Даурия. Константин Седых Часть пятая

Страница 1
Страница 2
Страница 3

XV

От Нерчинского Завода партизанские полки устремились на юг и на запад. Во всех пригородных селах примыкали к ним десятки новых бойцов.

В полдень Первый полк занял Горный Зерентуй, истребив в нем дружину из бывших надзирателей и чиновников Нерчинской каторги. Один из надзирателей, засев на чердаке солдатской казармы, отстреливался до последнего патрона. Когда его убили и сбросили оттуда, Роман узнал в нем того самого Сазанова, который заезжал на пашню к Улыбиным с Прокопом Носковым, разыскивая беглых каторжников.

Из Горного Зерентуя полк немедленно двинулся на поселок Михайловский. Там он был атакован Первым Забайкальским казачьим полком, понес потери и вынужден был повернуть на север, к Орловской. Теперь Роман уже не сомневался в том, что побывает дома. О смерти отца он еще не знал и думал, что тот все продолжает служить в дружине.

Был теплый майский вечер. Широкая долина Верхней Борзи, покрытая первой травой, нежно и радостно зеленела. На каждом кусте весело распевали желтогрудые клесты, цвенькали крошечные синицы, бормотали дикие голуби. У самой дороги, по которой проходили усталые, запыленные сотни, мирно паслись косяки гулевых лошадей, большие стада коров. Суетливые галки-проказницы с криком носились над лугом и садились отдыхать на спины коров. В синих озерах плавали гуси-гуменники и утки всевозможных пород. Здесь были косатые крохали и серые кряквы, нарядные мандаринки и пепельно-голубоватые чирки-свистунки. И гуси и утки не улетали при виде людей, а только спешили уплыть подальше от берега. Завистливыми глазами смотрели на них завзятые охотники из партизан, и в проходящих колоннах то и дело слышались их возбужденные голоса.

Сотня Романа шла на этот раз в арьергарде. Ординарец Романа вел за собой заводского коня, на котором с привязанными к стременам ногами сидел захваченный в Горном Зерентуе семеновский юнкер, сын начальника Нерчинской каторги полковника Ефтина.

С неживым лицом, с опухшими от слез глазами, трясся молоденький юнкер в седле, держась за обитую серебром луку. Всего неделю назад приехал он на каникулы из Читы и не гадал, не чаял, что ему уготована такая судьба. Роман, спасший юнкера от разъяренных шаманских приискателей, собиравшихся сразу же прикончить его, испытывал к нему одновременно презрение и жалость. Среди партизан было много бывших каторжан, которые на собственной шкуре испытали, что за человек был полковник Ефтин. И можно было не сомневаться, что за грехи палача-отца добьются они обвинительного приговора юнкеру в куцем мундирчике. Суровые нравы того времени не оставляли для него никаких надежд.

Юнкер, видя в Романе своего единственного заступника, несколько раз спрашивал у него в дороге:

– Скажите, товарищ, меня расстреляют, да? – и давился слезами.

– Ну вот тебе! Так сразу и расстреляют, – утешал его Роман. – За что расстреливать-то? Взяли тебя заложником. Скорее всего разменяют на какого-нибудь партизана, попавшего к семеновцам в плен.

– Это правда? Вы не обманываете меня, товарищ? – зажигались надеждой глаза юнкера.

– Конечно, правда. Все дело в том, чтобы беляки на такой размен согласились.

На короткое время юнкер оживлялся, а потом снова впадал в оцепенение и, таясь от Романа, горько-горько плакал.

Отстав от своей сотни, взглянуть на него подъехал шаманский приискатель, татарин Малай, отец которого отбыл десятилетний срок на Нерчинской каторге.

– Зачем ты его таскаешь? – сказал он Роману, свирепо вращая круглыми коричневыми глазами. – Устрой ему секим башка – и с плеч долой. Смотреть мне на него тошно. Отец его моему папашке морду бил, мучил. Не могу терпеть такой падла, – плюнул на юнкера Малай.

– Катись-ка ты, Малайка, подальше! Нечего к парню вязаться.

Малай показал юнкеру язык, обругал его по-татарски и ускакал. В сумерки южнее поселка Байкинского на передовой партизанский отряд нарвались убегавшие из Мунгаловского семьи Архипа Кустова, Платона Волокитина, Серафима Каргина с ребятишками, Дашутка с Веркой и многие другие.

Завидев скачущих им навстречу партизан, беженцы решили, что пришел их последний час. Бабы и девки начали молиться Богу, ребятишки заплакали, стали зарываться под подушки и узлы с одеждой.

Татарин Малай очутился около беженцев одним из первых. Раньше, работая в старательной артели, он часто бывал в Мунгаловском. У Кустовых, Волокитиных и Барышниковых часто покупал для артели муку и мясо и знал каждого человека в этих семьях.

– Э, мунгаловские барыни-сударыни! – скаля зубы, воскликнул он, подскакав к беженцам. – Куда это вы побежали?

– В гости поехали, а не побежали, – смело ответила ему Дашутка.

– Где же это нынче престольный праздник? Не слыхал, не знаю. Скажи лучше, что удираете, барыни-сударыни. Мы вам за это секим башка устроим.

– Зачем же ты баб, Малай, пугаешь? – прикрикнул на него один из партизан.

– Зачем пугаю? А ты знаешь, что эта за мадамы? Это мунгаловские буржуйки. От нас бегут, собачья кровь.

– А кони-то у них добрые, – сказал тогда партизан на сивой низкорослой кобыленке. – Я свою сивуху вот на этого воронка сменяю, – показал он на каргинского коренника.

– А я своего кабардинца без придачи тебе, девка, за твоего гнедка отдам, – обратился к Дашутке чубатый скуластый парень и спрыгнул с седла.

– Правильно. Раз это буржуйские кони, бери, ребята, какой кому нравится. Хозяева у них небось в белых ходят.

– Все в белых. Верно, – подтвердил Малай.

Скоро лучшие кони беженцев были выпряжены. Партизаны заседлали их и, оставив взамен своих выморенных переходами сивух и саврасок, ускакали дальше.

– Что же теперь делать будем? – спросила Серафима Дашутку. – Одни коней взяли, другие и нас порешить могут.

– Домой надо ехать. Давайте запрягаться и поедем, – сказала Дашутка.

В это время показались главные силы полка. Кузьма Удалов подскакал к беженцам, спросил:

– Это что за табор, гражданочки?

– От вас бежали по дурности, да на вас же и нарвались, – сказала Дашутка.

– А что ж от нас бегать? С бабами мы не воюем.

– Да ведь про вас всякое наговорили. Вот мы и поверили.

– Коней у вас уже подменили, что ли?

– Подменили ваши, которые передом ехали.

– И правильно сделали. В другой раз бегать не будете. Возвращайтесь-ка поживее домой, лучше будет, – посоветовал им Кузьма и уехал, сопровождаемый ординарцами.

Причитая и охая, ругая самих себя, принялись женщины запрягать оставленных им лошадей. Добротная казачья сбруя приходилась не по плечу этим богоданным одрам, хромым и костлявым. Хомуты были велики или тесны, а на подпругах седелок, чтобы застегнуть их, приходилось прокалывать новые дыры. Партизаны проезжали мимо и, догадываясь, в чем дело, беззлобно подшучивали над женщинами:

– Добегались…

– С чего это в цыганы-то записались?

– Всучили вам кляч, нечего сказать! На себе их теперь потащите.

Было уже совсем темно, когда поравнялась с беженцами сотня Романа.

– Что за люди? – окликнул он женщин, остановив коня, и услыхал в ответ обрадованный голос Дашутки:

– Роман!

Она кинулась к нему, счастливо всхлипывая и поправляя платок на голове.

– Ты откуда тут взялась?

– Ой, и не спрашивай лучше, Рома. От вас, бабы глупые, убегали. Да и я за ними увязалась… Ох, и натерпелись мы страху-то! Малайка зарубить нас хотел, да другие, спасибо им, не дали. А вот коней у нас всех подменили.

– Ну, это не беда. Других наживете, – черствым голосом сказал Роман, недовольный тем, что Дашутка оказалась среди беженцев. – И с чего это ты бегать вздумала? Денег много накопила? Бегать от нас нечего, мы не звери какие-нибудь.

– И не побежали бы, да в поселке такое содеялось, что лучше и не говорить. Вас теперь многие пуще огня боятся.

– С чего же это?

– А ты разве ничего не слыхал? Ведь твоего отца зарубили и всех низовских фронтовиков.

– Отца убили? – качнулся Роман в седле, как от удара, и на засыпанном звездами небе не увидел ни одной звезды. Судорожно глотнув воздух, спросил: – Кто убил-то?

– Каратели к нам приходили. Сергей Ильич им и выдал всех, на кого зуб имел. А на твоего отца он из-за тебя крепче всех злобился.

– Вот это обрадовала ты меня! – проговорил Роман и с ненавистью взглянул на юнкера, которого все еще возил за собою. – Раз съели отца и фронтовиков, пусть и от нас теперь пощады не ждут!..

В это время к нему подошла Серафима Каргина:

– Здравствуй, Роман Северьяныч.

– Здравствуй. Значит, съели твой муженек и Сергей Ильич моего отца? Ну, да ничего. За нами не пропадет.

Серафима затряслась от страха, не зная, что сказать ему. Но ее выручила Дашутка:

– На ее мужа ты зря несешь, Роман. Без него это все случилось. Он с дружиной на Мостовку ходил. А когда вернулся и узнал, то Сергея Ильича нагайкой избил и выручать арестованных погнался. Только не успел, опоздал. Их каратели прямо на дороге в Верничной пади порубили.

– Врешь, поди, все?

– Вот те крест, правда, – перекрестилась Дашутка и начала рассказывать, как происходило дело. Успокоенная Серафима с благодарностью глядела на нее.

– Ну, ладно, – сказал Роман Дашутке. – Собирайтесь и поезжайте домой. Дома вас никто не тронет… Васька, – позвал он ординарца, – держись с этим юнкером подальше от меня, а то я ему очень просто могу голову смахнуть. Сделается он «его благородием» и станет собакой почище своего отца…

Всю ночь не выходили из головы его мысли об отце. Обидно, глупо погиб бедняга. И навсегда осталось теперь загадкой, кем был отец для него – врагом или другом. Все партизаны говорили про него, что пошел он, конечно, в дружину не по своей охоте. Но сам Роман сомневался в этом. Зимой отец уговаривал его не возвращаться в лесную коммуну, а идти на поклон к атаману. Судя обо всем по настроениям своих посёльщиков, верил тогда отец, что народ стоит за Семенова, что Роман ошибся, связав свою жизнь с большевиками. Может быть, с такими же настроениями пришел он и в дружину. Может быть, именно потому и не сдался он в плен партизанам под Мостовкой. И если, было это так, то вдвойне ужасной была гибель отца. Не было и не могло быть тогда у него той опоры в душе, с которой смело умирают в семеновских застенках большевики и люди, горячо сочувствующие им.

XVI

Никифор и Арсений Чепаловы послушались отца и решили отстать от дружины. Выждав, когда Каргин с дружинниками оставили поселок, они запрягли в тарантас и бричку две пары лучших своих лошадей и пустились в бега. Сергей Ильич и Арсений ехали в тарантасе, а Никифор с двенадцатилетним сыном Пашкой в бричке.

Отъехав верст десять на юг от Мунгаловского, они услыхали впереди орудийную стрельбу. Ехать дальше было явно рискованно. В полной растерянности остановились они на дороге, не зная, что предпринять.

– Худо дело, – сказал Сергей Ильич. – И дернул же нас черт замешкаться. Прямо ума не приложу, куда теперь путь держать.

– А давайте махнем в Синичиху, – предложил Никифор.

Сергей Ильич подумал и согласился.

Синичихой называлась узкая горная падь к юго-востоку от Мунгаловского. Со всех сторон Синичиха была сдавлена крутыми, красными от залежей охры сопками. Непрерывной лентой тянулся в ней черный дремучий колок. Колок был заболочен бьющими во многих местах из сопок ключами… В самой вершине, где сбегались в падь глубокие, как овраги, распадки, у колка, стояла заимка мунгаловских богачей Барышниковых.

Перевалив через высокий Услонский хребет, Чепаловы в сумерки приехали на заимку. На заимке ухаживали за скотом барышниковские работники – старик Самуил Кобылкин и подросток Гришка Тяпкин.

Сергей Ильич первым делом отозвал в сторону Самуила и велел ему наказать Гришке держать язык за зубами, если на заимку приедут красные.

– Мы на тот случай в колке спрячемся. А вы смотрите сдуру не обмолвитесь, а не то плохо тебе будет, – пригрозил он старику, вытащив из-за пазухи семизарядный «смит-вессон».

Никифор с Арсением распрягли лошадей и отвели их подальше в колок, где привязали к деревьям и дали им сена. Потом закатили в колок бричку с тарантасом. Тем временем Сергей Ильич с Самуилом изготовили на ужин котел галушек.

Поужинав, Никифор с Арсением ушли ночевать в колок, а Сергей Ильич и Пашка остались в зимовье с работниками. Скоро работники и Пашка уснули, но Сергей Ильич решил не спать до утра. То и дело выходил он из зимовья послушать, не подъезжает ли кто к заимке.

Уже брезжил серый утренний свет, когда услыхал он приближавшийся от устья конский топот. В диком страхе метнулся он в зимовье, разбудил Самуила и строго-настрого наказал говорить всем, что, кроме них с Гришкой, никого из посторонних нет на заимке. За это пообещал он Самуилу фунт байхового чая и новые ичиги.

– А внучонка-то разве тут оставляешь? – спросил перепуганный не менее его Самуил.

– Пусть спит. Скажешь, что это тоже работник.

– Да ведь он в сапогах…

– Сними ты их с него, ради Бога… Сделай все как полагается, а уж я тебя отблагодарю. – И Сергей Ильич выбежал из зимовья.

Никифора и Арсения нашел он у коней. Они надевали трясущимися руками на конские морды брезентовые торбы с овсом, чтобы кони не вздумали ржать.

– Ну, молитесь Богу, чтобы пронесло, – сказал он сыновьям и велел прятаться.

В поисках убежища понадежней забились они в такую чащу, где было темно, как в сумерки, в самый ясный день. Сергей Ильич нашел огромный ледяной бугор, полый внутри.

Этой зимой ключевая вода вспучила мерзлую наледь, разорвала ее с пушечным гулом и разлилась по колку. Теперь же подмытый с одного края бугор обломился. Обломившийся лед растаял и открыл вход в длинную низкую щель. С потолка ее свисали ледяные сосульки, и вся она была загромождена кочками, пнями и стволами деревьев. От этого было в ней постоянно темно.

Сергей Ильич ползком забрался в щель как можно дальше от входа и затаился, привалившись спиной к одному из пеньков.

* * *
Шестая сотня Второго партизанского полка шла из деревни Ивановки на Мунгаловский не по тракту, а напрямик, через Хребты. За проводников в ней были Семен Забережный и присоединившийся к партизанам Прокоп Носков, хорошо знавшие местность во всей округе.

На рассвете эта сотня и подошла к барышниковской заимке. Увидев во дворах скот, партизаны поняли, что на заимке живут.

– Надо тут пошукать, – сказал Семен Прокопу. – Может быть, тут кто-нибудь из Барышниковых обретается. Хорошо бы сцапать хоть одного из них.

Попросив у командира сотни разрешения заглянуть на заимку, Семен с Прокопом подъехали к зимовью. Сотня же спешилась на перекур возле прясел гумна.

– Эй, кто есть живой в зимовье – выходи! – крикнул Семен, не слезая с коня, держа наизготовку японский карабин.

Тотчас же в дверях показался трясущийся от страха Самуил Кобылкин. Разглядев Семена и Прокопа, он, обрадованный, перекрестился:

– Ну, спасибо Создателю…

– За что ты Бога благодаришь? – усмехнулся Семен.

– Да ведь как же не благодарить-то. Про красных говорили, что у них сплошь все татары и китаезы.

– Ты что, один здесь живешь?

– Нет, Гришка Тяпкин со мной.

– А Барышниковых тут нету?

– Нету, нету, они ведь в дружине ходят.

Семен слез с коня, вошел в зимовье, заглянул под нары и за печку. Гришка и Чепалов Пашка мирно похрапывали на нарах, накрытые одной дохой.

– А это кто еще с Гришкой спит?

– Это… – запнулся старик. – Это, паря, младший сынок Степана Барышникова.

– Что же ты тогда говорил, что, кроме вас с Гришкой, никого нет?

– Да забыл я от растерянности.

– Ну, ну… – протянул Семен и вышел из зимовья. У него родилось подозрение, что раз тут сынишка Степана, то, возможно, и сам Степан скрывается здесь.

– Ну, скоро вы? – окликнул его командир сотни. – Надо двигаться дальше.

– Обожди минутку. Тут, паря, белым духом тянет. – И Семен направился во дворы. Потыкав шашкой в омет сена и в кучи навоза, он взглянул под поветь, в телячью стайку и, разочарованный, вернулся назад. Было уже достаточно светло, и его внимание сразу привлекла лежавшая на земле крашенная киноварью и золотом конская дуга с медным витым кольцом. Он поднял ее и увидел на концах ее золотые буквы «С.Ч.».

– Знакомая дуга-то. Откуда она здесь взялась? – спросил он зачужавшим голосом Самуила, у которого мелко-мелко стали подрагивать колени и побелело лицо.

Семен схватился за шашку, пошел на него:

– Ты что мне голову морочишь, холуй барышииковский? Без головы захотел остаться? Давай лучше подобру говори, кто здесь из Чепаловых прячется.

– Из Чепаловых? – изумился Прокоп и спрыгнул с седла.

Тогда Самуил с решимостью отчаяния принялся громко шептать Семену:

– Все тут. Все до одного, паря… В колке прячутся. Только не говори ты, ради Христа, что я об этом сказал…

– Ладно, не трясись, черная немочь. Жить теперь Чепаловым осталось столько, сколько мы искать их будем, – сказал Семен, и они побежали с Прокопом к командиру сотни.

Через пять минут вся сотня начала прочесывать колок, а по закрайкам его на всем протяжении встали конные часовые. Они прислушивались к малейшему шороху в чаще, чтобы Чепаловы не выскользнули из колка в боковые распадки.

– Ну, началась облава на волка и его отродье, – жестоко сказал Семен, с карабином наперевес вступая в чащу.

Сначала обнаружили тарантас и бричку, потом лошадей. Немного спустя раздался в колке чей-то яростный возглас и эхом укатился в сопки:

– Стой. Ни с места!

Семен с Прокопом кинулись на голос и увидели Арсения Чепалова. Он стоял с поднятыми руками, и надетые на них рукавицы из красной кожи ходили ходуном, а выпуклые глаза Арсения готовы были вылезти из орбит.

– Посинел, сволочь, от страха, – сказал Семену обыскивавший Арсения молодой белозубый парень.

– Где отец и Никифор? – схватил Семен Арсения за горло. – Говори, а то душу вытрясу.

– Тут где-то, тут… Не убивай меня, Семен, я тебе худого не сделал.

Семен с силой оттолкнул его от себя и бросился дальше. Не Арсения считал он гадиной, которую хотел растоптать.

Минут через сорок заоблавили Никифора. Он выбежал из колка и кинулся в боковой распадок, заросший шиповником и кустами боярышника. Партизан-часовой догнал его и смял конем. К нему на помощь подоспели еще два верховых. Они обыскали Никифора и со связанными руками привели на заимку.

Но Сергея Ильича найти не могли. Трижды прошли весь колок из конца в конец, выгнали из него всех зайцев и тетеревов, перешарили во всех ямах и дуплах, но купец словно сквозь землю провалился.

Забравшись в ледяную нору и слыша над головой шаги партизан, он протискивался все дальше до тех пор, пока не залез в такое место, что нельзя было повернуться. Его донимал холод, он задыхался, но лежал не шевелясь.

– Под лед он забрался у ключа. Больше ему быть негде, – сказал партизанам Прокоп. – Надо его там искать.

Время подходило к полудню, когда почти вся сотня сошлась к бугру. Сильно пригревало солнце, и с закраины ледяного пласта стекали сплошные струйки воды. Два парня попробовали забраться в щель, но там стояла целая лужа воды, с потолка беспрерывно капало. Совершенно мокрые вылезли они назад, и один из них заявил:

– Сам бы черт туда лазил! Дыре этой не видно конца и краю. Там, чего доброго, еще утонешь или купцу под пулю попадешь.

– Возиться нам здесь долго некогда, товарищи. Давайте что-то придумывать, – сказал тогда командир сотни.

– Если купец там, надо похоронить его заживо. Надо подорвать лед, – – предложил один из патризан. – Давайте кинем туда гранату и посмотрим, что получится.

– Нет, надо его живьем достать, этого гада, – не согласился Семен и, подойдя к командиру, сказал ему на ухо: – Разреши мне остаться здесь с пятком людей. Мы его скараулим. Вечно он там сидеть не будет.

Командир согласился. Патризаны дали в щель несколько выстрелов, поругались и, стараясь шуметь как можно больше, ушли от бугра и отправились на Мунгаловский, уводя с собой Арсения с Никифором. А Семен, Прокоп и еще четыре человека засели за кустами.

Они ждали весь день и всю ночь, поочередно уходя на заимку греться и пить чай. Но купец упорно отсиживался в своем убежище.

За ночь лед заметно осел, а в некоторых местах рухнул на землю. Утром Семен и Прокоп решили, что Сергей Ильич либо сдох, либо его совсем не было в ледяной норе. Ждать им надоело, а к тому же на востоке началась сильная орудийная канонада. Во второй половине дня пушки заговорили еще сильней. Нужно было уезжать.

Тогда Семен отвязал от пояса бутылочную гранату и, заставив укрыться за кочками Прокопа с партизанами, метнул ее в щель. Взрывом раскололо и обрушило ледяной навес метра на два в ширину. Вход в щель оказался плотно закупоренным ледяными глыбами полуметровой толщины.

– Ну, сдыхай, змея подколодная, если ты еще дышишь! – сказал Семен, и партизаны, возбужденно переговариваясь, пошли из колка.

Через час они подъезжали уже к Мунгаловскому, тесовые и цинковые крыши которого ярко блестели на вешнем солнце.

XVII

Майским утром подъезжал Василий Андреевич Улыбин к Мунгаловскому, в котором не был целых пятнадцать лет. При виде знакомых мест увлажнились и подобрели его глаза, теплая улыбка, заплутавшись в усах, преобразила угрюмо-озабоченное лицо. Он глядел на родные сопки, слушал ликующих в небе жаворонков и заново переживал свою молодеть. От нахлынувших воспоминаний было одновременно и радостно и грустно.

Дорога шла горной извилистой падью от устья к вершине вдоль промытого дождями глубокого рва. Весенние ветры завалили ров рыжими колючками перекати-поля.

Эти колючки напоминали ему ту невозвратимую пору, когда он ездил еще пристяжником у брата Терентия. Целый день он сидел на коне как прикованный, и не было ни конца ни края этому однообразному, нагонявшему смертную скуку занятию. Единственным развлечением для него было следить за колючками. Перегоняемые ветром с места на место, они, казалось, играли в увлекательную и замысловатую игру.

Скоро справа и слева от дороги потянулись высокие конусообразные сопки в сизых россыпях камня, в белых обнажениях известняка. У одной из сопок, на макушке которой торчала похожая на пожарную каланчу скала, увидел он подходившую к самой дороге отцовскую залежь. О многом напоминали ему и скала и залежь. На неприступной, отполированной ветрами и ливнями скале в дни его детства гнездились орлы. Однажды, когда восьмилетний Васька мирно играл у огнища на таборе с кудлатым пестрым щенком, налетел орел и, переполошив его, унес щенка к себе в гнездо. В наказание отец подкараулил и застрелил орла, и долго потом прибитые к стене орлиные крылья украшали улыбинскую горницу. В то время залежь была еще доброй пашней. Перед уходом на службу засеял ее Василий Андреевич пшеницей-черноколоской, жать которую ему уже не пришлось. С тех пор, должно быть, и забросил отец свою пашню. На ней росли уже осины толщиной с оглоблю. А чтобы стали они такими, для этого нужны были годы и годы.

Запущенная залежь вызвала в нем такую горечь, будто напоили его настоем осиновой коры. Ни отца, ни братьев, с которыми вдоволь он поработал здесь, уже не было в живых. Он потер большим и указательным пальцами левой руки обведенные морщинками глаза и повернулся к ехавшему с ним рядом Журавлеву:

– Видишь, Павел Николаевич, эти осинки?

– Вижу: осинки как осинки.

– А это, брат, для кого как. Знаешь, на какой они залежи растут? На той, где я последний раз крутил быкам хвосты.

– Давненько, значит, это было, – рассмеялся Журавлев. – Боюсь, что ты теперь быка от коровы не отличишь. Помнишь хоть, на чем хлеб растет?

– Помнить-то помню, а вот пахать разучился. А оно бы не плохо было за чапиги подержаться. Об этом я и в тюрьме и в ссылке тосковал, как помешанный.

– Что-то у тебя больно мечты мирные, – захохотал Журавлев. – Ты оглянись назад да погляди, кого ведешь за собой. – И он показал ему на следовавшую за ними колонну партизанской конницы, которая растянулась в длину не меньше чем на версту.

Василий Андреевич взглянул назад, и глаза его, обычно полуприкрытые нависшими бровями, радостно заблестели. Он пришпорил коня, посмотрел вперед и в волнении приложил руку к груди.

– Вон, брат, и поселок наш увиделся, – и, разглядывая видневшийся в долине Мунгаловский, торопливо говорил: – Гляди ты как разросся. Целых две улицы без меня появилось. Это здорово! А вот пашен нынче мало засеяно. Прежде к этой поре, куда ни взглянешь, везде свежая пахота виднеется, а сейчас глазу не на чем остановиться.

Когда перебрались через бурную от полой воды Драгоценку и выехали на улицу, Василий Андреевич увидел у крайней покосившейся с подслеповатыми окошками избушки босых и нищенски одетых ребятишек. Было их четверо, один другого меньше. Выстроившись в шеренгу, с любопытством разглядывали они вступивших в улицу партизан.

– Вот и первые мои посёльщики, – сказал Василий Андреевич. – Поеду, поговорю с ними.

Он подъехал к ребятишкам, поздоровался:

– Здорово, молодцы! Чьи же вы будете?

– Ивана Мезенцева, – ответил за всех рыжеголовый в располосованной от плеча до пупа рубахе парнишка, вынув палец изо рта.

– Вон, значит, чьи! Ну, а отец у вас дома?

– Хворает он у нас. Его харачины нагайками пороли. А ты, дяденька, красный? – набравшись смелости, спросил парнишка и снова сунул палец в рот.

– Красный. А вы, ребята, за кого – за красных или за белых?

– А мы ни за кого, – дипломатично ответил рыжеголовый.

– Вишь ты, какой хитрый! – рассмеялся Василий Андреевич. – На-ка, вот тебе за это на всю компанию, – протянул он ему горсть завалявшихся в кармане китайских леденцов. – Да ты бери, бери, не бойся. Это шибко вкусные штуки. А отцу своему скажи, что один дядька пришлет к нему партизанского фельдшера.

– Фершелам-то у нас платить нечем.

– Ну, этот фельдшер особенный, он с вас денег не возьмет.

Василий Андреевич распрощался с ребятишками и поехал догонять Журавлева. В поселке уже обосновались на постой два партизанских полка, пришедших раньше. Всюду стояли в огородах расседланные кони, пылали костры, а площадь у церкви была запружена обозами. Когда Василий Андреевич догнал Журавлева, тот сказал ему:

– Тесновато нам будет в твоем поселке, да и для народа накладисто. Живо все под метелку заметем. Придется, по-моему, часть армии направить на стоянку в Орловскую. Как ты думаешь?

– Могу только согласиться. Направляй в Орловскую пехоту и хотя бы один из кавалерийских полков.

– А я хотел пехоту здесь оставить.

– Нет, в Орловской для нее спокойней будет. Не сегодня завтра семеновцы полезут на нас из Нерчинского Завода. Пусть уж с ними кавалерия дерется, а пехота тем временем отдохнет. Мне кажется, что штабу надо тоже в Орловской обосноваться.

– Я и сам так думаю. Поедем в Орловскую. Пусть идут туда же Первый полк и вся пехота, – приказал он подъехавшему Бородищеву, а потом спросил Василия Андреевича: – ‘Ты, конечно, здесь погостишь?

– Да, денька два побуду у родных. Думаю, что раз в пятнадцать лет это не грех.

Они распрощались, и Журавлев двинулся со штабом в Орловскую, а Василий Андреевич поехал в отцовский дом.

Роман в это время уже находился дома. Завидев подъезжающего к воротам ограды Василия Андреевича, он выбежал встретить его. Следом за ним появились Авдотья и Ганька в отцовской соломенной шляпе и не по росту большой рубахе.

Василий Андреевич, чувствуя резкие удары сердца, заехал в ограду, где за пятнадцать лет многое переменилось. Сойдя с коня, он передал его Роману и пошел навстречу плачущей и выглядевшей совсем старухой Авдотье. Они обнялись и троекратно расцеловались. Не переставая причитать, Авдотья сказала:

– Не дождались отец-то с Северьяном. А ведь оба только про тебя и трастили. Долго же мыкался ты на чужой стороне.

– Ну, ну, хватит, родная. Не убивайся, не растравляй себя. Не вернешь их слезами. А у тебя еще дети. Вон они какие у тебя молодцы. Ведь это Ганька? Гляди ты, какой вымахал! А на отца-то как похож, прямо вылитый Северьян. Да что же ты стоишь истукан истуканом? Иди, поздороваемся.

Ганька провел ладошкой у себя под носом и, красный от смущения, подошел к нему. Василий Андреевич поцеловал его в лоб и ласково потрепал по спине. Потом схватил на руки, поднял выше своей головы.

– Да ты, брат, налиток налитком! Сколько же тебе лет?

– Тринадцать.

– Значит, уже половина казака в тебе есть. Возьмем мы, однако, тебя с собой воевать. Поедешь?

– Поеду. Дома я не останусь.

– Не мели, не мели чего не надо, – напустилась на него Авдотья. – Захотели вовсе одну меня оставить.

– Не отпустишь, так убегу. Дома семеновцы скорей убьют, – угрюмо стоял на своем Ганька.

– Это, брат, ты правду говоришь. Пожалуй, и верно придется тебя с собой взять. Обдумаем это. А сейчас давай веди меня в дом, показывай, как живете тут с матерью.

Отцовский дом, когда вошел в него Василий Андреевич, показался ему страшно низеньким и тесным, совсем не таким, каким казался в давние годы. Маленькая и неуклюжая стояла в кухне русская печь, когда-то казавшаяся ему очень высокой и внушительной. Маленькими и узкими стали и окна. Переступив через порог, он распрямился и чуть не достал головой до матицы, в которую ввернуто было кольцо для зыбки.

– То ли я шибко вырос, то ли дом у вас осел… – рассмеялся Василий Андреевич.

Они прошли с Романом в горницу, где стояли на подоконниках пустые горшки из-под комнатных цветов, срезанных Авдотьей на гроб Северьяна, и горница от этого показалась Василию Андреевичу совсем пустой. Он бурно выдохнул изо рта воздух и стал снимать с себя шашку, револьвер и туго набитую планшетку из желтой кожи, одновременно разглядывая обстановку горницы. На задней стене увидел он прибитые над кроватью рога изюбра. Рога были прибиты еще им самим. Они стали совсем ветхими, на них уже не было доброй половины отростков.

Скоро Авдотья принесла в горницу миску горячих щей на подносе, хлеб в плетенной из проволоки хлебнице, деревянные красные ложки и такую же солонку. Извинившись за плохое угощение, пригласила его и Романа к столу.

За столом Роман рассказал ему, что Семен и Прокоп изловили Никнфора и Арсения Чепаловых. Чепаловы сидят в избе Лукашки Ивачева, и караулят их там Никита Клыков с партизанами. Никита Клыков дважды уже порывался расправиться с ними и раз успел ударить Никифора прикладом винтовки и проломить ему голову.

Выслушав Романа, Василий Андреевич приказал ему заменить кем-либо Никиту Клыкова и немедленно собрать всех мунгаловских партизан. Роман заседлал коня и быстро выполнил его приказание. Минут через сорок приехали к Улыбину Семен, Лукашка, Прокоп, Симон Колесников, Федот Муратов, Никита Клыков и другие ходившие в партизанах мунгаловцы.

– Никифора Чепалова бил? – спросил Василий Андреевич Никиту, который был заметно подвыпивши.

– Бил, – вызывающе заметил ‘Никита. – Глядеть я на таких гадин не могу. Давно их зарубить следовало. – И он непримиримо мотнул своей чубатой башкой.

– Значит, считаешь, что правильно поступил? – уставился на него Василий Андреевич взглядом, от которого тот сразу стал трезвее и нервно закрутил свисавшую из кармана гимнастерки цепочку от часов. Вдруг Василий Андреевич закричал, грозя ему кулаком:

– Тебе дали возможность искупить свою вину, а ты опять за старые проделки принялся. Смотри, Никита! Сдохнешь собачьей смертью. За всякий самосуд над кем бы то ни было поставим к стенке. Вот тебе мое последнее слово: либо ты станешь дисциплинированным и честным бойцом партизанской армии, либо на тебе мы поставим крест. Ты днем и ночью должен помнить, что по твоей милости многие здесь отшатнулись от нас, пошли на поводке у шароглазовых и каргиных.

Никита вскочил на ноги, дико вращая глазами и порываясь что-то сказать, но разрыдался и бессильно опустился на свое место. Захлебываясь от слез, он бил себя кулаками по голове и отбивал ногами лихорадочную чечетку.

– Ладно, хватит, Никита. Возьми себя в руки, если ты не тряпка. – И когда Никита успокоился, Василий Андреевич спросил его:

– А откуда у тебя часы на груди взялись?

– Часы эти мои собственные. На эту ногу я не прихрамываю. Невоздержанный я, а только грабить сроду никого не грабил. Часы мне за отличную джигитовку на полковом празднике командир полка подарил. Гавриил и Лукашка могут это подтвердить. Они у меня дома хранились, и я их только сегодня надел.

Едва зашел разговор о часах, как Федотовы ноги в лакированных сапогах явно забеспокоились и никак не могли найти себе места. Сначала они робко притулились к широким голенищам Семеновых ичигов, а потом забрались под лавку и все норовили прикрыться стоявшим там сундучком. Но все было напрасно. Василий Андреевич давно уже заприметил их и, кончив разговор с Никитой, обратился к Федоту:

– Что это ты, Федот, ноги под лавку спрятал? Дай полюбоваться нам на твои лакированные сокровища. И где ты их купил такие? Вчера только в других щеголял.

Багровый от смущения Федот решил, что лучше всего откровенно рассказать, чьи это сапоги и как они очутились на нем.

– А когда это ты у Епифана в работниках жил? – раздался из угла вкрадчивый голос Прокопа.

– А у кого я, спрашивается, не жил? – ответил на вопрос вопросом Федот.

– Что верно, то верно, а только на моей памяти Епифан работников не держал.

– Не держал? – презрительно протянул Федот. – Да я у него однажды и сенокос и страду мантулил, хрип гнул. А при расчете он мне десятку и недодал.

– Значит, так-таки и недодал? – спросил Василий Андреевич, зло посмеиваясь.

– Недодал.

– Ну, так вот что. Отнесешь эти сапоги Аграфене Козулиной и расписку мне от нее покажешь.

– Если так, тогда я эти проклятые сапоги лучше Никуле и верну.

– Нет, сделаешь так, как я сказал. И мордой ты лучше не крути! – прикрикнул Василий Андреевич и велел ему садиться.

Помолчав, Василий Андреевич повел разговор о другом. Он сказал, что, пока партизаны стоят в Мунгаловском, им нужно питаться самим и кормить лошадей. Для этого командование вынуждено произвести у населения реквизицию хлеба, мяса, овса и сена. Ясно, конечно, что реквизировать необходимое надо у богачей, и в первую очередь у тех, которые добровольно ушли в дружину. При этом он добавил, что толстосумов-собственников не испугаешь угрозой их голове, но угрозой карману испугать легко. Если дружинники будут знать, за что их щиплют и будут щипать, многие из них станут отсиживаться дома.

– Ожесточим мы их только этим, – подал свой голос Симон Колесников.

– Кого ожесточим, а кого заставим и чесаться. Политику тут нужно вести обдуманную, и, чтобы избежать многих ошибок и перегибов, местные партизаны должны помочь командованию. Я предлагаю выбрать для содействия нашим интендантам комиссию из трех человек. Если уж мы вынуждены заниматься реквизициями, то пусть это ударит по самым оголтелым нашим врагам.

В комиссию содействия выбрали Семена Забережного, Симона Колесникова и Алексея Соколова. Они должны были к вечеру реквизировать вместе с интендантами десять голов крупного рогатого скота, тысячу пудов муки и сорок лошадей для Второго полка, где после больших переходов многие кони совершенно обессилели.

После этого речь у партизан пошла о том, что в поселке в этом году будет большой недосев хлебов, а это прежде всего заденет малоимущих. Семен сказал, что неплохо было бы снабдить бедноту семенами, и назвал несколько хозяев, которые и рады были бы кое-что посеять, но не имеют семян.

– Давайте и тут потеребим богачей и снабдим тех, кто нуждается, – предложил Мурзин.

– Богачи вернутся и вырвут у них этот хлеб из глотки, – сказал Алексей Соколов.

– Это уж как водится, – поддержали другие.

Василий Андреевич выслушал всех и неторопливо, обстоятельно заговорил:

– Да, снабдить бедноту зерном следует. Потрясти богатых придется. Только трясти будем без шума, не привлекая к этому лишнего внимания. Иначе прав окажется Соколов. Нам, возможно, придется уйти из поселка, впереди еще много боев. Уйдем мы отсюда, а богачи вернутся и начнут мстить. Предлагаю реквизировать зерно как будто бы для армии, а потом втихомолку снабдить им тех, кто согласится его взять. Возражений нет? Значит, на этом и кончим, раз все согласны. – И он поднялся из-за стола.

* * *
На другой день, когда началась реквизиция, к Василию Андреевичу потянулись многие из тех, кого она коснулась. Шли жены, матери и отцы ходивших в белых казаков, шли замолвить за них слово чем-нибудь предварительно подкупленные соседи и соседки. Приходили и другие, неподкупные, рассказать о спрятанных богачами хлебе, оружии, о конях и седлах.

Первым явился к нему старик Мунгалов, коренастый и крепкий, с бородой, похожей на веник, известный в поселке тем, что с ранней весны и до поздней осени ходил босиком. Даже в страду, на колючем жнивье, он мог работать без обуви, и про него говорили острословы, что у него кожа потолще, чем у старого быка. Василию Андреевичу доводился он крестным отцом.

Истово помолившись на иконы в улыбинской горнице, старик поздоровался с ним за руку, поздравил:

– С приездом, крестничек! И долго же тебя нелегкая где-то носила… Неужели все на каторге?

– Нет, я уже два года воюю. А ты все на ичиги денег жалеешь?

– А ты их считал, мои деньги-то? Я ведь не Сергей Ильич, магазинов да паровиков отродясь не держал.. Я всю жизнь горбом хлеб добываю. А тебя я пришел поблагодарить, крестничек!

– За что же это?

– За пшеничную мучку. Постарались Сенька да голоштанный Алеха. Шесть мешков под вязку пестом набили. А ить это верных тридцать пудиков. Мне бы за нее на базаре по пятишнице за пуд отвалили и торговаться не стали, а тут выгребли и спасибо не сказали.

Василий Андреевич согнал с лица улыбку, нахмурился.

– А как по-твоему, людей нам кормить надо?

– Кормите, кормите на здоровье, только не за мой счет.

– Не за твой, говоришь… А ты мне не скажешь, где у тебя сыны?

– Известно где, – заюлил старик. – Да ведь в дружину-то силком их угнали.

– Не ври. Я знаю, что они у тебя первыми в нее записались. И ты тут не жалуйся. Хочешь не хочешь, а раскошелиться тебе придется. Будь доволен, что тебя самого за сынов никто не трогает.

Когда так нелюбезно принятый старик ушел, прибежал взволнованный сосед Улыбиных Григорий Первухин. Вернувшись с германской войны, не пристал Григорий ни к тем, ни к другим. С головой ушел он в свое хозяйство и даже умудрился не пойти в дружину, когда гнали в нее всех поголовно. Это был хозяин среднего достатка, большой любитель хороших коней и хорошей конской упряжи. У него хомуты и телеги были на загляденье всему поселку, и коней он держал всего пару, но таких, что любо-дорого взглянуть. Особенно хорош у него был конь-строевик, которого благополучно привел он домой с войны, отслужив на нем шесть лет. И вот этого коня реквизировали у него Семен с Алексеем.

– Что скажешь хорошего? – пригласив его садиться, спросил Василий Андреевич.

– Коня, паря, у меня взяли. За что же это? Ведь я не богач какой-нибудь. Да я лучше соглашусь, чтобы мне руку или ногу отрубили, чем такого коня увели. Я на нем шесть лет войны и службы отбухал. Пуще глазу его берег. И он мне за это верой и правдой послужил, сколько раз меня от неминучей смерти спасал. Окружили меня раз на турецком фронте курды, так ведь этот конь грудью двух басурманских коней сшиб и умчал меня от гибели.

– Ничего, брат Григорий, не поделаешь. Нам кони нужны. Отвоюемся и вернем тебе коня. Воевать на нем будет наш же посёльщик Гавриил Мурзин. Под ним его коня убило. Я только могу ему наказать, чтобы берег он твоего коня.

– Значит, не оставите мне коня? – горько вздохнул Григорий.

– Нет. Сам понимаешь, что у нас – война.

– Ну, тогда все равно не придется на нем Ганьке ездить. Ни за что я ему своего каурку не доверю. Раз так, я сам на нем с вами поеду.

– Вот как! А не раскаешься?

– Э, была не была! Дома, как я погляжу, все равно не усидеть. Надо куда-то прислоняться. Так уж в таком разе прислонюсь я к вам, а не к богатым. Мне с ними кумовство не водить.

– Ну что же, давай иди к нам. Только смотри, раз берешься за гуж, не говори, что не дюж.

Коня Григорию вернули, и вечером он заехал к Улыбиным с красной ленточкой на папахе, с собственной винтовкой и шашкой.

– Уже и оружием раздобылся? – спросил, посмеиваясь, Василий Андреевич.

– А чего было раздобываться-то? И винтовку и шашку я еще с войны привез. Десять обысков у меня было, до разве найдут у меня, – довольно улыбнулся Григорий и стал просить Романа, чтобы он взял его к себе в сотню.

На другой день Василий Андреевич собирался провести в Мунгаловском собрание посёльщиков, чтобы поговорить с ними по душам, рассказать, за что воюют красные забайкальские партизаны. Но утром Журавлев вызвал его к себе в Орловскую, где за сутки накопилось столько дел для Василия Андреевича, что командующий армией забыл свое обещание не беспокоить его хотя бы три дня.

XVIII

Семидневная стоянка в Орловской и Мунгаловском неожиданно поставила партизанскую армию на грань катастрофы. Семенов собрал за это время и обрушил на нее кулак из отборных казачьих полков и дружин. Скрытно подтянутые к исходным рубежам части его перешли в наступление одновременно со всех сторон. При поддержке артиллерии сбили они партизанские заслоны на Борзе и Зерентуе, в верховьях Урова и Драгоценки. Сопка за сопкой переходили в их руки, и кольцо окружения быстро сжималось.

Партизанский штаб был застигнут врасплох этим хорошо подготовленным наступлением. В штабе снова совещались о том, что делать дальше. Единодушного мнения по-прежнему не было. Командиры спорили и ругались, а четыре тысячи всадников и тысяча пехотинцев стояли в полном бездействии.

Обеспокоенный долгой и явно бесцельной стоянкой Василий Андреевич требовал прекратить разговоры, идти вперед и воевать исключительно партизанскими методами. Это казалось ему единственно правильным решением. Чтобы увеличить подвижность отрядов, он предлагал всю пехоту посадить на коней. В скотоводческих районах, где многие богачи владели огромными табунами лошадей, имелась для этого полная возможность.

Но все командиры полков и батальонов восстали против его предложения. Никак не могли они отрешиться от традиций позиционной войны. А поход на юг и на юго-запад, где жила наиболее зажиточная часть казачества и где давно уже были сколочены во всех станицах внушительные по численности дружины, казался им рискованным. Мысль о том, что можно успешно партизанить в даурских степях, представлялась им просто дикой. Не хотели они и слышать о превращении пехоты в кавалерию. Пехота состояла из одних китайцев, а они полагали, что китайцев легче было научить ходить вверх ногами, чем ездить на конях. Собственные их предложения сводились к тому, что лучше всего держаться поближе к дремучим лесам Урова и Урюмкана, на неприступных позициях, созданных самой природой.

Решающее слово принадлежало Журавлеву и Бородищеву. Но они колебались в выборе и не торопились сказать свое мнение. Журавлев невозмутимо председательствовал на заседаниях, Бородищев с завидным терпением записывал в протокол все, что говорилось и предлагалось. Никаких протестов Василия Андреевича не принимали во внимание ни Журавлев, ни Бородищев. К начальнику своего организационно-инструкторского отдела они относились немного свысока, как к человеку сугубо штатскому и ничего не смыслящему в военных делах.

И когда на третий день он не вытерпел и возмущенно спросил, долго ли будет продолжаться у них «говорильня», Бородищев не постеснялся и накричал на него:

– Ты нам диктовать брось! Тут не говорильня, а военный совет. Мы хоть и не такие грамотные, как ты, да не без голов. Вопрос у нас серьезный, и наобум его решать мы не будем. На то народ нас и выбрал в свои вожаки. Вот выслушаем всех, все взвесим, а потом подытожим.

– К порядку, вожаки, к порядку! – оборвал вспыхнувшую между ними перепалку Журавлев, озабоченный и искренне страдавший, несмотря на свою внешнюю невозмутимость, оттого, что не мог решиться на что-то определенное. Предложение Василия Андреевича пугало его своей неизведанной новизной. Оно опрокидывало в его сознании все привычные представления о войне. Не знал он и не мог знать в то время, когда только разгоралась партизанская война, как лучше всего действовать его конным полкам. Нужен был опыт, нужен был не один жестокий урок, чтобы и Журавлев и другие командиры поняли, как нужно им воевать.

Подумав, Журавлев по вкоренившейся привычке обратился к записанным на очередь ораторам:

– Давай, Яшка, высказывайся, а ты, Макарка, приготовься.

Совещание еще продолжалось, когда утром чуть свет заговорили семеновские пушки, сначала на юге, потом на западе. Командиры немедленно повскакивали на коней и унеслись к своим полкам и батальонам.

– Вот Семенов и подытожил все за нас, – с горечью сказал Василий Андреевич Журавлеву и Бородищеву.

– Не подкусывай, – взъелся Бородищев, – еще неизвестно, кто кому бока наломает.

Полагая, что наступление ведется только на Орловскую, Журавлев предложил Василию Андреевичу ехать в Мунгаловский к стоящим там полкам. Один полк оттуда он велел направить к нему, остальные держать наготове и выводить из поселка на север обозы с ранеными и со всевозможным накопившимся у армии военным имуществом.

– Держи обозы на всякий случай поближе к лесу. Не удержимся, так дорога у нас одна – в тайгу-матушку. Доноси мне оттуда почаще, а как прояснится обстановка здесь, я к тебе наведаюсь.

Василий Андреевич и сопровождавшие его Лукашка и Симон поскакали в Мунгаловский. Близкая пушечная и ружейно-пулеметная стрельба на юге заставляла их торопиться. По дороге им встретились Федот, Никита Клыков и Алексей Соколов. Они ночевали дома и теперь спешили в свою сотню. Василий Андреевич приказал им присоединиться к нему.

– Связными вас к себе беру. С вас я могу построже спросить как с посёльщиков.

На Мунгаловский семеновцы наступали с востока и юга. От них отбивались Второй и Четвертый полки. Третий полк и обозы находились еще в поселке. Василий Андреевич приказал командиру полка Корниле Козлову, красивому и на зависть стройному казачине в новенькой черной кожанке и в папахе с красным верхом, лихо заломленной на затылок, оставить одну сотню для охраны обозов, а остальным спешить в Орловскую. Но не успел полк выступить, как от Журавлева пришло новое распоряжение. В связи с появлением крупных сил противника на северо-западе, в районе Лебяжьего озера, он приказывал бросить полк на гряду высоких сопок между озером и Мунгаловским.

Василий Андреевич отдал Козлову распоряжение повернуть на угрожаемый участок и от себя посоветовал занять в первую очередь господствующую над всеми соседними вершинами лесистую Волчью сопку. С этой сопки Мунгаловский был виден как на ладони. Прощаясь с Козловым, который нетерпеливо горячил своего вороного белоногого коня, он сказал ему:

– Товарищ Козлов, я знаю твою чрезмерную храбрость. Смотри под пули напрасно не выскакивай. Твое дело командовать, а не геройство свое показывать. Иначе и голову потеряешь и полк погубишь.

– Слушаюсь, товарищ Улыбин! – весело откозырял Козлов, горевший нетерпением схватиться с белыми.

Проводив полк, Василий Андреевич приказал немедленно погрузить на подводы всех раненых, которых насчитывалось больше ста человек. Начальник партизанского лазарета, богатырского роста фельдшер с красным рябым лицом, сказал ему, что подвод для этого не хватит.

– Немедленно мобилизуйте подводы. В поселке лошади еще есть. За раненых отвечаете вы и поэтому пошевеливайтесь.

Оставшуюся в поселке сотню Третьего полка он отправил в разведку на северо-восток, где было подозрительно тихо. И когда минут через сорок в той стороне, куда на рысях умчалась сотня, застрочили длинными очередями пулеметы, он понял, что семеновцы устроили армии хитрую ловушку. Тотчас же он послал об этом донесение Журавлеву, а сам поскакал на позицию Второго полка, чтобы выяснить лично, какова там обстановка и нельзя ли оттуда снять две-три сотни, чтобы на случай крайней необходимости иметь какой-то резерв.

На лавочке у ворот своего дома сидел старик Мунгалов и с удовольствием слушал доносившуюся отовсюду пальбу. Завидев скачущего по улице Василия Андреевича, он заставил его остановиться и, ухмыляясь, спросил:

– Ну как, крестничек, дают вам жару? И куда только удирать будете?

– Смотри, рано веселишься! – припугнул он скупого старика. – Вот вернусь и поставлю к тебе на постой целый взвод. Лучше не болтайся тут, а сиди на печке.

– Это к крестному-то поставишь? – обиженно прокричал ему вдогонку старик и быстрехонько удалился к себе в ограду, явно расстроенный обещанием крестника.

В ограде и нашел старика партизанский фельдшер, бегавший в поисках лошадей под подводы.

– Конь у тебя есть? – спросил он у него.

– Есть-то есть, да шибко худой. Ножная у него.

– Ну, так вот что. Давай быстрехонько запрягайся, повезешь раненых.

– Не повезу.

– Как так не повезешь? – угрюмо спросил фельдшер.

– А так, освобождение имею. От всех подвод ослобонил меня ваш наивысший начальник Васюха Улыбин. Он ведь мой крестник, души мы друг в друге не чаем. И ты ко мне лучше с подводами не вяжись, а не то тебе Васюха голову снесет.

– Пускай сносит, а только ты все равно поедешь. За отказ я тебя вот из этой штуки на месте убью, – и фельдшер показал ему на обшитый кожей термос, с которым никогда не разлучался.

Перепуганный старик пошел запрягать коня и все размышлял о том, что это за револьвер, которым припугнул его фельдшер.

* * *
Сотни Второго полка занимали позиции на высоком хребте за Драгоценкой по обе стороны от дороги на Нерчинский Завод. Отбитые утром семеновцы больше не наступали и только изредка кидали на хребет один-два снаряда. Подъехав к стоявшим у поскотины коноводам, Василий Андреевич увидел среди них Прокопа Носкова и постыдил его:

– Ну, брат, тебе в коноводах околачиваться стыдно. Вооружен ты не дробовиком и стрелок хороший.

– С глазами у меня что-то неладно. Мутью второй день застилает, – покраснел Прокоп.

– А в брюхе не мутит? – усмехнулся Василий Андреевич и спросил, как найти командира полка.

Командир полка Александр Зоркальцев, невысокий, коренастый забайкалец с широким и смуглым лицом, находился на самой высокой точке хребта. Раскинув ноги в коричневых сапогах и сняв с головы мохнатую папаху, лежал он за укрытием из камней. Левой рукой он держал у глаз бинокль, а правой, украшенной двумя кольцами, подкручивал его регулятор и разглядывал семеновские позиции на сопках, у деревни Георгиевичи.

Заслышав шаги, он обернулся и, узнав Василия Андреевича, радостно удивился:

– Откуда это ты?

– Командовать приехал. А у тебя что-то тихо…

– С утра лезли, да обожглись. Какая-то дружина против нас действует. Мы у нее живо охоту отбили. А как на других участках? Держимся?

– Пока держимся. Но меня беспокоит север. Похоже, что и оттуда жать будут, а у нас там всего одна сотня. Хочу от тебя сотни две туда перекинуть. Давай распорядись и командира им дай толкового.

– Да ты что, Василий, чудишь? Как же это я могу полк дробить? А вдруг здесь сотни мне понадобятся? – сделавшись сразу несговорчивым, закипятился Зоркальцев.

– Ну, что же, не давай, если хочешь. Только семеновцы тогда тебе в спину штык воткнут и всех наших раненых перерубят, всю армию в тиски зажмут.

– Экий ты, паря, въедливый. Ладно уж, бери мои сотни, как-нибудь здесь без них обойдется Сашка Зоркальцев. К этому ему не привыкать.

Зоркальцев позвал своего начальника штаба и, посоветовавшись с ним, решил послать на север шестую и четвертую сотни под командой Кушаверова, бывшего орловского предсовдепа. Потом, увидев, что Василий Андреевич стоит с ним радом во весь рост, сказал ему:

– Ты судьбу не пытай, ложись лучше. Семеновцы угощают нас редко, да метко.

И только Василий Андреевич прилег, как на одной из дальних сопок показался молочный мячик дыма.

– Заметили, сволочи! – выругался Зоркальцев, припадая к камненной стенке.

Б-б-бух! – оглушительно грохнул через короткое время разрыв почти рядом, обрушив Василию Андреевичу на спину и на голову кучу песка. Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что не ранен.

Вдыхая тошнотворный запах железной гари и газов, он приподнялся, виновато и растерянно улыбаясь. В трех-четырех шагах впереди себя увидел развороченную красноватую землю и еще дымящиеся осколки.

– Ну, наше счастье, что семеновский батареец дистанционную трубку неверно поставил, – сказал Зоркальцев, – снаряд-то шрапнельный. Ему нужно было в воздухе разорваться, а он клевок сделал, воткнулся в землю, да там и рванул. Теперь мы с тобой крещеные.

Договорившись с Зоркальцевым обо всем, Василий Андреевич попрощался с ним и поехал в поселок. Было уже двенадцать часов. Сильно припекало солнце. Взбудораженные галки огромными стаями кружились над Драгоценкой, тревожно кричали. На лугу беззаботно резвились молоденькие жеребята, всхрапывали и поводили ушами кобылицы, прислушиваясь к грохотавшим на сопках залпам. А молодая трава на буграх нежно и радостно зеленела, и расплавленным золотом сияла вода в Драгоценке. Дувший с востока ветер шатал прибрежные кусты, рябил воду на перекатах.

Василий Андреевич погнал коня и въехал в улицу, по которой метались какие-то всадники. Один вид этих всадников сразу убедил его, что случилось что-то плохое.

Оказалось, что, пока он был у Зоркальцева, обстановка стала еще более грозной. Наступавшая с юга белая конница стремительным ударом от Шаманки вырвалась на высоты между Орловской и Мунгаловским, отрезав друг от друга партизанские группировки. Но еще опаснее было то, что Третий полк, потеряв своего командира, убитого пулей прямо в лоб, в панике бросил свои позиции у Лебяжьего озера и примчался в поселок. Это его бойцы и метались по улицам. Случайно примкнувшие к партизанам люди из аргунских казаков совершенно открыто кричали в полку о том, что из окружения все равно не вырваться и сопротивляться бесполезно.

На площади, где сгрудилась большая часть полка, стоял непрерывный крик. В одном месте требовали идти на прорыв, в другом горланили о предательстве командиров, а в третьем прямо поговаривали о том, что единственный выход – сдача в плен. Вертевшийся среди партизан Федот, увидев подъезжавшего Василия Андреевича, метнулся к нему.

– Беда, паря Василий Андреевич. Нашлись тут такие гады, которые агитируют в плен сдаваться.

– Кто?! – задохнулся от ярости Василий Андреевич. – Ну-ка, показывай давай! – И он вынул из кобуры револьвер.

– Вон та борода больше всех распинается, – показал Федот на человека с чалой окладистой бородкой в старой казачьей фуражке и в заляпанном грязью желтом дождевике. Человек, размахивая руками, сипло надсажался:

– На черта загнулась нам эта партизания! Искрошат нас тутока в капусту… Эвон ить какая сила их прет. Не хочем сдыхать, дык сдаваться надо. Мы не комиссары, бояться нам…

– Что вы здесь слушаете предателя! – закричал на партизан Василий Андреевич. – Пулю ему в лоб! – И он выстрелил в искаженное ужасом лицо бородатого. В наступившей тишине обжег партизан его гневный вопрос: – Кто еще агитирует в плен сдаваться?

Все растерянно молчали. То, что сделал Василий Андреевич, было так неожиданно и так не вязалось с его отношением к людям, что многие были просто ошеломлены. И каждый, кто хоть сколько-нибудь чувствовал себя виноватым, боялся в эту минуту, чтобы кто-то не вспомнил о нем, не указал на него.

– Рано паниковать вздумали! Рано помирать собрались! – закричал Василий Андреевич. – Кто вам каркает, что пропали мы? Нет, не пропали и не пропадем. Куда захотим, туда и пробьемся. Второй и Четвертый полки повсюду отбили врага. Трусов и паникеров там нет. Только у вас они завелись.

– Командира у нас убило, вот и получилась неустойка, – попробовал кто-то оправдаться.

– Знаю… И ваш долг отомстить за него, а не бегать, как овцы.

– Дай нам доброго командира да патронов побольше, тогда и у нас дела пойдут.

– Патронов не обещаю, а командир у вас будет. Вот он ваш командир, – показал on на Семена Забережного, который только что подъехал к нему на взмыленном коне. – Разговаривать он много не любит, а воевать умеет. Он из тех, кто первым поднял знамя восстания. Ручаюсь за него своей головой. Принимай, товарищ Забережный, полк.

Семен от неожиданности чуть было не проглотил окурок, который держал в зубах, но понял, что отказываться нельзя. Он выплюнул окурок, поправил фуражку на голове и подал команду:

– Стройся! – Василий Андреевич не узнал его голоса. Это был строгий властный голос человека, который знал, зачем он поставлен в такую минуту командовать полком. «Этот на своем характере выедет», – подумал он про Семена, особенно довольный тем, что так быстро и правильно разобрался Семен в причинах своего внезапного назначения.

Прорвавшие фронт казаки генерала Мациевского быстро развернулись вправо и влево. Одним крылом подошли они вплотную к Орловской, другим – к Мунгаловскому. Спешенные цепи их появились на заросших густым мелколесьем сопках за мунгаловским кладбищем и открыли стрельбу по поселку в тот момент, когда Семен выводил из него свои сотни.

Увидев, что сопки уже заняты противником, Семен не растерялся. По его команде сотни рассыпались в разные стороны и быстро спешились. Коноводы галопом скрылись за домами и заборами крайней улицы, а сотни развернулись в цепь и, ободряемые Семеном, перебежками устремились вперед. Скоро они были уже в мелком кустарнике, близко подступавшем к гумнам и огородам мунгаловцев. Казаки потеряли их из виду и стреляли теперь наугад, не причиняя им никакого урона.

Пока партизаны видели друг друга в цепи, они шли смело и дружно. Но когда углубились в кустарники, которые делались все выше и гуще, цепь расстроилась. Видя только двух-трех соседей справа и слева от себя, бойцы утратили чувство локтя, а с ним и прежнюю решительность. Шагали с оглядкой, окликали один другого. А казаки, хватившие для храбрости спирта и оттого настроенные весьма решительно, двинулись им навстречу. Они стреляли на ходу и кричали «ура». Семен видел, что в любую минуту его бойцы могут повернуть назад.

Оглянувшись, он увидел на северо-востоке, в нагорных лесах заречья, тяжелые клубы черно-белого дыма. Пущенные кем-то палы бушевали там на оберегаемых из года в год местах, где обильно росли брусника и голубица, смородина и малина. Гонимые ветром палы сбегали по горным распадкам вниз, к Драгоценке, быстро катились по горным склонам вверх, к похожим на столбы утесам. Семен огляделся тогда кругом. Кустарники всюду были обвиты сухой прошлогодней травой. Они не выжигались много лет. Мунгаловцы надеялись превратить их со временем в настоящий лес. Стоило поджечь их в этот ветреный день, и полетел бы по ним, гудя и завывая, страшный пал. Жалко их было губить Семену, но это оставалось единственным средством задержать врага, спасти сотни вверенных ему людей, оправдать доверие Василия Андреевича.

И в этот момент пришло к нему неожиданное решение.

– Поджигайте траву! – передал он команду по цепи и достал из кармана спички. «Сейчас мы вас угостим!» – с яростью подумал он о казаках и поднес зажженную спичку к оплетенному цепкой вязилью кусту шиповника.

Кустарники вспыхнули сразу в десятках мест. Перебегая с пучками подожженной травы от куста к кусту, партизаны создали непрерывную линию огня длиной с полверсты. Не прошло и двух минут, как заметались под кустарниками языки пламени. Они то скручивались в багровые спирали, то развевались от ветра в жаркие желтые ленты. От одного их прикосновения вспыхивали макушки осин и березок задолго до того, как накатывалась на них идущая понизу сплошная волна огня. Огонь трещал, гудел, клубился и со скоростью курьерского поезда летел навстречу казакам.

– Вот это придумал так придумал! – выразил Семену свое одобрение командир первой сотни, прибежавший к нему с правого фланга. – Придется нам жареных белопогонников собирать.

Семен ничего ему не ответил. Он хмуро глядел на черное дымящееся пожарище, где жарко тлели гнилые пни, обнаженные корни и даже земля.

Сломя голову убегали в гору казаки от настигающего их огня. С них сразу сняло весь хмель. Чтобы легче было бежать, бросали они винтовки и битком набитые клеенчатые патронташи. Но далеко не всем удалось спастись. Когда партизаны, идя вслед за огнем, стали подходить к макушкам сопок, им начали попадаться трупы сгоревших и задохнувшихся в жару казаков. Здесь было самое густолесье, и горело оно с таким чудовищным жаром, что от него рвались даже патроны в стволах брошенных казаками винтовок. Одна такая винтовка, с разорванным стволом, попалась Семену. Он подобрал ее, чтобы показать Василию Андреевичу.

Партизаны выбежали на траурно-черные сопки, где тлел еще коровий помет и сизой поземкой летела гонимая ветром зола. Они увидели, что пущенный ими пал, сбежав в сухую неширокую падь, угасая, дымился у недавно распаханных пашен. Семеновцы оказались за падью на невысоких вершинах. Они открыли оттуда по партизанам пулеметный огонь. Партизаны залегли и стали отвечать им.

Семен подозвал к себе командира первой сотни и приказал ему писать Василию Андреевичу донесение, что сопки им заняты и он сумеет держаться на них, пока есть патроны.

Но в Орловской к той поре уже наступила развязка. С двух сторон ворвались в нее по долине семеновские юнкера на грузовиках с пулеметами и дивизион уссурийских казаков. Бешеным натиском уссурийцев шесть сотен Первого полка, дравшихся на сопках к юго-западу от станицы, были отрезаны от пехоты, которая занимала высоты на северо-востоке и востоке. Журавлев и раненный пулей в бедро Бородищев успели присоединиться к своей кавалерии.

Приведя в порядок расстроенные и поредевшие сотни Первого полка, Журавлев и Удалов повели их на прорыв в конном строю с развернутым знаменем впереди. Ценою больших потерь разорвали они вражеское кольцо на западе и ушли через хребты на деревню Дучар. Но из пехотных батальонов мало кому удалось спастись. Китайцы, окруженные со всех сторон, дрались отчаянно и, истратив последние патроны, все до одного погибли в рукопашной под шашками озверелых дружинников, под японскими штыками юнкеров.

Обо всем этом Василий Андреевич узнал поздно вечером от прибежавшего в Мунгаловский командира одной из пехотных рот. Теперь знал, что надеяться не на кого. Нужно было по собственному разумению и силами только трех полков выходить из окружения.

XIX

На обширном плато между Орловской и Мунгаловским тянутся с севера на юг четыре гряды невысоких сопок. Круто сбегающие к долине Орловки сухие и узкие пади отделяют их друг от друга. Средняя падь значительно шире и глубже других и носит название Глубокой. В устье Глубокой, в пяти верстах от станицы, находился некогда знаменитый прииск Шаманка.

Когда началось семеновское наступление, сотня Романа Улыбина стояла в сторожевом охранении у Шаманки. Бойцы занимали поросшие кустами высокие отвалы промытых песков, а коноводы надежно укрылись в глубоких, обширных разрезах. Единственный в сотне пулемет был поставлен под кустом боярышника на самом большом отвале.

На рассвете сотня обстреляла подошедший с юга кавалерийский разъезд противника. Разъезд рассыпался по кустам и умчался назад. У бойцов еще не улеглось возбуждение, как по прииску и по отвалам стали бить с Байкинского хребта семеновские пушки.

В сером свете утра скоро стало видно, как с хребта спускаются к прииску цепи наступающего противника. Роман в бинокль определил, что это были спешенные казаки. Бойцы начали стрелять по казакам и этим обнаружили свои позиции, так как многие были вооружены берданками, патроны которых были набиты дымным порохом. Семеновские батареи, подтянутые совсем близко, ударили по отвалам шрапнелью. В сотне убило и ранило пятнадцать человек, и в том числе весь пулеметный расчет.

Подобрав раненых, сотня галопом унеслась по разрезам в Глубокую падь, а оттуда перебралась на Змеиную сопку. Падь осталась у нее справа. Роман отправил раненых в Мунгаловский, а сотню расположил по каменистому гребню сопки. У бойцов к этому времени осталось всего по десятку патронов, и он приказал им без команды не стрелять.

Семеновцы заняли Шаманку, разобрались в обстановке и открыли сильный огонь по сопкам, занятым сотнями Первого полка, подоспевшими из Орловской. Партизаны либо скрылись на северных склонах, либо вовсе бросили свои позиции. На плохо обстрелянных людей семеновская шрапнель нагоняла дикий страх. Особенно пугала она молодых партизан. Но в сотне Романа были почти сплошь приисковые рабочие, в прошлом фронтовики. Они оказались менее чувствительным народом и продолжали оставаться на сопке, когда два казачьих полка в конном строю устремились из Шаманки в Глубокую падь.

Бойцы расстреляли по ним все патроны, но задержать конницу не смогли. Семеновцы ворвались в Глубокую и устремились к ее вершине. Скоро они достигли дороги из Орловской в Мунгаловский, изрубили там откуда-то подвернувшихся коноводов одной из партизанских сотен, быстро спешились и бегом устремились вправо и влево. Сопки здесь были пологими и небольшими, и семеновцы легко одолели их.

Очутившись в глубине партизанского расположения, ударили они с тыла по тем партизанам, которые еще держались на соседних вершинах, и заставили их отойти на восток и на запад.

Под вечер Роман привел свою сотню в Мунгаловский.

Улицы поселка были забиты обозами, готовыми по первой команде тронуться с места. Мобилизованные в обоз старики и подростки сидели на облучках, с опаской поглядывая на здоровенного фельдшера, сновавшего между подвод. Фельдшер поил из своего термоса раненых и успокаивал их как умел. Ему помогали две девушки-партизанки и Алена Забережная с брезентовыми сумками через плечо, на которых были нашиты кумачовые кресты.

– В партизаны записалась? – спросил Алену Роман.

– Записалась. Дома мне теперь не жить. Не добили, так добьют.

Никула Лопатин, завидев Романа, спрыгнул с облучка, рысцой потрусил к нему.

– Что же это, паря, такое деется? – плачущим голосом обратился он к Роману.

– А что такое? – недружелюбно спросил Роман.

– Да вот назначили ехать в обоз. Хоть бы ослободил ты меня от этой тяготы. Ить не чужой я вам, а сосед.

– Сосед, говоришь? А помнишь, как я по твоей милости чуть к белым в лапы не угодил?

– Что ты, что ты! Бог с тобой! – испугался Никула и отстал от него.

– Ладно, не ной. Ничего тебе не сделается, – огрызнулся Роман и, больше не оглядываясь на Никулу, провел сотню возле самых заборов, минуя обоз.

Василия Андреевича Роман нашел в школе, где он совещался с командирами полков, одним из которых, к немалому его удивлению, оказался Семен. Крутившийся тут же Федот сказал ему:

– Поздравь Семена Евдокимовича. Василий Андреевич его в полковники произвел. Третьим полком теперь Семен Евдокимович заворачивает.

– А Козлов где?

– Еще утром убили, под Лебяжьим, – вздохнув, и переменив тон, сказал Федот. – По горячности своей пропал человек. На моих глазах все произошло. Семеновцы бросили нам навстречу каких-то дружинников. Мы поперлись их рубить, а они от нас наутек. Козлов распалился, всех вперед выскочил. Дружинники скакали, скакали, да и рассыпались в стороны. А по нам в упор из пулеметов тогда и резанули. Козлова наповал срезало.

Василий Андреевич хоть и обрадовался появлению Романа, но все же строго осведомился, как он попал в поселок. Роман принялся рассказывать, и у него получилось так, что только одна его сотня дралась хорошо, а все другие части убегали от первого же снаряда.

– Как ты воевал, я не видел. Но зря думаешь, что только ты хорошо бился, – сердито оборвал его Василий Андреевич. – Вот Семен здесь такую баню белым устроил. Моментально с сопок вытурил, да и другие полки молодцами держатся. Так что давай не хвастайся.

Роман смущенно умолк и принялся теребить темляк своей шашки.

Разговор у Василия Андреевича с командирами шел о том, как и куда уходить из окружения. Зоркальцев предлагал бросить обозы и ночью прорваться на Уров от мунгаловских заимок. Командир Четвертого полка Белокулаков соглашался с нем. Семен молча посасывал трубку и слушал их с явным осуждением. Когда Василий Андреевич спросил, что он думает, Семен коротко отрезал:

– Бросать раненых я не согласен. Надо так сделать, чтобы раненых спасти.

– Раненых мы, конечно, не бросим.

– Тогда все пропадем! – запальчиво воскликнул Зоркальцев.

– Не пропадай раньше времени и других не пугай! – оборвал его Василий Андреевич. – Скажу я вот что. Прорываться будем завтра утром. Ночью этого не сумеем сделать, потому что растеряем все обозы. Куда будем прорываться, об этом пока сам не знаю. Сейчас во все стороны у нас отправлены большие разведывательные группы. Когда они вернутся, нам станет ясно, где у противника самое слабое место. Тогда все окончательно и решим, а пока командиры полков должны оставить на своих участках только небольшие заслоны. Все остальные силы нужно стянуть в поселок и держать их в кулаке. Этим кулаком будем пробивать себе дорогу. Давайте исполняйте приказанное и старайтесь ободрить бойцов. Панические разговоры прекращайте без всякой пощады.

Ночью, когда вернулись разведчики, у Василия Андреевича созрел окончательный выбор. Он решил прорываться на восток, к Нерчинскому Заводу.

Семеновцы, надеясь на большой гарнизон в Заводе и зная, что единственная дорога на Аргунь проходит всего в восьми верстах от него, оттянули все свои кавалерийские части с этого участка на север. На направлении прорыва стояли у них какие-то дружины в деревне Георгиевке и пехотный батальон в деревне Артемьевке. Пехотный батальон, конечно, серьезная сила, но дружины стойко драться не могут. Кроме того, нужная партизанам дорога проходит как раз через расположение дружин. Правда, всего в десяти верстах от дороги, дальше на север, стоит целый казачий полк, только все должно произойти так быстро, что семеновцы не успеют перебросить полк к месту прорыва.

«А вдруг успеют?» – подумал Василий Андреевич и представил, что произойдет тогда на узкой, петляющей среди гор и лесов дороге, на которой одних обозов будет около тысячи телег. Какой кусок семеновцы успеют откусить, такой наверняка и проглотят. Необходимо сделать так, чтобы этот полк белые не могли снять оттуда, где он сейчас стоит. А для этого надо держать их там в постоянном напряжении и в уверенности, что именно на том участке разыграются все события.

И Василий Андреевич решил отправить две сотни на север и ложной атакой отвлечь внимание противника от главных партизанских сил.

С этой целью уже в третьем часу утра вызвал он к себе Романа и командира сотни газимурских приискателей Ивана Махоркина. Оглядев их с ног до головы, спросил:

– Как у вас в сотнях народ настроен?

– Вполне на уровне, – ответил Махоркин за себя и за Романа, покручивая русый ус.

– Так, так, – усмехнулся Василий Андреевич. – Значит, на уровне? – И, помедлив, переспросил: – На уровне предстоящих задач, что ли, Иван Анисимович?

– Совершенно точно, – подтвердил Махоркин.

– Тогда слушайте, зачем я вас вызвал. Прорываться мы будем на север. Ваши сотни первыми пойдут в атаку на Ильдиканский хребет. На нем окопался целый семеновский полк. Либо вы собьете его, либо погибните. Но я верю, что вы сумеете пробить дорогу. Ваши сотни я знаю. Подобрались в них почти сплошь рабочие, а это народ боевой и сознательный. Пушками их вдруг не испугаешь. Пусть поучатся у них другие, как надо выходить из окружения. Это пригодится нам на будущее время. Все наши жертвы будут оправданы, если хребет будет взят.

«А правильно ли делаю, что не говорю им всей правды?» – спросил себя Василий Андреевич. Он почувствовал острую жалость к Роману, который стоял перед ним подтянутый и серьезный и глядел на него так лихо и преданно, что можно было не сомневаться, что Роман скорее умрет, чем позволит хоть в чем-нибудь упрекнуть себя.

«Нет, – после краткого колебания сказал себе Василий Андреевич. – Все решил я правильно. Если сказать им, что настоящая атака будет в другом месте, невольно станут они действовать с оглядкой назад. Вздумают беречь себя и своих людей, а из-за этого может сорваться все. Пусть лучше погибнут две сотни, но спасут тысячи… Ромка! Ромка! – вздохнул он, глядя в синие прищуренные глаза Романа. – Хороший ты парень, племяш мой! Горько мне будет потерять тебя, но иначе я поступить не могу. В моих руках оказалась судьба восстания, судьба Забайкалья. И если я посылаю тебя на смерть, то не собираюсь щадить и себя. В этом мое оправдание перед тобой, перед Махоркиным и перед собственной совестью».

– Ради такого дела не мешало бы нам патронов подкинуть, – перебил его размышления Махоркин. – У нас ведь раз, два – и считать нечего.

– Патроны будут. Отдадим последний наш запас. Штук по пятьдесят на брата придется. Ну, и гранат десятка три подкинем. Это все, что я наскреб.

– Тогда все в порядке. Встретимся на хребте или совсем не встретимся, – сказал Махоркин и взглянул на Романа, желая удостовериться, как отнесется он к его словам.

– Встретимся, не может другого быть, – спокойно отозвался Роман и резким движением руки сбил на затылок свою папаху.

Прощаясь с ним, Василий Андреевич спросил:

– Как думаешь действовать?

– Трудно сказать сейчас. На месте виднее будет… Во сколько начинать?

– Начинайте ровно в шесть. Давай сверим часы.

Они сверили часы. Потом Василий Андреевич положил ему руку на плечо и сказал:

– Ну, держись, племяш. Иначе я поступить не мог.

– Знаю, дядя, знаю, – ответил Роман и, торопливо пожав ему руку, пошел из школьного класса, с которым было так много связано у него воспоминаний из поры беззаботного детства.

От школы Романа как ветром занесло к дому Дашутки. Долго стучался он в сенную дверь Козулиных, прежде чем заспанный голос Дашуткиной матери спросил, кто стучится. Роман назвался и попросил позвать Дашутку. Она вышла к нему на крыльцо босая, с шалью, накинутой на плечи. От шали пахнуло на него запахом мяты. Он взял Дашутку за руки:

– Ну, как ты живешь? Не обижают тут вас?

– Нет, не жалуемся.

– А я проститься зашел. Уходим сейчас. Утром будет у нас большой бой. На прорыв идем.

Дашутка заплакала, прижалась к нему. Он поцеловал ее в губы и в щеки, а потом глухо, как бы через силу, сказал:

– Если не вернусь, не поминай лихом. А теперь прощай, ждут меня, я ведь на минутку забежал, – он круто повернулся и шагнул с крыльца.

– Постой! – крикнула Дашутка и, догнав его, сняла с себя нагрудный крестик: – Вот, возьми от меня. С этим крестиком дедушка наш две войны отвоевал и ни разу раненым не был.

– Ну, вот еще. Не верю я в эти крестики, Даша, – растроганный ее порывом, он ласково положил ей руки на вздрагивающие плечи, с чувством сказал: – Милая ты моя, милая… Спасибо тебе за все, за все, – и, поцеловав ее в лоб, не оглядываясь, пошел из ограды.

…Через полчаса они повели с Махоркиным свои сотни по торной широкой дороге к верховьям Драгоценки. Это была дорога, знакомая ему с детских лет. Сколько раз он ходил и ездил по ней, если бы сосчитать все версты, отмеренные им здесь, получилось бы их не сотни, а тысячи. Он ехал по дороге и не знал, придется ли ему еще хоть раз проехать по ней на покос или на пашню, полюбоваться с нее на поля и сопки. Но если и не придется, все равно недаром топтал он в своей жизни и эту и много других дорог. Недаром пил воду из горных ключей любимого края, недаром ел его добрый хлеб.

Ранний майский рассвет он встретил в лесу за мунгаловскими заимками. В этом лесу стрелял в него когда-то Юда Дюков.

В пади, где спешивались сотни, стояла еще густая синяя мгла, но уже четко обозначились на свете силуэты зубчатых вершин Ильдиканского хребта. Утренней свежестью тянуло оттуда.

Склон хребта, по которому должны были наступать сотни, отлого спускался к югу. Тянулся он версты на две. Росли на нем удивительно ровные березы, каждая примерно в обхват толщиной. Местами виднелся густой подлесок из багульника и шиповника. Багульник был весь в цветах, и всюду стоял в березнике его пряный запах. Сотни тихо сосредоточились и залегли в подлеске справа и слева от дороги. С хребта не доносилось никаких звуков, и Роман даже усомнился, есть ли там противник.

Они посоветовались с Махоркиным и решили отправить вперед лучших своих стрелков с тем, чтобы они подобрались как можно ближе к самому перевалу и засели там за пнями и камнями. Меткими одиночными выстрелами стрелки должны были отвечать семеновцам, когда они станут стрелять по наступающим сотням. Выбрали на это дело тридцать человек. Не замеченные секретами противника, они сумела обосноваться вплотную от него.

Ровно в шесть часов пошли по их следам развернутые в две цепи сотни. Пригибаясь, перебегали бойцы от березы к березе, от пенька к пеньку. Взошедшее солнце бросало справа пучки косых лучей. Голубые узкие полосы света насквозь прошивали березник, и был он весь светлым, празднично веселым. Березы стояли, как белые свечи; пылал багульник; бронзой и золотом отсвечивали палые листья. А вверху на все голоса заливались жаворонки, славя жизнь и весну. Это так странно не вязалось с тем, ради чего пришли сюда люди, что на мгновение все показалось Роману каким-то неправдоподобным сном.

Но гулко хлопнувший впереди выстрел сразу вернул его к действительности. Семеновцы заметили партизан. После одиночного выстрела грянул залп, другой и пошла оглушительная трескотня, злая и торопливая. Горное эхо отвечало на нее с такой силой, что казалось, стреляют с каждой вершины, из каждого ущелья на много верст кругом.

Видя, как сразу растерялись некоторые из бойцов, полный решимости и ожесточения, Роман принялся кричать:

– Вперед!.. Вперед! – И сам не слышал своего голоса.

Перебегая все время от взвода к взводу, он больше всех подвергал себя опасности, но не думал об этом. Он твердо решил, что, если не займет хребет, пустит себе пулю в лоб. Вернуться к дяде, не выполнив приказа, он не мог. Глядя на него, бойцы упорно продвигались к перевалу где ползком, где перебежками. Сидевшие впереди стрелки хорошо помогали: они охотились за каждым казаком и офицером, стоило тем только неосторожно высунуть голову. В свою очередь и семеновцы зорко выслеживали стрелков и в конце концов уничтожили большинство из них. Но за это время партизанские цепи успели приблизиться к позициям семеновцев и готовились к последнему решающему броску.

Было восемь часов утра, когда Роман оглянулся назад и увидел, что из Мунгаловского шли по дороге к хребту партизанские части и обозы. Он решил, что это подходят главные силы. Но это была только хитрость Василия Андреевича. Чтобы ввести в заблуждение противника, который несомненно, наблюдал за дорогой, он приказал часть партизанского обоза направить на север. И около двухсот подвод, груженных овсом и ржаной мукой, которыми он решил пожертвовать, двинулись к хребту, подымая густую пыль.

Введенный в заблуждение, Роман понял, что медлить больше нельзя, и поднял сотни в атаку. С криком «ура» устремились бойцы на перевал. Два семеновских пулемета, прежде чем были брошены своими расчетами, выпустили по целой ленте. Срезанный пулеметной очередью, упал Махоркин, не успев метнуть гранаты; упали Васька Добрынин, Григорий Первухин и много других бойцов. Но живые были уже на перевале и вдогонку били убегающих семеновцев.

– Вот и прорубили дорогу, товарищи! – крикнул бойцам Роман. – Жалко, что столько людей потеряли. Да каких людей-то! Ну, да оно недаром.

– А что-то частей наших, паря, не видно на дороге стало, – сказал ему в это время один из партизан.

– Подойдут. Никуда не денутся. Давайте подбирать раненых и убитых. Всех до одного отыщите. Подойдут наши – и раненых погрузим на подводы, а убитых похороним с воинской почестью.

Но время шло, а частей все не было. Обоз, который двигался к хребту, семеновцы обстреляли откуда-то с северо-востока, через сопки, из шестидюймовых орудий, и обозники в дикой панике рассыпались во все стороны, а сопровождавший их конный взвод умчался догонять полки, пошедшие на прорыв.

Роман поглядывал на часы и горячился, в запальчивости ругал про себя Василия Андреевича:

– Ворон ему ловить, а не воевать. Эх, дядя, дядя… Только речи и умеешь говорить.

И он решил отправить трех человек в Мунгаловский поторопить там Василия Андреевича. Те уехали, а через час прискакали обратно и доложили, что партизан в поселке уже нет. Они куда-то ушли из него, и в нем орудуют семеновцы.

– Жгут они там чьи-то дома. Наверняка и твой дом сожгли, – сказал Роману один из бойцов. – Мы от них едва ушли. Казачня за нами версты три гналась и стреляла. Выходит, брат, твой дядя обманул нас. Велел нам дорогу пробивать, а сам нацелился да по другому месту и ударил. Вон мы сколько народу положили, и все напрасно.

– Да, этого я не ожидал. Он ведь со мной разговаривал так, как будто бы только на наши сотни и надеялся. Нехорошо поступил, если все это так. Мог бы ведь сказать, что для отвода глаз семеновцам отправляет нас к хребту… Эх, друзья-товарищи, – глядя на убитых бойцов, с горечью сказал он, – зря, выходит, сложили вы головы.

– Эх ты, командир! – сказал ему на это раненный двумя пулями в живот Махоркин, которого вынесли к дороге и положили на чью-то шинель. – Мелко ты плаваешь, если думаешь, что твой дядька зря это сделал. Я больше твоего пострадал, я с жизнью расстаюсь, а винить Василия Андреевича и не подумаю. Он не нас с тобой обманул, он семеновских генералов вокруг пальца обвел. Вот как я это понимаю.

– Но почему же он не сказал, что атака наша ложная?

– Это ты у него спроси, когда встретитесь. Он тебе глаза на все раскроет, а я, брат, помираю. Веди сотни на Уров да отпиши потом моим детям, где и как погиб за Советскую власть родитель их Иван Анисимович Махоркин.

Скоро Махоркин тихо умер, натянув на глаза себе полу шинели. Роман опустился перед ним на колено, поцеловал его в лоб, потрясенный тем, как просто и гордо умер этот пожилой рабочий.

В это время началась контратака подошедших от поселка Грязновского свежих семеновских частей. И Роман побежал выполнять свои обязанности.

XX

Рано закраснело над сопками – хмурое небо. Заря упорно раздвигала тяжелую мглу. Сперва была она мутной и сплошь багровой. Василий Андреевич глядел на зарю и тревожно прислушивался к глухому безмолвию ночи. С минуты на минуту он ждал начала боя. Все, что можно было сделать, он сделал, нужные распоряжения отдал, план прорыва хорошо продумал. Но план одно, другое – осуществить его. Не так-то просто обмануть семеновских генералов ему, едва дослужившемуся когда‑то до урядницкого казачьего чина. Какая-нибудь непредусмотренная мелочь, оплошка, допущенная по неведению, – и все полетит кувырком. И эта кровавая заря будет последней зарей в жизни тысячи людей, если не хватит у него выдержки и терпения, хитрости и ума. Сжигаемый беспокойством, старался предугадать он, откуда последует первый удар. Это должно было показать, ошибся или нет он в своих расчетах.

Подходило время подымать полки. Середина широко разлившейся зари стала дымно-багряной, а края золотисто-розовыми и нежно-зелеными. Он разбудил ординарцев и трубачей и вышел на школьный двор, где прохаживался с карабином на изготовку дневальный и стояли оседланные кони. Кони звучно и размеренно жевали сено, постукивая копытами о деревянный настил.

Василий Андреевич нашел среди них своего гривастого статного Рыжку. Скормил ему краюшку хлеба, ласково потрепал по шее.

Конь доверчиво прислонился к нему своей головой. Пока он взнуздывал его и подтягивал подпруги седла, из школы, звеня оружием и переговариваясь, вывалили ординарцы и трубачи. Поеживаясь от утреннего холодка, они с шумом разобрали коней и все сразу уселись на них. Эта слаженность и четкость успокаивающе подействовала на Василия Андреевича. С такими людьми воевать было можно.

– Выезжайте на площадь и трубите подъем, – приказал он трубачам, а сам, сопровождаемый ординарцами, поскакал вверх по улице. Он был уже возле отцовского дома, когда позади протяжно и будоражливо запели трубы. В ответ им залаяли во всех концах собаки, всюду послышались шум и движение.

Он забежал на минутку домой, попрощался с Авдотьей и Ганькой и поехал обратно. К этому времени мглистый низ зари затопило киноварью, обрызгало жидким золотом. Насквозь пронизанная жарким, все прибывавшим светом, охватила она треть неба, постепенно бледнея и расплываясь. Скоро от всех ее колдовских превращений осталась только серебристая голубизна – предвестница близкого солнца.

На улицах строились одиннадцать сосредоточенных для прорыва сотен. Звонкая в утреннем воздухе шла перекличка, бряцали о стремена шашки, всхрапывали и поводили ушами хорошо накормленные кони. На площади запрягали лошадей и гасили костры мобилизованные обозники. Многие из них были не прочь улизнуть, и за ними зорко доглядывали пожилые партизаны, вооруженные берданками и дробовиками. В телегах беспокойно ворочались и стонали раненые. Возле них суетились сестры, подкладывая в телеги солому и сено. Фельдшер с засученными рукавами сделал одному из раненых какой-то укол и утешал его солидным докторским баском:

– Ты еще плясать будешь. Помереть я тебе не дам.

Завидев Василия Андреевича, к нему рысцой подбежал одетый в облезлую козлиную доху все тот же старик Мунгалов.

– Ослобони ты меня, крестник, ради Бога. Годы мои не те, чтобы в обозе таскаться.

– Ладно. Оставь свою лошадь под чей-нибудь присмотр, а сам можешь отправляться домой.

– А кобылу, значит, вам оставить? Экой ты ловкий. У меня ить не конный завод, – кобылами-то разбрасываться.

– Ну, тогда как хочешь, а дня три мы тебя с собой потаскаем. Ничего не поделаешь – война.

– Сдохли бы вы с этой войной. И какой ты мне после этого крестник, – принялся ругаться старик, но Василий Андреевич не стал его слушать и проехал дальше.

На сопках, за кладбищем, внезапно раскололся воздух от дружного залпа. Эхо со звоном пронеслось в вышине над поселком, откликнулось за Драгоценкой.

И началось.

Сливаясь, обгоняя друг друга, отовсюду слышались частые беспорядочные выстрелы. Гулко бухали охотничьи берданки, резко били трехлинейки, сухо пощелкивали японские карабины.

Где-то за огородами разорвался первый снаряд. От стрельбы задребезжали стекла в окнах, дико заметались над крышами стрижи и голуби, пуще залаяли собаки, забилась во дворах скотина. На площади трещали оглобли и оси, ломаемые перепуганными обозными одрами. Подгоняемые стрельбой батарей, забегали партизаны. Обозники ругались, молились Богу, били лошадей.

– Началось там, где я и рассчитывал, – говорил Василий Андреевич Семену Забережному, назначенному командовать группой прорыва. – Восток молчит. Очевидно, там никаких перемен нет. Ну, а если что и переменилось – надеюсь на тебя. Начинай ровно в девять. На Ильдиканском погромыхивает с шести часов. Думаю, что полк из Грязновского семеновцы уже бросили туда.

– Ас юга нам перо не вставят? – спросил Семен. – Пойдет оттуда кавалерия напролом, как вчера в Глубокой, – и аминь пирогам.

– Нет, казачня оттуда в конном строю не прорвется. Там у меня за ночь через всю долину кольев набили и штук двести борон вверх зубьями раскидали. Эту штуку мне Никита Клыков посоветовал.

– Гляди-ка ты, что придумал! Ну и Никитка! Значит, за свою спину я спокоен. Буду двигаться.

– Счастливо, Семен, счастливо. Покажи там генералам кузькину мать.

– Я им сенькину покажу. – И Семен повел свои сотни на исходный для атаки рубеж.

Василий Андреевич остался на время в поселке. Он послал командирам партизанских заслонов повторное предупреждение о том, что всеобщий отход начнется по дымовому сигналу с Нерчинско-Заводского хребта. До тех пор бросать свои позиции они не должны. Подождав, пока уходившая на восток конница не выбралась за Драгоценку на пологий и длинный подъем, он распорядился выводить обозы. Отделив от обозов сотню подвод с наименее ценным имуществом и с самыми что ни на есть клячами в упряжке, он отправил их на север под охраной взвода партизан. Остальные обозы медленно потянулись вслед за конницей. Сопровождать их был назначен Кушаверов, под командой которого оказалось человек двести охраны, состоявшей из пожилых, слабосильных и ни на что другое не способных вояк.

– Намучаюсь я с этим воинством, – пожаловался Кушаверов Василию Андреевичу, когда получил от него указания. – И за какую это провинность ты меня наказал?

– Ничего, когда прорвемся и снимем заслоны, я тебе сотни две бойцов подкину. А пока управляйся с этими. Не давай обозам сильно растягиваться и доглядывай за обозниками. Они ведь только и смотрят, как бы удрать. Руби таких на месте, чтобы знали, чем это пахнет.

Покончив со всеми делами в поселке, Василий Андреевич помчался, обгоняя обозы, на хребет. Утро было ясное. Лежавшие на востоке облака скрылись с горизонта. Высокое чистое небо сияло во всей своей величественной красоте. Отчетливо выступали в струившемся воздухе зубчатые гряды сопок, со всех сторон замыкавшие долину Драгоценки. И на многих из них поливали сейчас своей кровью скупую черную землю стоявшие насмерть простые русские люди.

Против пушек и пулеметов были у них только винтовки и берданы и на вес золота ценимые патроны. «Неужели я приехал в родные места лишь затем, чтобы погибнуть самому и увидеть гибель людей, которых подымал на восстание?» – думал Василий Андреевич и ругал себя за то, что не сумел своевременно убедить Журавлева и Бородищева в бессмысленности стоянки в Орловской. Во всем он винил сейчас одного себя.

За Драгоценкой он увидел двух женщин верхами на худых лошаденках. К седлам у женщин были приторочены мешки с харчем, старые заплатанные полушубки и два закопченных котелка. Лошаденки их трусили рысцой по обочине дороги. Обе женщины держали поводья широко растопыренными в локтях руками и смешно подпрыгивали на своих деревянных седлах. Обозники, кто зло, кто добродушно, подшучивали над ними.

– Чем это кобыл-то кормили? – интересовался один. – Ить они у вас, как пулеметы, трещат.

– Муж у тебя полковой командир, чего ж ты это в рваных обутках? Содрала бы с кого-нибудь! – зло кричал Алене другой.

Завидев Василия Андреевича, обозники умолкали, и шел, перекатывался змеиный шепоток:

– Каторжник едет. Не мог на каторге-то сдохнуть. От таких гадов и житья-то не стало. Чтоб ему первая пуля мозги выбила.

Василий Андреевич нагнал женщин и тогда только узнал их. Это была Алена Забережная и жена Никиты Клыкова.

– Ну, ты, жаба! – ругала Алена непослушную кобыленку и заливалась слезами.

– Что это, соседка, воду льешь?

– Заплачешь небось. Вон какую клячу командир-то мой подсунул. У нее заживо черви завелись. И где только выкопал он эту пропастину?

– Да, возраст у кобылы преклонный. Судя по виду, родилась она в прошлом веке. На ней какой-нибудь дед еще в японскую войну гарцевал. Проберу я Семена. Пусть соорудит тебе коня как коня.

– А ладно ли мы сделали, что с вами поехали? – спросила Алена. – Ведь это ужас что кругом деется. И что оно только будет?

– До самой смерти ничего не будет. К вечеру на Аргунь пробьемся, там нас ищи-свищи. Так что держитесь. – И Василий Андреевич распростился с женщинами.

* * *
Семеновские позиции у Георгиевки находились на сопке с двумя конусообразными вершинами. Сопка тянулась параллельно хребту и обрывалась почти отвесно в падь, уходившую на юго-восток. Сбегавшая с хребта дорога огибала сопку и разделялась на две. Одна дорога вела по пади к Артемьевке, другая поворачивала влево на Георгиевку. От хребта до сопки было по прямой не больше версты. Но в одном месте от хребта отходил отрог и сокращал это расстояние втрое. Оканчивался отрог скалистой и острой вершиной, которая была одинаковой высоты с вершинами сопки. У Зоркальцева сидели на ней наблюдатели. Утром и вечером они отчетливо слышали голоса семеновцев и даже переругивались с ними, а днем хорошо видели все, что делалось у них. Но стоило им неосторожно высунуться, как два станковых пулемета начинали бить длинными очередями. Пятеро партизан уже погибли на вершине.

Василий Андреевич, Семей Забережный и Зоркальцев ползком взобрались на вершину. Они проводили личную рекогносцировку перед тем, как принять окончательный план прорыва. Они точно знали, что против них находится какая-то дружина и кадровая казачья сотня. Крутая сопка и пулеметы делали позицию семеновцев очень сильной. Они надолго могли задержать партизан, в тылу у которых все яростней, все настойчивей грохотали пушки. Посылаемые откуда-то с северо-запада снаряды уже рвались в хвосте обоза, сгрудившегося на дороге у перевала, и там творилась невообразимая паника.

Оценив обстановку, Василий Андреевич сказал:

– Сопку можно взять штурмом. Сил у нас хватит. Но это отнимет много времени, а мешкать нам некогда. Поджимают нас так, что скоро не дадут и вздохнуть. Есть у вас в полках отличные стрелки? Не просто меткие, а такие, что бьют без промаха.

– У меня таких нет, – ответил Зоркальцев и вздохнул. – Хорошие найдутся, а отличных нет.

– Зато у меня, кажется, есть, – сказал Семен. – Устьуровские белковщики, отец с сыном. Вчера они человек десять семеновцев ухлопали. Чисто работают.

– Давай их скорее сюда.

И пока дожидались стрелков, Василий Андреевич объяснил Семену и Зоркальцеву свой замысел. Стрелки должны заставить замолчать пулеметы, когда они откроют огонь по брошенным в атаку спешенным сотням. В атаку пойдут три сотни, две сотни будут поддерживать их своим огнем, а в это время остальные ринутся в конном строю по дороге на Георгиевку. Они должны прорваться туда любой ценой. Если им удастся это, семеновцы либо бросят сопку, либо будут окружены на ней. Все должно делаться как можно быстрей, чтобы семеновцы были буквально ошеломлены.

– В атаку на сопку идешь ты, Александр, а прорываться, Семен, тебе, – заключил Василий Андреевич. – Я пока остаюсь здесь. Когда подойдут сюда со своих позиций наши заслоны, буду прикрывать с ними обозы.

Через несколько минут явились вызванные Семеном отец и сын. Это были коренастые, ширококостные и неторопливые в движениях таежники. У обоих были скуластые, коричневые от загара лица и серые, орлиной зоркости глаза. При разговоре отец шевелил мохнатыми седыми бровями, степенно поглаживал жесткую с проседью бородку и сочно покашливал. У сына вместо усов и бороды пробивался белесый пушок, а над левой бровью синел глубокий шрам. Разговаривал сын то басом, то вдруг тенорком и все поигрывал при этом висевшим на поясе ножом. К ружьям у обоих были привинчены деревянные сошки. Отцовское ружье оказалось немудрящей по виду берданкой с самодельным некрашеным ложем, а ружье сына – новенькой русской трехлинейкой. На обоих были лисьи шапки с длинными кожаными козырьками.

– Что же это ты с берданкой? – спросил старика Василий Андреевич.

– Привык, паря, к ней. Расстаться-то вот и не могу. Привычка, она хуже присухи.

Василий Андреевич рассказал охотникам, зачем они вызваны, и спросил:

– Сумеете снять пулеметчиков?

– Даст Бог – снимем. Как, Федюха, думаешь? – обратился отец к сыну.

– Чего ж не снять. Это можно. Только бы увидеть, – пробасил Федюха, сорвался на тенор и добавил: – Ежели нас вперед не кокнут, успокоим кого хошь. Дистанция, кажись, подходявая.

Отец прищурился, определил расстояние:

– Шагов триста тут. С постоянного попробуем, Федюха?

Они потуже нахлобучили шапки, сняли с себя черно-бурые волосяные куртки и, оставшись в одних синих длинных рубахах из китайской далембы, поползли на самую вершину. Василий Андреевич дал Зоркальцеву сигнал о начале атаки и поспешил вслед за охотниками.

– Видишь, Федюха, где они? – спрашивал отец, осторожно разглядывая из-за камня сопку.

– Вижу, один в седловине, другой на правой макушке. Ты которого себе берешь?

– В седловине попробую.

С хребта ударил по сопке ружейный залп, потом второй. Спешенные партизанские сотни редкой и длинной цепью устремились вниз. Яростно застрочили пулеметы.

Отец выстрелил – и сразу один пулемет умолк. Выстрелил сын – и захлебнулся другой, но тут же заговорил снова, первый присоединился к нему. Бил он теперь по вершине, и заменивший убитого пулеметчик не сидел, а лежал за щитком. Охотники притаились за камнями, пули бешеным роем проносились у них над головами, щелкали по камням.

– Ох и садит, сволочь! – выругался сын, обернувшись к Василию Андреевичу.

– Силен, дьявол! – подтвердил отец и стал отвинчивать сошки, с которых в лежачем положении стрелять было нельзя. – Попробуем взять его по-другому, – он просунул берданку меж камней и стал дожидаться удобного момента.

Наконец берданка выбросила клуб белого дыма, и пулемет затих.

– Следи теперь, Федюха, чтобы новый пулеметчик не подполз! – крикнул отец, но сын не отозвался. – Да ты оглох, что ли? Слышишь, что говорю?

Но сын молчал и был неподвижен. Василий Андреевич подполз к нему и убедился, что он убит. Пуля попала ему прямо в переносицу.

– Что с ним, ладно ли? – обеспокоенно спросил отец.

– Убили.

– Эх, Федюха, Федюха!.. – вырвалось у отца. – Что я теперь матери скажу? – Он выругался в сердцах и припал к берданке. Она снова бабахнула – и с сопки били теперь только винтовки.

Василий Андреевич взмахнул флажком. Это был сигнал Семену Забережному. И тотчас же с хребта из леса вырвалась конница и понеслась вниз по дороге, подняв густую пыль. Крутя над головой шашку, впереди скакал Семен. У Василия Андреевича подступили к горлу слезы, слезы восхищения теми, кто шел в эту безумно смелую атаку. А у него за спиною раз за разом грохотала берданка.

Сотня за сотней свергались с хребта в непроглядную пыль, и лихое, все затопившее «ура» грозно и самозабвенно доносилось оттуда.

Передняя сотня была уже у сопки. Там семеновцы потеряли ее из виду. Огибая сопку, неслась она по дороге, невидимая для них и оттого вдвойне страшная. А за нею уже подходили туда бесконечным потоком другие сотни. И семеновцы не выдержали. Сломя голову они кинулись к своим коноводам, боясь окружения. Всего на две, на три минуты они опередили партизан и первыми достигли Георгиевки. Оттуда, отчаянно полосуя нагайками коней, помчались они по дороге на Нерчинский Завод.

О том, что семеновцы бросили свои пулеметы, Василий Андреевич узнал от старого охотника. Старик поднялся на ноги и пошел к сыну.

– Ты что это, папаша? Убьют ведь! – крикнул он охотнику.

– Нет. Смотри они удочки и пулеметы бросили. Тут ведь кого хошь ужас возьмет. Вон какая сила на них обрушилась. Э-эх, не мог, Федюха, поберечься! – вдруг расплакался он и опустился перед сыном на колени.

Василий Андреевич приказал Лукашке и Симону доставить убитого на дорогу и погрузить на какую-нибудь подводу в обозе, а сам сел на коня и поскакал на хребет. Скоро над хребтом взвился черный дым – сигнал о всеобщем отходе. И, увидев его на самых дальних сопках, узнали партизанские заслоны, что прорыв удался. Полки и обозы, точно вода в половодье, устремились в пробитую брешь.

К вечеру они были уже на Аргуни, и дальнейшая дорога в глухую Уровскую и Урюмканскую тайгу была открыта для них.

* * *
Пробившись из окружения, Журавлев бесследно сгинул в тайге. Трое суток он вел свой отряд звериными тропами через хребты и пади. Партизаны оборвались и отощали, но с честью вынесли все лишения и тяготы беспримерно трудного перехода. Журавлев умел совершать невозможное. Везде, где не ладилось дело, вовремя появлялся этот беспощадный к себе и требовательный к другим человек, с крепко посаженной на широкие плечи лобастой головой. На горячем вороном коне носился он от сотни к сотне, в сбитой на затылок фуражке, с нагайкой в руке. И, завидев его коренастую, словно вылитую вместе с конем, фигуру, подтягивались и шли веселее поредевшие сотни.

– Ну как, подтянуло животы, ребята? – спрашивал он, осадив коня.

– Подтянуло, – отвечали партизаны.

– На Газимуре для нас пироги пекут. Поторапливайтесь. Все наверстаем, – шутил он, показывая этим, что все идет как надо.

На четвертую ночь внезапно ворвались его партизаны в Газимуровский Завод и наголову разбили стрелковую роту и учебную команду противника. Устроив короткий отдых, повел Журавлев их уже знакомым путем на Богдать, увозя с собою большие трофеи. Там и соединился он на одиннадцатый день со своими главными силами.

Журавлев и Василий Андреевич встретились в занятом под штаб купеческом доме. Оба они с нетерпением ждали этой встречи, оба чувствовали себя виноватыми за допущенную в Орловской ошибку.

– Сердит ты, однако, на меня, Василий Андреевич? – спросил Журавлев, как только они поздоровались. – Оправдываться, брат, не стану – виноват. Вел себя как самый последний прапорщик.

– Виноват не ты один, – довольный таким вступлением, сказал Василий Андреевич. – А чья вина больше или меньше – разбираться, по-моему, не к чему.

– Нет, разобраться надо. Это вперед наука будет и мне и Бородищеву. Не послушались мы тебя, посчитали, что сами с усами. Забыли хорошую старую пословицу: век живи – век учись.

Он придвинулся поближе к Василию Андреевичу и, глядя прямо ему в глубоко запавшие, подведенные синевой глаза, сказал, что о многом передумал за эти дни. По тому, как было это сказано, понял тот, что прежние недоразумения между ними никогда не повторятся.

– Мне тоже пришлось мозгами пошевелить. Не раз скребли у меня на сердце кошки, когда остался я без тебя и Бородищева, – сознался в свою очередь Василий Андреевич и стал рассказывать, как выходили полки из окружения, какие понесли при этом потери.

Журавлев слушал его с загоревшимися глазами. Он то вставал, то садился, не находя себе места. Руки его все время беспокойно двигались. Они перебрали и перещупали все, что находилось на столе. Сам не замечая того, раздавил Журавлев коробку со спичками, сломал мундштук у подвернувшейся трубки.

– Что же это ты делаешь! – оборвав свой рассказ, закричал Василий Андреевич. – Вон какую мне трубку испортил…

– Фу ты, черт! – принялся Журавлев виновато потирать свою лбину. – Растравил ты меня своим рассказом. Здорово это у тебя вышло с ложной атакой. Был от гибели на волоске и вывернулся. Вот тебе и штатский человек.

– Нужда всему научит, – устало улыбнулся Василий Андреевич. – Колечко семеновское разорвали мы в общем неплохо. Но было бы лучше в него не попадать. Наши неудачи тяжело отозвались на состоянии партизан. Пока я выбрался сюда, из полков дезертировало около трехсот человек. Отличаются всё аргунские казаки. Уходят, мерзавцы, от нас так же дружно, как примыкали к нам. Хорошо держатся только приисковые рабочие и крестьяне.

– Эти и будут держаться. Партизанить они пошли с ясной целью. Умрут, а не разбегутся.

– Все это так, но ведь их у нас слишком мало. Половина у нас все-таки казаки. Народ это неустойчивый, колеблющийся. Но если мы будем воевать и громить семеновцев, казаки-партизаны уходить от нас не станут.

– Но для этого мы должны не отсиживаться, а снова идти партизанить.

– Теперь я согласен с тобой, Василий Андреевич, полностью согласен. Но вся беда в том, что бойцы устали, лошади вымотаны до предела. Требуется хотя бы недельная передышка.

– Это я и сам вижу. Пусть простоим мы здесь с неделю, но после этого нужно обязательно начинать партизанскую, а не позиционную войну.

Договорившись обо всем, они отправились навестить раненого Бородищева, который искренне обрадовался появлению Василия Андреевича и честно признался ему в своих заблуждениях.

XXI

В ночь на четырнадцатое июля в поселке Грязновском перебил своих офицеров и перешел к партизанам Первый Забайкальский казачий полк. Семенов считал его лучшим из всех четырнадцати казачьих полков. Люди в нем были подобраны один к одному – все рослые и красивые здоровяки. Они были отлично вооружены и одеты и коней имели только двух мастей – гнедой и рыжей.

Для партизан переход полка оказался полной неожиданностью. Этот полк досаждал им больше всего. С самой весны гонялся он за ними по лесам и сопкам и нанес им большие потери под Орловской и в Убиенной пади на Аргуни. О том, что в полку существовала и действовала подпольная большевистская организация, знали определенно только Журавлев, Бородище в и Василий Андреевич, но даже и они не думали, что казаки решатся на переворот в тяжелой для партизан обстановке.

Партизаны к тому времени оказались снова загнанными в глухие дебри Богдатской тайги, где их блокировали крупные семеновские силы. У них почти не было патронов, часто жили они по нескольку дней без хлеба, а соли давно не видели в глаза. В семеновских газетах злорадно сообщалось, что красные в Богдати давно съели всех собак и кошек, что армия их тает с каждым днем. И действительно, под влиянием голода и военных неудач из Третьего и Четвертого полков дезертировало у партизан до тысячи человек. Дезертиры, преимущественно казаки низовых аргунских станиц, уходили за границу, знакомую многим из них с малых лет.

Дважды ездили к ним туда Бородищев и Василий Андреевич, чтобы вернуть их в полки. Дезертиры встречали их любезно и даже делились с ними купленными у китайцев патронами, но на все уговоры отвечали, что им еще не надоела жизнь, чтобы возвращаться сейчас в Богдать.

С переходом полка сразу все изменилось. Дезертиры так же дружно возвращались в свои сотни, как и убегали из них. И уже семнадцатого июля партизаны начали стремительный поход на юг.

Семеновцы всюду панически отступали. Их командиры боялись, что и эти оставшиеся части при первой возможности уйдут к партизанам.

Преследуя противника, партизаны заняли Нерчинский Завод и многие станицы четвертого военного отдела.

В те дни Роман Улыбин побывал со своей сотней в шестидесяти населенных пунктах, и, когда обосновался на длительный отдых в станице Калгинской, сотня его насчитывала триста семьдесят человек. Точно так же разрослись и многие другие партизанские сотни.

Из вновь вступивших бойцов были сформированы еще четыре кавалерийских полка, а из двух захваченных у противника горных орудий создана первая партизанская батарея.

Командиром батареи был назначен Федот Муратов, как бывший артиллерист и человек, собственноручно захвативший одно из орудий в лихой кавалерийской атаке. Это назначение совершенно преобразило его. Он перестал выпивать и вести легкомысленный образ жизни. Когда его называли Федоткой – не отзывался. В батарею он отобрал исключительно бывших фронтовиков и нарядил их всех в сапоги со шпорами, а на фуражке им приказал нашить красные суконные кружки с тремя буквами «ГПБ», что означало «Горная партизанская батарея». Один из его наводчиков оказался настоящим самородком. Любую цель накрывал он если не с первого, то со второго снаряда, и почти в каждом бою получал Федот благодарность Журавлева за отличную стрельбу.

Встречаясь с Романом и другими своими посёльщиками, Федот заметно важничал и все время говорил только о своей батарее да о заседаниях реввоенсовета, в которых он принимал теперь участие. А когда вступали в какую-нибудь станицу или село, занимал он со своими батарейцами самый лучший дом в центре, обосновывался в купеческой или атаманской горнице и никого не впускал к себе без доклада, так как помнил, что именно таким образом вел себя командир второй забайкальской батареи полковник Кислицкий. С разрешения Журавлева обзавелся Федот запасными артиллерийскими расчетами. Он был твердо убежден, что скоро появятся у партизан другие трофейные пушки, и заранее готовился к этому.

Но скоро ему не повезло. Под станицей Донинской ввязался он в артиллерийскую дуэль с тремя полевыми батареями Азиатской дивизии барона Унгерна. Одну батарею заставил замолчать, но потерял обе свои пушчонки, разбитые прямыми попаданиями. Остался Федот не у дел с одними зарядными ящиками. Партизаны посмеивались над ним и называли командующим зарядными ящиками. Первое время он пробовал отшучиваться, но потом не выдержал и напился пьяным. В наказание за это его спешили и заставили пройти пешком шестьдесят верст, а потом его взял в свою сотню взводным Роман Улыбин.

* * *
В эти дни в партизанских партийных организациях снова побывал представитель подпольного центра дядя Гриша, и от него Роман узнал, что сбылось многое из того, что предсказывал он еще в беседах с красногвардейцами Курунзулайской лесной коммуны: весной началось наступление Красной Армии на Восточном фронте, а Сибирь и Забайкалье запылали в огне партизанской войны.

По плану, разработанному партией, армии Восточного фронта были реорганизованы, пополнены боеспособными частями. И весной девятнадцатого года перед Колчаком за Уралом выросла грозная, несокрушимая сила. Ленин решительно потребовал от Реввоенсовета Восточного фронта, чтобы Урал был отвоеван у колчаковцев до начала зимы. А уже летом красноармейцы, знавшие об этом приказе Ленина, писали ему: «Дорогой товарищ и испытанный наш вождь! Ты приказал взять Урал к зиме. Мы выполнили твой боевой приказ: Урал наш!..»

Начался разгром Колчака. В июле и августе колчаковские армии вынуждены были после упорных боев оставить Уфу, Пермь, Екатеринбург, Челябинск, Тюмень и откатиться за реку Тобол. Красная Армия устремилась в Западную Сибирь, создав непосредственную угрозу самой столице «верховного правителя» – Омску. Колчак бросил на Тобол последние свои резервы, но уже разваливался тыл его армии, разваливалась сама белая армия. В Омске шла ожесточенная грызня между политическими партиями, продолжалась нескончаемая министерская чехарда, а солдаты сибирских полков и чехи отказывались воевать против рабоче-крестьянской армии, которая несла смерть поработителям и освобождение трудовому народу.

Красная Армия находилась еще за тысячи верст от Забайкалья, но сокрушительные удары ее грозным эхом прокатились от Урала до самых берегов Тихого океана. И семеновцы, так же как и колчаковцы, почувствовали, что у них почва колеблется под ногами.

Атаман Семенов, напуганный уходом к партизанам лучшего своего полка, разразился грозным приказом по поводу этого, как выразился он, «печального события». В приказе он лишал казачьего звания и земельных наделов «изменников родины» и приказывал взять в их семьях заложников. Все свои сколько-нибудь надежные части перебросил он в Восточное Забайкалье, отказавшись от активных действий на амурском и верхнеудинском направлениях. Одновременно обратился он со слезной просьбой о помощи к японскому императору. Просьба его была уважена, и две японские дивизии под командованием генерала Ооя появилась на Восточно-Забайкальском фронте.

Двадцатого августа Роману пришлось неожиданно столкнуться с японцами на Средней Борзе. Накануне его вызвал к себе Журавлев. Роман в то время, босой и раздетый до пояса, играл в «молчанку» со своими бойцами. Он быстро оделся, прошелся щеткой по сапогам и, одергивая на ходу защитную рубашку, вскочил на подведенного ординарцем коня.

Ехал он на своем неразлучном Пульке и все строил догадки, зачем он мог понадобиться командующему.

Журавлева и Василия Андреевича он застал беседующими с командирами полков. В горнице было сине от табачного дыма. Загорелые, в пропыленной и выбеленной потом одежде, командиры сидели и стояли у круглого стола, на котором лежала наполовину развернутая карта. Журавлев тыкал в карту красным карандашом и что-то говорил Кузьме Удалову. Невысокий и грузный Удалов сидел, опираясь на серебряную офицерскую шашку, поставленную между ног, и глядел на Журавлева прижмуренными, скучающими глазами. Возле Удалова стоял Семен Забережный в кожаной куртке, с маузером на боку и биноклем на шее. Увидев Романа, он весело подмигнул ему и сказал Журавлеву:

– Улыбин явился, Павел Николаевич.

Журавлев поднялся из-за стола, пожал Роману руку и велел садиться. Помолчав, он заговорил, растягивая и тщательно подбирая слова:

– Вызвали мы тебя, Улыбин, для важного дела. Решили послать тебя в глубокую разведку на юг. Василий Андреевич и Семен порекомендовали тебя. Постарайся, дорогой товарищ, добраться до станицы Чупровской и выяснить, что там в степях делается. По непроверенным сведениям, собирают там семеновцы большой кулак. Твоя задача – узнать наперечет семеновские части. Только давай заранее условимся – никаких рискованных потасовок с беляками не затевать. Иначе толку от твоей разведки не будет. Согласен на такое условие?

Роман кивнул. Журавлев потер ладонью широкий крутой лоб, потом спросил:

– Трех дней хватит?

– Постараюсь, чтобы хватило.

– Ну, значит, договорились. А как действовать – учить тебя нечего. Людей бери с собой только таких, у которых кони добрые.

– Все понятно, товарищ командующий! – поднялся Роман. – Разрешите идти?

– Иди. Желаю успеха!

Взволнованный серьезным поручением, Роман по-особенному четко стукнул каблуками, повернулся налево кругом и вышел, отбивая шаг. Журавлев проводил его восхищенным взглядом и не удержался, произнес:

– Сразу видны казачьи ухватки! Этому дисциплина не в тягость, она у него в. крови. Многим бы не мешало брать пример с таких ребят.

Намек его поняли. Командир Четвертого полка Белокулаков сердито задымил трубкой, а Удалов принялся сосредоточенно разглядывать носки своих сверкающих глянцем сапог. Василий Андреевич подмигнул Семену и спросил Белокулакова:

– Что носом, Михей, закрутил? Разве угар почуял?

Белокулаков вспылил. Сиплым, срывающимся голосом сказал:

– Дисциплина, дисциплина… Все уши прожужжали. А я скажу, что щелкать каблуками и тянуться друг перед другом нам не пристало. Мы вразвалку ходим, а белогвардейцев с самой лучшей выправкой били и бить будем.

Журавлев улыбнулся, но тут же согнал улыбку с лица.

– Плохо ты, Михей, дисциплину понимаешь. Друг перед другом на цыпочках можно и не становиться, а вот приструнить разгильдяев и мародеров раз навсегда следует. За последний месяц в наши отряды влилось две тысячи новых бойцов. Среди них имеются всякие люди. Это надо нам твердо знать. Затесавшихся в наши ряды шкурников нужно выводить за ушко да на солнышко, а не покрывать их. Это, Михей, в первую очередь относится к тебе и к командиру Девятого полка. У вас были такие позорные случаи, как отказ поехать в разъезд из-за устроенной гулянки. Люди решили, что гулянка важнее, чем поездка в разведку. А третьего дня каких-то твоих молодчиков поймали, когда они у интенданта Второго полка овес украли.

– Я их за такие штучки взгрел, два станка пешком прогнал.

– Взгреть-то взгрел, но мне донести об этом происшествии не потрудился. А ведь таких мерзавцев мало прогнать пешком два станка, их судить надо. И нравится тебе или нет, но ты должен сообщить фамилии этих людей председателю ревтрибунала.

– Правильно, Павел Николаевич, – сказал Василий Андреевич. – Но у нас есть дела и почище. Вчера я случайно узнал, что товарищ Удалов, отходя от линии железной дороги, в попутных станицах и селах приказывал жителям не иметь у себя никакой местной власти. В противном случае он пообещал расстреливать выбранных населением поселковых атаманов и сельских старост. Это, товарищи, серьезное политическое недомыслие. Выходит, что Удалов решил насаждать анархию, а ведь он не рядовой партизан. Он командир нашего лучшего полка.

– Так ведь это я делал там, где население за белых горой стоит, – подал свой голос красный от смущения Удалов.

– Ну, насчет народа ты полегче. Нет сейчас в Забайкалье таких мест, где бы все население стояло за Семенова. Везде беднота и батрачество сочувствуют нам. Это одно обстоятельство. А другое заключается в том, что сейчас, как правило, в атаманах и председателях не богачи, а середняки, которые не чувствуют себя виноватыми ни перед нами, ни перед белыми. И этим людям, товарищ Удалов, туго приходится и без твоих дурацких приказов. Они все время между двух огней. С них требуем и мы и белые. Они были бы рады, они бы трижды перекрестились, если бы лишили их этой чести. А народ им говорит: «Потерпите, порадейте для общества». Вот они и радеют, хоть и проклинают свою собачью должность. И не нам их пугать расстрелом. Пусть они делают свое дело, ставят печати на бумажках да поставляют нам же с тобой и подводы, и муку, и сено. С этим мы должны мириться, раз не имеем прочно завоеванной территории. Но как только мы покончим с семеновщиной, мы всюду создадим сельские Советы, и заправлять в них тогда будут наши лучшие товарищи.

– Да, наломал ты, Кузьма, дров, – с укором сказал Журавлев Удалову. – Придется тебе за твой приказ влепить выговор. Разве ты не знаешь, какая теперь у нас тут сельская власть-то бывает? В одной, брат, деревне мы ухлопали одного атамана как семеновца, а другого семеновцы ухлопали как большевика. Народ видит, что так у них всех мужиков под корень выведут. Ну, и надумали упросить одну дряхлую и неграмотную старушку поатаманить в это трудное время над ними. Вот и атаманит эта старушка, печать под юбкой в мешочке носит, а народ радешенек, что до этого додумался. И таких случаев сколько угодно здесь, где мы уже полгода с семеновцами друг за другом гоняемся.

– Узнает эта старушка про твой приказ и тоже в отставку попросится, – сказал Удалову Семен и всех заставил рассмеяться.

– Ну, так понял свою ошибку, Удалов? – спросил Василий Андреевич.

– Понял, – угрюмо буркнул Удалов.

– А теперь поговорим о другом, – призвал командиров к порядку Журавлев и обратился к Зоркальцеву: – Ты, Александр Македонский, у нас тоже самовольничаешь. Заботишься только о своем полке, а до всей армии тебе дела нет.

– Откуда ты это взял?

– За примером далеко ходить нечего. Сколько ты под Донинской у белых патронов и винтовок захватил?

– Тридцать семь винтовок, а патронов две тысячи.

– Врешь ведь. По глазам вижу, что врешь. У тебя в полку на каждого бойца по сотне патронов имеется. Где ты их взял? Отбил в бою. Честь и хвала тебе за это. Но распорядился ты патронами не так, как следует. Сам до зубов вооружился, а другим ничего не дал. А ведь в Шестом полку у нас десять патронов на винтовку, да и в других не лучше.

– Зато они на боку лежать любят. Я для них патроны добывать не обязан. За патроны мои бойцы кровью расплачиваются.

– Опять рупь двадцать! Да пойми ты, скупец несчастный, что одним полком недолго навоюешь. Хорошо мы будем бить семеновцев, когда все полки не хуже твоего вооружить сумеем. И ты нам в этом деле должен помочь.

– А я что, не помогаю?

– Помогаешь, да уж шибко жидко. Скоро большие бои завяжутся. И если ты хочешь помочь нам, отдай половину боеприпасов. Тогда мы еще три полка боеспособными сделаем.

– Черт с вами, отдам. Только бузы в полку не оберешься.

– А ты объясни. Люди не безголовые у тебя, поймут, – сказал ему Василий Андреевич.

– Объяснишь им, как же! Такой гвалт подымут, что всем чертям тошно станет. А когда доставить патроны?

– Вот этот язык мне нравится, – рассмеялся Журавлев. – Завтра к вечеру сможешь?

– Постараюсь.

– Что же, так и запишем. А пока, товарищи, можете быть свободны. Только запомните, о чем речь у нас шла. Разведку ведите каждый на своем направлении изо дня в день. Иначе семеновцы в один прекрасный момент так на нас насядут, что будет хуже, чем под Орловской.

XXII

Роман с половиной своей сотни на отборных конях выступил из станицы.

Душный день клонился к вечеру. С юга навстречу разведчикам шла огромная темно-синяя туча. То и дело зловещую синеву ее сердцевины, как трещины сухую землю, раскалывали извилистые молнии. Басовито погромыхивал за синеющими хребтами гром. Горячий ветер тянул от тучи, шатая кусты и глухо шумя в вершинах гигантских лиственниц.

– А тучка, ребятишки, нехорошая. Так и знай – с градом, – сказал Симон Колесников. – Надо ее нам где-нибудь переждать, а то она нам шишек наставит.

– До града мы хребет перевалить успеем, – ответил Роман, – шибко рано ты забеспокоился.

Но туча быстро приближалась. Не успели разведчики доехать до хребта, как его затянуло косым полотнищем дождя и града. Недалеко от дороги виднелась мельница, и Роман приказал свернуть к ней. По высокой некошеной траве вперегонки понеслись партизаны туда, смеясь и гикая.

Едва добрались до мельницы и начали привязывать коней к мельничному замшелому и скользкому пряслу, как ослепительно резанула молния и ударил такой гром, что на него глухим и тяжелым рокотом ответили земные недра. Вверху зашумело, и вот первые градины, каждая с голубиное яйцо величиной, стали подпрыгивать в траве, гулко забарабанили по крыше, заплескались в речке. Одна из градин угодила Федоту в голову. Он дико взвыл и спрятался под брюхо своего коня. Потом выскочил оттуда и торкнулся в мельничную дверь. Дверь оказалась на запоре. Тогда он навалился на нее плечом, поднатужился и сорвал с петель. Забежав в мельницу, Федот остановился, отпыхиваясь. Вслед за ним набились туда и все остальные, возбужденно переговариваясь, зябко подрагивая. Далеким и мирным пахнуло на Романа от всей этой веселой сумятицы и возни, напомнило шумные июльские грозы на сенокосе, невозвратную юность. Скоро град сменился бурным и холодным ливнем. Роман выглянул из мельницы, закричал страшным голосом:

– Чьи кони отвязались? Ловите, пока не убежали!

Выходить под ливень никому не хотелось. Разведчики столкнулись возле двери, пытаясь узнать уходивших к дальним кустам коней. Наконец Федот признал своего коня. Он выругался, схватил валявшийся на помостках мешок, накинул его на голову и побежал ловить коня. Поймав его, вернулся назад мокрый до последней нитки и спросил Лукашку Ивачева и Симона Колесникова:

– А вы чего рассиживаетесь? Ведь это ваши кони отвязались.

Лукашка и Симон кинулись вон из мельницы. Федот принялся хохотать во всю глотку.

– Ты это чего? – спросил Никита Клыков.

– Да ведь они зря поперли. Идти-то тебе с Данилкой надо, а я пожалел вас.

Зычный хохот заглушил шум ливня. Никита и Данилка хотели было бежать следом за Лукашкой и Симоном, но Роман сказал:

– Не ходите. Раз уж те пошли, то хоть и поругаются, а коней приведут. По-Федоткиному не сделают.

– Надо хоть огонь развести, обсушить их, когда вернутся, – сказал Никита и принялся разводить в очаге огонь из лежавшего у порога сухого хвороста.

Лукашка и Симон прискакали назад верхами. Оба принялись ругать Федота, который с папиросой в зубах уже сушился у костра.

– Чего уж теперь ругаться, раз маху дали, – сказал он им. – Давайте лучше сушитесь, а то ночью лазаря запоете.

…В полночь разведчики приблизились к поселку Березовскому. В нем не было ни одного огонька, но отчаянно тявкали собаки.

– Неужели нас зачуяли? – спросил Симон Романа.

– Не должны бы. Это они на кого-то в улицах лают.

Спешились за огородами в приречных кустах. В поселок отправились пять человек во главе с Федотом. Пошли они по огородам, чтобы не нарваться в проулках на семеновские заставы. Назад вернулись через полтора часа и сообщили: стоит в поселке много кавалерии, а в центре, у церкви, расположены две батареи полевых орудий. У одной выставлена большая охрана.

– Должно быть, это дежурные расчеты, – высказал свое предположение Федот, – так что настороже, сволочи, держатся. А хорошо бы у них эти пушки оттяпать, – мечтательно закончил Федот.

– Ну ладно, – помня наказ Журавлева не ввязываться в драку, прервал его Роман, – больше нам здесь делать нечего. Номера полков на обратном пути узнаем, – уверенно заявил Роман. – К утру нам надо до Кутомары добраться.

Выше Березовского дорога проходит по правому берегу Борзи, прижатая к самой речке отвесными скалами. Но дальше долина становится шире, и там в одном месте, недалеко от дороги, разросся дремучий колок. В середине колка есть небольшая полянка. На рассвете разведчики добрались до колка и расположились на полянке. Один взвод сразу же улегся спать, а другой залег на закрайке колка и стал наблюдать за дорогой. Утро было туманное и сырое. Долго разведчики зябли, кутались в дождевики и шинели. Но едва туман рассеялся, как стало сильно припекать солнце, и разморенные люди дремали, изредка переговариваясь. Федот лежал рядом с Романом и вслух продолжал мечтать о том, чтобы снова обзавестись пушками.

Около полудня на дороге появилась сотня казаков. Шла она без дозоров. Впереди спокойно ехал молодой подъесаул в низко надвинутой фуражке, в синих галифе с желтыми лампасами. Следом за ним ехали два хорунжих. Они весело разговаривали и курили. До Романа донесся обрывок разговора о каком-то банкете в офицерском клубе. Из услышанного он заключил, что сотня идет откуда-то с линии железной дороги.

Вдруг Федот возбужденно зашептал ему:

– Пришьем, Ромка, офицериков. Мы их на таком расстоянии сразу срежем.

– Не дури, не дури. Не за тем нас сюда послали.

Минуту спустя Федот негромко вскрикнул.

– Ты это чего? – спросил Роман.

– Петьку Кустова и Митьку Каргина узнал.

– Врешь?

– Ничего не вру. Смотри в седьмом ряду спереди. Оба рядышком едут, сволочи… Ну, видишь? Петька-то, гад, уже урядник!

– Видать-то вижу, а признать не могу.

– Да они это, ей-богу, они. Едут, сучьи дети, и не подозревают того, что мы их можем очень свободно ухлопать. Сметанники проклятые, куроеды…

– Ладно, молчи. В другой раз повстречаем, так спуску не дадим.

– А ведь мы раньше с Митькой большими друзьями были. Вместе у Елисея пшеницу из амбара воровали, – возбужденно шептал Федот. – Однажды мы за ночь четыре мешка отборной пшенички на вино да на конфеты умыли.

Когда сотня скрылась из виду, он пошел будить остальных разведчиков, чтобы рассказать им про Митьку с Петькой. Только разбудил Лукашку и принялся ему рассказывать, как от Романа прибежал посыльный с приказом всем идти в цепь. На дороге появилась густая колонна пехоты.

– А ведь это, ребята, японцы, – приглушенным шепотом оповестил всех Симон, ложась в цепь рядом с Романом и Федотом.

– Японцы!.. – передразнил его Федот. – Что они тебе, с неба упадут, что ли?

– А я тебе говорю – они. Вон и знамя ихнее.

Впереди колонны, сквозь пыль, показалось белое знамя с красным кругом.

– Это у них солнце на знамени намалевано, – припав к винтовке, твердил свое Симон, и под левым глазом его подергивался какой-то мускул.

Японцы, все как один низенького роста, были в мундирах цвета хаки с желтыми пуговицами и с красными поперечными погонами, в серых брезентовых гетрах. Шли они плотно сомкнутыми рядами, взбивая густую пыль. В каждом ряду было шесть человек, и все они походили друг на друга, как оловянные солдатики.

– Давайте угостим этих гадов, – не вытерпел обычно спокойный Симон и передернул затвор винтовки.

– Нельзя этого делать. Ты дурака не валяй.

– Да ведь сердце рвет. Ты подумай только, где они идут. Расходились тут на нашу голову. Никогда я не думал, что эти макаки будут расхаживаться там, где я хлеб сеял, сено косил, где каждая травинка мне родная. А они, как дома, разгулялись. Продал им Семенов Забайкалье, продал. И когда мы теперь изведем эту погань?

Ярость, сжигавшая Симона, передалась и другим. Роман видел, как трясся всем своим телом Никита Клыков, как грыз сухую ветку Федот, как дрожала на спуске винтовки рука Лукашки.

– Не кипятитесь, ребята, – сказал им Роман, – придет время и стрелять будем, рубить под корень. А сейчас наше дело в прятки играть, счет этой чертовой силе вести.

Следом за первой колонной, которая насчитывала восемьсот солдат, с интервалом в две-три версты прошла вторая, а за нею – горная батарея и минометы на грузовиках. Потом долго шли обозы. За обозами опять ехали казаки с крашеными пиками и какая-то дружина человек в триста, вооруженная наполовину берданками. Всего за день прошло по дороге два батальона японцев, полк семеновской пехоты и до двух полков кавалерии. Уже на закате прошел последний большой обоз, охраняемый японцами, в средине которого восьмерка дюжих грудастых лошадей везла полевое орудие с двумя зарядными ящиками.

– Дураки будем, если не оттяпаем это орудие, – сказал партизанам Федот. – Можно сказать, что нам его Бог посылает.

– Отбить его немудрено. А вот как ты его к своим доставишь, если впереди столько япошек и беляков? – спросил Роман.

– Доставлю. Жилы надорву, кровью харкать стану, а доставлю, – умоляюще глядя на Романа, говорил Федот.

Роман ничего ему не ответил и стал писать обстоятельное донесение Журавлеву. С донесением отправил трех человек, а с остальными, поддавшись общему настроению, решил потрепать обоз и отбить орудие.

Удержаться от этого он не мог. Слишком обидным и оскорбительным было это нашествие чужих солдат на родную землю. Короткими ногами в брезентовых гетрах попирали они ее, и казалось, содрогается она от гнева и отвращения. Через день, через два займут они Мунгаловский и одним своим присутствием там осквернят самое заветное и святое, что только есть у Романа и его товарищей. Эта мысль потрясла и ошеломила его. Он взглянул с болью на леса и сопки, на пашни и сенокосы и почувствовал свою безмерную вину перед ними.

По глухому лесу правобережья повел он своих шестьдесят бойцов обратно к Березовскому. Обогнув поселок, его маленький отряд оказался восточнее березовской поскотины, в густых придорожных кустах.

Солнце уже закатывалось, когда задержавшийся в поселке обоз двинулся дальше. Медленно вытягивался он из улицы на каменистый тракт, и, наблюдая за ним, дрожали бойцы от нетерпения, пробуя – легко ли вынимаются из ножен клинки, есть ли сила в руках.

– Чур, не дрейфить, – объезжая ряды, говорил Роман, – от меня не отставать, крошить япошек в капусту.

– Нас не сопрет.

– Постараемся, – отвечали бойцы строгими голосами. Пропустив обоз мимо себя, Роман выхватил клинок и дал поводья Пульке. С криком «ура» вырвались за ним на тракт бойцы и понеслись на обоз.

Казаки в голове обоза оглянулись и как по команде ударили нагайками по коням. Bсe до одного пустились они наутек. Растерявшиеся японцы кинулись вслед за ними, на бегу скидывая с себя ранцы, бросая винтовки. Лишь человек десять стреляли от подвод по разведчикам, трясясь от ужаса. Но били они словно с завязанными глазами. И только одного Никиту Клыкова нанесло на слепую пулю. Стрелявшего в Никиту наотмашь зарубил Роман, а остальных порубили, затоптали конями бойцы и понеслись за убегающими.

Впереди всех скакал теперь Федот и дико горланил:

– Даешь пушку!

Покинутая расчетом и ездовыми пушка завалилась одним колесом в придорожную канаву. Упряжка ее сбилась в кучу, храпела, рвала постромки. Федот спрыгнул с седла, начал усмирять и распутывать этот лошадиный клубок. К нему на помощь бросились Симон и Алексей Соколов, а все другие пролетели дальше.

Самые проворные из убегающих японцев успели ухватиться за стремена казаков и бежали чудовищными прыжками, не выпуская их из рук. Перепуганные казаки полосовали их нагайками, чтобы заставить бросить стремена. Остальные японцы, отчаянно работая локтями и часто-часто перебирая ногами, без оглядки улепетывали следом за ними, и никто не догадался свернуть с дороги, недалеко от которой был спасительный лес.

Бойцы настигали их и с матерщиной рубили. Пощадили только одного японца. Уж больно резво умел бегать этот японец. Роман и Лукашка догнали его только на восьмой версте от поселка. К тому времени они успели приостыть и решили этого диковинного солдата-бегунца показать самому Журавлеву.

Захваченный обоз оказался с патронами и снарядами. Это была удача, о которой партизанское командование давно мечтало. Но нелегко было доставить эту добычу Роману туда, где в ней так нуждались. С патронами дело обстояло лучше: бойцы набили ими переметные сумы, набили туго все патронташи и карманы и навьючили до десятка лошадей. Но не то было с Федотовой пушкой, которой он ни за что не хотел поступиться. Везти ее можно было только по лесам и сопкам, где зачастую нельзя было не только проехать, но и пройти.

Но Федот твердил одно:

– Без пушки я – никуда. Пока живой – не брошу ее, – и отчаянно крыл матюгами всех, кто пробовал отговаривать его.

Тогда Роман выделил ему на помощь пятнадцать самых сильных бойцов, а сам уехал с остальными вперед, увозя с собой двадцать тысяч патронов и убитого наповал Никиту Клыкова, похоронить которого решили на мунгаловском кладбище.

К вечеру на вторые сутки Роман был уже в расположении партизан. По его просьбе Журавлев отправил навстречу Федоту всю Золотую сотню. Под охраной этой сотни и явился со своей пушкой обратно Федот только на седьмой день.

На него и на бойцов страшно взглянуть. Они оборвались, как черти, отощали, обросли щетиной. И хотя они посмеивались над Федотом, но рады были не меньше его, что благополучно доставили эту чертову пушку.

Назавтра во всех полках был зачитан приказ Журавлева, в котором он объявлял благодарность Федоту Елизарьевичу Муратову и назначал его командиром орудия. Так восстановил себя Федот в правах начальника партизанской артиллерии и по этому случаю снова нацепил на свои сапоги серебряные шпоры и стал отращивать для солидности усы, которые росли прямо не по дням, а по часам. И чем больше они становились, тем важней и серьезней делался их хозяин, нашедший наконец свое призвание.

XXIII

К зиме все населенные пункты Восточного Забайкалья повидали у себя и красных и белых. Три конные партизанские дивизии, насчитывающие пятнадцать тысяч сабель, стремительно разгуливали по всему гигантскому треугольнику, образуемому Маньчжурской железнодорожной веткой и реками Аргунь и Шилка. Четырнадцать кадровых казачьих полков, многочисленные станичные дружины и Азиатская дивизия барона Унгерна гонялись за ними либо убегали от них в города, занятые крупными японскими гарнизонами. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Шахтеры, железнодорожники и приискатели, крестьяне и казачья беднота Забайкалья составляли ставшую грозной силой партизанскую армию. Воевали они преимущественно по ночам. В станицах и селах, на приисках и заимках ежедневно завязывались скоротечные схватки. Каждое утро где-нибудь выводили за поскотину и расстреливали то захваченных в одном белье офицеров, то связанных и предварительно избитых до полусмерти партизан.

Много свежих могил прибавилось в тот страшный год и на мунгаловском кладбище. Крепко спали там в братской могиле бывшие фронтовики и родственники партизан, выданные Сергеем Ильичем. А осенью привезли с Богдатского хребта Данилку Мирсанова и Назарку Размахнина, незадолго перед этим перешедших на сторону партизан и убитых в Богдатском бою. С первыми стужами смерть заглянула и в козулинский дом. Однажды утром вступил в поселок один из полков Азиатской дивизии. Тотчас же зашныряли по всем дворам и конюшням дюжие казачьи урядники в поисках лошадей под полковой обоз. Старик Козулин как раз собирался ехать за водой и запрягал в обледенелые сани с бочкой гнедую мохноногую кобылу, когда в ограду явился урядник в барсучьей папахе с нагайкой в руке. Он оглядел кобылу со всех сторон, ощупал поочередно все ее ноги и, подойдя к бочке, спихнул ее с саней. Старик уже понял, к чему все это клонится, и стоял, тяжело вздыхая. Урядник высморкался ему на валенок и весело произнес:

– Ну, папаша, надевай доху потеплее и сейчас же кати на площадь. Повезешь снаряды.

– А куда повезу-то? Ежели далеко, так на такой кляче не довезу. На дороге она сдохнет.

– Куда поедешь – знать тебе не полагается. А в общем, недалеко. Завтра к вечеру домой вернешься.

– Сдохли бы вы с этими снарядами, – проворчал старик и пошел собираться.

Обоз выступил из поселка только вечером и ехал всю ночь по Уровскому тракту на север. На рассвете прибыл он в деревню Гагарскую. За ночь старик Козулин так намерзся, что, сдав снаряды, заехал к знакомому мужику, напился у него горячего земляничного чаю и полез на печку. Он понимал, что раз его освободили, то нужно скорее уезжать домой, но чувствовал себя настолько худо, что весь день и всю ночь не слезал с печи. Его то знобило, то кидало в жар.

А на рассвете началась со всех сторон стрельба. Это напали на унгерновский полк партизаны. Хозяин со своей семьей полез в подполье. Но у старика не было сил сойти с печки. Так и пролежал он там весь бой, крестясь и дрожа от страха.

На солнцевсходе стрельба утихла, и в избу полезли с надворья партизаны в косматых папахах, в козлиных и собачьих дохах. Они наполнили избу холодом, громким оживленным говором и смехом. Радостно возбужденные после удачного боя, они добродушно посмеивались над вылезшим из подполья хозяином и просили хозяйку пожарче топить печь, поскорее поить их чаем. Старик лежал и трясся всем телом, боясь, что партизаны увидят его и станут допытываться, кто он и откуда. И в это время услыхал, как один из партизан спросил у хозяина:

– Это у тебя, Николай, что за гнедуха во дворе стоит? Однако, она мунгаловская?

– Мунгаловская и есть. Это дедушки Козулина гнедуха, – ответил хозяин.

«Ну, пропал», – решил старик и притаился ни жив ни мертв, а партизан продолжал спрашивать:

– Где же у тебя дед-то спасается?

– Да вон он на печке лежит. Нездоровится ему шибко.

Тотчас же ситцевый полог, закрывавший печку, отдернулся, и старик увидел молодое, нарумяненное морозом лицо с черными усиками. Он пригляделся и узнал Романа Улыбина. Роман приветливо поздоровался с ним, назвав его по имени и отчеству.

– Здравствуй, милый, здравствуй, – обрадовался старик. – Слава Богу, что ты на меня наткнулся. А то ведь нарвись я на другого, так меня живо без кобылы оставят. А мне пешком теперь до дому ни за что не добраться.

– Ну, как там у нас дома живут? – спросил Роман. Ему не терпелось узнать о Дашутке, с которой так сухо и мало разговаривал он при их встрече во время весеннего пребывания партизан в Орловской. Но прямо спросить о ней он стеснялся.

– Известно как. Одними подводами всех замучили. Никакой жизни не стало. У нас Дарья и та опять раз в обоз ездила.

– А как она, здорова?

– Здоровехонька. Что ей поделается, молодой-то!

– А где Епифан? Все в дружинниках обретается?

– Там, милый, там. Не рад он этой своей службе, да ничего сделать нельзя. Силой заставляют служить. Говорил я ему, чтобы к вам подавался, – решил приврать старик, – да боится, что вы зарубите его.

– Если по доброй воле перейдет, ничего ему не сделаем. Только пусть поторопится, а то поздно будет.

– Ладно, ладно… Скажу я ему, если живым до дому доберусь.

Поговорив со стариком и узнав, что он совсем больной, Роман сходил и привел к нему партизанского фельдшера. Фельдшер выслушал старика, дал ему два каких-то порошка, велел принять их оба сразу и потом хорошо пропотеть. Хозяйке же фельдшер приказал поить больного малиновым отваром, а на ночь поставить ему горчичники.

На другой день старик почувствовал себя настолько сносно, что решил ехать домой. Вместе с партизанским разъездом доехал он до мунгаловских заимок и оттуда благополучно добрался до дому. Выбежавшей встретить его Дашутке он первым делом рассказал о встрече с Романом и о том, как хорошо Роман отнесся к нему.

– О тебе два раза спросил. Кланяться велел. А меня, можно сказать, от смерти спас. Главного партизанского дохтура заставил лечить меня, – похвастался старик.

Дашутку взволновало это и сделало счастливой как никогда в жизни.

XXIV

Ночью старику опять стало плохо, и утром он уже не мог подняться с кровати. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Аграфене и Дашутке стало ясно, что он уже не жилец на белом свете.

Умер он на пятый день, в студеный и ясный полдень.

Когда он был при последнем издыхании, взвод приехавших из Орловской семеновцев на окраине, у поскотины, завязал перестрелку с партизанским разъездом, пришедшим со стороны Урова. Аграфена, Дашутка и Верка, бросив старика одного, спрятались в подполье. Когда они вылезли оттуда, он был уже мертв. Они все в голос запричитали не от горя, а больше потому, что этого требовал обычай.

Наплакавшись, Аграфена и Дашутка пошли по соседям сзывать старух, чтобы обмыть и обрядить покойника, и девок – копать для него могилу.

Дашутка вернулась назад с Агапкой Лопатиной и Ольгой Мунгаловой. В это время под сараем у Козулиных уже копошился однополчанин покойного, старик Каргин. Он доставал лежавшие на балках под крышей сухие лиственничные доски на гроб. В кухне старухи с засученными рукавами, тихо двигаясь и чинно переговариваясь, обмывали на лавке своего ровесника и вспоминали, каким молодчагой и ухарем был он в молодости.

Дашутка и ее подруги оделись потеплее и вышли в ограду. Старик Каргин, сняв с себя полушубок и оставшись в одной синей телогрейке, обстругивал на верстаке пахучие доски. Дашутка стала запрягать в сани гнедуху, а Агапка с Ольгой накладывали на них сухие черноберезовые дрова. Поверх дров уложили они две лопаты, лом и кайлу.

На кладбище приехали, когда короткий день клонился к вечеру. Земля сильно промерзла от сорокаградусных морозов. С большим трудом врылись в нее подруги на каких-нибудь пол-аршина и совершенно выбились из сил.

– Придется оттаивать, а то ничего у нас не получится, – сказала Дашутка, бросив из рук тяжелый лом, со звоном упавший на мерзлые комья выброшенной из могилы глины.

Дрова сложили в могилу, подожгли их, когда они разгорелись как следует, подруги поехали домой. В тот вечер, прибираясь во дворах и оградах, видели мунгаловцы на фоне угрюмого неба над кладбищенской сопкой багровое зарево от пожога. Это зарево будило в них тревожные и горькие мысли об отцах и братьях, в лютой злобе гонявшихся друг за другом среди белых сопок, в тайге, в степях.

На другой день оттаявшая за ночь земля легко поддалась усилиям Дашутки и Ольги. Они работали одними лопатами, и к полудню могила была готова.

Из мужчин на похороны пришел все тот же старик Каргин. По его команде девки уложили покойника в гроб и вынесли из дому. У крыльца гроб поставили на сани. Дашутка взяла в руки вожжи, прикрикнула на гнедуху, и та медленно тронулась с места. Заскрипели сани, заголосили старухи, и похоронная процессия двинулась из ворот на улицу. Шли за санями десятка три старух, баб и девок, закутанных в шали и полушалки.

В тот самый день из станицы Орловской выехал на Мунгаловский большой семеновский разъезд. Разъездом командовал Каргин. В заиндевелой косматой папахе, с карабином за плечами и биноклем на груди ехал он впереди одетых в шубы и дохи дружинников. За поскотиной он выслал вперед дозор из трех человек. Когда дозор оказался примерно на полверсты впереди, разъезд двинулся следом за ним. Шли попеременно то шагом, то на рысях. В долине Драгоценки дымились наледи, и видимость была плохая. Каргин приказал дружинникам держать винтовки наизготовку, опасаясь засад в придорожных кустах и оврагах.

Никого не встретив, вскоре после полудня разъезд благополучно добрался до сопки-коврижки, под которой стояла козулинская мельница. Первыми на крутую сопку вскарабкались, поскидав с себя дохи, дозорные. С гребня сопки они увидели поселок и белые столбы дыма над ним, а на дороге к кладбищу – похоронную процессию. Они приняли ее за колонну партизан. Моментально один из дозорных скатился сажени на две с гребня и закричал спешивавшимся дружинникам:

– Давайте, ребята, скорее сюда! Из Мунгаловского партизаны уходят. Обстрелять их надо.

Дружинники вперегонки полезли на скользкую сопку. Каргин оступился и съехал примерно с половины сопки обратно к коноводам. Дружинники, не дожидаясь его, стали залпами бить по процессии.

…Дашутка шла рядом с санями и понукала с трудом одолевавшую крутой подъем гнедуху, когда немного впереди нее и правее пули начали срывать снег с дугообразного гребня придорожного сугроба. Потом она услыхала глухие звуки выстрелов. Тотчас же эти звуки потонули в истошном вопле баб и старух, ринувшихся кто куда. Дашутка бросила вожжи и упала в придорожный забитый снегом ров. Гнедуха круто повернула назад. На повороте сани накренились, гроб свалился с саней, и покойник выпал из него. Гнедуха по снежной долине неслась стремглав под гору, высоко вскидывая ноги. Следом за ней бежали врассыпную самые проворные бабы и девки.

Когда Каргин наконец очутился на сопке, дружинники уже расстреляли по обойме патронов. Вскинув к глазам бинокль, он увидел не партизан, а самые обыкновенные похороны. С краской стыда на лице закричал он злым, простуженным голосом:

– Прекратить стрельбу! Вы ведь баб за красных приняли. Что, глаза у вас повылазили? Там кого‑то хоронить везли. Опозорились теперь мы. В поселок хоть глаза не кажи.

Дружинники перестали стрелять и начали виновато чесать в затылках. Каргин напустился на парня, который первый принял похороны за красных:

– Ты что, Мирошка, окосел с перепоя? Из-за тебя нам теперь прохода не дадут, затюкают так, что жизни не рады будем. Ведь мы, чего доброго, ухлопали там какую-нибудь божью старушку. Я тебе за это приварю пять нарядов вне очереди.

В это время со стороны Урова подошел к Мунгаловскому большой партизанский отряд Романа Улыбина. Партизаны, так же как и дружинники, залегли на сопке и видели оттуда, как белые обстреливали похороны.

– Вот сволочи! – ругались партизаны. – От страха и злобы уже с бабами воюют.

Роман приказал обстрелять дружинников. Попав под пули партизан, дружинники ускакали на Орловскую.

Тогда Роман поднялся на ноги, крикнул коноводам:

– Давайте с конями на южный склон, да поживее. В поселок поедем. За мной! – скомандовал он партизанам и бегом бросился по склону сопки.

Через несколько минут прискакали туда и коноводы. Партизаны сели на коней и наметом понеслись к поселку.

Когда Дашутка поняла, что больше не стреляют, она вылезла из канавы и, заливаясь слезами, подошла к покойнику. К ней подбежала Агапка. Вдвоем они уложили его в гроб, накрыли крышкой и, не переставая плакать, пошли в поселок. Увидев скачущих навстречу им партизан, Дашутка сказала:

– Ох, и наругаю же я их, если они знакомыми окажутся. Я им, бессовестным рожам, такого наговорю, что вовек не забудут. С бабами воевать вздумали…

Роман еще издали узнал Дашутку по красному полушалку с кистями. Узнала и она его.

– А ведь это, девка, Роман! – обрадовалась она. – Вот уж мы ему зададим жару.

Дашутка вытерла глаза рукавицей, торопливо поправила полушалок на голове и принялась грозить кулаком подъезжающему Роману.

– Вы что, с бабами вздумали воевать? С пьяных глаз, что ли?

– Это не мы с вами воевали, это дружинники отличились. Разве вы не видели, откуда в вас стреляли?

– Есть когда тут разглядывать.

– А кого это вы хороните?

– Да дедушку нашего. Наделали вы с вашей войной нам беды. Ведь он у нас из гроба вывалился. Мы его так на дороге и бросили. Ума не приложу, как мы теперь и похороним его сегодня. Солнце-то вот-вот закатится.

– А белые в поселке есть?

– Вчера приезжали, а сегодня не были.

– Ну, тогда мы поможем вам деда похоронить. Старик он у вас хороший был. Папаша-то твой не в него, – сказал Роман и приказал пяти партизанам ехать в поселок, пяти – на сопку, за кладбище, в дозор, а с остальными решил похоронить деда честь по чести.

Подъехав к гробу, партизаны спешились, подняли его на плечи и медленно двинулись в гору. Дашутка, Агапка и еще несколько девок шли за ними. Один из партизан, стараясь поудобнее подпереть гроб угловатым плечом, пошутил:

– Ехали, как говорится, на бал, а попали на похороны. Как бы только с этими похоронами мы сами покойниками не сделались.

– Ты эти свои дурацкие шуточки брось, – напустился на него Роман. – Надо совесть иметь.

На кладбище Роман сказал:

– Был этот дед в свое время неплохой вояка. Проводим его в могилу салютом.

И, опуская гроб в могилу, партизаны дали залп из винтовок. Похоронив чин чином старика, они вернулись в поселок. Аграфена Козулина встретила их на улице и обратилась к Роману:

– Раз схоронили вы дедушку, то заезжайте к нам помянуть его.

– Заедем? – спросил Роман у своих.

– Заедем, – согласно отозвались они, – хоть погреемся с дороги.

– Ну, хорошо, только ненадолго, – сказал Роман и завернул в козулинские ворота, не испытав при этом ни одного из тех чувств, с которыми глядел, бывало, в прежнее время и на эти ворота, и на дом с цветами на подоконниках.

Дашутка все время, пока Роман был у них, искала удобного случая поговорить с ним наедине. О многом хотелось его порасспрашивать, много порассказать. После того как сожгли семеновцы улыбинскую усадьбу, а мать и братишка Романа уехали к своим родственникам в Чалбутинскую, боялась Дашутка, что после войны Роман не вернется в Мунгаловский. Но поговорить по душам им так и не пришлось.

Когда Роман, поблагодарив ее мать за угощение, садился на коня, Дашутка, махнув рукой на людей, подошла к нему, спросила:

– Долго еще воевать-то будете? Так ведь и состаритесь на войне.

– Сколько придется, столько и будем. Ну, до свидания, – подал он Дашутке руку и шепнул, таясь от других: – Ты жди меня. Как-нибудь на днях я еще приеду. Тогда поговорим.

Но встретиться им больше не пришлось. На следующий день полк Романа был переброшен под Сретенск, где партизан теснили японские части.

…Обстрел дружинниками похоронной процессии наделал много шуму. Узнав об этом, партизаны вдоволь позлорадствовали над конфузом своих противников. Каргин решил оправдаться и донес по начальству, что в похоронную процессию стреляли не дружинники, а партизаны.

Через неделю в одной из белогвардейских газет была напечатана целая статья о том, что партизаны обстреливают мирное население, и в пример приводилась мунгаловская история, во время которой якобы перебили партизаны чуть не сотню стариков и старух.

– Вот это расписали! – дивились дружинники. – Из мухи слона сделали. – И спрашивали со смешком Каргина: – И когда это ты так ловко врать научился?

А ему и без этих насмешек было не по себе. Несусветная ложь белогвардейской газеты буквально ошеломила его. Стало ему совершенно очевидно, что нечем больше семеновцам агитировать против партизан, если решились они на эту дикую клевету.

Данинград