Звёздный билет. Василий Аксёнов

Страница 1
Страница 2

ЧАСТЬ III.
Система «дубль-ве»

Глава 9

Я не мог на нее налюбоваться. Она была роскошна. Вероятно, очень приятно было бы держать ее в руках, но я не беру ее в руки. Каждый раз я гляжу на нее, когда сажусь к своему столу. Она лежит на нем, темно-коричневая, толстая, тяжелая, — это диссертация. А рядом с ней синенькая тетрадка. Это то самое «просто так». Я сажусь по-американски — ноги на стол, — закуриваю и смотрю на эти две вещи. Я словно взвешиваю их на ладони. Что означает каждая из них для меня и что они значат вообще?

Диссертация — это кандидатская диссертация, тему которой мне подсказал наш гениальный шеф. Это мой голос, усиленный микрофоном: «Уважаемые члены ученого совета». Это рукопожатия, цветы и дьявольская выпивка. Все как полагается. Звонки друзей, а ночью шепот Шурочки: «Милый, я так счастлива!» Это моя подпись, черт побери, под всем, что ни напишу: «Кандидат наук В. Денисов». Это лишних пятьсот рублей в месяц. Это бессонные ночи и молоток в голове. Если все книги, что я прочел для того, чтобы написать ее, свалить в этой комнате, мне придется ночевать на крыше. Это мой труд, это моя надежда. Это мой путь, трудный, но верный. Путь, уготованный мне с самого детства. «Будешь разумным мальчиком, станешь профессором». Меня воспитывали на разных положительных примерах, а потом я сам стал положительным примером для Димки. А Димка взял и плюнул на мой пример. В общем-то он просто смешной романтик. Он думает, что он какое-то исключение, необычайно сложное явление в природе. Все мы так думали. Меня тоже тянуло тогда куда-то уйти. Меня тянуло, а он ушел.

А я двадцать восемь лет в своей комнате и смотрю на билет, пробитый звездным компостером. Что там сегодня? Кажется, хвост Лебедя. Надо бы мне при моей профессии лучше знать астрономию. Романтика! Вот она снова пришла ко мне. Я смотрю в окно, и бывают минуты, когда я уверен, что этот билет все-таки предназначен для меня.

Синенькая тетрадочка — это моя собственная мысль. Это мой доклад, который я сделаю через неделю или через две. В кулуарах уже идут разговоры. Простите, а кто он такой? Имеет ли степень? Вам не кажется, что это несколько… э-э… невежливо по отношению к Виталию Витальевичу? Хе-хе, молодежь! Почему бы ей и не задрать хвост!

Это мой голос, усиленный микрофоном: «Вот все, что я хотел сообщить уважаемому собранию». Это тоже рукопожатия, но это и кивки издалека, а некоторые, должно быть, перестанут со мной здороваться. Это мой труд, мой. Мой! Это моя фантазия. Это, если хотите, орел или решка. Это скачок вверх или вниз (я еще не знаю куда), но это ползком через камни в сторону от дороги, уготованной мне для того, чтобы вернуться, но уже через год. Это мотылек летит на свечу или Икар… О! О! Разошелся.

Борька говорит:

— Это смешно. Ты осел.

— В институте ходят разговоры. Нехорошие.

— Все-таки, Виктор, нам нужно знать свое место.

— Ну кто ты такой, подумай! Ведь даже степени у тебя нет.

— Мне передавали, что В. В. сказал…

— Может быть, ты надеешься на поддержку шефа? Должен тебе сказать, что В. В. …

— Это несолидно.

— Опрометчиво.

— Авантюра.

— Опасно.

Прошел месяц с того дня, когда я поставил свой опыт. Тогда я думал, что на этом все и кончится. Нет, это был снежный ком, пущенный с горы. Последовала целая серия опытов и много бессонных ночей. Я стал курить по две пачки в день. Очень помогли мне ребята-химики. Без них ничего бы не вышло. Вообще очень многие мне помогали, хотя работа шла вне плана. Например, Рустам Валеев, узкий специалист в области энцефалографии (исследование мозга), проторчал у меня в лаборатории целые сутки. Только люди из отдела В. В. смотрели косо. Дело в том, что моя работа опровергала не только мою собственную диссертацию, но и целую серию работ отдела, руководимого Дубль-ве, основное направление этого отдела. Диссертация сотрудника этого отдела, моего друга Бори, в результате моей работы тоже могла быть подвергнута сомнению. Борис заходил почти ежедневно и все бубнил:

— Это просто смешно. Дубль-ве сотрет тебя в порошок.

— Ты вроде той унтер-офицерской вдовы, которая сама себя высекла.

— Вчера я слышал, как В. В. сказал кому-то по телефону: «Нужно оградить нашу науку от выскочек».

— Напрасно думаешь, что шеф тебя поддержит.

— Тоже мне, Дон-Кихот.

— Шефа это тоже не погладит по самолюбию.

— Хорошо, раз ты решил чудить — чуди, но почему ты лезешь с докладом на эту сессию? Неужели нельзя подождать?

— Это не по-товарищески.

— Знаешь, Боря, — сказал я ему однажды, — закрой дверь с той стороны.

Я не знаю, как относится к моей работе шеф. Во всяком случае, с планом он на меня не давит. Но он молчит. Он не заходит ко мне, как прежде, и не читает мои записи. Ну и хорошо, что он ко мне не заходит, очень хорошо, что не заходит. Но все-таки это меня волнует. Честно говоря, меня это волнует больше всего. И не только потому, что шеф может присоединиться к Дубль-ве и совместными усилиями стереть меня в порошок. Не только поэтому. Я просто не уверен в себе. Иногда все из рук валится, когда подумаю: а вдруг все это вздор? Был страшный момент, когда погибла Красавица. Она погибла из-за того, что я разнервничался, вот как сейчас. Я не знал, куда деваться. Утром написал докладную шефу и подал через секретаря. На следующий день мне принесли двух других обезьян.

Теперь все позади. Я начал переписывать на машинке свой доклад. Подал заявление в ученый совет. Сессия начнется через неделю. Теперь мне, пожалуй, лучше всего не думать обо всем этом. Почему бы мне сегодня не отдохнуть? Почему бы не позвонить Шурочке? И не пойти в парк?

Этот ученый любит примитивные развлечения. Он любит качели и «блоху», любит стучать молотком по силомеру и покатываться в комнате смеха. Хлебом не корми, а угости мороженым в парке. Он даже в очереди любит стоять, в очереди стиляг перед рестораном «Плзеньский». Эта сложная личность любит черное пиво «Сенатор» и обожает чертово колесо. Он трепещет от звуков военного духового оркестра и мчится на массовое поле танцевать.

Примерно в таком духе издевается надо мной Шурочка. Мы стоим в толпе на площадке аттракциона «Гонки по вертикальной стене». Шурочка подтрунивает надо мной и смеется, но мне кажется, что ей хочется плакать. Мне кажется, что ей хочется крикнуть: «Виктор, что с тобой?»

Внизу, под нами, двое мужчин и девушка садятся на мотоциклы. Мужчина постарше с каменным лицом взлетает на стенку. Он кружит по ней то выше, то ниже, то с ревом несется прямо на нас (сейчас проломит барьер — и всем нам конец), то вниз (сейчас взорвется внизу); он крутит вензеля на полном ходу и мчится, сняв с руля руки. Потом на стенку взлетает девушка. Два мотоцикла кружат по стене, и не поймешь, гонятся ли они друг за другом или летят навстречу. Мужчина с каменным лицом и девушка с застывшей улыбкой. Девушка вроде Шурочки. Ей бы медсестрой работать, а она кружит по стенке. В мире много странного. Один человек варит сталь, другой лечит людей, а третий всю жизнь дрессирует маленьких собачек, а девушка работает на вертикальной стене. Это ее профессия. Когда на стенку с ревом вылетает третий, я сжимаю барьер, а Шурочка мою руку. Потом мы выходим, она говорит:

— У тебя был невменяемый вид. Ты совсем мальчишка. Может быть, ты им завидовал?

— А?

— Ты бы хотел мчаться по вертикальной стене?

— Смотря куда. Если так, как они, по кругу, то не хотел бы. А если…

— Куда?

— Куда угодно, но только не по кругу.

— Так. Сейчас мы пойдем кормить лебедей?

— Шурочка!

— Не смей называть меня Шурочкой!

— Что с тобой?

— Я не хочу, чтобы ты называл меня Шурочкой. Называй Сашей, Сашкой, Александрой, Шуркой, то только не Шурочкой.

— Почему? Боже мой, почему?

— Потому что мы с тобой уже два года ходим в парк, и ты катаешься на «блохе», и пьешь черное пиво, и бьешь молотком по силомеру, и называешь меня Шурочкой.

— Ведь ты любила ходить в парк?

— А теперь не люблю.

В этот момент я вижу все как-то по-новому, словно мне рассказали чужую историю и я могу составить о ней свое мнение.

Над парком пыльное небо, и звезды еле видны, а в реке отражаются все огни Фрунзенской набережной. Кажется, выход один — пуститься в путешествие по речке в неизведанные края, к Киевскому вокзалу.

— Хочешь, прокатимся по реке?

— Хочу, — тихо говорит она.

Мы сидим на верхней палубе на самом носу. Проплывают темные чащобы Нескучного сада. Фермы моста окружной дороги надвигаются на нас, чтобы мы почувствовали себя детьми. Чтобы все осталось позади, а когда над головой простучат колеса, чтобы мы поцеловались.

— Шурочка, — говорю я, и она уже сердится, — Саша, Сашка, Александра, защита диссертации отменяется!

Она вздрагивает.

— Точнее, отодвигается. На год.

Она отодвигается от меня.

— Но у нас ничего не отменяется, — говорю я, и она не отодвигается.

Я привожу к себе свою жену. Папа и мама живут на даче. Они приедут и найдут в доме мою жену. В моей маленькой комнате. Вот здесь я прожил двадцать восемь лет. Приносил со двора гильзы, а из школы дневники с хорошими и отличными отметками. (Правда, иногда учителя писали: «Был невнимателен на уроке».) Потом я принес сюда серебряную медаль. Потом студенческий билет.

Приносил ватерпольные мячи и хоккейные клюшки, буги-вуги на рентгеновских пленках и башмаки на каучуке. Приводил товарищей (дым стоял коромыслом). Приносил повышенную и простую стипендии. Несколько раз приводил девушек, когда родители жили на даче. Принес диплом. Очень хотелось мне принести сюда диссертацию, а потом хотелось принести синенькую тетрадку, но сделать этого я не мог. Нам не разрешается этого делать. Но все-таки и то и другое побывало здесь. Я приносил их сюда в своей голове. И вот теперь я привел в «Барселону» свою жену. Новый повод Димке для рассуждения о моей мещанской судьбе.

— Милый, я так счастлива, — шепчет Шурочка. — Я тебя люблю. Я тебе буду помогать. Ведь теперь тебе легче будет справиться с тем, что ты задумал?

— Конечно, легче. В тысячу раз.

Шурочка стоит у окна. В окно из уличных теснин льется свет газовых ламп.

Я курю на своей тахте и смотрю на силуэт девушки, стоящей в комнате у окна, и я понимаю, что никогда в жизни не буду больше разглядывать ее со стороны и сравнивать с другими. Мне теперь будет достаточно того, что это она и что она рядом.

Утром мы выходим из дома вместе с женой. Во дворе я говорю тете Эльве для того, чтобы вечером знал уже весь дом:

— Тетя Эльва, это моя жена.

— Очень приятно, если законная, — любезно говорит тетя Эльва.

Мы выбегаем на улицу. Солнце! Привет тебе, солнце, если ты законное! Машина поливает улицу. Привет тебе, вода, если ты законная. Эй, прохожие, всем вам привет! Документы в порядке?

Привет тебе, и поцелуй, и все мое сердце, моя еще незаконная жена! Ты уезжаешь в автобусе, а я иду упругим шагом к метро. У меня упругая походка, я чертовски молодой ученый, мне еще нет тридцати лет. Кто меня назовет неудачником? Я самостоятельный, подающий большие надежды молодой ученый. Я сделаю свое дело, потому что люблю все вокруг себя, Москву и всю свою страну. Масса солнца вокруг и воздуха. Я очень силен. Я еду в институт. Я сделаю свое дело для себя, и для всего института, и для своей семьи, и для своей страны. Моя страна, когда-нибудь ты назовешь наши имена и твои поэты сложат о нас стихи. Я сделаю свое дело, чего бы этого мне ни стоило.

В метро люди читают газеты. Заголовки утренних газет:

КУБЕ УГРОЖАЕТ ОПАСНОСТЬ!

АГРЕССИЯ В КОНГО РАСШИРЯЕТСЯ.

В ЛАОСЕ ТРЕВОЖНО.

МЫ С ТОБОЙ, ФИДЕЛЬ!

ПИРАТСКИЕ НАЛЕТЫ ПРОДОЛЖАЮТСЯ.

ОЛИМПИЙСКИЙ ОГОНЬ ПРОДОЛЖАЕТ СВОЙ ПУТЬ.

В темном окне трясущегося вагона отражаемся мы, пассажиры. Мы стоим плечом к плечу и читаем газеты. Жирные, сухие и такие мускулистые, как я, смешные, неряшливые, респектабельные, пижонистые, мы молчим. Мы немного не выспались. Нам жарко и неловко. Этот, справа, весь вспотел. Фидель, мы с тобой! Пираты, мы против вас. Мы несем Олимпийский огонь.

Я сделаю свое дело. У меня есть голова, мускулы, сердце. У меня есть билет со звездным компостером.

В проходной я сталкиваюсь с Борисом.

— Боб, я женился, — выпаливаю ему в лицо.

— Поздравляю, — кисло мямлит он.

Мы молча идем через двор. Впереди тащится Илюшка. Читает на ходу какой-то ядовитого цвета детектив. Мимо нас проезжает «Волга». За рулем Дубль-ве. Он в темных очках. Я кланяюсь ему очень вежливо:

— Доброе утро, Виталий Витальевич. Царапнули вас немного?

Дубль-ве вылезает из машины.

— Здравствуйте. Черт бы побрал это Рязанское шоссе! Это меня «Молоко» сегодня царапнуло.

Борис приветствует своего начальника коротким кивком. Боря такой, он не станет рассыпаться перед начальником. В.В. берет Бориса под руку, и они задерживают шаги. Я догоняю Илюшку.

— Илья, знаешь, я женился.

— Поздравляю. Свадьба когда?

Хороший парень Илья, только вот беда: не знает, как меня называть, на «ты» или на «вы». Видно, потому, что он монтер, а я как-никак научный сотрудник. Позову его на свадьбу, выпьем на брудершафт.

Борис и Дубль-ве под руку проходят мимо нас. Улавливаю конец фразы Бориса:

— …чрезвычайно.

Вот черт, сразу же включается в трудовой процесс!

Посидев немного у себя и полистав свежий номер «Экспресс-информации», я иду в рентгеновскую лабораторию узнать насчет диапозитивов.

— Лидочка, можно?

В красноватой мгле появляется лаборантка Лида. Светлые волосы, белый халат и темное лицо. Она сейчас сама похожа на негатив.

— Как там мои картинки?

У нас с Лидой дружба. После меня она лучшая пинг-понгистка института. Она включает проектор и показывает мне мои диапозитивы.

— Высший класс, — хвалю я ее.

— Это что такое, Витя? — спрашивает она.

— Это печень. Печеночные клетки.

— Это Красавица?

— Да.

У Красавицы были печальные глазки, а что она выделывала своими лапками! Она узнавала меня, как человек. Я играл с ней, когда она была не в камере. А когда она была в камере, мне стоило большого труда встретиться с ней взглядом. Смотреть ее печеночные клетки тоже нелегко.

Я выхожу в коридор и неожиданно для себя заворачиваю к кабинету шефа. Секретарша говорит, что я могу войти. Открываю дверь и вижу, что шеф сидит на краешке стола. Он редко сидит в кресле, только когда что-нибудь пишет. А когда разговаривает, он сидит на краешке стола, или на подоконнике, или уж в крайнем случае на ручке кресла. В общем-то он чудаковат, как почти все руководящие деятели нашего института. Пожалуй, один только Дубль-ве не чудак, но на общем фоне подтянутость и корректность кажутся чудачеством.

— Садитесь, Витя. — Шеф показывает на кресло. Я сажусь и замечаю на подоконнике моего друга Борю. Шеф смотрит на меня, потом на него. — Будем продолжать, Боря, или?.. — спрашивает он.

— Если позволите, я к вам зайду в конце дня.

Борис идет к выходу, даже не взглянув на меня. У меня мелькает мысль, что где-нибудь в другом месте я бы сейчас его не узнал.

— Ну, Витя?

И шеф вдруг садится в кресло.

— Андрей Иванович, я решил к вам зайти…

— Это очень мило с вашей стороны.

— Чтобы поблагодарить за обезьян.

— Пожалуйста, — говорит шеф и молчит.

И я молчу как дурак. Шеф усмехается. Он иногда так усмехается, что хочется ему заехать по физиономии. Я говорю твердо и даже вызывающе:

— И еще я хотел узнать, включен ли мой доклад в повестку сессии.

Я посмотрел на себя в зеркало и спокойно ожесточился. Зеркало мне всегда помогает, когда я растерян, потому что у меня жесткое и грубоватое лицо.

Шеф роется в каких-то бумагах и наконец говорит:

— Да, ваш доклад включен. Выступаете в первый день, после Буркало и перед Табидзе.

— Благодарю вас.

Я встаю и иду к выходу. Не хочешь говорить, ну и не надо.

— Виктор!

Оборачиваюсь. Шеф сидит на краешке стола.

— Хотите попробовать французскую сигарету?

Он позавчера вернулся из Парижа, куда летал на сессию ЮНЕСКО. Я подхожу к столу. От французской сигареты я не откажусь. Кто откажется от французской сигареты! На пачке нарисован петух и написано «Голуаз бле». Страшно крепкие сигареты.

— Ну как там, в Париже? — спрашиваю так, как спросил бы Борьку.

— Да в общем все то же. Развлекаются.

Некоторое время мы молчим. Надо же почувствовать французскую сигарету.

— Послушайте, Витя, — наконец говорит шеф, — у вас полная уверенность?

Я смотрю на себя в зеркало.

— Полная уверенность. Иначе бы я…

— Я к вам не зайду и не буду ничего смотреть. Вы это, надеюсь, понимаете?

— Конечно.

— Да вы ведь и не хотите, чтобы я смотрел, правда?

— Не хочу, Андрей Иванович.

Шеф усмехается:

— Как это все мне знакомо. У меня тоже когда-то наступил момент, когда я стал избегать покойного Кранца.

Он начинает ходить по комнате. Портрет Кранца висит над его столом. Я смотрю на портрет.

— Но ведь вы все-таки остались друзьями с Кранцем. Не так ли?

Опять я делаю ошибку, как и в прошлый разговор с ним. Шеф терпеть не может ничего сладенького. Его прямо всего передергивает.

— Вот что, Виктор Денисов, — резко говорит он, — вы решили стать настоящим ученым? Как ваш руководитель и как коммунист, я приветствую ваш порыв. Ваш доклад поставлен на первый день сессии. Насколько я понимаю, вы будете говорить об очень важной проблеме. Я приветствую вашу смелость и самостоятельность. Но я вас предупреждаю: ученый совет будет слушать во все уши и смотреть во все глаза. И если ваша работа окажется ловким трюком, эффектной вспышкой (а так, к сожалению, бывает нередко, в молодости очень хочется сокрушить пару статуй), тогда мы вас не пощадим. Добросовестных компиляторов еще можно терпеть, но демагогии нет места в науке. Вам все понятно? Идите работать.

Кивнув, я пошел к выходу.

— Хотите еще сигарету?! — крикнул шеф вдогонку.

Хотел бы я посмотреть на того, кто откажется от сигареты «Голуаз».

В коридоре меня встречает Борис.

— Весь наш отдел будет выступать против тебя, — говорит он, — потому что твоя работа — это дешевый трюк.

— Ага, понятно.

— Ты извини, старик, но я тоже буду выступать против тебя.

— А как же иначе? — говорю я, а сам в полном смятении. «Борька, черт побери! Борька, Борька, неужели он все забыл?»

— Ты думаешь, что я боюсь за свою диссертацию, но это не так. Я — за научную честность.

— И я только за нее.

— Сомневаюсь.

— А ты знаешь содержание моей работы?

— В общих чертах.

— Пойдем!

Я хватаю его за руку и тащу в виварий. Красавица-бис висит на хвосте, а Маргарита прыгает из угла в угол, как заведенная.

— Видишь?! — кричу я Борису. — Видишь, они живы! Они побывали в камере, и они живы.

Я смотрю на Бориса, а он смотрит на обезьян. У него стеклянный взгляд. Он смотрит и ничего не видит. Мне становится не по себе, и я ухожу из вивария. Борис идет за мной.

— Витька, я последний раз тебя предупреждаю: сними доклад. Не по зубам тебе это, даже если ты и прав. Дубль-ве — огромный эрудит, сильный боец и в общем-то страшный человек. Он уже все о тебе знает.

— То есть? — Я поражен. — А кто обо мне чего-нибудь не знает? Что ты имеешь в виду?

— Твои настроения в определенный момент. И странные вопросы на семинарах. А помнишь, как ты привел к нам на вечер какую-то крашеную девку? Вы танцевали рок-н-ролл. Дубль-ве уже все это знает и мобилизует общественное мнение. Он всем говорит, что ты морально неустойчив и политически не воспитан…

— А ты с ним согласен?

— В какой-то мере, понимаешь ли, он прав.

— Ах ты…

Резким движением я заворачиваю Борьке руку за спину. Мне хочется выбросить его в окно. Я выпускаю его.

— Слушай, сопля, если бы не эти священные стены… Убирайся!

Вечером я рассказал обо всем Шурочке. Как странно: человек взрослеет, развивается, а ты все еще убеждаешь себя, что он твой друг. И про девку рассказал, с которой танцевал на вечере. Было дело, приводил… И про свои «настроения в определенный момент». И про свои нынешние настроения. Сволочь Борька, сушеный крокодил, у тебя никогда не было настроений! Хорошо крокодилам, особенно сушеным, — могут жить без настроений. Рассказал про весь отдел Дубль-ве, эту фабрику диссертаций. Рассказал про свой доклад и как Дубль-ве подкапывается под меня. И еще рассказал ей о своем настроении — драться! И о своем опасении: вдруг они и шефу закапали мозги? Но ведь он же разберется, он же сможет разобраться. И показал ей звездный билет в окне. И объяснил, что сейчас там хвост Лебедя, хотя был уверен, что там что-то другое. И сказал ей, что это мой билет. И она меня поняла.

У меня горло сжималось, когда я ее целовал. Глаза у нее стали огромными, и я в них пропал.

Глава 10

Мне снятся люди в греческих туниках. Они спустились с потолка и со стен и рассаживаются за столом ученого совета. У них величавые, сугубо древнегреческие жесты. Кто-то разворачивает пергамент. Что-то объявляют обо мне. Гулкий голос в огромном зале. А я сплю. Скандал! Объявили обо мне, а я не могу проснуться.

— Вопиющий факт, — говорит один из них и трясет меня за плечи. — За такие штуки надо морально убивать. Сбрасывать с какой-нибудь скалы в какую-нибудь пропасть.

Не могу проснуться. Устал. Отстаньте от меня вы, греки. Рабовладельцы проклятые! Так трясти усталого человека.

— Нахал ты все-таки, Витька! — говорит мне грек с грузинским акцентом.

Надо мной стоит Табидзе. Шикарно одет. Щеки сизые от жестокого бритья.

— Царствие небесное ты так проспишь, душа любезный, — говорит он.

Я смотрю на него и некоторое время ничего не могу понять. Табидзе общедоступно поясняет мне, что через полчаса начинается сессия, на которой будет слушаться мой доклад, что он пришел оказать мне моральную поддержку (по поручению комитета ВЛКСМ), но он не думал, что ему придется выводить меня из ступорозного состояния.

Научная сессия для любого института — это праздник. Перед началом все в черных костюмах гуляют в вестибюле. Функционирует великолепный буфет. Коридор радиофицирован, так как мест в зале не хватает. Кроме наших сотрудников здесь полно гостей.

Неожиданно носом к носу сталкиваюсь с Дюлой Шимоди, своим однокурсником. Он приехал из Будапешта вместе с женой, Верой Стрельцовой. Было очень забавно встретить их здесь в качестве иностранных гостей.

И вот, когда звонит звонок, меня начинает мутить от страха, и, вместо того чтобы идти в зал, я бегу в буфет. Один за другим съедаю пять бутербродов с красной икрой и выпиваю три стакана кофе. Слушаю по радио, как шеф открывает сессию, и торжественные речи разных уважаемых особ. Есть уже не могу. Выхожу из буфета, медленно поднимаюсь по лестнице. Сегодня ее покрыли красным ковром. Читаю стенгазету «В космос!». Она висит еще с майских праздников, и в ней карикатура на меня. По доводу моего увлечения пинг-понгом. Очень похоже, но надоело.

В коридоре сидят и стоят люди в черных пиджаках. Я иду по коридору тоже весь в черном. Белый платочек в нагрудном кармане. Меня можно снимать в кино. Захожу в туалет. И здесь слышны речи. Почему-то шипит озонатор. По-моему, он не дол-жен шипеть. А может, так ему и полагается шипеть? Надо выкурить сигарету. Теперь долго не покуришь. Можно и две. У меня оказывается только одна. Вынимаю монетку. Может быть, подбросить? Поздно. Я сделал это два месяца назад. Но та монета так и лежит под холодильником, и я не знаю, как она упала: орлом или решкой? Я выхожу из туалета и протискиваюсь в зал.

На трибуне Дубль-ве. Почему-то я сразу успокаиваюсь, глядя на него. Я вспоминаю третий курс. Он тогда был доцентом и читал нам лекции по патофизиологии. Очень хорошие лекции, по ним было легко готовиться к экзаменам. Я вспоминаю, как один парень его спросил относительно кибернетики в медицине. Дубль-ве не растерялся и сказал, что кибернетика — это лженаука и мы должны ее презреть. Рассказал пару анекдотов из «Крокодила» насчет кибернетики. Мы были рады и смеялись. А сейчас Дубль-ве у нас главный дока по кибернетике.

Дубль-ве в очень строгих академических тонах расписывает великие деяния своего отдела. Называет имена особо выдающихся сотрудников. Разумеется, и Бориса. Он действительно очень толковый, мой бывший друг Боря. Дубль-ве рассказывает о диссертациях своих птенцов. Это его любимый конек. Потом он очень академично начинает превозносить нашего шефа. Говорит, что под его личным руководством отдел идет к стоящей перед всеми нами цели. И наконец, он говорит кое-что обо мне:

— Товарищи, все сотрудники нашего отдела ясно представляют себе эту цель и уверены в правильности пути, по которому мы к ней идем. В этой связи мне хотелось бы сказать о некоторых молодых и очень, подчеркиваю, очень талантливых ученых, которые, попав в плен модных концепций, вообразили себя новаторами. Вольно или невольно, но эти лица расшатывают основы нашей программы и сами сбивают себя с единственного истинного научного пути.

Он сходит с трибуны и занимает свое место в президиуме. Пожимает руку какому-то вновь прибывшему начальнику, закидывает ногу на ногу. Я смотрю на публику в зале. Кое-кто из посвященных тонко улыбается.

Дальше все идет чинно, благородно и на высоком научном уровне. Выступают разные люди. Временами в зале гаснет свет — показывают диапозитивы и маленькие фильмы. Временами зал начинает гудеть. Я не понимаю, из-за чего поднимается гудение, и не улавливаю смысла докладов и фильмов. Я стою в толпе черных пиджаков и слушаю стук своего сердца. Иногда заглядываю в программу. Выступает Осипова, потом Штрекель, Павлов, Иваненко, Буркало… Встает шеф.

— Сейчас выступит с докладом младший научный сотрудник института Виктор Яковлевич Денисов. Регламент — тридцать минут.

Я на трибуне. Прикован к трибуне всем на обозрение. Всегда боялся трибун. Даже в студенческой группе, когда подходила моя очередь делать политинформацию, я заикался и ощущал провал в памяти. А сейчас я на трибуне в большом зале. На меня смотрят греки со стен и с потолка. В президиуме переговариваются. Непроницаемое лицо бывшего друга Бори. Нервная улыбка Табидзе. В середине зала возле проектора кивает головой Лида. Дюла Шимоди и Вера Стрельцова, уважаемые иностранные гости, весело глядят на меня. Илюшка в дверях поднимает над головой сжатые ладони. В Голицыне волнуются родители. Шурочка все-таки опоздала. В Эстонии ничего не знает Димка. И все они глядят на меня. Я на трибуне. Я читаю свой доклад, не понимая его смысла. Я мог бы произнести его наизусть, как стихотворение «Поздняя осень. Грачи улетели». Я знаю, в каких местах надо повысить голос и где секунду помолчать, я делаю все это автоматически. Гаснет свет. Световой указкой я комментирую диапозитивы и схемы. Приносят обезьян. Я показываю Красавицу-бис и Маргариту, рассказываю, как они вели себя в камере, читаю сравнительные результаты анализов и т. д. Вдруг я страшно оживляюсь и начинаю крутиться на трибуне. Бессмысленно улыбаюсь. Вижу стол президиума и лицо шефа. Он подмигивает мне и прячет улыбку, наклоняя голову. Дубль-ве что-то пишет. Все. Я кончаю доклад, а в запасе еще пять минут. Мне нужно поклониться и уйти. Зал уже загудел. Илюшка показывает мне большой палец и накрывает его ладонью. Табидзе кивает, Лида кивает, Дюла и Вера тоже кивают. Греки вроде тоже кивают. Очертя голову, я наклоняюсь к микрофону:

— Товарищи! Я знаю, что моя работа противоречит многим солидным трудам и, может быть, даже ранит чье-то самолюбие. Но я считаю — и думаю, что со мной согласятся все, — что во имя нового мы должны научиться приносить жертвы. Новое — это риск. Ну и что? Если мы не будем рисковать, что будет с делом, которым мы занимаемся? Наше дело не терпит топтания на месте, и наш институт — это не фабрика диссертаций. (Это уж слишком.) Новое все равно пробьет себе дорогу. Так во всем. Возьмите футбол. (С ума я сошел.) Когда-то система «дубль-ве» считалась прогрессивной, но сейчас она устарела.

В зале хохот. Смеются аспиранты на балконе, Илюшка держится за живот. Лида уткнулась в колени. Табидзе закатывается.

Шеф разъяренно гремит звонком.

— Новое победит! — говорю я, чувствуя, что погиб, и схожу в зал. Идиот, последний идиот, ради дешевой остроты погубил свою работу.

После меня выступает Табидзе, и объявляется перерыв. В перерыве я не обедаю, а брожу по коридору и без конца стреляю сигаретки. Аспиранты хлопают меня по спине:

— Молодец! Здорово ты его! Будет помнить. Не те сейчас времена, чтобы так давить.

— Не те, это точно, — вяло говорю я и опять куда-то иду. Передо мной вырастает шеф.

— Идите-ка со мной, — говорит он и идет в свой кабинет. — Что это за мальчишество? Что это за пижонство? Тоже мне трибун! Что вы берете на себя? Виталий Витальевич — ученый с мировым именем…

— Подождите, Андрей Иванович, — говорю я нагло (мне уже нечего терять). — Я вас спрашиваю как коммуниста: прав я или нет? Разве можно допустить, чтобы наша наука превратилась в тихую заводь, где будут размножаться дипломированные караси?

И шеф вдруг смеется и кладет руку мне на плечо:

— Чудак ты, Витя. Вообразил себя Аникой-воином. Ту-ру-ру — трубы трубят. Против меня целое войско, а я один, зато храбрый. Погибаю, но не сдаюсь. Ладно. Ты сделал свой доклад — и все. Зачем этот жалкий пафос в конце? Ты как будто принял вызов на участие в грязной анонимной дуэли. Зачем? Твой доклад сказал сам за себя.

Шеф ходит по кабинету.

— A в общем, я рад. Четыре года назад я смотрел на тебя и тебе подобных со смутным чувством. Я не понимал вас. Чего они хотят? Только гаерничать и во всем сомневаться? Теперь я, кажется, вижу, чего вы хотите. В общем-то того же, чего хочу и я.

В коридоре слышен звонок. Начинаются прения по докладам. Шеф говорит:

— А я сначала не понял, отчего такой хохот. Потом мне объяснили. Дубль-ве. Все-таки это возмутительно. Интересно, как меня называют в институте?

— Вас так и называют — «шеф», — говорю я, — а иногда «батя», а иногда «слон». По-разному.

— Ладно, пошли — усмехнулся он. — Я первый выступаю в прениях.

ЧАСТЬ IV.
Колхозники

Глава 11

Я колхозник. Нет, вы подумайте только: я стал колхозником, самым настоящим! В конторе мне начисляют трудодни, Алик и Юрка тоже колхозники. Если бы год назад нам сказали, что мы станем колхозниками, мы бы, наверное, тронулись. В «центре» ребята ругаются: «Эй, деревня!», «Серяк», «Красный лапоть» и так далее. Я был «мальчиком из центра», а теперь я колхозник.

Я вспоминаю то время, когда наша компания стала распадаться. Юрка бурно прогрессировал в баскетболе. Алька каждый вечер торчал у Феликса Анохина, где читали стишки. Галка кривлялась в драмкружке, а я остался один и стал «мальчиком из центра». Потом мы снова сплотились во время экзаменов. А теперь я колхозник, «серяк», «красный лапоть», как говорят эти подонки. Много они понимают!

Честно говоря, я вовсе не ликую, что я сейчас колхозник-рыбак. Не могу сказать, что сбылась моя голубая мечта. Моя мечта. Что это такое? Я сам не знаю. Мама мечтала, чтобы я стал врачом. Папа почему-то твердил, что с нас хватит врачей, пусть Дима будет адвокатом. Традиционные интеллигентские мечты. Чтобы я стал адвокатом?! И разве мечта — это выбор профессии?

Надо попробовать по порядку. Первую ночь после приезда в этот колхоз мы ночевали в палатке, а утром явились в правление. Председатель был толстый и добродушный дядька, эстонец. Мы подметили в нем одну особенность. По-русски он говорил прилично, но какими-то газетными фразами. Видимо, учил язык в основном по газетам. Я подумал, что, если все эстонцы говорят здесь на таком языке, мне придется туго. Прямо скажу, я не особенно понимаю этот язык. Русских в колхозе не меньше, чем эстонцев. Колхоз огромный. Он простирается километров на двадцать по побережью и объединяет три или четыре поселка. Промышляют в основном рыбой, овощами и молоком.

Нам дали койки в общежитии для рыбаков. Зачислили нас матросами на сейнеры, но оказалось, что наши сейнеры еще не пришли в колхоз. Их арендовали совсем недавно. Кроме этих новых сейнеров в колхозе было еще два старых и штук пятнадцать мотоботов, но там экипажи были уже укомплектованы. Два дня мы болтались просто так, а потом нас стали использовать.

Меня направили на стройку. Не правда ли, громко звучит? Меня направили на строительство здания для фермы черно-бурых лисиц. Колхоз решил поднажиться на лисицах, и я должен был строить ферму.

В бригаде были русские и эстонцы. Бригадир, типичный эстонец в типичной эстонской шапке, показал мне, что делать, и я стал это делать. Я подавал кирпичи на ленту транспортера. Сложнейший трудовой процесс! Берешь два кирпича, кладешь их на ленту, снова берешь два кирпича и опять кладешь их на ленту. Кирпичи торжественно плывут вверх и там превращаются в стену. Мы строим ферму для лисиц. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Придумали же люди эту дьявольскую штуку — ленточный транспортер. Он не ждет. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту. Внизу кирпичей становится все меньше, a стена чуть повыше. Для вас, лисички. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту.

Неподалеку какой-то детина вяло ковыряет ломом старую стену. Ее надо снести, чтобы очистить место. Детина осторожен, боится падающих обломков.

После перекура я попросил бригадира поменять нас местами с тем детиной. Он предупредил, что это очень трудно — ломать такие стены, но я сказал:

— Ничего, это по мне.

Детина, видимо, очень доволен. Он берет два кирпича и кладет их на ленту, берет еще пару и кладет на ленту. И я доволен. Я бью ломом в старую стену, чертовски крепкую стену. Молочу по кирпичам и между ними. Раз, раз, два и три! Я бью в стену, стоя на месте и с разбега, как в своего векового врага. Я остервенел и бью, бью, бью. С грохотом падает и рассыпается огромный кусок стены. Подходит бригадир. Он не понимает, что со мной.

А я бью ломом в старую стену, которая никому не нужна.

Бью ломом в старую стену!

Бью ломом!

Бью!

Может быть, вот оно — бить ломом в старые стены? В те стены, в которых нет никакого смысла? Бить, бить и вставать над их прахом? Лом на плечо и — дальше, искать по всему миру старые стены, могучие и трухлявые и никому не нужные? Лупить по ним изо всех сил? Это не то, что класть кирпичи на бесконечную ленту.

Весело в прахе и пыли с ломом шагать на плече.

Расчищать те места на земле, где стоят зыбучие старые стены.

К концу рабочего дня я сломал всю стену до основания. Я стоял на груде битого кирпича и курил. Рядом в сумерках белела новая стена. Я подумал, что завтра будет веселее класть кирпичи на ленту. Сам не понимаю почему, но так я подумал.

Наконец пришли сейнеры. Нас освободили от подсобных работ, и мы помчались на третий причал. На причале уже околачивалось много народу. Здесь был председатель колхоза, его заместитель и старший капитан колхозной флотилии старикашка Кууль. Незнакомые нам здоровенные ребята уже бродили по палубам сейнеров. На причале вертелись девчонки в комбинезонах. Две-три из них определенно заслуживали внимания. Я сказал об этом Юрке и Алику. Они согласились. Чудаки, неужели они думают, что я всю жизнь буду сохнуть по Галке? Я ведь не Пьеро какой-нибудь, я человек вполне современный.

Галдеж на причале стоял страшный. Мы присели на ящике немного в стороне от публики, закурили и стали посматривать. Море было веселое. Бугристое, холмистое, местами черное, местами зеленое. Все было в движении: тучи двигались в Финляндию, сейнеры покачивались в маслянистой воде, на мачтах текли флаги, недалеко от берега шкодничала орда чаек, старикашка Кууль бегал от сейнера к сейнеру и махал руками, девчонки то сбивались в кучу, то разбегались в разные стороны. В общем, было весело.

Мне стало так весело, как не было весело уже давно. Я очень обрадовался, потому что, когда мне весело, я обо всем забываю и не думаю о том, что еще будет когда-то.

Алик прочитал стихи Маяковского:

Идут, посвистывая,
               отчаянные из отчаянных.
Сзади тюрьма.
               Впереди — ни рубля…
Арабы, французы, испанцы и датчане
Лезли по трапам
               Коломбова корабля.

Все-таки это очень здорово — к месту и не к месту вспоминать стихи. Я обязательно буду теперь запоминать как можно больше стихов.

Юрка сказал:

— Хорошо бы нам попасть на одну коробочку.

Так он и сказал: «коробочку». Старый морской волк Ю. Попов.

Мне стало совсем весело, когда я вдруг увидел железного товарища Баулина. Он был в синем заграничном плаще, в фуражке с крабом. Не знаю, почему мне стало еще веселее, когда я его увидел. Вообще-то я не очень люблю таких, как он, железных товарищей. Я сказал ребятам:

— Смотрите, сам адмирал Баулин.

Юрка закричал:

— Эй, Баулин! Игорь!

Баулин довольно равнодушно помахал нам рукой. Потом мы увидели, что весь генералитет смотрит на нас. Старикашка Кууль ласково поманил нас к себе. У него был такой вид, словно он хочет рассказать нам сказку. Мы подошли. Юрка шел враскачку, засунув руки в карманы. Заместитель председателя сказал:

— Значит, это наши молодые рыбаки.

Председатель сказал:

— Товарищи молодые рыбаки, на вас возлагается задача…

Вот излагает! Не говорит, а пишет. Все как в газетах: «Председатель колхоза, кряжистый, сильный, строго, но со скрытой смешинкой посмотрел на молодых рыбаков и просто сказал:

„Товарищи молодые рыбаки, на вас возлагается задача…“».

Оказалось, что на нас возлагается задача заново покрасить борта и рубку «СТБ-1788». Два других сейнера выглядели, как новенькие, а «СТБ-1788» был весь обшарпан и ободран, как будто участвовал в абордажных боях. И на нас, стало быть, возлагалась задача его покрасить.

— А плавать-то мы будем? — спросил я.

Старикашка Кууль ласково покивал. Дескать, будет вам и белка, будет и свисток. Заместитель председателя крикнул:

— Баулин!

Подошел Игорь.

— Денисов, это ваш капитан. Будете плавать с ним на «СТБ-1788».

— Мне повезло, — сказал Игорь и усмехнулся.

Сколько сарказма! Боже, сколько сарказма! Он думает, что мне улыбается плавать на судне с роботом вместо капитана. У людей капитаны как капитаны — белобрысые, огромные, добродушные. Переминаются с ноги на ногу. А мне опять не повезло, на этот раз с капитаном.

Потом все командование ушло с причала. Ушли и ребята с сейнеров. Остались только мы трое да еще двое эстонских парнишек. Остались также и девчонки. Они сели на доски и стали привязывать к сетям какие-то стеклянные шары. Я подошел к девчонкам и сказал тем двум-трем заслуживающим внимания:

— Как тут у вас в клубе? Что танцуете?

Девчонки захихикали и что-то залопотали, а одна из тех двух-трех потупилась. Я ее спросил:

— Вас как зовут?

Нечего с ними церемониться. С некоторых пор я понял, что с девчонками нечего церемониться.

Она ответила:

— Ульви.

Это мне понравилось. Ульви — это звучит. Ульви Воог — есть такая чемпионка по плаванию.

— Ульви — это звучит, — сказал я, — а меня зовут просто Дима.

Я вернулся к своим ребятам и небрежно бросил:

— Подклеил одну кадришку.

Ребята сидели на ящиках и смотрели на меня, как волки-новички в зоопарке.

— Правда, ничего себе кадришка? — спросил я. — Ее зовут Ульви.

— Иди ты, Димка, знаешь куда! — пробормотал Алька и отвернулся.

— Видал? — сказал я Юрке и насмешливо кивнул на Алика.

— Да брось! — буркнул Юрка и отвернулся.

— Пошли красить! — гаркнул я.

Нет, черти, вы мне настроения не испортите. С каждой минутой мне становилось все веселее и веселее.

Мой ободранный корвет «СТБ-1788» некогда был покрашен в черный и желтый цвета, как и все эти маленькие сейнеры. Борта черные, а рубка желтая — довольно мрачный колорит. Не мог я красить борта черной краской, когда такое веселье в душе. Эстонские парнишки мазали в это время ведра яркой, как губная помада, красной краской.

Алик и Юрка сразу подхватили мою идею покрасить борта сейнера в красный цвет. Антс и Петер долго не понимали, а потом захохотали, сбегали куда-то и принесли несколько ведер красной краски. Мы стали красить сейнер. Петер трудился на причале. Юрка сидел под настилом и красил внизу до ватерлинии, а мы втроем, Антс, Алик и я, стояли в лодке с наветренной стороны и яростно малевали другой борт.

В общем, жутко весело было, и я представлял, что случится с моим железным капитаном Игорем Баулиным, когда он увидит свой красный корабль. Его хватит удар. Его переведут на инвалидность, и он будет сидеть дома и без конца писать письма в газету. А нам дадут другого капитана.

Было очень ветрено. Чайки кричали, как детский сад на прогулке. Здорово пахло йодом, какой-то гнилью и краской. «СТБ-1788» будет красным, как помидор, как платочек на голове Ульви, как губная помада у всех этих.

Может быть, красить все вот это красным? Все черное перекрашивать в красное? Ходить повсюду с ведерком и кистью и, не давая никому опомниться, все черное перекрашивать в красное?

Утром с пригорка я увидел, как покачивает мачтами мой красный сейнер, и сразу же его полюбил.

Старикашка Кууль разошелся. Он махал руками перед моим носом и кричал:

— Курат! Что ты наделаль, Денисов! Что ты наделаль! Что скажет морской регистр? Он не пустит судно в море. О, курат!

— Успокойтесь, капитан Кууль, — успокоил я его. — Не все ли равно морскому регистру — красный сейнер или черный? Все остальное ведь в порядке. Рыбу он ловить будет и красный. И может быть, даже лучше, чем все черные.

— Ты ничего не понимаешь! Мальчишка! Глюпый!

Я отошел от разъяренного Кууля. «Ты-то что понимаешь? — хотелось мне сказать ему. — Тебе лучше сказки детям рассказывать, чем командовать флотилией».

Пришел Баулин и стал дико хохотать. С ним действительно чуть удар не случился. Он стал красным, как сейнер.

— Автобус, — шептал он. — Типичный автобус.

Сейнер все-таки пришлось перекрашивать заново.

Потом нас послали в парники чинить рамы, так как еще в школе мы получили квалификацию плотников 3-го разряда.

С нами стали здороваться каменщики, рыбаки и овощеводы. Это было приятно. Мне почему-то было приятно работать в колхозе где попало: и красить, и ломать стены, и чинить парниковые рамы, и даже, черт побери, класть кирпичи на ленту транспортера. Гораздо приятней было работать в колхозе, чем в школе на уроках труда. Может быть, это потому, что здесь тебе не вкручивают день-деньской, что ты должен развивать в себе трудовые навыки.

Нестерпимыми были вечера. Алик все стучал на машинке. Юрка каждый вечер писал письма Линде. Иногда мы болтали. Так, на разные темы, как всегда. Попозже шли в клуб, смотрели старые фильмы с субтитрами на эстонском языке. После кино в клубе немного танцевали. Я тоже танцевал с Ульви. Мне скучно было танцевать, и я все уговаривал ее: пойдем погуляем. Но она не шла, и я уходил один.

Я попадал в ночь и оставался наедине сам с собой. Я мог бы остаться там, где светло, или пойте в кофик, или на берег, где все-таки видны огоньки проходящих судов, но я сознательно уходил в самые темные улицы, а из них в лес. Садился на мокрые листья в кромешной тьме. Надо мной все шумело, а вокруг слабо шуршала тишина. Я думал, что здесь меня может кто-нибудь довольно легко сожрать. Я сознательно вызывал страх, чтобы не сидеть тут в одиночестве. Страх появлялся и уходил, и меня охватывала тоска, а потом злоба, презрение и еще что-то такое, от чего приходилось отмахиваться.

Я ни о чем не вспоминал, но все равно возникала Галя. Она шла, светлая, легкая, золотистая, — мой мрак. Я думал о том, что она сейчас в Ленинграде и с ним и, наверное, останется с ним навсегда, что он, должно быть, действительно такой, как она говорила, а я ничтожество. Я думал о себе. Что же я значу? Чего я хочу? Неужели ничего не значу, неужели ничего не хочу? Неужели предел моих мечтаний — стойка бара и блеск вокруг? Игрушечный мир под нарисованными звездами? Вся моя смелость здесь? Рок-н-ролл? Чарльстон? Липси? Запах коньяка и кофе? Лимон? Сахарная пудра? Вся моя смелость… Орел или решка? Жизнь — это партия покера? А флеш-рояль у других?

Нет, черт вас возьми, корифеи, я знаю, чего я хочу. Вернее, я чувствую, что где-то во мне сидит это знание. Я до него доберусь! Когда-нибудь я до него доберусь, но когда? Может быть, в старости, годам к сорока? Я уже что-то нащупываю. Красить все красным? Бить ломом в старые кирпичи? Что-то чинить? Класть кирпичи на ленту, в конце концов? Это, но это не все. Главное прячется где-то во мне. Галя, с тобой мне было легко. С тобой я ничего не боялся и ни о чем не думал. Где ты, мой мрак, тоска моя? Легкая и золотистая… Дрянь проклятая, не попадайся мне на глаза!

Мокрые листья прилипали к штанам и рукам. Все было мокрым в этом осеннем лесу. Я был весь мокрый. Лицо мое было мокрым. Спички, к счастью, не мокрые. Я закуривал и курил десять штук, не вставая с места, одну за другой.

А с ребятами мы болтали. Так, на разные темы, как всегда. Они вроде презирали меня за то, что я приставал к Ульви. Они, оказывается, моралисты… Дорогие мои друзья! Вы спасли меня не так давно от чего-то самого страшного, то ли от трусости, то ли от ночного убийства. В общем-то и я, наверное, моралист, иначе я не принимал бы всей этой любовной истории всерьез. Суперменом зовет меня Витька. Я супермен-моралист.

По субботам Юрка уезжал в Таллин. Он сидел из-за этих поездок без денег, и мы кормили его.

Путина началась в середине сентября. Мы вышли в море. За несколько дней до этого капитан Баулин впервые собрал свой экипаж на борту сейнера. Тогда я со всеми познакомился. Вот он, наш экипаж:

1. Капитан Баулин — железный человек со стальными челюстями и железобетонной логикой. 27 лет. Женат. Ко мне относится враждебно.

2. Помощник капитана Ильвар Валлман. Толстый, большой и курчавый. Постоянно трясется в немом смехе. Лет тридцать. Кажется, зашибает. Мы с ним поладим.

3. Механик Володя Стебельков, рыжий, румяный, веселый. Гармонь бы ему, а он все травит анекдоты. Любимое словечко — «сплошная мультипликация». Это когда что-нибудь не нравится. 26 лет. Будем дружить.

4. Моторист Петер Лооминг. Красивый малый. 20 лет. Мы с ним красили сейнер.

5. Тралмейстер Антс Вайльде. Совсем красивый малый. 23 года. Мы с ним красили сейнер.

6. Матрос Дмитрий Денисов. Это я. Правой рукой выжимаю 60.

Сейнер наш имеет 16 метров в длину, 4 в ширину. Скорость — 7 узлов. Кубрик на 6 коек, трюм, машина, рубка, гальюн.

Собрав нас на палубе, капитан Баулин сказал:

— Ребята…

Это он хорошо сказал: «Ребята». Не ожидал я, что он скажет «ребята».

— …через три дня мы выходим. Метеосводка на сентябрь хорошая. Пойдем к Западной банке, посмотрим там. Если там не густо, на следующий день пойдем к Длинному уху. Эхолот нам так и не поставили. На 93-м поставили эхолот, но мы их все-таки постараемся обставить и без эхолота.

В общем, он говорил по существу. Потом мы спустились в кубрик и распили на шестерых две поллитровки. Кто их там припас, не знаю. Наверное, Ильвар. Я разошелся, без конца травил анекдоты. Довел Володю до того, что он стал икать. Потом мы сошли с сейнера и решили добавить. Пошли в колхозный кофик и там добавили. В кофике были Алик и Юрка. Они сидели каждый со своей командой и, по-видимому, тоже добавляли. На Алике лица не было. Не знаю, как он будет плавать: ведь он не переносит алкоголя. А рыбаки пьют «тип-топ», как сказал мне Ильвар. Вообще было как-то забавно, что мы сидели в разных концах зала каждый со своим экипажем. Почему-то мне стало грустно из-за этого. А потом мы сдвинули столики и посидели немного все вместе, восемнадцать рыбаков с сейнеров «СТБ». Потом мы пошли в клуб и ввалились туда всей толпой — восемнадцать здоровенных рыбаков. Несколько минут мы стояли у двери, и все смотрели на нас, словно никто не узнавал. Как будто мы чем-то отличались от всех других парней, мы, восемнадцать рыбаков с сейнеров «СТБ».

В зале было светло и играла какая-то музыка. Потом какая-то музыка кончилась, поменяли пластинку, и несколько мужских голосов тихо запели: «Комсомольцы-добровольцы…» Я люблю эту песню. То есть я люблю, что ее начинают тихие мужские голоса. Если бы ее исполняли иначе, я бы, наверное, ее не любил. Терпеть не могу, когда орут, словно их распирает:

…Солнцу и ветру навстречу,
На битву и радостный труд…

Так и видишь этих холеных бодрячков в концертных костюмах. Энтузиазм их распирает, солнцу и ветру навстречу они шагают, тряся сочными телесами. Расправляют упрямые жирные плечи. Я не верю таким песням. А вот таким, как эта, верю. Чувствуется, что поют настоящие ребята. Не надо литавр, хватит с нас и гитары.

В тот вечер Ульви наконец согласилась пойти со мной погулять. Я повел ее на берег. Тучи покрывали все небо, но на горизонте была протянута широкая желтая полоса. Она освещала море. Волны перекатывались гладкие, словно какие-то юркие туши под целлофаном. Было похоже на картину Рокуэлла Кента.

Мы с Ульви сели на перевернутую лодку. Ульви попросила у меня сигарету. Ишь ты, она курит. Колени у Ульви были круглые, очень красивые. Когда она докурила, я полез к ней.

— Ты меня любишь? — спросила она чрезвычайно строго.

О, еще бы! Конечно, я ее люблю. Я ведь человек современный, люблю всех красивых девушек. В Эстонии я люблю Ульви, а попаду на Украину, полюблю Оксану, а в Грузии какую-нибудь Сулико, в Париже найду себе Жанну, в Нью-Йорке влопаюсь в Мэри, в Буэнос-Айресе приударю за Лолитой. Вкусы у меня разносторонние, я человек современный.

Сейчас я люблю Ульви, но почему-то молчу как дурак.

Она вскочила с лодки и отбежала на несколько шагов.

— А я тебя люблю! — с отчаянием крикнула она. — Почему? Не знаю. Увидела тебя и люблю. — И что-то еще по-эстонски. И побежала прочь. Я ее не догонял.

В общем, в таких вот делишках мы и проводили время в колхозе «Прожектор», когда наконец началась путина и мы вышли в море.

Мы выходили ранним утром, в сущности, еще ночью. В чернильном небе болтался желтый фонарь. Наши ребята ходили по палубе и разговаривали почему-то шепотом. И капитан отдавал приказания очень тихо:

— Петер, запускай машинку. Дима, прими швартовы.

Я принял швартовы и обмотал их вокруг кнехтов. Дальше я не знал, что делать, и стоял как истукан. А ребята тихо топали по палубе и натыкались на меня. Но не ругались.

Мимо нас прошел черный контур Юркиного «СТБ-1793». Алькин «СТБ-1780» отвалил позже нас. Капитан ушел в рубку, а я все не знал, что мне делать. Вдруг я заметил, что стою на палубе один. Я спустился в кубрик и увидел, что ребята укладываются на койки.

— Занимай, Дима, горизонтальное положение, — сказал Стебельков. Он был уже в одних кальсонах. Мне это показалось диким — спать, когда судно выходит в море, но, чтобы не выделяться, я тоже лег.

Конечно, я не спал. Я слушал стук мотора, и мне хотелось наверх. Через полтора часа надо мной закачались грязные ноги с обломанными ногтями. Качались они долго. Меня чуть не вывернуло от этого зрелища. Потом вниз сполз помощник капитана Ильвар Валлман. Он поковырялся в банке с мясными консервами, достал из-под стола бутылку, хлебнул, натянул штаны, сапоги и гаркнул:

— Подъем!

Я сразу же вскочил и полез наверх.

Было совершенно светло. Наш сейнер шел к какому-то длинному острову, на конце которого белел одинокий домик. За стеклом рубки я увидел задумчивое лицо Баулина. Он что-то насвистывал. Сейнер шел ровно. Море было спокойное, чуть-чуть рябое. Оно было серое и словно снежное. Далеко-далеко, пробивая тучи, в море упиралась тренога солнечных лучей. Я прошел на самый нос и задохнулся от ветра. Вот это воздух! Чем мы дышим там, в Москве? Я взялся за какую-то железку (я еще не знал толком, как тут все называется) и широко расставил ноги. В лицо и на одежду попадали брызги. Слизнул одну со щеки — соленая! Я поразился, как все сбывается! Душным вечером в «Барселоне» я представил себе этот день, и вот он настал. Если бы в жизни все сбывалось, если бы все шло без неожиданностей! Впрочем, нет, скучно будет.

Быть мне просоленным. Некоторые, те, что меня за человека не считали, в один прекрасный момент посмотрят: а я просоленный.

— Эй, Дима! — заорал сзади Ильвар. — Давай!

Он сам, Антс и Володя опускали подвешенный к стреле трал. На маленьких сейнерах все, кто свободен от своих основных обязанностей, возятся с тралом. Я подключился. Это была моя основная обязанность. Мы сбросили за борт сеть и осторожно опустили стеклянные шары-кухтыли. Потом сняли и опустили в воду траловые доски. Я суетился, потому что хотел сделать больше всех. Антс и Ильвар что-то быстро-быстро говорили по-эстонски и смеялись. Надо будет взяться за эстонский, а то наговорят тут про тебя, а ты и знать не будешь.

Кухтыли удалялись от судна, как команда дружных пловцов. Стебельков включил механическую лебедку. Готово, трал опущен. Ребята опять поперлись спать. Баулин тоже спустился в кубрик. За штурвал встал Валлман. Я опять не знал, что мне делать.

Остров с белым домиком остался за кормой. Он лежал теперь сзади темным силуэтом, похожий на всплывшую подводную лодку. Слева по борту приближался другой островок. Там стоял красный осенний лес. А трава под деревьями зеленая, какая-то очень свежая. Кажется, на этом острове не было ни души. Хорошо бы здесь немного пожить! Пожить здесь немного с кем-нибудь вдвоем.

Я вытащил на палубу ведро картошки и стал ее чистить. Это тоже было моей прямой обязанностью — готовить для всей кодлы обед. Сейнер шел очень медленно, с тралом он давал всего два узла. Это мне объяснил Валлман. Он вылез из рубки и разгуливал по палубе. Никогда не думал, что именно так ловят рыбу: капитан и команда спят, а рулевой разгуливает по палубе.

Наконец мы обогнули лесистый островок. Впереди было открытое море. И тут я почувствовал качку. Ничего себе, качает немного, и все. Даже приятно.

Ильвар крикнул в кубрик:

— Подъем!

Стали вылезать заспанные ребята. Появился капитан. Володя пустил лебедку. Она издавала дикие звуки. Все встали у правого борта. Я тоже встал. Я был благодарен ребятам за то, что меня никто не учит. Я очень боялся, что меня все начнут учить, особенно Игорь. Хватит уж, меня учили. Игорь влез в рубку. Судно стало делать поворот. Все смотрели в воду, я тоже смотрел. Немного кружилась голова. В бутылочного цвета глубине появились траловые доски.

— Аут! — гаркнул Антс.

— Аут! — гаркнул я.

Никто не засмеялся.

Лебедка — стоп. Дальше пошло вручную. Мы подтянули и закрепили траловые доски. Всплыли кухтыли. Мы осторожно подняли их и стали тянуть сеть.

Я очень напрягался. Я не знал, надо ли напрягаться, но на всякий случай напрягался.

Появился траловый мешок. Его прицепили к стреле и подняли в воздух. Это был сверкающий шар. Там трепетала килька. Взбесившаяся шайка чаек пикировала на трал и взмывала вверх. Пираты, романтическая банда. Она верещала и сгибала голову. Это был «мессершмитт», объединенный в одно с летчиком.

Рыбу высыпали, и она усеяла всю палубу. Мы стояли по щиколотку в кильке, а она билась вокруг. Словно серебряная трава под сильным ветром в степи. Потом мы стали укладывать кильку в открытые ящики. Надо было брать каждую рыбешку в отдельности, для того чтобы удостовериться, что это именно килька, а не салака, и не минога, и не кит, в конце концов.

Детки, там, в Москве, когда вы на октябрьские праздники полезете с вилками за килечкой, кто из вас вспомнит о рыбаках?! И не надо, не вспоминайте.

Я сварил ребятам обед — щи из консервов и гуляш с картошкой. Впятером мы сели за стол. Я очень волновался. Валлман опять вытащил бутылку, а Стебельков сказал, потирая руки:

— Дух, Дима, от твоего варева чрезвычайный.

Он проглотил первую ложку, вылупил глаза и даже посинел.

— Что такое, Володя? — спросил я. — Обжегся?

— Зараза ты, — ласково сказал он и стал есть.

Ребята-эстонцы после первых глотков засмеялись, а Антс хлопнул меня по спине и сказал:

— Силен.

— Что такое, ребята? — спросил я. — Соли, что ли, мало?

— Кто она? В кого ты влюбился?

Я попробовал щи и тоже поперхнулся. Пересолил. Ребята все-таки подчистили свои тарелки. Они пили водку, и вскоре им стало все равно, много соли или мало. Может быть, поэтому они сказали, что гуляш вполне сносный. Но я не стал есть щи, не притронулся к гуляшу и даже боялся взглянуть на водку. Случилось то, чего я больше всего боялся, — меня мутило. Снизу что-то напирало, а потом проваливалось. Рот у меня был полон слюны. Вонючий пар от щей, запах водки, красные лица ребят… Потом они еще закурили.

— Отнеси гуляша капитану, — сказал Стебельков.

Я схватил тарелку и бросился вверх по трапу. Увидел над собой небо, перечеркнутое антенной. Мачта падала вбок, потом остановилась и полезла обратно. Мелькнула бесстрастная физиономия Баулина. Он смотрел на меня. Я сделал шаг по палубе и понял, что это произойдет сейчас. Бросился бегом, сунул тарелку в рубку и сразу же к борту. Меня вырвало.

Я травил за борт, и меня всего трясло. Меня выворачивало черт знает как. Потом стало холодно и очень легко, как после болезни. Я лежал животом на борту и представлял себе, как усмехнется Баулин, когда я обернусь. А черт с ним, в конце концов. Я выпрямился и обернулся. Дверь рубки была открыта и моталась из стороны в сторону. Баулин ел гуляш, придерживая штурвал локтем.

— Готово, Дима? — спросил он. — Иди сюда, подержи колесо.

Я влез в рубку и взял штурвал.

— Гуляш вполне сносный, — сказал Баулин.

Целый час до подъема трала мы стояли вместе в рубке. Он мне объяснил, что тут к чему, познакомил с компасом, кренометром, показателем давления масла, барометром, туманным горном. Потом он развернул карту и указал, где мы находимся. Это оказалось так близко от берега, что я даже заскучал. Что со мной будет в открытом море?

Мы шли вдоль Западной Банки.

— Тут везде мель, — сказал Игорь, — нужен глаз да глаз. Видишь, веха в воде? Рюмка книзу — обходим к зюйду, рюмка кверху — обходим к норду.

Так мы с ним стояли и трепались целый час на разные морские темы. Я понимал, что он оказывает мне моральную поддержку. Ведь это его обязанность как капитана — оказывать членам своего экипажа моральную поддержку. Но надо сказать, он здорово умел это делать.

Так мы и ловили рыбку весь день. Поднимали трал и снова опускали. Перебирали кильку и складывали ее в ящики. Я поливал из шланга и драил палубу. Устал как черт. К вечеру меня опять стошнило.

В сумерках мы повернули назад. Игорь включил рацию, поговорил по-эстонски с колхозом, потом вызвал 80-й. Редер сказал, что улов у них хреновый — килограммов 400. У нас было от силы 350. Игорь помрачнел и шепнул мне:

— Завтра пойдем к Длинному Уху.

И вдруг я услышал голос Алика.

— Димка! — орал он. — Как ты там? Прием.

— Тип-топ, — сказал я в микрофон.

— Я просто в восторге! — кричал Алька. — У нас отличные парни. А у вас?

— Поговорим дома, — сказал я.

Забавно, Алька прокричал мне привет через несколько километров темного моря. Мне стало очень хорошо. Я люблю Альку. И Юрку люблю. Ведь мы друзья с тех пор, как себя помним. Но Альке я еще благодарен за многое. Например, за то, что он вечно бубнит стихи. Или вот он научил меня понимать абстрактную живопись.

— Понимаешь, — сказал он, — поймет тот, кто откажется понимать. Понимаешь?

— Отказываюсь понимать, — буркнул я, разглядывая черный круг, заляпанный синими и красными каплями.

— Прекрасно! Ты все понял! — весело крикнул Алька и побежал к Феликсу Анохину, который в это время наседал на какого-то солидного дядьку. Они оба взяли дядьку под руки и куда-то увели, а потом пришли сияющее. — Еще одного лишили невинности.

Это было прошлой зимой на выставке в Манеже.

Я люблю Альку за то, что он взъелся тогда на меня из-за глаз этой Боярчук, а сейчас презирает за приставание к Ульви, за то, что он бородат и очкаст, за то, что он тогда ночью молчал и сейчас ни слова не говорит о Гале, за то, что мы вместе голодали и таскали шкафы. И Юрку я люблю за то же и еще за то, что мы с ним играли в первой школьной команде.

— Давай, 93-й вызовем? — предложил я Игорю.

— Ну их к черту с их эхолотом, — мрачно ответил Игорь.

Тесемочка слабых огней обозначила берег.

Вот так мы каждое утро выходили в море и каждый вечер возвращались в колхоз. Берег мы видели только в темноте.

Я привык. Меня больше не мутило, и я не пересаливал щи. Я привык к грязным лапам Ильвара. У меня установился превосходный аппетит.

Мои шикарные джинсы превратились черт знает во что. Утром мне было холодно даже в обоих свитерах и куртке. Однажды Игорь принес мне робу, резиновые сапоги, телогрейку и берет. Проявил заботу. Это его обязанность — проявлять заботу о подчиненных. Теперь я настоящий эстонский рыбак.

В клубе каждый вечер поет хор. У каждого народа свои причуды: у эстонцев — хоровое пение. Мы записались в хор, чтобы не выделяться.

В конце концов мы обогнали 93-й. У Игоря, наверное, где-то в печенке свой эхолот. Так я стал передовиком производства. Передовой колхозник.

Юрку бьет море. Он стал бледный и тощий. Каждую субботу уезжает в Таллин. Каждый понедельник я снова вижу его на причале. Привозит нам сигареты с фильтром.

Алик стал получать письма из Москвы. Однажды я увидел обратный адрес: Л. Боярчук. Ясно. О прекрасная Боярчук, твои глаза, твои глаза!.. Я оценил их прелесть. Забавно, что ребята не рассказывают мне про свои амурные дела. Как будто боятся, что мне станет горько оттого, что их девчонки не изменяют им с актерами. А я им все рассказываю об Ульви. Даже немного больше, чем есть на самом деле.

Я по-прежнему хожу в лес один. Все меньше листьев, все лучше видно небо. Когда я закрываю глаза, я вижу только кильку, кильку. Я очень рад, что вижу по ночам только кильку.

Папа, ты ведь любишь кильку. Таллинскую кильку пряного посола. Вот тебе на здоровье 600 килограммов. Детки, скоро праздник. Покупайте кильку. Лучший спутник обеда — килька.

Я выучил кое-что по-эстонски. Кое-какие выкрики и несколько слов для Ульви.

— Скажи, капитан, — спросил я однажды Игоря, — зачем ты нам тогда назвал свой колхоз? Хочешь посмотреть, как мы станем перековываться?

Игорь захохотал смущенно.

— Хочешь посмотреть, как мы станем честными трудягами?

— Чудак ты, Димка, — сказал Игорь.

Было собрание, председатель делал доклад. Тошно было слушать, как он бубнил: «на основе внедрения», «взяв на себя обязательства» и т. д. Не знаю почему, но все эти выражения отскакивают от меня, как от стенки. Я даже смысла не улавливаю, когда так говорят. Но потом он заговорил, как обычный человек. Он сказал, что надо ловить больше рыбы. От этого зависит доход колхоза. Если доход увеличится в достаточной степени, колхоз сможет на следующий год арендовать большой сейнер для выхода в Атлантику.

— Товарищи, наш колхоз выйдет в Атлантику! — сказал он, как мне показалось, с волнением.

Вот это я понимаю.

На шоссе в лужах плывут облака. Я вспомнил тот день, когда влюбился в Галку. Она думает, что я влюбился в нее на школьном смотре, когда она кривлялась в какой-то дурацкой роли. Пусть она так думает, черт с ней. Мне теперь все равно, что она думает. А влюбился я в нее весной. Я был один. На бульваре в лужах плыли облака. Я увидел это, словно первый раз в жизни, и понял, что влюбился.

Снова было собрание. За столом сидел какой-то деятель. Председатель предложил соревноваться за звание бригад коммунистического труда, то есть экипажей коммунистического труда. Мы все проголосовали «за».

Игорь поймал немецкий джаз. Нас дико болтало, и дождь хлестал по стеклу, а где-то в чистой и теплой студии какой-то кот слащаво гнусавил «Майне либе ауген». Я ненавидел эти мещанские подделки под джаз. Игорь сплюнул и поймал трансляцию из Ленинградской филармонии. Мы шли в темноте, и волны нас подбрасывали под звуки симфонии Прокофьева.

Из кубрика доносилась песня «Тишина». А потом другая песня — «Ландыши». Это Стебельков учил Ильвара.

Как-то за обедом, когда Володя вытащил бутылку и стал всем разливать, я сказал:

— Люди будущего!.. Ребята, мы с вами люди коммунизма. Неужели вы думаете, что сквозь призму этой бутылочки перед нами открывается сияющее будущее?

— А что ты думаешь, в коммунизме херувимчики будут жить? — спросил Игорь. — Рыбаки и в коммунизме выпивать будут.

— Ребята, — сказал я, — вы мне все очень нравитесь, но неужели вы думаете, что мы с вами приспособлены для коммунизма?

В кубрике стало тихо-тихо.

— Оригинальный ты уникум, — сердито сказал Стебельков.

— Подожди, Володя, — сказал Игорь. — Ты про наше соревнование, что ли? — спросил он меня.

— Да.

— Разве мы плохо работаем? — проговорил Антс.

— Оригинальный ты уникум, Димка! — закричал Володя. — Ты что думаешь, если мы пьем и матюкаемся?.. Рыбаки всегда… Это традиция… Ты на нас смотри с точки зрения труда.

— Да разве только труд? — закричал я в ответ. — Трудились люди во все века, и, по-моему, неплохо. Лошадь тоже трудится, трактор тоже работает. Надо думать о том, что у тебя внутри, а что у нас внутри? Полно всякой дряни. Взять хотя бы нашу инертность. Это черт знает что. Предложили нам соревноваться за звание экипажей комтруда, мы голосуем, и все. Составили план совместных экскурсий. И материмся по-прежнему, кубрик весь захаркали, водку хлещем. Меня страшно возмущает, когда люди голосуют, ни о чем не думая.

В кубрике опять стало тихо-тихо. Не знаю, зачем я затеял этот разговор, но меня страшно возмущает, когда люди на собраниях поднимают руки, а сами думают совсем о другом в этот момент. Что мы, роботы какие-нибудь, что ли? Игорь взял бутылку и вылез на палубу. Вернулся он без бутылки.

— Еще один шаг к коммунизму, — бодро сказал я.

— А иди ты! — заорал Игорь. — Надоел ты мне по зеленые лампочки со своими сомнениями.

— Зря ты бутылку выбросил, я бы сейчас хлебнул, — сказал я нарочно, чтобы он еще больше взбесился.

Все это я вспоминаю сейчас, лежа на своей койке в кубрике. Качается лампочка в проволочной сетке, храпят ребята. Мы же лежим в нижнем белье. Мокрая роба навалена на палубе. Мы возвращаемся из экспедиционного лова. Пять дней мы тралили в открытом море за Синим островом. Мы страшно измотались. Синоптики наврали. Все пять дней хлестал дождь, и волнение было не меньше пяти баллов. Я понял теперь, почем фунт кильки. Я так устал, что даже не могу спать. Я лежу на своей койке, и мысли у меня скачут как сумасшедшие. Я член рыболовецкой артели «Прожектор».

Глава 12

Нас встречают, мы видим толпу на причале.

Нас встречает почти весь колхоз, как будто мы эскадра Колумба, возвращающаяся из Нового Света. На причале весь генералитет, и те, кому делать нечего, и жены наших ребят, а для меня там есть Ульви. Мы стоим в мокрой одежде вдоль правого борта и смотрим на берег. За эти пять дней на берегу облетели почти все листья.

Ребята целуют своих жен. Хорошо бы и мне сейчас кого-нибудь поцеловать, но Ульви кивает мне издалека. Чудачка, влюбилась в меня. Что она нашла во мне такого? Не буду я к ней больше приставать. Пусть найдет себе стоящего парня, который будет думать только о ней.

Мы разгружаем сейнер, поглядывая, как разгружаются 93-й и 80-й. Кажется, мы опять их обставили. Нам просто везет.

У Игоря красивая жена. Они так счастливы, что больно на них смотреть. Впрочем, ему двадцать семь лет, а мне семнадцать!

— Заходите вечером, ребята, — говорит Игорь.

Это, значит, у него такая программа, чтобы мы были всегда вместе, как экипаж коммунистического труда.

— Заходите, пожалуйста, — крайне любезно приглашает нас его жена.

— Угу, зайдем, — отвечаем мы.

Если мы когда-нибудь к нему и зайдем, то только не сегодня вечером. Скорее всего, зайдем к нему завтра утром, перед отъездом на экскурсию. Завтра мы едем на экскурсию в Таллин.

Мы идем втроем с причала — Алик, Юрка и я. Хорошо бы нам сфотографироваться вот так втроем в резиновых сапогах и беретах. У меня бородка уже почти такая же, как у Альки. У Юрки слабоватая бородка. Юрка еле переставляет ноги.

— Не могу, пацаны, — говорит он. — Море бьет. Вот уж никогда не думал, что так будет.

— Может, еще привыкнешь, — успокаиваю я его, но он машет рукой. А Альке все нипочем, он обнимает нас за плечи.

— Мальчики, я стихи сочинил про Синий остров.

Синий остров —
Это остов Корабля.
Очень просто —
Ребра, кости,
Нет угля.
На норд-осте
Виден остов
Корабля.
Мы к вам в гости.
Эй, подбросьте
Нам угля.

Деградируешь, Алька, — говорю я сердито. Мне его стихи когда-то помогли, но Юрке сейчас вряд ли это нравится.

— Правда, бред? — весело спрашивает Алька. — Но тут главное — ритм.

— А какие, к черту, кости? И зачем уголь на дизеле?

Мы идем в гору, к нашему общежитию. С горы кто-то бежит. Какой-то «цивильный» человек в коротком пальто, в белой рубашке с галстуком. И вдруг я узнаю его. Это мой старший брат Виктор.

Иметь старшего брата — это в общем очень здорово. Если тебе десять лет и на тебя оттягивает шпана из дома № 8, ты смело вступаешь в бой, зная, что у тебя есть старший брат. Старший брат учит тебя плавать. Вечером ты смотришь, как он куда-то собирается, как он завязывает галстук и разговаривает по телефону, и мотаешь себе на ус. Вдруг он начинает делать успехи в спорте, играет в команде мастеров, и на улице пацаны говорят про тебя: «Это братан того самого». Он почти не замечает тебя и не знает, что твоя жизнь — это наполовину отсвет его жизни. Но иногда он спрашивает тебя: «Как дела, парень?» И ты выкладываешь ему то, что тебя волнует, вроде как просишь совета.

«Понимаешь, есть у нас в классе такой Гогочка, любимчик Ольги. Капает он на всех. Вчера перед контрольной по русскому Юрка натер ему тетрадку свечой. Мы все со смеху умирали, когда он сел за парту. Пишет, а перо скользит по бумаге, и ничего не получается. Реветь начал. Смеху было! Вместо контрольной устроили классное собрание. Завуч пришел, спрашивает, кто сделал. Молчим. А завуч говорит, что мы трусы, напрасно думаем, что выручаем своего друга, настоящий друг тот, кто смело расскажет все преподавателю и этим окажет нарушителю дружескую услугу. Дали нам день на размышление. Мама говорит, что завуч прав, а ты как считаешь?»

И старший брат говорит тебе, что это будет не дружба, а предательство, а потом начинает хохотать и рассказывает аналогичный случай из своей практики. Нет, иметь старшего брата — это просто здорово! Я всегда жалел ребят, у которых нет старших братьев. Одно только неприятно, что тебе перешивают его старые вещи. Никогда тебе не сошьют нового. Вечно приходится таскать обноски старшего брата. С этим еще можно мириться, но вот когда за столом тебе начинают гудеть про его успехи, так сказать, воспитывают тебя на его положительном примере, это уж противно. И так из года в год. Ты уже стал взрослым человеком, а тебе все еще гудят про твоего старшего брата, а он себе сидит с научным журналом, посмеивается. Ему-то все это до лампочки. А потом, когда ты становишься ростом с брата и тебе еще расти и расти, ты уже начинаешь на него по-другому смотреть, наступает, так сказать, переоценка ценностей. И ты видишь, что это, конечно, не твой идеал. Плевать тебе хочется на все и вся положительные примеры. Тебя уже многое не устраивает в твоем старшем брате. Это же надо — отказался от поездки на соревнования в Прагу из-за своей диссертации! Совсем бросил спорт из-за той же дурацкой диссертации! И вообще, что это за жизнь? Двадцать восемь лет человек слушается родителей. Иронически улыбается, а сам делает только то, что им хочется. И однажды ты выкладываешь брату все, что о нем думаешь. И брат поражен. Он ведь привык к твоему обожанию. А ты идешь, и все в тебе бурлит. И начинаешь откалывать одну за другой разные штучки, чтобы что-то кому-то доказать. А когда через несколько месяцев ты снова видишь своего старшего брата, понимаешь, что нет у тебя человека ближе. И снова начинаешь жалеть ребят, у которых нет старших братьев.

— «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо, и бутылка рома», — поет Виктор, поглядывая на меня. Между прочим, я люблю, когда он меня заводит. Делаю вид, что злюсь, но на самом деле мне это приятно.

Мы идем по шоссе к автобусу. Я подровнял свою бородку и зачесал волосы на лоб. Настоящий пират. Рыбак. Дурак. Ну и что?

А Виктор выглядит сейчас, как четыре года назад, когда он только что окончил институт. Он очень элегантный и веселый, даже какой-то легкомысленный. Оказалось, что он три дня жил в нашем колхозе и ждал моего возвращения из экспедиции.

— Ну как тебе наш колхоз? — спрашиваю я. А он все поет. — Ты теперь в основном поешь? — спрашиваю я.

— Конечно, в отпуске я только пою. «А-а-а, — голосит он, — поехал на свидание парень на осле…»

— «Прелестное созданье ждал он на осле…» — подхватываю я.

И так мы доходим до остановки автобуса. Мне дали отгул на два дня, и мы едем со старшим братом в Таллин. В автобусе я его спрашиваю:

— Ты, видно, диссертацию защитил? Что-то очень веселый.

Он хохочет:

— Лопнула моя диссертация. Бум! И готово!

— Это, видно, страшно весело, когда лопается диссертация?

— Безумно смешно. До колик.

В автобусе я засыпаю и просыпаюсь через два часа, как будто специально для того, чтобы снова взглянуть на те курортные места, где мы отдыхали после экзаменов. Справа мелькают сосны, за ними стоит серое море. Слева проносятся поселки под красными черепичными крышами и лес за поселками темной стеной. Справа внизу стояла Галя, вся обтянутая платьем, а слева я брел в Меривялья с ружьем в руках. Справа мелькает аллея, ведущая к пляжу, потом кинотеатр и ресторан, а слева развалины монастыря и лес, а там, в лесу, домик Янсонса. Справа я лежал с Галей ночью на пляже и танцевал с ней в ресторане, а слева мы беседовали с призраками и жрали кукурузу. Вот яхт-клуб и полузатопленный барк в устье реки. И дальше вперед. По этой дороге мы догоняли «Волгу». Я был тогда несколько взвинчен. А теперь я спокоен, в кармане куртки у меня две тысячи, я знаю цену любви и никогда больше не попадусь на ее удочку. Я настоящий мужчина, современный человек. Я еду в автобусе со старшим братом. Качу вместе с ним на равных началах.

В городе я купил себе пальто и сразу же отдал его в мастерскую укоротить и сузить, как полагается. Потом я купил для папы типично эстонский свитер, а для мамы типично эстонский платок и брошку. Потом я повел Виктора в кафе и угостил его «Ереванским». Девочка Хелля мне очень обрадовалась, и я потрогал ее за подбородок и получил по рукам. Она кокетничала с Виктором, и ему, кажется, не хотелось отсюда уходить, но я должен был показать ему этот город, полный башен. Я протянул Хелле сотню, а сдачу, не считая, сунул в карман. Швейцару я дал на чай пятерку. На улице я взял такси.

— Я вижу, денег у тебя целая куча, — говорит Виктор.

— Пока не жалуюсь, — отвечаю я. — Рыбка ловится, — говорю. — Деньжат, хе-хе, хватает, — усмехаюсь.

— Так что же вы тогда торчите в этом колхозе? — спрашивает Виктор. — Вы же хотели там только денег подзаработать и двинуться дальше.

— Видишь ли, нам там пока нравится. Как надоест, так и уйдем. Ну и… путина сейчас в самом разгаре, и мы должны окончательно обставить 93-й. Мы, понимаешь ли, соревнуемся…

— Что-о? Вы, значит, соревнуетесь?

— Ну да. Кто кого, понимаешь? Довольно увлекательно.

Я не рассказываю ему, за какое звание мы соревнуемся. Как-нибудь потом, когда получим это звание, я ему расскажу.

— И долго ты собираешься тут пробыть? — спрашивает Виктор.

— Не знаю, — говорю, — понимаешь, может быть, колхозу удастся арендовать на следующий год большой сейнер. Для выхода в Атлантику, понимаешь?

Потом мы смотрели с Вышгорода на город. Таллин был весь рыжий. Над рвами среди черных мокрых ветвей висели рыжие листья. Мы спускались в темные улочки. Я водил Виктора по городу так, как когда-то нас водила по нему Линда. Потом мы спустились в кафе «Старый Тоомас». Двадцать три ступеньки под землю. Виктор сказал, что это не что иное, как великолепное бомбоубежище, и что здесь он готов пересидеть все бури эпохи, а когда летающие тарелочки все-таки опустятся на землю, он встретит марсиан на пороге кафе «Старый Тоомас». Только пусть они поторопятся, иначе здесь не хватит напитков, потому что у него чудесное в этом отношении настроение.

Как все эстонцы вокруг, мы заказали кофе и ликер «Валга».

— Вот так вот и живем, — говорю я.

Красиво живете, — вздыхает Виктор.

— А ты как там?

— Все то же. Серые будни.

— Творческие будни, полные пафоса созидания?

— Они самые.

С потолка свисали модернистские абажурчики с круглыми дырочками. Потолок был весь в круглых пятнышках света. Вокруг тихо разговаривали. Пахло крепким кофе и табаком. Я чувствовал, что Виктор ко мне присматривается. «Ну ладно», — подумал я.

— Ну ладно, — говорит Виктор, — пойдем, что ли?

— Пойдем.

Мы зашли в мастерскую. Пальто было уже готово. Я надел его и так же, как Виктор, поднял воротник.

— Извини меня, старик, — говорит Виктор, — мне хочется поговорить с тобой на серьезные темы. Ты ведь знаешь, какой я, как выпью, сразу тянет к серьезным темам.

— Валяй, — ободряю я его.

— Чего ты хочешь? — спрашивает Виктор. — Погоди, погоди. Я не спрашиваю тебя, кем ты хочешь стать. Этого ты можешь еще не знать. Но чего ты хочешь? Это ты все-таки должен знать. Я вот смотрю на всех вас и думаю: вы больны — это ясно. Вы больны болезнями, типичными для юношей всех эпох. Но что-то в вас есть особенное, такое, чего не было даже у нас, хотя разница — какой-нибудь десяток лет. Я чувствую это «особенное», но не могу сформулировать. Не думай, старик, что я тебе собираюсь мораль читать. Мне просто самому хочется разобраться.

Виктор бросает сигарету, берет другую. Щелкает пальцами. Смотрит в небо и под ноги.

— Это хорошая особенность, она есть и во мне, но я должен за нее бороться сам с собой, не щадя шкуры, а у тебя это совершенно естественно. Ты и не мыслишь иначе.

— Да о чем ты?

— Не знаю.

— Вечно ты темнишь, Виктор!

Вечно он темнит, и все становится таким сложным, что голова начинает болеть. Что же во мне такого особенного? И чего я хочу? А под этим кроется: и для чего я живу? И дальше: смотришь на город, на суету и разные фокусы цивилизации — а для чего все это? Так бывает, когда втемяшится тебе в голову какое-нибудь слово. Любое, ну, скажем, «живот». И ты все думаешь: а почему именно живот? Ну, почему, почему, почему? Обычно ты его произносишь, как тысячи других, ничего не замечая, но вдруг — стоп! — застрянет в мозгах и стучит: почему, почему?

Чего я хочу? Если бы я сам знал. Узнаю когда-нибудь. А сейчас дайте мне спокойно ловить рыбку. Дайте мне почувствовать себя сильным и грубым. Дайте мне стоять в рубке над темным морем и слушать симфонию. И пусть брызги летят в лицо. Дайте мне все это переварить. Поругаться с капитаном, поржать с ребятами. Не задавайте мне таких вопросов. Я хочу, чтобы кожа на моих руках стала от троса такой, как подошва ваших ботинок. Я хочу, засыпая, видеть только кильку, кильку, кильку. Я хочу, хочу… Хочу окончательно обставить 93-й. По всем статьям. И хочу на следующий год выйти в Атлантику.

Виктор что-то бубнит о смелости, о риске, про «орла и решку», что он в конечном счете за это, но только во имя чего? А Борька, мол, все-таки в чем-то прав относительно нас.

Я начинаю злиться.

— Знаешь, чего я хочу? — говорю я. — Хочу жениться на одной нашей девчонке, на Ульви. Колхоз нам построит дом, такой симпатичный, типично эстонский дом. Купим корову, телевизор и мотоцикл. Я поступлю на заочный в рыбный институт. Напишу диссертацию о кильке. Или роман из жизни кильки. Я буду научно смелым, как ты.

Виктор смеется и хлопает меня по спине. Кажется, он обиделся. Серьезного разговора у нас не получается.

— Ну, а ты-то знаешь, чего ты хочешь? — спрашиваю я.

Он останавливается как вкопанный и смотрит на меня. Говорит тихо:

— Да. Кажется, знаю.

Мы идем теперь по улице Виру. Ее запирает огромный черный силуэт устремленной в зеленое небо ратуши. «Старый Тоомас» повернут лицом к нам. Он держит свой флаг по ветру. Виктор смотрит куда-то туда и говорит уже совершенно непонятно что-то насчет звезд. Удивительно, как его развезло…

Неожиданно мы заходим в драматический театр. Там идет какая-то пьеса из жизни актеров. В антракте в фойе мы вдруг видим Юрку с Линдой. Они прогуливаются под руку и никого не замечают. Я толкаю Юрку.

— Лажовый спектакль, — говорит он. Линда наступает ему на ногу, и он поправляется: — Не производит впечатления этот спектакль.

Вот так и гибнут лучшие люди.

После театра мы идем в ресторан. Весь вечер танцуем по очереди с Линдой. Юрка танцует подчеркнуто равнодушно, словно это не его девочка. Еще недавно все танцевали по очереди с Галей, а я танцевал с ней подчеркнуто равнодушно.

После ресторана мы идем с Виктором в гостиницу. На улицах гогочут матросы-«загранщики» и наш брат рыбак. Шмыгают такси.

— Ты знаешь, — говорит Виктор, — я ведь женился.

Вот тебе раз, он женился. И молчал. Наверное, он женился на той блондиночке. Она мне всегда нравилась.

— Да, на ней, — говорит Виктор. — Так что у тебя теперь есть сестра.

Я согласен на сестру.

— Больше того, у тебя есть шанс стать дядей.

Я согласен и на это. Я обнимаю брата.

Мы приходим в гостиницу. Я еще никогда не жил в гостиницах. Мне здесь все очень нравится. В номере я захватываю Виктора на двойной нельсон, но он уходит. Черта с два его положишь, такую массу.

— Так Галя, говоришь, сейчас в Ленинграде?

— Да.

— Поступила она в институт?

— Наверное.

— Где же она там живет?

— Черт ее знает.

— Может быть, ей дали общежитие?

— Откуда я знаю? — злюсь я, ложусь в постель и — из-под одеяла: — У нее там вроде есть тетка.

Может быть, она действительно живет у тетки?

Виктор гасит свет. Улица отпечатывается на стенах.

— У тебя ведь, кажется, что-то с ней было? — осторожно спрашивает он.

— Это тебе только кажется.

— А я уверен, что ты был в нее влюблен.

— Хватит об этом, — резко говорю я и сажусь в постели. И Виктор тоже садится. Он берет с тумбочки пачку сигарет, предлагает мне и сам закуривает. И вдруг я начинаю рассказывать ему обо всем. Выкладываю все. Голос у меня иногда начинает дрожать, и я боюсь, что он начнет сейчас сочувствовать и давать советы. Но он только слушает и курит. А когда я кончаю, говорит:

— Ладно, давай спать, братишка.

Я долго еще лежу в темноте, смотрю в окно на башню кирки, на стены и на Виктора, который притворяется спящим.

Хорошо иметь брата, и заиметь сестру, и получить шанс стать дядей.

Утром, слегка побоксировав, мы принимаем душ и спускаемся вниз в кафе. Берем омлет с ветчиной. Утром в кафе тишь да благодать. Все читают газеты. Виктор тоже читает.

— Ну, что там нового? — спрашиваю с полным ртом. — Фидель толкнул речугу в ООН?

— М-м-м, — отвечает Виктор.

— Как ты думаешь, полезут янки на Кубу? — спрашиваю я.

— А что, ты хочешь добровольцем записаться?

— Не прочь. — Я поглаживаю свою бородку. — По-моему, я уже готов.

Виктор предлагает поехать на стадион, там сегодня матч по мотоболу. Я согласен целиком и полностью. Мы выходим в вестибюль, я покупаю польский журнал, а Виктор отдает администраторше ключи от номера.

— Вам телеграмма, товарищ Денисов.

Виктор распечатывает телеграмму.

— От кого это? — спрашиваю я, разглядывая красоток в польском журнале.

Виктор не отвечает. Он стоит спиной ко мне и читает плакат «Аэрофлота».

— Что такое? — Я подхожу к нему.

— Отменяется стадион.

— Что случилось? — тихо спрашиваю я, у меня сжимается сердце. — С мамой что-нибудь?

— Да нет. Это с работы. Вызывают меня.

— Куда?

— Оказывается, у нас изменился график. Я должен лететь. У нас начинаются полевые испытания.

— Испытания чего? — глупо спрашиваю я.

Виктор вынимает деньги и расплачивается за номер.

— Как чего? — бормочет он. — Автомобилей, мотоциклов, пароходов, самолетов.

— Так куда ты сейчас летишь?

— Сейчас в Москву, а потом дальше.

— Далеко дальше-то?

— Далеко! — восклицает Виктор. — В Крым, на Кавказ, в Сочи, Сухуми…

— Ах да, — говорю я едко, — ведь ты же у нас засекреченный товарищ.

Я ужасно расстроен. Мне очень хотелось пойти с Виктором на стадион, а потом в филармонию, где будут на концерте все наши ребята.

Виктор бежит к лифту. Вместо стадиона мы едем на аэродром. В такси я немного подтруниваю над ним, но он молчит и как-то отчужденно улыбается. Сейчас мы едем с ним в такси на каких-то неравных началах.

— Вот черт, вот я и отдохнул! — говорит Виктор на аэродроме.

— Обязательно сегодня лететь? — спрашиваю я. — Может быть, можно завтра?

Виктор молчит и смотрит вдаль. Аэродром ревет, как зверинец во время кормежки. Над ним висит желтое облако. Иногда оттуда, словно какие-то болотные черти, возникают и, растопырившись, идут на посадку пузатые самолеты. Один такой «Ил-14» стоит недалеко от здания аэропорта. Под крылом у него бензовоз.

— Подожди до завтра. Сходим на стадион. Хочешь, я сдам билет?

Виктор молчит. Над головой у нас гудит динамик. Металлический голос произносит:

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Проверка.

— Ну, давай решай. Сегодня или завтра? Хочешь, монетку подброшу?

Бензовоз отъезжает из-под крыла самолета. Винты самолета начинают медленно вращаться. К самолету подъезжает лесенка. Я вынимаю монетку, но Виктор берет меня за руку:

— Нет, старик, эти штуки тут не пройдут. Давай прощаться и лобызаться.

Мы обнимаемся.

— Скажи там папе, маме… — говорю я.

— Скажу, — говорит он. — Пиши им, старик, — говорит он.

— Обязательно, — говорю я.

— Вот я и отдохнул, — говорит он. — Жаль, что так получилось, — говорит он.

— Ладно, старик, — говорит он. — Держи хвост пистолетом, — говорит он.

Он проходит через турникет и присоединяется к группе пассажиров. Оборачивается и машет рукой. Блондин в сером коротком пальто, в белой рубашке с галстуком, с венгерским чемоданом в правой руке — это мой брат. Они все идут к самолету. Впереди, точно заведенная, вышагивает девчонка в синем костюмчике и пилотке. Скрываются один за другим в брюхе самолета. И Виктор там скрывается. Отвозят лесенку. Винты — все быстрей и быстрей сливаются в белые круги. Страшный рев. Самолет поехал. Он едет по лужам и отражается в них своим холодным желтым телом. Поворачивается хвостом и удаляется, покачиваясь. Где-то очень далеко останавливается. Сюда доносится рев. Самолет стартует и уходит, растворяясь в небе. Он летит куда-то не туда, куда, как мне казалось, надо лететь для того, чтобы попасть в Москву. А может быть, у меня все перепуталось?

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Проверка.

Хоть бы песенку какую-нибудь пустили вместо этой проверки, какую-нибудь самбу.

Я иду через здание аэропорта к автобусу.

Нужна какая-то музыка. Пустили бы тихо «Комсомольцы-добровольцы…». Ревет за спиной аэродром. Безумное гнездо металла.

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Проверка.

По городу идет экскурсия и прямо светится, такая чистенькая. Ребята идут вместе с женами. Жена Игоря — модница. Увидев меня, все на меня набрасываются. И мне становится чертовски приятно, как будто бы Виктор не совсем улетел, как будто бы он частично остался в лице всей нашей кодлы.

Оказывается, они уже посетили выставку графики и сейчас направляются обедать. В столовой очень культурно. Обслуживание прекрасное. Ильвар и Володя с тоской смотрят на капитана.

Игорь, как ни в чем не бывало, заказывает несколько бутылочек. Правильно, мы ведь вам не херувимчики какие-нибудь.

Потом мы идем в концерт. Слушаем там скрипки, виолончель, пение. Ильвар засыпает, Володя в антракте спрятался за колонной в буфете. В общем, экскурсия в Таллин проходит на должном уровне. Возвращаемся в колхоз поздно ночью.

Утром выходим в обычный рейс к Западной Банке.

Все как обычно. Килька, салака. Свора чаек за кормой. Я сижу на корме на бухте троса, привалившись к кожуху. Здесь тепло. Мне как-то очень тихо сегодня, и очень обычно, и немного тошно. Не хочется ни о чем думать, а думаю я о том, что Витька, наверное, уже вылетел из Москвы в неизвестном направлении. (А что они там испытывают? Может быть, скоро будет об этом в газетах?) И о том, что «Барселона» живет обычной осенней жизнью, кто-то приходит из школы и волынит до темноты во дворе. (А нас там как будто бы и не было!) Что Юрке, как видно, все-таки придется уехать из колхоза (море его бьет), что Алька, к моему удивлению, чувствует себя в море прекрасно, что мне надо наконец начать думать о себе (о своей жизни).

Сегодня мы возвращаемся очень рано. Еще светло. На причале пусто. Обычные шуточки Стебелькова. Тихо распоряжается Игорь. Мы грузим дневной улов на платформу и идем вдоль рельсов, толкая платформу перед собой. Обычная усталость. Все те же сигареты «Прима». Так себе топаем потихоньку к складу.

На складе Ульви с подружками катают новые бочки. Ульви не смотрит на меня. Ну и пусть. Ребята все уже ушли, а я все еще торчу в дверях и смотрю, как ползет к причалу 93-й. Надо подождать Юрку.

И вдруг все исчезает. Сизые тучи на горизонте, причал, танцующий недалеко от берега мотобот, 93-й, пропадает даже запах соленой кильки и все звуки вокруг, кроме одного. Я слышу за своей спиной голос:

— А где мне взять эту тряпку?

Ломкий высокий голос, в нем словно слезы. А что ей отвечают, я не слышу. Медленно поворачиваюсь и вижу Галю. Она идет по проходу между бочками. Она в комбинезоне и ватнике. Она в косынке, губы у нее намазаны, а в руках швабра. Она идет прямо ко мне и не узнает меня. Ведь я теперь бородат, и в берете, и в резиновых сапогах. Она останавливается в пяти метрах от меня и растирает шваброй лужу на цементном полу. Склонилась и орудует шваброй, и вдруг бросает на меня взгляд. Свой, особенный взгляд, который бесил меня (когда она так смотрела на других) и обезоруживал (когда она так смотрела на меня). Опускает глаза и снова трет шваброй пол — и вдруг выпрямляется и смотрит на меня. Узнала. Она подходит медленно ко мне. Шаг за шагом приближается. Вплотную, со шваброй в руках.

— Здравствуйте, — говорит она.

— Дима, — говорит она.

— Вот это да, — говорит она.

— Какой ты стал, — говорит она и смеется.

«Актриса, притвора, обманщица…» — все, что проносится у меня в голове.

— Не ожидал? — спрашивает она.

Как это мило! Девчонка провалилась на экзаменах и приехала к друзьям. Все очень просто и естественно. Стоит поболтать. Ты изменился. И ты изменилась. Ах, как это мило, что мы оба изменились! И я вдруг со страхом чувствую, что мне действительно все это кажется вполне естественным, и хочется расспросить Галку о конкурсе, словно передо мной не она, а Юрка или Алик.

Я выхватываю из ее рук швабру и швыряю на пол. Поворачиваюсь и иду к причалу.

— Дима! — восклицает она. И вот она уже бежит рядом со мной, цепляется за рукав.

— Мне нужно с тобой поговорить, — лепечет она.

Я сую в рот сигарету и достаю спички.

— Ты можешь поговорить со мной?

«Берегите пчел», — призывает спичечный коробок. О, черт, как это я раньше об этом не думал?

— …поговорить обо всем, — лепечет Галка.

«Пчелы дают мед». А ведь, наверное, так оно и есть.

— Я жду тебя вечером в общежитии. Придешь?

Я закуриваю.

— Придешь?

Я иду к причалу, полный любви и нежности к пчелам. Навстречу поднимается Юрка. Она, наверное, и Юрку не узнает. А может быть, она сейчас не видит ничего вокруг?

— Придешь? — отчаянно спрашивает она, отставая.

Молчи, дура! Я ведь могу тебе пощечину влепитъ.

— Придешь? — совсем уже как в театре, кричит эта дурища.

Я бегу к Юрке. У него равнодушное лицо.

— Видал? — спрашиваю я его. — Заметил ты, кто это?

— Я знал, что она здесь, — говорит он. — Она была у Линды. Спрашивала о тебе.

И тут у меня руки пускаются в пляс, и ноги начинают дрожать.

— Юрка, — говорю я, — дружище, что делать? Скажи, что мне делать?

— Плюнь, — говорит Юрка, — что же тут еще делать? Плюнь и разотри. Ишь ты, прикатила, шалава.

Мы садимся на доски, свесив ноги вниз, и смотрим на подходящий 80-й. Алька в своем зеленом колпаке стоит там; поставив ногу на планшир, весело нам помахивает, бросает швартовы.

— Галка тут появилась, — говорю я ему.

Втроем мы поднимаемся в гору. Идем мимо складов. Видно, как Галка катит по проходу огромную бочку. Джульетта! Звезда экрана! Допрыгалась.

— Будь мужчиной, — говорит мне Алька.

А кто же я еще? Я не сказал ей ни одного слова. И не скажу. Приду я к ней, как же! Пусть ждет. Вечером я пойду гулять с Ульви.

— Тебе сколько лет? — спрашиваю я.

— Девятнадцать.

— А мне скоро будет восемнадцать. Давай поженимся?

— Что ты говоришь? — восклицает эта славная девушка Ульви.

Отличная будет у меня жена. Колхоз нам построит дом. Накупим разных вещиц. Будем прекрасно жить, если, конечно, она не начнет вдруг мечтать о театре или еще о чем-нибудь таком.

— Согласна? — спрашиваю я ее.

Ульви поворачивает ко мне свое круглое лицо.

— Эта девушка… Галя Бодрова… ты ее знаешь?

— Нет.

— Ты с ней говорил.

— Я не говорил. Она меня о чем-то спрашивала. Как, мол, тут у вас? А я с ней не говорил.

— А она потом плакала.

— Ну и на здоровье.

— Она все время спрашивала о тебе.

— Значит, я неотразим.

— Она тебя знает.

— Мало ли кто меня знает.

Алик опять начал читать стихи, читает каждый вечер вслух. На этот раз зря. Юрка все лезет ко мне с кроссвордами.

— Животное из пяти букв на «о». Ну-ка, Дима, прояви эрудицию.

— Попов.

Юрка хохочет, как будто я сказал что-то ужасно остроумное.

Пинг-понг — прекрасная игра для неврастеников. Каждый вечер в коридоре мы играем в пинг-понг. Я научился крутить. Бью и справа и слева. Скоро буду непобедим. Неотразим и непобедим.

Официантка Роза спрашивает:

— Что с вами, Дима?

Все плывет у меня в глазах: темные окна с мещанскими шторками, морские картинки на стене, буфет и красные лица вокруг, колышется официантка Роза.

— Вам сколько лет, Роза?

— Двадцать шесть.

— А мне скоро двадцать. Давайте поженимся?

— Хорошо-хорошо. Идите домой.

Голые сучья в лесу штрихуют небо. Это как рисунок сумасшедшего. Абстрактная живопись. Поймет все тот, кто откажется понимать, но я не понимаю.

Каждый вечер вижу ее. Она смотрит на меня из дверей склада. Иногда сталкиваемся в столовой. Однажды ночью я увидел, как она прошла по опушке леса. Однажды в клубе были танцы. Я знал, что она там будет. Заглянул в окно. Она сидела у стены, сложив руки на коленях. Смирная девочка. Она была в синем платье. Подошел какой-то бравый парнишка, взял ее за плечо. Она покачала головой, потом вырвалась от него и убежала. Я бросился в кусты. Скорей бы снова уйти в экспедицию.

Работаю как бешеный. На сейнере у меня все блестит. Мало работы для меня на сейнере. Хоть бы случился какой-нибудь приличный штормик, что ли!

Килька больше не снится. Снится девочка в синем платье. Печальная золотистая голова. Милая, я тебя люблю. Несмотря ни на что. Больше всего боюсь высказаться во сне. Как бы не услышали ребята.

Снова возле клуба. Я вижу, как идет Галя. Она в дешевом прорезиненном пальто. Ей, наверное, холодно, но телогрейку по вечерам она не надевает. Из клуба выходят Алик и Юрка. Галя взбегает на крыльцо и сталкивается с ними.

— Мальчики!

— Девочки! — орет Юрка как солдафон.

— О мисс, — юродствует Алька, — вы у нас проездом в Голливуд?

Они проходят вперед.

— Мальчики, — тихо с крыльца говорит Галя.

— Девочки, — передразнивает Алька.

— Были когда-то девочками, — басит Юрка.

Мерзавцы, что вы с ней поговорить не можете по-человечески?! Вам-то что она сделала? Солидарность проявляют, черти бородатые!

Ульви подзывает меня:

— Дима, возьми, — протягивает записку. Галка смотрит на нас из-за бочек круглыми глазами. Я пытаюсь обнять Ульви. Она убегает. Разворачиваю записку.

«Дима, если ты сегодня не придешь ко мне в общежитие, мне будет очень-очень плохо. Г. Б.».

Я прихожу в общежитие. Стучусь.

— Войдите!

Высокий, ломкий голос, в нем словно слезы.

Галя стоит у окна. Она в брюках и в белой накрахмаленной блузке. Такая блузка вроде мужской рубашки. Галя причесана (волосы соответственным образом спутаны), и губы намазаны. Пальцы сцеплены так, что побелели кончики.

По комнате ходит толстая, похожая на борца женщина. Больше никого нет. Я стою у дверей. Галя у окна. Женщина хватает утюг, груду белья и уходит. Галя отрывается от окна.

— Садись, Дима.

Сажусь.

— Хочешь чаю?

— Ужасно хочу чаю.

Она сервирует мне стол. Блюдечки, вареньице, сахарочек, тьфу ты, черт побери!

— Дима, я понимаю, что ты не можешь меня простить. Я втоптала в грязь то, что у нас было. Я не могу сейчас вспомнить обо всем этом без ужаса. Ты прав, что презираешь меня, и ребята правы, но скажи: могу ли я надеяться, что когда-то ты меня простишь?

Тьфу ты! Хоть бы помолчала. Хоть бы села рядом и помолчала часа два. Тараторит как заученное: «Втоптала в грязь», «Могу ли я надеться?»

Я встаю и делаю трагический жест.

— Нет! — сурово ору я. — Нет, ты не можешь надеяться. Ты втоптала в грязь! О несчастная! Все разбито! Разбитого не склеишь! Ха! Ха! Ха! — И иду к двери.

Она обгоняет меня и встает в дверях.

— Не уходи. Останься, пожалуйста. Издевайся надо мной, ругайся, делай, что хочешь, но только не уходи.

— Ну-ка, пусти, — говорю я.

— Нет, мы должны поговорить.

— О чем нам говорить?

— Разве не о чем? Разве мы с тобой чужие?

Смотрит на меня совершенно кинематографически. Глазками работает, дурища. Я усмехаюсь и басом произношу так страстно:

— Бери меня, срывай нейлоны, в груди моей страстей мильены.

Смотрит на меня и плачет. Дурацкое положение. Я не могу уйти, она стоит в дверях. И не знаю, что мне делать. Обнять ее хочется. А в следующий момент хочется дать ей по шее.

— Если ты уйдешь…

— Что тогда?

— Мне будет очень плохо.

И вдруг бросается мне на шею. Целует. Бормочет:

— Люблю, люблю. Только тебя. Прости меня, Димка.

Ничего не соображая, я обнимаю ее и целую со всей своей злостью, со всей ненавистью и презрением. Она оборачивается в моих руках и щелкает замком. Я ничего не соображаю…

На стене покачивается тень елочки. Галина голова лежит на моей руке. Другой рукой я глажу ее волосы. Она плачет и бормочет:

— Но ты понимаешь, что это не просто так? Да не молчи ты. Ты понимаешь, что сейчас это не просто так? Если ты будешь молчать, значит, ты подлец.

— Понимаю, — говорю я и снова молчу. Как она не понимает, что нужно именно молчать? Ведь все эти слова — блеф. Нет, она этого не понимает.

— Тебе нужно уходить, — говорит она, — скоро придут девочки из кино.

На крыльце она целует меня и говорит:

— Только ты мне нужен и больше никто. И ничто. Ты не знаешь, как мне трудно было сюда приехать. И сейчас эти бочки, килька… Но я привыкну, вот увидишь. Я не могла иначе поступить, когда поняла, что только ты мой любимый.

Она стоит растрепанная, теплая, красавица, любимая… Девочка, предназначенная мне с самого детства.

Я ухожу по дорожке, не оборачиваясь, а когда сворачиваю, пускаюсь бегом. Бегу в кромешной темноте по дорожке и по лужам, спотыкаюсь и снова бегу мимо изгородей и слабых огоньков туда, где слышен грохот моря. Ветер на берегу страшный. Наверное, мы завтра не сможем выйти. Ветер пронизывает меня. Я хожу по песку и спотыкаюсь о камни. С грохотом идут в кромешной тьме белые волны, бесконечные, белые, грохочущие цепи. Словно лед плывет из какой-то черной смертельной бездны. Эх, если бы к утру стало немного потише! Эх, если бы завтра уйти к Синему острову! Я снова попался. Я снова попал в плен. И неожиданно я начинаю сочинять стихи:

Вот так настигает тебя врасплох
Случайный взгляд, нечаянный вздох.
Они преграды городят,
Они, как целый полк, палят
В тебя, и нет спасенья.
Попробуй снова в мир ребят,
В просторный мир простых ребят
Уйти из окруженья.
Хоть разорвись на части,
Ты окружен и…

Окружен и… Что же? «Счастлив» — просится рифма. Окружен и счастлив. Счастлив? Черт с ним, пускай это будет для рифмы. Счастлив я? Кажется, да. И так все дальше и пойдет, как было совсем недавно: встречи в темноте и Галкин лепет, птичий разговор. Так все это и будет, а нам еще нет восемнадцати. Поцелуи и эти мгновения, когда исчезнешь. Счастье такое, что даже страшно. Где мы будем — здесь или в Москве? Или где-нибудь еще? А потом снова появится какая-нибудь сложная личность, и снова все прахом. Сейчас она драит пол и катает бочки. Засольщица — вот ее должность. Димка с 88-го крутит любовь с Галкой-засольщицей. Меня это устраивает, а ее? Она привыкнет. Ой ли? Нет уж, простите, я теперь стреляный воробей, я больше не попадусь. Хватит с меня. Я человек совращенный.

Ночью я написал записку:

«Дорогая мисс! Благодарю вас за волшебный вечер, проведенный в вашем обществе. Я согласен к вам иногда захаживать, если девочки будут вовремя уходить в кино. Далеко в море под рокот волн и ветра свист, как сказал поэт, я буду иногда наряду с другими вспоминать и вас. Примите заверения в совершеннейшем к вам почтении. Д. Д.».

К утру стало немного потише. Волнение было пять баллов. Прогноз на неделю хороший. Мы вышли на пять дней в экспедиционный лов к Синему острову. За час до ухода я опустил записку в почтовый ящик на дверях Галиного общежития.

Глава 13

Я хотел штормика — вот он! Мы попали к черту в зубы. Это случилось на третий день. Два дня мы болтались в десяти милях к северо-западу от Синего острова. Секла ледяная крупа, мы были мокрыми до последней нитки, но лов шел хорошо — трал распирало от рыбы. И вот на третий день мы попали к черту в зубы.

Чудовищный грохот. Нас поднимает в небо. Море тянет нас вверх, видно, для того, чтобы вытряхнуть из сейнера наш улов и нас вместе с ним. А может, для того, чтобы вышвырнуть вон с этой планеты? Я не могу больше быть в кубрике. Здесь чувствуешь себя, как в чемодане, который без конца швыряют пьяные грузчики. Лезу вверх и высовываюсь по грудь. Мы где-то очень высоко. Серое небо близко, а растрепанные, как ведьмы, тучи несутся совсем рядом. Куда они мчатся? Не знаю, как старых моряков, но меня шторм поражает своей бессмысленностью. По палубе бегают два пустых ящика. Мелькают за стеклом рубки лица Игоря и Ильвара. Игорь грозит мне кулаком и показывает вниз. Ох! Мы падаем вниз. Падаем-падаем-падаем… Что с нами хотят сделать? Шмякнуть о дно? Я вижу, как серо-зеленая стена вырастает над нами, качаясь. Скорее закрыть люк! Вниз! Не успеваю. Нас накрывает. Вода мощным штопором ввинчивается в люк, и я оказываюсь внутри этого штопора. Считаю ступеньки, бьюсь головой о переборки. Неужели все? Нет, надо мной снова безумные тучи. В кубрике матерится по моему адресу Стебельков. Напустил воды, уникум. Я лезу вверх. Ящиков на палубе как не бывало. Выскакиваю на палубу, захлопываю люк и бегу в рубку. Дело двух секунд. На секунду больше, и я бы уже был там, в этих пенных водоворотах. Нас снова накрыло. Потом потащило вверх.

— Ты что, чокнулся?! — орет Игорь. — Зачем сюда пришел?

— Так просто.

— Идиот.

Игорь держит штурвал. Глаза у него блестят, фуражка съехала на затылок. Мы снова ухаем вниз, нас накрывает, и мы взлетаем на новый бугор. На палубе кипит вода. Игорь улыбается, показывая все зубы. У него сейчас совершенно необычный, какой-то разбойничий вид. По-моему, он счастлив. А Ильвар спокойно потягивает замусоленную сигарету. Вынимает из кармана флягу, протягивает ее мне. Спирт сразу согревает.

Мы идем под защиту острова. Иначе нам конец. Иначе конец нам всем, и мне в том числе. И у Виктора не будет брата, а у его сына дяди, а у мамы и папы не будет беспутного сына Димки. Проблема «выбора жизненного пути» уже не будет для меня существовать. У Джульетты не будет Ромео, а у Гали останется от меня только подлая пижонская записка. Черти морские, высеките меня и выверните наизнанку, но только оставьте в живых! Нельзя, чтобы у Гали осталась от меня только эта чудовищная записка.

— Ильвар, дай-ка еще раз хлебнуть.

И вот наш сейнер пляшет под защитой лесистого мыса. Видно, как гнутся на краю мыса низкие сосны. Толстым валом белеет сзади грань грохочущего моря. Мы пляшем на месте два часа, четыре, десять, сутки. Наступает четвертая ночь нашей экспедиции. Недалеко от нас прыгают огоньки 80-го — там Алик. А подальше огоньки 93-го — там Юрка. Я иду спать. Качается над головой лампочка в железной решетке. Слабое наше солнышко в хлябком и неустойчивом мире! Жизнь проходит под светом разных светил: жирное и благодушное солнце пляжа; яростное солнце молодости, когда просто куда-нибудь бежишь, задыхаясь (часто мы забываем про естественные источники света, какой-нибудь светоч ума озаряет наш путь или асимметричные звезды на потолке в баре). А есть и вот это — наше слабое солнышко. Ворочаются, пытаясь уснуть, ребята. Злятся, что лова не получилось. Съели ужин, который я им сварил, и пытаются уснуть. И я засыпаю под нашим слабым солнышком на утлой коробке, пляшущей в ночи. Шторм утихает. На берегу меня ждут. Все еще можно исправить.

— Мальчики, подъем!

В кубрике стоит капитан.

Получен сигнал бедствия. Норвежец-лесовоз потерял управление. Его отнесло к нашим берегам. Напоролся на каменную банку. Говорят, что дело плохо. Собираются покидать судно.

Мы все садимся на койках и смотрим на капитана.

— Надо идти к ним. Это в десяти милях отсюда.

— Недалеко, — улыбается Антс.

— Недалеко! — взвизгивает Стебельков. — Больше одного раза не перевернемся кверху донышком.

Он слезает с койки.

— Пошли, Петька, запустим машинку. Эх, не жизнь, ребята, а сплошная мультипликация.

— Аврал! — орет этот бешеный пират, наш капитан Игорь Баулин.

Мы все выскакиваем наверх.

И вот в кромешной темноте мы идем к горловине бухты, за которой снова начнется адская пляска. С каждой минутой грохот нарастает. Слева по борту движутся огоньки 80-го и 93-го. Они тоже идут на спасение норвежцев. До горловины недалеко, каких-нибудь десять минут. Больше одного раза не перевернемся. Больше одного раза не бывает. Соседи в «Барселоне» будут шептаться за спиной у мамы: «Непутевый был мальчишка, этот Димка. Плохо кончил. Убег из дома и плохо кончил. Ох, дети — изверги! Бедная Валентина Петровна!» Он плохо кончил — странно, когда так говорят. Как будто можно кончить хорошо, если речь действительно идет о конце.

Грохот все ближе. Минут через десять нас самих может бросить на камни.

Я впервые об этом подумал сегодня. О том, что случается только один раз. И больше потом уже ничего никогда не случается. Это немыслимо…

Минут через десять…

Раньше я боялся только боли. Боялся, но все-таки шел драться, когда нужно было. Сейчас я не боюсь самой страшной боли.

Ведь после этого уже не будет никакой боли. Немыслимо.

Минут через девять…

Хана — есть такое слово. И все. Разговоров в коридоре хватит ненадолго.

А что ты оставил после себя? Ты только харкал, сморкался и блевал в этом мире. И писал записки, которые хуже любой блевотины. И ничего земного, по-настоящему земного от тебя не останется.

Минут через восемь…

— Восьмидесятый! Редер! — Это Игорь вызывает по радио нашего соседа. — Мы первыми проходим горловину. Понял? Прием.

Нет, останется. Мы идем на спасение. Мы заняты сейчас самым земным занятием: мы идем на спасение. Спасем мы кого-нибудь из норвежцев или нет, останемся мы живы или нет — все равно произойдет еще один рейс спасения.

Минут через семь…

— Игорь, разреши мне радировать в колхоз.

— Там уже знают.

— Нет, мне надо самому радировать.

— Не глупи.

— Мне надо.

Игорь поворачивает ко мне жестокое заострившееся лицо, смотрит секунду и подмигивает весело, ох как весело:

— Валяй!

Минут через шесть…

— «Прожектор», запишите радиограмму, — хрипло говорю я. — «Галине Бодровой. Галя, я тебя люблю. Дима». Прошу передать как можно скорей.

В свисте, в шипении, в страшном шорохе и шуме мы проходим горловину.

Через полтора часа мы увидели на фоне разорванных туч черный несущийся силуэт эсминца. Он выразил вам благодарность и посоветовал немедленно топать назад, к Синему острову. Оказалось, что он только что снял людей с норвежского лесовоза.

— Досталось нам, правда?

— Немного досталось.

— Ну и рейс был, а?

— Бывает и хуже.

— В самом деле бывает?

— Ага.

— А улов за столько дней — курам на смех, а?

— Не говори.

— Половим еще, правда?

— Что за вопрос?

— В Атлантике на следующий год половим, да?

— Возможно.

— Как ты думаешь, возьмут меня матросом в Атлантику?

— Почему бы нет? Ты парень крепкий.

— Вот ты железный парень, Игорь. Я это понял раз и навсегда в этом рейсе.

— Кукушка хвалит петуха…

— Ты уж прости, я в каком-то возбуждении.

— А это зря.

Я действительно в каком-то странном возбуждении. Беспрерывно задаю Игорю дурацкие вопросы. Зубы у меня постукивают, а фляжка у Ильвара пуста. Мне холодно и есть хочется, но самое главное — это то, что уже виден колхозный причал и кучка людей на нем.

Гали здесь нет. Передо мной уже мелькают лица женские и мужские, а Гали здесь нет. Неужели она не получила мою радиограмму? Неужели она уехала? Вот Ульви здесь, и все здесь, и Алька уже появился, и Юрка ковыляет, а Гали здесь нет. Гали нет. Может, ее вообще нет?

Подходит Ульви.

— Дима, Галя в больнице. Не бойся. Ей уже лучше.

— Что с ней случилось?

— Она простудилась. Когда вы ушли в экспедицию, вечером она выбежала из общежития в одном платье. Бежала долго-долго. Ее нашли на берегу. Она лежала в одном платье.

Ульви когда-нибудь простит меня за этот толчок. Может быть, она и не сердится. Она же видела, как я побежал.

Не замечаю, как взлетаю в гору. Собаки сходят с ума за заборами. Почему они безумствуют, когда видят бегущего человека? Ведь я бегу спасать свою любовь. Вот этот пес, в сущности добрый, готов меня разорвать. Вот волкодав вздымается на дыбы. Жарко в ватнике. Сбрасываю ватник. Волкодав на задних лапах прыгает за штакетником. Тьфу ты, мразь! Плюю ему в зверскую морду. По лужам и по битому кирпичу вперед, а гнусные шавки под ноги. За забором оттопыренный зад «Икаруса». Эй! Он уходит. Подождите, черти! Моя любовь лежит в больнице. Что у вас, сердца нет? Одни моторы? Уходит, а я бегу за ним, как будто можно догнать. Наверное, сейчас развалюсь на куски. Не могу больше. Останавливаюсь. За ухом у меня колотится сердце. Не замечаю, что сзади налетает вонючий и грозный «МАЗ». Обгоняет меня. Подожди, черт!

— Можешь побыстрей? — спрашиваю водителя. — Дай, друг, газу!

«МАЗ» довозит меня до нужной остановки. Еще полкилометра надо бежать вдоль берега речушки туда, где за шеренгой елок белеет здание участковой больницы. Как быстро я лечу в резиновых ботфортах! Может быть, это семимильные сапоги?

— Состояние здоровья вполне удовлетворительное. Свидание разрешить не могу. Сейчас тихий час.

Носик у доктора пуговкой, а лоб крутой. Такого не уговоришь. И все-таки я его уговариваю.

— Сначала умойтесь, — говорит доктор и подносит к моему лицу зеркало. Такой простой карикатурный черт с типичной для чертей дикостью глядит на меня.

Я умываюсь и снимаю сапоги. Мне дают шлепанцы и халат. Когда я вхожу в палату, Галя спит. Ладошка под щекой, волосы по подушке. Так весь день я бы и сидел, смотрел бы, как она спит. Когда она спит, мне кажется, что никаких этих ужасов у нас не было. Но она открывает глаза. Вскрикивает, и садится, и снова ныряет под одеяло. Смотрит, как на черта, хотя я уже умыт. Потом начинает смотреть по-другому.

— Ты получила мою радиограмму?

Она кивает. И молчит. Теперь она молчит. Правильно. А мне надо поговорить. Я рассказываю ей, какой был плохой улов, и какой страшный штормяга, и как мы шли спасать норвежцев, и какой замечательный моряк Игорь Баулин, и все наши ребята просто золото… Она молчит. Оглянувшись, я целую ее. Она закрывается с головой и трясется под одеялом. Не пойму, плачет или смеется. Осторожно тяну к себе одеяло. Смеется.

— Актриса ты моя, — говорю я.

— Я не актриса, — шепчет Галка, и теперь она готова заплакать. Я это вижу, очень хочу этого и боюсь. Я вижу, что она готова на любое унижение. Зря я назвал ее актрисой, но все-таки я что-то хотел этим сказать.

— Не расстраивайся, — говорю я, — поступишь на следующий год. Масса людей сначала проваливается, а потом поступает. И ты поступишь.

Этим я хочу сказать очень многое. Не знаю только, понимает ли она?

— А я не проваливалась, если хочешь знать, — шепчет Галка. — Я и не поступала, так и знай.

— Как не поступала?! — восклицаю я.

— Так вот. Забрала документы перед самыми экзаменами.

О, как много она сказала этим!

— Не может быть!

— Можешь не верить.

Снова она готова заплакать.

— Все равно, — говорю я, — ты поступишь на следующий год.

— Нет, не буду.

— Нет, будешь.

Оглянувшись, я снова целую ее. И тут меня выгоняет санитарка. Как много мы с Галкой сказали друг другу за эти несколько минут!

Я выхожу на крыльцо, смотрю на серые холмы и ельник, на всю долину, уходящую к морю, на голубенькие жилочки в небе и на красные черепичные крыши, и сердце мое распирает жалость. За окнами мелькает доктор. Нос пуговкой, а лоб крутой. Мне жалко доктора. Мне жалко мою Галку и жалко санитарку. Я с детства знаю, что жалость унижает человека, но сейчас я с этим не согласен. Однажды в Москве я увидел на бульваре старенькую пару. Старичок и старушка, обоим лет по сто, шли под руку. Я чуть не заплакал тогда, глядя на них. Я отогнал тогда это чувство, потому что шел на танцы. А сейчас я весь растворяюсь в жалости. Музыка жалости гремит во мне, как шторм.

По берегу реки вразвалочку жмут мои друзья, Алик и Юрка. Алик тащит мой ватник.

— Не торопитесь, мужики, — говорю я им. — Все равно вас не пустят. Там сейчас тихий час.

— А ты там был? — спрашивает Алька.

— Что ты, не видишь? — говорит Юрка. — Посмотри на его рожу.

Мы садимся на крыльцо и закуриваем. Так и сидим некоторое время, два карикатурных черта и я, успевший умыться.

— Ну как, — спрашиваю я, — штормик понравился?

— Штормик был славный! — бодро восклицает Алька. Ему все нипочем.

— А я думал, ребята, всем нам кранты, — говорит Юрка.

— Да, я тоже так думал, — признается Алька.

— Нет, ребята, — говорит Юрка, — море не моя стихия. Уеду я отсюда.

— Куда?

Юрка молчит, сидит такой большущий и сгорбленный. Потом, решившись, поворачивается к нам:

— Уезжаю в Таллин. Поступлю на завод «Вольта». Учеником токаря, к Густаву в подмастерья. Общежитие дают, в перспективе комната. Команда там вполне приличная…

— И Линда рядом, — говорю я.

— А что?

— Да нет, ничего. Все правильно.

Мы сидим, курим. Странно, мы с ребятами совсем не говорили о будущем, ловили кильку, а вечерами резались в пинг-понг, но сейчас я понимаю, что они оба пришли к какому-то рубежу.

— А ты, Алька, что собираешься делать? — спрашиваю.

— Я, ребята, на следующий год все-таки буду куда-нибудь поступать, — говорит Алька. — Надо учиться, я это понял. Недавно, помните, я ночью засмеялся? Ты в меня подушкой тогда бросил. Это я над собой смеялся. «Ах ты, гад, — думаю, — знаешь, что такое супрематизм, ташизм, экзистенциализм, а не сможешь отличить Рубенса от Рембрандта». И в литературе так же, только современность. Хемингуэй, Белль назубок, слышал кое-что про Ионеско, а Тургенева читал только «Певцы» в хрестоматии. Для сочинений в школе ведь вовсе не обязательно было читать. Детки, хотите, я вам сознаюсь? — Алька снял очки и вылупился на нас страшными глазами. — «Анну Каренину» я не читал! — Он снял колпак и наклонил голову. — Готов принять казнь.

— Думаешь, стоит ее почитать, «Анну Каренину»? — спросил Юрка.

— Стоит, ребята, — говорю я.

— Неужели ты читал ее?

— В детстве, — говорю я. И правда, в детстве я читал «Анну Каренину». В детстве я вообще читал то, что мне не полагалось.

Ну вот, ребятам уже все ясно. Теперь они сами все решили для себя. И не нужно подбрасывать монетки, это тоже ясно. А я? Прискорбный факт. Прискорбнейший случай затянувшегося развития. Я до сих пор не выработал себе жизненной программы. Есть несколько вещей, которыми я бы хотел заниматься: бить ломом старые стены, которые никому не нужны, перекрашивать то, что красили скучные люди, идти на спасение, варить обеды ребятам (сейчас все жрут с удовольствием), танцевать, шататься из ресторана в ресторан, любить Галку и никому не давать ее в обиду (никогда больше не дам ее в обиду!), много еще разных вещей я хотел бы делать, но все ведь это не жизненная программа. Стихийность какая-то, самотек… Дмитрий Денисов пустил свою жизнь на самотек. Хорошая повестка дня для комсомольского собрания.

— Может быть, тебе в мореходку поступить? — говорит Юрка. — На штурмана учиться, а?

— На кой мне черт мореходка? В Атлантику я на следующий год и так выйду. Игорь обещал.

— Я думаю, если уж быть моряком…

— Почему ты решил, что я хочу быть моряком?

— А кем же?

— Клоуном, — говорю я. — Знаешь, как в детстве, сначала хочешь стать моряком, потом летчиком, потом дворником, ну а потом уже клоуном. Так вот, я на высшей фазе развития.

После тихого часа Галка появляется в окне. Ребята корчат ей разные рожи и приплясывают, а она им улыбается. Стоит бледная, и под глазами круги, а все-таки можно ее хоть сейчас поместить на обложку какого-нибудь польского журнала.

Потом мы едем в ближайший городок, в магазин, и возвращаемся к больнице, нагруженные разными кондитерскими пряностями. Эстонцы — отличные кондитеры. Любят полакомиться.

А Галка за окном уже какая-то другая, уже прежняя. Надувает щеки и показывает мне язык. Сзади подходит санитарка, а она ее не видит. Санитарка тоже смеется и шлепает Галку по одному месту.

Вечером мы сидим все в кофике, восемнадцать рыбаков с сейнеров «СТБ». Все свои ребята, ребята — золото. И все-таки мы обставим экипаж 93-го.

Ночью я слышу шаги за окном. Почему-то мне становится страшно. За окном шумят деревья, свистит ветер, в комнате темно, похрапывает Юрка — и вдруг шаги. Кто-то взбегает на крыльцо, барабанит в дверь общежития. Бегут по коридору, потом обратно. Останавливаются у нашей двери. Стучат.

— Денисову срочная телеграмма.

Ошибка, наверное. Конечно, ошибка. Почему вдруг мне срочная телеграмма? Почему вдруг именно мне? Почему ни с того ни с сего стрела, пущенная малышом, попадает прямо в лоб? Что ей, мало места на земле?

ЭСТОНСКАЯ ССР

КОЛХОЗ ПРОЖЕКТОР

ДЕНИСОВУ ДМИТРИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ

МОСКВЫ (какие-то цифры)

В РЕЗУЛЬТАТЕ АВИАЦИОННОЙ КАТАСТРОФЫ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНЫХ ОБЯЗАННОСТЕЙ ПОГИБ ВАШ БРАТ ДЕНИСОВ ТЧК ПО ВОЗМОЖНОСТИ НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ В МОСКВУ ТЧК ГОЛУБЕВ

Какой еще Голубев? Боже мой, что это за Голубев? При чем тут какой-то Голубев?

Я иду один по Москве. Все, в общем, здесь по-старому. Иду по Пироговке, дохожу до Садового. Из-за угла высыпает на полном ходу волчья стая машин. Перекрыли: красный сигнал. Не в моих привычках ждать, и я жму через Садовое. А куда? На Кропоткинской беру такси и еду в центр. И тут все, в общем, по-старому, только не видно тех рыл, с которыми я некогда контактировал. Спускаюсь в метро. Пью воду из автомата. Еду на эскалаторе вниз. О, навстречу поднимается парень из нашего класса, Володька Дедык. Книжку какую-то читает. Не замечает меня. И я его поздно заметил. Ищи его теперь, свищи. Все-таки поднимаюсь по эскалатору вверх. Нет там Дедыка. Опять беру билет и снова еду вниз.

Прошло два дня после похорон Виктора.

Как это дико звучит! Все равно что сказать: прошло два дня после пожара Москвы-реки. И тем не менее это так: прошло два дня после похорон моего старшего брата, Виктора.

— Витька! — орал тот волосатый грузин (у него на груди была такая шерсть, что в бассейне все шутили: «Бюстгальтеры на меху»). — Витька! — орал он и, как торпеда, плыл к воротам. А Виктор высовывался по пояс из воды и давал ему пас на выход.

Прошло два дня после похорон.

Шура, жена Виктора, стояла совершенно каменная и с желтыми пятнами на лице. Говорят, что будет маленький Витька. Кажется, в старину женились на вдовах братьев. Я бы тоже женился на Шуре, если бы жил в те времена. В те времена ведь не могло быть Гали. А сейчас я буду считать себя отцом маленького Витьки, даже если Шура снова выйдет замуж.

Прошло два дня.

— Простите, как доехать до Ботанического сада?[1]

— До Комсомольской, там пересадка.

Я не знаю, при исполнении каких служебных обязанностей погиб Виктор. Об этом не говорили даже на похоронах. Андрей Иванович, огромный профессор, сказал, что Виктор — герой, что он слава нашей научной молодежи, что когда-нибудь его имя… Дальше он не смог говорить, этот огромный профессор. Кто-то сказал, что через месяц у Виктора должен был кончиться комсомольский возраст, ему должно было исполниться двадцать восемь лет. Давайте будем считать, что Виктор погиб уже коммунистом.

Виктор, слышишь ты меня? Я тобой горжусь. Я буду счастлив, когда время придет и твое имя… запишут куда-то золотом, наверное, это хотел сказать профессор. Но знаешь, старик, я любил, когда ты меня «подзаводил», любил стрелять у тебя деньги и боксировать с тобой после душа. Помнишь, в Таллинне в номере гостиницы? А как мы ехали с тобой в такси? И шлялись из одного кафе в другое, а ты все плел что-то возвышенное? И мы как раз собирались поехать на стадион?..

Прошло два дня после…

Борька, друг Виктора, а потом его недруг, стоял, подняв голову, и кадык у него ходил вверх-вниз. Потом он отошел в сторону, отвернулся и весь задергался-задергался.

Два дня.

Не могу вспомнить, что было с папой и мамой. Они сразу стали старенькие. Будут гулять теперь под руку на бульваре, и у какого-нибудь парня вроде меня сожмется при их виде сердце.

Прошло два дня после похорон Виктора.

Я уже второй раз бесцельно езжу по городу. Мои старики теперь живут на Юго-Западе. За две недели до этой истории они переехали в новую квартиру. А «Барселону», говорят, уже начали ломать.

Вот мне куда надо — в «Барселону!» Да-да, именно туда я и еду уже второй день.

Выхожу на нашей станции. Все здесь по-старому. Торчат, как всегда, какие-то знакомые типы. Суета у киосков. Суета сует и всяческая суета, говорила одна старушка на даче. И вот они, руины нашей «Барселоны». Она уже наполовину сломана. За заборчиком на груде битого кирпича стоит бульдозер. Луна отсвечивает от его лопаты. Плакат на заборчике: «Работы ведет СМУ № 40».

Я перелезаю через забор и проникаю в уцелевшую половину дома. На этой лестнице Виктор целовался с одной девчонкой, а я их застукал и немного шантажировал. Я лезу вверх по лестнице и иду по коридору третьего этажа к нашей квартире. То тут, то там в распахнутые двери, выбитые стекла и в проломы стен проглядывает ночное небо. Дверь нашей квартиры висит на одной петле. Мне нужно туда, нужно просто постоять там пару минут. Я вхожу в столовую, потом в комнату родителей, потом иду к Виктору. Не знаю, сколько минут я стою здесь. Виктор провел здесь двадцать восемь лет и погиб «при исполнении служебных обязанностей». Двадцать восемь лет спал, читал, делал зарядку, выпивал с друзьями в этой комнате.

Иногда ходит-ходит.

МАМА: Витя, что ты все ходишь?

А он ни гугу. Иногда он ложился на подоконник, вот так, и смотрел в небо. Долго-долго. Где же он тут видел небо? Кругом стены. А, вот оно.

Я лежу на спине и смотрю на маленький кусочек неба, на который все время смотрел Виктор. И вдруг я замечаю, что эта продолговатая полоска неба похожа по своим пропорциям на железнодорожный билет, пробитый звездами.

Интересно. Интересно, Виктор замечал это или нет?

Я смотрю туда, смотрю, и голова начинает кружиться, и все-все, все, что было в жизни и что еще будет, — все начинает кружиться, и я уже не понимаю, я это лежу на подоконнике или не я. И кружатся, кружатся надо мной настоящие звезды, исполненные высочайшего смысла.

Так или иначе.

ЭТО ТЕПЕРЬ МОЙ ЗВЕЗДНЫЙ БИЛЕТ!

Знал Виктор про него или нет, но он оставил его мне. Билет, но куда?

1961

1 Сегодня — станция метро «Проспект Мира». (Прим. ред.)