Страница 1
Страница 2
Страница 3
«ТЫ ДОЛЖНА УЧИТЬСЯ ОТЛИЧНО»
Так не бывает! Нет, так не бывает и не может быть, а если и может, то только в очень хороших снах, которые обрываются — стоит протянуть руку к счастью. Я чуть не потрогала его, чтобы убедиться, что все это не сон и передо мной и вправду Борис, живой и невредимый.
Наверное, у меня был очень глупый вид, потому что он засмеялся. И сказал:
— Вот я и нашел тебя!
Подумать только! Что, я какая-нибудь паршивая пуговица, которую можно взять и запросто потерять. А он, видите ли, нашел. Ну, спасибо!
— Между прочим, я никуда и никогда не терялась и не знаю, для чего меня искать.
— Ту-ту-ту! Да мы, кажется, сердимся? — засмеялся он. — Если человек не знает, куда делась его невеста, то он, конечно, должен ее искать и найти. Особенно, если человек любит свою невесту.
— Я не невеста. После всего, что было, по-моему, даже говорить об этом стыдно.
Он стал рассматривать меня все с той же улыбкой, которую я никак не могла понять и от этого злилась все сильнее.
— А мне не стыдно, — сказал он.
— Пустите, — потребовала я, хотя он и не держал меня. — Я вас просто презираю, — я это сказала очень гордо и пошла к выходу, но Борис схватил меня за плечо и повернул к себе:
— Ну, чело ты сопишь? — ласково спросил он.
— Как это соплю? Вы все-таки выбирайте выражения.
— Как ежик, когда его трогаешь. Boт так, — Борис подышал с шумом через нос, чтобы показать мне, как именно соплю я. — Пойдем, надо же нам поговорить.
— О чем это? — холодно осведомилась я.
— О нас, — сказал Борис. — И вообще, не могу же я целовать тебя на глазах у людей.
При этих словах снова, как тогда на крыльце, я почувствовала острую тоску по его рукам. Мне просто необходимо было, чтобы он обнял меня. Я пыталась быть гордой, но куда она сразу улетела, эта моя гордость, стоило ему взять меня за плечо. И пусть у меня нет самолюбия, но я больше не могу потерять Бориса.
Мы вышли на крыльцо и встали за колонной. Он загородил меня от ветра и прижал к себе. Я слышала, как гулко колотилось в груди его сердце.
— Слышишь? — спросила я.
— Да, — ответил Борис. — Это оно тебя так любит.
— А я нет, — я показала язык пуговице на его гимнастерке.
— Не ври, не ври, любишь.
— Ох ты и воображала, Борька, — сказал я, поднимая лицо, чтобы посмотреть ему в глаза.
Он засмеялся и спросил:
— Как ты сюда попала?
— Нет, сначала как ты сюда попал, а потом я расскажу.
— Нет уж, уступи старшим хоть раз в жизни.
Я рассказала ему все, начиная с того дня, когда мы с песенкой о негритятах ушли из города. Когда я дошла до того, как мы попали на «Вест» и работали там санитарками, Борис перебил меня:
— Ну вот, теперь все понятно. Я ведь в тот же день от Володи Ремизова узнал, что вы эвакуировались и что ты звонила мне…
— Не ври, пожалуйста, я никогда тебе не звонила.
— И я договорился с ним, что как только он догонит вас, то сразу сообщит мне все о тебе. Он написал: «Она пропала!» Куда пропала? Как пропала? Я знал, что ты не могла удрать. Значит, что-то с тобой случилось. Ну, давай дальше!
— Морозова, где вы? — раздался голос старшины.
Я отстранилась от Бориса. Только и не хватало, чтобы меня увидели обнимающейся.
— Я здесь!
— Никуда далеко не уходите, сейчас строиться будем.
Старшина вернулся в помещение.
— Борька, — спросила я. — как же мы теперь будем?
— Где ваша часть расположена?
— Прямо возле реки бывший женский монастырь, целый городок…
— Знаю, знаю, — перебил он, — это на Шота Руставели.
— Не знаю, Боря, я сегодня первый раз в городе была. Видишь, даже свою улицу не запомнила.
— Ладно, найду. Во сколько удобнее завтра прийти?
— Только с часу до двух. Я тогда обедать не пойду и буду ждать тебя на проходной. А с занятий ни за что не отпустят, так что не опаздывай.
Маша уже спала, когда мы пришли домой. Я забралась под одеяло, разбудила ее и принялась рассказывать о счастье, неожиданно свалившемся на меня. Но она слушала очень холодно.
— Добром это не. кончится, помяни мое слово! Просто он закрутил тебе голову, дурочке. Вот увидишь, ты еще плакать будешь горькими слезами из-за этой глупой любви.
— Сама ты глупая, — обиделась я.
— Тебе же еще семнадцати нет, а туда же — любовь! — разозлилась она.
— Через полтора месяца будет, — внесла я ясность в вопрос о моем возрасте.
Не слушая меня, Маша продолжала в том же нравоучительном тоне:
— Нет, нашла время любовью заниматься. И запомни, чтобы не допускать больше никаких разговоров о свадьбах. Молоко еще на губах не обсохло. Знаем мы эти свадьбы. Приедешь домой с «лялькой», вот позор-то будет! Это ведь просто глаз не кажи в Заречье. Скажут, вот молодцы, девушки, хорошо повоевали!
Хотя Маша и разозлила меня, но в чем-то она, как всегда, была права.
— Никто и не думает о свадьбе, — сказала я, — свадьба после войны будет.
— Ох, дурочка.
— Скворцова, прекратить разговорчики, — раздался голос Серова, который наловчился даже в сплошной темноте, даже по шепоту точно распознавать каждую из нас.
— В общем, я завтра сама с ним побеседую, — пригрозила Маша почти вслух, от расстройства пропустив мимо ушей замечание старшины.
— Скворцова, еще одно слово и пойдете драить гальюн!
Маша со злостью ткнула кулаком в подушку и отвернулась от меня. Я долго ворочалась, а потом задремала и увидела во сне, будто все это было неправда и я не встретила Бориса и не встречу его никогда. Я так расплакалась, что, даже проснувшись, долго не могла перевести дыхание.
Боря пришел ровно в час. Я примчалась прямо с занятий, отпросившись у Серова. Борис стоял у КП, держа в руке своего любимого Мефистофеля и слушал дежурного, что-то оживленно ему говорившего. Увидев меня, дежурный сказал:
— Проходите, товарищ капитан, во дворе посидите.
Мы сели на скамеечке под развесистым старым каштаном. От него к забору тянулись веревки с бельем, и я очень надеялась, что Маша не найдет нас здесь.
— Ну, рассказывай, — приказала я, удобно усаживаясь рядом с Борисом.
Оказывается, вскоре после того, как мы отступили, его самолет был подбит, но Борис успел выброситься с парашютом. В те самые дни, когда мы возили раненых, Боря принимал участие в боях за Новороссийск. Может быть, даже в одни и те же часы были мы с ним там, только я на море, а он в воздухе. Месяц тому назад он был ранен в руку и лежал здесь в госпитале.
Я тяжело вздохнула. Целый месяц! Были рядом и даже не подозревали об этом. И если бы не случайность, то, может быть, никогда бы больше нам не встретиться.
Я тихонечко погладила его по груди.
— А почему ты в таком виде? — спросила я.
— Форма-то? Понимаешь, мою кому-то отдали, пришлось брать, что полезет. Прибуду в полк, переоденусь.
— Ага, это не беда.
В это время, отведя в сторону простыню, висевшую на веревке, перед нами появилась Маша. Она хмуро посмотрела на меня.
— Вот ты где! А я с ног сбилась, ищу тебя. Старшина зовет.
— Не выдумывай, пожалуйста, я у него отпросилась. Боря, познакомься, это моя лучшая подруга Маша Скворцова.
— Я много слышал о вас от Нины, — сказал Борис, принимая в обе руки неохотно протянутую руку Маши.
Он сказал правду, я, по-моему, обо всех моих близких рассказывала ему.
— Я тоже, — сухо ответила она.
— Ладно, ты, Маша, садись. А ты, Боря, продолжай!
— Да я уже вроде бы все рассказал. Отлежал в госпитале. Выписался. Сегодня уезжаю. Снова воевать буду. Вот и все, Нинуля.
Машка исподтишка присматривалась к нему. Мне кажется, она до сих пор все-таки не верила в его существование и считала Бориса просто плодом моей фантазии. И теперь ей, конечно, надо было не только рассмотреть, но и понять его.
— Уезжаешь сегодня? — переспросила я. — А как же…
Я осеклась под грозным Машкиным взглядом.
— Как же мы? — досказал он. — Я тоже об этом думаю. Знаю одно, надо сделать все, чтобы быть вместе. Ну не в одной части, так хотя бы рядом. Но как это осуществить, ума не приложу. Вы скоро кончаете?
— В конце декабря.
— В конце декабря, — повторил Борис, — в конце декабря… А куда будет распределение, еще неизвестно?
— Говорят, что отличникам можно будет по желанию идти на фронт. Но пока это только разговоры, кто знает, как все получится.
— Это было бы великолепно, — оживился Борис, — я же как раз там. Так что давай учись на «отлично»! И все будет в порядке!
— Скажите, Борис, — вмешалась Маша. — Неужели вы будете спокойно летать, если будете знать, что жизнь этой девочки…
— Я не девочка, не смей!
— …жизнь этой девочки будет в опасности?
— Дорогая Маша, ведь вы знаете Нину не меньше, чем я, и прекрасно понимаете, что независимо от того, есть я или нет, она сделает все, чтобы попасть на фронт. Правда же? Так если она будет рядом со мной, мне будет спокойнее.
— Я смотрю, вы взрослый и серьезный человек…
— Марья считает, что ты староват для меня.
— Подожди, помолчи минуточку, Нинка, дай мне сказать. Вы, Борис, взрослый и серьезный человек, и не можете же вы вправду смотреть на нее как на невесту. Я, может быть, что-то не так формулирую, вы постарайтесь понять меня.
— Я вас понимаю, —с улыбкой сказал Борис, — вы считаете, что я несерьезно отношусь к Нине, так?
— Так.
Черт знает что! Они говорили обо мне, совершенно не считаясь с тем, что я сижу рядом. Пошли-ка вы оба к дьяволу! Я встала, но Борис задержал меня.
— Одну минуту, Нинуля. Вы, Маша, неправы. Я знаю, что Нина еще…
— Что это за «еще»? Что я — «еще»?
— Еще не такая старая, как я, — засмеялся он. — И тем не менее, Машенька, все это оказалось для меня гораздо более серьезным, чем я мог предположить. Наверное, поэтому я очень рад, что познакомился с вами. Я буду спокойнее за Нину, зная, что рядом с ней такой надежный друг.
Машка клюнула на эти слова и немного оттаяла, даже постаралась улыбнуться ему на прощание.
— Ладно, — сказала она, — мне идти надо. И ты, Нина, не очень задерживайся.
Она ушла. Мы дождались, когда Маша вошла в дом, и, сами не зная почему, расхохотались.
Борис все еще держал меня за руку, и казалось совершенно невозможным, что через несколько минут это кончится, и его не будет со мной, и я не смогу вот так чувствовать его рядом, и глядеть на него, и быть такой счастливой.
НА ФРОНТ
Все-таки я не зря старалась учиться. Накануне выпускного дня отличников собрал комиссар школы.
— Кто из вас хочет получить назначение в прифронтовую базу? Там, как нигде, нужны сейчас хорошие специалисты.
Все двадцать четыре отличника изъявили желание служить в прифронтовой базе. Я так обрадовалась, что целый день не знала, за что браться. А вечером, в последний раз ложась спать в продуваемом ветрами кубрике, вдруг вспомнила, что сегодня двадцать девятое декабря, день моего рождения. И Гешку я не поздравила. И меня почему-то никто не поздравил. Ну, папа, конечно, не забыл, тетки тоже, просто, наверное, письма где-то застряли в дороге. Но Машка-то могла бы вспомнить. Я рассердилась и ткнула ее кулаком в бок. Она засмеялась и сказала:
— С днем рождения, Нина. Прости, завертелась и — из головы вон.
На следующий день мы отправились к месту назначения. Несколько часов провели во флотском экипаже. Здесь было как на вокзале. Одни спали прямо на полу, подложив под голову вещмешки, другие сидели вдоль стен или бродили из угла в угол. Изредка открывалась дверь, за которой сидел какой-то начальник, и кого-то приглашали зайти в кабинет. Все смотрели вслед вызванному с нескрываемой завистью. Человек получит назначение.
Сопровождавший нас капитан-лейтенант Осокин тоже прошел в кабинет и вернулся обрадованный.
— Через час уходит в Туапсе транспорт, идем на нем.
В большой и пустынной кают-компании мы разместились с некоторым даже комфортом. Уже вечерело, и многие девчонки, уставшие за день, устроились спать. Я бы тоже легла, но меня начало укачивать, и я решила подняться на палубу, чтобы никто не заметил моего состояния.
На палубе было прохладно, мне стало легче. Я облокотилась на борт. Кто-то подошел и встал рядом.
— Хороший вечер, — сказал человек, обращаясь, видимо, ко мне.
— Да.
Он понял, что я не хочу разговаривать, и замолчал. А я думала о том, что совсем недавно отмечались наши с Гешкой пятнадцать лет. Как тогда было хорошо. И никому не приходило в голову, что через два года в этот день мы все будем разбросаны по белу свету, а кого-то из нас уже не будет в живых.
Тогда собрались все. Приехал папа, а на другой день и мама. Мама привезла нам в подарок красивые беличьи малахаи, сделанные для нее искусницей-якуткой. А папа привез ящик яблок. Тетка Милосердия доставала их из стружек, разворачивала тонкую бумагу и говорила:
— Верепские яблоки.
Мы с Гешкой на другой день долго спорили, почему они так называются: или это сорт такой, или от места, где они росли. Спросили тетку, но она сказала, чтобы мы не приставали к ней со всяким вздором.
Вечером папа открыл бутылку облепиховой настойки, которую еще осенью сделала тетка Милосердия, и налил всем, даже нам с Гешкой. Мы развеселились и, когда тетка Милосердия спела песню, расхохотались так, что папа пригрозил отправить нас спать. Но она на самом деле пела очень смешно, басом:
Сквозь чугунные перила
Ножку дивную продень….
Гешка заглянул под стол и показал мне на ногу тетки, отбивающую такт. Ножка была сорокового размера.
А через день в большой комнате поставили елку, и когда мы утром проснулись, она стояла нарядная. А за окнами еще не рассеялся ночной мрак; и в комнату через заснеженные узорные стекла проникал синий-синий свет. Гешка упорно убеждал меня потом, что насчет синего света я присочинила, но мне и сейчас видится то морозное утреннее окно, стоит закрыть глаза.
— Скоро Новый год, — сказала я.
— Да, — ответил мужчина, стоявший рядом со мной у борта. — Грустно, да?
— Нет, не то чтобы грустно, а Новый год встретить в дороге неплохо.
— Странно, почему же?
— Говорят, что как встретишь Новый год, так он и пройдет. Значит у меня весь сорок третий пройдет в дороге.
— А что в этом хорошего?
— Ну, подумайте, в какой дороге можно провести весь год в такое время? Только на фронте. А мне больше ничего не надо.
— Да? — удивился мой собеседник. — Вот вы какая боевая?
— У меня на фронте папа и брат. Мы с Гешкой всегда жили одной жизнью. И вот сейчас он воюет, ему тяжело. Да и не только ему… А я разве могу сидеть в тылу в такое время? Не могу!
— Вы сейчас куда направляетесь?
— Ну, я не знаю, в какую часть попаду, но уж во всяком случае сделаю все, чтобы быть на передовой, честное комсомольское.
— Знаете что, девушка, запомните мою фамилию и, если будет очень нужно, разыщите меня в штабе базы. Капитан второго ранга Доленко. Запомнили? Доленко.
— Спасибо, обязательно запомню.
Я вернулась в кают-компанию. Было без десяти минут двенадцать.
— Эй, засони, Новый год проспите!
Из угла, из-за пианино, раздался голос Осокина:
— Морозова, дайте хоть ночью покоя.
Укладываясь спать, я перебирала заново в уме весь разговор с Доленко. Наверное, надо всегда быть вот такой серьезной, люди тогда с тобой разговаривают по-взрослому.
Здравствуй, Новый год! Здравствуй, новая жизнь! Я с сегодняшнего дня буду тоже новой. Взрослой. Честное слово!
— А ну, Машка, подвинься, разлеглась, как барыня, а я на голой палубе спать должна, да?
ЩИТОВ, ОРЛОВ И ДРУГИЕ
Нехорошо начался для меня Новый год. С Машей нас разлучили. Я попала в одно место с Олюнчиком. И это далеко не фронт.
За нами приехал сам командир, высокий тонкий старший лейтенант. У него длинное лицо с узкими усиками, глаза черные, колючие. Он посмотрел на нас критическим взглядом и сказал с нескрываемой насмешкой:
— Поехали, воинство!
Приемно-передающий центр, куда нас привез старший лейтенант Щитов, находился на окраине маленького пригородного селения. Небольшой жилой дом, в котором разместились моряки, рядом пристроечка. В ней столовая. Сегодня вечером столовую превратили в зал. Здесь по случаю Нового года танцы.
Девчат в части трое. Я, Олюнчик и Валя. Валя намного старше нас и служит уже почти год.
— Где ты училась? — спросили мы.
— Я еще на гражданке радисткой работала.
К командиру приехала на праздник жена с двумя дочками, так что дам было не очень мало, но сидеть нам не давали. Все время приглашали танцевать. Баянист заиграл вальс. Я отказалась от приглашений, потому что совсем не умею кружиться. Рядом со мной села старшая дочь Щитова. Она на год моложе меня, очень славная девочка.
Щитов пригласил жену, и они вошли в круг. Она ласково положила руку на плечо мужа и глядела на него, улыбаясь. Он нежно смотрел на нее с высоты своего роста. Они так хорошо танцевали, легко и плавно кружась по небольшому залу, что постепенно все остановились и любовались ими. Ида, их старшая дочь, повернула ко мне лицо и, сияя глазами, опросила:
— Хорошо, правда?
— Да, да, — я хотела сказать, что и моя мама отлично танцевала, но промолчала.
На другой день Щитов вызвал нас на беседу.
— Сегодня заступите на подвахту. А в свободное время придется заниматься приемом-передачей. У меня радисты — зубры, один другого лучше. Будете догонять их.
После школы жизнь здесь казалась сплошным раем. И время свободное было, и простота отношений между людьми, будто все они родные. Только со Щитовым все были подчеркнуто вежливы, и никто не позволял себе ни вступать с ним в пререкания, ни тем более дерзить. А еще я сразу заметила, что командира все любят.
— Он хоть и суровый мужик, но справедливый, вот в чем дело, — сказал мне Кротов, старый радист, сидевший на вахте рядом со мной.
Одетый как все командиры, Щитов всегда казался подтянутее и аккуратнее других. И не потому, что он был высокий и стройный, а действительно все на нем было всегда отутюжено и подогнано. Я не помню случая, чтобы на его кителе было когда-нибудь хоть пятнышко или чтобы он не был тщательно выбрит.
— Привычка, — объяснил Кротов, — другим жены всю жизнь стирали да утюжили, а старлей наш перед войной шесть лет без семьи жил на Крайнем Севере. Был начальником радиостанции. Он и там всегда был таким. Ребята, помню, даже подшучивали. Георгий Андреевич — как на бал.
— А вы с ним были на Севере?
— Был. И рад, что нас не разлучили.
В радиорубке было двенадцать радистов, и каждый работал с определенным корреспондентом — имел свой вариант. Я впервые заступила на самостоятельную вахту.
Мне сказали, что это очень ответственный вариант — «случайных корреспондентов». Я не поняла, что это такое, по каждый раз, приходя в рубку, с ужасом думала о том, что могу прозевать этого «случайного корреспондента» и по моей вине может случиться страшная беда. Поэтому все шесть часов я, не переставая, крутила верньер: два градуса вправо, два градуса влево.
«Случайный корреспондент» вышел на связь в первый же день. Правда, я никак не могла расшифровать его позывной, но Кротов, заглянув через мое плечо, успокоил меня:
— Это совершенно секретный объект, — сказал он, — их расшифровывают особо, так что сдавай радиограмму без расшифровки.
Волнуясь, я вручила свою первую корреспонденцию дежурному по рубке. В тот день я приняла три радиограммы.
Вскоре Щитов сказал мне:
— Ну что же, Морозова, молодец, перевожу вас на деловой вариант.
— А на каком же я была?
Он непонятно усмехнулся и ничего не ответил. Когда я пришла в рубку, меня встретили веселым шумом и поздравлениями. Оказалось, что вариант «случайных корреспондентов» был всего-навсего учебной вахтой, а все радиограммы, принятые мной за эти дни, давал Щитов из соседней комнаты.
После этого экзамена я уже несла настоящую вахту, держала связь с постами. Олюнчик же сидела на подвахте у Кротова, а в свободное время в столовой с ней часами занимался Щитов.
Однажды я зашла к ним и села в сторонке, чтобы не мешать. Щитов, как всегда, хмурый, стучал на ключе, не замечая, что Олюнчик давно уже не принимает морзянку, а задумчиво смотрит в окно. Подняв глаза и заметив, что она бездельничает, Щитов прекратил передачу и с насмешливым любопытством уставился на неё. Олюнчик с аппетитом потянулась и сказала мечтательно:
— Вот бы я сейчас борщу поела… или бы в кино сходить…
Щитов плюнул и вылетел из столовой. Я умирала с хохоту.
Я никак не могла понять, почему Олюнчика прислали в прифронтовую базу.
— Наверное, надеялись, что ее здесь быстро убьют, — ехидничал Кротов, — а в тылу никакой возможности избавиться от нее не было.
Но все-таки Олюнчика все любили за ее доброту, за полнейшее отсутствие злопамятности и обидчивости. Даже Щитов, по-моему, делал ей столько скидок, сколько он при своей принципиальности не делал всем нам вместе взятым. Но все же ей доставалось от старшего лейтенанта без конца. А она, верная своему убеждению, говорила:
— Влюбился, вот и придирается.
Однажды Щитов спросил:
— Зачем вы, Павлова, пошли в армию? Ну, Морозова на фронт рвется, Черкасова пошла, потому что здесь кавалеров много. А вы?
— Ну как почему, — спокойно протянула Олюнчик, — все пошли, и я пошла.
Черкасова — это та самая Валентина, которая еще до войны была радисткой. При всей своей довольно-таки привлекательной внешности она вскоре стала мне противна до тошноты. Наверное, у нас не было парня, которого она не пыталась бы влюбить в себя. Щитов ее терпел только потому, что она была одной из лучших среди радистов.
А вообще здесь были отличные ребята, и я очень быстро подружилась со всеми. Правда, с одним не только не подружилась, но даже взгляда его боялась — это был наш моторист, которого все ребята звали Злодеем. Да еще на первых порах отчаянно поссорилась с главстаршиной Орловым.
Орлов был великолепным плясуном. Я никогда в жизни не видела, чтобы кто-то так здорово отплясывал «яблочко». Но его коронным номером был ритмический танец. Он танцевал его с радистом Сережей Неждановым. Когда они выходили в центр столовой и начинали этот танец, все застывали, глядя на них. Каждое движение было настолько отточено, что казалось, танцует один человек перед зеркалом.
Поссорились мы с Орловым после того, как однажды, сидя рядом со мной, на скамейке возле дома, он вдруг ни с того ни с сего обнял меня и полез целоваться. Я влепила ему оплеуху и вскочила со скамьи.
— Еще? — спросила, дрожа от злости.
— Да нет, хватит, — ответил он спокойно, потирая щеку.
А когда я помчалась к дому, крикнул вслед:
— Но если захочешь научиться целоваться, обращайся, всегда помогу!
— Щитову скажу, понятно? — пригрозила я с крыльца.
Но интересное дело. Орлова очень любили девушки,
хотя был он маленького роста и совершенно некрасивый. То и дело дневальный вызывал главстаршину на выход. Там, смущаясь, и робея, стояла то одна, то другая красотка из местных девчат.
Я никак не могла понять, в чем секрет его успеха. Он мне однажды объяснил:
— Вo-первых, целуюсь здорово. Во-вторых, никогда не бегаю за женщинами. Не нравлюсь — ищи другого. А их, понимаешь, задевает такое пренебрежение. Дескать, как же это? Я — красавица, а этакий замухрышка даже не пытается завоевать меня. Ну, тут уже просыпается обыкновенное любопытство, которое в свое время Еву сгубило. И все. Можно считать, что девка моя. Психологию их знать, тогда никакой красоты не надо.
Прошел месяц, а я по-прежнему ни на шаг не продвинулась к своей цели. Все мои разговоры со Щитовым о фронте кончались тем, что он начинал злиться и говорил, что в конечном счете предпочел бы иметь еще одну такую, как Олюнчик, чем такую, как я. Последняя беседа закончилась тем, что я заявила:
— Хорошо. Вы не хотите мне помочь — так я уж сама знаю, что делать.
— А нельзя ли без угроз? — холодно полюбопытствовал Щитов.
Придя ночью с вахты, я долго не могла заснуть, решая, что же делать. И только когда наметила план действий, уснула спокойно. Впервые за последние дни.
План был простой. Я вспомнила капитана второго ранга Доленко и решила обратиться к нему. Но для этого надо было вырваться в город, а Щитов заявил, что в городе нам абсолютно нечего делать, и увольнительные давал не дальше нашего селения, да и то в порядке большого поощрения.
Дня три я не разговаривала со Щитовым о фронте, чтобы притупить его бдительность. Решив, что он созрел для разговора об увольнении, вечером после вахты пришла к нему.
— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант!
— Если опять по поводу фронта, то не разрешаю.
— Нет, нет, — поспешно заверила я.
Щитов недоверчиво посмотрел на меня. Боясь, что он раскусит мою хитрость, быстрее добавила:
— Я по очень важному делу. О карандашах.
Достать карандаши было действительно трудно. Их у нас почти не было. И все попытки раздобыть даже огрызок карандаша для радистов, как правило, кончались неудачей. Карандаши везде были на вес золота.
— Так вот, я могу достать их, — сказала я уверенно.
Щитов с обычным хмуро насмешливым видом рассматривал меня.
— Где же это, интересно знать? — поинтересовался он.
— А вот этого я не могу вам сказать. Только даю честное комсомольское, если вы меня отпустите на день в город, я привезу не меньше десяти штук.
Нехорошо мне стало, когда я произнесла эти лживые слова, потому что представления не имела, где смогу раздобыть хотя бы один карандаш. Но это был единственный шанс вымолить увольнение. Что греха таить, помимо того, что я надеялась на обещание Доленко, мне очень хотелось встретиться с Машей и, конечно, с Борисом, которому я до сих пор не написала о том, что нахожусь рядом, потому что ухитрилась потерять адрес.
— Десять карандашей, — повторил Щитов, — ай-ай-ай! Я и одного нигде не достану, а вы — десять! Ну вот что, Морозова, я вас отпущу, но если вы привезете мне хотя бы девять, я вас буду считать просто трепачкой. Вас ведь не тянули за язык, а пустого трепа я, как вам известно, не перевариваю.
— Я привезу вам десять, — сказала я, совершенно не веря своим словам и заранее ужасаясь тому, что делаю.
Очень не хотелось мне заслужить его неуважение.
На следующий день я получила увольнение. Можно было уходить и голосовать на дороге, но меня чуточку задержало одно щекотливое дело, на которое я решилась с большим трудом.
Когда мы прощались с Бореи в женском монастыре и я поцеловала его, он вдруг рассмеялся:
— Ты прямо как покойника целуешь.
Я не поняла, как это — как покойника? Но и спросить его не решилась, хотя в тоне, каким это было сказано, прозвучало что-то обидное для меня.
Через несколько дней, полагаясь на многоопытность Олюнчика, я спросила у нее, что это значит. Олюнчик ответила, что значит человек совершенно не умеет целоваться.
— Обычно это мужчинам не нравится, — заявила она тоном знатока.
Я расстроилась, но даже не представляла себе, как можно устранить этот свой недостаток.
Сейчас же, предвидя скорую встречу с Борисом и желая порадовать его, я решилась на очень трудный для себя шаг.
Взяв две пачки табаку, который выдавали у нас всем курящим и некурящим, я отправилась на поиски главстаршины Орлова, с которым мы уже давно помирились и даже стали друзьями. Нашла его во дворе. Он что-то делал со снятой с крыши антенной.
— Костя, ты можешь уделить мне немного времени? А то мне очень некогда.
Он оторвался от работы и взглянул на меня:
— Слушаю.
— Костя, вот тебе табак, и в следующий месяц я опять тебе отдам все, что получу, а ты… ну, в общем… только ты не смейся. В общем, пожалуйста, научи меня целоваться.
Он бросил свою антенну и уставился на меня.
— Что?
— То, что ты слышал, — сердито ответила я. — Я тебя как товарища прошу.
— Просьба довольно неожиданная, — сказал он. — И когда это требуется?
— Сейчас. Сию минуту.
— Hy, за несколько минут вряд ли можно этому научиться. К тому же не могу я здесь, на виду у всех, целоваться с тобой.
— То есть как это — целоваться? Ты мне просто разъясни, что нужно делать.
— Э, голубушка, тут можно учиться только на практике, а теория по этому вопросу еще не разработана.
— Как — на практике?
— Очень просто. Будем целоваться, и сама поймешь.
Откровенно говоря, такой постановки вопроса я не ожидала. Только и не хватало, чтобы я, даже в порядке учебы, целовалась с кем попало. Фигу ему вместо ландышей.
— Ладно, — сказала я, — забирай табак так, только, пожалуйста, никому не говори о нашем разговоре, ладно?
— Будь спокойна, — заверил он, — а если что, приходи, не стесняйся, так научу, что всю жизнь будешь благодарна.
Я приехала в город, не имея никакой надежды раздобыть карандаши, и это портило настроение.
В первую очередь разыскала Машину часть, но Маша была на вахте, и мне посоветовали зайти позднее. Я узнала, где расположены летчики, и пошла к Борису, заранее радуясь встрече. Я радовалась еще и тому, что именно сегодня пришло сообщение о прорыве блокады Ленинграда— теперь Боря, может быть, узнает что-то о своих родителях. Было бы здорово, если бы счастливую новость об этой победе он услышал от меня. Было холодно, и резкий ветер дул прямо в лицо, но я почти не замечала его.
Полк Бориса стоял на самой окраине города, и идти пришлось долго. Подошла к проходной. Но и здесь меня ждало разочарование. Боря был на вылете.
Зато Доленко я нашла без особого труда, и он принял меня сразу. Изложив капитану второго ранга цель своего визита, я с надеждой посмотрела на него. Доленко сидел за столом, опершись щекой на кулак, и задумчиво вертел в правой руке новенький карандаш. А что, если попросить у него еще и карандаши, подумала я, но тотчас отказалось от этой мысли. Нельзя было сразу требовать от человека слишком много.
— Знаете, мне нравится упорство, с которым вы идете к своей цели. Я несколько раз вспоминал наш разговор на пароходе и, откровенно говоря, думал, что вы уже отказались от мысли попасть на фронт. Вам повезло. Сейчас есть такая возможность, и я попытаюсь сделать для вас все, что в моих силах. Где вы служите?
Я сказала.
— Очень хорошо. Подождите одну минуту.
Он стал звонить по телефону.
— Сейчас придет товарищ и оформит все необходимое, — сказал он, положив трубку.
Я не находила слов, чтобы высказать ему ликование, переполнившее мое сердце. В дверь постучали, и вошел старший лейтенант. Доленко дал необходимые указания.
— Ну, вот и все, можете теперь спокойно ждать вызова.
— Огромное спасибо вам, товарищ капитан второго ранга, — искренне поблагодарила я.
Я пошла к Борису, но его опять не оказалось. Зато в проходной вдруг появился тот светловолосый летчик, с которым всегда ходил мимо нашего корпуса Боря в далекие дни нашего знакомства.
— Нина! — обрадовался он, будто знал меня всю жизнь. — Вот это сюрприз Брянцеву. Каким ветром? Где ты сейчас? Женя, — перебил он вдруг себя, обращаясь к дежурному, — пропусти девушку. Пошли, Нина. Да давай же познакомимся наконец. Сергей Попов. Ну, а тебя я знаю давно.
Мы пришли в большой пустой кубрик и сели у грубо сколоченного стола, на котором стояла очень красивая модель самолета из плексигласа. Я вкратце рассказала Сергею все, что случилось со мной за последнее время. Не сказала только о разговоре с Доленко. Мне все казалось, что это еще может обернуться для меня худо, если я начну трезвонить сейчас о том, что ухожу на фронт. Уж лучше было подождать, когда все станет ясным.
— Вот с трудом отпросилась в город, пообещала карандашей привезти за это, но где их взять?
Сергей засмеялся:
— Ну, подожди, сейчас я схожу к начальнику штаба, авось раздобуду немного.
Неожиданно для меня он принес двенадцать совершенно новеньких незаточенных карандашей. У меня камень свалился с души. Теперь я могла с чистой совестью ехать домой.
— А Боря знает, что блокада прорвана? — спросила я.
— Конечно. Он с таким отличным настроением уходил в полет сегодня!
— А скоро вернется?
— Уже прилетел. Я позвонил на аэродром, сейчас он должен подойти. У него был трудный вылет.
В это время дверь с шумом распахнулась и на пороге появился запыхавшийся от холода и быстрого бега… самый лучший в мире человек. Он подошел и взял мое лицо в холодные руки.
— Ну, — спросил он, — не потеряешься опять? Теперь уже будем вместе?
— Да, — сказала я, не желая омрачать радость встречи и думая о том, что зря все-таки не согласилась учиться целоваться и сейчас, наверняка, опять поцелую его не так, как это нужно.
Эта мысль сковала меня окончательно, и я спросила с робкой надеждой:
— Боря, сейчас — не как покойника, да?
Он засмеялся и пальцем придавил мне нос.
Сергей спросил:
— Как дела?
— Порядок! — улыбнулся Борис.
Но у него был очень усталый вид. Наверное, нелегко далось ему сегодняшнее утро.
— Где ты был? — опросила я.
— Далеко, Нинок, у немцев.
— Расскажи.
— Да чего там рассказывать, обычное дело.
Но я пристала как клещ. Было просто несправедливо по отношению ко мне, что я ничегошеньки не знала о той, другой жизни Бориса. Уж если он считает меня своей боевой подругой, то должна же я знать, чем он живет, когда мы с ним врозь.
Все же я вытянула из него рассказ о событиях сегодняшнего дня. Начал этот рассказ Сергей.
Утром командиру полка сообщили о том, что немцы построили новый аэродром, на котором сосредоточены большие силы вражеской авиации. Дважды летали туда наши разведчики-бомбардировщики, чтобы сфотографировать аэродром, но первый самолет не вернулся, а второй еле дотянул до своего аэродрома, так и не выполнив задания. Командиру полка приказано было направить в этот раз опытного ленчика-истребителя, и он остановил свой выбор на Борисе.
Борис отлично понимал, что днем сфотографировать немецкий аэродром не так-то просто. Но приказ есть приказ.
Он вел самолет очень низко над землей. Уже дойдя до вражеского аэродрома, поднялся и тут же увидел двух «Мессершмиттов», которые неслись ему навстречу.
Конечно, можно было принять бой, но задание он бы выполнить не смог. Мысль работала с лихорадочным напряжением. Что делать? Что делать? Вот сейчас начнется смертельная схватка…
Борис, сам не веря в мелькнувшую возможность, качнул крыльями. Он не стрелял, не сворачивал с курса. Шел навстречу фашистским машинам и дружески покачивал крыльями. «Мессеры», давшие было по очереди, стали заходить сзади. Он все качал с крыла на крыло. Вражеские самолеты стали пристраиваться с боков. Видно, они решили, что русский летчик сдается, и поэтому не стреляли.
Над самым аэродромом самолет, идущий слева, резко отвалил в сторону. Борис пошел за ним. Теперь второй «мессер» висел прямо на хвосте Бориного самолета. Первый пошел на посадку. Борис тоже стал строить заход на посадку. Нервы были напряжены до предела. Он внимательно всматривался вниз, запоминая все, что молено было увидеть. Вон там, слева, на самой опушке леса, много машин, укрытых маскировочными сетями. Правее — стоянка. А еще правее — землянки. Борис видел, как выскакивали из них немцы и бежали к взлетной полосе, радуясь тому, что их самолеты привели русского.
— Сейчас порадуетесь, стервы, — сквозь зубы сказал Борис.
Он вел самолет на посадку нарочито неуверенно, неумело, как это делают начинающие летчики. Впритык к нему шел второй «мессершмитт». Борис проскочил над полосой и пошел на второй заход. Снова помахал крыльями, успокаивая противника, что, дескать, все в порядке, просто не удалось, сейчас сяду.
Первый «Мессершмитт» уже заруливал с полосы.
В общем-то, можно было улетать. При первом заходе Борис сфотографировал аэродром, но хотелось продублировать снимки, чтобы не упустить ничего. Он снова зашел на посадку, включив фотоаппаратуру. Увидел, как машут ему с земли высыпавшие из землянок фашистские летчики.
— Сейчас, — сказал он, — еще минутку. Я вам покажу посадку! Я вам покажу плен! Я вам сейчас сдамся!
Борис выпустил шасси и резко убрал газ. «Мессершмитт» проскочил вперед. Борис довернул самолет вправо, поймал машину врага в перекрестие прицела и дал по нему длинную очередь. Тот огненным факелом рухнул на аэродром. Сейчас Борис ничего не видел, кроме ряда вражеских машин, выстроившихся на стоянке, кроме фигур, мчавшихся к предполагаемому месту его приземления. И с небывалой радостью нажал гашетку пулемета, поливая свинцом эти ненавистные фигуры. Он бил из пушек по застывшим фашистским самолетам, и когда там, внизу, раздавались взрывы и вскидывалось к небу пламя, кричал, торжествуя:
— Так, сволочи! Так!..
Я впервые поняла вдруг, какой страшной опасности подвергается Борис ежедневно, и мне захотелось сказать ему что-нибудь очень теплое, чтобы он знал, как я люблю его и жду здесь, на земле. Но слов не было, я только молча прижала его руку к своей щеке и тихонько, чтобы не видел Сергей, поцеловала ее.
К Маше мы явились вместе. Она укоризненно посмотрела на меня. Обиделась, что я в первую очередь пришла к Борису. Но я объяснила, почему так получилось, и она успокоилась.
До вечера мы пробыли все вместе, а потом они провожали меня, и мы еще долго стояли в ожидании попутной машины.
— Скоро увидимся, — сказала я уверенно, когда Борис подсадил меня в кузов машины. — Очень скоро увидимся!
Через три дня старший лейтенант Щитов, подозрительно глядя на меня, опросил:
— Скажите мне правду, Морозова, к кому и зачем вы ездили в город?
— За карандашами, — ответила я.
— Собирайтесь, — сердито сказал он, — и отправляйтесь в базу. Вы идете в десант.
Я задохнулась от радости.
КУРТМАЛАЙ
От причала один за другим отходили нагруженные людьми катера, мотоботы, сейнеры и вставали на рейде.
Когда я поднималась на мотобот, длинный, с цыганским лицом старшина первой статьи, стоящий у трапа, удивился:
— Что это, детей начали брать? Тебе сколько лет, пацан?
— Сколько надо, — ответила я.
Он растянул в улыбке большой рот.
— А, девочка! Вообще-то не стоило бы тебя брать на борт, но уж так и быть! Цыган беды не боится.
Я проскользнула торопливо мимо него, нашла свободное местечко и села.
Почему-то у меня все в жизни получалось так, что самая большая радость всегда чем-нибудь омрачалась. Вот я, наконец, добилась своего, и счастливее меня, казалось, не может быть на свете человека, но я не простилась с Борисом, и от этого на душе было неважно. Правда, Маша обещала позвонить ему сейчас же и объяснить, что у меня не было никакой возможности ждать его возвращения из полета.
Наш мотобот, загрузившись, вышел на рейд и встал на якорь.
— Пойдем, когда стемнеет, — объяснил сидевший рядом моряк.
Ко мне подошел пожилой капитан:
— Так помните, Морозова, как высадимся — держаться около меня. Берегите рацию.
Он отошел, а я опять стала думать о Борисе и о том, что теперь мы уже увидимся неизвестно когда. Меня вывел из задумчивости какой-то нудный, уже давно повторяющийся звук. Я взглянула на берег и ахнула. Там возле грузовой автомашины стоял Борис и сигналил. Я вскочила и бросилась к длинному старшине.
— Слушайте, — сказала я, — пожалуйста, давайте на минутку вернемся к берегу.
— Зачем?
— Мне очень нужно. Видите сигналит с машины человек? Это мой брат.
Я понимала, что если назову Бориса своим женихом, то меня просто поднимут на смех. Но длинный все равно не поверил.
— Брат, говоришь? — спросил он, прищурясь. — И много у тебя таких братьев?
— Ну я как человека прошу, надо, понимаешь?
— Если все сестры только из этого города придут провожать Куртмалая, — сказал он, — то на причале места не хватит. Вот так-то, сеструха, подождет твой браток до лучших дней.
Ох, какой же он был противный! Стоял, картинно подбоченясь, бушлат нараспашку, мичманка еле держалась на копне кудрявых волос.
— Ну и черт с тобой, — сказала я, ненавидя этого старшину от всей души.
Борис перестал сигналить и стоял, глядя на мотоботы. Он, наверное, не видел меня, хотя я махала руками и даже несколько раз окликнула его. Но поняла, что кричать бесполезно. Шум моторов заглушал все, даже песню, которую пели моряки на соседнем сейнере. И все-таки мне стало как-то светло и спокойно оттого, что пусть на минутку, пусть издалека, но я все же увидела Бориса. Пусть издалека. Пусть нам не удалось сказать друг другу ни слова. Но я знала, что он по-прежнему помнит обо мне и, конечно, любит меня. А больше мне ничего и не надо было.
Когда начало темнеть, над рейдом кузнечиками застрекотали моторы и суда один за другим стали уходить из гавани. Этот чертов Куртмалай стоял у руля и о чем-то переговаривался с окружавшими его моряками.
Было холодно. С наступлением темноты морозец заметно начал крепчать, и я озябла.
— Где ты тут, сеструха? — раздался голос Куртмалая. — Идем, я тебя в тепло определю.
Я так обрадовалась этому, что на минуту забыла о том, что зла на старшину. Он подвел меня к какому-то люку.
— Забирайся.
Я с удовольствием нырнула в темноту, дохнувшую в лицо теплом. Здесь нельзя было даже выпрямиться во весь рост, но это не имело никакого значения. Я уселась на палубу и, отогревшись, уснула так крепко, что не услышала, как смолк стук мотора. Над головой прогрохотали шаги, люк открылся, и Куртмалай крикнул:
— Сеструха, пришли!
Я выскочила на палубу. Мы были почти у самого берега, над которым поднимался крутой обрыв. Было светло, и я не сразу поняла, что этот свет идет от ракет, медленно плывущих в небе. Там, наверху, на обрыве шла стрельба и стоял сплошной крик. На минутку мне сделалось страшно и захотелось остаться на судне. Ребята столпились на носу, готовые прыгать на берег, по мотобот встал метрах в двух от него.
— Что там еще? — заорал Куртмалай, снова вставший к рулю.
— Камни. Не подойдем, — ответили ему с носа.
Кто-то закричал:
— Эй, там, впереди, прыгай в воду, не задерживай!
У меня мороз побежал по коже. Вода-то ледяная! Кто-то из стоящих впереди моряков сказал лихо:
— Эх, была не была!
Но тут, расталкивая всех, на нос прошел Куртмалай.
— Подожди! — властно приказал он и позвал: — Михеев, Зайцев, живо сюда! Давайте трап. Прыгаем!
Никто не успел сообразить, в чем дело, как старшина мотобота со своими ребятами прыгнули в воду. Они положили трап себе на головы, придерживая его руками.
— Беги быстро! — заорал Куртмалай, и замершие было на миг люди побежали по этому живому трапу.
Когда подошла моя очередь, я больше всего боялась наступить на пальцы этим трем, стоящим в воде. Но лавина людей подхватила меня, и, забыв приказ пожилого капитана держаться возле него, я побежала со всеми туда, откуда неслись звуки боя.
Уже наверху меня остановил какой-то командир и спросил:
— Радист? — я кивнула. — Быстро вон в ту воронку!
Я прыгнула в неглубокую воронку. Там, прислонясь к стене, сидел лейтенант. Руки его были наспех перебинтованы, и кровь сочилась сквозь марлю. Рядом стояла радиостанция.
— Радистка? — обрадованно спросил он. — Будем в паре работать. Вызывай… Позывной — ЦКТУ.
Лейтенант указывал место, куда должны были бить береговые батареи, расположенные на той стороне бухты. С ревом проносились снаряды, и мне казалось, что какой-то из них непременно упадет на нас. Но потом об этом стало некогда думать. Я даже не замечала мороза, который становился все сильнее и сильнее.
В воздухе все время кружились вражеские бомбардировщики, то и дело с грохотом взрывалась мерзлая земля.
К вечеру заглянул тот капитан, с которым я высаживалась.
— Выбирайтесь оба, смена пришла. Идите вот в тот дом, в подвал, там начальник связи.
От дома почти ничего не осталось, так его разнесло во время обстрела.
Я спустилась в подпол и попала в сплошную темноту. Но где-то впереди слышался громкий возбужденный разговор, и я двинулась на голоса.
В большом отсеке мелькнул свет и погас снова. Я встала в дверях.
— Ну, долго ты будешь возиться? — нетерпеливо спросил мужской голос.
— Сейчас, — ответил другой, и тут вспыхнул свет, не очень яркий, но вполне достаточный, чтобы рассмотреть находившихся здесь людей.
Один сидел на корточках перед аккумулятором. Он был в ватнике и в таких же стеганых брюках. Другой в бушлате и в сапогах, на голове, несмотря на холод, мичманка. Я кашлянула. Сидевший возле аккумулятора вскочил и, рассмотрев меня, очень галантно поклонился.
— Милости прошу, — сказал он, — будем знакомы. Азик Куперман. Шифровальщик первого класса и вообще чудный парень. А это Миша Мироненко, адъютант старшего морского начальника. А вы, кажется, радистка?
Он оглушил меня своей болтовней, и я ответила без особой вежливости:
— Радистка. Мне нужно к начальнику связи.
— Мишенька, детка, отведи товарища радистку к начальнику, — сказал Азик.
Начальник, капитан третьего ранга, был ранен. Он лежал на каком-то подобии постели и приподнялся на локте, когда я ввалилась к нему.
— Куда и что передавать, — спросила я с ходу, — и вообще, где мне тут устроиться со своим хозяйством?
Капитан третьего ранга несколько секунд смотрел на меня, ничего не понимая.
— Я радистка, — объяснила я, — где мне устроиться и с кем связываться?
— Сейчас же идите на берег и устраивайтесь на катер.
— Зачем? — не поняла я.
— Затем, что мне не нужны такие воины. Только и не хватало, чтобы у меня здесь детский сад открывался. Ну, немедленно на берег!
Я обомлела. Но пусть он даже прикажет расстрелять меня, все равно я не уйду отсюда. Я села возле него и спросила как можно ласковее:
— Вас сильно ранило? Может, перевязку сделать?
Но он не поддавался ни на какие уловки.
— Я кому сказал?
— Не знаю я, кому вы и что сказали, только я отсюда никуда не уйду.
— Как не уйдешь? Чтобы и духу твоего не было. А ну, быстро, не тяни время!
— Вам вредно нервничать, — сказала я.
— Мироненко! — позвал капитан третьего ранга.
На мое счастье, его никто не слышал.
— Позови мне Мироненко или Купермана.
— Ну да! Что, я дура, что ли?
Глядя на сердитого начальника, я решила, что лучше не мозолить ему глаза и укрыться где-нибудь.
— Последний раз приказываю вернуться с катерами, — с угрозой в голосе сказал он.
И тут неожиданно для себя самой я вдруг взбесилась. Теряя голову от злости и не в силах сдержаться, бросила:
— Да ну вас!.. Все равно не пойду!
Он от неожиданности онемел на секунду, потом сказал спокойным голосом:
— Хорошо, но я тебя в такое место отправлю, что ты у меня через день на коленях к маме проситься будешь.
Не вступая больше в пререкания, я молча вышла в темный коридор. Натолкнулась на капитана.
— Ну как, порядок? — спросил он, — Ну пойдем, отыщем тебе уголок, пока шифровальщик радиограмму готовит.
Я ничего не сказала ему о стычке с капитаном третьего ранга.
В НЕМЕЦКОМ ТЫЛУ
На следующий день капитан спросил:
— Чего это ты, Морозова, с начальством цапаешься?
— Ни с кем я не цапалась, просто сказала, что никуда отсюда не уйду, и все.
— А ругаться ты давно научилась?
— Да не ругалась я. Чего пристал?
— Ну так вот, Торопов приказал направить тебя на причал.
— Ну и ладно, — буркнула я, — не больно жалко…
— Будешь докладывать старшему морскому начальнику все, что делается при подходе судов, — сказал капитан третьего ранга Торопов, когда я зашла к нему.
«Да хоть что, лишь бы здесь», — подумала я.
Когда уже совсем стемнело, я собралась на причал, очень смутно представляя себе будущие обязанности. Еще днем линейщики установили там телефон, а я на всякий случай прихватила и свою «эрбэшку», старенькую рацию.
В эту ночь должны были выгружаться танки.
Дежуривший на причале сигнальщик Толя Стариков подтолкнул меня:
— Вон старморнач.
Я увидела майора, поднимающегося на причал.
— Скоро подойдут корабли, — сказал он, останавливаясь возле нас.
У этого майора было открытое волевое лицо и острые, с благожелательной искоркой глаза. Не то что у сердитого Торопова. Уж этот, конечно, никогда бы не сказал мне: «Отправляйтесь обратно!»
Стали подходить корабли. Немцы били и били без конца по причалу, но старший морской начальник не уходил. Он давал указания командирам танков, куда вести машины, распоряжался швартовкой, успевал выслушивать вновь прибывших.
Снаряды стали рваться на берегу, там, где было минное поле. Осколки свистели над причалом.
— Товарищ майор! — закричал кто-то диким голосом у меня за спиной.
Я оглянулась. Старший морской начальник медленно опускался на землю. К нему бросились моряки, подняли и, не обращая внимания на свистящие над головами осколки, побежали к командному пункту.
— Ты знала его? — спросил меня Стариков.
— Нет. Никогда раньше не видела, — ответила я будто сквозь сон.
Впервые мне пришлось увидеть, как здоровый и полный сил человек сразу выбывает из строя. Это было настолько страшно и дико, что у меня начала кружиться голова и к горлу подступила тошнота.
Об этом командире я слышала много. О нем у нас хо дили легенды. Это он со своим отрядом первым высадился здесь, и его моряки трое суток держались без подкрепления, без воды и пищи, окруженные озверевшим противником. Я почему-то представляла себе старшего морского начальника пожилым, грозным, а у него было совсем молодое лицо и хорошая, открытая улыбка. И вот шальной осколок, который мог бы пролететь мимо, попал прямо в этого человека.
Через несколько часов пришел катер и раненого старморнача увезли. Его провожало много моряков, и впервые в жизни я с ужасом увидела, как плачут мужчины. Это было страшнее бомбежек и обстрела.
Через два дня мы узнали, что он умер.
Наши отбросили фашистов довольно далеко от берега и продвигались все дальше и дальше.
Как-то к причалу подошел мотобот. Обычно они выползают носом на берег, а этот пришвартовался к причалу. Я пошла узнать, что он привез, и увидела Куртмалая.
— Сеструха, — закричал он радостно, одним прыжком перепрыгивая на причал, — здорово, сеструха! Ну, как дела боевые? Ты что,все время здесь?
Цыган засыпал меня кучей вопросов, не давая ответить, и видно было, что он рад нашей встрече.
Прощаясь, Куртмалай спросил:
— Тут к тебе никто не лезет? Если что, скажи мне!
— Обойдусь, — ответила я.
С этих пор он всегда подходил к причалу и каждый раз привозил мне что-нибудь приятное.
— Вот, сеструха, цепочку достал пистолет подвешивать, Для красоты.
— Где ты ее взял?
— А тебе не все ли равно, — отвечал цыган, ухмыляясь, — бери, когда дают.
Но, честное слово, не из-за этих подарков я все больше и больше привязывалась к Куртмалаю. Мне даже не хватало его, если он не приходил.
— Ты не заболел после той высадки? — как-то раз спросила я его, имея в виду живой трап. Он понял.
— Я дубленый, меня никакая простуда не возьмет. — И, засмеявшись, добавил, — Лишь бы были мои фронтовые сто грамм.
Однажды я упрекнула его:
— Трудно было тебе подойти тогда к берегу? А я из-за тебя с женихом не простилась.
— Не надо было брехать, — резонно заметил он, — сказала бы, что жених, а то начала мозги крутить: брат, брат.
— Так бы ты и подошел, если бы я сказала, что жених.
Он подумал и засмеялся:
— Точно, сеструха, не подошел бы. А хочешь, схожу к нему, если чего передать надо?
— Нет уж, спасибо!
Как-то я спросила его:
— А каким образом ты попал на флот? Разве цыган в армию берут?
— Э, сеструха, это длинная история. Я ведь вырос не в таборе, а в детдоме в Куйбышеве. Хотя родился в Крыму. У меня отец был бароном. Ты не знаешь, что это такое? Глава табора. Его все слушались, уж о ребятах и говорить нечего, мы даже взгляда его боялись. Брови лохматые, как зыркнет из-под них, так, бывало, сразу душа в пятки уйдет.
— А мать?
— У меня мать рано умерла, я и не помню ее. Бабку помню, а мать нет.
— И тебя в детдом отдали?
— Нет, — почему-то гордо и даже надменно сказал Куртмалай, — у нас в детдом не отдают.
— А как же ты?
— Он, отец, дрался здорово. Чуть что — за кнут. И вот однажды я на рынке залез какой-то тетке в карман, а меня поймали.
— Ты по карманам лазил?!
— Нет, стихи тебе в альбом писал. Конечно, лазил, все было. Ну вот, милиционер привел меня к отцу. Отец — за кнут. Лупил и приговаривал: «Не умеешь — не берись, не умеешь — не берись». Мне тогда лет одиннадцать исполнилось. Да, это в тридцать первом году было. Обозлился я тогда и сбежал. Ехал на буферах да на крышах, а куда — сам не знал, только бы подальше. Видишь ли, сеструха, я уж и рад бы вернуться, но за этот побег отец меня прибил бы. Ну, может, и не до смерти, а калекой бы сделал. Вот так я и попал в Куйбышев. Тогда он еще Самарой назывался. После детдома на пароходе по Волге ходил матросом, а потом меня призвали на флот. Вот и все.
— И ты не искал отца?
— Нет. Сначала боялся, потом — отвык.
— А он тебя не искал?
— Кто его знает, может, и искал. Ну, ладно, мне пора. Будь здорова, сеструха.
Сегодня пришло пополнение для бригады морской пехоты. Ребята один за другим прыгали с борта тральщика на причал. Я смотрела на них и никак не могла понять, чем они отличаются от всех нас? А они чем-то отличались.
— Видишь? — спросил, подойдя ко мне, командир комендантского взвода, — погоны у мальчиков.
Ага, вот в чем было дело!
— А нам тоже дадут? — поинтересовалась я.
— Конечно. Погоны введены для всех родов войск. Ты что, не слышала?
Я и вправду не слышала. А хорошо, если бы нам дали золотые или с большим золотым якорем. Я представила себя в шинели с такими погонами и очень себе понравилась.
Нам привезли письма. Мне тоже посчастливилось: получила весточку от Гешки. Он писал: «Нинка, здравствуй, сестренка! Только попрошу без фамильярностей. Я уже тебе не просто Гешка, а снайпер, имеющий на личном счету двадцать восемь уничтоженных убийц. За это красноармеец Геннадий Федорович Морозов награжден медалью «За отвагу». Счет растет. И, честное слово, я считаю попусту прошедшим день, когда не увеличиваю этот счет. Нинка, если бы ты видела, сколько горя принесли людям эти звери. У меня аж сердце холодеет от ненависти к ним. Знаешь, Нина, я видел состав с убитыми ребятишками. У одного малыша в руке был серый резиновый зайчишка. И я теперь никак не могу избавиться от мысли, что это я не уберег ребятишек. Даже во сне вижу этого резинового зайчишку. Я уже успел привыкнуть к смерти, Нина, но это жутко…»
Бедный мой Гешка. Я почему-то увидела его сейчас постаревшим и с седыми висками. Плохо было все-таки, что мы воевали так далеко друг от друга.
Ночью сильно обстреливали и бомбили, наши линейщики не успевали выходить на линию.
Коммутатор, на котором дежурят Иван Ключников и Петька Горохов, обеспечивает связь командования со всеми частями, постами и передним краем. Иван попросил подменить его и тоже пошел на линию. Потом прибежал Петька и сказал, что меня вызывает капитан. Вид у Петьки был совершенно убитый, даже слезы стояли в глазах.
— Что случилось? — перепугалась я.
— Жорку убило.
Жорка — наш кок. Я бегу туда, где он обычно пристраивался варить обед. Это местечко загорожено от противника высоким пригорком. Я вижу капитана, который, ссутулившись, стоит над убитым.
— Товарищ капитан, — я трогаю его за руку.
Он оглядывается и говорит:
— Наповал, — губы у него дрожат. — Придется обед приготовить тебе. Ребята сегодня измучились, без еды никак нельзя в такой холод.
Не отвечая ему ни слова, я опускаюсь возле Жорки на промерзшую землю и закрываю лицо руками. Я плачу о Жорке, о комендоре, умиравшем на «Весте», о женщине, которая звала Улю, плачу о маме и о себе, плачу о старшем морском начальнике, о котором слагаются легенды.
— Перестань, — говорит Лапшанский. — Успокойся, Нина.
Вскоре приходят ребята и уносят Жорку.
Оставшись одна, я вспоминаю, что ребята еще не обедали, и с ужасом думаю о том, что ничегошеньки не умею варить. Ну, чай или, там, картошку в мундире, может, и сварила бы. Только и всего. Сколько чего класть, как солить? Представления не имею.
Совершенно расстроенная, принимаюсь рассматривать содержимое мешочков, принесенных Жорой к костру. Сушеная картошка, соль, манная крупа. В котле закипает вода.
После печального раздумья прихожу к выводу, что самое лучшее, что я смогу приготовить, — это, пожалуй, манная каша. Главное, она очень быстро варится, а время обеда уже подходит.
Я беру мешочек с манной крупой и сыплю его содержимое в кипящую воду. Солить много не буду, посолят сами. Тетка Аферистка всегда говорила, что недосол на столе, а пересол на спине.
Кажется, кашу положено помешивать, но у меня ничего не получается. Чумичка завязла, и я с трудом ее вытаскиваю.
Содержимое котла растет прямо на глазах. Каша поднимается до самых краев. Чтобы она не вытекла, я поспешно отчерпываю ее в котелки. Но она все лезет и лезет. Это какой-то ужас. Я не успеваю отчерпывать. Да уже и некуда. Каша лезет через край и заливает костер.
Беру ложку и пробую, но это, честное слово, не имеет ничего общего с тем, что я до сих пор считала манной к ашей. Во-первых, удивительно противный вкус, а во-вторых, она, кажется, совсем сырая, и попробуй-ка разведи снова костер.
— Нина! — раздается голос шифровальщика Азика Купермана. — Обед готов?
— Готов, — мрачно отвечаю я и усаживаюсь у костра в ожидании расплаты.
Ребята дружно берутся за ложки и тут же бросают их, отплевываясь. Но никто не произносит ни слова. Все молчат. Я сижу и спиной чувствую это молчание. Мне кажется, что оно длится целую вечность. Наконец рыжий Васька Гундин изрекает:
— Д-а, это вам не начальника подальше послать!
С каждым днем все дальше и дальше продвигались моряки. Уже занят солидный «пятачок» в тылу врага, с одной стороны его фашисты, с другой море — маленькая советская земля на оккупированной территории.
Внезапно капитан Лапшанский собирает всех связистов.
— Перебазируемся, ребятки.
Мы разместились в бывшем винном погребке. Здесь было холодно, но жить-то где-то надо, а землянку выкопать в промерзшей земле просто невозможно. Мы приладили у входа одеяло, так как двери в погребке не было. Стало немного теплее, чем на улице.
Я продолжала работать на причале. Теперь причалом был большой корабль, настигнутый фашистской торпедой. От него протянули к берегу мостки, и корабли швартовались к его бортам.
К новому месту я привыкла очень быстро и даже днем иногда приходила на свой причал. Здесь было тихо и морозно. В кают-компании через пробоину в стене был виден ряд высоких пушек. На полу шуршала бумага. Откуда она взялась здесь, трудно сказать, по весь пол был завален ею.
А у стены стояло коричневое пианино. Иногда оно вдруг само собой издавало жалобный звук, будто стонало от холода. Нижние помещения были залиты водой.
Для моей аппаратуры ребята нашли совершенно темный, без иллюминаторов, уголок. Может быть, здесь раньше была кладовка или фотолаборатория. Все помещение было не больше двух метров в длину и метра — в ширину. Справа вдоль стены тянулась металлическая полка, заваленная синими электрическими лампочками. Мы их сдвинули в сторону и установили телефон и радиостанцию.
Каждый вечер, с наступлением темноты, прилетали «фокке-вульфы» — «рамы», как звали их ребята. Они бросали осветительные ракеты и начинали кружить над нами, изредка понемногу бомбили.
Как только вспыхивала первая ракета, к ней со всех концов протягивались разноцветные нити трассирующих пуль. От ракеты начинали отрываться огненные слезы, и, в конце концов, она гасла.
Мы являлись на причал до прихода наших судов. Мы — это ребята из комендантского взвода, руководившие разгрузкой и погрузкой, сигнальщик Толя Стариков и я.
Домой не уходили, пока последнее суденышко не скроется с глаз.
— Подошел сейнер, выгружают продовольствие, — докладываю старшему морскому начальнику.
— Пусть забирают раненых, — приказывает он.
— Заберете раненых, — передаю я старшине сейнера.
Ко второму борту подходит малый тральщик с людьми.
Иду докладывать. А фрицы лупят вовсю.
Первые дни я только и делала, что падала, пряча голову в руки, едва раздавался зловещий вой снаряда. Но очень быстро привыкла, и сейчас мне смешно смотреть, как здоровенные парни в растерянности сжимаются в комочек, заслышав этот звук.
По звуку мы уже можем довольно точно определить, где упадет снаряд или мина, поэтому работаем почти спокойно. Правда, когда взрыв раздается совсем близко, бросаемся плашмя на палубу.
Часа в четыре ночи мы с Толей Стариковым идем домой. Ребята спят на длинных нарах, тесно прижавшись друг к другу, чтобы сберечь тепло. У коммутатора сидит дежурный телефонист.
Мы стараемся влезть в серединку, но спящие оказывают упорное сопротивление. С великим трудом я все же забираюсь между ними, не обращая внимания на бурные протесты.
— Что ты каждый день ко мне лезешь? — злится Васька Гундин. — Что, я тебе муж, что ли?
ФРОНТОВЫЕ БУДНИ
Я замечаю странную вещь. Кажется, на переднем крае должны находиться самые храбрые ребята, а там, похоже, сидят какие-то маменькины сынки. Когда они приходят на берег за продуктами или боепитанием, то без конца кланяются снарядам. Один главстаршина сказал мне:
— Как вы здесь живете? У нас на переднем крае — рай по сравнению с вами.
А я до сих пор считала, что передний край — это очень страшное место. Вечером делюсь своими соображениями на этот счет с ребятами. Иван Ключников, сидя у коммутатора, говорит:
— А ты сходи туда и увидишь, трусы они или нет.
— А что же, и схожу.
— Иван, не подначивай ее, а то ведь она и правда пойдет, — замечает старшина Захаров, пожилой спокойный человек.
Следующий день выдался довольно тихим. Изредка ударит миномет или дальнобойное, и снова тишина. Я выхожу из погребка и направляюсь в сторону от берега. До заступления на вахту я обязательно успею вернуться. Пройдя с полкилометра, все-таки решаю идти морем, там уж обязательно придешь к первой линии.
На мое счастье, по пути встречается капитан Сагидуллин, командир стрелкового батальона, который держит оборону у торы. Я знаю Сагидуллина по причалу, куда он часто приходит со своими бойцами за боезапасами.
— Товарищ капитан, — радуюсь я, — доброе утро!
— Здравствуй, Нина, куда это ты направилась?
— К вам в гости.
— Чего это вдруг? — удивленно спрашивает Сагидуллин, повертывая ко мне изрезанное морщинами монгольского склада лицо.
— Да так, отпросилась у нашего капитана, хочу посмотреть, как вы там живете.
Услышав, что я отпросилась у своего начальства, Сагидуллин становится гостеприимнее.
— Что же, — говорит он, — коли так, пойдем, познакомлю тебя со своим хозяйством.
Мы идем довольно долго вдоль моря, потом капитан сворачивает на узенькую тропинку. Пройдя немного по ней, входим в траншею.
— А теперь, — говорит капитан, понижая голос, — не разгибайся.
— Почему?
— А потому, что немцы рядом. Их линия обороны метрах в ста двадцати от нас.
По лабиринту траншей выходим к землянке.
— Вот мы и дома, — говорит капитан. — Чем угощать дорогую гостью?
Но мне не до угощений. За последнее время мне впервые по-настоящему страшно. Просто удивительно, как это можно спокойно сидеть и разговаривать, когда весь воздух протыкан пулями. Они противно щелкают, и странно, что до сих пор ни одна еще не попала в меня.
Капитан, видимо, понимает мое состояние и приглашает зайти в землянку.
— Там не так страшно, — улыбаясь, говорит он.
Ну вот, дождалась, что меня считают трусихой.
— Да я не боюсь, — говорю я решительно, и чтобы доказать это, выпрямляюсь и смотрю в сторону вражеских окопов, облокотясь на бруствер.
Капитан, опешив, смотрит на меня, как на сумасшедшую, и вдруг рывком пригибает к земле. В тот же миг по брустверу начинают стучать пули, и в окоп осыпаются куски мерзлой земли.
— Ненормальная, — со злостью шипит на меня Сагидуллин. — Скажи спасибо, что фрицы растерялись, а то бы вернулась ты сегодня на берег.
Я настолько испугана, что капитанская ругань не доходит до меня. С облегчением ныряю в землянку. Чуть придя в себя, спрашиваю:
— Товарищ капитан, ну почему ваши ребята так трусят у нас на берегу? Здесь же в тысячу раз страшнее!
— Трусость — понятие растяжимое, — говорит капитан. — То, что ты называешь трусостью, — это не больше как отсутствие привычки. Между прочим, мои орлы сколько раз говорили о тебе: вот, мол, герой-дивчина, снаряды летят, а ей хоть бы что! Хорошо, что они сейчас тебя не видели.
— Но у вас же на самом деле очень страшно.
— Как измерить, что страшнее? Просто вы там на берегу привыкли к снарядам, минам, бомбам, а мои ребята привыкли к пулям. Здесь же только автоматы да пулеметы действуют. Кто нас решится бомбить или обстреливать из дальнобойных, когда рядом их линия обороны. Так что мои ребята не трусы. Кстати, я знаю одного разведчика. Парень потрясающей храбрости и находчивости, но до дурноты боится пауков и не может слышать тяжелых рассказов. Так что же, он трус?
Я знаю, о ком говорит Сагидуллин. Я уже много слышала о знаменитом разведчике Вячеславе Гуменнике. Недавно он, будучи на задании, угнал у немцев какую-то спецмашину, кажется, радиостанцию. В центре города она забарахлила. Он залез под машину, чтобы устранить неполадки, как вдруг на улице показались немецкие патрули. Они обошли машину кругом. Фонарики зажечь не решились. Заглянули в кабину. Потом двое залезли в кузов, закрыв за собой дверь, чтобы зажечь фонарик и осмотреться. Гуменник выскочил из-под машины, прыгнул в кабину. На его счастье, мотор завелся сразу, и он погнал по городу.
Когда машина подъезжала к линии фронта, фашисты даже не пытались ее обстрелять, решив, что это она к ним идет. И только когда увидели ее на нейтральной полосе, начали бить из пулеметов. Но было уже поздно.
Приехав к нашим, Гуменник сказал:
— В кузове немцы, посмотрите, не подстрелили их мне там?
И вот, оказывается, этот бесстрашный Гуменник боится пауков. Фу!
Вечером, так, впрочем, и не привыкнув к пулям, я возвращаюсь домой. По мере того как приближаюсь к нашему погребку, на душе становится все хуже и хуже. Дело в том, что я никому не сказала, куда иду. Да и не отпустил бы меня никто.
Первый, кого встречаю, — это Иван Ключников. Он сидит на камне у входа в погребок и строгает прутик. Увидев меня, кричит:
— Идет наша пропажа! — широкое лицо Ивана расплывается в радостной улыбке. — Где ты была? Мы кругом тебя обыскались!
Из погребка поднимаются по лесенке ребята и капитан. У него такой грозный вид, что я готова спрятаться за спину Ивана.
— Пойдем со мной, побеседовать надо, — говорит Лапшанский голосом, не предвещающим ничего доброго.
Я жалобно оглядываюсь на ребят. Они улыбаются. Им-то что, это ведь не им сейчас влетит.
Капитан молча идет впереди. Уж быстрее бы высказал все, что он думает обо мне.
— Товарищ капитан, давайте остановимся. Знаете, как я устала. Ведь я была на переднем крае.
Лапшанский круто поворачивается ко мне и некоторое время молчит. Потом его прорывает, и он начинает «излагать свой взгляд на мое поведение». Припоминает все мои грехи, начиная с нехорошего выражения в адрес начальника связи и кончая сегодняшним уходом на передовую. Оказывается, даже кашу я испортила нарочно. Получается так, что хуже меня нет на свете человека.
— Правильно! — вскипаю я, когда он на минутку замолкает, чтобы перевести дух. — Правильно! Просто вредитель, враг народа, и меня надо расстрелять. Так вот и расстреливайте, только не говорите мне таких слов.
— Ого, тебе еще и слова не скажи! Может быть, прикажешь благодарность вынести за то, что сегодня ребята с ног сбились — искали тебя? Хоть бы этого постыдилась!
Разыгрался шторм. Корабли сегодня не придут.
— Петька, давай я подежурю за тебя, — предлагаю телефонисту.
Он с удовольствием уступает место. Сажусь к коммутатору и думаю: «Неужели капитан не видит, как я их всех уважаю?»
Сижу грустная, ни с кем не разговариваю.
Часа в два ночи я все еще дежурю. Просыпается Иван:
— Нина, ложись, я заступлю.
Но я отказываюсь. Не надо. Пусть я буду не спать всю ночь, раз уж я самая плохая. И хорошо, если бы, допустим, в погреб залетел осколок и меня бы убило. Вот уж тогда все бы поняли, как они несправедливы ко мне.
Я готова пустить слезу от жалости к себе, но в это время загорается лампочка на коммутаторе. Я знаю, что это звонят с передовой.
— «Чайка» слушает.
— Быстренько старморнача!
Я подключаю старшего морского начальника.
— Докладывает «Карета». У соседа слева шум. Вроде, в атаку пошли. Поддержать огоньком?
— Немедленно уточните обстановку и действуйте! «Чайка», вызовите «Якорь»!
«Якорь» — это и есть левый сосед «Кареты», рота морских пехотинцев.
— «Якорь», что у вас? — спрашивает старморнач.
— Перестрелка небольшая, — неуверенным тоном отвечает телефонист с «Якоря».
— Где ваш командир?
— В госпитале на перевязке, его вечером разнило.
— Где Румянцев?
— Там, с ребятами.
— Ваши соседи говорят, что у вас бой?
— Какой там бой, — вяло возражает телефонист, — обычное дело.
Но утром выясняется, что дело было не совсем обычное. После доклада старшему морскому начальнику к нам зашел перекурить командир пехотинцев.
— Что у тебя там произошло? — спросил Лапшанский.
— Да у меня в роте есть пулеметчик, дагестанец. Солдат прекрасный, но по-русски кроме основных команд ни слова не знает. Когда надо что-то поручить ему, приходится или жестами, или через переводчика. Хорошо, что у меня их трое, дагестанцев. Ну вот, вчера ушел я в госпиталь. Полевая кухня без меня прибыла. И черт дернул взводного послать за ужином именно этого Али. Правда, не одного. Но пока ему переводили приказ, напарник его уже ушел.
— А идти далеко? — спросил Васька.
— Да нет, метров двести, а то и меньше. Ну, Али надел маскхалат и пошел. А вечером пуржило-то как! Ладно. Приходит Андреев, который первым ушел, приносит бидон с едой. Спрашивают, где Али, говорит, не знаю, не видел. Разошлись где-то хлопцы. Ничего удивительного — темень стояла. Ребята уже начали к ужину собираться, вдруг немцы стрельбу открыли. И со стороны их кто-то прямо к нам мчится. Мои хлопцы уже на прицел его взяли, да, к счастью, политрук увидел и приказал взять живым. Взяли. А это — наш Али! B руках термос с макаронами. Он, оказывается, заблудился и ушел к немцам, как его не подстрелили — понять не могу! А к ним как раз тоже кухня прибыла. Али встал в очередь, получил ужин и пошел обратно. Тут как раз ракет накидали, ну, немцы увидели его и открыли огонь.
— Обидно стало, что без харча остались, — засмеялся Иван.
— А если бы его в плен забрали? Честное слово, на минуту оставить нельзя, — пожаловался командир, гася самокрутку и поднимаясь.
Левая рука его висела на перевязи под полушубком.
— Да, трудно, — посочувствовал наш капитан, — но он хоть русского языка не знает, а у меня есть такие, что сидишь, как на пороховом погребе.
Я отлично поняла, кого он имел в виду, и, когда Лапшанский, проводив гостя, вернулся, напустилась на него.
Тетка Милосердия всегда говорила, что мужчин надо уважать, но нельзя давать им распускаться, а Лапшанский распускается уже второй день, несмотря на то, что я его уважаю.
— Позвольте вас спросить, вы бы разрешили кому-нибудь в таком тоне говорить о своей жене? — Холодно спрашиваю его.
Лапшанский непонимающе смотрит на меня.
— В каком тоне? При чем тут жена?
— При всем! Вам мало, что вы меня вчера выставили перед всеми каким-то вредителем, так сегодня уже и чужим жалуетесь. Очень хорошо. Прямо прекрасно!
— Ну тебя, Нинка, — говорит капитан.
— Нет, совсем даже не «ну тебя». Речь идет о моей чести.
По лестнице спускается наш радист Гриша. Он только что сменился с вахты.
— Сейчас завалюсь и — на погружение! — с удовольствием заявляет он. — А перед сном положен перекурчик. Угощайтесь, товарищ капитан, хорошего табачку мне дали.
Я не могу продолжать при Грише разговор и откладываю его до вечера.
Кстати, у самого командира пехотинцев вид довольно хулиганский. Шапка на затылке, полушубок нараспашку, небритый… И ребята говорили, что его с эсминца за поведение списали. Так что нашел Лапшанский, кому жаловаться.
Это я высказываю ему, уже собираясь на вахту.
— Ну-ну, давай, посплетничай, авось легче станет, — миролюбиво сказал капитан, выслушав меня.
И все же я люблю нашего капитана. Его просто нельзя не любить, такой он мирный, добрый и простой. Даже вид у него, несмотря на военную форму, очень домашний, какой-то уютный и теплый. Лапшанский высокий, но это не очень заметно, наверное, потому, что он полный и сутулится. У него лохматые брови, спокойные внимательные серые глаза и крупный нос.
— А до войны вы тоже были моряком? — спросила я однажды.
— Нет. Попробуй угадать, кем я был?
— Учителем? Врачом?
— Я был, Нина, председателем отличнейшего колхоза. Богатое хозяйство было у меня, машина «эмка». Но я любил в район ездить на коне. Был у меня красавец-рысак Борец. Черный, как смоль, и злой, как черт, норовистый.
Я перед самой войной выписал легкую пролетку с упряжью без дуги. Очень красиво.
Он помолчал и вынул из нагрудного кармана большой бумажник. Порылся в нем и подал мне карточку. Туго натянув вожжи и повернув лицо к фотографу, сидел в пролетке Лапшанский. На голове — каракулевая кубанка. А конь весь напрягся, кажется, сейчас помчится. С раздутыми ноздрями, он косил глазом, и были видны даже вздувшиеся жилки на его тонкой нервной морде.
— Хорош? — спросил капитан.
— Да…
— Один раз я ехал но городу, вдруг ему что-то не понравилось, он свернул с дороги, заскочил на крыльцо магазина и разнес его вдребезги. Пришлось своих плотников посылать крыльцо делать.
Он снова замолчал, глядя на фотографию.
— А сейчас где?
— В армии. Да это, может, и к лучшему. Пишут, скотина не встает от голода. Сено заготавливать некому было, одни женщины остались. А сколько сил было потрачено, чтобы поднять этот колхоз. Перед войной он был лучшим в области. Теперь все по новой начинать придется. Все по новой… Ну да ладно, были бы руки целы да голова на месте.
— Жалко вам Борца? — спросила я, видя с какой грустью всматривается Лапшанский в карточку.
— Борца? Жалко… Да что Борец? Люди гибнут. Вот кого жалко.
Днем совсем по-весеннему грело солнце, а ночью опять подул с гор холодный ветер, и я за дежурство промерзла до костей. Поэтому, придя домой, полезла под бок к Ваське, несмотря на то, что он накануне пообещал устроить скандал, если я опять лягу рядом с ним.
Да что же это такое, в самом деле, — завел он свою любимую песню, — кто я тебе, муж?
— Товарищ капитан, — сказала я негромко, — а чего Васька спать не пускает и гадости говорит?
Но капитан все-таки услышал; недовольно кряхтя, повернулся с боку на бок и пробормотал сквозь сон:
— Утихомирься, Морозова.
— Здрасьте, и Морозова же виновата! Значит Ваське все можно? Да?
— Только фрицы уймутся, Морозова начинает, — тяжело вздохнул Лапшанский, — ни днем, ни ночью нет покоя.
— А чего он…
— Замолчи, Морозова!
— Я уж и так все время молчу, как каторжная.
— Нинка, иди к нам, здесь тоже тепло, — говорит Иван.
— Верно, — радостно подхватывает Гундин, — Ванька со старшиной горячие, как печки.
— Морозова, иди к Ключникову и отстань от Гундина!
— Нет уж, теперь я из принципа…
— Я сейчас встану и такой тебе принцип пропишу!
Ткнув Ваську кулаком в бок, слезаю с нар. Дьявол с вами, спите, если не стыдно, а я обойдусь и без сна.
У коммутатора сидит Петька.
— Иди, спи, — говорю я ему шепотом, — я посижу.
Он тотчас же лезет на нары.
Я тяжело борюсь со сном. Стараюсь не заснуть, но глаза слипаются сами собой. И вдруг дремота отлетает, потому что в сердце закрадывается непонятная тревога. Она давит на плечи, нудным вытьем гудит в голове.
Открываю глаза, даже через закрытые веки почувствовав вспыхнувший свет. Все номера на коммутаторе, кроме номера старшего морского начальника, горят. «Значит, где-то замыкание на линии, причем очень близко от нас», — смутно сознаю я и штепселем гашу огоньки номеров. Но они моментально вспыхивают снова. Я включаюсь в линию.
— «Чайка», быстрее хозяина! — диким голосом кричат на том конце провода.
Сон как рукой снимает.
— На траверзе поста «Пирс» появились вражеские самолеты. Насчитали сто восемьдесят шесть и сбились со счета! — кричит сигнальщик с поста.
— Ребята! — зову я.
Они вскакивают и сразу выбегают из погребка. Я только сейчас начинаю понимать, откуда пришла непонятная тревога: воздух дрожит плотно и мелко, будто его трясут в огромном сите. По лестнице скатывается капитан.
— Пусти, — говорит он.
Уступаю ему место и спешу за ребятами. Над морем поднимается из-за горы солнце, но его почти не видно за тучей самолетов, которые идут на нас.
«ВЫ — КАК СЕВАСТОПОЛЬЦЫ!»
— Ребята, — говорит капитан, — если начнут бомбить наш участок, приказываю всем лечь вдоль стен! Авось прямое попадание минует, так зачем себя под шальные осколки подставлять.
Мы все понимаем, что одеяло, которым завешен выход на улицу, не спасет от осколков, если поблизости разорвется бомба. Уже сколько раз они залетали к нам, счастливо минуя людей.
Капитан уходит к начальнику связи, а мы снова выбираемся из погреба. Конечно, радист Торопова, Сергей, который стоит сейчас на вахте в радиорубке, уже передает нашим об этом налете, ведь шифровальщика Азика вызвали к старшему морскому начальнику в первую очередь. Значит, дают радиограммы. Но когда еще придут наши самолеты? А эти уже почти над нами.
Сделав небольшой круг, самолеты поворачивают к горе и начинают выстраиваться в длинную колонну. Это как раз над первой линией обороны. Но они же не могут бомбить там без риска ударить по своим! Там Сагидуллин с ребятами. Там, немного правее, морские пехотинцы. Еще правее — рота пулеметчиков, которые значатся на коммутаторе под позывным «Карета».
Слышно, как на переднем крае захлебываются в стрельбе зенитки. Над нами начинает что-то свистеть.
— Ага, Зубов дальнобойные в ход пустил, шрапнелью лупит, — обрадованно говорит Иван.
Старший лейтенант Зубов хорошо известен нам. Это командир береговой батареи на той стороне, у наших. Он все время поддерживает нас огоньком, и поэтому немцы без конца бомбят батарею. Но фашисты носятся над первой линией обороны, и «юнкерсы» по одному, включив отвратительно воющую сирену, пикируют с высоты. От взрывов гремит земля, и там, у подножья горы, становится совсем темно, как будто снова опустилась ночь.
Трудно понять, что творится. В воздухе рвется шрапнель. На земле — бомбы.
— Уж лучше бы сразу все сбросили, — говорю я.
— Да, это что-то вроде психической атаки, — отвечает старшина.
Отбомбившиеся самолеты уходят, не дожидаясь тех, которые с воем кружат в воздухе над нашими позициями.
— Старшина, — говорю я, — вы знаете, там никак нельзя им бомбить. Ведь половина бомб по своим ударит.
— А черт их знает, что они задумали, — отвечает старшина.
Начинается очень сильный обстрел. Линии выходят из строя одна за одной.
— Баська, на линию, — командует старшина, — Нина, садись на коммутатор, Петро, тоже иди, нет связи с «Якорем».
На коммутаторе сидеть страшнее, чем находиться на улице. Донесения идут одно за другим. В этом квадрате просочились фашистские автоматчики, тут идут в атаку ганки. И все сильнее становится обстрел. Тяжелые снаряды с ревом несутся над нами. Гремит уже кругом, и порой за грохотом взрыва я не могу разобрать, что кричат мне в трубку.
— Проверяй связь, — приказывает мне старшина, на минутку забежавший в погребок. — Ежеминутно проверяй связь.
Снова докладывают с «Пирса»:
— Двести с лишним самолетов!
Они опять вытягиваются в линию вдоль фронта, но на этот раз уже значительно ближе к нам. Забегает Васька, жадно пьет воду и спрашивает:
— Как «Якорь»?
Я верчу ручку телефона. Нагрузки нет, значит, связь снова оборвана. Васька уходит.
Я уже почти ничего не слышу от сплошных разрывов и гула.
— Нинка, — кричит с порога Иван, — наши самолеты пришли!
«Там, наверное, Борис, — приходит в голову тревожная мысль, — только бы с ним ничего не случилось!» Вот уж сейчас я не могу выглянуть наружу, не хочу видеть, как небольшая кучка наших истребителей вступит в бой с такой армадой.
Иван выглядывает из погребка и комментирует события:
— Ого, заторопились, стервы! Уже не по одному бомбят.
Грохот усиливается.
— Нинка! Сбили!
Я прислоняюсь к стене.
— «Юнкерса» сбили наши!
К пяти часам вечера бомбардировщики добираются до нас. На этот раз их чуть больше сотни.
— Выдохлись, — удовлетворенно говорит капитан, зашедший в погребок.
Сейчас почти все собрались в погребке.
— Ложись вдоль стен!
— Ну, Нинка, не поминай лихом, — грустно шутит Баська, забираясь под нары.
Мы затихаем в ожидании бомбежки, но самолеты с ревом проносятся над нами, и мы слышим взрывы немного южнее.
— Госпиталь сволочи бомбят, — говорит Иван, вставая.
— Морозова, проверяй связь! — приказывает капитан. Подоспевшие истребители завязывают бой. В воздухе четкой дробью выстукивают пулеметы, гулко бьют пушки. Немецкие самолеты уходят один за другим. Сразу вдруг прекращается и обстрел. Становится настолько тихо, что начинает звенеть в ушах.
— Как-то даже страшно от этой тишины, правда? — говорю я Петьке.
— Точно, — соглашается он, обтирая мокрой тряпкой грязное лицо.
Я уже собираюсь на причал, а все еще стоит тишина. Тревожно и скверно на душе. Капитан видит, как мне неспокойно. Чтобы подбодрить меня, он говорит:
— Немцы за день выдохлись начисто, так что ночь наверняка будет тихой.
Едва я прихожу на причал, как прилетают «рамы» и разбрасывают осветительные ракеты.
Вскоре начинает доноситься гул моторов. Идут наши. На берегу полным-полно раненых.
Суденышки скучились на рейде. Два идут к берегу. Первым подходит сейнер «Спартак». К нему швартуется мотобот. Я вижу, как с его палубы прыгает на сейнер Куртмалай.
Потом он выскакивает на причал и обрадованно хватает меня за плечи.
— Жива! Ты посмотри на нее! Жива, сеструха!
Он поспешно сует мне в карман большую шоколадку и бежит обратно на мотобот.
— Быстро выгружаться! — кричит он своим. — Не задерживай!
— Нина, — зовет меня Толя Стариков, — доложи, что ко второму борту тоже идут на швартовку!
Я направляюсь и свою рубку, но вдруг застываю на месте: прямо из скопления наших судов кто-то бьет длинной трассой по берегу, по раненым. Едва успеваю заскочить к себе, как причал подпрыгивает, раздается оглушительный взрыв, свет гаснет, меня швыряет об стенку. Ничего не соображая, пытаюсь подняться. Вся аппаратура слетела с полки. Нащупываю рукой телефон, кручу ручку. Бесполезно. Связь оборвана. Выскакиваю на палубу. Там нет ни души. Зато за бортом — каша из обломков и людей, живых и мертвых.
— Куртмалай! — ору я, стараясь перекрыть дикий крик на воде.
Ко мне подбегает Толя.
— Прыгаем с того борта! Это торпеда! Да прыгай живее!
Он тащит меня за собой и толкает за борт. Ледяная вода охватывает смертельным холодом, и я чувствую, что не смогу продержаться и двух минут. Меня тянут ко дну наполнившиеся водой сапоги, ставшая пудовой шинель.
— Толя! Тону!
Он возвращается и помогает мне сбросить одежду. Это очень трудно, она будто прилипла к телу. Наконец избавляюсь от тяжелых вещей, и совсем ни к чему мне становится жалко утонувшей с шинелью шоколадки.
Когда мы выходим на берег, я опускаюсь на песок и начинаю плакать неудержимо, судорожно, громко. Толя силой поднимает меня и тащит в гору, но я не могу уйти, не узнав о Куртмалае.
Сверху бегут наши. На ходу раздеваются и бросаются в воду. Толя, махнув на меня рукой, спешит за ними.
Я перестаю плакать так же быстро, как и начала.
В воде бьется нечеловеческий крик.
Из моря выносят людей. По берегу бегут от госпиталя несколько человек, наверное, врачи и медсестры. Около меня останавливается неизвестно откуда появившийся капитан Лапшанский и командует:
— Домой!
Но мне стыдно уходить, когда здесь нужны каждые здоровые руки.
— Я буду помогать врачам, — говорю, стараясь не выбивать зубами дробь.
— Немедленно домой! Стариков, — перехватывает Лапшанский Толю, который вынес из воды раненого и снова бежит к морю. — Стариков, отведи ее домой!
— Сама дойдет, — огрызается Толя.
— Стариков!
Толя тянет меня за руку:
— Идем!
— Хорошо, идем. Обсушимся и вернемся снова.
Мы бегом поднимаемся в гору.
— Переодевайтесь быстрее, — заботливо говорит старшина. — Нина, иди сюда, я тебя одеялом. отгорожу.
Я сбрасываю с себя ледяное белье и, насухо вытеревшись, с небывалым наслаждением надеваю сухую фланелевку и ватные брюки. Сверху набрасываю чей-то бушлат.
— А теперь пейте, — старшина подносит нам водку.
— Ребята мокрые придут, — говорит Толя.
— Сколько их там?
— Гришка, Иван, Васька и Азик.
— Интересно, где же я наберусь сухого? Что у меня здесь, магазин готового платья? — сердится старшина.
С трудом преодолевая дрожь, говорю:
— Они разделись. Только разве что их одежду кто-нибудь взял.
Через полчаса возвращаются ребята. Они в сухом. Лица красные, как после парной.
— Отогрелись? — спрашивает нас с Толей капитан.
— Почти.
— Отправляйтесь на доклад к старшему морскому начальнику. Что там случилось-то?
— Пришли наши. Вдруг между ними появился немецкий торпедный катер. Откуда он взялся, не понимаю, — рассказывает Толя. Ребята слушают молча. — Он ударил прямо в борт этим двум, что стояли у причала.
— Кроме этих двух не пострадали мотоботы?
— Кто их знает? Как будто бы нет. Остальные сразу ходу дали к госпиталю, наверное, там высаживать будут.
— Не наверное, а уже высадили людей, — говорит Петька. — Только что из госпиталя доложили старморначу. А здесь много жертв?
— Много, — с болью говорит капитан.
— Можно мне сходить на берег? — спрашиваю я у него.
— Пойдете к старморначу, я ведь, кажется, ясно сказал.
Снова начинается сильный обстрел. Мы с Толей идем по темной траншее в капонир. Здесь тепло и пахнет бензином. Постучав, входим к старшему морскому начальнику. Он стоит у стола, а перед ним, опустив лицо в ладони, сидит Куртмалай.
— Цыган! — кричу я, забыв обо всем от радости.
Он поднимает лицо и горько говорит:
— Плохо дело, сеструха!
— Ты ранен?
— Что я? У меня все ребята погибли.
— Мироненко, — приказывает старморнач стоящему рядом краснофлотцу, — дай старшине стакан водки, сухое что-нибудь и уложи его.
Когда Куртмалай тяжело поднимается из-за стола, я с неожиданным теплом в душе вижу, как на коротенький момент старший морской начальник отечески добрым жестом прикасается к плечу цыгана.
На обратном пути Толя говорит:
— Давай зайдем за Куртмалаем, пусть у нас ночует.
— Ага!
— Только с условием: никаких охов и ахов и вообще ни слова о том, что случилось, — жестко предупреждает Куртмалай, когда мы приглашаем его к себе.
— Конечно, — заверяет Толя и подталкивает меня в темноте.
Я, поняв его, прибавляю ходу, чтобы успеть предупредить ребят.
Кроме меня и Старикова, никто из наших не знает Куртмалая, но встречают его все так, будто только час тому назад расстались.
— Закуривай, — предлагает Гриша, — табак мировой!
Ночь гремит взрывами. Мы сидим молча в темноте.
Только звездочками плавают в воздухе огоньки самокруток.
— Товарищ капитан, с «Пирсом» нет связи, — прерывает молчание старшина.
— Я пойду, — говорит Васька.
— С госпиталем нет связи.
Уходит Иван. Потом — Петька.
— Морозова, подмени старшину, — приказывает капитан, доставая из-под нар телефон. — Начинается.
На другой день чуть свет прилетают наши истребители. «Рамы», барражировавшие над нами, моментально исчезают.
— Ну, пусть теперь сунутся фрицы, — говорит Васька Гундин.
Но фрицы суются. «Юнкерсов» приходит больше сотни, да еще в сопровождении «мессеров». И сновая прячусь, чтобы не видеть этого неравного боя. Вражеских самолетов на столько больше, чем наших, что жутко смотреть.
Васька высунулся из погребка и кричит:
— Эх и молодцы наши! Дерутся как черти.
Там дерется как черт Борис. Он знает, что я здесь.
Но он не знает, пощадила ли меня за двое этих страшных суток смерть.
Приходит совершенно убитый цыган. В госпитале он нашел из своих только моториста. Но и тот лежит без памяти. Врачи сказали, что нет почти никакой надежды.
— Куртмалай, — говорю я, — сделай для меня доброе дело.
— Какое?
— Подмени меня. Я тебе сейчас объясню, что к чему, ты в момент поймешь. А я на десять минут сбегаю.
— Куда?
— На причал. Мне нужно взять там в рубке свою радиостанцию. Я быстро вернусь.
— Сиди, — говорит он, — мне проще на причал сходить, чем с этими твоими шнурочками сидеть.
— Какие шнурочки? Это штепсели.
— Нет, нет, я схожу сам.
— Цыган, миленький, пожалуйста, не ходи. Я не хочу одна оставаться. Ты слышишь, как бьют?
— Ладно, посидишь, — говорит он и уходит.
Через пятнадцать минут Куртмалай приносит мою «эрбэшку». Она в полном порядке, только нет питания. Я заглядываю под нары. Там у Гришки стоят запасные аккумуляторы. Подключаю их и настраиваюсь на волну истребителей. В эфире сплошной хаос. Но меня сейчас это не смущает. Среди десятка голосов я ищу один, единственный, родной голос! И не могу найти.
— Заходи слева! Витька, у тебя на хвосте «мессер»! «Яблоня-17», бей! Где Юргис? Где Юргис? Порядок, порядок, Леня, я здесь!
Иногда мне кажется, что я слышу Бориса, но тут же понимаю, что это ошибка.
Вдруг в погребке темнеет. Я поднимаю голову. Наверху, загораживая собой свет, на одной ноге стоит Васька.
— Ну-ка помогите, — просит он.
Куртмалай, опережая меня, бросается к нему и почти на руках вносит Ваську.
— Что? — спрашиваю я.
— Нога.
На левой ноге у сапога начисто сорваны каблук и задник. В дыру хлещет кровь.
— Давай снимем сапог, — говорит Куртмалай и наклоняется над Васькой, но тот вскрикивает диким голосом и отдергивает ногу.
— Ну, что ты — девка, что ли? Потерпи!
— Куртмалай, давай лучше разрежем сапог, — предлагаю я.
Он протестующе дергает плечом, но соглашается.
Нож у нас тупой, и, наверное, разрезая сапог, мы причиняем бедному Баське еще больше мучений. Но он молчит, закусив губы и закрыв глаза. Наконец сапог сброшен, и мы наклоняемся над Васькиной ногой. У него оторвана половина пятки. Куртмалай с опытностью старой сиделки перетягивает ногу под коленом.
— Тебе надо в госпиталь, — советую я.
— Ни за что, — хрипит сквозь зубы Васька. — Отправят отсюда, позора не оберешься. Скажут, в пятку ранен, отступал, что ли?
— Но ты же все равно ходить не можешь.
— Отлежусь, как на собаке заживет. Лишь бы кость была цела. О-о, больно! Дай закурить, Нинка.
Снова повторяется вчерашний день. Мне минутами кажется, что там, за пределами нашего погребка, не осталось в живых ни одной души.
Куртмалай говорит:
— Ну, сеструха, и работка у вас! Погорячей нашей.
До сих пор я считала, что самое страшное — это переход морем. Сейчас я соглашаюсь с Куртмалаем.
Вечером он уходит с попутным транспортом.
— Ты не лезь на огонь, — грубовато советует мне на прощанье, — Ни к чему это. Поняла?
— Ладно, ладно, иди.
Он уходит, длинный, поджарый. И почему-то у меня вдруг болью сжимается сердце.
Я остаюсь одна и снова включаю радиостанцию. Очень хочется услышать голос Бориса. Мне нужно только знать, что он жив. А за эти дни над нами были сбиты два наших истребителя.
Пришел Лапшанский.
— Нина, предупреди ребят, что колодец забит, надо пока экономить воду.
— Да у нас ее почти и нет. Всего полбутыли.
— Тем более. Когда его еще расчистят? Туда сейчас носу не сунешь.
Долина, где находится колодец, даже в более тихие дни была одним из самых опасных мест.
Фашисты знали, где можно было взять нам воду, и лупили по колодцам почти круглосуточно.
— Что, Вася, плохо тебе? — спросил капитан.
— А, не спрашивайте!
— Ты, может, в госпиталь пойдешь? Давай я помогу тебе.
— Да никуда я не пойду.
— Нина, надо аккумуляторы на заправку отнести немедленно. Но в моторную попала бомба. Туда сейчас не проберешься, придется в госпиталь идти.
В госпиталь идти около километра, а по берегу под прикрытием обрыва чуть дальше. Наверху было сейчас слишком опасно.
Я взяла аккумуляторы и пошла. Солнце пекло почти по-летнему, мне стало жарко и захотелось пить. Я вспомнила, что сейчас с водой плохо, и теперь уже мне ничего не надо было, кроме стакана воды. Или хотя бы четверти стаканчика.
Я сбросила бушлат и положила его на камень. На обратном пути возьму.
Пристроив свои аккумуляторы в моторной госпиталя, уже хотела идти обратно, но ко мне подошел пожилой врач и сказал:
— Вот молодец, что пришла.
— Почему? — удивилась я.
— Вас командир прислал? Дело в том, что сейчас поступит много раненых, у нас просто рук не хватает, чтобы ухаживать за всеми. Ваша обязанность будет сводиться только к тому, чтобы подать воды, перевернуть с боку на бок, ну и сообщать, если кому-то совсем плохо будет.
— Мне командир ничего не говорил.
— Ты откуда?
— С «Чайки».
— Ладно, я сейчас позвоню ему. Я попросил некоторых командиров прислать мне на помощь людей, но пока никого нет.
Госпиталь находился в землянках по склонам глубокого оврага, который у нас почему-то называли каньоном. И даже позывной госпиталя был «Каньон».
Мы с врачом стояли на самом дне оврага и разговаривали, когда на узкой тропинке, ведущей сверху, показались люди с носилками.
С этой минуты я забыла, что такое время. Раненых несли, вели, некоторые шли сами. Уже не хватало места в землянках, и их укладывали прямо на землю. Среди прибывших последними были почти одни пулеметчики. Один из них все время просил пить, и я с боязнью подносила к его рту чайник. У него почти не было лица — сплошная рана, и губы висели раздувшимися лохмотьями.
— Сволочи радисты, — кричал он, — сволочи радисты!
— Какая ерунда получилась, — рассказывал его сосед, раненный в ноги, — прорвались вперед, поперли гадов так, что только пятки у них сверкали, вдруг наши штурмовики как чесанули! Прямо ло своим! Связисты, видишь, не успели предупредить авиацию, а та нам на помощь пришла. Пока разобрались, что к чему, пришлось снова отступить. Я тебе скажу, сестренка, когда фашисты штурмовали, так страшно не было. Нет!
Бойцы, присланные из частей на помощь, окружили раненого. Вдруг чей-то спокойный голос произнес:
— Ну, не совсем так было.
Я оглянулась. Почти рядом со мной стоял капитан Сагидуллин. Голова его была перевязана, и на бинте разрасталось красное пятно.
— Штурмовики наши действительно начали с нас, но их тут же предупредили, и они перешли вперед. Кто мог подумать, что пулемётчики врукопашную пойдут? Они с фрицами прямо гранатами друг друга по мордам били. И там, где вы отступили, прошли наши стрелки. Они здорово на новых рубежах закрепились. Я сам только что оттуда.
Я все ходила и ходила между ранеными, поила, что-то говорила, чтобы успокоить их.
Начальник госпиталя предупредил, что воды осталось совсем мало и надо ее экономить. У меня в горле будто наждаком терли, но я никак не могла глотнуть хоть каплю. Это было все равно, что украсть жизнь у этих изнемогающих от ран людей. Поэтому, когда последних раненых забрали в операционную, я не смогла идти домой, а с великим трудом поднялась наверх и вышла на наблюдательный пост «Сапфир», который расположился на самом стыке каньона и обрыва, спускающегося к морю.
В землянке сидело несколько человек. Почти всех я знала, по одного видела впервые. Невысокий шатен очень интеллигентного вида. Он что-то рассказывал обступившим его ребятам, и я отметила про себя, что редко услышишь такой красивый, глубокий голос.
— Как и следовало ожидать, они врезали по своим. Да еще как врезали!
Он говорил о фашистских самолетах, которые в первый день этих страшных боев бомбили передний край.
— А мы как раз на том участке домой пробирались. Смотрим — чистенькие позиции, только бери! Так мы чуть ли не в полный рост бегом жали, чтобы успеть наших предупредить.
— Успели?
— Успели! Только наши продвинулись, вторая партия бомбардировщиков явилась. Вот в этот раз они уже по нашей первой линии врезали, а наших-то там не было.
— А говорят, сейчас наши штурмовики тоже по своим ударили.
— Вздор, — сказал шатен, — я только что оттуда. Правда, они рискованно близко от своих начали штурм, но тут, говорят, связисты виноваты,
У меня было такое ощущение, будто это я не успела передать радиограмму и все знают, что виновата во всем я.
Пусть я умру от недосыпания, но, честное комсомольское, никогда в жизни больше не закрою глаз на вахте, только бы забыть страшный изорванный рот, кричащий: «Сволочи радисты!»
В землянку вошла хирургическая сестра Люба.
— Отдохнуть к вам, — сказала она, устало опускаясь на нары. — Вторые сутки не отходим от стола. Сейчас солдату ногу ампутировали, а ему наркоз нельзя давать: с сердцем плохо. Так и делали под местным. Я ему говорю: «Ты кричи, легче будет!» А он молчит, только зубы скрипят. А когда уже доктор допиливал… Ой, что с вами?!
Незнакомый мне парень, побелев, клонился, как ватный, к стене.
— Прекратите, — сквозь зубы сказал он, закрыв лицо руками, — нельзя же так живодерски рассказывать…
— Простите, — растерянно пробормотала Люба, — мы здесь ко всему привыкли…
— А я нет, — отрезал парень.
Когда я уходила, мне сказали, что это знаменитый Гуменник. Я оглянулась: ну, честное слово, ничего героического не было в этом аккуратном мальчике. А ведь он уже имел орден Ленина!
— Ну и герой! — ехидно бросила я.
Старшина поста крикнул мне вслед:
— Нина, ты видела листовки? Наши самолеты сбросили.
Я вернулась. Прокрутившись целый день в госпитале, я не видела никаких листовок.
— Возьми!
Я присела на нары, чтобы прочитать.
«Товарищи моряки и пехотинцы! Товарищи матросы, солдаты, офицеры! Советский народ напряженно следит за неравной битвой, которая идет на вашем участке. Он верит, что вы не отступите от занятых рубежей, не дрогнете под натиском противника!
Вот уже несколько суток вы, как севастопольцы, героически отражаете бесчисленные атаки врага, защищая родную землю. Подвиг ваш подобен подвигу сталинградцев, стоявших насмерть, но не пропустивших врага к Волге. Пусть же и к нашему морю не выйдет враг там, где стоите вы».
— Здорово, да? — спросила я, отрываясь от листовки. — Смотрите-ка, нас с севастопольцами и сталинградцами сравнивают, значит, не зря мы здесь, правда?
— Что вы лично не зря здесь, это точно, — сказал Гуменник. — Есть кому труса постыдить.
Ага, значит задело его мое замечание! И пускай. Подумаешь, какой герой.
Я искала, что бы такое сказать ему в ответ, чтобы последнее слово осталось за мной, но почему-то не нашла и, рассердившись за это на себя, удалилась с достойным видом. Пусть видит, что я никакого внимания не обращаю на всякие глупые реплики.
Выходя, я услышала, как он засмеялся. Интересно, что он нашел смешного?
БЕЗ ВОДЫ
Когда я направлялась домой, снова установилась гнетущая тишина. Подумав, решила идти верхом. Сначала шла быстро, потом замедлила шаги в ожидании, что фрицы, заметив меня, начнут стрельбу. Нет, они будто вымерли!
— А может быть, сейчас можно колодец расчистить? — опросила я, спускаясь в погребок. — Не бьют совсем.
— Да уже пошли, твоего распоряжения не дождались, — ответил Гундин.
— Вода есть? Хоть капельку!
— Ни капли, Нинка!
— Пойду к соседям.
— Бесполезно, они сами приходили к нам.
— А, может быть, у Торопова есть?
— Тоже нет.
Я вышла из погребка и села на камень. Солнце уже закатывалось, но даже последние лучи его были теплыми. Я вспомнила, что оставила на берегу бушлат. Ну и дьявол с ним, завтра возьму, если никто не подберет.
Странное состояние овладело мной, как будто я раздвоилась. Одна я— сидела на камне и очень хотела пить, а я другая — стояла на сцене в красивом длинном черном платье и пела песню о том, что жил на свете чернобровый славный парень молодой, и о том, как каждый вечер с песней новой возвращался он домой. А когда он песню пел, самый старый молодел, и буйный ветер утихал, и сад зеленый расцветал… Кто-то подносил мне цветы в большущем кувшине, наполненном свежей водой. И я начала из него пить, пить, пить. Но вода почему-то не утоляла жажду, а, наоборот, сушила горло. Я с трудом открыла глаза.
Что это, бредить, что ли, начинаю?
— На закате вредно кимарить на камне, — заметил Иван, подходя ко мне.
— Отрыли колодец?
— Не знаю, я был на линии. А что, у нас воды нет?
— Нет.
Постепенно все ребята пришли домой. Капитан сказал:
— Нина, ложись спать, скоро на вахту.
Я легла. Но сон никак не шел, было какое-то тяжелое забытье, когда слышишь и понимаешь каждое слово, но не в силах ответить или хотя бы шевельнуть пальцем.
— Колодец-то не отрыли, — сказал Петька.
Гриша ответил:
— Теперь уже не отроют, слышишь, какой обстрел начинается? И бьют сволочи прямо по долине смерти.
Долиной смерти у нас называют место, где расположен колодец. Его обстреливают день и ночь.
— В каньоне роют новый колодец.
— Правильно. Давно надо было, все равно здесь воды мало, наполовину ила приносишь каждый раз.
— Да, ребята, — это Васька, — если бы такой водой я поил в колхозе лошадь, меня бы выгнали к чертям.
— Ну, я думаю, ты бы сейчас от нее не отказался, — невесело засмеялся Иван.
— Спрашиваешь!
— Ребята, меня однажды перед войной мать взяла с собой на базар. А жарища стояла. Мама дала мне кружку пива. Я хлебнул — и вылил. Во дурак был!
— Немедленно прекратить разговоры о воде, — строго приказал капитан, — что вы, неделю не пили, что ли?
— Нинке на вахту не идти, — сообщил Петька. — Мироненко звонит, говорит, что выгрузка будет у госпиталя.
— Вот и хорошо. Ночь-то опять будет, кажется, бешеной, лишний человек на линию сможет пойти.
Обстрел усиливается. Снаряды уже один за другим проносятся над погребком. Фашисты бьют — по причалу.
Всю ночь и весь следующий день не было ни минуты передышки, Я бессменно сидела у коммутатора. Ребята почти не сходили с линии. Иногда они забегали домой и, пользуясь свободной минутой, как мертвые валились на нары.
У Васьки поднялась температура, и капитан приказал отвести его в госпиталь. Повел Иван, а когда вернулся, унего был страшно измученный вид. Глаза ввалились, скулы обтянуты. Подержится молодцом.
— Работа есть? — спросил он.
— Нет. Только подмени меня ненадолго, мне надо.
Я выхожу. Быстро нахожу оборванный провод и бегу, держась за него, по линии. Нет связи с «Пирсом», но я не сказала об этом Ивану, чтобы он хоть немного отдохнул.
Приходится все время ложиться. Снаряды рвутся кругом. Я добираюсь до пригорка и вижу, что к его подножью, навстречу мне бежит, держась за провод, наш старшина Захаров. Он не видит меня. Я жду, когда он поднимется, и мы соединим провод. Но в это время раздается страшный взрыв. Я падаю. На секунду глохну. Старшина, нелепо взмахнув руками, опрокидывается на спину. У него оторваны обе ноги. Это так страшно, что у меня не хватает силы даже закричать.
Как во сне я ползу на непослушных руках — вниз. Захаров или мертв, или без сознания. Кровь ручьем хлещет из тех мест, где минуту тому назад были колени. Но больше нигде ран не видно. Я взваливаю его на плечи. Ох, какой же тяжелый! Чувствую, как горячо начинают липнуть к телу брюки. Это кровь старшины. Надо идти быстрее, но у меня совсем нет сил.
Надо идти! Надо идти! Вот так, так, так. Еще шаг, Нинка! Еще шаг! Еще, еще, еще…
Я не помню, как добралась до погребка. Кажется, меня кто-то встретил. Кажется, кто-то взял у меня с плеч старшину. Кажется, кто-то налил мне воды.
— Пей, Нинка!
Я пью и тут же начинаю кашлять, задохнувшись, потому что это не вода, а теплая противная водка. _
— Пей, Нинка! — кричит на меня Иван, зачем-то поддерживая мою голову.
— Не надо. Я не хочу. Где старшина? Он жив?
— Жив. В госпитале.
— Дай я выйду на секунду, меня что-то мутит.
— Никуда ты не выйдешь. Слышишь, как стреляют?
Прилетели «юнкерсы». Недалеко от нас падает несколько бомб, но ни одна почему-то не взрывается.
К утру обстрел утих.
— Вот и отдохнуть можно, — сказал Петро.
Но отдохнуть не удалось. Откуда-то из-под земли начали раздаваться взрывы, каких мы еще не слыхали. После каждого взрыва с неба долго сыпались камни и глыбы земли.
— Это бомбы замедленного действия, — сказал капитан.
Гремело минут пятнадцать. Потом все стихло.
— А вот теперь спать вам, ребятки, не придется. Ну-ка, собирайте котелки, бутыли и — за водой, — приказал Лапшанский.
— За какой водой?
— Бомбы были тяжелые, рвали глубоко, в воронках наверняка можно хоть немного набрать воды.
Парней как ветром выдуло из землянки. Я пошла с Иваном.
У нас стеклянная большая бутыль и три котелка. Очень быстро мы дошли до воронки. В нее легко мог бы съехать грузовик, такая она была большая. На самом дне воронки что-то темнело.
Иван спустился вниз и крикнул:
— Нина, подожди наверху!
Но я уже съехала по пологому склону. Он встал передо мной, пытаясь что-то загородить.
— Выбирайся быстренько!
— Да в чем дело?
Я заглянула через его плечо и рассмотрела силуэт человека, лежащего на самом дне.
— Убитый? — почему-то шепотом спросила я.
— Ну и что же? Вытащим его и соберем воду. Я не могу возвращаться с пустыми руками, — сказал Иван.
— Но он же в воде лежит!
— Нет, не в воде.
— Все равно, Иван, я ее пить не смогу.
— А что, умирать, что ли будешь от жажды?
Иван вытащил из воронки убитого.
Когда мы возвращались домой, низко над нами прошли наши истребители.
Воды принесли очень немного.
— Давайте сливайте все в бутыль. Как отстоится, будете пить.
— Можно я попью неотстоявшейся? — попросила я, надеясь успеть хлебнуть из чужого котелка, пока воду не смешали с той, что принесли мы.
— Нет, нет, — заявил Лапшанский, — ни в коем случае.
— А если я не люблю отстоявшуюся?
— Потерпишь.
Я чуть не заревела, когда в бутыль слили последнюю каплю.
Воду делил капитан. С видом скупца разливал он ее по капле в кружки, сравнивал, отливал, доливал.
— Пейте не спеша, — предупредил Лапшанский, когда ребята схватили кружки.
Я оглянулась на Ивана. Он с жадностью припал к кружке и медленно, наслаждаясь, по каплям пил воду. И в такт каждому глотку на шее его двигался кадык.
Зажмурив глаза и стараясь не вспоминать о той воронке, я сделала первый глоток, и, если бы мне даже самыми страшными муками пришлось платить за каждую каплю выпитой воды, я бы уже все равно не могла от нее оторваться.
Утром на пороге появился главстаршина Орлов:
— Принимайте пополнение, — сказал он. — Прибыли ночью, но не знали, куда идти. Со мной радист и два линейщика. Проходите, ребята, — позвал он.
И я увидела старого радиста Кротова, который когда-то уверял меня, что Олюнчика прислали во фронтовую базу потому, что в тылу от нее не избавишься.
Он смешно, по-змеиному, подвигал шеей и сказал:
— А я тебе письмо привез.
Это было письмо от тетки Милосердии. Смешная милая тетка представляла фронт чем-то вроде санатория. «Не позволяй мужчинам входить без стука в твою землянку и вообще веди себя, как положено порядочной девушке. (Знала бы она, что я сплю между мужчинами!). Говорят, что вам проходу не дают командиры, это меня очень путает. (Господи, кто мне может не дать проходу? Увидела бы она нашего лапушку Лапшанского.) Быстрее бы уж кончалась эта война. Мы завели козочку и пьем парное молоко, это очень полезно. Если у тебя есть возможность, покупай хотя бы по кружке в день».
Тетка оставалась собой, несмотря на чечевичную кашу, за которой надо было часами простаивать в столовой, несмотря на иждивенческие карточки, о которых она почему-то упоминала в письмах с обидой.
Наши летчики в утреннем воздушном бою сбили двух «мессеров» и «Юнкерса». Орлов, глядя на горящий самолет, сказал:
— Вот еще сердце одной матери разбилось.
— Оно у нее не разбивалось, когда она получала тряпки с твоей убитой матери? — злобно спросил Иван.
— Не злись, — вмещался Петька, — это главстаршина на первых порах такой добрый, а денька два пройдет и — как рукой снимет всю эту мерлехлюндию.
Орлов смущенно улыбнулся, что очень не шло к его самоуверенной физиономии. Я вспомнила, как он разъяс нял мне причину своего успеха у женщин. Кажется, это было так давно!
— Не все же такие герои, как ты, — сказала я Ивану, чтобы сгладить неловкость.
— Как я? Почему я? Я — как все. И герои такие, как все. Во всяком случае, как большинство. И ты такая, и
Петька, и Васька Гундин, и Азик.
— Уж я то герой, — невесело усмехнулась я, вспомнив старшину Захарова.
— Ну, что такое героизм, по-твоему? Обязательно пойти на таран? Обязательно выдержать муки, не выдав ни слова? На амбразуру идти? А ты уверена, что Васька или Петька не сделали бы этого попади они в такие же обстоятельства! Но ведь это не повседневные, не рядовые обстоятельства, правда? Там, наверно, уже сверх героизм. Но фронт-то все-таки держится не на нем и не на этих сверх героях, а на обыкновенных рядовых бойцах, которых не единицы, а миллионы. На таких, как ты, понимаешь? Севастопольцы, даже те, которые не отдали жизнь за город, а отступили, все равно герои. Да, по-моему, даже все наши — герои, уже только потому, что держатся здесь.
— Правда, — сказал главстаршина Орлов. — Вы на самом деле молодцы.
Через два дня наступила тишина. Немцы опять перешли на старый режим: обстрел, бомбежки, но все в такой норме, что после пережитых дней это воспринималось как шуточки.
— Что это они снова затевают? — опросил Петька.
Никто ему не ответил. А вечером разведчики доложили, что на той стороне празднуют пасху.
— Невеселая пасха у них, — смеялся Гуменник, пришедший к нам, — столько жертв, и все напрасно. Не только не выкинули нас, как было задумано, а еще и территорию потеряли. Наши на многих участках здорово продвинулись вперед.
Он стоял у погребка подтянутый, интеллигентный, но вид у него был лихой, и трудно было поверить, что это он чуть не потерял сознание, когда медсестра Люба рассказывала об операции.
— Вот это — герой! Причем первоклассный, — сказал Иван, когда Гуменник ушел.
«Я ВЕРНУСЬ, ТОВАРИЩ КАПИТАН!»
Петька напрасно тревожился, немцы ничего не замышляли. Верно, они и в самом деле выдохлись и убедились в том, что впустую тратят время, боезапасы и людей. В первые дни пасхи они даже по долине смерти били редко, и когда там взрывался снаряд, ребята смеялись:
— Фриц с пьяных глаз пальнул.
Затишье дало возможность очистить колодец.
— Нина, завтра ты уйдешь отсюда, — сказал мне Лапшанский.
— Нет, — крикнула я в ужасе, — нет! Ведь самое страшное прошло, и ничего со мной не случилось. Товарищ капитан, миленький, пожалуйста, не выгоняйте меня. Честное комсомольское, я буду с одного слова слушаться. Если хоть заикнусь что-нибудь поперек, вот тогда сразу можете меня отправить. Товарищ капитан…
— Нина, ты потом вернешься. Просто нужно один пакет срочно доставить в тыл.
— Нет уж, не обманете. Пусть ваши любимчики везут всякие распакеты.
— Ну вот видишь, ты только что дала слово и тут же начинаешь пререкаться. Все. Пойдешь ночью с мотоботами. Встретишь там по-человечески Первое мая…
— Я не хочу по-человечески!
— …отоспишься и вернешься.
— Кстати, тебя там кто-то ждет, — ввернул Орлов.
— Кто меня ждет?
— Ну, наверное, ждет кто-то, раз ты мне однажды даже табак отдала.
Я почувствовала, как краска медленно покрывает мое лицо и ползет по шее.
— Как тебе не стыдно!
Но напоминание о Борисе заставило меня задуматься. Я не знала, жив ли он, и до сих пор просто не позволяла себе часто думать о нем. Но сейчас такая тоска подкатила к сердцу, что некуда было от нее деваться. Действительно, я могла уже завтра быть рядом с ним или хотя бы узнать о нем. А что, если согласиться и потом вернуться снова? Сходить в баню. Поспать. Поесть без опасения, что у тебя сейчас вырвет миску из рук какой-нибудь шальной осколок. Ах, боже мой, да разве в этом дело? Ведь главное — Борис. В конце концов, есть Доленко, который снова может помочь мне. Уж ни один человек, даже капитан третьего ранга Торопов, начальник связи, не мог сказать, что я здесь была нагрузкой.
К ночи я приняла железное решение уйти с мотоботами, если капитан вернется к этому разговору.
На следующий день Лапшанский приказал:
— Ну, Нина, собирайся.
К безмерному удивлению всех, я молча начинаю собираться. Потом, чтобы подразнить капитана, говорю жалобным голосом:
— Ну и пусть. Разве здесь нужны такие трусы, как я? Здесь нужны герои вроде Гуменника. А что я? Пустое место. Во всяком случае, в глазах товарища капитана.
Он делает вид, что не слышит меня, но я отлично знаю, что это только вид.
— Прощайте, ребята, — вздыхаю я. — Если я была очень плохой, то не обижайтесь.
— Брось, Нинка, ты же знаешь, что нам нелегко расставаться с тобой. Но так оно и вправду лучше, — говорит рассудительный Иван.
Я выдерживаю убитый вид до тех пор, пока мотобот не отчаливает от причала. Тогда кричу провожающим меня ребятам и капитану:
— Глупости все это! До скорой встречи! Я скоро вернусь, товарищ капитан!
ЗЛОДЕЙ
Это было ущелье, поросшее по склонам сплошным сосняком. Днем и ночью деревья шумели тревожно, и шорох хвои вызывал у меня чувство гнетущей тоски. Мне было от чего затосковать. По возвращении из немецкого тыла я попала снова к старшему лейтенанту Щитову, и он сразу же мне заявил:
— Все, Морозова, отвоевались. Больше чтобы я не слышал ни слова о фронте.
— Но мне Лапшанский немедленно приказал вернуться, — попробовала я взять его на пушку.
Однако Щитов был не из легковерных.
Сейчас мы базировались уже не в селении, а в этом ущелье, где шумели и шумели проклятые сосны, доводя меня до отчаяния.
За последние месяцы я совершенно отвыкла от мирной жизни и по ночам, слушая шепот леса, вспоминала, как море лизало с тихим шелестом борта нашего корабля-причала. В такие минуты я готова была пойти на что угодно.
Совсем было плохо и то, что мне не удалось увидеть Бориса. Сережа Попов заверил меня, что Боря жив и здоров и непременно примчится ко мне, как только выпадет свободная минута. Но что-то он не ехал и не ехал.
В первый же день прибытия сюда я нажила себе врага.
Мы обедали в домике, который стоял на самом дне ущелья. Ребята наперебой расспрашивали меня о фронте.
ия чуточку форсила своим привилегированным положением единственного здесь фронтовика. Я заметила, что это очень не нравится одному старшине первой статьи, которого я видела впервые.
Он без конца посматривал в мою сторону, и лицо его принимало все более неприязненное выражение. Заметив это, я начала форсить еще больше, уже просто назло ему. Он оттолкнул миску с фасолью и демонстративно вышел.
Землянка наша была самой первой по склону. Я зашла в нее. При открытой двери здесь было совсем светло, и я решила устраиваться, пользуясь свободной минутой. Хотя что мне было устраиваться? Застелить койку да достать из вещмешка и просушить вещи. Но не успела я еще оглядеться, как в землянке потемнело. Кто-то стоял в дверях.
— Морозова, на построение!
Бросив все, я пошла. На широкой площадке возле радиорубки строились ребята. Перед ними с устрашающе решительным видом стоял старшина, который мне так не понравился во время обеда.
— Смирно! — скомандовал он.
Строй привычно замер.
— Матрос Морозова, из строя!
Я шагнула вперед.
— В нашу смену с сегодняшнего дня входит новый радист матрос Морозова, — сказал старшина. — Это человек, немного побывавший на фронте, но считающий себя бывалым фронтовиком. У нас дружный, здоровый коллектив, поэтому я считаю своим долгом предупредить нового товарища, что мы не потерпим никакой анархии, никаких отклонений от дисциплины. Вам ясно, Морозова?
Анархия? Это на фронте анархия? Да был ли ты, старшина, когда-нибудь на фронте-то? Знаешь ли, что именно там никто и никогда не пойдет против коллектива, не вспомнит о себе, как бы ни было голодно, холодно, тоскливо и страшно?
— Вы поняли меня, матрос Морозова?
— Так точно, — вежливо ответила я.
Кажется, ребята разочарованы моим смирением.
— Разойдись!
Он явно считал, что очень удачно поставил меня на место. Этого допустить было нельзя. Как можно учтивее я сказала:
— Разрешите обратиться, товарищ старшина!
— Да-да, я вас слушаю, — ответил он не менее любезно.
Мы отошли в сторонку.
— Товарищ старшина, так вы утверждаете, что на фронте процветает анархия? Я правильно вас поняла?
— Попрошу не передергивать! — вскипел он.
— А вы нервный. Трудно вам придется, — насмешливо посочувствовала я.
— Довольно! — отрезал Бессонов и, повернувшись, зашагал прочь.
Начались дни, похожие один на другой.
Вахта, прием пищи, короткий отдых и снова вахта.
Старшина Бессонов просто не знал, как сильнее отомстить мне за тот разговор. Для начала он посадил меня к себе на подвахту, крепко задев этим мое самолюбие.
— Вы за время пребывания на фронте дисквалифицировались как специалист. Телефон крутить может каждый, а радиосвязь — дело слишком ответственное, чтобы я мог рисковать. У меня серьезный вариант, посидите, поучитесь.
Я сидела рядом с ним. Когда кто-нибудь вызывал нас, он тотчас забирал карандаш, и я не имела никакой возможности даже принять радиограмму. Сидела и делала это мысленно.
Двенадцать часов безделья с фланелевыми наушниками на висках в душной землянке доводили меня до отупения. Чтобы скоротать время, я с идиотским упрямством смотрела на лежащий передо мной бланк для приема радиограмм и высчитывала, сколько напечатано на нем разных букв, складывала из них слова, предложения.
Я не знала, куда мне деваться от безделья, от тяжких мыслей о Борисе, который не подавал о себе весточки.
Можно было, конечно, пойти к Щитову и пожаловаться ему на произвол старшины Бессонова, но старшин лейтенант тоже был зол наменя, и мне не хотелось поэтому к нему обращаться. Тем более, что он терпеть не мог ябедников.
А рассердился он на меня из-за Вальки Черкасовой, чтоб ей пусто было, лошади этакой!
Он вызвал меня и приказал провести с Валькой беседу относительно ее поведения. Интересно, что я могла ей сказать? Да она со мной и считаться не будет все равно. Что, я не знаю, что ли? Но Щитов отдал приказание таким гоном, что я сказала: «Есть!».
Направляясь в землянку, я все же твердо решила, что беседа с Валькой не состоится. Как мне с ней говорить? Читать мораль? Да ее совесть из пушки не пробьешь. Она меня и слушать не будет. Я повернула обратно.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант!
— Да, — Щитов удивленно посмотрел на меня, — что так быстро? Или уже перевоспитали Черкасову?
— Товарищ старший лейтенант, дайте мне сколько-нибудь нарядов вне очереди за невыполнение приказания, но я с ней разговаривать не буду.
— Как это — не будете?
— Очень просто. Не могу я с ней о всяких ее гадостях говорить.
— Я вас и не прошу говорить о гадостях. Просто укажите ей на недостойность ее поведения. Сумеете. Язык у вас злой, даже когда не надо. Идите и выполняйте приказание. А наряды от вас не уйдут, будьте спокойны.
Валька сидела у столика, закинув ногу на ногу, и выдавливала на лбу уторь. Чтобы не видеть этой противной картины, я отвернулась к окошку и стала протирать стекло Валькиным воротничком. Не оглядываясь, сказала:
— Когда ты бросишь всякими шашнями заниматься?
Валька сидела так, что отражалась в осколке зеркала.
стоявшем на окне, и мне хорошо было видно ее лицо. Она даже не взглянула в мою сторону и продолжала ковырять спой угорь.
— Слышишь? Я с тобой говорю!
— Только и не хватало мне ото всяких соплячек нотации выслушивать, — сказала она сама себе.
Это меня взбесило. Резко повернувшись к Вальке, я крикнула:
— Ты нас, девчонок, позоришь! Ты считаешь, что все прямо умирают от любви к тебе? Да? А знаешь, как о тебе говорят ребята? Что ты свистулька — и прочее такое.
Валька, наверное, знала, что о ней говорят, но ее и это не проняло. Массируя щеку, она заметила с огорчением:
— Боже мой, до чего ты цинична! Такая молоденькая и уже такая распущенная.
У меня даже дыхание перехватило от подобной наглости. Да к тому же захрюкала на койке, давясь от смеха, Олюнчик, отдыхающая перед вахтой. Тогда я, вспомнив многозначительные взгляды Вальки в сторону Щитова, сказала спокойно и веско:
— Про тебя и командир очень нехорошо сказал. Знаешь ты это?
— Что же он изволил сказать? — без особого интереса спросила она.
Я мучительно вспоминала все известные мне оскорбительные слова, но в голову лезло что-то совсем неприличное, чего Щитов, конечно, не мог при нас сказать. И вдруг неизвестно откуда всплыло нужное слово.
— Он сказал, что ты — кодло.
Уже вымолвив это слово, я усомнилась в правильности его применения. Но реакция на него оказалась неожиданно бурной. Валька оторвалась от зеркала и вскочила со стула.
— Что-о? Он меня так назвал? Ты врешь!
Она даже побледнела.
Наслаждаясь произведенным эффектом, я добавила:
— И — быдло!
Койка под Олюнчиком прямо ходуном ходила. Валька бросилась ко мне и больно схватила меня за руку.
— Ты же врешь! Врешь!
Вот когда ее проняло.
— Можешь пойти к нему и спросить, — ответила я, вырывая руку.
— Кодло? — в бешенстве переспросила она.
— Вот именно. И еще — быдло.
Валька выскочила из землянки и помчалась к Щитову.
— Ох, не могу! Даст тебе Щитов… по первое число, — захлебывалась смехом Олюнчик.
— Ну и пусть! И не икай, пожалуйста, слушать противно, — буркнула я, отлично понимая, что час расплаты наступит гораздо раньше, чем полагает Олюнчик.
Но, в конце концов, если уж получать наряды, так за дело.
Через несколько минут Валька вернулась.
— Иди к Щитову. На приятную беседу.
Я пошла.
— Матрос Морозова прибыла по вашему приказанию, — доложила я строго.
Щитов стоял, отвернувшись к окну. Он не оглянулся, будто и не слышал меня. С минуту я молча стояла в дверях, потом мне надоело это, и я кашлянула. Снова никакой реакции. Тогда вежливо спросила:
— Вы меня вызывали? Да?
Он, наконец, повернулся. Никогда я не видела Щитова таким рассерженным.
— Ах, это вы явились? — протянул он издевательски насмешливым тоном. — Не ожидал! Честно говоря, никак не ожидал! Уж настолько не в ваших правилах, Морозова, выполнять приказания, что этот ваш приход можно принимать, как подарок. Благодарю! А теперь извольте объяснить, кто вам дал право от моего имени оскорблять людей?
— Каких людей? — как можно невиннее спросила я.
— Да, я же совсем забыл, что кроме вас в моем подчинении людей нет, — сыронизировал Щитов.
— Ну почему же? Есть. Но если вы имеете в виду эту… эту…
— Кодлу, — подсказал Щитов.
— Вот именно… Эту кодлу. Так с ней я разговаривать не могу иначе.
— Но разве я уполномочивал вас от моего имени говорить всякие гадости?
— Я это сделала нарочно, чтобы она пришла к вам и чтобы вы сами с ней побеседовали, потому что она нахально плюет на все мои слова. А вы ее поддерживаете.
— Довольно! Я не намерен терпеть ваши безобразия. Три наряда!
— Ну и…
— Четыре наряда!
— Есть, четыре наряда! А все-таки…
Командир посмотрел на меня так сумрачно, что я приготовилась еще к одной добавке, но он сказал:
— Вы свободны!
Это было совсем недавно, и я еще сердилась на Шитова. Так как же я могла пойти к нему с какими-то своими неприятностями, хотя, откровенно говоря, они уже начали приобретать весьма тяжелую для меня форму.
Размышляя об этом, я шла после обеда к себе. Все наши землянки были выкопаны в крутом склоне ущелья и соединялись лестницей, вырубленной в земле и укрепленной прутьями. Я поднималась по крутым ступеням, стараясь не расплескать керосин, который несла в баночке из-под консервов. Мы, девчонки, освещали свое жилище коптилкой, потому что наш «электрический бог» — моторист Ярченко, прозванный ребятами Злодеем за свирепый вид и нрав, заявил Щитову, что моторы не тянут, и если он подключит землянку девчат, то придется отключать или радиорубку, или землянку парней. А в ней жило около сорока человек, в то время как нас было только трое: Валька Черкасова, Олюнчик и я.
Щитов кричал на Ярченко, доказывал ему, что мощности мотора хватит еще не на одну лампочку, но, наверное, легче было сбить самолет из рогатки, чем договориться со строптивым мотористом.
— Давайте подключайте девок, а я аккумуляторы с зарядки сниму.
Нет, все-таки не зря его прозвали Злодеем.
Почти все побаивались этого нелюдимого, молчаливого парня. Среднего роста, весь какой-то квадратный — с квадратным подбородком, квадратной рыжей шевелюрой — он выглядел свирепо и неприступно. Он почти никогда не вступал ни с кем в споры или просто в разговор и делал все по-своему.
Но Щитов почему-то благоволил к нему и ценил его. Даже в разговоре с Ярченко он становился как будто душевнее, мягче. Мне это было совсем непонятно. Уж если бы я была на месте старшего лейтенанта, то давно отделалась от Злодея.
Девчонок Ярченко прямо-таки ненавидел. Стоило кому-то из нас отстать от строя и идти в радиорубку одной, как он выходил на узкую тропинку и, не повышая голоса, приказывал:
— А ну, жми отсюда! Жми, говорю!
И мы давали круг по склону, чтобы только не идти мимо моторной.
А Олюнчик просто панически боялась Злодея и даже, когда шла мимо его землянки в строю, вся как-то поджималась и прибавляла ходу.
Я шла не спеша. На вахту заступать только вечером, и сейчас можно еще немного поспать, что я и собиралась сделать. В лесу было жарко, а в нашей землянке сохранялась такая славная прохлада, что нигде нельзя было отдохнуть лучше. По лестнице, весело улыбаясь, поднимался матрос Сват, наш почтальон.
— Пляши! — закричал он, размахивая двумя треугольными конвертами.
Я от радости отплясала что-то дикое и выхватила из его рук письма. Одно было от Гешки, и пропутешествовало оно немало, судя по дважды зачеркнутым адресам. Письмо пришло сюда. Щитов (по почерку видно, что это сделал он) переадресовал его на фронт. Там то же самое сделал Иван Ключников, и Гешкино послание наконец-то нашло меня. Второе было от тетки.
Я присела на ступеньку и сначала вскрыла письмо Гешки. Мы с ним переписывались редко, оба были порядочные лодыри на этот счет, но у меня все время было такое чувство, будто от меня оторвали лучшую мою половину, без которой жить на земле очень трудно.
«Дорогая Нинка, — писал Гешка, — ты не сердись, но, правда, даже бумаги не было, чтобы своевременно ответить тебе. (Не ври, Гешка, не ври!) Ты читала симоновского «Сына артиллериста»? Помнишь там: «увидеться— это здорово, а писем он не любил». Вот и я такой. А увидимся, наверное, десять суток спать не будем, столько рассказать тебе надо. Ты меня, наверное, не узнаешь. Стал под потолок ростом и бреюсь. Такой видный, представительный мужчина, вроде тетки Милосердии. А вообще, это я только тебе могу признаться, со мной творятся странные дела. С одной стороны, я очень огрубел, научился курить, запросто пью свои фронтовые и даже при необходимости ругаюсь не хуже одноногого Ефимыча. А с другой стороны, меня тянет на лирику. Зачитываюсь стихами, и они находят — черт побери! — отклик в моей солдатской душе. Недавно попался мне старый обрывок газеты, а в нем стихи. Вот слушай, какие хорошие:
От Сана до Дона дорога лежит.
Расседланный конь по дороге спешит.
Путь дальний, избитый, в кровь сбиты копыта,
И все же не надо, не надо тужить!
Здорово, да? Только не смей говорить, что это похоже на «Гренаду», слушай дальше:
Развеяна грива степного коня,
Никто им не правит по морю огня,
Лишь девушка плачет по доле казачьей.
И все же не надо, не надо тужить.
О, кровь на груди, на челе казака
Давно он лежит, а трава высока,
Над ним только зори да месяц в дозоре.
И все же не надо, не надо тужить.
А последнее я немного забыл и, может быть, чуть-чуть навру, но, в общем, что-то вот такое:
И все же не надо, не надо тужить!
На свете останется девушка жить,
Да ясные зори, да месяц в дозоре,
Да слез на ресницах жемчужная нить.
Ну как? Меня почему-то оно потрясло до глубины души. Видишь, это вовсе не «Гренада», хотя похожей на нее быть не стыдно ни одной вещи. «Да слез на ресницах жемчужная нить». Знаешь, я ночью не спал и жалел о том, что ни разу в жизни не придумал ни одной такой строки. Это тебе не наши зареченские припевки: «Наливай-ка, тешша, шшов, я привел товаришшов». Помнишь? Давно это было. Хотел написать тебе одну смешную историю, но время кончилось. Пишет ли тебе папа? Я от него недели две тому назад получил короткое письмо. Тетушки пишут, вернее, пишет Милосердия. Им тоже там нелегко. Представляю, как они ждут и боятся почтальона, а вдруг?.. Я понимаю это, потому что сам каждый раз с тревогой вскрываю письмо, и только когда дочитаю до конца, успокаиваюсь за тебя и папу. А со мной никогда ничего не случится, так что за меня, сестренка, не волнуйся. Ну разве может быть так, что будет и солнце вставать, и деревья расти, и люди жить, а меня не станет? Я, Нинка, наверное, бессмертный, правда. Ну, целую, сестренка. До встречи. А я сейчас под городом, возле которого жила тетка Аферистка. Счет мой растет с каждым днем. Целую. Твой Гешка».
Странное было это письмо. Каким-то хорошим, светлым чувством так и веяло от каждой строки. Судя по ссылке на тетку, он был под Ленинградом. А там веселиться-то нечему было. Я еще раз перечитала письмо и вспомнила о том, что у меня еще есть теткино.
Тетка Милосердия писала о том, что их козочка объягнилась и дает почти три литра молока высокой жирности. «…Поэтому мы не очень голодаем, несмотря на иждивенческие карточки. А сейчас имеем даже медвежье мясо, два килограмма. Правда, придется за это полмесяца отдавать по литру молока. А теперь я тебе сообщу еще одну вещь, только ты, ради бога, не расстраивайся, пожалуйста. Гешенька пал смертью…»
Вдруг сразу стало совсем темно. И почему небо полетело куда-то вбок? И неужели это я кричу таким нечеловеческим страшным криком: «Нет! Нет! Нет!»
Я сижу в землянке. Я почему-то не умерла, хотя теперь уже навсегда потеряла половину себя.
Мы всегда были очень дружными с братом, но однажды сцепились из-за какого-то пустяка, и он ни за что не хотел уступить мне. Я схватила географию в очень твердом переплете и запустила ее прямо в спину Гешки. Книга с размаху ударила его по позвоночнику так, что он присел, изогнувшись от боли. А один раз он сгрыз мои кедровые орешки и я, разозлившись, закричала: «Ты вор!»
Гешка, я не возьму ни разу в жизни в рот этих проклятых орехов, только прости меня, Гешка! Я была глупой, скверной девчонкой, я не знала тогда, что может наступить момент, когда я без колебаний предложу свою жизнь, лишь бы ты был жив, Гешка!
«И все же не надо, не надо тужить!» Нет, я не тужу, Гешка. Я просто не могу больше жить.
Как же это? Гешки не стало в январе, а я в феврале получила от него письмо, которое начиналось озорным предупреждением о том, чтобы я с ним не фамильярничала, а кончалось такой болью, что я вдруг увидела тогда мысленно брата постаревшим и с седыми висками. А его уже тогда не было. Уже тогда не было! Не-бы-ло! А я продолжала писать ему письма.
Я легла на койку, закрыла глаза. Хорошо бы было уснуть, а проснувшись, узнать, что это неправда. Или бы забыть все начисто, будто нет у меня никого на свете.
А папа? Знает ли он об этом? Где он сейчас?
Я уткнула лицо в подушку, зажимая рот, чтобы не орать. И вдруг чья-то тяжелая рука легла мне на плечо. Я подняла голову. Рядом стоял Злодей.
— Что тебе надо? — спросила я.
— Чего ты сидишь тут в темноте? — спросил он сердито.
— Уходи!
— Нечего тебе сидеть тут одной, — сказал он настойчиво. — Пойдем ко мне.
На меня напало какое-то отупение. Ничего не соображая, я поплелась за Злодеем. Я даже рада была подчиниться чужой воле, только бы не оставаться со своими страшными думами.
Ярченко привел меня в моторную и усадил на чурбак. Я сидела, опустив голову на руки. Он стал возиться с электрическим утюгом.
— Перегорел, — проворчал он. Помолчав немного, спросил:
— У тебя больше никого нет?
— Отец, — ответила я, едва уловив суть вопроса.
Злодей отложил утюг, прошел из угла в угол и остановился передо мной.
— А у меня никого нет, — сказал он и снова вернулся к своему утюгу.
С полчаса мы молчали.
— У меня отец был инвалид. Отступить не смогли. Ну, он остался в селе, был связным у партизан. За это всех, даже бабку семидесятилетнюю, расстреляли. Младшему братишке тринадцать лет было. Я любил его. Бывало, залезу в сад и груш ему принесу. Груши он любил.
— Когда?
— Расстреляли-то? В декабре. Мы около Воронежа жили. В колхозе были. Парень один, братов дружок, в марте написал. Как раз в начале марта наше село освободили. Я ведь все время знал, что добром это не кончится. Отец у меня очень горячий был. Ночами думается, все бы я отдал, лишь бы хоть раз их увидеть, груш бы братишке притащить. Он любил их, а у нас свои не такие были, как у соседей. А, пожалуй, думай об этом! Не поможешь, только растравишь себя.
Оттого, что этот диковатый, нелюдимый парень думал моими мыслями, он вдруг перестал мне казаться страшным.
— Ты знаешь, я один раз ударила Гешку очень больно, книгой…
— Не надо, — торопливо прервал он меня. — Ты об этом не думай и не вспоминай. Я тоже раз взял, дурак, да отцу в самосад нюхательного табаку всыпал, он закурил и задохнулся. А у него грудь больная была.
— Не надо.
— Да, не надо. Ты вот что, посиди тут, посумерничай немного, я свет к вашей землянке подключу. Немного подремонтировал мотор, он стал, вроде, лучше тянуть, — сказал Ярченко, будто оправдываясь, и ушел, объяснив, что мне надо делать, если вдруг из радиорубки потребуют включить передатчик,
Когда он вернулся, уже совсем смеркалось.
— Вот и порядок на флоте, — преувеличенно бодро сказал он.
— Я пойду. Спасибо тебе.
— За что? — удивился Злодей. — Пойдем покажу, как включать.
Он проводил меня до землянки и тут же ушел, посоветовав лечь спать.
— На ужин не ходи, я принесу тебе.
— Не надо, не хочу.
— Ну, я компоту.
Он принес кружку компота и ушел, велев на прощанье, если будет нужно, позвать его. Снова вернулся и спросил:
— Ты не куришь?
— Нет.
— Говорят, помогает. Закури. Вот я сейчас сверну тебе.
Вслед за ним пришел Бессонов.
— Это еще что такое? — возмутился он, увидев меня с огромной самокруткой в руках. — Сейчас же прекратите это безобразие!
— Что вам надо? — опросила я.
— Прекратите курить!
— С чего это?
— Приказ командира есть закон и обсуждению не подлежит. Пора бы вам знать это.
Я почувствовала, что могу ударить его.
— Вон отсюда! — заорала я, срываясь и уже не желая сдерживать бешенство, подступившее к горлу. — Вон!
Он не ожидал этого и стоял как вкопанный.
Потом сделал шаг назад, натолкнулся на косяк, в дверях сказал:
— Вы пойдете под суд! — И исчез.
Через полчаса кто-то постучал негромко, но уверенно. Вошел Щитов. Я со злостью уставилась на него, ожидая совершенно не нужного мне сейчас разговора о моем поведении. Он сел рядом.
— Плохо? — спросил тихо.
— Товарищ старший лейтенант, отпустите меня на фронт. Я не могу здесь. Поймите меня.
— Понимаю, Нина, — он впервые назвал меня по имени. — Я все понимаю. Попробуй ты меня понять. У меня нет сыновей. Сама видела — две дочки. Но это неважно. Когда у тебя будут дети, ты поймешь, что для родителей все одинаковы, что сын, что дочь. На мою долю, слава богу, не выпало такое испытание, которое досталось твоему отцу. Самое страшное, Нина, в жизни, что может случиться у человека, — это потеря ребенка. Брата жаль до безумия. Это я знаю по себе, у меня погиб брат, и тоже единственный. У меня тогда было страшное состояние, но пережил. А вот как бы я смог пережить, если бы на его месте оказалась моя Ида или Юлька — не представляю. Так ты послушай, к чему я клоню. Тебе сейчас, слов нет, очень трудно, но отцу твоему, поверь мне, труднее в десять раз. Ты рвешься на фронт. Ты была там и знаешь, что никто и ничто не сможет тебя гарантировать от пули. Ведь так? Так. Что тогда станет с твоим отцом? Ты думаешь об этом? Пожалей его. У него никого кроме тебя не осталось. И вряд ли ты захочешь, чтобы он ежеминутно мучился мыслью о тебе: жива ли ты, не ранена ли? Неужели ты такая жестокая?
Я молчала.
— Договоримся так: больше я ни разу не слышу от тебя слово «фронт». А сейчас, может быть, похлопотать, чтобы, в отпуск тебя отпустить домой ненадолго? Развеешься, отдохнешь.
Зачем? Я представила себе плачущих теток, наш осиротевший дом и сказала:
— Нет, не надо. Только переведите меня в смену Козлова. Я этого Бессонова ненавижу.
Щитов некоторое время сидел молча, потом сказал с привычной усмешкой в голосе:
— Знаете, Морозова, я почему-то ждал, что он попросит убрать вас от него.
Я удивленно посмотрела на командира. Я уже слышала от ребят, что Щитов не жалует Бессонова. Но сейчас не могла понять, что он хотел сказать. Лицо старшего лейтенанта было непроницаемо, и я растолковала его слова так, как это мне было выгодно.
— Хорошо, оставьте меня в смене Бессонова.
Теперь он взглянул на меня с любопытством. Уже в дверях бросил:
— А ругаться не надо. Некрасиво. Даже на фронте.
Снова остаюсь со своим горем одна. Оно наваливается на меня с новой силой, и я не знаю, куда бежать от него.
Наутро, не сомкнув за ночь глаз, пошла к Злодею. Он обрадованно засуетился, усадил меня. Но сегодня мы ни словом не упомянули о своих бедах. Просто сидели и изредка обменивались ничего не значащими словами, чувствуя, что между нами установился прочный мостик взаимопонимания.
С этого дня мы стали лучшими друзьями.
Злодей любил, когда я ему пересказывала книжки. Сам он почти ничего не читал. Слушал, затаив дыхание, и если раздавался звонок из радиорубки, свирепо сдвигал светлые брови и бормотал про себя ругательства.
Я ему пересказала «Человека-амфибию», «Голову профессора Доуэля», «Всадника без головы», «Морского волка». Для меня это было своеобразным обезболивающим. В это время я хоть ненадолго отвлекалась от своих мрачных мыслей.
Когда я рассказала ему об Ихтиандре, Злодей долго сидел молча, переживая услышанное.
— Плохо, когда человек один, — сказал он наконец. — Вот и ты бы сидела сейчас одна в своей землянке. А здесь, как на корабле. Мотор гудит.
— Совсем корабль. Ты — капитан. А я кто же?
— Боцман, — засмеялся Злодей.
Его звали Сашей, но я и в глаза продолжала называть Злодеем, и он никогда не сердился. Под суровой внешностью и напускной грубостью у этого парня было столько доброты, что ее хватило бы на десятерых.
Иногда, когда я спешила на вахту, он встречал меня на тропинке.
— Боцман, ты, я видел, сегодня стирала, принеси, я поглажу, делать-то все равно нечего, а ты лучше завтра лишний часок поспишь.
Теперь я все свободное время проводила в моторной. У нас, без всяких уговоров, была тема, которой мы не касались больше — это наша беда. Зато я могла без конца рассказывать ему о том, какие великолепные люди на фронте. Он немного обижался.
— А что, наш старлей плохой?
— Хороший. Но там все особое, не такое. Вот вчера Румянцев попросил у Витьки денег, а тот сказал, что у него нет. А я знаю, что есть.
— Потому что Румянцев не отдает…
— Вот-вот, а там все отдадут, последнее отдадут.
Злодей всегда и во всем соглашался со мной. Единственное, чего он не хотел или не мог понять, это моего стремления на фронт.
— Пусть мужики воюют, они для этого и рождены, а девчонкам не для чего этим заниматься. Тебе детей растить надо будет, а ты убивала.
— Во-первых, у меня не будет никаких детей. Во-вторых, я же не убийца, а боец. Все-таки в этом огромная разница. Одно дело убить человека, а другое — уничтожить гада.
— Не бабье это дело, — стоял на своем упрямый Злодей.
Но такие перепалки бывали у нас очень редко, и я не знаю, что бы делала, если бы не было его. рядом. Он как мог скрашивал мне существование.
А отношения наши с Бессоновым обострялись осе больше и больше.
— Скажи Щитову, он умный мужик, — советовал Злодей.
— Да? Я должна идти жаловаться? Дудки! Пусть Бессонов жалуется.
— Зачем тебе это, боцман?
— Надо.
Эти дни стояла особенная духота. Старшина, умевший незаметно подремать на вахте, принял излюбленную позу: забрал нос в руку и сделал вид, что он сосредоточился. Но я отлично видела, как слипаются у него ресницы. Несколько раз вздрогнув и открыв глаза, он, наконец, не выдержал, и голова его опустилась на грудь. Я убавила громкость. Мне очень хотелось, чтобы нас кто-нибудь вызвал.
Как по заказу минут через пять пошла радиограмма. Я приняла ее. Старшина спал, отрепетировано потирая нос рукой даже во сне и создавая таким образом видимость глубокой задумчивости.
Я отдала радиограмму дежурному и включила громкость. Минуты через две корреспондент начал требовать квитанцию, подтверждающую получение радиограммы. Старшина вздрогнул и проснулся. Он покосился на меня, но я сидела с самым невинным видом.
— Вызывает кто-то, — сказал он. — Дежурный, дайте передатчик.
— Не трудитесь, — прервала я, когда он начал запрашивать повторение радиограммы. — Дайте квитанцию за номером двадцать три одиннадцать.
Он покраснел. Но не такой это был человек, чтобы беспрекословно дать наступить себе на мозоль.
— Я не уверен, что вы приняли правильно, хотя и следил за вами.
— Бросьте, старшина, вы просто-напросто спали.
После этого он ни разу не закрыл глаз на вахте.
В конце концов он все-таки вынужден был поставить меня на самостоятельную вахту.
— Будете работать на УКВ, там легче, — сказал он. — Но учитывая, что там намного меньше работы, я приказываю вам принимать сводку Совинформбюро.
Я вытаращила на него глаза, по вовремя удержала себя и ответила:
— Есть!
На нашей УКВ мы связь имели только с ближайшим рейдом. Надо было все-таки очень обозлиться, чтобы забыть, что я ничего не могу принять.
Ультракоротковолновая станция принимала и передавала только на расстоянии видимости, да и то если между нею и корреспондентом не стояло никаких преград вроде горы или даже высоких домов.
Радиостанция была расположена недалеко от моря, на чердаке полуразрушенного дома. Я приходила туда вечером и дежурила до утра.
На следующий день, встретив меня на камбузе, Бессонов осведомился:
— Где сводка?
— Не приняла.
— Как то есть не приняли?
— Прохлопала, наверное.
— Если вы еще раз прохлопаете, то я вас вообще сниму с вахты, — резко предупредил Бессонов.
Он, наверное, всю следующую ночь предвкушал встречу со мной. Утром очень ласково сказал:
— Ну, давайте, Морозова, сводочку.
— Какую сводочку? — удивилась я.
Его прорвало:
— Хватит, пойдемте к Щитову, я доложу ему, что снимаю вас с вахты. Идите в телефонистки, раз не справляетесь.
— Что же, — вздохнула я, — пошли к Щитову. Только ведь он вас не больно-то слушать станет. Этак вы из личных побуждений всех радистов разгоните.
— Личные побуждения? Сводка, которую с нетерпением ждут все, это личные побуждения? Много вы себе позволяете, Морозова!..
— Товарищ старший лейтенант, я требую отстранить Морозову от вахты! — с ходу заявил он Щитову.
— Это почему? — удивился тот.
Бессонов подробно изложил суть своей жалобы, забыв,
на мое счастье, упомянуть о том, что перевел меня на УКВ.
— В чем дело, Морозова? — нахмурился Щитов. — Почему вы не выполняете приказания?
— Не могу.
— Как это не можете?
— Я, товарищ старший лейтенант, вот уже вторую ночь прошу Москву подойти ко мне на расстояние видимости, а она — никак.
— Что вы городите?
Бессонов побледнел, он только теперь сообразил, какую глупую допустил ошибку.
— Я же на ультракоротковолновом варианте сижу, — пояснила я.
Ничего не понимая, Щитов перевел глаза с меня на Бессонова. Он, конечно, и мысли не допускал, что такой опытный радист, как старшина, может так наглупить.
— Вы что, Бессонов, спятили, что ли, в самом деле?
Лицо старшины покрылось красными пятнами.
— Да, — протянул он, — действительно… Я переутомился, чувствую последнее время себя плохо, просто ум за разум зашел. Но ведь могла она указать на мою ошибку.
— Приказ командира есть закон, — напомнила я.
— Вот что, — решительно заявил Бессонов. — Уберите ее из моей смены. Я с ней работать не могу. Пусть Козлов помучается с мое, он через неделю, может быть, с зуммера потребует сводки брать.
— Хорошо, — холодно сказал Щитов.
ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Я уже почти месяц живу в этом чертовом ущелье, но не было дня, чтобы я не вспоминала наш погребок, ребят, Лапшанского.
Однажды меня вызвал Щитов.
— У меня с вами будет очень серьезный разговор, — сказал он. — Но предупреждаю: никаких необдуманных обещаний мне не давать. Командование приказало мне сформировать специальную группу связи. Для нее нужно отобрать хороших специалистов.
— На фронт?
— Нет, базироваться будем здесь.
Раньше бы меня это огорчило, но сейчас я приняла сообщение спокойно. Мне было все безразлично.
Щитов, конечно, ожидал другой реакции и посмотрел на меня с недоверием и удивлением.
— Ни одной девицы я в группу не возьму.
— А Черкасову? Ведь вы сами говорили, что она отличный специалист?
— Нет. Такие специалисты слишком дорого обходятся. Для вас делаю исключение.
— Почему?
— Это уже мое дело. Разумеется, не из-за ваших прекрасных глаз. Так вот, подумайте серьезно над моим предложением и завтра дадите ответ. Но чтобы больше никогда никаких разговоров о фронте.
Утром я сказала ему, что согласна служить здесь и что больше никогда не сделаю никаких попыток уйти на фронт. Я говорила это искренне. Мной овладело такое безразличие ко всему, что сначала я даже испугалась, а потом решила, что, в сущности, только так и можно жить, ни из-за чего не волнуясь, ни о чем не думая и не мечтая, а главное — не вспоминая. И я даже была рада этому оцепенению, потому что не так было больно и можно было дотягивать до вечера, а потом стараться уснуть. Уснуть и не очень много плакать.
Через несколько дней, возвращаясь с обеда, к нам в землянку заглянул Злодей.
— Боцман, тебя там внизу ждут.
— Кто?
— Какой-то летчик.
Я вскочила с койки и, чуть не сбив с ног Ярченко, помчалась по лестнице. Кто ко мне мог приехать, кроме Бориса, Борьки, Бореньки?! Но еще на бегу я увидела, что возле открытого вездехода стоит не Борис, а Сергей Попов. Он смотрел на меня и поднял в знак приветствия руку. И вдруг я поняла, что случилось очень страшное. Нет, не ранение. Тогда бы Сергей не приехал ко мне.
Я целую вечность спускалась по ступеням к нему и целую вечность… знала.
Он протянул мне руку.
— Ниночка, я приехал…
— Не надо, — сказала я и сама удивилась тому, как ло-мертвому глухо прозвучали эти слова, — не надо, Сережа, я знаю.
— Откуда? Кто тебе сказал? — спросил он.
Вот и все. Оказано самое главное, и больше не осталось никаких уголков, где можно было бы спрятаться и не знать ни о чем, и верить, что скоро мы увидимся, и я, как тогда, в последнюю нашу встречу, смогу трогать его и быть хоть немножечко счастливой.
— Нина…
— Не надо!
Что же это такое? Шестнадцатого января погиб Гешка. И вот — Борис.
Я хватала воздух, как выброшенная из воды рыба. Сердце — колотилось где-то у горла, мешало дышать.
Сергей, нахмурясь, сказал:
— Нина, ты заплачь, что ли…
Но заплакать я не могла. Я умирала. И куда-то исчезал, расплывался, как в тумане, Сергей. А вместо него появился передо мной Борис. Его всегда хмуроватые глаза печально глянули на меня, будто спросили: как же ты теперь, Нинок?
— Не знаю…
— Что не знаешь?
— Ничего я, Сережа, сейчас не знаю.
Сергей начал свертывать папироску. Вид у него был совсем потерянный. Прикурив, он спросил:
— Что я могу сделать для тебя?
«Сделай, чтобы они были живы. Ведь не сможешь?» — подумала я.
— Я еще приеду к тебе, как только выберется свободная минутка.
— Нет-нет, не приезжай. Сейчас не надо. Я сама приеду, как пройдет немного.
— Не нравишься ты мне, Нина, — встревоженно сказал Сергей.
Я попыталась улыбнуться.
На прощанье он сказал:
— Я понимаю, как тебе трудно, но ты не давай беде согнуть себя окончательно.
— Да.
— Во всяком случае, помни, что у тебя есть настоящие друзья.
— Спасибо, Боря, — уже произнеся нечаянно это имя, я поняла, что никогда мне больше не говорить его.
Ночью мне надо было нести караульную службу у радиорубки. Щитов иногда специально ставил часовыми радистов, чтобы они имели возможность подышать свежим воздухом после постоянного пребывания в землянках.
Я думала о Тешке и Борисе. Оба они так любили жизнь, но им уже не придется никогда услышать, как шумят сосны. A я их буду слышать изо дня в день… Изо дня в день… Потом отсиживать свои часы в рубке, обедать, сидеть в моторной и рассказывать Злодею содержание книжек, чтобы только ни о чем не думать. И так пройдет жизнь.
Как это сказал Сергей? «Только не дай беде сломить себя окончательно». Окончательно. Значит, я уже сломлена, и это видно?
Неужели Гешка или Борис дали бы сломить себя? Но их нет. А я палец о палец не ударяю для того, чтобы не летал больше тот, убивший Борьку. Чтобы не стрелял больше Гешкин убийца. Да что же это я делаю? Или я сошла с ума?
В сущности, все это мое копание в душе и в прошлом — самое настоящее предательство. Я предала их, лучших моих людей. Сказочки по вечерам, тишина, воспоминания под шелест сосен — будь оно все проклято!
— Нет! — сказала я так громко, что завывавший поблизости шакал тотчас смолк.
Я вспомнила, что дала слово Щитову не проситься на фронт, что сегодня он уже отослал списки людей, которых отобрал для своей группы. «Ничего!», — решила я.
— Боцман, пойди поспи, а я за тебя постою.
Милый мой, хороший Злодей, ты не знаешь, что скоро не придется тебе гладить мои фланелевки и подменять меня в карауле, и никто не станет приходить в твою пустую землянку и сидеть с тобой допоздна. Но так надо.
Два дня я истратила впустую, изыскивая способы выбраться в город, и не могла придумать ничего путного. Щитова провести было трудно. Но я решила совершенно твердо, что пробьюсь к Доленко.
Конечно, можно было пойти к Щитову и прямо сказать об этом, но я хорошо помнила наш разговор и знала, что он моментально встанет на свои отцовские позиции и сделает все, чтобы закрыть мне дорогу на фронт.
На третий день Щитов сказал:
— Собирайтесь, Морозова, поедете в штаб базы.
— Зачем?
— Приедете туда — узнаете.
У меня сразу мелькнула мысль о том, что капитан Лапшанский затребовал меня обратно. Как бы там старик ни ворчал, а все-таки он меня любил. Уж в этом я была уверена.
Но если бы было так, то Щитов бы разговаривал со мной не в таком дружелюбном тоне.
Так я и поехала в город, не зная, для чего меня вызывают. В первую очередь заскочила к Маше, но мне сказали, что она на фронте под Туапсе. Вот так!
Позвонила Сереже, он обрадовался, сказал: «Я тебя жду!»
В штабе, в ожидании приема, собралось человек тридцать моряков. Всех нас пригласили в большую комнату и усадили вдоль степ. За столом сидели несколько офицеров, и среди них был капитан второго ранга Доленко. Он увидел и узнал меня. Улыбнулся.
Тетка Милосердия всегда говорила, что в жизни обязательно бывает так, что за полосой неудач идет полоса удач. Видимо, у меня начиналась эта самая удачная полоса.
Нежданно-негаданно мне вручили медаль «За отвагу».
После вручения орденов и медалей ко мне подошел Доленко и сказал весело:
— Ну что же, крестница, рад от души. Значит, не зря я хлопотал.
— Товарищ капитан второго ранга, я еще лучше буду воевать, вот увидите, только, пожалуйста, сделайте снова так, чтобы меня отправили на фронт. Туда же или куда угодно. Я сюда приехала на несколько дней, а меня в части зацапали и не отпускают. Я уже- месяц сижу и не знаю, как вырваться к вам.
— А может, хватит? — спросил он.
— Нет, нет, я должна быть на фронте. У меня фашисты убили брата. Я не могу сидеть в тылу.
Он внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Ну что же, Морозова, попробую выполнить вашу просьбу.
Из штаба я помчалась к Сергею. Мы пошли с ним гулять по темнеющим улицам. У него была перевязана левая рука.
— Самолет мой продырявили вчера здорово, вот я при посадке и стукнулся немного. Дня три придется пофило-нить. К тому времени и самолет подлечат.
Мы медленно шли по улице. Было очень тепло, и пахло акацией.
— Я с удовольствием выпил бы с тобой стакан вина, — сказал вдруг Сергей.
— Давай. Но не хочется домой идти.
— Зачем домой? Мы с тобой по дороге найдем.
Он подошел к домику, мимо которого мы шли, и постучал в окно. Выглянула старая женщина:
— Чего тебе, сынок?
— Есть хорошее вино, мамаша?
— Какое уж там хорошее? Прошлогоднего рислинга немного осталось.
— Дай-ка нам по стаканчику.
Старуха исчезла.
— Слушай, ты с ума сошел, Сережа, а вдруг кто-нибудь увидит, как я пью вино на улице?
— Ерунда, просто подумают, что тебе тетушка воды напиться дала.
Пока мы пили кисловатое вино, хозяйка грустно смотрела на нас.
— Сколько мы должны?
— Что вы, что вы, — замахала она руками, — пейте на здоровье. Дайте-ка я подолью. У меня и пить-то его некому.
— Нет, мамаша, ты нас не обижай, — сказал Сергей, — а то мы больше и не придем к тебе никогда. Вот бери деньги и наливай еще по стаканчику.
— Да ты что, обалдел, что ли? Такие деньги! Бери обратно!
— А я буду приходить к тебе, — засмеялся он, — как захочется горло промочить, так уж я и буду знать, что у меня здесь есть мамаша.
— Заходи и пей на здоровье.
Наверное, рислинг сделал свое дело: мне стало легче настолько, что я могла бы сейчас выслушать, наконец, подробности гибели Бориса.
— Погуляем еще? — спросил Сергей.
— Да.
Мы дошли до гавани. Постояли, глядя на темные силуэты кораблей. Прошли к тому месту, где четыре месяца назад стоял у машины Борис и сигналил, пытаясь привлечь мое внимание. Снова больно сжалось сердце…
— Хочешь еще глоток? — спросил Сергей.
— Опять к той старушке? Неудобно. Мы просто испугаем ее.
— Зачем к той. Постучим сейчас в первый дом, где есть сад.
Снова мы, стоя под чужим окном, выпили по стакану вина.
Если бы оно. было немного крепче, мы бы, наверное, здорово напились. А так просто стали чуточку веселее и добрее и, щадя друг друга, не говорили о том, что могло спугнуть это мирное настроение.
В последнем доме Сергей взял бутылку.
— Это домой, — сказал он. — Обмоем твою медаль.
0н что-то шепнул дежурному, и меня беспрепятственно пропустили в часть.
В комнате было три койки, стол да две старых кухонных табуретки.
Сергей затемнил окна и зажег коптилку, сделанную из снарядной гильзы.
— Видишь, как хорошо у нас. Сейчас придет из кино Коля Чесноков, мой штурман. Тоже друг… — он на секунду осекся, но тотчас сказал твердо, впервые за сегодняшний вечер преступая ту грань, которой мы огородили воспоминания о Борисе, — тоже друг Брянцева.
Коля пришел вскоре после нас. Познакомились.
— Я представлял вас другой, — сказал он, держа меня за руки и рассматривая в упор.
— Ну, чего ты так официально, на «вы», — заметил Сергей.
— Нет, правда, трудно представить около нашего солидного Борьки такую девчушку.
— Почему это?
— Больно уж молода.
Мы долго сидели втроем, и в этот вечер я узнала о том, как погиб Борис. Собственно, рассказ был очень коротким. Самолет его сбили в воздушном бою над вражеской территорией. Boт и все.
— Ты, Нина, наверное, все-таки не знаешь, какой он был, — сказал Коля. — Он никогда о себе не думал. И, если бы кто-то из наших мог помочь ему в этот раз, никто с жизнью бы не посчитался.
— Да, — подтвердил Сергей, прикуривая от коптилки, — уж кто-кто, а Борис всегда шел на выручку. С ним летать было всегда спокойно. Помнишь историю с Гиви?
— Да, его тогда просто силой заставили рассказать…
Гиви Гаприндашвили был молодой летчик. Необлетанный, как сказал о нем Борис. В первый свой боевой полет Гаприндашвили пошел с Брянцевым. Борис все время держал в поле зрения своего ведомого. Они спокойно барражировали в заданном квадрате. Молодой летчик четко выполнял приказы командира эскадрильи.
— Твой правый сектор, смотри, Гиви, — сказал Борис по радио.
С командного пункта сообщили:
— «Яблоня-1», смотрите слева, вам идет замена.
Борис увидел две точки, быстро приближающиеся к нему и ответил:
— Я — «Яблоня-1», вас помял. Иду на точку.
Он стал разворачиваться, не выпуская из-под контроля действия Гаприндашвили, и вдруг, глянув вниз, увидел в просвете облаков большую группу вражеских самолетов, направляющихся в сторону расположения наших войск.
— Гиви, за мной, — приказал Борис. И тут же увидел, как ведомый плотно пристроился к его самолету. «Ах ты, птенец», — с неожиданной нежностью подумал Борис.
Самолетов было много. «Надо ударить по головному, тогда другие растеряются. А там помощь подоспеет, — подумал Борис. — Пропустить их никак нельзя».
«Сбить ведущего!» — эта мысль сейчас была главной, и Борис ввел самолет в пике, направив его туда, где серебрился под облаками силуэт вражеской машины. Уже врезаясь в ряды самолетов, он успел заметить, что к нему пристроились и тс двое, сменившие его на дежурстве.
«Ага, черт возьми, нас уже четверо», — обрадовался Борис. Сейчас он забыл о том, что его ведомый ни разу еще не был в бою. Он знал одно: они должны, обязаны не пропустить врага.
Фашисты сбили строй. В воздухе завязался бой, и началась настоящая карусель. Наперерез Борису помчался немецкий истребитель. Борис нажал на гашетку и тут же увидел, как задымилась плоскость «Мессершмитта», из мотора вырвалось пламя и сразу повалил черный дым.
«С одним покончено», — подумал Брянцев. Путь был свободен. Теперь надо было сбить ведущего. Борис оглянулся и увидел два истребителя, нависших над ним. Увидел стремительные стрелы трассирующих пуль, приближающиеся к нему. «Все», — мелькнула в голове непрошеная мысль. Но в этот момент самолет Гиви заслонил его, и Борис, снова нажав на гашетку, пошел в пике на ведущего. Тот, окутавшись дымом, полетел к земле.
Борис резко вышел из пике и рядом увидел истребитель, окутанный шлейфом дыма. Это был его ведомый, Гаприндашвили. «Гиви…», — сквозь зубы простонал Борис, но тут же забыл и о себе, и о нем, потому что снова наперерез ему шли «Мессершмитты».
Что-то горячее обожгло плечо. Ударило сильно по плоскости, и Борис увидел, как рваными обрывками вздыбился кусок крыла. И еще он увидел группу наших истребителей, которые бросились в бой. Борис до боли в глазах всматривался в землю, отыскивая тот небольшой пятачок, куда мог упасть самолет Гиви. И увидел его на большой лесной поляне. Глянул на топливо. В обрез. До аэродрома не дотянуть. «А, только бы перелететь линию фронта».
Превозмогая боль в плече, Борис посадил самолет. С трудом выпрыгнул на землю.
Гиви лежал без сознания возле горящей машины. Борис наклонился над ним. Медленный, тихий снежок кружился над лесом, падал на поляну и почему-то не таял на черных густых бровях грузина. Борис прижался к лицу Гиви щекой и с острым чувством счастья в сердце ощутил тепло его щеки. Он попытался приподнять Гиви, но резкая боль в руке чуть не заставила выронить тело товарища. Скрипя зубами, Борис напряг все силы и поднял Гиви. Дотащил до самолета. Теперь осталось поднять его в машину, но не хватало сил.
Борис опустил Гиви на снег, закурил. Боль уже доросла до такой степени, когда хочется рвать на себе одежду и кричать. Но Борис последним усилием заставил себя забыть о ней. Надо было во что бы то ни стало поднять Гиви в самолет и дотянуть до своих.
Гиви, Гиви, который никогда не бывал в боях и которому наверняка было очень страшно в этой первой стычке с врагом. Гиви, который, позабыв про страх, подставил свою машину под огонь вражеских пулеметов, чтобы только спасти командира.
Борис приподнял тяжелое тело летчика. Последним усилием открыл люк фюзеляжа. Помогая себе здоровым плечом и даже коленом, втиснул его внутрь.
Он летел низко. Над линией фронта захлопали по бокам взрывы снарядов. Били вражеские зенитки. Но это проходило мимо сознания. Сейчас Борис понимал только одно, что он снова, в который раз, победил смерть…
Приземлился он на первом попавшемся аэродроме.
— Вот таким всегда был Борька, — заключил рассказ Коля. — За товарища мог и на смерть пойти.
Сергей молчал. Курил и молчал. Я тоже сидела тихо, думая об огромной своей потере.
Уже было совсем поздно, когда он приготовил постель и сказал:
— Ложись здесь, Нина, это моя койка, — он, наверное, не заметил, что подчеркнул последние слова, а может быть, мне это просто показалось, но мне вдруг стало больно.
— Я ведь не боюсь и на его койке спать, — заметила я сердито.
— Пожалуйста, где хочешь, там и ложись, — торопливо согласился Сергей.
Я легла на Бориной кровати и до утра не сомкнула глаз, прижимаясь щекой к подушке, на которой совсем недавно спал он.
Когда Сергей пошел провожать меня, я неожиданно для себя сказала ему то, в чем не смела до сих пор признаться даже себе.
— Сережа, тебе никогда Боря не рассказывал, из-за чего мы поссорились с ним тогда, когда еще в Алексеевке были?
— Он не рассказывал, но я эту историю знаю. Да и не только я, тогда в полку здорово смеялись над Борисом. Когда ты звонила, у дежурного человек десять сидели и все твой крик души слышали.
— Ой, какой ужас! Дура я была. Так вот знаешь, я жалею, что сделала это. Я не про звонок говорю, это уж вообще черт-те что. Я жалею, что не стала тогда женой Бори.
Сергей несколько шагов прошел молча.
— Ты хорошо сделала, Нина, совершенно правильно сделала. Ты была бы сейчас вдвойне несчастной,
— А теперь уже я никогда замуж не выйду.
— Выйдешь. Все пройдет. Если бы ничего не забывалось, то нельзя бы жить было. Тебе сколько сейчас?
— Почти семнадцать с половиной.
— Вся жизнь впереди. И столько еще в ней будет хорошего. Еще позовешь старика Попова нянчить своих ребятишек.
— Нет, вот увидишь.
Мне очень хотелось сказать ему о том, что скоро я уйду на фронт, но все это еще было так неопределенно, что лучше было не хвалиться заранее.
— Загуляли, товарищ орденоносец, — сказал Щитов, встречая меня.
Три дня я жила как во сне. То мне казалось, что Доленко и думать забыл о моем существовании, то я напряженно ждала, что меня позовут к Щитову и он скажет: «Собирайтесь».
Откровенно говоря, я побаивалась объяснения с ним. Поэтому, когда вдруг ночью пришел Злодей и сказал мне, что утром я должна быть готовой к отъезду, но чтобы Щитову на глаза не показывалась, я даже обрадовалась этому.
Ярченко помог мне собрать немудреные мон пожитки.
— Парадную форму я возьму к себе, — сказал он, — а то эти финтифлюшки сгноят ее.
— Что же ты будешь юбки развешивать? Да тебя на смех поднимут.
— Пусть попробуют, — сказал Злодей.
Утром он прибежал чуть свет и сказал:
— Идем, боцман, внизу машина ждет.
Я в последний раз посмотрела на свою землянку, на длинную лестницу, вырубленную по склону ущелья. Постояла, слушая, как шепчутся сосны. Вот и еще какая-то часть жизни оставалась позади.
Злодей помог мне сесть в кузов и стоял у машины, держась за борт. Вдруг из камбуза вышел Щитов. Демонстративно отвернувшись от нас, он быстро пошел наверх.
— Ну, счастливого пути, боцман, — сказал Злодей.
— А что вы пожелаете, товарищ старший лейтенант? — крикнула я.
Щитов остановился, повернулся на миг ко мне и отрубил четко и зло:
— Не возвращаться сюда.
