Должна остаться живой. Людмила Никольская

Страницы 1
Страницы 2
Страницы 3

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Чёрный рояль. — Догадливая лотошница. Кусок булки с маслом

Коммунальная квартира, в которой проживала Майя, закрывалась на легкомысленный французский замок из жёлтого металла. Когда-то замок мягко и галантно щёлкал, пропуская в квартиру бездельников-буржуев, и на его стёршихся боках еле виднелись непонятные буквы. Теперь замок совсем состарился, местами выщербился, словно его проела моль. Не замок — одна видимость! И открывался он без ключа. Была бы в запасе десятикопеечная монета. Она вставляется в прорезь — щёлк! — и замок открылся.

— Какое счастье, что никто из местных злоумышленников не догадывается, что у нас никудышный замок, — ораторствовала на общей громадной кухне Софья Константиновна. — Ведь у меня в комнате стоит такой дорогой инструмент…

Эта небольшого роста пухлая женщина с любопытным острым носом напоминала Майе большую ухоженную мышь. Семья Софьи Константиновны Николаевой занимала в квартире две смежные комнаты. В одной из них с незапамятных дореволюционных времён стоял блестящий чёрный рояль, на котором в семье никто не играл.

Её сыновья, Сергей и Игорь, любили технику. К музыке относились насмешливо-снисходительно, не считая это занятие стоящим. На все просьбы Софьи Константиновны не губить свои таланты и поступить в музыкальную школу только презрительно улыбались. Нечего, мол, в век бурно развивающейся техники отвлекаться на всякие там дореволюционные глупости. Рояль достался им вместе с комнатами после революции, и его давно надо подарить Майке. Это она мечтает тренькать на нём.

— Нет, — гневно сказала Софья Константиновна. — Внуков буду учить. Они будут умнее вас. И потом я не могу с ним расстаться, он так украшает комнату.

— Это плохо, — сказала другая жиличка — Эмилия Христофоровна.

Она была латышка, говорила с небольшим акцентом. Вместо «плохо» выходило «плёхо».

— Что плохого нашли вы в моём разговоре? — недовольно прищурилась Софья Константиновна и в упор поглядела на соседку. — Я буквально вас не понимаю.

— Зря бездельничает инструмент. Как говорится, ни себе, ни людям. Когда ваши внуки подрастут — коммунизм у нас будет. Мне мой Янис рассказывал. А девочке учиться музыке хочется. У них инструмента нет. Он пока дорого стоит и не всем по карману. — При слове «пока» Эмилия Христофоровна высоко подняла указательный палец. — Кстати, и воров у нас не будет. Этот пережиток уйдёт из нашего общества. Должен уйти. За светлую жизнь погибли лучшие люди. Мне Янис говорил…

— Ах, оставьте ваши агитационные речи. Мы с вами не на митинге жертв революции, — невежливо перебила её Софья Константиновна. И недовольно добавила: — Обернитесь лучше на себя. У вас стоит прекрасный полированный комод. Между прочим, он из красного дерева. И вам он тоже даром достался. Вот вы и отдайте его!

— Но это же глупо. Комод — утилитарная вещь, в нём бельё хранят, на нём не играют.

— Вот-вот, и отдайте. Что, жалко, жалко? — кипела Софья Константиновна.

— Но зачем Майечке комод? — спокойно улыбнулась Эмилия Христофоровна. — Рояль — это музыка. Это Бах, Бетховен, Моцарт.

— Вот-вот, всех фашистов перечислила. Революционерка!

— Что общего у фашистов с великими немцами? Кроме того, жили они давно. А музыка наших композиторов: несравненного Чайковского, богатыря Мусоргского, великие латыши…

— Нечего вам выкручиваться, голова от ваших слов разболелась! Хвалить фашистов…

— Не переиначивайте и не подбирайте мне статью… уж как вам объяснить, что фашисты Гитлера и гении немецкой культуры — это небо и земля. Вы о них не слышали? Тогда зачем всех немцев валить в общую кучу? А у Майечки способности к музыке. Ей надо учиться.

Эмилия Христофоровна побледнела, схватилась за сердце и пошла в свою комнату пить валерьянку. После кухонных стычек с Софьей Константиновной все жильцы квартиры пили валерьянку.

Однажды в весенний праздничный день к Николаевым пришли нарядные гости. Майя стояла в коридоре и втягивала в себя тонкий ускользающий запах дивных духов, исходивший от красивых улыбавшихся женщин. Потом подошла к самой двери комнаты Николаевых. И замерла, не решаясь пошевелиться. Чёрный рояль за дверью рокотал бархатно и грустно. То жалуясь, то тихими нежными звуками вспоминая о чём-то далёком и несбывшемся… Майя стояла под дверью, слушала, пока на неё не налетела с горячим пирогом на подносе Софья Константиновна.

— Фи! Подслушивать — самое некрасивое занятие для девочки! — шипела, чтобы не слышали гости, она. — Не бери пример с некоторых: буквально, пирог чуть не упал на твою голову. Страшно подумать, что бы с пирогом стало!

«А что стало бы с головой?» — хотела сказать Майя, но не осмелилась. Пристыженная, она отошла от двери.

С того самого момента Майя потеряла покой. Она всё время думала о музыке. Она стала приставать к маме, чтобы та устроила её в музыкальную школу, благо школа недалеко от дома. Так надоедала маме, что та рассердилась:

— Подумай сама, учиться музыке можно, но где взять инструмент? Твоя тётка с Мойки могла бы дать на время, но у них конфисковали рояль вместе с комнатами, и её Оле не на чем играть. Учись играть на гитаре. Тебя папа научит.

— Не хочу на гитаре… Она безголосая.

В прошлом году Майя сама пошла в музыкальную школу. Без мамы.

Это была знаменитая в городе музыкальная школа. Открыта по указанию В.И. Ленина для одарённых детей петроградских рабочих. Отворив тяжёлую дверь, она очутилась в просторном гардеробе. Робко и нерешительно глядела на всех, не зная, к кому ей следует обратиться. Она стояла долго, и пожилая гардеробщица сама ею заинтересовалась.

— Из какого класса?

— Я?

— Ты, — улыбнулась добрая старушка.

— Я ни из какого.

— Тогда зачем стоишь? — удивилась старушка.

— Зачем стою? — переспросила Майя, не зная, как начать разговор.

— Ну, батюшки-святы, с тобой, прежде чем говорить, надо пообедать…

— Спасибо, я обедала.

— Батюшки-святы! — воскликнула старушка смеясь. Майя догадалась.

— Я учиться пришла. Я хочу играть на чёрном рояле.

— Эка, хватилась. Какой уж месяц? — спросила старушка. И сама себе ответила: — Уж сентябрь, приём закончен весной, поняла? И надо с мамой приходить.

Тут в гардеробную, напевая, прибежала красивая тётя с белым бантом на красной блузке, и старушка-гардеробщица, выдавая ей белое пальто, рассказала про Майю. Тётя улыбнулась и сказала, что Майя опоздала. С улицы вошёл дядя с некрасивыми клыкастыми зубами, и нарядная тётя рассказала ему про Майю. Майя, красная, смущённая, стояла в углу. Клыкастый дядя поглядел на неё долгим взглядом, и вдруг, взяв её за руку, повёл наверх по широкой лестнице. Он крепко держал за руку, чтобы Майя от него не убежала. Она и хотела убежать, даже попыталась выдернуть свою руку. Её до смерти напугали некрасивые дядины зубы.

Он сел за рояль, такой же прекрасный, как у Софьи Константиновны, и заиграл. Майя оцепенела. Мощные звуки лились, словно водопад с высоченной горы.

— Нравится?

— Это водопад?

Дядя улыбнулся, и она опять увидела его клыки. Но они уже не были такими страшными.

Потом он стучал по роялю отточенным карандашом, заставлял её перестукивать пальцем. Она удивлялась, но послушно перестукивала, только боялась поцарапать рояль. Потом её заставили петь, от волнения голос её сипел и надрывался. Клыкастый дядя сказал:

— Приму в виде исключения. Приходи с мамой. Инструмент у тебя есть?

Она зорко глянула, отрицательно мотнула головой.

— Худо, — сказал он. — Но ты приходи, придумаем что-нибудь. И обязательно с мамой. А теперь иди. Найдёшь дорогу?

Майя успокоенно кивнула. Клыкастый дядя стал даже чуточку красивый. Не помня себя от радости, она словно полетела на крыльях. Встречным она хвасталась:

— А я учусь в музыкальной школе!

И встречные улыбались, видя её счастливые глаза и улыбку до самых ушей. Но счастье, увы, было коротким. Заданные уроки учить было негде. Софья Константиновна наотрез отказалась подпускать Майю к роялю.

— У меня от её треньканья буквально мигрень образуется.

— Роялю полезно, Сонечка. Он застоялся, — уговаривал её муж Пётр Андреевич.

— Что он, конь, чтобы застояться?

В музыкальной школе в пустом классе стояло пианино, облезлое и обшарпанное. Для общего пользования. К нему вилась очередь. Майя робко пережидала, но в самый последний момент кто-нибудь побойчее проскальзывал перед ней. Она стояла до вечера, и поиграть никакой надежды у неё не оставалось. Она стояла с новой папкой в руке и с ужасом сознавала, что поздно, что надо идти домой делать уроки, а она так и не позанималась. И что играть ей не на чем.

Майя нашла выход: завернула на обеденном столе клеенку, по памяти нарисовала клавиатуру и начала играть на ней. Как на пианино. Но звуков не услышала, ей стало тяжело и неинтересно. И однажды она не пошла в музыкальную школу.

Через две недели к ней пришла та красивая весёлая тетя. Теперь бант у неё был красный, а блузка — белая. Тётя говорила с мамой.

— Почему ты перестала ходить в школу? — спросила мама.

— Ты способная, — грустно сказала тётя. — А способным надо учиться.

— Не хочу.

— Стало лень?

Майе горько, но она твердит своё. Её не спросили, а она не захотела объяснить, что к роялю её не подпускают, а на обеденном столе играть неинтересно. Разве что глухим.

— Вечные капризы, — рассердилась мама.

Весёлая тётя стала грустной.

До самого вечера Майя глядела из окна кухни на двор.

— Есть же некоторые, которые как собаки на сене, — сказала Эмилия Христофоровна, увидев Софью Константиновну. И погладила Майю по голове.

В комнате Эмилии Христофоровны было тихо, чисто и уютно. Негромко звучал репродуктор. Обстановка красивая. У окна — мягкий диван в светлом чехле с вышивкой. Кровать на колёсиках с блестящими изогнутыми шарами. У двери стоял чёрный платяной шкаф. По другую сторону — жёлтый буфет со множеством разноцветных стёклышек на дверцах. Посредине комнаты круглый стол, на нём старинная фарфоровая ваза на белой крахмальной скатерти.

Но самым роскошным предметом был комод. В него можно было глядеться, как в зеркало. Над комодом в овальной раме висел портрет молотого мужчины с умными глазами. Это был её муж Янис, латышский революционер. Память о нём в семье свято чтилась. Всякий раз, глядя на портрет, Майя удивлялась: Янис молодой, красивый, а Эмилия Христофоровна немолодая и некрасивая. Но она уважала справедливую добрую латышку и, встречаясь с ней, всякий раз здоровалась. По нескольку раз в день. Чем Майя могла ещё выразить своё уважение?

Эмилия Христофоровна жила вдвоём с сыном Арвидом. Они в квартире занимали самую маленькую комнату, бывшую буржуйскую детскую. Комната была солнечной и выходила окнами на двор-колодец. Остальные комнаты, кроме кухни, выходили на север. Эмилии Христофоровне откровенно завидовали.

С войной всё переменилось.

— Вы буквально теперь проигрываете.

Софья Константиновна скорбно поджала губы. И предложила один из многочисленных пуфиков. Эмилия Христофоровна твёрдо отказалась, подумав, поблагодарила и ещё раз очень твёрдо отказалась.

— Оставьте для себя. Я не болонка.

— Возьмите, возьмите же. Обстрелы с вашей стороны, а на нём удобно и мягко сидеть в коридоре.

Сторона Эмилии Христофоровны при артиллерийском обстреле района была опасной.

— Мы можем погибнуть от фугаски, а она, бедная, от простого обстрела… Наши кельи, тёмные и холодные, стали надёжны. Это радует. И проспект перестал быть шумным.

Проспект давно не был шумным. Притихла и большая коммунальная квартира. Из неё на фронт ушло трое взрослых мужчин и три юноши. Среди них Майины папа и старший брат Валентин.

Редко хлопала входная дверь. На кухне в ряд выстроились безработные примусы и керосинки: варить было почти нечего. Потом их забрали в комнаты. Керосин стали отмерять чуть ли не каплями. Его берегли для освещения. По карточкам керосин не выдавали с начала войны.

…Майя медленно поднимается по лестнице. Она осторожно ступает, загребая ботинками, словно древняя старушка. Ступени залиты водой, она круглыми озерцами тускло поблёскивает замёрзшей коркой.

Она думает. Неужели были времена, когда конфеты спокойно лежали в магазинах и у лотошниц. Не надо выстаивать очереди, чтобы получить сто граммов изюма или твёрдых, как камень, подушечек. На углу проспекта Газа перед войной повадилась сидеть с лотком роскошная лотошница с розовым газовым шарфом вокруг шеи. Она так красиво выкладывала на лотке конфеты, что не хватало сил пройти мимо неё. Зловредная лотошница поджидала сладкоежек, чтобы выманить у них школьные деньги.

Никто не мог устоять перед ней.

Майя начала ходить в школу другой дорогой. Пробовала прятать монеты под носовой платок в потайной карман. Ничто не помогало. Ноги сами несли её к лотошнице. В застеклённом лотке выставлялись мучительные соблазны: жёлтые, словно облитые мёдом, ириски, загорелые стройные батончики, хрустящие полосатые раковые шейки. И вовсе сказочное лакомство — грильяж.

Когда она приходила в школу, ни конфет, ни денег не было. К концу уроков злились и дергались в животе кишки, и тогда она давала себе самое распоследнее слово — ходить через Таракановский сквер в школу. Но утром нетерпеливые ноги сами несли её к лотошнице.

А может, это происходило не с ней? И в другой, невсамделишной жизни? Майя долго поднимается по ступенькам. От досады на самое себя она неожиданно щёлкнула зубами. Здорово. Надо ещё раз попробовать. Но больше не получалось. Наверное, и волк не сразу выучился щёлкать. Везде тренировка нужна. А всё фашист. Папа сказал: ждите месяца через три, начистим фашисту зубы и вернёмся. А последнее письмо было горьким. В нём папа с ними прощался.

Мама часто достает его и читает с мокрыми глазами. Зачитанное, ветхое, оно завернуто в бумагу и спрятано в комод.

Идти по тёмной лестнице неприятно. Водопровод тоже не работает, жильцы дома носят воду в разных посудинах с другой улицы. Вода разливается, и лестница становится очень опасным катком. Жильцы скользят, падают и снова разливают воду.

Она обходит толстую многослойную смёрзшуюся лужу возле второй квартиры. Здесь все почти проливали воду — толкается пружинистая входная дверь.

Мимо подвала она всегда идёт с сожалением. Однажды весной она прибежала из школы пораньше. Мама отрезала ей кусок булки, намазала маслом, и Майя уселась на кухне возле открытого окна, перед собой она положила удивительную книгу про Робинзона Крузо. Приготовилась есть и читать, что было особенно вкусно и интересно, как вдруг со двора послышался Манин голос.

— Чего тебе? — высунулась в окно Майя.

— Выходи. Я тебе секрет расскажу.

— Говори.

— Разве секреты орут на весь двор!

Вкусная булка с маслом, интересная книга — всё это прочно удерживало её на кухонной табуретке. Книгу она выпросила у Гальки Гехт, а взамен дала списать диктант. Чуть не попалась. Хорошо, Мария Николаевна отвлеклась на распустившееся дерево за окном. Толстая Галька умудрялась отставать по трём предметам. Майя удивлялась. Галька пишет корявые крошечные буквы, а сопит так, словно копает траншею.

Манин секрет подождёт. Майя сначала доест булку и посмотрит в книжке картинки. Но Маня тоже упрямая. Она кричит и мешает сосредоточиться. Майя не выдерживает, останавливается с сожалением на самом интересном месте, где Робинзон Крузо увидел на земле необитаемого острова каннибальские следы. Она захлопнула книгу и помчалась через ступеньку по чёрной лестнице во двор. За свежим секретом. Она совсем недавно выучилась так здорово скакать по лестнице. И в руках её недоеденный кусок булки с маслом… Она почти каждый день вспоминает об этом с сожалением и досадой. Не успела доесть, как домчалась до первого этажа. Чтобы не выскакивать во двор с недоеденным куском, что во дворе считалось некрасивым, она размахнулась и зашвырнула огрызок в открытый подвал. В чёрный, пахнувший сыростью и кошками подвал. Она это помнит. И с каждым днём всё больше раскаивается.

Тогда она каждый день набивала живот вкусной едой. Теперь, когда еды не стало, и она постоянно голодна, ей трудно поверить, что когда-то она могла швыряться булкой с маслом. Теперь, едва проснувшись, она глядит на маму. По маминому лицу определяет: есть еда? Если от её напряжённого взгляда мама отворачивается, начинает возиться с посудой или очень прилежно начинает вязать, Майя понимает — завтрака не будет.

Если же мама жмурит глаза, Майя вскакивает с холодной постели, как сумасшедшая, и усаживается за стол. Мама гонит её одеваться, сполоснуть ледяной водой лицо, но Майе уже весело. Ей уже всё нипочем. Теперь самые интересные книжки не отвлекают от еды. А в книжках, как назло, только едят и пьют лимонад.

Еда стала наваждением. Майе снится много вкусной еды, она протягивает руку, сразу же набегают неведомые существа на паучьих ногах. Она понимает — это фашисты, ищет, чем бы в них запустить, но ничего под руку не попадается. Она просыпается с колотящимся во всём теле сердцем и слушает темноту. Ровное дыхание спящей рядом мамы, лёгкий храп брата на диване не успокаивают. Такие сны видятся под утро. Тревоги были частыми, ночи сделались бессонными. От хождения взад-вперёд по крутой чёрной лестнице очень уставали, готовы были под утро свалиться и спать где угодно, хоть на ступеньках, лишь бы спать.

Лежит кусок с маслом в каком-нибудь укромном уголке подвала, полёживает себе, а сам высох, сморщился, но пропитался насквозь сливочным маслом.

Мама говорит, его давно крысы съели, нечего, мол, думать о бесполезном. Вон у Софьи Константиновны валялись в сарае старинные ботинки с высокой шнуровкой. Когда ломали сараи, она увидела вместо ботинок одну металлическую шнуровку.

— А мой кусок лежит, — упрямилась Майя.

Она спросила брата:

— Что теперь в подвале?

Тот насмешливо ответил:

— Танцевальный крысиный зал.

— Ничего нет?

Брат рассердился на её непонятливость.

— Крысы, кошки, несъедобные железки. Впрочем, кошек, переловили крысы.

— Ты что! Это кошки ловят крыс.

— Теперь наоборот. Переловят кошек, станут кирпичи жрать.

— А банку с леденцами монпансье? Что, у крыс зубы стальные?

Вопрос остался без ответа.

Маня наотрез отказалась искать в подвале банку.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сомнения. — Странный дворник. — Инженер Арвид

Жгучий вопрос не даёт покоя Майе: а как бы с найденной карточкой поступил Тимур? И если бы не голодал?

Хлеб по карточке надо выкупать. Она не может оставить хлеб не выкупленным. При этой мысли, внезапно озарившей сумрак её тревог и волнений, она встрепенулась. Хлеб сам свалился на неё. Она его ещё раз выкупит, а потом обязательно начнёт поиски владельца, этого растеряхи. Сначала она сходит в сорок восьмую квартиру, а потом — в восемнадцатую.

А в её таинственных кишках началось несусветное!

— Нельзя думать о еде, — строго сказала себе Майя. — От этого еда сама по себе не появится, а известись можно. Это сказал недавно на кухне муж Софьи Константиновны, художник Петр Андреевич.

Майя скинула пальто и уселась на диван. От разорённых окон несло таким диким холодом, что, уже через минуту продрогнув, она снова надела пальто. Ни лежать, ни сидеть стало невмоготу. А тут ещё найденная карточка не давала покоя, требовала немедленных действий. Но у Майи язык не поворачивался рассказать обо всём маме или Фридьке. Ему она чуть не проговорилась: язык сам хотел ляпнуть, она его еле укротила…

Может быть, сходить к управдому, узнать о судьбе жильцов из сорок восьмой и восемнадцатой квартир? Может быть, они давно эвакуировались? Или все до одного ушли на фронт? И дворник всё знает о жильцах дома. Но его Майя опасается.

Рассказать о карточке Мане Будкиной? Маня тоже бывает иногда тимуровкой Женей. Вдвоём по квартирам ходить не так страшно и даже почти вовсе не страшно. А перед этим они выкупят хлеб и съедят его. Чего ему зря пропадать. Мыслимо ли, чтобы хлебный паёк пропал. Такое и в страшном сне не приснится.

Она вскакивает как сумасшедшая. Не найдя маминого платка, натягивает свой красный берет до глаз, на все пуговицы застёгивает бобриковое пальто и поднимает свой роскошный заячий воротник, не забыв ласково погладить его по ворсу.

Через десять минут она уже у подруги. Манино лицо от Майиной новости всё вытягивается и вытягивается, пока из круглого не делается продолговатым. Круглые Манины глаза тоже красиво удлинились, а рот, наоборот, стал некрасивым и глупо открылся.

— Тебе хлеб дают по ней? Какая ты счастливая. Майка, — твердит девочка.

Трудно Мане. Она голоднее подруги. И не может удержаться от зависти, обшаривает подругу вытаращенными глазами. Потом едко спрашивает:

— У тебя, конечно, нет кусочка… ну, маленького?

— Нет. Мы с тобой вместе сходим в булочную. Собирайся. Почему ты не идёшь и не идёшь? Я тебя жду, жду, а ты не идёшь?

Из единственной комнаты Будкиных пополам с кашлем донеслась странная песня. Даже не песня, а какое-то завывание:

Кхе, кхе. Почечали мы кафе, рестораны.
А и во всех аргентинских портках, портка, порта-ах…

Послышалась ругань на непонятном языке, потом загнусавили дальше.

— Он у тебя иностранный язык знает? — удивилась Майя.

— Он только ругаться знает. Валяется пьяный, поёт, что придёт в голову. Пришёл ночью после комендантского часа. Кого забирают, а его нет… Хлеба на наши карточки не принёс, сам съел. Бабушка с Зоей больные, а он орёт всё утро. С трёх карточек можно орать и не так…

— Он вам карточки не отдаёт?

— Не отдаёт. И почему его не забрали в комендантский час? Нашли бы карточки, нам бы отдали. Хлеб весь сам съел.

Мелко наколотые полешки дров сложены в невысокую поленницу. Поленница на длинной, в полкухни, холодной плите. Темно в кухне. Стёкла целые, но затянуты толстой изморозью. Застоявшийся вонючий воздух мешает Майе сосредоточиться. Она морщит нос и глядит со страхом на туалет — он тут же, в кухне. Этот высокий зелёный грубо сколоченный ящик, немного не доходящий до потолка, производил неприятное впечатление. Маня перехватила её взгляд.

— Это несёт из уборной. Наверное, со всех этажей к нам свалилось. Раньше бабушке нравился первый этаж, а теперь она его ненавидит. А ты дашь хлеба?

Серые Манины щёки оживились, синяки рассосал бледный румянец. Майя кивнула, прислушалась. В комнате, кашляя, завывал Будкин:

Увидавши её, кхе, кхе, кхе, на борту,
Капитан направляется к рубке,
И проходит он, кхе, кхе, кхе, с трубкой во рту
Мимо девушки в серенькой юбке…

— Он всегда… такой?

— Почти. Но он не был таким, — торопливо и горько шепчет Маня. — Когда в загранку ходил. Ещё до моего рождения. В одном заграничном порту выбили в драке глаз и списали с корабля. Ну он и запил. Раньше он не злой был, не дрался дома.

— Почему другие не пьяницы? У Петра Андреевича язва желудка, а он не пьёт. Мой папа в германскую войну контуженный, он и сейчас плохо слышит, а на фронт пошёл добровольцем. Слышала про ополчение Ленинского района? Разве все они не могли спиться?

Манины глаза налились слезами. Майя опомнилась, завнушала ей расстроенно:

— Ты не виновата. Ты же не могла выбрать себе отца… ну, который бы не пил. Правда?

Маня кивнула, вытерла глаза висевшей на веревке тряпкой и покачала головой.

А через несколько минут они дружно барабанили в дверь управдомовой квартиры. Колотили дружно четырьмя руками и двумя ногами, но управдомова дверь так и не открылась.

— Оглох. А был такой бдительный, такой бдительный… Своих за шпионов считал.

— Может, его на фронт забрали?

— Дурак он, думаешь? Мама говорит, что он прикрылся какой-то болезнью.

— Она что — простыня?

— Она может быть с две простыни и одно одеяло, если он моложе моего папы, а дома сидит. Нет, где-то шлындает…

В дворницкую они направились с сомнением в успехе задуманной разведки. Дворницкая дверь обита чёрным войлоком, удары в ней вязли, как в вате, и не было задорного интереса слышать перестук.

— Все оглохли. Что нам делать?

Майя глядела на Маню. Та отвела взгляд.

— Ты чего?

— Просто так.

— Нет, говори. Ты хочешь сказать, что вовсе не надо никого искать. Да? Ты думаешь, мне самой очень хочется искать? Давай сходим к тёте Броне. Она всё на свете про всех знает. Как я о ней позабыла?! Ты думаешь, что мне очень хочется отдать? Но…

Она хотела сказать, какой она сама будет после этого. Как та тётка, укравшая сумочку?

Мимо высоких сугробов они направились по узкой тропке на задний двор. Впереди шла Майя в ботинках с блестящими галошами, за ней — Маня в разношенных бабушкиных валенках, то и дело застревавших в снегу на узкой тропинке…

Но и тёти Бронина дверь упорно не открывалась. Они, было, собрались уходить, когда за соседней дверью глухо и недовольно спросили:

— Кого чёрт тут носит?

— Чёрт? Никого не носит. Мы сами пришли, — растерялись девочки.

Они переглянулись и хотели уже уйти, но тот же голос спросил:

— Кто это мы?

— Мы к тёте Броне. Откройте, дяденька.

— Я вам не дяденька.

— Ну, не дяденька. Мы хотели спросить у тёти Брони. Мы можем ей чего-нибудь принести. Мы тимуровки…

— Эка, хватились, тимуровки! Прибрал господь её на прошлой неделе. Хватились!

— Куда прибрал? — не поняла Майя.

— Ну, вылитая чукча — будто не в городе живёт. Куда сейчас прибирают? Раньше додуматься надо было за водой сходить. Или протопить. Ходют тут всякие… тимуровки, выглядывают, что плохо лежит. И так злодей Софроныч уволок Бронины карточки. Как просила её перед смертью отдать мне, ведь всё равно помирает… Нет, упрямая, выжить надеялась. А этот дворник, песье отродье, сказал, что их сдавать надо. Брешет, выжига. Знаю, как они сдают с Черпаковым — себе в карман. Жиреют на людском горе, нехристи. Я так ослабла, а они…

Продолжая говорить, женщина ушла в глубь квартиры.

— Какая злая. А говорит, ослабела. Видишь, как одной неприятно ходить по квартирам. Софья Константиновна рассказывает такие ужасы, что мама не хочет меня никуда пускать. И говорит, чтобы я ходила подальше от парадных и подворотен. Говорит, что…

Майя замолчала.

— Что?

— Говорит, что могут запросто уволочь!

— Куда? — с тихим ужасом простонала Маня.

— Не знаю, — огрызнулась Майя. — Что ты ко мне пристала? Она говорит, что на студень. Савина сказала — на мыло. Как могла хорошая тётенька умереть, а эта злая…

— Да, — согласилась Маня. — Разве она сама у неё не могла протопить?

Несмотря на неудачи и грустное известие, они возвращались с заднего двора с чувством исполненного долга. Появилась робкая надежда. Они подумали, кажется, об одном и том же.

— А что, вполне может статься, — неуверенно проговорила Маня, неловко загребая валенками. — Правда?

— Вполне, — с охотой согласилась Майя.

Робкая надежда исчезла. Потом накатила волной и мгновенно определилась в чёткую ясную мысль: хозяина не отыскать, значит, отдавать карточку некому.

— Ты это что распрыгалась в своих санях? Потеряешь.

— Это валенки. А ты что веселишься?

— Ничего не веселюсь. Я сегодня хлеб отдам вам, себе оставлю для котёнка. А завтра…

Тут Майя поперхнулась. Она увидела дворника.

Он шёл от ворот им навстречу. Худой, востроглазый, с тусклой нечищеной бляхой на грязном дворницком фартуке. В руке дворник держал широкую деревянную лопату для снега.

— Когда он нужен… А когда уже не нужен!

Они в растерянности остановились. Дворник неумолимо приближался. С узкой тропинки не улизнёшь. Очутишься в сугробе, из которого и до вечера не выберешься. Они вытянулись на самом краю, остолбенело глядя на дворника.

— Софроныч, — неожиданно для себя сказала Майя, когда дворник поравнялся с ними.

— Чего надо? — неласково буркнул он. — Умер кто? В какой квартире?

— Нет, что вы! — испугалась Майя. — Нет, конечно, умерла добрая тётенька.

— Умер — не умер. Надо чего? — колючие глаза дворника не мигая уставились на Майю.

— Скажите, кто в сорок восьмой квартире проживает. И ещё в восемнадцатой. Списки убрали, а раньше мы бы не спрашивали…

— Раньше бы не спрашивали, — эхом отозвалась Маня.

— Они за стеклом висели под аркой, никому не мешали, — вежливо продолжала, до смерти напуганная злым видом дворника, Майя.

— Они за стеклом висели, — снова отозвалась Маня.

— Вам пошто знать? Может, вы есть шпионы? Может, вы есть воры? Хотите обворовать чужую квартиру?

Дворник прищурил глаза, и они у него стали острыми и узкими шипами.

— Мы не шпионы, — стала уверять Маня, прячась за Майю. — Мы пионеры, мы учились в четвёртом классе… Мы…

Маня замолчала под взглядом дворника.

— В военное время нельзя спрашивать про военные тайны.

— Может быть, управдом знает?

— Не знает.

— А участковый Сергей Иваныч?

— Ушёл на фронт.

— Милиция вся ушла? — не поверила Майя.

— Кому надо, тот ушёл. Опять расспросы про военные тайны? Вот отведу, куда следоват…

— Мы не шпионы. Я — Женя. А это — Оля. Нет, не Оля…

— Запуталась, своих имён не знают! Придётся отвести вас в тюрьму. — Дворник сдвинул брови, они сделались треугольниками. — Вон идёт военный. Сдам вас, и дело с концом.

— С каким концом? — эхом отозвалась побледневшая Маня, выглядывая из-за Майиной спины.

Майя оглянулась. Сквозь решётку скверика виден был идущий военный.

— Мы не шпионы, — глядя на приближающегося военного, забормотала Маня. — Мы ищем, кто потерял целую хлебную карточку, мы…

— Стоп, это уже разговор! Какую, говоришь, карточку нашли? Покажь! Я власть!

Дворник цепко вцепился в Майю. Глаза широко открылись, брови уползли под шапку.

— Покажь. Я должен знать. Может, она фальшивая. Может, уворовали? Кому говорю!

Он тряхнул Майю за шиворот пальто.

— Не фальшивая, — стала уверять Маня. — По ней хлеб дали. Разве по…

— Молчи, дура. Ничего я не находила!

Майя спиной изо всей силы толкнула подругу. Та мешком осела в рыхлый сугроб.

— Не нашла? Давай, скважина, а то башку вместе с шеей откручу, — шипел дворник. — Добром лучше отдай!

Холодные руки зашарили по Майиному телу, вывернули наружу карманы, потом цепкая тощая рука стала шарить у неё за пазухой.

А там, в потайном кармане, лежала свернутой найденная карточка. Майя остервенело рванулась.

— Стой, скважина, стой, паршивка!

В распахнутом пальто она мчалась на улицу. Пока не налетела на человека. Это был тот самый военный, и он намеревался свернуть в ту же парадную.

— За тобой вся фашистская свора гонится? — вежливо поинтересовался военный, потирая руку, ушибленную Майиной головой.

Испуганно отпрянув, она поскользнулась и упала бы, если бы этот же военный не подхватил её. Сконфуженная, растрёпанная, она попыталась застегнуть пальто, а сама не мигая уставилась в лицо военному. Она узнала его. Это был улыбающийся Арвид, сын Эмилии Христофоровны.

— Это вы? — смутилась Майя.

— А я подумал — метеорит. Откуда так резво? Хлеба прибавили? Война кончилась?

— Что вы! Хлеба не прибавили.

Лицо инженера Арвида стало озабоченным.

— С него не разбегаешься, а ты меня чуть не опрокинула. Правда, я смертельно устал.

— Я не хотела. Я нечаянно. Я не хотела уронить, — покаянно бормотала Майя. Ей было неловко за свой встрёпанный вид.

— Что стоишь? Пойдём. Нам, кажется, в одну квартиру? — пошутил инженер Арвид, глядя на Майю усталыми грустными тазами.

И очень серьёзно, когда они поднимались по лестнице, останавливаясь чуть ли не на каждой ступеньке отдохнуть, попросил:

— Прошу, заходи почаще к моей маме. Я — на Кировском заводе, навещать часто не могу. А она слабеет… Фронту очень нужна наша работа, понимаешь? Ты славная, поймёшь, как трудно старой женщине одной остаться. Может быть, надо воды принести или ещё что. Договорились? Поможешь мне?

Майя кивнула головой. Вот и дождалась настоящего тимуровского поручения. И кто его дал — сам военный инженер Арвид. Завод работает для фронта. Значит, и поручение фронтовое.

Инженер Арвид порылся в кармане шинели, достал монетку и открыл дверь.

— Не забудь, я на тебя надеюсь, — уходя в глубь коридора, напомнил он Майе.

Какой умный и симпатичный инженер Арвид! Очень нужный Кировскому заводу человек.

От бомбёжек рушились вековые стены, не выдерживал металл, а Кировский завод работал. Смелые ленинградские рабочие не выходили неделями из своих цехов. Чтобы не падать от слабости, привязывали себя верёвками к станкам. Всё больше фронту требовалось танков. Всё больше требовалось гранат и снарядов. Фронт требовал, и рабочие отдавали всё, что могли. Даже свои жизни. Они были уверены, что бойцы отстоят город. За последние две недели в нём от голода умерло несколько тысяч ленинградцев.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Эмилия Христофоровна. — Серый котёнок. — Поход в столовую

Как тихо и надёжно дома! Изредка покашливают расстроенным басом старинные часы. Идут они теперь, как им задумается, заводятся редко, да и старый фигурный циферблат еле просматривается в полутьме. И мамы нет дома, наверное, выдают шерсть на фабрике. С октября мама устроилась на фабрику, где вяжут военным перчатки. Получаются у неё смешные полуварежки-полуперчатки. С указательным пальцем для стрельбы из винтовки. Серые или бежевые перчатки, одинаково грубые, жёсткие и толстые. А норма на фабрике строгая — пара перчаток в день.

Дни сейчас серые, вечера ранние, и стёкол в комнате нет. Вот и приходится Наталье Васильевне вязать свою строгую норму с чадящей коптилкой. Глаза у неё постоянно красные, слезятся от напряжения и недосыпания.

Но зато она получает рабочую карточку. Одну на всю семью. И это очень хорошо для них. И очень хорошо для красноармейцев в промозглых землянках, потому что это для них она вяжет перчатки с указательным пальцем. Или, скорее, варежки с указательным пальцем.

Трюмо в простенке мрачно отразило очертания Майиной фигуры со съехавшим на одно ухо беретом, в расстёгнутом пальто. Без пуговиц. Нет, одна, кажется, болтается на одной нитке.

На столе записка. Майя еле разобрала написанное мамой:

«Если задержусь — вынеси помои и принеси воды.

Приду — покормлю. Закройся на ключ.

Мама».

Майя сняла пальто, потрогала чудом оставшуюся пуговицу. Хотела её пришить, но, подумав, решила, что темно, да и пуговиц таких нет. Где-то валяются они в глубоком снегу. Всё равно придётся теперь пришить другие, незнакомые пуговицы, а если так, то зачем сейчас зря стараться?…

Она не могла понять, с чего вдруг разозлился дворник, стал сам не свой, когда услыхал про найденную карточку. Ангельским характером он никогда не отличался — это знает весь их дом. Но не до того же, чтобы озвереть. Конечно, люди сейчас нервные, ожесточённые от свалившихся на них неурядиц, но ведь жить-то надо в любой обстановке, даже самой страшной и безвыходной, и оставаться людьми. Даже если не получается, даже если страшно.

Очень сильно хотелось есть. Их с Маней планы провалились, они так и не дошли до булочной. И хлеб остался не выкупленный.

Она открыла буфет, мрачный и скрипучий, проверила все его пустые полки, заглянула во все стоящие чашки и кастрюли. Съестным в буфете и не пахло, исключая горсть какой-то затхлой крупы на дне железной банки. За старыми газетами на комоде она нашла засохшую корку. Не корку, а скорее кору, такая она была несимпатичная. Майя пожевала сырую крупу, попробовала откусить от корки и, грустная, уселась на диван. Все мысли сосредоточились только на еде. И очень хотелось знать, чем же её собирается накормить мама.

Мысли бестолково роились в голове. А булочная на Курляндской улице ещё открыта, ещё можно было бы сходить за хлебом, но как это сделать? Как быть с дворником? Он, наверное, караулит её у парадной. Он хитрый, сразу сообразил, где она живёт, если выбежала на улицу. А может быть, вытряс её адрес из Мани. И что зовут её не Женей, а Майей. Манька такая — от застенчивости она вдруг начинает болтать без умолку. Ну, кто тянул её за язык, ведь трясли не её.

Неожиданно она встрепенулась: она же про котёнка забыла! На цыпочках она направилась в уголок за этажерку, заглянула в коробку. Котёнок серым комком неподвижно лежал в ней. Майя очень испугалась: вдруг он умер, пока её не было?… Поднесла лёгкий комок к уху и услыхала, что он еле-еле посапывает, даже не посапывает, а посвистывает.

На клочке ваты рядом с ним лежала крохотная корочка. Он к ней не притронулся, корка засохла, а котёнок был голодный.

Девочка слегка потормошила его. Котёнок пискнул. Она обрадовалась, нежно подышала на него. Он зашевелился, стал принюхиваться. Она видела узкую полоску туманного глаза, оглядела его со всех сторон, поднеся к замёрзшему оконцу. Он ей понравился. Шерсть подсохла, выпрямилась, он стал прехорошеньким. И вовсе не казался противным крысёнком.

Она сидела на корточках перед коробкой, баюкала, шептала ему нежные прозвища. Он запищал, наверное, хотел есть. А у них на двоих две засохлые корки и чайная ложка затхлой крупы. Правда, если размочить хорошенько корки, они с ними расправятся.

Майя живо принялась за дело. Она разломила корки на крохотные кусочки. Взяв одну, принялась добросовестно её жевать, боясь ненароком проглотить. Тёплой черноватой кашей она кормила его, заталкивая жижу ему прямо в рот. Он отворачивался, давился, плакал. Со слезами плакал. Вот глупый котёнок, плачет, а ей скулы свело от желания проглотить эту жижу.

Она немного развела её теплой водой и начала поить котёнка с чайной ложки. Он встрепенулся, жадно засосал, проливая полезную хлебную воду. Потом он неожиданно чихнул и уснул. Майя положила его в коробку с ватой, доела кошачье месиво, подумав, допила за котёнком сытную кошачью воду и в животе у неё немного успокоилось.

Пять раз прокашляли часы. Она вспомнила, что не зашла к Эмилии Христофоровне, как обещала инженеру Арвиду. В наспех наброшенном на плечи пальто гулким полутёмным коридором она направилась в комнату Эмилии Христофоровны. На её тихий робкий стук никто не отозвался. Она потянула за дверную ручку и вошла в комнату. Здесь было светлее, чем у них. Стёкла целые, но в самом углу с потолка отвалился порядочный кусок штукатурки, обнажились жёлтые деревянные рейки. Даже красиво. Рейки лежали ровными крестами, и полосы бумажные на окнах тоже приклеены ровными крестами.

Майя посмотрела на кровать и увидела на ней неподвижно лежащую женщину. Она даже не сразу узнала Эмилию Христофоровну.

Немного покашляла, чтобы привлечь внимание, а сама робела от взгляда, в упор смотревшего на неё латышского революционера Яниса. Он всегда так строго глядел на неё.

Эмилия Христофоровна повернула голову к Майе.

— Это я, — конфузливо сказала Майя.

— Очень рада, голубушка. — Эмилия Христофоровна немного помолчала, затем продолжала: — Арвид сказал приходить, или сама?

— Вы заболели, вы лежите? — вежливо поинтересовалась Майя, старательно обойдя прямой вопрос пожилой женщины.

Нечаянно взглянув на обеденный стол, встрепенулась. На двух тарелочках, аккуратно прикрытых салфетками, что-то лежало. Майя старательно отвела глаза от тарелок. Эмилия Христофоровна между тем тяжело поднималась. Стонали, ныли, гремели пружины старого матраца. Эмилия Христофоровна встала, заправила сбившиеся седые волосы в узорную шерстяную шапку и долго закутывалась в толстый стёганый халат с поблекшими китайцами в широкополых шляпах. Его она надела поверх фланелевого лопухастого халата, в котором лежала под двумя ватными одеялами.

Женщина взглянула на Майю и приветливо улыбнулась. На взгляд Майи, она была некрасивой, но её приветливость, а главное, справедливость, располагали к ней людей, живших с ней рядом.

«При ней и ругаться неудобно», — задумчиво говорили мужчины в их коммунальной квартире.

Здесь не было некрасивых шумных ссор, и немалую роль в этой доброжелательной атмосфере играла Эмилия Христофоровна.

Она перехватила взгляд Майи, снова брошенный на тарелки.

— Слышишь меня, голубушка? У меня к тебе необыкновенно важная просьба. Ты меня слышишь?

Майя кивнула.

— Оказия с ногами моими. Стали бессильные и ватные мои ноженьки. Арвид пришёл навестить меня, а я лежу, как колода.

Она сказала — «колёда».

— Вам воды нужно принести?

— Воду Арвид принёс. В столовую надо сходить, а я не смогу. И он не мог, торопился обратно на свой Путиловский завод. Он принёс мне талоны на кашу, от себя отрывает. Разве такие драгоценные талоны могут пропасть невыкупленными? Я говорила ему, чтоб он не носил. Сколько раз моему сыночку говорила, чтоб от себя не отрывал… Ты знаешь столовую на углу Огородникова и Степана Разина? Там, я слышала, без прикрепления отоваривают талоны.

— На талоны без карточки дают? — Майя критически оглядела два помятых крупяных талона. — Вы думаете, дадут?

— Надеюсь. Я не брала, а он и слушать не захотел. А мужчине еды больше требуется. Ты сходишь, Майечка? У тебя ножки резвые.

Поохивая, постанывая, держась тощей рукой за поясницу, Эмилия Христофоровна достала из шкафа судок на круглой дужке, спрятала его в чёрную клеёнчатую сумку. Туда же в кармашек положила крупяные талоны.

В сумерках Майе никуда идти не хотелось. Кроме того, она опасалась Софроныча. Она стояла в замешательстве. Соседка по-своему расценила её молчание и явное нежелание идти в столовую.

— Я вознагражу. Арвид принёс мне какие-то дрожжи. Называются они странно: белковые. На безрыбье и рак — рыба. Так надо понимать эти белковые дрожжи! — Она взглянула на тарелки под жёлтыми салфетками.

— Дрожжи? Я никогда про них не слышала, — удивилась Майя.

— Я тоже. Что за диковинка? Арвид говорит, что от дистрофии. Чего только не придумают взамен нормальной пищи. Ещё шрот соевый появился. Тоже блокадный… деликатес… Мы славно с тобой попируем, когда вернёшься.

Над Майей нависло ощущение неотвратимости: так люди не хотят, а идут, не хотят, а делают… И она не может отказать больной женщине, но страх уже забирается в неё. Сразу стало знобко и тоскливо.

— Я схожу, — услыхала она свой голос.

В голосе Эмилии Христофоровны мягкость, но и убеждённая строгость. Разве могут талоны, оставленные недоедающим сыном, пропасть зря?… Она пристально взглянула, устало произнесла:

— Не ходи, если не хочешь или боишься. Ты маленькая, тебя грешно осуждать. Только пшеничка — уж очень калорийная каша. Жаль будет, если она пропадёт. Вот горе-то! И зачем он оставляет, сколько ни прошу, а он и слушать не хочет…

Майя поняла: если она сейчас же не пойдёт за калорийной пшеничкой в столовую, то никакая она не тимуровка. Слюнтяйка и трусиха. И ещё самозванка. Это её просит жена погибшего латышского революционера, а она боится. Если пойти по чёрной лестнице, то, может, дворник караулит её у парадной. Надо взглянуть, и будет ясно. Не может же всё видящий и всё слышащий дворник разорваться на две части.

— Схожу, — сказала она сама себе.

И сама себе понравилась.

— Побыстрей, успешно получишь до темноты кашу. Резвым ножкам недалеко. Я буду ждать, — ласково проговорила Эмилия Христофоровна, провожая Майю.

На чёрной лестнице темно, словно ночью в лесу: окна намертво забиты фанерой. На третьем этаже фанера оторвалась или кто-то стащил её на дрова, и зимний ветер свободно гуляет по всем этажам.

Она спускалась, крепко держась за перила, нащупывая ногами каждую ступеньку. Заодно Майя решила выкупить хлеб в дежурной булочной на Курляндской: там идти совсем недалеко, если свернуть на улицу Газа. А дворника она обхитрит, она стала хитрая, как Баба-Яга.

В столовой было пусто, окно раздаточной закрыто. На её упорный, негромкий стук окно слегка приоткрылось, но тут же снова захлопнулось. Раздатчица даже не взглянула на протянутые ей талоны и пустой судок. Слышно было, как через минуту где-то в глубине сильно хлопнула дверь.

Майя упорно стояла. Она не могла уйти. Она должна получить эту пшеничку. Она стала постукивать согнутым пальцем по окошку, потом стала стучать всеми согнутыми пальцами. Окошко оставалось глухим и закрытым. Зато рядом с ним открылась желтая облупленная дверь, и в ней возникла носатая тётка в пуховом платке и грязно-белом халате.

— Где была раньше? Закрыто. Всё давно кончилось…

— Дверь открыта, я и подумала, что…

— Мало ли что открыто, — неприветливо глядя, изрекла тётка.

— Мне две порции пшенички для больной жены латышского революционера. Он в тюрьмах сидел, он революцию делал…

— Все мы чьи-нибудь жены. Что с того? А талоны твои без карточки. Тут и прикреплённым не хватает… Откуда они?

— Ей сын свои дал.

— Вот дурак! Скоро в городе ничего не будет. Что станем жрать? А если и немец пожалует — передохнем, как мухи!

— В столовую пожалует? — пролепетала устрашённая Майя.

Тётка зло усмехнулась.

— В город, недотёпа! Завтра приходи. Может, наскребу тебе за два талона одну порцию. Может, они ворованные, может, они фальшивые? А мне и своим прикреплённым не хватает…

— Разве на Кировском заводе выдают фальшивые карточки?

— Ладно, уходи. Мне талоны клеить надо. Моя доброта меня погубит, — просипела тётка сморкаясь.

— Завтра дадите?

— Сказано, жужелица. Топай домой.

В дежурной булочной на Курляндской она выкупила хлеб и решила принести его целым куском. Аккуратно завернула в носовой платок и сунула в боковой карман. Довесок она, не жуя, проглотила.

Оказывается, лиха беда начало. Пока она шла до дома, от куска хлеба остался огрызок. Она отщипывала, отщипывала, благо он лежал под рукой. Было противно, она обзывала сама себя самыми некрасивыми прозвищами, но… ела.

У своих ворот от неожиданности она чуть не подавилась. Колени её сами собой согнулись, и она замерла.

У ворот стояло трое, и дворник Софроныч среди них. Она узнала его сразу по фартуку и лохматой, из неведомого зверя шапке. Рядом с ним стоял мужчина в бурках и в полупальто. Он размахивал кулаком перед носом длинной и тощей женщины и что-то ей в лицо шипел. Дворник повернулся спиной к Майе, и это было для неё счастьем. Она живо спряталась за большой ящик с песком и присела на корточки, придвинувшись к самой ограде. Если они пойдут к ней, она от страха сразу умрёт.

Темнело. Дежурных у парадной нет, может быть, сам дворник решил дежурить. Он в доме распоряжался всеми дежурными, как своими рабами. Майя видала однажды, как он орал на всех, особенно на профессора Этингофа. Орал как на мальчишку, а тот поддакивал и сконфуженно улыбался.

«Что останется от меня, если они вцепятся в меня втроём. И клочка от меня не останется», — ужасалась Майя, сидя за ящиком.

Она осторожно выглянула. Теперь дворник махал кулаком перед носом тощей женщины, а мужчина в бурках, отвернувшись, видно, отдыхал. Майя втянула в плечи голову, чтобы казаться поменьше. Хорошего для себя она ничего не ожидала.

Через минутку она снова выглянула. И не поверила своим глазам: эти трое уходили в сторону Лермонтовского проспекта. В противоположную от неё сторону.

Окрылённой от счастья Майе добраться до пятого этажа было сущим пустяком. Ничего, что в темноте ушиблась. Ничего, что поскользнулась и чуть не скатилась по лестнице. Ведь она вышла целой и невредимой из страшной опасности.

Эмилия Христофоровна лежала в той же позе. На столе горела коптилка. Она еле освещала стол и часть кровати. И бросала странные блики на портрет её мужа. Эмилия Христофоровна глядела на него и о чём-то думала. Увидев Майю, всполошилась, поднялась и тяжело заходила по комнате.

— Не томи. Принесла? Отоварили талоны?

Майя рассказала. Эмилия Христофоровна слушала печально, лицо её сморщилось, слёзы покатились по впалым щекам.

— Везде простого человека обижают.

Майя успокаивала её.

— Завтра пойду. Она обещала за два крупяных талона одну порцию. Ей, говорит, самой не хватает. Такая противная тётка. И бородавка, как оса, у неё на подбородке. А на бородавке три ежиные иголки. Такая противная тётка. Не плачьте, Эмилия Христофоровна, я принесу. Она обещала мне…

— Одну порцию за два крупяных талона? А сынок от себя оторвал! И перед тобой я виновата, понадеялась на пшеничку, сама съела с тарелок всё, бессовестная я женщина. И не наелась! Господи, что делается!

Руки Эмилии Христофоровны тряслись, она суетилась.

— Забыла совсем сказать, — Майя не могла смотреть на виновато суетящуюся женщину. — Вот, она сунула мне хлеб. Правда, он весь некрасиво ощипанный. Но не беда, правда? А завтра… Такая противная носатая тётка с бородавкой. Вот хлеб, возьмите…

Удивляясь, будто слушая себя со стороны, будто над своим языком она уже не хозяйка, Майя вытащила замызганный кусочек хлеба. На две трети ощипанный. Ей сразу захотелось засунуть хлеб обратно. Она увидела изумление на заплаканном лице Эмилии Христофоровны, которая взяла хлеб, погладила его, ощупывая худыми длинными пальцами. И поглядела на Майю. Та съёжилась. Она проклинала свой язык, то и дело вылезающий без спросу. И готова была вовсе его проглотить. Тут взгляд её упал на портрет латышского революционера. Она увидела, что лицо его стало суровым, приветливое выражение лица сменилось укоризненным.

— Не верите мне? — закричала она. — Почему? Вот ваши талоны. Хлеб не вместо каши. Берите! Не верьте, раз вы такие!

Майя бросила талоны на стол и убежала прочь из комнаты.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Поход за хряпой. — Фашистские листовки. — Упавший хлеб

В смятении ворвалась она в свою комнату. Мама удивлённо на неё взглянула и снова занялась вязанием.

Вспышка энергии вдруг у Майи сменилась такой апатией и усталостью, что ноги еле держали её. Захотелось сразу лечь и никогда не вставать. Ещё была вина перед мамой за невыполненные поручения. Она робко бросила на маму взгляд, но мама на неё не глядела.

Вид мирно топящейся «буржуйки», местами раскалённой до бурого цвета, подействовал ещё более расслабляющее. Но и немного успокоил. А вина перед мамой ещё усилилась.

Трещали чурки, смоляными каплями плевалась «буржуйка». И это было так хорошо, что у Майи от волнения запершило в горле.

У открытой дверцы на опрокинутой табуретке, сгорбившись стариком, сидел Майин брат Толя. Он неотрывно глядел на догорающие чурки. Жаркие красные угли то и дело меняли свои затейливые очертания и оттенки.

Майя молча раздевалась. Теперь она старалась не встречаться с мамиными глазами. Она видела, что маме не до разговоров. Отложив вязанье, она торопливо стряпала: чурки горят стремительно, и сварить ужин, не подбрасывая драгоценных полешек, — это настоящее искусство. Но мама успевала бросить недовольный взгляд на потупившую глаза Майю.

Немного постояв в нерешительности, Майя взяла ещё не сожжённую низкую скамеечку для ног и уселась рядом с Толей. Она попеременно вытягивала и поворачивала руки перед жаром. Она пропитывалась животворным теплом «буржуйки». Когда ей стало жарко, она спрятала руки в колени и так сидела, блаженно раскачиваясь из стороны в сторону разогревшимся телом. Тепло расходилось по самым отдалённым клеточкам. Тревожные и покаянные мысли всё реже всплывали в разомлевшем мозгу.

Искоса она бросала короткие взгляды на брата. Он сидел, не обратив внимания на неё. И думал. Думал о чём-то твёрдо решённом, но невесёлом. Выражение это она знала. Уголки Толиного рта упрямо опустились, замерли. Круглое добродушное лицо брата как бы похудело, приняло незнакомое очертание. Скулы, почти незаметные раньше, вдруг разрослись до самых ушей. Серые глаза с неправдоподобными ресницами тонули в них.

Сколько себя помнит, всегда она завидовала длине Толиных ресниц. Жуткой завистью завидовала.

Как-то он готовил уроки. Ресницы лежали у него на щеках, закрывали чуть ли не пол-лица. Майя не вынесла. Она глядела на не принадлежащую ей красоту, трогала свои амёбьи реснички и горько выспрашивала:

— Скажи, зачем они тебе? Ты же не девчонка. Отдай их мне. Видишь, какие у меня огрызки. Я бы их красиво поднимала и ещё красивее опускала. А у тебя они зря пропадают. Ну, скажи…

У Толи не выходила задачка по геометрии. Он морщился, кусал губы, взглянул на Майю непонимающе:

— Отстань! Вот привязалась, невеста без места.

Бесчувствие к её горю возмутило Майю, и она не нашла ничего умнее, как бросить в брата огрызком яблока. Огрызок попал в его умно наморщенный лоб и свалился на тетрадку с нерешённой задачкой. Толя разъярился, погнался за Майей, убегавшей от него со всех своих коротеньких ног.

Они бегали вокруг длинного стола, и Майя так ловко увёртывалась, что брат долго не мог её догнать. Уже свалились на пол учебник геометрии с тетрадкой, тарелка с яблоками, угрожающе ёрзала клеёнка, намереваясь тоже съехать на пол, когда Толя ухватил её за косичку.

Косички у неё были толстые, но короткие. Но даже самым невзрачным девчонкам неприятно, когда их больно дёргают. А Толя ещё и щёлкнул по носу. И тоже сильно. Майин нос сразу стал толстым и красным, как перезрелый помидор.

Майя вспоминала те прекрасные яблоки и вздыхала.

Толя по-прежнему не обращал на неё никакого внимания.

Подошла мама, тронула за плечо Майю.

— Где ты целый день болталась?

Майя вспомнила мамину записку.

Наталья Васильевна потрясла её за плечо.

— Уснула? Отвечай, где пропадала целый день. Разве можно в твоём возрасте бегать целыми днями по тёмным улицам блокадного города? Записку читала? Или так и не появлялась до сего времени?

— Я появлялась. А сейчас я была у Эмилии Христофоровны. Ходила ей за пшеничкой, а она уже вся кончилась.

— Я запрещаю уходить без спросу. Поняла? Долго ли до беды. В кромешной темноте люди лбами сталкиваются. А если нелюдь…

— Что ты, военные ходят с фонариками! И ещё на пальто некоторые прикрепляют светящиеся бляшки. Как светляки. Вот бы мне такой самогорящий! А патруль с автоматами ходит…

— От патруля нелюдь в подворотнях укроется. Забыла про сквозные дворы и глухие парадные? И на улице опасно. Дежурная говорила, женщину убило три недели назад. Вышла она свою булочную закрывать, а тут… снаряд. Убило. Он на другой стороне улицы разорвался, а её достал осколок. Дома ребёнок остался. Кажется, из сорок восьмой квартиры.

Дремота соскочила с Майи.

— Из какой квартиры, мамочка?

— Тебе что?

— Из какой квартиры?

— Из сорок восьмой. А может быть, я не дослушала.

— Как убило?

— Как убивают. Сверху бомба свалится, снаряд невесть откуда прилетит. Сказано, не ходить понапрасну, поняла? — рассердилась Наталья Васильевна. — И ходи по стороне неопасной. Если воздушная тревога, а нас с Толей дома нет — беги в бомбоубежище. Поняла?

— Сейчас перестали ходить в бомбоубежище. Все говорят, лучше погибнуть от фугаски, чем от голода.

— Это ещё что за настроение?

Мама потрогала лоб Майи, заглянула в её всполошённые глаза. Заговорил Толя:

— У нас ночью на посту Мишка Виленский умер. Думали, у него простой голодный обморок, а он — умер. Ему исполнилось семнадцать. Борька Окунев ходил проситься на фронт. Всеобуч — это ерунда. Кому мы здесь нужны? Сидеть ждать голодной смерти. На фронте фашистов бьют, а не пустые дома охраняют. И склады, где и мыши делать нечего.

— Господи, теперь этот начал! Что вы хотите от меня? Чтобы я с ума сошла? — сказала Наталья Васильевна горько. — Тебе нет восемнадцати, перетерпим зиму, а весной прогонят фашистов от города. Ты помнишь, сынок, что папа говорил? Кто будет о нас заботиться, если и ты уйдёшь? Пожалей меня, сынок! Я на фронт уже двоих проводила…

— Не могу сидеть и ждать голодной смерти, мама. Ты понимаешь? Ты знаешь, что творится в городе. Собак, кошек переели, к людям подбираются. У одного нашего парня отец в подвал пошёл, крысу хотел поймать…

— Крысу? — перебила Майя.

Наталья Васильевна перекрестилась.

— А потом его с обгрызенными руками и лицом самого вытащили.

Толя умолк, задумался.

— Я не могу всех своих мужчин провожать на фронт, — снова начала Наталья Васильевна. — Вырастет у тебя сын, узнаешь, каково это. Я перестала понимать, сынок. И ещё эта ослушница где-то бегает по ночам.

— Ночью я сплю, — уточнила Майя.

— Знаю, сынок, мало у меня еды. Я всё делаю. Я всё продаю. Самое лучшее не жалею. Господи, какой негодяй придумал одну норму хлеба старушкам и подросткам. Разве это равные категории? Лишают страну будущего. Или начальству до нас никакого дела нет. Вон какие гладкие. Вы видите, я выменяла сегодня две луковицы, правда немного подмороженные, кусочек конины принесла. А на прошлой неделе — хлеба солдатского.

— Нашим солдатам такой не дают хлеб. Я у ребят спрашивал. Это ты отцовской шапкой облагодетельствовала какую-то сволочь. Или недобитка, прихвостня фашистского. Ты не запомнила человека?

— Я была так рада, что и сказать ничего не смогла. Да разве запоминаешь, кому что продаёшь? Конечно, этот негодяй не голодает. Морда сытая, наглая, хотя и скромно опущены глаза. Кончится война, и вернётся наш папа. А мне лишь бы вас сохранить…

— И часы дедушкины променяла? А дедушка их мне оставил.

— Толенька, из чего же я лепёшки пеку?

Майя глядела и думала о Мишке Виленском. Тощий очкарик, член учкома, он всегда куда-то спешил. Очки у него то и дело съезжали с тощего носа. Надо же, взял и умер! Молодой, не убили ни снарядом, ни бомбой. Страшно жить. А Толя маму переупрямит, уйдёт на фронт. А часы дедушкины жаль, папа так гордился ими. А брелок у часов из золотистого камня, весь он искрился, особенно на солнце. Променять за неполную тарелку муки! В сорок восьмую квартиру надо сходить. И ещё в восемнадцатую. Как отдавать карточку, если она к ней стала привыкать? Но тогда кто она будет? Как та толстуха, укравшая сумочку. Какие крысы на человека напали? Разве так бывает?

Вкусно запахло лепёшками. Булькало что-то в кастрюльке. Наверное, варятся хряповые щи. Хряпа давно выручает их. Мама варит её, но и сырой её жуют, хотя она горькая и жёсткая. Она нужна как единственный источник витаминов.

Майя помнила, как она упрямилась, ни за что не хотела ехать за хряпой. Её на пригородных полях ещё было много.

Она отлично помнит тот осенний день и громадное капустное поле на Средней Рогатке. В тот день с утра было неспокойно. Но горожане упрямо собирали в мешки хряпу, топором рубили мёрзлые кочерыжки. Где-то слышались автоматные очереди, грохот каких-то разрывов, но люди уже ко всему попривыкли и не уходили. Кроме того, началась блокада.

Майя с Натальей Васильевной сначала прислушивались и оглядывались по сторонам. Было страшновато. Особенно осенью. Мёрзлые кочерыжки торчат по всему полю диковинными пеньками вырубленной капустной рощицы. Майе трудно рубить топориком эти пеньки. Она отдирает от мёрзлой земли капустные листья, тёмные и продрогшие, помогая себе тупым широким ножом. Грубые толстые листья то и дело хрупают и ломаются, если к ним неловко подступиться.

Они дошли до противоположного конца поля, где было больше листьев, когда из стоявшего неподалеку приземистого, развороченного снарядом кирпичного зданьица повалил дым. Послышалась стрельба.

— Куда мы забрались? Здесь и людей-то нет, господи! — испугалась Наталья Васильевна. — Идём быстрей, а то убьют.

— Здесь такие толстые кочерыжки. И листьев много, — заупрямилась Майя.

— Чует моё сердце, что есть их будет некому, — дёрнула за руку Майю Наталья Васильевна. — Бежим, нельзя медлить!

Она взвалила распухший мешок себе за спину и быстро пошла, почти побежала в обратную сторону.

Майя застряла. Она не могла сковырнуть наполовину оторванную здоровую белую кочерыжку. Толстая, она отливала сахарной изморозью. Кочерыжка тоже была упрямой и не хотела рубиться.

— Дура толстая!…

Майя увидела, что мама уже далеко, плюнула на паршивую упрямицу, поддала её ногой. И кочерыжка неожиданно отвалилась. Майя злорадно сунула её в противогазную сумку и бросилась догонять маму. Она спотыкалась и скользила по хряповым листьям, как по льдинам. Всегда так: когда их некогда брать, они, как назло, попадаются.

Не успели они добежать до середины громадного поля, как начался артиллерийский обстрел.

С жутким воем пронёсся снаряд.

Наталья Васильевна толкнула Майю в спину. Девочка споткнулась, шлёпнулась лицом на острые кочки. Сверху мама бросила мешок с хряпой и свалилась на неё сама. Майя сильно ушибла лицо, но ей было не так больно, как страшно. Ей хотелось раствориться среди неподатливых кочек. Какая зимой страшная земля! Не пускает в себя, не хочет прятать.

— Если снаряд воет над головой — это мимо, — глухо донеслись мамины слова. — Наш снаряд свалится на нас неслышно.

Вот это обрадовала! Ничего себе — успокоила!… Но Майя приободрилась, попыталась поднять голову. Один снаряд упал недалеко от развороченного зданьица, откуда они только что прибежали.

— Не судьба умереть, — сказала Наталья Васильевна, глядя туда же.

— Фашистам жаль, что мы хряпу собираем? — спросила Майя.

— Под мешок спрячься и не высовывайся, — приказала мама.

Майя плотнее прижалась к промёрзлой земле. Как ни странно, но холода она не почувствовала, она вообще перестала понимать и чувствовать. Лежала себе, как осиновая чурка, и лежала.

Наступила тишина, и в небе загудело. Майя очнулась, подняла голову, вгляделась в небо.

Высоко над полем кружил самолёт.

Они вдвоём тревожно следили за ним, гадая, свой или фашистский. Что он делать станет, если это фашист? Бомбу сбросит им на голову?

Самолёт начал снижаться. От него отделилось белое облачко. За ним — второе. Подхваченные верховым ветром, эти два облачка неспешно снижались и рассеивались на множество мельчайших белых осколков. Нет, не осколков. Это над бывшим капустным полем рассеивались, летали белые бумажки.

Майя оцепенело глядела на них, не понимая, и ждала со страхом, что же будет дальше.

Рядом с ними тихо приземлился белый листок. Майя хотела вскочить, схватить бумажку.

— Не трогай. Это фашистская листовка! — испуганно закричала Наталья Васильевна.

Майя отдернула руку, словно это была не бумажка с четверть тетрадной страницы, а ядовитая гадюка.

Листовки кружились над полем и тихо приземлялись. Скоро они усыпали всё бывшее капустное поле.

Фашистский самолёт улетел.

— А зачем это они? Хотят, чтобы мы на фашистскую сторону перешли? Ну, мама же, говори! Хотят?

— Не мытьём, так катаньем взять хотят. Панику им нужно посеять, — горячилась Наталья Васильевна. — Негодяям — это же готовый пропуск. Поняла?

— Куда пропуск? — не поняла Майя.

— Отстанешь от меня? — рассердилась на Майю Наталья Васильевна. — Замучила совсем дурацкими вопросами. Видишь, с поля уходят последние люди. Скоро темнеть начнёт… Зимний день короткий, а нам ещё добираться и добираться. И как бы бомбёжки не было. Иди же быстрей! Еле волочит ноги…

— Куда пропуск? — не отставала Майя.

Отряхиваясь от налипшего мусора, она бежала за быстро идущей Натальей Васильевной. Самой ей размышлять некогда, поэтому она хотела получить готовый ответ.

— Пропуск куда?

— Господи, вот упорная! Отстанешь? Фашисту сдаваться, поняла? Они такого негодяя обратно в город зашлют делать диверсии.

— Зачем? Он трус, но он же наш?

— Он трус и не наш. Он диверсантом будет. Но почище самих немцев. Он же всё в городе знает. Взрывать, убивать, корректировать бомбёжки станет. Помнишь, пускали ракеты осенью?

— Так его поймали!

— Одного поймали, а другие?

Майя споткнулась и чуть не свалилась в ров. А Наталья Васильевна страстно мечтала об одном: чтобы сейчас не было бомбёжки, и чтобы им засветло попасть домой…

Дома они вымыли оттаявшую хряпу и потом рубили её с солью, мелко-мелко. Тёмно-зелёную кашу мама ещё мяла руками. И выставила на подоконник, где теперь очень кстати дуло из разбитых окон. У них получился целый горшок не очень вкусной, горькой, но зато полезной противоцинговой хряпы. Уже давно они варят по вечерам жидкие щи. Словами не передать, какие получаются вкусные щи, хотя и без мяса…

Она подремывала перед истопившейся печуркой.

— Ужинать, — коротко позвала мама.

Она разлила по трём тарелочкам тёмные щи, рядом с каждой положила по куску испечённой дурандовой лепёшки. Майя понюхала и вонзила зубы в чуть сыроватую тёплую лепёшку.

— Осторожнее, там могут попасть твёрдые крошки! Лучше ешьте со щами. Господи, как дует от окон. Из подворотни меньше. Никакое тепло не спасти без стёкол. Толя, взгляни, наверное, матрац отошёл, закоржевел и отвалился… К утру закоченеем в кроватях. Майя, дай хлеб!

— Где он?

Майя ещё хотела добавить, что она всё перевернула, а хлеб не обнаружила. Но спохватилась. Ей было стыдно. Наталья Васильевна внимательно глянула на неё.

— На комоде под зелёным блюдом. Я положила туда, чтобы он не зачерствел.

И Наталья Васильевна снова взглянула на Майю пристальным взглядом. Девочка не вынесла маминого изучающего взгляда и отвернулась. А если бы она нашла?

Ей стало нехорошо от этой мысли. Но её разморило перед печкой. Кроме того, она устала и изнервничалась за сегодняшний день, и ей не хотелось двинуть ни рукой, ни ногой, хотя она не наелась. Скоро в голове не осталось ни единой дельной мысли. Она была тому рада.

— Хлеб дай к чаю. Не слышишь? — донеслись до неё, как сквозь вату, мамины слова.

Она сонно и нехотя встала, на комоде нашла три кусочка хлеба под блюдом и уже несла их к столу, но зацепилась ботинком за ножку стула, на котором сидела Наталья Васильевна, и чуть не упала.

Хлеб выпал, и один из кусочков попал в ведро с невынесенными помоями. Помои лениво всколыхнулись, пропустили в себя хлеб и тут же застыли, словно сожрав хлеб, сразу успокоились и задремали. В комнате стало тихо, только слышно было, как Толя, взглянув на сестру, затем на ведро, собирает с тарелки прилипшие листики.

Потом стало совсем тихо. Раньше про такую внезапную тишину бабушка Эльфрида говорила: «Тихий ангел пролетел». Майя тогда внимательно глядела на окна, потолок, открывала шкаф, залезала под кровать, выискивая залетевшего и невесть куда спрятавшегося ангела. А все смотрели на неё и смеялись.

— Вылавливай, неумёха! — жёстко сказала Наталья Васильевна. — Пока он сам в помои не превратился…

«Буржуйка» вдруг злорадно плюнула смоляной жвачкой.

Майя остолбенела. Дремота враз прошла. Но лицо Натальи Васильевны было непреклонным.

— Там же… Как же…

— Всё знаю. Но в этом куске вся твоя дневная норма.

Майя хотела напомнить, что в ведре не просто помои, а… Нет, Майя не оправдывалась, не ругала себя за невынесенные помои. Мыслей вообще в голове не было. Она просто стояла. Она не могла сунуть руку в противную жижу.

— Я достану, — тихо сказал брат.

Готовность брата помочь словно толкнула её к ведру. Она сразу сунула руку по самый локоть, не успев завернуть рукав маминой кофты. Она шарила, отталкивая пальцами какие-то непонятные штуки. Скользкие, отвратительные. Она торопилась, хлеб может развалиться на части. Из её растопыренных пальцев что-то выскальзывало, разваливалось, наконец, на самом дне она нащупала что-то похожее на хлеб.

На её ладони лежал отвратительно пахнущий кусок хлеба, облепленный всякой дрянью. Он и не подумал развалиться. Блокадный хлеб был спрессован, как глина.

Наталья Васильевна покачала головой, взяла хлеб и стала мыть его в нескольких водах, и вода всякий раз темнела. Промытый хлеб положила на горячий бок «буржуйки» подсушиться. Хлеб подсыхал совсем плохо, пока Наталья Васильевна не догадалась разрезать его на тоненькие ломтики.

Нет, в сегодняшний день Майе определенно не везло. В сегодняшний день жить вообще не стоило. Хорошо бы бесследно вычёркивать из жизни неприятные, невезучие дни. Они у всех найдутся в избытке. Или забыть о таких днях навсегда.

— Спасли. Он даже сделался вкусней. Я в этом уверена, — раздался в тишине бодрый мамин голос. — Я его себе возьму. С повидлом сойдёт. — И тихо простонала, как бы себе: — Господи, что же это есть приходится? Как жить дальше? Надолго нас хватит?

Майя осталась гордой до конца. Она сама съела этот хлеб, нарезанный мамой в виде тонких подошв. Губы её дрожали, когда она подносила его ко рту, есть было противно даже с земляным повидлом.

— Сейчас каждая крошка питает, — утешительно сказала Наталья Васильевна и погладила её по голове.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Пётр Андреевич. — Добровольцы-десятиклассники. — Больше шуток, если на душе скребут коты Софронычи

Утром Наталья Васильевна сказала:

— Иду на фабрику, попрошу шерсть помягче. Мозоли кровавые на руках, не могу больше вязать перчатки! Господи, как их бойцы бедные носят целыми сутками в промёрзлых окопах?

— Они сидят в землянках без перчаток, — со знанием дела поправила её давно проснувшаяся Майя. Вылезать из-под тёплых одеял ей не хотелось. Она следила за мамой, прикрыв глаза жидкими ресницами.

— Много стала знать, ослушница, — усмехнулась мама. — Помни: до моего прихода не вставай. Бежать тебе некуда, а в постели — теплей. Я вернусь с фабрики, затоплю, тогда встанешь. Поняла?

— А хлеб выкупать?

— Сегодня я по дороге сама выкуплю.

— Вдруг мало привезут, и тебе не хватит.

— Сказано, не высовывать носа. Добегалась — один нос и остался. На пальто одна пуговица на нитке болтается. Что тебя, собаки рвали?

Если бы Наталья Васильевна знала!

Майя свернулась клубочком, поджав ноги к подбородку. И, подумав, маму поправила:

— Собаки пуговицы не откусывают. А пуговицы я другие пришью. Они взяли и оторвались. Все вместе, чтобы дружно. А одна задержалась, наверно позже была пришита. Мамочка, меня Эмилия Христофоровна ждёт, ей надо сходить в столовую за полезной пшеничкой. Или гороховой кашей. Что дадут на талоны. Она же меня ждёт.

— Носа не высовывать. Утюг холодный?

Это Наталья Васильевна спросила про утюг в ногах. Майя насупилась.

— Ладно, не высуну. До тебя. А утюг давно холодный, я даже ноги от него отняла. Лёд на Северном полюсе теплее этого утюга.

Попробуй тут быть тимуровкой!

Хорошо взрослым — что хотят, то и делают.

Майя получше укуталась в одеяло и лежала, раздумывая о том о сём. У неё уйма всяких дел, а тут лежи колодой с холодным утюгом в нетопленной комнате и зря теряй время. Не раздумает ли носатая тётка отоварить талоны? Вдруг скажет, не хватило снова каши?

От этой мысли, набежавшей внезапно, словно ураган, Майя встрепенулась. В квартире ходить запрета не было. Она может в своей квартире ходить, куда ей вздумается. Майя повеселела, вскочила и сунула ноги в мамины валенки, накинула на плечи своё бобриковое пальто необыкновенно красивого болотного цвета и заторопилась к этажерке. Как она могла забыть про котёнка?

В комнате заледенелый сумрак. В углах — неприветливые тени. Они уже прячутся, и она их давно не боится. Майя отодвигает уголок маскировочной шторы над небольшим оконцем с форточку. Стало посветлей. Угол ватного матраца набряк сыростью, задубел, закоржевел, а крохотное оконце покрылось пуховым морозным одеялом.

Вата в котёночьей коробке скомкана, дно сырое, а котёнок лежит в самом уголке и мелко-мелко дрожит. Она его жалостливо погладила. Малыш зашевелился и мяукнул. Взяв его в руку, она поцеловала дрожащую котёночью мордочку и сунула его за пазуху, чтобы хорошенько отогрелся.

— Совсем замёрз. Лежишь, мой голодненький, совсем голенький. А ватное одеяло разбросано по углам. Сейчас я кашу сделаю. Ты полюбишь кашу из дуранды. Знаешь, какая она вкусная. Я нажую тебе, и ты будешь сытеньким. Как бы мне самой зубы не сломать об эту дуранду! Эта дуранда от слова «дура». И твёрдая, эта дуранда, как камень. Но она полезная, и ты растолстеешь. Будешь у меня как поросёночек…

Она ласкала тощего котёнка и залезла с ним под одеяло, погрелась сама. Разжёванной серо-зелёной кашей она кормила дрожащего зверёныша. Тот ел жадно, с присвистом, чмокал, давился и снова жевал. Девочка переворачивала его на пузо, хлопала легонько по спине ладонью, чтобы он вовсе не подавился.

— Научился есть дуранду. Но какой же ты голодный! — удивлялась Майя. — Этак мы не наедимся, а карточка тебе не положена. Кончится война, ты вырастешь, станешь гордым блокадным котом, станешь рассказывать на своём кошачьем языке, как твоя мама-кошка с крысами отважно дралась, как ты ел дуранду и спал под бомбёжками. Никто тебе верить не будет, скажут: как это жить, если нечего есть, и сверху падают бомбы?

Она гладила котенка и дула тёплым воздухом на него, вздымая негустую шерсть.

— Теперь ты сытый. Весёлым должен быть. Сейчас все весёлые, когда наедятся.

Котёнок снова лежал в коробке на шерстяной тряпке, а она, надев пальто как следует, отправилась по тёмному коридору. У комнаты Николаевых она остановилась в нерешительности. Осмелившись, она постучала негромко в дверь. Было тихо, на её стук никто не отозвался, никто не разрешал ей войти. Стоять стало страшно в темноте, но обратно идти от безмолвной двери ещё страшней. Она раскаивалась, что пришла. Тут за дверью послышались тяжёлые шаркающие шаги, и дверь приоткрылась.

— А, демуазель Маюми пожаловала! Проходи, не студи убогие сии апартаменты. Прибыла-таки высокая гостья сирого и убогого проведать.

Непонятно шутил Пётр Андреевич. И ещё было непонятно, почему она сразу же становилась на себя не похожей: жеманной, глупой и неизвестно чему начинала улыбаться.

— В кресло садись, дорогушка, — переходя на обычную речь, сказал Пётр Андреевич. — Ты по делу или как?

Майя во все глаза смотрела на Петра Андреевича. Уж он точно на себя не похож. И толстый свитер, немного поднявшийся на спине. И поверх свитера какая-то женская кацавейка. И ватные брюки с завязками. Голова Петра Андреевича спряталась в тёти Сонину шапочку с кокетливыми зелёными ушками.

Девочка вглядывалась в малознакомого ей Петра Андреевича и внезапно поняла, что он больной. Он так изменился, лицо его сделалось толстым, налитым, словно стеклянным.

— Не комильфо?

— Что?

— Шокирую затрапезным видом?

— Что?

— Пугало?

Он перестал улыбаться, некоторое время грустно и внимательно её разглядывал. Майя почувствовала себя неловко. Опустила голову.

Петр Андреевич успокаивающе резюмировал:

— Сейчас все на себя непохожи. И ты похожа на замарашку. Совсем немного.

— Я даже перепутываю тётенек с дяденьками, — обрадовалась Майя. — Знаете, тётеньки не обижаются, а дяденьки…

Пётр Андреевич тихонько свистнул.

— Я тоже похож на тётеньку. А разве тётеньки умеют так свистеть? — невесело пошутил Пётр Андреевич.

Майя пожалела его. Пётр Андреевич был всегда красиво одет, аккуратно выбрит. А тут, словно Плюшкин, и свистит, как дворовый мальчишка. В комнате все вещи стоят на своих местах. И всё же произошла перемена к худшему. Стёкла целые и пропускают дневной свет. Но заваленный посудой стол, неубранные диван и кровать, серые толстые одеяла на полу и на двери делали комнату неприятной.

Один чёрный рояль царствовал в комнате — недосягаемый, надменный, безразличный к холоду, голоду и войне.

Майя уважительно на него поглядела. Вот с кого надо брать всем пример!

— Не нравится? Не прибрано? Неважно чувствую себя. Придёт Сонечка, наведёт порядок, и станет у нас славно. Сейчас холодно, но мы потерпим. Правда?

Небритые щёки его в двух местах были залеплены пластырем.

— И тогда побреемся. Бриться стало мучением, словно это не моё лицо, а совсем незнакомого человека. Нехорошо жаловаться, но уставать сильно начал, руки дрожат, как у алкоголика. Видишь, бритвой порезался. Всё моё, словно — не моё. Лежать тянет, сил не стало противиться. А ведь ходил пять остановок пешком до работы и не уставал. К ногам словно гири привязали, а худые, как палки. Ты не знаешь, Маюми, почему я стал брюзгой?

Она не знала.

— И никто не знает. Одна война всё знает, но молчит. От папы с братом писем нет? Впрочем, что это я? Потом сразу мешок писем получите.

— Толя у нас ходит на Всеобуч. У них Мишка Виленский умер, на посту. Взял и умер. Они думали, он упал в голодный обморок. Борис Окунев собирается на фронт идти добровольцем. Толю зовёт, а Толю мама не пускает. А папа в последнем письме с нами попрощался. Всегда писал, что скоро приедет, а тут — попрощался. Как он может знать наперёд? Мама плачет. Правда, что мой папа вернётся? Не может мой папа быть убитым, правда? Все вернутся, а он — убитый. Правда?

— Нам тоже нет писем. Откуда им быть в блокаде? Ты лучину умеешь драть? — перевёл разговор Пётр Андреевич.

— Конечно.

— Отлично. Тебе и карты в руки.

— Какие карты? — не поняла Майя.

Она уважала Петра Андреевича. И пришла она к нему не просто из любопытства. А по важному делу. Она решила рассказать ему про найденную карточку. Что он посоветует, так она и поступит.

Она строгала занозистую сосновую лучинку, а сама мучилась мыслью, что она трусливая и нечестная. Поминутно отрывалась от опасного дела, чтобы посмотреть, не догадался ли Петр Андреевич о её мыслях.

Он тем временем расхаживал по комнате, глубоко задумавшись. Потом начал наливать из ведра в чайник воду, что-то переставлял на столе. Охнув, присел на корточки и начал складывать крест-накрест полешки в печурке. Сложил, сел на стул, положив руку на грудь. Лицо напряглось, он словно прислушивался к чему-то, происходившему внутри него.

У Петра Андреевича была язва желудка. И на фронт его не взяли по этой причине, ему было неловко ловить на себе недобрые взгляды: почему он, ещё нестарый мужчина, не на войне…

Его жена Софья Константиновна дольше других хозяек задерживалась на общей кухне. Еду для мужа ей приходилось готовить отдельно. Каши и пудинги получались у неё замечательные.

Однажды Майя караулила закипающее на примусе молоко. В это время Софья Константиновна вытаскивала из чудо-печки творожный пудинг. Бело-румяный, он сам казался Майе чудом. Она загляделась и проворонила своё молоко. Молоко полилось из кастрюли сразу со всех сторон, залило примус, плиту, Майино голубое сатиновое платье. Пудинг источал удивительный аромат, а примус плевался, злорадно шипел, пока не выдохся от злости.

Она уже получила свой подзатыльник, но всё равно не могла отвести восторженных глаз от пудинга. Он дрожал и весь сиял матовым светом. Сам лез в рот. Майя тёрла затылок: среди такого всеобщего благополучия, представленного сказочно-прекрасным пудингом, она должна получать тычки!

Пришёл на кухню Пётр Андреевич, уяснил обстановку, поглядел в затуманенные глаза Майи и отрезал ей большой кусок пудинга. Всё это не спросясь Софьи Константиновны, хотя она стояла рядом и не улыбалась.

И сейчас она перед своими глазами увидела тот несравненный пудинг. Перестала строгать трещащую лучинку.

— Какой он был вкуснющий — я чуть язык не проглотила!…

— Ты о чём? — не понял Петр Андреевич.

— Когда я вырасту, буду каждый день печь такой пудинг. Война кончится весной? А то есть нечего.

— По макушку сидим. Стыдно, как глупо веселились. Надо бы бочку катнуть с горы, убавить прыти и краснобайства. Писал Игорёк, что с тремя винтовками на отделение погнали против фашистских танков. Дивизии в землю ложатся… вот горе…

— Как ложатся! Окапываются?

— Если бы. Но ты помни, мы всё равно победим. Русские люди и не такое выдерживали. Фашизм противопоказан прогрессу. А прогресс остановить невозможно, не в силах это человеческих. Потому фашизм обречён. Но осенняя муха злее кусает!

— Война весной не кончится?

— Думаю, что нет.

— А как же мы? А на фронте? Их же всех поубивают…

— У нас не все умрут. И на фронте не все погибнут…

— Это несправедливо, почему одни… а другие…

— Надо надеяться. Ведь ты надеешься?

Майя остолбенело молчала. В папины проводы на фронт мама всю дорогу до клуба имени Ногина, где был сборный пункт, проплакала. Она шла съёжившаяся, маленькая, а папина сильная рука, обнявшая маму за плечо, вздрагивала часто-часто. Он бодрился, успокаивал их, а глаза папины смотрели вдаль и будто что-то видели недоступное им. Майя гордо поглядывала на встречных, смотрят ли они, как она провожает на фронт своего папу.

Проводы Игоря Николаева были веселее. Почти весь его десятый класс уходил на фронт добровольцами. От неожиданного известия Софья Константиновна внезапно так ослабела, что еле двигалась по комнате, оцепенело и бестолково перебирая необходимые на фронте вещи. Пётр Андреевич задерживался на работе.

Сам Игорь пришёл за Майей и, весело улыбаясь, попросил её напрокат. Так он выразился. Майя хотела обидеться, чувствуя обидный смысл в его словах, но мама, не обращая на неё внимания, быстро согласилась. Тогда, тоже поняв важность события, Майя перестала дуться и в один миг собралась.

Через полчаса они втроем уже были на Красноармейской улице, возле недавно построенной школы-десятилетки. Это и был сборный пункт добровольцев. По проспекту они шли тесно в ряд, с боков поддерживая тётю Соню, у которой буквально подкашивались ноги, и она поминутно останавливалась.

На сборном пункте было оживлённо. Сияло утреннее солнце. Парни и девушки весело перекликались через металлическую решётку, обменивались записками, пели под баян и гитару военные песни.

Их матери ловили взгляды своих сыновей и горько плакали. Прозвучала команда. Оркестр, неизвестно откуда вдруг взявшийся, заиграл бодрый и одновременно грустный и нежный марш «Прощание славянки». Послышались крики, плач. Они почти забивали громко играющий оркестр. И Майя расстроилась. Всё, оказывается, происходит не так радостно, как она предполагала и как видела в кино.

Неожиданно к ним подбежал куда-то пропавший Игорь. Он торопливо целовал мать, гладил её по голове, а она, обхватив его руками за шею, повисла на нём, уткнувшись заплаканным лицом в молодое плечо сына. Он неловко отрывал её, уговаривал, как маленькую, не плакать. Ведь он скоро придёт домой с победой.

Поцеловал он и Майю. Она жарко смутилась. Тогда он поднял её и звонко крикнул:

— Расти, невеста!

Майя неожиданно для себя кивнула головой, а все вокруг напряжённо засмеялись. И даже Софья Константиновна сквозь рыдания светло улыбнулась. Игорь смеялся громче всех и был в это время красивее всех. Он тоже погладил Майю по голове, но она снова смутилась. Теперь от досады.

Через мгновение он скрылся за большими школьными дверями. Словно ушёл на урок.

Долго не расходились провожавшие, всё ждали — может, выйдут к ним дорогие их сердцу добровольцы. Но те больше не появились.

Обратно шли медленно. Тётя Соня всхлипывала, тёрла платочком глаза и оглядывалась. Словно Игорь пошутил и сейчас их догонит. Майе чуть ли не силой пришлось тащить домой Софью Константиновну…

— Чай закипел, Майечка. Станешь со стариком убогим и небритым пить чай?

— Стану, — застенчиво сказала Майя, улыбнувшись. В гости её редко брали. А она любила в гости ходить, пить из праздничных чашек вкусно заваренный чай, есть пироги и пирожные. И ещё любила, когда в гостях с ней разговаривали. Немного напыщенно и приторно-ласково. Она чувствовала некоторую фальшь, сверхзаинтересованность, но охотно отвечала. Особенно она любила ездить к маминой тётке на Мойку. К этой тётке, побочной дочери генерала, воевавшего на Балканах, они ездили к горячему пирогу. Так было у неё заведено. Тётка сидела в кресле, курила длинные папиросы и беззастенчиво разглядывала Майю, делая замечания маме насчёт Майиной невоспитанности.

В комнату робко пробрался лучик солнца. Они с Петром Андреевичем пили чай из синих чашек. Портрет Игоря на стене от лучика сразу повеселел, а Сергея — насупился. Когда Майя снова взглянула на портрет Игоря, он ей подмигнул.

— Портреты разве могут подмигивать? — спросила она.

— Сахару нет, а чай Сонечка спрятала. Невкусно пить один голый кипяток? Уж не взыщи, дорогушка.

— Портреты подмигивать могут?

— О чём ты? Не знаю, чем разнообразить наш скудный стол.

Вдруг он тряхнул головой и, тяжело поднявшись, вышел в соседнюю комнату. Вернулся нескоро. Майя успела выпить целую чашку голого кипятка. В руках Петра Андреевича был крохотный пакетик, перевязанный суровой ниткой крест-накрест. Он развязал этот пакетик, бережно отогнул края красной бумажки, и перед изумлённой Майей оказались три длинные конфеты в ярко-голубой одёжке. Сердце её замерло от восторга.

— Нравятся? — улыбнулся Пётр Андреевич, видя её радость.

— У вас есть такие конфеты?

— Бери. Мне нельзя. Они ёлочные, но настоящие. Игорёк на ёлку купил. Больше нечем угостить. Бери, дорогушка, не стесняйся. Мне нельзя.

Майя знала, не то время, чтобы угощаться в гостях, но удержаться от соблазна съесть конфетку не смогла. Мятный леденец оказался до такой степени мятным, что огнём палил язык. Но кипяток стал совсем другим.

— А кот съел у Будкиных студень. Вкуснющий был студень. Из довоенного столярного клея. Как раньше не додумывались варить? — начала чинно Майя светский разговор за чаем.

Пётр Андреевич помешивал ложечкой в чашке, хотя сахару там и в помине не было.

— А Софроныч съел у Будкиных студень, — опять начала Майя. — И свою шерсть оставил в тарелке. Наверное, евонная шерсть приклеилась к тарелке, и он оторвать не мог! — Повысив голос, она добавила: — Вкуснющий студень был!

И тронула тихонько Петра Андреевича за короткий рукав тёти Сониной кацавейки.

— Что дворник съел и шерсть оставил?

— Не дворник Софроныч, а кот Софроныч. Его инженерша Касаткина назвала в честь дворника. Она сказала, что кот такой же прощелыга, как и дворник. Скажите, как он мог съесть студень из запертой квартиры?

— Какой студень? — задумчиво спросил Пётр Андреевич.

— Я же рассказываю, что клеевой студень. Вкуснющий. У Мани.

— У какой Мани. Я её знаю?

— У Будкиной. Как он мог забраться через закрытую на засов и цепь дверь? Как один съел целую тарелку вкуснющего студня? А Будкин сказал, что его самого он съест.

— Интересно, — оживился Пётр Андреевич. От горячего кипятка он разогрелся, мелкие капельки пота выступили на его носу. Щетина на подбородке стала вроде длинней. — Кот и Будкина пообещал съесть?

— Нет же! Это Будкин пообещал съесть Софроныча, — растолковывала Майя, удивляясь непонятливости Петра Андреевича.

— Кроме кота, он и дворника съесть хочет?

— Это кот Софроныч.

— А ведь запросто может поймать и съесть.

— И Маня говорит, что он может кого угодно съесть. Он стал жадный до ужаса. Отобрал у них карточки и сам по ним хлеб выкупает. Им почти ничего не даёт и ещё грозится выгнать на мороз. Говорит, что едят они много!

— Кот или дворник?

— Нет же! Я сейчас про Будкина говорю, это Манин отец. Он одноглазый пьяница.

— Негодяй. Почему он не на фронте? — насупился Пётр Андреевич.

— Я же объясняю, что он безглазый. Ну, без одного. Ему иностранные пьяницы выбили в драке глаз. Он торгашом плавал на большом белом пароходе. Его выгнали с парохода. А Манина мать — она похожа на ворону и тоже дерётся — бабушку ругает. Мол, выродила на её шею пьяницу. А разве, когда он рождался, сказал, что будет одноглазым пьяницей? Правда?

Майя замолчала.

— Негодяй он, твой Будкин.

— Не мой, Манин. А Манина бабушка ответила: чтоб он пропал. А разве можно ему пропадать, если у него все их карточки. Кроме материной. Она у них на казарменном…

И тут Майя решилась спросить:

— Вы художник. Вы умный и всё знаете. К примеру, нашли вы хлебную карточку. Шли себе, шли… Что тогда?

— Надо в булочную бежать, — усмехнулся Пётр Андреевич.

— Так просто? — удивилась Майя.

— К сожалению, карточки на дороге не валяются. Их выдают строго по одной. Конечно, есть и литерные и доппайки всякие, но это нашего брата не касается…

— А что нас касается?

— Исполнять приказы.

— А если кто потерял. Ну, шёл… — снова начала Майя.

— Сказать фортуне спасибо. Сия капризная дама повернулась своим очаровательным личиком…

— Не поняла, — пожала плечами Майя. — Вы всё шутите.

— Больше шуток, если душу скребут коты Софронычи! Если серьёзно, то надо отдать хозяину. Ему по нынешним временам может грозить голодная смерть.

— А как хозяина найти?

— Адрес с фамилией имеется.

— Фамилии нет и адрес почти размытый… И если на проспекте…

Майя внезапно смутилась и стремительно ушла, забыв поблагодарить Петра Андреевича за кипяток и голубой леденец.

Она уже привыкла к тому, что находка может стать её собственностью. Разговор с соседом её взбудоражил, но ничего не прояснил.

Пётр Андреевич глядел вслед, тёр на подбородке щетину и недоумённо покачивал головой.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Кадик. — В парк за хвоей. Второй день войны

Котёнка Майя назвала Блокадником. Но имя было костлявым и грубым, и она стала звать его сокращенно Кадиком. Она ухаживала за ним, меняла подстилку, кормила, чем сама питалась, но хорошо понимала, что ему нужна совсем другая еда. Кадик целыми днями не вылезал из коробки. Если Майя ставила его на лапы, они сами собой расползались в стороны, и он оставался лежать на брюшке. Но шерсть его расправилась, оба глаза открылись. Очень голубые котёночьи глаза.

Майя ласкала его, жарко дыша в усатую мордочку. Кадик прикрывал оба глаза, журился и неожиданно чихал. Однажды он замурлыкал монотонно, бархатно, с еле слышными взвизгивающими нотками. Майя счастливо удивилась и сама стала напевать грустную революционную песню «Замучен тяжёлой неволей». Оба они были довольны друг другом. И счастливы.

Несчастьем было полное отсутствие котёночьей еды. Он и не обманывался насчёт неё, не любил жевать дуранду, даже жёваный-пережёваный хлебный мякиш. От полезных витаминных щей из хряпы отворачивался. И всё-таки Майя ухитрялась кормить его. Кадик жил и даже немного подрос. Но у неё от жалости перехватывало дыхание, когда она брала его на руки. Это всё-таки был комочек костей, обтянутых шкуркой.

В последние дни Кадик пировал и роскошествовал. Он ел немыслимо вкусную кашу-пшеничку. Жадно поедал её с Майиного пальца, он чавкал, давился, потом долго и смешно обсасывал Майины пальцы по очереди.

Целых две порции отвалила на талоны носатая тётка из столовой. Майя этому крайне удивилась. Она некоторое время постояла перед захлопнувшимся окошком. Она думала, вот сейчас откроется окошко, тётка спохватится и половину каши отберёт. Но тётка в глубине комнаты сердито гремела поварёшкой о край кастрюли и отбирать не собиралась, видно у неё за ночь появилась совесть.

Подгоняемая этой славной мыслью и ветром, Майя весело несла Эмилии Христофоровне кашу, а Майины ноги ещё веселее несли её саму. Ещё она думала, что носатая тётка — ничего себе тётка. И бородавка её не такая противная, как показалась в первый раз.

Эмилия Христофоровна нетерпеливо ждала Майю. Она удивилась, даже прослезилась, увидев две порции. Она уже не ожидала ничего хорошего. Женщина радостно ахала, охала, раскладывая кашу по двум тарелочкам. По самым маленьким тарелочкам, чтобы каши казалось побольше.

Одну тарелочку с двумя розовыми каёмочками она протянула Майе:

— Ешь, девочка. И прости меня, недобрую. Я была так неправа, так неправа. Прямо в уме повредилась…

Майя не хотела брать драгоценную кашу, она видела, как Эмилии Христофоровне живётся на голой иждивенческой карточке без всякого, самого малого приварка, без запаса продуктов. Но она взяла. Было стыдно, она ругала себя самыми последними словами, но взяла. Она помнила о карточке.

— Я принесу ещё хлеба. Если…

Она хотела сказать, что если не найдётся хозяин карточки. Но и Эмилии Христофоровне она не проговорилась про карточку.

— Ещё я принесу немного хряпы. Говорят, она полезнее луковиц и лимонов. В парке много хвои, хватит на весь город… Хвою настаивают в кипячёной воде и потом пьют… От цинги. У вас дёсны распухшие. Из-за ваших дёсен даже не стало видно ваших зубов. Будто их совсем во рту нет.

Эмилия Христофоровна печально и ласково кивала, ела кашу и глядела на Майю. Бросив быстрый взгляд на девочку, Эмилия Христофоровна прикрыла глаза и вылизала свою тарелочку. Майя после угощения посидела немного, потом начала хозяйничать у Эмилии Христофоровны. Вынесла ведёрко с помоями, вылила его в большую снежную яму в углу двора. Туда все выливали или просто выбрасывали с лестницы мусор. Затем Майя принесла с Курляндской улицы бидон чистой воды. Она устала, но была уверена, что и тимуровка Женя поступила бы точно так.

— Славная растёшь. Добрые люди на свете ох как нужны. Мой Янис добрым был человеком. Да не пожилось ему на белом свете. Видел бы он, как исхудал наш сынок. Одни глаза остались. Легко ли ему столько остановок идти с Путиловского? В бомбёжки, в обстрелы идёт. К своей матери. Говорю ему: пожалей себя, не ходи, не отрывай от пайка, ведь ты молодой. А он: ты одна у меня. Я и жить не смогу, если тебя не проведаю. Правда, Майечка, хороший сынок вырос у нас с Янисом? Ненаглядный мой мальчик.

— Он же взрослый! — удивилась Майя.

— Тебе он кажется взрослым. А мне — выросшим мальчиком. А про хвою мне Арвид рассказывал… Подумать надо, раньше и слыхом не слыхали. У меня ослабли зубы в гнёздах, того и гляди начнут вываливаться. Арвид обещал хвойного настоя принести. Ты не беспокойся, голубушка. Поройся на полке, посмотри книжки. «Княжну Джаваху» читала? А французские сказки любишь? Там есть и о Королеве ужей. Очень интересная сказка. Ласковая и печальная…

— Я потом. Днём читать темно, вечером тоже темно. А ночью словно сидишь в саже по макушку. Вот кончится война, будут белые ночи в Ленинграде, и я перечитаю все ваши книжки. Я очень люблю сказки читать. Они добрые. В них злой человек всегда наказан. И читать весело. Правда?

— Вот оно что, — Эмилия Христофоровна погладила Майю по голове. — А в жизни не так?

— Да. Не так, — вздохнула Майя. — У вас так холодно, я в пальто замёрзла. Вы будете топить?

— Видишь, сколько чурочек наколол Арвид. Сложил возле печурки, чтобы удобней брать. А у самого за проходной — фронт. Как там они? Ну, наговорилась я с тобой, повеселей стало на душе. Иди, детка, а то мама гневаться станет.

Майя возвратилась домой, забралась с ногами на диван, укуталась в одеяло. В комнате стало слишком прохладно. Пар изо рта валил, как из заводской трубы. В голове закопошились неприятные мысли: как она выкупает хлеб по чужой карточке и радуется, что можно под всякими предлогами не искать хозяина этой карточки? У неё кончается каша-пшеничка, а тогда чем кормить Кадика? И почему не даёт о себе знать Фридька? Они уже должны идти в этот разнесчастный подвал за банкой и ракетницей. Особенно важно найти конфеты. А самое главное — она не хочет идти в эти две квартиры. Её ноги не хотят идти. Она, конечно, может им приказать, и никуда они не денутся, умники.

Лучше ничего не находить, если потом надо отдавать!

Вот к какому неутешительному выводу пришла Майя.

На глазах у Софьи Константиновны один мальчишка вырвал у девчонки выкупленный ею хлеб. Эта растяпа выкупила паёк и несла его неспрятанным, незавёрнутым, прямо в руках. Мальчишка тут же на её глазах запихал хлеб в рот.

— Как он у него поместился? — говорила, вздыхая, она.

— Боже мой! — простонала Наталья Васильевна. — Боже мой!

— Представьте, буквально в рот запихал и побежал. С таких лет никакой моральной выдержки.

— Как же, — простонала Наталья Васильевна.

— Он живёт буквально инстинктами. Он меня буквально чуть не уронил в снег…

— Кого не уронил? Хлеб? — спросила устрашённая Майя.

— Почему хлеб? Меня, — недовольно ответила Софья Константиновна. — Хлеб у него во рту, как кость у собаки.

— И никто не задержал, — грустно сказала Наталья Васильевна.

— Кто? Я должна задержать? — удивилась Софья Константиновна. — Мне больше всех надо? Буквально вы меня удивляете, милочка!

— Никто не догнал, — тревожно сказала мама. — Что же это с людьми делается?

— А кто побежит? Кому надо? Он же его в рот — целиком. И как не лопнул…

— Кто лопнул? — опять невпопад удивилась Майя.

— Может быть, его за углом дружки ждут. А у меня в сумочке лежит паёк. А мальчишка грязный до невозможности, замаранный до последней степени. Как беспризорник двадцатых годов!

— А девочка? — спросила, сердясь, Майя.

— Она стоит и глазами хлопает. Словно ей совсем не жаль хлеба. Стоит и хлопает глазами, такая дурёха!

— Ресницами, — поправила Майя и отвернулась от Софьи Константиновны.

— Как пень стоит. Я бы плакала, догоняла бы маленького негодяя. Люди поохали и разошлись. Буквально, как растаяли в тумане. По своим норам. Помнится, когда война началась, кто на фронт заявление сел писать, а кто в магазины сообразил бежать… Вечером в магазинах одна соль и спички остались. В эвакуацию рванули самые сообразительные. Они там с голоду не умирают на одной иждивенческой карточке.

— А девочка? Девочка бедная…

— Наивная вы, Наталья Васильевна, — пожала плечами Софья Константиновна. — Вы верите всему, что по радио говорят. Вы знаете, что в городе собак и кошек переели… Нехристи к людям подбираются…

— Как — переели? Как — подбираются? — не выдержала Майя, похолодев.

Наталья Васильевна молчала. Лицо её вытянулось.

— Наталья Васильевна, не будьте наивной! Вот и мой Петенька играет в благородство, кому оно сейчас нужно!

— Почему я играю? Негодяи водились во все времена. Вспомните, как тревожно отозвалась на войну страна, поднялся весь народ, вы же этого не будете отрицать. Что это, игра в благородство? Побойтесь бога, Софья Константиновна. Конечно, много спорного, кто это станет отрицать, но вспомните, как шли мужчины, да и женщины тоже… записываться добровольцами? И у вас двое сыновей ушли, и мой муж… Но вы в чём-то правы, не все шли на фронт, бывало и другое… Нет, не под силу мне настраиваться на иной лад, — горько сказала Майина мама. — В горькую годину Родину должен защищать каждый, как может.

…Лето 41-го было сухим и жарким. Город задыхался, спал с настежь открытыми окнами. Горожане изнывали, ждали дождя, как манны небесной. Воздух от бензиновых выхлопов, дыма заводских труб сгущался, земля стала серой пылью, плавился асфальт под женскими каблучками…

Уже на второй день войны по проспекту пошли нескончаемые колонны красноармейцев, с вещмешками, скатками шинелей, винтовками за спиной. Они шли помногу человек в ряд. С командирами впереди. Шли в такую одуряющую жару, заняв всю ширину проспекта. Колонны бойцов шли в порт грузиться на баржи.

Несколько часов подряд они шли. Иногда движение колонны замедлялось, она замирала. Бойцы устало и обречённо глядели в сухое знойное, без единого облачка небо, садились, кто где остановился: на мостовой, на обочине. Некоторые присели на корточки. Они тяжело дышали, вытирали пилотками красные потные лица, поправляли гимнастёрки, ослабляли лямки вещмешков.

Измученные зноем и нескончаемым маршем мужчины, идущие на фронт.

Немного передохнув, они принимались пить из фляжек. У многих фляжки были пустыми.

Прохожие на проспекте замедляли шаги, останавливались и тревожно глядели на бойцов. Но очень скоро в воротах, подъездах домов появляются женщины. Торопясь, они несут, разбрызгивая на ходу, вёдра, бидоны, чайники, полные вкусной невской воды. Они стремятся напоить бойцов. И с тайной мыслью встретить родных или знакомых. Бойцам из колонн выходить не разрешается.

В это самое время Майя с Маней стояли в воротах своего дома.

— Давай, Манька, сбегаем за водой. К тебе на первый этаж пустяки, а то тётенькам не успеть напоить…

Маня кивнула головой.

Через минуту-другую они бежали с чайником и бидончиком к бойцам.

— Вот дуры, не взяли кружек!

— Ещё какие дуры… Как пить станут?

Но бойцы потянулись к воде и пили без кружек. По очереди. Негромко крякали и вновь тянулись к холоднющей водопроводной воде. Затем вытирали подбородки, губы и, довольные, доставали кисеты с махоркой.

Командиры не мешали. Они молчали и скупо улыбались. Некоторые пили воду.

В одно мгновение проспект запестрел ярким ситцем, вкраплённым в однообразную зелёную массу, слышались негромкие разговоры, сыпались вопросы.

Но вот послышалась команда.

Необозримая колонна мужчин пришла в движение. Бойцы встали, колонну выровняли, и, колыхаясь, она пошла дальше, в порт.

Маня с Майей ещё дважды бегали за водой. Теперь они поили на ходу и, подпрыгивая и спотыкаясь, успели напоить ещё несколько бойцов. Никто не ворчал, что пить неловко на ходу, что даром проливалась вкуснющая вода. Девочки же семенили рядом, заглядывая в лицо бойца.

Они хотели во что бы то ни стало запомнить героев на всю свою жизнь.

Командиры не отгоняли подружек. Хорошие командиры! Они понимали, как важно в знойный день напиться воды. Как не просто шагать по жаре с полной выкладкой и пустой фляжкой.

— Спасибо, подруги, — крикнул им пожилой боец.

— Славными вырастете! — сказал молодой боец, возвращая Мане пустой бидон.

Где сейчас они воюют?

Может быть, ранены и лежат в госпиталях? Или убиты?

Нет, они возвратятся с войны героями!

С того дня Майя каждый день думает об отце Дмитрии Александровиче и о старшем брате Валентине, который бьётся с врагами на Карельском фронте. И в ней утверждается надежда, что весной кончится война, и они, как обещали, вернутся домой победителями.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Смерть Зои. — Обыск. — Будкин съел кота Софроныча

За ночь дворы и проспекты завалило снегом. Лёгким, пушистым, слабо искрящимся на декабрьском боязливом солнце.

Сколько раньше было радости у людей с первым настоящим снегом! Из потаённых углов извлекается всё, на чём можно ходить, ездить и кататься на снегу. Сколько ребячьего шума, визга во дворах. Весь дом высыпает во двор, все тут же начинают суетиться, играть в хоккей, в снежки, лепить снеговиков. К вечеру снеговик стоит в углу двора. Под мышкой — дворницкая метла, которую бдительный Софроныч забыл в углу парадной, на голове снеговика красуется мусорное ведро, выброшенное на помойку. Нос — пожертвованная или утащенная у матери крупная яркая морковка. Чудо, как хорошо слеплен снеговик!

На заднем дворе устраивается снеговая горка. Её усиленно поливают водой, чтобы образовалась ледяная корка. На такой горочке Майя выучилась кататься, стоя на ногах. И не падала. Она съезжала с горки и очень собою гордилась. Но все были заняты собственными делами, и на неё, такую ловкую, никто не обращал внимания.

Сейчас она останавливается, грустно оглядывает теперешний, словно вымерший, двор. Узкие тропинки несмело разбегаются от арки к двум подъездам второго флигеля. Третья, пожалуй самая утоптанная, ведёт на задний двор, к единственной парадной третьего флигеля.

Майя сворачивает на левую тропку, входит в тёмный холодный подъезд. Снова бросается довоенная щемящая надпись на сырой стене: «Женя и Оля». Майя читает её уже с некоторой уверенностью. Это потому, что она взяла на себя заботу о больной Эмилии Христофоровне. Она считает себя почти настоящей тимуровкой Женей. Правда, загвоздка в найденной карточке.

Вообще у Тимура с Женей всё обстояло проще. Не было блокады в их дачном посёлке. Не было бомбёжек и обстрелов, когда не знаешь, будешь ли жив в следующую минуту. У них всё было ясно. Война шла где-то там, на фронте, а в садах посёлка зрели дивные яблоки. И хлеба они ели досыта, и молоко пили не во сне. Мужчины с той короткой войны возвратились с орденами. Наверное, тогда приносили и похоронки, на войне без этого, видно, не бывает. Но всё равно она была как бы далёкой и как бы нереальной для ребят.

Теперь иначе. Война влезла в город, сидит в каждом дворе, в каждой квартире. Убитых и умерших от голода прибавляется с каждым днём. С каждым часом.

Майя постучала в Манину дверь. Сразу лязгнул засов, грохнула цепь, и Манина бабушка, молча посторонившись, пропустила Майю в квартиру. Резко опустился полог-одеяло, повешенный на дверь для тепла, грубо мазнул мороженым краем Майю по носу. Крохотным тёмным коридорчиком она пробирается в единственную комнату. Здесь посветлее, но холодно, почти как на улице.

Её подруга в зимнем пальто и варежках сидела на стуле возле холодной «буржуйки». На Майю она не посмотрела. Та в нерешительности топталась около двери. Невысказанные упрёки вылетели из головы. Девочка оторопело глядела на Маню.

— Зоя умерла, — бесстрастно сказала Маня, кивнув на диван.

В самом уголке большого дивана лежало что-то маленькое, накрытое простынёй.

— Как умерла? — не поняла Майя.

— Как умирают? — грубо огрызнулась Маня. — Не понимаешь?

И потише продолжала:

— Она в последние дни вставать совсем не хотела. Говорила, что очень устала и хочет полежать… А все дни и так лежала. Вчера тихая-тихая была… такая ласковая… А сегодня не проснулась…

Вошла в комнату Манина бабушка, немного постояла у двери рядом с Майей, потом прошла к дивану, отогнула край простыни, проговорила скорбным голосом:

— Иди, дитятко, простись с нашей безгрешной душенькой. Успокоилась, родненькая. Всё поесть просила, а сама уже без сознания. Неужто можно без сознания просить хлеба… помнила, значит, что хочет есть. А в доме ни единой корки хлеба. Что я дам? Кусок с себя срежу?! Идите обе сюда, а то я убирать её стану. Не увидите её личика более никогда…

Старушка наклонилась, стала разглаживать невидимые морщинки на лице худенькой девочки, сухими пальцами ласково гладила синее личико умершей.

Майя подошла, боязливо вгляделась в Зою, и её поразили Зоины заострённые черты и отрешённость от всего, что творилось в комнате. Старушка встала на колени перед диваном, прижалась к Зое лицом и так замерла. Майя, не мигая, всё глядела, а Маня вдруг начала раскачиваться всем телом и что-то про себя бормотать.

Майе приходилось видеть мёртвых людей на заснеженных улицах. Их везли почему-то на детских санках. Санки были малы, и ноги умерших волочились сзади по снегу. Всякий раз Майе казалось, что они сопротивляются неизбежной своей страшной участи.

Вчера она видела упавшего на углу застывающего мужчину. Худое серое лицо, ко всему безразличный взгляд долго стояли у неё перед глазами. Шли мимо прохожие, бросали на мужчину один-единственный взгляд. Они понимали: у того всё кончено. Кто крестился, кто отворачивался боязливо, а кто тупо и безразлично ковылял мимо.

Но все прибавляли шаг, даже обессиленные и немощные. Невидимая смерть словно стояла возле погибшего. Словно она безжалостно поджидала всякого замешкавшегося.

— Почему все идут мимо него?… Ну все!

Майе было тяжело и неловко. Она и сама не понимала ясно, отчего ей было неловко перед умирающим. Может быть, потому, что она идёт мимо, а он униженно лежит внизу и не может подняться? Она понимала, что никакая сила не может вернуть его к жизни, но чувство вины перед умирающим возникало у неё снова и снова.

— У вас гроба нет? — не зная, что сказать, но уже не в силах молчать, спросила Майя. — Как вы, ну, её…

— В одеяло ватное придётся… — глухо проговорила Манина бабушка. — В одеяльце всё помягче станет дитятке…

Маня сняла варежки, вытерла ладонью слезинку. На её руках Майя увидела тёмные пятна.

— Что это у тебя, — испугалась Майя.

— Будкин дрался, — ответила безразлично Маня. — Потом ещё дворник добавил…

Майя шла к подруге, чтобы высказать свои нелестные мысли о Манином поведении, когда дворник, вдруг неизвестно отчего озлясь, начал её обшаривать жёсткими цепкими пальцами. Но вся обида улетучилась при виде горя в семье.

Маня монотонно рассказывала:

— Он вцепился в меня, когда ты убежала. Потом подбежал к нему на помощь дядька в бурках.

— В полупальто? — возбуждённо спросила Майя и оглянулась в испуге на диван.

— Тише. Откуда ты знаешь? Ты же убежала, бросила меня! Они меня схватили, повели к нам домой. Рылись во всех ящиках в комоде, весь шкаф перетрясли, всё повыбрасывали…

— Как они смели причинять людям обыск? Кто они такие? Может, ГПУ? — Майя в тревоге пожала плечами.

— Ты, Манюша, — сказала бабушка, — не видала, куда Зоинька материну брошку задевала? Она с ней весь вечер играла, в кулачке потом держала. Всё любовалась на красоту перед смертью. Нету нигде её. Меня, Манюшка, твоя мать сживёт со свету за эту брошку. Посмотри, дитятко, закатилась куда? Ох ты, горе горькое. Дитятко моё бедное!

Майя вновь глянула на Зою. Казалось, девочка уснула. Сейчас проснётся, откроет глаза и скажет, где брошка, о которой спрашивает старушка.

Не откроет глаза Зоя, не скажет ничего. Она уже не живёт. Её нет на земле. От этой пронзительной мысли стало вдруг нечем дышать.

Маня всё бубнила.

— Потом они ушли, а я от них в туалет спряталась… Хорошо, что бабушка была дома.

— Надо в милицию сходить, — махнув на брошку рукой, говорила старушка. — Почему они причиняли людям обыск? Что они — с «чёрного ворона»? Он дворник, он не имеет прав. И этот толсторожий, весь пол истоптал. Видать, не голодает. Я его никогда и в глаза не видала.

— На Будкина надо тоже заявить в милицию, чтобы не дрался и чтобы карточки отдал ваши. Пусть его с ГПУ пошлют на фронт. Правда? — мстительно выпалила Майя. — Или пусть в тюрьму посадят! — шёпотом докончила она, оглянувшись снова на диван.

— Будкин, ирод, накарался. На смерть мать и детей своих… на голодную смерть… ирод, накарала его судьба…

Старушка ещё что-то бормотала себе под нос.

— Он поймал кота Касаткиной, — забубнила Маня. — Кот так орал, так орал, вырывался у него из рук, слушать было невозможно. Он его головой об стенку и стал обдирать прямо на кухне. Потом варил на плите… бр-р-р! Столько дров спалил, торопился…

— Торопился нажраться? — грубо спросила Майя.

— Матери боялся, вдруг придёт… Ещё клочья Софронычевой шкуры на кухне валяются… Я боюсь заходить туда. Он и нам предлагал суп из кота. «Тьфу, говорит, зря отказываетесь, дуры голодные. Кот вроде зайца, правда одни кости, тощий до остервенения!» И сейчас становится страшно, как вспомню дёргающегося кота! Зоя тоже отказалась. «Я, — сказала она, — знала его в лицо». Так и сказала Будкину.

— Кого в лицо знала?

— Кота.

Майя в ужасе слушала, потом задумчиво сказала:

— Сколько несчастий сразу. Кота всё-таки съел. А те искали карточку, теперь я поняла. Но почему? А я опоздала. Принесла вам хлеба, а Зоя… Зоя…

Старушка заплакала.

— Откуда у тебя для нас хлеб? Я знала, что она умрёт, у неё вошки смеретные завелись… Как обсыпало… Чистая беда…

Но руки её напряглись, задвигались, разглаживали концы платка, фартук поверх ватной кацавейки.

— Ты вправду принесла хлеба? Нам? За что?

Маня что-то бубнила, даже не услыхав про хлеб.

— Будкин с карточками куда-то пропал. Мама на своём заводе гранаты делает. Мы бы с бабушкой свезли Зою в морг, но надо подождать маму. Ей проститься с Зоей надо… В нетопленой комнате невозможно уже сидеть, а топить — нельзя. И на кухню вытащить Зою нельзя, там грязь, кровь и клочья Софронычевой шкуры…

Майя достала из кармана кусок, сунула в Манины руки. Та безразлично стала жевать и всё говорила:

— Он уроков не давал делать… От его скандалов у меня болела голова на уроке. У тебя отец не пьяница, тебе непонятно. Почему не берут его в тюрьму? И на фронт не берут. Он и одним глазом видит на два метра сквозь землю…

До неё вдруг дошло, что она жуёт, и Маня зачавкала жадно, заторопилась. Внезапно подошла к бабушке и, отломив половину краюхи, сунула ей в ладонь. Старушка встрепенулась, положила кусочек в рот, начала дробно жевать, подбирая с передника невидимые крошки.

— Я ещё вам дам, — сказала Майя. — Я сегодня на всю рабочую карточку вам отдам… Но надо сходить в сорок восьмую квартиру. И в восемнадцатую… Меня заколотило у вас от холода…

— Нельзя топить. Может, не надо ходить, искать? Ну, этого хозяина…

— Вдруг он тоже умирает с голода. Но тогда почему хлеб не выкуплен? В эти две квартиры я схожу. Надо. Понимаешь, я не могу не идти в эти квартиры.

Маня глядела понимающе.

— Не могу, — рассердилась неизвестно почему Майя.

Она сунула в руки Мани оставшийся кусочек хлеба, взглянула на понурую закутанную до глаз бабушку и вышла.

Дверь квартиры тяжко хлопнула.

Уже очутившись на дворе, среди сияющего снежного безмолвия, она со страхом взглянула на Манино окошко. Она словно вылезла из жуткой ямы, заполненной горем и безысходностью.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Жильцы сорок восьмой. — За водой на Курляндскую улицу. — Фридька темнит

Сорок восьмая квартира находилась в третьем флигеле на втором этаже. Окна её выходили на глухую, без окон, кирпичную стену рядом расположенного соседнего дома. Дом этот выходил на Курляндскую улицу. Он тоже был последний в своём ряду.

Так, два рядом стоящих дома относились к разным улицам.

На нарядной, обитой чёрным блестящим материалом двери, ярко голубела почтовая кружка. На стенке — кнопка электрического звонка. Чуть ниже — ещё звонок. Он расположен в золотистой круглой впадинке. Повернёшь бронзовый язычок, и в квартире раздаётся высокий скрежещущий звук. Точно такой звонок и в Майиной квартире, но звонят только посторонние люди. Жильцы открывают монетой.

Лестница здесь ещё более неприятная, ещё более вымершая. Стоять, когда на тебя смотрит множество дверей в мрачных тёмных закоулках — вдвойне неприятно. Майя прислушивалась, то и дело оглядываясь через плечо. Ей было по-настоящему страшно. И с каждой минутой становилось всё тоскливей, потому что именно сейчас могла решиться судьба найденной ею карточки.

Сколько можно стоять под дверью. Пока не умрёшь от страха?

Она ещё раз повернула бронзовый язычок звонка. И опять юркнула в ближайшую тёмную нишу и прижалась в уголке. Она должна сначала посмотреть на человека из сорок восьмой квартиры.

По-прежнему тихо. Майя выходит из угла и опять звонит. Понастойчивей и подольше. И уже не прячется. Сколько можно! А может быть, любопытство уже пересилило страх. Чтобы себя ободрить, разогнать вязкую, липнувшую к ушам тишину, она что есть силы заколотила ногой в нарядную дверь.

— И что бухает? Как зенитка палит!…

Дверь соседней квартиры приоткрылась, показалась закутанная до глаз голова нестарой ещё женщины с нахмуренными бровями.

— Чего не даёшь людям покою? Чего рвёшься? Старуха болеет, носа не высовывает, а дочка… Нет дочки. Тю-тю. Её поубивало снарядом. Скоро всех поубивает, всех разбомбят. Или сами вымрем… Ты чего по квартирам шастаешь?… Небось, за хлебцем… Тут давали, если что взамен притащишь поценней. И что матеря смотрют? Ведь разденут, как пить дать, разденут и уволокут… Или хуже того — съедят.

Майя отшатнулась.

Женщина, увидев недоверчивые, испуганные глаза, с довольной ухмылкой протянула:

— Так и не слы-ы-хи-и-ва-а-ла-а-а. И не ви-и-ды-ы-ва-а-ла-а? Не знаешь, что творится. Небось, свалилась с Луны. У этой Верки, как мужа ейного убили… патефон крутится с утра до вечера… Про парк Чаир всё распевал, про море, которое прощалось. Без хле-е-ба не сиживала… И хахалей кормила!

Майя видела, что женщина злая, болтливая, но вместо того чтобы уйти, противно улыбнулась и сказала:

— Я из… я из команды. Я пока одна. Я сама по себе тимуровка. Я — Женя. Меня есть нельзя. А у них кто ещё на фронте? А я тимуровка Женя. Мне надо…

— Что лепечешь, тимуровка. Здесь не голодают, поняла? Здесь сами пиры задавали, что чертям тошно. Пришляндала тимуровка. И что матеря смотрют? Ведь съедят и не поперхнутся! Как пить дать, вон какая ты ещё упитанная…

Майя попятилась.

Под ощупывающим, недобрым взглядом замотанной злой женщины она чувствовала себя кроликом. Но в голове отчётливо зазвенело: в сорок восьмой квартире голодных нет. Вот здорово! Остаётся ещё восемнадцатая квартира.

Обрадованная, но и напуганная, она на цыпочках начала пятиться. Тут за дверью сорок восьмой квартиры щёлкнул замок, и низенькая старушка в чём-то меховом, накинутом на плечи, поглядела вопросительно и пристально на Майю. Прошло две-три секунды. Замотанная женщина хмыкнула, дверь её квартиры гулко захлопнулась.

— И ты, Карповна, не шибко голодная, — вдогонку ей проговорила старушка. — Ходишь, выманиваешь у ослабевших людей хорошие вещи для продажи. Им отдаёшь за это кроху, а себе — львиную долю. Сколько же в тебе неизбывной злости и зависти, а на них — тоже сила нужна. Ты ко мне? — обратилась старушка к Майе.

— Ты… вы… я спросить… Можно? — растерялась Майя.

— Ты ко мне? — повторила старушка, закутываясь в меховую шубку. — Говори, а то я продрогла.

— Я тимуровка… Женя. Я спросить… Помните, в кино были тимуровцы? Они помогали красноармейским семьям, сады от хулигана Квакина защищали, телеграммы разносили. Вы ничего не теряли? — неожиданно выпалила Майя и замерла в ожидании ответа.

— Какие сады? Какие телеграммы? У тебя с головой всё в порядке? Тогда скажи прямо, зачем ты пришла. Тебя мама послала к Верочке? Заходи…

В прихожей старушка неожиданно заплакала. Майя немного осмелела. Удивляясь своей смелости, спросила:

— Вы карточку не теряли? Никакую?

Заплаканная старушка отрицательно покачала головой.

Майя обрадовалась.

— Хотите, я принесу вам за это воды или дров. Или за хлебом схожу. Я сейчас для вас что угодно сделаю. Вот здорово!

— Ты и вправду пришла помочь. Странно. Такая маленькая…

Она вздыхала, разглядывая сквозь очки Майю. Она чувствовала к этой девочке доверие, захотелось выговориться, поделиться своими несчастьями, пожаловаться на одиночество. Она интуитивно почувствовала готовность к сопереживанию: даже лучше, что она такая маленькая, легче говорить.

— Проходи в комнату. Дочку Верочку убило… Вышла она, закрывает дверь своей булочной, а тут — снаряд. Разорвался-то он на другой стороне улицы… Осколком Верочку убило, вот горе-то! Никогда она мне не улыбнётся. Никогда на руки не возьмёт, не приласкает своего сыночка. А мужа-то её немцы ещё в сентябре убили. С фронта товарищи написали. Как теперь внучику расти без отца, без матери. Разве я могу растить его… А ты пришла помочь? Такая маленькая?

В комнате, уставленной красивой плюшевой мебелью, около буржуйки стояла детская кроватка. В ней спал ребёнок. Старушка то и дело вытирала слезившиеся глаза.

— Осиротели мы с ним. Пошли с осени несчастья, только успевай отворять ворота. Феденьку убили, Сашеньку ранили, побежала я в госпиталь на Фонтанку, а он уже за час до моего прихода скончался. Обратно ноги не шли, полдня сидела на ступеньке госпиталя. Раньше Верочка занималась дровами, а тут некому. Пошла я в сарай, а сарая вовсе нет. Дрова утащили, и сам сарай украли, на дрова разломали. Видно, кто ближе живёт, тот и попользовался. Может, ещё при Верочке, не хотела меня расстраивать…

— У вас и дров нет? — испугалась Майя. — Дрова дорого стоят. Мама моя говорила, что вязанка дров — хлебный паёк. Сейчас деревянные дома стали разбирать на дрова. У вас на фронте двое, вам должны… Вы старая, а у вас маленький ребёнок…

По старушкиным щекам опять покатились слёзы.

— Никого у меня на фронте нет. Мой Сашенька скончался… А я не верю… Тебе не понять… А дрова есть, на кухне они сложены. Да уже кончаются, ребёнку тепло нужно, а где его набраться? И продукты кончаются. Что с нами будет?

— А карточки?

— Они у Верочки были. Её на куски разорвало, какие карточки уцелеть могут, бог с тобой!

— Надо дружинниц позвать, они ребёнка в дом малютки определят. И карточки, я слышала…

— Что ты, бог с тобой, — испугалась старушка. — Я не могу и дня прожить без Юрика. Он у меня кругом один остался… А Верочку я вижу живой… Стоит она передо мной, красивая, глаз отвести невозможно… По ночам бессонница. Да и мёртвой я её не видела и представить не могу… Ночью жду, вот придёт моя доченька, а днём уже не надеюсь. Нельзя ей умирать, у неё сынок маленький. А я уж не жилец!

Старушка говорила и говорила. В кроватке закряхтел мальчик. Майя осторожно заглянула в кроватку, завешенную с боков пелёнками.

— И не плачет. Сколько ему?

— В марте год исполнится. Как не плакать? Мать свою ищет. Он всё понимает, знает, что такое мать родная. Её не спутаешь ни с кем.

Серьёзные глаза мальчика без улыбки разглядывали Майю.

— Какой он! Учёным будет. Или командиром Красной Армии.

Старушка, внезапно охнув, села не неубранную, горой вздымавшуюся от подушек и одеял кровать.

— Что-то долго не могу стоять, так и тянет полежать. Ты с нами посиди, Женечка. Всё же живой человек рядом! Юрик, наверное, мокрый. Сейчас тобой занялся… потом заплачет…

— Печурку затопить? А то как в холоде таком ребёнка переворачивать. Я умею топить… И за водой схожу вам…

О хлебе она не заикалась. Кто сейчас кому выкупает хлеб? Есть и родные, что друг другу не доверяют…

Уже через полчаса гудела, румянилась «буржуйка». Майя тревожно поглядела на сурово замкнутое лицо старушки. Подумав, по собственной инициативе отодвинула кроватку с мальчиком подальше от печки. Сунулась было в ведёрко, стоявшее на стуле, а воды в нём не было. Не было её и в чайнике на конфорке. В доме воды совсем не было.

— Как вы живёте? У вас же совсем воды нет! — очень громко удивилась Майя.

Старушка зашевелилась.

— Я ходила, да половину разлила… Споткнулась. Сердце так и рвётся, тело колышет… Ты сходить хочешь, тимуровка Женечка?

— Схожу. От вас даже ближе вода. Не надо через два двора идти…

Она критически оглядела ведро. В широком и большом ведре ей воду не донести не разлив. Надо взять что-нибудь другое из посуды. Чайник и ещё что-то, подходящее по размеру.

На кухонной полке нашлась высокая начищенная кастрюля, узкая и с носиком. Майя поставила её в авоську и получилось длинное ведёрко с крышкой. В левой руке она понесёт чайник. Для равновесия. Чувствуя себя нужной и значительной, сказала:

— Не скучайте. Я скоро.

На Курляндской улице из отрезка водопроводной трубы с краником лилась день и ночь струйка воды. Если её не закрывали. Жильцы с двух улиц брали здесь воду. С рассвета и до темна возле трубы толпился народ. Воду брали строго по очереди. Суеты и давки никогда не было.

За последние снегопады здесь образовалась крутая смёрзшаяся, то и дело поливаемая водой наледь-воронка. Закутанные обессиленные люди осторожно карабкались на неё. Всюду вокруг валялись вмёрзшие в снег бидоны, чайники, даже вёдра.

Неловко взобравшись на крутую наледь, человек мог сорваться и скользнуть по выбитым во льду ступеням прямо под льющуюся струю ледяной воды.

Майя боком, как опытный лыжник, поднялась на наледь, немного потоптавшись, чтобы не соскользнуть, спустилась к трубе. Встав поудобнее, подставила кастрюлю под несильно льющуюся струю воды, вздохнула, и неожиданно съехала вниз, угодив под ледяную струю. Чайник она уже набрала, а кастрюля в авоське вылетела из рук и куда-то исчезла. Наверное, закопалась в рыхлый снег.

Она искала и не могла сообразить, куда исчезла красивая кастрюля. И как она придёт без неё? А сзади торопили и подталкивали в спину.

С гудящей коленкой, в мокрых рейтузах она стояла на наледи и мешала замёрзшим и торопившимся людям набирать воду. Её сильно толкнули, она опомнилась, стала выбираться, сердясь на невезучую кастрюлю, на свою ушибленную коленку и на весь белый свет.

Она стояла с наполненным чайником в одной руке, не зная, что предпринять для розыска чужой кастрюли.

За её спиной неожиданно раздался слабый голос:

— Возьми моё… Не плачь!

— Я не плачу, — сердито обернулась она на голос.

В трёх шагах от неё полулежал, опираясь на руку, пожилой мужчина. Почти глубокий старик. Возле него стояло полное ведёрко.

— Тебе говорю, девочка! Бери мою воду, мне она, видно, уже не потребуется…

Майя недоумённо покачала головой. Она не могла взять у обессиленного упавшего человека его воду. Она поискала свою варежку, тоже неизвестно куда запропавшую, и замёрзшей ладонью вытерла мокрую ушибленную коленку. Мужчина прикрыл глаза.

Неожиданно повалил густой снег. Через несколько минут замёл бы и торчащую из снега разбросанную посуду и лежавшего на снегу человека.

У трубы послышался короткий заполошный крик. Это поскользнулась и съехала к воде пожилая женщина. Майя увидела, как она на четвереньках выползает наверх, срываясь и плача.

Вдруг кто-то Майю толкнул.

— Ха, опять фонарным столбом стоишь?

Она оглянулась и увидела перед собой Фридьку. Запропавший Фридька целёхонек и живёхонек маячил перед ней.

— Это ты, Фридрих? — обрадовалась она.

— Нет, не я, — убеждённо хмыкнул он и заморгал запорошенными ресницами. Затем, выпятив нижнюю губу, ловко сдул снег с носа и ресниц.

— Чего, говорю, верстовым столбом стоишь? Делать нечего?

— Хочу и стою! — обозлилась Майя. — Ты куда пропал? Я уже думала, что ты на фронте. Котёнок живой и подрос, только стоять не хочет, лапы у него в стороны расползаются… Дистрофиком стал. За ракетницей когда пойдём? И за конфетами. Я жду, жду, а ты не идёшь… Там же конфеты!

— Тише. Разговорилась тут… Сказал, сам тебя найду, когда будет нужно. Поняла? И не болтай, как громкоговоритель. Пожевать у тебя нет?

Майя пожала плечами: я, мол, про Фому, а он про Ерёму…

— Фонарик работает?

— Батарейка хорошая, здорово светит… Пожевать нечего?

Кто же сейчас спрашивает пожевать? Ах да, у неё же ничейный хлеб, но неужели он знает?

— Я тебе потом, сейчас у меня нет, — заторопилась она.

Он удивлённо посмотрел на неё. Он спросил так, просто, и не ожидал такого ответа.

— Пойдём когда?

— Помалкивай. Тут и взрослому не разобраться.

— Надо участковому сказать.

— Где его возьмёшь? Он на фронт ушёл.

— Вся милиция ушла? — с ужасом Майя справиться не могла. — А как же мы? Кто нас охранять будет от воров… от диверсантов? Тогда давай расскажем Арвиду. Он инженер, он всё на свете знает. Он на Кировском…

— Знаю. Они там ремонтируют танки.

— Всё ты знаешь. А как спросить… Хочешь без меня ракетницу найти и медаль получить? Хочешь диверсанта один поймать? А котёнка подбросил мне, чтобы я его кормила. Котёнок есть просит, а фонарик сам светит. Скажи, кто фонарик нашёл? Хитрый ты, Фридька!

— Сказал, сам найду, когда нужно. Пожевать ничего нет? Кишки прямо свело…

Майя покачала головой.

— Сейчас нет.

— Ну, я пошёл.

Майя ухватила Фридьку за рукав балахона.

— Видишь, мужчина старый упал. Видишь, он встать не может. А его снегом заметает…

— Он давно умер, — равнодушно сказал Фридька, мельком взглянув на полулежащего в прежней позе мужчину.

— Сам ты, дурак, умер! Он только что говорил со мной, воду свою в ведре предлагал. Видишь, я мокрая. И, вдобавок, кастрюлю чужую потеряла… А ты говоришь, что мёртвый! Надо помочь ему встать.

— Умер он. Да и некогда мне. У меня такие дела! А я с тобой тут заболтался.

— Не уговаривай мальца, дочка! Давай с тобой поднимем старика. Его и правда заметёт. Замёрзнет у всего белого света на виду. Слыхано ли дело — не помочь человеку. Темнеть начинает.

Коренастая женщина решительно наклонилась к лежащему в неудобной позе мужчине:

— Вставай, товарищ, не спи, глаза открой. Так и замёрзнуть не долго. Хватайся за мои руки, отец. Ты, дочка, и малец поддержите его, не давайте завалиться…

Фридька с Майей поднатужились, поддержали мужчину, не дали ему упасть навзничь. Он открыл глаза, безразлично на них поглядел. Подошли ещё две женщины. Одна в старинном офицерском башлыке не давала ему упасть вперёд, другая поддерживала сбоку. Все вместе они стали мужчину поднимать.

— Живой. Соберись с силами, помогай нам поставить тебя на ноги. Нам и впятером не под силу тебя удержать, если повалишься. Сами с тобой свалимся, вот дров-то будет…

Приговаривая, они поставили мужчину на ноги.

— Фашистов прогонят, а ты — не живёшь. Обидно! Они только того и ждут, чтобы мы все тут перемёрли…

— Держите, не давайте снова завалиться, — хрипло сказала женщина в башлыке.

— Малец, — устало проговорила коренастая женщина, — беги на угол! Там пункт сандружинниц. Пусть живее идёт сюда «скорая» на санках. Пусть поторапливается, скажи — человек ещё живой. Они в стационар поместят. Беги живей.

— Я не могу живей, — угрюмо и упрямо бросил Фридька.

Он ушёл. Мужчина стоял, чуть покачиваясь, сонно и безразлично глядел на окружающих. Скоро пришли торопливые девушки в красноармейских шинелях и шапках, с санитарными повязками на рукаве. Они усадили мужчину, деревянно придвинувшегося к санкам, прикрыли его ноги куском ватного одеяла, завязали ему ушанку под подбородком и увезли.

— Дай бог, оклемается, — устало проговорила коренастая женщина и перекрестилась.

— Ветром сдувает людей, — поддакнула женщина в башлыке. — А мужчины? Те и вовсе мрут, как мухи. Вот тебе и сильный пол. Что-то ещё будет с нами, господи!

К Майе, смотревшей вслед санкам с мужчиной, подошёл Фридька. Он запыхался.

— Что, Майка, замотана? Со спины — вылитая старуха древняя. И не узнаешь тебя.

— Глупый, а на фронт собрался, — обиделась Майя за древнюю старуху. — Думаешь, не догадалась? Ракетницу без меня. Прославиться один хочешь. А меня зовут теперь Женей. Понял? А то Майка да Майка. Надоело. И некогда с тобой прохлаждаться, меня с водой ждут. И так хожу целый год.

Фридька удивился, хотел что-то сказать, раскрыл рот, но потом передумал, свистнул насмешливо прямо Майе в лицо и растаял за пеленой снега.

Майя рассердилась:

— Отобрал фонарик, подбросил мне котёнка голодного и ещё свистит!

Ведёрко увезённого мужчины, полное воды, одиноко стояло в снегу.

На улице быстро смеркалось. Снег лениво падал рыхлыми хлопьями, которые было не так-то легко стряхнуть. Закутанных людей у водопроводной трубы заметно поубавилось. Майя заторопилась. Мысли её закрутились вокруг дома, вокруг сорок восьмой квартиры. Отлив немного из ведёрка воды, чтобы не плескалась, она взяла в другую руку чайник и пошла на свою улицу, помрачневшими от сумерек переходами. Шла осторожно. Она здорово замешкалась, становилось темно, как бы не наткнуться ей на что-нибудь и не разлить драгоценную воду.

Было тяжело, но она упрямо несла воду. Ведь её ждали.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Воры. — При чём тут Верочка

Квартира открылась без труда. Ключ удивительно точно вошёл в замочную скважину. И это в кромешной тьме! Прежде чем сделать один шаг, приходится выставлять вперёд руку. А если руки заняты, как у неё, то надо ощупывать ногами почти каждый сантиметр под ногами. Только теперь Майя поняла, как непросто жить на свете слепому человеку.

Первым делом ведёрко воды она занесёт на кухню. И всё надо делать тихо, вдруг малыш спит. Город уже который месяц жил в темноте, люди попривыкли, выучились ходить и довольно неплохо ориентироваться в этом мраке. Недоразумения, конечно, были, и довольно часто, если забудешь со сна, в какой стороне находится дверь и врежешься лбом в шкаф. Или налетишь на стенку, которая почему-то очутилась совсем в другой стороне.

Ведро она поставила на полу кухни, а синий старушкин чайник понесла в комнату, чтобы поставить на печурку. Старушка сразу вскипятит себе и Юрику чай.

Майе давно пора быть дома. Она представила мамино лицо и сердитый голос. Мама снова станет упрекать Майю в ослином упрямстве и непонятной, по военным временам, склонности к бродяжничеству — для мамы непонятном. Майе, наоборот, всё понятно и единственно правильно. А если в этот час у них в комнате случайно окажется Софья Константиновна или Савина? Что они станут говорить о ней? Первым делом Софья Константиновна скажет: если Майя носится по жутко тёмным улицам, то буквально в неё запросто попадёт артиллерийский снаряд. Или буквально нелюди подкараулят её в подворотне и запросто съедят. Она это скажет спокойным голосом, а маму в это время передёрнет всю от страха за Майю.

Савина станет кивать головой и подтверждать каждое слово Софьи Константиновны. Нечестная Карповна, соседка старушкина, тоже толковала про каких-то людоедов, которые будто бы появились в городе. Какие они старорежимные люди! Софья Константиновна преувеличивает, но она не злая, только жадная. Карповна подлая, она у обессиленных людей выманивает дорогие вещи, чтобы продать на «чёрном рынке». И разве обязательно нелюди должны подкарауливать именно Майю? И вообще, разве живых девочек есть можно?

Утешив себя таким образом, она вспомнила, что выкупленный хлеб она весь отдала Мане. Правда, хлеба немного, его можно проглотить очень быстро. И даже за один раз, если хорошенько разинуть рот. Если же делить его на крохотные кусочки, как сейчас почти все делают, то можно подольше его жевать. И крохотный кусочек превращается в солидный кусок.

Обычно паёк так и делят: для утра, для обеда, для ужина. И — прячут от себя подальше, чтобы не съесть весь паёк за один присест.

Отдышавшись, Майя с чайником в руке направилась в комнату. Старушка рыдала в голос. Майя от страха оцепенела.

— Был бы живой Сашенька, — рыдала старушка. И тут она услышала, как вошла Майя. — Где ты, Женечка?

Старушка, высоко подняв руку с коптилкой, стояла посредине комнаты. При колеблющемся свете её впалые глаза стали ярко-оранжевого цвета.

Она увидела Майю, перекрестилась.

— Тебя не увидали нехристи, слава Богу!

Майя поставила на «буржуйку» чайник с водой. Вздохнула.

— Я принесла ещё и ведро воды. Только оно чужое, вы не удивляйтесь. Я кастрюлю вашу в снегу потеряла. Я упала и выкарабкалась, а кастрюля же не может… Я вся мокрая, особенно рейтузы, но вы не беспокойтесь, они шерстяные и скоро высохнут… А ведро с водой мне мужчина подарил. Насовсем. Теперь оно ваше. А мужчину увезли дружинницы в стационар. Правда, если он по дороге не умер.

Она вздохнула и, присмирев, выжидательно поглядела на старушку.

— Вы что, плакали? И почему у вас такой разгром в комнате?

— Умница, что задержалась. Тут такое было!

Первый раз Майю похвалили за задержку. Вот услышала бы мама, удивилась бы!

Старушка в полной растерянности толкалась по углам, заглядывала в ящики комода, перебирала в шкафу, в ящиках и на полках. Тяжело поднявшись, рылась и на полках буфета. И мысли у неё, видно, были невесёлые, потому что она качала головой и что-то горестно шептала себе под нос.

Майя некоторое время глядела на неё, потом начала действовать. Она налила немного воды в маленькую кастрюльку и тоже поставила её на конфорку. Открыла дверцу и подула на затянутые дымкой горячие угли. Подумав, положила на них тонкие сосновые щепочки и поверх них три сухие чурки, стоявшие на попа возле бока буржуйки — для просушки.

Через несколько мгновений печурка довольно загудела. Майя устала и продрогла. Она присела на корточки, подставила теплу, льющемуся из открытой дверцы печурки, свои отсыревшие коленки и стала размышлять. Сколько событий за эти дни, а что дальше? Она со страху поёжилась, вспомнив колючие, как шипы, глазки дворника, вспомнив беспощадные слова и длинные, как щупальца спрута, холодные пальцы…

Волны тёплого воздуха поплыли по комнате, обволокли усталую Майю. Басом загудел чайник.

— К погоде, — обернувшись, сказала машинально старушка.

— Я не поняла, — беспокойно сказала Майя. — Что тут было без меня?

— Хамелеон. Я плохо соображаю, не могу в толк взять, какие такие дела у них с Верочкой. Постой! Не то ли они искали, что она дала мне спрятать и просила никого не пускать и ничего никому не отдавать… Какие у неё могли быть дела с этими людьми? Я в девятнадцатом году бедствовала с ней, совсем крошкой, в Петрограде. Но не запятнала себя ничем недостойным. Что же это, господи, за напасти навалились…

Охнув, она вдруг повалилась в кресло. Проснулся Юрик.

Ничего не понимая, не зная, чем помочь, Майя бестолково засуетилась возле старушки. Та открыла глаза и с Майиной помощью села в кресле поудобнее. Остолбенело глядела прямо перед собой, а её морщинистые руки беспрерывно и беспокойно двигались.

Требовательно заплакал Юрик.

Тревожно поглядев на старушку, Майя подошла к кроватке мальчика. Он плакал тонко, жалобно. Лицо сморщилось, он напоминал маленького старичка, а крупные для такого личика слёзы катились по щекам.

Майя удивилась. Она всегда думала, что малыши плачут без слёз. У Судаковых, Лерка ихний вопил день и ночь. Соседи за стенкой затыкали ватой уши. А если бы он со слезами плакал? Сколько воды проливалось бы за сутки? А за неделю? Наверное, на одни бы Леркины слёзы уходило не меньше ведра.

Она погладила Юрика по мокрой щёчке, потом нерешительно и неумело его развернула. На неё пахнуло тёплой младенческой прелью, которую сразу же забил неприятный запах. Она догадалась, поморщилась, потрогала сырые холодные ножки ребёнка.

Он замолчал и стал с интересом её разглядывать, что-то лопотать, отчаянно мотая прутиками-ручками перед её носом. Всё это он проделывал, захлёбываясь от непонятного восторга, не сводя с неё голубых, а может быть и карих глаз. При таком свете разве разглядишь цвет глаз. Она прикрыла ручонки краем одеяла и стала разглядывать висевшие возле «буржуйки» тряпки. Перепеленать ребёнка в сухое трудно, но она постарается, она не раз видела, как заворачивали вечно оравшего Лерку. И даже клали его вниз лицом, чтобы он на секунду умолк, сделал бы себе и матери передышку.

Тряпок было много на верёвке, но все они были сырые или грязные. Возле стенки нашлась сухая и чистая пелёнка, и скоро ребёнок был в неё завёрнут. Но и заворачиваться он не желал, поддавал ей руками и ногами прямо в лицо, цеплялся за её нос, за берет на голове и что-то гукал. Майя рассердилась.

— Чуть нос не оторвал. Если каждый будет хвататься за мой нос, что от него останется? Развалился тут мокрым барином и мешает. Сухая пелёнка и еда — вот и всё, что тебе нужно… И ещё — защита. А когда вырастешь, станешь сам мужчиной, тогда сам будешь защищать кого захочешь. Понял? И не мешай, не тыкай мне в глаза своей ногой. Думаешь, это приятно? И сам простудиться можешь. Тогда и не вырастешь, не станешь мужчиной, глупый, лежи и не разматывайся, будь человеком. Я устала от тебя!

— Женя, Женя, Женечка! — слышалось всё настойчивей.

Она обернулась.

— Я зову тебя, а ты всё не откликаешься. Ты не ушла?

— Нет. Я переворачиваю Юрика…

А она, видно, не откликалась на имя «Женя».

— Испугалась я, Женечка. Не ушла ли ты! Ироды совсем меня погубили… Какие им карточки? Если есть минутка, покорми ребёнка. На окне молоко, за шторой. Подними немного штору и сразу увидишь баночку. Кипяток остуди, не обожги ребёнка. Я не могу, на меня… на меня, словно могилой пахнуло…

Старушка умолкла.

Какое белое густое молоко. Может быть, опять ей снится? Она даже потрогала себя рукой, чтобы убедиться, что на этот раз не спит. Она переливает кипяток из стакана на блюдечко и еле удерживается, чтобы не положить приготовленную ложку молока себе в рот. Она даже сжала губы крепко-крепко и прикрыла глаза. Как слепая стала размешивать молоко в остужённом кипятке.

Искушение всё нарастало. Во рту скопилось уже столько слюны, что она не умещалась там, хотела выплеснуться сквозь крепко сжатые губы. Майя помотала головой, проглотила слюну. У неё дрожали руки, когда она, удержавшись и так и не попробовав молока, стала бестолково поить ребёнка с ложки.

Не попробовала она потому, что за себя не ручалась.

Юрик жадно пил и чмокал. Снова открывал рот и пил.

Напившись, он мгновенно уснул.

Майя тайно облизала ложку, вылизала пустой стакан и блюдечко, в котором молоком уже и не пахло. Язык сам высовывался что-нибудь полизать. На банку, вновь поставленную за штору, она старалась не глядеть, но невыносимый, звериный инстинкт то и дело направлял её глаза к окну. К Юриковой банке со сгущённым молоком.

Стемнело за окном. Дома ждут, а идти ей отсюда не хочется. Ноги не идут, всё ждут чего-то. И идти надо через два тёмных, почти чёрных двора, без единой щёлочки света из окон. Обернувшись, она увидела, что старушка качает головой, задумчиво и горестно.

Майя решилась спросить:

— Кто к вам приходил? Воры? Вы закройтесь покрепче и больше никому не открывайте, вода у вас есть, дрова тоже… Значит, я пойду? Вы поправляйтесь, вам болеть нельзя. У вас ребёнок… Карточку не вы потеряли, наоборот, их у вас ищут. Как странно и непонятно… Ой, ключ я забыла отдать. Такой ловкий ключ у вас, что сам скважину находит… К вам прийти ещё?

— Ключ оставь, Женечка, у себя… И приходи к нам обязательно. У нас с Юриком, кроме тебя, никого нет. Я угощу тебя чем-то.

И продолжала горько:

— А ведь Вера никогда никаких дел не имела с дворником и тем мужчиной. Недавно шубку беличью принесла. Почти новёхонькую. Купила, говорит. Постой, зачем я тебе говорю? Ты ещё маленькая, зачем головку забивать тебе людскими пакостями? Женечка, если мама тебя отпустит, приходи. Мы с Юриком теперь ждать тебя станем. Господь тебя вознаградит. Придёшь?

— Уже вознаградил, не знаю, как и живой выпутаться, — бурчала под нос Майя.

— Что ты говоришь, не слышу?

— Приду, говорю. Ну, я побегу, а то комендантский час начнётся…

— Ещё до него долго. Вот темно уже на улице — это хуже.

Майя сильно хлопнула входной дверью. На всякий случай немного постояла и подёргала дверь за ручку: квартира закрылась крепко, надёжно.

Страшно было Майе на безмолвной лестнице. Ещё страшнее было выйти из парадной во двор. Только бы не споткнуться и не сломать себе шею. Только бы не зайти в громадный сугроб, где и застрять можно до утра.

И ещё. Пусть мама не ругает её сегодня, она и так устала. Толя тоже пусть не смотрит из-под своих дармовых ресниц, как на неисправимую бродяжку из французской сказки Перро.

Пробираясь, она озиралась и каждую минуту оглядывалась. Было вокруг черно и пустынно, но она боялась, что сзади набегут на неё дворник и мужчина в бурках. И схватят…

Было безлюдно, беспокойно, крепчал мороз, хотя крепчать ему было уже некуда, и она почувствовала себя одинокой и бесприютной на всём белом свете.