Страница 1
Страница 2
Страница 3
I
Весна подступила к тайге не спеша. До самого марта глубокий снег в ней был хрупким и рассыпчатым. Изузоренный следами рябчиков и глухарей, горностаев и колонков, отливал он холодной голубизной в тени, бриллиантами горел на солнце. Но с каждым днем ясней и выше становилось мартовское небо, и солнце все пристальней и дольше разглядывало тайгу, словно примеряясь, откуда приняться за дело. После буйных ветров и метелей деревья стояли пасмурные и голые, с ветвями, покрытыми коркой льда. В самый тихий безоблачный полдень до каждого дерева дотронулось с доброй улыбкой солнце, и оттаяли, распрямились ветви, обрадованно потянулись навстречу его лучам. По всем солнцепекам запахло смолистой горечью, винным духом багульника и подталым снежком.
С приближением весны сильней затосковали в своих землянках курунзулайские лесовики по белому свету, по деятельной жизни. С раннего утра свободные от нарядов люди спешили разбрестись по тайге. Одни шли охотиться, другие собирать на таежных болотах клюкву или просто посмотреть с какой-нибудь горной вершины на зазывно синеющие дали, увидеть с волнением дымок над далеким людским жильем, уловить в дующем с юга ветре будоражливые запахи весны. И когда подходила пора возвращаться в сумрачную теснину к душным и низким землянкам, где за долгую зиму все так надоело, ноги через силу несли их туда.
Роман, давно перечитавший по нескольку раз имевшийся у Бородищева десяток книг, целыми днями пропадал в тайге. С ружьем за плечами уходил он по тропам за перевалы, неутомимо разыскивая места зимовок рябчиков и тетеревов. Как добычливый охотник, всегда имел он в своем распоряжении одну из двух бывших в коммуне двустволок. Скупой для других, Семен Забережный, ведавший запасами дроби и пороха, никогда не отказывал в них Роману.
В первых числах марта Варлам Бородищев отправился для очередной разведки в Курунзулай и другие окрестные села, где имелись у лесовиков верные друзья. Роман вызвался проводить его до первого перевала и поздно вечером вернулся назад, подстрелив по дороге пару тетеревов. Семен немедленно выпотрошил тетеревов и передал их дежурившему на кухне Федоту с приказом организовать на ужин жаркое.
– Только жарить жарь, а пробовать не смей, – зная аппетит и характер Федота, предупредил он его.
– Тогда давай сучи нитки и зашивай мне рот, – рассмеялся Федот. – Иначе за сохранность этих птичек не ручаюсь.
После ужина все лесовики, за исключением часовых и дневального, собрались в штабной землянке. Пользуясь отсутствием Бородищева, который терпеть не мог пустого времяпрепровождения и частр угощал их собственными докладами на всевозможные темы и громкими читками Романа, лесовики затеяли картежную игру. Играли в «молчанку», в которой малейшая ошибка против правил игры наказывалась битьем картами по носу. Всякий раз причин для взаимного битья, и действительных и ловко придуманных, находилось столько, что редко кому удавалось выходить из игры небитым.
Игру прекратили далеко за полночь. Выйдя из накуренной землянки, Роман ахнул: нерушимая тишина стояла в тайге, и волнующе пахло в сырой теснине горной таволожкой, сладковатой древесной гнилью.
…В землянке, где жили мунгаловцы, было жарко натоплено. Роман разделся, улегся рядом с Семеном на скрипучие нары и долго не мог заснуть в невыносимой духоте. Только под утро, когда в землянке повыстыло, забылся он крепким сном. Разбудил его веселый голос Бородищева, распахнувшего настежь низенькую набухшую дверь.
– Эй, засони! И как это вам не стыдно дрыхнуть до такой поры? На улице солнце обед показывает, а у вас и завтраком не пахнет, – зычно басил Бородищев, стоя в дверях.
Удивленные его неожиданным возвращением, обитатели землянки все разом поднялись и стали одеваться. Все поняли, что что-то случилось, раз он прикатил обратно. Федот, запустив пятерню в свои волосы и позевывая, спросил его:
– Что так скоро?
Бородищев бросил на нары мешок с хлебом и стал развязывать воротник своей козлиной дохи, не торопясь с ответом.
– Да не томи ты душу, Варлам Макарьевич!
– Подожди, узнаешь. Хорошие дела начинаются. Теперь по двадцать часов в сутки спать некогда будет. На дворе весна, и нам пора из наших берлог на свет божий вылезать… В мешке тут у меня пшеничные калачи. Давайте разговляйтесь поскорее да приходите в штаб. Большой разговор у нас, ребята, будет, шибко большой. – И так же шумно, как появился, Бородищев покинул землянку.
Следом за ним вышел на двор и Роман. Он сразу ослеп от яркого солнечного света, от снежного блеска. А когда огляделся, увидел: снег на скате землянки, обращенном к солнцу, весь растаял. Крыша влажно блестела и дымилась. Роман с удовольствием потянул в себя воздух и снова, как ночью, уловил запахи пробуждающейся природы. «Весна, как есть весна!» – подумал он с радостью и стал умываться мокрым снегом. Из дверей землянки высунулась голова Федота.
– На, лови! – запустил в него Роман комком снега. Федот не успел отвернуться, и комок угодил ему прямо в лицо. С медвежьим рыком вылетел тогда Федот из землянки, схватил Романа в охапку, и они стали бороться. Вывалявшись в снегу, вернулись в землянку запыхавшиеся, возбужденные и принялись уплетать бородищевские калачи. Семен, посмеиваясь, наблюдал, как работали они челюстями, и на всякий случай отодвинул подальше в сторону свой пай калачей.
Когда все собрались в штабную землянку и расселись по нарам и чуркам, заменявшим стулья, Бородищев выколотил о край стола свою потухшую трубку, спрятал ее в кисет и сказал:
– Ну, дорогие мои товарищи, пожили мы на волчьем положении, а теперь пора и честь знать. За перевалами – совсем весна. По солнцепекам уже палы пускают. Надо и нам пустить на все Забайкалье вешний красный пал, да такой, чтобы все атаманы и генералы не могли его потушить. – И все находившиеся в землянке вдруг увидели, что Бородищев вовсе не такой нудный оратор, как казался им прежде.
– Дело говоришь, – пробурчал Федот.
Бородищев продолжал:
– Привез я хорошие вести. Наши соседи, алтагачанские лесовики, даром времени не теряли. Они в Курунзулае сотню семеновских казаков наполовину разагитировали. Ждут нас казачки, чтобы перейти на нашу сторону. Нужно нам это дело так обделать, чтобы вся сотня в наших руках была. А как управимся с ней, далеко разнесется о нас молва. Все, кто скрывается в лесах и сопках, потянутся к нам. Всем надоело даром небо коптить, все в бой рвутся.
Бородищев вытащил из кисета трубку, набил ее нестерпимо вонючим своим самосадом и хотел было раскурить, но раздумал и положил на стол.
– Начинаем мы, товарищи, с малого. Нас двадцать семь человек, онон-борзинцев восемнадцать. Но этого бояться нам нечего. Маленький камушек вызывает другой раз такую лавину в сопках, которая столетние деревья, как щепки, ломает, реки запруживает. Положение сейчас именно такое, что нашим камушком мы вызовем лавину народного восстания. Теперь не восемнадцатый год. Теперь люди на собственной шкуре испытали, кто такой атаман Семенов. Его карательные отряды нагайками и шомполами многих научили уму-разуму. Мало сейчас таких найдется, которые скажут – моя хата с краю… Сегодня к вечеру мы выступаем. Только прежде чем начнем мы это великое дело, нужно, чтобы каждый из нас принес святую и нерушимую присягу на верность революции, на верность простому народу. Согласны со мной?
– Согласны!.. Давай приводи нас к присяге!.. – закричали воодушевленные его словами лесовики.
Бородищев достал тогда из нагрудного кармана рубахи вчетверо сложенный лист бумаги с текстом им самим сочиненной присяги, над которым он вдоволь покорпел в глухие зимние ночи.
– Встать! – скомандовал он резко и властно. Оглядев дружно поднявшихся на ноги людей, сказал: – Все повторяйте за мной, – и стал читать присягу.
Голос Бородищева становился все сильней и звонче. Торжественная приподнятость и волнение его передались всем лесовикам. У Романа перехватило горло и холодок восторга пробегал по спине, когда он повторял обжигающие душу слова:
– «До последнего дыхания я буду предан революции. Буду честным и дисциплинированным, готовым на смерть и подвиг борцом за власть Советов. Если нарушу я эту мою присягу, пусть будут моим уделом вечное презрение народа и бесславная смерть».
Закончив чтение, Бородищев поздравил лесовиков с принятием присяги и приказал готовиться к походу.
На закате лесовики навсегда распрощались со своим таежным гнездовьем. Вытянувшись в цепочку, двинулись они к синеющему на горизонте перевалу. Тяжелые испытания, бесчисленные бои и походы ждали их впереди.
II
Было раннее мартовское утро. Широкую, уходящую на юго-запад долину окутывал морозный туман. Над плоскими вершинами хмурых сопок, скинувших свой зимний наряд, тлела узенькая полоска зари. За прибрежными мелкорослыми тальниками еще крепко спал Курунзулай, большой и неуютный казачий поселок.
У раскрытых на зиму ворот поскотины, в укрытой от ветра лощине, едва приметно дымился костер. У костра сидели и лежали казаки сторожевой заставы. Было их семь человек. Скуластый, с узенькими и косо поставленными голубыми глазами урядник, бывший над ними за старшего, надвинул на самые брови заячью папаху, покуривал серебряную монгольскую ганзу и сосредоточенно смотрел на огонь костра. Изредка он позевывал и потуже запахивал полы длинного полушубка.
Недалеко от костра, на пригорке, с которого давно сдуло весь снег, прохаживался часовой в тяжелом овчинном тулупе, с винтовкой на ремне. Он рассеянно оглядывал мутную утреннюю даль и бурую полоску тракта, уходившего на запад, к Онон-Борзинской станице. Ему смертельно хотелось спать, и он проклинал свою службу и все на свете. Он не видел, как из ближайших кустов ползли к нему три человека в белых халатах. Подобравшись к нему почти вплотную, они притаились в канаве, забитой ноздреватым и почерневшим снегом. Когда часовой, не дойдя до них двух-трех шагов, повернул обратно, один из них вскочил и бросился на него. Одной рукой схватил он часового за шею, другой, одетой в невыносимо воняющую кислятиной овчинную рукавицу, зажал ему рот и повалил на землю. В это время двое других с поднятыми в руках гранатами подбежали к костру, и свирепый Федотов бас оглушил казаков:
– Лапы вверх, если жить хотите!
В первую минуту казакам показалось, что это кто-то свой решил подшутить над ними. Но, увидев свирепо искаженное лицо Федота, они побелели и стали подымать трясущиеся руки. Двое попытались встать на ноги, но Федот пригрозил:
– Сидеть и не брыкаться!.. Ромка! Забирай у них винтовки!..
Роман сунул гранату за пазуху и живо отобрал у казаков винтовки. Федот повернулся к кустам, весело крикнул:
– Готово. Давай сюда!
Решительные и веселые от первой удачи сбежались из кустов остальные повстанцы. С казаков они сняли патронташи, разобрали их винтовки. Потом Бородищев сказал пленникам:
– Убивать мы вас не собираемся. Насчет этого можете не беспокоиться. Пока будем разоружать остальных, вам придется посидеть здесь. Ну, а потом, кто пожелает в наш отряд – милости просим. Остальных отпустим на все четыре стороны.
Оставив с казаками двух бойцов, повстанцы развернулись цепью и двинулись в Курунзулай. На домах, в которых стояли семеновцы, были намалеваны кем-то из местных жителей белые кресты. Меченые дома тихо окружали и без всякого шума обезоруживали тех из казаков, которые не были сагитированы заранее.
В купеческий дом, где жили офицеры сотни – подъесаул и два хорунжих, – вошли Бородищев, Роман, Федот и трое других повстанцев. В кухне навстречу им поднялся из-за стола белый от страха хозяин, благообразный, высокого роста старик. Он догадался, что за гости пожаловали к нему.
– Здравствуйте, товарищи! – сказал он масленым голосом, протягивая им для рукопожатия трясущуюся руку с кольцом на указательном пальце. Отстранив его руку наганом, Бородищев спросил свистящим шепотом:
– Офицеры спят?
– Спят. Вчера поздно легли.
– Ладно. Сиди и помалкивай, если жить хочешь. – И Бородищев открыл половинку филенчатой двери, ведущей в купеческие комнаты. Роман и Федот первыми проскользнули в полутемный шестиоконный зал с цветами на подоконниках. На них пахнуло винным перегаром и застоявшимся табачным дымом. Следом за ними вошел с зажженной лампой в руках Бородищев. Один офицер спал на диване, двое других – на широкой купеческой кровати. На круглом столе посередине зала лежали офицерские шашки и револьверы в желтых кобурах.
Роман метнулся к столу, завладел оружием. Повстанцы наставили на офицеров винтовки. Бородищев подмигнул Федоту. Федот закатил глаза и нараспев затянул:
– Га-аспада офицеры! Парадом командую я. Пра-а-шу встать!
Спавшие на кровати моментально проснулись и сели. Не понимая, в чем дело, один из них, с выбритой наголо круглой головой, свирепо спросил:
– Это еще что за шутки? Вон отсюда!..
Но, разглядев наставленные в упор винтовки, начал медленно подымать длиннопалые руки. Второй, чубатый и горбоносый, заикаясь судорожно застегивая на себе нижнюю рубашку сказал:
– С-сдаюсь, господа.
Третьего, спавшего ничком, пришлось основательно встряхнуть, чтобы заставить проснуться. От испуга на него навалилась безудержная икота. Федот прекратил ее тем, что поднес ему хорошую затрещину. Но этим навлек на себя гнев Бородищева, который так свирепо посмотрел на Федота, что тот сразу стал меньше ростом. Он знал, что Бородищев не любит и не поощряет мордобоя.
Через час в Курунзулае весело топились печи. Во многих домах хозяйки пекли и жарили угощения для повстанцев, а хозяева седлали коней, чистили берданки, точили шашки. Восемьдесят шесть человек бедноты и середняков решили идти партизанить, завоевывать себе Советскую власть. Вступить в партизанский отряд решили и взятые в плен казаки.
Офицеров решено было судить. Хитрый Бородищев поручил судить их казакам.
– Судите, братцы, своих офицеров сами. Если оправдаете – пусть катятся куда хотят, если нет – исполним ваш приговор.
Суд состоялся в здании местной школы при огромном стечении народа. За каждым из офицеров нашлось столько грехов, что обвинители единодушно вынесли им суровый приговор. За порки и расстрелы, за расправы над семьями ушедших в леса, за слезы и горе многих людей были приговорены офицеры к расстрелу.
Вечером их вывели в кусты на берег речки и расстреляли. А ночью партизанский отряд, разбитый на две сотни, двинулся на Александровский Завод. Там повстанцы надеялись привлечь на свою сторону сотни новых бойцов, раздобыть оружие и боеприпасы.
Выбранный командиром взвода, как и Семен с Федотом, Роман шел до самого Александровского Завода в головном дозоре. Несмотря на вторую бессонную ночь, чувствовал он себя бодрым и сильным как никогда. Трудна была его боевая дорога, но вела она к великой и ясной цели. Мечтая о будущем, часто вспоминал он в ту ночь дорогие для него имена Василия Андреевича и Тимофея Косых.
III
С осени старший сын Каргина учился в орловском двухклассном училище. На воскресенье его привозили домой. В одну из апрельских суббот за сыном поехал сам Каргин.
В полях была уже настоящая весна. Редкие островки талого снега лежали только в кустах и оврагах. На отлогом склоне сопки, за поселковой поскотиной, кадил белым дымом вешний пал. Теплый порывистый ветер раздувал огонь, клубил черные хлопья золы, перекатывал с места на место горящий коровий помет. В ясном переливчатом небе безумолчно радовались жаворонки. От пения жаворонков, от солнца и ветра почувствовал себя Каргин необыкновенно хорошо. Жизнь, похоже, налаживалась. О большевиках ничего не было слышно.
В самом отличном настроении прикатил он в Орловскую. У станичного правления увидел большую толпу казаков. С серьезными вытянутыми лицами сгрудились они у крыльца и глядели на север, к чему-то напряженно прислушиваясь. На крыльце стоял, облокотившись на перила, большеротый и веснушчатый станичный казначей Тарас Лежанкин. Каргин слез с телеги, раскланялся с казаками и спросил:
– Что это у вас за сборище?
– А ты разве ничего не слышишь? – вяло и грустно улыбнулся Лежанкин.
На севере, куда смотрела толпа, дымились над зубчатыми хребтами студеные тучи. За тучами время от времени глухо погромыхивало, словно необычно ранняя надвигалась оттуда гроза. Каргин прислушался, удивленно повел широкими бровями. Наблюдавший за ним Лежанкин спросил:
– Что, не нравится такой гром?
– Ты лучше скажи, откуда он взялся. В правлении ничего не известно?
Лежанкин отрицательно помотал белесой головой. Каргин стал привязывать коня к палисаднику. Из толпы к нему протискался знакомый батареец, поздоровался и начал сыпать торопливым говорком:
– Трехдюймовки работают, Елисей Петрович. Это я сразу определил. Беглым огнем наворачивают. Не шуточная, видать, сражения идет.
Поговорив с батарейцем, Каргин поднялся на крыльцо к Лежанкину. Загадочная орудийная пальба всполошила его. Видно, опять нагрянула война. Но с кем? И он снова спросил Лежанкина:
– Неужели вы ничего не знаете?
Лежанкин только сокрушенно пожал плечами и посоветовал зайти к атаману.
Шароглазов, которого Каргин недолюбливал за непомерное честолюбие и самонадеянность, был у себя в кабинете. Он навалился всей грудью на стол и строчил какую-то бумажку. Увидев Каргина, он откинулся на спинку кресла и, раздувая лисьи хвосты своих усов, громко и покровительственно, как всегда, прокричал:
– Проходи, Елисей, проходи! Рад тебя видеть. Что-то ты давненько ко мне не показывался. Сердишься, что ли?
«И чего человек орет. Я, кажется, не оглох еще», – с раздражением подумал Каргин, присаживаясь на обитый коричневой кожей диван. Шароглазов достал из нагрудного кармана перламутровый гребешок в замшевом чехольчике, расчесал усы и только тогда спросил:
– С чего такой хмурый? Подгулял вчера, что ли?
– А ты слышишь, какой гром на дворе погромыхивает?
– Вон ты чем расстроен! Я думал, путное что-либо, а ты…
– Разве этого мало? – сердито оборвал его Каргин. – Тут дело войной пахнет, а ты бумажки строчишь.
– Какая, к черту, война! – захохотал Шароглазов каким-то грохочущим смехом. – Скажешь тоже… Не с кем войне быть. О большевиках с прошлого года ни слуху ни духу. Так что нечего труса праздновать. А случится что, так я-то небось об этом раньше других узнаю…
В это время за окнами раздались возбужденные голоса. Каргин и следом за ним Шароглазов выбежали на крыльцо. С крыльца увидели: кто-то гнал, не щадя, тройку лошадей по Московскому тракту. Через десять минут упаренная в мыло тройка, пролетев по улице, остановилась у правления.
С сиденья рессорной, с опущенным верхом коляски поднялся арендатор золотых приисков Соломон Андоверов; в руках у него был охотничий винчестер, из кобуры у пояса выглядывала рукоятка семизарядного «смит-вессона».
– Здравствуйте, господа! – раскланялся Андоверов с казаками. – Атаман в правлении?
– Вы что, узнать меня не можете, Соломон Самуилович? – насмешливо спросил Шароглазов.
– Ах, извините меня, милейший Степан Павлович. Действительно, не узнал. Да оно и немудрено, когда голова кругом идет. Я насилу спасся от верной смерти. Целых пятнадцать верст гнались за мной красные бандиты.
– Красные? Откуда они взялись?
– Да как же так? Разве вы ничего не знаете, Степан Павлович? Я не верю вам, вы шутите. Ведь еще неделю тому назад под Курунзулаем появилась красная банда какого-то Бородищева. Из Александровского Завода против банды был послан отряд пехоты, но они разбили его. А сегодня утром красные пожаловали к нам на прииск. Я буквально едва ускользнул. Спасли меня только добрые лошади, которые, по счастью, оказались запряженными. Один Бог ведает, что я пережил. Это был такой кошмар, такой кошмар… Я думаю, Степан Павлович, что вас тоже не минует эта участь. Бандиты явно идут на Нерчинский Завод. Так что имейте в виду, если не хотите попасть к ним в лапы.
– А что за стрельба на той стороне?
– Очевидно, красных преследуют правительственные войска. Извините, но я тороплюсь. До свидания, Степан Павлович, до свидания, господа, – откланялся всем Андоверов, уселся в коляску и приказал ямщику, буряту в засаленной шубе без воротника, но с расшитой цветными сукнами грудью: – Трогай, Цыремпил!
– Шуумагай, хара! – по-разбойничьи гикнул бурят и взмахнул бичом. Быстро понеслась отдохнувшая тройка, всхрапывая и роняя горячую пену с удил.
Казаки молча проводили ее. Потом один из них, сутулый и горбоносый, расплылся в злом смешке:
– А переперло, видать, арендатора. Видать, душа в пятки спряталась.
– Смерть никому не мила. Стало быть, ржать тут нечего, – насупился на него старик с нависшими на глаза седыми бровями, с бородой во всю грудь. – Коснись тебя, так и ты побежишь во все лопатки.
– А с чего мне бегать-то? Золота я не накопил. Пусть уж купцы да арендаторы от красных бегают.
Шароглазов строго прикрикнул на горбоносого казака:
– Не болтай, чего не следует! За такие речи по теперешним временам знаешь куда упекают?
– Я не болтаю, я правду говорю.
– Ну-ну, поговори еще! – пригрозил Шароглазов, потом повернулся к Каргину и в явной растерянности спросил: – Что же теперь делать, Елисей?
– Народ подымать, вот что. Открывай арсенал и вооружай всех, на кого можно положиться, зевать тут некогда. Иначе казаковать нам больше не придется, – забыв о своей неприязни к нему, ответил Каргин.
– Верно! Хорошо мунгаловец советует, – поддержали Картина зажиточные орловцы. – Всем миром станицу оборонять выйдем. Нам с большевиками не жить. Посылай нарочных по всем поселкам.
Толпа двинулась к станичному арсеналу, где хранилось четыреста трехлинейных винтовок и сорок тысяч патронов к ним. Не дожидаясь, пока принесут ключи, урядник Филипп Масюков и Каргин сорвали с дверей печати, сбили замки. Каждый хотел обзавестись на всякий случай винтовкой, но ставшие в дверях горластые старики приказали Шароглазову выдавать их строго по выбору. Всем, кого подозревали в сочувствии красным, винтовок не дали.
Получив винтовку и сотню патронов к ней, Каргин сказал Шароглазову:
– В Мунгаловский нарочного не посылай. Я сейчас выпрягу коня и поскачу домой. Оттуда сразу же пошлем к вам подводы за винтовками. Полсотни штук ты для нас оставь.
– Ладно, оставлю. Только давай скачи скорее. Как сколотишь отряд, присылай к нам связных. Мы, если не удержимся в станице, отступим к вам.
Каргин выпряг коня в ограде правления, заседлал его взятым из станичного цейхгауза седлом и в намет поскакал домой. «Не помиримся. Были казаки и помрем казаками», – думал он, поторапливая коня.
Поселкового атамана Прокопа Носкова застал он в бане. Распахнув банную дверь, откуда обдало его горячим паром, зычно крикнул:
– Хватит размываться, давай одевайся! Большевики идут.
Прокоп скатился с полка, где нахлестывал себя распаренным веником, и голышом выскочил в предбанник. Пока Каргин рассказывал, в чем дело, он напялил на себя белье, в спешке надев рубаху на левую сторону.
– Беги сейчас и бей в набат. Дружину создавать надо. В станице для нас пятьдесят винтовок оставлено. За ними людей посылать будем.
– А что говорить народу? – спросил Прокоп.
– С народом я говорить буду. Заверну домой, расседлаю коня и живо прибегу на площадь. Так что развертывайся.
Сев на коня, Каргин поскакал домой, а Прокоп, забежав на минуту к себе в избу, сломя голову понесся бить в набат. Скоро звуки набата разорвали сумеречную тишину над поселком, покатились к заречным сопкам. Из всех улиц пошли и побежали к церкви казаки.
Когда собралось человек двести, Прокоп забрался на сваленные у церковной ограды бревна, вытер ладонью потное взволнованное лицо:
– Сейчас, господа посёльщики, Елисей Петрович обскажет вам, для чего в набат били.
Каргин встал рядом с Прокопом, поклонился казакам:
– Беда, казаки, к нам подходит. С Газимура идут на Нерчинский Завод красные бандиты. Сегодня ночью они должны нагрянуть к нам. А раз заявятся, то многим из нас несдобровать, а разграбить они всех разграбят. Им нужны кони, седла, одежда, стесняться они не станут. Под метелку мести будут. А потом, если они вернут свою власть, в казаках мы ходить не будем и землю нашу заставят снова с мужиками разделить. Обороняться надо, если казацкого звания и добра своего не хотим лишиться. Решайте, как поступить.
Минуты две толпа растерянно молчала. Потом Платон Волокитин выступил вперед:
– Отбиваться, казаки, надо. Если душа в душу встанем, голой рукой нас не возьмут.
– Отбивайтесь себе на здоровье, а мы не хотим, хватит, навоевались. Мы капиталов не накопили, красными нас пугать нечего, – перебил его Лукашка Ивачев.
– Вот как ты, гад, заговорил сейчас! – задохнулся от ярости Платон и пошел на Лукашку. – По нашей милости в живых остался, а теперь, значит, своих ждешь? Раздавлю, как поганого клопа!..
– Но-но, полегче на поворотах! – сказали разом низовские фронтовики и заслонили собой Лукашку. Твердо уверенные, что ночью или самое позднее завтра днем вступят в поселок красные, действовали они решительно и смело. Но они не учли настроения подавляющего большинства своих посёльщиков. Зажиточные мунгаловцы не хотели делиться землей с крестьянами, дорожили своими сословными традициями и привилегиями. Немалую роль сыграло в их настроении и прошлогоднее убийство Никитой Клыковым Иннокентия Кустова и Петрована Тонких. Многие накинулись на фронтовиков с матерщиной и угрозами. В любую минуту могла начаться над ними расправа, но Каргин постарался не допустить этого. На фронтовиков он был озлоблен не менее других, но, увидев, как дружно обрушились на них посёльщики, решил, что после этого они образумятся и притихнут.
– Господа общественники! – закричал он. – Махать кулаками сейчас не время. Давайте предупредим фронтовиков в последний раз. Пусть слушаются и не идут поперек, иначе дело для них кончится плохо.
– Нечего предупреждать, – подал голос молчавший до этих пор Сергей Ильич. – Сейчас же их надо арестовать. Это ведь все сволочь на сволочи.
– Предупредить!.. Арестовать!.. – горланила вразнобой толпа. Но немедленного ареста требовали только богачи и их немногочисленные сторонники. Остальные, во главе с Каргиным, стояли за последнее предупреждение фронтовикам, и победа осталась за ними.
Примолкшие и заметно побледневшие фронтовики облегченно вздохнули и думали теперь только о том, чтобы поскорее убраться со сходки.
Водворив тишину, Каргин сказал:
– Раз решили мы создать дружину, давайте выберем командира. Какие будут предложения?
– Ты и будешь командиром! – единодушно закричали все.
Быстро сходив домой и наскоро поужинав, Каргин с винтовкой за плечами вернулся на площадь, где уже начали собираться вооруженные чем попало казаки. Через час собралось всего человек двести. Не пришли низовские фронтовики и человек тридцать из бедноты. Не пришел и Сергей Ильич с сыновьями, рассудив, что будет кому воевать и без него, и приказал сыновьям заложить в тарантас тройку лучших коней, чтобы можно было в любую минуту пуститься в бегство. Зато, к великому удивлению Каргина, пришли с берданками в руках Северьян Улыбин и Герасим Косых. Эти просто решили, что в их положении никак нельзя поступить иначе.
Собравшихся Каргин разбил на две сотни. Командовать первой сотней назначил Епифана Козулина, а второй – гвардейца Лоскутова. Привезенные из станицы винтовки Каргин распределил между ними поровну и велел вооружить ими лучших стрелков.
Отправив сотни рыть окопы на северной стороне поселка, у поскотины, Каргин решил идти сгонять тех, кто предпочел отсиживаться дома. В помощники себе взял он Платона и человек двадцать пожилых казаков.
К первому зашли они к Гордею Меньшагину.
Гордя в прошлом году ходил по мобилизации на Даурский фронт, вдоволь испытал там всяческих страхов и решил, что больше воевать не будет. Завидев казаков, он спрятался за печку. Платон вытащил его оттуда за шиворот, дал ему хорошую затрещину и велел отправляться во вторую сотню.
– Если не явишься туда, завтра же закатим тебе порку, – посулил он на прощанье.
Когда вышли из избы, Каргин сказал Платону:
– Ты, брат, больно круто берешь. Надо полегче как-нибудь.
– Нечего им за чужой спиной отсиживаться, – ответил Платон, – воевать, так уж всем миром. Таких сволочей только оплеухами и стоит угощать.
Второй, к кому они зашли, был Сергей Ильич. Платон и другие казаки заробели, и говорить с Сергеем Ильичом пришлось Каргину.
– Ты что же это отличаешься? – сухо спросил он его. – Против красных распинаешься больше всех, а как воевать с ними, так сразу в кусты позвало? Надо совесть иметь.
– Ну, ты меня не совести и не равняй со всеми-то, – взъелся Сергей Ильич.
– Это почему же? – налился злобой Каргин.
– А потому, что я уже одного сына лишился и остальных на убой не погоню. А сам я из возраста вышел, чтобы воевать-то.
– Вон как! Значит, мы должны твои капиталы защищать? Мы дураки, а ты умный? Так выходит, что ли? Где у тебя Никифор и Арся?
– Я здесь, – выходя в кухню из темной столовой, отозвался Никифор, красный от стыда.
– Собирайся, а мы Арсю поищем.
– А кто вам разрешил обыски тут делать? Кажется, я тут хозяин-то! – вскочил Сергей Ильич на ноги и загородил дверь в столовую, подняв сжатые кулаки над головой.
– Сволочь ты после этого! – взорвало Каргина. – Пойдемте, казаки, от этого хама. Глядеть на него тошно. Пусть добро свое и шкуру спасает.
– Я тебя за этого «хама» проучу! Я на тебя станичному пожалуюсь, в суд подам, – гремел им вслед Сергей Ильич и, увидев, что Никифор собирается идти за казаками, приказал ему сидеть дома.
– Пошел ты к черту, из-за тебя теперь нам проходу не дадут! – ответил ему Никифор и, сорвав со стены берданку, выбежал на улицу.
IV
Тревожно и смутно было в эту ночь в Мунгаловском. Спокойно спали в нем лишь грудные дети. На северной околице, расставив по кустам секреты, окапывались дружины. На улицах толпились и возбужденно переговаривались старики, пугая друг друга самыми дикими слухами о красных. В оградах, захлебываясь, лаяли собаки, ржали и били копытами оседланные на всякий случай кони. В избах занимались ворожбой на бобах и картах девки и бабы, отбивали перед иконами земные поклоны старухи. А на нижнем краю поселка, дожидаясь красных, собрались фронтовики и работники богачей. Идти в дружину они наотрез отказались. Гнать их силой, как это было сделано с другими казаками, Прокоп и Картин не решились. У фронтовиков, по слухам, были винтовки и гранаты.
В полночь было получено с нарочным предписание Шароглазова о посылке разведки на Уров. Каргин отобрал на это дело Платона Волокитина, Северьяна Улыбина и восемь молодых, не бывавших еще на службе казаков. Они должны были добраться до крестьянской деревни Мостовки, установить, есть или нет в ней красные, и к десяти часам утра вернуться обратно. Северьяна Улыбина Каргин назначил в разведку затем, чтобы проверить, насколько можно было на него положиться.
Проводив их, Каргин пошел проверять секреты, расположенные в кустах впереди поскотины. Подувший с полуночи студеный северо-западный ветер со свистом раскачивал кусты, кружил прошлогодние листья. Небо, затянутое серыми косматыми облаками, становилось все ниже и ниже. Казаки в секретах отчаянно мерзли, и все в один голос требовали смены.
Оставалось проверить еще один секрет, когда Каргин услыхал шум и перепуганный возглас. Он бросился на крик и столкнулся лицом к лицу с Никулой Лопатиным и Гордеем Меньшагиным.
– Стой! – схватил он запыхавшегося Никулу за шиворот и спросил, что случилось.
– Собака, паря, – дико тараща глаза и скосив на сторону широко разинутый рот, прохрипел Никула.
– Какая собака?
– Красная, должно быть… Ученая… На разведку посланная. Как она на нас кинется… Хорошо, что я не растерялся и ахнул ее прикладом по зубам.
– А куда же тогда летишь сломя голову?
– Так ведь это ж собака. Побежишь, ежели у нее пасть, как у борова.
Вдруг Никула рванулся из рук Каргина. Из-за ближайшего куста выбежала пестрая собака. Радостно взвизгнув, кинулась она под ноги к Никуле и стала лизать его ичиги.
– Брось ты, нечистая сила, – взвыл Никула, пиная собаку.
– Дядя Никула, – сказал в это время веселым голосом Гордя. – Ведь это твоя Жучка. Ей-богу, она.
– Чтобы ее громом разразило, – запричитал Никула.
– Эх вы, вояки! – презрительно бросил Каргин и, послав их на прежнее место, велел дожидаться смены.
Вернувшись к воротам поскотины, послал он сменить их Герасима Косых и Юду Дюкова.
Когда Герасим и Юда остались одни в кустах, Юда сразу же зашептал своему напарнику:
– Спутал нас, дядя Герасим, черт с богачами. Они свои капиталы защищают, а мы у них на поводке идем. Неладное это дело, шибко неладное. Возьми вот меня. Я Ромке Улыбину по гроб жизни обязанный, а ведь он, так и знай, в красных. Очень свободно, что мне сегодня стрелять в него придется. Как подумаю об этом, тошно делается. А тебе ведь еще должно быть хуже. Белопогонники-то твоего единоутробного брата расстреляли.
– Не расстраивай ты меня лучше, Юдка… Молчи, – сказал Герасим. Но Юда не унимался. Закрывшись от ветра воротником полушубка, привалился он вплотную к Герасиму и сыпал прерывистым шепотком:
– Ежели идут красные на Нерчинский Завод, не миновать им нас. У них, конечно, впереди люди, знающие эти места, едут. Хвати, так Ромка и едет в головном дозоре. Предупредить бы их надо было. Будь у меня конь, подался бы я к ним навстречу. Я в прошлом году присягу Советской власти давал, а теперь у нее во врагах очутился… Дядя Герасим…
– Ну чего тебе?
– А ежели взять и пешком к ним податься?
– Экий ты удалый! Далеко ли пешком-то уйдешь? Вот-вот светать станет. Да и куда идти-то? Попрешь наобум и потеряешь голову. Лежи уж лучше и помалкивай до поры до времени. Даст бог, воевать нам нынче не придется. А завтра оно видно будет, что и как. Только не проговорись смотри…
На рассвете Егор Большак сообщил Каргину, что фронтовики разошлись по домам. Каргин решил идти обезоруживать их. Оставив за себя у поскотины гвардейца Лоскутова, он с тридцатью отобранными казаками с Царской улицы отправился на нижний край.
В сизом утреннем свете, переполошив низовских собак, окружили казаки стоявшие рядом избы Лукашки Ивачева и Петра Волокова.
– Открывай! – одновременно забарабанили они прикладами в двери обеих изб. У Ивачевых открыла им сени трясущаяся с перепугу мать Лукашки.
– Лука твой дома? – спросил у нее Каргин.
– Уехал недавно.
– Куда уехал?
– А кто ж его знает куда. Распрощался с нами и уехал.
Каргин разочарованно свистнул и приказал тщательно обыскать сени, избу и подполье. Но Лукашки нигде не оказалось.
– Эх, Елисей, Елисей, – сказал тогда Архип Кустов. – Большую мы оплошку по твоей милости сделали. Надо было с вечера всю эту сволочь арестовать. Теперь они, так и знай, все к красным смотались.
Но большая часть фронтовиков осталась дома. Уехали из поселка только четыре человека: Лукашка, Симон Колесников, Гавриил Мурзин и Александр Шитиков. Остальные мирно спали дома.
Врываясь к ним в избы, дружинники грубо будили их и со злорадством спрашивали:
– Что, дождались своих, сволочи? – И принимались искать оружие. У Петра Волокова и Ивана Гагарина нашли винтовки, у троих – берданки и у остальных девяти человек – гранаты и шашки.
После обыска фронтовиков согнали в избу к Ивану Гагарину, и Картин сказал им:
– Нехорошо вы вели себя ночью, ребята. Народ арестовать вас требует. Но молите Бога за нас с Прокопом. Жалко нам с ним не столько вас, сколько ваших родителей и детей. Сами знаете, какое сейчас время. Стоит вас отправить в Нерчипский Завод, – и расхлопают вас там всех до одного за мое почтение.
Говорил он долго, все еще надеясь переубедить фронтовиков, доказать им, что казакам не по пути с большевиками. Но как ни пытался он примирить между собою своих посёльщиков, заставить их жить душа в душу, – это ему не удавалось. Он и сам чуствовал, что слова его повисают в воздухе и к ним глухи фронтовики.
V
Захватив Александровский Завод и значительно пополнив свои ряды, повстанцы простояли в нем несколько суток. У них начались разногласия по поводу дальнейших действий. Мнения на этот счет резко расходились. Наиболее горячие головы требовали идти завоевывать города и крупные железнодорожные станции. Другие считали это преждевременным и настаивали на продолжении удачно начатого рейда от села к селу, от станицы к станице, чтобы охватить восстанием все Восточное Забайкалье.
Пока продолжались эти ожесточенные споры, атаман Семенов бросил на подавление восстания крупные силы. Два кадровых казачьих полка подошли к Александровскому Заводу со стороны Даурии. После неудачного боя с ними повстанцы вынуждены были начать отход через хребты в долину Газимура. Ободренные успехом, семеновцы неотступно преследовали их, и приток свежих сил в отряд совершенно прекратился. Примкнувшие к восстанию не по убеждению, а глядя на других, стали в одиночку и группами исчезать из отряда.
Тогда Бородищев предпринял отчаянную попытку задержать наседающего противника. Сводный эскадрон численностью в сто сорок человек, в который были отобраны исключительно бывшие фронтовики, оставил он под командой курунзулайца Кузьмы Удалова в засаде на одном из хребтов. Любой ценой эскадрон должен был задержать противника хотя бы на сутки.
Кузьма Удалов, коренастый и крутогрудый казачина тридцати трех лет, был угрюм и суров с виду. В его типичном для забайкальца обличье было больше бурятских, нежели русских черт. Широколицый и скуластый, имел он вместо усов торчащие вразброс волоски. Росли эти волоски у него над краями широкого рта, полного удивительно ровных и белых зубов. Имел Кузьма привычку постоянно щипать свои усики, на людей глядеть исподлобья, словно вечно был недоволен. Разговаривал мало и нехотя. Человек он был совершенно неграмотный, но с умом и смекалкой. Бородищев полагался на него, как на самого себя.
Узнав, какие надежды возлагались на него Бородищевым, Удалов коротко ответил:
– Ладно. Сделаю, – и потребовал у него права выбрать себе взводных командиров по собственному усмотрению.
Бородищев согласился. Удалов отобрал во взводные Романа Улыбина, Семена Забережного и приискового рабочего Ивана Анисимовича Махоркина. Все трое были его товарищами по лесной коммуне. Характер и повадки каждого из них он хорошо изучил и знал, что они не подведут. Махоркин и Забережный были оба под стать друг другу – расчетливые, осторожные и, когда надо, – непреклонные. Роман же отличался в последних боях умелой инициативой, быстротой соображения и стремительностью действий. На его счету было дерзкое нападение на учебную команду в Александровском Заводе. С тридцатью бойцами взял он в плен восемьдесят шесть молодых семеновских солдат без всяких потерь со своей стороны. Нападение совершил днем, захватив команду на учебном плацу, где колола она штыками чучела, изображавшие большевиков. Роману же принадлежала первая, удачно осуществленная засада под Акатуем, во время которой был захвачен обоз с патронами.
Забирая Романа к себе, Удалов сказал ему:
– Вот что я тебе скажу, Ромка. Кусать белопогонников ты умеешь. Кусанешь разок, другой – и ходу. А теперь попробуй кусаться и насмерть стоять, где тебе будет приказано.
Для засады Удалов выбрал высокий хребет, северный склон которого был отлогим и лесистым, а южный – крутым и безлесным. На южном склоне, недалеко от перевала, торчали по обе стороны дороги глыбы камней. Между ними виднелись кустики горной таволожки и шиповника. Здесь Удалов расположил взводы Махоркина и Забережного, а взводу Романа приказал спуститься с хребта и занять там небольшую одинокую сопку справа от дороги.
– Сидите на сопке, пока белопогонники не напорются на нас. А когда напорются да побегут, подбавьте им жару от себя. Потом сломя голову подавайтесь к нам и снимайте по дороге с убитых оружие. Патронов у нас по четыре обоймы на рыло, а продержаться нам надо весь день.
Роман бысто занял сопку. Своих коней бойцы спрятали на западном ее склоне, в глубокой промоине, заросшей кривыми березками, а сами залегли среди замшелых плит вдоль гребня сопки. По дороге было от них шагов двести.
Семеновцы не заставили себя долго ждать. Через полчаса с юга, от видневшейся вдали деревни, показался их разъезд. В некотором отдалении от него шла головная сотня. Потом появились и главные силы. Между ними и сотней был интервал в полторы-две версты. В бинокль Роман видел, что это была конница численностью до двух полков. Сквозь поднятую пыль взблескивали на солнце пики и трубы духового оркестра, желтело казачье знамя.
– С оркестром идут, – поделился он с бойцами. – Хорошо бы отбить его у них.
– Не оттяпаешь, шибко много их, – сказал Васька Добрынин, самый меткий во взводе стрелок.
Разъезд прошел мимо сопки на рысях с винтовками наизготовку. Роман, сняв с головы папаху, напряженно разглядывал казаков в бинокль. Проводив их, повернул бинокль на подходящую сотню. Когда она поравнялась с сопкой, стал он отчетливо различать конские морды и лица казаков. Это были все лица, каких немало он повидал на своем веку. Видел он то лихо закрученные усы, то рыжие бороды во всю грудь, то взбитый на папаху вороной или русый чуб. Каждый казак по-своему сидел в седле, держал поводья, по-своему смеялся или хмурил брови, поигрывал от нечего делать нагайкой или тайком от вахмистра, ехавшего сбоку, курил цигарку.
Вдруг Роман обратил внимание на посадку одного казака. Она показалась ему странно знакомой. Избоченясь и склонив голову налево, казак покачивался в такт конскому шагу, и так же лениво покачивалась его вытянутая книзу рука, на которой висела и мела дорогу нагайка. Вдруг казак поднял голову, и Роман узнал в нем Данилку Мирсанова.
– Вот сволочь! – недовольно выругался он вслух.
– Ты это кого? – удивленный выражением его лица, спросил Васька.
– Дружка своего узнал. Раньше нас с ним, бывало, водой не разольешь. На Семенова в прошлом году вместе ходили, а теперь он сам семеновец. Покажем мы ему сегодня, как с большевиками воевать.
– Ты мне его покажи. Ежели его на хребте не хлопнут, так я его на обратном пути выцелю. Я таких переметчиков терпеть не могу.
– Ладно. – Роман с секунду поколебался, потом улыбнулся: – Вон сбоку едет, видишь? – И показал ему на вахмистра, под которым в эту минуту вздыбился рослый белоногий конь.
– Запомнил… – сказал значительно Васька. – Только бы не запоздали там наши, а то и нам хана выйдет.
– Удалов не проморгает, не бойся, – успокоил его Роман, с опаской поглядывая туда, откуда уже доносило порывами ветра звуки марша.
Удалов спокойно пропустил мимо себя разъезд, вынул из зубов трубку и тихо передал команду:
– Приготовиться! – И когда сотня подошла вплотную, скомандовал: – По белопогонникам… огонь!
Четким, дружным залпом сорвало с коней ехавших впереди офицеров и несколько рядов казаков. В страшной сумятице повернули остальные назад. Пригнувшись к конским гривам, бросая пики, летели они с хребта, вдогонку им полыхали залп за залпом, звучно отдаваясь в горах.
Они считали себя уже спасенными, но по ним ударили с сопки, и прорвалось мимо нее не больше шестидесяти человек.
– По коням! – крикнул затем Роман и побежал в промоину к коноводам. В ту же минуту над гребнем сопки разорвалась шрапнель. Вторая лопнула почти над промоиной. Каленым градом шумно хлестнуло по кустам, по каменным плитам.
Бежавший рядом с Романом молодцеватый, гвардейского роста боец упал, как подломленный. Шрапнель угодила ему прямо в висок.
Повскакав на коней и захватив с собой убитого, отправились к своим. По дороге снимали с трупов семеновцев патронташи и винтовки. А семеновские батареи били беглым огнем по хребту, затянутому пылью и дымом.
На месте засады Удалова уже не оказалось. Он укрылся на северном скате хребта, в лесу, где лежал еще местами сизый ноздреватый снег. На гребне хребта оставались только наблюдатели эскадрона. Укрываясь от артиллерийского обстрела, они сидели под скалой.
Удалов, Забережный и Махоркин стояли и дожидались Романа на дороге. Они сразу набросились на него с расспросами. Интересовали их больше всего численность противника и его намерения. Роману, взбудораженному всем пережитым, хотелось подробнее рассказать обо всем, но, боясь показаться несерьезным, отвечал он коротко и сдержанно.
Когда Роман вернулся к своему взводу, который расположился на поляне влево от дороги, бойцы его курили душистые папиросы.
– Где это разжились? – спросил он их.
– У одного офицерика я нашел в сумке, – ответил Васька, уже оказавшийся в новых сапогах со шпорами, и тут же похвастался: – А ведь я таки срезал твоего дружка-то. Сперва коня под ним ухлопал, а потом и его гвозданул.
– Врешь, обознался, – усмехался Роман, видевший, что Данилка благополучно удрал.
– Ничего не обознался. Я ведь, паря, с него потом револьвер и шашку снял.
– А он с усами или без усов? – продолжал допытываться Роман.
– С усами и толстомордый такой.
– Ну, тогда это не он. Усы у Данилки еще не выросли.
– И не вырастут теперь, – не сдавался Васька.
Скоро наблюдатели донесли, что спешенные казачьи цепи подымаются на хребет. Повстанцы бросились занимать позицию на гребне. Удалов распорядился на бегу:
– Сенькин взвод – направо, Ромкин – налево! Остальные – за мной…
С окрестных сопок по гребню били пулеметы. Пули пощелкивали о камни, взметали песок. Внизу горела на просохших солнцепеках подожженная снарядами трава. Огонь гнало ветром вверх прямо на повстанцев.
Роман, пригибаясь, пробежал к открытому месту и упал над обрывистым скатом за кучу камней. Выглянул из-за них и увидел: семеновцы шли, прикрываясь низко стлавшимся дымом. В дыму то тут, то там мелькали их ссутуленные фигуры в зеленых стеганках, в сизых папахах. Было до них не больше двухсот шагов, и оба фланга их двигались там, где у повстанцев не было ни одного бойца. У Романа пробежал по спине холодок, от которого никак он не мог отделаться в минуту опасности. Было очевидно, что на флангах семеновцы выйдут на гребень и тогда легко займут весь хребет. Роман решил немедленно жиденькую цепочку своих бойцов растянуть еще больше влево.
Он поднял половину взвода и по северному склону побежал с ней по камням и кустарникам к опасному месту. В это время пулеметы умолкли и семеновцы с криками «ура» бросились в атаку. Повстанцы встретили их дружной стрельбой и гранатами, но тысячеголосый их рев все рос и ширился и там, куда бежал Роман с горсткой бойцов, подкатывался к самому гребню.
Вдруг впереди себя Роман увидел семеновцев, вымахнувших на гребень в каких-нибудь двадцати шагах. Было их человек десять. Потные и багроволицые, с вытаращенными глазами, с распяленными в крике ртами бежали они прямо на него. Устрашающе поблескивали примкнутые к винтовкам штыки.
– Со штыками, сволочи, а мы без штыков! – обожгло Романа чьим-то паническим криком, и от этого крика он на мгновение оробел. Но затем, перебросив на левую руку карабин, выхватил из ножен шашку.
– Бей гадов! – всплеснулся его призывный вскрик, и, помня только то, как надо было отбиваться шашкой от штыков, бросился он навстречу семеновцам.
Коренастый урядник в заломленной накребень папахе бесстрашно ринулся на него. Подпустив урядника вплотную, в самое последнее мгновение Роман с ловкостью кошки увернулся от штыка, выбил из рук урядника винтовку и, присев, достал его уколом шашки в левый бок.
В короткой рукопашной схватке семеновцы были истреблены, но следом за ними подоспела новая волна атакующих. Засев на гребне, они сосредоточенным ружейным огнем выбили у Романа двенадцать бойцов. С остальными он вынужден был отойти в лес, к коноводам.
Одновременно с ним туда отошли со своими взводами Забережный и Махоркин. У Махоркина потерь почти не было, но взвод Забережного поредел почти наполовину. Ему также пришлось выдержать рукопашный бой.
– На этом хребте повоевали, хватит, – угрюмо обратился к эскадрону Удалов. – Теперь попробуем на другом схлестнуться. Жалко, много добрых ребят загинуло. Ну, да оно не напрасно. Долго будут помнить белопогонники это место.
Пока отходили к следующему хребту, погода испортилась. Как часто бывает в Забайкалье в эту пору, разыгравшимся ветром нагнало студеные хмурые тучи. Без конца неслись они с северо-запада, опускаясь все ниже и ниже. На вершинах дальних хребтов забелел просыпанный тучами снег.
Вечером началась мокрая апрельская пурга. Хлопья сырого снега то тихо и отвесно падали на землю, то косо и стремительно летели к ней, как пули. Пурга сначала вымочила бойцов и коней тающим снегом, а потом начала донимать пронзительным ветром и мелкой ледяной крупой, со свистом бившей из непроглядной тьмы.
Поздно ночью перезнобившийся эскадрон добрался до глухой таежной деревушки. Мокрых, дрожащих от холода коней попрятали по завозням и поветям, закутав попонами, собственными шинелями и полушубками. Полные торбы реквизированного у местных богачей овса навесили им на морды. Но и этими мерами не всех коней уберегли от гибели. К утру, когда землю прихватило почти тридцатиградусной стужей, самые слабые лошади пали.
А пурга бушевала весь день и назавтра. Закончилась она снегопадом, завалившим леса и пади глубоким, почти аршинным слоем снега.
Только на третий день эскадрон мог присоединиться к своим главным силам, стоявшим в Газимурском Заводе. И только он пришел туда, как началась оттепель. В один день растаял весь снег. Все ручьи и речки сразу превратились в бурные потоки, а дороги стали на несколько дней совершенно непроезжими.
Семеновцы не показывались, и Бородищев, пользуясь передышкой, отправил в окрестные станицы и села своих гонцов и агитаторов поднимать народ.
Через день он отправил Романа Улыбина с его взводом для разведки и вербовки новых бойцов в большое село Тайнинское, расположенное к востоку от Газимурского Завода.
В Тайнинское прибыл Роман под вечер. В селе жило смешанное крестьянско-казацкое население. Одной половиной его управлял поселковый атаман, другой – сельский староста. Роман арестовал атамана и старосту и быстро собрал жителей на совместную сходку.
– Товарищи! – обратился он к ним не свойственным для него баском. – Я – командир разъезда красных повстанцев. Отряд наш занял сегодня Газимурский Завод. Вторую неделю воюем мы с белобандитами. За это время мы побывали во многих местах, и везде в наш отряд вступали добровольцы. Жители Курунзулая ушли к нам все поголовно. Я знаю, что в восемнадцатом году от вас на Семенова ходила целая рота. Думаю, что и теперь найдутся желающие бить белопогонников.
С минуту тайнинцы молчали, теребя рукавицы и концы широких кумачовых и далембовых кушаков, которыми были подпоясаны все без исключения. Потом вперед выступил рослый, средних лет мужик в сбитой на затылок заячьей папахе и широченных плисовых штанах. Уперев кулаки в бока и посмеиваясь, он спросил:
– А много вас восстало-то?
– Да под тысячу подваливает.
– Ну, а как насчет оружия? Снабдите?
– Берданкой снабдим, ежели запишешься, а винтовку в бою добудешь, – усмехнулся Роман.
– Тогда давай записывай, – довольный его ответом, сказал мужик и, назвав свою фамилию, повернулся к сельчанам: – Ну, а вы чего, граждане, думаете?
– Я бы записался, да коня у меня нет, – пожаловался русый паренек в рыжей куртке из конского волоса.
– Коня найдем. У любого богача возьмем по твоему выбору, – объявил Роман, строго глядя на кучку недовольно зашумевших тайнинцев.
– Раз так, тогда пиши, – показал чистые, белые зубы паренек.
– И меня записывай.
– И меня тоже! – наперебой закричали в той стороне, где стояли помоложе и победнее одетые жители.
Скоро, глядя один на другого, записались семьдесят шесть человек. Больше половины из них не имело никакого оружия и человек двадцать были безлошадными. Оружие, коней и седла для них реквизировали у местных богачей, с которыми, помня наказ Бородищева, Роман много не разговаривал.
Судьбу арестованных атамана и старосты поручил он решить своим новым отрядникам. Атамана они единодушно оправдали. Был он из середняков и службу свою нес спустя рукава. Но старосте, барышнику и контрабандисту, повинному в аресте бывших красногвардейцев, вынесли обвинительный приговор. Постановлено было захватить его с собой и сдать в партизанский ревтрибунал.
Вернуться в Газимурскии Завод Роман решил завтра утром, чтобы ободрить и порадовать своей удачей всех, кто начинал терять веру в успех восстания. Но ночью случилось то, чего он не предвидел. Повстанцы были выбиты из Завода и стремительно отступили вниз по Газимуру, не сумев или забыв предупредить его об этом.
Утром, когда он готовился к выступлению, перед селом появились семеновские разъезды. За разъездами двигались по двум дорогам густые колонны кавалерии. Тогда он вывел свой отряд на сопки к востоку от села, намереваясь обстрелять оттуда семеновцев. Но примкнувшие к нему тайнинцы не согласились на это. Они боялись, что за понесенные в бою потери семеновцы жестоко расправятся с их семьями. Роману пришлось согласиться с ними. Сопки покинули без боя.
Вынужденный действовать на свой страх и риск, Роман принял решение отходить по Нерчинско-Заводскому тракту на прииски Яковлевский и Быструю. Этот выбор он сделал потому, что на приисках надеялся значительно пополнить свои ряды. А за приисками начинались и знакомые для него места. От Яковлевского был всего один дневной переход до Орловской, и между всеми своими заботами Роман подумывал о том, что неплохо было бы нагрянуть туда во главе отряда. Стоило ему представить, какого переполоху наделает он своим появлением в родной станице, как изумит друзей и перепугает врагов, – и он содрогался от жестокой и гордой радости.
Только много мечтать об этом не приходилось. Командовать сотней людей, из которых три четверти всего лишь накануне взялись за оружие, оказалось нелегким делом. Сильные разъезды белых все время шли по пятам. Их приходилось задерживать засадами на хребтах и в узких распадках, а делать это как следует бойцы его не умели. То они открывали преждевременную стрельбу, то при первых же ответных выстрелах садились на коней и пускались в бегство. Некоторые из них, попав с первого же дня в такую переделку, уже раскаивались, что пошли партизанить. Их приходилось ободрять, уговаривать и всем своим поведением показывать, что все идет как надо.
К вечеру белые отстали, а повстанцы заняли прииски, разделившись на две группы. На приисках народ с нетерпением дожидался красных. Сто восемнадцать человек влились там в отряд, и среди них оказались посёльщики Романа – Никита Клыков и Алеха Соколов, давно скитавшиеся в тайге.
Придя записываться в отряд и не узнав Романа, обросший бородой и одетый, как настоящий приискатель, Никита первым делом объявил:
– Я, товарищ командир, вроде как бы уголовный, – голова его непроизвольно дернулась, – в прошлом году убил я по пьяной лавочке у себя в поселке двух человек. Один из них был настоящей сволочью, и о нем я не жалею, а вот другой пострадал напрасно. За мою провинность готов я к стенке хоть сейчас. Целый год я скрывался по приискам, а больше не могу. Либо хлопните меня, либо возьмите к себе в отряд.
– Ладно, – подумав, ответил Роман. – Примем мы тебя. Только ты всегда должен помнить, Никита Гаврилович, что своим проступком ты навредил нам в Мунгаловском, как никто другой.
– А ты откуда меня знаешь? – изумился Никита.
– Отчего же мне тебя не знать, если я сам мунгаловский. Разве ты меня не узнал?
– Хоть убей, не припомню. Молодой ты, без меня, должно быть, вырос. Я ведь восемь лет на службе и на войне мотался. А когда домой вернулся, всего два дня там и пожил. Угораздило пойти на гулянку и натворить беды. Горячий я и большевиков уважаю, из-за этого все и вышло… Не гадал я, брат, не чаял, что в жизни у меня так получится. Домой ехал – новую жизнь мечтал строить, а вместо этого вон что наделал. Каяться теперь поздно. Кровью вину свою смою. Веришь ты мне?
– Верю, – твердо ответил Роман и принялся расспрашивать Никиту, где и как он жил все это время.
…На другой день отряд выдержал четырехчасовой бой с третьим семеновским казачьим полком, две сотни которого зашли ему в тыл, а остальные наступали в лоб. Потеряв до шестидесяти человек убитыми, ранеными и разбежавшимися, отряд пробирался в тайгу и к вечеру через таежные хребты вышел на Половинку (Половинкой назывался постоялый двор между поселком Солонечным и Орловской).
В сумерки на Половинку прискакал на хозяйском коне работник орловского атамана Шароглазова Никитка Седякин. От него и узнал Роман, что в станице организована дружина. До этого он думал идти туда, чтобы присоединить к отряду всех сочувствующих красным казаков. Но теперь пришлось от наступления на станицу отказаться, и он повернул со своим отрядом вниз по Урову, на северо-восток.
Пройдя за ночь сорок пять километров, на рассвете отряд занял Мостовку, где снова значительно пополнился. Мостовцы почти все поголовно присоединились к нему.
Роман, сидя в горнице местного кулака, ломал голову над тем, что делать дальше, как вдруг услышал, что на заставе, выставленной в сторону Мунгаловского, вспыхнула беспорядочная стрельба.
VI
Посланные на разведку дружинники дожидались рассвета на чепаловской заимке. Было совсем светло, когда они рискнули отправиться дальше. Ехали не торопясь, с парным дозором впереди. В голых синеющих лесах исступленно токовали тетерева. В одном месте тетеревиный ток был на прогалине возле самой дороги. Развернув свои лирообразные хвосты, распустив подбитые белым пухом крылья, сновали среди редких кустов багульника иссиня-черные птицы. Они чуфыркали и шипели, затевали яростные потасовки, подпрыгивая и взлетая.
Завидев всадников, тетерева метнулись сперва в глубь леса, потом взлетели на макушки гигантских лиственниц и, вытягивая шеи, стали зорко оглядываться по сторонам.
Солнце выкатилось из-за щетинистой, как кабанья хребтина, сопки, ослепительно искристое и веселое. Скоро заструился над лесами нагретый воздух, рассеялась голубая дымка в падях, и стало видно далеко вокруг. К полудню сделалось совсем тепло. С новой силой буйно зашумели, выходя из берегов, сбывавшие за ночь попутные ручьи и речки.
За Ильдиканским хребтом маленькая речушка Листвянка затопила береговые кусты и неслась на север, к Урову, широким и бурным потоком. Крутясь, проплывали по ней ноздреватые, с вмерзшими в них листьями голубые и зеленые глыбы льда, корье и щепы с лесных вырубок и целые деревья с набившимся в сучья черным слежавшимся сеном.
Платон, одетый в стеганую куртку из синей далембы и в сбитую на ухо сизую мелкокурчавую папаху, сутулый и сумрачный, ехал рядом с Северьяном и жаловался ему раздраженным баском:
– Нынче я, паря, и дров не успел заготовить. Теперь ведь самое время лес валить, а тут воевать изволь. Раньше, когда жил у меня в работниках Федотка, мы с ним вот в той падушке, – показал он влево от дороги, – за неделю по сто возов наваливали. Работать Федотка умел. Как разохотится, бывало, так на сорокаградусной стуже в одной нижней рубашке целый день работает.
– Не слыхал ты, где Федотка теперь? – спросил у него Макся Пестов.
– Об этом Северьяна надо спросить: он про Федотку больше моего знает.
– Откуда же мне знать-то? – притворно обиделся Северьян.
– От своего сынка. Ведь он, хвати, так вместе с Федоткой путается.
– Нет, Ромка сам по себе прячется. Он зимой-то с повинной приехал, к атаману хотел идти утром, а вы его арестовать вздумали и напугали.
– Не заливай уж лучше, – набросился на него Платон. – Не с повинной он приезжал, а для разведки. Гляди, так он теперь тоже в красной шайке ходит. Так что тебе красных бояться нечего, не то что нам, грешным.
– Ты меня не подкалывай. Нечего мне всякий раз Ромкой в глаза тыкать. Он у нас – ломоть отрезанный. Мы с Авдотьей на него рукой махнули, раз не послушался он нас.
– Врешь! Коснись дело, так стрелять небось в него не станешь.
– Конечно, рука-то не вдруг подымется, – признался Северьян, – а только не одобряю я его.
Недалеко от деревни Мостовки, где Листвянка сливается с таежными речками Хавроньей и Ильдикашком, подступили к самой дороге слева крутые высокие сопки, отделенные друг от друга узкими и глухими щелями распадков. На склоне сопок голубели каменные россыпи, на вершинах белел березняк. Справа бурлила и пенилась ярко сверкающая вода. А впереди, за кронами высоких лиственниц, уже виднелись крыши Мостовки и гигантская сопка за ней, странно похожая издали на лобастое человеческое лицо. Причудливые группы кустарников и деревьев были глазами, ртом и носом этого белого зимой и зеленого летом лица.
От моста через Листвянку в дозоре ехали восемнадцатилетние парни Лариошка Коноплев и Димка Соломин. Держались они шагов на двести впереди остальных. За одним из крутых поворотов, в устье распадка, лежал у дороги огромный замшелый валун. Из-за этого валуна и вышел навстречу дозорным бывший кустовский работник Алеха Соколов. В руках у него были только кожаные рукавицы. Лариошка вскинул на Алеху берданку, но тот, дружелюбно посмеиваясь, сказал:
– Брось ты баловаться, еще убьешь ненароком. Куда это несет вас нелегкая?
– Да красных ищем, – опустив берданку, ответил ничего не подозревающий Лариошка.
– Красных… – рассмеялся Алеха и махнул рукой. В ту же минуту из-за валуна выскочили вооруженные винтовками и гранатами люди с красными ленточками на папахах. Перепуганные насмерть парни побелели и затряслись, забыв обо всем, что наказывал Платон, отправляя в дозор.
– Слезайте с коней, вояки! – приказал Алеха, выхватывая из-за пазухи револьвер.
Мысленно прощаясь с белым светом, парни покорно слезли и подняли руки. Их обезоружили, отвели с дороги в кусты.
В это же время на дорогу позади остальных дружинников вылетели из другого распадка конные партизаны с шашками наголо. Услыхав топот у себя за спиной, дружинники обернулись, и Платон обреченно ахнул:
– Пропали, братцы. – В переднем из несущихся на них всадников он узнал посёльщика Никиту Клыкова, который в прошлом году убил Иннокентия Кустова и Петрована Тонких.
– За мной, – чужим голосом вскрикнул перепуганный Северьян. – Никита нас не пожалеет… – и поскакал. Дико нахлестывая коней и холодея от ужаса, бросились за ним остальные. Но впереди стояли на дороге и спускались с сопки десятки партизан. Для спасения оставался единственный путь – на заречье. Круто осадив коня, повернул тогда Северьян к речке, широко и стремительно катившей мутную темную воду. Только один Платон последовал за ним. Остальные стояли с поднятыми руками на дороге.
– Ну, не погуби, родимый, – прошептал, обращаясь к коню, Северьян и заполошным криком «грабят!» заставил его кинуться в бурный поток. Храпя и фыркая, оборвался конь с высокого берега в ледяную воду и поплыл. Северьян свалился с седла и поплыл рядом с ним. За спиной он слышал частые беспорядочные выстрелы. Верный конь быстро вынес его к противоположному берегу, но выбраться на него никак не мог. Берег был крутой и заледенелый. Тогда Северьян бросил поводья и уцепился за куст. Через минуту он стоял на берегу, а конь с печальным ржанием тонул в бурлящем, ослепительно сверкающем потоке.
Пригибаясь и петляя, побежал Северьян через падь к синеющему лесу и скоро скрылся в нем.
Платон же никак не мог заставить своего коня броситься в воду. Плача от бешенства, хлестал он его нагайкой, но ничего не мог поделать. Партизаны с криками «сдавайся!» подлетели к нему, и первый, кого увидел среди них Платон, был Никита Клыков.
– Попался, га-ад! – жег его голубыми холодными глазами Никита, уперев ему в грудь японский карабин. – Молись, буржуй, Богу! Сейчас я тебя на распыл пущу.
– Никита, брось дурака валять! – закричал на Клыкова пожилой партизан с окладистой бородой. – За самосуд-то знаешь что бывает?
– Да ведь это гад, каких мало на свете.
– Все равно, не давай рукам волю. Если он подлец, его судить будем.
Никита, ругаясь, отъехал от Платона.
VII
Приказав отряду строиться и ждать распоряжений, Роман с ординарцами поскакал на заставу. В деревне лаяли взбудораженные близкой стрельбой собаки, храпели и метались на привязях партизанские кони. На дороге стояли целые озера талой воды. В них отражались по-весеннему белые облака, крутые, поросшие лесом сопки, дробились солнечные лучи. Подбадриваемый сочными, торопливыми звуками выстрелов, Роман хлестал нагайкой своего Пульку. С линяющего конского крупа летела от ударов клочкастая пыльная шерсть, на крестце оставались косые темные полосы. Разбрызгивая воду из луж, стлался Пулька в ровном и легком галопе, на зависть выносливый и резвый. Ординарцы на своих вымотанных трудными переходами конях остались далеко позади.
Едва Роман доскакал до ворот поскотины, как стрельба на заставе утихла. Остывая от возбуждения, поехал он шагом. Из-за дальних голубоватых кустов тальника показались гнавшие в деревню пленных дружинников конные партизаны. Тесной кучкой шли дружинники по обочине грязной дороги. Первый, кого узнал среди них Роман, был Платон Волокитин. Платон шагал со связанными за спиной руками, не разбирая дороги и часто спотыкаясь. Из-под папахи текли по лицу его струйки пота, на правой щеке, чуть повыше коричневой родинки, подергивался живчик.
У Романа сдавило сердце, горячей волной ударила в голову кровь. Было время, когда питал он к Платону глубокую ребячью симпатию только за то, что не было на всей Аргуни человека сильнее его. Без конца восхищался он досужими рассказами о чудовищной силе Платона. Замирая от восторга, глядел на праздничных игрищах, как тягался Платон на палке один с семерыми и перетягивал их, как ломал в руках подковы и сгибал медные пятаки. Но подрос Роман, и развеялось прахом его мальчишеское преклонение перед Платоном. Самонадеянный и хвастливый богач стал смертельным его врагом.
Узнав Романа, Платон похолодел. Серым налетом покрылось его лицо, обвисли губы. Зато молодые дружинники почувствовали себя веселей.
Ничем не выдав своего волнения, Роман по-начальнически строго спросил конвоиров:
– В чем дело, ребята?
– Да вот словили белых гадов, – ответил ему одноглазый партизан на пегой кобылке. – На месте бы пришить их следовало, да, говорят, они твои посёльщики.
– Ну, здравствуйте, герои! – насмешливо поздоровался тогда Роман с дружинниками. Все они, кроме Платона, виновато и обрадованно улыбаясь, ответили ему.
– Куда это вас черти гнали?
– В разведку мы ехали, – ответил Димка Соломин. – Силком заставили ехать-то. У нас ведь всех поголовно в дружину идти припятили. Даже твой отец и тот не открутился.
Не расслышав его слов, Роман стал допытываться, кто у них за старшего. Кивком головы Димка указал на потупившегося Платона и добавил:
– А помощник у него Северьян Андреевич был.
Романа ожгло, как крапивой. Красные языки заплясали перед глазами.
– Куда же отец девался? Убили его, что ли?
Одноглазый партизан захохотал:
– Нет, брат, утек твой папаша. Он попроворнее всех оказался. Такого деру дал, что только его и видели. Кинулся через речушку вплавь, коня утопил, а сам выбрался и сиганул в тайгу. Геройский он у тебя, родитель твой.
Засмеялись и остальные партизаны. Роману стало неловко перед ними, и он ожесточенно выругался:
– Вот старый черт! Значит, последнего коня утопил. И какая нелегкая его в разъезд понесла?
– А что ж ему делать было? – развел руками Димка. – Из-за тебя на него шибко косо поглядывают. Вот и решил он выслужиться. Время-то, сам знаешь, какое.
С заставы прискакали Никита Клыков и Алеха Соколов. Возбужденный Никита, размашисто жестикулируя руками, стал рассказывать, как поймали дружинников. При виде его пленники снова приуныли. Затаенный ужас плеснулся у них в глазах.
– Что же теперь делать-то с ними будем, Северьяныч? – закончив рассказ, поинтересовался Никита. – На распыл пустим?
– Разберемся сначала, – ответил Роман и приказал вести дружинников в деревню.
Вступившие в отряд мостовцы, узнав Платона, который им крепко насолил ежегодными скандалами и тяжбами из-за потравы мунгаловских сенокосов, толпой заявились к Роману. Все в один голос требовали они, чтобы Платон был немедленно расстрелян.
– Расстреливать его без суда не дам, – твердо заявил Роман. – Я знаю не хуже вас, товарищи, чего он стоит. Но у нас имеется ревтрибунал, который судит всех врагов Советской власти. Ревтрибунал его и осудит по заслугам.
– А где он, твой трибунал? Что-то не видим мы его. – сказал на это один из пришедших мостовцев.
– Он находится при нашем основном отряде, на соединение с которым мы завтра выступаем.
– Ну, это долгая песня, – не сдавался мостовец. – Отряд-то еще найдешь или нет, а время не ждет.
– Отговорками, товарищ командир, занимаешься! – закричал другой. – Ты нам голову не морочь. Лучше уж прямо скажи, что отпустить его собираешься. Он ведь посёльщик твой, а ворон ворону глаз не выклюет.
Романа передернуло от его слов. Правая рука его рванулась к маузеру, лицо исказилось от бешенства.
– Как ты смеешь ставить меня на одну с ним доску! Верно, он мой посёльщик. Он казак, и я казак. Но он мне не кум и не сват. Если ты хочешь знать, так я сам бы срубил ему голову сейчас же. Но я не предводитель шайки разбойников, а партизанский командир. Я подчиняюсь командирам, которые постарше меня и поумнее. Как мне приказали, так я буду поступать.
В это время один из подошедших к толпе тайнинцев ехидно спросил Романа:
– А как же мы тогда нашего старосту без суда хлопнули?
– Там другое дело было. Ты это не хуже меня знаешь. Нам нужно было не о старосте думать, а самим от смерти уходить. Так что давай не подкусывай.
Мостовцы погорланили и, ничего не добившись, разошлись недовольные.
Тогда Роман собрал всех своих сотенных и взводных командиров и, внутренне волнуясь, сказал:
– Надо нам, товарищи, серьезно потолковать. Люди вы в большинстве новые и не все толком знаете, кто такие красные забайкальские повстанцы и за что они воюют. Воюем мы за Советскую власть. Руководят нами те же самые большевики, которые нас на Семенова подымали в восемнадцатом году. Воюем мы не сами по себе, а вместе с крестьянами и рабочими всей России, вместе с Красной Армией. Без Красной Армии мало чего мы стоим. Говорю я это вот к чему. Красная Армия людей, которых берет в плен, не расстреливает всех без разбору. Так и мы должны поступать. Взяли мы вот, сегодня в плен моих посёльщиков. Всех я их знаю как облупленных. Из них настоящий наш враг только один Платон Волокитин. Остальные из-под палки в дружину вступали. Отцы у них малосправные или вовсе бедняки. Так что тут надо разобраться.
– Конечно, – сказал командир второй сотни, первым записавшийся в отряд на прииске Яковлевском. – А только что мы с ними делать-то будем?
– Предлагаю отпустить их на все четыре стороны. Пусть идут домой и расскажут, что мы не бандиты какие-нибудь. От этого в Мунгаловском многие заколеблются, когда коснется дело воевать с нами.
– А Платона надо расстрелять, – сказал Никита Клыков. – Я его, если разрешите, сам расхлопаю.
– Нет, Платона мы домой не отпустим, но и расстреливать сейчас не будем. У нас есть трибунал, он его и будет судить, – заявил Роман.
Командиры согласились с его доводами, и он приказал привести взятых в плен молодых парней. Когда их привели, Роман обратился к ним с вопросом:
– Хотите вступить в наш отряд?
Парни замялись, тревожно запереглядывались. Потом Димка Соломин сказал:
– Я бы записался, да отец меня тогда к себе на порог не пустит.
– И меня тоже, – заторопился поддержать его Лариошка.
Роман рассмеялся:
– Ну, я вижу, с вами каши не сваришь. Дадите слово, что больше не будете с нами воевать?
– Дадим, – все сразу заявили парни.
– Тогда можете отправляться домой. Только коней и ружья вам не вернем. Они нам нужны. Вам же это наука вперед, чтобы знали, что воевать с нами не только опасно, но и убыточно. Передайте там поклон моему отцу да скажите ему и другим посёльщикам, что с белыми им не по пути. Пусть лучше за Семенова богачи воюют.
Обрадованные парни охотно обещали передать Северьяну и посёльщикам все, что наказывал Роман. Их освободили из-под стражи, и они не медля ни минуты отправились домой. Торопливо шагая по грязной дороге, они то и дело оглядывались назад – боялись, что Роман передумает и прикажет вернуть их обратно.
VIII
Напрасно дожидались в Мунгаловском посланных на разведку. Прошли все сроки, а они не вернулись. Вечером отцы и родственники их пришли к Каргину. Расстроенный, с заплаканными глазами старик Соломин напустился на него с упреком:
– Погубил ты наших ребят, Елисей. Какие, к черту, они вояки! У них ветер свистит в мозгах, а ты их вон на какое опасное дело отправил. Да и командира им выбрал такого, что хуже некуда. Платон только зубы скалить умеет да силой своей хвастаться. Так и знай, влипли по его милости ребята в беду.
– Бросьте вы раньше времени панихиду петь, – попытался утешить пришедших Каргин. – Они могли и просто где-нибудь задержаться. Гляди, так вот-вот вернутся. С ними ведь Северьян Улыбин, а этот куда попало не сунется.
– С Северьяном ты тоже маху дал. У него брат и сын самые отъявленные большевики, а ты доверять ему вздумал. Случись что, так он сразу к красным переметнется. Ему-то они худого не сделают, а остальных сразу порешат.
– Ну, на Северьяна это ты зря говоришь. Никакой пакости он казакам не сделает. Сам умрет, а их подводить не станет. Мысли-то у него, может быть, двоятся, да только к нам он такой веревочкой привязан, которую не вдруг порвешь. Прежде чем отрезать, сто раз отмеряет.
– Что верно, то верно, – подтвердил его слова Елизар Коноплев, с похожей на веник, вечно всклокоченной бородой казак, лучший в поселке колесник и санный мастер. – А все-таки надо бы на розыски поехать.
– Подождем до завтра. Если уж к утру не вернутся, тогда я сам на розыски отправлюсь, – заявил Каргин. – Так что шибко не убивайтесь.
На другой день, поднявшись чуть свет и узнав, что разведчики не возвращались, Каргин решил ехать разыскивать их. Повел он на розыски сто тридцать человек наиболее надежных и боевых дружинников. Старики, ребятишки и бабы проводили их со слезами.
День выдался на славу, погожий и теплый. В полях за поскотиной дымились подожженные кучи навоза. По овсяным жнивьям бродили без всякого присмотра коровы, быки и овцы.. Лели жаворонки, струился, сверкая, воздух. У Драгоценки с « буйными криками вились над кустами стаи галок. Всюду властно вступала в свои права весна.
На просохшей дороге курилась от движения конницы серая пыль и медленно оседала на прошлогодние травы. Солнце пригревало спины дружинников, поблескивало на стволах винтовок, на металлических частях уздечек и седел. В рядах сдержанно переговаривались, невесело шутили. Только в хвосте колонны, где ехала безусая молодежь, слышался громкий и дружный смех. Гордя Меньшагин рассказывал, как перепугался Никула в секрете, не узнав своей собственной Жучки.
Выехав на Ильдиканский хребет, Каргин приказал дружине остановиться. Казаки спешились, стали подтягивать седельные подпруги, прохаживаться, разминая ноги. Каргин долго разглядывал из-под руки долину Листвянки, дальние сопки, тайгу. Не заметив нигде ничего подозрительного, сказал, обращаясь к пожилым дружинникам:
– Не нравятся мне эти чертовы горки. Если есть в Мостовке красные, то на сопках у них обязательно посты стоят. Они нас верст за пять увидят. Давайте подумаем, как лучше двигаться. На рожон в таком деле переть нечего.
Казаки наперебой стали предлагать пути дальнейшего продвижения. Самый разумный путь предложил Епифан Козулин. Он посоветовал двигаться не по дороге, а по кустам на берегах Листвянки, тянувшимся широкой и непрерывной лентой до самого ее устья.
– Правда, – сказал он, – галопом тут не полетишь, да ведь нам оно не к спеху. Партизаны будут на дорогу поглядывать, а мы к ним по кустам пожалуем.
Все согласились с ним, и сотня спустилась к Листвянке, весело шумевшей в кустах. За последние сутки она заметно сбыла, но все еще катила мутную воду вровень с берегами. По левому ее берегу и двинулась сотня дальше. Некошеная прошлогодняя трава и густые высокие кусты мешали движению, но зато надежно укрывали дружинников от глаз возможных наблюдателей красных.
Скоро ехавшие впереди дозорные увидели шагающих по дороге людей. Было их восемь человек. Когда они приблизились, гвардеец Лоскутов обрадованно сказал:
– А ведь это, братцы, идут те, которых мы ищем! Вот Лариошка Коноплев, вон Димка Соломин. Нет с ними только Платона и Северьяна. Видно, и в самом деле с ними что-то было, раз они на своих двоих топают.
Парней окликнули и заставили свернуть с дороги к кустам. Узнав своих, парни бегом пустились к ним.
– Ну, что случилось? – спросил их нетерпеливо Каргин.
– В плену у красных были, вот что, – ответили Лариошка и Димка, перебивая друг друга.
– А как же вырвались от них?
– От них не вырвешься. Сами они нас домой отпустили.
– А где Платон с Северьяном?
– Платона красные заарестовали, а Северьян – тот в плен не попал. Мы перепугались да сдались, а он не сдался. Когда прижучили нас к речке со всех сторон, мы руки подняли, а он через Листвянку вплавь кинулся. Сивку своего утопил, но сам выбрался на тот берег и в тайгу махнул. Стреляли в него красные, стреляли, а попасть не могли.
– Вот тебе и Северьян! – удивились дружинники.
– А знаете, на кого мы на первого-то нарвались? – перебил Лариошку Димка. – На Алеху Соколова, он ведь нас…
Но тут Лариошка в свою очередь перебил Димку:
– А командует красным отрядом Ромка Улыбин. Северьян-то и задал стрекача от своего сынка. Когда красные узнали об этом, так все смеялись.
– Видели мы еще и Никиту Клыкова, – снова вмешался Димка. – Этот перестрелять нас хотел, а Алеха Соколов тот по-хорошему с нами разговаривал.
– Ну, а отряд у Ромки большой?
– Точно не знаем, а видать, что не маленький. С полк будет.
– Как же это вас отпустили-то?
– Очень просто. Идите, говорят, молокососы несчастные, к мамкам, да только не воюйте больше с нами.
– Эх вы, чадушки! – выругал их Каргин. – А с Платоном красные что сделали? Не расстреляли его?
– Сидит пока арестованный. Только, видать, добра ему мало будет. Мостовцы его хотели сразу же прикончить, да Роман не дал. Его теперь прямо не узнаешь. Серьезный стал, важный. Настоящий командир. На одном боку маузер, на другом – шашка серебряная.
– Да, видать пропал Платон, – вздохнул Каргин. – Его-то уж не помилуют… Разве нам попробовать отбить его?
– Нет, лучше не пробовать… Жалко, конечно, Платона, да дело-то рискованное, – заговорили богатые дружинники. – Отбить его мы не отобьем, а сами пострадать можем.
Остальные охотно поддержали их. Видя такое настроение, Каргин страшно возмутился. Возвращаться в Мунгаловский, ничего не сделав, считал он для себя позором.
– Значит, струсили мы, братцы. Так, что ли? – обратился он к дружинникам, насупив брови и потемнев. – Узнает об этом Ромка и посмеется над нами. Бабы мы или казаки? Давайте хоть на партизанский пост нападем.
После долгих усилий удалось ему уговорить десяток наиболее смелых дружинников попытаться захватить партизанский пост, местонахождение которого указали вернувшиеся из плена.
Оставив дружину в кустах, Каргин с этими людьми перебрался на другой берег Листвянки и двинулся по лесу к сопке, на которой был пост. Не доехав до сопки версты полторы, дружинники спешились и по глубокому извилистому рву стали обходить ее справа.
В лесу стоял запах оттаявшего багульника, мирно светило сквозь голые сучья солнце. Мокрые палые листья не шуршали под ногами, и дружинники шли совершенно бесшумно, перебираясь от дерева к дереву. С винтовкой наготове Каргин шагал впереди.
Скоро, махнув предостерегающе рукой, он упал и пополз. Дружинники последовали его примеру. Горький запах дымка нанесло на них. В двухстах шагах впереди дымился меж деревьями небольшой костер, у которого сидели три человека с нашитыми на папахи красными лентами. Тут же стояли привязанные к деревьям четыре лошади в седлах и ели овсяную зеленку. Часового не было видно. Он прохаживался по самому гребню сопки и только изредка перекликался с сидящими у костра.
Он-то и заметил, обернувшись назад, дружинников, когда они уже готовились стрелять в партизан. Опередив их, он выстрелил. Сидевшие у костра схватили винтовки и бросились к коням. Дружинники дали по ним недружный залп и, никого не убив, заставили залечь за деревьями. В ту же минуту пулей часового, которому хорошо было видно сверху нападающих, с головы Каргина сорвало папаху. Он понял, что нападение не удалось, и быстро стал отползать назад. Остальные, выстрелив с досады по партизанским коням, последовали его примеру.
Часовой метнул в них гранату. Она разорвалась, не долетев. Тогда они поднялись и сломя голову побежали к своим коням. Вдогонку им гремели частые беспорядочные выстрелы.
Добежав до коней, они повскакали на них и помчались туда, где дожидалась их дружина. Сжигаемый стыдом и досадой, Каргин все же решил поддержать свой авторитет, чутьем угадывая, что сотоварищи по неудачной вылазке поддержат его.
Присоединившись к остальным дружинникам, он неожиданно напустился на них:
– Эх, вы… Говорил я вам, бабье трусливое, что надо всем сообща действовать… У нас ведь даже людей не хватило, чтобы срезать часового на сопке. Вышла у нас с ним осечка. Шуму наделали, а толку не получилось. А срежь бы мы втихомолку пост, – можно было бы нагнать холоду красным и в Мостовке.
Дружинники виновато помалкивали, но в душе были довольны, что дело для них благополучно кончилось, и думали теперь только о том, чтобы поскорее вернуться домой. Рисковать головами они не хотели.
IX
Только Каргин с дружинниками покинул Мунгаловский, как туда нагрянул карательный отряд есаула Соломонова. Прокоп Носков колол в ограде дрова, когда Соломонов влетел к нему во двор, сопровождаемый наемными баргутами в лисьих остроконечных шапках. Наезжая конем на Прокопа, Соломонов грубо спросил:
– Ты поселковый атаман?
– Так точно, господин есаул! – кинув руки на швам, ответил побледневший Прокоп.
– Большевиков у вас много?
– Никак нет, господин есаул! Какие водились, так все до партизан подались, – помня наказ большинства поселыциков – не выдавать никого, ответил Прокоп.
– Почему ты их не арестовал? Сочувствуешь им?
– Что вы, что вы, господин есаул! Сроду я им не сочувствовал, хоть кого угодно спросите.
– Почему же ты дал им возможность скрыться? Смотри у меня! – пригрозил Соломонов нагайкой.
– Приказов из станицы не было, а своим умом я не догадался.
– Составь мне список всех, кто ушел к партизанам, и доставь ко мне на квартиру. А сейчас скажи, у кого мне лучше всего остановиться.
– Удобнее всего у купца Чепалова. Дом у него просторный, стеснительно вам не будет.
– Хорошо. Пока я буду там завтракать, сделай список и явись туда.
Через час расстроенный Прокоп со списком в руках пришел в чепаловскую ограду. Соломонов и Сергей Ильич сидели в зале за кипящим самоваром. Накрытый скатертью стол был уставлен закусками и бутылками с вином. Соломонов с красным лицом угрюмо слушал Сергея Ильича, который что-то выкладывал ему глухой скороговоркой. Прокоп в нерешительности остановился у порога. Увидев его, Соломонов поманил его пальцем.
– Проходи, атаман… Список готов? – Прокоп молча протянул ему вчетверо сложенный лист бумаги. Соломонов мельком заглянул в список и передал его Сергею Ильичу.
– Посмотрите, хозяин, не забыл ли кого атаман.
Сергей Ильич долго и сосредоточенно разглядывал список.
Прокоп с волнением наблюдал за ним. Наконец Сергей Ильич сложил список, вернул его Соломонову и сердито сказал:
– Написаны здесь только те, кого и след простыл. А у нас ведь и кроме них найдутся сочувственники большевистские.
Соломонов повернулся к Прокопу, оглядел его с ног до головы недобрым взглядом ястребиных глаз и сухо спросил:
– Как же это получается, атаман? Ты мне сказал, что все ваши большевики в бегах, а на поверку выходит, что ты врешь?
– Которых я знал как большевиков, те действительно удрали, – ответил Прокоп, глядя на Сергея Ильича умоляющими глазами. Но тот оттолкнул от себя блюдце с чаем и гневно закричал на Прокопа:
– А Петька Волоков кто? Не большевик? Да он всех хуже. А потом Ванька Гагарин, Северьян Улыбин, Гераська Косых… Всех их пошерстить надо, а ты вон что плетешь…
У Прокопа захолонуло в груди. Он понял, что слова Сергея Ильича дорого обойдутся ему. Соломонов покраснел еще больше, сорвался со стула и истерически крикнул:
– Эй, Бубенчиков!
Тотчас же в зале появился здоровенный рыжебородый вахмистр с двумя Георгиевскими крестами на гимнастерке. Указав ему на Прокопа, Соломонов приказал:
– Взять его! Всыпать ему двадцать пять горячих. У него память на большевиков слабая. Может, после порки память вернется к нему.
Лицо Прокопа покрыла мертвенная белизна, спазмы невыносимой обиды сдавили горло. Сергей Ильич с растерянностью уставился на Соломонова, чувствуя, что дело приняло совсем нежелательный оборот. Вахмистр сунул два пальца в рот и громко свистнул. Из толпы находившихся на крыльце баргутов двое в вишневого цвета халатах подбежали к нему. Оба они были рослые, с одинаково лоснящимися от жира круглыми лицами. По команде вахмистра баргуты бросились на Прокопа, схватили под руки и потащили из зала. Он напружинил руки, чтобы вырваться от баргутов, но шедший сзади вахмистр приставил к его затылку револьвер и мрачно пошутил:
– Ты лучше, дядя, не брыкайся, ежели говядиной сделаться не хочешь.
Соломонов надевал на себя револьвер и шашку, когда Сергей Ильич осмелился робко заметить ему:
– Нехорошо получается, ваше благородие. Атамана пороть не надо бы. Выбрали его на эту должность посёльщики, которые с первого дня за партизанами гоняются. Неизвестно, что они скажут, когда узнают, что выбранного ими атамана свои же, белые, наказали.
– Это еще что за указки! – заорал Соломонов. – Прошу мне таких замечаний не подносить. Я знаю, что делаю… Заразу нужно выводить под корешок, где бы она не водилась. А ваш атаман вперед умнее будет.
Сергей Ильич сконфуженно замолчал. Противоречить Соломонову было опасно. «Отблагодарил меня собака, за мою хлеб-соль, впутал куда не следует», – с ненавистью подумал он про него. Соломонов, словно угадав его мысли, похлопал его по плечу и сказал:
– Охотно сочувствую вам хозяин… Попали вы в неудобное положение, но помочь я вам ничем не могу. Служба обязывает меня наказать атамана, и я его накажу, а потом примусь за тех, кого вы мне указали. Они у меня лазаря запоют… А сейчас не угодно ли полюбоваться, как мои молодцы будут разделывать атамана?
– Нет уж, от этого увольте, – замахал руками Сергей Ильич и, сердито крутя бородой, ушел с веранды в комнаты. Как неприкаянный пересек зал, завернул на минуту в спальню и быстро направился в кухню, из окон которой было видно предамбарье, где должны были пороть Прокопа. В кухне стояли у окон обе невестки и Кирилловна, со страхом и любопытством наблюдая за происходящим. Кирилловна молча оглядела Сергея Ильича злыми глазами и сокрушенно покачала головой.
– Подвинься! – грубо толкнул он ее в плечо и уставился в окно.
Прокопа только что повалили на доски, два баргута уселись ему на ноги и один на голову. Соломонов стоял возле с папиросой в зубах. Выплюнув окурок папиросы, он что-то сказал вахмистру, и тот, закатав на правой руке рукав гимнастерки, взял у одного из баргутов нагайку. Только он замахнулся нагайкой, как бабы истошно ойкнули и закрыли платками глаза, а Кирилловна отошла от окна в глубь кухни. Но Сергей Ильич все досмотрел до конца.
Вахмистр бил неторопливо и как будто небрежно. Но после каждого удара на бесстыдно оголенном беспомощном теле Прокопа появлялись багровые полосы. После пятнадцати ударов, которые невольно отсчитывал Сергей Ильич, полосы слились в одно ярко-красное пятно. Вид крови привел Соломонова в состояние дикого возбуждения. Голосом, полным торжества и злорадства, он хрипло закричал:
– А ну, подбавь! Подбавь, говорю… – И последние удары вахмистр наносил с такой яростью, что тело Прокопа подпрыгивало, и сидящие на нем баргуты, весело скаля зубы, напрягались изо всех сил, чтобы удержать его.
Едва баргуты оставили Прокопа, как первым движением его была попытка натянуть штаны, закрыть свое поруганное тело. Но это ему не удалось. С почерневшим лицом, со спущенными на сапоги штанами дополз от до края предамбарья, и его стало рвать. В это время Соломонов и баргуты повскакали на коней и понеслись в Подгорную улицу. Сергей Ильич зачерпнул ковш воды и пошел к Прокопу. Прокоп уже поднялся на ноги и, морщась от боли, застегивал штаны. Сергей Ильич протянул ему ковш:
– Выпей, паря, легче будет, – но Прокоп, не глядя на него, размахнулся и выбил ковш у него из рук.
– Уйди, гад! – сказал он ему и, опершись на перила, закрыв фуражкой лицо, заплакал, давясь и всхлипывая. Сергей Ильич трусливо огляделся по сторонам, поднял ковш и быстро зашагал прочь.
* * *
На свою беду, Северьян Улыбин вернулся в поселок вскоре после ухода из него дружины. Бежал он от Мостовки не по дороге, а прямо через сопки. Ночь провел на одной из заимок, где обсушился и отдохнул. Оттуда утром и явился домой, не повстречавшись с дружинниками.
Придя домой, он позавтракал, выпил бутылку водки и, чувствуя себя совершенно разбитым, залез на печку и уснул. Перед обедом его разбудила Авдотья и принялась рассказывать, что в поселок пришли каратели и что Прокопа заставили составить список на тех, кто сочувствует большевикам.
– Ты бы на всякий случай спрятался хоть в зимовье, – сказала встревоженная Авдотья.
– А чего мне прятаться-то? Я сам ведь дружинник. Меня небось не забарабают, – ответил Северьян, но на всякий случай заставил ее пришить к своей рубашке урядницкие погоны, которые бережно хранились в семейном сундуке с тех пор, как вернулся он домой с японской войны. Потом нацепил на рубашку два своих Георгиевских креста и три медали и, полагая, что в таком виде к нему не подступятся никакие каратели, спокойно принялся починять свои ичиги.
Когда в ограду заявились каратели, он чуточку побледнел и взглянул на висевшую на стене берданку, не зная, что предпринять – взяться ли за нее или сидеть и ждать. Авдотья заплакала, предчувствуя недоброе, но он прикрикнул на нее и не двинулся с места.
Два баргута в засаленных вишневых халатах ввалились в избу.
– Ты хозяина? – спросил Северьяна один из них.
– Ну, я. А что тебе надо-то?
– Твоя арестована, – наставил на него баргут коротко обрезанную винтовку.
– Кто ты такой, чтобы арестовывать меня, немытая харя? Ты видишь, кто я? – показал Северьян на свои кресты и погоны.
– Командир Соломона приказ давал. Его знает, моя не знает. Собирайся мало-мало ходить.
Северьян рванулся было к баргуту с кулаками, но передумал, махнул рукой и сказал:
– Пойдем, пойдем к вашему Соломону. Я ему все обскажу, – и как был в одной рубашке, так и вышел, сопровождаемый баргутами, на крыльцо.
У крыльца дожидался их верхом на коне младший урядник с полными и тугими, как мячики, щеками, с закрученными в колечки черными усиками. Увидев кресты и медали на груди Северьяна и погоны с лычками старшего урядника, он привстал на стременах и взяв руку под козырек:
– Здравия желаем, господин георгиевский кавалер!
«Вот русский, так русский и есть. Сразу видит, кто я», – подумал Северьян и, силясь улыбнуться, спросил:
– За что это арестовать меня вздумали?
– А, так, значит, это ты и есть Северьян Улыбин? – Сразу урядник стал недоступно строгим. – Давай пошли к командиру, – приказал он и вынул из кобуры револьвер.
«Вот тебе и русский человек», – горькой обидой обожгло Северьяна, и он тяжело спустился с крыльца.
Под причитанья Авдотьи и прибежавшего откуда-то Ганьки его погнали к церкви, где собирали арестованных. Когда пригнали туда, крутившийся перед арестованными на коне Соломонов подлетел к нему и заорал:
– Ты что, подлец, кресты и погоны на себя нацепил! – И он нагнулся с седла, чтобы сорвать с него кресты.
– Ты за кресты, господин есаул, не цапайся: я их кровью добыл, и не тебе их срывать с меня. Ты лучше скажи, за что арестовали меня? Я ведь сам дружинник.
– Дружинник! – передразнил Соломонов. – Я таких дружинников на деревья вздергиваю. Где у тебя, сволочь, сын и брат?
– Где они, я не знаю. А только я тебе за них не ответчик. За меня все наше общество поручится.
– Молчать! – заорал Соломонов и принялся избивать Северьяна нагайкой.
– Собака! Гадина! – закрываясь от него руками, кричал в исступлении Северьян до тех пор, пока не сбил его с ног прикладом подбежавший баргут. Потом с него сорвали кресты и погоны и всего окровавленного впихнули в толпу арестованных посёльщиков.
– Ну, брат Северьян, как ни выслуживался перед богачами, а вместе с нами очутился. Ни кресты, ни погоны не помогли, – сказал ему Иван Гагарин.
– Ни перед кем я не выслуживался, – ответил Северьян и заплакал, а потом рассказал ему о том, какую непростительную глупость совершил он, находясь в разведке, когда не сдался красным только потому, что испугался оказавшегося среди них Никиты Клыкова.
– Выходит, Никитка живой и у красных воюет? – изумился Гагарин. – Вот тебе и раз! А все‑таки зря ты его испугался. Там бы испугом отделался только, ведь красным-то отрядом, я слышал, твой Ромка командует. Я сам сегодня думал до него податься, да не успел.
– Что я наделал, что я наделал! – сраженный этой новостью, схватил себя Северьян за голову, а потом сказал: – Так мне, дураку, и надо, – и вырвал в сердцах прядь своего седого чуба.
X
Мунгаловские дружинники возвращались в поселок. Предвкушая близкий отдых, размашисто вышагивали и весело поматывали гривами кони. Ехавшая на особицу молодежь, гикая и насвистывая лихо пела:
Эх ты, зимушка-зима,
Холодна очень была.
Холодна очень была
Да заморозила меня.
Заморозила меня,
Молодого казака.
Удалого, бравого
Да русого, кудрявого.
Казаки повзрослев, с удовольствием слушая песню, угощали друг друга табаком и вели оживленные разговоры. Богачи из Царской улицы жалели Платона, вспоминая, каким молодцом-запевалой бывал он на праздничных гульбищах. Подгорненская беднота никак не могла забыть того, как удирал от сына Северьян Улыбин. Надеясь найти его дома, собирались соседи посмеяться над ним.
Еще от козулинской мельницы увидели дружинники, как, поднимаясь в хребет по дороге к Нерчинскому Заводу, уходила из поселка колонна конницы. По длине колонны определили, что было в ней не меньше полутора сотен.
– Значит, без нас у нас гости были, – сказал Епифану Каргин.
– А не красные это?
– Нет, свои. Красным тут взяться неоткуда, – ответил Каргин и, обогнав ехавший шагов на двести впереди разъезд, спокойно поскакал в поселок. Ему не терпелось узнать, что за часть прошла через Мунгаловский.
На улице, напротив избы Прокопа Носкова, стояла толпа стариков, явно чем-то удрученных. Среди них оказался и Егор Большак с синей папкой под мышкой.
– Беда, паря, у нас стряслась! – крикнул он подъезжающему Каргину.
– Какая беда?
– Карательный отряд к нам приходил. Арестовали всех низовских фронтовиков, которые дома были. Да этим оно, положим, туда и дорога. Сами на себе шкуру драли. Только ведь, кроме них, еще Северьяна Улыбина забрали, Алену Забережную и мать Лукашки Ивачева. Этих-то уж совершенно ни за что.
– А что же вы тут с Прокопом делали? Не давали бы, да и все.
– Не давали! – раздраженно сказал Большак. – Прокопа-то самого выпороли. Теперь на задницу полгода на сядет. Лежит сейчас, бедняга, пластом на печи. Это ему Сергей Ильич удружил. Он ведь всю эту беду-то натворил. Девятнадцать человек по его милости арестовано.
– Хреновая, выходит, власть у нас, – вмешался в разговор старик Соломин. – Виданное ли дело, чтобы поселкового атамана пороли? А тут разложили его наемные нехристи, исполосовали до полусмерти и управы на них искать негде.
– Найдем. Жаловаться атаману отдела будем, – сказал пораженный новостью Каргин и, озлобясь, принялся ругать Сергея Ильича: – Вот тоже, сволочь, на нашу голову навязался. Как с красными воевать, так у него брюхо болит, а посёльщиков выдавать – он первый.
Подъехали дружинники. К случившемуся отнеслись они по-разному. Богачи в один голос заявили, что фронтовикам туда и дорога. Но большинство мунгаловцев было возмущено. Сергея Ильича они ругали как только умели.
– Вот что, посёльщики, – обратился Каргин к дружинникам, когда они вдоволь погорланили и умолкли, – заварил Сергей Ильич кашу, а как придется ее расхлебывать – возьмет да за границу со своим капиталами укатит. А нам это может боком выйти. Случись, грешным делом, что красные возьмут поселок, – и полетят тогда наши головы. Пощады уж ждать нам не придется… Догнать бы сейчас карателей и заявить начальству ихнему, что не согласны мы на арест посёльщиков.
– Еще что не выдумаешь! – закричал Архип Кустов. – Арестовали сволочей – и с рук долой. Нечего нам в это дело соваться.
– Догнать-то оно не штука, – сказал рассудительный Матвей Мирсанов, отец Данилки, – да будет ли из этого толк? Свяжись с карателями, так и сам, чего доброго, под арест угодишь.
– Ну, этого они сделать не посмеют. Мы ведь одной с ними власти. Если мы все, в одну душу, потребуем, чтобы освободили наших, то нас послушаются.
– Верно! – горячо поддержал Каргина Герасим Косых, мечтавший спасти Северьяна.
– Ничего не верно! – закричали дружинники с Царской улицы.
После долгих споров и криков человек шестьдесят согласились ехать с Каргиным догонять карателей.
Когда они поскакали из поселка, Никифор Чепалов, присоединившись к ним, спросил у Герасима Косых:
– А если не послушаются да не отпустят, тогда как?
– Тогда просто отобьем их.
– Ну, отбивать-то я не стану. Отобьешь, пожалуй, на свою голову.
– Брось ты ныть. Всех нас арестовать не посмеют, – оборвал его Герасим. Тогда Никифор отстал от него, слез с коня, будто бы подтянуть подпругу, а когда дружинники отъехали, он вскочил в седло и поехал домой.
Каратели тем временем успели перевалить за хребет и скрыться из виду. Дружинники стали настигать их в Верничной пади у Черного колка.
Увидев несущейся вдогонку за его отрядом дружинников, Соломонов решил, что это красные. Мастер только пороть и расстреливать, красных он боялся пуще огня, а к тому же еще и не надеялся на своих сподручников.
Диким голосом подал он тогда команду:
– Рубите к черту арестованных!
Баргуты выхватили шашки, и началась леденящая душу расправа над безоружными людьми. Их рубили, кололи пиками, топтали конями.
Северьяна Улыбина, бросившегося бежать в кусты, настиг сам Соломонов, смял конем и дважды полоснул клинком. Старуху Ивачеву развалил от плеч до пояса вахмистр Бубенчиков. Алену Забережную, успевшую заслониться рукой, рубанул шашкой баргут на вороном коне. С пораненной рукой и чуть рассеченным виском, упала она в придорожную канаву. Добивать ее баргуту было некогда. Часть карателей во главе с Соломоновым уже неслась сломя голову по дороге, и баргут пустился вдогонку за ними.
Когда дружинники подоспели к месту побоища, то увидели страшную, навечно врезавшуюся им в память картину. Все девятнадцать человек валялись изрубленные на дороге и в придорожных кустах. Чубатый красавец Петр Волков, не решившийся уехать вместе с Лукашкой и Симоном, лежал ничком, обезглавленный, широко раскинув ноги в рыжих ичигах. Маленький, проворный Юда Дюков сидел, привалившись спиной к кусту шиповника. Из его разрубленной до бровей головы вывалились ему на колени серые куски мозга. Иван Гагарин лежал на дороге, уставив в небо полные смутного ужаса, широко раскрытые глаза, и в груди его торчала пика с порванным ремнем-налокотником.
Разъяренные дружинники, проклиная карателей, дали им вдогонку несколько залпов. Потом слезли с коней и стали осматривать порубленных. Дружинников била злая, нервная дрожь, у многих показались слезы. В эту минуту они забыли, как еще вчера грозили убитым всяческими карами, возмущенные их поведением. Теперь они видели в них только людей, над которыми учинили страшную, потрясающую несправедливость.
Герасим Косых подбежал к Северьяну, судорожно загребавшему в агонии корявыми натруженными руками наплавленный кровью песок, и не выдержал, разрыдался. Натянув на ладонь рукав своей стеганой куртки, он всхлипывал и тер кулаком глаза. Вдруг до него донесся заставивший его содрогнуться женский голос.
Он вскинул голову и в трех шагах от себя увидел Алену Забережную. С растрепанными, до времени поседевшими волосами стояла она на коленях на бровке канавы и, придерживала пораненную руку здоровой, обреченно спрашивала:
– Добивать, что ли, будете? Добивайте уж тогда скорее.
– Что ты, что ты! – не помня себя закричал Герасим и бросился к ней. – Мы ведь отнять вас у карателей хотели, да опоздали. Не бойся ты нас. Дай-ка я возьму у тебя платок да перевяжу тебе руку…
Кроме Алены в живых оказались бывший чепаловский работник Маркел Мигунов и Михей Черемнов. У Маркела было разрублено шашкой плечо, у Михея – прострелена грудь.
Дружинники подобрали раненых и вернулись с ними в поселок. Остановив дружинников у ворот чепаловского дома, Каргин заехал к Сергею Ильичу и вызвал его на крыльцо.
– Иди, полюбуйся, сволочь, что ты наделал, – сказал он еще дрожащим от злости голосом. – Ведь всех арестованных по твоей милости каратели порешили. Натворил ты нам беды.
– А я-то что? – начал оправдываться Сергей Ильич. – Каратели и без меня знали кого им арестовывать надо. Так что не сволочи ты меня лучше и убирайся к чертям.
– Ты всегда прав! – закричал Каргин. – Всегда ты лучше всех. – И, хотя он уже заметно остыл, но, решив, что демонстрация на виду у народа не будет лишней, трижды с ожесточением полоснул Сергея Ильича витой нагайкой по лицу и по голове.
– Караул!.. Убивают!.. – заорал Сергей Ильич, заслоняясь руками. А Каргин, круто повернув коня, поскакал по улице.
Вечером Маркел Мигунов умер. А назавтра мунгаловцы хоронили убитых. Проводить их на кладбище сошелся почти весь поселок. Бабы и девки навзрыд голосили, а казаки сокрушенно и озабоченно толковали о том, что многим теперь из них не сносить голов, если партизаны не будут разбиты.
Через день казаки семи возрастов были вызваны в Орловскую, где формировалась трехсотенная станичная дружина.
Уполномоченные от всех тринадцати поселков в тот же день собрались на станичный круг, чтобы выбрать командира дружины. Неожиданно для Каргина на эту должность был единогласно выбран он. В тот же день он отправился за получением указаний о действиях дружины к атаману отдела в Нерчинский Завод.
Возвращаясь из Нерчинского Завода, Каргин заехал в Мунгаловский и узнал, что за день до этого скрылись из поселка Прокоп Носков, Герасим Косых и еще человек двенадцать из бедноты.
– Так и знай, к партизанам подались, – решил Каргин, удрученный новостью, которая отравила ему его краткое пребывание дома. И у него впервые шевельнулась горькая, заставившая похолодеть его мысль, что борется он за безнадежное дело.
XI
Основные партизанские силы, отступая вниз по Газимуру и Урюмкану, оказались в труднодоступной горной тайге. Побросав обозы, пробирались они по вьючным тропам от поселка к поселку, от зимовья к зимовью. Шли через каменные кручи хребтов, через узкие, сумрачные коридоры падей и распадков, где кипели седые от пены ручьи и речки. В тайге, по солнцепекам, зеленел брусничник, стоял будоражливый запах багульника и нагретых лиственниц, а на высоких гольцах все еще лежали снега. На вечерних и утренних зорях дули оттуда резкие пронизывающие ветры. Партизаны отчаянно мерзли на ночных стоянках у трескучих смолевых костров, и неунывающие остряки смеялись, что с одного бока у них июль, а с другого – декабрь. Четверо суток люди не видели в глаза ни крошки хлеба и питались мясом павших от истощения лошадей. В пути погибли все тяжело раненные бойцы. Штыками и шашками копали для них могилы и, молча свершив торопливый обряд погребения, уходили вперед, готовые умереть, но не сдаться на милость врага.
Загнав партизан в глухие таежные дебри, семеновские генералы, посланные на подавление восстания, объявили их уничтоженными. На все лады затрубили тогда белогвардейские газеты, что «красные шайки разбиты и рассеяны». Но это было упоение несуществующими успехами. Пожар восстания перекинулся только в новые районы.
Оставленные в покое партизаны заняли станицы Аркиинскую и Богдатскую. Там сформировали они новый кавалерийский полк – третий по счету, а также батальон пехоты из работавших на приисках китайцев. Из Богдатской Бородищев бросил сильные вербовочные отряды на Нижнюю Аргунь. Казаки Усть-Уровской и Аргунской станиц, сплошь медвежатники и белковщики, присоединялись к ним целыми поселками. Кое-где созданные белые дружины панически убегали при их приближении на китайскую сторону или сдавались в плен.
В селе Будюмкан к партизанам присоединился с небольшим отрядом, состоявшим из железнодорожных рабочих, крупный военный работник Даурского фронта Павел Журавлев. В поселке Кактолга, на Аргуни, разъезд под командой Семена Забережного встретил пробившихся к партизанам членов областного подпольного ревкома Василия Андреевича Улыбина и бывшего командира одного из полков Коп-Зор-Газа Александра Зоркальцева. На военном совете представителей всех партизанских частей Журавлев был выбран командующим армией, Бородищев – начальник штаба, а Василий Андреевич – начальником агитационно-организационного отдела. Каждый из них оказался на своем месте.
Энергичного и предприимчивого, твердой рукой наводившего в частях воинский порядок Журавлева хорошо дополнял хитроумный и расчетливый Бородищев. Василий Андреевич, возглавив всю политическую работу фронта, одновременно помогал командованию разбираться в самых острых вопросах текущей действительности. Он и другие большевики, на каких бы постах они ни стояли в армии, были той силой, которая организовывала и укрепляла партизанское войско, воспитывала в нем революционную сознательность и дисциплину.
На первых порах в армии, которая ежедневно пополняла свои ряды новыми людьми, встречались случаи мародерства, самовольной реквизиции лошадей у жителей занимаемых деревень и станиц, жестокого отношения к пленным. Многие партизаны из казаков презрительно и высокомерно обращались с вступившими в отряды китайцами. Василию Андреевичу и работникам его отдела пришлось всерьез заняться этим с первого же дня. Он добился, что все факты недостойного поведения партизан обсуждались на общих собраниях в полках и сотнях. На первый раз виновным выносилось общественное порицание или налагалось на них дисциплинарное взыскание. В повторных случаях они предавались суду ревтрибунала.
Одним из первых получил горячую головомойку от Василия Андреевича Федот Муратов. В Богдати Федот занимал со своим взводом один из лучших домов. Однажды, когда он выехал в глубокую разведку, дом этот отвели под постой бойцам пришедшего в станицу китайского батальона. Разведку провел Федот успешно и по возвращении получил благодарность от самого Журавлева.
Найдя свою квартиру занятой китайцами, он приказал им немедленно выдвориться из нее. Выполнить его требование китайцы отказались.
– Выносите их, ребята, на руках за ворота. Пусть знают, как с нами связываться! – приказал своим бойцам Федот.
Произошло потасовка, в результате которой китайцы оказались на улице. Командир их побежал жаловаться в штаб. В штабе застал он одного Василия Андреевича.
Возмущенный Василий Андреевич тотчас же отправился с командиром на место происшествия. Федота и его бойцов застал он в просторной кухне за завтраком.
– Встать! – увидев его, гаркнул бойцам Федот. Они вскочили на ноги и стали ждать, когда Василий Андреевич поздоровается с ними, чтобы лихо отрубить ответное «здравствуйте». Но он не стал их приветствовать, а прямо обратился к Федоту:
– Что ты тут вытворяешь, товарищ взводный командир?
– То есть как это – вытворяю? – искренне изумился Федот.
– Что же ты с товарищами из китайского батальона по-хамски обошелся?
– А-а!.. Вон ты о чем! Да ведь они в нашу квартиру без нас тут влезли. Пришлось, раз они русского языка не понимают, по-другому с ними разговаривать.
Василия Андреевича взорвало.
– Что же, по-твоему, китайцы – не люди? И как тебе не стыдно! Ты красный повстанец. Ты воюешь за братство и равенство всех, у кого на руках мозоли, а позволяешь себе такие штучки. Китайцы в тебе товарища видят, человека, они вместе с тобой за Советскую власть воевать пришли, а ты им свинство свое показываешь.
Федот стоял перед ним красный и растерянный. Бойцы помалкивали потупившись.
Отчитав их как следует, Василий Андреевич пообещал вопрос об их недопустимом отношении к китайцам поставить на полковом собрании и ушел.
Вечером состоялось собрание бойцов Первого полка. Василий Андреевич выступил на нем с большой речью. Он рассказал, как царское правительство разжигало вражду между народами, населяющими Россию, как натравливало их друг на друга, чтобы легче держать их в повиновении.
– На юге России оно устраивало еврейские погромы, – сказал он, – а на Дальнем Востоке и в Забайкалье пугало русское население «желтой опасностью». Все это делалось для того, чтобы народ не видел, где его настоящие враги. Невежество и наши сословные предрассудки помогали в этом царю и буржуазии. Раньше у нас было в Забайкалье так, что казаки считали настоящими людьми только себя. Царя теперь давно нет, но дикие предрассудки того времени еще не выветрились из головы у многих.
Вот сидит перед вами здесь и хлопает глазами мой посёльщик, – показал он на Федота. – Это вековечный батрак, голь перекатная. А казачьим гонором он заражен, как никто другой. Он не задумался выкинуть партизан-китайцев из дома. Бойцы его взвода вместо того, чтобы одернуть его, помогали ему в этом.
Таким людям, товарищи, мы должны сказать, что они позорят звание красного повстанца, помогают своими поступками нашим врагам. Миловать за это мы их не будем, будем беспощадно наказывать вплоть до предания суду.
Выслушав Василия Андреевича, бойцы закричали в тысячу глоток:
– Позор!..
– Выгнать его к черту из партизан!..
– С командиров снять!..
Водворив тишину, командир полка Кузьма Удалов сказал:
– Давайте сперва послушаем, что на это сам Муратов скажет. Признает он, что худо вел себя?
– Признаю, – глухо, как в трубу, пробасил Федот и, помолчав, добавил: – Ошибся…
– Чтоб в другой раз не «ошибался», пусть в рядовых теперь походит.
– Правильно! – закричали бойцы. – Пусть ума набирается да от старых замашек отвыкает.
Собрание постановило снять Федота с командиров и направить рядовым во взвод Семена Забережного.
Только бойцы начали расходиться по квартирам, как по улице проскакал ординарец Журавлева Мишка Лоншаков, тот самый Мишка, который в свое время был неразлучен с Василием Андреевичем. Он кричал во все горло:
– По коням!
С заставы донесли, что с юга к Богдатской подходит какой-то крупный кавалерийский отряд, и Журавлев решил на всякий случай привести полки в боевую готовность. Не успели бойцы сесть на коней, как поступило новое донесение: приближающийся отряд идет под красным знаменем.
– Значит, пополнение прибывает, – сказал Журавлев Бородищеву и Василию Андреевичу и распорядился построить полки для встречи отряда на окраине станицы.
Только полки построились на широкой луговине у поскотины, как из лесу показался отряд. Завидев стоявшего с группой ординарцев впереди полков Журавлева, командир отряда, молодой еще черноусый казачина, на белом породистом коне поскакал к нему с рапортом.
Не доехав до Журавлева каких-нибудь пять шагов, он, круто осадив коня, привстал на стременах и, кинув руку под козырек, молодцевато отрапортовал.
– Товарищ командующий! Отдельный партизанский отряд четырехсотенного состава под командой Улыбина прибыл в ваше распоряжение.
– Здравствуйте, товарищ Улыбин, – протянул ему руку подобранный и построжавший Журавлев.
В эту минуту Бородищев и Василий Андреевич, которых Роман не разглядел из-за того, что сильно волновался и видел только одного Журавлева да голову его коня, оба сразу окликнули его:
– Роман! Ромаха…
– Дядя! – закричал изумленный Роман и, забыв о торжественности минуты, устремился навстречу Василию Андреевичу, улыбаясь простой и бесконечно счастливой улыбкой.
– Ура! – дружно и весело грянули журавлевские ординарцы, узнав от Бородищева, кто такой Роман.
Мощным, все заполнявшим криком ответили им партизанские полки. И пошло перекатываться под ясным вешним небом от сопки к сопке, постепенно замирая, ликующее эхо, и радостно вторили ему деревья и камни на много верст кругом.
XII
На другой день партизанский ревтрибунал в присутствии всех мунгаловцев судил приведенного в Богдать Платона Волокитина. Ни один из них не подал голоса в защиту его. Лукашка, Симон Колесников и Гавриил Мурзин, которые приехали в партизанскую столицу на день раньше Романа, рассказали на суде, как требовал Платон на сходке их ареста, как кулаками и нагайкой гнал он не хотевших идти в дружину казаков.
– Зловреднее этого человека, товарищи судьи, у нас в поселке только один купец Чепалов, – закончил свою речь Лукашка.
– Есть еще Каргин! – крикнул Никита Клыков.
– Потом, потом об этом, – строго перебил их председатель ревтрибунала, сурового вида пожилой партизан, одетый в бурятскую шубу с расшитой цветными сукнами верхней полой. – Ты давай по существу показывай. А о Каргине тогда поговорим, когда изловим его.
– Извиняюсь, раз не по существу. – Никита уселся на лавку и стал разглядывать портрет генерала Скобелева над головой председателя.
Наведя тишину, председатель обратился к Платону:
– Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание?
Платон, бесцельно мявший в руках свои желтые рукавицы, с трудом разжал известково-белые губы.
– По дурности своей я это делал. Виноватый я, да только за то, что других слушался, чужим умом жил. Винюсь и раскаиваюсь теперь, гражданин-товарищ.
– Поздно раскаиваться вздумал, – сухо оборвал его председатель и объявил: – Трибунал удаляется на совещание.
Члены трибунала, задевая шашками за стулья и ноги свидетелей, ушли в соседнюю комнату. Совещались они недолго. Через десять минут зачитали Платону смертный приговор. Одичалым взглядом обвел он своих посёльщиков, уронил на зашарканный пол одну из рукавиц и, не подняв ее, пошел из избы, сопровождаемый конвоем.
Вечером в тот же день на заседании штаба армии было решено идти в наступление на Нерчинский Завод. Роман, отряд которого влили в Первый полк, был утвержден командиром третьей сотни полка. Кузьма Удалов просил сделать его своим помощником, но большинство членов штаба решило, что для такой должности Роман еще молод.
– Пускай походит в сотенных, – заключил Журавлев. – Если покажет себя как надо, то выдвинуть его никогда не поздно.
Узнав о своем новом назначении, Роман почувствовал себя обиженным. Он был уверен, что отряд его переформируют в полк и командовать им поручат только ему. С честолюбием, которого не подозревал он в себе до своего кратковременного пребывания в больших начальниках, мечтал он совершить во главе полка такие подвиги, слава о которых разнесется по всему Забайкалью. Считая себя незаслуженно обойденным, переживал он свою досаду тайком от других.
«Ничего, я им еще докажу. Они про меня еще услышат», – думал он о штабных, принимая свою сотню, где и люди и кони одинаково пришлись ему не по душе. И только после большого разговора с Василием Андреевичем, который вылил на его разгоряченную голову добрый ушат холодной воды, осудив его зазнайство, он примирился со своим положением и взялся наводить в сотне порядок. На другой же день обзавелся он таким трубачом, какого не было во всей армии. Усатый и крутогрудый трубач оказался мастером своего дела. Когда подавал он веселую, будоражливую команду на обед, труба его так и выговаривала:
Бери ложку, бери бак,
Нету хлеба – беги так.
Каша с маслом, щи с крупой —
Торопись давай, не стой.
А через день с помощью Федота раздобыл для сотни ручной пулемет. Пулемет был неисправный, но в сотне нашелся слесарь из оловяннинских железнодорожников, который быстро исправил его.
В поход выступили через день.
Первый и Четвертый полки двигались на Нерчинский Завод по берегу Аргуни. Они должны были занять станицы Олочинскую и Чалбутинскую, чтобы отрезать пути отступления семеновским войскам на китайскую сторону и соединиться южнее Нерчинского Завода с полками, обходившими город с запада. Не встречая сопротивления, полки стремительно продвигались вперед.
Приближаясь к Чалбутинской, Роман невольно раздумался о предстоящей встрече с Ленкой Гордовой. Ленка дала слово ждать его хотя бы три года. Но что он мог сказать ей после того, как снова свела и помирила его судьба с Дащуткой? Сказать, чтобы она махнула на него рукой и выходила замуж? По-хорошему так и следовало поступить. Но мысли его все время двоились. И чем ближе была Чалбутинская, тем больше Ленка заслоняла в его душе Дашутку. У него было такое ощущение, какое бывает перед большим и заведомо веселым праздником.
На одном из коротких привалов он упросил Симона Колесникова подстричь и побрить его. Ножницы попали Симону такие, которыми стригут овец. Были они тупые и дико скрежетали в руках у Симона. Волосы они не стригли, а рвали словно щипцы. Но Роман терпеливо вынес эту пытку и на всякий вопрос Симона – не больно ли ему, бодро отвечал:
– Валяй, чего там!
На подступах к Чалбутинской он молодцевато подскакал к Кузьме Удалову и, горяча Пульку, попросил:
– Разреши, товарищ Кузьма, моей сотне ворваться в станицу первой!
– Давай, если зудится, – разрешил грузный и широкоплечий Удалов, одетый в треснувшую по швам кожаную куртку и в желтые диковинные сапоги с зашнурованными голенищами. Роман спал и видел заполучить себе такие же.
Круте повернув вздыбленного Пульку, Роман понесся к своей сотне.
Чалбутинскую увидел он с перевала, где на обочинах дороги пробивалась первая зелень, катились по черным пашням гонимые ветром желтые мячики прошлогоднего перекати-поля. За станичными огородами синела вскрывшаяся Аргунь, тонули в лазоревой дымке маньчжурские сопки, дымились на берегу навозные кучи.
Роман поднял к глазам трофейный бинокль и увидел, как гуляла по Аргуни поднятая низовкой серебряная зыбь, вился над ближним островом коршун. Среди кипящих волн разглядел он боты и лодки, до отказа набитые людьми. Они торопливо плыли к китайскому берегу.
– Ребята! Богачи за границу удирают! – крикнул он партизанам и, дав коню поводья, скомандовал: – За мной!
Спрятав на скаку бинокль в футляр, Роман выхватил из ножен шашку. Крутя ею над головой и гикая, летел он в намет по звонкой горной дороге. Дома, заборы и плетни станицы стремительно неслись ему навстречу, и с небывалой силой овладело им чувство жестокой радости, упоения этой гонкой и собственной молодостью.
Широкие станичные улицы словно вымерли. Огласив их бешеной скороговоркой копыт и криками «ура», пронеслись по ним партизаны и выскочили на берег Аргуни. Но было уже поздно. Последние лодки с беженцами приставали к крутому китайскому берегу напротив бакалеек. Весь берег там был усеян китайскими купцами, солдатами и китаянками, сбежавшимися поглядеть на невиданных большевиков, гнавшихся за беженцами.
Боясь, что партизаны начнут стрелять, беженцы, выскакивая из лодок, задыхаясь, бежали и лезли на обрывистый яр, чтобы смешаться с китайцами. Но нашлись и такие, которые крыли партизан в бессильной ярости диким матом, грозили им кулаками.
– Сволочь красная!.. Гольтепа проклятая… – стоя у самой воды, яростно горланил какой-то бородач в расстегнутом полушубке и белой папахе.
Один из партизан, молодой и чубатый, с красным бантом во всю грудь, не вынес этого. Он вскинул винтовку и выстрелил. Бородач взмахнул руками и хлобыстнулся навзничь; китайцы и беженцы кинулись врассыпную. Берег перед бакалейками мгновенно опустел.
– Кто выстрелил?! – заорал Роман, обернувшись на выстрел.
– Я его, товарищ командир, резанул. Душа не стерпела! – весело ответил партизан.
– Давай сюда винтовку! – подскакав к нему, приказал Роман.
– Не дам! Подумаешь, какая беда, – беляка угробил.
– Давай и не разговаривай! – схватился Роман за маузер. – Ты знаешь, что ты наделал? Ты бузу международного масштаба устроил. Нам с тобой за это Журавлев обоим головы снимет. – И Роман вырвал у партизана винтовку, снял с него шашку.
В это время на китайском берегу появился офицер и два солдата с белым флагом. Они спустились к самой Аргуни, и офицер, сложив рупором ладони, закричал на русском языке, не выговаривая букву «р»:
– Какое право ваша имеет открывать огонь по китайской местности?
Не разобрав как следует его слов, Роман ответил:
– Плохо слышу. Если хочешь разговаривать, садись в лодку и плыви в нашу сторону!
– А ваша наша не убьет? – спрашивал, надрываясь, офицер.
Роман приказал самому зычноголосому партизану ответить, что партизаны знают и уважают международные законы и он гарантирует офицеру полную безопасность. Получив такое заверение, офицер рискнул переплыть на русскую сторону.
Выйдя на берег, он направился к Роману, возле которого стоял спешенный и обезоруженный виновник происшествия под конвоем двух партизан. Взяв два пальца под козырек своего кепи цвета мышиной шерсти, офицер отрекомендовался:
– Я помощник командира китайского кордона. Наша страна с русскими красными не воюет. Мы соблюдаем полный нейтралитет. Мы требуем по нашей территории не стрелять. В противном случае наши тоже будут стрелять.
– А зачем вы белобандитов к себе принимаете? – спросил его один из партизан. – Раз нейтралитет, так нечего беляков к себе пускать.
Роман зверем глянул на партизана, приказал ему замолчать, а офицер с притворно-сладкой улыбкой ответил ему:
– Китайский народ шибко гостеприимный. Придет к нам красный, придет белый – всех принимаем. Такой наш закон.
Тщательно подбирая слова, которыми, как знал он из прочитанных книжек, надлежало изъясняться в подобных случаях, Роман обратился к офицеру:
– Господин китайский офицер! Красное командование в моем лице сожалеет об этом прискорбном случае. Оно приносит в вашем лице большим китайским начальникам свое извинение, – и он поклонился при этом так, как некогда кланялись в его присутствии приезжавшие к Лазо китайские парламентеры в шелковых халатах и черных шапочках. – Виновный в происшедшем арестован и будет отдан под суд красного ревтрибунала.
Офицер, удовлетворенный его извинениям, принялся угощать партизан сигаретками и дружески похлопывать менее суровых из них по плечам. Затем церемонно откланялся и отбыл на свою сторону.
– Видел, дура, как мне пришлось из-за тебя китайцу кланяться, – сказал тогда арестованному Роман, довольный исходом дела, но не желавший спустить виновному. – Гляди, учись и кайся. Это же тонкое дело – международная политика. Дипломатия. Раззява!
Вернувшись в станицу, Роман поехал на ту улицу, где жила Ленка Гордова. При виде гордовского дома он показал на него своему спутнику ординарцу и распорядился:
– Поезжай быстро в этот дом. Скажи хозяевам, что к ним на квартиру станет командир сотни.
Выждав, когда ординарец спешился и вошел в дом, Роман направился туда. Ехал он, привстав на стременах, лихо заломив на ухо папаху и поглядывая по сторонам орел орлом.
Пока он спешивался и вязал коня к столбу в широкой гордовской ограде, ординарец вышел из дома и сказал ему:
– Тут, паря, кроме глухой старухи, ни одной души больше нет.
– Как нет?
– Нет, да и все. А от глухой ничего толком не добьешься.
Разочарованный Роман вдруг почувствовал себя страшно усталым. Входя в дом, он увидел в кухне Ленкину бабушку, старушку лет восьмидесяти, глухую, подслеповатую.
– Здравствуйте, бабушка! – крикнул он ей прямо в ухо.
– Здравствуй, сынок, здравствуй.
– Где у тебя семья?
– За границу, батюшка, убежали. Испугались каких-то большаков да и уехали. Со всем хозяйством уехали, здесь только меня да голые стены оставили.
– А внучка-то твоя, Елена, тоже уехала?
– Тоже, милый, тоже, – шамкала старуха.
Роман прошелся по опустелым гордовским комнатам, заглянул на минуту за ситцевый полог в горнице, где, как знал он, стояла Ленкина кровать, и медленной походкой вышел из дома.
От Гордовых решил он заехать к Меньшовым. В ограде у них увидел запряженных в телегу пестрых быков. На телеге лежали бороны и мешки с зерном, от которых наносило запахом формалина. У коновязи были привязаны две лошади в хомутах. «Должно быть, на пашню ехать собрались, а теперь тоже в Китай махнули», – подумал он, слезая с коня. В эту минуту на крыльцо выбежала Марфа Андреевна, увидевшая его в окно.
Разглядев на его фуражке красную ленточку, Марфа Андреевна с явным облегчением рассмеялась:
– Вот они какие, большевики-то! А ведь мы считали, что они и на людей не похожи. Ну, здравствуй, здравствуй…
Они обнялись и расцеловались. Сдержанно посмеиваясь, Роман спросил, где у нее хозяева: дома или тоже в Китае.
– Какое тут дома! – принялась жаловаться она. – На ту сторону убежали. Как услыхали, что большевики идут, бросили все и кинулись за Аргунь. Боюсь – не потонули ли в переполохе. Оставили дома меня с девками. И как только теперь мы хлеб без них сеять будем…
– А ты с кем-нибудь закажи им, чтобы назад ехали. Мы ничего им не сделаем. Не звери мы какие-нибудь.
– Да уж придется, – вытирая кончиками платка глаза, сказала Марфа Андреевна и повела Романа в дом.
Напившись у Меньшовых чаю и поговорив с Клавкой о Ленке, Роман наказал ей повидать ее и убедить вернуться домой.
– Ладно, – пообещала ему Клавка, – скажу. Когда она узнает что ты партизан, обязательно вернется и отца заставит вернуться.
XIII
Нерчинский Завод тесно сдавлен со всех сторон высокими и круглыми горами. С запада заслонил его Воскресенский хребет, главный пик которого, украшенный белой часовенкой, носит название «Крестовка». Вдоль обрывистых склонов хребта, вплотную прижатые к нему речушкой Алтачей, тянутся узкие улицы Верхней и Нижней деревушки, населенные потомками горнозаводских рабочих. С юга нависла над городом Вшивая горка, до самой макушки заросшая лиственной чащей. На востоке закрыл полнеба зубчатыми скалами Воздвиженский хребет, по отлогому склону которого тянется длинная Новая улица. И только на севере мощный Чащинский хребет отступил километра на два от города. Добежав до него, Алтача под прямым углом поворачивает к востоку у белых памятников еврейского кладбища и, вырвавшись из теснины, спокойно течет мимо кожевенных заводов, мимо покосов и пашен к синей Аргуни.
В мирное время Нерчинский Завод занимала отдельная казачья сотня. Но после того как партизаны наводнили леса Урова и Урюмкана, в Завод спешно перебросили из Читы две роты юнкеров, Восьмой Забайкальский казачий полк с батареей полевых орудий и офицерскую полуроту особого маньчжурского полка. Кроме того, была создана дружина из местных купцов, чиновников и гимназистов. К моменту нападения партизан гарнизон города насчитывал до двух тысяч штыков и сабель.
Передовые партизанские части подошли к Заводу глубокой ночью. Северная группа своевременно заняла назначенное ей место. Не дожидаясь рассвета, спешенные цепи партизан полезли на крутую «Крестовку» и Чащинский хребет. Они заняли их без выстрела, захватив в плен заставу из местной дружины. Но восточная группа замешкалась. Уже в сером утреннем свете двинулись ее сотни на Вшивую горку и Воздвиженский хребет и попали под пулеметный огонь казачьих и юнкерских застав. После короткого боя Вшивая горка была захвачена, но Воздвиженский хребет на всем своем протяжении остался в руках семеновских казаков, что и предопределило неудачу партизан.
Роман со своей сотней лежал в цепи на гребне Вшивой горки, когда началась стрельба и город проснулся. Заиграли тревогу трубачи, потом ударили в набат. Роман приказал открыть пачечную стрельбу по зданию атамана отдела и по казачьим казармам, едва различимым в утренней мгле. Стали обстреливать город и другие сотни, занявшие «Крестовку». Панику у белых посеяли большую, но потерь им почти не причинили. И только когда сделалось совсем светло белые стали нести большой урон. Лучшие партизанские стрелки из охотников Усть-Орловской и Аргунской станиц били по перебегающим по улице семеновцам, и редкий их выстрел пропадал даром. Простым глазом Роман видел, как то в одном, то в другом месте падали попавшие под пули солдаты и офицеры.
С первыми лучами солнца семеновцы разобрались в создавшейся обстановке. Они усилили свои заставы на Воздвиженском двумя станковыми пулеметами, а в заранее отрытых окопах расположили две сотни казаков. В городе же выкатили из укрытий в приготовленные капониры все двенадцать полевых и горных орудий и начали бить по давно пристрелянным высотам шрапнелью. Жарко стало тогда на «Крестовке» и Вшивой горке. Партизаны вынуждены были укрыться за их обратными скатами.
Под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня юнкера и офицеры сосредоточились на русском кладбище и оттуда одновременно атаковали «Крестовку» и Чащинский хребет. Хорошо натренированные для действий в горах, юнкера стали дружно карабкаться по крутизне, невидимые для партизанского наблюдения.
Семен Забережный лежал под кустиком дикой яблони со своими отделенными командирами, когда раздался испуганный голос наблюдателя:
– Семеновцы лезут!
Партизаны бросились на гребень сопки. В это время, боясь попасть в своих, семеновцы прекратили обстрел, а юнкера с винтовками наперевес, с криком «ура» бросились в штыки. Злые и решительные, бежали они на гребень, кидая на бегу ручные гранаты. Партизаны дали по ним два-три беспорядочных залпа и ринулись сломя голову прочь, напуганные и гранатами и штыками, которых не имели.
Заняв гребень, юнкера стали бить по убегающим и только из взвода Семена убили и ранили двенадцать человек.
Скоро после этого партизаны были сбиты и с Чащинского хребта. В их руках осталась только одна Вшивая горка, недосягаемая для орудий из-за крутизны траектории. На следующий день к вечеру пришлось оставить и ее. С большими потерями сотня Романа отступила к деревне Благодатск, находившийся при известном Благодатском руднике, где отбывали каторгу декабристы.
Эта неудача тяжело отразилась на состоянии бойцов. Во всех четырех полках произошли митинги, на которых было решено осаду города прекратить и двинуться на юг и запад, чтобы пополнить свои ряды за счет жителей Нерчинско-Завод ской волости и Орловской станицы.
XIV
В Мунгаловском только на второй день к вечеру узнали, что Нерчинский Завод окружен партизанами. Весть об этом моментально разнеслась по всему поселку. Вместе с ней распространился слух, что в отместку за убитых карателями фронтовиков и Северьяна Улыбина партизаны грозятся расстрелять всех зажиточных казаков. Перепуганное население заметалось, как на пожаре. Из Царской улицы понеслись на юг тарантас за тарантасом, битком набитые плачущими бабами, девками и ребятишками. Глядя на уезжающих богачей, стали собираться в отъезд и многие семьи менее справных казаков. Епифан Козулин запряг в телегу на железном ходу пару лучших коней и отправил Дашутку с Веркой к своему тестю в станицу Чупровскую, а сам поехал на площадь, где собирались дружинники.
На площади крутился перед выстроенными дружинниками на темном от пота коне Елисей Каргин, приезжавший помыться в бане. В туго перепоясанной старой шинели, в надвинутой на лоб защитной фуражке, с патронташами на груди и винтовкой за плечами, был он по-необычному суров. Он знал из присланного станичным атаманом донесения о том, чего дружинники и не подозревали. Партизаны не только окружили Нерчинский Завод. Они продвигались на юг до Горного Зерентуя и поселка Михайловского, отрезав тем самым орловской дружине пути отступления в Верховые Караулы под защиту стоявших там кадровых казачьих полков. Все мунгаловские беженцы должны были неминуемо попасть к ним в руки. И Каргин убивался от мысли, что его жена и дети, ни о чем не догадываясь, ехали на встречу своей смерти. Он проклинал себя за то, что не оставил их дома. Дома партизаны могли и не тронуть их, но в дороге, как он думал, узнав, что они убегают от них, обязательно порешат. Однако внешне Каргин выглядел спокойно. Епифана он встретил выговором за слишком долгие сборы.
– Копаешься, Епифан! Не сейчас копаться. Дружина может отступить из Орловской, не дождавшись нас, а без нее мы пропали.
– Ничего, догоним своих.
– Черта с два догонишь! Отходить она будет на Солонцы, и не трактом, а тайгой.
– На Солонцы! Это с какой же стати? – изумился Епифан, а дружинники начали кричать все сразу:
– На Солонцы мы не пойдем!
– Это все равно что волку в пасть!
– Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизан напороться, а в степи наши стоят.
– Перестаньте драть глотки! – прикрикнул Каргин. – Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана. Партизаны еще утром Михайловский заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаться еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас?
– Чепаловых, Никифора и Арси, да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, – ответил Степан Барышников, собиравший дружинников.
– Черт с ними, раз у них заячьи душонки, – махнул рукой Каргин и нараспев затянул команду: – Со-отня, смирно! Слушай мою команду! По три справа, за мной, – и, помедлив, отрубил: – Шагом марш!..
Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. Полусотня, уходя от Байки, была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось все туже, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу.
В Мунгаловском, как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки.
К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказать, если соседки маслеными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить.
Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из серебряного кустовского самовара. Пока Лукерья кипятила самовар, он повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула от искушения и решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:
– А ведь ты в хорошей-то одежде – баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, – ласково потрепал он ее по костлявой спине.
– Я это и без тебя знаю, – сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды. Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутамару.
Утром он не удержался и вырядился снова как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу, кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Он с огорчением увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка, побродил по двору и хотел было идти обратно в избу, но в это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе.
Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и папахах. На каменистой улице из-под подкованных конских копыт брызгали во все стороны синие искры.
– Партизаны! – ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, кинулся в избу.
Но тут снова раздался на улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:
– Стой!
Молясь всем святым, Никула продолжал бежать.
– Стой, стрелять буду!
У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», – Сверлила его голову горькая мысль.
– А ну, шагай сюда! – скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот.
Никула подошел и увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос:
– Кто такой будешь?
– Никула Лопатин.
– Атаман, что ли?
– Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я – здешний житель.
– Что дурачком прикидываешься? По одежде вижу, что из богачей ты, из недорезанных.
Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:
– Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч. Мне ее на сохранение дали.
– Кто дал? Купцы? Офицеры?
– Нет. Свои дали, соседи.
– Вот оно что! – нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: – А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, что мне рук об тебя марать неохота.
Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан взял сапоги и шаровары, запихал их в переметные сумы седла и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими.
С лица Никулы медленно сошла мертвенная белизна. Он удрученно поскреб в затылке и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Он тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался:
– А ведь меня, баба, раздели.
– Кто раздел?
– Да ведь партизаны пришли. Увидел меня один черт в ограде и обобрал как липку. Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?.. Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал.
Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала.
– Да ты не вой, баба, чего уж. Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, будь оно проклято, прятать.
Никула схватил первый попавшийся узел и потащил его из избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело.
Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на папахах и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках.
– Здорово, Никула! – вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны. Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова.
– Здорово, Федот, здоровенько! – обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота. Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами.
– Ну, как вы тут? Ждали нас?
– Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них… А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами?
– С нами, с нами. И Семен Забережный с нами, и Лукашка Ивачев. Наших в партизанах семнадцать человек.
– Ну, слава Богу!
– Что слава Богу?
– Да то, что вы живы, здоровы. Мы ведь, грешным делом, думали, что в партизанах все нехристи разные ходят, разбойники. А тут, оказывается, вон какие молодцы имеются.
Польщенный Федот усмехнулся:
– Ладно уж… Ты лучше, Никула, скажи, много наших в белые ушло?
– А почти весь поселок. С Царской улицы все до одного ушли. Да тем оно, положим, туда и дорога. Обидно, что такие мужики, как Матвей Мирсанов и Пашка Швецов, к ним приткнулись. Отговаривал я их, отговаривал, – убежденно говорил Никула, уже сам веря своим словам, – да куда там! Уперлись как быки. Куда, говорят, весь поселок, туда и мы. А вы знаете, что фронтовиков-то наших и Северьяна Улыбина белые каратели изрубили?
– Я-то знаю, слышал. А вот Роман-то, кажется, не знает, что у него отца убили. Ну, да ничего, мы за них не одной сволочи горло перервем…
Никула пригласил его заехать напиться чаю, но Федот сказал, что сейчас некогда, и, ударив рослого, статного коня нагайкой, поскакал на Царскую улицу.
Встреча с Федотом успокоила Никулу. Он решил, что раз в партизанах есть посёльщики, да еще ближайшие соседи, то бояться их нечего. Кого-кого, а Никулу свои в обиду не дадут. Он повеселел, смело уселся на свою завалинку и стал искать случай разговориться с партизанами. У артиллеристов, ехавших со своим единственным орудием, он спросил:
– Пушку-то, так и знай, у семеновцев отобрали?
– У семеновцев, – ответил ему рыжебородый, с узко поставленными глазами батареец в косматой папахе. Подъехав к Никуле, батареец попросил у него табаку на закурку. Никула отвалил ему зеленого самосада не на одну, а на дюжину закурок и почувствовал себя совсем хорошо.
У Федота было давно решено, что в Мунгаловском он станет на квартиру не к кому-нибудь, а к своему бывшему хозяину, Платону Волокитину, на сестре которого, Клавдии, мечтал – жениться.
Ради такого случая Федот с вечера тщательно побрился, подстриг свой огненный чуб и вырядился в кожаную куртку и в снятые с убитого семеновского есаула голубые штаны с лампасами. «На этот раз, – думал он, – Волокитиха у меня много не поворчит. Я ее живо шелковой сделаю, по одной половице ходить заставлю. На кухне у нее жить я не стану, а в горнице поселюсь. Спать буду на той кровати, на которой у них при старом прижиме господа земские чиновники спали. Да, глядишь, и не один спать-то буду, а с молодухой под боком».
С той особой, как бы небрежной, молодцеватой посадочкой, которой умеют при случае щегольнуть лихие наездники, въехал он в волокитинскую ограду через распахнутые настежь ворота. В ограде уже стояло десятка два оседланных партизанских лошадей. Два молодых паренька с непомерно длинными драгунскими саблями на боку и с гранатами на поясах носили из амбара ведрами овес и щедро сыпали его лошадям прямо на землю. Федоту не понравилось, что на квартире, где он заведомо считал себя хозяином, бесцеремонно распоряжаются, и, чтобы придраться к чему-нибудь, прикрикнул на пареньков:
– Что вы тут, обормоты, расхозяйничались! Сорите овес направо и налево. Безобразничать-то шибко нечего. Овес, он денег стоит.
– Катись-ка ты со своими указками подальше, – огрызнулся один из пареньков, стараясь говорить басом.
– Ах ты, шибздик! – рассвирепел Федот и схватился за маузер. Паренек, ополоумев от страха, кинулся в дом. Оттуда он вышел в сопровождении пожилого, со скуластым лоснящимся лицом партизана в синей далембовой куртке.
– Ты чего, браток, шеперишься? Пошто ребятенок обижаешь? – с добродушной усмешкой спросил у Федота скуластый.
– Овес они тут почем зря сорят. Зачем же хозяев напрасно обижать?
– А хозяев-то здесь, браток, нету. Видать, с белогвардейцами удрали. Мы в доме ни одной живой души не нашли.
– Ну, тогда другое дело, – сказал Федот и почувствовал, что стало ему невыносимо скучно. Он слез с коня, привязал его к столбу с железными кольцами и пошел в дом.
На кухне уже вовсю хозяйничали партизаны. Один из них заводил в желтом медном тазу тесто для лепешек, другой растапливал плиту, а третий щипал лучину для самовара. Остальные слонялись по просторной горнице и от нечего делать разглядывали на стенах бесчисленные фотографические карточки казаков и казачек в затейливых рамках, которые в прежнее время с замечательным искусством делали каторжане в Горном Зерентуе. Один из партизан при виде Федота ткнул пальцем в одну из карточек и спросил у него:
– Сдается мне, что это ты тут, товаришок, восседаешь? Уж не родственник ли ты хозяину?
Федот подошел, взглянул на карточку и криво рассмеялся:
– Я это, не ошибся ты. Это я еще на действительной снимался в Чите. А карточка моя сюда потому попала, что я у хозяина-то шесть лет в работниках жил.
– Вот как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел, – иронически рассмеялся партизан.
– Поблагодарил бы, да только его уже наши расхлопали, – ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома. На душе у него было пусто и сиротливо.
Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой, пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснушчатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караулы. Посидев у Каргина и напившись чаю, Федот словно неприкаянный пошел по поселку.
И тут ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка большеухую тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханьшина. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой Пасхи хранится про запас бутылка заграничного спирта. Федот пошел к нему.
Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки.
Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился.
– А ты не запомнил на морду этого соловья-разбойника? – спросил он у Никулы. – Показал бы ты его мне, так я бы научил его, как такими делами заниматься.
– Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю.
– Тогда ты только покажи мне его. Я у него эти сапоги вместе с ногами вырву.
Никула взглянул в окно и испуганно ахнул:
– Вот холера. Легок на помипе-го.
– Кто?
– Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, – показал Никула в окно. – Он уже и сапоги и штаны на себя напялил.
– Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, – покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу.
Привязав коня, приехавший ветром вломился в избу и еще с порога закричал:
– Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи?
– В чем дело, братишка? – поднялся навстречу ему Федот. – Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь?
– Да ведь этот зловредный дядька у себя буржуйское добро прячет.
– Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему.
– Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! – возразил партизан.
– А я тебе русским языком говорю, что нет. Понятно?
– Ты брось мне арапа заправлять. Я не маленький, – не унимался партизан. Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и скомандовал громовой октавой:
– А ну, садись, гад, где стоишь! – И когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: – Снимай сапоги и штаны, снимай, бандит несчастный. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел.
Партизан, не поднимая глаз на Федота, разулся и снял шаровары.
– Ну, а теперь вот тебе бог, вот порог, – показал Федот артистическим жестом сначала на иконы, потом на дверь. – Давай убирайся к черту. Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, барандера этакого, на месте пристрелю.
– Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, – проговорил партизан.
– Что?! – заорал Федот, снова хватаясь за маузер. Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды.
При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал:
– Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал, хоть я и всех-то денег тридцать рублей с него должен был получить. Да что тебе говорить. Ты и сам знаешь, какой скупердяй Епифан. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать.
– Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его? Пожалей ты меня, оставь эти чертовы сапоги, – взмолился Никула.
Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него.