Джен Эйр. Шарлотта Бронте

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Примечания

Глава ХXII

Мистер Рочестер отпустил меня всего на неделю. Однако прошел целый месяц, прежде чем мне удалось выехать из Гейтсхэда. Я хотела его покинуть немедленно после похорон, но Джорджиана попросила меня остаться до ее отъезда в Лондон, куда она, наконец, была приглашена своим дядей, мистером Гибсоном, приехавшим на похороны сестры и занявшимся семейными делами. Джорджиана заявила, что ни за что не останется одна с Элизой: от нее она не видит ни сочувствия в своем горе, ни защиты в своих страхах, ни помощи в своих приготовлениях; поэтому я вняла ее малодушным просьбам и эгоистическим жалобам и сделала для нее все, что было в моих силах, обшила ее и уложила ее туалеты. Однако, пока я работала, Джорджиана бездельничала; и я говорила себе: «Если бы нам было суждено навсегда остаться вместе, кузина, все бы пошло по-другому. Я не стала бы мириться с ролью кроткой самаритянки. Я назначила бы тебе твою долю работы и заставила бы выполнять ее, или дело осталось бы незаконченным. Кроме того, тебе пришлось бы оставлять про себя хотя бы часть твоих скучных, притворных жалоб. Только оттого, что эта наша встреча мимолетна и произошла при столь мрачных обстоятельствах, соглашаюсь я терпеливо и спокойно исполнять твои прихоти».

Наконец Джорджиана уехала; но теперь Элиза стала настойчиво просить, чтобы я погостила еще неделю. Она утверждала, что ее планы требуют всего ее времени и внимания; она намеревалась уехать куда-нибудь в далекие края и поэтому проводила весь день в своей комнате, заперев дверь на задвижку, и там укладывала чемоданы, разбирала вещи в комодах, жгла бумаги и ни с кем не виделась. Она просила меня вести хозяйство, принимать посетителей и отвечать на соболезнующие письма.

Наконец, однажды утром, она сказала мне, что я свободна.

— И я очень обязана вам, — добавила она, — за ваши ценнейшие услуги и тактичное поведение! Какая разница — жить с таким человеком, как вы, или с Джорджианой: вы делаете свое дело и ни на ком не виснете. Завтра, — продолжала она, — я покидаю Англию. Я решила поселиться под Лиллем — это нечто вроде монастыря; там я могу жить тихо и спокойно. Я решила посвятить свое время изучению догматов католической церкви, а также ознакомлению с ее обрядами; если эта религия, как я надеюсь, удовлетворит мои стремления к достойной и упорядоченной жизни, я приму учение римской церкви и, вероятно, уйду в монастырь.

Я не выразила удивления по поводу ее планов и не пыталась отговорить ее. «Это как раз по тебе, — подумала я, — ну что ж, скатертью дорога».

Когда мы расставались, она сказала:

— Прощайте, кузина Джен Эйр. Желаю вам всего хорошего. Вы все-таки не лишены здравого смысла.

Я ответила:

— И вы тоже, кузина Элиза. И все-таки через год-два вы будете заживо погребены в каком-нибудь французском монастыре. Однако это не мое дело. И если вам это нравится, так и поступайте.

— Вы совершенно правы, — отозвалась Элиза.

На этих словах мы расстались, чтобы идти каждая своей дорогой.

Так как мне больше не представится случая говорить об обеих сестрах, то упомяну здесь же, что Джорджиана сделала блестящую партию, выйдя замуж за богатого, но очень потасканного джентльмена, Элиза же приняла постриг и в настоящее время является настоятельницей монастыря, где она была послушницей и которому пожертвовала все свое состояние.

Я не знала, что чувствуют люди, возвращаясь домой после долгого или короткого отсутствия: я никогда не испытывала этого ощущения. Когда я была еще ребенком, я знала, что значит возвращаться «домой» в Гейтсхэд после длинной прогулки и ожидать, что сейчас тебя будут бранить за твой озябший или угрюмый вид; и позднее — что значит возвращаться из церкви «домой» в Ловуд, ощущая мучительную потребность в сытном обеде и отрадном тепле и зная, что ни того, ни другого не будет. Ни одно из этих возвращений не могло быть ни приятным, ни желанным; никакое чувство не влекло меня тогда, подобно магниту, к какому-нибудь определенному месту, становясь все сильнее по мере того, как я к нему приближалась. Каково же будет мое возвращение в Торнфильд?

Путешествие мое было скучным, очень скучным. Я проехала пятьдесят миль в первый день и ночевала в гостинице, на второй день — опять пятьдесят миль. В течение первого дня я не переставала думать о миссис Рид и ее последних минутах: я видела перед собой ее искаженное, бледное лицо, слышала странно изменившийся голос, вновь представляла себе день похорон, гроб, заупокойную службу, вереницу одетых в черное арендаторов и слуг, — родственников было очень мало, — мрачные своды склепа, безмолвие церкви, торжественность богослужения. Затем мои мысли перешли к Элизе и Джорджиане; я видела одну в центре бального зала, другую в монашеской келье и размышляла об их характерах и склонностях, делавших их столь несхожими между собой. Когда я вечером приехала в большой город, эти мысли рассеялись; ночь дала им другое направление. Я легла в постель, и воспоминания уступили место мыслям о том, что ждет меня впереди.

Итак, я возвращаюсь в Торнфильд. Но сколько мне удастся там еще прожить? Недолго, в этом я была уверена. Миссис Фэйрфакс писала мне, что за время моего отсутствия гости разъехались; мистер Рочестер отбыл в Лондон три недели назад, его ждали домой еще на прошлой неделе. Миссис Фэйрфакс предполагала, что он уехал в связи с предстоящей свадьбой, так как говорил что-то о приобретении нового экипажа; она добавляла, что мысль о его женитьбе на мисс Ингрэм все еще кажется ей странной. Но, судя по тому, что говорят все кругом, и по тому, что она сама наблюдает, надо полагать, что событие это скоро свершится. «Странно было бы сомневаться в этом, — добавила я мысленно. — Я нисколько не сомневаюсь».

Предо мной вставал вопрос: куда же я поеду? Всю ночь мне снилась мисс Ингрэм, а под утро, в особенно ярком сновидении, я видела, как она запирает передо мной ворота Торнфильда и указывает на незнакомую мне дорогу; а мистер Рочестер стоит тут же, скрестив руки, и насмешливо улыбается, как будто издеваясь и над ней и надо мной.

Я не написала миссис Фэйрфакс точно о дне своего возвращения, и за мной не выслали в Милкот экипажа. Меня больше привлекала спокойная одинокая прогулка. И вот, оставив чемодан на постоялом дворе, я в тихий июньский вечер, около шести часов, вышла на дорогу, ведущую к Торнфильду; она тянулась полями, и ею редко пользовались.

Летний вечер не был ни ярким, ни сверкающим. Он был мягкий и тихий. По обеим сторонам дороги косцы сгребали сено. Небо, хотя и не безоблачное, сулило ясную погоду; его голубизна, кое-где проступавшая сквозь легкий облачный покров, казалась особенно светлой и спокойной. Закат алел теплым сиянием, дождевые тучи не омрачали его. Казалось, среди мраморных облаков горит огонь, зажженный на алтаре, и через эту завесу просвечивает золотистый багрянец.

Чем меньше было расстояние, остававшееся до Торнфильда, тем радостней становилось у меня на душе, так что я даже вдруг остановилась и спросила себя: что означает эта радость? Ведь я же не домой возвращаюсь, не на постоянное свое место, не туда, где близкие друзья скучают по мне и ждут моего приезда. «Конечно, миссис Фэйрфакс встретит тебя своей спокойной, приветливой улыбкой, — говорила я себе, — а маленькая Адель будет хлопать в ладоши и прыгать вокруг; но ты прекрасно знаешь, что думаешь не о них, а о ком-то другом, кто не думает о тебе».

Но разве юность не упорна и не безрассудна? И безрассудство твердило мне, что мне радостно будет опять увидеть мистера Рочестера, независимо от того, взглянет ли он на меня; и добавляло: «Спеши, спеши, будь с ним, пока это тебе дано, ведь еще несколько дней или недель самое большее, и вы расстанетесь навек». И, судорожно подавив в себе какое-то еще неведомое мне отчаянье, какое-то новое тяжелое чувство, которого я не могла и не хотела в себе допустить, я поспешила вперед.

В торнфильдских лугах тоже, наверное, сгребают сено, а может быть, косцы уже кончили работу и возвращаются домой с граблями на плечах, — именно сейчас, когда возвращаюсь и я. Впереди еще одно-два поля, затем только перейти дорогу — и я окажусь перед воротами Торнфильда. Как пышно цветет шиповник в этом году! Но мне некогда нарвать букет, надо торопиться домой. Я миновала высокий куст шиповника, протянувший густолиственные цветущие ветви над тропинкой. Вот уже передо мной знакомая изгородь — и вдруг я увидела мистера Рочестера, который сидел с записной книжкой и карандашом в руках и что-то писал.

Нет, это не привидение, и все-таки каждый нерв мой трепещет. На миг я теряю власть над собой. Что это значит? Я не ожидала, что буду так дрожать при встрече с ним, что голос откажется мне служить или что мной овладеет такое волнение. Я сейчас же поверну обратно, я не допущу в себе такого безумия. Есть и другая дорога к дому. Но если бы я знала даже двадцать других дорог, было уже поздно: он увидел меня.

— Алло! — крикнул он и отложил книжку и карандаш. — Так вот вы наконец! Подойдите сюда, пожалуйста!

Кажется, я подхожу, но как, и сама не знаю. Я едва сознаю свои движения и забочусь только об одном — казаться спокойной, а главное — подчинить себе выражение своего лица, которое, я чувствую, упорно не повинуется мне и стремятся выразить то, что я твердо решила скрыть. Но у меня есть вуаль, и я опускаю ее. Может быть, мне все-таки удастся сдержать себя и выйти с достоинством из этого положения.

— Так это Джен Эйр? И вы идете пешком из Милкота? Ну, конечно, одна из ваших проделок! Не послать за экипажем, который, громыхая колесами, привезет вас, как обыкновенную смертную, — нет, вы предпочитаете незаметно пробраться к себе домой вместе с сумерками, точно вы греза или тень. Где вы, черт вас возьми, пропадали весь этот месяц?

— Я была у своей тети, сэр, она умерла.

— Ответ в стиле Джен Эйр. Святители и ангелы Господни! Она прилетела из другого мира, из дома, где побывала смерть, и возвещает мне это, встретив меня наедине в сумерках. Если бы я смел, я прикоснулся бы к вам, чтобы убедиться, материальное вы существо или тень, о легкокрылый эльф!.. Но скорее я мог бы поймать блуждающий болотный огонь, чем вас. Изменница, изменница! — добавил он, помолчав. — Целый месяц ее не было возле меня! И она, конечно, совершенно забыла обо мне, клянусь!

Я знала, что для меня будет радостью снова свидеться с моим хозяином, невзирая на мучительный страх, что он скоро перестанет быть моим хозяином, и на уверенность, что я ничего для него не значу. Но у мистера Рочестера была такая способность распространять вокруг себя радость (или так по крайней мере мне казалось), что даже и те крохи, которые случайно перепадали мне, бедной перелетной птице, казались мне пиршеством. Его последние слова были для меня бальзамом. Из них как будто явствовало, что ему в какой-то мере важно, забыла я его или нет. И он назвал Торнфильд моим домом. О, если бы он был моим!

Мистер Рочестер не вставал со ступеньки, а мне не хотелось просить его, чтобы он посторонился. Я осведомилась, был ли он в Лондоне.

— Да. Как вы узнали об этом, разве вы ясновидящая?

— Миссис Фэйрфакс написала мне в письме.

— Она сообщила вам, зачем я еду?

— О да, сэр. Об этом знают все.

— Вы должны посмотреть коляску, Джен, и сказать, подходит ли она для миссис Рочестер. И будет ли моя невеста похожа на настоящую королеву, когда откинется на пунцовые подушки. Мне хотелось бы, Джен, чтобы моя внешность хоть немного соответствовала ее внешности. Скажите мне вы, фея, не можете ли вы с помощью какого-нибудь волшебного зелья или чего-нибудь в этом роде превратить меня в красивого мужчину?

— Никакое зелье тут не поможет, сэр.

А мысленно я добавила: «Единственное волшебство, которое подействует, — это любящее сердце. А для него вы достаточно красивы. Или вернее — ваша суровость пленительнее всякой красоты».

Мистер Рочестер иногда угадывал мои мысли с необъяснимой проницательностью. И в данном случае он не обратил внимания на мои слова, но улыбнулся мне своей особенной улыбкой, которой улыбался в очень редких случаях. Казалось, она слишком хороша для обыденной жизни. В ней чувствовалась доброта, согревшая меня сейчас подобно солнечному лучу.

— Проходите, Дженет, — сказал он, пропуская меня. — Идите домой, и пусть ваши усталые ножки отдохнут у дружеского порога.

Мне оставалось только молча послушаться его. Не было никакой нужды в дальнейших разговорах. Но какая-то неведомая сила удержала меня и заставила обернуться. И я сказала, или что-то во мне сказало за меня и вопреки моему желанию:

— Благодарю вас, мистер Рочестер, за вашу великую доброту. Я почему-то рада этому возвращению к вам. Там, где вы, — мой дом, мой единственный дом.

И я зашагала прочь с такой быстротой, что он не мог бы меня догнать, если бы даже и пытался.

Увидев меня, маленькая Адель пришла в восторг, а миссис Фэйрфакс встретила меня со своей обычной приветливостью. Ли заулыбалась, и даже Софи ласково сказала мне: «Bon soir!»[29]. Это было очень приятно. Нет большего счастья, чем чувствовать, что люди любят тебя и радуются твоему присутствию.

В этот вечер я решила не заглядывать в будущее, не слушать того голоса, который напоминал мне о близости разлуки и о надвигающемся горе. Когда мы напились чаю, миссис Фэйрфакс принялась за свое вязанье; я села около нее на низенькой скамеечке, а Адель, став на колени, тесно прижалась ко мне. Казалось, взаимная привязанность охватила нас золотым обручем мира. Я вознесла безмолвную молитву о том, чтобы разлука не была такой скорой и не развела нас в разные стороны. Но когда неожиданно вошел мистер Рочестер и, взглянув на нас, залюбовался этой столь дружественной группой, когда он сказал, что, вероятно, старушка теперь успокоилась, так как ее приемная дочка возвратилась, и добавил, что Адель вероятно, est prete a croquer sa petite maman Anglaise[30], у меня вдруг возникла смутная надежда, что, может быть, и после своего брака он оставит нас где-нибудь вместе под своим покровительством и не лишит нас счастья иногда видеться с ним.

Первые две недели после моего возвращения прошли относительно спокойно. Никто не вспоминал о близкой свадьбе хозяина, и я не видела никаких приготовлений к этому событию. Почти каждый день я спрашивала миссис Фэйрфакс, не слышала ли она чего-нибудь определенного, — и всегда ее ответ был отрицательным. Однажды она сказала мне, что прямо спросила мистера Рочестера, скоро ли он введет в дом молодую жену, — но он ответил только какой-то шуткой и одним из своих странных взглядов, поэтому она совершенно не знает, что и думать.

Одно обстоятельство особенно удивляло меня: всякие посещения Ингрэм-парка, всякие поездки туда и сюда прекратились. Правда, до именья Ингрэмов было двадцать миль и оно находилось на границе другого графства, но что значит такое расстояние для пылкого влюбленного! Столь опытный и неутомимый всадник, как мистер Рочестер, мог съездить туда за одно утро. И я уже лелеяла надежду, для которой не было никаких оснований: может быть, дело расстроилось? или слухи были неверны? а может быть, невеста разонравилась жениху или жених невесте? Обычно, глядя на лицо своего хозяина, я видела на нем следы печали или гнева. Никогда еще оно не было таким безоблачно ясным, таким светлым и добрым, как в эти две недели. И если я временами, играя в его присутствии с Аделью, вдруг становилась печальной, он даже заметно веселел. Никогда он не вызывал меня к себе так часто, как в эти дни, никогда не был ласковее со мной, и — увы! — никогда еще я так сильно не любила его!

Глава XXIII

Над Англией стояло сияющее лето. Наша омываемая морями страна еще не видела, чтобы столько дней подряд небо оставалось таким ясным и солнце таким лучезарным. Казалось, будто погожие деньки, словно стая чудесных перелетных птиц, перекочевали к нам прямо из Италии и опустились отдохнуть на скалах Альбиона. Сено все было убрано. После покоса поля вокруг Торнфильда казались выстриженными. Дороги были белы и горячи, деревья стояли в пышном летнем уборе, густолиственные леса и рощи красивой темной каймой окружали залитые солнцем луга.

Как-то вечером Адель, весь день собиравшая землянику, легла спать чуть не с курами. Я подождала, пока она заснет, затем вышла во двор и направилась в сад.

Наступал самый сладостный час суток. «Угасло дня сверкающее пламя», и роса свежими каплями пала на жаждущие поля и опаленные холмы. Закат был безоблачным, и теперь на западе разливался торжественный багрянец. Он горел пурпуром в одной точке, на вершине горы, а затем расстилался по небу, охватывая всю западную его половину и становясь все мягче и мягче. На востоке было свое очарование. Небо там было темно-синее, с одним-единственным скромным украшением — восходила одинокая звезда; скоро должна была появиться и луна, но она еще пряталась за горизонтом.

Я расхаживала некоторое время по террасе; но скоро из окна до меня донесся хорошо знакомый мне тонкий аромат — аромат сигары; я увидела, что дверь на террасу из библиотеки слегка приоткрыта. Может быть, оттуда за мной наблюдали? Поэтому я отправилась во фруктовый сад. Это было самое уединенное и восхитительное место во всем парке. Там росло множество деревьев и цветов; с одной стороны сад был защищен высокой стеной, а с другой тянулась буковая аллея, отделявшая его от лужайки. Повалившийся забор служил единственной преградой между ним и тихими полями. К этому забору вела извилистая аллея, обсаженная лаврами, и в конце ее, под высоким каштаном, стояла скамья. Здесь можно было бродить в полном уединении. И так сладко пахло медвяной росой, и такое царило безмолвие в этих все густевших сумерках, что мне казалось, я не в силах буду уйти отсюда. Но когда я бродила среди цветов и плодовых деревьев в верхней части сада, озаренного светом восходящей луны, что-то вдруг заставило меня остановиться. Это было не звук, не чье-то появление, но снова тот же предостерегающий аромат.

Вокруг меня, как ладан, благоухали шиповник и жасмин, но встревоживший меня аромат исходил не от листьев и не от цветов. Это был — я сразу узнала его — запах сигары мистера Рочестера. Я оглянулась вокруг и прислушалась. Я видела ветви деревьев, обремененные наливающимися плодами, слышала соловья, заливавшегося в роще за полмили отсюда. Но никого не было видно, никто не шел по дорожке. Однако аромат все усиливался. Зная, что надо бежать, я бросилась к калитке, которая вела на участок с молодыми насаждениями, — и увидела входящего мистера Рочестера. Я нырнула в хвойную заросль. Он, наверно, пришел не надолго, и если не шуметь, он не заметит меня.

Но нет: вечерний час, видимо, так же привлекает его, как и меня. И ему также нравится этот старый сад. Он медленно идет по дорожке, то приподнимая ветку крыжовника с крупными, как слива, ягодами, то срывая ягодку со шпалерной вишни, то останавливаясь над цветущим кустом, чтобы вдохнуть аромат лепестков или полюбоваться каплями росы на них. Мимо пролетает большая ночная бабочка, она садится на травинку возле ноги мистера Рочестера. Он видит ее и наклоняется, чтобы рассмотреть.

Теперь он стоит спиной ко мне и занят бабочкой; если пройти неслышно, мне, может быть, удастся ускользнуть, решила я.

Я сделала несколько шагов по газону, чтобы шорох гравия не выдал меня. Мистер Рочестер стоял среди клумб, на расстоянии одного-двух футов от того места, где мне нужно было пройти. Бабочка, видимо, целиком завладела его вниманием. «Я пройду благополучно», — подумала я, но когда переступила через его длинную тень, которую отбрасывала на дорожку взошедшая луна, еще не успевшая подняться высоко, он сказал спокойно и не оборачиваясь:

— Джен, подите сюда и посмотрите на это создание.

Я двигалась совершенно беззвучно, он стоял ко мне спиной, неужели его тень почувствовала меня? Я вздрогнула и подошла к нему.

— Посмотрите на ее крылья, — сказал он. — Такие бабочки есть в Вест-Индии. Не часто увидишь в Англии такую большую и яркую ночную бабочку. Ну вот, она и упорхнула.

Бабочка улетела. Я тоже сделала несколько робких шагов, но мистер Рочестер последовал за мной, и когда мы дошли до калитки, он сказал:

— Вернитесь. В такую чудесную ночь стыдно сидеть дома. Можно ли хотеть спать, когда солнечный закат встречается с восходом луны?

Обычно я довольно находчива, но бывают мгновения, когда я совершенно теряюсь. И, как нарочно, это случается со мной в самые критические минуты, когда уместное слово или благовидный предлог могли бы выручить меня из трудного положения. Я не хотела гулять в столь поздний час вдвоем с мистером Рочестером по темному саду. Но, испытывая крайнее замешательство, я все-таки нерешительно следовала за ним, тщетно стараясь выдумать какой-нибудь предлог, чтобы уйти. Однако он был так спокоен и сдержан, что мне вдруг стало стыдно за мое смятение. Если во всем этом было что-то дурное, оно, видимо, заключалось только во мне самой. Сам же он ни о чем не подозревал и был совершенно спокоен.

— Джен, — заговорил он, когда мы вошли в обсаженную лаврами аллею и медленно направились к обвалившемуся забору и каштану, — хорошо летом в Торнфильде, правда?

— Да, сэр.

— Вы, наверное, все-таки успели привыкнуть к этому дому? Особенно вы, кто так чувствует красоту природы и так умеет привязываться.

— Да, я привязалась к нему.

— И кроме того, не знаю каким образом, но вы привыкли к этому легкомысленному существу, к маленькой Адели. И даже к простодушной миссис Фэйрфакс.

— Да сэр; по-разному, но я полюбила их обеих.

— И вам не хотелось бы расстаться с ними?

— Да.

— Жаль, — сказал он, вздохнув, и замолчал. — Так всегда бывает в жизни, — продолжал он после паузы. — Не успеешь привязаться к какому-нибудь приятному, спокойному месту, и уже какой-то голос заставляет тебя встать и удалиться из него, так как час отдыха миновал.

— Мне пора удалиться, сэр? — спросила я. — Мне надо покинуть Торнфильд?

— Вероятно, надо, Джен. Мне очень жаль, Джен… но, видимо, вам придется уехать.

Это был удар. Но я не дала ему сразить меня.

— Что ж, сэр, я буду готова, как только вы отдадите приказ уезжать.

— Приказ уже отдан. Я даю вам его сегодня вечером.

— Значит, вы все-таки женитесь, сэр?

— Без-услов-но. Вот имен-но. Со свойственной вам проницательностью вы попали в самую точку.

— И скоро, сэр?

— Очень скоро, моя… то есть мисс Эйр. Вы помните, Джен, наш разговор в первый раз, когда я или слухи оповестили вас о том, что я намерен надеть на свою шею холостяка священное ярмо и перейти в блаженное состояние супружества, то есть прижать к моей груди мисс Ингрэм? (Правда, чтобы обхватить ее, нужны длинные руки; но это не беда: чем объемистее такой прекрасный предмет, как моя красавица Бланш, тем лучше.)

Ну, так вот. Я говорю… Слушайте меня, Джен! Ведь вы же не для того отвернулись, чтобы найти еще одну ночную бабочку?.. Так вот, я хочу напомнить вам, что именно вы первая сказали, с той чуткостью, которую я так уважаю в вас, с тем предвидением, осторожностью и смирением, которые так украшают ваше ответственное и зависимое положение, что в случае, если я женюсь на мисс Ингрэм, и вам, и маленькой Адели лучше убраться отсюда. Я ни словом не заикнусь о той обиде, которую вы этим своим предложением наносите моей возлюбленной. Когда вы будете далеко отсюда, Дженет, постараюсь забыть об этом. Я буду помнить только о мудрости вашего предложения; а она такова, что я решил последовать вашему совету. Адель поступит в школу, а вам, мисс Эйр, нужно найти новое место.

— Хорошо, сэр. Я сейчас же дам объявление, а до тех пор, надеюсь… — Я хотела сказать: надеюсь, что смогу остаться здесь, пока найду себе какое-нибудь убежище. Но я замолчала, так как чувствовала себя не в силах произнести столь длинную фразу: мой голос не слушался меня.

— Примерно через месяц, надеюсь, я буду уже женат, — продолжал мистер Рочестер. — А тем временем я сам займусь подысканием для вас какой-нибудь работы и убежища.

— Благодарю вас, сэр, мне очень жаль, что я вас затрудняю.

— О, пожалуйста, не извиняйтесь! Я считаю, что любая из моих служащих, которая так прекрасно исполняет свои обязанности, как вы, имеет некоторое право на мое участие в устройстве ее дальнейшей судьбы. Кстати, я слышал от своей будущей тещи относительно места, которое для вас, по-моему, подойдет: вам придется взять на себя воспитание пяти дочерей миссис Дионайзиус О’Голл из Биттерн-лоджа, Коннот, Ирландия. Надеюсь, вам понравится Ирландия; говорят, люди там необыкновенно сердечны.

— Это очень далеко, сэр.

— Пустяки. Такая девушка, как вы, не должна пугаться ни расстояния, ни путешествия.

— Не путешествия, а расстояния. И потом — море. Это такая преграда…

— Преграда между чем, Джен?

— Между мною и… Англией… И Торнфильдом, и…

— И чем еще?

— И вами, сэр.

Это вырвалось у меня невольно, и так же, помимо моей воли, слезы хлынули из моих глаз. Разумеется, я плакала беззвучно и старалась не всхлипывать, но мысль о миссис О’Голл из Биттерн-лоджа сжала холодом мое сердце. И еще холодней стало мне при мысли о пенистых волнах, которым, видимо, суждено было, как пропастью, разлучить меня с моим хозяином, рядом с которым я сейчас шла; но самой тяжкой была мысль о еще более непроходимой пропасти — богатстве, сословном положении и общепринятых взглядах, которые отделяли меня от того, к кому меня так естественно и неодолимо влекло.

— Это очень далеко, — повторила я.

— Далеко, не спорю. И когда вы уедете в Биттерн-лодж, Коннот, Ирландия, я больше никогда не увижу вас, Джен. Это бесспорно, так как эта страна никогда особенно не привлекала меня. Мы ведь были добрыми друзьями, Джен, верно?

— Да, сэр.

— А когда друзьям угрожает разлука, им хочется провести вдвоем те немногие часы, которые им остались. Давайте поговорим спокойно о путешествии и о разлуке хоть полчаса, пока звезды не загорятся на небе. Вот каштан, и вот скамья вокруг его старого ствола. Давайте посидим здесь мирно сегодня вечером, хотя бы нам больше никогда не было суждено сидеть рядом. — Он опустился на скамью и усадил меня. — До Ирландии очень далеко, Дженет, и мне жаль, что приходится отправлять моего маленького друга в такое утомительное путешествие; но если иначе нельзя, что же делать? Как вы думаете, Джен, между нашими душами есть какое-то родство?

Я не могла решиться на ответ в эту минуту, слезы душили меня.

— Иногда, — продолжал он, — у меня бывает странное чувство по отношению к вам. Особенно когда вы вот так рядом со мной, как сейчас. Мне кажется, что от моего сердца тянется крепкая нить к такой же точке в вашем маленьком существе. Но если между нами ляжет бурное море и еще сотни две миль, то я боюсь, что эта нить порвется. И мне грустно оттого, что тогда мое сердце будет кровоточить. Что касается вас, то вы меня забудете.

— Я вас никогда не забуду, сэр, вы это знаете…

Нет, я не могла продолжать.

— Джен, вы слышите, как соловей поет в роще? Послушайте!

Я слушала и судорожно рыдала. Я не в силах была сдерживать свои чувства. Я вынуждена была дать волю слезам, так как отчаяние потрясало мое существо. И когда я, наконец, заговорила, то лишь для того, чтобы сказать:

— Лучше бы мне не родиться на свет или по крайней мере никогда не приезжать в Торнфильд!

— Оттого, что вам жаль расстаться с ним?

Глубокое волнение, пробужденное печалью и любовью, все сильнее овладевало мной, рвалось наружу, требовало своих прав, хотело жить, взять верх над всем. Да, — и заговорить во весь голос!

— Мне больно уезжать из Торнфильда! Я люблю Торнфильд! Люблю оттого, что я жила в нем полной и радостной жизнью, — по крайней мере иногда. Здесь меня не запугивали, здесь меня не унижали, заставляя прозябать среди ничтожных людишек, не исключали из мира, где есть свет и живая жизнь, и высокие чувства, и мысли. Я говорила как равная с тем, кого я почитала, кем восхищалась; я имела возможность общаться с человеком незаурядным и сильным, человеком широкого ума. Я узнала вас, мистер Рочестер; и меня повергает в тоску и ужас мысль о том, что я буду оторвана от вас навеки. Я понимаю, что должна уехать, но это для меня все равно что умереть.

— А почему вы должны уехать? — спросил он вдруг.

— Как? Разве вы сами не сказали мне почему?

— Какую же я вам привел причину?

— Причина — мисс Ингрэм, красавица аристократка, ваша невеста!

— Моя невеста! Какая невеста? У меня нет никакой невесты!

— Ну, так будет.

— Да, будет! Будет! — Он стиснул зубы.

— Значит, я должна уехать; вы сами сказали.

— Нет, вы останетесь! Клянусь, что вы останетесь! И так и будет!

— А я вам говорю, что уеду! — возразила я почти со страстью. — Неужели вы думаете, что я могу остаться и превратиться для вас в ничто? Или вы думаете, что я автомат, бесчувственная машина и можно вырвать у меня мой насущный хлеб и лишить меня глотка живительной воды? Вы думаете, что если я небогата и незнатна, если я мала ростом и некрасива, то у меня нет души и нет сердца? Вы ошибаетесь! У меня такая же душа, как и у вас, и, безусловно, такое же сердце. Если бы Бог дал мне немножко красоты и большое богатство, вам было бы так же трудно расстаться со мной, как мне теперь расстаться с вами. Я говорю с вами сейчас, презрев обычаи и условности и даже отбросив все земное; это дух мой говорит с вашим духом, словно мы уже прошли через врата могилы и предстоим перед престолом Божьим, равные друг другу, — как оно и есть на самом деле.

— Так оно и есть, — повторил мистер Рочестер. — Да, — добавил он, заключил меня в объятия, привлек к себе на грудь и прижался губами к моим губам, — так оно и есть, Джен!

— Да, так, сэр, — подхватила я, — и все-таки не так, потому что вы женатый человек, или все равно что женатый, и вы связали себя с существом, не достойным вас, к которому вы не чувствуете симпатии и которое, я уверена, вы по-настоящему не любите. Ведь я слышала, как вы насмехались над ней. Я бы презирала такой союз! А поэтому я лучше вас! Пустите меня!

— Куда, Джен? В Ирландию?

— Да, в Ирландию. Я вам все высказала и теперь могу ехать куда угодно.

— Джен, потише, не вырывайтесь, как дикая птичка, которая в борьбе теряет свои перышки.

— Я не птица, и никакие сети не удержат меня, я свободное человеческое существо, с независимой волей, которая теперь требует, чтобы я вас покинула.

Я сделала еще усилие и вырвалась из его объятий. Теперь я стояла перед ним выпрямившись.

— И ваша свободная воля решит вашу судьбу, — сказал он. — Я предлагаю вам руку и сердце и все, чем я владею.

— Вы просто шутите, и мне странно слушать вас.

— Я прошу вас пройти рядом со мной через жизнь — быть моим вторым я, моим лучшим земным спутником.

— Вы уже избрали себе спутницу, к ней и обращайтесь.

— Джен, помолчите минутку, вы слишком возбуждены. Я тоже помолчу.

По лавровой аллее пронесся порыв ветра, и ветки каштана затрепетали. Ветер умчался дальше, дальше, в бесконечное пространство и там стих. Единственные звуки, нарушавшие тишину этой ночи, были трели соловья. Слушая их, я вновь заплакала. Мистер Рочестер сидел молча, ласково и серьезно глядя на меня. Прошло некоторое время, и он заговорил. Он сказал:

— Поди ко мне, Джен. Давай объяснимся и постараемся понять друг друга.

— Я никогда больше не подойду к вам. Между нами легла пропасть. Я не могу вернуться.

— Но, Джен, я зову вас как свою жену, я только на вас и собирался жениться.

Я молчала. Мне казалось, что он смеется надо мной.

— Поди сюда, Джен, подойди ко мне.

— Между нами стоит ваша невеста.

Он поднялся, шагнул ко мне и обнял меня.

— Вот моя невеста, — сказал он, опять привлекая меня к себе. — Здесь равное мне существо, здесь моя любовь. Джен, хотите быть моей женой?

Я все еще ничего не отвечала и только молча вырывалась из его объятий. Я все еще не доверяла ему.

— Ты сомневаешься во мне, Джен?

— Безусловно.

— Ты не веришь мне?

— Ни капли.

— Значит, я лгун, по-твоему? — продолжал он пылко допрашивать меня. — Маленький скептик, я найду способ убедить тебя. Разве я люблю мисс Ингрэм? Нисколько, и ты это знаешь. А она разве любит меня? Нисколько. И мне не стоило особого труда в этом убедиться: я распространил слух, что мое состояние втрое меньше предполагаемого, и после этого явился к ней, чтобы узнать, как она отнесется к этому. И она и мать обдали меня холодом. Я не хочу, я не могу жениться на мисс Ингрэм. А тебя, необыкновенное, можно сказать, неземное существо, я люблю превыше всего на свете. Тебя — бедную и незнатную, тебя — невзрачную дурнушку, — как ты себя называешь, я прошу выйти за меня замуж.

— Как? Меня? — пробормотала я, начиная верить в серьезность его слов, убежденная их искренностью и прямотою. — Меня, у которой нет ни одного друга на свете, кроме вас, если только вы мне друг; ни гроша за душой, кроме того, что вы платите мне?

— Тебя, Джен. Ты должна быть моей, всецело моей. Хочешь? Скажи да, скорей!

— Мистер Рочестер, дайте мне поглядеть вам в лицо, станьте так, чтобы на него светила луна.

— Зачем?

— Оно скажет мне правду. Повернитесь.

— Ну, вот. Вы прочтете на нем не больше, чем на исчерканной, скомканной странице. Читайте, но только скорей. Я страдаю.

Лицо его было взволнованно, оно пылало, судорожно подергивалось, в глазах вспыхивал странный огонь.

— О Джен! Ты мучишь меня! — воскликнул он. — Твой испытующий и вместе с тем преданный и всепрощающий взгляд терзает меня.

— Почему терзает? Если вы не обманываете меня и ваше предложение искренне, то я могу относиться к вам только с благодарностью и преданностью.

— Благодарность! — воскликнул он и порывисто продолжал: — Джен, прими скорей мое предложение. Скажи: Эдвард, — назови меня по имени, — Эдвард, я согласна быть твоей женой.

— Вы говорите серьезно? Вы действительно любите меня? Вы в самом деле хотите, чтобы я была вашей женой?

— Да, хочу! И если тебе нужна клятва, я готов поклясться.

— Тогда, сэр, я согласна выйти за вас замуж.

— Скажи: Эдвард! О моя маленькая жена!

— Дорогой Эдвард!

— Поди ко мне, поди ко мне без разговоров, — сказал он и добавил взволнованно, шепча мне на ухо и прижимаясь щекой к моей щеке: — Дай мне счастье, и я сделаю тебя счастливой. Бог да простит меня! — продолжал он после паузы. — И пусть люди в это не вмешиваются. Я добыл ее, и я ее удержу.

— Да ведь некому вмешиваться. У меня нет родных.

— Нет — и отлично! — сказал он.

Если бы я меньше любила его, мне, наверное, показались бы странными его тон и мрачное выражение лица. Но, сидя рядом с ним, возвращенная от ужаса разлуки к райской радости соединения, я думала только о том блаженстве, которым он так щедро дарил меня. А он повторял все вновь и вновь:

— Ты счастлива, Джен?

И все вновь и вновь я отвечала:

— Да.

— Это все искупит, это все искупит, — шептал он про себя. — Разве я не нашел ее, одинокую, бесприютную, никем не пригретую? Разве я не буду охранять, лелеять, беречь ее? Разве не горит в моем сердце любовь и не тверды мои решения? Это все искупит перед Богом. Я знаю, что мой создатель разрешает мне это. А что мне земной приговор! Суд людей я презираю!

Но что случилось с небом? Луне еще рано было садиться, а между тем все вокруг погрузилось во мрак. Как ни близко было от меня лицо мистера Рочестера, я с трудом различала его черты. И что случилось с каштаном? Он шумел и стонал, а по лавровой аллее с воем проносился ветер.

— Надо уходить, — сказал мистер Рочестер. — Погода меняется, а я бы мог здесь просидеть с тобою до утра, Джен.

«И я, — пронеслось у меня в голове, — я тоже». Может быть, я сказала бы вслух эти слова, но тут из тучи, на которую я смотрела, внезапно вырвалась бледная сверкающая стрела, раздались грохот и треск совсем поблизости, и я прижалась головой к плечу мистера Рочестера.

Хлынул дождь. Мы побежали второпях через парк в дом. Но не успели добежать до дверей, как оказались мокрыми насквозь. В холле он быстро снял с меня шаль и только стал выжимать воду из моих распустившихся волос, как миссис Фэйрфакс появилась на пороге своей комнаты. Ни я, ни мистер Рочестер вначале ее не заметили. Горела лампа, часы показывали полночь.

— Ступай сними скорей мокрую одежду, — сказал он. — И спокойной ночи, спокойной ночи, моя голубка!

Он несколько раз поцеловал меня. Когда я, наконец, вырвавшись из его объятий, подняла глаза, я увидела вдову — бледную, оскорбленную, негодующую. Я только улыбнулась ей и побежала наверх. «Объяснения можно отложить до завтра», — решила я. Все же, когда я очутилась у себя в комнате, мне стало неприятно при мысли, что старушка хотя бы на минуту может неверно истолковать то, чему она была свидетельницей. Но радость вскоре заглушила все другие чувства. И несмотря на то, что ветер выл, гром гремел чуть ли не над самой крышей дома и то и дело яростно вспыхивали молнии, а дождь лил как из ведра, — я не испытывала ни страха, ни робости. За те два часа, что длилась буря, мистер Рочестер трижды подходил к моей двери и спрашивал, как я себя чувствую. А это могло придать мне спокойствие и уверенность при любых обстоятельствах.

Я еще не успела встать на другое утро, когда ко мне прибежала Адель и сказала, что в большой каштан в конце плодового сада ударила молния и расколола его надвое.

Глава XXIV

Пока я вставала и одевалась, я обдумывала все, что произошло, и спрашивала себя: не сон ли это? Я не могу окончательно поверить до тех пор, пока снова не увижу мистера Рочестера и он не повторит мне слова любви и своего обещания.

Причесываясь, я посмотрела на себя в зеркало и увидела, что сейчас лицо мое не бесцветно — оно сияло надеждой, на щеках горел румянец, а в глазах моих, казалось, заглянувших в самый источник радости, словно остались ее блистающие лучи. Как часто я опасалась смотреть на своего хозяина, так как думала, что ему будет неприятен мой вид. А сейчас я была уверена, что если он взглянет в мое лицо, это не охладит его любви. Я выбрала простое, чистое и светлое летнее платье и надела его. Казалось, еще ни одно платье так не шло ко мне, ибо ни одного я не надевала в таком блаженном настроении.

Когда я сбежала вниз в холл, я не удивилась, что ночную бурю сменило сияющее июньское утро и что до меня в открытую стеклянную дверь донесся свежий и благоухающий ветерок. Природа должна радоваться, если я счастлива! По дороге к дому шла нищенка с маленьким мальчиком, бледные, оборванные, — я подбежала к ним и отдала все, что было в моем кошельке, что-то около четырех шиллингов. Все люди, и дурные и хорошие, должны были участвовать сегодня в моем ликовании. Грачи кричали, и распевали птички, но веселее всего звучала музыка моего сердца.

Из окна выглянула миссис Фэйрфакс и сказала с видом оскорбленного достоинства:

— Мисс Эйр, вы придете завтракать?

За столом она была спокойна, но холодна. Однако я ничего не могла сказать ей. Приходилось ждать, пока мой хозяин даст ей нужные объяснения; уж пусть она потерпит. Я проглотила, что была в силах, и поспешила наверх. Навстречу мне из классной комнаты выбежала Адель.

— Куда ты идешь? Пора заниматься.

— Мистер Рочестер отправил меня в детскую.

— А где он?

— Вот там. — И она указала на комнату, откуда вышла. Я вошла и увидела его.

— Поди сюда и поздоровайся со мной, — сказал он.

Я с радостью подошла. И теперь я была встречена не холодными словами и даже не пожатием руки, — он обнял меня и поцеловал. И это мне казалось вполне естественным — быть так любимой и ласкаемой им.

— Джен, у тебя сегодня цветущий вид. Ты улыбаешься, ты прехорошенькая, — сказал он. — Ты действительно сегодня прехорошенькая. Я просто не узнаю моего бледного маленького эльфа. Разве это мое горчичное семечко? Эта девушка с сияющим личиком, румяными щеками и розовым ртом, с шелковистыми каштановыми волосами и карими глазами? (У меня зеленые глаза, читатель, но вы уж извините его за ошибку. Для него они сегодня имели другой цвет.)

— Это все-таки Джен Эйр, сэр.

— Скоро это будет Джен Рочестер, — добавил он. — Через четыре недели, Дженет, и ни на один день позднее! Ты слышишь меня?

Я слышала, и все еще не вполне понимала. У меня кружилась голова. Меня пронизало странное ощущение: оно даже не так обрадовало, как поразило и оглушило меня; оно было подобно страху.

— Ты была такая румяная и вдруг побледнела, Джен. Что с тобой?

— Оттого что вы назвали меня новым именем — Джен Рочестер. И оно мне кажется ужасно странным.

— Да, миссис Рочестер, — сказал он. — Молодая миссис Рочестер, жена Фэйрфакса Рочестера.

— Этого не может быть, сэр. Это звучит слишком невероятно. Человеческим существам не дано переживать в этом мире полного счастья, а я родилась не для того, чтобы моя судьба отличалась от судьбы моих ближних. Когда я представляю себе счастье, выпавшее на мою долю, мне кажется, что это волшебная сказка, сон наяву.

— Который я могу и хочу превратить в действительность. И займусь этим сегодня же. Я утром написал моему банкиру в Лондон, чтобы он мне прислал кое-какие драгоценности, которые у него хранятся, — это наследственные драгоценности всех хозяев Торнфильда. Через день-два я надеюсь положить их тебе на колени. Я хочу, чтобы ты пользовалась всеми преимуществами и всем тем вниманием, какое я оказал бы дочери пэра, если бы собирался на ней жениться.

— О сэр, не надо драгоценностей! Я не хочу и слышать о них. Драгоценности и Джен Эйр — несовместимы. Лучше не дарите их мне!

— Я сам надену на твою шею бриллиантовое ожерелье и золотой обруч на твою голову: он тебе очень пойдет, природа отметила твое лицо чертами аристократизма, Джен. И я надену браслеты на эти тонкие кисти и отягощу эти пальчики феи золотыми кольцами.

— Нет, нет, сэр! Давайте говорить о другом! Не обращайтесь со мной так, словно я красавица. Я ваша простенькая гувернантка, ваша квакерша.

— Для меня ты красавица, и красавица, желанная моему сердцу. Нежная и воздушная.

— Скромная и ничтожная, хотите вы сказать. Вы грезите, сэр, или насмехаетесь. Ради Бога, не нужно иронии.

— Я заставлю мир признать тебя красавицей, — продолжал он, в то время как я испытывала все большую неловкость от его странного тона, так как чувствовала, что он или сам обманывается, или обманывает меня. — Я разодену мою Джен в кружева и шелк и украшу ее волосы розами. И я покрою головку, которую люблю, бесценной вуалью.

— А тогда вы и не узнаете меня, сэр. Я уже не буду больше вашей Джен Эйр, а обезьянкой в шутовском кафтане, вороной в павлиньих перьях. Мне так же странно было бы видеть себя в платье придворной дамы, как вас, мистер Рочестер, в каком-нибудь театральном костюме. И я вовсе не считаю вас красавцем, сэр, хотя люблю вас глубоко, слишком глубоко, чтобы льстить вам. Так не льстите и вы мне.

Но он продолжал все в том же духе, невзирая на мои возражения:

— Я сегодня же повезу тебя в Милкот, и ты должна выбрать себе материй на платья. Говорю тебе, через месяц мы поженимся. Свадьба будет скромная, вон в той церкви, затем я тут же умчу тебя в город, а через несколько дней я увезу мое сокровище в страны, где ярче светит солнце; ты увидишь виноградники Франции и равнины Италии, увидишь все, что было замечательного в прошлом и есть в настоящем; ты познакомишься с жизнью больших городов и научишься ценить себя, сравнивая себя с другими.

— Я буду путешествовать? И с вами, сэр?

— Ты увидишь Париж, Рим и Неаполь, Флоренцию, Венецию и Вену — все дороги, по которым бродил я, мы снова пройдем вместе. И везде, где побывало мое копыто, оставит свой след и твоя ножка сильфиды. Десять лет прошло с тех пор, как я, словно безумный, бежал в Европу, и моими спутниками были презрение, ненависть и гнев. Теперь я побываю там исцеленный и очищенный, вместе с моим ангелом-хранителем.

Когда он сказал это, я засмеялась.

— Да я вовсе не ангел, — воскликнула я, — и не стану им, пока жива! Я буду сама собой. Мистер Рочестер, пожалуйста, не ждите и не требуйте от меня, чтобы я была похожа на ангела. Это так же мало пристало мне, как и вам. Ведь я жду от вас вовсе не этого.

— Чего же ты ждешь от меня?

— Некоторое время вы, может быть, будете таким, как сейчас, но очень недолго; затем вы остынете, начнете капризничать, а потом сделаетесь раздражительным, и мне будет очень трудно угождать вам. Но когда вы как следует привыкните ко мне, вы, может быть, опять ко мне привяжетесь. Я говорю: привяжетесь, не полюбите. Я думаю, что вашей любви хватит на полгода, и то еще хорошо. Я читала в книгах, написанных мужчинами, что этот срок считается предельным для пылкости мужа. Но думаю, что как друг и товарищ я никогда окончательно не наскучу своему дорогому хозяину.

— Наскучишь? Привяжусь опять? Конечно, я буду все больше к тебе привязываться. И заставлю тебя признать, что я не только привязан, но и люблю тебя истинной, горячей и постоянной любовью.

— Но разве вы не капризны, сэр?

— В отношении женщин, которые нравятся мне только лицом, я становлюсь дьяволом, когда убеждаюсь, что в них нет ни души, ни сердца. Тогда мне в них вдруг открывается пошлость, банальность, а может быть, и тупость, грубость и дурной нрав; но чистый взгляд и живая речь, пламенная душа и характер, который гнется, но не ломается, восприимчивый и устойчивый, — в отношении такого существа я всегда буду нежен и верен.

— А вы когда-нибудь встречали такое существо, сэр? И вы любили такую женщину?

— Я люблю ее сейчас.

— Но до меня, — если я действительно отвечаю вашим высоким требованиям?

— Я никогда не встречал никого, похожего на тебя, Джен. Ты покоряешься мне и ты владеешь мной. Ты как будто уступаешь мне и очаровываешь своей мягкостью. И когда я наматываю на палец эту шелковистую нить, я чувствую трепет в руке и в сердце. Ты зачаровываешь меня и побеждаешь. Но эти чары слаще, чем я могу выразить, и эта победа, одержанная тобой, дороже мне всякой моей победы. Отчего ты улыбаешься, Джен? Что значит это непонятное, коварное выражение твоего лица?

— Я вспомнила, сэр (вы извините мою мысль, она возникла невольно), я вспомнила о Геркулесе и Самсоне…

— Ты вспомнила, маленький лукавый эльф…

— Тише, сэр, вы сейчас рассуждаете не очень разумно. Не более разумно, чем действовали эти джентльмены. Но если бы они женились, то супружеской строгостью, наверно, возместили бы все упущенное ими во время своего жениховства. Я хотела бы знать, как вы мне ответите через год, если я попрошу у вас какой-нибудь милости, которую вам будет неудобно или не захочется оказать мне.

— Ну, попроси у меня сейчас, Дженет. Ну, хоть какой-нибудь пустяк, мне хочется, чтобы ты попросила…

— И попрошу, сэр. Моя просьба уже готова.

— Говори! Но если ты будешь так смотреть на меня и так улыбаться, клянусь, я соглашусь на все заранее, и ты одурачишь меня.

— Ничуть, сэр. Я прошу вас об одном: не посылайте за драгоценностями и не украшайте меня розами. Это все равно, что обшить золотым кружевом вот этот простой носовой платок, который вы держите в руке.

— Может быть, ты хочешь сказать, что золото не нуждается в позолоте? Я знаю это. Ну, хорошо. Твоя просьба будет исполнена: пока я отменю приказание, данное банкиру. Но ты еще ничего у меня не попросила, ты просто отменила мой подарок. Попробуй еще раз.

— Тогда, сэр, будьте так добры, удовлетворите мое любопытство по одному интересующему меня вопросу.

Он смутился.

— Что, что такое? — сказал он торопливо. — Любопытство — опасный порок. Хорошо, что я не дал клятвы исполнить твою просьбу…

— Но тут не может быть никакой опасности, сэр.

— Говори скорей, Джен. Я предпочел бы вместо вопроса о какой-то тайне, чтобы ты попросила у меня половину моего состояния.

— Послушайте, царь Артаксеркс, что мне делать с половиной вашего состояния? Уж не думаете ли вы, что я еврей-ростовщик, который ищет, как бы повыгодней поместить свои деньги? Я предпочла бы, чтобы вы подарили мне ваше доверие целиком. Ведь я не лишусь вашего доверия, раз уж вы допустили меня в свое сердце?

— Нет, вы не лишитесь моего доверия, Джен. Но ради Бога, не стремитесь брать на себя ненужное бремя, не тянитесь к яду.

— А почему бы и нет, сэр? Вы только что сказали мне, как вы жаждете быть покоренным и как вам приятно подчиняться. Так почему бы мне не воспользоваться вашим признанием? Я начну настаивать и требовать, а может быть, даже плакать и дуться — чтобы испытать мою власть над вами.

— Ну-ну! Попробуйте только! Настаивайте, требуйте — и конец игре.

— Уже конец игре? Не надолго же вас хватило! Но отчего вы так помрачнели? Ваши брови теперь толще моего пальца, а ваш лоб напоминает образ из одного замысловатого стихотворения, где лоб был назван «крепостью громов». Вероятно, вы будете таким, когда женитесь?

— Если вы будете такая, как сейчас, то я, как христианин, должен буду отказаться от общения с эльфом или саламандрой. Ну что вы хотели спросить, дерзкая девчонка? Говорите скорей

— Ну, вот. Теперь вы стали невежливы. Но резкость мне нравится гораздо больше, чем лесть. И я предпочту быть дерзкой девчонкой, чем ангелом. Вот что я хотела спросить: отчего вы так старались убедить меня, что собираетесь жениться на мисс Ингрэм?

— И все? Ну, это еще куда ни шло! — Морщины на его лбу разгладились. Улыбаясь, он посмотрел на меня и потрепал мои волосы, словно был очень доволен, что избежал какой-то опасности. — Что ж, я, пожалуй, рискну сознаться, — продолжал он, — хотя и вызову твое негодование, Джен. А я видел, какая ты горячка, когда негодуешь. Ты вчера вечером в холодном лунном свете буквально пылала, когда взбунтовалась против судьбы и утверждала свое равенство со мной. Кстати, Дженет, ведь это ты сделала мне предложение!

— Разумеется, я. Но, пожалуйста, к делу, сэр. Что же насчет мисс Ингрэм?

— Ну, я потому притворялся, будто ухаживаю за мисс Ингрэм, чтобы ты так же без памяти влюбилась в меня, как я влюбился в тебя. Я знал, что ревность в этом деле лучший мой союзник.

— Замечательно! А теперь я вижу, что вы еще и мелкий эгоист! Стыдно, недостойно вести себя таким образом! Как же вы не подумали о чувствах мисс Ингрэм, сэр?

— Все ее чувства сводятся к одному — к гордыне. Гордыню надо смирять. А ты ревновала, Джен?

— Дело не в этом, мистер Рочестер. Вас это ни в какой мере не касается. Ответьте мне еще раз с полной правдивостью: вы уверены, что мисс Ингрэм не будет страдать от вашего легкомыслия? Она не почувствует себя обманутой и покинутой?

— Ни в какой мере! Я же говорил тебе, как она, наоборот, презрела меня. Мысль о грозящем мне разорении сразу охладила или, вернее, погасила ее пламя.

— У вас коварный ум, мистер Рочестер. И я боюсь, что ваши принципы несколько эксцентричны.

— Моими принципами никто не занимался, Джен. И, может быть, они слегка одичали от недостаточного внимания к ним.

— Нет, серьезно, могу ли я наслаждаться радостью, выпавшей мне на долю, не опасаясь, что кто-то будет испытывать ту горечь и боль, которую я испытывала еще так недавно?

— Можешь, моя добрая девочка. Нет на свете ни одного существа, которое бы любило меня такой чистой любовью, как ты, ибо я, как бальзам, приложил к моей душе, Джен, эту веру в твою любовь.

Я прижалась губами к его руке, лежавшей на моем плече. Я любила его очень сильно — сильнее, чем могла высказать, сильнее, чем вообще можно выразить словами.

— Попроси еще что-нибудь, — сказал он. — Мне приятно, когда ты просишь и я уступаю.

У меня была готова новая просьба.

— Сообщите о ваших намерениях миссис Фэйрфакс, сэр. Она видела меня вчера вечером вместе с вами в холле и была оскорблена в своих лучших чувствах. Объясните ей все до того, как мы снова с ней встретимся. Мне тяжело, что эта добрая женщина судит обо мне превратно.

— Ступай к себе в комнату и надень шляпу. Сегодня ты поедешь со мной в Милкот; а пока ты одеваешься, я все объясню старушке. Вероятно, она решила, Дженет, что ты очертя голову всем пожертвовала ради любви?

— Вероятно, она думает, что я забыла и свое положение и ваше, сэр.

— Положение, положение! Твое положение в моем сердце, и дорого поплатятся те, кто посмеет оскорбить тебя теперь или потом. Ступай.

Я быстро оделась. И когда я услышала, что мистер Рочестер выходит из гостиной от миссис Фэйрфакс, я поспешила туда. Старушка только что читала свою утреннюю порцию Библии. Перед ней еще лежала раскрытая книга, а на ней поблескивали ее очки. Казалось, она позабыла о своем занятии, прерванном сообщением мистера Рочестера. Взгляд, устремленный на противоположную стену, выражал изумление безмятежной души, встревоженной неожиданной вестью. Увидев меня, она поднялась, сделала усилие, чтоб улыбнуться, и пробормотала поздравление. Но и улыбка и поздравление как-то не вышли. Она надела очки, захлопнула Библию и отодвинула кресло от стола.

— Я так удивлена, — начала она, — я просто не знаю, что вам сказать, мисс Эйр. Не во сне ли мне это приснилось? Случается, что я задремлю, когда сижу одна, и мне мерещится то, чего никогда не было. Не раз, например, мне снилось, когда я так дремала, что мой дорогой супруг, скончавшийся пятнадцать лет назад, входит и садится рядом со мной, и я даже слышу, как он зовет меня по имени Алиса, как звал обычно. А теперь скажите мне, это действительно правда, что мистер Рочестер сделал вам предложение? Не смейтесь надо мной, но мне показалось, что он был здесь пять минут назад и сказал, будто через месяц вы станете его женой.

— Он сказал мне то же самое, — ответила я.

— Сказал? И вы поверили ему? И вы согласились?

— Да.

Она растерянно посмотрела на меня.

— Вот уж никогда не подумала бы. Он такой гордый. Все Рочестеры были гордые, а его отец к тому же любил деньги. Самого мистера Рочестера тоже считают расчетливым. И он собирается жениться на вас?

— Так он сказал мне.

Миссис Фэйрфакс окинула меня взглядом. По ее глазам я видела, что она не находила во мне тех чар, которые помогли бы ей разрешить эту загадку.

— Странно, очень странно, — продолжала она. — Но, очевидно, это так, раз вы говорите. Не знаю только, что из этого выйдет; тут трудно что-нибудь сказать. В таких случаях скорее желательно равенство положения и состояния; и потом между вами двадцать лет разницы. Он вам в отцы годится.

— Ну, уж нет, миссис Фэйрфакс! — воскликнула я, задетая за живое. — Какой он мне отец! Да это никому, кто увидит нас вместе, и в голову не придет! Мистеру Рочестеру по виду можно дать двадцать пять лет, и он так же молод.

— И он действительно женится на вас по любви? — спросила она.

Я была так оскорблена ее холодностью и недоверием, что слезы невольно выступили у меня на глазах.

— Мне не хочется огорчать вас, — продолжала вдова, — но вы молоды и мало знаете мужчин, а потому я обязана предостеречь вас. Есть такая пословица: не все то золото, что блестит, — так вот, я боюсь, что в данном случае не все окажется таким, как надеемся вы и я.

— Отчего? Разве я урод? — спросила я. — Разве невозможно, чтобы мистер Рочестер искренне привязался ко мне?

— Нет, вы очень хорошенькая, а за последнее время стали еще лучше. И мистеру Рочестеру вы пришлись по душе, это видно. Я всегда замечала, как он вас балует. Меня крайне беспокоило, что он оказывает вам такое заметное предпочтение; и, любя вас, я все собиралась поговорить с вами. Но мне трудно было коснуться этого даже намеком. Я знала, что такое предположение поразит, да, пожалуй, и обидит вас. А вы держались настолько скромно, умно и тактично, что я надеялась — вы сами сможете за себя постоять. Вы не представляете себе, что я пережила вчера вечером, когда искала вас по всему дому и нигде не могла найти, а тут и хозяина тоже нигде не было; а затем в полночь вы явились вместе.

— Ну, теперь это не важно, — прервала я ее нетерпеливо. — Достаточно того, что все в порядке.

— Я надеюсь, что все и будет в порядке до самого конца, — сказала она. — Но поверьте мне, тут нужна большая осторожность. Старайтесь не подпускать мистера Рочестера слишком близко, не доверяйте ни себе, ни ему: люди его положения обычно не женятся на гувернантках.

Я начинала по-настоящему сердиться, но, к счастью, вбежала Адель.

— Возьмите меня, возьмите меня с собой в Милкот! — кричала она. — Мистер Рочестер не хочет, хотя в новой коляске места сколько угодно. Попросите его, мадемуазель, чтобы он позволил мне ехать с вами.

— Хорошо, Адель! — и я поспешила вместе с ней к мистеру Рочестеру, радуясь возможности поскорей уйти от своей мрачной наставницы. Коляску как раз подавали к подъезду. В ожидании ее мой хозяин расхаживал перед дверью, и Пилот следовал за ним по пятам.

— Ведь можно Адель поехать с нами, не правда ли, сэр?

— Я сказал ей, что нет. Никаких ребят! Едете только вы.

— Позвольте ей поехать, мистер Рочестер. Очень прошу вас. Так будет лучше.

— Ничего подобного. Она только помешает.

Тон и взгляд у него были самые повелительные. Тяжелый гнет сомнений и неприятный холодок, которым веяло от предостережений миссис Фэйрфакс, успели уже отравить мою радость. Я вдруг почувствовала всю эфемерность и неосновательность своих надежд. Сознание моей власти над мистером Рочестером, которое мне давала его любовь, исчезло. Я готова была без дальнейших возражении подчиниться ему, но, подсаживая меня в экипаж, он заглянул мне в лицо.

— Что случилось? — спросил он. — Почему мы так насупились? Вам действительно хочется, чтобы девчонка поехала? Вам будет неприятно, если она останется?

— Я предпочла бы, чтобы вы взяли ее, сэр.

— Тогда скорей беги за шляпой, как стрела! — крикнул он Адели.

Она послушалась его и помчалась со всей быстротой, на какую была способна.

— В конце концов одно потерянное утро уж не так много значит, — сказал он, — если я собираюсь в ближайшем будущем овладеть навеки вашими мыслями, беседой и вашим обществом.

Когда Адель очутилась в экипаже, она прежде всего бросилась целовать меня, выражая этим свою благодарность за мое посредничество. Однако ее тотчас усадили в уголок, рядом с мистером Рочестером, и она только жалобно поглядывала оттуда на меня. Строгий сосед пугал ее; когда он бывал в таком настроении, она не решалась поверять ему свои наблюдения или обращаться с каким-нибудь вопросом.

— Пусть Адель сядет возле меня, — предложила я, — она, может быть, мешает вам, сэр? А тут места совершенно достаточно.

Он передал ее мне, словно комнатную собачку.

— Я обязательно отправлю ее в школу, — сказал он, но уже улыбаясь.

Адель, услышав это, спросила его, поедет ли она в школу без мадемуазель?

— Да, — ответил он, — без мадемуазель. Я собираюсь увезти мадемуазель на луну, я отыщу пещеру среди белых долин и вулканических кратеров, и там мадемуазель будет со мной, и только со мной.

— А что же она будет есть? Вы уморите ее голодом, — заметила Адель.

— Я буду утром и вечером собирать для нее манну небесную. На луне холмы и долины сплошь белые от манны, Адель.

— А если ей захочется согреться, где она найдет огонь?

— Огонь есть в огнедышащих горах: когда ей станет холодно, я отнесу ее на какую-нибудь вершину и положу на краешек кратера.

— Ой, как ей там будет плохо, совсем неудобно! А кто ей даст платье, когда она износит его? Там ведь не достанешь нового.

Мистер Рочестер прикинулся смущенным.

— Гм… — сказал он, — а что бы ты придумала, Адель? Ну-ка, поразмысли хорошенько. Может быть, белое или розовое облако сойдет ей за платье, а из радуги можно выкроить недурной шарф?

— Она гораздо лучше так, — заявила Адель после некоторого размышления. — И потом ей, наверное, скоро надоест жить на луне только с вами одним. Я, на месте мадемуазель, ни за что не согласилась бы ехать.

— А вот она согласилась, она дала мне слово.

— Но ведь вы не можете туда подняться? Ведь нет дороги на луну — только по воздуху; а ни вы, ни она не умеете летать.

— Посмотри, Адель, на поле! — Мы выехали за ворота Торнфильда и быстро катили в Милкот по гладкой дороге; пыль была прибита вчерашней грозой, а низкие изгороди и стройные сосны по обеим сторонам сияли яркой и свежей зеленью. — По этому полю, Адель, я шел однажды вечером, две недели назад, как раз в тот день, когда ты помогала мне в саду сгребать сено. Я устал от работы и, присев отдохнуть на каменную ступеньку, вынул записную книжку и карандаш и начал писать. Я писал об одном несчастье, которое случилось со мной давным-давно, и о том, как бы мне хотелось, чтобы для меня настали счастливые дни. Я писал очень быстро, несмотря на то, что дневной свет угасал и едва освещал страницы, когда вдруг на тропинке появилось какое-то существо и остановилось в двух шагах от меня. Я взглянул: оно было небольшого роста, с легкой вуалью на голове. Я поманил его к себе, и оно подошло совсем близко и стало у моего колена. Ни я, ни оно не произнесли ни слова, но мы ясно читали в глазах друг друга, и вот что выяснилось из нашего немого разговора.

Это была фея, она пришла из страны эльфов, пришла с тем, чтобы дать мне счастье. Я должен уйти с этой феей от обыкновенной жизни в какое-нибудь совершенно уединенное место, вроде луны. Фея кивнула головой, показывая мне на рог месяца, который как раз поднимался над деревьями. Она рассказала мне о серебряной долине и алебастровой пещере, где мы можем поселиться. Я ответил, что охотно отправился бы туда, но напомнил, как и ты мне, что ведь у меня нет крыльев и я не умею летать. «О, — ответила мне фея, — это не важно! Вот тебе талисман, который устранит все трудности, — и она дала мне красивое золотое кольцо. — Надень его, — сказала она, — на четвертый палец левой руки, и я буду твоей, а ты моим. Мы покинем землю и создадим себе на луне собственный рай». Она снова указала мне на луну. Это кольцо, Адель, лежит у меня в кармане под видом соверена, но я надеюсь, что он скоро опять превратится в золотое кольцо.

— Но какое ко всему этому имеет отношение мадемуазель? Какое мне дело до феи? Вы сказали, что возьмете с собой на луну мадемуазель.

— А мадемуазель и есть фея, — сказал мистер Рочестер таинственным шепотом.

Тут я посоветовала девочке не обращать внимания на его шутки, в ответ на что она со свойственным ей здравым смыслом француженки заявила, что она ни на минуту не поверила его рассказу о феях, так как никаких фей нет. А если бы они и были, то ни одна фея не стала бы являться мистеру Рочестеру, не подарила бы ему кольца и не поселилась бы с ним на луне.

Этот час, проведенный в Милкоте, был для меня довольно тягостным. Мистер Рочестер заставил меня зайти в один из лучших магазинов шелковых товаров. Там мне было приказано выбрать с полдюжины шелковых платьев. Мне очень этого не хотелось, и я умоляла отложить покупку до другого раза. Однако он и слушать не хотел моих возражений. Наконец, после энергичных уговоров вполголоса, мне удалось свести шесть к двум, но зато эти два он поклялся выбрать сам. С тревогой следила я за тем, как скользили его глаза вдоль полок с яркими кусками материй. Наконец он остановил свой выбор на роскошном шелке аметистового цвета и великолепном темно-розовом атласе. Я снова начала шептать ему, что уж лучше пусть он купит мне сразу золотое платье и серебряную шляпу, ибо я, конечно, никогда не решусь надеть выбранные им туалеты. После бесконечных уговоров, так как он был упрям, как пень, я убедила его обменять эти две материи на скромный черный атлас и серебристо-серый шелк. «Ну, уж ладно», — сказал он. Но он еще заставит меня сверкать, как цветочная клумба!

И рада же я была выбраться из магазина шелковых тканей, а затем из ювелирной лавки! Чем больше он покупал мне, тем ярче пылали мои щеки от досады и какого-то странного чувства унижения. Когда мы снова сели в экипаж и я, изнемогая, откинулась на спинку сиденья, то вспомнила — о чем среди всех последних событий, и печальных и радостных, совершенно забыла — о письме моего дяди Джона Эйр к миссис Рид, о его намерении усыновить меня и сделать своей наследницей. «Вот будь у меня хоть небольшое собственное состояние — это было бы действительно кстати, — пронеслось в моих мыслях. — Я не могу вынести, чтобы мистер Рочестер наряжал меня, как куклу; я же не Даная, чтобы меня осыпали золотым дождем. Как только мы вернемся домой, я напишу на Мадейру дяде Джону, что собираюсь выйти замуж, и сообщу за кого. Если бы я была уверена, что в один прекрасный день принесу мистеру Рочестеру в приданое хоть небольшое состояние, мне было бы легче переносить то, что я живу пока на его средства». Эта мысль меня несколько успокоила (я действительно в тот же день написала дяде), и я, наконец, решилась поднять Голову и встретиться взглядом с моим хозяином и возлюбленным, который настойчиво засматривал мне в глаза. Он улыбнулся. И мне показалось, что так улыбнулся бы расчувствовавшийся султан, глядя на свою рабыню, удостоенную им богатых подарков. Я изо всех сил стиснула его руку, искавшую мою, так что она покраснела, и отбросила ее.

— Пожалуйста, не смотрите так на меня, — сказала я, — а не то я клянусь не носить ничего до самой смерти, кроме моих старых школьных платьев. Я так и поеду венчаться в этом бумажном лиловом платье, а вы можете сшить себе халат из серого шелка и целый десяток черных атласных жилетов.

Он засмеялся и потер себе руки.

— Ну, разве она не удивительна! — воскликнул он. — Разве она не оригинальна, ни пикантна! Да я не отдал бы одной этой маленькой английской девочки за целый сераль одалисок с их глазами газели, формами гурий и тому подобное.

Это экзотическое сравнение еще больше уязвило меня.

— Я ни на одну минуту не собираюсь заменять вам сераль, сударь, так что ваше сравнение неуместно. Если вам это нравится, сделайте милость — отправляйтесь немедленно на базары Стамбула и употребите деньги, которые вам не удалось здесь истратить, на приобретение рабынь оптом и в розницу.

— А что вы станете делать, Дженет, пока я буду приценяться к грудам пышной плоти и целому ассортименту черных глаз?

— Я буду готовиться в миссионеры, чтобы проповедовать свободу порабощенным, и в первую очередь — обитательницам вашего гарема. Я проникну туда и подниму там бунт. Вы, паша и деспот, попадете к нам в руки. И я соглашусь отпустить вас на волю только при условии, что вы подпишете самый либеральный манифест, когда-либо выпущенный тираном.

— Я отдамся на вашу милость, Джен.

— Не надейтесь на мою милость, мистер Рочестер, раз вы позволяете себе смотреть на меня такими глазами. А то мне кажется, что, какой бы вы указ ни издали в силу необходимости, первое, что вы сделаете, освободившись, — это начнете нарушать его условия.

— Однако чего же вы хотите, Джен? Я боюсь, вы заставите меня совершить церемонию брака не только перед алтарем, но еще и в конторе нотариуса. Вы собираетесь выговорить особые условия. Каковы же они?

— Я хочу только сохранить спокойствие духа, сэр, и не быть под гнетом обязательств. Вы помните, что вы говорили о Селине Варанс, о бриллиантах и шелках, которыми задаривали ее? Ну, так я не буду вашей английской Селиной Варанс. Я останусь по-прежнему гувернанткой Адели, буду зарабатывать себе содержание и квартиру и тридцать фунтов в год деньгами. На эти средства я буду одеваться, а от вас потребую только…

— Чего же?

— Уважения. И если я буду платить вам тем же, мы окажемся квиты.

— Ну, знаете, в смысле непревзойденной дерзости и несравненной природной заносчивости нет равной вам, — сказал он. Мы уже приближались к Торнфильду. — Не соблаговолите ли вы пообедать со мной сегодня? — спросил он, когда мы въехали в ворота.

— Нет, благодарю вас, сэр.

— А отчего «нет, благодарю вас», смею спросить?

— Я с вами никогда не обедала, сэр, и не вижу причины отступать от этого, пока…

— Пока что? Как вы любите не договаривать.

— Пока иначе уже будет нельзя.

— Вы, может быть, воображаете, что я ем, как людоед или обжора, и боитесь быть моей соседкой за столом?

— Я вовсе не предполагала этого, сэр. Но я хотела бы жить этот месяц так, как жила.

— Вы сейчас же прекратите этот рабский труд гувернантки.

— Отнюдь нет! Прошу прощения, сэр, не прекращу. Я буду делать свое обычное дело. Мы с вами не будем видеться весь день, как и до сих пор. Вечером вы можете присылать за мной, когда захотите меня видеть, и я приду. Но ни в какое другое время дня.

— Мне необходимо покурить, Джен, или взять понюшку табаку, чтобы немножко прийти в себя от всего этого, — pour me donner une contenance[31], как сказала бы Адель, — а у меня, к несчастью, нет с собой ни моих сигар, ни моей табакерки. Но послушайте, что я вам шепну. Сейчас ваша власть, маленький тиран, но скоро будет моя, и тогда я уж вас схвачу и посажу, выражаясь фигурально, вот на такую цепь (при этом он коснулся своей часовой цепочки).

Он сказал это, помогая мне выйти из экипажа. Пока он извлекал оттуда Адель, я поспешила к себе наверх.

Вечером он пригласил меня к себе. Но я уже приготовила для него занятие, так как твердо решила не проводить все время в нежных разговорах с глазу на глаз. Я помнила о его прекрасном голосе и знала, что он любит себя слушать, как любят обычно хорошие певцы. Сама я не обладала голосом и была, на его строгий вкус, плохой музыкантшей, но прекрасное исполнение слушала с радостью. Как только спустились романтические сумерки и раскинули над лугами свое синее звездное покрывало, я встала, открыла рояль и попросила его во имя всего святого спеть что-нибудь. Он сказал, что я волшебница с причудами и что лучше он споет в другой раз. Но я уверила его, что время самое подходящее.

— Нравится вам мой голос? — спросил он.

— Очень.

Мне не хотелось поддерживать в нем тщеславие, которое было, кстати сказать, его слабой стороной, но, в виде исключения, по некоторым причинам я была готова польстить ему.

— Ну, тогда, Джен, вы должны аккомпанировать.

— Хорошо, сэр. Я попробую.

И я попробовала, но он в ту же минуту стащил меня с табуретки, обозвав маленьким сапожником. Затем, бесцеремонно отстранив меня, — я только этого и хотела, — уселся на мое место и начал сам себе аккомпанировать: он играл так же хорошо, как и пел. Я взобралась на подоконник и смотрела оттуда на тихие деревья и туманные луга, в то время как он своим бархатным голосом напевал чувствительный романс:

Любовь, какую ни один,

Быть может, человек

Из сердца пламенных глубин

Не исторгал вовек, —

Примчалась бурною волной

И кровь мою зажгла,

И жизни солнечный прибой

Мне в душу пролила.

Ее приход надеждой был,

И горем был уход.

Чуть запоздает — свет не мил,

И в бедном сердце — лед.

Душою жадной и слепой

Я рвался к небесам —

Любимым быть любовью той,

Какой любил я сам.

Но, наши жизни разделив.

Пустыня пролегла —

Как бурный штормовой прилив,

Безжалостна и зла.

Она коварна, как тропа

В глуши, в разбойный час;

Закон и Злоба, Власть, Толпа

Разъединяли нас.

Сквозь тьму преград, сквозь мрак обид,

Зловещих снов, скорбей,

Сквозь все, что мучит и грозит,

Я устремлялся к ней.

И радуга легка, светла,

Дождя и света дочь,

Как в полусне, меня вела,

Пресветлая, сквозь ночь.

На облаках смятенной тьмы

Торжественный рассвет,

И нет тревог, хоть бьемся мы

В кольце нещадных бед.

Тревоги нет. О светлый миг!

Все, что я смел с пути,

Примчись на крыльях вихревых

И мщенья возвести!

Поставь, Закон, свой эшафот,

Низвергни, Злоба, в прах!

О власть, где твой жестокий гнет? —

Мне уж неведом страх.

Мне руку милая дала

В залог священных уз,

Две жизни клятвою сплела —

И нерушим союз.

Она клялась мне быть женой,

И поцелуй пресек

Ей путь иной: она со мной

На жизнь, на смерть — навек.

О, наконец вслед за мечтой

Взлетел я к небесам:

Блажей, любим любовью той,

Какой люблю я сам.[32]

Едва закончив, мистер Рочестер встал и подошел ко мне; меня смутило его взволнованное лицо и блестящий соколиный взгляд, нежность и страсть в каждой черте. Я растерялась, затем овладела собой. Нет, я не желала ни идиллических сцен, ни пылких объяснений, а тут мне угрожало и то и другое. Я должна была приготовить оружие защиты. Я отточила свой язычок, и когда он подошел ко мне, спросила задорно, на ком он собственно собирается жениться.

Что за странный вопрос задает ему его любимая Джен?

Ничуть не странный, наоборот, совершенно естественный и необходимый. Ведь он только что пел о том, что его любимая должна умереть вместе с ним. Так что же он хочет сказать этой чисто языческой идеей? Я отнюдь не собираюсь умирать вместе с ним, пусть не надеется.

О, единственно о чем он просит, чего он жаждет, это чтобы я любила его живого. Смерть не для таких, как я.

Вот еще! Я так же умру, как и он, когда настанет мой час, но я собираюсь ждать этого часа, а не спешить ему навстречу.

Прощу ли я ему это эгоистическое желание и не докажу ли свое прощение примиряющим поцелуем?

Нет уж, увольте!

Тут я услышала, как он назвал меня «злой девчонкой» и затем добавил:

— Другая женщина растаяла бы, если бы в ее честь были спеты такие стансы.

Я уверила его, что я от природы сурова и черства и у него будет полная возможность в этом убедиться. Да и вообще я собираюсь показать ему за этот месяц целый ряд неприятных черт моего характера. Пусть знает, какой выбор он сделал, пока еще не все потеряно.

Не собираюсь ли я успокоиться и поговорить разумно?

Успокоиться я могу, что же касается разумности, то я льщу себя надеждой, что говорю разумно.

Он негодовал, ворчал и чертыхался. «Очень хорошо, — решила я, — злись и негодуй, сколько хочешь, но я уверена, что в отношении тебя это самая правильная линия поведения, лучше не придумаешь. Я люблю тебя сильней, чем могу сказать, но я не собираюсь разводить сентименты, а своей колючей трезвостью я и тебя удержу на краю пропасти. Я сохраню то расстояние между тобой и мной, которое необходимо для нашего общего блага».

Мало-помалу я довела его до сильного раздражения. Когда он, наконец, рассердившись, отошел на другой конец комнаты, я встала и, сказав: «Желаю вам доброй ночи, сэр», — как обычно, спокойно и почтительно, выскользнула через боковую дверь и тихонько улизнула.

Так я держала себя с ним в течение всего критического месяца, остававшегося до свадьбы, и достигла наилучших результатов. Правда, мистер Рочестер был все время сердит и недоволен, но в общем я видела, что это его скорее развлекает и что овечья покорность и голубиное воркованье больше поддерживали бы в нем деспотизм, но меньше импонировали бы его трезвому уму и здравым чувствам и даже, пожалуй, меньше пришлись бы ему по вкусу.

В присутствии посторонних я была, как и раньше, почтительна и скромна: иная манера держаться была бы неуместна. Лишь во время наших вечерних встреч я начинала дразнить и раздражать его. Как только часы били семь, он ежедневно посылал за мной. Но когда я теперь появлялась перед ним, он уже не встречал меня такими нежными словами, как «моя любовь», «моя голубка», — в лучшем случае он называл меня «дерзким бесенком», «лукавым эльфом», «насмешницей», «оборотнем» и все в таком роде. Вместо нежных взглядов я видела теперь одни гримасы, пожатие руки мне заменял щипок, вместо поцелуя в щеку меня пребольно дергали за ухо. Ну что ж — это было не так плохо. Сейчас я решительно предпочитала эти грубоватые знаки внимания всяким иным, более нежным. Я видела, что миссис Фэйрфакс одобряет меня; ее тревога улеглась; и я была уверена, что веду себя правильно. Но мистер Рочестер клялся, что я извожу его бесчеловечно, и грозился отомстить мне самым свирепым образом за мое теперешнее поведение, уверяя, что час расплаты уже не за горами. Я только посмеивалась над его угрозами. «Я знаю теперь, как держать тебя в пределах благоразумия, — думала я, — и не сомневаюсь, что смогу это сделать и дальше, а если одно средство потеряет силу, мы придумаем другое».

Однако все это давалось мне не легко; как часто мне хотелось быть с ним ласковой и не дразнить его. Мой будущий муж становился для меня всей вселенной и даже больше — чуть ли не надеждой на райское блаженство. Он стоял между мной и моей верой, как облако, заслоняющее от человека солнце. В те дни я не видела Бога за Его созданием, ибо из этого создания я сотворила себе кумир.

Глава XXV

Месяц жениховства миновал; истекали его последние часы. Предстоявший день — день венчания — наступал неотвратимо. Все приготовления были закончены. Мне, во всяком случае, нечего было больше делать. Все мои чемоданы, упакованные, запертые и увязанные, стояли в ряд вдоль стены в моей комнатке. Завтра в это время они будут далеко по дороге в Лондон, так же как и я сама, — вернее, не я, а некая Джен Рочестер, особа, которой я еще не знаю. Оставалось только прикрепить ярлычки с адресом — четыре беленьких карточки, они лежали в комоде. Мистер Рочестер сам написал на каждой: «Миссис Рочестер, Н-ская гостиница, Лондон». Я так и не решилась прикрепить их к чемоданам и никому не поручила это сделать. Миссис Рочестер! Но ведь такой не существует в природе. Она родится только завтра, во сколько-то минут девятого. Уж лучше я подожду и сначала уверюсь, что она родилась на свет живая, и только тогда передам ей эти ее вещи. Достаточно того, что в шкафу против моего туалетного столика принадлежащий ей наряд вытеснил мое черное ловудское платье и соломенную шляпу, — ибо я не могла назвать своим это венчальное серебристо-жемчужное платье и воздушную вуаль, висевшие на вешалке. Я захлопнула шкаф, чтобы не видеть призрачной одежды, которая в этот вечерний час — было около девяти часов — светилась в сумерках, заливших мою комнату зловещим, неестественно белым светом. «Оставайся одна, белая греза, — сказала я. — Меня лихорадит, я слышу, как воет ветер, я хочу выйти из дому и почувствовать его дыханье!»

Меня лихорадило не только от спешки приготовлений, не только от предчувствий, связанных с ожидающей меня великой переменой и той новой жизнью, которая начиналась для меня завтра. Разумеется, обе эти причины не могли не влиять на мое настроение, тревожное и взволнованное, гнавшее меня в этот поздний час в недра темнеющего парка. Но была и третья причина, действовавшая гораздо сильнее.

Меня преследовала странная и жуткая мысль. Произошло что-то, чего я не могла понять. Никто ничего не видел и не слышал, а было это не далее, как нынче ночью. Мистер Рочестер не ночевал дома и все еще не возвращался; ему пришлось уехать по делу в одно из своих имений, состоявшее из двух-трех ферм, за тридцать миль от Торнфильда. Дело это требовало личного присутствия моего хозяина в связи с его предполагаемым отъездом из Англии. И вот теперь я ожидала его. Я жаждала снять с себя бремя мучившей меня загадки и получить ключ к ней. Но подожди и ты, читатель, пока он не вернется. И когда я открою ему мою тайну, ты также узнаешь ее.

Я отправилась в фруктовый сад, ища там защиты от резкого ветра, который весь день дул с юга, хотя и не принес с собой ни капли дождя. Вместо того чтобы стихнуть к вечеру, он, казалось, шумел и выл еще громче. Деревья непрерывно клонились в одну сторону, они лишь изредка затихали. Ветер мчал облака по всему небу, громоздя их друг на друга; в течение всего этого июльского дня сквозь их пелену ни разу не блеснуло голубое небо.

С неизъяснимым наслаждением бежала я навстречу ветру, как бы отдавая свою тревогу этим безмерным воздушным потокам, проносившимся с воем над землей. Спустившись по лавровой аллее, я увидела останки каштана. Он стоял весь черный и обуглившийся; расколовшийся ствол зиял расщепом. Дерево не развалилось, основание ствола и крепкие корни удерживали его, хотя общая жизнь была нарушена и движение соков прекратилось. Сучья по обеим сторонам уже омертвели, и буря следующей зимы повалит, наверное, одну, а то и обе половины на землю. Но сейчас каштан все еще казался единым деревом, — развалиной, но целостной развалиной.

«Вы правы, держась друг за дружку, — сказала я, словно эти гигантские обломки были живыми существами и могли слышать меня. — Я думаю, что, хотя вы опалены и обуглены, какое-то чувство жизни в вас еще осталось, оно притекает к вам из ваших крепко переплетенных друг с другом честных и верных корней. У вас никогда больше не будет зеленых листьев, и птицы не станут вить гнезда и идиллически распевать свои песни на ваших ветвях. Время радости и любви миновало для вас, но вы не одиноки; у каждого есть товарищ, сочувствующий ему в его угасании». Я подняла голову, и в это мгновение луна показалась между ветвями дерева. Ее туманный диск был багрово-красен; казалось, она бросила мне печальный, растерянный взгляд и снова спряталась в густой пелене облаков. В Торнфильде на миг стало тихо, но вдали над лесами и водами ветер проносился с диким, печальным воем; в нем была такая скорбь, что я не выдержала и убежала прочь.

Возвращаясь обратно садом, я то здесь, то там поднимала упавшие яблоки, которые валялись повсюду между корней и в траве; отделив созревшие от незрелых, я отнесла их в кладовую. После этого я отправилась в библиотеку, чтобы проверить, горит ли огонь в камине, ибо знала, что в такой угрюмый вечер, как сегодня, мистеру Рочестеру будет приятно согреться у жаркого камелька, когда он вернется; да, в камине был огонь, и он разгорался все ярче. Я придвинула кресло поближе к огню, подкатила столик, опустила занавеси и приказала внести свечи, чтобы зажечь их, как только мой хозяин приедет. Закончив все приготовления, я почувствовала еще большее беспокойство; мне не сиделось на месте, что-то гнало меня вон из дома. Небольшие кабинетные часы в библиотеке и старые часы в холле пробили десять раз.

«Как поздно! — сказала я себе. — Побегу к воротам; временами все же показывается луна, и дорогу видно далеко. Может быть, он подъезжает, и если я побегу ему навстречу, то буду избавлена от нескольких лишних минут ожидания».

Ветер выл в вершинах деревьев, стоявших возле ворот. Но дорога, насколько хватало глаз — справа и слева, — была тиха и пустынна; если бы не набегающие тени облаков, оживлявшие ее в те минуты, когда из-за туч выглядывала луна, дорога казалась бы длинной белой лентой, не оживленной никаким движением.

Невольные слезы выступили у меня на глазах — слезы разочарования и досады. Мне стало стыдно, и я отерла их. Я все еще медлила. Теперь луна совсем скрылась в свои облачные покои и плотно задернула занавес туч. Ночь становилась все темнее, ветер быстро нагонял тучи.

— Скорей бы он приехал! Скорей бы он приехал! — восклицала я, охваченная какими-то мрачными предчувствиями. Я ждала его еще до чая, а теперь уже стемнело. Что могло задержать его? Уж не случилось ли чего-нибудь? Я снова вспомнила событие прошлой ночи, и мне представилось, что это было предвестием какого-то надвигающегося несчастья. Слишком уж высоко я занеслась в своих надеждах, видимо, им не суждено сбыться. За последнее время я была так счастлива! Может быть, моя звезда уже прошла через свой зенит и теперь начинает закатываться? «Нет, я все-таки не могу вернуться в дом, — решила я. — Не могу сидеть у камина, когда он где-то там скитается в непогоду. Лучше утомить тело, чем так надрывать сердце. Пойду ему навстречу».

И я пустилась в путь, но ушла не далеко: не успела я пройти и четверть мили, как услышала конский топот. Какой-то всадник приближался быстрым галопом, рядом с лошадью бежала собака. Исчезните, злые предчувствия! Это был мистер Рочестер. Он ехал верхом на Мезруре, а за ним следовал Пилот. Увидев меня, ибо луна показалась на голубом небесном поле и теперь плыла, окруженная слабым сиянием, он снял шляпу и помахал ею над головой. Я бросилась к нему бегом.

— Вот видишь, — воскликнул он, протягивая мне руку и наклоняясь с седла, — ты не можешь и минуты прожить без меня! Стань на кончик моего сапога, дай мне обе руки. Ну, влезай!

Я послушалась. Радость придала мне ловкости, и я вскочила в седло перед ним. Он встретил меня нежным поцелуем и не скрывал своего торжества, которого я постаралась не заметить. Но вдруг он забеспокоился и спросил:

— А может быть, что-нибудь случилось, Дженет, что ты выбежала мне навстречу в такой поздний час? Что произошло?

— Ничего. Мне казалось, вы никогда не приедете. Я не в силах была ждать вас дома, когда за окном дождь и ветер.

— Дождь и ветер — это верно. И посмотри-ка, ты уже вымокла, как русалка; накинь мой плащ. У тебя словно лихорадка, Джен. И щеки и руки горячие. Нет, правда, что случилось?

— Теперь ничего. Я уже не чувствую ни страха, ни огорчения.

— Значит, ты чувствовала и то и другое?

— Пожалуй. Но я расскажу вам после, сэр, и, мне кажется, вы только посмеетесь над моей тревогой.

— Я посмеюсь над тобой от души, только когда пройдет завтрашний день. До тех пор я не осмелюсь: моя судьба обманщица, я ей не верю. Но неужели это ты, девушка, ускользающая, как угорь, и колкая, как шиповник? Я не мог тебя пальцем коснуться весь этот месяц, чтобы не уколоться, а теперь мне кажется, что в моих объятиях кроткая овечка. Ты вышла в поле, чтобы встретить своего пастыря, Джен?

— Я стосковалась по вас, но только не гордитесь. Вот мы уже и в Торнфильде. Пустите меня, я слезу.

Он спустил меня возле крыльца. Джон взял лошадь, а мистер Рочестер последовал за мною в холл и сказал, чтобы я поскорее переоделась и затем пришла к нему в библиотеку. И когда я уже направилась к лестнице, он еще раз остановил меня и приказал не задерживаться долго. Я не стала мешкать. Через пять минут я уже снова была с ним. Он ужинал.

— Возьми стул и составь мне компанию, Джен. Дай Бог, чтобы это был наш последний ужин в Торнфильде — на долгие, долгие месяцы.

Я села возле него, но сказала, что не могу есть.

— Из-за того, что тебе предстоит путешествие, Джен? Это мысль о поездке в Лондон тебя лишает аппетита?

— Сегодня вечером, сэр, мое будущее кажется мне туманным. Бог знает, какие мысли приходят мне в голову, и все в жизни представляется сном.

— Кроме меня; я, кажется, достаточно реален, — коснись меня.

— Вы, сэр, главный призрак и есть. Вы только сон.

Он, смеясь, вытянул руку.

— Разве это похоже на сон? — сказал он, поднеся ее к моим глазам. Рука у него была сильная и мускулистая, с длинными пальцами.

— Да, хоть я и прикасаюсь к ней, но это сон, — сказала я, отводя его руку. — Сэр, вы отужинали?

— Да, Джен.

Я позвонила и приказала убрать со стола. Когда мы опять остались одни, я помешала угли в камине и села на скамеечку у ног мистера Рочестера.

— Скоро полночь, — сказала я.

— Да. Но ты помнишь, Джен? Ты обещала просидеть со мной всю ночь накануне моей свадьбы.

— Помню. И я исполню свое обещание, просижу с вами по крайней мере час или два. Мне спать совершенно не хочется.

— У тебя все готово?

— Все, сэр.

— У меня тоже, — отозвался он. — Я все устроил, и завтра, через полчаса после венчания, мы покинем Торнфильд.

— Очень хорошо, сэр.

— С какой странной улыбкой ты произнесла это: «Очень хорошо, сэр», и отчего у тебя на щеках горят два ярких пятна, отчего так странно блестят твои глаза? Ты больна?

— По-моему, нет.

— По-твоему! Так в чем же дело? Скажи мне, что с тобой?

— Не могу, сэр. У меня нет слов сказать вам, что я испытываю. Мне хотелось бы, чтобы этот час длился вечно. Кто знает, что готовит нам завтрашний день!

— Это ипохондрия. Ты просто переутомилась или переволновалась.

— А вы, сэр, счастливы и спокойны?

— Спокоен? — нет. Счастлив? — да, до самой глубины моего сердца.

Я подняла глаза, чтобы увидеть подтверждение этих слов на его лице. Оно выражало глубокое волнение.

— Доверься мне, Джен, — сказал он, — сними с души то бремя, которое тебя гнетет, передай его мне. Чего ты боишься? Что я окажусь плохим мужем?

— Я меньше всего об этом думаю.

— Может быть, тебя тревожит новая сфера, в которую ты вступаешь, новая жизнь, которой ты начнешь жить?

— Нет.

— Ты мучишь меня, Джен. Твой взгляд и тон, их печаль и решимость тревожат меня. Я прошу дать мне объяснение.

— Тогда, сэр, слушайте. Вы ведь не были дома прошлой ночью?

— Не был. Верно. Ах, помню… Ты намекнула мне давеча на какое-то событие, которое произошло в мое отсутствие, — вероятно, какие-нибудь пустяки. Однако оно растревожило тебя. Скажи, что это? Может быть, миссис Фэйрфакс обмолвилась каким-нибудь неудачным замечанием или ты услышала болтовню слуг и твоя гордость и самолюбие были задеты?

— Нет, сэр. — Пробило двенадцать. Я подождала, пока умолкнет серебристый звон настольных часов и хриплый, дрожащий голос больших часов в холле, и затем продолжала: — Весь день вчера я была очень занята и очень счастлива среди всех этих хлопот, ибо меня, вопреки вашим предположениям, не мучат никакие страхи относительно новой сферы и всего прочего. Наоборот, надежда жить с вами бесконечно радует меня, так как я люблю вас. Нет, сэр, не ласкайте меня сейчас, — дайте досказать.

Еще вчера я верила в милость провидения и в то, что события сложатся к вашему и моему благу. День был очень ясный, если помните, и такой спокойный, что я ничуть не тревожилась за вас. После чая я расхаживала по террасе, думая о вас. И вы представлялись мне так живо, что я почти не чувствовала вашего отсутствия. Я думала о жизни, которая лежит передо мной, о вашей жизни, сэр, настолько более широкой и разнообразной, чем моя, насколько море шире вливающегося в него ручья. Я не согласна с моралистами, называющими наш мир унылой пустыней. Для меня он цветет, как роза. На закате вдруг похолодало, и появились тучи. Я вошла в дом. Софи позвала меня наверх, чтобы показать мне мое венчальное платье, которое только что принесли; а под ним в картонке я нашла и ваш подарок — вуаль, которую вы, в вашей княжеской расточительности, выписали для меня из Лондона, — решив, видимо, что если я не хочу надеть на себя драгоценности, то вы все же заставите меня принять нечто не менее ценное. Я улыбалась, развертывая ее, рисуя себе, как я буду подтрунивать над вашими аристократическими вкусами и вашими усилиями вырядить свою плебейскую невесту, как дочку пэра. Я представляла себе, как покажу вам кусок кружева, который сама приготовила себе, и спрошу: не достаточно ли оно хорошо для женщины, которая не может принести мужу ни богатства, ни красоты, ни связей? Я отчетливо видела выражение вашего лица и слышала ваши негодующие республиканские возгласы, а также надменные слова о том, что при таком богатстве и положении вам нет никакой необходимости жениться на деньгах или на титуле.

— Как хорошо ты изучила меня, колдунья! — прервал меня мистер Рочестер. — Но чем же испугала тебя вуаль, уж не обнаружила ли ты в ней яд или кинжал? Отчего у тебя такое мрачное лицо?

— Нет, нет, сэр. Помимо изящества и богатства выделки, я не обнаружила в ней ничего, кроме гордости Фэйрфакса Рочестера, и она меня нисколько не испугала, ибо я привыкла к лицезрению этого демона. Однако становилось все темнее, и ветер усиливался. Он вчера не так завывал, как сегодня, а скулил тонко и жалобно, навевая тоску. Мне хотелось, чтобы вы были дома. Я вошла в эту комнату и, увидев ваше пустое кресло и холодный камин, почувствовала озноб. Когда я, наконец, легла, то никак не могла заснуть. Меня мучило какое-то тревожное волнение. В шуме все усиливающегося ветра мне чудились какие-то заглушенные стенания. Сначала я не могла понять, в доме это или за окном, но унылый звук все повторялся. Наконец я решила, что где-нибудь возле дома лает собака. И я была рада, когда звуки прекратились. Потом я забылась, но мне и в сновидении продолжала рисоваться темная, бурная ночь, меня преследовало желание быть с вами, и я испытывала печальное и странное ощущение какой-то преграды, вставшей между нами. В первые часы ночи мне снилось, что я иду по извилистой и неведомой дороге; меня окружал полный мрак, лил дождь. Я несла на руках ребенка — крошечное, слабое создание; оно дрожало в моих холодных объятиях и жалобно хныкало над моим ухом. Мне казалось, что вы идете по той же дороге, но только впереди; я напрягала все силы, чтобы догнать вас, и старалась произнести ваше имя и окликнуть вас, чтобы вы остановились. Но мои движения были скованы, и я не могла произнести ни звука. А вы уходили все дальше и дальше.

— И эти сны все еще угнетают тебя, Джен, теперь, когда я подле тебя? Ты просто нервная девочка; забудь эти призрачные угрозы и думай только о действительном счастье. Ты говоришь, что любишь меня, Дженет. Да, этого я не забуду, и ты не можешь отрицать своих слов. Они были произнесены твоими устами, я слышал их мягкое и чистое звучание; слишком торжественная, пожалуй, но сладостная музыка: «Надежда жить с вами, Эдвард, бесконечно радует меня оттого, что я люблю вас». Ты любишь меня, Джен? — повторил он.

— Я люблю вас, сэр, всей силой моего сердца.

— Как странно, — сказал он после короткой паузы. — Эти слова почему-то отозвались в моем сердце болью. Отчего? Может быть, оттого, что ты произнесла их с особой, почти религиозной силой и что твой взгляд, обращенный ко мне сейчас, полон бесконечной веры, правды и преданности? Мне кажется, рядом со мной не человек, а дух. Стань лукавым бесенком, Джен, ты очень хорошо умеешь делать злые глаза. Улыбнись одной из своих робких и дерзких улыбок, скажи мне, что ненавидишь меня, дразни меня, оскорбляй, но не огорчай меня так. Я предпочитаю гнев, чем такую печаль.

— Я буду дразнить вас и оскорблять сколько вашей душе угодно, когда кончу мой рассказ. Но выслушайте меня до конца.

— Я думал, Джен, ты уже все рассказала. Я думал, что нашел причину твоей грусти в этом сне.

Я покачала головой.

— Как? Еще что-то? Но я не верю, чтобы это было серьезно. Я заранее выражаю недоверие. Продолжай.

Беспокойное выражение его лица и нервная жестикуляция удивили меня, однако я продолжала:

— Мне приснился еще один сон: будто Торнфильд превратился в угрюмые развалины, в обитель сов и летучих мышей. От величественного фасада ничего не осталось, кроме полуразрушенной стены, очень высокой, но готовой вот-вот упасть. И мне снилось, что я иду в лунную ночь среди этих поросших травой развалин. Я то спотыкаюсь о мраморный обломок камина, то об упавший кусок лепного карниза. Кутаясь в шаль, я продолжаю нести неведомого мне ребенка. Я не могу его нигде положить, как ни устали мои руки, — несмотря на его тяжесть, я должна нести его. Вдруг с дороги ко мне донесся топот лошади, я была уверена, что это вы. Вы отправлялись на много лет в далекую страну. Я стала карабкаться по шаткой стене с отчаянной, пагубной поспешностью, мечтая последний раз взглянуть на вас сверху. Камни покатились из-под моих ног, ветки остролиста, за которые я хваталась, выскальзывали у меня из рук, ребенок, в ужасе охвативший мою шею, душил меня. Но все же я вскарабкалась на стену. И я увидела вас — далекую точку на белой дороге; вы все более и более удалялись. Ветер был такой сильный, что я не могла стоять. Я присела на край стены и стала укачивать на руках плачущего ребенка. Вы скрылись за изгибом дороги. Я наклонилась вперед, чтобы проводить вас взглядом. Стена начала осыпаться, я покачнулась. Ребенок скатился с моих колен, я потеряла равновесие, упала и — проснулась.

— Но теперь, Джен, это все?

— Это только присказка, сэр, а сейчас последует сказка. Когда я проснулась, какой-то свет ослепил меня. Я решила, что уже наступил день, но ошиблась. Это был только свет свечи. Я подумала, что, вероятно, вошла Софи. На туалетном столике стояла свеча, а дверца гардероба, в который я с вечера повесила свое венчальное платье и вуаль, была открыта. До меня донесся какой-то шорох. Я окликнула: «Софи, что вы там делаете?» Никто не ответил, но от шкафа отошла какая-то фигура, она взяла свечу, подняла ее и осветила ею мой наряд, висевший на вешалке. «Софи! Софи!» — закричала я опять. Но вошедшая безмолвствовала. Я приподнялась на постели и наклонилась вперед. Сначала я удивилась, затем растерялась. И вдруг кровь застыла у меня в жилах. Мистер Рочестер, это была не Софи, не Ли, не миссис Фэйрфакс; это была даже — я в этом убедилась и убеждена до сих пор — это была даже не та странная женщина, Грэйс Пул!

— И все-таки это была одна из них, — прервал меня мой хозяин.

— Нет, сэр, я серьезно уверяю вас, что это не так. Существо, стоявшее передо мной, никогда до того не появлялось в Торнфильдхолле, и рост его и очертания были мне совершенно незнакомы.

— Опиши его, Джен.

— Это была, видимо, женщина, сэр, высокая и рослая, с густыми черными волосами, спускавшимися вдоль спины. Я не знаю, какое на ней было платье, я видела, что оно прямое и белое, но была ли то рубашка, саван или простыня, не могу сказать.

— А ты разглядела ее лицо?

— Сначала нет, но вот она сняла с вешалки мою вуаль, долго смотрела на нее, затем набросила себе на голову и обернулась к зеркалу. В эту минуту я совершенно отчетливо увидела в нем отражение ее лица.

— И какое же у нее было лицо?

— Ужасным и зловещим показалось оно мне, сэр. Я никогда не видела такого лица. Оно было какое-то страшное, какое-то дикое. Я хотела бы навсегда забыть, как она вращала воспаленными глазами и какими странно одутловатыми, сине-багровыми были ее щеки.

— Призраки обыкновенно бледны, Джен.

— Это лицо, сэр, было багрово. Губы распухли и почернели, лоб был нахмурен, брови высоко приподняты над налитыми кровью глазами. Сказать, что это лицо напоминало мне?

— Скажи.

— Вампира из немецких сказок.

— А! И что же она сделала?

— Она сорвала, сэр, мою вуаль со своей головы, разорвала ее пополам, бросила на пол и принялась топтать ногами.

— Потом что?

— Потом отдернула занавеску и посмотрела в окно. Может быть, она увидела, что близится рассвет, но только, взяв свечу, женщина направилась к двери. Возле моей кровати она остановилась. Свирепые глаза яростно уставились на меня. Она поднесла свечу к самому моему лицу и погасила ее. Я лишь увидела эту страшную фигуру, склоненную надо мной, — и потеряла сознание. Только второй раз, второй раз в жизни я потеряла сознание от ужаса.

— Кто был подле тебя, когда ты очнулась?

— Никого, сэр, но на дворе уже стоял день. Я встала, облила голову и лицо холодной водой, выпила воды; почувствовала, что хотя я и ослабела, но не больна, и решила, что никто, кроме вас, не узнает об этом видении. А теперь, сэр, скажите мне, кто и что эта женщина?

— Прежде всего — создание твоего возбужденного мозга. Это бесспорно. Я должен быть осторожен с тобой, мое сокровище. Твои нервы не созданы для грубых потрясений.

— Уверяю вас, сэр, что нервы мои тут ни при чем. Существо это было вполне реальное. Все это совершилось в моей комнате.

— А твои предшествующие сны — тоже реальность? Разве Торнфильд превратился в развалины? Разве я отделен от тебя непреодолимым препятствием? Разве я покинул тебя без единой слезы, без слова, без поцелуя?

— Пока еще нет.

— А разве я собираюсь это сделать? Уже начался день, который свяжет нас навеки, и когда мы будем вместе, эти воображаемые ужасы исчезнут. Я за это ручаюсь.

— Воображаемые ужасы, сэр? Как я хотела бы, чтобы это было так. И хочу теперь больше, чем когда-либо, раз даже вы не можете объяснить тайну этой страшной гостьи.

— А раз даже я не могу, Джен, значит, этого не было.

— Но, сэр, когда я сказала себе то же самое, проснувшись на другое утро, и когда обвела взглядом комнату, чтобы ободрить себя и успокоить при ярком дневном свете видом знакомых мне предметов, то на ковре, как полное опровержение моих гипотез, я обнаружила разорванную пополам вуаль.

Я почувствовала, как мистер Рочестер вздрогнул и затрепетал. Он порывисто обнял меня.

— Слава Богу! — воскликнул он. — Если какое-то злое существо было подле тебя в прошлую ночь, то пострадала только вуаль. Подумать только, что могло случиться!

Задыхаясь, он так прижал меня к себе, что я едва могла перевести дух. Спустя несколько мгновений он продолжал уже бодрым тоном:

— А теперь, Дженет, я тебе все объясню. Это был полусон, полуреальность. В твою комнату бесспорно зашла какая-то женщина. И этой женщиной могла быть только Грэйс Пул. Ты с полным правом назвала ее странным существом. Вспомни, что она сделала со мной, что сделала с Мэзоном. На грани сна и бодрствования видела ее ты, но так как ты была в лихорадке, почти в бреду, — она показалась тебе фантастическим существом: длинные растрепанные волосы, припухшее и почерневшее лицо, огромный рост — все это плод твоего воображения. Это результат кошмара. Вуаль была разорвана на самом деле, и это на нее очень похоже. Ты, конечно, спросишь, зачем я держу эту женщину в доме? Когда мы будем уже не первый день женаты, я скажу тебе, но не теперь. Ты удовлетворена, Джен? Ты принимаешь такое объяснение тайны?

Я задумалась. Это объяснение казалось единственно возможным. Правда, я не была удовлетворена им, но, чтобы доставить мистеру Рочестеру удовольствие, сделала вид, что вполне согласна с ним. Разговор, однако, принес мне облегчение, и я ответила моему хозяину веселой улыбкой. Был уже четвертый час ночи, и нам надо было расстаться.

— Софи, кажется, спит с Аделью в детской? — спросил он, когда я зажгла свечу.

— Да, сэр.

— В кроватке Адели найдется достаточно места и для тебя. Проведи сегодня ночь с ней, Джен. Неудивительно, что все это так подействовало на тебя, и я предпочел бы, чтобы ты спала не одна. Обещай мне ночевать в детской.

— Я лягу там с удовольствием, сэр.

— И хорошенько запри дверь изнутри. Когда поднимешься наверх, разбуди Софи, под предлогом, будто хочешь напомнить ей, чтобы она подняла тебя завтра вовремя. Ты должна одеться и позавтракать до восьми. А теперь отгони все мрачные мысли, Дженет. Разве ты не слышишь, что ветер стих и только шепчет в листьях, а дождь уже не стучит в оконные стекла? Посмотри (он приподнял занавеску), какая чудесная ночь!

И он был прав. Половина неба была чиста и безбурна. Ветер переменился и теперь гнал облака на восток, и они тянулись длинными серебристыми рядами; мирно светила луна.

— Ну, — сказал мистер Рочестер, вопросительно заглядывая мне в лицо, — как теперь чувствует себя моя Дженет?

— Ночь ясна, сэр, и я тоже.

— И сегодня ночью тебе не приснится ни разлука, ни печаль, а только счастливая любовь и блаженный союз.

Его пророчество исполнилось лишь наполовину. Я не видела в эту ночь печальных снов, но мне не снилась и радость, ибо я не спала вовсе. Я держала маленькую Адель в своих объятиях, сторожа ее детский сон, такой спокойный, такой бесстрастный, такой невинный, и ждала приближения утра; все мое существо бодрствовало. И как только встало солнце, встала и я. Я помню, как Адель прижалась ко мне, когда я уходила от нее, помню, что поцеловала ее и сняла ее ручки с моей шеи. Я заплакала от странного волнения и ушла, чтобы мои рыдания не нарушили ее тихий покой. Она казалась мне символом моей прошедшей жизни, а тот, кого я теперь готовилась встретить, был прообразом моего неведомого будущего, которое и привлекало — и страшило меня.

Глава XXVI

Софи пришла в семь — одеть меня; она возилась так долго, что мистер Рочестер, очевидно, выведенный из терпения этой задержкой, послал наверх, спросить, отчего я не иду. Она как раз прикрепляла вуаль к моим волосам, — это был тот скромный кусок кружева, который приготовила я. Как только она отпустила маня, я бросилась к двери.

— Минуточку! — крикнула она по-французски. — Вы хоть посмотрите на себя в зеркало, вы даже не взглянули.

Уже у самой двери я обернулась. Я увидела в зеркале фигуру в светлом платье и вуали и не узнала себя, — она показалась мне какой-то чужой.

— Джен! — раздался внизу голос, и я бросилась на лестницу. Мистер Рочестер встретил меня на полдороге. — Как ты копаешься, — сказал он, — у меня сердце разрывается от нетерпения, а ты так долго не идешь!

Он привел меня в столовую, осмотрел с головы до ног, заявил, что я прекрасна, как лилия, и не только гордость его жизни, но и свет очей его, и затем, предупредив, что дает мне всего десять минут на завтрак, позвонил. Вошел один из недавно нанятых лакеев.

— Что, Джон закладывает?

— Да, сэр.

— А вещи снесли вниз?

— Сейчас сносят, сэр.

— Отправляйтесь в церковь и посмотрите, там ли мистер Вуд (священнослужитель) и причетник. Вернитесь и доложите мне.

Как читатель уже знает, церковь находилась сейчас же за воротами. Слуга вскоре вернулся.

— Мистер Вуд в ризнице, сэр. Он облачается.

— А коляска?

— Лошадей запрягают.

— В церковь мы пойдем пешком, но карета должна быть здесь к той минуте, как мы вернемся. Вещи погрузить и привязать, и кучер пусть сидит на месте.

— Слушаю, сэр.

— Джен, ты готова?

Я встала. Странная это была свадьба — ни шаферов, ни подруг, ни родственников; никого, кроме мистера Рочестера и меня. В холле нас поджидала миссис Фэйрфакс. Мне хотелось сказать ей несколько слов, но мою руку словно сжали железные тиски; мистер Рочестер повлек меня вперед так стремительно, что я едва поспевала за ним; заглянув ему мельком в лицо, я увидела, что он не допустил бы ни секунды промедления. Я подумала, что для жениха у мистера Рочестера довольно странный вид: лицо его выражало мрачную решимость и непреклонную волю, глаза сверкали из-под нахмуренных бровей.

Я не заметила, какой был день — ясный или пасмурный. Когда мы спешили по главной аллее к воротам, я не смотрела ни на небо, ни на землю. Мое сердце было в моих взорах, а они были словно прикованы к мистеру Рочестеру. Мне хотелось увидеть то незримое, на что, казалось, был устремлен его пристальный, горячий взгляд. Мне хотелось уловить те мысли, с которыми он, казалось, борется так упорно и непреклонно. У церковной ограды он остановился, заметив, что я совсем задохнулась.

— Я жесток в моей любви, — сказал он. — Отдохни минутку, обопрись на меня, Джен.

Как сейчас помню старую серую церковь, спокойно возвышавшуюся перед нами; вокруг ее шпиля летал грач, чернея на фоне румяного утреннего неба. Я помню также зеленые могилки и фигуры каких-то двух незнакомцев, бродивших среди памятников и читавших надписи, вырезанные на некоторых замшелых плитах. Я обратила на них внимание потому, что, увидев нас, они зашли за церковь. Я не сомневалась, что они войдут в боковую дверь и будут присутствовать на церемонии. Мистер Рочестер их не заметил; он пристально смотрел мне в лицо, от которого внезапно отхлынула вся кровь. Я почувствовала на лбу капли пота, мои губы и щеки похолодели. Когда я оправилась, он бережно повел меня по дорожке к церковным дверям.

Мы вошли в тихий, скромный храм. Священник уже ждал нас в своем белом облачении возле низкого алтаря, рядом с ним стоял причетник. Все было тихо, только в дальнем углу шевелились две тени. Мое предположение оказалось правильным: незнакомцы проскользнули в церковь раньше нас и теперь стояли у склепа Рочестеров, повернувшись к нам спиной и рассматривая сквозь решетку старую мраморную гробницу с коленопреклоненным ангелом, охранявшим останки Дэймера Рочестера, убитого при Марстонмуре во время войны Алой и Белой Розы, и Элизбет Рочестер — его жены.

Мы заняли свои места. Услышав позади себя осторожные шаги, я взглянула через плечо: один из незнакомцев приближался к церковной кафедре. Служба началась. Уже было дано объяснение того, что такое брак, затем священник подошел к нам и, слегка поклонившись мистеру Рочестеру, продолжал:

— Я прошу и требую от вас обоих (как в страшный день суда, когда все тайны сердца будут открыты): если кому-либо из вас известны препятствия, из-за которых вы не можете сочетаться законным браком, то чтобы вы признались нам, ибо нельзя сомневаться в том, что все, кто соединяется иначе, чем это дозволяет слово Божье, Богом не соединены и брак их не считается законным.

Он замолчал, как того требовал обычай. Когда это молчание бывало нарушено? Может быть, раз в столетие. Священник, не отрывая глаз от книги, которую держал в руках, лишь на миг перевел дыхание и хотел продолжать, он уже протянул руку к мистеру Рочестеру, и его губы уже открылись, чтобы спросить: «Хочешь взять эту женщину себе в жены?» — когда совсем близко чей-то голос отчетливо произнес:

— Брак не может состояться, я заявляю, что препятствие существует.

Священник стоял онемев, не спуская глаз с говорившего, растерялся и причетник. Мистер Рочестер вздрогнул, словно перед ним разверзлась пропасть; он крепче уперся в землю, чтобы сохранить равновесие, и, не повертывая головы, не глядя ни на кого, сказал:

— Продолжайте.

Когда он произнес это слово низким и глухим голосом, воцарилось глубокое молчание. Затем мистер Вуд сказал:

— Я не могу продолжать, раз такое заявление сделано. Я должен выяснить, соответствует ли оно действительности.

— Бракосочетание должно быть прервано, — снова раздался голос позади нас. — Я имею возможность доказать справедливость моего заявления: для брака существует непреодолимое препятствие.

Мистер Рочестер слышал, но казался по-прежнему непоколебимым. Он стоял гордо выпрямившись и только сжал мою руку в своей. Как горячо было это пожатие и как напоминал его массивный лоб в эту минуту бледный непроницаемый мрамор! Как горели его глаза, настороженные и полные мятежного огня!

Мистер Вуд, казалось, растерялся.

— А каков характер этого препятствия? — спросил он. — Может быть, его можно устранить? Объяснитесь.

— Едва ли, — последовал ответ. — Я назвал его непреодолимым. И я говорю не без оснований.

Незнакомец вышел вперед и облокотился о балюстраду. Он продолжал, выговаривая каждое слово отчетливо, спокойно, уверенно, но не громко:

— Это препятствие состоит в том, что мистер Рочестер уже женат и его жена жива.

Мои нервы отозвались на эти спокойные слова так, как не отзывались на самый страшный удар грома; моя кровь ощутила их коварное вторжение, как не ощущала мороза и пламени, — но я крепко держала себя в руках и не собиралась упасть в обморок. Я посмотрела на мистера Рочестера и заставила его взглянуть на меня, — его лицо напоминало бескровное изваяние. Глаза были мрачны и пылали. Он ничего не отрицал; казалось, он бросал вызов всему миру. Не говоря ни слова, без улыбки, как будто не признавая во мне человеческое существо, он только обнял меня за талию и привлек к себе.

— Кто вы? — спросил он незнакомца.

— Моя фамилия Бриггс, я поверенный из Лондона.

— И вы мне хотите навязать какую-то жену?

— Я готов напомнить вам, сэр, о существовании вашей супруги, которая признана законом, если и не признана вами.

— Потрудитесь описать ее, как ее имя, кто ее родственники, где она живет?

— Пожалуйста! — Мистер Бриггс спокойно извлек из кармана листок бумаги и торжественно прочел:

«Я утверждаю и могу доказать, что двадцатого октября такого-то года (пятнадцать лет тому назад) Эдвард Фэйрфакс Рочестер из Торнфильдхолла в …ширском графстве и из замка Ферндин в …шире женился на моей сестре Берте-Антуанетте Мэзон, дочери Джонаса Мэзона, коммерсанта, и Антуанетты, его жены-креолки; венчание происходило в Спаништауне, на Ямайке. Запись брака может быть найдена в церковных книгах, а копия с нее находится у меня в руках. Подпись: Ричард Мэзон».

— Это — если только документ подлинный — доказывает, что я был женат, но не доказывает, что упомянутая здесь женщина, ставшая моей женой, жива.

— Три месяца тому назад она еще была жива, — возразил мистер Бриггс.

— Откуда это вам известно?

— У меня есть свидетель, показания которого даже вы, мистер Рочестер, едва ли сможете опровергнуть.

— Давайте его сюда или убирайтесь к дьяволу.

— Сначала я представлю его вам. Он здесь. Мистер Мэзон, будьте так добры, подойдите сюда.

Услышав это имя, мистер Рочестер стиснул зубы. Все его тело конвульсивно вздрогнуло. Я была настолько близко от него, что физически ощущала волну ярости или отчаяния, словно обдавшую его с головы до ног. Второй незнакомец, до сих пор остававшийся на заднем плане, подошел ближе. Из-за плеча мистера Бриггса выступило бледное лицо. Да, это был сам Мэзон. Мистер Рочестер обернулся и с гневом посмотрел на него. Обычно его глаза были черными, но теперь в них был странный, красноватый, я бы сказала, кровавый отблеск, напоминавший разгорающийся пожар. Он сделал движение, занес свою сильную руку, готовый ударить Мэзона, швырнуть его на каменный пол, выбить дух из его тощего тела, но Мэзон отпрянул и закричал тонким голосом: «Ради Бога!» Презрение охладило порыв мистера Рочестера. Его пыл угас, словно под дуновением ветра. Он только спросил:

— А ты что имеешь сказать?

Побелевшие губы Мэзона пролепетали что-то нечленораздельное.

— Иди к дьяволу, если не можешь выговорить ни слова. Я спрашиваю, что ты имеешь сказать?

— Сэр, сэр, — прервал его священник. — Не забывайте, что вы в священном месте. — Затем, обратившись к Мэзону, он мягко спросил: — Вам известно, сэр, жива или нет жена этого джентльмена?

— Смелее, — подбадривал его адвокат. — Говорите же.

— Она живет в Торнфильдхолле, — наконец выговорил Мэзон, — я видел ее в апреле этого года. Я ее брат.

— В Торнфильдхолле? — изумился священник. — Не может быть. Я давно живу в этих местах, сэр, и никогда не слышал о хозяйке Торнфильдхолла.

Я увидела, как лицо мистера Рочестера исказилось мрачной гримасой, и он пробормотал:

— Еще бы! Я постарался, чтобы никто не слышал о ней и не догадывался, что она моя жена. — Он замолчал. Несколько минут он как бы что-то взвешивал. Затем, видимо, решился и заявил:

— Довольно! Сейчас все это вырвется наружу, как пуля из ружья. Вуд, захлопните вашу книгу и снимите ваше облачение. Джон Грин (это был причетник), уходите из церкви. Венчания сегодня не будет.

Тот повиновался.

— Двоеженство — неприятное слово! — продолжал мистер Рочестер с вызовом. — И все-таки я собирался стать двоеженцем. Как видите, судьба посмеялась надо мной, а может быть, провидение вмешалось в мои дела, — будем считать, что это перст провидения. В данную минуту я, наверно, немногим лучше самого дьявола. И — как мой духовный отец, вероятно, сказал бы мне — заслуживаю, без всякого сомнения, строжайшей кары Божьей, вплоть до неугасимого огня и вечной муки. Джентльмены, мой план сорвался! То, о чем этот поверенный и его клиент сообщили вам, правда. Я в некотором роде женат. Женщина, которая называется моей женой, жива. Вы сказали, Вуд, что никогда не слышали о миссис Рочестер, но до вас, вероятно, не раз доходили сплетни относительно загадочной сумасшедшей, которая содержится в доме под замком. Иные, наверное, нашептывали вам, что это моя незаконная сестра, другие — что это моя отставная любовница. Так вот, разрешите мне сказать, что это не кто иная, как моя жена, на которой я женился пятнадцать лет назад. Ее зовут Берта Мэзон, она сестра вон того решительного господина, который своими дрожащими руками и побелевшими щеками показывает вам, на что способен храбрый мужчина. Смелее, Дик, не бойся! Я скорее ударю женщину, чем тебя. Берта Мэзон — сумасшедшая, и она происходит из семьи сумасшедших. Три поколения идиотов и маньяков! Ее мать, креолка, была сумасшедшая и страдала запоем. Это стало мне известно лишь после того, как я женился на ее дочери; ибо до брака все эти семейные секреты держались в тайне. Берта, как преданная дочь, пошла по стопам своих родителей во всех отношениях. Такова была моя прелестная жена: добродетельная, умная, скромная! Вы можете себе представить, каким я был счастливым человеком! Какие на мою долю выпали разнообразные удовольствия! Это было райское блаженство, если бы вы только знали! Но довольно объяснений! Бриггс, Вуд, Мэзон, я приглашаю вас всех в мой дом, посетить пациентку миссис Пул — мою жену! Вы увидите, на каком существе меня женили обманом, и убедитесь сами, имел ли я право разорвать эти узы и искать близости с существом, в котором прежде всего видел человека. Эта девушка, — продолжал он, взглянув на меня, — знала не больше вашего, Вуд, о мерзкой тайне. Она верила мне безусловно, у нее и в мыслях не было, что ее собирается завлечь в ловушку мнимого брака негодяй, уже связанный с дурной, безумной и озверевшей женщиной! Я всех вас приглашаю! Идемте!

Все еще продолжая крепко держать меня за руку, он вышел из церкви. Трое мужчин последовали за ним. Перед подъездом дома стояла коляска.

— Поворачивай в конюшню, Джон, — сказал мистер Рочестер холодно. — Сегодня мы никуда не едем.

При нашем появлении миссис Фэйрфакс, Адель, Софи и Ли бросились нам навстречу, чтобы поздравить нас.

— Уходите отсюда все! — крикнул хозяин. — Никому не нужны ваши поздравления! Во всяком случае не мне! Они опоздали на пятнадцать лет!

Он поспешил дальше и стал подниматься по лестнице, все еще держа меня за руку и знаками приглашая мужчин следовать за ним. Мы поднялись на второй этаж, прошли коридор, поднялись на третий. Мистер Рочестер открыл своим ключом низенькую черную дверь, и мы вступили в обитую гобеленами комнату с огромной кроватью и резным шкафом.

— Узнаешь эту комнату, Мэзон? — сказал мистер Рочестер. — Здесь она искусала тебя и хватила ножом.

Он раздвинул гобелены на стене, под которыми оказалась вторая дверь. Ее он также открыл. Перед нами была комната без окон; в камине, окруженном крепкой высокой решеткой, горел огонь, а с потолка спускалась зажженная лампа. У камина стояла, наклонившись, Грэйс Пул и, видимо, что-то варила в кастрюльке.

В дальнем темном углу комнаты какое-то существо бегало взад и вперед. Сначала трудно было даже разобрать, человек это или животное. Оно бегало на четвереньках, рычало и фыркало, точно какой-то диковинный зверь. Но на нем было женское платье; масса черных седеющих волос, подобно спутанной гриве, закрывала лицо страшного существа.

— Здравствуйте, миссис Пул! — сказал мистер Рочестер. — Как вы и как сегодня ваша больная?

— Ничего, сэр, благодарю вас! — отозвалась Грэйс, осторожно ставя кипящее варево на решетку. — Беспокойна, но по крайней мере не бесится.

Неистовый вопль опроверг ее слова. Одетая в платье женщины гиена поднялась на ноги и выпрямилась во весь рост.

— О сэр, она увидела вас! — воскликнула Грэйс. — Ушли бы вы лучше!

— Одну минуту, Грэйс. Дайте мне побыть одну минуту.

— Осторожнее, сэр! Ради Бога, будьте осторожны!

Безумная залаяла. Она откинула с лица спутанные пряди волос и диким взглядом обвела посетителей. Я без труда узнала это багровое лицо, эти одутловатые щеки. Миссис Пул сделала несколько шагов вперед.

— Не мешайте, — сказал мистер Рочестер, отстраняя ее. — Ножа у нее, надеюсь, нет, а я настороже.

— Никогда не знаешь, что у нее есть, сэр; она ужасно хитрая. Она кого хочешь перехитрит.

— Лучше уйдем отсюда, — прошептал Мэзон.

— Ступай к дьяволу! — порекомендовал ему зять.

— Берегитесь! — крикнула Грэйс.

Три джентльмена быстро отступили. Мистер Рочестер загородил меня собой. Сумасшедшая, сделав прыжок, вцепилась ему в горло и впилась зубами в щеку; завязалась борьба. Она была очень рослая, почти такая же, как ее муж, но только гораздо толще. В завязавшейся борьбе она обнаружила чисто мужскую силу и чуть не задушила мистера Рочестера, несмотря на его атлетическое сложение. Он мог сразить ее одним ударом, но не хотел поднимать на нее руку. Он только защищался. Наконец ему удалось схватить ее за локти. Грэйс Пул дала ему веревку, и он связал руки безумной за спиной, другой веревкой он привязал ее к стулу. Все это происходило под неистовые вопли сумасшедшей, делавшей судорожные попытки вырваться. Затем мистер Рочестер обернулся к зрителям; он посмотрел на них с улыбкой, полной горечи и отчаянья.

— Вот это моя жена, — сказал он. — Это единственные супружеские объятия, которые мне суждено испытать, единственные ласки, которые могут скрасить часы моего досуга. А вот та, которую я мечтал назвать своей! — Он положил мне руку на плечо. — Молоденькая девушка, которая стоит так сурово и спокойно у самых дверей ада, глядя с полным самообладанием на проделки этого демона. Не правда ли, это было бы приятным разнообразием после такого дьявольского кушанья? Вуд и Бриггс, посмотрите, какой контраст! Сравните эти чистые глаза с теми вон, налитыми кровью, это лицо — с той маской, этот стройный стан — с той глыбой мяса, — и потом судите меня, вы, священник, и вы, представитель закона. И вспомните, что каким судом судите, таким и вас будут судить. А теперь прочь отсюда, я должен запереть мое сокровище.

Мы все вышли. Мистер Рочестер задержался на мгновенье, чтобы отдать какое-то приказание Грэйс Пул. Когда мы спускались по лестнице, поверенный обратился ко мне.

— Вы, сударыня, — сказал он мне, — полностью оправданы, и ваш дядя будет рад слышать это, если он еще окажется жив, когда мистер Мэзон вернется на Мадейру.

— Мой дядя? Как? Разве вы знаете его?

— Мистер Мэзон его знает. Мистер Эйр был много лет коммерческим корреспондентом их торгового дома. Когда ваш дядя получил от вас письмо относительно предполагаемого брака между вами и мистером Рочестером, мистер Мэзон, который жил в это время на Мадейре ради поправления здоровья, случайно встретился с ним, возвращаясь на Ямайку. Мистер Эйр упомянул о письме, так как ему было известно, что мой клиент знаком с неким джентльменом по фамилии Рочестер, Мистер Мэзон, естественно пораженный и расстроенный, объяснил, как обстоит дело. Ваш дядя, к сожалению, сейчас при смерти. Принимая во внимание его возраст, характер его болезни и ту стадию, которой она достигла, трудно допустить, чтобы он поправился. Поэтому он не мог поспешить в Англию, чтобы вызволить вас из ловушки, в которую вас чуть не завлекли, но он умолил мистера Мэзона не терять времени и предпринять все, чтобы расстроить этот мнимый брак. Он отправил его ко мне за поддержкой. Я не стал терять времени и очень рад, что не опоздал. Вы, без сомнения, тоже. Не будь я уверен, что ваш дядя умрет раньше, чем вы доберетесь до Мадейры, я посоветовал бы вам поехать туда с мистером Мэзоном; но при создавшемся положении я считаю, что вам лучше остаться в Англии и ждать распоряжений от мистера Эйра или известия о нем. У нас здесь есть еще какие-нибудь дела? — обратился он к мистеру Мэзону.

— Нет, нет, поедем скорее, — испуганно ответил тот. И, даже не дождавшись мистера Рочестера, чтобы проститься с ним, они удалились.

Священник остался, чтобы сказать несколько назидательных слов упрека или увещания своему высокомерному прихожанину. Выполнив этот долг, он тоже покинул дом.

Стоя на пороге моей спальни, куда я спаслась бегством, я слышала, как он удалялся. Когда все ушли, я заперла дверь на задвижку, чтобы никто не проник ко мне, и не стала плакать и скорбеть — я была для этого еще слишком спокойна, — но машинально сняла с себя свадебный наряд, вместо которого надела свое вчерашнее платьице, — а я-то думала, что уже никогда не надену его! Потом села на стул. Меня охватили мучительная слабость и усталость. Я сложила руки на столе, опустила на них голову и погрузилась в размышления; до этой минуты я только слушала, смотрела, двигалась, ходила туда и сюда или давала вести себя, наблюдая, как событие следует за событием и за одной тайной разверзается другая; но теперь я стала раздумывать.

В общем утро было довольно спокойное, кроме короткой сцены с сумасшедшей. Весь эпизод в церкви совершился бесшумно, не было ни взрыва страстей, ни громких споров, вызовов или оскорблений, не было слез и рыданий. Было произнесено всего несколько слов: спокойное заявление о невозможности брака. Мистер Рочестер задал несколько коротких угрюмых вопросов, последовали ответ, объяснение, доказательства. Мой хозяин открыто сознался во всем, затем привел живое подтверждение своих слов. Чужие ушли, и все было кончено.

Я сидела в своей комнате, как обычно, такая же, как и была, без всякой видимой перемены. Я не была замарана, оскорблена, унижена. И все же где Джен Эйр вчерашнего дня? Где ее жизнь, где ее надежды?

Та Джен Эйр, которая с надеждой смотрела в будущее, Джен Эйр — почти жена, стала опять одинокой, замкнутой девушкой. Жизнь, предстоявшая ей, была бледна, будущее уныло. Среди лета грянул рождественский мороз, белая декабрьская метель пронеслась над июльскими полями, мороз сковал зрелые яблоки, ледяные ветры сорвали расцветающие розы, на полях и лугах лежал белый саван, поляны, еще вчера покрытые цветами, сегодня были засыпаны глубоким снегом, и леса, которые еще двенадцать часов назад благоухали, как тропические рощи, теперь стояли пустынные, одичалые, заснеженные, как леса Норвегии зимой. Все мои надежды погибли, они убиты по воле коварного рока, как были убиты в одну ночь все первенцы в Египте. Я вспомнила свои заветные мечты, которые вчера еще цвели и сверкали. Они лежали, как мертвые тела, недвижные, поблекшие, бескровные, уже неспособные ожить. Я оглянулась на мою любовь: это чувство, которое принадлежало мистеру Рочестеру, которое он взрастил, замерзало в моем сердце, как больное дитя в холодной колыбели. Тоска и тревога овладели мной. Моя любовь не могла устремиться в объятия мистера Рочестера, не могла согреться на его груди. О, никогда не вернет он этого чувства, ибо вера обманута, надежда растоптана. Мистер Рочестер уже не был для меня тем, что раньше, он оказался не таким, каким я его считала. Я не винила его ни в чем, не утверждала, что он обманул меня, но в нем исчезла та черта безупречной правдивости, которая так привлекала меня, и поэтому я сама должна была покинуть его. Это мне было совершенно ясно. Когда, как, куда бежать — я пока еще не знала, но он и сам, без сомнения, поспешит удалить меня из Торнфильда. Видимо, он не любил меня по-настоящему. Это было лишь мимолетное увлечение, но оно наткнулось на препятствие, и я больше не нужна ему. Мне было бы даже страшно встретиться с ним теперь. Вероятно, самый вид мой стал ему ненавистен. О, как я была слепа, как слаба в своих поступках!

Мои глаза были закрыты; казалось, вокруг меня сгущается мрак, и мысли бушуют во мне, словно темный и бурный прилив. Обессилев, ослабев, без воли, я, казалось, лежала на дне высохшей большой реки. Я слышала, как с гор мчится мощный поток и приближается ко мне, но у меня не было желания встать, у меня не было сил спастись от него. Я лежала в изнеможении, призывая смерть. Одна только мысль трепетала во мне еще какой-то слабой жизнью: это было воспоминание о Боге; оно жило в молчаливой молитве; ее непроизнесенные слова слабо брезжили в моем помутившемся сознании, я должна была выговорить их вслух, но не имела сил…

«Не уходи от меня, ибо горе близко и помочь мне некому».

О, оно было близко! И так как я не просила небо отвратить его, не сложила рук, не преклонила колен, не открыла уст, оно обрушилось на меня; могучий, полноводный поток захлестнул меня со страшной силой. Горькое сознание утраченной жизни, моя разбитая любовь, мои погибшие надежды, моя поверженная вера — все это хлынуло на меня мощной темной массой. Этот страшный чае не поддается описанию. Поистине «все воды твои и волны твои пронеслись надо мной».

Глава XXVII

Близился вечер. Я, наконец, подняла голову, огляделась кругом и, увидев, что солнце уже на западе и его лучи золотят стены моей комнаты, спросила себя: «Что же мне делать?»

Но последовавший за этим ответ: «Немедленно покинь Торнфильд» — прозвучал так повелительно и был так ужасен, что я невольно заткнула уши. «Нет, нет, — говорила я себе, — об этом пока не может быть и речи! Пусть я перестала быть невестой Эдварда Рочестера — это еще полбеды. Пусть я очнулась от ослепительных грез и нашла, что все это лишь пустой и тщетный обман, — это ужас, к которому еще можно привыкнуть, с которым можно справиться. Но что я должна покинуть своего хозяина решительно и бесповоротно, сейчас и навсегда — это выше моих сил! Я не могу этого сделать!»

Однако внутренний голос твердил мне, что нет — могу, и предвещал, что я так и сделаю. Я боролась с собственным решением, я желала себе слабости, чтобы избежать этой новой голгофы, которая лежала передо мной, — но неумолимое сознание твердило мне, что это еще только первый шаг, и угрожало сбросить меня в бездонную пропасть отчаяния.

— Тогда пусть меня другие оторвут от него! — восклицала я. — Пусть кто-нибудь поможет мне!

«Нет, ты сама это сделаешь, и никто не поможет тебе, ты сама вырвешь себе правый глаз, сама отрубишь правую руку. Твое сердце будет жертвой, а ты — священником, приносящим ее!»

Я вскочила, чтобы бежать от страшного одиночества, в котором меня застал этот беспощадный судья, от молчания, в котором зазвучал этот грозный голос. Когда я встала, у меня закружилась голова, и я почувствовала, что не держусь на ногах от горя и истощения. Весь этот день я ничего не пила и не ела, так как утром мне не хотелось завтракать. И я с щемящим чувством тоски подумала о том, что вот уже сколько времени сижу взаперти, а никто не прислал узнать, как я себя чувствую, и не позвал меня вниз. Даже маленькая Адель не постучалась в дверь, даже миссис Фэйрфакс не зашла навестить меня. «Друзья всегда забывают тех, кто несчастен», — прошептала я, отодвигая задвижку и выходя из комнаты. На пороге я на что-то наткнулась. Голова моя все еще кружилась, в глазах стоял туман, руки и ноги ослабели. Не в силах устоять, я упала, но не на пол, — чья-то рука подхватила меня. Я подняла голову: меня поддерживал мистер Рочестер, сидевший на стуле у порога моей комнаты.

— Наконец-то ты вышла, — сказал он. — Как долго я тебя ждал, как прислушивался, но я не слышал ни одного движения, ни одного рыдания, — еще пять минут этой смертельной тишины, и я бы взломал замок, как грабитель. Значит, вы решили пощадить меня, вы заперлись и скорбите одна? Лучше бы вы пришли и излили на меня свое негодование. Я знаю, у вас страстная душа, я ждал подобной сцены, я был готов к потоку слез, но я хотел, чтобы они были пролиты на моей груди. Однако они пролились на бесчувственный пол или на ваш носовой платок. Но я заблуждаюсь, вы и не плакали вовсе? Я вижу бледные щеки и угасший взгляд, но никаких следов слез. Вероятно, ваше сердце плакало кровавыми слезами?

Ну, что же, Джен, ни одного слова упрека, горечи или боли — ничего, чтобы уколоть мое чувство или пробудить мой гнев? Вы сидите спокойно там, куда я вас посадил, и смотрите на меня тоскливым, безжизненным взглядом, Джен, у меня и в мыслях не было так оскорбить вас. Если бы у человека была единственная овечка, которая дорога ему, как родное дитя, которая ела и пила с ним из одной посуды и спала у него на груди, а он по какой-то случайности убил ее, то он не мог бы оплакивать своей преступной оплошности больше, чем я. Вы можете когда-нибудь простить меня?

Читатель, я простила его в ту же минуту. В его глазах было такое глубокое раскаянье, такая подлинная скорбь в его голосе, такая мужественная энергия в каждом жесте, и, кроме того, во всем его существе сквозила такая неизменная любовь, что я простила ему все! Но молча, только в глубине своего сердца.

— Теперь вы знаете, что я негодяй, Джен! — воскликнул он с тоской, вероятно удивленный моим упорным молчанием и покорностью, которые были скорее результатом слабости, чем нежелания говорить.

— Знаю, сэр.

— Тогда так и скажите мне, честно и прямо, не щадите меня.

— Я не могу, я устала и больна. Дайте мне воды.

Он не то вздохнул, не то застонал и, взяв меня на руки, понес вниз. Сначала я даже не узнала комнаты, в которой очутилась. Голова моя кружилась, и перед глазами был туман. Но затем я ощутила живительную близость тепла, — несмотря на то, что стояло лето, я совершенно закоченела. Он поднес к моим губам стакан вина, я глотнула и снова почувствовала, что жива. Затем он заставил меня что-то съесть, и вскоре я вполне оправилась. Я увидела, что нахожусь в библиотеке и сижу в его кресле, а он стоит рядом. «Если бы я могла сейчас уйти из жизни без особых страданий, это было бы самое лучшее, — подумала я, — тогда мне не пришлось бы рвать все струны моего сердца, уходя от мистера Рочестера, так как я, видимо, все-таки должна буду уйти от него. Но я не хочу покидать его, я не могу его покинуть».

— Ну, как ты себя чувствуешь теперь, Джен?

— Гораздо лучше, сэр. Скоро я совсем успокоюсь.

— Выпей еще вина, Джен.

Я выпила. Мистер Рочестер поставил стакан на стол, остановился передо мной и внимательно на меня посмотрел. Вдруг он отвернулся, издав какое-то восклицание, полное затаенного страстного волнения. Он быстро прошелся по комнате и снова вернулся ко мне, он наклонился, словно желая поцеловать меня, но я помнила, что теперь ласки для меня запретны. Я отстранила его.

— Как? Что это значит? — воскликнул он нетерпеливо. — О, я знаю, ты не хочешь поцеловать мужа Берты Мэзон. Ты считаешь, что мои ласки отданы и объятия заняты.

— Во всяком случае они не для меня, сэр, и я не имею права притязать на них.

— Отчего, Джен? Впрочем, я не буду вызывать тебя на утомительные объяснения и отвечу за тебя. Оттого, что у меня есть уже жена, скажешь ты. Я верно угадал?

— Да.

— Если ты так думаешь, хорошего же ты обо мне мнения: ты должна считать меня хитрым интриганом, низким и подлым распутником, который клянется в бескорыстной любви, чтобы завлечь тебя в ловко расставленные сети, обольстить и лишить чести. Что ты скажешь на это? Я вижу, что ничего. Во-первых, ты еще очень слаба и еле дышишь, а во-вторых, ты еще никак не можешь привыкнуть к тому, чтобы бранить и поносить меня. Кроме того, у тебя на глазах уже слезы, и, если ты будешь говорить слишком много, они хлынут рекой; а у тебя нет ни малейшего желания упрекать, доказывать, делать сцены; ты думаешь о том, как тебе надо действовать, — говорить ты считаешь бесполезным. Я знаю тебя, и я настороже.

— Я не хочу, сэр, ни в чем идти против вас…

Мой дрогнувший голос показал мне, что я еще не могу отважиться на длинную фразу.

— В твоем понимании — нет, но в моем — ты собираешься погубить меня. Я женатый человек, — ведь ты это хотела сказать? — и в качестве женатого человека ты оттолкнешь меня, постараешься уйти с моей дороги; ведь ты только что отказалась поцеловать меня. Ты хочешь стать для меня совсем чужой, жить в этом доме только как гувернантка Адели. Если я когда-нибудь скажу тебе ласковое слово или дружеские чувства опять привлекут тебя ко мне, ты скажешь: «Этот человек чуть не сделал меня своей любовницей. Я должна быть по отношению к нему подобна льду и камню». И ты станешь льдом и камнем.

Я откашлялась, чтобы придать своему голосу твердость:

— Все вокруг изменилось, сэр, и я тоже должна измениться, — в этом не может быть сомнения; чтобы избежать мучительных колебаний и постоянной борьбы с сердечной склонностью и воспоминаниями, есть только один путь — у Адели должна быть новая гувернантка.

— О, Адель уедет в школу, я уже все устроил; и я отнюдь не собираюсь мучить тебя гнусными воспоминаниями, связанными с Торнфильдхоллом, этим проклятым местом, этим мерзостным склепом, в котором живое воплощение смерти вопиет к ясному небу, — этой тесной каменной преисподней, где властвует один только реальный дьявол, худший, чем легион воображаемых. Джен, ты не останешься здесь, и я тоже. Как жаль, что мы встретились в Торнфильде, где таятся привидения. Я потребовал от своих домочадцев, еще не зная тебя, чтобы от тебя было скрыто все касающееся этого проклятого места, — я просто боялся, что ни одна гувернантка не согласится жить при Адели, зная, кто обитает в этом доме. Но я не мог удалить больную в другое место, хотя у меня и есть еще один старый дом, в Ферндине; он еще более безлюден и уединен, и там я мог бы спокойно держать ее, если бы не вредная для здоровья местность в лесной глуши, — это и заставило меня отказаться от подобного плана. Вероятно, сырые стены скоро бы освободили меня от моей обузы. Но каждый грешник грешит по-своему, а я не имею склонности к тайному смертоубийству, даже в тех случаях, когда ненавижу безгранично.

Однако скрывать от тебя присутствие этой сумасшедшей женщины было все равно, что, накрыв ребенка плащом, положить его под ядовитым деревом: уже одно дыхание этой фурии отравляет воздух. Но я запру Торнфильдхолл, заколочу парадный вход и забью досками окна первого этажа. Я дам миссис Пул двести фунтов в год, чтобы она жила здесь с моей женой, как ты называешь эту страшную ведьму. Грэйс на многое пойдет ради денег, а кроме того, здесь останется с ней ее сын, трактирщик. Она будет не так одинока, и он сможет помогать ей во время приступов бешенства моей жены, когда той вздумается сжигать людей в их кроватях, бросаться на них с ножом или впиваться им в горло…

— Сэр, — прервала я его, — вы беспощадны к несчастной женщине. Вы к ней несправедливы. Вы говорите о ней с отвращением, с мстительной ненавистью. Это жестоко — она же не виновата в своем безумии.

— Джен, моя любимая крошка (так я буду звать тебя, ибо так оно и есть), ты не знаешь, о чем говоришь, и опять неверно судишь обо мне: не потому я ненавижу ее, что она безумна, — будь ты безумна, разве бы я ненавидел тебя?

— Думаю, что да, сэр.

— Тогда ты ошибаешься, и ты меня совсем не знаешь, не знаешь, на какую любовь я способен. Каждая частица твоей плоти так же дорога мне, как моя собственная: в болезни и в страданиях она все равно мне дорога. Душа твоя для меня бесценное сокровище, и если бы она заболела, она все равно оставалась бы моим сокровищем; если бы ты неистовствовала, я держал бы тебя в своих объятиях, а не надел бы на тебя смирительную рубашку. Твое прикосновение, даже в припадке безумия, имело бы все ту же прелесть для меня. Если бы ты набросилась на меня с такой же яростью, как эта женщина сегодня утром, я обнял бы тебя не только нежно, но и горячо. Я бы не отстранился от тебя с отвращением, и в твои тихие минуты у тебя не было бы иного стража, иной сиделки, кроме меня. Я был бы всегда возле тебя и ходил бы за тобой с неутомимой нежностью, даже если бы ты никогда не улыбнулась мне, и не уставал бы смотреть в твои глаза, если бы даже они не узнавали меня. Но для чего я думаю об этом? Я ведь говорил о том, чтобы увезти тебя из Торнфильда. Все, как ты знаешь, готово для немедленного отъезда; завтра ты отправишься. Я прошу тебя потерпеть еще одну только ночь под этой кровлей, Джен, а затем ты простишься с ее тайнами и ужасами навеки. У меня есть убежище, надежный приют, где меня не будут преследовать ненавистные воспоминания, нежелательные вторжения или ложь и злословие.

— Возьмите с собой Адель, сэр, — прервала я его, — вы будете не так одиноки.

— Что ты хочешь сказать, Джен? Я уже объяснил тебе, что отправлю Адель в школу; зачем мне общество ребенка, к тому же и не моего собственного, а незаконной дочери какой-то французской танцовщицы? Зачем ты ее навязываешь мне, зачем хочешь, чтобы она служила для меня развлечением?

— Вы говорили, что хотите уединиться, сэр, а одиночество и отрешенность — мучительны, они не для вас.

— Одиночество! Одиночество! — подхватил он с раздражением. — Я вижу, что должен объясниться. Что значит это выражение сфинкса на твоем лице? Ты будешь со мной в моем одиночестве. Понимаешь?

Я покачала головой. Нужно было немалое мужество, чтобы рискнуть на это немое возражение, видя, как он все больше волнуется. Он бегал по комнате, но тут вдруг остановился, словно прикованный к месту. Он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом. Я ответила глаза, уставилась на огонь и постаралась принять спокойный и уверенный вид.

— Вот уже опять задоринка в нелегком характере Джен, — сказал он наконец и притом более спокойно, чем можно было ожидать, судя по его виду. — Шелковая нить до сих пор скользила ровно, но я знал, что рано или поздно появится узелок и начнутся всякие затруднения. И вот они. Тысячи поводов для недоразумений, отчаяния и бесконечных тревог. Клянусь богом, надо быть каким-то Самсоном, чтобы распутать эти узлы!

Он снова заходил по комнате, но затем остановился прямо передо мной.

— Джен, ты хочешь послушаться здравого смысла? (Он наклонился и приблизил губы к моему уху.) Потому что, если ты не захочешь, я на все пойду. — Его голос был хриплым, его взгляд — взглядом человека, готового разорвать нестерпимые оковы и дать волю своей необузданности.

Я поняла, что еще мгновение, еще один бешеный порыв, и я уже не смогу справиться с ним. Только сейчас, вот в эту ускользающую секунду, я еще имею возможность подчинить его своей воле и удержать. Одно движение вражды, испуга, бегства — и все для меня и для него будет кончено. Но я ничуть не испугалась. Я чувствовала присутствие какой-то особой внутренней силы, какого-то таинственного воздействия, которое поддерживало меня. То была поистине критическая минута, но она была не лишена своеобразного очарования, такого, какое, может быть, испытывает индеец, когда мчится в своей пироге по речной стремнине. Я взяла его стиснутые руки, расправила судорожно сведенные пальцы и мягко сказала:

— Сядьте. Я буду говорить с вами, сколько вы захотите, и выслушаю все, что вы собираетесь сказать, — и разумное и неразумное.

Он сел, но все еще молчал. Я давно уже боролась со слезами, зная, что ему будет неприятно видеть меня плачущей. Но теперь я решила дать волю своим слезам. Если он рассердится, тем лучше. Я не стала сдерживаться и разрыдалась.

Скоро я услышала то, чего ждала: он заботливо уговаривал меня успокоиться. Я сказала, что не могу, пока он в таком состоянии.

— Но я не сержусь, Джен. Я просто слишком сильно люблю тебя, а между тем твое личико застыло в такой решительности, стало таким холодным и непреклонным, что я перестал владеть собой. Тише, тише, вытри глаза.

Его смягчившийся голос доказывал, что он укрощен; я тоже начала успокаиваться. Он сделал попытку положить мне голову на плечо, но я не позволила. Он хотел привлечь меня к себе — нет!

— Джен! Джен! — сказал он с такой бесконечной горечью, что каждый нерв во мне затрепетал. — Ты, значит, не любишь меня? Ты ценила только мое положение и преимущество быть моей женой, а теперь, когда ты считаешь, что я уже не гожусь в мужья, ты вздрагиваешь от моего прикосновения, точно я жаба или обезьяна?

Эти слова резанули меня по сердцу. Но что я могла сказать или сделать? Вероятно, и не надо было ничего ни делать, ни говорить. Но меня мучили угрызения совести, и, щадя его оскорбленные чувства, я не могла удержаться от желания пролить бальзам на рану, которую нанесла.

— Нет, я люблю вас, — воскликнула я, — и больше, чем когда-либо, но я не могу показывать вам это чувство и поощрять его в себе и говорю с вами об этом в последний раз.

— В последний раз, Джен? Как? Ты все еще любишь меня! И думаешь, что можешь, живя со мной и видя меня ежедневно, все еще оставаться холодной и далекой?

— Нет, сэр. Этого я, конечно, не смогла бы и поэтому вижу только один выход. Но я боюсь, что вы очень рассердитесь.

— О, скажи! Если я буду бушевать, то ты можешь расплакаться.

— Мистер Рочестер, я должна покинуть вас.

— На сколько времени, Джен? На несколько минут, чтобы пригладить волосы — они у тебя растрепались — и освежить лицо — твои щеки пылают?

— Я должна покинуть Торнфильд и Адель. Я должна навсегда расстаться с вами, начать новую жизнь, среди чужих людей и в чужом месте.

— Конечно. А разве я не сказал тебе то же самое? Но только мы не расстаться должны, а, наоборот, навсегда соединиться. Что же касается новой жизни, то все так и будет. Ты станешь моей женой. Я не женат, ты будешь миссис Рочестер и по существу и формально. Пока я жив, я буду предан одной тебе. Мы уедем на юг Франции и поселимся в беленьком домике, который я когда-то приобрел на берегу Средиземного моря. Там ты будешь вести счастливую, безмятежную и невинную жизнь. Не бойся, у меня и в мыслях нет вовлечь тебя в грех, сделать своей любовницей. Отчего же ты качаешь головой, Джен? Будь благоразумна, а не то я за себя не ручаюсь.

Его голос и руки дрожали. Его широкие ноздри раздувались, глаза сверкали. И все-таки я решилась заговорить:

— Сэр, ваша жена жива, вы сами признали это сегодня утром. Если бы я стала жить с вами, я неизбежно сделалась бы вашей любовницей: утверждать другое, значило бы лукавить или просто лгать.

— Джен, ты забываешь, что я отнюдь не уравновешенный человек. Я не долготерпелив, я не холоден и не бесстрастен. Из жалости к себе и ко мне тронь мой пульс — видишь, как он бьется? Берегись!

Он отогнул рукав и показал мне свою руку; кровь отлила от его щек и губ, они стали мертвенно бледны. Я была в полном отчаянии. Волновать его, противясь его желанию, было жестоко, но уступить я тоже не могла; я сделала то, что делают человеческие существа, когда они доведены до крайности, — обратилась за помощью к стоящему выше меня. Слова: «Боже, помоги мне» невольно сорвались с моих губ.

— Безумец! — внезапно воскликнул мистер Рочестер. — Я уверяю ее, что не женат, и не объясню, почему! Я забыл, что она ничего не знает ни об этой женщине, ни об обстоятельствах, которые привели меня к этому роковому союзу. О, я уверен, что Джен согласится со мной, когда узнает все, что знаю я. Дай мне твою руку, Дженет, чтобы я не только видел тебя, но и осязал, и я в нескольких словах расскажу тебе всю суть. Ты можешь выслушать меня?

— Да, сэр. Я могу слушать вас часами.

— Я прошу только несколько минут, Джен. Ты когда-нибудь слышала о том, что я не старший сын в роде, что у меня был брат старше меня?

— Я вспоминаю, что миссис Фэйрфакс говорила мне об этом.

— А ты слышала, что мой отец был жадным человеком, который выше всего на свете ценил деньги?

— Я слышала, что он был таким.

— Ну так вот, Джен, поэтому он решил не дробить своего состояния, он и мысли не допускал о том, что придется мне выделить какую-то долю наследства. Все должно было перейти к моему брату Роланду. Но он также не мог примириться и с той мыслью, что другой его сын будет беден. Поэтому я должен был выгодно жениться. Он стал искать мне невесту. Мистер Мэзон, плантатор и коммерсант в Вест-Индии, был его старым знакомым. Мой отец знал, что у него весьма солидное состояние. Он стал наводить справки. Выяснилось, что у мистера Мэзона есть сын и дочь и что отец даст за дочерью тридцать тысяч фунтов. Этого было достаточно. Когда я закончил образование, меня отправили на Ямайку, чтобы я там женился на девушке, которая уже была для меня сосватана. Мой отец ни словом не обмолвился о ее деньгах, но зато рассказал мне, что красотой мисс Мэзон гордится весь город. И это не было ложью. Она оказалась красивой девушкой, в стиле Бланш Ингрэм: высокая, величественная брюнетка. Ее семья, да и она также, хотели завлечь меня, потому что я хорошего рода. Мне показывали ее на вечерах, великолепно одетую, мы редко встречались наедине и очень мало разговаривали. Она всячески отличала меня и старалась обворожить, пуская в ход все свои чары. Мужчины ее круга, казалось, восхищались ею и завидовали мне. У меня кружилась голова, я был увлечен, и в силу моего невежества, наивности и неопытности, решил, что люблю ее.

Нет такого безумия, на которое человека не толкнуло бы идиотское желание первенствовать в обществе, а также чувственный угар, слепота и самоуверенность юности, толкающая на бессмысленные поступки. Ее родственники поощряли мои ухаживания, присутствие соперников подстегивало меня. Она делала все, чтобы покорить меня. Не успел я опомниться, как свадьба состоялась. О, я не оправдываюсь, вспоминая об этом поступке, я испытываю глубокое презрение к самому себе. Я нисколько не любил, нисколько не уважал, я в сущности даже не знал ее, я не был уверен в существовании хотя бы одной положительной черты в натуре моей жены. Я не заметил ни в ней, ни в ее поведении ни скромности, ни благожелательности, ни искренности, ни утонченности. И все-таки я на ней женился. Слепец! Жалкий, безумный слепец! Я согрешил бы гораздо меньше, если бы…

Но я не должен забывать, с кем говорю. Матери моей невесты я никогда не видел и считал, что она умерла. Лишь когда прошел медовый месяц, я узнал о своей ошибке: она была сумасшедшая и находилась в сумасшедшем доме. Оказывается, существовал еще и младший брат, тоже совершенный идиот! Старший, которого ты знаешь, — я не могу его ненавидеть, хотя презираю всю семью, ибо в его слабой душе есть какие-то искры порядочности и он проявляет неустанную заботу о своей несчастной сестре, а также воспылал ко мне некогда чисто собачьей преданностью, — вероятно, окажется со временем в таком же состоянии. Мой отец и брат Роланд все это знали: но они помнили только о тридцати тысячах фунтов и были в заговоре против меня. Все эти открытия ужаснули меня. Но, кроме обмана, я ни в чем не мог упрекнуть мою жену, хотя и обнаружил, что она по своему складу совершенно чужда мне, что ее вкусы противоречат моим, что ее ум узок, ограничен, банален и не способен стремиться к чему-нибудь более высокому. Вскоре я понял, что не могу провести ни одного вечера, ни одного часа в приятном общении с ней, между нами не мог иметь места никакой дружеский разговор: на какую бы тему я ни заговорил, она придавала всему какое-то грубое и пошлое истолкование, извращенное и нелепое.

Я убедился также, что у меня не может быть спокойной и налаженной семейной жизни, потому что никакая прислуга не была в состоянии мириться с внезапными и бессмысленными вспышками ее гнева, ее оскорблениями, ее нелепыми, противоречивыми приказаниями. Но даже и тогда я не осуждал ее. Я пытался перевоспитать ее, воздействовать на нее; таил в себе свое раскаяние, свое отвращение и подавлял глубокую антипатию к ней, которая разгоралась во мне.

Джен, я не буду смущать тебя отвратительными подробностями. Достаточно нескольких слов, и ты поймешь, что я испытал. Я прожил с этой женщиной четыре года, и она почти беспрерывно мучила меня. Ее дурные наклонности созревали и развивались с ужасающей быстротой. Ее пороки множились со дня на день. Только жестокость могла наложить на них узду, а я не хотел быть жестоким. Какой пигмейский ум был у нее и какие дьявольские страсти! Какие ужасные страдания они навлекли на меня! Берта Мэзон, истинная дочь своей презренной матери, провела меня через все те гнусные и унизительные испытания, какие выпадают на долю человека, чья жена не отличается ни воздержанностью, ни нравственной чистотой.

Тем временем мой брат умер, а вскоре умер и отец. Я стал богат, но вместе с тем — постыдно беден. Ведь со мной было связано существо грубое, нечистое и развращенное. Закон и общество признали эту женщину моей женой, и я никак не мог освободиться от нее, хотя врачи уже установили, что моя жена сумасшедшая и что те излишества, которым она предавалась, ускорили развитие давно таившейся в ней душевной болезни. Джен, тебе тяжело слушать мой рассказ? Ты кажешься совсем больной. Может быть, отложим до другого дня?

— Нет, сэр, кончайте. Мне жаль вас, мне глубоко вас жаль.

— Жалость, Джен, со стороны некоторых людей — унизительная подачка, и хочется швырнуть ее обратно тому, кто с ней навязывается. Эта жалость присуща грубым, эгоистическим сердцам; в ней сочетается раздражение от неприятных нам сетований с тупой ненавистью к тому, кто страдает. Не такова твоя жалость, Джен. От другого чувства посветлело сейчас твое лицо, другое чувство горит в твоем взоре и заставляет биться твое сердце и дрожать твои руки. Твоя жалость, моя любимая, это страдающая мать любви, ее отчаяние сродни высокой страсти. И я принимаю ее, Джен. Пусть дочь придет ко мне, мои объятия раскрыты.

— Нет, сэр, продолжайте. Что же вы сделали, когда узнали, что она сумасшедшая?

— Джен, я был близок к полному отчаянию. Только остатки уважения к себе удержали меня на краю бездны. В глазах света я был, несомненно, покрыт бесчестьем, но перед собственной совестью я был чист, ибо до конца оставался в стороне от ее преступной жизни и порочных страстей. И все-таки общество связывало мое имя с ее именем, и я соприкасался с ней ежедневно. Ее тлетворное дыхание смешивалось с тем воздухом, которым я дышал, и я не могу забыть, что был некогда ее мужем. Это воспоминание было и осталось невыразимо отвратительным. Более того, я знал, что, пока она жива, я никогда не смогу стать мужем другой женщины. И хотя она была на пять лет старше (ее семья и мой отец обманули меня даже в отношении возраста), она обещала пережить меня, так как хотя и была душевнобольной, но обладала несокрушимым физическим здоровьем. И вот в двадцать шесть лет я дошел до состояния полной безнадежности.

Однажды ночью я проснулся от ее криков (как только врачи признали ее сумасшедшей, ее пришлось, конечно, держать взаперти); была удушливая вест-индская ночь. Такие ночи часто предшествуют в этих широтах неистовому шторму. Не в силах заснуть, я встал и распахнул окно. Мне казалось, что воздух насыщен фосфором. Нигде ни одной струйки свежести. В комнату влетели москиты и наполнили ее однообразным жужжанием; море, шум которого доносился ко мне, волновалось, словно во время землетрясения; черные тучи проносились над ним. Луна садилась в воду, огромная, красная, как раскаленное пушечное ядро, — она бросала свой последний кровавый взгляд на мир, содрогавшийся от предвестий бури. Эта атмосфера и пейзаж физически угнетали меня, а в ушах моих неустанно звучали проклятия, которые выкрикивала сумасшедшая; она то и дело примешивала к ним мое имя, и притом с такой дьявольской ненавистью, с такими эпитетами… ни одна уличная девка не будет употреблять таких слов. Нас разделяли две комнаты, но перегородки в Вест-Индии очень тонки, и они не могли заглушить ее волчьего воя.

«Эта жизнь, — сказал я себе наконец, — сущий ад. Этот воздух, эти звуки — порождение бездны. Я имею право избавиться от них, если это в моих силах. Мои мучения кончатся, когда я освобожусь от плоти, сковывающей мою душу. Я не боюсь вечного огня, в который верят фанатики: хуже того, что есть сейчас, не может быть, я уйду отсюда и вернусь к моему небесному отцу».

Я говорил себе это, опустившись на колени и отпирая чемодан, в котором находились заряженные пистолеты. Я решил застрелиться. Впрочем, мысль эта владела мною лишь мгновение. Так как я не был безумен, приступ крайнего и беспредельного отчаяния, вызвавший во мне желание покончить с собой, тут же прошел. Свежий морской ветер, дувший из Европы, ворвался ко мне в окно, гроза разразилась, полились потоки дождя, загремел гром и вспыхнула молния, — воздух очистился. Тогда я принял твердое решение. Бродя под мокрыми апельсинными деревьями моего сада, среди затопленных дождем гранатов и ананасов, в лучах тропического рассвета, я стал рассуждать, Джен, — и ты послушай, ибо истинная мудрость утешила меня в этот час и указала мне путь, которым я должен был следовать.

Сладостный ветер из Европы все еще лепетал среди освеженных листьев, и Атлантический океан гремел торжествующе и свободно; мое сердце, уже так давно омертвевшее и высохшее, вдруг ожило, расширилось, зазвучало той же музыкой, наполнилось живой кровью; все мое существо возжаждало обновления, моя душа захотела чистоты. Я почувствовал, что мои надежды воскресают и что обновление возможно. Стоя под цветущими ветками на краю моего сада, я смотрел в морскую даль, более синюю, чем небо. Там была Европа, там открывались светлые дали. «Поезжай, — сказала мне надежда, — и поселись опять в Европе, где никто не знает, как замарано твое имя и какое презренное бремя ты несешь. Пусть сумасшедшая едет с тобой в Англию, запри ее в Торнфильде, охраняй и заботься о ней, а сам отправляйся в любую страну и завяжи новые отношения, какие тебе захочется. Эта женщина, которая так злоупотребляла твоим долготерпением, так осквернила твое имя, так оскорбила твою честь, так обманула твою юность, — она тебе не жена, и ты ей не муж. Дай ей все, что от тебя зависит, и ты можешь считать, что выполнил свою обязанность перед Богом и людьми. Пусть самое имя ее, пусть история вашей близости будет предана забвению. Ты не обязан говорить о них ни одному живому существу. Дай ей удобства и безопасное жилище, защити ее унижение тайной и расстанься с ней».

Я так и поступил. Отец и брат не сообщили о моей женитьбе никому из знакомых. В первом же письме, которое я написал им, я высказал им свое отношение к моей женитьбе, так как уже испытывал глубокое отвращение к этому браку; зная характер и особенности моей жены, я предвидел для себя постыдное и печальное будущее и тогда же настоятельно просил держать все это в тайне. А вскоре недостойное поведение моей жены, о котором я сообщил отцу, приняло такие формы, что ему оставалось лишь краснеть за подобную невестку. Он не только не старался разгласить наш брак, но стремился скрыть его не меньше, чем я.

И вот я повез ее в Англию. Это было ужасное путешествие; с таким чудовищем — на корабле! Я был рад, когда, наконец, привез ее в Торнфильд и благополучно поселил на третьем этаже, в той комнате, которую она за десять лет превратила в берлогу дикого зверя, в обиталище демона. Мне сначала никак не удавалось найти кого-нибудь, кто бы ходил за ней, так как это должна была быть женщина, на верность которой я мог бы положиться; приступы буйного помешательства, которым была подвержена моя жена, должны были неизбежно выдать ее тайну. У нее бывали и спокойные периоды, они длились иногда по нескольку дней, иногда по нескольку недель, и тогда она осыпала меня оскорблениями. Наконец я нанял Грэйс Пул. Она и доктор Картер (это он и перевязывал раны Мэзона в ту ночь, когда безумная напала на своего брата) — вот два единственных человека, которым я открыл истинное положение дел. Миссис Фэйрфакс, вероятно, кое-что подозревает, но точно ей ничего неизвестно. Грэйс оказалась в общем хорошей сиделкой, хотя, отчасти по ее собственной вине, ее бдительность не раз бывала обманута и усыплена, — но тут уж ничего не поделаешь, тут виновата ее профессия. Сумасшедшая хитра и коварна. Она всегда умеет воспользоваться недосмотром своей сиделки. Однажды она добыла нож, которым чуть не заколола своего брата, и дважды завладела ключом от своей комнаты и выскользнула оттуда среди ночи. В первый раз она вознамерилась сжечь меня в моей постели, во второй раз явилась к тебе. Благодарю провидение, которое охраняло тебя; она излила свою ярость только на твой венчальный убор, который, может быть, напомнил ей ее собственную свадьбу. Подумать страшно, что могло бы случиться, когда это страшное существо, вцепившееся сегодня утром мне в горло, склонило свое багрово-черное лицо над гнездом моей голубки! Просто кровь стынет в жилах…

— И что же, сэр? — спросила я, когда он смолк. — Что вы сделали, когда поселили ее здесь, куда вы поехали?

— Что я сделал, Джен? Я превратился в вечного странника. Куда я поехал? Я начал скитаться, как болотный огонек. Я изъездил всю Европу, повидал множество стран. Я был одержим желанием найти хорошую, разумную женщину, которую мог бы полюбить, — полную противоположность той фурии, которая осталась в Торнфильде.

— Но вы же не могли жениться, сэр?

— Я решил, что могу, и был твердо убежден, что не только могу, но и должен. Вначале я никого не хотел обманывать так, как обманул тебя. Я намеревался рассказать любимой женщине всю мою историю и открыто добиваться ее любви. И мне казалось настолько правильным, что меня следует считать свободным человеком, которого можно любить и который может любить, что я никогда не сомневался, что встречу женщину, способную понять мои обстоятельства и принять меня, невзирая на то проклятие, которое лежит на мне.

— И что же, сэр?

— Когда ты начинаешь меня допрашивать, Джен, я не могу не улыбаться. Ты раскрываешь глаза, как нетерпеливая птичка, и делаешь беспокойные движения, словно ты не можешь дождаться ответа, выраженного в словах, и тебе хотелось бы прочитать его прямо в человеческом сердце. Но прежде чем я буду продолжать, скажи, что ты разумеешь под твоим «и что же, сэр?» Эту коротенькую реплику ты произносишь очень часто; и сколько раз она вела меня, как путеводная нить, сквозь бесконечные разговоры. Я сам хорошенько не знаю, почему она так действует на меня.

— Я хочу сказать: что же вы сделали? Как вы поступили? Каков был результат?

— Вот именно. А что бы ты хотела знать?

— Удалось ли вам встретить женщину, которая вам стала дорога? Предлагали вы ей выйти за вас, и что она вам ответила?

— Я могу ответить тебе только, нашел ли я ту, которая мне стала дорога, и просил ли я ее сделаться моей женой; но то, что она ответит мне, все еще скрыто в тумане грядущего. Десять лет скитался я неутомимо, жил то в одной столице, то в другой; иногда в Петербурге, чаще в Париже, заезжал и в Рим, в Неаполь и Флоренцию. У меня были деньги, я принадлежал к старинному роду — и поэтому мог сам выбирать себе знакомых. Имея доступ во все круги общества, я искал мой идеал женщины среди английских леди, французских графинь, итальянских синьор и немецких баронесс, но не мог найти ее. Иногда на миг, во взгляде, в интонации, в облике какой-нибудь женщины, мне казалось, я вижу что-то, предвещавшее осуществление моей мечты. Но я очень скоро бывал разочарован. Не думай, что я искал совершенства души или тела. Я мечтал встретить женщину, которая была бы во всем полной противоположностью креолке; однако я искал ее тщетно. Я не встретил ни одной, которую, будь я даже свободен, — памятуя полученный мною тяжелый урок, — попросил бы выйти за меня. Разочарование привело меня к безрассудствам. Я стал искать развлечений, хотя никогда не опускался до разврата. Излишества всякого рода мне глубоко противны. Это было как раз стихией моей вест-индской Мессалины. Неискоренимое отвращение и к ней и ко всему, что напоминало ее, налагало на меня узду даже среди удовольствий. Всякое веселье, переходящее в разгул, казалось, приближало меня к ней и к ее порокам, и я избегал его.

Все же мне трудно было оставаться одному. И я начал заводить себе любовниц. В первый раз мой выбор пал на Селину Варанс, — еще один жизненный эпизод, при мысли о котором меня охватывает горькое презрение к себе. Ты уже знаешь, что это была за особа и чем кончилась моя связь с ней. У нее были две преемницы: итальянка Гиацинта и немка Клара. Обе они слыли замечательными красавицами. Но какую цену имела для меня эта красота уже через два-три месяца? Гиацинта была груба и невысоких нравственных правил, — я устал от нее через три месяца. Клара была честным, кротким созданием, — но что могло быть у меня общего с этой ограниченной и тупой мещанкой? Я с удовольствием выделил ей достаточную сумму, она начала какое-то дело, — и, таким образом, мы расстались по-хорошему. Но, Джен, я вижу, по твоему лицу, что все это тебе не слишком нравится. Ты уже готова считать меня безнравственным повесой. Верно?

— Да, мне сейчас труднее любить вас, чем раньше, сэр. Но разве вам не приходило в голову, что вести такую жизнь по меньшей мере дурно? Сначала одна любовница, потом другая; и вы говорите об этом, словно это в порядке вещей.

— Нет. И мне это не нравилось. Это была недостойная жизнь, и лучше было бы никогда к ней не возвращаться. Заводить себе содержанку — это все равно что покупать раба. И тот и другая — и по природе и уж во всяком случае по положению — как бы существа низшие, и общение с ними на равной ноге унизительно. Мне теперь стыдно думать о днях, проведенных с Селиной, Гиацинтой и Кларой.

Я почувствовала правду этих слов и сделала из них тот вывод, что, если бы я забылась и забыла все, некогда внушенное мне, если бы под каким-либо предлогом или, ссылаясь на то или другое оправдание, не устояла перед соблазном и стала преемницей этих несчастных женщин, сэр Рочестер со временем испытал бы ко мне то же чувство, с каким теперь вспоминал о них. Я не высказала своей мысли вслух; достаточно было того, что эта истина открылась мне. Но я запечатлела ее в своем сердце, чтоб она там хранилась и оказала мне помощь в минуты испытаний.

— Ну, Джен, почему ты не говоришь: «И что же, сэр?» Я ведь еще не кончил. Какой у тебя строгий вид! Я вижу, ты осуждаешь меня, но дай мне досказать до конца. Так вот, в январе этого года, порвав со всеми любовницами, в мрачном и суровом настроении, в каком и полагается быть одинокому, никому не нужному скитальцу, измученный разочарованиями, озлобленный против людей и особенно против всей женской природы (ибо существование разумной, любящей и преданной женщины я начинал почитать несбыточной мечтой), я вернулся в Англию, куда меня призывали дела.

В морозный зимний вечер я подъезжал к Торнфильдхоллу. Ненавистное место! Я не ждал там никакой радости, никакого отдыха для себя. Неподалеку от замка, у изгороди, я увидел маленькую фигурку, сидевшую в полном одиночестве. Я проехал мимо, обратив на нее так же мало внимания, как на иву, росшую по ту сторону дороги. Я не предчувствовал, чем она станет для меня. Никакой внутренний голос не подсказал мне, что судья моей жизни, мой добрый или злой гений поджидает меня здесь, в этом смиренном облике. Я не узнал его даже и тогда, когда с Мезруром случилось несчастье и она подошла ко мне и самым серьезным образом предложила мне свою помощь. Худенькая девушка, почти дитя! Казалось, маленькая пташка прыгает около моих ног и предлагает понести меня на своих крошечных крылышках. Я отмахнулся от нее, но незнакомое создание не отходило. Оно стояло возле меня, смотрело на меня и говорило со странной настойчивостью и повелительностью: я должен получить помощь, и именно из ее рук; и я принял помощь.

Когда я оперся на хрупкое плечо девушки, во всем моем существе проснулось что-то новое, словно в меня влились какие-то свежие чувства и силы. Я был рад узнать, что этот эльф должен вернуться ко мне, что он принадлежит моему дому, иначе, если бы он, выскользнув из моих рук, исчез за изгородью, я, наверно, испытал бы чувство странного сожаления. Я слышал, как ты возвратилась в тот вечер домой, Джен, хотя ты, вероятно, и не подозревала, что я думаю о тебе и наблюдаю за тобой. На следующий день я опять видел — незаметно для тебя, — как ты два часа играла с Аделью в коридоре. Я помню, была вьюга, вы не могли пойти гулять. Я сидел в своей комнате, дверь была приоткрыта, я мог все слышать и видеть. В течение некоторого времени твое внимание было целиком поглощено Аделью; однако мне чудилось, что твои мысли отсутствуют. Но ты была с ней очень кротка, моя маленькая Джен, ты говорила только с ней и развлекала ее. Когда она, наконец, оставила тебя, ты сразу погрузилась в мечты и принялась задумчиво шагать по коридору. Время от времени, проходя мимо окон, ты бросала взгляд на густо валивший снег; ты прислушивалась к рыдавшему ветру и снова начинала ходить и грезить. И мне казалось, что в этих грезах наяву нет ничего мрачного; по временам в твоих глазах вспыхивало что-то радостное, на лице отражалось легкое волнение, которое говорило не о горестных, печальных и унылых размышлениях. Скорее можно было предположить по твоему взгляду, что ты предаешься юношеским мечтам, когда самый дух юности летит ввысь вслед за надеждой, устремляясь к небу своих желаний. Голос миссис Фэйрфакс, говорившей с кем-то из слуг в холле, наконец заставил тебя очнуться. И как странно ты улыбнулась, Дженет. Это была удивительно умная улыбка. Она была насмешлива, — казалось, ты иронизируешь над собственными мечтами. Ты словно говорила себе: «Мои видения прекрасны, но я не должна забывать, что они совершенно нереальны. В моей фантазии я вижу алеющее небо и цветущий рай, но я прекрасно знаю, что мне нужно идти суровым путем и что мне грозят черные бури». Ты побежала вниз и попросила мисс Фэйрфакс дать тебе какую-нибудь работу — подсчитать недельные расходы или что-то в этом роде. Я рассердился на тебя за то, что ты исчезла из моего поля зрения.

С нетерпением ждал я вчера, когда мог вызвать тебя к себе. Я подозревал, что передо мной совершенно новая для меня, незнакомая мне человеческая разновидность. И мне хотелось исследовать ее и узнать глубже. Ты вошла в комнату с робким и независимым видом, — существо в странном и милом наряде, примерно таком же, как сейчас. Я вызвал тебя на разговор. Очень скоро я убедился, что ты — сочетание странных противоположностей. Я видел, что ты строга, скромна, как и полагается, и вместе с тем робка непомерно; но в то же время я видел, что ты по природе утонченная, хотя не привыкла к обществу и очень боишься привлечь внимание какой-нибудь неловкостью или промахом. Когда я к тебе обращался, ты смотрела на меня открытым, смелым и горячим взглядом, и он был полон проницательности и силы. Когда я задавал тебе настойчивые вопросы, ты бесстрашно и искусно парировала их. Очень скоро ты освоилась со мной, и мне даже казалось, что ты чувствуешь ту симпатию, которая возникла между тобой и твоим угрюмым, сердитым хозяином, Джен; ты как-то удивительно быстро успокоилась и сделалась добродушно мила со мной. Когда я рычал, ты не обнаруживала ни страха, ни удивления, ни недовольства моей угрюмостью. Ты наблюдала за мной и время от времени улыбалась мне с таким прелестным лукавством, которое трудно описать. Я был и доволен и взволнован тем, что я нашел в тебе: мне понравилось то, что я увидел, и я хотел видеть еще больше.

Однако в течение долгого времени я держался от тебя вдалеке и редко искал твоего общества. Как интеллектуальный сибарит, я хотел продлить удовольствие этого нового и волнующего знакомства. Кроме того, меня некоторое время преследовал страх, что, если я буду слишком свободен в обращении с этим цветком, его лепестки увянут и его чарующая свежесть исчезнет. Я тогда еще не знал, что прелесть этого цветка не временная, но что он скорее напоминает неразрушимый и драгоценный камень. Кроме того, мне хотелось знать, будешь ли ты искать моего общества, если я отдалюсь от тебя, — но ты не искала его. Ты оставалась в классной так же упорно, как твой письменный стол или мольберт, а при случайной встрече проскакивала мимо меня с такой быстротой и таким безразличием, какие только допускала вежливость. Твоим обычным выражением в те дни, Джен, была глубокая задумчивость: не мрачная, ибо ты не была больна, но и не ликующая, так как у тебя было мало надежд и никаких удовольствий.

Меня интересовало, что ты думаешь обо мне и думаешь ли вообще. Я решил узнать это, и снова стал искать встреч с тобой. В твоем взгляде, когда ты обращалась к людям, и в твоей манере говорить с ними была какая-то радостная теплота. Я видел, что сердце твое открыто для общения с ними; молчаливой тебя делала уединенная классная комната и скучное однообразие твоей жизни. Я позволил себе удовольствие быть добрым с тобой. Моя доброта не замедлила вызвать в тебе волнение, твое лицо стало мягким, твой тон нежным; мне нравилось, когда твои губы с благодарной радостью произносили мое имя. В те дни для меня было большим удовольствием случайно повстречаться с тобой, Джен. Ты держалась с забавной нерешительностью; твой взгляд выдавал смущение и затаенное недоверие. Ты не знала, какой на меня найдет стих: собираюсь ли я разыграть хозяина и напустить на себя угрюмость, или же ты встретишь во мне благожелательного друга. Но я уже слишком привязался к тебе, чтобы находить удовольствие в первой роли; и когда я радушно протягивал тебе руку, на твоем юном, нежном личике расцветала такая светлая радость, что иногда мне трудно было удержаться от желания привлечь тебя к моему сердцу.

— Не вспоминайте больше о тех днях, сэр, — прервала я его, отирая украдкой несколько слезинок. То, что он говорил, было для меня мукой, ибо я хорошо знала, что должна сделать, и притом скоро. А все эти воспоминания и рассказы о его чувствах только увеличивали трудность моей задачи.

— Ты права, Джен, — отозвался он. — Зачем нам думать о прошлом, когда настоящее настолько лучше, а будущее настолько светлей?

Эта самодовольная уверенность заставила меня внутренне содрогнуться.

— Теперь ты видишь, как обстоит дело, не правда ли? — продолжал он. — После юности и зрелых лет, проведенных в невыразимой тоске и печальном одиночестве, я, наконец, впервые встретил то существо, которое могу любить, — я встретил тебя. К тебе меня влечет неудержимо, ты мое лучшее я, мой добрый ангел. Я привязан к тебе глубоко и крепко, считаю тебя доброй, талантливой, прелестной. В моем сердце живет благоговейная и глубокая страсть. Она заставляет меня тянуться к тебе, как к источнику моей жизни, учит познавать в тебе цель и смысл моего существования и, горя чистым и ярким пламенем, сливает нас обоих в одно.

Именно потому, что таковым были мои чувства, я и решил жениться на тебе. Утверждать, что у меня уже есть жена, — значит просто насмехаться надо мной; теперь ты знаешь, что это был только отвратительный демон. Я сделал ошибку, пытаясь обмануть тебя, но я боялся упрямства, которое есть в твоем характере, боялся привитых тебе предрассудков, прежде чем рискнуть на откровенные разговоры, я хотел, чтобы ты стала моей. Это было малодушием: я должен был обратиться к твоему благородству и чуткости сразу же, как делаю это сейчас, — открыть тебе всю мою жизнь, полную отчаяния, описать ту жажду и голод, ту тоску о более высоком и достойном существовании, которые я испытываю; открыть тебе не только мое решение (это слово слишком невыразительно), но и мое неудержимое влечение к преданной и верной любви, если меня любят преданно и верно. И только после этого должен был я попросить тебя принять от меня обет верности и дать мне свой. Джен, дай мне его теперь.

Наступила пауза.

— Отчего ты молчишь, Джен?

Это была настоящая пытка. Мне казалось, что раскаленная железная рука сжимает мне сердце. Ужасная минута, полная борьбы, мрака и огня! Ни одно человеческое создание, жившее когда-либо на земле, не могло желать более сильной любви, чем та, которую мне дарили, а того, кто меня так любил, я просто боготворила. И я была вынуждена отказаться от моей любви и моего кумира. Одно только страшное слово звучало в моих ушах, напоминая мне мой мучительный долг: «бежать!»

— Джен, ты понимаешь, чего я хочу от тебя? Только обещания: «Я буду вашей, мистер Рочестер».

— Мистер Рочестер, я не буду вашей.

Снова последовало продолжительное молчание.

— Джен, — начал он опять с такой нежностью, что скорбь и ужас объяли меня и лишили сил, ибо этот тихий голос был голосом просыпающегося льва, — Джен, ты хочешь сказать, что пойдешь в мире одним путем, а я должен идти другим?

— Да.

— Джен (наклоняясь ко мне и обнимая меня), ты и сейчас настаиваешь на этом?

— Да.

— А теперь? — он бережно поцеловал меня в лоб и в щеку.

— Да! — И я решительно вырвалась из его объятий.

— О Джен, это больно! Это… это неправильно; правильно было бы любить меня.

— Неправильно было бы послушаться вас.

Брови у него взлетели; странное выражение скользнуло по его лицу. Он встал, но все еще сдерживался. Ища опоры, я положила руку на спинку стула; я дрожала, я трепетала, но я решилась.

— Одно мгновение, Джен! Подумай о том, что ждет меня, когда тебя не будет. Ты отнимаешь у меня всякую надежду на счастье. Что же останется? Вместо жены — эта сумасшедшая наверху; с таким же успехом ты могла бы отослать меня к трупам вон там, на кладбище. Что я буду делать, Джен, где искать мне друга и надежду?

— Поступите так, как я; доверьтесь Богу и самому себе; уповайте на него, надейтесь, что мы встретимся там.

— Значит, ты не уступишь!

— Нет!

— Ты обрекаешь меня на ужасную жизнь и на мрачную смерть? — Его голос зазвучал громче.

— Я советую вам жить безгрешно и желаю вам умереть спокойно.

— Значит, ты лишаешь меня любви и спасения? Ты снова толкаешь меня на случайную страсть, на порок?

— Мистер Рочестер, я меньше всего толкаю вас на эту жизнь, также не желаю ее и для себя. Мы родились, чтобы терпеть и страдать: вы так же, как и я. Смиритесь! Вы забудете меня раньше, чем я вас.

— Значит, ты допускаешь, что я лжец. Ты оскорбляешь меня; я заявляю, что не изменю тебе, а ты утверждаешь мне в лицо, что изменю. Но о каких же изуверских взглядах, о каких извращенных суждениях говорят твои поступки! Неужели лучше ввергнуть своего ближнего в отчаяние, чем преступить созданный человеком закон, если это никому не принесет вреда? Ведь у тебя же нет ни друзей, ни родных, которых ты бы оскорбила, живя со мной.

Это была правда. И от этих слов даже моя совесть и мой разум изменили мне и предались ему, обвинив меня в грехе за то, в чем я ему отказываю. Они заговорили почти так же громко, как и мое сердце. А сердце не унималось. «О, уступи, — говорило оно, — подумай о его горе, подумай о тех опасностях, на которые ты его толкаешь, оставив одного! Вспомни, какая это натура! Подумай о том, какое отчаяние и безнадежность последуют за этой скорбью. Утешь его, спаси его, люби его! Скажи ему, что ты любишь его и будешь принадлежать ему. Кому на свете ты нужна? Кого ты этим оскорбишь?»

И все же я отвечала себе непреклонно: «Я оскорблю себя. Чем глубже мое одиночество, без друзей, без поддержки, тем больше я должна уважать себя. Я не нарушу закона, данного Богом и освященного человеком. Я буду верна тем принципам, которым следовала, когда была в здравом уме, тогда как сейчас я безумна. Правила и законы существуют не для тех минут, когда нет искушения, они как раз для таких, как сейчас, когда душа и тело бунтуют против их суровости; но как они ни тяжелы, я не нарушу их. Если бы я для своего удобства нарушала их, какая была бы им цена? А между тем их значение непреходяще, — я в это верила всегда, и если не верю сейчас, то оттого, что я безумна, совсем безумна: в моих жилах течет огонь, и мое сердце неистово бьется. В этот час я могу опереться только на ранее сложившиеся убеждения, только на решения, принятые давно, — и на них я опираюсь».

Я осталась при своем. Мистер Рочестер, не спускавший с меня глаз, понял это. Его ярость дошла до высших пределов, и он, конечно, должен был уступить ей на мгновенье, что бы за этим ни последовало. Он быстро подошел ко мне, схватил мою руку и обнял за талию. Казалось, он пожирает меня своим пылающим взглядом. Я чувствовала себя, как былинка, объятая горячим дыханием пламени; но я все еще владела собой, и меня не покидала уверенность, что я нахожусь в полной безопасности. К счастью, душа имеет своего глашатая — часто бессознательного, но верного глашатая, — это глаза. Я взглянула в его искаженное страстью лицо и невольно вздохнула. Мне было больно от его объятий, мои силы почти иссякали.

— Никогда, — сказал он, стиснув зубы, — никогда не встречал я создания более хрупкого и более непобедимого. В руке моей она, как тростник (и он стал трясти меня изо всей силы), я мог бы согнуть ее двумя пальцами; но какой толк, если бы я согнул ее, если бы я растерзал, раздавил ее? Загляните в эти глаза, перед вами существо решительное, неукротимое, свободное! Оно глядит на меня не только с отвагой, но с суровым торжеством. Как бы я ни поступил с его клеткой, я не могу поймать его, это своевольное, прекрасное создание! Если я уничтожу, если я разрушу его хрупкую тюрьму, мое насилие только освободит пленницу. Я могу завоевать ее дом, но она убежит до того, как я успею назвать себя хозяином ее обители. А я хочу именно тебя, о дух, со всей твоей волей и энергией, мужеством и чистотой тебя хочу я, а не только твою хрупкую обитель, твое слабое тело. Ты сама могла бы прилететь и прильнуть к моему сердцу, если бы захотела. Но, схваченная против своей воли, ты ускользнешь из моих объятий, исчезнешь, как благоухание, не дав мне даже вдохнуть его. О, приди ко мне, Джен, приди!

Сказав это, он отпустил меня и только смотрел на меня. И мне было гораздо труднее противостоять этому взгляду, чем его железным объятиям. Но, конечно, было бы неразумно уступить теперь. Я имела смелость противостоять его ярости и укротить ее. Я должна победить и его скорбь! Я направилась к двери.

— Ты уходишь, Джен?

— Ухожу, сэр.

— Ты покидаешь меня?

— Да.

— Ты не придешь ко мне? Ты не хочешь быть моей утешительницей, моей спасительницей? Моя бесконечная любовь, моя нестерпимая тоска, моя горячая молитва — все для тебя ничто?

Какой невыразимый пафос был в его голосе, как трудно было ответить ему с твердостью: «Я ухожу».

— Джен!

— Мистер Рочестер!

— Хорошо, уходи, но помни, что ты оставляешь меня в смертельной тоске. Пойди в свою комнату, обдумай все, что я тебе сказал, и, Джен, подумай о моих страданиях, подумай обо мне.

Он отвернулся, он бросился ничком на диван. «О Джен, моя надежда, моя любовь, моя жизнь!» — с тоской срывалось с его губ. Затем я услышала глухое рыдание.

Я была уже у двери, но, читатель, я повернула обратно. Я вернулась с такой же решительностью, с какой уходила. Я опустилась на колени рядом с ним. Я повернула к себе его лицо, я поцеловала его в щеку, я погладила его волосы.

— Бог да благословит вас, мой дорогой хозяин, — сказала я. — Бог да сохранит вас от зла и ошибок, да направит вас, облегчит вашу боль, вознаградит за вашу былую доброту ко мне.

— Любовь маленькой Джен была бы мне лучшей наградой, — ответил он. — Без нее мое сердце разбито. Но Джен отдаст мне свою любовь. Да, великодушно и благородно.

Кровь бросилась ему в лицо. В глазах вспыхнуло пламя, он вскочил и выпрямился, он раскрыл мне объятия; но я уклонилась от них и сразу же вышла из комнаты.

«Прощай!» — крикнуло мое сердце, когда я уходила; а отчаяние добавило: «Прощай навеки!»

Я думала, что не засну в эту ночь. Но как только я легла, меня охватила легкая дремота. Я была перенесена в свое детство, мне снилось, что я лежу в красной комнате в Гейтсхэде, что ночь темна и мое сердце угнетено странным страхом. Тот самый свет, который когда-то довел меня до обморока, казалось, опять скользит вверх по стене и, трепеща, останавливается на середине темного потолка. Я подняла голову и взглянула туда: вместо крыши надо мной клубились облака, высокие и хмурые; свет был такой, какой бывает, когда за туманами всходит луна. Я ждала, что она появится, ждала со странным волнением, словно на ее диске должен был быть написан мой приговор. И вот она появилась, но никогда луна так не выходит из-за облаков. Сначала я увидела чью-то руку, раздвинувшую траурные складки облаков, затем в голубизне неба появилась не луна, а белая человеческая фигура, склонявшая к земле свое лучезарное чело. Она смотрела и смотрела на меня, она обратилась к моему духу; казалось, она говорит из неизмеримых далей, и вместе с тем так близко, словно этот шепот раздавался в моем сердце:

— Дочь моя, беги искушения!

— Мать моя, обещаю!

Так ответила я, очнувшись от этого сна, похожего скорее на виденье. Еще царил мрак; однако в июле ночи коротки, светать начинает вскоре после полуночи. «Для того, что мне сегодня предстоит, чем раньше подняться, тем лучше», — подумала я. И поднялась. Я была одета, так как сняла только башмаки. Я знала, где в ящиках комода лежит белье и кое-какие безделушки. Отыскивая эти предметы, я нащупала жемчужное ожерелье, которое мистер Рочестер заставил меня принять несколько дней назад. Я оставила его, оно принадлежало не мне, а той воображаемой невесте, которая растаяла в воздухе. Из своих вещей я сделала сверток, а кошелек, в котором было двадцать шиллингов (все мое достояние), положила в карман; я надела соломенную шляпу, взяла в руки туфли и на цыпочках вышла из комнаты.

— До свиданья, голубушка миссис Фэйрфакс, — прошептала я, пробираясь мимо ее двери. — До свиданья, милая крошка Адель, — сказала я, заглянув в детскую. Но войти, чтобы поцеловать ее, было невозможно: мне предстояло обмануть чуткое ухо, — кто знает, может быть, сейчас оно прислушивается.

Мне следовало пройти мимо спальни мистера Рочестера не задерживаясь; но у его порога мое сердце на мгновение перестало биться, и мне пришлось остановиться. В этой комнате не спали: ее обитатель тревожно бегал взад и вперед, и я слышала, как он то и дело глубоко вздыхал. Если я сделаю определенный выбор, то здесь для меня откроется рай — недолговечный рай. Достаточно мне войти и сказать: «Мистер Рочестер, я буду любить вас и проживу с вами всю жизнь до самой смерти», — и к моим устам будет поднесен кубок блаженства. Я думала об этом.

Мой добрый хозяин не может спать, с нетерпением он ожидает утра; но когда он пришлет за мной, меня уже не будет. Он станет искать меня, но тщетно. И тогда он почувствует себя покинутым, свою любовь отвергнутой. Он будет страдать, может быть, придет в отчаяние. Об этом я тоже думала. Моя рука протянулась к двери, но я отвела ее и поспешила дальше.

Печально спускалась я по лестнице. Я знала, что мне надо делать, и выполняла все машинально: отыскала в кухне ключ от боковой двери, нашла бутылочку с маслом и перо, смазала ключ и замок, выпила воды и взяла хлеба, так как, может быть, мне предстояло идти далеко, а мои силы, и без того подорванные, не должны были мне изменить. Все это я проделала совершенно беззвучно. Открыла дверь, вышла и тихо притворила ее за собой. На дворе уже светало, большие ворота были закрыты на засов, но калитка рядом оказалась только притворенной. Через нее я и вышла и тоже закрыла ее за собой. И вот Торнфильд остался позади.

За полями, на расстоянии одной мили от Торнфильда, тянулась дорога, она вела в сторону, противоположную Милкоту; по этой дороге я никогда не ходила, но часто смотрела на нее, спрашивая себя, куда она ведет. К ней-то я и направилась. Сейчас нельзя было позволять себе никаких размышлений, нельзя было оглядываться, нельзя было даже смотреть вперед. Ни одной мысли не следовало допускать ни о прошлом, ни о будущем. Прошлое — это была страница такого небесного блаженства и такой смертельной печали, что если бы я прочла хоть одну строку на ней, это лишило бы меня мужества и сломило бы мою энергию. Будущее же было совершенно пусто. Оно было, как мир после потопа.

Я шла вдоль полей, изгородей и лугов, пока не поднялось солнце. Вероятно, было чудесное летнее утро; мои башмаки, которые я надела, выйдя из дому, скоро намокли от росы. Но я не смотрела ни на восходящее солнце, ни на сияющее небо, ни на пробуждающуюся природу.

Тот, кто идет по живописной местности к эшафоту, не смотрит на цветы, улыбающиеся ему по пути. Он думает о топоре и плахе, о страшном ударе, сокрушающем кости и жилы, и о могиле в конце пути. А я думала о печальном бегстве и бездомном скитании и о…, с каким отчаянием я думала о том, что покинула! Но разве можно было поступить иначе!

Я представляла себе, как мистер Рочестер сидит в своей комнате и, ожидая восхода, надеется, что я скоро приду и скажу: «Я остаюсь с тобой и буду твоей». Как я мечтала об этом, как жаждала вернуться… Ведь еще не поздно, и я могу уберечь его от горького разочарования! Я была уверена, что мое бегство еще не обнаружено. Я могла еще вернуться и стать его утешительницей, его гордостью, его спасительницей в несчастье, а может быть, и в отчаянии. О, этот страх, что он погубит себя, — как он преследовал меня! Страх был, как зазубренная стрела в моей груди, она разрывала мне рану, когда я пыталась извлечь ее, а воспоминания все глубже загоняли ее в тело. В кустах и деревьях запели птицы. Птицы — трогательно нежные супруги; птицы — эмблема любви… А как же я? Раздираемая сердечными страданиями и отчаянными усилиями остаться верной себе, я возненавидела себя.

На что мне сознание моей правоты, на что уважение к себе! Я оскорбила, ранила, бросила моего друга. Я была себе ненавистна. И все же я не могла повернуть, не могла остановить свой шаг. Быть может, мною руководил сам Бог? Что до моей собственной воли и сознания, то они бездействовали: страстная скорбь сломила мою волю и ослепила сознание. Я отчаянно рыдала, идя своим одиноким путем быстро, быстро, как обезумевшая. Вдруг меня охватила слабость, она возникла в сердце и разлилась по всем членам, — я упала. Я пролежала несколько минут на земле, уткнувшись лицом в мокрую траву. Я боялась — или надеялась? — что здесь и умру. Но скоро я была снова на ногах: сначала я ползла на четвереньках, затем кое-как встала, одержимая одним безотчетным стремлением — добраться до дороги.

Когда я, наконец, достигла ее, я была вынуждена присесть возле изгороди. Сидя здесь, я услышала шум колес и увидела приближавшийся дилижанс. Я встала и подняла руку. Дилижанс остановился. Я спросила кучера, куда он едет. Он назвал мне какое-то очень отдаленное место, где, как я была уверена, у мистера Рочестера нет никаких знакомых. Я спросила, сколько стоит проезд. Он сказал — тридцать шиллингов. Но у меня было только двадцать. Ну, за двадцать, так за двадцать, он согласен. Я вошла, кучер помог мне сесть. Внутри никого не было; он захлопнул дверцу, и мы покатили.

Дорогой читатель, желаю тебе никогда не испытывать того, что испытывала я тогда. Пусть твои глаза никогда не прольют таких бурных, горячих, мучительных слез, какие хлынули из моих глаз. Пусть тебе никогда не придется обратиться к небу с такими отчаянными и безнадежными молитвами, какие произносили мои уста в этот час. Желаю тебе никогда не знать страха, что ты навлечешь несчастье на того, кого любишь.

Глава XXVIII

Прошло два дня. Стоял летний вечер; кучер высадил меня на перекрестке, называемом Уиткросс. Он не мог везти меня дальше за те деньги, которые я ему дала, а у меня не было больше ни шиллинга. Экипаж уже успел отъехать на милю от меня; и вот я одна. В этот миг я обнаруживаю, что позабыла свой сверток в задке кареты, куда положила его для сохранности; там он остался, там он и будет лежать, — и теперь у меня нет абсолютно ничего. Уиткросс — не город, даже не деревня: это всего лишь каменный столб, поставленный на перекрестке четырех дорог и выбеленный мелом, вероятно, для того, чтобы быть более приметным на расстоянии и в темноте. Четыре дощечки отходят в равные стороны от его верхушки; ближайший город, согласно надписи, отстоит на десять миль, самый дальний — больше чем на двадцать. Хорошо знакомые названия этих городов говорят мне, в каком графстве я очутилась: это одно из центральных графств севера — унылая, то болотистая, то холмистая земля. Позади и по обеим сторонам раскинулась безлюдная местность; пустынные холмы встают над глубокой долиной, расстилающейся у моих ног. Население здесь, должно быть, редкое, — никого не видно на этих дорогах; они тянутся на восток, запад, север и юг — белые, широкие, тихие; все они проложены через болота и пустоши, где растет вереск, густой и буйный, подступая к самому их краю. Все же случайный спутник может пройти мимо, а сейчас мне не хочется никому попадаться на глаза: незнакомые люди могут дивиться, что я здесь делаю одна, стоя без всякой цели, с растерянным видом возле придорожного столба. Меня спросят, а я смогу дать лишь такой ответ, который покажется невероятным и возбудит подозрения. Никакие узы не связывают меня больше с человеческим обществом, никакие соблазны или надежды не влекут меня туда, где находятся подобные мне существа, ни у кого при виде меня не найдется ни доброй мысли на мой счет, ни сочувствия. У меня нет родных, кроме всеобщей матери — природы; я прильну к ее груди и буду молить о покое.

Я углубилась в заросли вереска, держась стежки, которая пересекала бурые заросли; бредя по колено в густой траве, я поворачивала, следуя изгибам тропинки, и вскоре нашла в глухом месте черный от мха гранитный утес и уселась под ним. Высокие, поросшие вереском откосы обступили меня; утес нависал над моей головой; вверху простиралось небо.

Понадобилось некоторое время, прежде чем я успокоилась даже в этом уединенном убежище; я боялась, что вблизи бродит отбившийся от стада скот, что меня обнаружит какой-нибудь охотник или браконьер. Когда проносился порыв ветра, я пугливо поднимала голову, воображая, что это бык несется на меня; когда свистел кулик, мне казалось, что это человек. Однако, увидев, что мои страхи неосновательны, и успокоенная глубокой тишиной, воцарившейся с наступлением ночи, я, наконец, уверовала в надежность своего убежища. До сих пор у меня не было ни одной мысли, я только прислушивалась, всматривалась, трепетала; теперь ко мне вернулась способность размышлять.

Что мне делать? Куда идти? О, мучительные вопросы, когда делать было нечего и идти было некуда, когда моему дрожащему телу предстоял еще долгий путь, прежде чем я доберусь до человеческого жилья; когда мне предстояло обращаться с мольбой к равнодушному милосердию, прежде чем я обрету кров, вызывать презрительное сочувствие и почти, наверное, получать отказы, прежде чем люди выслушают мой рассказ или удовлетворят хотя бы одну из моих нужд.

Я коснулась вереска: он был сух и еще хранил тепло знойного летнего дня. Я взглянула на небо — оно было ясное; звезда кротко мерцала над краем утеса. Мало-помалу выпала роса, но я почти не ощущала ее; не слышно было даже шелеста ветра. Природа казалась благосклонной и доброй, мне чудилось, что она любит меня, всеми отверженную; и я, ожидавшая от людей лишь недоверия, неприязни и оскорблений, прильнула к ней с дочерней нежностью. Во всяком случае, сегодня я буду ее гостьей, — ведь я ее дитя; она, как мать, приютит меня, не требуя денег, не назначая платы. У меня еще сохранился кусочек хлеба — остаток булки, купленной на последнее пенни в городке, через который мы проезжали в полдень. Я заметила спелые ягоды черники, блестевшие там и сям среди вереска, словно бусы из черного агата, набрала пригоршню и съела их с хлебом. Этот незатейливый ужин если не утолил, то все же несколько умерил мучительный голод. Окончив трапезу, я прочла вечернюю молитву и улеглась.

Возле утеса вереск был очень густ; когда я легла, мои ноги утонули в нем; обступив меня с обеих сторон высокой стеной, он все же давал доступ ночному воздуху. Я сложила вдвое свою шаль и накрылась ею, как одеялом; отлогая мшистая кочка послужила мне подушкой. Устроившись так, я по крайней мере в начале ночи не чувствовала холода.

Мой сон был бы спокоен, если бы не тоскующее сердце. Оно сетовало на свои кровоточащие раны, на оборванные струны; оно трепетало за мистера Рочестера и его судьбу. Оно скорбело о нем с мучительной жалостью; оно порывалось к нему в неумолимой тоске; бессильное, как подстреленная птица, оно все еще вздрагивало подбитыми крылами в тщетных попытках лететь к любимому.

Истерзанная этими мыслями, я стала на колени.

Наступила ночь, и взошли светила, — спокойная, тихая ночь, слишком безмятежная для страха. Мы знаем, что Бог вездесущ; но, без сомнения, мы больше всего чувствуем Его присутствие, созерцая величие Его творений; и именно в безоблачном ночном небе, где Его миры свершают свой безмолвный путь, мы яснее всего чувствуем Его бесконечность, Его всемогущество. Я стала на колени, чтобы помолиться за мистера Рочестера. Взглянув вверх, я увидела сквозь пелену слез величественный Млечный Путь. Вспомнив, что он собой представляет, какие бессчетные солнечные системы несутся там, в пространстве, оставляя лишь слабый светящийся след, я ощутила могущество и силу Божью. Я была уверена, что Он властен спасти Свое создание: во мне крепло убеждение, что ни земля, и ни одна из душ, живущих на ней, не погибнет, и я вознесла Ему благодарность; ведь Жизнедавец есть также Спаситель душ. Мистер Рочестер будет спасен; он Божье дитя, и Бог будет хранить его. Я снова приникла к груди утеса и скоро во сне позабыла печаль.

Однако на следующий день нужда предстала передо мной во всей своей неприглядной наготе. Когда я проснулась и огляделась вокруг, птицы уже давно покинули свои гнезда, пчелы уже давно отправились собирать с вереска мед; роса еще не высохла, но длинные утренние тени стали уже укорачиваться, и солнце залило блеском землю и небо.

Какой тихий, жаркий, чудесный день! Золотистой пустыней лежали передо мной луга! Повсюду солнечный блеск. Если бы можно было жить в этом блеске, если бы можно было питаться этим сиянием! Я увидала ящерицу, скользившую по утесу; я увидала пчелу, деловито сновавшую среди сладкой черники. Будь я пчелой или ящерицей, я нашла бы здесь подходящую пищу и постоянный приют. Но я была человеком, и у меня были потребности человека: мне нельзя было задерживаться там, где их нечем удовлетворить. Я поднялась и оглянулась на ложе, которое только что покинула. Взирая на будущее без надежды, я теперь жалела об одном, — что творец не счел за благо призвать мою душу к себе минувшей ночью, во время моего сна; тогда этому усталому телу, освобожденному смертью от дальнейшей борьбы с судьбой, оставалось бы только тихо разрушаться и, покоясь в мире, постепенно слиться воедино с этой пустыней. Однако жизнь со всеми своими потребностями, муками и обязанностями все еще не покинула меня; надо было нести ее бремя, утолять ее нужды, терпеть страдания, выполнять свой долг. Я двинулась в путь.

Достигнув Уиткросса, я зашагала по дороге, спиной к солнцу, жарко и высоко пылавшему в небе. Чем еще могла я руководствоваться в выборе направления? Я шла долго, и когда решила, что, пожалуй, сделала все возможное и могу со спокойной совестью уступить усталости, которая уже овладевала мною, могу прекратить это вынужденное движение вперед и, усевшись на первый попавшийся камень, отдаться неодолимой апатии, сковывавшей мое сердце и все мое существо, — я вдруг услышала звон колокола — это был церковный колокол.

Я пошла на звон, и вот среди романтических холмов, изменчивые очертания которых я уже с час назад перестала замечать, увидела деревню и, несколько поодаль, колокольню. Вся долина направо от меня пестрела пастбищами, нивами и рощами; сверкающая речка извивалась среди зелени самых разнообразных оттенков — спеющих хлебов, темных массивов леса, светлых лугов. Мое внимание привлек стук колес, и, взглянув на дорогу перед собой, я увидела нагруженный воз, медленно поднимавшийся на холм; немного позади пастух гнал двух коров. Людская жизнь и людской труд окружали меня. Я должна продолжать борьбу: отстаивать свою жизнь и трудиться, как все прочие.

Было около двух часов, когда я вошла в деревню. В конце ее единственной улицы находилась небольшая лавка, в окне которой были выставлены булки. Как мне хотелось съесть такую булку! Подкрепившись, я могла бы в известной мере восстановить свои силы; без пищи мне было трудно продолжать свой путь. Как только я очутилась среди себе подобных, ко мне вернулось желание снова обрести волю и энергию. Я чувствовала, как унизительно было бы упасть в обморок от голода на проезжей дороге, посреди деревни. Нет ли чего-нибудь, что я могла бы предложить в обмен на булку? Я стала обдумывать. У меня была шелковая косынка на шее, у меня были перчатки. Я плохо себе представляла, как поступают люди в крайней нужде. Возьмут ли у меня хотя бы один из этих предметов? Вероятно, не возьмут, но нужно попытаться.

Я вошла в лавку; там находилась женщина. Увидав прилично одетую особу, по ее предположениям — даму, она с любезным видом пошла ко мне навстречу. Чем она может мне служить? Мне стало стыдно; у меня язык не поворачивался высказать просьбу, с которой я пришла. Я не осмеливалась предложить ей поношенные перчатки или измятую косынку; к тому же я чувствовала, что это будет бесполезно. Я лишь попросила позволения присесть на минуту, так как очень устала. Обманутая в своих надеждах, женщина холодно согласилась на мою просьбу. Она указала мне стул; я опустилась на него. Слезы подступали к моим глазам, но, сознавая, как они неуместны, я подавила их. Затем спросила, есть ли у них в деревне портниха или швея.

— Да, две или три. Но и на них едва хватает работы.

Я размышляла; я дошла до крайности, очутилась лицом к лицу с нуждой. И притом без средств, без друзей, без денег. Надо что-то предпринять. Но что? Я должна куда-то обратиться. Но куда?

Не знает ли она — может быть, кто-нибудь по соседству ищет прислугу?

Нет, она не слыхала.

— Какой главный промысел в здешних местах? Чем занимается большинство жителей?

— Некоторые батрачат на фермах; многие работают на игольной фабрике мистера Оливера и на литейном заводе.

— Мистер Оливер принимает на работу женщин?

— Нет, там работают одни мужчины.

— А что делают женщины?

— Не знаю, — был ответ. — Кто — одно, кто — другое. Бедняки перебиваются, как умеют.

Видимо, ей надоели мои расспросы; и в самом деле, какое право я имела ей докучать? Вошли двое-трое соседей, стул явно был нужен. Я простилась.

Я пошла вдоль по улице, оглядывая на ходу все дома справа и слева, но не могла придумать никакого предлога или основания, чтобы войти в один из них. Около часа или дольше я бродила вокруг деревни, то удаляясь от нее, то снова возвращаясь. Выбившись из сил и испытывая уже нестерпимый голод, я свернула в переулок и уселась под изгородью. Однако не прошло и нескольких минут, как я снова была на ногах, снова металась в поисках какого-нибудь выхода или по крайней мере совета. В конце переулка стоял красивый домик, перед ним был разбит сад, безукоризненно чистый и полный ярких цветов. Я остановилась. Какое я имела право подойти к белой двери и коснуться сверкающего молотка? Разве я могла надеяться, что обитатели этого жилища сжалятся надо мной? Все же я подошла и постучала. Чисто одетая молодая женщина с кротким лицом открыла дверь. Голосом, какой мог быть только у изнемогающего существа, охваченного глубокой безнадежностью, голосом жалким, тихим и дрожащим я спросила, не нужна ли им прислуга.

— Нет, — отвечала она, — мы не держим прислуги.

— Не скажете ли вы мне, где я могла бы получить какую-нибудь работу? — продолжала я. — Я не здешняя, у меня нет знакомых в этих местах. Я ищу работы, все равно какой.

Но она не обязана была думать за меня или искать для меня место; к тому же моя внешность, странное состояние и просьба должны были показаться ей весьма подозрительными. Женщина покачала головой — ей, мол, очень жаль, но она не может дать мне никаких сведений; и белая дверь закрылась — вполне вежливо и учтиво, однако оставив меня за порогом. Останься эта дверь открытой чуть подольше, и я, вероятно, попросила бы кусочек хлеба, так я пала духом…

Я не в силах была вернуться в неприветливую деревню, да там, видимо, и нечего было рассчитывать на помощь. Пожалуй, я предпочла бы свернуть с дороги в лес, который виднелся невдалеке и своей густой тенью обещал мне гостеприимный приют; но я была так измучена, так слаба, так истерзана голодом, что инстинкт заставлял меня блуждать вокруг человеческого жилья, где была хоть какая-то надежда на пищу. Я знала, что уединение не будет уединением, покой не будет покоем, пока голод, этот ястреб, терзает мне внутренности.

Я подходила к домам, удалялась от них, возвращалась и снова отходила, преследуемая сознанием, что я не могу предъявлять никаких требований и не вправе ожидать никакого интереса к моей одинокой судьбе. Между тем день клонился к вечеру, а я все еще бродила, как бездомная, голодная собака. Переходя через поле, я увидела колокольню и поспешила к ней. Возле кладбища, в саду, стояло небольшое, но красивое, прочное строение; я не сомневалась в том, что это жилище пастора. Я вспомнила, что иногда люди, приезжающие в места, где у них нет друзей, и ищущие работы, обращаются к священнику за рекомендацией и помощью. Ведь обязанность священника — помочь, по крайней мере советом, тому, кто нуждается в помощи. Мне казалось, что я имею некоторое право на совет. И так, ободрившись и собрав последние остатки сил, я двинулась вперед. Я подошла к дому и постучала в кухонную дверь. Мне отворила старая женщина; я спросила, не это ли дом священника?

— Да.

— Священник дома?

— Нет.

— Скоро он вернется?

— Нет.

— Он далеко ушел?

— Не очень, мили за три. Его вызвали, так как у него внезапно скончался отец; сейчас он находится в Маршэнде и, по всей вероятности, пробудет там еще недели две.

— А жена священника дома?

Нет, никого нет, кроме нее самой, а она — экономка.

Но к ней, читатель, я не в силах была обратиться за той помощью, без которой погибала; я все еще не могла просить милостыню. И снова я поплелась прочь.

Еще раз я сняла свою косынку и представила себе булки в лавочке. О, хотя бы корку, хотя бы глоток супу, чтобы смягчить муки голода! Инстинктивно я снова пошла по направлению к деревне, снова отыскала лавочку и вошла в нее; и хотя там, кроме хозяйки, были еще посторонние, я отважилась на просьбу: не даст ли она мне хлеба в обмен на мою косынку?

Женщина взглянула на меня с явным подозрением: нет, она никогда не продавала свой товар таким способом.

Почти отчаявшись, я попросила полбулки; она опять отказала: откуда она знает, где я взяла эту косынку, сказала она.

Тогда не обменяет ли она на хлеб мои перчатки?

Нет, на что они ей нужны!

Не весело, читатель, останавливаться на этих подробностях. Некоторые уверяют, что приятно вспоминать пережитые в прошлом страдания, но мне и сейчас тяжело возвращаться мыслью к этому периоду моей жизни: нравственное унижение в соединении с физической мукой — это слишком горестные воспоминания, чтобы на них задерживаться. Я не порицала тех, кто отталкивал меня. Я чувствовала, что этого и следовало ожидать и что тут ничего не поделаешь: обыкновенный нищий нередко вызывает подозрения; хорошо одетый нищий их вызывает неизбежно. Положим, я просила только работу, но кто был обязан заботиться об этом? Конечно, не тот, кто видел меня впервые и ничего не знал обо мне. Что касается женщины, не захотевшей взять мою косынку в обмен на свой хлеб, — то и она была права, если мое предложение показалось ей подозрительным или обмен невыгодным. Словом, позвольте мне быть краткой. Мне трудно говорить об этом.

В сумерки я проходила мимо фермы; у раскрытой двери дома сидел фермер за ужином, состоявшим из хлеба и сыра. Я остановилась и сказала:

— Не дадите ли вы мне кусок хлеба? Я очень голодна.

Он удивленно взглянул на меня; однако, не говоря ни слова, отрезал толстый ломоть от своей ковриги и протянул мне. Кажется, он не принял меня за нищую, но решил, что я эксцентричная дама, которой пришла фантазия отведать черного хлеба. Как только я отошла от дома, я села на землю и съела хлеб.

Я потеряла надежду найти приют под крышей и стала искать его в том лесу, о котором уже упоминала. Однако я плохо провела ночь; мой отдых часто нарушался, земля была сырая, воздух холодный, к тому же близ меня не раз проходили люди, и я была вынуждена все снова и снова менять свое убежище: у меня не было отрадного чувства безопасности и покоя. Под утро пошел дождь; он продолжался весь следующий день. Не спрашивайте у меня, читатель, подробного отчета об этом дне; я все так же искала работы, все так же получала отказы, все так же страдала от голода; лишь один раз мне удалось поесть. У двери одной фермы я увидела девочку, которая собиралась выбросить из миски холодную кашу в свиную кормушку.

— Не отдашь ли ты мне это? — спросила я.

Она посмотрела на меня с удивлением.

— Мама! — крикнула она. — Тут женщина просит у меня кашу.

— Ладно, дочка, — отвечал голос из дома, — отдай ей, ежели она нищая. Свинья все равно не будет есть.

Девочка вытряхнула мне в руку застывшую густую массу, и я с жадностью проглотила ее.

Когда влажные сумерки стали сгущаться, я остановилась на глухой тропе, по которой плелась уже больше часа.

«Последние силы покинули меня, — сказала я себе. — Я чувствую, что дальше идти не могу. Неужели и эту ночь я проведу как отверженная? Неужели мне придется под этим дождем положить голову на холодную, мокрую землю? Боюсь, что так и будет, кто меня приютит? Но как это будет тяжело, ведь я голодна, ослабела, озябла, а никому до меня нет дела, а впереди полная безнадежность. По всей вероятности, я не доживу до утра. Отчего же я не могу примириться с близостью смерти? Зачем борюсь за ненужную жизнь? Я знаю, я верю, что мистер Рочестер жив; а к тому же смерть от голода и холода — это такая судьба, с которой природа не может примириться. О провидение, поддержи меня еще немного! Помоги, направь мои стопы!»

Мой затуманенный взор блуждал по мрачной, мглистой окрестности. Я поняла, что далеко отошла от деревни: ее совсем не было видно; исчезли даже окружавшие ее плодородные поля. Проселки и тропинки снова привели меня к пустоши; и лишь узкая полоса едва возделанной земли, почти такой же дикой и бесплодной, как вересковые заросли, у которых она была отвоевана, отделяла меня от хмурых гор.

«Что ж, лучше умереть там, чем на улице или на людной дороге, — размышляла я. — И пусть лучше галки и вороны будут клевать мое тело, чем его запрячут в нищенский гроб и оно сгниет в убогой могиле».

Итак, я повернула к горам. Я подошла к ним. Теперь оставалось только найти укромное местечко, где бы можно было улечься, чувствуя себя если не в безопасности, то по крайней мере скрытой от чужих глаз. Но вокруг меня расстилалась пустыня, лишь окраска ее была различна — зеленая там, где болота заросли камышом и мхом; черная там, где на сухой почве рос только вереск. В наступающих сумерках я едва могла различить эти оттенки; я вспоминала их лишь как чередующиеся светлые и темные пятна, ибо краски померкли вместе с дневным светом.

Мой взор все еще блуждал по трясинам и зарослям, теряясь в диких дебрях, как вдруг в темноте, далеко впереди, между болотами и скалами, вспыхнул огонек. «Это блуждающий огонек», — решила я и ждала, что он вот-вот исчезнет. Однако он продолжал гореть ровным светом, не удаляясь и не приближаясь. «Тогда это может быть костер, который только сейчас разожгли», — предположила я и стала наблюдать, не начнет ли огонек разгораться; но нет, он не уменьшался и не увеличивался. «Вероятно, это свеча в доме, — решила я. — Если так, мне ни за что до нее не добраться: она слишком далеко от меня; но будь она даже рядом, какой от этого был бы толк? Я постучала бы в дверь, а ее все равно захлопнули бы у меня перед носом».

И я легла и приникла лицом к земле. Некоторое время я лежала неподвижно. Ночной ветер проносился над холмами и надо мной и, стеная, замирал вдалеке. Лил дождь, и я промокла до костей. О, если бы окоченеть и отдаться милосердию смерти — пусть тогда хлещет, я ничего не почувствую. Но моя все еще живая плоть содрогалась под холодными потоками. Через некоторое время я снова поднялась.

Огонек горел все так же упорно, поблескивая сквозь дождь. Я снова попыталась идти; медленно повлекла я свое измученное тело навстречу этому огоньку. Он вел меня по склону и через большое болото, непроходимое зимой; даже сейчас, в разгаре лета, под ногами хлюпало, и я то и дело проваливалась. Дважды я падала, но всякий раз поднималась и снова пускалась в путь. Огонек был моей последней надеждой. Я должна до него дойти!

Перебравшись через болото, я увидала на темном вереске светлую полосу. Я приблизилась к ней; это была дорога, она вела прямо на огонек, который светил откуда-то сверху, точно со шпиля, окруженного деревьями, — видимо, это были ели, в темноте я с трудом разглядела их очертания и темную хвою. Когда я подошла поближе, моя путеводная звезда исчезла: какая-то преграда встала между нами. Я протянула руку и нащупала впереди темную массу — это были неотесанные камни низкой стены, над нею — нечто вроде частокола, а за ним — высокая колючая изгородь. Я продолжала продвигаться ощупью. Вдруг впереди что-то забелело: это была калитка; она открылась, едва я до нее дотронулась. По обеим сторонам виднелись кусты остролиста или тиса.

Войдя в калитку и миновав кусты, я увидела силуэт дома — темное, низкое и довольно длинное строение. Однако путеводный огонек исчез. Кругом все было темно. Может быть, обитатели легли спать? Я боялась, что так оно и есть. Разыскивая дверь, я повернула за угол, — и вот вновь засиял приветливый свет сквозь ромбовидные стекла маленького решетчатого оконца, находившегося на высоте примерно одного фута от земли; оно казалось еще меньше из-за плюща или какого-то другого вьющегося растения, листва которого густо покрывала всю эту часть стены. Окно было настолько узко и так прикрыто листвой, что занавеска или ставни, видимо, оказались ненужными; наклонившись и отодвинув в сторону свисавшие над окном листья, я заглянула внутрь. Я увидела комнату с чисто выскобленным, посыпанным песком полом; ореховый буфет с рядами оловянных тарелок, отражавших красноватый блеск горевшего в очаге торфа; разглядела стенные часы, простой некрашеный стол и несколько стульев. Свеча, яркий огонек которой послужил мне маяком, стояла на столе; при ее свете пожилая женщина, несколько грубоватая на вид, но в платье, отличавшемся такой же безукоризненной чистотой, как и все вокруг нее, вязала чулок.

Мой взгляд лишь скользнул по этим предметам — в них не было ничего необычного. Гораздо интереснее была группа, расположившаяся у очага. В его мирном тепле и розоватых отблесках сидели две молодые грациозные женщины, леди с головы до ног; одна устроилась в низкой качалке, другая на скамеечке. Обе они были в глубоком трауре, в платьях, отделанных крепом; этот мрачный наряд особенно подчеркивал красоту их лица и стана. Большой старый пойнтер положил свою массивную голову на колени одной из девушек, на коленях у другой лежала, свернувшись, черная кошка.

Странно было видеть этих изящных дам в столь скромной кухне. Кто они? Не могли же они быть дочерьми сидевшей за столом пожилой особы, ибо у нее был вид крестьянки, они же казались воплощением изящества. Я никогда не встречала этих женщин, а между тем, при взгляде на их лица, мне показалась давно знакомой каждая их черта. Я не могла бы назвать их хорошенькими — они были для этого чересчур бледны и серьезны, их лица, склоненные над книгой, казались задумчивыми до строгости. На столике между ними стояла вторая свеча и лежали два больших тома, они то и дело в них заглядывали, видимо сличая их с другими книгами, меньшего размера, которые держали в руках, как делают люди, пользующиеся словарем при чтении иностранного автора. Все это совершалось настолько беззвучно, словно фигуры были тенями, а озаренная свечами комната — картиной. Стояла такая тишина, что было слышно, как зола осыпается с решетки и как тикают часы в темном углу; и мне казалось, что я различаю даже позвякивание спиц в руках у старухи. Поэтому, когда, наконец, чей-то голос нарушил эту странную тишину, я его хорошо расслышала.

— Слушай, Диана, — сказала одна из девушек, отрываясь от своего занятия, — Франц и старый Даниель проводят ночь вместе, и Франц рассказывает сон, от которого он пробудился в ужасе, — слушай! — И она прочла тихим голосом несколько фраз, из которых я не поняла ни одного слова, так как они были на незнакомом мне языке; это не был ни французский, ни латинский. Я не знала, был ли то греческий или немецкий.

— Какое сильное место, — сказала она, дочитав. — Я просто в восторге.

Другая девушка, подняв голову и глядя на огонь, повторила только что прочитанную сестрою строчку. Впоследствии я познакомилась с неведомым мне языком и неведомой книгой, поэтому я все же приведу здесь эту строчку, хотя, когда я впервые ее услышала, она прозвучала для меня, как бряцание металла, лишенное всякого смысла.

— Da trat hervor einer, anzusehen wie die Sternennacht. (Тогда выступил вперед некто, видом своим подобный звездной ночи.)

— Прекрасно! Прекрасно! — воскликнула ее сестра, и ее глубокие черные глаза засверкали. — Видишь, как превосходно изображен мрачный и могучий архангел. Эта строка стоит сотни высокопарных страниц. Ich wage die Gedanken in der Schalle meines Zornes und die Werke mit dem Gewichte meines Grimms. (Я взвешиваю мысли на чаше моего гнева и меряю дела мерой моей ярости.) Мне очень нравится!

Обе вновь замолчали.

— А что, есть на свете страна, где говорят по-таковски? — спросила старая женщина, подняв голову от вязанья.

— Да, Ханна, — эта страна гораздо больше Англии, и там говорят именно так.

— Ну, уж не знаю, как это они понимают друг друга; а если бы одна из вас поехала туда, ведь вы бы понимали, что они там говорят, правда?

— Мы, вероятно, кое-что поняли бы, но не все, потому что мы не такие ученые, как вы думаете, Ханна. Мы не говорим по-немецки и не можем читать без помощи словаря.

— А какой вам от этого прок?

— Мы собираемся со временем преподавать этот язык, или по крайней мере его основы, как принято выражаться, и тогда мы будем зарабатывать больше, чем теперь.

— Может быть. Однако кончайте-ка учиться; довольно уж вы потрудились сегодня.

— Да, что верно, то верно. Я устала. А ты, Мери?

— Смертельно. Какая же это неблагодарная работа — корпеть над языком, когда не имеешь другого учителя, кроме словаря.

— Ты права. Особенно над таким языком, как немецкий. Когда же, наконец, вернется Сент-Джон?

— Теперь уж скоро; сейчас ровно десять, — и Мери взглянула на золотые часики, которые вынула из-за пояса. — Какой сильный дождь! Ханна, будьте добры, взгляните, не погас ли огонь в гостиной.

Женщина встала и открыла дверь, через которую я смутно разглядела коридор. Вскоре я услышала, как она где-то за стеной помешивает угли; она быстро вернулась.

— Ах, детки, — просто сердце сжимается, когда я вхожу в ту комнату: она такая мрачная… и еще это пустое кресло, задвинутое в угол.

Она отерла глаза фартуком; лица девушек, и без того серьезные, стали теперь печальными.

— Но он в лучшем мире, — продолжала Ханна. — Нечего жалеть, что его больше нет с нами. Всякому можно пожелать такой спокойной смерти.

— Вы говорите, он не вспоминал о нас? — спросила одна из девушек.

— Не успел, голубки мои; он отошел в одну минуту, ваш отец. Накануне ему было чуточку не по себе, но ничего серьезного, и когда мистер Сент-Джон спросил его, не вызвать ли одну из вас, — он прямо-таки рассмеялся. Ровно две недели назад, встав утром, он почувствовал небольшую тяжесть в голове, — прилег отдохнуть, да так и не проснулся; он уже совсем окоченел, когда ваш брат вошел к нему в комнату. Эх, детки, такого, как он, уже не будет, потому что вы и мистер Сент-Джон совсем другой породы, чем те, что ушли; правда, ваша мать была во многом такая, как и вы, и такая же ученая. Ты ее вылитый портрет, Мери, а Диана больше похожа на отца.

Девушки казались столь схожими между собой, что мне было непонятно, в чем видит разницу старая служанка (так я определила пожилую женщину). Обе были стройны, у обеих были выразительные, породистые, одухотворенные черты. Правда, у одной волосы казались чуть темнее, чем у другой, и они по-разному причесывались: светло-каштановые косы Мери были разделены пробором и зачесаны гладко, более темные волосы Дианы падали на шею локонами.

Часы пробили десять.

— Вы уже, наверно, проголодались? — заметила Ханна. — Да и мистер Сент-Джон не откажется поесть, когда вернется.

И она принялась накрывать на стол. Обе девушки встали; видно, они собирались перейти в гостиную. До этой минуты я с таким вниманием их рассматривала, их внешность и разговор вызвали во мне столь живой интерес, что я почти забыла о собственном бедственном положении; теперь я вновь ощутила его, и, в силу контраста, оно представилось мне еще более отчаянным и безнадежным. Мне казалось совершенно немыслимым пробудить у обитателей этого дома участие к себе, заставить их поверить в реальность моей нужды и страданий, упросить их дать приют бездомной скиталице. Нащупав дверь и нерешительно постучав, я почувствовала, что моя надежда — не более как химера. Ханна отворила.

— Что вам надо? — спросила она удивленно, оглядывая меня при свете свечи, которую держала в руке.

— Могу я поговорить с вашими хозяйками? — спросила я.

— Лучше скажите, что вам от них нужно. Откуда вы пришли?

— Я не здешняя.

— Что вам нужно в такой поздний час?

— Пустите меня переночевать в сарае или еще где-нибудь и не пожалейте для меня куска хлеба.

Выражение недоверия, которого я так опасалась, появилось на лице Ханны.

— Кусок хлеба я дам вам, — сказала она, помолчав, — но мы не можем пустить ночевать бродягу. Где это видано?

— Позвольте мне поговорить с вашими хозяйками.

— Нет, ни в коем случае. Что они могут сделать для вас? И нечего вам шататься в эту пору. Как вам не стыдно!

— Но куда же я пойду, если вы меня выгоняете? Что мне делать?

— О! Я уверена, вы отлично знаете, куда вам идти и что делать. Лишь бы вы не делали ничего дурного — вот и все. Вот вам пенни. И уходите…

— Пенни не накормит меня, и у меня нет сил идти дальше. Не закрывайте дверь. О, не закрывайте, ради Бога!

— Да как же, этак мне всю кухню зальет дождем…

— Скажите молодым дамам… Пустите меня к ним…

— Ни за что на свете! Вы, видно, не из порядочных, — иначе не поднимали бы такого шума. Пошли прочь!

— Но я умру, если вы меня прогоните!

— Как бы не так. Боюсь, что у вас на уме худое, — оттого и бродите на ночь глядя около жилья порядочных людей. Ежели вас тут целая шайка громил или других там злодеев и они где-нибудь поблизости, — скажите им, что мы не одни в доме: у нас есть мужчина, и собаки, и ружья. — Тут честная, но непреклонная служанка захлопнула дверь и закрыла ее на засов.

Это было чересчур! Меня пронзила острая, жестокая боль, взрыв отчаяния потряс мое сердце. Измученная до крайности, не в силах сделать ни шагу, я упала на мокрое крыльцо. Я стонала, ломала руки, рыдала в смертельной тоске. О, этот призрак смерти! О, этот последний час, приближающийся ко мне во всем своем ужасе! И это одиночество — изгнание из среды своих ближних! Не только искра надежды, последняя капля мужества иссякла во мне на какие-то минуты. Но вскоре я снова попыталась овладеть собой.

— Мне остается только умереть, — сказала я, — но я верю в Бога. Попытаюсь смиренно принять Его волю.

Эти слова я произнесла не только мысленно, но и вслух, и, затаив все свои страдания глубоко в сердце, я старалась заставить его умолкнуть.

— Все люди должны умереть, — произнес чей-то голос совсем близко от меня, — но не все обречены на мучительный и преждевременный конец, какой выпал бы на вашу долю, если бы вы погибли здесь от истощения.

— Кто это говорит? Кто? — спросила я, испуганная этими неожиданными словами, ибо я уже потеряла всякую надежду на помощь. Какой-то человек стоял подле меня, но непроглядная ночь и мое ослабевшее зрение мешали мне рассмотреть его. Громким, продолжительным стуком в дверь прибывший возвестил о себе.

— Это вы, мистер Сент-Джон? — крикнула Ханна.

— Да, да, открывайте скорей.

— Ух, как вы, верно, промокли да продрогли в такую собачью ночь! Входите! Ваши сестры беспокоятся, кругом рыщет недобрый люд. Тут приходила нищенка… Я вижу, она еще не ушла, — вишь, улеглась здесь! Вставайте! Какой стыд! Пошли прочь, говорю вам!

— Тише, Ханна. Мне нужно сказать два слова этой женщине. Вы исполнили свой долг, не впустив ее в дом, теперь дайте мне исполнить мой — и впустить ее. Я стоял поблизости и слышал и вас и ее. Мне кажется, это необычайный случай, — и я должен в нем разобраться. Молодая женщина, встаньте и войдите со мной в дом.

Я с трудом повиновалась. Через минуту я стояла в ослепительно чистой кухне, у самого очага, дрожащая, обессилевшая, сознавая, что произвожу впечатление в высшей степени странное, жуткое и плачевное. Обе молодые девушки, их брат — мистер Сент-Джон, и старая служанка пристально смотрели на меня.

— Сент-Джон, кто это? — спросила одна из сестер.

— Не знаю; я нашел ее у дверей.

— Она совсем побелела, — сказала Ханна.

— Белая, как мел или как смерть. Она сейчас упадет, посадите ее.

И в самом деле, голова у меня закружилась; я чуть было не упала, но мне подставили стул. Я все еще не теряла сознания, хотя уже не могла говорить.

— Может быть, глоток воды приведет ее в чувство? Ханна, принесите воды. Она истощена до крайности. Как она худа! Ни кровинки в лице!

— Настоящее привидение!

— Что она, больна или только изголодалась?

— Изголодалась, я полагаю. Ханна, это молоко? Дайте мне его сюда и кусок хлеба.

Диана (я узнала ее по длинным локонам, которые закрыли от меня огонь, когда она склонилась надо мной) отломила кусок хлеба, окунула его в молоко и положила мне в рот. Ее лицо было совсем близко от меня; я прочла в нем участие, а ее взволнованное дыхание свидетельствовало о симпатии ко мне. В ее простых словах звучало то же чувство; все это действовало на меня, как бальзам.

— Попытайтесь выпить молока.

— Да, попытайтесь, — ласково повторила Мери; ее рука сняла с меня мокрую шляпу и приподняла мою голову. Я начала есть то, что они мне предлагали, сперва вяло, затем с жадностью.

— Не слишком много сразу, удержите ее, — сказал брат, — пока довольно. — И он отодвинул чашку с молоком и тарелку с хлебом.

— Еще немного, Сент-Джон, — взгляни, какие у нее голодные глаза.

— Сейчас больше нельзя, сестра. Посмотрим, сможет ли она теперь говорить; спроси, как ее зовут.

Я почувствовала, что могу говорить, и отвечала:

— Меня зовут Джен Эллиот. — Желая сохранить свою тайну, я еще раньше решила назваться вымышленным именем.

— А где вы живете? Где ваши близкие?

Я молчала.

— Можно послать за кем-нибудь из ваших знакомых?

Я отрицательно покачала головой.

— Что вы можете рассказать о себе?

Теперь, когда я, наконец, переступила порог этого дома и очутилась перед его хозяевами, я уже больше не чувствовала себя изгнанницей, бродягой, отверженной всеми на свете. Я решила сбросить личину нищей; и ко мне вернулись мои обычные манеры. Я почти пришла в себя и, когда мистер Сент-Джон попросил меня рассказать о себе, сказала после краткой паузы:

— Сэр, сегодня я не могу сообщить вам никаких подробностей.

— Но в таком случае, — спросил он, — чего вы ждете от меня?

— Ничего, — отвечала я, моих сил хватало только на самые короткие ответы.

Тут вмешалась Диана.

— Вы хотите сказать, — спросила она, — что мы вам оказали необходимую помощь и теперь можем отпустить вас опять скитаться по болотам, ночью, под дождем?

Я взглянула на Диану. В ее чертах внутренняя сила сочеталась с добротой. Я почувствовала внезапный прилив мужества. Отвечая улыбкой на ее сострадательный взгляд, я сказала:

— Я вам доверяюсь. Я знаю, что, будь я даже бездомной, бродячей собакой, вы и то не прогнали бы меня из дому, в такую ночь; нет, я ничего не боюсь. Делайте со мной, что хотите, но не требуйте от меня длинного повествования, — я едва дышу, у меня горло сжимается, когда я говорю.

Все трое смотрели на меня в молчании.

— Ханна, — сказал наконец мистер Сент-Джон, — пусть она здесь пока посидит; не спрашивайте ее ни о чем; через десять минут дайте ей остатки молока и хлеба. Мери и Диана, пойдем в гостиную и обсудим этот случай.

Они ушли. Вскоре одна из девушек вернулась, не могу сказать, которая из двух. Сладостное оцепенение овладело мною в то время, как я сидела у живительного огня. Вполголоса она отдала Ханне какие-то распоряжения. Затем, с помощью служанки, я с трудом поднялась по лестнице, с меня сняли промокшую одежду, уложили в теплую, сухую постель. Почувствовав сквозь невероятную усталость вспышку благодарной радости, я обратилась к Богу и заснула.