Я есть, Ты есть, Он есть. Виктория Токарева

Анна ждала домой взрослого сына.

Шёл уже третий час ночи. Анна перебирала в голове все возможные варианты. Первое: сын в общежитии с искусственной блондинкой, носительницей СПИДа Вирус уже ввинчивается в капилляр. Ещё секунда — и СПИД в кровеносной системе. Плывёт себе, отдыхает. Теперь её сын умрёт от иммунодефицита. Сначала похудеет, станет прозрачным и растает как свеча. И она будет его хоронить и скрывать причину смерти. О Господи! Лучше бы он тогда женился. Зачем, зачем отговорила его два года назад? Но как не отговорить, девица из Мариуполя, на шесть лет старше. И это ещё не все. Имеет ребёнка, но она его не имеет. Сдала государству до трех лет. Сдала на чужие руки — а сама на поиски мужа в Москву. А этот дурак разбежался, запутался в собственном благородстве, как в соплях. Собрался в загс. Анна спрятала паспорт.

Чего только не выслушала. Чего сама не наговорила. В церковь ходила. Богу молилась на коленях. Но отбила.

Победа. Теперь вот сиди и жди.

Нервы расходились. Надо взять себя в руки. Надо поговорить с собой.

«Перестань, — сказала себе Анна. — Что за фантазии? Почему в общежитии? Почему СПИД? Может, он не у женщины, а с друзьями. Пьют у кого-нибудь на кухне. Потом разойдутся».

А вдруг пьяная драка? Он ударит, его ударят, и он валяется, истекает кровью. А может, его выбросили в окно и он лежит с отсутствующим лицом и отбитыми внутренностями. Господи… Если бы он был жив, позвонил бы.

Он всегда звонит. Значит — не жив. Не жив — это мёртв.

Анна подошла к телефону, набрала 09. Спросила бюро несчастных случаев. Ей продиктовали.

— Але… — отозвался сонный голос в бюро.

— Простите, к вам не поступал молодой мужчина? — спросила Анна.

— Сколько лет?

— Двадцать семь, — Во что одет?

Анна стала вспоминать.

— Валь, — сказал недовольный голос в трубке, — ну что ты заварила? Я, по-твоему, это пойло пить должна?

«У людей несчастье, а они про чай», — подумала Анна.

И в этот момент раздался звонок в дверь.

Анна бросила трубку. Метнулась к двери. Открыла.

Сбылось и первое, и второе. И женщина, и пьяный.

Правда, живой. Улыбается. Рядом — блондинка. Красивая. Анне было не до неё, глянула краем глаза, но даже краем заметила — красавица. Можно запускать да конкурс красоты.

— Мамочка, знакомься, это Ирочка. — Олег еле собирал для слов пьяные губы.

— Очень приятно, — сказала Анна.

При Ирочке неудобно было дать сыну затрещину, но очень хотелось. Прямо рука чесалась.

— А можно Ирочка у нас переночует? А то ей в общежитие не попасть. У них двери запирают.

«Так. Общежитие, — отметила Анна. — Ещё одна лимитчица».

— А из какого вы города? — спросила Анна.

— Из Ставрополя, — ответил за неё Олег.

Та из Мариуполя, эта из Ставрополя. Греческие поселения.

Анна посторонилась, пропуская молодую пару. От обоих пахло спиртным.

Они просочились в комнату Олега. Оттуда раздался выстрел. Это рухнул диванный матрас, Анна знала этот звук. Потом раздался хохот, как в русалочьем пруду. Шабаш какой-то.

Тяжело иметь взрослого сына. Маленький — боялась, что выпадет из окна, поменялась на первый этаж. Теперь в случае чего — не разменять. В армию пошёл — боялась, что дедовщина покалечит. Теперь вырос — и все равно.

Анна не могла заснуть. Вертелась. Зачем-то считала количество букв в городах: Мариуполь — девять букв, Ставрополь — десять. Ну и что? Было бы двое детей — не так бы сходила с ума. Но второго ребёнка не хотела: с мужем жили ровно, все завидовали: «Какая семья». И только он… И только она знала, как все это хрупко. Анна хотела новой любви. Не искала, но ждала. Второй ребёнок лишал бы манёвренности.

Анна ходила и смотрела куда-то вдаль, поверх головы своего мужа, как будто высматривала настоящее счастье.

Все кончилось в одночасье. Муж умер в проходной своего научно-исследовательского института. Ушёл на работу, а через час позвонили. Нету человека.

Анна сопровождала его в морг. Ехали на «скорой».

Муж лежал, будто спал. Наверное, он не заметил, что умер.

Анна не отрываясь вглядывалась в лицо, пытаясь прочитать его последние ощущения. Смотрела на живот, на то место, которое всегда было таким живым. И если там умерло, значит, его действительно нет.

Однажды приснился сон: муж сидит перед ней, улыбается.

— Ты же умер, — удивилась Анна.

— Я влюбился, в этом дело, — объяснил муж. — Встретил женщину. Не мог оторваться. Но мне было жаль тебя.

Я притворился, что умер. А вообще я живой.

Анна проснулась тогда и плакала. Она, конечно, знала, что мужа нет. Но сон показался правдой. Муж, наверное, кого-то любил, но не посмел переступить через семью.

Рвался и умер. Лучше бы ушёл.

После смерти мужа Анна осталась одна. Сорок два года. Выглядела на тридцать пять. Многие претенденты распускали слюни, как вожжи. Однако семьи не получалось. У каждого дома была своя семья. Норовили записаться в сынки, чтобы их накормили, напоили, спать уложили и за них бы все и проделали.

Была, конечно, и любовь, что там говорить… Чудной был человек, похожий на чеховского Вершинина: чистый, несчастный и жена сумасшедшая. И нищий, конечно. Это до перестройки. А в последнее время вступил в кооператив, стал зарабатывать две тысячи в месяц. Нули замаячили. Не человек — гончая собака. И уже ни томления, ни страдания — завален делами выше головы. Некогда?

Сиди работай. Устал? Иди домой. Он обижался, как будто ему говорили что-то обидное. Он хотел ещё и любви в придачу к нулям.

В один прекрасный день Анна поняла: у неё все было.

В прошедшем времени. Плюсквамперфект. И то, что казалось временным, и было настоящим: муж, дом, общий ребёнок. Семья. Но мужа нет. И дальше — тишина. Самый честный союз — это союз с одиночеством.

Женщина не может без душевного пристанища. Пристанище — сын. Умница. Красавец. Перетекла в сына.

А сын за стеной перетекает в Ирочку. Из Ставрополя. Десять букв. Мариуполь — девять. А что ещё остаётся? Только буквы считать.

* * *

Ирочка проснулась в час дня.

За это время Олег встал, сделал завтрак, позавтракал, ушёл на работу и сделал плановую операцию.

Анна за это время сходила в магазин, приготовила обед — курицу с овощами — и села за работу.

В учебной программе шли большие перемены. Историю СССР практически переписывали заново. Дети не сдавали экзамен.

У Анны — французский язык. В этом отсеке все как было: je suis, tu est, il est. Я есть. Ты есть. Он есть.

Возникали учителя-новаторы: ускоренный метод, изучение во сне. Анна относилась к этому скептически, как к диете. Быстро худеешь, быстро набираешь. Ускоренно обретённые знания так же скоро улетучиваются. Лучше всего по старинке: обрёл знание — закрепил. Ещё обрёл — ещё закрепил.

Анна сидела за столом. Работа шла плохо, потому что в доме находился посторонний человек.

Наконец задвигалось, зашлёпало босыми ногами, зажурчало душем.

«Надо накормить, — подумала Анна. — Молодые, они прожорливые». Вышла на кухню, поставила кофе.

Из ванной явилась Ирочка в пижаме Олега. Утром она была такая же красивая, как вечером. Даже красивее.

Безмятежный чистый лоб, прямые волосы Офелии, промытые молодостью синие глаза. Интересно, если бы Офелия переночевала у Гамлета и утром явилась его мамаше, королеве…

Анна не помнила точно, почему Офелия утопилась.

Эта не утопится. Всех вокруг перетопит, а сама сядет пить кофе с сигаретой.

— Доброе утро, — поздоровалась Ирочка.

— Добрый день, — уточнила Анна.

Ирочка села к столу и стала есть молча, не глядя на Анну. Как в купе поезда.

— А вы учитесь или работаете? — осторожно спросила Анна.

— Я учусь в университете, на биофаке.

«Значит, общежитие университетское», — поняла Анна.

— На каком курсе?

— На первом.

«Значит, лет восемнадцать-девятнадцать», — посчитала Анна. Олегу двадцать семь.

— А родители у вас есть?

— В принципе есть.

— В принципе — это как? — не поняла Анна.

— Люди ведь не размножаются отводками и черенками. Значит, у каждого человека есть два родителя.

— Они в разводе? — догадалась Анна.

Ирочка не ответила. Закурила, стряхивая пепел в блюдце.

«Курит, — подумала Анна. — А может, и пьёт».

— А вы не опоздаете в университет? — деликатно спросила Анна.

— У нас каникулы.

Анна вспомнила, что студенческие каникулы в конце января — начале февраля. Да, действительно каникулы.

Не собирается ли Ирочка провести у них две недели?

— А почему вы не поехали в Ставрополь? — осторожно поинтересовалась Анна. — Разве вы не соскучились по дому?

— Олег не может. У него работа.

— А у вас с Олегом что? — Анна замерла с ложкой.

— У нас с Олегом все.

Зазвонил телефон. Аппарат стоял на столе. Анна хотела привычным движением снять трубку, но Ирочка оказалась проворнее. Её тонкая рука змеиным броском метнулась в воздухе. И с добычей-трубкой обратно к уху.

— Да… — проговорила Ирочка низко и длинно.

В этом «да» были все впечатления прошедшей ночи и предвкушения будущей.

После «да» было «я» — такое же длинное, как выдох.

Это звонил Олег. Ирочка произносила только два слова — «да» и «я». Но это были такие «да» и «я», что Анне стыдно было при этом присутствовать. Наконец Ирочка замолчала и посмотрела на Анну умоляюще-выталкивающим взглядом.

Анна вышла из кухни. Подумала при этом: «Интересно, кто у кого в гостях…»

Каждая семья имеет свои традиции, ибо человек без традиций голый. Равно как и общество. Общество, порвавшее с традициями, обрубает якорную цепь, и его корабль болтается по воле волн или ещё по чьей-то воле.

В традиции Олега и Анны входило звонить друг другу на работу, отмечаться во времени и пространстве: «Ты есть, я есть. И ничего не страшно: ни социальные катаклизмы, ни личные враги. Ты есть, я есть. Мы есть».

В традиции входило открывать друг другу дверь, встречать у порога, как преданная собака. Выражать радость, махать хвостом. Потом вести на кухню и ставить под нос миску с божественными запахами.

И сегодня Олег позвонил в обычное время. Анна заторопилась, но на пути возникла Ирочка.

— Он попросил, чтобы я открыла.

Анна растерялась, сделала шаг назад. Привилегии отбираются, как во время перестройки. В семье шла перестройка.

Ирочка тем временем распахнула дверь и повисла на Олеге в прямом смысле слова Уцепилась руками за шею и подогнула ноги. Обычно Олег целовал мать в щеку, но сегодня между ними висело пятьдесят килограмм Ирочки.

Олега, похоже, не огорчало препятствие. Он обхватил Ирочку за спину, чтобы удобнее виселось, они загородили всю прихожую и из прихожей вывалились в комнату Олега и пропали.

Курица стыла. Устои дома рушились. Ещё час такой жизни — и упадёт потолок, подставив всем ветрам жилище.

Вечером Анна подстерегла момент и тихо спросила:

— А Ирочка, что, не собирается в общежитие?

— Видишь ли… — Олег замялся. Потом вскинул голову, как партизан перед расстрелом. — Мы поженились, мама.

— В каком смысле? — не поверила Анна.

— Ну в каком смысле женятся?

— И расписались?

— Естественно.

— И свадьба была?

— Была.

— В общежитии?

— Нет. В ресторане.

— На какие деньги?

Анна задавала побочные, несущественные вопросы.

Ей было страшно добраться до существенного.

— На мои. Откуда у неё деньги? Она сирота.

— У неё есть родители.

— Это не считается.

— А где ты взял деньги?

— Одолжил. У Вальки Щетинина.

Валька — друг детства, юности и молодости. Вместе учились. Вместе работают.

— А почему ты не взял у меня? — спросила Анна.

— Ты бы все узнала.

— А я не должна знать? — Это был главный, генеральный вопрос. — Почему ты мне не сказал?

— Ты бы все испортила.

Наступила пауза.

— Ты бы не пустила, — добавил Олег. — Я этого боялся.

Анна молчала. Было больно. Как дверью по лицу.

— Прости, — попросил Олег.

— Не могу, — ответила Анна. — И ещё знаешь что?

— Что?

— Ты мерзавец.

— Я так не считаю.

— А как ты считаешь?

— Я боролся за свою любовь.

Олег счёл разговор оконченным. Бывают моменты в жизни мужчины, когда он должен бороться за свою любовь. Это его правда. Но есть правда Анны: вырастила сына, пустила в жизнь, и теперь её можно задвинуть под диван, как пыльный тапок.

Да. Стареть надо на Востоке. Там уважают старость.

Там такого не бывает.

Дима… Вот когда нужен близкий человек. Когда тебя предают в твоём же собственном доме.

Анна снова не спала ночь. Мучил вопрос «ЗА ЧТО?».

Может быть, за то, что их поколение — шестидесятники — проморгало хрущёвскую перестройку и двадцать лет просидело по уши в дерьме. А может быть, все началось раньше и сейчас завершилось. Выросли внуки Павлика Морозова. Их научили отрекаться от родителей, затаптывать корни, нарушать заповедь: «Почитай отца и мать своих».

Ночь сгустила все зло в плотный мрак и накрыла с головой.

* * *

— Да просто ты ревнуешь, — растолковала Беладонна.

— Классическая свекровь, и все дела, — дополнила Лида Грановская. — Не ты первая, не ты последняя.

У Анны — две подруги со студенческих лет. Лида Грановская и Беладонна.

Лида — жена Грановского и сама по себе Лида. Грановский в последнее время в связи с перестройкой выбился в недосягаемые верха, а Анна осталась на прежнем месте. Это не помешало дружбе. Дружили все равно по душевной привычке.

В жизни Лиды все определилось с пятнадцати лет, с восьмого класса, когда классная руководительница приставила отличницу Лиду к неуспевающему Стасику Грановскому. Все началось тогда, тридцать лет назад, и продолжалось до сегодняшнего дня. Расстановка сил ясна:

Грановский — солнце, Лида — луна. Остальной космос существует где-то отдельно от их жизни.

Беладонна означает: прекрасная женщина и ещё какое-то желудочное лекарство. Беладонна — то и другое Она самая красивая из трех. Но её жизнь, как молодая планета, никак не может образоваться, устояться. То ледники, то оползни.

Беладонна — человек компромисса. Вышла замуж — до лучшего мужа.

Купила дачу — до лучшей дачи. И всю жизнь ждала эту лучшую дачу и лучшего мужа.

Известно, что временные мосты оказываются самыми постоянными. Беладонна ходила по временным мостам, неся в душе разъедающее чувство неудовлетворённости Она жила как бы в обнимку с этим разъедающим чувством.

У Лиды жизнь стоячая, у Беладонны — текущая река.

Анне необходимо было то и другое, в зависимости от того, чего просила душа: движения или благородного покоя.

Но сегодня были необходимы обе. Анна собрала подруг на совет. Сидели в кооперативном кафе. Пили кофе из автомата.

Анна полагала, что, выслушав её, Лида и Беладонна схватятся за голову и громко закричат в знак протеста и солидарности. Но подруги отнеслись несерьёзно. Задавали дурацкие вопросы.

— Ей сколько, сорок? — поинтересовалась Беладонна.

— Почему сорок? Девятнадцать, — ответила Анна.

— Проститутка?

— Что ты глупости говоришь? Учится в университете.

На биофаке.

— Любит? Или по расчёту, из-за прописки?

— На шею вешается, как кошка.

— Тогда что тебе не нравится? Объясни. Молодая, красавица, умница, любит…

Лида и Беладонна уставились на Анну. Анна напряжённо молчала.

— Тебе ни одна не понравится, — заключила Лида.

— Почему это?

— Потому что тебе нравится Олег. Я даже удивляюсь, что ему удалось из-под тебя выскочить. Молодец. Мужик — Но ведь больно!

— Так он же хирург, — напомнила Лида. — Сейчас больно, потом будет хорошо.

— Не опошляй, — посоветовала Беладонна. — Первый брак — пробный брак. Через год разведутся. Сейчас все разводятся.

В груди Анны полыхнуло зарево надежды.

— А если не разойдутся? — осторожно проверила она.

— Значит, будут жить. Ты что, не хочешь счастья своему сыну?

Анна задумалась. А в самом деле… Должен же Олег когда-то жениться. Почему не Ирочка?

Тяжкая ночь как будто собралась в облачко и отлетела, рассеялась по небу. «За что?», «Почему?» — а нипочему. Полюбил — женился. Женился — привёл в дом. Не в общежитие же им идти… Поживут — разведутся, сын достанется Анне. А уживутся — дай Бог счастья.

— А давайте выпьем шампанского, — решила Анна. — Все же событие.

Взяли бутылку.

Лица подруг стали ещё роднее и прекраснее. И как бежит время. Недавно сами были в возрасте Ирочки, выходили замуж: Лида — за Стасика, Беладонна — за своего Ленчика, Анна — за Диму. Теперь, через тридцать лет, Димы нет. Ленчик есть, но его нет. Беладонна спровадила сына в армию, дочь замуж — и в новый брак. Захотелось свежего чувства.

— Ну как чувство? — полюбопытствовала Анна.

Беладонна вздохнула из глубины души. Любовь любовью, но полезли всякие побочные обстоятельства.

Дочка родила ребёнка Павлика и уехала с мужем на Кубу. Там влажность. Павлик может пропасть, как растение, приспособленное для другого климата. Мальчика оставили Беладонне, и никуда не денешься, поскольку бабка.

Внучок по ночам плачет, мешает всем спать. Беладонна его качает, прижимает к груди, затыкает рот ладошкой, как партизан на чердаке, когда внизу ходят немцы. И так жалко этого мальчика. И сама тоже плачет. А был бы за стеной собственный муж, родной дед Ленчик, — нравится, не нравится — терпи, да ещё и люби. И сам вставай, и сам качай.

Новый мост, выстроенный в сорок пять лет, оказался неудобным для повседневной жизни. Вот ведь как бывает.

Анне стало жалко мальчика с маленькой желтоволосой головкой, которому зажимают рот ладонью, не дают плакать. И тоже захотелось маленького. Она будет его холить и лелеять и отвяжется от Олега и Ирочки. Пусть как хотят, так и живут. У неё будет свой собственный маленький Олег.

Потекла совместная жизнь. День нанизывался на другой день, как шашлык на шампур. Набирались месяцы.

Ни о каком ребёнке не было речи, зато Олег купил видеомагнитофон. С рук. За бешеные деньги. Два года работы.

По вечерам дом превращался в караван-сарай. Гостиницу со скотом. Приходил курс Ирочки и ординаторская Олега. Сидели на всем, на чем можно сидеть, в том числе и на полу.

Анна вначале тоже пыталась приобщиться к мировому кинематографу, но хорошие фильмы случались редко.

Зато бывали такие, которые запретил Ватикан, — столько там было безбожия и бесстыдства. Совестно смотреть, тем более рядом с молодыми людьми.

Анна уходила в кухню. Через какое-то время вся кодла перекатывалась в кухню: ели, курили, балдели. Анна отступала в свою комнату.

Она с удовольствием бы «побалдела» вместе с молодыми, послушала, о чем они говорят, что за поколение выросло. Но она была им неинтересна. Отработанный биологический материал. И Анна сама чувствовала разницу.

Её биополе — бурое, как переваренный бульон. А их биополе — лазоревое, лёгкое, ясное. Эти биополя не смешивались. Анна уходила в свой угол, как старая собака, и слышала облегчённый вздох за спиной.

В первом часу ночи расходились по домам, оставив гору грязной посуды, пустой холодильник и серую сопку окурков в пепельнице.

У Анны возникли две новые проблемы: проблема денег и проблема сумок. Ирочка не готовила и не ходила по магазинам. Она училась в университете на биологическом факультете, и училась очень хорошо. Её выбрали старостой группы. Олег тоже не ходил за продуктами и не готовил, потому что у него каждый день было по две операции. Не будет же человек, простояв две операции, ещё стоять в очереди за сосисками.

А у Анны в неделе два присутственных дня. Остальное время — работа дома. Ну разве ей сложно пойти в магазин и приготовить обед на трех человек? Какая разница: на двух или на трех?

Гости? Но сейчас же не война и не блокада. Как можно не напоить людей чаем?

* * *

— Олег, нам надо разъехаться, — сказала Анна.

— Как ты это себе представляешь?

— Разменяться. Двухкомнатная квартира меняется на однокомнатную и комнату.

— Ты хочешь, чтобы мы жили в комнате?

— Можешь взять себе однокомнатную.

— А сама в коммуналку?

Анне не хотелось в коммуналку, но что делать?

— Мне трудно, Олег.

Анна прямо посмотрела сыну в глаза. В его глазах она увидела Ирочку. Сын счастлив. А от счастья человек становится герметичным. Чужая боль в него не проникает.

Её, Анну, употребляют и не любят. Ею просто пользуются.

Хотелось крикнуть, как Борис Годунов в опере Мусоргского:

— Я царь ещё! Я женщина!

* * *

— Отстань от них, — посоветовала Беладонна. — Живи своей жизнью.

Анна созвонилась с Вершининым и пошла в ресторан.

Вершинин заказал малосольную форель, икру. Он теперь был богат и широк, как купец, и торопился это продемонстрировать.

Анна незаметно спустила молнию на юбке. Противоречия последних месяцев так распирали Анну изнутри, что она расширилась. Растолстела. Вершинин ничего не замечал, поскольку был занят только собой. И тогда, и теперь. Но раньше он жаловался, а теперь хвастал. Его фирма хочет продавать финнам вторичное сырьё, а на эти деньги построить гостиницу для иностранцев. Качать твёрдую валюту. Анна понимала и не понимала: финны, гостиница, валюта… Раньше встречались возле метро, заходили в булочную, покупали слойку за восемь копеек.

Он рассказывал, чем она для него стала. А она слушала, заедая булкой. Чудесно.

А теперь белая скатерть. Малосольная форель. Про любовь — ни слова. Только сказал: «У нас появилось новое качество. Мы теперь умеем ждать». Появилось новое — ждать, потому что исчезло старое — страсть. Раньше не могли дня жить друг без друга, а теперь недели пролетают — и ничего. Ослабел магнит. Все очень просто.

Вершинин перешёл от яви к мечтаниям. В мечтах он хотел взять кусок неосвоенной земли, скажем, Бурятию или Крайний Север, и произвести там экономический эксперимент Страна внутри страны, с другим экономическим и даже политическим устройством. Как остров инженера Гарина. Блестели глаза. Лучились зубы. Никакого острова ему никто не даст, это понятно. Но какова мечта…

Вершинин похорошел. Однако раньше он был лучше. Он был ЕЁ, как Олег. А теперь Олег у Ирочки, Вершинин у бизнеса А что же ЕЁ? Французский язык: je suis, tu cst, il est. И это все.

— Значит, у тебя хорошее настроение? — подытожила Анна.

— Да нет, конечно…

Сейчас разговор съедет на сумасшедшую жену и двух девочек. Он ведь не может бросить сумасшедшего, а значит, беспомощного человека, — А я не сумасшедшая? — спросила Анна.

— Ты нет. Ты умная. И сильная.

В этом все дело. Её не жалко. Никому.

На горячее принесли осетрину с грибами. Анна ела редкую еду и думала о том, что дома — вчерашний суп.

Мучили угрызения совести.

Домой вернулась с чувством вины, но квартира опять в народе, дым коромыслом и смех до потолка и выше — на другой этаж. Жарят в духовке картошку. Рады, что Анны нет дома.

— Я им не нужна, — сказала Анна Лиде Грановской.

— Ты им не нужна. Но ты им необходима.

* * *

Необходима… На этом можно жить дальше, какое-то время, до тех пор, пока не накалится температура до критического состояния и не рванёт последним взрывом, от которого летишь и не знаешь — где опустишься.

— Ирочка, пусть ваши гости снимают обувь в прихожей.

— А может, у них носки дырявые, — заступилась Ирочка.

— Как это — дырявые?

— Ну нет у человека целых носков. На стипендию живут.

В самом деле, может быть и так: человеку предлагают снять ботинки, а он не может.

— Но у нас ковёр, — напомнила Анна.

— Что вам, ковра жалко? — удивилась Ирочка. — Все равно он дольше нас с вами проживёт.

«Нас с вами». Не сказала «вас», а взяла с собой в компанию.

— Ирочка, можно у тебя спросить?

Ирочка напряглась, как перед ударом.

— Вы скрыли от меня вашу свадьбу…

— Олег скрыл, — уточнила Ирочка.

— Но ты не должна была допустить.

— Это его отношения с матерью. Почему я должна вмешиваться?

— Ты тоже будешь мать. И представь себе: твой сын не позовёт тебя на свадьбу.

— Почему? — спросила Ирочка.

— Ну… — Анна поискала слово. — Испугается…

— Вот именно. — Ирочка одобрила слово. — Надо, чтобы сын не пугался своей матери. Вы ведь любите его для себя. Чтобы ВАМ было хорошо, а не ему.

Это новость.

— И мне его очень жаль, — заключила Ирочка.

Новость номер два. Олег, оказывается, одинок и не понят в своём доме. Но она, Ирочка, протянула ему руки.

Их двое, как в вальсе. Кружат по голой планете.

— Предположим, я плохая мать. Но почему ваших родителей не было на свадьбе?

Ирочка не ответила.

Существуют ли они, эти родители? Или только в принципе? Кто она? Из каких корней? Из какого сада-огорода?

— Я не слышу, — поторопила Анна.

— А я молчу.

Человек если не хочет — может не отвечать; Он же не на суде. Даже президенты на пресс-конференции могут промолчать, если им не нравится вопрос. Если он кажется им бестактным. Но здесь не суд. И не пресс-конференция.

— Почему ты молчишь?

Вместо ответа Ирочка вытащила из-под кровати дорожную сумку, молча побросала туда свои вещи и молча ушла. Захлопнула за собой дверь.

На все это понадобилось пятнадцать минут времени.

Последнее, что видела Анна, — зад Ирочки, обтянутый джинсами, похожий на две фасолины.

Олег вернулся с работы. Достал с антресолей чемодан, положил туда четыре пары обуви, видеомагнитофон, кассеты. Все остальное было на нем. На его сборы ушло двадцать пять минут. И там пятнадцать. Всего сорок.

Сорок минут потребовалось на то, чтобы разрубить конструкцию: мать — сын.

Жизнь разделилась пополам: ДО и ПОСЛЕ.

Эти две жизни отличались друг от друга, как здоровая собака от парализованной. Все то же самое: голова, тело, лапы — только ток не проходит.

Анна была как будто выключена из сети. По утрам просыпалась, пила кофе. Кофе она варила замечательный, но не чувствовала аромата. Какая разница — что пить, можно и сырую воду. А можно вообще ничего не пить.

После завтрака по привычке включала кассету Высоцкого. Он заряжал её на работу. Но сейчас Анну укачивали однообразные хрипловатые крики. В жизни ПОСЛЕ — повышался оценочный критерий. Ничего не нравилось, никому не доверялось.

Выключив магнитофон, Анна садилась за работу.

Подстрочный перевод — это полдела. Он передаёт содержание, а не автора. Надо услышать авторскую интонацию, общую тональность. В мозгу должен прозвучать звук — скажем, «ля» — камертон данной вещи. И если это услышишь — тогда есть все: и автор, и таинство творчества, и языковой код. Анна как бы перемещалась во французского писателя — слышала его голос, вбирала энергетику души. Счастливые люди — творцы. У них другое бессмертие. Они не зависят от детей так напрямую.

В жизни ПОСЛЕ Анна сидела за столом, как чурка с глазами. Пыталась вникнуть в интонацию, но мозги затянуло липким туманом.

Да и зачем нужен этот перевод? И почему именно Анна должна переводить? Без неё обойдутся. Этих переводчиков как собак нерезаных.

Язык, кстати, связан с ландшафтом. В Армении гористая местность и слова — тоже гористые. Может встретиться фамилия, где пять согласных подряд: МКРТЧЯН.

А в Эстонии равнинная местность. Там такие слова: СААРЕМАА… Северные языки протяжные. К югу ускоряются. Французский язык набирает скорость, а испанский уже сыплет, как горох на блюдо.

Но при чем тут Мкртчян, горох? А ни при чем…

Просто работать не хочется, есть не хочется. Жить не хочется. Ещё немножко — и превратится в призрак. Все видит, но ни в чем не участвует.

* * *

— Ты должна была её полюбить. Взять на душу, — сказала Лида Грановская.

— С какой такой стати? — не поняла Анна.

— Если ты любишь сына, а сын Ирочку, ты должна любить то, что любит твой сын.

— Значит, Ирочку будут любить и я, и Олег, А меня никто. Меня только терпеть, зажав нос.

У Анны выступили на глазах злые самолюбивые слезы.

Ещё полгода назад этой Ирочки не было в природе.

То есть она где-то была — в Ставрополе или в Мариуполе, так далеко от их жизни. И вот явилась, проникла в дом, впилась, как энцефалитный клещ, — отравила, убила, стащила сына.

Ненависть забила горло. Пришлось вдохнуть поглубже, чтобы пробить ненависть.

Сидели на даче у Лиды Грановской. В окно смотрели ёлки под тяжёлым снегом. Как обидна, как оскорбительна ненависть, когда под небом такая красота…

Интересно, а у природы есть ненависть? Может быть, землетрясения? Извержения вулканов? Штормы на море?

Лида Грановская выкладывала в камине дрова.

.. — У тебя была свекровь? — спросила Беладонна.

— А что? — не поняла Анна.

— Интересно, ты как к ней относилась?

Анна добросовестно вспомнила свою свекровь. Димину маму. Когда они познакомились — Анне было девятнадцать, а свекрови сорок семь. Между ними — двадцать восемь лет. Целая сознательная жизнь. Добролюбов за это время успел состояться и умереть. Но при чем тут Добролюбов… Свекровь казалась Анне сильно пожилой: на теле лишние куски, на лице лишние заломы, под глазами мято, будто пергаментную бумагу пожулькали в кулаке, а потом разгладили ладонью. Анна прослышала: в молодости у свекрови был крутой роман с кем-то значительным, она любила, и её любили. Но Анне трудно , было это представить.

Первое время жили вместе. Свекрова мощно метала своё тело то туда, то сюда, из комнаты в кухню и обратно;

Ставила тарелки, выносила тарелки. Выражала какие-то свои мысли, которые вполне могла держать при себе. От этого ничего бы не изменилось. Анна слушала вполуха, никогда не возражала, не грубила, не приведи Господь…

Была равнодушно-вежлива. И это все.

— Ты её любила? — спросила Беладонна.

— Терпела.

— Ну вот, и тебя терпят. Закон бумеранга. Как ты, так и к тебе.

— Неужели передаётся? — с мистическим испугом спросила Анна.

— А как бы ты думала…

Лида Грановская обложила дрова газетами.

— Просто вам не надо было жить вместе. С самого начала, — поставила диагноз Лида. — На Западе вместе не живут.

— А куда я их дену? У нас двадцать семь метров на троих. Норма. Нам никто ничего не даст.

— Этот развитой социализм кого хочешь заложит, — заключила Лида и поднесла спичку.

Огонь занялся сразу. В камине весело загудело.

Разлили по рюмкам яичный ликёр. Лида сама приготовила из сгущённого молока, водки и яичных желтков.

Лида придумывала не только еду, но и напитки.

Грановский отсутствовал в очередной загранице. Последнее время он разъездился. Капиталистический учёный мир просто вырывал его друг у друга. Друзья шутили, что в таможенной карточке в графе «профессия» он писал «вёл. уч.» — что значило «великий учёный». Его так и звали. «Велуч».

Помимо основной науки, Велуч завёл себе хобби: сочинять лозунги бастующим — армянам, молдаванам, шахтёрам — в зависимости от исторического момента. Лозунги были эмоциональны, научно-корректны. Точно и упруго выражали основную мысль.

Лида выполняла роль фильтра, пропуская через себя воображение мужа. Ненужное и лишнее отбрасывалось.

Это было своеобразное соавторство. Они любили друг друга с восьмого класса средней школы, в общей сложности тридцать лет. С любовью ничего не делалось, она не переживала кризисы, не хирела, не мелела. Наверное, так и должно быть. Проходит что-то другое, не любовь. А настоящая любовь проходит вместе с человеком.

Анна смотрела на огонь, и ей хотелось любви. Был бы рядом человек — не страшна никакая Ирочка. Он сидел бы сейчас рядом и смотрел вместе с ней на огонь.

— А где они паркуются? — спросила Беладонна.

— Снимают, наверное, — предположила Анна.

— Почему «наверное»? Ты что, не знаешь? Они не звонят?

Лида вглядывалась в Анну. Анне было стыдно сознаться в том, что сын бросил её и не звонит, и если бы она заболела или даже умерла — он узнал бы об этом с опозданием и от третьих лиц.

Анна молчала.

— Все-таки дети сволочи! — подытожила Беладонна.

— А как мы к своим матерям? — спросила Лида.

Огонь был привязан к дровам и устремлялся вверх, как будто хотел оторваться от основания. Так и люди — привязаны к корням, а рвутся вверх и в стороны.

…Анна отдавала матери маленького Олега на три летних месяца. Выезжали на дачу. Мать батрачила, носила воду из колодца, готовила на керосинке. И в один из таких месяцев получила страшный диагноз. Анна приезжала каждую субботу и спрашивала:

— Ну как Олег?

— А ты не хочешь спросить: как я?

Мать скрывала диагноз. Видимо, не хотела огорчать и не рассчитывала на поддержку. Она прошла эту дорогу одна.

Родительская любовь не возвращается обратно. Движется в одну сторону. К детям.

Мать любила Анну больше всех на свете. Анна так же любила своего сына. Сын будет любить свою семью, Анне останутся какие-то ошмётки. Родители — отработанный материал. Природа не заинтересована в том, что отжило и больше не плодоносит. И надо обладать повышенными душевными качествами, чтобы любить детей и родителей одинаково.

У Анны не было этих качеств. Значит, и у Олега нет.

За окном смеркалось. С ёлки упал снег, освобождённая ветка закачалась.

Жизнь справедлива, если подумать. И человек получает возмездие за свою вину. Анна получила за мать и за свекровь. От Олега и от Ирочки. Сработал закон бумеранга.

— У меня нет детей. Знаете почему? — вдруг спросила Лида. — Мой прадед был пастухом и изнасиловал дурочку.

— Какую дурочку?

— В деревне дурочка» жила. Её никто не трогал. А он посмел. Деревня его прокляла. На нашем роду проклятие — Значит, прадед виноват, а ты должна платить, — скептически заметила Беладонна.

— Должна, — серьёзно сказала Лида. — Кто-то ведь должен. Почему не я?

— Ерунда! — отвергла Беладонна. — Некоторые всю жизнь насилуют дурочек. И ничего. Живут.

Дрова распались в крупные угли. Пламя неспешно писало свои огненные письмена. Три женщины смотрели на огонь, как будто пытались прочитать и расшифровать главную тайну жизни.

Так, наверное, сидел в поле у костра продрогший молодой пастух-прадед. А неподалёку бродила молодая спелая дурочка.

* * *

Олег Лукашин, хирург городской больницы, шёл к своей матери после семимесячного перерыва. Семь месяцев.

За это время может родиться ребёнок. Живой, хоть и недоношенный. Говорят, что Наполеон был семимесячным.

Олег шёл к матери пешком — до метро. Спускался в метро. Качался в вагоне. Плыл на эскалаторе Выплывал на земную твердь возле Киевского вокзала Ждал автобуса, автобус не шёл. Такси в этом месте не останавливалось. У них за углом была официальная стоянка. К стоянке — очередь, как митинг неформалов. Проклятое какое-то место.

Черноволосые люди продавали гвоздики. Цветы стояли в стеклянном аквариуме, и там горели свечи. Видимо, так защищают от холода хрупкое временное цветение.

Все очень просто. Но Лукашину вид свечей и цветов напомнил церковную службу. В подмосковной церкви. Батюшка был старый, неряшливый и грубый. Застойный батюшка. Поп-бюрократ. А старухи — настоящие. Но при чем тут это?

Думать связно Лукашин не мог ни о чем. Какие-то обрывки мыслей, ощущений. Он стоял на привокзальной площади, как голый нерв, а вокруг творилась грубая жизнь, которая цепляла этот нерв и закручивала.

Надо бы напиться, но не помогает. Когда напивался — кричал не про себя, а громко. Соседи прибегали, грозились милицией.

…Она сказала: хочу собаку.

Хочешь собаку — купим. Будет тебе собака. Если бы он тогда не согласился: «Ну вот ещё, зачем нам собака?

Что сторожить? У нас и дома-то нет».

Но он сказал: купим.

Утром выходили из квартиры. Ирочка зацепила плащом за острый угол мусоропровода Плащ затрещал, порвался. Они остановились. Вместе рассматривали отвисший лоскут, похожий на собачье ухо. Ирочка расстроилась. Личико стало растерянное. Плащ фирменный, навороченный, с примочками — Ирочка им гордилась.

После Олега плащ был самым престижным в её жизни.

Ирочка — обыкновенная женщина. И за это Олег её любил. Он так соскучился по естественности, обыкновенности. Все вокруг — личности, понимаешь… А вся эта личность — не что иное, как самоутверждение за счёт других, и в том числе за его счёт, Олега Лукашина. «Смотри, какая я вся из себя уникальная, а ты — совковый мэн». «Совки» — от слова «советы». Значит, советский мужчина. Ни денег от Тебя, ни галантного обхождения, и в совках — бардак.

А Ирочка — как роса на листке. Как берёзовый сок из весенней берёзы. Он целовал её в растерянное личико, утешал. Ирочка была безутешна. Потом отвлеклась от своего плаща, включилась в поцелуй. Они стояли возле мусоропровода и пили друг друга до изнеможения.

— Давай вернёмся, — пересохшим голосом сказал Олег. Если бы они тогда вернулись, не поехали на Птичий рынок — все было бы иначе.

Но поехали. Купили. Ирочка взяла в руки тёплый комочек и не смогла отказаться.

— Какая это порода? — спросила Ирочка у хозяина.

— Дворянин.

— Дворняжка, — перевёл Лукашин. — Давай ещё походим, посмотрим.

— Смотри, какой он дурак. — На лицо Ирочки легло выражение щенка. Они уже жили одной жизнью.

Такси искали долго. Сейчас таксисты вообще с ума сошли. Не возят население. Не нужны им трёшки и пятёрки. Договариваются с кооператорами на целый день и получают сразу круглую сумму. Что им народ? Для них люди — мусор.

Взяли частника. Милый такой парень. На свою маму похож, наверное. Мужская интерпретация женского лица.

А может быть, если бы дождались такси, все бы обошлось.

Таксисты — опытные водители. Таксист бы увернулся. А частник не увернулся. И «рафик» ударил его прямо в лоб.

Лукашин увидел этот летящий на них «рафик» — сердце сжалось, душа сжалась, тело сжалось — до стальной твёрдости. Лукашин превратился в кусок металла.

Но что-то было до этого. Что-то очень важное. А…

Ирочка сказала:

— Смотри, как сверкают купола.

Частник, милый парень, объяснил:

— Их недавно позолотили.

Ирочка сказала:

— Олег, давай поменяемся, мне отсюда не видно.

Ирочка с щенком на коленях сидела сзади. А он возле шофёра. Она сказала: «Давай поменяемся».

Шофёр остановил машину. Они поменялись местами. Ирочка села возле водителя, а Олег сзади.

«Рафик» ударил в лоб и убил шофёра, милого парня, похожего на свою маму. Его вырезали автогеном. Иначе было не достать, так заклинило двери.

Ирочку он достал сам. Кровь свернулась, была густой и липкой. Белые шёлковые волосы в ржавой и липкой субстанции. Люди столпились, разинули рты. Что, не видели, как человек умирает? Нате, смотрите… Лукашин тянул рыжие от крови руки.

Но что-то было перед тем… Что-то очень важное. А… он не должен был пересаживаться. Когда она сказала: «Давай поменяемся», — надо было ответить: «Да ладно, сиди, где сидишь». Они бы не остановились и проскочили тот поворот. Три минуты ушло на пересадку. А за три минуты они миновали бы поворот, за которым стояла смерть.

За кем она охотилась? За шофёром? За Олегом? За кем-то из них. За Олегом. А Ирочка подставилась. И прикрыла. Взяла на себя. Теперь он есть. И её почти нет.

Олег рвался в операционную, говорил, что он хирург.

Говорил нормальным голосом, но все вокруг его почему-то боялись. Не пустили. Потом он бежал по лестнице. Стоял у грузового лифта. Лифт открылся, выкатили носилки с Ирочкой. Голова в бинтах, глаза закрыты, личико оливковое, бледное до зелени. И какое-то жёсткое, как будто вытащили из морозильной камеры. Не она. Но она.

Он шёл к ней и не мог ухватить. И не удержал. И она разбилась. Вот в чем дело. Он её не удержал. Она доверилась — на! А он не удержал.

…Свечи под стеклянным колпаком. Цветы и свечи.

Однажды в театре шли по лестнице. Кончился спектакль. Спускались в гардероб. Он впереди. Она сзади. Он спиной чувствовал, что она сзади. И вдруг стало холодно спине — холодно-знобко. Обернулся Ирочка отстала, и кто-то другой прослоился, оказался за спиной. Ирочка шла через человека. Олег дождался, взял её за руку. Только он и она. Одно целое. И никого в середине — ни матери, ни друга. Одно целое. Так было. Есть. И будет. Она взяла на себя его смерть. Он возьмёт на себя всю её дальнейшую Жизнь, какой бы она ни была, эта жизнь. Мать поможет.

Матери сорок семь. На тридцать лет её ещё хватит.

Мать… вечно чем-то недовольна, что-то доказывает.

Навязывает. А каждый человек живёт так, как ему нравится. Как он может, в конце концов…

Олег вспомнил несчастное лицо матери, как у овцы на заклание. Жалость и раздражение проскребли душу.

Но ненадолго. Он не мог ни на что переключиться. В его организме, как в компьютере, были нажаты одновременно все кнопки: и пуск, и стоп, и запись, и память. Мигали лампочки тревоги: внимание, опасность. Но уже шёл раскрут. Сейчас все взорвётся, Подошёл троллейбус. Олег втиснул себя в человеческие спины. И сам для кого-то стал спиной. Как много людей. И почему судьба выбрала именно Ирочку — такую молодую и совершённую, созданную для любви? Какой смысл? Никакого. Судьба — скотина. Она тупо настаивает на своём. Но он, Олег, сам сделает свой выбор. Если Ирочка умрёт, он не останется без неё ни минуты. Он уйдёт с ней и за ней. Как тогда, на театральный лестнице. Вместе. За руку.

От этой мысли стало легче. Это все-таки был выбор.

Какая-то альтернативная программа.

— Пробейте мне билет, пожалуйста, — попросили Олега.

Вокруг варилась жизнь, пустая, бессмысленная. В ней надо было участвовать.

Олег взял билет. Положил на компостер. Нажал.

Анна смотрела телевизор, когда в дверях повернулся ключ и вошёл Олег.

Он вошёл. Снял ботинки. Надел тапки, глядя вниз.

Как будто не было семи месяцев разлуки, ведра слез и километра нервов, намотанных на кулак. Пришёл домой.

Раздевается. Устал. Глаза странные, будто в них кинули горсть песка. Не спал. Может, пил. А может, и то и другое. Пил и не спал. То и другое. И третье. Про третье говорить не будем. Дело молодое.

Анна приняла условие игры. Олег пришёл, будто ничего не случилось. Значит, и у неё ничего не случилось-.

— Тебя кормить? — спросила Анна.

Он не ответил. Правильно, что спрашивать…

Анна прошла на кухню. Налила тарелку борща. Борщ она варила потрясающий: овощи тушила отдельно. Потом заливала бульоном. Выжимала целый лимон и головку чеснока.

Олег взял ложку и стал есть. Ел, как в детстве, наклоняя голову то к одному плечу, то к другому. Его свитер был жёсткий от грязи, и весь Олег был какой-то жёсткий, грязный, небритый, как бомж.

Поднял глаза на мать и сказал:

— Хорошо горячее.

— А тебя что, дома не кормят? — спросила Анна как бы между прочим.

Олег так же между прочим промолчал. Конечно, он не питается. Он закусывает и перекусывает. И много работает. Никакого здоровья не хватит на такую жизнь.

— Вы где живёте? — спросила Анна.

— Снимаем.

По телевизору шла передача со съезда. Доносился резкий, высоковатый голос депутата Собчака.

— Сколько стоит квартира? — спросила Анна.

— Сто рублей.

— Я могу платить, — сказала Анна.

— Не надо.

— Я возьму пару учеников. Мне это не трудно.

— Не надо, — повторил Олег.

Вот, значит, как обстоят дела. Не хотят пользоваться её услугами: ни кошельком, ни территорией. Ирочка не хочет. И Олегу запретила.

— У меня к тебе дело, — сказал Олег.

Ах, все-таки дело. Все-таки не полная блокада.

— Я забираю Ирочку из больницы…

— Она в больнице? — удивилась Анна. Хотя что тут удивляться. Молодые женщины, которые хотят спать с мужчинами, но не хотят рожать детей, довольно часто попадают в больницу. По три раза в году.

— Какое-то время она поживёт здесь. У тебя. Её нельзя оставлять одну. А я работаю.

Тысячи женщин делают аборты и на другой день выходят на службу. Почему за Ирочкой нужен особый уход?

Странно.

— Но я тоже работаю, — напомнила Анна.

— Ты можешь работать дома. А я не могу. Я должен быть в операционной.

— А Ирочка согласна? — осторожно спросила Анна.

— Ирочка больна. Ей нужна помощь.

— Значит, вы используете меня как рабсилу?

— Я тебя не использую. Я тебя прошу.

— Почему бы тебе не нанять тётку? Дай объявление в «Вечерку»: требуется женщина для ухода за больным.

— У меня нет денег на тётку. И на квартиру. И я не доверю Ирочку чужим рукам.

— Извини, Олег. Но мне твоя Ирочка не нужна ни больная, ни здоровая.

Олег поднял голову, смотрел на мать, Как будто не понял сказанного. Как будто она ему сказала по-французски, а он не может перевести.

— Я тебе не верю, — тихо сказал Олег. — Это не ты говоришь. Ты очень хороший человек. Я знаю. У меня никого нет, кроме тебя…

Анна заплакала, опустив голову. Стала видна непрокрашенная седая макушка.

— Мы попали в автомобильную катастрофу, — бесцветным голосом сказал Олег. — Шофёра убило. Ира калека.

Анна перестала плакать. Подняла голову.

Мозг отказывался переработать информацию. Но на глаза, как казалось, надавили изнутри. Они вылезли наружу, и все лицо переместилось в глаза.

— А ты? — выдохнула Анна.

— И меня убило, мама, — просто сказал Олег. — Разве не заметно?

* * *

Ирочку привезли в среду.

Олег внёс её на руках в свою комнату и положил на диван.

Анна готовилась к встрече, преодолевая внутреннее напряжение. Ненависть все-таки существовала в ней — не остро, а как хроническая простуда. Надо было как-то замаскировать эту ненависть, забросать словами, улыбками, приветствиями.

Но ничего не понадобилось. Ирочка лежала на диване. Олег взбил под ней подушку, приспособил так, чтобы Ирочка полусидела.

Голова её была обрита наголо, повязана косынкой, как у баб на сенокосе. Голубые большие глаза, как пустые окна, — не выражали ничего. Было неясно: осознает она происшедшее с ней или разум её отлетел, присоединился к мировому разуму и существует отдельно от неё.

Анна застыла в дверях и впервые за все время их знакомства испытала человеческое чувство, освобождённое от ревности. Это чувство называлось Сострадание. Сострадание съело ненависть, как солнце съедает снег. Осталась влажная пустота.

* * *

…Ирочка шла по незнакомой планете. На ней не было людей. Домов. Под ногами серо-чёрное и пористое, как пемза. Было больно ногам и неудобно дышать. От недостатка воздуха болела голова. Хотелось перестать идти.

Лечь. Но её кто-то ЖДАЛ. Очень важный. Очень ждал. И если она ляжет, то не поднимется. И не дойдёт. А надо идти. Больно ногам. И голове. Шаг… Ещё шаг… Ещё…

Олег сидел возле дивана на полу и смотрел на жену.

Не отводил глаз. Он был похож на горящий изнутри дом, когда стены ещё целы, но из окон уже рвётся пламя.

Ещё секунда — и прямым факелом в небо. Надо было как-то спасать. Облить водой.

— Тебе сегодня надо на работу? — спокойно спросила Анна.

— Что? — Олег повернул к ней лицо.

— Я говорю: на работу надо?

— Я не пойду.

— Люди болеют, ждут. Нехорошо.

— У меня своя боль.

— А это никого не волнует.

— Да, — согласился Олег. — Это никого не волнует.

Мы одиноки в нашем несчастье, мама.

— А люди всегда одиноки в несчастье, — сказала Анна. — Ты просто не знаешь.

Анна как будто поливала сына холодной водой. Охлаждала. Успокаивала.

— Иди, — сказала она. — Я справлюсь.

Олег поднялся, вышел из дома.

Вернулся с собакой: видимо, машина ждала его внизу.

Бросил собаку на пол.

— Я поеду… — Он поцеловал мать. Притиснулся лицом на секунду, на долю секунды. Но ведь больше и не надо. Сомкнулась порванная орбита. Они снова вместе: мать и сын. Ирочка развела. Ирочка соединила.

Собака ходила по комнате. Она была какая-то кургузая, и, когда двигалась, её зад заносило в сторону.

Собака понюхала ковёр, облюбовала себе место и присела по своим делам. Окончив начатое — отошла.

Анна тупо посмотрела на то, что оставила собака.

Долго стоять и размышлять не имело смысла. Надо было двигаться и действовать и что-то делать.

Анна взяла метлу, совок и мокрую тряпку. Надо было действовать. А значит, жить.

* * *

На другой день Олег привёл травника. Это был человек лет сорока — немножко толстый, немножко неопрятный, с большим процентом седины в волосах и бороде.

Волосы и борода не причёсаны, а просто приглажены.

Встал человек утром и пригладил руками волосы. Имеет право. Но все это мелочи. Главное в травнике — то, что не брал денег. Значит, целитель, а не шабашник.

Травник достал пузырёк зеленоватого цвета с каким-то настоем, стал объяснять его состав и суть лечения. Анна не особенно понимала, она была туповата в химии и биологии, а заодно и в физике. Она, например, до сих пор не понимала, что такое электричество и как выглядит ток.

Травник изучил воздействие какого-то фермента живой природы на фермент внутри человека. При длительном, мягком, волнообразном воздействии восстанавливаются разрушенные рефлексы.

Принимать капли надо по сетке.

В шесть утра, с восходом солнца, надо дать первую каплю, разведённую в чайной ложке воды. Далее каждый час прибавлять по одной.

И так далее до полудня. До двенадцати часов дня, до седьмой капли; Начиная с тринадцати — капли убывают по одной.

В восемнадцать часов — последняя капля. И перерыв до следующих шести утра.

Каждый день — цикл. Вдох и выдох. Первая половина дня — вдох, вторая — выдох. И ни в коем случае нельзя пропустить хотя бы один приём или нарушить последовательность капель.

— А поможет? — спросил Олег.

— Хуже не будет. Либо нуль, либо плюс.

Олег жадно смотрел на травника, пытаясь вникнуть в его прогноз.

— Либо без изменений, либо положительная динамика, — повторил травник.

Он не давал гарантий.

Анна — сова. Для неё встать в шесть утра — равносильно… чему равносильно? Ничему. Просто катастрофа, и все.

Можно было бы спросонья дать первую каплю и рухнуть досыпать. Но в семь надо опять вскакивать. Как матрос на вахте.

Можно будить Олега. Пусть встаёт и капает. Но Олег в восемь уходит из дома. У него операционные дни. В руках жизни человеческие. Что же, обречь его на дрожащие руки?

— А сколько длится весь курс? — спросила Анна.

— Девять месяцев, — ответил травник. Девять — вообще мистическая цифра. За девять месяцев вызревает человек. На девятый день отлетает душа.

Девять месяцев… Анна окинула мыслью это временное расстояние. Двести семьдесят дней выкинуто из жизни. Так ли много у неё осталось, чтобы выкинуть двести семьдесят дней…

Анна вздохнула.

— Вы привыкнете, — ласково и спокойно сказал травник. — Это хороший режим. Поверьте. Человек должен рано ложиться и просыпаться с восходом солнца. Вместе с природой. Как растение.

— Но я же не растение, — воспротивилась Анна.

Олег вскочил со стула, как будто в нем развернулась тугая пружина.

— Учти, если она умрёт, я тоже умру.

Анна понимала: правда. Они сейчас скованы одной цепью. И если Анна хочет вытащить сына, она должна тащить Ирочку.

— А что я такого сказала? — Анна наивно округлила глаза. — Я только сказала, что я не растение, и больше ничего.

* * *

Потекли капли: одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, шесть, пять, четыре, три, две, одна…

Часы и капли — вот что составляло её жизнь.

Часы и капли — механическое, не интеллектуальное занятие. Отсутствие творчества и равноценного общения выматывало больше, чем бессонница.

Анна вставала на рассвете. Больше не ложилась, но и не просыпалась до конца. Пребывала в состоянии анабиоза, как муха в спячке. Вяло ползала по стенам Она присутствовала в этой жизни и не присутствовала. И в чем-то приблизилась к Ирочке.

Три неприятеля шли на Анну, выкинув штыки.

Недосып — угнетённость тела. Недообщение — угнетённость духа. И отсутствие конечного результата: Ирочка лежала бревно бревном. Было непонятно: образуется у неё новая память или нет?

* * *

— Зачем тебе это надо? — искренне удивилась Беладонна. — Это же как с грудным.

— С грудным — понятно. Человека растишь. Сейчас уродуешься, потом человек получится. А это что? — Лида непонимающе смотрела на Анну.

— А что же делать? — спросила Анна.

— Сдай государству, — нашла выход Беладонна. — В интернат.

— Знаю я эти интернаты. Там можно с ума сойти.

— Так Ирочке же… извини, не с чего сходить. Она же не соображает, — напомнила Беладонна. — Какая ей разница — ГДЕ?

— А так и она не живёт, и ты не живёшь, и Олег, — поддержала Лида Грановская.

Разговор происходил на приёме в посольстве. Грановского приглашали к себе все послы, но он игнорировал приглашения. Ему были скучны эти необязательные общения, фланирования по залу, пустые разговоры. А Лида — напротив, тяготела к светской жизни, суёте и тусовке и приобщала своих подруг. Подруги не ездили за границу, для них приём в посольстве — окошко в капитализм. Высунутся, посмотрят — и обратно. Все лучше, чем ничего.

Посол с женой встречали гостей. Возможно, они отмечали отсутствие господина Грановского. Вместо господина Грановского стояли три малосущественные женщины. Но посол одинаково любезно здоровался с Лидой, и с Беладонной, и с послами других государств. Тою же рукой, с тою же улыбкой.

Беладонна таращилась во все глаза. Мечтала сменить новый мост на ещё более новый.

Анна незаметно перебирала глазами присутствующих.

Неподалёку стояла высокая элегантная женщина в смокинге. Такие смокинги носят швейцары в дорогих гостиницах и дирижёры оркестра. Но самое любопытное в женщине не смокинг, а возраст. То ли сорок, то ли девяносто шесть. Лицо перешито несколько раз, а кое-где образовались вытачки, как на ткани. Руки в крупных пигментных пятнах. Все-таки девяносто шесть. Но сколько шарма…

— Смотри… — Анна толкнула Беладонну.

— Где? — не поняла Беладонна, поскольку смотрела только на мужчин.

Официантки — все работники УПДК — носили на подносах еду: бутерброды величиной с юбилейный рубль и напитки — какие хочешь — виски, кампари, куантро…

От одних слов опьянеешь. Анна перепробовала все подряд и опьянела.

Приём был совмещён с показом мод. Стулья расставили у стен, и по центру зала пошли манекенщицы, демонстрируя верхнюю одежду из кожи. Какой-то известный западный модельер привёз свою коллекцию.

Анна всегда знала: зимняя одежда защищает от холода. Нет. Оказывается, одежда может быть произведением искусства, как, скажем, картина Пикассо. И её можно надеть на себя и носить. Манекенщицы, молодые девки, роскошные, наглые, шли каким-то милитаризованным строем, как в наступление. Шли, выламывая бедра, синхронно ступая, неся тайны своего тела. А Ирочка — не хуже. Лучше. А вот лежит бревно бревном. И Олег мог бы морочить головы этим девкам. А вот сидит возле Ирочки, будто сам парализованный.

А она… Анна… У неё никогда не будет такого пальто, и таких ног, и маленькой задницы. И никто из этих мужчин не позовёт её в кино и не скажет в темноте: «Я люблю тебя, я умираю…»

Анна заплакала.

— Ты чего? — толкнула её Лида.

— От зависти, — тихо объяснила Беладонна.

И это было правдой. Не столько от зависти, сколько от печального сознания: у неё никогда ничего не было. И уже не будет. Только одна капля, две капли, три капли…

Анна вернулась домой, не протрезвев. Олег был на дежурстве. Ирочка спала.

— А я пьяная, — доверчиво сообщила Анна собаке.

Надо же было с кем-то разговаривать.

Собака сильно выросла и за два месяца превратилась в здоровенную лохматую дуру. Похоже, один из её родителей — ньюфаундленд. Из тех, кто в горах спасает людей. Собаку выгоняли в коридор. Там было мало места, негде развернуться, и собака двигалась, как маневровый паровоз по рельсам: вперёд — назад.

Анна села к телефону и набрала Вершинина. Позвонила прямо в сердце семьи, что против правил. Подошёл он сам. Услышала его голос.

— Привет, — поздоровалась Анна. — А я сейчас посмотрела в зеркало. У меня такая морщина на лбу, что в неё вполне может залезть немец, как в траншею, и отсидеться. И его не будет видно.

— Пьяная, что ли? — догадался Вершинин.

— Ага… — созналась Анна.

— Я тебе позвоню, — тихо-заговорщически пообещал Вершинин. И вдруг бодрым голосом произнёс:

— Да, да…

Это значило — появилась жена.

Ирочка шла по незнакомой планете и вдруг оказалась в квадрате.

Стены квадрата были в клеточку. Посреди — что-то лохматое. А в углу — не лохматое и возвышающееся. Ирочка с удивлением всматривалась. Когда-то она это видела.

Ирочка напряглась. Заболела голова. КОМНАТА, вспомнила она. СОБАКА. ЧЕЛОВЕК. И она тоже ЧЕЛОВЕК.

Но в углу не она. Значит, кто?

* * *

Девять часов утра. Анна отсчитала четыре капли, подняла голову и вдруг увидела, что Ирочка смотрит на неё.

Не вообще, а именно на неё. Рассматривает. Это было так неожиданно, что Анна вскрикнула.

Люди кричат от ужаса и от противоположного чувства, которое на другом конце ужаса. Как оно называется, это противоположное чувство? Счастье? Пожалуй, от укола счастья, от его мгновенного воздействия.

Анна вскрикнула. Собаке тут же передался её ликующий заряд. Она вскочила и, обезумев от возбуждения, лизнула Анну горячим языком по лицу. Потом метнулась к Ирочке и лизнула Ирочку.

По пятнадцатиметровой комнате большим мохнатым шаром металось чистое ликование.

Анна схватила телефонную трубку. Надо было сообщить Олегу генеральную новость жизни.

Недосып, недообщение, часы и капли, её труд и терпение — все сомкнулось в одно и теперь называется — ПОЛОЖИТЕЛЬНАЯ ДИНАМИКА.

К телефону не подходили. Потом голос Петраковой задушенно сказал:

— Перезвоните позже. У нас совещание.

Анна хотела крикнуть:

— Да не могу я позже, какое к черту совещание!..

Но Петракова бросила трубку.

— Проститутка, — сказала Анна. И это о заведующей отделением Юлии Александровне Петраковой.

Анна вдруг испугалась, что положительная динамика ей показалась. Она вернулась в комнату.

Ирочка спала. Видимо, новые впечатления оказались ей не по силам. Личико было бледным, как снятое молоко.

«Без воздуха, без движения», — подумала Анна и услышала в себе какое-то новое чувство. Раньше Ирочка существовала для Олега. А теперь — она сама по себе Ирочка. Несчастная молодая женщина. Почти девочка Совсем беззащитна. Её можно не накормить, и никто не узнает.

Как же она пойдёт в жизнь? И что с ней будет, если Анна умрёт?..

* * *

Олег сидел на диване у ног Ирочки и смотрел телевизор. Передача «600 секунд» сообщала, что один «мэн» по фамилии Прохоров нанял другого за пять тысяч убить человека. И тот убил. А передача «Добрый вечер, Москва» рассказывала, что морги переполнены, трупы негде хранить и их объедают крысы. Диктор сказал: грызуны.

Зачем ему, Олегу, это знать? Когда он умрёт, ему все равно — объедят его грызуны или нет. А живым — страшно жить и умирать страшно.

Олег уже пресытился безобразиями нашей жизни и предпочитал смотреть видео. Но сегодня кассету достать не удалось. Не получилось.

У Петраковой дома целая видеотека.

Олег сказал:

— Дай что-нибудь посмотреть.

Она сказала:

— Поедем, выбери, что хочешь.

Из корпуса вышли вместе. Шёл проливной дождь. На земле снег. А сверху — дождь.

— Кончилась зима, — сказала Петракова.

На ней было надето что-то чёрное с коричневым. Несочетаемо, а интересно.

Дождь лупил по плечам Её очки были в брызгах. Олег обратил внимание на номера машины: 17-40. «Без двадцати шесть», — подумал он. И ещё подумал: через двадцать минут последняя капля. Он тоже существовал в орбите часов и капель.

Петракова никак не могла насадить дворники.

— Дай я, — предложил Олег Он забрал у неё дворники и легко надел их.

Петракова не двигалась. Смотрела зачарованно. Потом сказала:

— Какие у тебя руки…

— Какие? — не понял Олег.

— Красивые. Мужские. Это очень редкость — красивые руки. Знаешь?

— Ты говоришь как по подстрочнику, — заметил Олег.

— Ага, — согласилась Петракова. — Я часто думаю по-английски. Потом перевожу.

Петракова отсидела с мужем десять лет в англоязычной стране. У неё даже появился лёгкий акцент. В квартире шёл ремонт. Пол был засыпан извёсткой и застлан газетами. Мебель и диван закрыты простынями. «Как в операционной, — подумал Олег. — Только там чисто, а тут грязь. Да и там грязь, если придираться».

Мужа не было дома, он работал в Женеве. Петракова вернулась в Москву — караулить сына, чтобы не сбился с пути. Не стал на плохую дорогу. У сына был переходный возраст. Четырнадцать лет.

В данную минуту времени сына тоже не было дома, и он не оставил записки — где находится. Возможно, именно в эту минуту он ступил на плохую дорогу и пошёл по ней Петракова усадила Олега на диван, запустила кассету и вышла из комнаты.

Договорились: он посмотрит несколько фильмов — не до конца, минут по десять, — и потом выберет то, что интересно. За десять, даже за две минуты бывает ясно — с чем имеешь дело. Искусство или так… вторичное сырьё.

На экране замелькали кадры. Потащился сюжет. Сюжет состоял в том, что не очень молодая, страшненькая затюканная жизнью женщина содержит публичный дом Её сын, умственно неполноценный дебил, слоняется по дому и заглядывает в замочные скважины. Вот, собственно, и все. Обыкновенная порнуха. Художественной ценности не представляет.

Порнуху, конечно, можно посмотреть, но не в доме начальницы, заведующей отделением. И не в своём доме. где мать и больная жена.

Хорошо было бы сменить кассету, но у Петраковой другое видео, мультисистемное, другое расположение кнопок. Сломает ещё…

Олег смотрел и не мог оторваться, и его будто тянуло в дурной омут. Фильм шёл на английском языке.

Вошла Петракова. Спросила:

— Хочешь, переведу? — И села к нему на колени Он услышал сладковатый жасминовый запах её духов. — Какие у тебя глаза…

Олег не стал уточнять какие. Не до того.

— Я переведу синхронно, — сказала Петракова и стала делать то же самое, что делалось на экране. Следовало вскочить, стряхнуть с себя бесцеремонную Петракову Если бы он тогда вскочил — именно в ту минуту, когда она села, — ничего бы не было. Но он не сделал это сразу. Потом она заговорила про глаза. Время было упущено. Он услышал на своём теле её руки. Это были руки…

Они умели все. И держать скальпель. И ласкать… Петракова была хирург от Бога. И женщина от Бога… О… Как она умела ласкать.

Олег сидел в блаженном дурмане. Петракова затягивала его. Подтаскивала к обрыву. Сейчас полетит с мучительным предсмертным криком, — Не надо…

— Почему? — Петракова сняла очки, и он увидел её глаза — зеленые, безбожные…

Вот тут ещё был шанс — приказать себе и ей: не надо!

Но он схватил её, смял — всеми своими молодыми мускулами, ущемлённым самолюбием, зрелой страстью, жестоким, долгим воздержанием, всем своим горем и безысходностью, отчаяньем раненого оленя.

«Это не ты мне переводишь. Синхронно. Это я сам тебе все скажу. По-своему. На своём языке. Растопчу и возвышу».

Диван был кожаный. Простыни съехали. И Петракова съехала на пол. Она лежала в извёстке на газетах и смотрела безучастно, как Ирочка. Опять Ирочка.

В глубине квартиры раздались мужские голоса.

— Кто там?

— Рабочие, — безучастно ответила Петракова.

— Они были здесь все это время?

— Ну конечно. У нас же ремонт.

Олег онемел. Сидел с раскрытым ртом. Хорош у него был видок: с незастёгнутыми штанами и раскрытым ртом.

Петракова расхохоталась.

Ему захотелось ударить, но очень тонкое лицо. И не в его это правилах.

Олег поднялся и пошёл из квартиры, ступая по газетам.

Дома дверь не заперта. Матери нет — видимо, у соседей. Хорошо. Не хотелось разговаривать.

Олег стал под горячий душ, смывал с себя её прикосновения. Раздался телефонный звонок. Он заторопился, вышел из ванной голым. Текла вода.

— Я тебя искал, — сказал в телефон Валька Щетинин. — Где ты был?

Олегу не хотелось говорить, но и драть не хотелось.

— У Петраковой, — сказал он.

— А-а-а… — двусмысленно протянул Валька.

— Что «а»? — насторожился Олег. Ему уже казалось, что все все знают.

— Она тебе говорила: какие глаза, какие руки?..

— А что?

— Она всем это говорит, — спокойно объяснил Валька.

— Подожди…

Олег вернулся в ванную. Надел махровый халат. Так было защищённое.

— Она что, проститутка? — беспечно спросил Олег.

— Вовсе нет. Она блядь.

— А какая разница?

— Проститутка — профессия. За деньги. А это — хобби. От жажды жизни.

Значит, не он и она. А две жажды.

Вот они, сложные женщины. Личности. Его употребили, как девку. Олег стиснул зубы.

Прошёл к Ирочке. Сел в ногах. Стал смотреть «Пятое колесо». Собака подвинулась, положила морду ему на колени. Дом… Собака его боготворит. Мать ловит каждый взгляд. Жена просто умрёт без него. Только в этом доме он — бог. Богочеловек. А там, за дверьми, в большом мире, сшибаются машины и самолюбия, шуруют крысы и убийцы. Мужчины теряют честь.

Олег взял руку Ирочки, стал тихо, покаянно её целовать.

Ирочка смотрела перед собой, и непонятно, была эта самая, положительная, динамика или нет.

* * *

В конце мая переехали на дачу. Лида Грановская отдала своё поместье, поскольку у них с Велучем все лето было распланировано. На дачу они не попадали. Июнь — Америка. Июль — Прибалтика Август — Израиль.

— Сейчас не ездят только ленивые, — сказала Лида.

«Ленивые и я», — подумала Анна.

Было себя жаль, но не очень. В её жизни тоже накапливалась положительная динамика. Из трех неприятелей Анны: отсутствие конечного результата, недосып и недообщение — первые два сдались, бросили свои знамёна к её ногам.

Стрелка конечного результата заметно пошла от нуля к плюсу. Ирочка все чаще осмысленно смотрела по сторонам. Значит, понимала. Значит, скоро заговорит. И встанет. И вспомнит.

Травник оказался прав. Жизнь прекрасна именно по утрам. Анна просыпалась с восходом солнца, выходила в огород. Из земли пробивалось и тянулось вверх все, что только могло произрасти: и полезные травы, и сорняки.

Казалось, каждая травинка страстно устремлялась к солнцу: люби меня. Мудрые старые ели, кряхтя, потягивались: все позади, все суета суёт, главное — пить воду Земли, свет Солнца и стоять, стоять как можно дольше — сто лет, двести.

Всегда…

Ажурные тонкие берёзки трепетали листьями, лопотали, готовились к дню, к ошибкам — пусть к роковым просчётам, пусть к гибели. Можно сгинуть хоть завтра, но сегодня — любовь, любовь…

Солнце только проснулось, не устало, не пекло, нежно ласкало Землю. Птицы опрометью ныряли в воздух из своих гнёзд. Вдалеке слышался звон колокольцев. Это старик Хабаров вёл своих коз на выпас.

У старика было семь коз: коза-бабка, козёл-дед, двое детей и трое внуков. Козочки-внучки были беленькие, крутолобые, с продольными зрачками в зелёных, как крыжовины, глазах.

Они входили всем выводком на участок. Это Хабаров приносил трехлитровую банку молока. Анна отдавала пустую банку с крышкой. И так каждый день.

Ирочка сидела под деревом в шезлонге. Козы окружали её. Библейская картина. Старик Хабаров каждый раз внимательно вглядывался в Ирочку. Однажды сказал:

— Ангела убили…

— Почему убили? Просто несчастный случай, — поправила Анна.

— Нет… — Старик покачал головой. — Люди убили ангела.

Он забрал пустую чистую банку и пошёл с участка, сильно и, как казалось, раздражённо придавливая землю резиновыми сапогами.

«Сумасшедший, — подумала Анна. — Крыша поехала».

Волосы у Ирочки отросли, глаза стояли на лице с неземным абстрактным выражением. Анна вспомнила, что у Ирочки неясно с родителями. Есть ли они?

А может быть, действительно она — ниоткуда. Ангел, взявший на себя зло мира.

В середине лета приехал травник. Привёз бутылочку с новым настоем. И сетка тоже новая: три раза в день через каждые шесть часов. Десять утра, четыре часа дня, десять вечера. Все. Это уже легче. Это уже курорт.

Сидели на траве, ели клубнику со своей грядки. Пили козье молоко из тяжёлых керамических кружек.

— Скажите, — осторожно спросила Анна. Она боялась показаться травнику сумасшедшей и замолчала.

— Ну… — Травник посмотрел, как позвал.

— А может быть так, что Ирочка взяла на себя чужое зло?

— Вообще, вы знаете… Земля сейчас, если смотреть из космоса, имеет нехорошую, бурую ауру. Много крови. Зла.

— И что?

— Надо чистить Землю.

— Каким образом?

— Не говорить плохих слов, не допускать плохих мыслей и не совершать дурных поступков.

— И все? — удивилась Анна.

— И все. Человек — это маленькая электростанция.

Он может вырабатывать добро, а может зло. Если он выбрасывает зло, атмосфера засоряется бурыми испарениями. И человек сам тоже засоряется. Надо чистить каналы.

— Какие каналы?

— Есть кровеносные сосуды, по ним идёт кровь. А есть каналы, которые связывают человека с космосом. Вы думаете, почему ребёнок рождается с открытым темечком? Мы общаемся с Солнцем. Солнце проникает в нас.

Мы в него.

— Значит, зло поднимается к Солнцу? — поразилась Анна.

— А куда оно девается, по-вашему?

Травник посмотрел на Анну, и она увидела, что глаза у него как у козы — зеленые, пронизанные солнцем, только не с продольными зрачками, а с круглыми.

Когда травник уходил, Анна спросила, смущаясь:

— Сколько я вам должна?

— Я в другом месте заработаю, — уклонился травник.

— В каком? — полюбопытствовала Анна.

— Мы открыли совместное предприятие. Компьютеризация школ.

Анна ахнула. Вот тебе и Божий человек. Нынче Божьи люди и те в кооперативах.

Потом поняла: он не Божий человек. Нормальный технарь. Просто не думает и не говорит плохо. От этого такое ясное лицо и глаза. Просто он чистит Землю.

Анна стояла над муравейником.

Она могла теперь уходить далеко в лес. Гулять подолгу. Из трех неприятелей остался один: недообщение. Олег приезжает раз в неделю. В основном его нет. Ирочки тоже как бы нет. Но зато есть книги. У Грановских прекрасная библиотека.

Выяснилось, что Анна — узкий специалист. Знает узко, только то, что касается профессии. А дальше — тишина… Серая, как валенок. Как рассветная мгла. Чехова не перечитывала со школьных времён. А что там было в школе? Человек в футляре? Борьба с пошлостью?

Какая борьба? Писатель не борется, он дышит временем. Анна открыла поразительное: Чеховых два. Один — до пятого тома. Другой — после. Пять томов разбега, потом взлёт. Совершенно новая высота. Отчего так? Он знал, что скоро умрёт. Туберкулёз тогда не лечили. Жил в уединении, в Ялте. Вырос духовно до гениальности.

Уединение имеет свои преимущества. Может быть, остаться здесь навсегда. Купить избу Завести коз.

Что город? Котёл зла, из которого поднимаются в небо бурые испарения. А она сама, Анна, чем она жила? Какими установками? Выдирала Вершинина из семьи. А у него действительно две дочери, пятнадцать и семнадцать лет. Как они войдут в жизнь после предательства отца? А жена… Куда он её? Пустит по ветру? Она наденет в волосы пластмассовый бантик и сквозь морщины будет улыбаться другим мужчинам? А Вершинин будет жить с усечённой совестью? Зачем он ей, усечённый…

Травник не прав. Зло, которое вырабатывает человек, опускается на его же собственную голову.

«Люди через сто лет будут жить лучше нас». Так говорили Астров, Вершинин, Михаил Полознев, Тузенбах. Видимо, сам Чехов тоже так думал.

Через сто лет — это сейчас. Сегодня. Тогда были девяностые годы девятнадцатого века. Сейчас — двадцатого. И что же произошло за сто лет?

Сегодняшний Вершинин выходит в отставку. Армию сокращают. Тузенбахи вывелись как класс. Исчезло благородное образованное офицерство. Сталин ликвидировал. Солёный вступил в общество «Память». Ирина и Маша пошли работать. Они хотели трудиться до изнеможения? Пожалуйста. Этого сколько угодно.

В Москву не переехать — не прописывают. Только по лимиту.

А мы, сегодняшние, смотрим в конец девятнадцатого века и ностальгируем по той, прежней жизни, по барским усадьбам, белым длинным платьям, по вишнёвым садам, по утраченной вере…

От муравейника шёл крепкий спиртовой дух. Сосна оплывала смолой. Земля отдавала тепло. Как давно Анна не жила так — с муравьями, с деревьями, с собой, с Чеховым.

Интересный был человек. А почему был? И есть. Книги сохранили его мысли. Энергетику души. В сущности — саму душу. Значит, можно беседовать. Правда, беседа односторонняя — монолог. Но все равно односторонняя беседа с Чеховым — интереснее, чем двусторонняя с Беладонной: опять про внука, опять про Ленчика, ля-ля тополл…

Ирочка… Как перевернула всю жизнь. Как будто Анна переместилась на другую сторону планеты и плывёт в другом полушарии, где свой климат и своя еда.

Вернувшись на дачу, Анна застала Беладонну.

Беладонна щёлкала семечки и разговаривала с Ирочкой, как с равной. Её совершенно не смущала Ирочкина отключенность. Беладонне главное было — сказать, выговориться.

— Представляешь… — громко закричала Беладонна через весь участок. — Эта сволочь Ленчик, говно на лопате, я ему говорю: возьми ребёнка на выходные, это все-таки и твой внук. А он мне…

— Не надо, — тихо, испуганно попросила Анна, подходя.

— Что «не надо»? — сбилась Беладонна.

— Не говори слова «говно».

— Почему? — ещё больше удивилась Беладонна.

— Нет такого слова.

— Как это… Говно есть, а слова нет?

* * *

Оперировал Олег. Петракова — на подхвате, всевидящим оком, как инструктор-ас при вождении машины.

Операция — сложнейшая. Разъединяли сиамских близнецов. Срослись в позвоночнике, было общих четыре сантиметра. Сначала подумывали одного отбраковать, чтобы второй шёл — с гарантией. Но Петракова постановила: поровну. Как можно отбраковать живого человека? На ком остановить выбор?

Операция удалась. Оба мальчика живы. Их повезли в реанимацию на двух разных каталках — В тебе есть крупицы гениальности величиной с клопов, — небрежно оценила Петракова.

Называется, похвалила. Почему с клопов? Надо обязательно обидеть. Сочетать несочетаемое: восхищение и презрение Олег не ответил. Снял маску.

— Поехали ко мне, — между прочим, позвала Петракова.

— Зачем? — холодно спросил Олег.

— Угадай с трех раз.

Он молчал. Стягивал перчатки. Она смотрела на его руки.

— Как мы… — вспомнила она и сморщилась, будто от ожога. Её жгли воспоминания.

Олег испугался, что она назовёт вещи своими именами. Но она не назвала.

— С крупицами гениальности? — насмешливо подсказал Олег.

— Ты весь гениальный. От начала до конца. Ты себе цены не знаешь, да тебе и нет цены. Твоя мать — счастливая женщина. Хорошего сына вырастила. Я бы мечтала, чтобы у меня был такой…

Немецкий философ считал, что женщины бывают двух видов: матери и проститутки. Это совершенно разные психологические структуры с разным набором ценностей.

Петракова каким-то образом смешивала в себе одно с другим. Вернее, одну с другой. И Олега тоже видела в двух ипостасях: и сыном, и любовником.

— Пойдём ко мне в кабинет, — позвала Петракова.

— Нет-нет… — торопливо отказался Олег.

— Боишься?

— Чего мне бояться?

— А если не боишься, пошли, — подловила она.

Пришлось идти за ней в кабинет.

В кабинете она достала из холодильника бутылку виски. Стаканы. Разлила.

— За Мишу и Сашу.

Так звали близнецов.

Олег почувствовал, как устал. Четыре часа на «ногах. Высочайшее нервное напряжение. Он гудел, как высоковольтный столб.

Выпил. Послушал себя. Напряжение не проходило.

Петракова села рядом. Хорошо, что не на колени.

— Поедем ко мне, — спокойно позвала она.

— Я не поеду. — Олег твёрдо посмотрел ей в лицо. — Не надо.

— Почему? — Она сняла очки, обнажая большие удивлённые глаза. — Тебе же не надо на мне жениться. Я замужем. Тебе не надо тратить на меня время. Я занятой человек. Не надо тратить деньги. Они у меня есть.

— Что же остаётся? — спросил Олег.

— Ну… немножко тела. Немножко души. Чуть-чуть…

— Я так не могу. Немножко тут, немножко там… Смотреть на часы, торопиться, врать. Ты же первая меня возненавидишь. И я себя возненавижу.

— Хочешь, я брошу мужа?

Олег внимательно посмотрел в её глаза. Там стояло детское бесстрашие. С этим же детским бесстрашием он прыгал на спор с крыши сарая.

— Нет. Не хочу, — ответил Олег. — Я не могу изменить свою жизнь.

— ПОЧЕМУ?

В её вопросе было непонимание до самого дна. Им так хорошо вместе: общее дело, полноценная страсть. Как можно этого не хотеть?

— Моя жена больна. Она парализована..

— Но ты-то не парализован Ты что, собираешься теперь на бантик завязать?

Олег не сразу понял, что она имеет в виду. Потом понял. Налил виски.

— Она подставила за меня свою жизнь. Она ангел…

— Что за мистика? — Петракова пожала плечами. — В Москве каждый день восемнадцать несчастных дорожных случаев. Один из восемнадцати, и больше ничего Олег смотрел в пол, вспомнил тот недалёкий, теперь уже далёкий день. «Рафик» шёл по прямой. У него было преимущество. Шофёр — их шофёр, милый парень — не пропустил. Нарушил правила движения. Создал аварийную ситуацию. Вот и все. И больше ничего.

— Я не буду, Юля. — Он впервые назвал её по имени. — Я не могу и не буду.

— Просто я старая для тебя. Тебе двадцать восемь, а мне тридцать восемь. В этом дело.

Петракова опустила голову. Он увидел, что она плачет — победная Петракова — хирург от Бога, женщина от Бога — плачет. Из-за кого…

Олег растерялся.

— Это не так. Ты же знаешь, — в нем все заметалось от противоположных чувств, — ты мне… нравишься. Я просто боюсь в тебе завязнуть. Я не могу…

Петракова вытерла лицо рукой, будто умылась. Посидела какое-то время, возвращаясь в себя. Вернулась.

Сказала спокойно и трезво:

— Ладно. Пусть будет так, как ты хочешь. Не будем начинать.

Между ними пролегла заполненная до краёв тишина.

— Если бы ты пошёл за мной… — она споткнулась, подыскивая слова, — пошёл за мной в страну любви… Это такая вспышка счастья, потом такая чернота невозможности. Так вот, если эту вспышку наложить на эту черноту — получится в среднем серый цвет. А сейчас… Посмотри за окно: серый день. То на то и выходит. Остаёмся при своих.

Выпьем за это.

За окном действительно стелился серый день.

Они расстались при своих. Олег поехал на дачу.

* * *

На веранде сидели Грановские и Беладонна.

— Олег знал, что Грановские вернулись из Америки.

— Ну как там, в Америке? — вежливо спросил Олег, подсаживаясь. На самом деле ему это было совершенно неинтересно. На самом деле он думал о Петраковой. Хотелось не забывать, а помнить. Каждое слово, каждый взгляд, каждый звук — и между звуками. И между словами. Когда с ней общаешься — все имеет значение. Совершенно другое общение. Как будто действительно попадаешь в другую страну. Что ему Америка. Можно поехать в Америку и никуда не попасть.

— Там скучно. Здесь — противно, — ответил Грановский.

— Они едут в Израиль, — похвастала Анна.

— А вы там не останетесь? — впрямую спросил Олег.

— Меня не возьмут. Я для них русский. У меня русская мать. Евреи определяют национальность по матери.

— Там русский, а здесь еврей, — заметила Лида. — Тоже не подходит.

— Да. Сейчас взлёт национального самосознания, — подтвердила Беладонна.

— Гордиться тем, что ты русский, это все равно как гордиться тем, что ты родился во вторник, — сказал Олег. — Какая твоя личная в этом заслуга?

Все на него посмотрели.

— Вот вы работаете в русской науке, продвигаете её, значит, вы русский. А некто Прохоров нанял за пять тысяч убить человека. Он не русский. И никто. И вообще не человек.

— Не надо все валить в одну кучу, — остановила Беладонна. — Русские — великая нация.

— А китайцы — не великая?

Олег поднялся из-за стола и ушёл.

— Что это с ним? — спросил Грановский.

— Устал человек, — сказала Лида.

Все замолчали У Анны навернулись слезы на глаза.

Её сын устал. И в самом деле: что у него за жизнь…

Молчали минуту, а может, две. Каждый думал о своём. Грановский — о науке. Где её двигать, эту самую русскую науку.

Может, в Америке? В Америке сейчас спокойнее и деньги другие. Но здесь он — Велуч, великий учёный. А там — один из… Там он затеряется, как пуговица в коробке. Грановский мог существовать только вместе со своими амбициями.

Лида думала о том, что если Грановскому дадут в Америке место — она не поедет. И ему придётся выбирать между наукой и женой. И неизвестно, что он выберет.

Если дадут очень высокую цену, то и она войдёт в эту стоимость…

Беладонна прикидывала: как бы Ленчика вернуть обратно в семью. Пока ничего не получается. Глотнув свободы, Ленчик воспарил, и теперь его не приземлишь обратно.

Анна вдруг подумала, что не говорить и не делать плохо — это, в сущности, Христовы заповеди, те самые: не убий, не пожелай жены ближнего… Интересное дело.

Все уже было. И опять вернулось. Значит, все было. ВСЕ.

* * *

Олег сел возле Ирочки на пол.

Собака покосилась и не подползла. Что-то чувствовала.

Он все сделал правильно. Не пошёл за Петраковой в страну любви. Сохранил чистоту и определённость своей жизни. Но в мире чего-то не случилось: не образовалось на небе перламутровое облачко. Не родился ещё один ребёнок. Не упало вывороченное с корнем дерево. Не дохнуло горячим дыханием жизни.

Ирочка лежала за его спиной, как прямая между двумя точками: А и Б. Она всегда была ОБЫКНОВЕННАЯ.

Он за это её любил. Девочка из Ставрополя, им увиденная и открытая. Но сейчас её обычность дошла до абсолюта и графически выражалась как прямая между двумя точками. И больше ничего.

Петракова — многогранник с бесчисленными пересечениями. Она была сложна. Он любил её за сложность.

Она позвала его в страну любви. Разве это не награда — любовь ТАКОЙ женщины. А он не принял. Ущербный человек.

Олег поднялся, взял куртку и сумку.

Вышел из дома.

— Ты куда? — крикнула Анна.

— Мне завтра рано в больницу! — отозвался Олег.

— Мы тебя захватим! — с готовностью предложила Лида.

— Нет. Я хочу пройтись.

Олег вышел за калитку. Чуть в стороне стояла серебристая «девятка», номера 17-40.

«Без двадцати шесть», — подумал Олег и замер как соляной столб. Это была машина Петраковой.

Олег подошёл. Она открыла дверь. Он сел рядом. Все это молча, мрачно, не говоря ни слова. Они куда-то ехали, сворачивали по бездорожью, машину качало. Уткнулись в сосны.

Юлия бросила руль. Он её обнял. Она вздрагивала под его руками, как будто её прошили очередью из автомата.

* * *

В конце ноября выпал первый снег.

Ирочка уже ходила по квартире, но ещё не разговаривала, и казалось, видит вокруг себя другое, чем все.

Олег приходил домой все реже. Много работал. Ночные дежурства. А когда бывал дома — звонила заведующая отделением Петракова и вызывала на работу. Как будто нет других сотрудников.

Однажды Анна не выдержала и сказала:

— А вы поставьте себя на место его жены.

На что Петракова удивилась и ответила:

— Зачем? Я не хочу ни на чьё место. Мне и на своём хорошо.

Вот и поговори с такой. Глубоководная акула. Если она заглотнёт Олега, Анна увидит только его каблуки.

Однажды, в один прекрасный день, именно прекрасный, сухой и солнечный, Анна решила вывести Ирочку на улицу. С собакой.

Она одела Ирочку, застегнула все пуговицы. Вывела на улицу. Дала в руки поводок. А сама вернулась в дом.

Смотрела в окно.

Собака была большая, Ирочка слабая. И неясно, кто у кого на поводке. Собака заметила что-то чрезвычайно её заинтересовавшее, резко рванулась, отчего Ирочка вынуждена была пробежать несколько шагов.

— Дик! — испуганно крикнула Анна, распахнула окно и сильно высунулась.

Собака подняла морду, выискивая среди окон нужное окно.

Анна погрозила ей пальцем. Собака внимательно вглядывалась в угрожающий жест.

Ирочка тоже подняла лицо. Значит, услышала.

Анна видела два обращённых к ней, приподнятых лица — человеческое и собачье. И вдруг поняла: вот её семья. И больше у неё нет никого и ничего. Олега заглотнули вместе с каблуками. Остались эти двое. Они без неё пропадут. И она тоже без них пропадёт. Невозможно ведь быть никому не нужной.

Дик слушал, но не боялся. Собаки воспринимают не слова человека, а состояние. Состояние было тёплым и ясным, как день.

* * *

Ирочка стояла на знакомой планете. Земля. Она узнала. Вот деревья. Дома. Люди.

А повыше, среди отблескивающих квадратов окон, ЧЕЛОВЕК — ТОТ, КТО ЕЁ ЖДАЛ. Трясёт пальцем и улыбается.

Над ним синее, чисто постиранное небо. И очень легко дышать.

* * *

Антон, надень ботинки!

В аэропорту ждал автобус. Елисеев влез со всей своей техникой и устроился на заднем сиденье. Закрыл глаза. В голове стоял гул, как будто толпа собралась на митинг. Общий гул, а поверх голоса. Никакого митинга на самом деле не было, просто лили до четырех утра. И в самолёте тоже пили. И вот результат. Жена не любила, когда он уезжал.

Она знала, что, оставшись без контроля, Елисеев оттянется на полную катушку. Заведёт бабу и будет беспробудно пить.

Дома он как-то держался в режиме. Боялся жену. А в командировках нажимал на кнопку и катапультировался в четвёртое измерение. Улетал на крыльях ветра.

В автобус заходили участники киногруппы: актёры, гримёры, режиссёр, кинооператор. Творцы, создающие ленту, и среднее звено, обслуживающее кинопроцесс.

Экспедиция предполагалась на пять дней. Мужчины брали с собой необходимое, все умещалось в дорожные сумки, даже в портфели. А женщины волокли такие чемоданы, будто переезжали в другое государство на постоянное жительство. Все-таки мужчины и женщины — это совершенно разные биологические особи. Елисеев больше любил женщин. Женщины его понимали. Он мог лежать пьяный, в соплях, а они говорили, что он изысканный, необыкновенный, хрупкий гений. Потом он их не мог вспомнить. Алкоголь стирал память, выпадали целые куски времени. Оставались только фотографии.

Елисеев — фотограф. Но фотограф фотографу рознь.

Ему заказывали обложки ведущие западные журналы. И за одну обложку платили столько, сколько здесь за всю жизнь. Елисеев мог бы переехать Туда и быть богатым человеком. Но он не мог Туда и не хотел. Он работал здесь, почти бесплатно. Ему все равно, лишь бы хватало на еду и питьё. И лишь бы работать. Останавливать мгновения, которые и в самом деле прекрасны.

Автобус тронулся. Елисеев открыл глаза и стал выбирать себе бабу. Не для мужских игр. Это не суть важно.

Ему нужен был кто-то рядом, живой и тёплый. Не страсть, а нежность и покой. Уткнуться бы в её тепло, как в детстве. А она бы шептала: я тут, ничего не бойся… И в самом деле можно не бояться этих голосов. Пусть себе выкрикивают. Можно даже закрыть глаза и заснуть. Бессонница замучила. Женщина была нужна, чтобы заснуть рядом. Одному так жутко… Как перед расстрелом.

В холле гостиницы шло оформление. Селили по двое, но творцы получали отдельные номера.

Гримёрша Лена Новожилова к творцам не относилась, но ей дали отдельный номер. Все знали её ситуацию.

Три месяца назад у Лены умер муж Андрей Новожилов — художник-постановщик. Они прожили вместе почти двадцать лет. Последние пять лет он болел с переменным успехом, а заключительный год лежал в больнице, и она вместе с ним жила в больнице, и этот год превратился в кромешный ад. Андрей все не умирал и не жил. И она вместе с ним не жила и не умирала. И этому не было конца и края.

Потом он все-таки умер. Ждали каждый день, а когда это случилось — вроде внезапно. Лена тогда на метро поехала домой. Она вошла в дом, грохнулась на кровать и проспала тридцать шесть часов. А потом очнулась, надо бежать к Андрею.

А оказывается — уже не надо. И такая взяла тоска…

Как угодно, но лучше бы он жил. А его нет. Лена стала погружаться в болотную жижу, состоящую из обрывков времени и воспоминаний. Она погружалась все глубже, тонула. Но позвонили со студии и пригласили на картину. Встала и пошла. И поехала в экспедицию. В Иркутск.

Чтобы как-то передвигать руками и ногами. И вот сейчас сидит и ждёт свой номер. Тоже занятие.

Подошёл Елисеев. Его звали Королевич Елисей. За красоту. Красивый, хоть и пьяница. Пьяница и еврей. Неожиданное сочетание.

— Вам помочь? — спросил Елисей и взял её чемодан.

Лена получила свой ключ на пятом этаже. Они вошли в кабину лифта. Ехали молча. Потом шли по коридору. Елисей приметил Лену ещё в автобусе. У неё был ряд преимуществ, и главное то, что немолода. Такую легче осчастливить. За молодой надо ухаживать, говорить слова. У молодых большой выбор. Зачем нужен пьющий и женатый человек со слуховыми галлюцинациями? Он, правда, иногда хорошо говорит. Интересно. И голос красивый. Но такие радости, как голос и текст, ценились при тоталитаризме. Девочки были другие. А новые русские — другая нация. Так же, как старые русские девятнадцатого века, — другая нация. Декабристы в отличие от большевиков не хотели грабить награбленное. В этом дело.

Они готовы были отдать своё.

Вошли в номер. Елисеев поставил чемодан. Снял с плеча дорожную сумку. Сгрузил с плеча свою технику.

После чего разделся и повесил на вешалку свой плащ.

— Нас что, вместе поселили? — испугалась Лена.

— Нет. Что вы… Просто надо пойти позавтракать.

Выпить кофе. Можно, я оставлю у вас свои вещи?

— Ну наверное… — Лена пожала плечами. Это было неудобство: оставить вещи, забрать вещи, она должна быть привязана к его вещам.

— Просто надо выпить кофе. Пойдёмте?

Лена удивилась: что за срочность? Но с другой стороны, почему бы и не выпить кофе. Без кофе она не могла начать день.

Лена сняла кожаную куртку, вошла в ванную, чтобы помыть руки. Увидела себя в зеркале. Серая, как ком земли.

Седые волосы пополам с тёмными. Запущенная. Неухоженная. Как сказала бы её мама: «Как будто мяли в мялках».

Что есть «мялки»? Сильные ладони жизни. Жизнь, которая зажимает в кулак.

Одета она была в униформу: джинсы и свитер. Как студентка. Студентка, пожилой курс. Лена хотела причесаться, но передумала. Это ничего бы не изменило.

В буфете сели за стол. Образовалась компания. Подходили ребята из группы. Оператор Володя был молодой, тридцати семи лет. Волосы забирал в хвостик. На нем была просторная рубаха и жилет. Режиссёр Нора Бабаян — всегда тягостно озабоченная, как будто ей завтра идти на аборт. Очень талантливая. Володина ровесница. Почти все пребывали в одном возрасте: тридцать семь лет. И Елисеев с горечью ощутил, что он самый старый. Ему пятьдесят. Другое поколение. Он не чувствовал своего постарения и общался на равных. На том же языке с вкраплением матерного. Ему никто не намекал на возраст. Но что они, тридцатисемилетние, при этом думали — он не знал.

Может быть, они думали: «Старый козёл, а туда же…»

— Возьми пива, — сказал Елисееву оператор Володя.

— Вы будете пить? — спросил Елисеев у Лены.

— Нет-нет… — испугалась она. Не хотела, чтобы на неё тратили деньги.

Не хотелось вспоминать: сколько стоили болезнь, смерть, похороны и поминки. Лёша Коновалов, лучший друг Андрея, сказал, уходя: «А на мои похороны вряд ли придёт столько хороших людей…»

Говорят, сорок дней душа в доме. И только потом отрывается от всего земного и улетает на своё вечное поселение. Лена все сорок дней просидела в доме. Не хотела выходить, чтобы не расставаться с его душой. По ночам ей казалось, что скрипят половицы.

И сейчас, сидя в буфете, Лена не могла отвлечься на другую жизнь. А другая жизнь текла. Происходила. Пришёл художник Лева с женой. Они всюду ездили вместе.

Не расставались.

Лена пила кофе. Потом почистила себе апельсин. Никаким закускам она не доверяла. Кто их делал? Какими руками? А Елисеев ел и пил пиво из стакана.

Лена посмотрела на него глазами гримёрши: что она исправила бы в его лице. Определяющей частью его лица был рот, хорошо подготовленный подбородком. И улыбка, подготовленная его сутью. Улыбка до конца. Зубы — чистые, породистые, волчьи. Хорошая улыбка. А с глазами непонятно. Под очками. Лена не могла поймать их выражения.

Какая-то мерцательная аритмия. Глаза сумасшедшего. Хороший столб шеи. Размах рук. И рост. Под метр девяносто.

Колени далеко уходили под стол. На таких коленях хорошо держать женщину и играть с ребёнком.

— Я себе палец сломал. — Елисеев показал Лене безымянный палец левой руки. Ничего не было заметно.

— Когда? — спросила Лена.

— Месяц назад.

Она вгляделась и увидела небольшой отёк.

— Ерунда, — сказала Лена.

— Ага… Ерунда, — обиделся Елисеев. — Болит. И некрасиво.

— Пройдёт, — пообещала Лена.

— Когда?

— Ну, когда-нибудь. Так ведь не останется.

— В том-то и дело, что останется.

— А зачем вам этот палец? — спросила Лена. — Он не рабочий.

— Как это зачем? — он поразился вопросу и остановил на Лене глаза. Они перестали мерцать, и выяснилось, что глаза карие. — Как это зачем? — повторил он. Все, что составляло его тело, было священно и необходимо.

Разговор за столом был почти ни о чем. Так… Но смысл таких вот лёгких посиделок — не в содержании беседы. Не в смысловой нагрузке, а в касании душ. Просто посидеть друг возле друга. Не одному в казённом номере. А вместе.

Услышать кожей чужую энергетику, погреться, подзарядиться друг от друга, убежать как можно дальше от одиночества смерти. Лена помалкивала. Не старалась блеснуть ни умом, ни чем другим. Она была одной ногой тут, другой ТАМ.

Елисеев чем-то недоволен. И это тоже хорошо. Он недоволен и выражает это вслух. Идёт в пространстве какое-то движение, натяжение. Жизнь.

Режиссёр Нора Бабаян рассказывала, как в прошлый вторник она снимала сцену Пестеля и царя. Разговаривают два аристократа. А через три метра от съёмочной площадки матерятся осветители. Идёт взаимопроникновение двух эпох.

— Не двух эпох. А двух социальных слоёв, — поправил Володя. — В девятнадцатом веке тоже были мастеровые.

— Но они не матерились, — сказала Нора. — Они боялись Бога.

— А когда возник мат? — спросил Елисеев. — Кто его занёс? Большевики?

— Татары, — сказала Лена.

— Откуда ты знаешь?

— Это все знают. Это известно.

У Елисеева в голове начался такой гомон, как будто влетела стая весенних птиц. Он понял: не надо было пить пиво. Но дело сделано.

— У меня голова болит, — сказал он и посмотрел на Лену. Пожаловался.

— Я дам таблетку, — пообещала Лена.

— Не поможет. Эту головную боль не снимет ничто.

— Снимет, — убеждённо сказала Лена.

У неё действительно был набор самых эффективных лекарств. Ей привозили из Израиля.

Лена и Елисеев поднялись из-за стола. Вернулись в номер.

Лена достала таблетку из красивой упаковки. Налила в стакан воду. Елисеев доверчиво выпил. И лёг на кровать.

Лена была поражена его почти детской раскованностью, граничащей с хамством. Так себя не ведут в гостях. Но, может, он этого не понимает. Не научили в детстве. Или он считает, что гостиничный номер — не дом. Это ячейка для каждого. А может, это — степень доверия. Он доверяет ей безгранично. И не стесняется выглядеть жалким.

У Лены было два варианта поведения. Первый: сказать «уходи», что негуманно по отношению к человеку.

Второй: сделать вид, что ничего не происходит. Лёг отдохнуть. Полежит и уйдёт.

Второй вариант выглядел более естественным. Лена начала разбирать чемодан. Развешивать в шкафу то, что должно висеть, и раскладывать по полкам то, что должно .лежать.

Вещи у неё были красивые. Андрей привозил. Последнее время он возил только ей. Обеспечивал.

— Знаешь, проходит, — с удивлением сказал Елисеев, переходя на «ты».

— Ну вот, я же говорила, — с участием поддержала Лена. Она и в самом деле была рада, что ему лучше.

Елисеев смотрел над собой. Весенний щебет поутих.

Остался один церковный колокол. «Бам… Бам-бам…»

Елисеев закрыл глаза. «Бам… Бам… Бам…» Он сходит с ума. Это очевидно. Если лечить — уйдёт талант.

Лекарства уберут слуховые галлюцинации и заодно сотрут интуицию. Уйдёт то, что называется Елисеев. А что тогда останется? И зачем тогда жить?

— Ляг со мной, — проговорил Елисеев, открыв глаза.»

Он сказал это странным тоном. Не как мужчина, а как ребёнок, испугавшийся темноты.

— Зачем? — растерялась Лена.

— Просто ляг. Как сестра. Я тебя не трону.

— Ты замёрз? — предположила Лена. — Я дам второе одеяло.

В номере было две кровати, разделённые тумбочкой.

Она стащила одеяло со второй кровати и накрыла Елисеева. Он поймал её руку.

— Если хочешь, оставайся здесь, — предложила она. — А я перейду в твой номер.

— Не уходи, — попросил он.

Лена посмотрела на часы. Съёмка была назначена на пятнадцать часов. А сейчас одиннадцать. Впереди четыре часа. Что делать? Можно погулять по городу.

— Не уходи, — снова попросил Елисеев.

Лена поняла: он боится остаться один. Мужчина-ребёнок, со сломанным пальцем и головной болью.

— Идиот этот Володька, — обиделся Елисеев, — Зачем я его послушался? Теперь голова болит.

— Но ведь уже не болит, — возразила Лена.

— Иди сюда.

Она подошла.

— Ляг. — Он взял её за руку и потянул.

Лена стояла в нерешительности. Она никогда не попадала в такую сомнительную для себя ситуацию. Если бы Елисеев шёл на таран, что принято в экспедициях, она дала бы ему по морде и на этом все кончилось. Если бы он обольщал, тогда можно воздействовать словом. Она бы сказала: «Я пуста. Мне нечего тебе дать». Но Елисеев искал милосердия. Милого сердца. И ей тоже нужно было милосердие. В чистом виде. Как хорошо очищенный наркотик.

Лена легла рядом не раздеваясь. Он уткнулся в её плечо, там, где плечо переходит в шею. Она слышала его дыхание.

— Скажи мне что-нибудь, — попросил Елисеев.

— Что тебе сказать?

— Похвали меня.

— Ты хороший, — сказала Лена.

— Ещё…

— Ты красивый.

— Ещё…

— У тебя красивый рот. Длинные ноги. И зубы…

— Ты говоришь, как путеводитель. Ноги, зубы… Нормальных слов не знаешь?

— Милый… — проговорила Лена.

— Ещё… ещё… ещё…

— Милый, милый, милый… — зашептала она, как заклинание. Как будто торопливо осеняла крестом. Отгоняла зло. И зло отступало. Голоса затихали в его голове.

Елисеев заснул. Лена услышала его ровное дыхание. И подумала: «Милый…»

Он и вправду был милый, какой-то невзрослый. И вместе с тем — мужик, тяжёлый и хмурый. Он дышал рядом и оттаивал её, отогревал, как замёрзшую птицу.

Незаметно, чуть-чуть, но все-таки оттаивал. Было не так больно вдыхать жизнь, не так разреженно, когда вдыхаешь, а не вдыхается.

Лена тоже заснула, и ей снилось, что она спит. Спит во сне. Двойное погружение.

Проснулись одновременно.

— Сколько времени? — испуганно спросил Елисеев.

Лена подняла руку к глазам.

— Час, — сказала она с удивлением, Они спали всего два часа, а казалось — сутки.

— Я хочу тебя раздеть, — сознался Елисеев. — Но боюсь напрягаться. У меня голова заболит. Разденься сама.

— Зачем я тебе? — спокойно спросила Лена— Я старая и некрасивая. Есть молодые и красивые.

— Некрасивых женщин не бывает, — возразил Елисеев.

— А старые бывают.

— Жёлтый лист красивее зеленого. Я люблю осень. И в природе, и в людях… Лена представила себе жёлто-багряный-дубовый лист и подумала: он действительно красивее зеленого. Во всяком случае — не хуже. Он — тоже лист.

— А ещё я люблю старые рубашки, — говорил Елисеев. — Я их ношу по пять и по десять лет. И особенно хороши они бывают на грани: ещё держатся, но завтра уже треснут. Расползутся.

— А почему мы шепчем? — спросила Лена.

Она вдруг заметила, что они разговаривают шёпотом.

— Это близость…

Последние слова он произнёс, лёжа на ней. Как-то так получилось, что в процессе обсуждения он обнял и вытянулся на ней, и она услышала его тяжесть и тепло…

И подумала: неужели ЭТО ещё есть в природе?

Его лицо было над её лицом. Лене показалось: ом смеётся, обнажая свои чистые, влажные, крупные зубы.

А потом поняла: он скалится. Как зверь. Или как дьявол.

А может, из него выглядывал зверь или дьявол.

Потом они лежали без сил. И он спросил так же, без сил:

— Ты меня любишь?

Лена произносила слова любви два раза в жизни. Один раз в семидесятом году, когда они с Андреем возвращались со съёмки. Он отпустил такси, и они шли пешком по глубокому снегу. Она только получила квартиру в новостройке, и там лежали снега, как в тундре. И они шли. А потом остановились. И тогда она сказала первый раз в жизни. А второй раз — у гроба.

Когда прощалась и договаривалась о скорой встрече.

Оказаться в постели с первым встречным — это ещё не предательство. В постели можно оказаться при определённых обстоятельствах. Но вот слова — это совсем другое.

— Ты меня любишь? — настаивал Елисеев. Ему непременно было нужно, чтобы его любили.

— Зачем тебе это? — с досадой спросила Лена.

— Как это зачем? Мы же не собаки…

— А почему бы не собаки. Собаки — тоже вполне люди.

Он включился в игру и стал по-собачьи вдыхать её тело.

— Ничем не пахнешь, — заключил он.

— Это плохо?

— Плохо. У самки должен быть запах.

— По-моему, не должен.

— Ты ничего не понимаешь.

А потом началось такое, что лучше не вспоминать.

Когда Лена вспоминала этот час своей жизни — от половины второго до половины третьего, — то бледнела от волнения и останавливалась.

Королевич Елисей мог разбудить не только спящую, но и мёртвую царевну.

Лена была развратна только в своём воображении. Все её эротические сюжеты были загнаны далеко в подсознание. О них никто не знал. И даже не догадывался. Глядя на замкнутую, аскетичную Лену Новожилову, было вообще трудно себе представить, что у неё есть ЭТО место. А тем более подсознание с эротическими сюжетами. Но Елисей весело взломал подсознание и выманил на волю.

Вытащил на белый свет. И оказалось, что ТАКОЙ Лена себя не знала. Не знала, и все.

Она поднялась и босиком пошла в ванную. Включила душ и стояла, подняв лицо к воде. Вода смывала грех.

Елисеев вошёл следом, красивый человеческий зверь.

— Иди к себе, — попросила Лена. — Я хочу остаться одна.

— Ты этого не хочешь. — Он вошёл под душ, и они стояли, как под дождём.

— Как странно, — сказала Лена.

— Не бойся, — успокоил Елисей. — Так хочет Бог.

— Откуда ты знаешь?

— Если бы Бог не хотел, он не сделал бы мне эту штучку. А тебе эту. А так он специально сделал их друг для друга. Специально старался.

Напротив ванной висело запотевшее зеркало. И в нем, как в тумане, отражался Елисеев. Лена увидела, какая красивая у него пластика и как красивы люди в нежности и близости. Как танец, поставленный гениальным хореографом. Может, так действительно хочет Бог.

— Я люблю тебя… — выдохнул Елисеев.

И Лена догадалась: для неё слова любви — это таинственный шифр судьбы. А для него — часть танца. Как кастаньеты для испанца.

* * *

В три часа они оделись и пошли в буфет. В буфете по-прежнему сидели люди из киногруппы. Было впечатление, что они не уходили.

Лена подозревала, что у них с Елисеевым все написано на лице. Поэтому надела на лицо независимое выражение и встала в очередь, пропустив между ним и собой два человека. Потом взяла свои сосиски и ушла за другой столик. Он сел возле окна. Она — возле, стены. Ничего общего. Чужие люди.

Елисеев включился в какой-то разговор, поводил рукой со сломанным пальцем. Поднимал рюмку. Выпивал.

Иногда он замолкал, оборачивался и смотрел на неё подслеповато-беспомощно. И тогда она догадывалась, что он видит не эту комнату, а другую, не буфет, а их номер. Их шёпот. Их адскую игру. Он улыбался — не улыбался;

Скалился. И тогда все в ней куда-то проваливалось, как в скоростном лифте.

А вокруг сидели люди. Работала буфетчица. Никто ничего не замечал. Никто ни о чем не догадывался. А если бы и догадались… Люди равнодушны к чужой смерти и чужой любви. Известие о гибели Андрея обжигало.

Каждый вскрикивал: «А-а-а…» Но уже через полчаса переключался на другое. Невозможно соболезновать долго.

Если бы сейчас обнаружилась их связь с Елисеевым, реакция была бы ожоговой: «Так скоро? — вскрикнули бы все. — Уже?..» И каждый вздохнул бы про себя: «Вот она, великая любовь…» А потом пошли бы в туалет пописать. И уже, надевая трусы, забыли бы о чужой страсти.

Люди равнодушны, как природа.

* * *

Съёмка шла в доме-музее, где действительно сто лет назад проживала семья декабриста. Стояла их мебель. На стенах висели миниатюры. В книжном шкафу стояли их книги. Было понятно, о чем они думали. Царь не хотел унизить ссыльного. Он хотел его отодвинуть с глаз долой.

Ленин в Шушенском тоже жил неплохо, питался бараниной. Наденька и её мамаша создавали семейный уют, условия для умственной работы. Николай II поступал так же, как его дед. А то, что придумали последующие правители — Ленин, Сталин и Гитлер, — могло родиться только в криминальных мозгах.

Елисеев работал, щёлкал беспрестанно тридцать, сорок кадров на одном и том же плане. Он знал, что лицо не стоит. Меняет выражение каждую секунду. И жизнь тоже не стоит. И меняется каждую секунду.

Княгиня Волконская была одета и причёсана. Лена накладывала тон на юное личико. Именно личико, а не лицо. В нем чего-то не хватало. Наполненности. Как хрустальная рюмка без вина.

«Интересно, — подумала вдруг Лена, — а у княгини с Волконским было так же, как у нас с Елисеевым? Или тогда это было не принято? Тогда женщина ложилась с мужчиной, чтобы зачать дитя. И это все. О Боже, о чем я думаю? — пугалась Лена. — Совсем с ума сошла. Русские аристократы верили в Бога. И вера диктовала их поступки. И весь рисунок жизни. В этом дело…»

Начались съёмки. Героиня произносила слова и двигалась с большим достоинством. Грудь у неё была высокая, мраморная. Лицо тоже мраморное. Ничего не выражало, кроме юности. Все есть: глаза, нос, рот. Но чего-то нет, и никаким гримом это не нарисуешь.

Подошла режиссёр Нора Бабаян, сказала упавшим голосом:

— Пэтэушница с фабрики «Красная Роза».

«Её бы Елисею в руки на пару часов», — подумала Лена. А вслух сказала:

— Все на месте.

— Да? — с надеждой прислушалась Нора.

— На сто процентов, — убеждённо соврала Лена. — Даже на сто один.

Другой ответ был бы подлостью. Нельзя бить по ногам, когда уже ничего невозможно изменить. Нельзя бить по ногам, потому что надо продолжать путь. Идти. И дойти.

Приблизился Елисеев и наставил свой «Никон». Притулился.

Комнаты в доме переходили одна в другую. Кажется, это называется анфилада. Сквозняк гулял по ногам. Лена озябла и сморщилась. Так, сморщившись, смотрела в объектив. Ей не хотелось быть красивой, не хотелось нравиться. Какая есть, такая и есть.

Елисеев щёлкал, щёлкал, как строчил из пулемёта. А она принимала в себя его пули, и опрокидывалась, и умирала — какая есть. При этом сидела прямо и смотрела на Елисеева. И не могла насмотреться.

«Фу, черт, — подумала, когда он отошёл. — Неужели влюбилась? Этого только не хватало». Но именно этого только и не хватало. Не хватало. Этого. Только. Слишком долго стояло в ней отсутствие жизни. Отсутствие всего.

Вакуум.

И при этом она любила Андрея. Он не был мёртвый.

Он был НЕ ЗДЕСЬ. Но он был. И было место возле него на кладбище. С Андреем у неё — вечность. А с Елисеевым — все земное, живое и временное.

Съёмки окончились в десять вечера.

Подошёл автобус, чтобы отвезти группу в гостиницу.

Стоял автобус для группы и чёрная «Волга» для режиссёра.

— Садись в машину, — предложила Нора.

Лена машинально опустилась на заднее сиденье. Рядом с ней сел оператор Володя. Впереди — Нора. Машина тронулась.

Лена успела увидеть, как Елисеев, обвешанный своей техникой, влезал в автобус.

— У меня здесь мать живёт, — сказала Нора. — Давайте заедем.

Мать Норы жила в старинном деревянном доме с резными наличниками. Сюда во время войны расквартировали эвакуированных артистов. Потом война закончилась.

Все вернулись в Москву, а мама осталась. Были какие-то причины. Не политические, а личные. Тогда ведь тоже любили, несмотря на войну и сталинскую подозрительность.

Лена сидела в теплом деревянном доме среди старинных вещей, ела горячий борщ. Нора рассказывала о своей недавней поездке в Германию. Её встретил представитель фирмы — пьяный вдребезги. И Нора сама вела его «мерседес», в который села первый раз в жизни. И пробка была двенадцать километров.

— А что, немцы тоже пьют? — удивилась мама.

— А что они, не люди? — обиделся Володя.

— А если бы не ты вела, кто бы вёл? — спросила Лена.

— Этот пьяный. Кто же ещё…

— Но это опасно, — заключила мама.

— Здрасьте. А я о чем говорю…

У Норы было потрясающее качество, доставшееся ей от отца-армянина: она умела найти выход из любой ситуации. При этом действовала мягко, тактично, незаметно.

Мама Норы смотрела в рот своей дочери и шевелила губами, пытаясь повторять за ней её слова. Она её обожала. Нора любила свою маму, но жили они врозь, виделись редко. Нора отвыкла. А мама — нет. Не отвыкла.

Лена поела горячего. Оттаяла. И прошлая жизнь потекла в неё. Похороны Андрея… Какой холодный у него был лоб, когда они прощались. Холодный и жёсткий. Как курица из заморозки. Это — уже не Андрей. Лена наклонилась к его лицу, совсем низко, стала говорить слова.

Она ласкала его, как ребёнка. Говорила, говорила, гладила, целовала руки. А те, кто стоял рядом, не понимали, оттаскивали, мешали. И она сказала: «Отстаньте от меня».

И только верная подруга Нора все поняла. Она поняла, что это не истерика, а нормальное прощание. Нора сказала негромко: «Отстаньте от неё».

Нос у Андрея высох, как и все тело. Проступали хрящи.

Пришедшие проститься смотрели с затаённым ужасом: во что болезнь превратила человека. Молодого мужчину. Никто не смог сказать нормальную речь. Говорили какую-то ерунду типа: «От нас ушёл художник и порядочный человек» — и так далее. Хотя действительно ушёл. Действительно от нас. Действительно художник и порядочный человек.

Но разве ЭТО надо говорить? Разве ЭТО имеет значение?

Жизнь Андрея была незамысловатой. В ней ничего особенного не было. Но жизнь, если она состоит из любви, смерти и запрета, — всегда незамысловата. Сложной бывает порочная жизнь.

Там грех, возмездие, смятение души.

Лене хотелось поговорить об этом с мамой Норы. И они немножко поговорили.

— Я теперь не знаю, как жить, — сказала Лена. — Детей у меня нет.

— А мама есть?

— Мама живёт с сестрой.

— Ну вот, значит, и мама. И сестра.

— Они в другом городе.

— Это не важно. Они с вами. И потом, вы ещё молодая.

— Я старая. Мне сорок четыре года.

— Вы ещё можете выйти замуж шесть раз.

— Шесть? Почему шесть?

— Сколько угодно. Старости не бывает на самом деле.

— А вы могли бы выйти замуж? — Лена прямо посмотрела на семидесятилетнюю женщину.

— Я? Только за того, кого я любила в молодости. Кто знал меня молодой. А я его знала молодым. Когда вместе проходишь дорогу, то изменения незаметны. Ум не знает возраста тела.

— А одиночество страшно?

— Если человек верует, он не одинок. Он не может быть одинок. И ещё, знаете, мне кажется, что за пределами жизни есть истина куда вернее и важнее всего, что может дать тело.

— А если это не так?

— Вера исключает такие вопросы. Вера тем и отличается от знания…

Володя выпил и сел играть на рояле. Нора пела. Голос у неё был маленький, но чистый.

Лена слушала. В душе отстаивалось хорошее чувство.

Любовь стояла в воздухе, но чистая, очищенная от секса.

Нора любила маму. Мама — свою дочь. Володя любил момент бытия.

О Елисееве Лена как бы позабыла. Все, что с ним связано, — правда, но не полная правда. А значит, ложь, идущая от трусости и греха. И именно поэтому он так .настойчиво спрашивал: «Ты меня любишь? Ты меня любишь?» Потому что он хотел грех замазать истинным. Лена это чувствовала подсознанием, тем же самым, в котором прятались её эротические сюжеты.

Человек сложен и в то же время прост. В нем два начала: дьявол и Бог. И они равновелики. Дьявол — умный и серьёзный соперник. Может, они с Богом когда-то дружили, а потом идейно разошлись и стали враждовать.

Бороться за каждую человеческую душу.

— Сыграйте «Хризантемы», — попросила мама Норы.

Володя заиграл и запел о том, что «отцвели уж давно хризантемы в саду…». Лена слушала. Звуки проникали в душу. Значит, душа оттаяла и пропускала. Вдруг вспомнила, как Коновалов сказал на поминках: «Тот, кто пережил экстаз смерти, может лишь смеяться над остальными так называемыми удовольствиями».

— А ты откуда знаешь? — удивилась жена Коновалова.

— Агония — это что, по-твоему? Это оргазм. Но какой… Душа с телом расстаётся.

— А ты откуда знаешь? — снова спросила жена.

Лена тогда не обратила внимания на сказанное. А сейчас подумала: а вдруг это правда? Все связано в одно: любовь, смерть… Так же, как день и ночь объединены в одни сутки.

Нора Бабаян смотрела перед собой и думала — что осталось снять. Деревянный Иркутск прошлого века. Кладбище. Дома и могилы почти не изменились с тех пор. И если разобраться, не так уж много времени прошло.

В гостиницу вернулись поздно. Во втором часу ночи.

Лена приняла душ. Легла. И тут же заснула.

Её разбудил резкий телефонный звонок.

— Ты ведёшь себя, как продавщица, — сказал голос Елисеева.

— Почему?

— Ты села в машину и уехала. Ты демонстративно бросила меня, как будто я говно. Запомни: я пьяница, бабник, пошляк. Но я не говно.

— Хорошо, — согласилась Лена.

— Что «хорошо»?

— Ты пьяница, бабник и пошляк.

— Ты ничего не поняла.

— Что ты хочешь? — запуталась Лена.

Он бросил трубку.

Лена легла и снова заснула. Она засыпала непривычно легко, наверное, потому, что отогрелась. Что же её оттаяло?

Деревянный дом, борщ, поцелуи Елисеева, работа над лицом княгини Волконской. И уверенность в том, что завтра все повторится. Опять грим. Опять надобность в ней. Надобность, которая не кончится смертью. Андрей выбрал из неё все силы для того, чтобы взять и умереть. А здесь она отдаст силы, талант, и выйдет фильм о жизни декабристов. О красивой, одухотворённой жизни. По сути, декабристы — первые диссиденты. Пестель — тот же Сахаров.

Что не хватало Пестелю? А Сахарову — чего не хватало?

Дверь раскрылась. Вошёл Елисеев. Значит, Лена забыла повернуть ключ.

— Ты спишь? — спросил Елисеев.

— Естественно…

Он молча раздевался. Стягивал носки и рубашку.

— Интересное дело… Я лежу. Плачу. А она спит.

Он улёгся рядом, как будто так и надо. Как будто иначе и быть не могло. И в самом деле: не могло. От него божественно пахло розами и дождём. И коньяком.

— Ладно тебе, — примирительно сказала Лена, задыхаясь от нежности.

— Нет, не ладно. Я думал, ты — леди. А ты — продавщица.

— Леди тоже бывают бляди, — сказала Лена.

Она уткнулась в его плечо. Потом угнездила своё лицо в сгибе между шеей и подбородком. Даже в темноте он был красив.

— Ты ещё не знаешь меня, а уже не уважаешь. Априори.

Она не слушала его слова. Только интонации. Они были чёткие. Горькие. Он в самом деле был расстроен.

Огорчён. Он хотел выяснить отношения.

— Это потому, что ты меня не любишь, — заключил Елисеев. — Ты просто об меня греешься. Не знаю, почему ты выбрала именно меня? За что мне такая честь и такой подарок?

— По-моему, это ты выбрал меня. Это твоя идея.

— Я давно тебя выбрал. Я ещё год назад тебя выбрал.

Я ждал случая.

Лена вспомнила, что действительно год назад они с Андреем были на дне рождения у Коноваловых. Андрей тогда уже похудел, но ещё не слёг. Они ещё ходили в гости. И к ним ходили гости. Тогда, у Коноваловых, Елисеев нависал над ней с рюмкой. Что-то говорил. Интересничал. Но у неё были мозги не тем заняты.

— Перестань, — сказала она. — Все не так плохо.

Бабник, пьяница и пошляк — это тоже может нравиться.

Любят и с этим.

— Ты меня любишь? — спросил Елисеев и замер в темноте.

Захотелось сказать: «Нет, я не люблю тебя».

— Не знаю.

— Что значит: не знаю. Да или нет?

— Скорее да.

— Что «да»?

— Люблю.

Это было ужасно. Мистические слова, шифр судьбы, были произнесены всуе. Просто так. На воздух. Но слово вылетело и материализовалось. Она любила. Любила его ноги, руки, запах, лицо, интуицию. Ту самую интуицию, которая вела его и в работе, и по тайным тропкам распущенности.

Он заплакал. Его начало трясти.

— Я погибаю, — он прятал лицо в её плече. — Скажи, ты меня спасёшь? Ты спасёшь меня?

— Нет, — сказала Лена. — Я тебя окончательно прикончу.

Ему это понравилось. Он перестал плакать Поднял голову. Тихо улыбнулся, как оскалился. Она осторожно поцеловала его зубы — чистые и влажные.

— Родная моя, — проговорил он. — Милая моя. Как я тебя обожаю. Ты единственный человек, который мне сейчас нужен в этой трижды проклятой жизни. Я брошу всех и буду любить тебя одну.

— Я хотела бы быть молодой для тебя.

— Зачем?

— Чтобы только я.

— Ты самая молодая для меня.

Он обнял её.

Впереди расстилалась ночь любви.

Лена задыхалась от некоторых его идей. Но с радостной решимостью шла навстречу. Они были равновеликими партнёрами, как Паганини и его скрипка. Как лётчик-ас и его самолёт. Одно невозможно без другого.

Под утро заснули. Спали мало, но странным образом выспались и чувствовали себя замечательно. И весь день в теле стояла звенящая лёгкость.

* * *

В городе жил человек по фамилии Панин. Его приглашали на могилу декабристов. Приглашали в особо ответственных случаях, когда приезжали иностранцы и высокие гости.

Панин умел впадать в особое состояние, как шаман.

Вгонял себя в транс и оттуда, из транса, начинал надгробный крик над святыми могилами. Из него выплёскивалась энергия, от которой все цепенели и тоже впадали в транс. Доверчивые американцы плакали. Циничные поляки не поддавались гипнозу. Усмехались и говорили: для нас это слишком.

Елисеев стал невероятно серьёзным и не мог щёлкать своим фотоаппаратом. А Лена взялась рукой за горло и поняла, сейчас что-то случится. Панин завинчивал до нечеловеческого напряжения. Его лицо было мокрым от пота.

— Интересно, ему платят? — спросил оператор Володя. — Или он энтузиаст?

— Сумасшедший, — сказала Нора Бабаян.

Лена пошла в сторону, не глядя. Остановилась возле кирпичной кладки. Ей надо было прийти в себя Справиться. Она умела справляться. Научилась. Как детдомовский ребёнок, которому некому пожаловаться Не на кого рассчитывать. Лена никогда не разрешала себе истерик, хотя знала: это полезная вещь. Лучше выплеснуть на других, чем оставить в себе. Но каково другим? Значит, надо держать внутри себя. А не помещается. Горе больше, чем тело. Подошёл Елисеев. Обнял.

— Я хочу быть тебе еврейским мужем, — сказал он. — Любить тебя и заботиться. Носить апельсины.

Лена держалась за него руками, ногтями, как кошка, которая убежала от собаки и вскарабкалась на дерево.

Только бы не сорваться. А он стоял прямой и прочный, как ствол.

В голове — Елисеева шёл митинг, но спокойнее, чем обычно.

Елисеев переключил свой страх на сострадание. Отвлёкся от своего горя на чужое. И этим выживал.

Панин вычерпывал себя для исторической памяти.

Иначе весь этот транс, не имея выхода, разнёс бы его внутренности, как бомба с часовым механизмом. Или какие там ещё бывают взрывающие устройства.

— Хочешь, я встану перед тобой на колени? — спросил Елисеев.

— Зачем?

Он встал на колени. Потом лёг на снег. И обнял её ноги.

— Выпил, — догадалась Лена. — Дурак…

— Я выпил. Но я трезвый.

Это было правдой. Он выпил, но он был трезвый.

Трезво понимал, что устал жить в двух жизнях. Семья без эмоций. И эмоции вне семьи. Две жизни — это ни одной.

Панин все неистовствовал, вызывая в людях историческую память и историческую ответственность. А группа стояла тёмной кучкой. И что-то чувствовала.

Вечером все собрались в номере оператора Володи. Мужчины принесли выпить. Женщины нарезали закуски.

Лена и Елисеев пришли врозь. Чтобы никто не догадался.

Сидели в номере: кто на чем. На стульях, на кроватях, на подоконнике. Лене досталось кресло. Елисеев околачивался где-то за спиной. Она не оборачивалась. Не искала его глазами.

Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У неё был странный деланный голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они её не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в её чистом виде.

Лена знала, что её родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у неё был друг-банкир, который содержал её и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.

Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.

…»Эх, дороги, пыль да туман…» Это — не пьяный ор.

Это — песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь.

Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь…

Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живёт хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.

Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жёсткие углы.

Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.

Андрей — совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде — тут и там. А Елисеев — ни тут, ни там. Но любят и таких.

Он подошёл к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в её глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея — не молодая. Примятая.

Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.

— Ты мне поможешь? — спросил он. — Не дашь подохнуть?

— Не дам. Я умею. Я поддержу.

Он поверил и успокоился.

Потом они ушли врозь. Она — раньше. Он — через десять минут.

Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.

Андрей любил её рисовать. Овал лица — треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.

Вошёл Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.

— От тебя воняет алкоголем, — сказала Лена.

— Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?

— Нет, — сказала она. — Останься.

Они лежали рядом и слушали тишину.

— Ты никогда не говорил о своей жене, — А зачем о ней говорить?

— Но она же существует…

— Естественно.

— А какая она?

Он помолчал. Потом сказал нехотя:

— Высокая. Сутулая. Это оттого, что у неё всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.

— Ты её любил?

— Не помню. Наверное…

— У вас есть дети?

— Нет.

— А постель?

— Нет.

— А какая её роль?

— Мёртвый якорь.

— Что это значит?

— Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далёкие воды.

Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.

— А зачем тебе такая жизнь?

— Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.

— Это ты все придумал, чтобы оправдать своё пьянство и блядство. Можно серьёзно работать и серьёзно жить.

— Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.

— Мой муж умер.

— Я об этом и говорю. Твой муж серьёзно работал и серьёзно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.

— Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем…

— Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.

— Пей.

— Я бабник.

— Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.

— Я пошляк.

— Но любят и с этим. Ты только будь, будь…

Он навис над ней и смотрел сверху.

— Ты правда любишь меня?

— Не знаю. Ты проник в меня. Я теперь не я, а мы. Я стала красивая.

— Ты красивая. С этим надо что-то делать…

— А что с этим делать?

Они обнялись. Его губы были тёплые, а внутренняя часть — прохладная. От этого Тепла и прохлады сердце подступало к горлу, мешало дышать.

Лена заснула в его объятиях. Ей снился океан, в который садилось солнце. Лена улыбалась во сне. И выражение лиц у обоих было одинаковым.

В последний день съёмок они не расставались. Лена и Елисеев уже ничего не скрывали, хотя и не демонстрировали. Каждый делал своё дело. Лена клеила бакенбарды, укрепляла их лаком. Елисеев останавливал мгновения, но дальше, чем на метр, от Лены не отходил. А если отходил дальше, то начинал оглядываться. Лена поднимала голову и ловила его взгляд, как ловят конец верёвки.

В гостиницу отправились пешком. Захотелось прогуляться. Елисеев нёс её сундучок с гримом и морщился.

Болел палец.

Впереди шла и яростно ссорилась молодая пара, девчонка и парень лет по семнадцати. Может, по двадцати.

На нем были круглая спортивная шапочка и тяжёлые ботинки горнолыжника. На ней — чёрная бархатная шляпка «ретро». Такие носили в тридцатые годы. Девчонка что-то выговаривала, вытягивая руки к самому его лицу.

Парень вдруг остановился и снял ботинки. И пошёл в одних носках по мокрому снегу, держа ботинки в опущенной руке.

— Антон! — взвизгнула девушка. — Надень ботинки! — Но он шёл, как смертник. Остановить его было невозможно. Только убить.

— Ну и черт с тобой! — Девушка перебежала на другую сторону улицы.

Парень продолжал путь в одних носках, и по его спине было заметно, что он не отменит своего решения. Это была его форма протеста.

— Антон… — тихо окликнула Лена.

Он обернулся. Его лицо выражало недоумение.

— Надень ботинки, — тихо попросила Лена.

Антон не понимал: откуда взялись эти люди, откуда они знают его имя и почему вмешиваются в его жизнь.

Он шевельнул губами — то ли оправдывался, то ли проклинал…

Лена и Елисеев прошли мимо. Обернулись. Снова подбежала девушка, тянула пальцы к его лицу. Он стоял босой, ослепший от протеста. Они не могли помириться, потому что были молоды. Они хотели развернуть жизнь в свою сторону, а она не разворачивалась. Торчала углами.

Тогда Антон бросает вызов: если жизнь с ним не считается, то и он не будет считаться с ней. И — босиком по снегу. Кто кого.

Лена неторопливо складывала свой чемодан. Неторопливо размышляла. В Москве можно будет повторить иркутскую схему: он войдёт в её дом со своей дорожной сумкой и её чемоданом. Поставит вещи в прихожей. Снимет плащ. И они отправятся на кухню пить кофе. Потому что без кофе трудно начинать день. Потом можно будет лечь и просто заснуть — перелёт был утомительным. А потом отправиться на работу. Правда, у него есть жена, мёртвый якорь. Но мёртвому не место среди живого.

Мёртвое надо хоронить. Их корабль выйдет в чистые воды для того, чтобы серьёзно работать и серьёзно жить.

Елисеев стоял перед зеркалом, брился и смотрел на своё лицо. Он себе не нравился. Смотрел и думал: «Неужели ЭТО можно любить?»

* * *

Погода в Москве была та же, что и в Иркутске. Мокрый снег. Хотя странно: где Москва, а где Иркутск…

Елисеев вошёл в свой дом и первым делом направился в туалет.

Он не снял обуви, и после него остались следы, как от гусениц. Грязный снег мгновенно таял на полу, превращаясь в чёрные лужицы. Вышла жена. Увидела лужи на полу, но промолчала. Какой смысл говорить, когда поздно. Когда дело уже сделано. Теперь надо взять тряпку и вытереть. Или его заставить взять тряпку и вытереть после себя. Елисеев стоял и мочился. В моче была кровь.

— Галя! — громко позвал он. — Посмотри!

Жена заглянула в унитаз и спокойно сказала:

— Допился…

— Что же будет? — холодея, спросил Елисеев.

— Откуда я знаю?

— У меня рак?

— Песок. И камни. Надо идти к врачу. — Галя знала, что только страх смерти может удержать его от водки и от бабы. Поэтому она не успокаивала. Но и не пугала. Сильный стресс мог вызвать сильный запой.

За двадцать лет совместной жизни она научилась балансировать и вполне могла бы работать эквилибристкой.

Елисеев встал под душ. Его указующая стрела, которая ещё так недавно и так ликующе указывала дорогу к счастью., превратилась в свою противоположность. Она болталась жалким шнурком и годилась только для того, чтобы через неё совали железные катетеры, вызывая нечеловеческую боль, как пытки в гестапо.

Елисеев надел халат и вошёл в комнату. Жена смотрела телевизор. Показывали рекламу мыла.

— Ты хочешь, чтобы я умер? — серьёзно спросил Елисеев.

— Нет. Если ты меня бросишь, я переживу. Я злая. А если умрёшь — не знаю.

Он пошёл в спальню и лёг. Не заплакал. Он плакал только для красоты жизни. А от страха он не плакал.

Галя смотрела телевизор. После рекламы показывали мексиканскую серию. Галя устала от сложностей. Душа жаждала примитива.

Она догадывалась, что Елисеев оттянулся на полную катушку. И была баба. И космическая любовь. У него иначе не бывает. Только космическая. Пламя до самых звёзд. Но если в этот костёр не кидать дров, пламя падает. И тухнет в конце концов. Через месяц он успокоится.

Потом забудет, как её звали.

Так бывает в каждую поездку. Это входит в его цикл.

Любит запоем. Работает запоем. Запойный человек. Он — ТАКОЙ. А она — его жена. Любовницы, наверное, притворно сочувствуют: вот сидит бедная, надуренная… А это они — бедные и надуренные. А она — его жена.

Зазвонил телефон.

«Началось», — спокойно подумала Галя и спокойно спросила:

— Ты дома?

* * *

Лена Новожилова переделала с утра кучу дел. Убрала квартиру: на это ушло четыре часа в четыре руки. Помогала соседка Люба по кличке Прядь. Она красила одну прядь волос надо лбом в противоположный цвет. Хотела выделиться среди остальных. И выделялась. С Любой убирать было весело. Одной бы не справиться.

Потом Лена пошла в магазин и купила еду: фрукт манго и овощ авокадо. Оливки Елисеев должен интересно поесть. Не картошку с мясом, которую ест из года в год вся страна… Но если он привык и если захочет, то можно, в конце концов, приготовить и картошку с мясом. Бефстроганов, например. Для этого нужны лук и сметана. Лена вернулась в чистый дом. Все приготовила.

Устала. Села в кресло, закрыла глаза и стала мечтать, как Елисеев переберётся к ней со своей аппаратурой и вся квартира превратится в одну сплошную фотолабораторию.

У Елисеева два состояния — пить и работать. А у неё — тоже два. Работать и смотреть телевизор. Как раньше обходились без телевизора? Вышивали на пяльцах? Играли на фортепьянах? Ездили на балы?

Они с Елисеевым тоже будут иногда выходить в гости. Он будет стоять с рюмкой, нависать над какой-нибудь барышней. Благоухать розами и дождём. В чёрном кашемировом пиджаке с шейным платком. Барышня будет смотреть на него снизу вверх сияющими глазами, испытывая возрастное преимущество перед Леной. Лене захочется подойти и устроить им скандал Но она сдержится. Будет держать себя в руках. В прямом смысле.

Обнимет себя за плечи и будет держать в руках.

А потом они вместе вернутся домой. Машины у них нет. Придётся добираться на метро и на автобусе. И пока доберутся — все пройдёт: и его увлечение, и её ревность.

И даже говорить на эту тему будет лень. Они разденутся и лягут спать под одно одеяло. И ей приснится остров Кипр, на котором она ни разу не была. Елисеев тоже будет чему-то улыбаться во сне. И выражение лиц у обоих будет одинаковым.

* * *

Звонка не было. И это становилось странно. Может быть, он потерял её номер? А может быть, вообще не записал?

Лена подождала до вечера. Позвонила сама. Услышала в трубке его голос.

— Привет, — сказала Лена.

— Привет, — ответил он. Голос — глухой, неокрашенный, и ей показалось, что окне узнал её. Не понял.

— Это я. Лена.

— Я узнал. Это ты, Лена, — повторил он тем же неокрашенным голосом.

Она растерялась.

— Тебе неудобно говорить?

— Почему? Удобно.

— Что-то случилось?

Елисеев молчал. В мозгах шёл великий благовест: митинг соединился с колокольным звоном, и надо всем этим гомонила стая весенних птиц.

Поясницу ломило, почки отказывались фильтровать.

Организм восставал против его образа жизни.

Песок и камни — это пляж. Или морское дно, за которое цепляется якорь.

— Мы больше не будем видеться, — сказал Елисеев.

— Почему?

— Потому что я — мёртвый якорь.

— А я? А мне что делать? — беспомощно спросила Лена.

— Ну…, пять дней не такой уж большой срок.

— Зачем ты говорил, что любишь меня? Что хочешь быть мне мужем?

— Это была правда.

— Тогда правда. И сейчас. Сколько же у тебя правд?

— Две.

Лена молчала.

— Не плачь, — сказал он. — Сейчас трудно. Но с каждым днём будет все легче. Освобождайся от меня.

Лена не плакала. Это он хотел, чтобы она заплакала по нему. Это он выстраивал кадр. Останавливал мгновение.

Она бросила трубку. Оцепенела.

Смерть Андрея. Предательство Елисеева. Эти два события не соизмеримы ни по времени, ни по значению.

Но это рядом. Одно за другим. Жизнь бросала один вызов, потом другой. Теперь её очередь. Можно снять ботинки и босиком пойти по снегу. Простудиться и умереть.

Но зачем так многоступенчато: ходить, болеть… Можно просто умереть — быстро и небольно.

Как горит в груди… Как больно, когда подрубают страсть, когда топором наотмашь — хрясь! И заходишься от боли. Болевой шок. Нужен наркоз. Сон. Быстрей. Будет легче. Будет никак. Ничего не будет, ничего, ничего, ничего. НИ-ЧЕ-ГО…

Лена пошла на кухню, достала из холодильника все снотворные, которые скопились за время болезни Андрея. Ссыпала их на стол. Лекарство хорошее, очищенное, хотя какая разница… Таблетки хорошо запивать молоком, хотя опять же — какая разница. У неё были сухие сливки.

Она развела их в воде. Не думая, заставляя себя не думать, стала закидывать в рот по таблетке. Потом по две.

Она торопилась, чтобы не передумать И чтобы скорее наступило НИЧЕГО.

Таблетки кончились. Ничего не наступало.

Лена подошла к телефону и набрала номер Елисея.

Попрощаться. Она на него не обижалась. Он в неё проник. И освободиться от него можно было только, освободившись от себя.

Лена услышала его голос и сказала:

— До свидания.

— До свидания, — ответил он. Голос был сонный.

Лена положила трубку. Прислушалась к себе. НИЧЕГО разрасталось. Разбухало.

Лена набрала телефон Норы Бабаян. Подошёл её муж.

— Боря, привет, — поздоровалась Лена. — А Нора дома?

— Её нет. Она в монтажной. Что передать?

— Передай: до свидания.

— Ты уезжаешь?

Лена не ответила. НИЧЕГО стремительно втягивало её. И втянуло.

* * *

А потом вдруг выплеснуло, как волной. Лена очнулась в палате. Возле неё стоял врач.

— У меня к вам будут вопросы, — сказал врач.

— А у меня к вам, — строго ответила Лена.

Через неделю её выписали домой. Наверное, врач не захотел отвечать на её вопросы.

В доме было чисто, только на полу ребристые следы.

Эти следы принадлежали ботинкам Норы Бабаян. Друзья на то и существуют, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте.

Врач сказал впоследствии, что доза могла убить лошадь, но лекарства оказались качественные и запивались молоком. Это снизило интоксикацию.

Но Лена знала: дело не в лекарствах и не в молоке.

Это все Андрей. Это он не разрешил ей сходить с дистанции раньше времени. Как там у Высоцкого: «Наши мёртвые нас не оставят в беде…» Лена посмотрела на себя в зеркало. Выглядела, как это ни странно, хорошо. Она, конечно, не была молодой. Но и старой она тоже не была.

Впереди расстилался довольно длинный кусок жизни, по нему надо было идти.

— Лена, — сказала она себе. — Надень ботинки.

Потом прошла на кухню. Достала из холодильника манго и стала есть. Это был жёлтый, душистый, сочный плод, ни на что не похожий на самом деле.

Зазвонил телефон. Она подняла трубку. Услышала голос Елисеева.

— Ты где была? — спросил он. — Я звонил.

Лена подумала и ответила:

— На Кипре.

— А что это? — удивился Елисеев.

— Остров. Курорт.

— Ну вот… — обиделся он. — По курортам ездишь. А я болел…

* * *

Через несколько месяцев Лена увидела Елисеева на банкете. Фильм был окончен. Его отобрали на фестиваль. Нора Бабаян нашла спонсора. Спонсор устроил банкет. Елисеев стоял с рюмкой. С кем-то разговаривал. Интересничал. На его лице была щетина трехдневной давности. По последней моде. Но эта щетина хороша на молодых лицах. А на лице пятидесятилетнего Елисеева она выглядела как плесень. Он стоял заплесневелый, с заваленными вниз бровями. Глаза под очками — не поймать выражения. Мерцательная аритмия. Пиджак на нем был дорогой, но топорщился сзади, как хвост у соловья. И во всем его облике было что-то от бомжа, которого приодели.

Лена смотрела на него и не могла поверить: неужели из-за этого замшелого пня она хотела уйти из жизни.. Хотя при чем тут он? Просто страх одиночества и жажда любви.

В этом дело. Страх и жажда. А он ни при чем. Он — просто гастролёр. Поехал, выступил, показал своё искусство. И вернулся. И опять поехал, опять выступил. Такая работа.

Елисеев увидел Лену. Подошёл. Улыбнулся, как оскалился. И вдруг Лена поняла: он не скалится. Он пробует лицо. На месте оно? Или его уже нет?

А вокруг творилось настоящее веселье. Люди вдохновенно ели и вдохновенно общались. На столах стояли икра в неограниченных количествах и метровые осетры, приплывшие из прежних времён. Женщины были прекрасны и таинственны. А мужчины умны. И казалось странным, что за стеной ресторана — совсем другая жизнь.