи, и когда глава воинствующей церкви, ничтожнейшим членом которой он является, скажет ему: «Встань и следуй за мною!»

Сент-Джон произнес эти слова так, как говорил свои проповеди, — сдержанным, глубоким голосом; лицо его оставалось бледным, а в глазах горел тот же лихорадочный блеск. Он продолжал:

— И поскольку я сам безвестен и беден, то могу и вам предложить лишь работу скромную и незаметную. Может быть, вы даже найдете ее для себя унизительной, так как теперь я вижу, что вы привыкли к тому, что свет называет утонченностью; ваши вкусы стремятся к возвышенному, и до сих пор вы вращались в обществе людей хотя бы образованных. Но я считаю, что работа на благо людям не может быть унизительной. Я полагаю, что, чем бесплоднее и неблагодарнее почва, доставшаяся в удел христианскому пахарю, чем хуже награждается его труд, тем больше для него чести. В этом случае его удел — удел пионера, а первыми пионерами христианства были апостолы, и главою их был сам спаситель.

— Что же, — сказала я, когда он снова замолчал, — продолжайте.

Он поглядел на меня, прежде чем продолжать; казалось, он не спеша вглядывался в мое лицо, словно его черты и линии — это буквы на страницах книги. Результат своих наблюдений он выразил в следующих словах:

— Я думаю, что вы примете место, которое я вам предлагаю, — сказал он, — и некоторое время поработаете, но не с тем, чтобы остаться там навсегда, это для вас так же невозможно, как для меня навсегда замкнуться в тесных рамках моей должности сельского священника, среди сельской глуши; ибо ваша натура, как и моя, имеет в себе что-то, что противится всякому покою, хотя у вас это и выражается совсем по-другому.

— Объясните подробнее, — попросила я, когда он снова смолк.

— Хорошо, сейчас вы увидите, какую скромную, будничную и неблагодарную работу я вам предлагаю. Теперь, когда мой отец скончался и я сам себе хозяин, я недолго пробуду в Мортоне. Вероятно, уеду из этих мест не позже как через год; но пока я здесь, я буду отдавать все силы на служение моей пастве. Когда я прибыл сюда два года назад, в Мортоне не было ни одной школы; дети бедняков были лишены всякой возможности получать образование. Я открыл школу для мальчиков, а теперь собираюсь открыть другую — для девочек. Уже удалось нанять дом с примыкающим к нему коттеджем из двух комнат — для учительницы. Она будет получать тридцать фунтов в год; квартира для нее уже меблирована — правда, очень просто, но там есть все необходимое; этим мы обязаны любезности мисс Оливер, единственной дочери единственного богача в моем приходе — мистера Оливера, владельца игольной фабрики и чугунолитейного завода в этой долине. Эта дама намерена также оплачивать обучение и одежду одной сиротки, взятой из приюта, при условии, что девочка будет помогать учительнице в повседневной работе по дому и школе, так как та не сможет справляться одна. Хотите вы быть этой учительницей?

Он задал вопрос как-то торопливо; казалось, он ожидал, что я с негодованием или по меньшей мере с презрением отвергну такую возможность. Не зная до конца моих чувств и мыслей, хотя кое о чем он и догадывался, Сент-Джон не был уверен, как я ко всему этому отнесусь. Действительно, место было скромным, но зато давало мне надежное убежище, в котором я так нуждалась; оно казалось трудным по сравнению с работой гувернантки в богатом доме, но давало независимость; а боязнь очутиться в рабской зависимости от чужих людей жгла мою душу каленым железом; в этой действительности не было ничего позорного, недостойного, морально унизительного. Я решилась.

— Благодарю вас за ваше предложение, мистер Риверс, я с радостью принимаю его.

— Но вы до конца меня поняли? — спросил он. — Речь идет о сельской школе: вашими ученицами будут лишь дочери деревенских батраков, в лучшем случае — дочери фермеров. Вязанье, шитье, чтение, письмо и счет — вот все, чему вам придется их обучать. Разве вы можете здесь применить свои познания? Разве ваш ум, душа, ваши вкусы найдут в этом удовлетворение?

— Я сберегу их, пока они не понадобятся. Они останутся при мне.

— Так вы отдаете себе отчет в том, что берете на себя?

— Конечно.

Тут он улыбнулся, но в его улыбке не было ни горечи, ни грусти, она выражала радость и глубокое удовлетворение.

— Когда же вы приступите?

— Я перееду на свою новую квартиру завтра и, если хотите, начну занятия на будущей неделе.

— Отлично, пусть будет так.

Сент-Джон встал и прошелся по комнате. Затем остановился и снова поглядел на меня. Он покачал головой.

— Чем вы недовольны, мистер Риверс? — спросила я.

— Вы долго не останетесь в Мортоне, нет, нет.

— Отчего? Какие у вас основания так думать?

— Я прочел в ваших глазах; они не из тех, что обещают безбурное течение жизни.

— Я не честолюбива.

Он вздрогнул.

— Почему вы заговорили о честолюбии? Кто, по-вашему, честолюбив? Знаю за собой этот грех, но как вы догадались?

— Я говорила только о себе.

— Хорошо, но если вы не честолюбивы, то вы… — Он замолчал.

— Что я?

— Я хотел сказать: вас обуревают страсти; но вы могли бы понять это выражение не в том смысле и обидеться. Человеческие привязанности и симпатии имеют над вами большую власть. Я уверен, что вы недолго будете в силах проводить свой досуг в одиночестве и заниматься однообразным трудом, без всякого поощрения, точно так же, как и я, — прибавил он пылко, — недолго смогу жить погребенным в этой глуши, среди гор и болот; этому противится моя природа, дарованная мне Богом; здесь способности, дарованные мне свыше, глохнут без пользы. Вы видите, сколько тут противоречий. Я, который только что проповедовал необходимость довольствоваться скромным уделом и доказывал, что даже дровосек и водовоз могут своими трудами достойно служить Богу, — я, служитель Божий, снедаем тревогой. Но надо же, однако, так или иначе примирять наши природные наклонности с нашими принципами!

Он вышел из комнаты. За этот час я больше узнала его, чем за целый месяц, и все же он приводил меня в недоумение. По мере того как приближался день разлуки с братом и родным домом, Диана и Мери становились все печальнее и молчаливее. Они старались не подавать и виду, но снедавшую их печаль едва ли можно было скрыть или преодолеть. Один раз Диана заметила, что эта разлука будет совсем не похожа на все предыдущие. Вероятно, с Сент-Джоном им придется расстаться на долгие годы, может быть, на всю жизнь.

— Он все принесет в жертву ради той цели, которой уже давно себя посвятил, — сказала Диана, — и свои родственные чувства и другие, еще более сильные. Сент-Джон кажется спокойным, Джен, но в иных случаях он неумолим, как смерть, а хуже всего то, что совесть не позволяет мне отговорить его от принятого сурового решения; и в самом деле, как могу я спорить с ним? Решение это справедливое, благородное, подлинно христианское, но оно разрывает мне сердце. — И ее прекрасные глаза наполнились слезами. Мери низко опустила голову над своей работой.

— Мы потеряли отца; скоро у нас не будет ни своего угла, ни брата, — прошептала она.

Тут произошло небольшое событие, как бы нарочно посланное судьбой, чтобы доказать справедливость поговорки: «Беда не приходит одна» и прибавить к их испытаниям новую горечь. Мимо окна мелькнул Сент-Джон, читавший какое-то письмо. Он вошел в комнату.

— Наш дядя Джон скончался, — сказал он.

Казалось, сестры были поражены, но приняли эту весть без особого волнения или горя; очевидно, это событие было для них скорее важным, чем печальным.

— Скончался? — повторила Диана.

— Да.

Она внимательно поглядела брату в лицо.

— И что же теперь? — спросила она тихим голосом.

— Что теперь? — повторил Сент-Джон, причем его лицо сохраняло свою мраморную неподвижность. — Что теперь? Да ничего. Читай.

Он бросил письмо ей на колени. Диана пробежала его глазами и передала Мери. Та молча прочла его и вернула брату. Все трое посмотрели друг на друга, и все трое улыбнулись невеселой, задумчивой улыбкой.

— Аминь! Мы и так проживем! — сказала наконец Диана.

— И будем жить не хуже прежнего, — заметила Мери.

— Верно, но только это слишком живо напоминает о том, что могло бы быть, — возразил мистер Риверс, — контраст слишком уж разителен.

Он сложил письмо, запер его в стол и вышел.

Несколько минут прошло в молчании. Затем Диана обратилась ко мне.

— Джен, вы, вероятно, удивляетесь нам и нашим тайнам, — сказала она, — и считаете нас бессердечными, видя, что нас мало трогает кончина столь близкого родственника, как дядя; но мы его совсем не знали. Это брат нашей матери. Отец долгое время был с ним в ссоре. По его совету, отец рискнул большей частью своего состояния и пошел на спекуляцию, которая его разорила. Они обменялись горькими упреками, расстались в гневе, да так и не помирились. Впоследствии дядя был более удачлив в своих предприятиях; оказывается, он накопил состояние в двадцать тысяч фунтов. Он не был женат, и у него не осталось близких родственников, кроме нас и еще одной особы, которая также приходится ему племянницей. Отец надеялся, что наш дядя загладит свою ошибку, оставив нам наследство; однако из письма видно, что дядя завещал все свое состояние той, неизвестной, племяннице, за исключением тридцати гиней на покупку трех траурных колец для Сент-Джона, Дианы и Мери Риверс. Разумеется, он вправе был так поступить, но все же эта новость огорчила нас. Мы с Мери считали бы себя богатыми, оставь он нам хоть по тысяче фунтов, а Сент-Джону такая сумма пригодилась бы для его добрых дел.

После такого объяснения ни мистер Риверс, ни его сестры к этой теме больше не возвращались. На следующий день я перебралась из Марш-энда в Мортон. Еще через день Диана и Мери уехали в далекий Б… Спустя неделю мистер Риверс и Ханна перебрались в дом священника, и старая усадьба опустела.

Глава XXXI

Итак, я, наконец, обрела себе пристанище — моим домом оказался коттедж в две комнатки. Одна внизу — с выбеленными стенами и посыпанным песком полом, где находились четыре крашеных стула и стол, стенные часы, буфет с двумя-тремя тарелками и мисками и с фаянсовым чайным прибором. Другая наверху — таких же размеров, как и кухня, с сосновой кроватью и комодом — весьма небольшим, но все же его не мог заполнить мой скудный гардероб, хотя благодаря доброте моих благородных и великодушных друзей он обогатился небольшим запасом самых необходимых вещей.

Вечер. Я только что отпустила сиротку, которая мне прислуживает, заплатив ей за труды апельсином. И вот я сижу одна у очага. Сегодня утром открылась деревенская школа. У меня двадцать учениц. Только три из них умеют читать; ни одна не умеет ни писать, ни считать. Несколько девочек вяжут, и лишь немногие кое-как шьют. Они говорят с резким местным акцентом. Нам с ними еще трудно понимать друг друга. Некоторые из них невоспитанны, грубы, упрямы и абсолютно неразвиты; другие послушны, хотят учиться и в обхождении приятны. Я не должна забывать, что эти бедно одетые маленькие крестьянки — такие же существа из плоти и крови, как и отпрыски самых знатных фамилий, и что зачатки природного благородства, чуткости, ума и доброты живут и в их сердцах, так же как и в сердцах детей знатного происхождения. Моим долгом будет развить эти зачатки; разумеется, эта задача даст мне некоторое удовлетворение. Я ведь не жду особенных радостей от предстоящей мне жизни, однако, если я приспособлюсь к ней и буду напряженно работать, я все-таки смогу жить день за днем.

Была ли я весела, спокойна и довольна в те утренние и дневные часы, которые провела в убогом, неуютном классе? Не обманывая себя, я должна была ответить: нет. Я чувствовала себя очень несчастной. Я чувствовала себя — идиотка я этакая! — униженной. Я боялась, что совершила шаг, который не поднимет меня по ступеням социальной лестницы, но, наоборот, сведет еще ниже. Меня приводили в ужас невежество, косность и грубость — все что я слышала и видела вокруг себя. Однако я не стану слишком порицать и презирать себя за эти чувства. Я знаю, что это нехорошие чувства, — а это уже большой шаг вперед, я постараюсь побороть их. Уже завтра я надеюсь хотя бы частично с ними справиться, а через две-три недели, быть может, мне удастся совершенно о них позабыть. Через несколько месяцев мое отвращение, пожалуй, сменится радостью, когда я увижу успехи и перемену к лучшему в моих учениках.

А пока суть да дело, меня мучил вопрос: правильный ли я сделала выбор? Не лучше ли было поддаться искушению, послушаться голоса страсти и, отказавшись от тягостных усилий и борьбы, уснуть среди цветов, в шелковых тенетах и проснуться на юге Франции, в роскошной вилле, где я могла бы теперь жить на положении возлюбленной мистера Рочестера, блаженно упиваясь его любовью, — потому что он любил бы, о, да, он горячо любил бы меня некоторое время. Ведь он действительно был ко мне привязан, никто другой так меня не полюбит. Мне больше никогда не придется узнать такого преклонения перед моим обаянием, молодостью, грацией, потому что никто другой не увидит во мне этих черт. Он любил меня и гордился мною, — а кроме него, ни один мужчина не будет испытывать ко мне подобных чувств. Но куда унеслись мои мысли и что я говорю, а главное — чувствую? «Что лучше, — спрашивала я себя, — быть рабыней своего господина и тешить себя мнимым блаженством где-нибудь под Марселем, предаваясь коротким часам обманчивого счастья, а потом заливаться горькими слезами раскаяния и стыда, или же быть сельской учительницей, свободной и честной, в овеваемом горными ветрами домике, в самом сердце Англии?»

Да, теперь я знаю, что была права, когда склонилась на сторону долга и закона и победила соблазны безрассудной минуты. Господь помог мне сделать правильный выбор. Я благодарю его за мудрое руководство!

Когда вечерние размышления привели меня к такому выводу, я поднялась, подошла к двери и стала смотреть на закат летнего солнца и на мирные поля перед моим коттеджем, который, так же как и школа, отстоял на полмили от деревни. Птицы допевали свои последние песни.

Был воздух чист, роса была бальзамом…

Созерцая природу, я мнила себя счастливой и очень удивилась, вдруг заметив, что плачу. Отчего? Оттого, что судьба разлучила меня с моим хозяином, — ведь я больше никогда его не увижу, оттого, что я страшилась, как бы отчаяние, скорбь и безудержная ярость, вызванные моим уходом, не увлекли его слишком далеко от правильного пути. Эти мысли заслонили от меня прекрасное вечернее небо и пустынную долину. Я говорю пустынную — потому что в этой части Мортона не видно было ни одного здания, кроме церкви и церковного дома, полускрытых деревьями, и совсем вдали — Вейлхолла, где жил богач мистер Оливер со своей дочерью. Я закрыла лицо руками и прислонилась головой к притолоке; однако вскоре легкий шум у ограды, отделявшей мой садик от окрестных лугов, заставил меня поднять глаза. Пойнтер мистера Риверса, старый Карло, толкал носом калитку, а сам Сент-Джон стоял, опираясь на нее и скрестив руки; его брови были нахмурены, строгий, почти недовольный взгляд был устремлен на меня. Я пригласила его войти.

— У меня нет времени; я принес вам этот сверток, который сестры оставили для вас. Я полагаю, там ящик с красками, карандаши и бумага.

Я подошла, чтобы взять сверток, — это был желанный дар. Сент-Джон сурово всматривался, как мне показалось, в мое лицо: на нем были, без сомнения, еще очень заметны следы слез.

— Ваша работа в первый день утомила вас больше, чем вы предполагали? — спросил он.

— О нет! Напротив, я думаю, что со временем вполне налажу занятия с моими ученицами.

— Может быть, вы ожидали иных условий жизни… ваш коттедж, его обстановка… по правде сказать, они довольно убоги…

Я перебила его:

— Мой домик опрятен и защищает меня от непогоды; мебели вполне достаточно, и она удобна. Все, что я вижу вокруг себя, родит во мне благодарность, а не печаль. Я не такая дурочка и не такая сибаритка, чтобы сожалеть об отсутствии ковра, дивана и столового серебра; к тому же пять недель назад у меня не было ничего, — я была всеми отверженной нищей, бродягой, а теперь у меня есть знакомые, пристанище, работа. Я дивлюсь доброте Божьей, великодушию моих друзей, милости судьбы. Я не ропщу.

— Так, значит, вас не угнетает одиночество? Ведь этот домик так темен и пуст.

— У меня до сих пор еще не хватает времени, чтобы насладиться покоем, а не то что тяготиться одиночеством.

— Хорошо. Надеюсь, вы действительно испытываете удовлетворение, о котором говорите; во всяком случае, здравый смысл подскажет вам, что еще рано поддаваться колебаниям и страхам, подобно жене Лота. Я не знаю, что вы покинули, перед тем как прийти к нам, но рекомендую вам решительно противиться всякому искушению и не оглядываться назад; идите твердо по своему новому пути — хотя бы несколько месяцев.

— Я так и собираюсь поступить, — отвечала я.

Сент-Джон продолжал:

— Это трудная задача — сдерживать свои желания и преодолевать свои наклонности. Но что это возможно, я убедился на собственном опыте. Бог даровал нам известную власть над своей судьбой; и когда наши силы жаждут деятельности, в которой нам отказано, когда наша воля стремится к пути, который закрыт для нас, мы не должны предаваться отчаянию; нам следует лишь поискать другой пищи для нашей души, столь же существенной, как и запретный плод, которого она жаждет вкусить, но, быть может, более чистой, и проложить для наших дерзаний дорогу, быть может, и более тяжелую, но такую же прямую и широкую, как та, которая преграждена нам судьбой.

Год назад я сам был крайне несчастен, мне казалось, что, став пастором, я сделал ошибку; мои однообразные обязанности смертельно утомляли меня. Я страстно стремился к деятельной жизни, к волнующим трудам литературного поприща, к судьбе художника, писателя, оратора — какой угодно, только не священника. Да, сердце политика, солдата, искателя славы, честолюбца, властолюбца билось под скромной одеждой священника. Я говорил себе: моя жизнь так тяжела, что я должен изменить ее или умереть! Однако после периода мрака и борьбы блеснул свет и явилось спасение. Моя замкнутая жизнь внезапно развернулась передо мной, как безбрежная даль, мой дух услыхал призыв с неба — встать, собрать все свои силы, развернуть крылья и воспарить ввысь. Господь возложил на меня некую миссию, и для того, чтобы достойно ее выполнить, требуются умение и сила, мужество и красноречие — лучшие качества солдата, государственного мужа и оратора.

Я решил стать миссионером. С этой минуты мое душевное состояние изменилось, оковы души распались, и все мои силы освободились; от прежней скованности осталась лишь саднящая боль, которую может излечить только время. Правда, отец противился моему решению, но после его смерти на моем пути не осталось ни одного серьезного препятствия; устроить кое-какие дела, найти покупателя на Мортон, разрубить или отсечь кое-какие отношения, рожденные чувственными соблазнами, — последняя схватка с человеческой слабостью, в которой, я знаю, я должен победить, ибо клялся победить, — и я покидаю Европу и еду на Восток.

Он говорил все это своим особенным, глухим и вместе патетическим голосом; замолчав, он взглянул не на меня, а на заходящее солнце, на которое смотрела и я. Оба мы стояли спиной к дорожке, что вела через поле к калитке, и не слышали шагов по заросшей травою тропе; баюкающее журчанье ручейка в долине — вот единственные звуки, доносившиеся до нас; и мы оба вздрогнули, когда раздался веселый голос, певучий, как серебряный колокольчик:

— Добрый вечер, мистер Риверс! Добрый вечер, старый Карло! Ваша собака быстрей узнает своих друзей, чем вы, сэр; она насторожила уши и замахала хвостом, когда я была только на краю поля, а вы все еще стоите ко мне спиной.

Это была правда. Хотя мистер Риверс и вздрогнул от этого музыкального голоса так, как будто молния пронзила тучу над его головой, однако он по-прежнему продолжал стоять в той же позе, в которой его застигла говорившая, — положив руку на калитку и повернув лицо к западу. Наконец он не спеша обернулся. Мне показалось, что рядом с ним возникло видение. В трех шагах от него стояла девушка в ослепительно белой одежде, юная и грациозная, чуть полненькая, но стройная; сначала она наклонилась, лаская Карло, затем подняла голову, откинув длинную вуаль, и перед нами расцвело лицо совершенной красоты. Выражение «совершенная красота» обязывает, однако я не отказываюсь от него: более гармоничных черт еще не создавал умеренный климат Альбиона, более чистых оттенков цвета роз и жасмина не лелеяли его влажные ветры и облачные небеса. Все в ней было очаровательно, без единого недостатка. У молодой девушки были правильные, изящные черты лица; глаза той формы и окраски, какие мы встречаем на картинах старинных мастеров, — большие, темные, выразительные; длинные густые ресницы, придающие глазам томную прелесть; тонко обрисованные брови, которые сообщают лицу особую ясность; белый гладкий лоб, дышащий покоем и оттеняющий живую игру красок; овальные щеки, свежие и гладкие; такой же свежий, алый, сочный, восхитительный ротик; безукоризненно ровные, блестящие зубы; маленький подбородок с ямочкой; пышные, густые косы — словом, все элементы, которые, соединяясь вместе, дают воплощение идеальной красоты. Я дивилась, глядя на прекрасное создание; я восхищалась ею от всей души. Природа, без сомнения, создала ее с явным пристрастием и, позабыв о своей обычной скупости мачехи, наделила свою любимицу дарами с царственной щедростью.

«Как относится Сент-Джон к этому ангелу?» — естественно задала я себе вопрос, когда увидела, что он обернулся и смотрит на нее; и так же естественно я стала искать ответа на этот вопрос в выражении его лица. Но он уже отвел взор от дивной пери и смотрел на кустик скромных ромашек, росших возле калитки.

— Чудесный вечер, но слишком поздно, чтобы вам гулять одной, — сказал он, давя ногой белоснежные головки закрывшихся цветов.

— О, я вернулась домой из С… (она назвала большой город, милях в двадцати отсюда) только сегодня днем. Папа сказал, что вы открыли школу и что приехала новая учительница; и вот я, после чая, надела шляпу и прибежала познакомиться с ней. Это она? — спросила девушка, указывая на меня.

— Да, — сказал Сент-Джон.

— Как вы думаете, вам понравится Мортон? — обратилась она ко мне с простотой и наивностью, хотя и детскими, но пленительными.

— Надеюсь, что понравится. У меня все основания верить в это.

— Ваши ученицы были внимательны?

— Безусловно.

— А вам нравится ваш домик?

— Очень.

— Хорошо я его обставила?

— Очень хорошо.

— И удачно выбрала вам служанку — Алису Вуд?

— Вполне. Она способная и расторопная.

«Так вот это кто, — сообразила я, — мисс Оливер, наследница, наделенная дарами фортуны так же щедро, как и дарами природы. Поистине она родилась под счастливой звездой».

— Я буду иногда приходить к вам и помогать на уроках, — прибавила она. — Для меня будет развлечением посещать вас, а я люблю развлекаться. Мистер Риверс, как весело я провела время в С…! Вчера танцевала до двух часов ночи, или, вернее, утра. Там из-за всех этих беспорядков расквартирован Н-ский полк, и офицеры такие все душки! Смотреть не захочешь на наших точильщиков и паяльщиков — да разве это молодежь!

Мне показалось, что у мистера Сент-Джона, слушавшего молодую девушку, как-то странно перекосилось лицо. Он крепко сжал губы, отчего нижняя часть его лица стала казаться необычно суровой и тяжелой. Отведя взгляд от ромашек, он устремил его на мисс Оливер. Это был строгий, многозначительный, испытующий взгляд. Она вновь отвечала ему смехом, и этот смех так шел к ее юности, розам щек, ямочкам и блестящим глазам!

Сент-Джон все еще стоял перед ней, безмолвный и строгий; она принялась ласкать Карло.

— Бедный Карло любит меня, — говорила она, — он не угрюм и не сторонится своих друзей; если бы он мог говорить, он бы не стал смотреть на меня букой.

Когда она, гладя Карло по голове, склонилась с естественной грацией перед его молодым, но суровым хозяином, я увидела, как вспыхнуло его лицо. Я увидела, как его мрачные глаза зажглись огнем и заблистали неудержимым волнением. И в этот миг он, оживший и порозовевший, показался мне красавцем почти в той же мере, в какой она была красавицей. Его грудь бурно вздымалась, как будто его пылкое сердце, наскучив деспотической властью ума, ширилось и рвалось к свободе. Но он, видимо, укротил его, подобно тому как отважный всадник укрощает храпящего скакуна. Ни словом, ни движением не отвечал он на нежные намеки, которые ему делались.

— Папа говорит, что вы к нам глаз не кажете, — продолжала мисс Оливер, взглянув на него. — Вы совсем забыли Вейлхолл. Сегодня вечером он один и не так здоров, — вернемся вместе, проведайте его!

— Время слишком позднее, чтобы беспокоить мистера Оливера, — отвечал Сент-Джон.

— Кто вам сказал, что слишком позднее? А я вам говорю, оно самое подходящее. Это как раз то время, когда папа больше всего нуждается в обществе. Фабрика закрывается, и ему нечем заняться. Пойдемте же, мистер Риверс. Почему вы такой дикарь и нелюдим? — Она старалась заполнить словами пропасть, созданную его молчанием.

— Ах, я совсем забыла! — воскликнула она, вдруг качнув прелестной кудрявой головкой и словно негодуя на себя. — Я так легкомысленна и рассеянна! Простите меня. Я и позабыла, что у вас есть серьезные основания не быть расположенным к болтовне со мной. Ведь Диана и Мери покинули вас, Мурхауз заперт, и вы так одиноки. Право же, мне жалко вас. Пойдемте, навестите папу.

— Не сегодня, мисс Розамунда, не сегодня.

Мистер Сент-Джон сказал это почти машинально, он один знал, каких усилий ему стоили эти отказы.

— Ну, если вы так упрямы, то я ухожу, я не решаюсь дольше оставаться здесь: уже выпала роса. Добрый вечер!

Она протянула ему руку. Он едва коснулся ее пальцев.

— Добрый вечер! — повторил он голосом тихим и глухим, как эхо.

Она отошла, но через мгновение вернулась.

— А вы не больны? — спросила она.

Вопрос был вполне уместен: лицо Сент-Джона стало белее ее платья.

— Вполне здоров, — отозвался он и с поклоном отошел к калитке. Мисс Оливер направилась в одну сторону, он — в другую. Она дважды обернулась и поглядела ему вслед, перед тем как исчезнуть, подобно волшебному видению, в сумраке долины; а Сент-Джон удалялся решительными шагами и ни разу не оглянулся.

Это зрелище чужих страданий и внутренней борьбы отвлекло мои мысли от моей собственной печальной участи. Недаром Диана Риверс сказала о своем брате: «Неумолим, как смерть». В ее словах не было преувеличения.

Глава XXXII

Я продолжала преподавать в сельской школе со всем усердием и добросовестностью, на какие была способна. Вначале это был тяжелый труд. Прошло некоторое время, прежде чем я, наконец, научилась понимать своих учениц. Глубоко невежественные, с непробужденными способностями, они казались мне безнадежными и, на первый взгляд, все одинаково тупыми; но вскоре я обнаружила, что заблуждалась. Они отличались друг от друга так же, как и образованные люди; и когда я ближе познакомилась с ними, а они со мной, это отличие стало выступать все ярче. Исчезло изумление, вызванное мною, моим языком, моими требованиями и порядками; и некоторые из этих неповоротливых разинь превратились в умненьких девочек. Многие оказались услужливыми и любезными; я нашла в их среде немало и таких, которые отличались врожденной вежливостью и чувством собственного достоинства, а также незаурядными способностями, пробуждавшими во мне интерес и восхищение. Скоро этим девочкам уже доставляло удовольствие хорошо выполнять свою работу, содержать себя в чистоте, регулярно учить уроки, усваивать скромные и приличные манеры. В иных случаях быстрота успехов была прямо изумительной, и я по праву гордилась своими ученицами; к некоторым из лучших я привязалась, а они — ко мне. Среди моих питомиц было несколько дочерей фермеров — почти взрослые девушки, они уже умели читать, писать и шить, их я обучала основам грамматики, географии, истории, а также более изысканным видам рукоделия. Я встретила среди них натуры, достойные уважения, девушек, жаждавших знаний и склонных к совершенствованию, и с ними я провела немало приятных вечеров у них дома. Их родители обычно осыпали меня знаками внимания. Мне доставляло удовольствие принимать их простодушное гостеприимство и отвечать им уважением, к чему они, вероятно, не привыкли; и это нравилось им и служило им на пользу, так как поднимало их в собственных глазах и внушало желание стать достойными такого отношения.

Я чувствовала, что меня начинают любить в этих местах. Когда я выходила из дому, меня встречали повсюду сердечными приветствиями и дружескими улыбками. Жить среди всеобщего уважения, пусть даже уважения рабочего люда, — это все равно, что «сидеть на солнце в тихий день»; безмятежные чувства пускают ростки и расцветают под лучами этого солнца. В те дни мое сердце чаще бывало переполнено благодарностью, чем унынием. И все же, читатель, признаюсь, что в разгар этого спокойного, этого полезного существования — после дня, проведенного в прилежных занятиях с моими ученицами, и вечера, посвященного рисованию или чтению в приятном одиночестве, — я обычно погружалась ночью в страшные сны; сны яркие, тревожные, полные мечтаний, взволнованные, бурные; сны, где среди необычайных эпизодов и приключений, среди романтических перипетий и опасностей я вновь и вновь встречала мистера Рочестера, и всякий раз в самый волнующий критический момент; и тогда сила его объятий, звук его голоса, взгляд его глаз, прикосновение его руки и щеки, любовь к нему, сознание, что я им любима, и надежда провести всю жизнь рядом с ним воскресали во мне со всей первоначальной силой и жаром. Когда же я просыпалась и вспоминала, где и в каком положении нахожусь, я вставала со своей кровати без полога, взволнованная и дрожащая, и только тихая темная ночь была свидетельницей то припадков отчаяния, то взрывов страстной тоски. А на следующее утро, ровно в девять часов, я начинала занятия в школе — спокойная, сдержанная, готовая к обычным дневным трудам.

Розамунда Оливер сдержала свое обещание наведываться ко мне. Это происходило обычно во время ее утренней прогулки верхом. Молодая девушка подъезжала галопом к дверям школы на своей лошадке, в сопровождении грума. Трудно себе представить более пленительную картину, чем эта всадница в пурпурной амазонке и черной бархатной шляпке, грациозно сидевшей на длинных локонах, которые ласкали ее щеки и развевались по плечам; в таком наряде она входила в скромное здание сельской школы и легко скользила между рядами восхищенных крестьянских девочек. Обычно она являлась в те часы, когда мистер Риверс давал урок катехизиса. Боюсь, что взор прекрасной посетительницы пронзал насквозь сердце молодого пастора. Какой-то инстинкт, казалось, предупреждал Сент-Джона о ее приближении, и если она появлялась в дверях даже в то время, когда он смотрел в противоположную сторону, его щеки вспыхивали, и его словно изваянные из мрамора черты, хотя и сохраняли неподвижность, все же непередаваемо изменялись; несмотря на внешнее спокойствие, в них сквозил какой-то затаенный жар, и это было красноречивее, чем порывистые движения и пылкие взгляды.

Розамунда, конечно, сознавала свою власть над ним; а он был не в силах скрыть от нее свои чувства. При всем его христианском стоицизме достаточно было ей приветливо, весело, даже нежно ему улыбнуться, как его рука начинала дрожать и глаза загорались. Он как будто говорил своим печальным и решительным взглядом то, чего не говорили его уста: «Я люблю вас, и знаю, что вы отдаете мне предпочтение перед другими. Не страх получить отказ заставляет меня молчать. Предложи я вам свое сердце, вы, вероятно, приняли бы его. Но это сердце уже возложено на священный алтарь; костер уже разведен вокруг него. Скоро от этой жертвы останется только пепел».

Тогда она надувала губки, как обиженное дитя; облако задумчивости омрачало ее лучезарную веселость; она поспешно выдергивала свою руку из его руки, и, затаив обиду, отворачивалась, предпочитая не видеть этот лик героя и мученика. Сент-Джон, без сомнения, отдал бы все на свете, чтобы броситься за ней, вернуть, удержать ее, когда она его так покидала; но ради нее он не хотел пожертвовать ни одним шансом на вечное спасение и не отступился бы ради ее любви ни от одной из своих надежд на истинное блаженство. Кроме того, предавшись единой страсти, он не мог бы удовлетворить тех разных людей, которые жили в его душе, — скитальца, правдоискателя, поэта, священника. Он не мог, он не хотел отречься от своего бурного пути миссионера ради уюта и тишины Вейлхолла. Я узнала обо всем этом от самого Сент-Джона, когда однажды мне удалось вызвать его, несмотря на всю его сдержанность, на откровенный разговор.

Мисс Оливер удостаивала мой коттедж частых посещений, и я вполне изучила ее характер, в котором не было ничего затаенного и фальшивого; она была кокетлива, но не бессердечна, требовательна, но не слишком эгоистична. Она была избалована с самого рождения, но не окончательно испорчена; вспыльчива, но добродушна; тщеславна (что же было ей делать, когда каждый взгляд, брошенный в зеркало, показывал ей расцвет ее очарования), но не жеманна; щедра и не кичилась своим богатством; естественна и в меру умна; весела, жива и беззаботна. Она казалась прелестной даже такой безучастной наблюдательнице, какой была хотя бы я; но в ней не было ни подлинной значительности, ни способности вызывать глубокое впечатление. Это было существо совсем другой породы, чем, например, сестры Сент-Джона. Тем не менее она мне нравилась почти так же, как моя воспитанница Адель, хотя к ребенку, которого мы наблюдаем и воспитываем, у нас возникает более интимная привязанность, чем к постороннему для нас человеку, взрослой особе, хотя бы и очень привлекательной.

В силу какой-то прихоти Розамунда заинтересовалась мною. Она уверяла, что я похожа на мистера Риверса (но только он, конечно, в десять раз красивее; хотя я и премилое создание, но он — сущий ангел). Тем не менее я была, по ее словам, добра, умна, замкнута и решительна, так же как он. Она находила, что для сельской учительницы я lusus naturae[33], и уверяла, что мое прошлое должно быть увлекательней всякого романа.

Однажды вечером, когда мисс Оливер со свойственной ей ребячливой предприимчивостью и легкомысленным любопытством рылась в буфете и ящике стола в моей маленькой кухоньке, она обнаружила две французские книги, томик Шиллера, немецкую грамматику и словарь, а затем мои рисовальные принадлежности и несколько набросков, в числе которых была сделанная карандашом головка девочки, одной из моих учениц, хорошенькой, как херувим, а также различные пейзажи, зарисованные с натуры в мортонской долине и окрестных лугах. Сперва она была поражена, потом загорелась восторгом.

Это я рисовала эти картинки? Знаю ли я французский и немецкий язык? Что я за прелесть, что за чудо! Я рисую лучше, чем учитель в лучшей школе С… Не набросаю ли я ее портрет, чтобы показать папе?

— С удовольствием, — отвечала я, ощущая трепет особой, чисто артистической радости при мысли, что буду рисовать с такой совершенной и ослепительной натуры. В этот день на ней было темно-синее шелковое платье, руки и шея были обнажены, единственным украшением являлись ее каштановые кудри, которые рассыпались по плечам с прихотливой грацией, присущей только натуральным локонам.

Я взяла лист тонкого картона и тщательно нанесла на него контур ее лица. Я заранее радовалась, представляя себе, как буду писать красками, но так как становилось уже поздно, я сказала ей, чтобы она пришла еще раз позировать мне.

Она так расхваливала меня своему отцу, что на следующий вечер мистер Оливер сам явился ко мне с дочерью; это был крупный седой человек средних лет, рядом с которым его прелестная дочь выглядела, как стройное деревце подле древней башни. Мистер Оливер казался молчаливым — возможно, потому, что был горд; однако со мной он держался весьма любезно. Эскиз портрета Розамунды чрезвычайно ему понравился; мистер Оливер сказал, что я должна непременно докончить его. Он настаивал также, чтобы я пришла на следующий день в Вейлхолл и провела с ними вечер.

Я отправилась туда и очутилась в большом красивом доме, где все говорило о богатстве его владельца. Розамунда казалась чрезвычайно веселой и довольной. Ее отец был также весьма приветлив; завязав со мной беседу после чая, он высказал свое одобрение моей деятельности в мортонской школе. Однако, добавил он, на основании всего виденного и слышанного он опасается, что я скоро перейду на другое место, более мне соответствующее.

— В самом деле, папа, — воскликнула Розамунда, — Джен так умна, что вполне может быть гувернанткой в аристократическом семействе!

Я подумала, что предпочту остаться там, где нахожусь сейчас, чем жить в каком-нибудь аристократическом семействе. Мистер Оливер заговорил о мистере Риверсе и о всей семье Риверсов с огромным уважением. Он рассказал мне, что это очень старинный местный дворянский род; что предки Риверсов были богаты; некогда им принадлежал весь Мортон; и даже теперь, по его мнению, представитель этого рода мог бы, если бы захотел, сделать самую блестящую партию. Он очень сожалел, что такой прекрасный и одаренный молодой человек решил уехать за границу в качестве миссионера; это значит — загубить столь ценную жизнь. Я поняла, что отец не стал бы чинить препятствий союзу Розамунды с Сент-Джоном. Мистер Оливер, видимо, считал, что знатное происхождение молодого священника, старинный род и духовный сан достаточно возмещают отсутствие денег.

Это было в праздничный день. Моя маленькая служанка, помогавшая мне прибирать домик, ушла, весьма довольная полученным пенни. Все вокруг меня было без единого пятнышка и блестело — выскобленный пол, начищенная решетка камина, вытертые стулья. Я сама принарядилась и теперь могла провести вторую половину дня, как мне хотелось.

Перевод нескольких страниц с немецкого занял час; затем я взяла палитру и карандаш и принялась за более легкое и приятное занятие — я стала заканчивать миниатюру Розамунды Оливер. Головка была уже готова; оставалось только сделать цветной фон, дописать драпировку, оттенить штрихом кармина свежие губы, прибавить кое-где мягкий завиток к прическе, придать большую глубину тени от ресниц под голубоватыми веками. Я была поглощена выполнением этих деталей, когда, после торопливого стука, дверь отворилась и вошел Сент-Джон Риверс.

— Я пришел посмотреть, как вы проводите праздник, — сказал он. — Надеюсь, не в размышлениях? Нет? Это хорошо! За столь приятным занятием вы не будете чувствовать одиночества. Видите, я все еще не доверяю вам, хотя до сих пор вы держались мужественно. Я принес книжку для приятного чтения по вечерам, — и он положил на стол только что вышедшую поэму: это было одно из тех замечательных творений, которых так часто удостаивалась счастливая публика того времени — золотого века современной литературы. Увы! Читатели нашей эпохи далеко не так избалованы. Но не бойтесь! Я не намерена увлекаться отступлениями, обвинять или негодовать. Я знаю, что поэзия не умерла, гений не утрачен и Маммоне не дана власть сковать их и убить; поэзия и гений когда-нибудь снова заявят о себе, они докажут свое право на существование, свою свободу и силу. Ангелы небесные! Вы только улыбаетесь, когда низменные души торжествуют, а слабые оплакивают грозящую им гибель. Поэзия погибла? Гений изгнан? Нет, посредственность, нет! Не позволяй зависти внушать тебе эту мысль. Они не только живы, но и наделены властью и искупительной силой; и без их божественного воздействия, распространяющегося всюду, ты находилась бы в аду — в аду собственного убожества!

Пока я жадно проглядывала блистательные страницы «Мармиона»[34] (ибо это был «Мармион»), Сент-Джон наклонился, чтобы лучше рассмотреть мой рисунок. Он вздрогнул, и его высокая фигура снова выпрямилась; однако он не проронил ни слова. Я взглянула на него, — он избегал моих глаз. Я угадывала его мысли и с легкостью могла читать в его сердце; в эту минуту я была спокойнее и хладнокровнее, чем Сент-Джон; я чувствовала, что у меня есть временное преимущество перед ним, и мне захотелось ему помочь, если это только возможно.

«При всей его твердости и самообладании, — размышляла я, — он слишком много берет на себя: прячет в себе каждое чувство, каждую боль, ничего не показывает другим, ничем не делится, все таит в себе. Я уверена, что ему будет легче, если он поговорит о прелестной Розамунде, на которой, по его мнению, ему не следует жениться. Я заставлю его разговориться».

Я начала с того, что сказала:

— Сядьте, мистер Риверс.

Но он ответил, как всегда, что не может остаться.

«Ну, что ж, — заметила я про себя, — стойте, если вам хочется, но никуда вы не уйдете, я так решила; одиночество столь же вредно для вас, как и для меня. Я постараюсь затронуть потаенные струны вашего доверия, найти доступ к этому непроницаемому сердцу и пролить в него, как бальзам, хоть каплю моего сочувствия».

— Что, этот портрет похож? — спросила я напрямик.

— Похож? На кого похож? Я хорошенько не рассмотрел его.

— Позвольте вам не поверить, мистер Риверс.

Он даже вздрогнул, пораженный моей внезапной и странной настойчивостью, и изумленно взглянул на меня. «О, это еще только начало, — говорила я себе. — Меня не смутит эта ваша чопорность; вы от меня так легко не отделаетесь». И я продолжала:

— Вы рассмотрели его достаточно внимательно и подробно; но я не возражаю, можете взглянуть еще раз. — Я встала и вложила портрет ему в руки.

— Портрет хорошо сделан, — сказал он, — очень мягкие, чистые тона, очень изящный и точный рисунок.

— Да, да, все это я знаю. Но что вы скажете о сходстве? На кого он похож?

После минутного колебания он ответил:

— На мисс Оливер, я полагаю.

— Конечно. Так вот, сэр, в награду за вашу удивительную догадливость обещаю сделать для вас тщательную и точную копию этого самого портрета, — если только вы не будете возражать против такого подарка. Мне не хотелось бы тратить время и силы на подношение, которое не будет иметь для вас никакой цены.

Он продолжал смотреть на портрет; чем дольше он смотрел, тем крепче сжимал его в руках, тем, казалось, сильнее желал получить его.

— Да, похож! — пробормотал он. — Глаза прекрасно схвачены. Они улыбаются. Краски, цвет и выражение переданы превосходно.

— Хочется вам иметь такой портрет или это будет вам неприятно? Скажите мне правду. Когда вы окажетесь на Мадагаскаре, или на мысе Доброй Надежды, или в Индии, — будет ли вам приятно иметь его при себе, или же он вызовет воспоминания, которые только взволнуют и расстроят вас?

Тут он быстро взглянул на меня, в его глазах промелькнули нерешительность и смятение, затем он снова принялся разглядывать портрет.

— Что я хотел бы его иметь, не отрицаю; другое дело, будет ли это осмотрительно и благоразумно.

С тех пор как я убедилась, что он действительно нравится Розамунде и что ее отец, видимо, не стал бы возражать против этого брака, — я, будучи менее экзальтированной, чем Сент-Джон, почувствовала сильное желание содействовать этому союзу. Мне казалось, что если бы в его руки перешло состояние мистера Оливера, он мог бы с помощью этих денег сделать не меньше добра, чем став миссионером и обрекая свой гений на увядание, а свои силы на истощение под лучами тропического солнца. Поэтому я сказала без колебаний:

— Насколько я могу судить, самое благоразумное и дальновидное, что вы можете сделать, это, не теряя времени, завладеть оригиналом.

Сент-Джон уселся, положил портрет перед собой на стол и, подперев голову руками, любовно склонился над ним. Я заметила, что он не сердится на мою дерзость и не шокирован ею. Более того, я обнаружила, что беседовать так откровенно на тему, которой он даже не считал возможным касаться, слышать, что о ней говорят так свободно, — скорее нравится ему и даже доставляет неожиданное облегчение. Замкнутые люди нередко больше нуждаются в откровенном обсуждении своих чувств, чем люди несдержанные. Самый суровый стоик все-таки человек, и вторгнуться смело и доброжелательно в «безмолвное море» его души — значит нередко оказать ему величайшую услугу.

— Вы нравитесь ей, я в этом уверена, — сказала я, стоя позади его стула, — а ее отец уважает вас. Розамунда прелестная девушка, хотя и немного легкомысленная; но у вас хватит серьезности на двоих. Вам следовало бы жениться на ней.

— Разве я ей нравлюсь? — спросил он.

— Безусловно; больше, чем кто-либо. Она не устает говорить о вас; это самая увлекательная тема для нее, тема, которая никогда ей не надоедает.

— Очень приятно слышать, — сказал он, — очень; продолжайте в том же духе еще четверть часа, — и он самым серьезным образом вынул часы и положил их на стол, чтобы видеть время.

— Но к чему продолжать, — спросила я, — когда вы, вероятно, уже готовите ответный удар, намереваясь сокрушить меня своими возражениями, или куете новую цепь, чтобы заковать свое сердце?

— Не выдумывайте таких ужасов. Вообразите, что я таю и млею, — как оно и есть на самом деле; земная любовь поднимается в моей душе, как забивший вдруг родник, и заливает сладостными волнами поля, которые я так усердно и с таким трудом возделывал, так старательно засевал семенами добрых намерений и самоотречения. А теперь они затоплены потоком нектара, молодые побеги гибнут — сладостный яд подтачивает их, и вот я вижу себя сидящим на оттоманке в гостиной Вейлхолла у ног моей невесты, Розамунды Оливер; она говорит со мной своим нежным голосом, смотрит на меня этими самыми глазами, которые ваша искусная рука так верно изобразила, улыбается мне своими коралловыми устами. Она моя, я принадлежу ей; эта жизнь и этот преходящий мир удовлетворяют меня. Тише! Молчите! Мое сердце полно восторга, мои чувства зачарованы, дайте спокойно протечь этим сладостным минутам.

Я исполнила его просьбу; минуты шли, Я стояла молча и слушала его сдавленное и частое дыхание.

Так, в безмолвии, прошло четверть часа; он спрятал часы, отодвинул портрет, встал и подошел к очагу.

— Итак, — сказал он, — эти короткие минуты были отданы иллюзиям и бреду. Моя голова покоилась на лоне соблазна, я склонил шею под его цветочное ярмо и отведал из его кубка. Но я увидел, что моя подушка горит; в цветочной гирлянде — оса; вино отдает горечью; обещания моего искусителя лживы, его предложения обманчивы. Все это я вижу и знаю.

Я посмотрела на него удивленно.

— Как странно, — продолжал он, — хотя я люблю Розамунду Оливер безумно, со всей силой первой подлинной страсти и предмет моей любви утонченно прекрасен, — я в то же самое время испытываю твердую, непреложную уверенность, что она не будет для меня хорошей женой, что она не та спутница жизни, какая мне нужна; я обнаружу это через год после нашей свадьбы, и за двенадцатью блаженными месяцами последует целая жизнь, полная сожалений. Я это знаю.

— Как странно! — вырвалось у меня невольно.

— Что-то во мне, — продолжал он, — чрезвычайно чувствительно к ее чарам, но наряду с этим я остро ощущаю ее недостатки: она не сможет разделять мои стремления и помогать мне. Розамунде ли быть страдалицей, труженицей, женщиной-апостолом? Розамунде ли быть женой миссионера? Нет!

— Но вам незачем быть миссионером. Вы могли бы отказаться от своих намерений.

— Отказаться? Как? От моего призвания? От моего великого дела? От фундамента, заложенного на земле для небесной обители? От надежды быть в сонме тех, для кого все честолюбивые помыслы слились в один великий порыв — нести знания в царство невежества, религию вместо суеверия, надежду на небесное блаженство вместо ужаса преисподней? Отказаться от этого? Да ведь это дороже для меня, чем кровь в моих жилах. Это та цель, которую я поставил себе, ради которой я живу!

После продолжительной паузы я сказала:

— А мисс Оливер? Ее разочарование, ее горе — ничто для вас?

— Мисс Оливер всегда окружена поклонниками и льстецами; не пройдет и месяца, как мой образ бесследно изгладится из ее сердца. Она забудет меня и, вероятно, выйдет замуж за человека, с которым будет гораздо счастливее, чем со мной.

— Вы говорите с достаточным хладнокровием, но вы страдаете от этой борьбы. Вы таете на глазах.

— Нет. Если я немного похудел, то из-за тревоги о будущем; оно все еще не устроено — мой отъезд постоянно откладывается. Сегодня утром я получил известие, что мой преемник, которого я так долго жду, приедет не раньше чем через три месяца; а может быть, эти три месяца растянутся на полгода.

— Как только мисс Оливер входит в класс, вы дрожите и краснеете.

Снова на лице его промелькнуло изумление. Он не представлял себе, что женщина посмеет так говорить с мужчиной. Что же до меня — я чувствовала себя совершенно свободно во время таких разговоров. При общении с сильными, скрытными и утонченными душами, мужскими или женскими, я не успокаивалась до тех пор, пока мне не удавалось сломить преграды условной замкнутости, перешагнуть границу умеренной откровенности и завоевать место у самого алтаря их сердца.

— Вы в самом деле оригинальны, — сказал он, — и не лишены мужества. У вас смелая душа и проницательный взор; но, уверяю вас, вы не совсем верно истолковываете мои чувства. Вы считаете их более глубокими и сильными, чем они есть. Вы приписываете мне чувства, на которые я вряд ли способен. Когда я краснею и дрожу перед мисс Оливер, мне не жалко себя. Я презираю свою слабость. Я знаю, что она позорна: это всего лишь волнение плоти, а не… — я утверждаю это — не лихорадка души. Моя душа тверда, как скала, незыблемо встающая из бездны бушующего моря. Узнайте же меня в моем истинном качестве — холодного и черствого человека.

Я недоверчиво улыбнулась.

— Вы вызвали меня на откровенность, — продолжал он, — и теперь она к вашим услугам. Если отбросить те белоснежные покровы, которыми христианство покрывает человеческое уродство, я по своей природе окажусь холодным, черствым, честолюбивым. Из всех чувств только естественные привязанности имеют надо мной власть. Разум, а не чувство ведет меня, честолюбие мое безгранично, моя жажда подняться выше, совершить больше других — неутолима. Я ценю в людях выносливость, постоянство, усердие, талант; ибо это средства, с помощью которых осуществляются великие цели и достигается высокое превосходство. Я наблюдаю вашу деятельность с интересом потому, что считаю вас образцом усердной, деятельной, энергичной женщины, а вовсе не потому, чтобы я глубоко сострадал перенесенным вами испытаниям или теперешним вашим печалям.

— Вы изображаете себя языческим философом, — сказала я.

— Нет. Между мной и философами-деистами большая разница: я верую, и верую в евангелие. Вы ошиблись прилагательным. Я не языческий, а христианский философ — последователь Иисуса.

Он взял свою шляпу, лежавшую на столе возле моей палитры, и еще раз взглянул на портрет.

— Она действительно прелестна, — прошептал он. — Она справедливо названа «Роза Мира».

— Не написать ли мне еще такой портрет для вас?

— Cui bone?[35] Нет.

Он накрыл портрет листом тонкой бумаги, на который я обычно клала руку, чтобы не запачкать картон. Не знаю, что он вдруг там увидел, но что-то привлекло его внимание. Он схватил лист, посмотрел на него, затем бросил на меня взгляд, невыразимо странный и совершенно мне непонятный; взгляд, который, казалось, отметил каждую черточку моей фигуры, ибо он охватил меня всю, точно молния. Его губы дрогнули, словно он что-то хотел сказать, но удержался и не произнес ни слова.

— Что случилось? — спросила я.

— Решительно ничего, — был ответ, и я увидела, как, положив бумагу на место, он быстро оторвал от нее узкую полосу. Она исчезла в его перчатке; поспешно кивнув мне и бросив на ходу: «Добрый вечер», он исчез.

— Вот так история! — воскликнула я.

Я внимательно осмотрела бумагу, но ничего на ней не обнаружила, кроме нескольких темных пятен краски там, где я пробовала кисть. Минуту-другую я размышляла над этой загадкой, но, не будучи в силах ее разгадать и считая, что она не может иметь для меня особого значения, я выбросила ее из головы и скоро о ней забыла.

Глава XXXIII

Когда мистер Сент-Джон уходил, начинался снегопад; метель продолжалась всю ночь и весь следующий день; к вечеру долина была занесена и стала почти непроходимой. Я закрыла ставни, заложила циновкой дверь, чтобы под нее не намело снегу, и подбросила дров в очаг. Я просидела около часа у огня, прислушиваясь к глухому завыванию вьюги, наконец зажгла свечу, взяла с полки «Мармиона» и начала читать:

Над кручей Нордгема закат,

Лучи над Твид-рекой горят,

Над замком, над холмами,

Сверкает грозных башен ряд,

И, сбросив траурный наряд,

Стена оделась в пламя…[36]

и быстро позабыла бурю ради музыки стиха.

Вдруг послышался шум. «Это ветер, — решила я, — сотрясает дверь». Но нет, — это был Сент-Джон Риверс, который, открыв дверь снаружи, появился из недр леденящего мрака и воющего урагана и теперь стоял передо мной; плащ, окутывавший его высокую фигуру, был бел, как глетчер. Я прямо оцепенела от изумления, таким неожиданным был для меня в этот вечер приход гостя из занесенной снегом долины.

— Дурные вести? — спросила я. — Что-нибудь случилось?

— Нет. Как легко вы пугаетесь! — отвечал он, снимая плащ и вешая его на дверь. Затем он спокойно водворил на место циновку, отодвинутую им при входе, и принялся стряхивать снег со своих башмаков.

— Я наслежу вам тут, — сказал Сент-Джон, — но вы, уж так и быть, меня извините. — Тут он подошел к огню. — Мне стоило немалого труда добраться до вас, право же, — продолжал он, грея руки над пламенем. — Я провалился в сугроб по пояс; к счастью, снег еще совсем рыхлый.

— Но зачем же вы пришли? — не удержалась я.

— Довольно-таки негостеприимно с вашей стороны задавать такой вопрос, но раз уж вы спросили, я отвечу: просто чтобы немного побеседовать с вами; я устал от своих немых книг и пустых комнат. Кроме того, я со вчерашнего дня испытываю нетерпение человека, которому рассказали повесть до половины и ему хочется поскорее услышать продолжение.

Он уселся. Я вспомнила его странное поведение накануне и начала опасаться, не повредился ли он в уме. Однако если Сент-Джон и помешался, то это было очень сдержанное и рассудительное помешательство. Никогда еще его красивое лицо так не напоминало мраморное изваяние, как сейчас; он откинул намокшие от снега волосы со лба, и огонь озарил его бледный лоб и столь же бледные щеки; к своему огорчению, я заметила на его лице явные следы забот и печали. Я молчала, ожидая, что он скажет что-нибудь более вразумительное, но он поднес руку к подбородку, приложил палец к губам; он размышлял. Неожиданный порыв жалости охватил мое сердце; я невольно сказала:

— Как было бы хорошо, если бы Диана и Мери поселились с вами; это никуда не годится, что вы совсем один: вы непростительно пренебрегаете своим здоровьем.

— Нисколько, — сказал он. — Я забочусь о себе, когда это необходимо; сейчас я здоров. Что вы видите во мне необычного?

Это было сказано с небрежным и рассеянным равнодушием, и я поняла, что мое вмешательство показалось ему неуместным. Я смолкла.

Он все еще продолжал водить пальцем по верхней губе, а его взор по-прежнему был прикован к пылающему очагу; считая нужным что-нибудь сказать, я спросила его, не дует ли ему от двери.

— Нет, нет, — отвечал он отрывисто и даже с каким-то раздражением.

«Что ж, — подумала я, — если вам не угодно говорить, можете молчать; я оставлю вас в покое и вернусь к своей книге».

Я сняла нагар со свечи и вновь принялась за чтение «Мармиона». Наконец Сент-Джон сделал какое-то движение; я исподтишка наблюдала за ним; он достал переплетенную в сафьян записную книжку, вынул оттуда письмо, молча прочел, сложил, положил обратно и вновь погрузился в раздумье. Напрасно я старалась вновь углубиться в свою книгу: загадочное поведение Сент-Джона мешало мне сосредоточиться. В своем нетерпении я не могла молчать; пусть оборвет меня, если хочет, но я заговорю с ним.

— Давно вы не получали вестей от Дианы и Мери?

— После письма, которое я показывал вам неделю назад, — ничего.

— А в ваших личных планах ничего не изменилось? Вам не придется покинуть Англию раньше, чем вы ожидали?

— Боюсь, что нет; это было бы слишком большой удачей.

Получив отпор, я решила переменить тему и заговорила о школе и о своих ученицах.

— Мать Мери Гаррет поправляется, она уже была сегодня в школе. У меня будут на следующей неделе еще четыре новые ученицы из Фаундри-Клоз, они не пришли сегодня только из-за метели.

— Вот как?

— За двоих будет платить мистер Оливер.

— Разве?

— Он собирается на рождество устроить для всей школы праздник.

— Знаю.

— Это вы ему подали мысль?

— Нет.

— Кто же тогда?

— Вероятно, его дочь.

— Это похоже на нее; она очень добрая.

— Да.

Опять наступила пауза; часы пробили восемь. Сент-Джон очнулся; он переменил позу, выпрямился и повернулся ко мне.

— Бросьте на минуту книгу и садитесь ближе к огню.

Не переставая удивляться, я повиновалась.

— Полчаса назад, — продолжал он, — я сказал, что мне не терпится услышать продолжение одного рассказа; подумав, я решил, что будет лучше, если я возьму на себя роль рассказчика, а вы слушательницы. Прежде чем начать, считаю нужным предупредить вас, что эта история покажется вам довольно заурядной; однако избитые подробности нередко приобретают некоторую свежесть, когда мы слышим их из новых уст. Впрочем, какой бы она ни была — обычной или своеобразной, — она не отнимет у вас много времени.

Двадцать лет назад один бедный викарий, — как его звали, для нас в данную минуту безразлично, — влюбился в дочь богатого человека; она отвечала ему взаимностью и вышла за него замуж вопреки советам всех своих близких, которые тотчас после свадьбы отказались от нее.

Не прошло и двух лет, как эта легкомысленная чета умерла, и оба они мирно легли под одной плитой. (Я видел их могилу, она находится на большом кладбище, подле мрачного, черного, как сажа, собора в одном перенаселенном промышленном городе …ширского графства.)

Они оставили дочь, которую с самого ее рождения милосердие приняло в свои объятия, холодные, как объятия сугроба, в котором я чуть не утонул сегодня вечером. Милосердие привело бесприютную сиротку в дом ее богатой родни с материнской стороны; ее воспитывала жена дяди (теперь я дошел до имен), миссис Рид из Гейтсхэда… Вы вздрогнули?.. Вы услышали шум? Это, вероятнее всего, крыса скребется на чердаке соседнего класса; там был амбар, пока я не перестроил и не переделал его, — а в амбарах обычно водятся крысы. Я продолжаю. Миссис Рид держала у себя сиротку в течение десяти лет; была ли девочка счастлива у нее, я затрудняюсь вам сказать, ибо ничего об этом не слышал; но к концу этого срока миссис Рид отправила племянницу туда, где вы сами так долго пробыли, — а именно в Ловудскую школу. Видимо, девочка сделала там весьма достойную карьеру; из ученицы она стала учительницей, подобно вам, — меня поражает, что есть ряд совпадений в ее истории и вашей, — но вскоре она покинула училище и поступила на место гувернантки, — и тут ваши судьбы опять оказались схожими, — она взяла на себя воспитание девочки, опекуном которой был мистер Рочестер.

— Мистер Риверс! — прервала я его.

— Я догадываюсь о ваших чувствах, — сказал он, — но возьмите себя в руки, я почти кончил; выслушайте меня. О личности мистера Рочестера я ничего не знаю, кроме одного факта: что он предложил этой молодой девушке законное супружество, и уже перед алтарем обнаружилось, что у него есть жена, хотя и сумасшедшая.

Каковы были его дальнейшее поведение и намерения, никто не знает, тут можно только гадать; но когда произошло одно событие, вызвавшее интерес к судьбе гувернантки, и начались официальные розыски, выяснилось, что она ушла, — и никто не знает, куда и как. Она покинула Торнфильдхолл ночью, после того как расстроился ее брак, и все попытки разыскать ее оказались тщетными; ее искали по всем окрестностям, но ничего не удалось узнать. Однако найти ее надо было во что бы то ни стало. Во всех газетах были помещены объявления. Я получил письмо от некоего мистера Бриггса, поверенного, сообщившего мне подробности, которые я вам только что изложил. Не правда ли, странная история?

— Скажите мне только одно, — попросила я, — ведь вы теперь все знаете, — что с мистером Рочестером?! Где он сейчас и что делает? Здоров ли?

— Что касается мистера Рочестера, то мне ничего не известно. Автор письма упоминает о нем лишь в связи с его бесчестной, противозаконной попыткой, о которой я уже говорил. Вам бы скорее следовало спросить об имени гувернантки и о том, что это за событие, которое потребовало ее розысков.

— Так, значит, никто не ездил в Торнфильдхолл? Никто не видел мистера Рочестера?

— Думаю, что нет.

— А ему писали?

— Конечно.

— И что же он ответил? У кого находятся его письма?

— Мистер Бриггс сообщает, что ответ на его запрос был получен не от мистера Рочестера, а от какой-то дамы; он подписан «Алиса Фэйрфакс».

Я похолодела от ужаса; мои худшие опасения, видимо, сбывались: он, вероятно, покинул Англию и в безутешном отчаянии поспешил в одно из тех мест, где живал прежде. Какой бальзам для своей нестерпимой боли, какое прибежище для своих бурных страстей искал он там? Я не решалась ответить на этот вопрос. О мой бедный хозяин, почти ставший моим мужем, кого я так часто называла «мой дорогой Эдвард»!

— Он, вероятно, был дурным человеком, — заметил мистер Риверс.

— Вы не знаете его, поэтому не делайте никаких выводов, — сказала я горячо.

— Хорошо, — отвечал он спокойно, — да и голова моя занята совсем не тем; мне нужно докончить рассказ. Если вы не спрашиваете, как зовут гувернантку, я должен сам назвать ее имя. Постойте, оно у меня здесь, — всего лучше видеть важные вещи написанными как полагается — черным по белому.

И он снова вытащил записную книжку, открыл ее и стал что-то в ней искать; из одного отделения он вынул измятую, наспех оторванную полоску бумаги: я узнала по форме и по пятнам ультрамарина, краплака и киновари похищенный у меня обрывок бумажного листа. Он встал и поднес полоску к моим глазам; я прочла выведенные тушью и моим собственным почерком слова: «Джен Эйр», — без сомнения, результат минутной рассеянности.

— Бриггс писал мне о Джен Эйр, — сказал он, — объявления называют Джен Эйр; а я знаю Джен Эллиот. Сознаюсь, у меня были подозрения, но только вчера вечером они превратились в уверенность. Вы признаете, что это ваше имя, и отказываетесь от псевдонима?

— Да… Да… Но где же мистер Бриггс? Может быть, он знает больше вашего о мистере Рочестере…

— Бриггс в Лондоне; я сомневаюсь, чтобы он что-нибудь знал о мистере Рочестере; его интересует не мистер Рочестер. Однако вы заняты пустяками и забываете о существенном, вы не спрашиваете, зачем мистер Бриггс разыскивает вас, что ему от вас нужно.

— Ну, что же ему нужно?

— Только сообщить вам, что ваш дядя, мистер Эйр, проживавший на Мадейре, умер, что он оставил вам все свое состояние и что вы теперь богаты, — только это, больше ничего.

— Я? Богата?

— Да, да, богаты — наследница большого состояния.

Последовала пауза.

— Конечно, вы должны удостоверить свою личность, — вновь заговорил Сент-Джон, — но это не представит трудностей; и тогда вы можете немедленно вступить во владение наследством. Ваши деньги помещены в английские бумаги; у Бриггса имеется завещание и необходимые документы.

Итак, мне выпала новая карта! Удивительное это превращение, читатель, — быть в один миг перенесенной из нищеты в богатство, — поистине замечательное превращение! Но этого как-то сразу не охватить, а потому и не чувствуешь во всей полноте счастья, выпавшего тебе на долю. А кроме того, в жизни есть другие радости, гораздо более волнующие и захватывающие; богатство — это нечто материальное, нечто целиком относящееся к внешней сфере жизни, в нем нет ничего идеального, все связанное с ним носит характер трезвого расчета; и таковы же соответствующие чувства. Люди не прыгают и не кричат «ура», узнав, что они получили состояние; наоборот, они сейчас же начинают размышлять о свалившихся на них обязанностях и всяких делах, мы довольны, но появляются серьезные заботы, и мы размышляем о своем счастье с нахмуренным челом.

Кроме того, слова: «завещание», «наследство» сочетаются со словами «смерть», «похороны». Я узнала, что умер мой дядя, единственный мой родственник; с тех пор как я услышала о его существовании, я лелеяла надежду все-таки увидеть его; теперь этого уже никогда не будет. К тому же деньги достались только мне; не мне и моему ликующему семейству, а лишь моей одинокой особе. Все же это великое благо, и какое счастье чувствовать себя независимой! Да, это я поняла — и эта мысль переполнила мое сердце радостью.

— Наконец-то вы подняли голову, — сказал мистер Риверс. — Я уже думал, что вы заглянули в глаза Медузе и окаменели; может быть, теперь вы спросите, как велико ваше состояние?

— Как велико мое состояние?

— О, совершенные пустяки! Собственно, не о чем и говорить — каких-нибудь двадцать тысяч фунтов, кажется так.

— Двадцать тысяч фунтов!

Я снова была поражена: я предполагала, что это четыре-пять тысяч. От этой новости у меня буквально захватило дыхание. Мистер Сент-Джон, смеха которого я до сих пор ни разу не слыхала, громко рассмеялся.

— Ну, — продолжал он, — если бы вы совершили убийство, и я сказал бы вам, что ваше преступление раскрыто, вы, наверно, выглядели бы не более потрясенной.

— Но это большая сумма! Вы не думаете, что тут может быть ошибка?

— Никакой ошибки.

— Может быть, вы неверно прочли цифры и там две тысячи?

— Это написано буквами, а не цифрами, — двадцать тысяч.

Я почувствовала себя, как человек с обычным средним аппетитом, вдруг очутившийся за столом с угощением на сто персон. Тут мистер Риверс встал и надел свой плащ.

— Если бы не такая бурная ночь, — сказал он, — я прислал бы Ханну составить вам компанию, — у вас слишком несчастный вид, чтобы оставлять вас одну. Но Ханна, бедняга, не может шагать по сугробам, как я, у нее недостаточно длинные ноги; итак, я оставляю вас наедине с вашими огорчениями. Спокойной ночи!

Он уже взялся за ручку двери. Внезапная мысль осенила меня.

— Подождите минуту! — воскликнула я.

— Что такое?

— Мне хочется знать, почему мистер Бриггс написал обо мне именно вам, и как он узнал про вас, и почему решил, что вы, живя в таком захолустье, можете помочь ему меня разыскать?

— О! Ведь я священник, — сказал Сент-Джон, — а к духовным лицам нередко обращаются с самыми необычными делами.

Снова брякнула щеколда.

— Нет, этим вы от меня не отделаетесь! — воскликнула я; и в самом деле, его поспешный и туманный ответ, вместо того чтобы удовлетворить мое любопытство, лишь разжег его до крайности. — Это очень странная история, — прибавила я, — и я должна ее выяснить.

— В другой раз.

— Нет! Сегодня, сегодня же! — Я встала между ним и дверью.

Казалось, он был в замешательстве.

— Вы не уйдете, пока не скажете мне всего! — заявила я.

— Лучше бы не сегодня.

— Нет, нет! Именно сегодня!

— Я предпочел бы, чтобы вам рассказали об этом Диана и Мери.

Разумеется, эти возражения довели мое любопытство до предела; оно требовало удовлетворения, и немедленно: так я и заявила Сент-Джону.

— Но я уже говорил вам, что я человек упрямый, — сказал он, — меня трудно убедить.

— И я тоже упрямая женщина, я не хочу откладывать на завтра!

— И потом, — продолжал он, — я холоден, и никакой горячностью меня не проймешь.

— Ну, а я горяча, а огонь растапливает лед. Вот от пламени очага весь снег на вашем плаще растаял; посмотрите на пол, кругом лужи. Если вы хотите, мистер Риверс, чтобы вам простили тяжкое преступление, которое вы совершили, наследив на чистом полу в кухне, — скажите мне то, о чем я вас прошу.

— Ну, хорошо, — ответил он, — я уступаю если не вашей горячности, то вашей настойчивости, — капля долбит и камень. К тому же вы рано или поздно все равно узнаете. Ваше имя Джен Эйр?

— Ну да, все это мы уже выяснили.

— Вы, может быть, не знаете, что мы с вами однофамильцы? Что мое полное имя Сент-Джон Эйр Риверс?

— Нет, конечно! Теперь-то я вспоминаю, что видела букву «Э» в числе ваших инициалов на книгах, которые вы давали мне читать, но я не спросила у вас, какое имя она обозначает. Ну и что же? Ведь вы не…

Я замолчала; я не осмеливалась допустить, а тем более выразить словами предположение, которое, едва вспыхнув во мне, сразу окрепло и в мгновение ока превратилось в непреложную уверенность. Отдельные факты сплетались и связывались в стройное целое; цепь, до сих пор казавшаяся бесформенной грудой звеньев, растянулась и распрямилась — звено к звену — с законченной и закономерной последовательностью. Я инстинктивно догадалась обо всем, прежде чем Сент-Джон произнес хоть слово. Однако невозможно требовать от читателя такой же догадливости, и потому я должна повторить его объяснения.

— Фамилия моей матери была Эйр; у нее было два брата: один — священник, женившийся на мисс Джен Рид из Гейтсхэда; другой — Джон Эйр, эсквайр, коммерсант, в последнее время проживавший в Фунчале на Мадейре. Мистер Бриггс, поверенный мистера Эйра, известил нас в августе этого года о кончине дяди и сообщил, что тот оставил все свое состояние сироте, дочери своего брата — священника, обойдя нас, вследствие ссоры между ним и моим отцом, которую оба они так и не могли забыть. Некоторое время спустя он снова написал нам, извещая, что наследница исчезла, и спрашивая, не знаем ли мы что-нибудь о ней. Ваше имя, случайно написанное на листке бумаги, помогло мне разыскать ее. Остальное вам известно.

Он снова собрался уходить, но я прислонилась спиной к двери.

— Дайте мне высказаться, — заявила я, — дайте мне перевести дух и хоть минутку подумать. — Я замолчала; он стоял передо мной с шляпой в руках, вполне спокойный. Я продолжала:

— Ваша мать была сестрой моего отца?

— Да.

— Следовательно, моей тетей…

Он отвесил мне поклон.

— И мой дядя Джон был вашим дядей Джоном? Вы, Диана и Мери — дети его сестры, а я — дочь его брата?

— Без сомнения.

— Так вы трое — мой кузен и мои кузины; значит, мы одной семьи — в нас общая кровь?

— Мы двоюродные, да.

Я наблюдала за ним. Выходило так, что я нашла брата, которым могла гордиться, которого могла любить, и двух сестер, наделенных такими душевными качествами, что уже при первом знакомстве они вызвали во мне живейшую симпатию и восхищение. Две девушки, которых я, стоя на коленях в мокрой траве, разглядывала сквозь низкое решетчатое оконце кухни Мурхауза с таким отчаянием и таким интересом, — эти девушки были моими близкими родственницами; а молодой статный джентльмен, который нашел меня почти умирающей на пороге своего дома, оказался моим кровным родственником. Какое чудесное открытие для несчастного, одинокого создания! Вот это действительно богатство! Душевное богатство! Сокровище чистых, драгоценных чувств. Вот это дар — светлый, яркий, живительный, — не то, что тяжеловесное золото — дар желанный и щедрый в своем роде, но пригнетающий, отрезвляющий своей материальностью. Охваченная внезапной радостью, я захлопала в ладоши; сердце учащенно билось, все нервы мои трепетали.

— О, как я рада! Как я рада! — восклицала я.

Сент-Джон улыбнулся.

— Разве я не говорил вам, что вы забываете о существенном, интересуясь пустяками? — заметил он. — Вы были мрачны, когда я сообщил вам, что вы получили состояние, а теперь из-за сущей безделицы разволновались.

— Безделица! Для вас это, может быть, и безделица: у вас есть сестры, зачем вам еще кузина; но ведь у меня никого не было, и вдруг сразу трое родственников, или двое, — если вы не хотите быть в их числе, — и притом они словно с неба свалились. Повторяю, я страшно рада.

Быстрыми шагами я ходила по комнате; затем остановилась, чуть не задыхаясь от мыслей, которые вспыхивали быстрей, чем я могла их охватить, понять, остановить, — мыслей о том, что могло, что должно быть и будет, и притом в самом близком будущем. Я смотрела на белую стену: она казалась мне небом, усеянным восходящими звездами, — и каждая из них, загораясь, сулила мне новую цель и радость. Теперь я могла отблагодарить спасших мне жизнь людей, которым до сих пор моя любовь ничего не в силах была дать. Если они были в тисках, я могла их освободить, если они были разлучены, я могла их соединить; независимость и обеспеченность, выпавшие мне на долю, могли стать доступными и для них. Разве нас не четверо? Двадцать тысяч фунтов, разделенные на равные доли, — это по пяти тысяч на каждого из нас: таким образом, справедливость восторжествует, и общее благополучие обеспечено. Теперь богатство уже не подавляло меня. Мне были завещаны не только деньги — но и жизнь, надежды, радость.

Не знаю, какой у меня был вид в то время, как эти мысли теснились у меня в голове, но вскоре я заметила, что мистер Риверс придвинул мне стул и ласково пытается меня усадить. Он убеждал меня успокоиться. Я с негодованием отвергла это подозрение в растерянности и беспомощности, стряхнула его руку и снова забегала по комнате.

— Напишите завтра же Диане и Мери, — сказала я, — пусть немедленно возвращаются домой; Диана говорила, что обе они считали бы себя богатыми, имея по тысяче фунтов; значит, по пяти тысяч их вполне устроит.

— Скажите, где достать стакан воды? — сказал Сент-Джон. — Возьмите же, наконец, себя в руки.

— Чепуха! А какое влияние полученное наследство окажет на вас? Может ли оно удержать вас в Англии, заставить вас жениться на мисс Оливер и зажить, как все простые смертные?

— Вы бредите, ваши мысли путаются. Я оглушил вас новостью, она слишком взволновала вас.

— Мистер Риверс! Вы просто выводите меня из терпения; я вполне владею своим рассудком; это вы не понимаете меня, вернее — делаете вид, что не понимаете.

— Может быть, я пойму, если вы объясните подробнее.

— Объяснить? Что тут объяснять? Совершенно очевидно, что двадцать тысяч фунтов — сумма, о которой идет речь, — будучи разделены поровну между одним племянником и тремя племянницами, составят по пяти тысяч на долю каждого. Я хочу одного, чтобы вы написали сестрам и сообщили о богатстве, которое им досталось.

— То есть вам, хотите вы сказать.

— Я уже изложила свою точку зрения; другой у меня нет и быть не может. Я вовсе не такая слепая, неблагодарная, черствая эгоистка, как вы думаете. Кроме того, я решила, что у меня будет свой домашний очаг и близкие. Мне нравится Мурхауз, и я буду жить в Мурхаузе; мне нравятся Диана и Мери, и я всю жизнь хочу быть связана с Дианой и Мери. Пять тысяч фунтов будут для меня радостью и благом, в то время как двадцать тысяч будут меня мучить и угнетать; двадцать тысяч никогда не были бы моими по справедливости, хотя бы и принадлежали мне по закону. Поэтому я отдаю вам то, что для меня совершенно излишне. Возражать и спорить бесполезно; давайте согласимся между собой и сразу решим этот вопрос.

— Это называется действовать по первому побуждению; вам нужно время, чтобы все обдумать, — только тогда ваше решение можно будет считать основательным.

— О, если весь вопрос в моей искренности, — это меня не беспокоит. Но скажите, вы-то сами согласны с тем, что такое решение справедливо?

— В какой-то мере оно, возможно, и справедливо, но ведь это идет вразрез со всеми обычаями. К тому же вы имеете право на все состояние: дядя нажил его собственными трудами; он волен был оставить его кому пожелает, и он оставил его вам. В конце концов вы можете владеть им по всей справедливости и с чистой совестью считать его своим.

— Для меня, — сказала я, — это столько же решение сердца, сколько и совести; я хочу побаловать свое сердце, — мне так редко приходилось это делать. Хотя бы вы спорили, возражали и докучали мне этим целый год, я все равно не откажусь от величайшего удовольствия, которое мне теперь предоставляется, — хотя бы частично отплатить за оказанное мне великое благодеяние и на всю жизнь приобрести себе друзей.

— Вам так кажется сейчас, — возразил Сент-Джон, — пока вы не знаете, что значит владеть, а следовательно, и наслаждаться богатством. Вы не можете себе представить, какой вес вам придадут эти двадцать тысяч фунтов, какое положение вы займете в обществе благодаря им, какие перспективы откроются перед вами, вы не можете…

— А вы, — перебила я его, — ни на столько не можете себе представить, до какой степени я жажду братской и сестринской любви. У меня никогда не было своего дома, у меня никогда не было братьев и сестер; я хочу и должна их иметь; скажите, вам, может быть, неприятно назвать меня сестрой?

— Джен, я и без того буду вашим братом, а мои сестры будут вашими сестрами, — для этого вам вовсе не нужно жертвовать своими законными правами.

— Брат? Да — за тысячи миль. Сестры? Да — на работе у чужих. Я богачка, купающаяся в золоте, которого не зарабатывала и ничем не заслужила. Вы же — без гроша. Замечательное равенство и братство! Тесный союз! Нежная привязанность!

— Но, Джен, ваша жажда семейных связей и домашнего очага может быть удовлетворена и иначе, чем вы предполагаете: вы можете выйти замуж.

— Опять вздор. Замуж? Я не хочу выходить замуж и никогда не выйду.

— Вы слишком много берете на себя; такое опрометчивое утверждение только доказывает, насколько вы сейчас взволнованы.

— Я не беру на себя слишком много: я знаю свои чувства, и мне претит самая мысль о замужестве. Никто не женится на мне по любви, а быть предметом денежных расчетов я не желаю. И я не хочу иметь возле себя постороннего человека — несимпатичного, чужого, непохожего на меня, — я хочу, чтобы это были родные, те, с кем у меня общие чувства и мысли. Скажите еще раз, что вы будете моим братом; когда вы произнесли эти слова, я была так довольна, так счастлива; повторите их, и, если можете, повторите искренне.

— Мне кажется, я могу; я всегда любил своих сестер и знаю, на чем основана моя любовь к ним: на уважении к их достоинствам и восхищении их способностями. У вас также есть ум и убеждения; ваши вкусы и привычки сродни привычкам и вкусам Дианы и Мери; ваше присутствие мне всегда приятно; в беседе с вами я с некоторых пор нахожу утешение и поддержку. Я чувствую, что легко и естественно найду в своем сердце место и для вас — моей третьей и младшей сестры.

— Благодарю вас; на сегодня с меня этого достаточно. А теперь лучше уходите, — если вы останетесь, вы, пожалуй, снова рассердите меня сомнениями или недоверием.

— А школа, мисс Эйр? Вероятно, ее теперь придется закрыть?

— Нет. Я останусь в ней учительницей до тех пор, пока вы не найдете мне заместительницу.

Он улыбнулся, видимо, одобряя это решение; мы пожали друг другу руку, и он ушел.

Нет нужды подробно рассказывать о борьбе, которую мне затем пришлось выдержать, о доводах, которые я приводила, чтобы разрешить вопрос наследства так, как мне хотелось. Задача оказалась не легкой, но решение мое было непоколебимо, и мои новые родственники вскоре убедились, что я действительно твердо намерена разделить наследство на четыре равные части; в глубине души они, вероятно, чувствовали справедливость этого желания и не могли не сознавать, что на моем месте поступили бы точно так же. Они в конце концов сдались и согласились поставить вопрос на решение третейского суда. Судьями были избраны мистер Оливер и один опытный юрист; оба они высказались в мою пользу. Моя цель была достигнута; акты о введении в наследство были составлены. Сент-Джон, Диана, Мери и я получили вполне достаточное средство к жизни.

Глава XXXIV

К рождеству все формальности были закончены. Приближалась праздничная пора. Я отпустила своих учениц и позаботилась о том, чтобы на прощание они не остались без подарков. Удача делает нас щедрыми, и дать хоть что-нибудь, когда мы получили много, значит лишь открыть клапан для избытка кипящих в нас чувств. Я давно уже с радостью замечала, что многие из моих учениц любят меня; при расставании с ними я еще больше в этом убедилась, так просто и искренне они выражали мне свою привязанность. Меня глубоко радовало сознание, что я завоевала какое-то место в их бесхитростных сердцах, и я обещала им на будущее время каждую неделю заглядывать в школу и заниматься с ними по часу.

Мистер Риверс пришел как раз тогда, когда я пропустила перед собой всех школьниц — их было теперь уже шестьдесят, — заперла дверь и стояла с ключом в руке, обмениваясь прощальными словами кое с кем из моих лучших учениц; это были вежливые, скромные и неглупые молодые девушки.

— Не кажется ли вам, что вы вознаграждены за эти долгие месяцы упорного труда? — спросил мистер Риверс, когда они ушли. — Не радует ли вас сознание, что вы принесли реальную пользу вашим ученицам?

— Безусловно.

— А ведь вы трудились всего несколько месяцев. Так разве целая жизнь, посвященная служению людям, совершенствованию ближних, не будет правильно прожитою жизнью?

— Да, — сказала я, — но я не могла бы всецело посвятить себя этому. Я хочу развивать и свои дарования, а не только дарования других. Теперь мне это удастся. Не напоминайте же мне больше о школе; все это позади, теперь я буду праздновать.

Лицо его стало серьезным.

— Что это? Чем это вы внезапно загорелись? Что вы собираетесь делать?

— Действовать, действовать как можно энергичней! И прежде всего я хочу попросить вас отпустить Ханну и поискать себе другую служанку.

— Она вам нужна?

— Да, пусть отправится со мной в Мурхауз. Диана и Мери вернутся домой через неделю, и я хочу, чтобы все было в порядке к их приезду.

— Понимаю, а я было подумал, что вы затеяли какое-то путешествие. Конечно, я отпущу Ханну.

— Скажите ей, чтобы она была готова к завтрашнему дню; вот ключ от школы, а утром я передам вам ключ от моего домика.

Сент-Джон взял ключ.

— Вы отдаете его с легким сердцем, — сказал он. — Мне не совсем понятно ваше веселое настроение, так как я не знаю, какое занятие вы избрали себе взамен того, которое оставляете. Какая у вас будет теперь цель в жизни, какие задачи, к чему будет влечь вас честолюбие!

— Моя ближайшая задача — вычистить (понимаете ли вы все значение этого слова?), вычистить весь Мурхауз, начиная с чердака до погреба; моя следующая задача — при помощи воска, олифы и бесчисленных суконок привести его в такой вид, чтобы все в нем блестело, как новое; моя третья задача — разместить с математической точностью каждый стул, стол, кровать, ковер; затем я разорю вас на уголь и торф, чтобы основательно протопить все комнаты, и, наконец, два последних дня перед приездом ваших сестер мы с Ханной будем сбивать яйца, чистить изюм, толочь пряности, печь сладкие рождественские булки, приготовлять начинку для пирогов и торжественно совершать ряд других кулинарных обрядов, о которых слова могут дать таким непосвященным, как вы, лишь приблизительное представление, — короче говоря, моей конечной целью будет приведение всего в полный порядок к ближайшему четвергу — дню приезда Дианы и Мери; а мои честолюбивые стремления сводятся к тому, чтобы эта встреча была идеалом всех встреч.

Сент-Джон слегка улыбнулся, однако он не был удовлетворен.

— Все это хорошо сейчас, — сказал он, — но в самом деле я надеюсь, что, когда пройдет первый порыв увлечения, вы направите ваш взор на нечто более высокое, чем домашние радости и удовольствия.

— Это лучшие вещи на свете, — перебила я его.

— Нет, Джен, нет, земная жизнь дана вовсе не для наслаждения, не пытайтесь сделать ее такой; и не для отдыха, — не предавайтесь лени.

— Наоборот, я намерена действовать.

— Джен, сейчас, конечно, все это вполне простительно; я даю вам два месяца, чтобы насладиться в полной мере вашим новым положением и прелестью столь поздно обретенных родственных связей; но затем, я надеюсь, вам наскучит Мурхауз, Мортон и общество сестер, вас перестанут удовлетворять эгоистическое спокойствие и комфорт обеспеченной жизни. Я верю, что живущая в вас энергия не даст вам покоя.

Я удивленно посмотрела на него.

— Сент-Джон, — сказала я, — с вашей стороны очень дурно так говорить. Я собираюсь быть счастливой, точно королева, а вы стараетесь посеять в моем сердце тревогу. Зачем?

— Затем, чтобы вы не зарыли в землю дарованные вам Богом таланты; вам придется когда-нибудь дать в них Богу отчет. Джен, предупреждаю вас, я буду наблюдать за вами неотступно и постараюсь обуздать тот чрезмерный пыл, с каким вы отдаетесь ничтожным домашним радостям. Не цепляйтесь так крепко за плотские узы; сберегите свой пыл и упорство для более достойной цели; остерегайтесь растрачивать их на ничтожное и преходящее. Вы слышите, Джен?

— Да, но с таким же успехом вы могли бы обращаться к стенке. Я чувствую, что у меня есть все основания быть счастливой, и я буду счастлива! До свиданья!

И я была счастлива в Мурхаузе; я усиленно работала, и Ханна тоже; ей нравилось, что я так весела среди этой суматохи, в доме, где все стояло вверх дном, что я умею чистить, выколачивать пыль, прибирать и стряпать. С какой радостью после одного-двух дней отчаянного беспорядка мы начали постепенно восстанавливать порядок из созданного нами же хаоса. Незадолго перед тем я совершила поездку в С…, чтобы купить кое-какую новую мебель, так как кузен и кузины предоставили мне право менять в доме все, что я захочу, и для этой цели была отложена известная сумма. Гостиную и спальни я оставила почти без изменений, так как знала, что Диане и Мери будет приятнее вновь увидеть старые столы, стулья и кровати, чем самую изысканную мебель. Однако кое-какие новшества были все же необходимы, чтобы придать праздничность возвращению сестер. Я приобрела красивые темные ковры и занавески неярких оттенков, тщательно подобранный фарфор и бронзовые статуэтки, покрывала, зеркала и туалетные принадлежности, — все это вносило новую ноту в убранство комнат и вместе с тем не слишком бросалось в глаза. Комнату для гостей и спальню, примыкавшую к маленькой гостиной, я обставила заново мебелью красного дерева с малиновой обивкой; в коридоре и на лестницах расстелила ковры. Когда все было закончено, я решила, что Мурхауз внутри является образцом веселого, непритязательного уюта, хотя снаружи он в это время года был мрачен и неприветлив.

Наконец наступил знаменательный четверг. Сестер ожидали к вечеру, и еще до сумерек были затоплены камины наверху и внизу; кухня блистала идеальной чистотой и порядком. Мы с Ханной приоделись, и все было готово.

Сент-Джон прибыл первым. Я попросила его не бывать в Мурхаузе, пока все не будет устроено; но одной мысли о происходящей в его стенах возне, о грязной и будничной работе было достаточно, чтобы держать Сент-Джона на расстоянии. Он застал меня в кухне, где я наблюдала за тем, как пеклись особые булочки к чаю. Подойдя, он спросил, удовлетворена ли я результатами своей неблагодарной работы. Я ответила приглашением произвести вместе со мной генеральный осмотр всего дома и не без труда его уговорила. Он едва ли заглядывал в открываемые мною двери. Осмотрев верхний и нижний этажи, он заявил, что я, должно быть, положила немало сил и забот, чтобы в столь короткое время произвести такие удивительные перемены, однако не выразил ни единым словом хоть какого-нибудь удовольствия по случаю обновления его жилища.

Его молчание омрачило мою радость. Мне пришло в голову, что эти новшества, быть может, нарушили дорогие ему воспоминания. Я спросила, так ли это. Разумеется, мой тон был довольно уныл.

Вовсе нет, напротив, он заметил, как внимательно и бережно я отнеслась ко всему, чем он мог дорожить; он даже опасается, что я уделила этим мелочам больше внимания, чем они заслуживают. Сколько драгоценных минут, например, потратила я на обдумывание убранства вот этой комнаты. Кстати, не могу ли я сказать, где стоит такая-то книга?

Я сняла томик с полки; он взял его и, направившись в свой привычный уголок у окна, сел и начал читать.

Право же, дорогой читатель, мне это не понравилось. Сент-Джон был прекрасный человек, но я почувствовала, что, пожалуй, он прав, называя себя черствым и холодным. Ни обычные человеческие чувства, ни домашние радости не привлекали его, мирные удовольствия жизни его не пленяли. Он действительно жил только ради самых высоких и благородных стремлений, ради благой и достойной цели, но при этом он и сам не знал отдыха и бывал недоволен, когда отдыхали другие. Глядя на его открытый лоб, холодный и бледный, как мрамор, на прекрасные черты сосредоточенного лица, я вдруг поняла, что он едва ли будет хорошим мужем и что быть его женой нелегко. Я вдруг постигла по какому-то наитию истинный характер его любви к мисс Оливер и согласилась с ним, что это лишь чувственная любовь. Мне стало ясно, что Сент-Джон должен был презирать себя за то смятение чувств, которое она в нем вызывала. Он должен был стремиться к тому, чтобы задушить и уничтожить эту любовь, так как сомневался, что она принесет им обоим прочное счастье. Я увидела, что Сент-Джон сделан из того же материала, из которого природа создает христианских и языческих подвижников.

«Гостиная не его сфера, — размышляла я. — Гималайский хребет, африканские джунгли, даже зачумленное гнилое Гвинейское побережье больше подходит для такой натуры. Как же ему не избегать домашнего очага? Здесь все ему чуждо, его силы скованы, они не могут развернуться и проявиться во всей полноте. На трудном и опасном поприще, там, где проверяется мужество и необходимы энергия и отвага, он будет говорить и действовать как признанный глава и начальник. Но даже беспечный ребенок будет иметь перед ним преимущество у этого очага. Он прав, что избрал деятельность миссионера, — теперь я это понимаю».

— Едут! Едут! — закричала Ханна, распахивая дверь гостиной. В тот же миг старый Карло радостно залаял.

Я выбежала из дома. Было уже темно, но явственно слышался стук колес. Ханна зажгла фонарь. Экипаж остановился у калитки; кучер открыл дверцу, и одна за другой оттуда вышли две знакомые мне фигуры.

Я бросилась к ним на шею и прижалась лицом сначала к нежной щеке Мери, затем к струящимся локонам Дианы. Обе девушки смеялись, они целовали меня и Ханну, гладили Карло, который обезумел от восторга; взволнованно спрашивали, все ли благополучно, и, успокоенные, наконец вошли в дом.

Обе они устали от долгой и тряской езды, продрогли на морозном ветру; но их милые лица быстро расцвели у веселого огня. Пока кучер и Ханна вносили вещи, они спросили, где Сент-Джон. В эту минуту он вышел из гостиной. Сестры кинулись ему на шею. Он спокойно поцеловал каждую из них, вполголоса произнес несколько приветственных слов, постоял немного, отвечая на вопросы, а потом заявил, что будет ожидать их в гостиной, и удалился туда, как в укромное убежище.

Я зажгла свечи, чтобы идти наверх, но Диана сначала распорядилась покормить их возницу, а затем обе девушки последовали за мной. Сестры были в восторге от отделки и убранства своих комнат, от новых драпировок, ковров и расписных фарфоровых ваз и горячо благодарили меня. Я радовалась, что угодила им и что мои труды придали дополнительную прелесть их радостному возвращению домой.

Это был восхитительный вечер. Мои кузины были так веселы и оживленны, так много и увлекательно рассказывали, что молчаливость Сент-Джона меньше бросалась в глаза, он искренне радовался возвращению сестер, однако их шумное оживление, их веселая болтовня явно его раздражали. Приезд Дианы и Мери был ему приятен, но сопровождавшие это событие суматоха и оживление сердили его. Ему, видимо, хотелось, чтобы поскорее наступило более спокойное завтра. В самый разгар нашего веселья, примерно через час после чая, раздался стук в дверь. Вошла Ханна и сказала, что, хотя время уже позднее, пришел какой-то бедный парень и просит, чтобы мистер Риверс посетил его мать, которая умирает.

— Где они живут, Ханна?

— У самого Уиткросс-Брау, добрых четыре мили отсюда, а идти все кочками да болотами.

— Скажите, что я приду.

— Поверьте мне, сэр, лучше бы вам не ходить. В темноте хуже нет дороги; через болото вам не пробраться. И потом ночь-то какая ненастная: ветер так и валит с ног. Лучше передать ей, сэр, что вы придете поутру.

Но Сент-Джон был уже в коридоре и надевал свой плащ; без ропота, без возражений он вышел. Было девять часов вечера. Вернулся он около полуночи, проголодавшийся и усталый, но казался счастливее, чем при уходе. Он выполнил свой долг, одержал над собою новую победу, проявил силу воли и самоотречения и был теперь доволен собою.

Боюсь, что всю последующую неделю мы испытывали его терпение. Наступило рождество; мы не занимались ничем определенным, проводили время в веселых домашних развлечениях. Целебный аромат вересковых зарослей, непринужденность домашней жизни, заря благополучия действовали на душу Дианы и Мери как живительный эликсир; они были веселы с утра и до полудня, и с полудня до ночи. Они могли без умолку говорить, и их речи, остроумные, содержательные и оригинальные, так очаровывали меня, что я предпочитала участие в их беседе всяким другим занятиям. Сент-Джон не порицал нашего оживления, но уклонялся от участия в нем и редко бывал дома: его приход был велик, население жило разбросанно, и ему каждый день приходилось навещать больных и бедняков в разных концах прихода.

Однажды утром, за завтраком, Диана, просидев несколько минут в раздумье, спросила брата, не изменились ли его планы.

— Не изменились и не изменятся, — последовал ответ. И он сообщил нам, что его отъезд из Англии теперь окончательно намечен на будущий год.

— А Розамунда Оливер? — спросила Мери. Эти слова, казалось, против воли сорвались с ее уст; видно было, что она с удовольствием взяла бы их обратно. Сент-Джон, державший в руках книгу (у него была дурная привычка читать за столом), закрыл ее и поднял глаза на сестру.

— Розамунда Оливер, — сказал он, — выходит замуж за мистера Гренби; это один из самых родовитых и уважаемых жителей С…, внук и наследник сэра Фредерика Гренби; я вчера узнал об этом от ее отца.

Мы невольно обменялись взглядом, потом все трое посмотрели на него; лицо его было неподвижно.

— Этот брак кажется мне чересчур поспешным, — сказала Диана, — они только что познакомились.

— Всего два месяца; они встретились в октябре на традиционном балу в С… Но там, где нет препятствий, где брак во всех отношениях желателен, нет нужды в отсрочках, они поженятся, как только замок С…, который сэр Фредерик отдает им, будет готов для их приема.

В первый же раз, что я осталась наедине с Сент-Джоном после его сообщения, у меня явилось сильное желание спросить у него, не огорчен ли он этим событием; но, казалось, он так мало нуждался в сочувствии, что я не решалась его выказать и даже устыдилась при воспоминании о том, на что я однажды дерзнула. К тому же я отвыкла разговаривать с ним: он снова облекся в ледяную броню своей замкнутости, которая замораживала и мою непосредственность. Несмотря на свое обещание, Сент-Джон относился ко мне не так, как к своим сестрам. Он по мелочам то и дело холодно подчеркивал разницу в отношении к нам, и это мало способствовало развитию нашей дружбы; словом, теперь, когда я была его признанной родственницей и жила под одной кровлей с ним, я чувствовала, что нас разделяет нечто большее, чем в то время, когда он видел во мне только сельскую учительницу. Я вспомнила, как далеко он зашел однажды в своей откровенности, и мне была непонятна его теперешняя холодность.

Поэтому я очень удивилась, когда он внезапно поднял голову от стола, над которым склонился, и сказал:

— Вы видите, Джен, бой был дан, и победа одержана. — От удивления я не сразу ему ответила, но после минутного колебания сказала:

— А вы уверены, что эта победа не обошлась вам слишком дорого? Еще одна такая победа, и вы будете конченным человеком.

— Не думаю; а если бы даже и так, это неважно; да мне больше и не придется вести такого рода борьбу. Исход битвы решает дело, путь свободен; и я благодарю всевышнего. — Сказав это, он вновь погрузился в молчание и в свои бумаги.

Когда наше счастливое волнение (то есть Дианы, Мери и мое) улеглось и мы вернулись к своим привычкам и постоянным занятиям, Сент-Джон стал чаще бывать дома; иногда он просиживал в одной комнате с нами целые часы. Мери рисовала, Диана занималась общеобразовательным чтением, курс которого она, к моему удивлению, решила пройти, я корпела над немецким языком, а он погружался в свою таинственную работу — тоже своего рода мистику — изучение одного из восточных языков, знание которого он считал для своих планов необходимым.

В эти часы, в своем уголке, он казался спокойным и сосредоточенным; но его голубые глаза порой отрывались от загадочных письмен экзотической грамматики, блуждали по комнате и подолгу, с настойчивым вниманием, останавливались на нас, его товарищах по занятиям; если кто-нибудь ловил его взгляд, он сейчас же отводил его; однако этот взгляд все вновь и вновь возвращался к нашему столу. Я недоумевала, что бы это могло означать. Так же непонятно было мне его неизменное удовольствие по такому, казалось бы, незначительному поводу, как мои еженедельные посещения мортонской школы; еще больше удивлялась я тому, что, когда была плохая погода — шел снег или дождь или дул сильный ветер — и кузины убеждали меня остаться дома, он каждый раз высмеивал их опасения и понуждал меня исполнить мой долг, невзирая на разбушевавшиеся стихии.

— Джен вовсе не такое слабое создание, как вы воображаете, — говорил он, — она так же мало боится ветра, дождя или снега, как любой из нас. У нее крепкий и выносливый организм; она легче приспособляется к переменам климата, чем иные люди, более, казалось бы, крепкие на вид.

И когда я возвращалась утомленная, измученная непогодой, я никогда не смела жаловаться, из боязни рассердить его; при всех обстоятельствах он требовал мужества; всякое малодушие вызывало в нем негодование.

Но однажды мне было разрешено остаться дома, так как я была сильно простужена. Вместо меня в Мортон пошли кузины; я сидела и читала Шиллера, а Сент-Джон был погружен в свою восточную каббалистику. Окончив перевод, я случайно взглянула в его сторону и сразу же очутилась под магическим действием сверлящих голубых глаз. Не могу сказать, сколько времени он рассматривал меня сверху донизу и вдоль и поперек; этот взгляд был так пронзителен и так холоден, что на миг мной овладел суеверный страх, словно в комнате находилось сверхъестественное существо.

— Джен, что вы делаете?

— Изучаю немецкий язык.

— Я хочу, чтобы вы бросили немецкий язык и занялись индустани.

— Вы это серьезно говорите?

— Очень серьезно, и даже настаиваю на этом; я объясню вам, почему.

Затем он рассказал мне, что язык, который он изучает, и есть индустани, но что, продвигаясь вперед, он забывает основы и ему будет весьма полезно иметь ученицу, с которой он сможет вновь и вновь повторять элементы языка и таким образом окончательно закрепит их в памяти; что он некоторое время колебался между мной и своими сестрами, но остановился на мне, так как я самая усидчивая из всех троих. Не окажу ли я ему этой услуги? Вероятно, мне недолго придется приносить эту жертву, так как остается всего лишь три месяца до его отъезда.

Такому человеку, как Сент-Джон, нелегко было отказать; чувствовалось, что каждое впечатление, будь то боль или радость, глубоко врезывалось ему в душу и оставалось там навсегда. Я согласилась. Когда кузины вернулись и Диана узнала, что брат похитил у нее ученицу, она рассмеялась; обе они заявили, что ни за что не поддались бы ни на какие уговоры Сент-Джона. Он отвечал спокойно:

— Я знаю.

Сент-Джон оказался крайне терпеливым и мягким, однако требовательным учителем; он задавал мне большие, трудные уроки, и, когда я их выполняла, не скупился на одобрение. Постепенно он приобретал надо мной известное влияние, которое отнимало у меня свободу мысли: его похвалы и внимание больше тяготили меня, чем его равнодушие. Я уже не решалась при нем свободно говорить и смеяться, ибо ощущение какой-то скованности упорно и назойливо напоминало мне, что живость (по крайней мере во мне) ему неприятна. Я знала, что он допускает только серьезные настроения и занятия и ничто другое при нем невозможно. Когда он говорил: «пойдемте» — я шла, «ступайте» — я уходила, «сделайте то-то» — я делала. Но это рабство было мне тягостно, и я не раз желала, чтобы он, как прежде, не замечал меня.

Однажды вечером, когда мы втроем окружили его, прощаясь перед отходом ко сну, он, по своему обыкновению, поцеловал обеих сестер и, также по своему обыкновению, пожал мне руку. Диана, шаловливо настроенная в этот вечер (она не была подвластна мучительному гнету его воли, ибо обладала сама не менее сильной волей — правда, иначе направленной), внезапно воскликнула:

— Сент-Джон, ты называешь Джен своей третьей сестрой, а обращаешься с ней не как с сестрой: что же ты ее не поцелуешь?

Она подтолкнула меня к нему. Я решила, что Диана слишком уж разошлась, и смутилась. Но не успела я опомниться, как Сент-Джон наклонил голову, его прекрасное античное лицо очутилось на одном уровне с моим, его пронзительные глаза вопрошающе посмотрели в мои — и он поцеловал меня. На свете не существует ни мраморных, ни ледяных поцелуев — но именно так мне бы хотелось назвать поцелуй моего преподобного кузена. Быть может, существуют испытующие поцелуи, — таким именно и был его поцелуй. Поцеловав меня, он посмотрел, какое это на меня произведет впечатление; оно отнюдь не было потрясающим: я уверена, что не покраснела, скорее слегка побледнела, ибо почувствовала, что этот поцелуй был как бы печатью, скрепившей мои оковы. С тех пор он никогда не забывал выполнить этот обряд, и та спокойная серьезность, с какой я принимала его поцелуй, казалось, даже придавала ему в глазах Сент-Джона некоторую прелесть. Что до меня, то мне с каждым днем все больше хотелось угождать ему, но и с каждым днем становилось яснее, что для этого мне придется в значительной мере отказаться от себя, подавить часть своих способностей, сообщить новое направление своим вкусам, принудить себя стремиться к целям, к которым у меня нет врожденного влечения. Он хотел воспитать меня для таких возвышенных сфер, которые были мне недоступны; для меня было мучением постоянно стремиться к идеалу, который он ставил передо мной. Достигнуть его было так же невозможно, как придать моим неправильным чертам непогрешимую классическую правильность его лица или сообщить моим изменчивым зеленым глазам лазурную синеву и великолепный блеск его глаз.

Однако не одно только его влияние угнетало меня. С некоторых пор у меня были причины для грусти; душу томила жестокая боль, отравлявшая радость жизни в самом ее истоке: это были муки неизвестности.

Быть может, вы думаете, читатель, что среди всех этих перемен я забыла мистера Рочестера? Ни на миг! Образ его не покидал меня, ибо это был не мираж, который способны рассеять солнечные лучи, не рисунок, начертанный на песке, который может смести буря, — он был как имя, высеченное на каменной плите, которое будет существовать так же долго, как и мрамор, на котором оно вырезано. Страстное желание узнать, что с ним, преследовало меня повсюду. Когда я жила в Мортоне, каждый вечер, вернувшись в свой коттедж, я думала об этом; и теперь, в Мурхаузе, каждую ночь, лежа в кровати, упорно размышляла все о том же.

Ведя необходимую переписку с мистером Бриггсом относительно наследства, я осведомилась, не знает ли он, где находится мистер Рочестер и здоров ли он; однако, как и предполагал Сент-Джон, Бриггс решительно ничего не знал о моем бывшем хозяине. Тогда я написала миссис Фэйрфакс. Я была уверена, что это верный путь, и надеялась вскоре получить ответ. К моему огорчению, прошло две недели, а ответа все не было. Но когда недели стали уже месяцами, а почта, приходившая каждый день, так ничего мне и не приносила, — мною овладело мучительное беспокойство.

Я снова написала; ведь мое первое письмо могло пропасть. Эта новая попытка дала мне новую надежду; она сияла мне в течение некоторого времени, затем также потускнела и увяла: я не получила в ответ ни строчки, ни слова. Когда прошло полгода в напрасном ожидании, моя надежда умерла; тогда я затосковала.

Стояла чудесная, сияющая весна, но она не радовала меня. Приближалось лето. Диана старалась меня развлечь; она уверяла, что у меня нездоровый вид, и хотела ехать со мной на морское побережье. Но Сент-Джон воспротивился этому; он заявил, что мне нужны не развлечения, а занятия; моя теперешняя жизнь слишком бесцельна, а между тем мне необходима цель. Вероятно, для того чтобы возместить этот пробел, он продолжал со мной уроки индустани и становился все требовательней; а я, словно потеряв рассудок, и не думала ему противиться — у меня не было на это сил.

Однажды я пришла на занятия более печальная, чем обычно; это было вызвано мучительным разочарованием: утром Ханна сказала, что на мое имя пришло письмо, но когда я спустилась вниз, почти уверенная, что наконец получу долгожданные вести, я нашла лишь незначительную деловую записку от мистера Бриггса. Это огорчение вызвало у меня слезы; и теперь, пока я корпела над замысловатыми письменами и цветистым стилем индийского писателя, мои глаза то и дело наполнялись слезами.

Сент-Джон подозвал меня и предложил читать; я попыталась, но голос изменял мне: слова прерывались рыданиями. Мы были с ним одни; Диана занималась музыкой в гостиной. Мери возилась в саду, — был чудесный майский день, ясный, солнечный, с легким ветерком. Сент-Джон не выказал удивления по поводу моих слез и даже не спросил меня о причине, он только сказал:

— Мы подождем несколько минут, Джен, покамест вы не успокоитесь.

И между тем как я старалась изо всех сил подавить этот приступ горя, он сидел, опершись на стол, безмолвно и терпеливо, напоминая врача, наблюдающего пытливыми очами заранее им предусмотренный и вполне понятный ему кризис в течении болезни его пациента. Подавив рыдания, я отерла глаза, пробормотав, что плохо себя чувствую сегодня. Я продолжала свои занятия, и урок прошел, как обычно. Сент-Джон убрал книги, запер стол и сказал:

— А теперь, Джен, вы пойдете со мной гулять.

— Я позову Диану и Мери.

— Нет. Сегодня утром мне нужна только одна спутница, и этой спутницей будете вы; оденьтесь и выходите через черный ход; идите по дороге к вершине Марш-Глен; я догоню вас через минуту.

Я не знаю ни в чем середины; и никогда в своих отношениях с людьми более властными и твердыми, наделенными характером, противоположным моему, я не могла найти середины между полной покорностью и решительным бунтом. Я всегда честно повиновалась до той минуты, когда во мне происходил взрыв протеста, иной раз прямо с вулканической силой; но так как в данном случае ни обстоятельства, ни мое душевное состояние не побуждали меня к бунту, я покорно выполнила приказание Сент-Джона и через десять минут уже шагала рядом с ним по глухой тропе.

С запада дул ветерок: он проносился над холмами, напоенный сладким благоуханием вереска и камыша; небо было безоблачно синее, река, вздувшаяся от весенних дождей, неслась вниз по лощине, полноводная и прозрачная, то отражая золотые лучи солнца, то сапфирную синеву неба. Свернув с тропы, мы зашагали по мягкой луговине с изумрудно-зеленой травой, пестревшей мелкими белыми цветочками и усеянной крупными золотыми звездами желтых цветов; холмы обступили нас со всех сторон.

— Давайте отдохнем, — сказал Сент-Джон, когда мы подошли к утесам, охранявшим ущелье, в конце которого ручей низвергался шумным водопадом; немного поодаль высились горы, уже без покрова травы и цветов, одетые лишь вереском и украшенные каменными глыбами. Здесь безлюдье превращалось в пустыню, веселые тона сменялись мрачными; горы словно стерегли это печальное одиночество, это последнее прибежище тишины…

Я села. Сент-Джон стоял возле меня. Он смотрел то на ущелье, то на стремнину; его взор то скользил по волнам, то поднимался к небу, от которого вода казалась голубой; он снял шляпу, и ветерок шевелил его волосы и ласкал его лоб. Чудилось, будто он находится в таинственном общении с гением этих мест, он словно прощался с ними взглядом.

— Все это я увижу во сне, — сказал он, — когда буду спать на берегах Ганга, и еще раз — в предназначенный час, когда иной сон сойдет на меня, на берегах еще более таинственной реки.

Странные слова странной привязанности! Суровой была любовь этого патриота к своему отечеству!

Сент-Джон также сел; по крайней мере полчаса мы молчали, затем он снова заговорил:

— Джен, я уезжаю через полтора месяца. Я заказал себе место на судне, которое отплывает в Ост-Индию двадцатого июня.

— Господь да сохранит вас, вы будете трудиться на его ниве, — ответила я.

— Да, — сказал он, — в этом моя гордость и радость. Я слуга непогрешимого владыки. Я не вверяю себя человеческому руководству, не подчиняюсь низменным законам и греховной власти подобных мне слабых земных червей; мой властелин, мой законодатель, мой капитан — Всевышний. Мне странно, что все вокруг меня не горят желанием вступить под его знамена.

— Не всем дано то, что дано вам, и было бы безрассудно слабому идти рядом с сильным.

— Я говорю не о слабых, мне нет дела до них. Я обращаюсь только к тем, кто достоин этого труда и способен его выполнить.

— Таких мало, и их нелегко найти.

— Вы правы; но если их найдешь, надо будить их, звать и увлекать за собой, показывать им, каковы их дарования и зачем они им даны, открывать им волю небес, предлагать от имени Бога место в рядах Его избранников.

— Если они действительно достойны такой задачи, разве им сердце не подскажет?

Мне казалось, словно страшные чары сгущаются вокруг и овладевают мной; я боялась, что этот человек произнесет какие-то роковые слова, которые закрепят его власть надо мной.

— А что говорит ваше сердце? — спросил Сент-Джон.

— Мое сердце молчит… мое сердце молчит, — отвечала я, потрясенная и испуганная.

— Тогда я буду говорить за него, — продолжал он своим звучным, решительным голосом. — Джен, поезжайте со мной в Индию, поезжайте как моя помощница, как ближайший мой товарищ.

Земля и небо закружились передо мной, горы заколебались. Казалось, я услышала призыв небес. Но я не была апостолом, вестник был мне незрим, и я не могла последовать призыву.

— О Сент-Джон! — воскликнула я. — Сжальтесь надо мной!

Но я взывала к человеку, который, следуя тому, что он считал своим долгом, не знал ни жалости, ни колебаний. Он продолжал:

— Бог и природа предназначили вас стать женой миссионера. Они наделили вас не внешними, но духовными дарами; вы созданы для труда, не для любви. Вы должны, вы будете женой миссионера. Вы будете моей: я зову вас не ради своего удовольствия, но для служения всевышнему.

— Но я не гожусь для этого, я не чувствую призвания, — взмолилась я.

Видно, он рассчитывал на такие возражения и нисколько не рассердился. И действительно, когда, прислонясь к скале и скрестив руки на груди, он устремил на меня свой взгляд, я поняла, что он подготовился к долгой и упорной борьбе и запасся терпением, не сомневаясь, что в этой борьбе он победит.

— Смирение, Джен, — сказал он, — основа всех христианских добродетелей; вы справедливо говорите, что не годитесь для этого дела. Но кто для него годится? И кто, будучи поистине призван, считает себя достойным такого призвания? Вот я, например, что я такое? Только прах и тлен. Вместе со святым Павлом я признаю себя величайшим из грешников; но я не позволяю сознанию моей греховности смущать меня. Я знаю своего небесного учителя, знаю, что он справедлив и всемогущ; и если он избрал столь слабое орудие для свершения великой задачи, он из безбрежного океана своей благодати устранит несоответствие между орудием и целью. Думайте, как я, Джен, верьте, как я. Я зову вас опереться на предвечного; не сомневайтесь, он выдержит бремя вашей человеческой слабости.

— Мне чужда жизнь миссионера, я не знаю, в чем его обязанности.

— Тут я, несмотря на все свои несовершенства, смогу оказать вам нужную помощь: я буду разъяснять вам ежечасно вашу задачу, всегда буду подле вас, помогая во всякое время. Это понадобится только вначале: вскоре (я знаю ваши способности) вы станете такой же деятельной и искусной, как я, и уже не будете нуждаться в моих наставлениях.

— Но силы, — разве у меня есть силы для такого дела? Я не чувствую их. Ничто во мне не откликается на ваш призыв. Передо мной не вспыхивает свет, жизнь не озаряется, я не слышу голоса, который бы наставлял или ободрял меня. О, если бы вы только знали, моя душа похожа на мрачную темницу, в недрах которой трепещет жалкий страх — страх, что вы убедите меня отважиться на то, чего я не в силах свершить!

— У меня для вас готов ответ, выслушайте его. Я наблюдаю за вами с первой минуты нашей встречи и достаточно изучил вас в течение десяти месяцев. За это время я подвергал вас различным испытаниям. И что же я увидел и установил? Ваши занятия в сельской школе доказали мне, что вы можете хорошо, аккуратно и добросовестно выполнять работу, даже не соответствующую вашим привычкам и склонностям; я убедился, что вы обладаете необходимыми способностями и тактом; вы добились своего, потому что настойчиво шли к цели. Вы спокойно учились жить. И внезапно к вам пришло богатство. Я угадал в вас душу, чистую от грехов Демоса; жадность осталась вам чуждой. В той твердой решимости, с какой вы разделили свое состояние на четыре части, оставив себе только одну и пожертвовав остальными во имя справедливости, я узнаю душу, жаждущую жертвы. В той готовности, с какой вы, по моему предложению, занялись предметом, интересовавшим вас, и тотчас заменили его другим, интересовавшим меня, в том неутомимом рвении, с каким вы продолжаете заниматься им до сих пор, в той неиссякающей энергии и невозмутимости, с какими вы преодолеваете его трудности, я вижу все те черты, которые ищу. Джен, вы послушны, усердны, бескорыстны, верны, постоянны и мужественны; в вас много мягкости и вместе с тем много героизма; перестаньте сомневаться в себе — я доверяю вам безгранично. Ваша деятельность как руководительницы индийской школы и моей помощницы в работе с индийскими женщинами будет для меня неоценимой поддержкой.

Стальной обруч сжимался вокруг меня; уговоры Сент-Джона медленно и неуклонно сковывали мою волю. Мне чудилось, что его последние слова открывают передо мной путь, казавшийся мне до сих пор недоступным. Моя работа, которую я считала до сих пор такой ничтожной, такой случайной, по мере того как он говорил и как бы творчески воссоздавал ее, приобрела более четкие очертания и более глубокий смысл. Сент-Джон ждал ответа. Перед тем как дать его, я попросила полчаса на размышления.

— Очень охотно, — согласился он и, встав, прошел дальше по тропинке, бросился наземь среди вереска и отдался своим мыслям.

«Я в силах сделать то, что он от меня требует; нельзя с этим не согласиться, — говорила я себе. — Но я чувствую, что недолго проживу под лучами индийского солнца. А что тогда? Но ему это все равно. Когда придет мой смертный час, он смиренно и безропотно вернет меня Богу, который меня вручил ему. Все это для меня вполне ясно. Оставляя Англию, я покину любимую, но опустевшую для меня страну, — мистера Рочестера здесь нет; а если бы он даже и находился здесь, какое это может иметь для меня значение? Мне предстоит теперь жить без него; что может быть бессмысленней и малодушней, чем влачить свои дни в чаянии какой-то несбыточной перемены в моей судьбе, которая соединила бы меня с ним! Без сомнения (как однажды сказал Сент-Джон), я должна искать новых интересов в жизни, взамен утраченных; и разве дело, которое он сейчас мне предлагает, не самое достойное из всех, какие человек может избрать, а Бог — благословить? Разве оно не заполнит благородными заботами и высокими стремлениями ту пустоту, которая оставалась после разбитых привязанностей и разрушенных надежд? Видимо, я должна ответить „да“, — и тем не менее я содрогаюсь при мысли об этом. Увы! Если я пойду за Сент-Джоном, я отрекусь от какой-то части самой себя; если я поеду в Индию, я обреку себя на преждевременную смерть. А что будет со мной до тех пор? О, я прекрасно знаю. Я это отчетливо вижу. Трудясь в поте лица, чтобы угодить Сент-Джону, я превзойду все его самые смелые ожидания. Если я поеду с ним, если принесу ту жертву, которой он от меня требует, — эта жертва будет полной: я положу на алтарь свое сердце, все свои силы, всю себя. Сент-Джон никогда не полюбит меня, но он будет мною доволен. Он обнаружит во мне энергию, какой и не подозревал, источник сил, о котором даже не догадывался. Да, я смогу нести такой же тяжкий труд, как и он, и столь же безропотно.

Итак, я могла бы согласиться на его предложение, если бы не одно условие, ужасное условие: он хочет, чтобы я стала его женой, а любви ко мне у него не больше, чем вот у того сурового гигантского утеса, с которого падает в стремнину пенистый поток. Он ценит меня, как воин хорошее оружие, — и только. Пока он не муж мне, меня это мало трогает; но могу ли я допустить, чтобы он осуществил свои расчеты, хладнокровно выполнил свои планы, пройдя со мною через брачную церемонию? Могу ли я принять от него обручальное кольцо и претерпеть всю видимость любви (он, без сомнения, будет педантично соблюдать ее), зная, что самое основное при этом отсутствует? Каково мне будет сознавать, что любая его ласка является жертвой, приносимой из принципа? Нет, такое мученичество было бы чудовищным. Я ни за что не пойду на это. Я могу сопровождать его как сестра, но не как жена; так я и скажу ему».

Я взглянула на холм, Сент-Джон все еще лежал там, как поверженная колонна: лицо его было обращено ко мне, взгляд пронизывал меня насквозь. Он поднялся на ноги и подошел ко мне.

— Я готова поехать в Индию, если останусь свободной.

— Ваш ответ требует пояснения, — сказал Сент-Джон. — Он неясен.

— Вы были до сих пор моим названым братом, а я — вашей названой сестрой; сохраним прежние отношения; нам лучше не вступать в брак.

Он покачал головой.

— В данном случае подобные отношения невозможны. Другое дело, если бы вы были моей родной сестрой. Тогда бы я взял вас с собой и не искал бы себе жены. Но в этих обстоятельствах наш союз или должен быть освящен и закреплен церковью, или его не должно существовать вовсе; практически возможен только такой план. Разве вы этого не видите, Джен? Подумайте минутку, у вас такой ясный ум, вы сразу поймете.

Но сколько я ни думала, здравый смысл подсказывал мне лишь одно, — а именно, что мы не любим друг друга так, как должны любить муж и жена; отсюда следовало, что мы не должны вступать в брак. Так я и сказала.

— Сент-Джон, — заявила я, — я считаю вас братом, вы меня — сестрой; пусть так будет и впредь.

— Нельзя, нельзя, — отвечал он резко и твердо, — это будет не то. Вы сказали, что согласны поехать со мной в Индию, — вспомните, ведь вы сказали это!

— Да, при одном условии.

— Так, так! Значит, против главного пункта — отъезда со мной из Англии и участия в моих будущих трудах — вы не возражаете. Вы, можно сказать, уже положили руку на плуг; вы слишком последовательны, чтобы ее снять. И у вас должна быть лишь одна мысль: как лучше всего выполнить то дело, за которое вы взялись. Чтобы это осуществить, вам необходим сотрудник: не брат — это слишком слабые узы, — но супруг. Мне также не нужна сестра: ее могут в любое время у меня отнять. Мне нужна жена, единственная помощница, которой я буду руководить в жизни и которую смогу удержать возле себя до самой смерти.

Я содрогнулась при этих славах: я чувствовала его власть, его волю всем своим существом.

— Найдите себе кого-нибудь другого, Сент-Джон, более подходящего…

— Подходящего для моих целей, вы хотите сказать, для моей миссии? Повторяю вам, мне не нужен бесцветный, средний человек, рядовой человек со всеми присущими ему эгоистическими чувствами, — мне нужен миссионер.

— Я отдам вашему делу всю свою энергию, ведь только это вам и нужно, я вам не нужна; для вас я только шелуха, которую терпят ради зерна, — вот я и оставлю ее себе.

— Вы не можете, не смеете этого делать. Неужели вы думаете, что Господь удовлетворится половиной жертвы? Неужели Он примет неполноценный дар? Я борюсь за дело Господне, я зову вас под его стяг. Во имя Его я не могу принять условной присяги, она должна быть безоговорочной.

— О, Богу я готова отдать свое сердце, — сказала я. — Но вы в нем не нуждаетесь.

Я не могу поклясться, читатель, что в тоне, каким я произнесла эти слова, и в чувстве, какое я при этом испытывала, не было затаенного сарказма. До сих пор я ощущала безмолвный страх перед Сент-Джоном оттого, что не понимала его. Я боялась его, не будучи в силах разобраться, что в нем святого и что — человеческого; но этот разговор мне многое объяснил, передо мной как бы раскрылась вся сущность Сент-Джона. Я увидала его слабости, я поняла их. Мне стало ясно, что здесь, на поросшем вереском бугре, я сижу у ног человека, который, несмотря на свое прекрасное лицо, столь же грешен, как я сама. Словно завеса упала с моих глаз, и я увидела перед собою черствость и деспотизм. Ощутив в нем эти черты, я почувствовала его несовершенство и вооружилась мужеством. Это был равный мне человек, с которым я могла бороться и которому могла при случае дать отпор.

На некоторое время между нами воцарилось молчание; наконец я решилась взглянуть ему в лицо. В его взгляде, устремленном на меня, было угрюмое удивление и тревожный вопрос: «Неужели она смеется надо мной? Что это значит?»

— Не надо забывать, что это предмет чрезвычайной важности, — продолжал он, — предмет, о котором думать или говорить легковесно — грех. Надеюсь, Джен, вы вполне серьезно сказали, что готовы отдать свое сердце Богу, — это все, что мне нужно. Вырвите только из сердца все земные привязанности и отдайте его Творцу, и тогда осуществление Царства Божьего на земле будет вашей единственной радостью и целью и вы будете готовы в любую минуту сделать все, что этому способствует. Вы увидите, сколько новых сил даст нам наш телесный и духовный союз — единственный союз, который соединяет навеки судьбы и цели человеческих существ. И если вы отбросите все мелочные причуды, все нелепые предрассудки, все сомнения относительно степени, характера, силы или нежности испытываемых нами чувств, — то вы поспешите вступить в этот союз.

— Так ли это? — отозвалась я с недоверием и взглянула на его черты, прекрасные в своей гармоничности, но страшные своей беспощадной суровостью, на его энергичный, но холодный лоб, на глаза, яркие, глубокие и пронизывающие, но лишенные нежности, на его высокую, внушительную фигуру, — и представила себе, что я его жена. О нет, никогда! Быть его викарием, его спутницей — другое дело; в этой роли я готова переплыть с ним океан; трудиться над общим делом под лучами палящего солнца в азиатских пустынях; восхищаться его мужеством, самоотверженностью, энергией и состязаться с ним; безропотно покориться его властности; спокойно улыбаться, видя его неискоренимое честолюбие; всегда отделять в нем христианина от человека — глубоко чтить первого и охотно прощать второго. Конечно, мне придется нередко страдать, будучи связанной с ним лишь этими узами; мое тело будет в оковах, но мое сердце и душа останутся свободными. Я по-прежнему буду принадлежать себе; в минуты одиночества я смогу отдаваться свойственным мне от природы, непорабощенным желаниям. В моей душе будет уголок, всецело принадлежащий мне, куда ему не будет доступа и где втайне будут жить искренние, независимые чувства, которых не коснется его суровость, не растопчет его размеренная воинственная поступь. Но быть его женой, вечно возле него, вечно на привязи, укрощать свой внутренний жар, таить его в недрах своей души и незримо сгорать, не выдавая своих чувств ни единым стоном, хотя бы скрытое пламя и пожирало меня, — нет, это было бы выше моих сил!

— Сент-Джон! — воскликнула я под влиянием этих мыслей.

— Ну? — отозвался он ледяным тоном.

— Повторяю: я готова поехать с вами в качестве вашего товарища-миссионера, но не в качестве жены. Я не могу выйти за вас замуж и всецело принадлежать вам.

— Нет, вы должны всецело быть моей, — отвечал он твердо, — иначе все эти разговоры бесполезны. Как могу я, мужчина, которому нет еще тридцати, увезти с собой в Индию девятнадцатилетнюю девушку, если она не станет моей женой? Как могли бы мы всегда быть вместе — то в пустыне, то среди диких племен, — не будучи повенчанными?

— Отлично сможем, и при каких угодно обстоятельствах, — живо возразила я. — Совершенно так же, как если бы я была вашей родной сестрой или мужчиной и священником, вроде вас.

— Известно, что мы не брат и сестра, и я не могу выдавать вас за сестру; сделать это — значит навлечь на нас обоих оскорбительные подозрения. К тому же, хотя у вас и мужской ум, но сердце женское, — словом, из этого не выйдет ничего хорошего.

— Выйдет, — настаивала я с некоторым вызовом, — вот увидите. У меня женское сердце, но не в том, что касается вас; к вам у меня лишь чувство преданной дружбы, доверие товарища по оружию, сестринская привязанность, если хотите, покорность и почтение ученика к своему учителю, — ничего больше, не беспокойтесь.

— Все то, что мне нужно, — сказал он как бы про себя. — Именно то, что мне нужно. Но есть препятствия, их надо устранить. Уверяю вас, Джен, вы не будете раскаиваться, выйдя за меня замуж; мы должны пожениться. Повторяю: иного пути нет; и, без сомнения, брак вызовет чувство, которое оправдает наш союз даже в ваших глазах.

— Я презираю ваше представление о любви, — невольно вырвалось у меня; я поднялась и теперь стояла перед ним, прислонившись спиною к скале. — Я презираю то лживое чувство, которое вы мне предлагаете. Да, Сент-Джон, я презираю и вас, когда вы мне это предлагаете!

Он пристально посмотрел на меня, плотно сжав свой красиво очерченный рот. Был ли он разгневан или удивлен — трудно сказать: он в совершенстве владел своим лицом.

— Я не ожидал от вас таких слов, — сказал он. — Мне кажется, я не сделал и не сказал ничего, заслуживающего презрения.

Я была тронута его кротким тоном и поражена спокойным, торжественным выражением его лица.

— Простите мне эти слова, Сент-Джон, но вы сами виноваты, что они у меня так неосмотрительно вырвались. Вы затронули тему, относительно которой мы резко расходимся во мнениях, тему, относительно которой мы не должны допускать споров: самое понятие «любовь» уже служит яблоком раздора между нами; так что бы мы стали делать, если бы вопрос этот встал перед нами всерьез? Что пережили бы мы с вами? Дорогой кузен, откажитесь от мысли об этом браке, забудьте о нем.

— Нет, — сказал он, — я давно лелею этот план, и только он может обеспечить успех моей великой задачи; но сейчас я не буду настаивать. Завтра я уезжаю в Кембридж; там у меня много друзей, с которыми я хотел бы проститься. Я буду в отсутствии две недели; воспользуйтесь этим временем, чтобы обдумать мое предложение, и не забывайте, что если вы от него откажетесь, вы отвергаете не меня, а Бога. Через мое посредство Он открывает перед вами благородное поприще, но вступить на него вы можете, только став моей женой. Откажитесь стать моей женой, и вы навсегда замкнетесь в кругу эгоистического благополучия и бесплодного прозябания. Берегитесь, как бы вам не оказаться в числе тех, кто изменил вере и стал хуже неверных.

Он смолк. Отвернувшись от меня, он снова окинул взглядом реку и холмы.

Но на этот раз он не стал раскрывать предо мной своего сердца: я была недостойна такого доверия. Когда мы шли рядом домой, я чувствовала в его непреклонном молчании все, что он испытывал ко мне: разочарование сурового, властного фанатика, встретившего сопротивление там, где он ждал покорности, осуждение холодного и непреклонного ума, открывшего в другом человеке переживания и взгляды, которым он не может сочувствовать; словом, как человек, он бы охотно принудил меня повиноваться и, только как истинный христианин, он терпеливо переносил мою испорченность и предоставлял мне столь длительный срок для размышлений и раскаяния.

В этот вечер, поцеловав сестер, он не счел нужным даже пожать мне руку и молча вышел из комнаты. Хотя я и не чувствовала к нему любви, но была дружески к нему расположена и оскорбилась этой подчеркнутой небрежностью, так оскорбилась, что слезы выступили у меня на глазах.

— Я вижу, Джен, — сказала Диана, — что вы с Сент-Джоном поссорились во время сегодняшней прогулки. Все-таки пойди к нему, он, наверно, стоит в коридоре и поджидает тебя, — он готов помириться.

В подобных обстоятельствах я обычно не выказываю чрезмерного самолюбия. Мне всегда приятнее уступить, чем настаивать на своем; я побежала за ним, — он ждал возле лестницы.

— Доброй ночи, Сент-Джон, — сказала я.

— Доброй ночи, Джен, — отозвался он спокойно.

— Тогда пожмем друг другу руку, — прибавила я.

Каким холодным и вялым было его пожатие! Он был крайне задет тем, что произошло сегодня; никакое волнение не растопило бы лед его сердца, никакие слезы не тронули бы его. Нечего было и думать о радостном примирении, о веселой улыбке или ласковом слове; однако, как христианин, он помнил о том, что надо быть терпеливым и кротким; и когда я спросила, простил ли он меня, он отвечал, что, как правило, не помнит оскорблений; впрочем, ему нечего прощать, так как он и не обижен.

С этими словами он ушел. Я предпочла бы, чтобы он меня ударил.

Глава XXXV

Сент-Джон не уехал на следующий день в Кембридж, как предполагал. Он отложил свой отъезд на целую неделю; за это время он дал мне почувствовать, как сурово может наказывать человек добрый, но строгий, справедливый, но неумолимый, — того, кто его обидел. Без всякой враждебности, без единого слова укоризны, он все же давал мне ясно понять, что я лишилась его расположения.

Не то, чтобы Сент-Джон затаил в душе недостойное христианина чувство мести; он не тронул бы и волоса на моей голове, когда бы имел даже полную возможность это сделать. И по натуре и по убеждениям он был выше подобных низменных побуждений мести; он простил мне мои слова о том, что я презираю его и его чувства, но он не забыл этих слов; и я знала, что, пока оба мы живы, он их не забудет. Я видела по его взгляду, когда он смотрел на меня, что эти слова как бы все время стоят между нами, и что бы я ни говорила, они слышались ему в моем голосе, и отзвук их был в каждом его ответе.

Он не избегал моего общества и, как обычно, звал меня каждое утро к своему столу. Боюсь, что его греховной природе доставляло удовольствие (как христианин, он в нем не участвовал и не мог разделять его) показывать, как искусно он умеет, действуя и говоря по видимости так же, как и прежде, казнить меня своей отчужденностью, ибо он не вкладывал в каждое слово и каждый поступок того одобрения и интереса, которые раньше вносили в нашу дружбу некоторое суровое очарование.

Для меня он словно перестал быть живым человеком и превратился в мраморную статую, его глаза казались холодными яркими сапфирами, его язык — говорящим инструментом, и только.

Все это было для меня пыткой — утонченной, длительной пыткой. Она поддерживала во мне тайное пламя негодования и трепетную тревогу скорби, и я чувствовала, что если бы стала его женой, этот добрый человек, чистый, как ледяной горный ключ, скоро свел бы меня в могилу, не пролив ни единой капли моей крови и не запятнав своей кристальной совести ни малейшей тенью преступления. Особенно остро я это ощущала при всякой попытке умилостивить его. На мой зов не было отклика. Он, видимо, не страдал от нашей отчужденности, не стремился к примирению; и хотя мои слезы не раз начинали капать на страницу, над которой мы оба склонялись, они производили на него не больше впечатления, чем если бы сердце у него было каменное или железное. Между тем с сестрами он стал даже ласковее, чем прежде, словно боялся, что одной холодности недостаточно и она не убедит меня в полной мере, до какой степени я отвергнута и изгнана. Поэтому он и прибегал к силе контраста; однако я уверена, что он поступал так не по злобе, а из принципа.

В канун его отъезда, на закате, я увидела, что он гуляет один по саду, и, вспомнив, что этот человек, теперь такой чуждый, когда-то спас мне жизнь и что мы с ним близкие родственники, решила сделать последнюю попытку вернуть его дружбу. Я вышла и направилась к нему в ту минуту, когда он стоял, опершись о калитку; я сразу приступила к делу:

— Сент-Джон, я страдаю оттого, что вы все еще на меня сердитесь. Будем опять друзьями.

— А разве мы не друзья? — отвечал он невозмутимо, не отрывая взгляда от восходящей луны, на которую смотрел при моем приближении.

— Нет, Сент-Джон, мы уже не такие друзья, как были. И вы это знаете.

— Разве нет? Что ж, очень плохо. Что до меня, то я желаю вам только добра.

— Я вам верю, Сент-Джон, так как знаю, что вы не способны никому желать зла; но ведь я ваша родственница, и мне хотелось бы от вас более теплого чувства, чем то бесстрастное человеколюбие, с которым вы относитесь даже к чужим.

— Конечно, — ответил он. — Ваше желание вполне законно, но я и не считаю вас чужой.

Эти слова, произнесенные холодным, спокойным тоном, сильно уязвили и раздражили меня. Если бы я поддалась гордости и гневу, я немедленно ушла бы; но во мне говорило нечто сильнее этих чувств. Я глубоко чтила высокие дарования и принципы моего кузена, его дружбой я дорожила, — потерять ее было бы для меня тяжелым испытанием. Я не могла столь легко отказаться от попытки вернуть его расположение.

— Неужели мы с вами так и расстанемся, Сент-Джон? И неужели, когда вы уедете в Индию, вы покинете меня, не сказав мне ни единого ласкового слова?

Он перестал смотреть на луну и посмотрел на меня.

— Разве я покину вас, Джен, уезжая в Индию? Как? Разве вы не поедете в Индию?

— Вы ведь сказали, что я могу туда ехать, только выйдя за вас замуж.

— А вы не выйдете за меня? Вы настаиваете на своем решении?

Известно ли вам, читатель, как леденит сердце вопрос, заданный бездушным человеком? Его гнев похож на падающую снежную лавину, а его негодование — на бурный ледоход.

— Нет, Сент-Джон, я не выйду за вас. Я не изменила своего решения.

Лавина дрогнула и сдвинулась с места, но еще не рухнула.

— Я снова спрашиваю вас, почему вы мне отказываете? — спросил он.

— Тогда я отказала вам потому, что вы не любите меня, а теперь — потому, что вы меня ненавидите. Вы меня просто убиваете.

Его губы и щеки побелели — они стали мертвыми.

— Убиваю? Я вас убиваю? Такие слова не делают вам чести, они противоестественны, недостойны женщины, лживы. Они свидетельствуют о низости ваших мыслей и заслуживают строгого осуждения; их можно было бы назвать непростительными, если бы человек не был обязан прощать своего ближнего даже до семидесяти семи раз.

Все пропало. Я только подлила масла в огонь. Искренне желая изгладить в его душе следы прежней обиды, я нанесла ему новую, еще более глубокую, которая навсегда запечатлелась в его памятливом сердце.

— Теперь вы действительно будете меня ненавидеть, — сказала я. — Напрасно я решилась на попытку примириться с вами: я только приобрела врага на всю жизнь.

Этими словами я причинила ему новую боль, тем более острую, что в них была правда. Его бескровные губы судорожно скривились. Я поняла, какой взрыв гнева пробудила в нем. У меня сжалось сердце.

— Уверяю вас, вы неправильно поняли меня! — воскликнула я, схватив его за руку. — Я вовсе не хотела ни огорчить, ни оскорбить вас!

Он горько усмехнулся и решительным движением высвободил руку.

— А теперь вы, конечно, возьмете обратно свое обещание и вовсе не поедете в Индию? — спросил он после продолжительной паузы.

— Нет, я готова ехать, но как ваша помощница, — ответила я.

Снова последовало бесконечное молчание. Какая борьба происходила в нем между естественными чувствами и сознанием долга — не знаю, но глаза его метали молнии, вспыхивали необычным блеском, и странные тени проходили по его лицу. Наконец он проговорил:

— Я уже однажды говорил вам, что невозможно одинокой женщине ваших лет сопровождать одинокого мужчину моего возраста. После того что я сказал вам на этот счет, я имел основание думать, что вы никогда не вернетесь к подобной мысли. Однако вы сделали это: мне очень жаль, но тем хуже для вас.

Я перебила его. Несправедливые упреки всегда пробуждали во мне храбрость.

— Будьте благоразумны, Сент-Джон, — вы доходите до абсурда. Вы уверяете, что вас возмущают мои слова. На самом деле это не так; вы слишком умны и проницательны, чтобы не понять того, что я говорю. Повторяю, я буду, если хотите, вашим помощником, но никогда не буду вашей женой.

Его лицо снова покрыла мертвенная бледность, но, как и прежде, он овладел своим гневом и ответил холодно и спокойно:

— Мне не нужна помощница, которая не будет моей женой. Со мной вы, очевидно, не можете поехать, но если вы искренне хотите, я переговорю, когда буду в городе, с одним женатым миссионером, жене которого нужна спутница. Я думаю, они не откажутся вас взять, так как благодаря своим средствам вы не будете нуждаться в благотворительности. Таким образом вы избегнете позора, какой навлекли бы на себя, нарушив данное обещание и покинув ряды войска, в которое вступили.

Вам известно, читатель, что я не давала никакого официального обещания и не принимала на себя никаких обязательств; его приговор был слишком произволен и не заслужен мною. Я возразила:

— Ни о каком позоре, ни о каком бесчестном поступке или вероломном обмане не может быть и речи. Я ни в какой мере не обязана ехать в Индию, особенно с чужими людьми. С вами я отважилась бы на многое, оттого что восхищаюсь вами, доверяю вам и люблю вас как брата. Но я убеждена, что когда бы и с кем бы туда ни поехала, я проживу недолго в этом климате.

— Ах, так вы боитесь за себя? — сказал он с презрительной усмешкой.

— Боюсь. Бог не для того дал мне жизнь, чтобы я ее загубила, а я начинаю думать, что поступить по-вашему — для меня равносильно самоубийству. Кроме того, прежде чем я окончательно решусь покинуть Англию, я должна увериться, что не смогу принести больше пользы, оставшись здесь, чем уехав.

— Что вы имеете в виду?

— Объяснять нет смысла, но есть одно сомнение, которое давно уже мучит меня; и я никуда не поеду, пока оно не будет устранено.

— Я знаю, к чему обращено ваше сердце и за что оно цепляется. Чувство, которое вы питаете, беззаконно и нечестиво! Давно уже следовало подавить его; неужели вам не стыдно даже упоминать о нем? Ведь вы думаете о мистере Рочестере?

Это была правда. Я признала ее своим молчанием.

— Вы собираетесь разыскать мистера Рочестера?

— Я должна выяснить, что с ним сталось.

— Тогда, — сказал он, — мне остается только поминать вас в своих молитвах и от всего сердца просить Бога, чтобы вас действительно не постигла судьба отверженных. Мне казалось, что в вас я встретил избранницу. Но человеку не понять путей Господних. Да свершится воля Его.

Он открыл калитку, вышел в сад и стал спускаться в долину. Скоро он скрылся из виду.

Вернувшись в гостиную, я застала Диану у окна; она казалась очень задумчивой. Диана была гораздо выше меня; положив руку мне на плечо, она наклонилась и стала всматриваться в мое лицо.

— Джен, — сказала она, — ты в последнее время просто на себя не похожа, я уверена, что это не случайно. Скажи мне, что у тебя происходит с Сент-Джоном? Я наблюдала за вами эти полчаса из окна; прости мне это шпионство, но с некоторых пор мне бог знает что приходит в голову, Сент-Джон такой чудак…

Она замолчала. Я не ответила; немного погодя она продолжала:

— Я уверена, что мой братец имел на тебя какие-то виды: он уже давно относится к тебе с таким вниманием и интересом, каким не удостаивал никого до сих пор. Что это значит? Уж не влюбился ли он в тебя, а, Джен?

Я положила ее прохладную руку на свой горячий лоб.

— Нет, Ди, нисколько.

— Тогда отчего же он не сводит с тебя глаз? Отчего часто беседует с тобой наедине, не отпускает от себя? Мы с Мери решили, что он хочет на тебе жениться.

— Это правда, он уже просил меня быть его женой.

Диана захлопала в ладоши.

— Так мы и думали. До чего же это было бы хорошо! И ты выйдешь за него, Джен, не правда ли? И тогда он останется в Англии!

— Ничуть не бывало, Диана; он предлагает мне брак с единственной целью — приобрести помощницу для осуществления своей миссии в Индии.

— Как? Он хочет, чтобы ты отправилась в Индию?

— Да.

— Безумие! Ты не протянешь там и трех месяцев! Но ты не поедешь, — ведь ты отказалась, не правда ли, Джен?

— Я отказалась выйти за него замуж.

— И этим, конечно, оскорбила его? — спросила она.

— Глубоко. Боюсь, что он никогда мне этого не простит; но я предложила сопровождать его в качестве его сестры.

— Ну, это чистое сумасшествие, Джен! Подумай только, какую задачу ты берешь на себя, с какими лишениями она связана. Подобные испытания, да еще в таком климате, убивают даже сильных, а ты ведь слабенькая. Сент-Джон — ты знаешь его — будет требовать от тебя невозможного, он заставит тебя работать даже в самые знойные часы дня; а я заметила, что ты, к сожалению, готова выполнять все, что он тебе прикажет. Удивляюсь, как еще у тебя хватило духу ему отказать. Значит, ты его не любишь, Джен?

— Не как мужа.

— А ведь он красивый.

— Но зато я дурнушка. Ты сама видишь, Ди, мы никак не подходим друг к другу.

— Дурнушка? Ты? Нисколько. Во всяком случае, ты и слишком хорошенькая и слишком добрая, чтобы быть заживо похороненной в Калькутте. — И она снова стала горячо меня убеждать, чтобы я отказалась от всякой мысли сопровождать ее брата.

— Мне и в самом деле ничего другого не остается, — сказала я. — Когда я только что опять предложила быть его помощницей, он был возмущен моей нескромностью. Кажется, он считает мое предложение сопровождать его, не выходя за него замуж, чем-то неприличным; как будто я с первого же дня не видела в нем только брата и не относилась к нему, как сестра.

— С чего ты взяла, что он тебя не любит, Джен?

— Ты бы послушала, что он говорит. Сколько раз он объяснял мне, что хочет жениться на мне только ради наилучшего выполнения своей миссии. Он заявил мне, что я создана для работы, а не для любви; и это, конечно, правда. Но, по-моему, если я не создана для любви, то, значит, не создана и для брака. Разве это не ужасно, Ди, быть прикованной на всю жизнь к человеку, который смотрит на тебя только как на полезное орудие?

— Невыносимо! Чудовищно! Об этом не может быть и речи!

— И потом, — продолжала я, — хоть я его и люблю только как брата, однако если бы мне пришлось стать его женой, я допускаю, что могла бы его полюбить иной, странной, мучительной любовью, — ведь он так умен, и нередко в его взгляде, жестах и речах сквозит какое-то величие. А в таком случае моя судьба оказалась бы невыносимо печальной. Моя любовь только раздражала бы его, и если бы я посмела обнаружить свои чувства, он немедленно дал бы мне помять, что это совершенно лишнее, что это не нужно ему и не пристало мне. Я знаю, что это так.

— И все же Сент-Джон хороший человек, — сказала Диана.

— Он добрый и незаурядный человек, но он так поглощен своей задачей, что безжалостно забывает о чувствах и желаниях обыкновенных людей. Поэтому простым смертным лучше не попадаться на его пути, иначе он может растоптать их. Вот он, Диана, я ухожу.

Увидав, что он входит в сад, я быстро поднялась к себе наверх.

Но за ужином мне все-таки пришлось встретиться с Сент-Джоном.

Он казался таким же спокойным, как всегда. Я была уверена, что он не захочет со мной разговаривать и что он, во всяком случае, отказался от своих матримониальных намерений; но я ошиблась и в том и в другом. Сент-Джон беседовал со мной обычным своим тоном, или, вернее, тем тоном, какой он усвоил со мной в последнее время, — то есть был изысканно вежлив. Без сомнения, он обратился к Святому Духу, прося помочь ему преодолеть гнев, который я в нем вызвала, и теперь ему казалось, что он еще раз меня простил.

Для назидательного чтения перед вечерней молитвой он выбрал двадцать первую главу апокалипсиса. Я любила слушать слова священного писания из его уст; никогда его выразительный голос не звучал так мягко и проникновенно, никогда его манера читать так не пленяла своей благородной простотой, как тогда, когда он произносил слова Божественного откровения; а в этот вечер, среди близких, его голос казался еще более торжественным, его интонации — более волнующими. Майская луна ярко сияла сквозь незанавешенное окно, так что горящая на столе свеча казалась ненужной. Сент-Джон сидел, склонившись над большой старинной Библией, и читал те строки, где описывается видение «новой земли и нового неба», где рассказывается о том, что «Бог будет обитать с людьми» и что «Он сотрет всякую слезу с их очей», и где обещано, что «больше не будет ни смерти, ни плача, ни воздыхания, ни болезни… ибо все прежнее прошло».

Для молитвы, последовавшей за чтением этой главы, он, видимо, собрал все свои силы, призвал все свое суровое рвение; казалось, он действительно спорит с Богом и уверен, что добьется победы. Он молил о силе для слабодушных, о путеводной звезде для заблудших овец стада Христова, о возвращении, хотя бы в одиннадцатый час, тех, кого соблазны мира и плоти увлекают прочь с тернистого пути к спасению. Он просил, убеждал, требовал, чтобы гибнущая душа была выхвачена из пламени. Глубокая серьезность всегда оказывает свое действие. Сперва эта молитва меня удивила, затем, по мере того как ее пыл возрастал, она все больше волновала меня и внушала мне трепет. Он так искренне был убежден в величии и святости своей задачи, что слушавшие не могли ему не сочувствовать.

После молитвы мы стали прощаться с ним; он уезжал на другой день очень рано. Диана и Мери обняли его и вышли из комнаты, — вероятно, он шепотом попросил их об этом. Я протянула ему руку и пожелала счастливого пути.

— Благодарю вас, Джен. Как я уже сказал, я вернусь из Кембриджа через две недели; даю вам это время на размышление. Если бы я внял голосу человеческой гордости, я больше не стал бы вам напоминать о браке; но я подчиняюсь только голосу долга и верен самому главному — сделать все ради славы Божьей. Мой учитель был долготерпелив; таким буду и я. Я не допущу, чтобы вы погибли, как сосуд гнева; раскайтесь, решитесь, пока еще не поздно. Вспомните, что мы призваны работать «доколе есть день», ибо «приходит ночь, когда никто не может делать». Вспомните богача из притчи, который имел все сокровища этого мира. Дай вам Бог силы избрать благую часть, которая не отымется от вас.

С этими словами он положил руку мне на голову. Он говорил проникновенно, кротко; его взгляд при этом нисколько не походил на взгляд, каким влюбленный смотрит на свою возлюбленную, — это был взор пастыря, зовущего заблудшую овцу, или, вернее, взор ангела-хранителя, оберегающего вверенную ему душу. У всякого одаренного человека, будь он человеком сильных страстей, или фанатиком веры, или просто деспотом, — если только он искренен в своих стремлениях, — бывают минуты такого подъема, когда он повелевает и властвует. Я благоговела перед Сент-Джоном, и внезапный порыв этого чувства неожиданно толкнул меня в ту пропасть, которой я так долго избегала. Я почувствовала искушение прекратить борьбу, отдаться потоку его воли и в волнах его жизни потерять свою. Сейчас он добивался меня с такой же настойчивостью, как в свое время — правда, совсем с иными чувствами — меня добивался другой. И тогда и теперь я была словно одержимая. Уступить в тот раз — значило пойти против велений совести. Уступить сейчас — значило пойти против велений разума. Теперь, когда бурные переживания той поры проходят предо мной сквозь успокаивающую призму времени, я это вижу ясно, но в ту минуту я не сознавала своего безумия.

Я стояла неподвижно, точно зачарованная властным прикосновением Сент-Джона. Мои отказы были забыты, страх преодолен, борьба прекращена. Невозможное — то есть мой брак с Сент-Джоном — рисовалось мне почти возможным. Все изменилось в одно мгновение. Религия звала, ангелы простирали ко мне объятия, Бог повелевал, жизнь свивалась передо мной, как свиток, врата смерти распахивались, открывая вечность; мне казалось, что ради спасения и вечного блаженства там, можно не задумываясь все принести в жертву здесь. Сумрачная комната была полна видений.

— Может быть, вы теперь решитесь? — спросил миссионер. Он спросил очень мягко и так же мягко привлек меня к себе.

О, эта нежность! Насколько она могущественней, чем сила. Я могла противиться гневу Сент-Джона, но перед его добротой склонялась, как слабый тростник. Все же я прекрасно понимала, что если уступлю сейчас, то в будущем мне не миновать расплаты за былое мое неповиновение. Один час торжественной молитвы не мог изменить его натуры, она была лишь обращена ко мне своей возвышенной стороной.

— Я бы решилась связать свою судьбу с вашей, — отвечала я, — если бы только была уверена, что такова действительно воля Божия; тогда я готова была бы без колебаний выйти за вас, — а там будь что будет!

— Мои молитвы услышаны! — воскликнул Сент-Джон. Я почувствовала, как его рука тяжело легла на мою голову, словно он уже предъявлял на меня права; он обнял меня почти так, как если бы меня любил (я говорю «почти», — ибо я тогда уже знала разницу, я испытала, что значит быть любимой, но, подобно ему, отвергала любовь и думала только о долге). Мое внутреннее зрение было еще помрачено, его по-прежнему застилали тучи. Искренне, глубоко, горячо я желала лишь сделать то, что правильно, — больше ничего. «Укажи, укажи мне путь», — молила я небо. Я испытывала небывалое волнение; и пусть сам читатель решит, было ли то, что последовало, результатом этого возбуждения или чего другого.

В доме царила тишина; должно быть, кроме Сент-Джона и меня, все уже спали. Единственная свеча догорела, комната была залита лунным светом. Сердце мое билось горячо и часто, я слышала его удары. Вдруг оно замерло, пронизанное насквозь каким-то непонятным ощущением, которое передалось мне в голову, в руки и ноги. Это ощущение не напоминало электрический ток, но оно было столь же резко, необычно и неожиданно, оно так обострило мои чувства, что их прежнее напряжение казалось столбняком, от которого они теперь пробудились. Все мое существо насторожилось; глаза и слух чего-то ждали. Я дрожала всем телом.

— Что вы услышали? Что вы видите? — вскричал Сент-Джон.

Я ничего не видела, но я услышала далекий голос, звавший: «Джен! Джен! Джен!» — и ничего больше.

— О Боже! Что это? — вырвалось у меня со стоном. Я могла бы точно так же спросить: «Где это?», потому что голос раздавался не в доме и не в саду, он звучал не в воздухе, и не из-под земли, и не над головой. Я слышала его, но откуда он исходил — определить было невозможно. И это был человеческий голос, знакомый, памятный, любимый голос Эдварда Фэйрфакса Рочестера; он звучал скорбно, страстно, взволнованно и настойчиво.

— Иду! — крикнула я. — Жди меня. О, я приду! — Я бросилась к двери и заглянула в коридор — там было пусто и темно. Я побежала в сад — там не было ни души.

— Где ты? — воскликнула я.

Глухое эхо в горах за Марш-Гленом ответило мне: «Где ты?» Я прислушалась. Ветер тихо вздыхал в елях; кругом простирались пустынные болота, и стояла полночная тишина.

— Прочь, суеверные обольщения! — вскрикнула я, отгоняя черный призрак, выступивший передо мной возле черного тиса у калитки. — Нет, это не самообман, не колдовство, это дело самой природы: веление свыше заставило ее совершить не чудо, но то, что было ей доступно!

Я рванулась прочь от Сент-Джона, который выбежал за мной в сад и хотел удержать меня. Пришла моя очередь взять верх над ним. Теперь мои силы пробудились. Я потребовала, чтобы он воздержался от вопросов и замечаний; я просила его удалиться: я хочу, я должна остаться одна. Он тотчас же повиновался. Когда есть сила приказывать, повиновение последует. Я поднялась к себе, заперлась, упала на колени и стала молиться — по-своему, иначе, чем Сент-Джон, но с не меньшим пылом. Мне казалось, что я приблизилась к всемогущему и моя душа, охваченная благодарностью, поверглась к его стопам. Поднявшись после этой благодарственной молитвы, я приняла решение, затем легла успокоенная, умудренная, с нетерпением ожидая рассвета.

Глава XXXVI

Настало утро. Я поднялась на рассвете. Часа два я наводила порядок в своей комнате, укладывала вещи в комод и гардероб на время своего недолгого отсутствия. Вскоре я услышала, как Сент-Джон вышел из своей комнаты. Он остановился у моей двери; я боялась, что он постучит, но он лишь подсунул под дверь листок бумаги. Я подняла его. Вот что было на нем написано:

«Вы слишком внезапно ушли от меня вчера вечером. Я жду вашего окончательного решения ровно через две недели, когда вернусь. А пока будьте на страже и молитесь, дабы не впасть в искушение; я верю, что дух ваш бодр, но плоть, как я вижу, немощна. Буду молиться о вас ежечасно. Ваш Сент-Джон».

«Мой дух, — ответила я ему мысленно, — готов сделать то, что правильно, а моя плоть, надеюсь, достаточно сильна, чтобы исполнить волю небес, как только эта воля будет мне совершенно ясна. Во всяком случае, у меня хватит сил искать и спрашивать, чтобы найти выход из тьмы сомнений к ясному дню уверенности».

Было первое июня, однако утро стояло пасмурное и холодное; дождь хлестал в окно. Я услышала, как отворилась наружная дверь и Сент-Джон вышел из дому. В окно мне было видно, как он прошел через сад. Он направился по дороге, которая вела по торфяному болоту в сторону Уиткросса, где он должен был сесть в почтовую карету.

«Через несколько часов я последую за вами, кузен, по той же дороге, — думала я. — Мне также надо перехватить карету у Уиткросса. Мне также надо кое-кого повидать и кое о ком разузнать в Англии, прежде чем я навсегда ее покину».

До завтрака оставалось еще два часа. Все это время я тихонько расхаживала по комнате и размышляла о чудесном явлении, перевернувшем все мои планы. Я вновь переживала испытанные накануне ощущения, — мне удалось воскресить их в памяти во всей их необычайности. Я вспомнила голос, который мне послышался; снова и снова задавала я себе вопрос, откуда он, — но так же тщетно, как и раньше. Казалось, он звучал во мне, а не во внешнем мире. Я спрашивала себя, не было ли это игрой нервов, обманом слуха. Нет, я не могла этого допустить, скорее это походило на какое-то наитие свыше. Удивительное смятение чувств во мне было подобно землетрясению, поколебавшему основание тюрьмы, где был заключен Павел; оно распахнуло перед душой двери ее темницы, разорвало ее оковы, пробудило от сна, и она воспрянула и трепетно прислушалась, охваченная страхом; а затем трижды прозвучал этот вопль, поразив мой слух и остановив сердце, и мой дух не испугался и не отступил, но как бы возликовал, радуясь, что ему дано совершить нечто не зависящее от неповоротливой плоти.

«Через несколько дней, — сказала я себе наконец, — я что-нибудь узнаю о том, чей голос вчера вечером призывал меня. Письма не привели ни к чему, придется заменить их личными расспросами».

За завтраком я сказала Диане и Мери, что уезжаю и буду в отсутствии не менее четырех дней.

— Одна, Джен? — спросили они.

— Да, мне нужно повидать друга, о котором я в последнее время беспокоюсь, или хотя бы узнать о нем что-нибудь.

Сестры могли бы ответить, — и мысленно они, наверно, это сделали, — что до сих пор не знали о существовании у меня друзей, кроме них; я сама часто им это говорила, но по своей врожденной деликатности они воздержались от каких-либо замечаний вслух; только Диана спросила, вполне ли я здорова для путешествия. «Ты так бледна», — заметила моя кузина. Я ответила, что меня мучит одна лишь душевная тревога, но я надеюсь скоро успокоиться.

Никто не мешал мне готовиться в дорогу, никто не беспокоил ни расспросами, ни подозрительными взглядами, поскольку я дала понять, что сейчас не могу сообщить своих планов; они приняли это как должное и спокойно и мудро предоставили мне ту свободу действий, какую в подобных же обстоятельствах, без сомнения, предоставила бы им и я.

Я покинула Мурхауз в три часа дня и в начале пятого уже стояла возле придорожного столба в Уиткроссе, ожидая дилижанса, который должен был отвезти меня в далекий Торнфильд. Среди тишины, царившей на этих безлюдных дорогах и пустынных холмах, я еще издалека услышала его приближение. Это был тот же экипаж, из которого я год назад вышла летним вечером на этом самом месте, в полном отчаянии, без надежды, без цели. Я махнула рукой, карета остановилась. Я села в нее; теперь за проезд мне уже не пришлось отдавать все, что я имела. По пути в Торнфильд я чувствовала себя почтовым голубем, летящим домой.

Путешествие продолжалось полтора суток. Я выехала из Уиткросса во вторник днем, а рано утром в четверг мы остановились, чтобы напоить лошадей, в придорожной гостинице, стоявшей среди зеленых изгородей, широких полей и отлогих, спокойных холмов. Как плавны были их очертания и как ласкова их зелень в сравнении с мрачными болотами Мортона! Да, я узнала этот пейзаж, словно черты давно знакомого лица, и была уверена, что приближаюсь к цели.

— А сколько отсюда до Торнфильдхолла? — спросила я кучера.

— Ровно две мили, сударыня, — прямиком через поля.

«Мое путешествие окончено», — подумала я, вышла из дилижанса, отнесла свой саквояж в контору, заплатила за проезд, дала на чай кучеру и двинулась в путь; лучи восходящего солнца играли на золотых буквах вывески над дверью гостиницы, и я прочла: «Герб Рочестеров». Сердце мое забилось, я уже была на земле моего хозяина; но внезапно оно сжалось, — меня поразила мысль: «А может быть, твой хозяин уехал из Англии? И если даже он в Торнфильдхолле, куда ты так спешишь, — кто еще находится там, кроме него? Его сумасшедшая жена. Следовательно, тебе там нечего делать: тебе нельзя ни говорить с ним, ни искать его общества. Напрасно ты приехала, лучше тебе вернуться назад, — настаивал предостерегающий голос. — Расспроси о нем в гостинице; там ты узнаешь все, что тебе нужно, и твои тревоги рассеются. Пойди и спроси, у себя ли в усадьбе мистер Рочестер».

Это было вполне разумное предложение, и все-таки я не могла заставить себя ему последовать. Я так боялась ответа, который повергнет меня в отчаяние! Продлить неведение — значило продлить надежду, еще хоть раз увидеть этот дом, озаренный ее лучами! Передо мной была изгородь, а впереди простирались поля, по которым в утро моего бегства из Торнфильда я спешила, не видя ничего и не слыша, гонимая мстительными фуриями, преследовавшими и терзавшими меня; не успела я сообразить, куда мне идти, как очутилась среди этих полей. Как быстро я шла! Как часто принималась бежать! Как напряженно всматривалась в даль, ожидая увидеть хорошо знакомый мне парк. С каким радостным чувством узнавала отдельные деревья и привычные очертания лугов и холмов!

Наконец меня обступил парк своей густой чащей. Громкое карканье грачей нарушало утреннюю тишину. Странный восторг овладел мною; я спешила все дальше. Еще одно поле, еще тропинка, и вот передо мной стены двора и службы; но самого дома и рощи с гнездами грачей все еще не было видно. «Я хочу посмотреть на него с фасада, — решила я, — чтобы его гордые зубчатые башни поразили мой взор своим благородным величием и я могла сразу же найти окно моего хозяина: может быть, он стоит у окна, — он встает рано; а может быть, гуляет по фруктовому саду или по террасе. Если бы только мне его увидеть на мгновение! Ведь не такая же я сумасшедшая, чтобы броситься к нему? Не знаю, не уверена! А если я это сделаю, что тогда? Ничего ужасного! Разве это преступление, если его взор еще раз оживит мое сердце? Я начинаю бредить. Может быть, в эту минуту он смотрит на восход солнца где-то среди Пиренеев или с берега тихого южного моря?»

Я обогнула низкую ограду фруктового сада и завернула за угол; здесь были ворота, выходившие на лужайку; их каменные столбы увенчаны каменными шарами. Заглянув за столб, я могла свободно окинуть взглядом весь фасад дома. Я осторожно вытянула шею, желая проверить, не подняты ли шторы в какой-нибудь спальне; отсюда все было видно как на ладони — башни, окна, весь фасад.

Быть может, пролетавшие над моей головою грачи следили за мною во время моих наблюдений? Не знаю, что они думали. Вероятно, они подивились моей робости и осторожности, которая внезапно сменилась безрассудной отвагой. Брошенный украдкою взгляд — и я вдруг застыла на месте; я выбегаю из моего убежища и начинаю метаться по луговине, а потом останавливаюсь перед домом и бесстрашно вперяю в него взор. «Что за притворная робость вначале, — могли бы они спросить, — и что за дурацкая неосторожность сейчас?»

Разрешите мне маленькое сравнение, читатель.

Влюбленный застает свою возлюбленную спящей на мшистом склоне. Ему хочется полюбоваться ею, не разбудив ее. Он крадется по траве, стараясь не шуметь; он останавливается; ему кажется — она шевельнулась; он отступает; ни за что на свете не хотел бы он, чтобы она его увидела. Но все тихо, он опять приближается; он склоняется над ней; легкое покрывало накинуто на ее лицо; он приподнимает его, наклоняется ниже; его взор предвосхищает видение красоты, теплой, цветущей и пленительной на ложе сна. С какой жадностью он смотрит на нее! И вдруг цепенеет! Как он вздрогнул! Как бурно сжимает в объятиях тело, которого минуту назад не осмеливался коснуться пальцем! Как громко зовет ее по имени, затем кладет на землю свою ношу, смотрит на нее безумным взглядом. Он схватил ее так порывисто, он зовет ее так громко, он смотрит на нее таким взглядом оттого, что ничем не в силах разбудить ее, никакими звуками и движениями. Он думал, что его любимая сладко спит, — а нашел ее мертвой и недвижной, как камень.

Я готовилась с робкою радостью увидеть величественное здание — и увидела сумрачные развалины.

Нечего было прятаться за столбом и украдкой смотреть на окна, боясь, что за ними уже пробудилась жизнь! Нечего было прислушиваться, не откроются ли двери, не зазвучат ли шаги на террасе или на усыпанных гравием дорожках. Лужайка и сад были заброшенны и пустынны, мрачно зияло отверстие подъезда. От здания (мне вспомнился мой сон) остался лишь фасад, высокая источенная огнем стена, чернеющая пустыми окнами; ни крыши, ни башен, ни труб — все обрушилось.

Над развалинами нависло молчание смерти, тишина безлюдной пустыни. Неудивительно, что письма, посланные сюда, оставались без ответа; с таким же успехом можно было бы обращаться к каменному надгробью в церковном приделе. Почерневшие от огня и дыма камни ясно говорили о судьбе, которая постигла дом, — он погиб от пожара. Но как возник этот пожар? Что за страшную тайну хранили эти развалины? Что погибло в этой катастрофе, кроме штукатурки, мрамора и дерева? Или пострадало не только имущество, но и чья-то жизнь? А если так, то чья? Грозный вопрос! Здесь не было никого, кто мог бы на него ответить, — не было никаких следов, никаких признаков жизни.

Бродя среди разрушенных стен опустошенного здания, я убедилась, что катастрофа произошла довольно давно. Зимние снега, вероятно, лежали сугробами под этими стенами, осенние дожди хлестали в пустые окна; весной, среди куч сырого мусора, зазеленела растительность, здесь и там между камнями и упавшими стропилами стлался мох и росли сорные травы. Но, увы, где же теперь злосчастный хозяин этих развалин? Как он живет? В каком краю? Мой взор невольно устремился к серой церковной башне неподалеку от ворот, и я спросила себя, не разделяет ли он с Дэймером де Рочестером его тесную мраморную обитель? Ответ на эти вопросы надо было получить. Но это было возможно только в гостинице, и я, не медля ни минуты, отправилась туда. Хозяин гостиницы принес мне завтрак. Я попросила его закрыть дверь и присесть: мне нужно кое о чем спросить его. Но когда он присел к моему столу, я не знала, с чего начать, — с таким ужасом ждала я его ответов. Все же безотрадное зрелище, только что бывшее у меня перед глазами, до известной степени подготовило меня к печальному рассказу. Хозяин гостиницы был почтенный человек средних лет.

— Вы, конечно, знаете Торнфильдхолл? — произнесла я наконец.

— Да, сударыня, я там раньше жил.

— Разве?

«Но, верно, не при мне, — подумала я, — ведь я его не знаю».

— Я был дворецким у покойного мистера Рочестера, — прибавил он.

«У покойного!» Казалось, на меня обрушился со всею силою тот удар, которого я так боялась.

— У покойного? — вырвалось у меня. — Разве он умер?

— Я говорю об отце теперешнего владельца, мистера Эдварда, — пояснил он.

Ко мне вернулось дыхание, кровь снова заструилась у меня в жилах. Я убедилась из этих слов, что мистер Эдвард, мой мистер Рочестер (да хранит его Бог, где бы он ни был!) во всяком случае жив, ведь было сказано: «теперешнего владельца». Блаженные слова! Казалось, я могу выслушать все, что бы ни последовало за ними, — независимо ни от чего, — сравнительно спокойно. Раз он не в могиле, думалось мне, у меня хватит мужества узнать, что он находится на другом конце света.

— А мистер Рочестер сейчас живет в Торнфильде? — спросила я, зная наперед, каков будет ответ, но пытаясь оттянуть на миг прямой вопрос о том, где он находится.

— Нет, сударыня, нет! Там никто не живет. Вы, вероятно, приезжая? Иначе вы знали бы о том, что приключилось здесь прошлым летом. Торнфильдхолл сгорел дотла! Это случилось как раз во время жатвы. Ужасное несчастье! Сколько ценного имущества погибло, из мебели почти ничего не спасли. Пожар начался глубокой ночью, и когда пожарные прискакали из Милкота, дом был уже весь в огне. Страшное зрелище! Я сам все видел.

— Глубокой ночью? — пробормотала я. Да, это было всегда роковым временем для Торнфильда. — А причина пожара неизвестна? — спросила я.

— Были догадки, были. И они подтвердились, вне всякого сомнения. Знаете ли вы, — продолжал он, придвигая свой стул поближе к столу и понижая голос, — что в доме жила одна… дама… сумасшедшая?

— Я кое-что слышала об этом.

— Ее держали под очень строгим надзором: многие даже не верили, что она там. Никто ее не видел, ходили только слухи, будто такая особа живет в замке; а кто и что она, этого никто не знал. Говорили, будто мистер Эдвард привез ее из-за границы и что будто бы она была раньше его любовницей. Но год назад случилась странная история, очень странная история.

Я боялась, что услышу рассказ о самой себе, и попыталась вернуть его к основной теме.

— А эта дама?

— Эта дама, сударыня, — отвечал он, — оказалась женой мистера Рочестера! И выяснилось это самым странным образом. В замке жила молодая особа, гувернантка, которую мистер Рочестер…

— Ну, а пожар? — прервала его я.

— Я к нему и веду… в которую мистер Рочестер влюбился прямо-таки по уши. Слуги рассказывали, что отроду не видели ничего подобного. Хозяин ходил за ней по пятам. Они все, бывало, подглядывали за ним, — вы знаете, сударыня, служанки охотницы до этого. И говорят, он в ней души не чаял; только он один и видел в ней какую-то красоту. Так — фитюлечка, вроде девчонки! Я-то ее никогда не видел, но мне рассказывала о ней горничная Ли. Та ее хвалила. Ну, мистеру Рочестеру уже под сорок, а этой гувернантке не было и двадцати; а знаете, когда джентльмен его возраста влюбится в такую вертушку, то иной раз кажется, что его околдовали. Так вот, он задумал на ней жениться.

— Об этом вы мне расскажете в другой раз, — остановила я хозяина, — а сейчас мне по некоторым причинам хотелось бы услышать подробности о пожаре. Были подозрения, что дело не обошлось без этой сумасшедшей, миссис Рочестер?

— Вы угадали, сударыня: теперь известно, что как раз она, а не кто другой, подожгла дом. При ней состояла одна женщина, которая ухаживала за ней, миссис Пул. Толковая женщина и вполне надежная, только водился за ней один грешок, — этим грехом страдают многие сиделки и вообще пожилые женщины: она всегда держала при себе бутылку джина, и порой ей случалось хлебнуть лишнее. Оно и понятно — уж больно тяжелая была у нее жизнь; но лучше бы она этим не занималась. Бывало, только миссис Пул заснет после изрядной порции джина с водой, как сумасшедшая, которая была хитра, как черт, достает ключи из ее кармана, выходит из своей комнаты, отправляется бродить по дому и выкидывает всякие штучки, какие придут ей в голову. Говорят, она один раз чуть не сожгла своего мужа, когда он спал; но об этом я ничего не знаю. Так вот, в ту ночь она сперва подожгла занавески в комнате рядом, а потом спустилась этажом ниже и направилась в гувернанткину спальню (словно она обо всем догадывалась и хотела сжить ее со свету) и подожгла кровать; но, к счастью, там никто не спал. Гувернантка сбежала за два месяца до этого, и хотя мистер Рочестер разыскивал ее, как какое-то сокровище, ему ничего не удалось узнать про нее, и он прямо-таки обезумел от горя; он никогда не был тихого нрава, а как ее потерял, начал прямо на людей кидаться, никого не желал видеть. Миссис Фэйрфакс, свою экономку, он отправил к родным, но поступил с ней по совести, назначил ей пожизненную пенсию; и стоило — она очень хорошая женщина. Мисс Адель, свою воспитанницу, он поместил в школу. Он раззнакомился со всеми окрестными дворянами и заперся, как отшельник, в замке.

— Как! Разве мистер Рочестер не уехал из Англии?

— Уехал из Англии? Бог с вами! Нет! Он порога собственного дома не переступал, только по ночам бродил, словно привидение, по парку и по фруктовому саду, будто помешанный; а мне сдается, он и был помешанным, — потому что не было на свете, сударыня, такого умного, гордого и смелого джентльмена, как он, пока не пошла ему наперекор эта пигалица гувернантка. Он не пил, не играл ни в карты, ни на скачках, как иные прочие, и хоть не был слишком красив собой, но уж в храбрости никому не уступит, и вообще человек был с характером. Я его знал еще мальчиком и не раз жалел, что мисс Эйр не свернула себе шею до приезда в Торнфильдхолл.

— Значит, мистер Рочестер был дома, когда вспыхнул пожар?

— А то как же! Он поднялся на верхний этаж, когда все кругом уже пылало, разбудил спавших слуг и сам помог им спуститься вниз, а затем вернулся, чтобы спасти свою сумасшедшую жену. Тут ему крикнули, что она на крыше; и действительно, она стояла там, размахивая руками над башней, и кричала так, что ее было слышно за целую милю; я слышал ее и видел собственными глазами. Высокая женщина, длинные черные волосы; они так и развевались среди пламени. Я видел, да и другие тоже, как мистер Рочестер вылез через слуховое окно на крышу; мы слышали, как он крикнул «Берта!», а потом подошел к ней. И тогда, сударыня, она вдруг завопила да и прыгнула вниз, — и через миг уже лежала, разбившись вдребезги, на камнях.

— Мертвая?

— Мертвая? Ну да, мертвая, как камни, на которые брызнули ее мозги и кровь.

— Боже мой!

— Да уж, сударыня, страшная была картина.

Он невольно содрогнулся.

— А потом? — допытывалась я.

— Ну, а потом все здание сгорело дотла, только кое-где уцелели стены.

— А больше никто не погиб?

— Нет, но, может быть, лучше было бы кое-кому погибнуть.

— Что вы имеете в виду?

— Бедный мистер Эдвард! — воскликнул он. — Думал ли он тогда, что с ним случится такое несчастье! Иные говорят, что он по справедливости наказан за то, что скрывал свой брак да хотел жениться на другой, — это при живой-то жене! Но что до меня, мне его жалко.

— Но вы же сказали, что он жив? — воскликнула я.

— Да, да, он жив, но многие считают, что лучше бы ему умереть.

— Как? Отчего? — я снова вся похолодела. — Где он? — спросила я. — В Англии?

— То-то и есть, что в Англии; он не может уехать из Англии, — я полагаю, он теперь прикован к месту.

Какая пытка! А этот человек, казалось, решил ее продлить.

— Он совсем слепой, — сказал он наконец. — Да, совсем ослеп наш мистер Эдвард.

Я боялась худшего. Я боялась, что он помешался. Собрав все мужество, я спросила, как он потерял зрение.

— Да все из-за своей храбрости и, можно даже сказать, в некотором роде из-за своей доброты; он не хотел покинуть дом, пока все из него не выберутся. Когда он спускался по парадной лестнице, после того как миссис Рочестер уже бросилась с башни, вдруг раздался страшный треск, и все обрушилось. Его вытащили из-под развалин живого, но совсем искалеченного. Балка упала так, что отчасти его прикрыла, но ему выбило один глаз и раздробило кисть руки, и мистеру Картеру, лекарю, пришлось тут же отнять ее. Затем сделалось воспаление в другом глазу, он ослеп и на этот глаз. Теперь он совсем беспомощен — слепой и калека.

— Где он? Где он сейчас живет?

— В Ферндине, у него там замок, милях в тридцати отсюда; очень глухое место.

— Кто с ним?

— Старик Джон с женой; он не захотел брать никого, кроме них. Мистер Рочестер, говорят, конченый человек.

— Есть ли у вас какой-нибудь экипаж?

— У нас есть коляска, сударыня, очень удобная коляска.

— Немедленно прикажите заложить ее, и, если ваш кучер довезет меня сегодня засветло до Ферндина, я заплачу вам и ему двойную цену.

Глава XXXVII

Замок в Ферндине — довольно старинное здание, не слишком обширное, без всяких претензий на архитектурный стиль — стоял среди густого леса. Я и раньше слышала о нем. Мистер Рочестер часто упоминал о Ферндине и иногда туда ездил. Его отец купил это поместье из-за дичи, водившейся в тамошних лесах. Мистер Рочестер охотно сдал бы эту усадьбу в аренду, но не мог найти арендатора, так как дом стоял в глухом и нездоровом месте. Поэтому в Ферндине никто не жил, и дом не был меблирован, за исключением двух-трех комнат, где имелось только самое необходимое, так как хозяин приезжал туда во время охотничьего сезона.

В Ферндин я приехала незадолго до сумерек; небо хмурилось, дул холодный ветер, и моросил пронизывающий дождь. Последнюю милю я прошла пешком, отпустив экипаж и кучера и заплатив ему обещанную цену. Даже на близком расстоянии не было видно усадьбы в этом густом и темном лесу, окружавшем ее со всех сторон мрачной стеной. Железные ворота с гранитными столбами указали мне вход. Войдя в них, я очутилась в густой чаще деревьев. Заросшая травой дорожка вела сквозь лесной массив, извиваясь среди узловатых мшистых стволов, под сводами ветвей. Я пошла по ней, надеясь вскоре увидеть дом; но она вилась все дальше и дальше; казалось, ее поворотам не будет конца; нигде не было видно следов жилья или парка.

Я решила, что пошла по неверному направлению и заблудилась. В лесу и без того густом было еще темнее от вечерних сумерек. Я озиралась в поисках другой дороги, но ее не было; всюду виднелись лишь переплетенные ветви, могучие колонны стволов, непроницаемый покров листвы — и ни единого просвета.

Я продолжала идти вперед; наконец впереди посветлело, стволы как будто расступились; показалась решетка ограды, а затем и дом, в неверном свете угасающего дня он едва отличался от деревьев — так позеленели и заросли мхом его обветшавшие стены.

Войдя в калитку, запирающуюся только на щеколду, я очутилась на обнесенной оградой лужайке, которую полукругом обступил лес. Не было ни цветов, ни клумб, только широкая, усыпанная гравием дорожка окаймляла газон, и все это было окружено густым лесом. На крыше дома высились два шпиля; окна были узкие и забраны решеткой; входная дверь была тоже узкая, и к ней вела одна ступенька. Это было действительно, как выразился хозяин «Герба Рочестеров», «совсем глухое место». Царила тишина, как в церкви в будничный день. Слышен был только шум дождя, шуршавшего в листьях.

«Неужели здесь кто-нибудь живет?» — спрашивала я себя. Да, кто-то жил, ибо я услыхала движение. Узкая входная дверь отворилась, и на пороге показалась чья-то фигура.

Дверь открылась шире, кто-то вышел и остановился на ступеньке среди полумрака; это был мужчина без шляпы; он вытянул руку, словно желая определить, идет ли дождь. Несмотря на сумерки, я узнала его — это был мой хозяин, Эдвард Фэйрфакс Рочестер.

Я остановилась, затаив дыхание, чтобы разглядеть его, оставаясь для него, увы! невидимой. Встреча была неожиданна, и мою радость омрачала глубокая боль. Мне трудно было удержаться от восклицаний и от желания броситься вперед.

Его фигура была все такой же стройной и атлетической; его осанка все так же пряма и волосы черны, как вороново крыло; и черты его не изменились, даже не заострились; целый год страданий не мог истощить его могучих сил и сокрушить его железное здоровье. Но как изменилось выражение его лица! На нем был отпечаток отчаяния и угрюмых дум; он напоминал раненого и посаженного на цепь дикого зверя или хищную птицу, нарушать мрачное уединение которой опасно. Пленный орел, чьи глаза с золотистыми ободками вырваны жестокой рукой, — вот с кем можно было сравнить этого ослепшего Самсона.

Может быть, вы думаете, читатель, что он был мне страшен в своем ожесточении слепца? Если так, вы плохо знаете меня Мою печаль смягчила сладкая надежда, что я скоро поцелую этот мраморный лоб и эти губы, так мрачно сжатые; но минута еще не настала. Я решила с ним пока не заговаривать.

Он сошел со ступеньки и медленно, ощупью, двинулся по направлению к лужайке. Куда девалась его смелая поступь! Но вот он остановился, словно не зная, в какую сторону повернуть. Он протянул руку, его веки открылись; пристально, с усилием устремил он незрячий взор на небо и на стоящие амфитеатром деревья, но чувствовалось, что перед ним лишь непроглядный мрак. Он протянул правую руку (левую, изувеченную, он держал за бортом сюртука), — казалось, он хотел через осязание представить себе, что его окружало; но его рука встретила лишь пустоту, ибо деревья находились в нескольких ярдах от него. Он оставил эту попытку, скрестил руки на груди и стоял, спокойно и безмолвно, под частым дождем, падавшим на его непокрытую голову. В этот миг Джон, выйдя откуда-то, подошел к нему.

— Не угодно ли вам, сэр, опереться на мою руку? — сказал он. — Начинается сильный ливень, не лучше ли вам вернуться домой?

— Оставь меня, — последовал ответ.

Джон удалился, не заметив меня. Мистер Рочестер снова попытался пройтись, но его шаги были неуверенны. Он нащупал дорогу к дому, переступил порог и захлопнул дверь.

Тогда я постучала. Жена Джона открыла мне.

— Мери, — сказала я, — здравствуйте!

Она вздрогнула, словно перед ней был призрак. Я успокоила ее. В ответ на ее торопливые слова: «Неужели это вы, мисс, пришли в такую позднюю пору в это глухое место?» — я пожала ее руку, а затем последовала за ней в кухню, где Джон сидел у яркого огня. Я объяснила им в кратких словах, что знаю обо всем случившемся после моего отъезда из Торнфильда, и прибавила, что явилась навестить мистера Рочестера. Я попросила Джона сходить в сторожку, возле которой я отпустила карету, и принести оставленный там саквояж; затем, снимая шляпу и шаль, спросила Мери, могу ли я переночевать в усадьбе. Узнав, что устроить мне ночлег будет хотя и не легко, но все же возможно, я заявила, что остаюсь. В эту минуту из гостиной раздался звонок.

— Когда вы войдете, — сказала я, — скажите вашему хозяину, что его хочет видеть какая-то приезжая особа, но не называйте меня.

— Не думаю, чтобы он пожелал вас принять, — ответила она, — он никого к себе не допускает.

Когда она вернулась, я спросила, что он сказал.

— Он хочет знать, кто вы и зачем пришли, — ответила она; затем налила воды в стакан и поставила его на поднос вместе со свечами.

— Он для этого вас звал? — спросила я.

— Да, он всегда приказывает приносить свечи, когда стемнеет, хотя ничего не видит.

— Дайте мне поднос, я сама его отнесу.

Я взяла у нее из рук поднос; она указала мне дверь в гостиную. Поднос дрожал у меня в руках; вода расплескалась из стакана; сердце громко колотилось. Мери распахнула передо мною дверь и захлопнула ее за мной.

Гостиная казалась мрачной; огонь едва тлел за решеткой; перед огнем, прислонившись головой к высокому старомодному камину, стоял слепой обитатель этого дома. Недалеко от камина, в сторонке, как бы опасаясь, что слепой нечаянно наступит на него, лежал, свернувшись, его старый пес Пилот. Пилот насторожил уши, когда я вошла; затем вскочил и с громким лаем бросился ко мне; он едва не вышиб у меня из рук подноса. Я поставила поднос на стол, затем погладила собаку и тихо сказала: «Куш!» Мистер Рочестер инстинктивно повернулся, чтобы посмотреть, кто это; однако, ничего не увидев, он отвернулся и вздохнул.

— Дайте мне воды, Мери, — сказал он.

Я подошла к нему, держа в руке стакан, теперь налитый только до половины. Пилот следовал за мной, все еще проявляя признаки волнения.

— Что случилось? — спросил мистер Рочестер.

— Куш, Пилот! — повторила я.

Его рука, державшая стакан, замерла на полпути: казалось, он прислушивался; затем он выпил воду и поставил стакан на стол.

— Ведь это вы, Мери? Да?

— Мери на кухне, — ответила я.

Он быстро протянул ко мне руку, но, не видя меня, не смог меня коснуться.

— Кто это? Кто это? — повторял он, стараясь рассмотреть что-то своими незрячими глазами, — напрасная, безнадежная попытка! — Отвечайте! Говорите! — приказал он громко и властно.

— Не хотите ли еще воды, сэр? Я пролила половину, — сказала я.

— Кто это? Что это? Кто это говорит?

— Пилот узнал меня, Джон и Мери знают, что я здесь. Я приехала только сегодня вечером, — отвечала я.

— Великий Боже! Какой обман чувств! Какое сладостное безумие овладело мной!

— Никакого обмана чувств, никакого безумия. Ваш ясный ум, сэр, не допустит самообмана, а ваше здоровье — безумия.

— Но где же та, кто говорит? Может быть, это только голос? О! Я не могу вас видеть, но я должен к вам прикоснуться, иначе мое сердце остановится и голова разорвется на части. Что бы и кто бы вы ни были, дайте мне коснуться вас — не то я умру!

Я схватила его блуждающую руку и сжала ее обеими руками.

— Это ее пальчики! — воскликнул он. — Ее маленькие, нежные пальчики! Значит, и она сама здесь!

Его мускулистая рука вырвалась из моих рук; он схватил меня за плечо, за шею, за талию; он обнял меня и прижал к себе.

— Это Джен? Кто это? Ее фигура, ее рост…

— И ее голос, — прибавила я. — Она здесь вся; и ее сердце тоже с вами. Благослови вас Бог, мистер Рочестер. Я счастлива, что опять возле вас.

— Джен Эйр!.. Джен Эйр!!! — повторял он.

— Да, мой дорогой хозяин, я Джен Эйр. Я разыскала вас, я вернулась к вам.

— На самом деле? Цела и невредима? Живая Джен?

— Вы же касаетесь меня, сэр, вы держите меня довольно крепко, и я не холодная, как покойница, и не расплываюсь в воздухе, как привидение, не правда ли?

— Моя любимая со мной! Живая! Это, конечно, ее тело, ее черты! Но такое блаженство невозможно после всех моих несчастий! Это сон; не раз мне снилось ночью, что я прижимаю ее к своему сердцу, как сейчас; будто я целую ее, вот так, — и я чувствовал, что она любит меня, верил, что она меня не покинет.

— И я никогда вас не покину, сэр.

— «Никогда не покину», — говорит видение? Но я каждый раз просыпался и понимал, что это обман и насмешка; я был один и всеми покинут; моя жизнь мрачна, одинока и безнадежна; душа томилась жаждой и не могла ее утолить; сердце изголодалось и не могло насытиться. Милое, нежное видение, прильнувшее ко мне сейчас, ты так же улетишь, как улетели твои сестры; но поцелуй меня перед тем, как улететь, обними меня, Джен!

— Вот, сэр, и вот!

Я прижалась губами к его некогда блестевшим, а теперь погасшим глазам, я откинула волосы с его лба и тоже поцеловала его. Вдруг он точно проснулся, и им овладела уверенность в реальности происходящего.

— Это вы? Правда, Джен? Значит, вы вернулись ко мне?

— Вернулась!

— И вы не лежите мертвая в какой-нибудь канаве или на дне реки? И не скитаетесь на чужбине, отверженная всеми?

— Нет, сэр, теперь я независимая женщина.

— Независимая! Что вы хотите сказать?

— Мой дядя, живший на Мадейре, умер и оставил мне пять тысяч фунтов.

— О, вот это звучит реально, это настоящая действительность! — воскликнул он. — Мне бы никогда это не приснилось. И потом — это ее голос, такой оживленный и волнующий и все такой же нежный; он радует мое омертвевшее сердце, он оживляет его. Как же это, Джен? Вы независимая женщина? Вы богатая женщина?

— Да, сэр. Если вы не позволите мне жить с вами, я могу построить себе дом рядом, и по вечерам, когда вам захочется общества, вы будете приходить и сидеть у меня в гостиной.

— Но раз вы богаты, Джен, у вас, без сомнения, есть друзья, которые заботятся о вас и не допустят, чтобы вы посвятили себя слепому горемыке?

— Я уже сказала вам, сэр, что я и независима и богата; я сама себе госпожа.

— И вы останетесь со мной?

— Конечно, если только вы не возражаете. Я буду вашей соседкой, вашей сиделкой, вашей экономкой. Я вижу, что вы одиноки: я буду вашей компаньонкой — буду вам читать, гулять с вами, сидеть возле вас, служить вам, буду вашими глазами и руками. Перестаньте грустить, мой дорогой хозяин, вы не будете одиноким, пока я жива.

Он не отвечал; казалось, он погружен в какие-то далекие, суровые мысли; вот он вздрогнул, губы его приоткрылись, точно он хотел заговорить, — и снова сжались. Я почувствовала некоторое смущение. Быть может, я слишком поспешно отбросила условности и он, подобно Сент-Джону, шокирован моим необдуманным заявлением? На самом деле я предложила ему это, ожидая, что он захочет на мне жениться. Во мне жила безотчетная уверенность, что он немедленно предъявит на меня свои права. Но так как он ни словом не обмолвился об этом и становился все мрачнее, мне вдруг пришло в голову, что, быть может, я ошиблась и попала в глупое положение; и я начала потихоньку высвобождаться из его объятий, — но он еще крепче прижал меня к себе.

— Нет, нет, Джен, не уходите! Нет! Я коснулся вас, слышал вас, испытал прелесть вашей близости, сладость вашего утешения; я не могу отказаться от этих радостей. Мне так мало осталось в жизни. Вы должны быть со мной. Пусть надо мной смеются, пусть называют безумцем, эгоистом, — мне нет дела до этого! Моя душа жаждет вас, и надо удовлетворить ее желание, а если нет — она жестоко расправится со своей оболочкой.

— Нет, сэр, я останусь с вами; ведь я вам уже обещала.

— Да, но, обещая остаться со мной, вы имеете в виду совсем не то, что я. Может быть, вы решили быть при мне неотлучно, ходить за мной как сиделка (ведь вы добры и великодушны и готовы принести себя в жертву тем, кого жалеете), — и я, конечно, должен бы довольствоваться этим. Вероятно, теперь мне следует питать к вам лишь отеческие чувства? Вы, верно, так считаете? Ну, говорите же!

— Я буду считать, как вы захотите, сэр: я готова быть только вашей сиделкой, если это вам больше нравится.

— Но вы не можете всю жизнь быть моей сиделкой, Дженет; вы молоды, — вы, конечно, выйдете замуж.

— Я не хочу выходить замуж.

— Вы должны хотеть, Джен. Будь я таким, как прежде, я заставил бы вас хотеть, но… слепой чурбан!!!

Он снова помрачнел. У меня, напротив, сразу отлегло от сердца: его последние слова показали мне, в чем состояло затруднение, а так как для меня его вовсе не существовало, то смущение мое рассеялось, и я продолжала разговор в более шутливом тоне.

— Пора вернуть вам человеческий облик, — сказала я, перебирая длинные, густые пряди его отросших волос, — а то, я вижу, вы испытали чудесное превращение — вас обратили в льва или какое-то другое хищное животное. Здесь, среди этих первобытных лесов, вы напоминаете мне Навуходоносора, ваши волосы похожи на перья орла; я не обратила внимания — может быть, и ногти отросли у вас, как птичьи когти?

— На этой руке у меня нет ни пальцев, ни ногтей, — сказал он, вынимая из-за борта сюртука изувеченную руку и показывая ее. — Одна култышка. Ужасный вид! Не правда ли, Джен?

— Мне больно ее видеть, и больно видеть ваши глаза и следы ожога у вас на лбу; но хуже всего то, что рискуешь горячо привязаться к вам, хотя бы из-за одного этого, а это окончательно вас избалует.

— Я думал, вы почувствуете отвращение, увидав эту руку и шрамы на лице.

— Вы думали? Не смейте мне этого говорить, не то я буду о вас дурного мнения. Теперь я на минутку вас покину; надо, чтобы здесь почистили камин и хорошенько протопили. Вы различаете яркий огонь?

— Да, правым глазом я вижу свет — в виде красноватого пятна.

— А свечи?

— Очень смутно, как в светлом облаке.

— А меня вы видите?

— Нет, моя фея; но я безмерно счастлив уже тем, что слышу и чувствую вас.

— Когда вы ужинаете?

— Я никогда не ужинаю.

— Но сегодня вы должны поужинать. Я голодна и уверена, что вы тоже голодны, но забываете об этом.

Я позвала Мери, и вскоре комната приняла более уютный вид; мы приготовили мистеру Рочестеру вкусный ужин. Я была в радостном настроении и весело и непринужденно беседовала с ним далеко за полночь. Мне не надо было обуздывать себя, сдерживать при нем свою природную веселость и живость, с ним я чувствовала себя необыкновенно легко и просто, так как знала, что нравлюсь ему; все, что я говорила, казалось, утешало его и возвращало к жизни. Отрадное сознание! Оно как бы пробудило к свету и радости все мое существо: в присутствии мистера Рочестера я жила всей напряженной полнотою жизни, так же и он — в моем. Несмотря на слепоту, улыбка озаряла его лицо; на нем вспыхивал отблеск счастья, его черты как бы смягчились и потеплели.

После ужина он без конца расспрашивал меня, где я жила, чем занималась и как его разыскала; но я лишь кратко отвечала ему; было слишком поздно, чтобы в этот же вечер рассказывать подробно. Кроме того, я боялась случайно затронуть в его сердце чувствительную струну, коснуться свежей раны; моей главной целью было сейчас ободрить его. Мне это удавалось, но он был весел лишь минутами. Едва разговор на мгновение прерывался, он начинал тревожиться, протягивал руку, прикасался ко мне и говорил: «Джен!»

— Вы человеческое существо, Джен? Вы уверены в этом?

— Совершенно уверена, мистер Рочестер.

— Но как же вы могли в этот темный и тоскливый вечер так внезапно очутиться у моего одинокого очага? Я протянул руку, чтобы взять стакан воды у служанки, а мне его подали вы; я задал вопрос, ожидая, что ответит жена Джона, — и вдруг услышал ваш голос.

— Потому что вместо Мери вошла я с подносом.

— Сколько волшебного очарования в этих часах, которые я провожу с вами! Никто не знает, какое мрачное, угрюмое, безнадежное существование я влачил здесь долгие месяцы, ничего не делая, ничего не ожидая, путая день с ночью, ощущая лишь холод, когда у меня погасал камин, и голод, когда я забывал поесть; и потом безысходная печаль, а по временам — исступленное желание снова встретить мою Джен. Да, я более желал вернуть ее, чем мое потерянное зрение. Неужели же правда, что Джен со мной и говорит, что любит меня? Может быть, она уедет так же внезапно, как приехала? А вдруг завтра я ее больше не увижу?

Я была уверена, что его лучше всего отвлечет от тревожных мыслей самое простое замечание на житейскую тему. Проведя рукой по его бровям, я обнаружила, что они опалены, и сказала, что надо применить какое-нибудь средство, чтобы они отросли и стали такими же широкими и черными, как прежде.

— Зачем делать мне добро, благодетельный дух, когда в некое роковое мгновение вы снова меня покинете, исчезнув, как тень, неведомо куда и скрывшись от меня навеки?

— Есть у вас с собой карманный гребень?

— Зачем, Джен?

— Да чтобы расчесать эту косматую черную гриву. На вас прямо страшно смотреть вблизи. Вы говорите, что я фея; но, по-моему, вы больше смахиваете на лешего.

— Я безобразен, Джен?

— Ужасно, сэр, и всегда таким были, сами знаете.

— Гм! Где бы вы ни жили это время, вы, я вижу, не утратили своего лукавства.

— А между тем я жила с отличными людьми, куда лучше вас, во сто раз лучше; вам и не снились их идеи и взгляды, они такие утонченные и возвышенные.

— С кем же, черт возьми, вы жили?

— Если вы будете так вертеться, я вырву у вас все волосы, и тогда, надеюсь, вы перестанете сомневаться в моей реальности.

— С кем же вы жили, Джен?

— Сегодня вечером вам этого не выпытать, сэр! Придется вам подождать до завтра; если я не доскажу своей повести, это будет гарантией того, что я явлюсь к завтраку и окончу ее. Кстати, в следующий раз я появляюсь у вашего камелька не только со стаканом воды, — я вам принесу по крайней мере одно яйцо, не говоря уж о жареной ветчине.

— Ах вы, лукавый бесенок! Дитя и эльф! С вами я испытываю такие чувства, каких не знал уже целый год. Окажись вы на месте Давида, злой дух был бы изгнан из Саула и без помощи арфы.

— Ну вот, сэр, вы причесаны и у вас совсем приличный вид. Теперь я вас покину; я путешествую уже три дня и, кажется, очень устала. Спокойной ночи!

— Еще одно слово, Джен! В доме, где вы жили, были только одни дамы?

Я рассмеялась и убежала. Поднимаясь по лестнице, я продолжала смеяться. «Прекрасная мысль, — думала я лукаво, — кажется, я нашла средство на некоторое время излечить его от меланхолии». На следующий день мистер Рочестер встал очень рано, я слышала, как он бродит по комнатам. Как только Мери сошла вниз, он спросил:

— Мисс Эйр здесь? — Затем прибавил: — В какой комнате вы ее поместили? Не сыро там? Она уже встала? Пойдите спросите, не надо ли ей чего-нибудь и когда она сойдет вниз.

Я спустилась в столовую, когда мне показалось, что пора завтракать. Я вошла бесшумно, чтобы понаблюдать его, прежде чем он обнаружит мое присутствие. Тяжело было видеть, как этот сильный дух скован телесной немощью. Он сидел в кресле тихо, но не спокойно: видно было, что он ждет; на его энергичных чертах лежал отпечаток привычной печали. Его лицо напоминало погасшую лампу, которая ждет, чтобы ее вновь зажгли, ибо — увы! — сам он был не в силах вызвать в своих чертах пламя оживления: для этого ему нужен был другой человек! Я заранее решила быть веселой и беспечной, но беспомощность этого сильного человека тронула меня до глубины души; однако я сделала над собой усилие и заговорила с обычной живостью.

— Сегодня яркое, солнечное утро, сэр, — сказала я. — Дождь перестал, и теперь мягкая, чудесная погода. Скоро мы с вами пойдем гулять.

Я пробудила в нем огонь жизни; его лицо засияло.

— О, вы на самом деле здесь, моя малиновка! Идите ко мне. Вы не ушли? Не исчезли? Час назад я слышал, как одна из ваших сестер пела в лесу, но ее пение не принесло мне отрады, так же как и лучи восходящего солнца. Вся гармония мира заключена для меня в голосе моей Джен (хорошо, что она от природы не молчалива); солнце восходит для меня только при ее появлении.

Услышав из его уст это признание, я не могла сдержать слез: прикованный к скале царственный орел мог бы так просить воробья приносить ему пищу. Однако я не собиралась плакать; я стерла соленые капли с лица и занялась приготовлением завтрака.

Почти все утро мы провели на воздухе. Я вывела его из сырого дремучего леса на простор веселых полей, я говорила ему о том, как сверкает зелень, как свежи цветы и изгороди, как ослепительно сияет небесная лазурь. Я выбрала для него хорошее местечко в тени — это был старый сухой пень — и позволила ему усадить меня к себе на колени. Зачем мне было ему отказывать, когда мы оба были счастливее рядом, чем в отдалении друг от друга? Пилот улегся возле нас; кругом царила тишина. Сжав меня в своих объятиях, мистер Рочестер вдруг заговорил:

— Ах ты, жестокая, жестокая изменница. О Джен, ты не можешь себе представить, что я пережил, когда выяснилось, что ты бежала из Торнфильда и пропала без следа, а особенно когда, осмотрев твою комнату, я убедился, что ты не захватила с собой ни денег, ни ценностей! Жемчужное ожерелье, которое я тебе подарил, лежало в том же футляре; твои чемоданы стояли запертые и перевязанные, готовые для свадебного путешествия. «Что будет делать моя любимая, — думал я, — без денег и без друзей?» Что же она делала? Расскажи мне теперь.

Уступая его просьбе, я стала рассказывать обо всем, что произошло за этот год. Я значительно смягчила краски, описывая те три дня скитаний и голода, боясь причинить ему лишние страдания, но и то немногое, что я рассказала, ранило его преданное сердце глубже, чем я хотела.

Мне не следовало, сказал он, уходить от него без всяких средств к жизни, я обязана была сообщить ему о своих намерениях, должна была ему довериться; он никогда бы не принудил меня стать его любовницей. Хотя он и доходил до ярости в своем отчаянии, он любит меня слишком глубоко, чтобы сделаться моим тираном; он отдал бы мне все свое состояние, не попросив взамен даже поцелуя, — только бы я не уходила одна, без друзей, в широкий мир. Он уверен, что я рассказала ему далеко не все о своих страданиях.

— Ну, каковы бы ни были мои страдания, они продолжались очень недолго, — отвечала я и затем перешла к тому, как меня приняли в Мурхаузе, как я получила место школьной учительницы, как свалилось на меня наследство, как я нашла своих родственников. Конечно, имя Сент-Джона нередко встречалось в моем рассказе. Это сразу же привлекло его внимание и, когда я кончила, определило дальнейшее течение нашей беседы.

— Так этот Сент-Джон твой кузен?

— Да.

— Ты часто о нем упоминаешь: он тебе нравится?

— Он очень хороший человек, сэр; я не могла не привязаться к нему.

— Хороший человек? Что же, это почтенный и добродетельный человек лет пятидесяти?

— Сент-Джону двадцать девять лет, сэр.

— Jeune encore[37], как говорят французы. Что ж, должно быть, он маленького роста, флегматичен и некрасив? Человек, который может похвалиться скорее отсутствием пороков, чем обилием высоких добродетелей?

— Это человек неистощимой энергии. Цель его жизни — благие, возвышенные дела.

— Ну, а как насчет ума? Вероятно, он не блещет талантом? У него самые благие намерения, но уши вянут, когда он заговорит?

— Он мало говорит, сэр, но всякое его слово попадает в цель. У него замечательный ум, — я бы сказала, скорее властный, чем гибкий.

— Значит, он способный человек?

— Чрезвычайно одаренный.

— И образованный?

— Сент-Джон — человек обширных и серьезных познаний.

— Ты как будто сказала, что тебе не нравится, как он держится? Что же он, напыщенный педант?

— Я ничего не говорила о его манере держаться, но если бы она мне не нравилась, значит, у меня весьма дурной вкус; он изысканно вежлив, спокоен — словом, настоящий джентльмен.

— А его наружность?.. Я забыл, каким ты описывала его; вероятно, это грубоватый викарий, в тесном белом галстуке, выступающий как на котурнах, в своих штиблетах на толстых подошвах, не так ли?

— Сент-Джон хорошо одевается. Он красивый мужчина — высокий блондин с прекрасными голубыми глазами и греческим профилем.

— (В сторону.) Черт бы его побрал! (Обращаясь ко мне.) Он, видно, нравился тебе, Джен?

— Да, мистер Рочестер, он мне нравился; но вы уже спрашивали меня об этом.

Я, конечно, понимала, куда клонит мой собеседник: в нем пробудилась ревность. Она жалила его, но ее укусы были целительны: они отвлекали его от гнетущих мыслей. Поэтому я и не спешила заговорить эту змею.

— Может быть, вы сойдете с моих колен, мисс Эйр? — последовала несколько неожиданная реплика.

— Отчего же, мистер Рочестер?

— Нарисованный вами образ представляет слишком уж разительный контраст со мной. Вы изобразили пленительного Аполлона; он владеет вашей фантазией — высокий, красивый, голубоглазый, с греческим профилем. А перед вами Вулкан — этакий корявый кузнец, смуглый, широкоплечий и к тому же еще слепой и однорукий.

— Мне это не приходило в голову, но вы действительно настоящий Вулкан, сэр.

— Ну, так убирайтесь вон, сударыня, скатертью дорога! Но, прежде чем уйти (и он еще крепче прижал меня к себе), будьте так любезны ответить мне на кое-какие вопросы.

Он помолчал.

— Какие вопросы, мистер Рочестер?

Тут последовал настоящий допрос:

— Когда Сент-Джон устраивал вас на место учительницы в Мортоне, он еще не знал, что вы его кузина?

— Не знал.

— Вы часто с ним виделись? Он иногда заходил в школу.

— Ежедневно.

— Он одобрял вашу работу, Джен? Я знаю, вы делали все безукоризненно, ведь вы же умница.

— Да, он ее одобрял.

— И он, конечно, обнаружил в вас много достоинств, о которых не подозревал? У вас незаурядные способности.

— На этот счет ничего вам не могу сказать.

— Вы говорите, что жили в маленьком коттедже близ школы. Навещал он вас когда-нибудь?

— Иногда.

— По вечерам?

— Раз или два.

Наступила пауза.

— А сколько времени вы прожили с ним и с его сестрами, после того как было установлено ваше родство?

— Пять месяцев.

— Много ли Риверс проводил времени в вашем обществе?

— Много. Маленькая гостиная служила ему и нам рабочей комнатой; он сидел у окна, а мы за столом.

— И подолгу он занимался?

— Да, подолгу.

— Чем?

— Языком индустани.

— А что вы делали в это время?

— Сперва я изучала немецкий.

— Это он с вами занимался?

— Он не знает немецкого.

— А он ничем с вами не занимался?

— Немного языком индустани.

— Риверс занимался с вами индустани?

— Да, сэр.

— И со своими сестрами тоже?

— Нет.

— Значит, ему хотелось учить вас?

— Да.

Снова пауза.

— А с чего он это выдумал? На что вам мог понадобиться индустани?

— Он хотел, чтобы я поехала с ним в Индию.

— Ага! Вот я и докопался до сути дела. Он хотел на вас жениться?

— Он просил моей руки.

— Это ложь, бесстыдная выдумка, мне назло!

— Прошу прощения, но это чистая правда; он просил меня об этом не раз, и притом с настойчивостью, которая могла бы поспорить с вашей.

— Мисс Эйр, повторяю, вы можете уйти. Сколько раз я должен это повторять? Отчего вы упорно продолжаете сидеть у меня на коленях, когда я попросил вас удалиться?

— Мне и здесь хорошо.

— Нет, Джен, вам не может быть здесь хорошо, ваше сердце далеко — оно с вашим кузеном, с этим Сент-Джоном. А я-то считал, что моя маленькая Джен целиком принадлежит мне! Я верил, что она меня любит, даже когда она меня покинула; это была капля меду в океане горечи. Хотя мы и были разлучены, хотя я и оплакивал горючими слезами нашу разлуку, — я все же не мог допустить, чтобы та, о ком я так тоскую, полюбила другого. Но бесполезно горевать. Оставьте меня, Джен, уезжайте и выходите замуж за Риверса.

— Ну, так столкните меня, сэр, прогоните меня, — добровольно я вас не покину.

— Джен, мне так дорог звук вашего голоса, он вновь воскрешает во мне надежду, он такой правдивый. Он напоминает мне то, что было год назад. Я забываю, что вы связаны иными узами. Но я не такой безумец… Идите…

— Куда же мне идти, сэр?

— Своей дорогой — с мужем, которого вы себе избрали.

— Кто же это?

— Вы знаете — это Сент-Джон Риверс.

— Он мне не муж и никогда им не будет. Сент-Джон меня не любит, и я его не люблю. Он любил (по-своему, не так, как вы умеете любить) красивую молодую девушку по имени Розамунда и хотел на мне жениться только потому, что видел во мне подходящую подругу для миссионера, к чему та совершенно не подходит. Он человек возвышенной души, но он суров, а со мной холоден, как айсберг. Он не похож на вас, сэр; я не чувствую себя счастливой в его присутствии. У него нет ко мне снисходительности, нет и нежности. Его не привлекает даже моя молодость, он ценит во мне лишь мои полезные моральные качества. И я должна вас покинуть, сэр, и отправиться к нему?

Я невольно содрогнулась и инстинктивно прижалась к своему слепому, но горячо любимому хозяину. Он улыбнулся.

— Как, Джен? Это правда? И отношения между вами и Риверсом действительно таковы?

— Безусловно, сэр. О, вам незачем ревновать! Я просто хотела немножко вас подразнить, чтобы отвлечь от грустных мыслей; я считала, что гнев для вас полезнее скорби. Но раз вам так дорога моя любовь, успокойтесь. Если бы вы только знали, как я вас люблю, вы были бы горды и довольны. Все мое сердце принадлежит вам, сэр! Оно ваше и останется вашим, хотя бы даже злой рок навеки удалил меня от вас.

Он поцеловал меня, но вдруг лицо его вновь потемнело от мрачных дум.

— Жалкий слепец! Калека! — пробормотал он горестно.

Я ласкала его, желая утешить. Я знала, о чем он думает, и хотела об этом заговорить, но не решалась. Когда он отвернулся на мгновение, я увидела, как из-под его закрытого века скатилась слеза и потекла по мужественному лицу. Сердце мое переполнилось.

— Я совсем, как старый, разбитый молнией каштан в торнфильдском саду, — заговорил он спустя некоторое время. — И какое имеет право такая развалина требовать, чтобы весенняя жимолость обвила ее свежей листвой?

— Вы вовсе не развалина, сэр, и не дерево, разбитое молнией, вы могучий зеленеющий дуб. Цветы и кусты будут и без вашей просьбы расти у ваших корней, им отрадна ваша благостная тень; и, поднимаясь кверху, они прильнут к вам и обовьют вас, ибо ваш могучий ствол служит им надежной опорой.

Он снова улыбнулся: мои слова утешили его.

— Ты говоришь о друзьях, Джен? — спросил он.

— Да, о друзьях, — отвечала я не совсем уверенно, так как имела в виду большее, чем дружбу, но не могла найти подходящего слова. Он пришел мне на помощь.

— Ах, Джен! Но я хочу иметь жену!

— В самом деле, сэр?

— Да. Это для вас новость?

— Конечно, вы об этом ничего еще не говорили.

— Это неприятная для вас новость?

— Смотря по обстоятельствам, сэр, смотря по вашему выбору.

— Вы его сделаете за меня, Джен. Я подчинюсь вашему решению.

— В таком случае, сэр, выберите ту, что любит вас больше всех.

— Ну, тогда я выберу ту, кого я больше всех люблю. Джен, вы пойдете за меня замуж?!

— Да, сэр.

— За несчастного слепца, которого вам придется водить за руку?

— Да, сэр.

— За калеку, на двадцать лет старше вас, за которым вам придется ходить?

— Да, сэр.

— Правда, Джен?

— Истинная правда, сэр.

— О моя любимая! Господь да благословит тебя и наградит!

— Мистер Рочестер, если я хоть раз совершила доброе дело, если меня когда-либо осеняла благая мысль, если я молилась искренне и горячо, если стремилась только к тому, что справедливо, — теперь я вознаграждена! Быть вашей женой для меня вершина земного счастья.

— Это потому, что ты находишь радость в жертве.

— В жертве? Чем я жертвую? Голодом ради пищи, ожиданием ради исполнения желания? Разве возможность обнять того, кто мне мил, прижаться губами к тому, кого я люблю, опереться на того, кому я доверяю, — значит принести жертву? Если так, то, конечно, я нахожу радость в жертве.

— И ты готова терпеть мои немощи, Джен? Мириться с убожеством?

— Его не существует для меня, сэр. Теперь, когда я могу быть действительно вам полезной, я люблю вас даже больше, чем раньше, когда вы, с высоты своего величия, хотели только дарить и покровительствовать.

— До сих пор мне была ненавистна помощь, мне было противно, когда меня водили за руку, а теперь я чувствую, как мне это будет приятно. Мне было тяжело опираться на плечо наемника, но отрадно чувствовать, что моя рука сжимает маленькие пальчики Джен. Лучше полное одиночество, чем постоянная зависимость от прислуги; но нежная забота Джен будет для меня неиссякаемым источником радости. Я люблю Джен, но любит ли она меня?

— Всем существом, сэр.

— Если дело обстоит так, то нам нечего больше ждать: нам надо немедленно обвенчаться.

Он говорил с жаром, в нем пробуждалась его прежняя пылкость.

— Мы должны стать нераздельными, Джен; нечего откладывать, надо получить разрешение на брак и обвенчаться.

— Мистер Рочестер, я только сейчас заметила, что солнце сильно склонилось к западу и Пилот уже убежал домой обедать. Дайте мне взглянуть на ваши часы.

— Прицепи их к своему кушаку, Джен, и оставь их у себя; мне они больше не нужны.

— Уже около четырех часов, сэр. Вы не голодны?

— Через два дня должна быть наша свадьба, Джен. Теперь не нужно ни нарядов, ни драгоценностей, — все это ничего не стоит.

Солнце уже высушило капли дождя на листьях, ветер стих; стало жарко.

— Знаешь, Джен, у меня на шее, под рубашкой, надето твое жемчужное ожерелье. Я ношу его с того дня, когда потерял мое единственное сокровище, — как воспоминание о нем.

— Мы пойдем домой лесом, это самая тенистая дорога.

Но он продолжал развивать свои мысли, не обращая внимания на мои слова.

— Джен, ты, наверно, считаешь меня неверующим, но мое сердце сейчас полно благодарности к Всеблагому Богу, дающему радость на этой земле. Его взор не то, что взор человека, — он видит яснее и судит не так, как человек, но с совершенной мудростью. Я дурно поступил: я хотел осквернить мой невинный цветок, коснуться его чистоты дыханием греха. Всемогущий отнял его у меня. В своем упорстве я чуть не проклял посланное свыше испытание, — вместо того чтобы склониться перед волей небес, я бросил ей вызов. Божественный приговор свершился: на меня обрушились несчастья, я был на волосок от смерти. Постигшие меня наказания были суровы, одно из них навсегда меня смирило. Ты знаешь, как я гордился моей силой, — но где она теперь, когда я должен прибегать к чужой помощи, как слабое дитя? Недавно, Джен, — только недавно, — начал я видеть и узнавать в своей судьбе перст Божий. Я начал испытывать угрызения совести, раскаяние, желание примириться с моим творцом. Я иногда молился; это были краткие молитвы, но глубоко искренние.

Несколько дней назад… нет, я могу точно сказать когда, — четыре дня назад, в понедельник вечером, я испытал странное состояние: на смену моему бурному отчаянию, мрачности, тоске явилась печаль. Мне давно уже казалось, что раз я нигде не могу тебя найти — значит, ты умерла. Поздно вечером, вероятно между одиннадцатью и двенадцатью, прежде чем лечь, я стал молить Бога, чтобы Он, если сочтет это возможным, поскорее взял меня из этой жизни в иной мир, где есть надежда встретиться с Джен.

Я сидел в своей комнате, у открытого окна; мне было приятно дышать благоуханным воздухом ночи; правда, я не мог видеть звезд, а месяц представлялся мне лишь светлым туманным пятном. Я тосковал о тебе, Дженет! О, я тосковал о тебе и душой и телом. Я спрашивал Бога в тоске и смирении, не довольно ли я уже вытерпел мук, отчаяния и боли и не будет ли мне дано вновь испытать блаженство и мир? Что все постигшее меня я заслужил, это я признавал, но я сомневался, хватит ли у меня сил на новые страдания. Я молил Его — и вот с моих губ невольно сорвалось имя, альфа и омега моих сердечных желаний: «Джен! Джен! Джен!»

— Вы произнесли эти слова вслух?

— Да, Джен. Если бы кто-нибудь услыхал меня, он решил бы, что я сумасшедший, с такой неистовой силой вырвались у меня эти слова.

— И это было в прошлый понедельник около полуночи?

— Да, но не важно время; самое странное то, что за этим последовало. Ты сочтешь меня суеверным, — правда, у меня в крови есть и всегда была некоторая склонность к суеверию, тем не менее это правда, что я услыхал то, о чем сейчас расскажу.

Когда я воскликнул: «Джен, Джен, Джен!», голос (я не могу сказать откуда, но знаю, чей он) отвечал: «Иду! Жди меня!» — и через мгновение ночной ветер донес до меня слова: «Где ты?»

Я хотел бы передать тебе ту картину, то видение, которое вызвал во мне этот возглас; однако трудно выразить это словами. Ферндин, как ты видишь, окружен густым лесом, и всякий звук здесь звучит глухо и замирает без отголосков. Но слова «где ты?» были произнесены, казалось, среди гор, ибо я слышал, как их повторяло горное эхо. И мне почудилось, будто более свежий, прохладный ветер коснулся моего лба; мне представилось, что я встречаюсь с Джен в какой-то дикой, пустынной местности. Духовно мы, вероятно, и встретились. Ты в этот час, Джен, конечно, спала глубоким сном; быть может, твоя душа покинула комнату и отправилась утешать мою: ибо это был твой голос, — это так же верно, как то, что я жив! Это был твой голос.

Вы знаете, читатель, что именно в понедельник, около полуночи, я услышала таинственный призыв; как раз этими словами я на него ответила. Я выслушала рассказ мистера Рочестера, но ничем на него не отозвалась. Совпадение было так необъяснимо и так меня поразило, что я не могла говорить о нем и обсуждать его. Это неизбежно произвело бы глубочайшее впечатление на душу моего собеседника, а эту душу, которая столько пережила и поэтому имела особую склонность к мрачности, не следовало сейчас уводить в глубокую тень сверхъестественного. Итак, я затаила все это в своем сердце.

— Теперь ты уже не будешь удивляться, — продолжал мой хозяин, — почему, когда ты так неожиданно предстала предо мной вчера вечером, мне было трудно поверить, что ты не видение и не один только голос, который замрет и растворится в тишине, как замерли в тот раз твой шепот и горное эхо. Теперь, благодарение Богу, я знаю, что все это другое. Да, я благодарю Бога.

Он благоговейно обнажил голову и, опустив незрячие глаза, склонился в безмолвной молитве.

— Я благодарю творца за то, что в дни суда он вспомнил о милосердии. Я смиренно молю моего искупителя, чтобы он дал мне силы отныне вести более чистую жизнь, чем та, какую я вел до сих пор.

Затем он протянул ко мне руку, чтобы я его повела, Я взяла эту дорогую руку, на мгновение прижала ее к своим губам, затем дала ему обнять меня за плечи: будучи гораздо ниже его, я одновременно служила ему и опорой и поводырем. Мы вошли в лес и направились домой.

Глава XXXVIII. Заключение

Читатель, я стала его женой. Это была тихая свадьба: присутствовали лишь он и я, священник и причетник. Когда мы вернулись из церкви, я отправилась на кухню, где Мери готовила обед, а Джон чистил ножи, и сказала:

— Мери, сегодня утром я обвенчалась с мистером Рочестером.

Экономка и ее муж были почтенные, флегматичного склада люди, которым можно было в любое время спокойно сообщить самую важную новость, не рискуя услышать визгливые восклицания и быть оглушенной потоком недоуменных расспросов. Мери взглянула на меня с удивлением; ложка, которой она поливала соусом пару жарившихся цыплят, на несколько мгновений замерла в воздухе, и на те же несколько мгновений Джон перестал чистить ножи. Склонившись затем над жарким, Мери только сказала:

— Обвенчались, мисс! В самом деле? — и прибавила: — Я видела, что вы с хозяином куда-то пошли, но не знала, что вы отправились в церковь венчаться. — Сказав это, она продолжала поливать жаркое.

Обернувшись к Джону, я видела, что он широко улыбается.

— Я говорил Мери, что этим дело кончится, — сказал он. — Я догадывался, что у мистера Эдварда на уме (Джон был старым слугою, он знал своего хозяина еще когда тот был младшим в семье, и поэтому часто называл его по имени), и был уверен, что он не станет долго ждать. Что ж, правильно сделал, как мне сдается. Желаю вам счастья, мисс, — и он отвесил мне почтительный поклон.

— Спасибо, Джон! Мистер Рочестер просил меня передать вот это вам и Мери. — Я вложила ему в руку пятифунтовый билет и, не ожидая, что они еще скажут, ушла из кухни. Некоторое время спустя, проходя мимо двери кухни, я услышала следующие слова:

— Она подходит ему куда лучше, чем какая-нибудь важная леди. — И затем: — Правда, из себя она неказиста, но зато сердце у нее доброе и ничего плохого про нее не скажешь; а что до него, то всякому ясно, что она кажется ему первой красавицей.

Я сейчас же написала в Мурхауз и в Кембридж, сообщая об этой перемене в моей жизни и объясняя, чем она вызвана. Диана и Мери одобрили этот шаг. Диана прибавила, что, как только окончится медовый месяц, она приедет меня навестить.

— Лучше ей этого не дожидаться, — сказал мистер Рочестер, когда я прочла ему письмо, — а то она, пожалуй, никогда не приедет: наш медовый месяц будет сиять нам всю нашу жизнь, и его лучи померкнут лишь над твоей и моей могилой.

Не знаю, как принял Сент-Джон это известие; он так и не ответил на письмо, в котором я извещала его об этом событии. Однако спустя полгода он все-таки мне написал; правда, не упоминая ни о мистере Рочестере, ни о моем замужестве. Его письмо было написано в сдержанном тоне, хотя и очень серьезном, но ласковом. С тех пор мы обмениваемся с ним письмами не слишком часто, но регулярно; он надеется, что я счастлива, и верит, что я не из числа тех, кто живет в этом мире без Бога и поглощен лишь земными интересами.

Вы еще не совсем забыли маленькую Адель, не правда ли, читатель? Я о ней ни на минуту не забывала. Вскоре я попросила у мистера Рочестера разрешения навестить Адель в школе, куда он ее поместил. Меня тронула ее бурная радость, когда она увидела меня. Девочка показалась мне худой и бледной; она жаловалась, что ей живется трудно. И действительно, порядки в этом заведении оказались слишком строгими и методы обучения слишком суровыми для ребенка ее возраста; я увезла ее домой. Я собиралась снова сделаться ее гувернанткой, но вскоре увидела, что это невозможно: мое время и заботы принадлежали другому, — мой муж так в них нуждался!

Поэтому я нашла более подходящую школу, в нашей местности, где могла часто навещать Адель и иногда брать ее домой. Я заботилась о том, чтобы у нее было все необходимое, и скоро она там освоилась, почувствовала себя вполне счастливой и стала делать быстрые успехи в учении. С годами английское воспитание в значительной мере отучило девочку от ее французских замашек; и по окончании ею школы я приобрела в ее лице приятную и услужливую помощницу, покорную, веселую и скромную. Своими заботами обо мне и о моих близких она давно уже отплатила мне за любовь и внимание, которые встречала с моей стороны.

Моя повесть подходит к концу. Еще несколько слов о моей замужней жизни и о судьбе тех, чьи имена встречались в моем рассказе, — и я кончаю.

Уже десять лет, как я замужем. Я знаю, что значит всецело жить для человека, которого любишь больше всего на свете. Я считаю себя бесконечно счастливой, и моего счастья нельзя выразить никакими словами, потому что мы с мужем живем друг для друга. Ни одна женщина в мире так всецело не принадлежит своему мужу. Нас так же не может утомить общество друг друга, как не может утомить биение сердца, которое бьется в его и в моей груди; поэтому мы неразлучны. Быть вместе — значит для нас чувствовать себя так же непринужденно, как в одиночестве, и так же весело, как в обществе. Весь день проходит у нас в беседе, и наша беседа — это, в сущности, размышление вслух. Я всецело ему доверяю, а он — мне; наши характеры идеально подходят друг к другу, почему мы и живем душа в душу.

Первые два года нашего брака мистер Рочестер оставался слепым. Быть может, это обстоятельство особенно нас сблизило, особенно нас связало; ведь я была тогда его зрением, как до сих пор остаюсь его правой рукой. Я была в буквальном смысле (как он нередко меня называл) зеницей его очей. Он видел природу и читал книги через меня; никогда я не уставала смотреть за него и описывать поля, деревья, города, реки, облака и солнечные лучи — весь окружающий нас пейзаж; передавать впечатления от погоды; доверять его слуху то, в чем отказывали ему глаза. Никогда не уставала ему читать, не уставала водить туда, куда ему хотелось, и делать для него то, о чем он просил. И эти услуги доставляли мне всю полноту радости, утонченной, хоть и немного грустной, ибо мистер Рочестер просил о них без мучительного стыда и без гнетущего унижения. Он любил меня так глубоко, что, не колеблясь, прибегал к моей помощи; он чувствовал, как нежно я его люблю, и знал, что принимать мои заботы — значило доставлять мне истинную радость.

Однажды утром, в конце второго года, когда я писала письмо под его диктовку, он подошел, наклонился надо мной и сказал:

— Джен, у тебя на шее какое-то блестящее украшение?

На мне была золотая цепочка, я ответила:

— Да.

— И на тебе голубое платье?

Это было действительно так. Затем он сообщил мне, что с некоторых пор ему кажется, будто темная пелена у него на глазу становится более прозрачной: теперь он убедился в этом.

Мы обратились в Лондоне к выдающемуся окулисту, и мистер Рочестер через некоторое время стал видеть этим глазом. Он теперь видит не очень отчетливо, не может подолгу читать и писать, но может передвигаться один, и нет надобности водить его за руку; теперь уже небо для него не пустая бездна, и земля не кажется ему мраком. Когда ему положили на колени его первенца, он увидел, что мальчик унаследовал его глаза — такие, какими они были прежде, — большие, черные, блестящие. И он снова с глубокой благодарностью признал, что Бог обратил на него свою милость.

Итак, мой Эдвард и я — мы оба счастливы; счастливы также и наши любимые друзья. Диана и Мери Риверс обе замужем; поочередно, раз в год, они приезжают погостить к нам, и мы изредка посещаем их. Муж Дианы — капитан флота, храбрый офицер и прекрасный человек. Муж Мери — священник, школьный товарищ ее брата, по своим дарованиям и моральным качествам он достоин своей избранницы. И капитан Фицджемс и мистер Уортон любят своих жен и взаимно любимы. Что касается Сент-Джона, то он покинул Англию и уехал в Индию. Он вступил на путь, который сам избрал, и до сих пор следует этой стезей.

Он так и не женился и вряд ли женится. До сих пор он один справляется со своей задачей; и эта задача близка к завершению: его славное солнце клонится к закату. Последнее письмо, полученное от него, вызвало у меня на глазах слезы: он предвидит свою близкую кончину. Я знаю, что следующее письмо, написанное незнакомой рукой, сообщит мне, что Господь призвал к себе Своего неутомимого и верного слугу.

Примечания

[1] Гольдсмит Оливер (1728—1774) — английский писатель, автор романа «Векфильдский священник».

[2] Перевод Т. Казмичевой.

[3] Гай Фокс (1570—1605) — английский офицер, один из обвиняемых по делу о Пороховом заговоре, представлявшем попытку католической партии взорвать английский парламент

[4] «История Расселаса, принца абиссинского» — роман Сэмюэля Джонсона (1709—1784), ученого и критика, составителя толкового словаря английского языка

[5] как один человек (фр.)

[6] быть (фр.)

[7] «Воскресну» (лат.)

[8] солидному (фр.)

[9] Thorntree (англ.) — боярышник

[10] «Что с вами? — сказала одна из крыс. — Говорите!» (фр.)

[11] Моя коробка, моя коробка! (фр.)

[12] Сиди смирно, дитя, понимаешь? (фр.)

[13] О Боже! Какая прелесть! (фр.)

[14] и я на этом настаиваю (фр.)

[15] Мое платье идет мне?.. А башмачки? А чулки? Я, кажется, сейчас танцевать начну! (фр.)

[16] Мсье, примите тысячу благодарностей за вашу доброту! Так мама делала, не правда ли, мсье? (фр.)

[17] таким образом (фр.)

[18] пылкую страсть (фр.)

[19] атлетическое сложение (фр.)

[20] Мой ангел! (фр.)

[21] мужской красотой (фр.)

[22] пикантная мордочка (фр.)

[23] нежных чувств (фр.)

[24] Риччио Давид (1540—1566) — итальянский музыкант, фаворит Марии Стюарт, королевы Шотландской.

[25] Босвел Джемс Хэпберн (1536—1578) — шотландский аристократ. Был женат на Марии Стюарт.

[26] с воодушевлением (ит.)

[27] Невеста (англ.)

[28] Брайд — невеста; уэлл — колодец (англ.). Все вместе — тюрьма в Англии.

[29] Добрый вечер! (фр.)

[30] готова скушать свою английскую маму (фр.)

[31] чтобы приободриться (фр.)

[32] Перевод Б.Лейтина.

[33] игра природы (лат.)

[34] «Мармион» — поэма английского писателя Вальтера Скотта.

[35] Зачем? (ит.)

[36] Перевод Б.Лейтина.

[37] Еще молод (фр.)