Записки Эльвиры. Анатолий Алексин

Сколько я себя помню, семья наша всегда была разбита на два лагеря: в одном лагере папа, в другом — мама и я. Тетю Анфису, мамину сестру, считали «перебежчицей»: она то защищала папу (это бывало чаще всего), то нам с мамой поддакивала. Лагеря вполне можно было назвать «военными», потому что между ними без конца происходили столкновения и конфликты, иногда даже вооруженные: мама, выйдя из себя, бросала в папу пушистый моток шерсти или, доказывая свою правоту, тыкала ему в пиджак вязальными спицами (мама собиралась стать надомницей и вот уже пятый год училась вязать кофточки).

Причиной столкновений почти всегда была я.

Это началось в самый первый день моего рождения. Папа поехал в загс, зафиксировал там, что я действительно родилась, и назвал меня Верой — в честь своей старшей сестры, которую он очень любил. Узнав об этом, мама, по ее словам, выписалась из родильного дома на два дня раньше срока. Она сказала, что не потерпит, чтобы ее первая (и, как потом выяснилось, последняя) дочь носила такое заурядное имя. К тому же мама уже тогда успела возненавидеть всех папиных родственников и в том числе тетю Веру, которую она ни разу в жизни не видела.

Папа спорил, доказывал, что имя Вера совсем не такое уж простое, что единственную женщину, которую по-настоящему любил Печорин, как раз звали Верой и что его старшая сестра, живущая далеко в Кузбассе, просто ангел, что она не сделала и не могла сделать маме ничего плохого… Но мама была тверда. Она взяла мою метрику, поставила перед именем Вера какую-то аристократическую приставку «Эль», букву «е» переправила на «и» — и так я стала Эльвирой.

История эта пересказывалась у нас в доме десятки раз, и мне стало казаться, что я сама помню ее всю в мельчайших подробностях вплоть до лиловых чернил, которые уже выгорели на моей метрике и которыми мама в тот день от волнения закапала свое платье.

Мама приводила всю эту давнюю историю в доказательство того, что я всегда, с самого первого дня своего рождения, была абсолютно безразлична папе. («Только глубоко равнодушный человек мог назвать дочь таким именем!») А папа подкреплял этой историей свою излюбленную мысль о том, что мама стала неправильно (уродливо, как он выражался) воспитывать меня еще с пеленок.

Папа не признавал моего «исправленного» имени, и вот уже восемнадцать лет наперекор маме называл меня Верочкой или, когда сердился, просто Верой.

Да, причина конфликтов всегда была одна и та же. Но характер их менялся в зависимости от моего возраста и от времени года. Каждое лето, например, папа говорил, что меня нужно отправить за город с детским садом (когда я была совсем маленькая) или в пионерский лагерь (когда стала постарше). Мама хваталась за голову:

— Ну да, она всегда была ему безразлична! Ему не известно, что там, где собирается больше трех детей сразу, возможны эпидемии.

Мама, когда сердилась на папу, говорила о нем в третьем лице, словно бы он отсутствовал в комнате.

По той же причине (эпидемия, вирусы) мама долго не пускала меня в театры, в кино. Она бы, наверно, и в школу не пустила, но тут уж просто была бессильна.

Папа подходил к окну и начинал пристально изучать соседний двор. Он складывал руки за спиной, нервно сжимал и разжимал их, одновременно приподнимаясь и опускаясь на носках, словно делал какое-то новое упражнение лечебной гимнастики.

— Ее бы еще лучше послать в туристский поход куда-нибудь на Эльбрус. Чтобы училась преодолевать препятствия, хребты. И карабкаться вверх! И чтоб немножко подышала настоящим свежим воздухом!

— Пусть карьеристы карабкаются вверх, — победоносно заявляла мама, хоть сама всегда учила меня «не быть в жизни растяпой».

Тут в разговор вмешивалась тетя Анфиса.

— Лагерь — это да, — говорила она. — Эльбрус — это нет. Тут уж ты, Вася, переходишь границы. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

В конце концов папа, как он выражался, «уставал бороться», и мы проводили лето где-нибудь на даче в Малаховке.

Когда я стала учиться в школе, мама сама выбрала мне подругу. Ее звали Нелли. Никто в нашем первом классе «В» не заплетал свои тонкие косички такими яркими ленточками, как Нелли, никто не носил таких блестящих лакированных туфель и таких модных платьиц с плиссировками внизу, которые мальчишки на улице называли «гармошками». Мама сказала, что Нелли — девочка из хорошей семьи. Я не поняла, что это значит. Тогда мама объяснила мне, что у нее, оказывается, очень хорошие родители. И что это люди с большим вкусом к жизни. Правда, когда я была в седьмом классе, хорошего Неллиного папу судили, как выразилась мама, «за какие-то серьезные деловые операции». А папа сказал, что просто за воровство. Папа всегда был против моей дружбы с Нелли, но молчал, потому что «устал бороться».

Училась я на тройки и четверки (с некоторым преобладанием троек). Мама говорила, что я очень способная девочка, но что мне все слишком легко дается и в этом главная беда. Получалось как-то так, что я именно из-за своих больших способностей учусь на тройки. Мне эта теория очень нравилась. «Да, я не какая-нибудь там зубрилка!» — с гордостью думала я. И так добралась до десятого класса.

Когда я получила аттестат зрелости, папа сказал, что первое мое «зрелое» решение должно состоять в том, чтобы и не пытаться поступать в институт, потому что я туда все равно не поступлю, а пойти куда-нибудь на курсы (я любила рукодельничать, и мама брала у меня уроки вязания).

В ответ на это папино заявление мама, по ее словам, потеряла сознание. Но и в бессознательном состоянии она умудрилась сравнить папу с мистером Домби и сказать, что этот мистер по сравнению с папой настоящий образец любящего и заботливого родителя. Мама сказала, что я обязательно поступлю в театральное училище, потому что еще в раннем детстве блестяще притворялась больной, когда не хотела чего-нибудь кушать или идти в школу в день контрольной работы.

— Ты видел в этом только хитрость! — крикнула мама, все еще находясь в бессознательном состоянии. — А я разглядела талант. Да, талант актрисы!

Папа, конечно, тут же «устал бороться», а я послушала маму и пошла на экзамен в театральное училище. Однако, когда я, читая известную басню, дошла до слов «Ворона каркнула во все воронье горло…» и взглянула на приемную комиссию, мне стало ясно, что дальше можно уже не читать. Мама сказала, конечно, что во всем виновата не лисица и не ворона, а папа, потому что это он накаркал, что я не поступлю в институт.

— Но в будущем году твое предсказание не сбудется, не тешь себя, — заявила мама. — За зиму Эльвирочка хорошенько подготовится и обязательно поступит в высшее учебное заведение.

Но куда поступить? Я зубрила историю, литературу, немецкий язык, а мама бегала по знакомым: узнавала, в какой институт подают меньше всего заявлений, и одновременно нащупывала связи.

— Ах, если бы не пострадал Неллин папа! — вздыхала она. — У него всюду были друзья. Не то что у нашего папули!..

Папа вскипел.

— Прости, пожалуйста! — сказал он, пристально разглядывая соседний двор, поднимаясь и опускаясь на цыпочках. — У меня очень прочные связи и прекрасные друзья! Я могу устроить ее к себе на завод, в цех. И это было бы лучше всего! Лучше всего, запомни!.. Или послать ее к Верочке в Кузбасс, на шахту. Стала бы там человеком!

Тут вступала в разговор тетя Анфиса.

— Курсы — это да, шахта — это нет. Ты, Васенька, опять перебарщиваешь. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

Но мама продолжала изучать московские вузы. А в свободное время она знакомилась с жизнью нашего дома — всех его секций и квартир. Она очень любила это занятие и каждый день приходила с новостями. Однажды вечером мама сообщила:

— Эти тихони Краснушкины с первого этажа оказались практичнее нас всех. Они виртуозно обменялись: за свою каморку получили целых две комнаты. И, говорят, без всякой доплаты!..

— Разве в нашем доме есть каморки? — удивился папа.

Дом был построен папиным заводом, и никакие критические замечания в его адрес не допускались.

— Хотела бы я взглянуть на этого дурака, который переехал в их каморку на первый этаж, — вызывающе повторила мама.

«Дурака» я увидела на следующий день. Это был невысокий молодой человек в очках. Неловко, на вытянутой руке, как носят брыкающуюся кошку, он нес авоську, из которой выглядывала длинная зубастая и глазастая рыбья голова. Нелли уже давно внушила мне, что мужчины, которые таскают по улицам хозяйственные сумки, — это не мужчины, и поэтому я не стала разглядывать нового жильца более пристально. Но мама разглядела, все разузнала и прибежала домой с криком:

— Он, оказывается, не такой уж дурак! Он доцент! Ты слышишь, Эльвирочка, доцент пушного института! Это же прекрасный институт: после него, наверно, не посылают к черту на рога. Ты будешь работать где-нибудь здесь, поблизости, в Столешниковом переулке. И даже, может быть, организуешь своей маме шубу, которую за двадцать лет совместной каторги не смог организовать твой отец!

Оказалось, что мать доцента больная женщина, ей трудно подниматься по лестнице, и вот почему они переехали в комнату Краснушкиных на первый этаж.

— Ты должна немедленно попасть к ним в дом! И завязать самые дружественные, прямо-таки родственные отношения, — заявила мама.

Но как же проникнуть в дом к незнакомым людям? Мама предложила, чтобы я в порядке общественной работы разносила жировки по квартирам или даже стала агитатором. Но жировки разносил наш дворник дядя Семен; причем свои посещения он использовал для бесед со злостными неплательщиками и никак не мог поручить мне это дело.

А агитаторами неработающих людей не назначали.

Папа молчаливо, с ехидной усмешкой наблюдал за нами: «Ну, дескать, что еще придумаете? Ничего у вас не получится!»

Но вот однажды за ужином мама торжественно объявила ему:

— Представь себе, что нам повезло: у его матери отнялись ноги!

От этой фразы у папы, кажется, отнялся язык и вилка упала на пол.

— Я попрошу… чтобы в этом доме… Людоедство какое-то… — еле выдавил он из себя.

— Я же совсем не в том смысле, — спохватилась мама. — Я очень сочувствую бедной женщине. Все знают, какое у меня сердце! Все знают, кроме тебя, весь дом! И тебе не удастся набросить тень… Сейчас Эльвирочка просто обязана будет войти в их семью, чтобы помогать больной. Он целый день в институте, домработницу найти нелегко. А тут будет заботливый человек… Так сказать, сестра милосердия с законченным средним образованием. Мы, таким образом, идеально совместим их интересы со своими собственными планами! Понял, невозможный ты человек? Решено: завтра днем наша Эльвирочка спустится на первый этаж! А утром мы кое-что предпримем…

Мама ценила только то, что трудно было достать. Если материал, даже очень красивый, свободно лежал на полке в магазине, мама долго ощупывала его, мяла, собирала в гармошку и потом говорила:

— Здесь что-нибудь не то… Он бы не лежал так просто.

И она покупала другой материал, который, быть может, был и не так красив, но зато его приносила к нам домой загадочная Римма Васильевна. Папа называл Римму Васильевну «землечерпалкой», потому что у нее был огромный рот, полный блестящих металлических зубов.

По коридору Римма Васильевна шла как-то боком, боязливо озираясь по сторонам, как проходят по зданию, где только что кончился ремонт, о чем предупреждают таблички: «Осторожно, окрашено!» В коридоре Римма Васильевна казалась очень полной, а войдя в комнату, она вытаскивала из-под пальто кремовый сверток, всегда перевязанный розовой ленточкой, и сразу худела. Римма Васильевна была суеверна: кремовая обертка и розовая ленточка приносили ей счастье.

Мама разворачивала сверток так осторожно, так бережно, словно в кремовую бумагу было запеленато живое существо. Римма Васильевна тем временем бесцеремонно разглядывала комнату, останавливая свой презрительный взгляд то на обоях, то на посуде, то на моем платье.

Мама робела, начинала оправдываться:

— Да… обои, конечно, как вы говорите, не по последнему слову моды, так сказать… Хорошо бы под шелк!

Римма Васильевна сочувственно покачивала головой.

— И посуда тоже… Не датский фарфор и не что-нибудь такое… А вот отрезик ваш очень оригинальный. Вы знаете, что я враг шаблона.

Римма Васильевна привыкла, видно, чтобы перед ней заискивали. Взгляд ее снисходительно сочувствовал маме и как бы говорил: «Если бы я вам доставала и обои, и посуду, и все прочее, это было бы по последнему слову моды. Можете не сомневаться!..»

— Да, очень даже оригинальный материальчик, — продолжала восторгаться мама.

Римма Васильевна, словно сейчас только вспомнив о материале, бросала всегда одну и ту же фразу:

— У нас вы этого не достанете! — Она особенно нажимала на слова «у нас».

Фраза производила на маму магическое действие: она сразу вытаскивала мою старую вязаную шапку с помпоном, в которой хранились «левые», то есть скрываемые от папы, деньги. Деньги эти мама скопила в результате экономного ведения хозяйства и скрытых от папы выигрышей по лотереям и займам. Десятки отсчитывались так торопливо, точно мама боялась, что Римма Васильевна может передумать и унести кремовый сверток обратно.

Римма Васильевна принимала деньги небрежно, не считая: дело, дескать, не в них — лишь бы мои клиенты были одеты по последнему слову моды.

Да, мама ценила только то, что трудно было достать. А к тому, что получить было легко, она относилась с недоверием.

Мама никогда не вызывала врачей из нашей районной поликлиники. Это было слишком легко и просто: позвонил по телефону — и пожалуйста!

— Это же не врачи — это бюллетенщики, — говорила она. — Ну, а мне пока что бюллетени не нужны…

— Да, тебе, конечно, не нужны, — усмехался папа… — А вот меня, слава богу, спас от астмы Иван Федорович, старик из нашей районки. У него колоссальный опыт.

— Тебя спас не Иван Федорович, а я! — возражала мама. — Вот эти… эти заботливые руки жены и друга спасли тебя!..

Мама вытягивала вперед свои руки. Она делала это при каждом удобном случае: руки у нее были очень белые и красивой формы, словно точеные. Это признавала даже тетя Анфиса, которая была строга и все оценивала с точки зрения абсолютной справедливости.

А один пожилой друг нашего дома, который любил маму буквально с младенческих лет, как-то воскликнул:

— Это не руки, а настоящее «Лебединое озеро»!

С тех пор мы так и стали называть мамины руки «лебединым озером». Говорили, например: «Мама занозила свое „лебединое озеро“». Или: «Мама украсила свое „лебединое озеро“ кольцом с Чехословацкой выставки…» Но в общем все это не имеет никакого отношения к делу. Речь ведь шла о врачах…

Много лет подряд мама лечилась только у гомеопатов. Это было не так шаблонно. К тому же попасть к гомеопату было довольно-таки трудно. Когда же открыли специальную гомеопатическую поликлинику, куда можно было записаться, как в любую другую, мама потеряла к гомеопатии всякий интерес. Она стала лечиться у «мага и волшебника», который жил за городом, на станции Крайнинка. «Маг и волшебник» лечил травами и древесной корой. Чтобы записаться к нему на прием, нужно было иметь минимум два рекомендательных письма, ездить несколько раз за город на электричке, долго звонить у садовой калитки… Все это было как-то необычно, не просто, не легко, и потому мама беззаветно верила крайнинским лекарствам.

— Твой путь в институт лежит через Крайнинку! — заявила мама.

— Институт за городом? — огорчилась я.

— Ах, совсем не то… Мы поедем в Крайнинку и достанем лекарство для ног его мамы. Она у нас забегает по лестницам, как Жорка из первой квартиры! Вот увидишь! Ну, а доценту останется только отблагодарить тебя.

Одним словом, на следующее утро мы отправились в Крайнинку.

Странное дело, мне показалось, что «маг и волшебник» чем-то очень похож на Римму Васильевну, Он тоже привык, чтобы перед ним заискивали, и снисходительно покачивал головой, когда мама называла его «исцелителем», «благодетелем» и «профессором». Деньги в конце приема он тоже взял очень небрежно, скомкал их и, не считая, бросил в ящик письменного стола.

Получив деньги, «маг и волшебник» протянул нам большой пучок желтой травы. И, скрестив руки на груди, устало произнес:

— Берете сосуд с элементарной водопроводной водой. Путем постепенного нагревания доводите воду до высшей точки кипения, то есть до ста градусов по Цельсию…

Мама слушала как завороженная.

— Затем опускаете в сосуд эту редкую, нездешнюю траву, привезенную с далеких горных лугов. И полученным целебным раствором омываете больные конечности.

— Как?! Прямо в кипятке? — испуганно прошептала я.

— Абсурд. Постепенным охлаждением вы доводите температуру до уровня возможной терпимости… Вот так. Следующий!..

Выйдя за калитку, я получше разглядела траву, вдохнула запах далеких горных лугов и сказала шепотом, словно величественный «маг и волшебник» все еще мог услышать меня:

— А ведь я этой самой травой горло полоскала. В прошлом году, когда стрептококковая ангина была. Помнишь? И для горла и для ног, значит, одно и то же? Прямо удивительно! И трава такая, по-моему, у нас в Малаховке возле станции растет.

— Ты ничего не понимаешь в настоящей медицине, — сердито сказала мама.

И мы заспешили на электричку…

Дверь мне открыл сам доцент. Я отступила на шаг, потому что доцент был в подтяжках. («Таскает авоську, ходит в подтяжках, — подумала я. — А еще, наверно, мужчиной себя считает. Видела бы его Нелли!») Волосы на голове у доцента стояли дыбом, словно он чего-то ужасно испугался. Но глаза его никакого ужаса не выражали. Они быстро оглядели меня сквозь очки — хмуро, но без всякого удивления. Так смотрят на гостей, которых ждали, но которым не рады. В одной руке он держал развернутую газету, она свисала до самого пола, надувалась и шуршала от сквозняка.

— Поскорей входите, — сказал доцент (мама накануне узнала, что его зовут Сергеем Сергеичем), — а то застудите квартиру. У меня больная…

Я вошла в коридор.

— Вы, наверно, к Краснушкиным? — продолжал Сергей Сергеич. — Так они переехали отсюда на Маросейку… Да, на Маросейку переехали. Обмен, обычный обмен. Я вам, разумеется, дам более подробный адрес. Проходите, проходите в комнату.

По маминому совету я прежде всего должна была сказать: «Меня к вам привел гражданский долг!..» Но я никак не могла произнести такую громкую фразу.

— Я пришла… Мой долг… — пролепетала я.

— Ах, долг! — воскликнул Сергей Сергеич. — Понимаю… Вы одолжили у Краснушкиных деньги? К нам уже заходили такие должники… Да, заходили… Широкие люди, эти Краснушкины. Правда, мама? Уехали — и забыли о своих должниках. А мы вам дадим адрес, и вы отвезете свой долг на Маросейку. Да, прямо на Маросейку. А то можете мне оставить — я передам.

Растерявшись, я стояла на пороге комнаты и молчала. Мама предвидела это. Посылая меня к доценту, она предупреждала: «Только не будь растяпой. Постарайся понравиться сразу, еще в коридоре. Имей в виду, что первое впечатление самое сильное… „Неизгладимое“, как пишут в романах. Ах, если бы я могла пойти вместо тебя, все было бы в порядке! А ты растеряешься — и подумают, что какая-нибудь придурковатая…» Но хозяева дома, видно, еще не успели этого подумать. Из комнаты вдруг раздался женский голос:

— Входите, входите к нам. Нечего стесняться! — Только у врачей и старых учительниц бывают такие ласковые и в то же время властные голоса.

Я вошла в комнату. И сразу удивилась: комната была как бы продолжением нашего двора. Я никогда не глядела во двор с первого этажа. Тут он весь был перед глазами. Вон горка, с которой много лет назад я любила съезжать на портфеле. (Мама еще, помню, сказала, что Нелли никогда бы не додумалась до этого.) А вот сломанная беседка, которая по желанию ребят превращается то в «башню смерти», то в «ларек», из которого малыши торгуют песочным мороженым. А сейчас, в дождливый осенний день, беседка стала «кораблем дальнего плавания»: паренек в огромном картузе с лакированным козырьком вскарабкался наверх, на самую крышу, и все время кричал оттуда: «Полный вперед! Полный вперед!..»

Я смотрела в окно, и потому женщина, лежавшая на диване под коричневым пледом, сказала:

— Вам холодно? Мы до зимы с открытыми окнами.

В самом деле, внутренние рамы были раскрыты, а наружные, наверно, вообще не открывались: так плотно прижались к стеклу голые ветки сирени.

Я подумала: «Бывают же у родственников такие разные, непохожие лица!» У Сергея Сергеича глаза были тревожные, какие-то невнимательные, словно он, разговаривая с вами, все время куда-то торопился. Губы у него слегка подергивались. «Такой молодой, и уже нервный!» — подумала я.

А у Марии Федоровны, так звали мать доцента, те же самые голубые глаза были очень пристальны, вглядывались в меня так напряженно, будто Мария Федоровна не совсем хорошо слышала и старалась что-то угадать по движению губ, по выражению моего лица. И улыбка таких же, как у Сергея Сергеича, полных, словно надутых, губ была спокойная, добрая и очень молодая: зубы были белые-пребелые, и все до одного на своем месте.

— Вы действительно отвезите свой долг на Маросейку, — сказала Мария Федоровна. — А Сереже не давайте деньги ни в коем случае. Непременно потеряет или забудет передать.

— Ну, ма-ама!.. — Сергей Сергеич, укоризненно покачивая головой, уселся за тарелку с супом. Словно от смущения, он закрылся газетой, которую укрепил на столе при помощи хлебницы.

Воспользовавшись передышкой, я немного пришла в себя и сказала:

— Мы ничего не должны Краснушкиным… Никаких денег. Я даже с ними не знакома…

— Не знакомы? — Мария Федоровна удивленно наклонила голову. — Тогда чем мы обязаны?

Не могла же я в ответ признаться: «Пришла, мол, потому, что провалилась в театральное училище. Теперь мечтаю поступить в пушной институт, чтобы работать в Столешниковом переулке…» А отвечать все-таки надо было. Я подумала-подумала и не придумала ничего лучшего, как вытащить из сумочки пучок желтой, довольно-таки вонючей травы, подойти к Марии Федоровне и сказать:

— Это вам!

— Мне? Такой странный букет?

— Это не букет… Это целебная трава. Вы растворите ее в кипятке… Так один волшебник сказал. Со станции Крайнинка.

— Волшебник?.. Из Крайнинки? Слышала про его чудеса! — Мария Федоровна весело сверкнула своими белыми-пребелыми зубами. — А кто же вас ко мне послал? — И, не дождавшись ответа, сказала: — Ну что ж, и это испробуем.

Но тут вскочил Сергей Сергеич.

Он оперся двумя руками о стол, а тело наклонил немного вперед, будто стоял на кафедре и собирался читать лекцию.

— Пить? Это знахарское зелье пить?

— Сережа! Какой ты невыдержанный! Это просто неприлично. Девушка с лучшими намерениями…

Чтобы утешить меня, Мария Федоровна взяла пучок травы, понюхала его и закашлялась.

— Пахнет крепко. Может быть, и в самом деле поможет? Сделаю настойку и буду, как это говорят, опрокидывать перед обедом.

В тот же миг Сергей Сергеич подскочил к дивану, вырвал у Марии Федоровны пучок травы и с криком: «Терпеть не могу темноты и невежества!» — выбросил его в форточку. Несчастный пучок зацепился за куст сирени и беспомощно повис в воздухе.

С самым победоносным видом, точно подвиг какой-нибудь совершил, Сергей Сергеич проследовал обратно к столу и снова уткнулся в газету.

Тогда только я пришла в себя и тихо сказала:

— А траву вовсе не надо опрокидывать перед обедом. Ею нужно омывать конечности…

Но было уже поздно: букет «с далеких горных лугов», поболтавшись немного на кусте сирени, упал вниз.

Мария Федоровна, утешая, гладила меня по руке.

— Сережа! Ну кто поверит, что твоя мать учительница? И что сам ты учишь молодых людей уму-разуму? Никакой выдержки, никакой! Девушка с лучшими намерениями…

— Вот именно с лучшими… — жалобно проговорила я. — Мы с мамой хотели помочь… Я каждый день буду за вами ухаживать. Прямо с утра до вечера…

— За мной? Ухаживать?

— Ну да! Это мы с мамой так решили. Целый день буду с вами, целый день!

Сергей Сергеич вдруг оторвался от газеты и вернул обратно в тарелку ложку, полную супа и уже поднесенную ко рту.

— Целый день, говорите? Да? Целый день? А вы, что же, нигде не учитесь?

— Нет, не учусь…

— И не работаете?

— Нет, я не работаю…

— Угу-у… — протянул он.

Потом он покосился на мои новые лакированные туфли, подергал себя за ухо и спросил:

— А это у вас что? Красные подсолнухи? Или солнце в час заката?

— Это клипсы… — растерянно ответила я. И для чего-то добавила: — У нас таких не бывает.

— У нас не бывает? — удивился Сергей Сергеич. — А вам откуда же привезли? С того света?

Он сердито постучал ложкой о тарелку.

— А маму, между прочим, ученицы навещают. Да, навещают… — И ехидно добавил: — В свободное от занятий время!

— Сережа, ты в институт опоздаешь в конце концов! — воскликнула Мария Федоровна. — Девушку насмерть перепугал. Она ведь не знает, что у тебя характер вулканического происхождения. Не знакома еще с тобой.

И, притягивая меня за руку к дивану, она тихо, как заговорщица, прошептала, чтобы не слышал сын:

— Мне очень приятно, что ты пришла. Только ведь трудно со мной будет. — Мария Федоровна вдруг перешла на «ты».

— Мне не трудно!.. Честное слово, не трудно! Честное слово! — поспешила я заверить Марию Федоровну, не глядя на доцента.

Он в Это время торопливо натягивал пиджак и одновременно запихивал бумаги в портфель. С портфелем под мышкой он подошел к матери, поцеловал ее в лоб и вдруг, повернувшись ко мне, спросил:

— Вас как зовут?

— Меня? Эльвирой…

— Ах, Эльвирой! Я так и думал…

 

Очень скоро я поняла, что моя помощь вовсе не нужна Марии Федоровне. Старую учительницу навещали влюбленные в нее ученицы — и те, которые еще учились, и те, которые уже кончили школу. Учениц было много, каждый раз приходили все новые и новые. И каждый раз начинались расспросы: «А как тебя зовут? А где ты, Эльвира, учишься? А где ты работаешь?» Узнав, что я нигде не учусь и нигде не работаю, ученицы пожимали плечами, покачивали головами… А одна даже фыркнула. Это была Лена Сигалова. Потом уж я узнала, что она вообще фыркает при каждом удобном случае.

Лена была единственная из всех учениц, которая приходила к Марии Федоровне каждый день. У нас с Леной было много общего: она, как и я, кончила школу в этом году; как и я, засыпалась на экзаменах в институт (так что вполне могла и не фыркать!).

Недобрав на экзаменах в мединституте двух очков, Лена, кажется, недолго горевала. Она поступила работать в больницу. Это ей Мария Федоровна посоветовала.

— Лена была моей любимой ученицей, — сказала Мария Федоровна. — Правда, училась она, как это у нас говорят, не на круглые пятерки. С грамматикой была не в ладах, с запятыми не управлялась. Они-то как раз и подвели ее… Но я очень любила вызывать Лену к доске. И спорить с ней любила. Прямо на глазах у всего класса! Она книги как-то по-своему понимала. Раззадорю ее, бывало, а потом слушаю с удовольствием, как она горячится, доказывает. Да… Не всегда, знаешь ли, отличники самыми любимыми учениками бывают. — Мария Федоровна, наклонив голову, помолчала немного, словно дала мне время поразмыслить и понять сказанное. А потом, точь-в-точь как на уроке, спросила: — Тебе это понятно?

Как-то однажды я поинтересовалась:

— Лена, а кем ты будешь?

— Пока санитаркой, — как-то просто и весело ответила она.

— Санитаркой?! — Я вспомнила, как мама часто говорила папе: «Ты бы, конечно, хотел искалечить ее жизнь? Сделать из нее токаря, слесаря… Или какую-нибудь там санитарку!»

У Лены, однако, вид был совсем не «искалеченный». Она постоянно мурлыкала себе под нос очередную модную песенку из кинофильма.

— Почему ты не переждала год? — спросила я. — А потом бы опять в институт…

— Мне нельзя пережидать, — ответила Лена. — Я деньги должна домой приносить: или стипендию, или зарплату. Отца нет, и двое братишек маленьких. Такое вот дело…

Я недоверчиво оглядела Лену. Мне нравились ее платья — простые, но со вкусом сшитые. Они очень шли к ее задиристому личику и спортивной фигурке. Лена поняла мой взгляд.

— А платья я сама шью. Портнихи дорого берут. Ну раз, думаю, такое дело — сама научусь шить. И научилась. Ничего, да?

Лена двумя пальцами приподняла край юбки и гордо прошлась по комнате.

— И прическа у тебя по последнему слову, — сказала я словами Риммы Васильевны.

— По последнему слову? — Лена фыркнула. — Да я под мальчишку с пятого класса стригусь.

— Да, подтверждаю, — улыбаясь, сказала Мария Федоровна. — Так что мода эта не иначе от нашей Лены пошла.

Лена приходила к Марии Федоровне прямо из больницы. Она, как хозяйка, придирчиво оглядывала комнату и тут же начинала вытирать клеенку, подметать пол.

— Сколько крошек на столе! Как будто для голубей насыпали… Сколько пыли на полу! — приговаривала она.

А я себе помалкивала. Ведь не могла же я сознаться, что только недавно убирала комнату и даже умудрилась запачкать и руки и платье. Лена же не надевала передник, не засучивала рукава — и все-таки оставалась такой чистенькой, будто не касалась ни тряпки, ни веника.

Потом она ставила Марии Федоровне термометр, хоть и это успевала сделать до ее прихода. Мария Федоровна точно оправдывалась передо мной:

— Ничего, измерим еще раз. Доставим ей такое удовольствие.

Потом Лена шла на кухню и принималась готовить обед. Я старалась помочь ей и все делала невпопад. Но она не сердилась. Она только хитро-хитро подмигивала мне своими бойкими серыми глазами:

— Соль нужна, безусловно. Но только попозже. И не целую ложку, а совсем чуточку — на кончике ножа. Влюбилась ты, что ли?.. И лук тоже пригодится. Да не в кожуре ведь его варить. Давай я очищу, а то вся исплачешься.

И она «раздевала» луковицу так проворно, так быстро, что ни одна слезинка не успевала блеснуть в глазах. В два счета она расправлялась с огромной рыбиной и с ощипанной курицей, к которым я не знала, как и подступиться. Все это накануне вечером, после института, покупал Сергей Сергеич.

Работа у Лены шла как-то легко и весело, без всякого напряжения. Даже смотреть было приятно… И чуть-чуть завидно.

Да, моя помощь не нужна была Марии Федоровне. Совсем не нужна… И все-таки она очень просила меня приходить. Каждый вечер, прощаясь, она говорила:

— Завтра жду тебя, Вира. Если сможешь, обязательно Приходи. Мне с тобой легче будет. А то совсем разболеюсь. — Склонив голову набок, она немного выжидала и потом спрашивала: — Тебе это понятно?

Нет, тогда мне еще не было понятно, зачем звала меня к себе Мария Федоровна. И только сейчас, два года спустя, я, пожалуй, кое-что поняла.

Вернувшись с кухни, Лена говорила:

— Ну, мы с Эльвирой сготовили обед. Теперь и отдохнуть можно.

Отдохнуть — это значило подсесть к дивану и начать разговор о книгах.

У нас дома книг было много. Мама ночами стояла в очередях, чтобы подписаться на новые собрания сочинений. Некоторые особо дефицитные книги ей доставала Римма Васильевна. Сама она, должно быть, никогда не читала, но редкие книги доставать могла, потому что и это считала «последним словом моды». Литературу она оценивала главным образом по внешнему виду.

— Любой ценой подпишитесь на Ожешко, — говорила она маме. — Представьте себе: молочный цвет с золотым тиснением. Это же будет чудесно гармонировать с вашим новым абажуром…

Мама даже купила большой книжный шкаф. Расстановкой книг в шкафу руководила Римма Васильевна.

— Ну что вы?! — восклицала она. — Разве можно Тургенева рядом с Гоголем? Они же несовместимы! Совершенно разные стили: один — зеленый, другой — синий. Надо поставить между ними Джека Лондона. Он голубовато-серый, и мы, таким образом, добьемся постепенности перехода одного цвета в другой.

Книги в шкафу сверкали и переливались золотыми и серебряными корешками.

Но дверцы шкафа были заперты наглухо, и, где был ключ, никто, кроме мамы, не знал.

— Книги — это лучшее украшение комнаты. Они придают дому интеллектуальный блеск! — говорила мама. — И нечего их трепать. Если хотите почитать, одолжите у знакомых, пойдите в библиотеку.

Тащиться в библиотеку мне было лень, и я почти ничего не читала. Первое время папа возмущался.

— Где ключ? Скажи, где ключ?! — требовал он.

— Я бросила его в колодец, — вызывающе отвечала мама. — Теперь книги замурованы в шкафу, как Аида и Радамес.

Папа грозил позвать стекольщика, чтобы тот алмазом вырезал стекла в шкафу и освободил книги из заточения.

— Ты позовешь стекольщика, а я позову милицию, — отвечала мама.

Папа, как всегда, «уставал бороться» и замолкал.

Как только Мария Федоровна и Лена начинали беседовать о литературе, я старалась незаметно ускользнуть домой или делала вид, что занята чем-то на кухне. Если же Мария Федоровна нарочно удерживала меня в комнате, я вдруг вспоминала, что ей давно уже пора принимать лекарство, или менять грелку, или просто отдыхать…

Но долго так хитрить было нельзя. И вот я решила включиться хотя бы в одну из бесед и доказать, что тоже кое-что смыслю в литературе.

Однажды вечером, уже собираясь домой, Лена сказала:

— Завтра у нас читательская конференция: «Труд как главный фактор и его отображение через галерею художественных образов». Придумали же названьице! Да и «галерея художественных образов» длинновата.

— Так обо всех и будешь рассказывать? — удивилась Мария Федоровна. — Тебе и недели не хватит.

— Сказали, опираться на книги последних лет.

— Ну и на что же ты обопрешься?

— А я — на старое, но любимое!..

— На что же?

— Раз такое дело, возьму «Спутников»…

— Это о труде?

— Как смотреть! По-моему, о труде… О самом тяжелом, кровавом! О ратном труде. Красиво звучит? Может быть… Но так на самом деле и есть. Вы согласны?

— Согласна.

— Тогда дадите книжку до завтра? У меня кто-то ее зачитал.

— Успеешь за вечер?..

— Постараюсь. Мне ведь только так, освежить в памяти. Борьку с Женькой спать уложу и почитаю.

— Ну, бери скорей и скрывайся. Пока Сережа не пришел.

К одной из многочисленных полок был прикреплен квадратный листок ватмана, а на нем тушью аккуратно выведено:

Не шарь по полкам жадным взглядом,
Здесь не даются книги на дом.
Лишь безнадежный идиот
Знакомым книги раздает.

— Студенческое творчество, — сказала Мария Федоровна. — Студентов, наверно, отчитал за грубость, а сам…

— Это он персонально для меня. — Лена с трудом вытащила нужную книгу, плотно зажатую соседними томами. — Кто же у вас, кроме меня, полки жадными глазами обшаривает? Может быть, Эльвира?

— Да нет… Эльвира, кажется, очень спокойна в этом отношении, — точно одобряя мое спокойствие, сказала Мария Федоровна.

Но было в ее словах что-то такое, почти неуловимое, отчего уши мои стали, кажется, одного цвета с моими красными клипсами. Хотя проверить это было трудно, потому что я еще накануне подарила свои клипсы соседскому мальчишке Леньке: он любил играть в дикарей.

Лена разглядывала книжную полку, смешно морща нос и задумчиво почесывая свой мальчишеский затылок.

— Что же делать, а? Брешь образовалась… Небольшая, правда, но все-таки… Я ее книжкой из второго ряда заткну. Сергей Сергеич ничего не заметит. Ладно?

— Ладно. До чего ж ты у меня хитрющая! — Мария Федоровна сверкнула своими белыми-пребелыми зубами.

 

В тот же день вечером я прибежала к Нелли.

Нелли встретила меня в пестром халате, который она упорно называла «персидским», хотя купила его в магазине готового платья на Петровке. Казалось, Нелли только что пришла с ночного бала, где ей всю голову усыпали серпантином и конфетти. Но на самом деле это были обыкновеннейшие белые бумажки, на которые Нелли накручивала перед сном свои довольно-таки редкие волосы, чтобы днем они казались погуще и попышней.

— Фу, как от тебя валерьянкой пахнет! И еще какой-то медицинской гадостью. Погрязла в лекарствах? И охота тебе возиться со всякими доходягами!

— Как тебе не стыдно! — воскликнула я. Мне стало так обидно за добрую Марию Федоровну, что захотелось тут же уйти. — Валерьянкой от меня не может пахнуть, — сказала я. — И лекарствами тоже. У тебя просто носовые галлюцинации.

— Ну уж прости, миленькая, у меня тончайшее обоняние.

Нелли с наслаждением понюхала свои собственные руки. А потом игриво спросила:

— Как, между прочим, твой доцент? Ничего себе?

— Как он «себе» — не знаю, а мне что-то не очень нравится.

— Дорожки песком посыпает?

— Почему же? Ему не больше тридцати трех.

— Тридцати трех? — Нелли даже присела на диван. — Ну, тогда понимаю. Тут уж не только с валерьянкой — со скипидаром повозишься.

— Ничего ты не понимаешь!..

Нелли была не в настроении спорить и ссориться. Она устало зевнула.

— Так рано приходится вставать, просто каторга какая-то. Цвет лица испортился, четыре морщины появились. Сдала я свою молодость в архив… (Нелли попала в архивный институт, как говорили, «на обломках папиных связей».

Я поспешила успокоить ее:

— Долго сидеть не буду. Дело у меня очень небольшое… Но странное. Смеяться не будешь?

— Меня, миленькая, Марсель Марсо рассмешить не может. Так что выкладывай.

— Расскажи мне, пожалуйста, вкратце содержание «Спутников». Ты ведь читала?

— Еще бы! А тебе зачем?

— Ну… Очень надо…

— Ага, понимаю. Сестра милосердия хочет подавить доцента своим интеллектом. Так? Пожалуйста, дави на здоровье. Я расскажу тебе. Только в самых общих чертах, а то спать хочется. Самую, так сказать, суть. Квинтэссенцию! Будешь записывать? А то еще забудешь или перепутаешь что-нибудь. Доценты этого не любят.

Она протянула мне крошечный граненый карандашик с красной резинкой на конце и вырвала пару страниц из крошечного изящного блокнотика. Нелли тяготела к миниатюре.

— Ну, я, значит, самую суть. Эта вещь… — Нелли почему-то и книги, и фильмы, и пьесы всегда называла «вещами», — эта вещь про мужское коварство. Пушкина помнишь: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»? Помнишь?

— Кто же не знает этих стихов?

— Дурочка, это не стихи, это теория. Это «правило безопасности движения» для мужчин и особенно для нас, для неопытных женщин. Потому что мужчинам никогда нельзя показывать своих чувств. Не поймут! Не оценят! А чем меньше мы мужчину любим, тем легче нравимся ему!.. Это моя собственная «интертрепация». Понимаешь? Ну вот… В этой вещи одна старая дева обожает старого холостяка. Фамилию его я запомнила, оригинальная такая фамилия и со значением: «Супругов». Это, как пишут, авторская находка: фамилия, понимаешь, «Супругов», а жениться не хочет! То есть он бы женился, если бы эта старая дева ему своих чувств не выказывала. Но она их скрыть не сумела! Ну и осталась при пиковом интересе… Очень поучительная история! Ты записала? Тогда я тебе про вторую ситуацию расскажу. Там еще молодая есть санитарка. Да, кажется, санитарка… И тоже, представь себе, мужа своего ждет, с которым по уважительным причинам разлучилась на время. То есть это она думает, что на время… А оказывается, что навсегда! Потому что их брат…

— Чей брат? — не поняла я.

— Ну, мужчины… Они и на расстоянии чувствуют, когда по ним сохнут. Тут-то они и расцветают в полную силу! И дают нам жизни как полагается… Она, молодая девчонка, скучает, томится, а он другую нашел. Тоже поучительная история. Вариации на ту же самую тему: «Чем меньше… тем легче…» Ты записала?

Я не ошиблась: на следующий день зашел разговор о книге, которую Лена аккуратно водворила на прежнее место в книжном шкафу.

Рассуждая о литературе, веселая Лена становилась вдруг строгой и даже злой. Мнения свои о книгах она высказывала с каким-то ожесточением, словно предполагала, что с ней кто-то не соглашается, и заранее спорила, возмущалась.

— Я вот когда хорошую книгу читаю, — говорила в тот вечер Лена, — так сразу чувствую, что у меня много новых личных друзей и врагов появилось. Понимаете, моих, личных! И еще я должна обязательно влюбиться в кого-нибудь из героев. Вчера вот в какой уж раз эту книгу читала, а снова влюбилась в Данилова. И в доктора Белова, хотя он уже старый… Но я не так влюбилась, а как в человека. Нет, серьезно… Вот если бы знала, что такой, как доктор Белов, действительно в Ленинграде живет, переселилась бы туда и стала ему помогать. Как дочь! Он ведь такой человек!

— А Борьку с Женькой на кого бы оставила? — спросила Мария Федоровна.

— С собой бы забрала. И там бы в школу устроила. Им-то не все ли равно где жить? Лишь бы со мной и с мамой.

Я чувствовала, что тоже должна что-то сказать. И я сказала:

— А стоит ли из-за мужчины прописку менять? Ну, сохла эта старая дева по своему Супругову… А что получилось?..

— И вовсе она не сохла, — вдруг обозлилась Лена. — Выражения-то какие! Она просто любила его. Лю-би-ла! Я ее понять не могу. Но она ведь любила! А мне их комиссар нравится. Данилов… И Белов, начальник поезда… Как человек, конечно! Я уже говорила… А тебе Данилов не нравится?

— Данилова я что-то не помню…

Лена так выпучила свои серые глаза, будто в комнату неожиданно вошел слон:

— Данилова забыла? Да это же их комиссар. А где это все происходит, ты помнишь? На войне происходит! На вой-не! В санитарном поезде… Где стонут и кровь… где умирают… И эта, как ты говоришь, «старая дева» должна всех спасать! Она самая добрая… И спокойная, смелая! Как же ты смеешь? А Данилова вовсе забыла?..

Нельзя было объяснить Лене, что это не я забыла Данилова. Да и зачем было объяснять? Ведь виновата во всем была я сама. Это я сейчас так думаю. А в тот момент я просто ненавидела Лену: зачем она позорит меня перед Марией Федоровной?

— Что-то ты в одно только руководство влюбляешься, — ехидно сказала я. — То в начальника, то в комиссара.

— А ты все перевираешь по-своему, — выпалила в ответ Лена. — Слушать противно!

Я взглянула на Марию Федоровну, надеясь на ее поддержку, на ее добрую, ласковую улыбку. Но Мария Федоровна не собиралась улыбаться. Она строго и даже печально, с жалостью смотрела на меня:

— Не пойму я, Вира, кому из нас важнее на ноги подняться — тебе или мне.

…Домой я вернулась злющая, прямо-таки разъяренная. И сразу набросилась на маму:

— Где ключ от книжного шкафа? Немедленно дай мне ключ.

— Эльвирочка, что с тобой? Как ты разговариваешь с мамой? Книги достаются с таким трудом. Зачем же их трепать? Такое украшение…

— Чепуха! — заорала я. — Чепуха! Дай ключ, или я ничего не буду кушать!..

— Правильно, — вмешался в разговор папа. — Объяви голодовку. И я объявлю. Может быть, сообща чего-нибудь добьемся.

Тетя Анфиса как раз была у нас в гостях. Она степенно поднялась из-за стола.

— Трепать книги — это нет, но читать книги — это да, да и еще раз да!.. Я же всегда за абсолютную справедливость!

Ошеломленная мама присела на корточки и полезла рукой за батарею: там, оказывается, хранился заветный ключ…

Самые страшные испытания для меня начинались в два часа дня. В это время Сергей Сергеич приходил домой обедать. Задолго до двух часов Мария Федоровна прислушивалась к шагам на лестнице, к звонкам, к стуку парадной двери.

— Нет, это не Сережа… Слишком тяжелые шаги.

И в самом деле, на пороге стоял точильщик.

— И это не Сережа. Слишком медленно поднимается…

И правда, в дверь стучалась молочница, которая почему-то принципиально не признавала звонков.

— А вот это он! — Мария Федоровна сразу менялась в лице, приглаживала свои до блеска белые волосы.

«И чего она его так дожидается? — недоумевала я. — Как маленького». Мне лично приход Сергея Сергеича ничего хорошего не сулил. Прежде всего он пересчитывал пилюли в коробке и порошки в пакетике: не забыла ли Мария Федоровна принять. Как будто я за этим не следила! Потом долго с каким-то недоверием разглядывал бумажку, на которой я записывала температуру. И наконец усаживался за стол.

В пьесах и фильмах научные работники и дома все время разговаривают о разных научных проблемах, о своих замыслах, о планах и сомнениях. Но Сергей Сергеич почти никогда об этом не разговаривал. Он больше всего любил говорить о политике и международных проблемах.

Как ноты на пюпитре, он устанавливал перед собой газету, причем пюпитром ему всегда служила хлебница. Немного почитав, он откидывался на спинку стула и начинал последними словами поносить «политику с позиции силы» и методы «холодной войны».

— «Холодная война» — это отвратительно, — говорила Мария Федоровна. — Но ведь и холодный обед — тоже очень вредно. Поешь, а потом уж поговорим.

Но Сергей Сергеич не мог «потом». И суп ему приходилось подогревать минимум два раза.

Несколько раз я пыталась включиться в обсуждение международных событий. И всегда безуспешно. Однажды, откинувшись на спинку стула, Сергей Сергеич спросил:

— Ну, а как вам нравятся дела на японских островах?

Я не уловила горькой иронии и бодро ответила:

— Конечно, нравятся! Очень нравятся…

— Что же вам может нравиться? Там вчера было землетрясение.

Б другой раз он сказал:

— Хороша эта «Фрут компани», а?

Наученная горьким опытом, я ответила:

— Чего уж хорошего! Просто отвратительно!

— А что она делает, вы знаете?

— Ну что может делать фруктовая компания? — сказала я, будто невзначай переводя слова «Фрут компани» на русский язык и показывая таким образом свое знание английского языка. — Что она может делать? Собирать фрукты…

— Собирать фрукты?! — Сергей Сергеич страдальчески взглянул на мать: ну, что мне с ней делать? — Она не фрукты собирает, а среди бела дня хватает за глотку и душит… Вы понимаете, душит Гватемалу! И не только ее! Газет вы, что ли, не читаете?

Газет я действительно не читала.

Раньше папа выписывал газеты на дом. Но пока он приходил с работы, мы с мамой успевали пустить их в дело: вырезать салфетки для наших кухонных полок, завернуть туфли, чтобы отнести к сапожнику. Папа возмущался, говорил, что так поступали только дикари в эпоху средневековья.

— У дикарей никогда не было газет. И они не могли так поступать, — отвечала мама.

В конце концов папа «устал бороться» и переадресовал газеты к себе на работу. С тех пор я их и в глаза не видела.

После своего провала с «Фрут компани» я помалкивала и больше не вступала в разговор о международных событиях. А про себя твердо решила: прочту сразу все газеты за год, и тогда мы поговорим!

Так я и сделала. Несколько вечеров просидела в читальном зале и просмотрела все заголовки заметок, которые в течение года печатались на третьей и четвертой страницах газет.

Там, в читальне, я, между прочим, сделала для себя массу неожиданных открытий.

Сергей Сергеич за обедом часто ругал какую-то особу по имени Ната. Он гневно восклицал:

— Ната — это вредная штучка. И опасная! Все время затевает интриги и гнусные планы вынашивает.

«Наверно, какая-нибудь отвратительная особа!» — думала я. Но оказалось, что Сергей Сергеич ругал вовсе не «Нату», а НАТО и что НАТО — это вовсе не отвратительная особа, а отвратительное военное сообщество. Да, просто счастье, что я не вздумала и тут высказать своей точки зрения. Вот бы села в калошу!..

Возвращаясь из читальни, я с грустью обнаружила, что все международные события очень прочно перемешались в моей памяти. Я даже путала Исландию с Ирландией…

И все-таки назавтра я решила блеснуть своими познаниями. Для начала я назвала итальянского министра внутренних дел «Шельмой». Сергей Сергеич расхохотался.

— Министра зовут Шельба, — сказал он прямо-таки изменившимся от смеха голосом. — Но вы очень точно определили его суть. Да, очень точно…

Ободренная первым успехом, я заявила:

— А что это в Европе, в этих самых кабинетах… так часто кризисы бывают? Наверное, уж все кофе в море побросали… (В моем представлении с детства все кризисы были неразрывно связаны с банками кофе, которые с кораблей выбрасывают прямо в открытое море.)

Сергей Сергеич встал, оперся обеими руками о стол, а тело слегка наклонил вперед, точно взошел на кафедру.

— Вы имеете в виду правительственные кризисы, милая. Это совсем другое дело. А кофе в Европе никогда не произрастало. Оно типично для Бразилии… — Сергей Сергеич выждал немного, будто я должна была законспектировать его слова. И потом, как это, наверное, делал на лекциях, повторил: — Да, кофе типично для Бразилии. А для Европы типичны правительственные кризисы. Впрочем, и в Бразилии они тоже случаются.

Я робко взглянула на Марию Федоровну. Лицо ее было печально, как в день моей ссоры с Леной. И казалось, она, как и тогда, хотела спросить: «Кому из нас важнее встать на ноги, Вира, — тебе или мне?»

Придя домой, я хмуро спросила папу:

— Почему ты не приносишь газеты домой?

— А вам что, не хватает оберточной бумаги! — съехидничал он.

— Я буду их читать! Каждый день… И своими собственными глазами!

Мама схватилась за сердце.

— Что делают с ней эти люди на первом этаже? Ушла в себя, ничего не рассказывает… Своей единственной маме ничего не рассказывает! И каждый день новые ультиматумы!

А папа положил руку мне на плечо и с самым довольным видом прошептал:

— Ходи туда, Вера… Почаще ходи на первый этаж. Может быть, человеком станешь!

 

Лена вбежала в комнату, не снимая своего старенького демисезонного пальто, как видно перелицованного (оно запахивалось на правую сторону). Лена сбросила на плечи теплый пуховый платок, стряхнула с волос белые пушинки (не то это был снег, не то пух от платка) и подняла руку:

— Внимание! Сергей Сергеич и Эльвира! Приглашаю вас на молодежный бал. К нам, в Дом культуры. Форма одежды — самая парадная!

Сергей Сергеич снял очки, удивленно взглянул на Лену.

— Ты можешь пригласить только одного из нас. С кем же останется мама?

— А мама хочет один вечер остаться сама с собой. — Мария Федоровна посмотрела на нас так, будто все мы ей смертельно надоели. — Хочу немного отдохнуть от вас. Побыть наедине со своими мыслями.

— Наедине с мыслями нельзя! — категорически заявила Лена. — Один вечер пусть подежурят ваши горячо любимые десятиклассницы. (Она ревновала Марию Федоровну к ее теперешним ученицам.) Они давно уже мечтают нести трудовую вахту у этого дивана. Посмотрим, как они справятся!..

Сергей Сергеич отложил газету в сторону, решительно встал и застегнул свой пиджак на все пуговицы. Затем он прошелся взад и вперед перед зеркалом, словно определяя, годится ли он еще для молодежного бала. Оставшись доволен собой, он лихо взбил волосы, которые и без того стояли дыбом, и торжественно вытянулся перед Леной.

— Есть! Официально принимаю ваше приглашение!

— Бот здорово! — обрадовалась Лена. — А ты, Эльвира, можешь кого-нибудь пригласить. Хочешь?

— Ладно. Я позову Нелли.

 

Встретиться договорились под большими, похожими на барабан часами на углу площади. Мы трое пришли вовремя, а Нелли, конечно, опаздывала.

Было холодно.

— А Гоголь стоит себе на той стороне без шапки, в легкой накидке — и хоть бы что! — сказала Лена.

Но и самой ей было «хоть бы что»: стояла на морозе в тонком пальто и даже не поеживалась. Мне было стыдно за Нелли.

— Семеро одного не ждут. Пошли, — предложила я.

— Семеро не ждут, а нас только трое, — возразил Сергей Сергеич. — Да, только трое…

— Ясное дело, подождем, — сказала и Лена.

Они ждали Нелли ради меня, и от этого было еще неприятней.

Наконец Нелли явилась.

— Простите, я на высоких каблуках, а сегодня так скользко, — сказала она каким-то неестественным, рыдающим голосом. И вдруг ни с того ни с сего так же неестественно расхохоталась.

Этот рыдающий тон и этот смех появлялись у Нелли только в присутствии незнакомых мужчин.

— Ах, я уцеплюсь за вас! Можно? — Она схватила Сергея Сергеича за руку. — А то приземлюсь на своих ходулях.

И продолжала на ту же тему:

— Не хотелось, понимаете, туфли под мышкой тащить. Да там, в больнице, наверно, и гардероба человеческого нету. Негде было бы переодеться.

— В больнице есть гардероб, — преспокойно сообщила Лена. — А вечер будет в Доме культуры. И там тоже все человеческое.

Нелли пропустила эти слова мимо ушей и громко шепнула мне, так, чтобы услышал Сергей Сергеич:

— Я в новом вечернем платье. Работяги, увидишь, рты разинут…

К счастью, Лена не услышала этого, а Сергей Сергеич услышал, но промолчал. «Вот странно!» — подумала я.

— Тебе разве не холодно? — спросила Нелли у Лены. — В таком пальтишке…

— Я хитрая: у меня внизу телогрейка, — просто, без всякого смущения ответила Лена. — А другого пальто у меня нет.

— А-а… — протянула Нелли. — Сейчас хорошо бы закутаться в какой-нибудь богатый, аристократический мех. Чтобы так приятно щекотал и нежил… Кстати, Сергей Сергеич, вы ведь, кажется, специалист по пушнине? Если не ошибаюсь.

— Вы не ошибаетесь. Верней сказать, по клеточному звероводству, — с нарочитой галантностью ответил Сергей Сергеич.

Нелли заговорила на ту тему, которая, по словам мамы, буквально не должна была исчезать из наших бесед с Сергеем Сергеичем. «Ты должна все время показывать ему, что страшно интересуешься пушным делом, — поучала меня мама. — Что это твое жизненное призвание! Понимаешь? Скажи ему, что еще в детстве ты очень любила разных пушистых собачек и даже остригла однажды нашего старого кота Фальстафа». Но я не рассказывала Сергею Сергеичу о нашем коте Фальстафе, потому что знала: никогда, никогда в жизни не станет он устраивать меня в свой институт! Даже если бы я подарила его маме свои собственные здоровые ноги! Это мне было ясно… И я помалкивала о своем неожиданно открывшемся «жизненном призвании». А вот Нелли сразу заговорила о пушнине:

— Ну, откройте мне секрет: где можно узреть хорошую чернобурку?

— Советую вам отправиться в Красноярский совхоз, — совершенно серьезно ответил Сергей Сергеич. — Там вам покажут отличных серебристо-черных лисиц. Великолепнейших!

— Да ну, не хохмите! — капризно сказала Нелли.

— А что? Далеко ехать? Морозов боитесь? Да? Боитесь?.. Тогда поезжайте в Салтыковский совхоз — это здесь, рядом, под Москвой. Вам покажут ценнейшие породы платиновых и беломордых лисиц.

— Вы все острите, Сергей Сергеич! Я же не на экскурсию собираюсь — я хочу купить чернобурку. Как говорят, приобрести в вечное пользование.

— Ах, так! — Сергей Сергеич изобразил на своем лице чрезвычайное удивление. — Вы хотите приобрести? А сперва сказали «узреть». Да, именно «узреть»! Купить — это другое дело. Вам тогда надо в меховой магазин обратиться. Да, именно в магазин…

— Я уж сколько магазинов исходила! Измытарилась совсем. Сколько мехов перетрогала — и все не то, все не то! Рахитики какие-то. Заморыши.

— Рахитики, говорите? Ну тогда мы персонально для вас откормим одну лису до размеров среднего бегемота. Все в наших руках!

— А чем, интересно, их кормят? Лисиц… Вы знаете, Сергей Сергеич?

— Знаю. И даже сам для них кормовой рацион составлял. Этакую «Книгу о вкусной и здоровой пище» для зверей. Обширнейшее, надо сказать, меню. Не во всяком ресторане такое бывает: и мясо, и рыба, и молоко, и яйца, и крупа, и свежедробленые кости, и рыбий жир. И даже, представьте себе, дрожжи!

— Как интересно! — Лена на ходу через платок почесала свой мальчишеский затылок. — А вот вы сказали «клеточное звероводство». Это что значит, а?

— Это значит, что мы в клетках лисиц держим. В особых клетках — с приподнятым сетчатым полом. Чтобы земли не касались.

— И всех зверей так?

— Не всех. Голубые песцы у нас на вольном положении. Они на островах живут, кормятся там. Этакая «островная вольница». А потом и их в клетку загоняем.

— Бедные зверюшки! — надрывно воскликнула Нелли. — Это же не клеточное, а какое-то тюремное звероводство.

— Бедные? — усмехнулся Сергей Сергеич. — Так это же мы персонально для вас стараемся. Вы ведь, кажется, хороший мех ищете?

— Да, это мечта моей жизни! — воскликнула Нелли.

Мне бы Сергей Сергеич не простил такой фразы. А тут он лишь многозначительно хмыкнул, и снова я подумала, что это на него не похоже.

Мы свернули в довольно темный переулок, в конце которого сверкал огнями Дом культуры. Нелли при каждом удобном случае восклицала: «Ах, я падаю!» — и всем телом наваливалась на бедного Сергея Сергеича.

 

— Нас можно вместе повесить на один номерок, — сказала в раздевалке Нелли, указывая на свою шубку и пальто Сергея Сергеича.

— Нет, уж лучше меня с Леной, — возразил Сергей Сергеич. — Боюсь вашу шубу помять.

— Ну, почему-у же?.. — обиженно и томно протянула Нелли.

— Ой, Ленка пришла! — в один голос взвизгнули две худенькие девушки-хохотушки, сбегая по лестнице. Но, увидев величественное бархатное платье Нелли, ее оголенные руки и плечи, они замолчали и чинно проследовали в буфет.

У буфетного столика расположились трое парней в одинаковых блестящих сапожках и широких брюках с напуском, похожих на шаровары. Они лихо осушали стаканы с жигулевским пивом.

— У-ух, сильна!.. — сказал один из них, когда мы проходили мимо, и заскрипел сзади своими сапожками.

Нелли независимо и гордо подняла голову: она была уверена, что столь восторженная оценка может относиться только к ней.

— Отъявленная шпана, — с презрением сказала Лена. — На бал явились… Субчики!

Нелли опустила голову чуть пониже.

Все уже собрались в зале. Юноши сбились в молчаливую группу возле окна. Они застенчиво переминались с ноги на ногу и исподлобья поглядывали на девушек. А те независимо щебетали в другом конце зала, словно не замечая парней, но отлично зная, что на них смотрят.

Девушки очень обрадовались Лене. И закричали на разные голоса: «Ленка, иди сюда! А мы уже звонить тебе хотели!.. Иди к нам!» Но, заметив Нелли, они утихли, как и те хохотушки на лестнице.

Нелли бесцеремонно, прищурив глаза, оглядела девушек и доверительно шепнула мне и Сергею Сергеичу:

— Сплошная серость!

Сергей Сергеич опять промолчал. Я стала злиться: «Нравится она ему, что ли? Меня за пучок травы в пух и прах разнес, а ей все прощает. Где же справедливость на белом свете?»

Приход Лены вызвал оживление среди юношей. Особенно оживился один из них. Он даже направился к нам в обход по краю зала. Но потом в смущении застрял где-то на полдороге.

— Еще один ход конем — и будешь здесь! — задорно крикнула Лена.

Юноша подошел, и я увидела на его груди шахматный значок с изображением коня. Но, пожалуй, больше ему подошел бы значок метателя диска или борца солидного веса. В моем представлении все шахматисты были почему-то хрупкими, бледнолицыми людьми и непременно в роговых очках. А юноша был так широкоплеч, что кожанка его, казалось, вот-вот треснет и разлетится по швам. Лицо было здоровое, загорелое — такое загорелое, что даже волосы казались выгоревшими на солнце. А глаза глядели робко и неуверенно. «Это он только при мне такой, — потом уже объяснила Лена. — А вообще-то задира!»

Она представила его нам:

— Мой друг Дима!

От смущения он слишком крепко жал нам руки, Нелли вскрикнула:

— Ой, потише! Я ведь не санитарка!

Все промолчали. И Сергей Сергеич ничего не сказал. «Почему? И какая же она все-таки противная! — думала я. — Зачем только я привела ее сюда? „Шикарной“ подругой похвастаться захотела!»

Лена смешно сморщила нос.

— Чего это все наши по углам разбрелись? Надо их сейчас же перемешать и взболтать как следует!

— Да вот он не дает… — сказал Дима, хмуро кивнув на молодого человека в белой шелковой рубахе, который развинченной походкой курсировал по центру зала. Все у него было какое-то заученное, деревянное: и жесты, и голос, и улыбка на лице.

Бодро похлопав в ладоши, он провозгласил:

— Сейчас мы все, как один, будем веселиться!

Потом заглянул в какой-то блокнотик, пригладил пять с половиной волосков, искусно прикрывавших его преждевременную лысину, и продолжал:

— Все, как один, будем играть в «Ручеек». Это народная игра. Она помогает объединению молодых людей и барышень. Сейчас мы дружно возьмемся за руки.

Лена фыркнула:

— Молодые люди, барышни… Сказал бы уж прямо: женихи и невесты.

Никто не двигался с места.

— Товарищи! Давайте не будем капризничать. Вы хотите играть в «Ручеек»?

— Не хоти-и-и-им! — дружно протянули через весь зал юноши.

Массовик снова заглянул в блокнотик.

— Прекрасно! Тогда отставим «Ручеек». Будем играть в «Молву». Это народная игра. Она помогает нам в увлекательной форме вскрывать свои пороки и недостатки. Один молодой человек уходит в коридор, а все барышни собирают о нем мнения. Потом одна барышня уходит, а все молодые люди собирают…

— Недостатки на собраниях вскрывают! — крикнул кто-то.

— Товарищи! Вы хотите веселиться культурно и организованно? Или не хотите?

— Не хоти-и-им!

Сергей Сергеич вдруг выпрямился и, как тогда, перед зеркалом, застегнулся на все пуговицы (это нужно было ему для самоободрения). Он спрятал очки в верхний карман пиджака и решительно направился к массовику.

— Мы будем развлекаться своими силами. Ребята, хотите развлекаться неорганизованно?

— Хоти-и-им!

— Вот видите! Они хотят. Значит, вы должны подчиниться большинству.

Деревянная улыбка сползла с лица массовика, и оно стало злым.

— Развлекать — это моя профессия. А вас, гражданин, прошу не вмешиваться.

— Вы просите не вмешиваться, а вот ребята просят вмешаться, — вежливо объяснил Сергей Сергеич. — У них вечера не так часто бывают. Да, не так часто… Зачем же их портить?! Молодежь, знаете, народ горячий… Так что уж лучше посторонитесь.

Массовик нервно пригладил свои пять с половиной волосков и бросился из зала.

Сергей Сергеич победоносно прошелся по центру, словно по занятой позиции, откуда только что бежал поверженный враг. Потом он заложил руки за спину, а тело чуть-чуть наклонил вперед, будто на кафедру взошел. Все с любопытством смотрели на него.

— Все-таки полной анархии мы допустить не можем. Нет, не можем. Поэтому давайте изберем царицу бала! Самую изобретательную, самую красивую и нарядную, самую изящную в танце девушку. И пусть она командует нами. — Он повернулся к юношам, игриво подмигнул им: — Всегда приятно подчиняться красивой девушке. Вы меня понимаете!

Я не узнавала Сергея Сергеича: так вот каким он умеет быть! От сухого, придирчивого доцента почти ничего не осталось. Пожалуй, только выражение лица. Но именно оттого, что Сергей Сергеич все делал с серьезным видом, без тени улыбки, было особенно интересно.

— Соблюдаем полную демократию, — продолжал Сергей Сергеич, расхаживая по центру зала. — Голосование будет прямое и открытое. А сейчас выдвигайте кандидатуры!

— Лену Сигалову! Сигалову! — раздалось сразу несколько голосов.

— Так. Первая кандидатура есть. Еще!

Вперед вышел полный юноша. Он поправил галстук и солидно произнес:

— Я бы предложил Соню Шевчук. Она, несомненно, справится.

И тут же послышался сердитый голос:

— Как тебе не стыдно, Вадька! Как тебе не стыдно? Товарищи, у меня же нет абсолютно никаких организаторских способностей.

— Насколько я понимаю, Соня делает самоотвод. Да, самоотвод, — сказал Сергей Сергеич. — Примем?

— При-и-мем!

— Тогда я сам выдвигаю одну кандидатуру. Поскольку мы должны выбрать самую красивую и нарядную, я предлагаю девушку в вечернем платье. Ее зовут Нелли! Больше предложений нет?

— Не-ет!

Я, как говорится, не верила ушам и глазам: «Обо мне даже и не вспомнил… А Нелли выдвигает… Вот что значит вечернее платье!»

Нелли, гордо вытянувшись на своих лакированных «ходулях», оглядела меня свысока — в самом прямом и в переносном смысле. «Учись, миленькая, ставить мужчин на колени! Это тебе не с валерьянкой возиться!» — говорил ее торжествующий взгляд.

А «поставленный на колени» Сергей Сергеич между тем продолжал:

— Чтобы выборы были справедливыми, не мешало бы учинить девушкам какой-нибудь экзамен. Да, именно экзамен.

— Вот еще! Очень нужно! Хватит с нас экзаменов — веселиться пришли! — запротестовали с разных сторон.

Сергей Сергеич поднял руку, требуя тишины.

— Ну, хотя бы проверим их в танце! Да, и в танце, представьте себе, может отлично проявиться человеческий характер. Еще как может! — Он повернулся в нашу сторону. — Так что вам, Леночка и Нелли, придется для начала потанцевать. С кем бы вы хотели?

Леночка сразу подошла к Сергею Сергеичу и церемонно поклонилась ему:

— Приглашаю вас, как гостя, на первый вальс!

Заскучавший уже на сцене оркестр грянул знакомую мелодию. И пара закружилась.

Сергей Сергеич танцевал с таким серьезным и сосредоточенным видом, будто на ходу решал какую-то сложнейшую математическую задачу.

— Танцует!.. Словно аршин проглотил, — усмехнулся шахматист Дима.

Я почему-то обиделась за Сергея Сергеича:

— А ты словно ложку хины проглотил. И чего кривишься? Чего злишься? Поучился бы у своей Лены — вон какая веселая!

Я и правда восторгалась Леной: хорошенькая, раскрасневшаяся, она так легко кружилась по залу, точно вовсе не касалась пола, а летела прямо по воздуху. Все в ней было просто и как-то необычайно молодо: и прямая стройная фигурка, и светлое сиреневое платье, и задорные глаза, которыми она лукаво подмигивала подружкам: «Ну как, мол, получается? Ничего?»

Помолчав немного, Дима вдруг спросил меня:

— Она его как гостя пригласила, да?

— Ну конечно, как гостя.

— А он вообще-то кто?

— Доцент.

— Ага, понимаю… Научный работник!

Ответ мой почему-то огорчил Диму, он вовсе скис. Хорошо еще, что первый вальс скоро кончился.

— Разве так танцуют? — с усмешкой сказала Нелли запыхавшемуся Сергею Сергеичу. — Каменный век! Вот мы с вами покажем класс! Только слушайтесь меня.

Сергей Сергеич с нарочитой покорностью поплелся за ней на середину зала.

— Только держите меня покрепче, — сказала Нелли. — И кокетливо добавила: — Люблю чувствовать у себя под лопаткой сильную мужскую руку.

Снова зазвучала та же мелодия, но мне вдруг показалось, что это совсем другая, незнакомая музыка… И танец совсем другой. Желая продемонстрировать «высший класс», Нелли стала вся извиваться и при этом так неестественно хохотать, что со всех сторон ей ответил другой и уже вполне искренний смех.

Сергей Сергеич не выдержал предложенного темпа. Он умоляюще поднял руки вверх:

— Сдаюсь! Просто сдаюсь!

Нелли уничтожила его взглядом (тоже мужчина!) и капризно воскликнула:

— Кто же будет меня экзаменовать?

На ее зов сразу откликнулся противный скрип сапожек: парень в брюках-шароварах не подошел, а прямо-таки подкатился к Нелли. Только сейчас я заметила, что на голове у него круглая, похожая на блин кепочка с еле заметным козырьком.

— А, Кепочка! Явился! — крикнул кто-то.

— Танцевать в головных уборах запрещено! — подхватил другой голос.

А полный, солидный юноша, выдвигавший Соню Шевчук, сказал:

— Два сапога — пара.

В первый момент Нелли испуганно отпрянула в сторону. Вид Кепочки явно не устраивал ее: это был «не тот стиль». Но постепенно испуг в Неллиных глазах сменился решимостью и отвагой. Она поняла, что ни с кем, кроме Кепочки, не сможет продемонстрировать здесь свое танцевальное мастерство…

Не обращая внимания на возгласы ребят, Нелли повелительно крикнула оркестру:

— Что-нибудь быстренькое!

И они с Кепочкой стали выделывать такие па, что оба вместе напоминали какую-то взбесившуюся сороконожку. Гул в зале уже не прекращался. Нелли приняла его за гул восхищения и потому с каждой секундой наращивала темп…

Когда оркестр умолк, она в сопровождении Кепочки подошла к нам и сказала:

— Это вам не зверюшек разводить!

Сергей Сергеич ничего не ответил Нелли. Он вышел в центр зала и, подняв руку, провозгласил:

— Экзамен окончен! Теперь переходим к прямому и открытому голосованию. Путем поднятия рук! Голосую в порядке поступления кандидатур. Кто за Лену?

Все бодро, как на гимнастике, подняли руки… Нелли оглянулась на живой частокол, опоясавший зал. И взгляд у нее вдруг стал растерянный, будто она попала в окружение, из которого хотела вырваться и не могла.

— Так, опустите, — деловито сказал Сергей Сергеич. — Теперь кто за Нелли? Помните только: мы должны выбрать самую обворожительную девушку. Ну, кто за Нелли?

Ни одной руки не поднялось в воздух.

— А вы сами? — как бы сочувствуя Нелли, спросила Лена. — Вы же выдвигали, Сергей Сергеич?

Он беспомощно развел руки в стороны:

— Против всех идти не могу. Не могу я против коллектива! — И обратился к Нелли: — Простите меня. Извините, но не могу!

— Это издевательство! Дикари какие-то! Серятина! — Подобрав подол своего вечернего платья, Нелли выскочила из зала.

И тут же противно заскрипели сапожки: парень в кепочке и брюках навыпуск тоже выскользнул за дверь.

— Вот хорошо, что мы с ней вместе не «повесились», — сказал Сергей Сергеич. — Да, хорошо. А с вами, Леночка, мы теперь неразлучны навек.

Шахматист Дима тревожно спросил:

— Это как так?

— А так! — поддразнивая Диму, ответила Леночка. — Очень просто: Сергей Сергеич не может уйти отсюда без меня, а я — без него.

— Это почему? — уныло допытывался широкоплечий шахматист.

— Потому что мы связаны одной вещью!

— Связаны?

Лена, наконец, все-таки пожалела своего шахматиста. Они оба отошли в сторонку и стали «выяснять отношения».

— Чем вы связаны? — услышала я Димин голос.

— Номерком от вешалки. Вот чем! Успокоился?

Нет, Дима не успокоился. Он глядел на Сергея Сергеича исподлобья — так, как смотрят друг на друга мальчишки-задиры, встретившиеся где-нибудь на дворе, за школой, чтобы померяться силами. Казалось, он вот сейчас по-мальчишески крикнет Сергею Сергеичу: «А чего ты из себя воображаешь, доцент? Давай-ка стыкнемся!»

Но Сергей Сергеич не принял вызова. Ничего не подозревая, он сказал:

— Леночка, ты забыла о своих обязанностях. Видишь, все скучают.

Оставив своего шахматиста в неведении и сомнениях, Лена побежала к друзьям.

— Как царица бала, я приказываю всем немедленно перемешаться в танце! Музыка!

Юноши побежали через зал приглашать девушек, и через минуту в большом зале уже не было свободного места. Только Дима все еще грустил в сторонке. Да мы с Сергеем Сергеичем стояли по обе стороны дверей, как стоят капельдинеры в театрах.

Лена подскочила к нам.

— Сергей Сергеич, родной, умоляю вас, поухаживайте за Эльвирой. Только естественно, по-настоящему! А то мой Димка совсем извелся и меня извел.

— Слово царицы бала — это закон, — сказал Сергей Сергеич. — Буду ухаживать. С чего же начать? Ну, прежде всего полагается завести разговор о погоде. Как вам нравится сегодняшняя погода?

Я ничего не ответила, потому что по распоряжению царицы бала вновь заиграл оркестр. Но, кружась по залу, я с удовольствием думала о том, что на улице сейчас холодно, ветрено, неуютно, а здесь, в зале, тепло, светло и за мной ухаживает Сергей Сергеич…

 

Врач разрешил Марии Федоровне ходить по комнате.

— Но главное, — предупредил он, — это держать ноги в тепле. Наденьте сразу несколько пар шерстяных чулок. Самых теплых, какие у вас есть.

— А у меня вообще нет шерстяных… — виноватым голосом сказала Мария Федоровна. — Что же делать?

— Выход очень простой: надо купить, — сказал доктор. — Но только из хорошей шерсти, чтобы не кололи ногу. И сразу несколько пар. Поискать придется.

Тут я вскочила с дивана.

— Ничего не надо искать! Никуда не надо ходить! Чулки вам принесут на дом. И самые лучшие. Вот увидите!

— Разве и промтовары теперь можно заказывать на дом? — удивилась Мария Федоровна. — Сколько перемен за время болезни!

— Можно. Еще как можно, — таинственно, вполголоса заверила я Марию Федоровну, всем сердцем желая, чтобы у нее были самые мягкие и самые теплые чулки на свете.

…По коридору Римма Васильевна, как всегда, шла боком, словно стены были только что выкрашены и она боялась испачкаться.

Войдя в комнату, она вытащила из-под пальто сверток с традиционной розовой ленточкой. Положив сверток на стол, она стала, как всегда, презрительным взглядом оценивать комнату. Обстановка и в самом деле была очень скромная. Железная кровать, диван, стол и самый заурядный платяной шкаф. А у стен, прямо на открытых полках, стояли и лежали книги.

Они лежали и на подоконниках и даже на платяном шкафу.

— Я думала, что доценты прилично зарабатывают, — разочарованно изрекла Римма Васильевна.

— А вы что, собираетесь стать доцентом? — добродушно спросил Сергей Сергеич.

— Что вы? Кому это надо? — Меховые плечи Риммы Васильевны всколыхнулись чуть не до ушей и так же бурно опустились: мол, у меня есть своя профессия! И еще какая!..

Римма Васильевна была удивлена: кажется, впервые никто перед ней не робел и не заискивал.

Но главное было впереди.

Сергей Сергеич, находясь в самом миролюбивом настроении, развязал розовую ленточку и развернул кремовый сверток.

— Ну что же, — сказал он, — чулки как чулки. Самые обыкновенные, шерстяные. Да, самые обыкновенные. И очень хорошо. Сколько мы вам должны?

Римма Васильевна побелела.

— Самые обыкновенные? Да вы таких за миллион не достанете. У нас таких не бывает! Только я это могу достать! Только я!

— Кажется, я уже слышал что-то подобное… — задумчиво сказал Сергей Сергеич. — Но где именно?

Он стал припоминать, а я затаила дыхание. Но он не вспомнил… И как тогда, в первый день нашего знакомства, спросил:

— У нас, значит, таких не достанешь? А где же вы достали? На том свете?

— Вот именно, на том свете! — вызывающе ответила Римма Васильевна, особенно подчеркивая слова «на том».

Сергей Сергеич с угрожающим спокойствием вновь завернул чулки в кремовую бумагу.

— А вы, собственно, из какого магазина такая шустрая?

— Я! Из магазина?!

— Разве вы не из отдела доставки на дом? — вмешалась в разговор Мария Федоровна.

— Я?! Из отдела?! — уже прямо истерически выкрикнула Римма Васильевна. — Ни разу в жизни в штатах не состояла. Они не для меня.

— Да, они не для вас, — все с тем же предгрозовым спокойствием сказал Сергей Сергеич. — Но главное: вы не для них! А кто же вы такая? Обыкновенная спекулянтка? Да?

Пожалуй, больше всего Римму Васильевну обидело слово «обыкновенная».

— Без нас не проживете! — взвизгнула она.

Я умоляюще взглянула на Марию Федоровну: может быть, она, как всегда, призовет Сергея Сергеича к выдержке. Куда там! Добрые глаза Марии Федоровны стали непроницаемы и, казалось, совершенно недоступны для жалости или сострадания.

Римма Васильевна даже забыла схватить свой кремовый сверток.

Я тоже выбежала на лестницу и сунула сверток ей в руки.

От величия Риммы Васильевны и следа не осталось. Лицо ее было все в красных пятнах, маленькие глазки, казалось, вот-вот лопнут от злости, хищно поблескивали металлические зубы.

— Куда ты меня привела, девчонка?! К какому-то припадочному неврастенику!

В тот миг я поняла, или, верней сказать, ощутила, всю точность выражения «руки чешутся».

— Сама припадочная, — только и могла сказать я. — Ногтя его не стоишь! Спустить бы тебя с пятого этажа!

Вдруг сзади раздался спокойный-преспокойный голос Сергея Сергеича:

— К сожалению, мы на первом этаже живем. Так что ваш план, Эльвира, просто невыполним. Да, невыполним… Но если она вздумает явиться к вам на пятый этаж, обязательно осуществите свой замысел. Да, непременно осуществите!

Значит, он стоял в дверях и все слышал? Слышал, как я его защищала…

 

Мама обожала получать подарки. Это была ее болезнь, ее страсть. В связи с этим у нас в доме отмечались все семейные даты — и даже такие, которые не отмечают, наверно, ни в одной другой семье. Каждый год, например, мама праздновала не только годовщину свадьбы, но и день своей первой встречи с папой. Это семейное торжество было, так сказать, «резервным». Дата его произвольно передвигалась мамой. «День первой встречи» отмечался то летом, то зимой, то осенью — в зависимости от того, когда приезжал в Москву какой-нибудь родственник, щедрый на подарки.

Что же касается московских родственников и знакомых, то мама точно знала, от кого что следует ждать. Было известно, например, что папины родственники нарочно дарят такие вещи, которые уже есть у мамы, и, таким образом, их подарки имеют лишь «символическое» значение, но не имеют никакого практического применения.

— Вот увидишь, твоя младшая сестричка нарочно принесет мне сегодня «Серебристый ландыш», — предсказывала мама, — потому что она знает, что у меня уже есть три флакона этого самого «Ландыша». Целый букет!

Папа пытался защищать свою «младшую сестричку», у которой, между прочим, было уже трое взрослых детей:

— Она не могла залезть к тебе в гардероб! И не могла знать, сколько у тебя там флаконов!

— Она все может! И все знает! — убежденно заявляла мама.

Другие папины родственники, опять же «нарочно», дарили такие вещи, которые, по словам мамы, носил почти весь город.

— Я не могу ходить по улице с такой сумкой: она есть у каждой второй женщины. И пойми наконец: дело совсем не в подарках, а в отношении! Даря всякую дрянь, они этим как бы подчеркивают, что лучшего я не стою.

Такие далеко идущие выводы повергали папу в совершенную растерянность. И он принимался нервно изучать соседний двор.

На основании многолетней практики было также установлено, что самые дорогие и, как говорила мама, «от глубины души идущие» подарки всегда приносит Борис Борисович — тот самый старинный друг нашей семьи, который был влюблен в маму буквально с младенческих лет и который так поэтично назвал мамины руки «лебединым озером».

Я лично терпеть не могла Бориса Борисовича. Он был такой сладкий, что я в его присутствии всегда пила чай без сахара. По той же причине я в детстве упорно звала его Барбарисом Барбарисычем, за что получала от мамы весьма полновесные подзатыльники и шлепки. Заодно почему-то всегда доставалось и папе.

Мама уверяла, что это он, руководствуясь слепым чувством ревности, научил меня неуважительно относиться к Борису Борисовичу.

Чувство ревности мама называла «мелким», «буржуазным», а иногда объединяла оба эти определения и называла «мелкобуржуазным».

Лицо у Барбариса Барбарисыча было пухлое, будто он все время держал во рту, за щеками, непрожеванную еду. И вообще он был очень толстым, грузным мужчиной, а голос из его огромного тела вылетал такой тонкий, что я по телефону всегда принимала старинного друга нашей семьи за одну из маминых приятельниц.

«Нет, — думала я, — будь даже папа ревнив, как сам Отелло, он все равно бы не мог ревновать маму к этому старинному другу».

Папа доказывал то же самое. Но мама говорила, что он ревнует, «не отдавая себе в этом отчета».

Отшлепав меня за неуважение к Борису Борисовичу, мама многозначительным тоном уверяла, что «жизнь очень сложна» и что «я, когда вырасту, все пойму!». Но мне казалось, что если даже я когда-нибудь стану академиком и пойму вообще все на свете, я и тогда не стану лучше относиться к толстому и сладкому Барбарисычу.

Открывая вечер, так сказать, кратким вступительным словом, мама обычно восклицала:

— Сегодня я должна была бы вывесить во всех углах комнаты траурные флаги!..

— Ну, ми-илая, — пытался остановить ее папа, — зачем же придавать вечеру такой оттенок… такой, я бы сказал, странный привкус?..

Но удержать маму было невозможно.

— Не прерывай мою мысль на полуслове. Да, я должна была бы вывесить сегодня траурные флаги, а вывесила новые портьеры! Потому что я до сих пор еще верю в возможность твоего перевоспитания. Потому что в душе я педагог!..

«В душе» у мамы таилось множество разных профессий. В душе она была великой музыкантшей, великой актрисой и великой надомницей, перевыполнявшей план на изготовлении пикантнейших дамских кофточек.

О дне своей первой встречи, своего знакомства с папой мама в разные годы вспоминала по-разному. Когда я была еще совсем маленькой, мама, помнится, говорила, что они с папой встретились где-то на теннисном корте. Это было очень странно, потому что папа никогда не играл в теннис.

Позже мама совершенно точно припомнила, что впервые они познакомились под звуки Лунной сонаты в полутьме ложи бенуара, в Большом зале консерватории. Это тоже было весьма сомнительно, потому что, во-первых, на концертах не тушат свет и не бывает полутьмы, а во-вторых, в Большом зале консерватории ложи бенуара вообще отсутствуют.

Папины воспоминания были куда более устойчивы. Он упорно, не обращая внимания на многозначительные мамины подмигивания и легкие толчки под столом, утверждал:

— Мы с тобой познакомились в студенческой столовой Политехнического института. Я там учился, а ты приходила к нам обедать, потому что жила в том же доме. И еще потому, что у нас были дешевые обеды.

— Ну конечно, разве он мог запомнить день нашей первой встречи?! — волновалась мама. — Но зато он, может быть, запомнит день нашей последней встречи, когда я, наконец, не выдержу и брошу все.

При этом мама с тоской взглядывала на своего Барбариса Барбарисыча, словно нажимала какую-то невидимую кнопку, заставлявшую звучать его тонкий голосок. Борис Борисович вытирал салфеткой свои пухлые губы и целовал маме руку:

— Ну, не волнуйтесь, друг мой. Я всецело на стороне Лунной сонаты, а, разумеется, не этой самой… как уж ее?.. студенческой столовой! Василий Петрович просто запамятовал. Он вспомнит, уверяю вас.

И папа действительно вспоминал. Все вспоминал: и ложу бенуара, и Лунную сонату, и даже знаменитый теннисный корт. Вечер входил в свое нормальное русло.

…На этот раз подготовка ко «дню первой встречи» была не совсем обычной: мама что-то утаивала от нас, готовила какой-то сюрприз.

Она не составляла мысленно длинный список друзей, приятелей и знакомых и не исключала потом из этого списка скупердяев, своих «скрытых врагов», всех «недарящих» и «дарящих», но желающих дешево отделаться. На вечер был официально приглашен один только Борис Борисович. Даже тетю Анфису не пригласили, хотя она, часто бывая у нас дома, отлично знала, что есть и чего нет у мамы в гардеробе, и дарила только то, чего там еще не было.

Да, приглашен был один только сладкий Барбарисыч, а приготовления между тем шли бурные. Мама жарила и пекла с утра до вечера. И даже пригласила на консультацию соседку с третьего этажа, к помощи которой она поклялась не прибегать никогда в жизни. Соседка эта, помогая маме кулинарничать, потом распространяла по всему дому сильно искаженное и ухудшенное содержание маминого меню. Она говорила даже, будто мама экономит на гостях за счет недосыпания сахара и недоливания масла. Мама клялась, что ни в каких, даже самых критических, случаях жизни она не спустится за помощью вниз, к соседке-сплетнице. И вдруг спустилась! Значит, надвигался какой-то сверхкритический случай, какое-то сверхважное событие. Но что именно? Ради чего мама пожертвовала столькими подарками? Ради чего?!

…С Борисом Борисовичем я поздоровалась издали, не протягивая руки: я всегда боялась, что он вдруг, без всякого предупреждения, может схватить мою руку и поцеловать своими мокрыми, или, как пишут в романах, «влажными» губами. В коридоре, на столике возле телефона, Барбарисыч оставил какой-то солидный сверток: он любил преподносить подарки не сразу, а в самый разгар вечера, в присутствии всех гостей, чтобы «в открытом бою» взять верх и всем доказать свой вкус и безграничную широту своей натуры.

Мама бросала взгляды то на сверток, то на Бориса Борисовича: на сверток — любопытные, испытующие, а на Барбарисыча — укоризненные. «Сегодня вы, друг мой, не угадали: гостей больше не будет!» — так я прочла эти укоризненные взгляды. И прочла не совсем верно…

Мы сели на диван, и Борис Борисович завел разговор на свою излюбленную тему: о сослуживцах, с которыми «только он один и может работать» и с которыми «неизвестно что будет, когда он, наконец, уйдет на отдых»…

— Все предприятие, все дело держится на мне. На мне одном! — заявлял обычно Борис Борисович.

Что это было за «дело» такое, он никогда не уточнял. Я сперва была убеждена, что речь идет, наверно, о каком-то очень крупном и важном предприятии — под стать самому толстому и важному Барбарисычу. Но папа однажды сказал, что у старинного друга нашей семьи вообще нет никакой определенной профессии, а есть одна лишь солидность и «частная инициатива».

Только-только Барбарисыч разговорился, как раздались три коротких звонка. Мы с мамой побежали открывать, и я замерла на пороге: в дверях стоял Сергей Сергеич. Вид у него был какой-то обеспокоенный и смущенный.

— Что случилось? Марии Федоровне плохо?! — заволновалась я, решив, что первые прогулки по комнате оказались преждевременными.

Сергей Сергеич удивленно развел руки в стороны, но ничего не успел ответить: мама, оттеснив меня к вешалке, ринулась вперед.

— Что ты, Вирочка! Это же и есть мой сюрприз! Я пригласила Сергея Сергеича… Заходите, будьте как дома. Раздевайтесь, скорей раздевайтесь!

«Раздевать» Сергею Сергеичу было нечего, потому что он пришел без пальто и без шапки.

Войдя в комнату, он не стал с интересом озираться по сторонам, изучать столы и стены, как это делают в незнакомом доме, а очень просто поздоровался с папой и Борисом Борисовичем — так, словно давно уже был знаком с ними.

Мама тут же открыла торжественную часть вечера. Я думала, что она несколько изменит обычную программу. Но мама ничего не изменила: она сказала все, что полагалось, о траурных флагах и знаменитой ложе бенуара. Сергей Сергеич слушал все это так внимательно, что папа, махнув рукой, не стал спорить с мамой и не стал вспоминать о своей любимой студенческой столовке.

Я же, помня о недавней истории с Риммой Васильевной (о которой мама еще ничего не знала), сидела с низко опущенной головой и сосредоточенно мяла край новой скатерти. Проницательный Борис Борисович понял мое волнение по-своему.

— Не надо, милочка, — сладко шепнул он мне. — Пусть они страдают — мужчины!.. Пусть они волнуются!..

Он сказал это так, будто сам был женщиной или по крайней мере существом среднего рода. Я терпеть не могла, когда Барбарисыч называл меня «милочкой» или «деткой». Улыбка у него в эти минуты становилась такой, что казалось, вот-вот из глаз его на мое новое платье капнет что-то жирное, чего не смоет уже ни одна химчистка на свете.

Когда мама покончила, наконец, со своими воспоминаниями, Борис Борисович тяжело, со скрипом поднялся со стула и направился в коридор. Он с трудом приволок оттуда большой серый сверток, положил его на диван и не спеша, торжественно развязал бумажную бечевку. В серую бумагу была, оказывается, завернута уродливая туша какого-то диковинного зверя, высеченная из камня.

— Я мечтала об этом всю жизнь! — воскликнула мама и бросилась к мраморному животному.

Папа пожал плечами.

И я тоже не поняла, почему мама должна была мечтать об этом всю жизнь.

— Вот вы, Сергей Сергеич, кажется, зверовод? — сказал папа. — Не известны ли вам имя и фамилия этого чудовища?

— По-моему, в нашей комнате есть только одно чудовище, — злым шепотом отчеканила мама.

Сергей Сергеич поправил очки, взглянул на мраморную тушу, потрогал ее руками.

— Ни в лесах, ни в степях я, признаться, такого зверя не встречал. Да, не приходилось…

— Тем интересней! Тем загадочней! Тем дороже мне этот подарок! — воскликнула мама и прижала мрамор к груди.

— Я знал, что это порадует вас, мой друг, — вкрадчиво сказал Барбарисыч и поцеловал маме руку.

Сергей Сергеич виновато вздохнул:

— А я ведь не знал, что у вас сегодня семейное торжество. Думал, просто заскочу на полчасика…

— На полчаса? Всего на полчаса?! — Мама схватилась за сердце.

— Да, всего… Больше никак не могу: моя больная осталась одна. Совсем одна.

— А мы потом всей компанией спустимся к ней вниз! — торжественно воскликнула мама, словно обещая доценту нечто необычайное.

Но его это предложение совсем не обрадовало.

— Я бы, разумеется, не имел ничего, против… Но ей, знаете ли, необходим покой. Так что вряд ли стоит… А подарок — за мной! Не знал я, что у вас торжество. Думал, просто так… И Эльвира ничего не сказала. Так что подарок — за мной.

Мама встрепенулась.

— Да-а, Сергей Сергеич, подарочек уж за вами! Мы все ждем от вас дорогого подарка… То есть это для нас он будет очень дорог, а вам обойдется даром. Ничего, ровно ничего не будет стоить!..

— Как радостно делать людям приятное, когда тебе это ничего не стоит, — глубокомысленно заметил Борис Борисович.

— Этот подарок нельзя взять в руки, нельзя поставить на стол: он бестелесен, он невесом! — продолжала мама.

От волнения я так натянула край скатерти, что вся посуда поехала ко мне и чуть не ссыпалась на пол. Так вот почему мама не пригласила гостей: чтобы они не мешали «обрабатывать» Сергея Сергеича в нужном ей направлении.

Борис Борисович не был посвящен в мамины замыслы. И он все понял по-своему.

— Наша Бирочка — это, знаете ли, бесценный и еще никем не открытый клад, — сладко заговорил он. — Счастлив будет тот, кто найдет его! Кому он достанется!..

Сергей Сергеич растерянно смотрел то на маму, то на толстого Барбарисыча, то на мраморное страшилище.

А мамины глаза сверкнули, что называется, неестественным блеском. Мысль, высказанная старинным другом нашей семьи, раньше не приходила ей в голову. И видно, очень понравилась. Мама решила немедленно объединить два плана — свой и старинного друга — в один общий план наступательных действий. И повела наступление.

— Да, Сергей Сергеич, художнику не к лицу хвалить свое произведение, но я, отбросив ложную скромность, скажу: наша Эльвирочка — это бесценное сокровище. Или клад, как совершенно точно и очень образно выразился старинный друг нашего дома. Одного, лишь одного не хватает Вирочке — высшего образования!.. Я помню, как в самом раннем детстве наша дочь, еще несмышленый младенец в ту пору, любила пушистых кошечек. И это была не просто любовь. Это было призвание! Она любила не столько кошечек, сколько пушнину! Я поняла это сердцем матери!

Тут уж я не выдержала. Вскочила из-за стола, подошла к Сергею Сергеичу и потянула его за рукав.

— Пойдемте, Сергей Сергеич. Я что-то очень волнуюсь за Марию Федоровну. Ведь она совсем одна.

Доцент несказанно обрадовался:

— Пойдем! Разумеется, пойдем!

Мама обрадовалась не так сильно:

— Вирочка! Мы с Борисом Борисовичем так хвалили тебя, а ты нарушаешь элементарные нормы приличия… Святые законы гостеприимства!

— Нет, она права. Совершенно права, — вступился за меня Сергей Сергеич. — Мария Федоровна и в самом деле осталась одна. А я в эти дни, в эти последние дни, хочу побольше быть с ней. Не оставлять ее…

«Почему именно „в эти дни“ и почему „в последние“?» — не поняла я.

Уже на лестнице Сергей Сергеич спросил:

— О каком все же невесомом подарке говорила ваша мама? Я что-то не вполне уяснил.

— Как, вы не догадались? — не очень естественно изумилась я. — Она просто хочет познакомиться с Марией Федоровной. Вот и все. Это и будет вашим подарком… Ведь она же сказала: «Давайте все спустимся вниз!»

— Ах, вот что! Ну это вполне реально. И даже будет очень кстати. Особенно через некоторое время. Дней так через пять.

Я опять ничего не поняла.

— Нет, это не Сергей Сергеич. Походка слишком торопливая, — сказала я.

Мария Федоровна пристально и с некоторым удивлением взглянула мне прямо в лицо:

— Тоже к шагам прислушиваешься? — Помолчала немного и с грустью добавила: — Сережа сегодня не придет обедать.

— Как не придет?

— У него дел много… К отъезду готовится.

Я машинально закрыла щеки руками, чтобы Мария Федоровна не заметила, как я краснею.

— Он уезжает? В командировку?..

— Нет, надолго. В Красноярский совхоз.

Не знаю, как это вышло, но только я вдруг очень громко и зло заговорила, почти закричала:

— Они не смеют его посылать… Не имеют права! У него мать больная. Никто не может его заставить!

Мария Федоровна совершала в эти дни, как говорил Сергей Сергеич, «первые дальние переходы с частыми привалами».

Услышав мои слова, она сделала внеочередной привал: как-то неловко села на стул, будто слова мои толкнули ее в грудь.

— Эх, Вира, — тихо сказала она. — Я все-таки поднялась на ноги. И не без твоей помощи. А сама ты вот… Никто его не заставляет, он сам хочет ехать. Конечно, трудно мне будет без него. Ничего не говорю, очень трудно… Но ведь у него своя мечта есть: столько, говорит, разных там пушистых зверьков вырастим, чтобы Лена Сигалова непременно в красивой шубке ходила! Это он особо подчеркивает.

— А меня?.. Меня он… не подчеркивает? — не подумавши, брякнула я.

И вновь Мария Федоровна задумчиво глянула мне в лицо.

— Вслух ничего не говорит… Но, может быть, про себя думает?

И тут мне очень захотелось уговорить Марию Федоровну, чтобы она не пускала его в Красноярский совхоз.

— А все-таки он плохой сын, если может вас одну оставить! Плохой, плохой!..

Марию Федоровну рассердили мои слова. Она с трудом поднялась, подошла к окну и стала глядеть на заснеженный двор, где ребята со снежками и льдышками в руках брали «неприступную крепость» — нашу старую сломанную беседку.

— Он хороший сын, Эльвира, — сказала Мария Федоровна задумчиво, впервые назвав меня полным именем. — Он очень хороший сын. — И, взглянув на меня через плечо, спросила: — Тебе это понятно?

…Я-то в конце концов кое-что поняла. Но вот мама моя ничего понимать не хотела.

— Он обманул нас! — кричала она. — Полгода ты целыми днями сидела у них как домработница. Зачем?! Он давно знал, что уедет. И нарочно молчал, чтобы не отпугнуть тебя от своего дома. Но я этого так не оставлю. Пусть он до отъезда переговорит с кем надо. Пусть все устроит. Иначе я лягу на рельсы перед его поездом!

— Ни в какой пушной институт я все равно поступать не собираюсь, — твердо сказала я.

Мама тут же сравнила меня с жестокими дочерьми короля Лира. Она сказала, что эти дочери по сравнению со мною просто ангелы и пример нежных, заботливых деток.

— Перестань, мама. Мне надоели эти литературные сравнения. Давай говорить по-человечески… Институт, в котором работал Сергей Сергеевич, вовсе не учебный, а научно-исследовательский. Понимаешь?

— Зачем же ты ходила туда каждый день?

— Чтобы вылечить Марию Федоровну, — спокойно ответила я. — И еще мне было там очень хорошо. И я буду ходить туда еще чаще, потому что Мария Федоровна остается теперь совсем одна. Не толкай меня больше на всякие хитрости, мама! Никогда не толкай… Слышишь?

Мои слова произвели на маму небывалое впечатление — она вдруг стала тихой, растерянной. И заговорила совсем просто и даже робко:

— Пойми, Эльвирочка, я же для тебя старалась, только для тебя… Разве мне что-нибудь нужно? Всю жизнь я оберегала тебя, боролась за тебя… И с папой, и с учителями, и вообще со всеми…

— Нет, ты боролась против меня, — жестоко сказала я. — А вот папа боролся за меня. Сейчас я это поняла. Только он, к сожалению, очень скоро уставал бороться, а ты никогда не уставала!

Мама вдруг опустилась на диван и тихо-тихо заплакала.

Я подбежала к ней.

— Прости меня, мамочка! Прости… Я знаю, что ты любишь меня больше всего на свете. Но мы должны были с тобой поговорить. Прости меня…

Я изо всех сил утешала маму, потому что, несмотря ни на что, я любила ее и не могла спокойно видеть, как она плачет.

 

Сергея Сергеича мы провожали вдвоем с Леной. Сквозь обледенелое окно он до последней минуты кричал нам одно и то же:

— Не забывайте маму! Не оставляйте ее одну!..

Когда поезд ушел, Лена крепко взяла меня под руку, и мы пошли вместе с другими провожающими, которых на вокзале было очень много и которые, как всегда после ухода поезда, были какими-то притихшими, опечаленными…

Я шла и думала о том, как хорошо было раньше, когда в два часа дня он приходил домой обедать — и читал газету, и ворчал, и ругал меня за то, что я не разбираюсь в международной политике…

От Сергея Сергеича пришло письмо. Он писал о том, что какие-то его предложения относительно новых методов ухода за молодняком, которые он никак не мог проверить в Москве, сейчас полностью подтвердились и что это настоящая научная победа. И еще он писал, что очень много работает, а старается работать еще больше, чтобы не скучать. И что в совхозе нужны люди самых разных специальностей. В тот же день вечером я объявила дома, что поступлю на курсы медицинских сестер. У меня ведь уже есть кое-какой опыт в этой области! А потом, может быть, поеду к Сереже… то есть к Сергею Сергеичу…

Папа сказал, что его кровь все-таки в конце концов себя проявила! И тетя Анфиса признала, что с точки зрения абсолютной справедливости я приняла верное решение.

А мама сказала, что после нашего последнего разговора у нее опустились руки и она вообще «устала бороться».

Прошло два года. Я закончила курсы медицинских сестер. И вот уже давно работаю в больнице. Меня даже «повысили в должности» и назначили старшей сестрой. Мама была в восторге.

К Сергею Сергеичу я так и не поехала. Не решилась еще. Да и маму было жалко…

Он, между прочим, несколько раз приезжал в Москву. И однажды, когда мы гуляли у Патриарших прудов, сказал:

— Я никогда не мог понять вас, Эльвира. И сейчас еще не до конца разобрался. Да, не до конца… В вашем характере как-то причудливо сочетается и хорошее и… очень странное. Вот помните, вы сами пришли, чтобы ухаживать за — моей мамой. И это было так благородно. Но иногда вы, простите меня, были форменным дикарем. Да, дикарем… И тогда я не мог понять вас. Теперь-то я лучше понимаю. Но хотел бы совсем понять. Да, совсем…

И тогда мне захотелось, чтобы он узнал во всех подробностях о моей жизни и о нашей семье. Рассказать ему об этом я бы ни за что не смогла, и вот я стала писать свои записки. Исписала несколько школьных тетрадей в линеечку. Но так и не послала их в Красноярский совхоз. Просто не решилась…

1956