Страница 1
Страница 2
Как в джунгли пришёл страх
Закон Джунглей (самый древний в мире) составлялся постепенно, на каждый случай, который мог произойти в зарослях, и наконец его кодекс достиг почти полного совершенства. Если вы читали о Маугли, вы вспомните, что большую часть своей жизни он провёл в сионийской волчьей стае, изучая Закон, который ему преподавал Балу, бурый медведь. Когда мальчика стали раздражать вечные приказания, именно Балу сказал ему, что Закон Джунглей походит на исполинскую лиану, потому что он обвивает каждое существо и никто не может убежать от него.
— Когда ты проживёшь столько, сколько прожил я, Маленький Брат, ты, может быть, увидишь, как все живущие в джунглях повинуются одному Закону. И это будет неприятное зрелище, — прибавил медведь.
Его слова вошли в одно ухо Маугли и вылетели из другого потому, что мальчик, который думает только как бы поесть или поспать, не заботится ни о чём, пока беда действительно не заглянет ему в лицо. Но однажды наступил такой год, в который слова Балу оправдались, и Маугли увидел, что в джунглях все подчиняются общему Закону.
Началось с того, что зимой почти совсем не было дождей, и при встрече с Маугли в бамбуковой чаще дикобраз Икки сказал, что дикий ямс совсем засыхает. Всякий знает, что Икки до смешного разборчив в еде, что он ест только всё самое лучшее и самое спелое. Поэтому Маугли засмеялся и сказал:
— Мне-то что за дело?
— Теперь мало дела, — сказал Икки, беспокойно побрякивая своими иглами, — а позже увидим. Скажи, хорошо ли нырять в глубоком затоне под Пчелиной Скалой, Маленький Брат?
— Нет. Глупая вода всё уходит, а разбивать себе голову я не намерен, — ответил Маугли, который в те дни был вполне уверен, что он знает больше, чем пятеро любых жителей джунглей взятых вместе.
— Очень жаль. Через маленькую трещину в твою голову, может быть, проникло бы немножко ума. — И дикобраз быстро шмыгнул в чащу, чтобы Маугли не стал дёргать его за щетину на носу.
Позже мальчик повторил Балу слова Икки. Балу стал серьёзен и пробормотал скорее для себя, чем для него:
— Будь я один, я ушёл бы охотиться в другое место раньше, чем остальные заметят… Между тем охота посреди чужих оканчивается дракой, и тогда человеческий детёныш мог бы пострадать. Надо подождать и посмотреть, как цветёт мохва.
В эту весну мохва, любимое дерево Балу, совсем не зацвело. Зной убил его сливочно-жёлтые и как бы восковые цветы раньше, чем они родились, и когда медведь, стоя на задних лапах, тряхнул нежный ствол деревца, на землю упало несколько дурно пахнущих лепестков. После этого чрезмерная жара дюйм за дюймом поползла к самому сердцу джунглей, делая их зелень жёлтой, коричневой и, наконец, чёрной. Зелёные поросли на откосах рвов иссохли, превратились в разорванные нити и искривлённые пластинки мёртвого вещества; в болотистых естественных прудах высохла вода; они затянулись запёкшейся грязью, и на их краях остались последние следы ног, точно отлитые из чугуна; лианы с сочными стеблями упали с деревьев, которые они обнимали, и умерли у их подножий; бамбуки завяли и звенели, когда на них налетал горячий ветер; мох осыпался с камней и толстым слоем лёг на землю; наконец, все скалы так же обнажились и раскалились, как дрожащие синеватые валуны на сухом ложе реки.
Птицы и обезьяны рано переселились на север; они знали, «что» подходит; олени и кабаны убежали в погибшие деревенские нивы; некоторые из них умирали на глазах слабых людей, которые даже не думали поднимать на них руку. Чиль, ястреб, остался и пополнел, потому что было очень много падали; он каждый вечер приносил известия зверям настолько обессиленным, что они не могли уйти к новым местам охоты, говоря им, что солнце убило джунгли вокруг на три дня полёта.
Маугли, ещё не знавший настоящего голода, принялся уничтожать несвежий, трёхлетний мёд из покинутых сотов в скалах, мёд чёрный, как вар, засахарившийся и потому как бы покрытый пылью. Он также ловил личинок под корой деревьев и ел ос из новых выводков. Вся дичь в джунглях превратилась в скелеты, обтянутые кожей, и Багира охотилась трижды в ночь, но не насыщалась. Хуже всего был недостаток воды, хотя народ Джунглей пьёт редко, но ему необходимо пить досыта.
А засуха продолжалась; зной высасывал всю влагу из почвы, так что наконец русло реки Венгунги превратилось в единственный поток; это был ручеёк воды в мёртвых берегах. Дикий слон Хати, проживший сто лет или больше, увидел длинную узкую синюю гряду скал, обнажившуюся на самой середине реки, и понял, что перед ним вырисовывается Скала Мира. Тогда он поднял свой хобот и объявил начало Водяного Перемирия, как пятьдесят лет тому назад это сделал его отец. Олени, кабаны и буйволы хрипло повторили его слова; Чиль описал в воздухе широкий круг и со свистом громко предостерёг жителей зарослей.
По Закону Джунглей, раз Водяное Перемирие объявлено, тот, кто убьёт какое-либо существо на водопое, подвергается смерти. Причина этого та, что утоление жажды важнее утоления голода. Каждый в джунглях ещё может как-нибудь прожить, когда дичи мало; но вода — это вода, и когда остаётся только один источник, тогда на время общего водопоя всякая охота прекращается. В счастливые времена, во дни изобилия воды, животные, пившие из Венгунги или в другом месте, рисковали жизнью, и сама опасность придавала особое очарование этому ночному удовольствию. Спускаться так ловко, чтобы не шелохнулся ни один листок; входить в ревущую воду, шум которой заглушает все остальные звуки; пить, оглядываясь через плечо, напрягая все мускулы для отчаянного прыжка; валяться на песчаной отмели и возвращаться с влажным носом и полным желудком к ликующему стаду — вот что казалось восхитительным каждому молодому оленю с разветвлёнными рогами, именно благодаря возможности нападения; ведь Багира или Шер Хан ежеминутно могли выскочить из чащи. Но теперь эта опасная игра, в которой ставками были жизнь или смерть, окончилась; жители джунглей приходили истощённые, усталые к сузившейся реке: тигр, медведь, олень, буйвол, кабан, — все вместе. Они рядом пили помутневшую воду и оставались близ Венгунги, слишком измученные, чтобы уйти в заросли.
Олени и кабаны целый день бродили, отыскивая что-нибудь получше сухой коры и увядших листьев. Буйволы не находили болот, в которых они могли освежиться, и зелёных всходов, на которых им можно было воровски пастись. Змеи покинули джунгли и спустились к реке, в надежде поймать уцелевшую лягушку; они свивались около влажных камней и не кусались, когда рыло кабана сбрасывало их с места. Багира, самая ловкая охотница, уже давно убила всех речных черепах; рыбы зарылись глубоко в сухой ил. Скала Мира тянулась вдоль отмели, точно длинная змея, и утомлённые волны шипели, высыхая на её горячих откосах.
Именно в это место каждую ночь приходил Маугли, чтобы освежиться и побыть в обществе. В это время самый голодный из врагов мальчика не обращал на него внимания. Его непокрытая мехом кожа придавала ему особенно заморённый и жалкий вид. Его волосы выгорели на солнце до цвета пакли; его рёбра выдавались, точно прутья на дне корзины; мозоли на коленях и локтях, на которые мальчик опирался, когда бегал на четвереньках, делали его тонкие высохшие ноги и руки похожими на узловатые стебли трав. Однако из-под спутанных волос Маугли смотрели спокойные, хладнокровные глаза; в это тяжёлое время его советницей была Багира; она велела ему держаться спокойно, охотиться не торопясь и никогда, ни по какому поводу не выходить из себя.
— Наступило дурное время, — в один раскалённый вечер сказала ему чёрная пантера, — но оно пройдёт, только бы нам дожить до его окончания. Полон ли твой желудок, человеческий детёныш?
— Там есть кое-что, но мне от этого не лучше. Как ты думаешь, Багира, дожди забыли о нас и никогда больше не вернутся?
— Этого я не думаю. Мы ещё увидим мохву в цвету и маленьких оленят, разжиревших на молодой траве. Спустимся к Скале Мира и послушаем новости. Ну, ко мне на спину, Маленький Брат!
— Теперь не время носить тяжести. Я ещё могу стоять один, но… Право, мы с тобой не похожи на откормленных быков…
Багира взглянула на свой лохматый пыльный бок и шепнула:
— Прошлой ночью я убила вола под ярмом. Я до того ослабела, что, кажется, не решилась бы кинуться на него, будь он на свободе.
Маугли засмеялся.
— Да, мы теперь великие охотники, — сказал он. — Я с большой смелостью ем червей.
И они стали вместе спускаться, пробираясь через хрустящие кусты к берегу и к тем мелям, которые, как кружевной узор, разбегались повсюду от русла реки.
— Недолго проживёт вода, — сказал подошедший к ним Балу. — Посмотрите на ту сторону. Вон тропинки, похожие на дороги человека.
На плоском противоположном берегу жёсткая трава засохла на корню; её стебли умерли и, стоя, превратились в мумии. Утоптанные тропинки оленей и кабанов, подходившие к реке, исчертили эту бесцветную низменность пыльными желобами, пробитыми в десятифутовой траве. Теперь, несмотря на ранний час, каждая из этих длинных аллей была заполнена животными, спешившими к водопою. Доносился звук кашля ланей и их детёнышей, задыхавшихся от пыли, едкой, как нюхательный табак.
Подле излучины реки, близ заводи, окружавшей Скалу Мира, стоял Хати, дикий слон — страж Водяного Перемирия, со своими сыновьями; худыми и серыми казались слоны при лунном освещении; все они качались взад и вперёд, всё время качались. Немного позади Хати виднелись олени; за ними кабаны и дикие буйволы; на противоположном же берегу, где до самого края воды доходили деревья, было место плотоядных — тигров, волков, пантер, медведей и остальных.
— Всеми нами действительно управляет один Закон, — сказала Багира, входя в воду и глядя на ряды звенящих рогов и на линии широко раскрытых глаз там, где олени и кабаны, толпясь, толкали друг друга. — Хорошей охоты всем вам, кто одной крови со мной, — сказала пантера. Она вытянулась во всю свою длину, но один бок остался над водой; сквозь зубы Багира прибавила: — Не будь Закона, хорошо поохотилась бы я здесь.
Широко расставленные уши оленей уловили её последнее замечание, и в их рядах послышался испуганный шёпот:
— Перемирие! Помните — Перемирие!
— Спокойнее, спокойнее, — проворчал Хати, дикий слон. — Перемирие держится, Багира. Теперь не время говорить об охоте.
— Кто знает это лучше меня? — проговорила чёрная пантера, глядя своими жёлтыми глазами вверх по реке. — Я дошла до того, что ем черепах. Я вылавливаю лягушек! Нгаайах! Мне жаль, что я не могу насыщаться зеленью.
— Как это было бы хорошо для нас, — проблеял юный оленёнок, родившийся в эту весну и очень недовольный положением вещей.
Как ни было несчастно население джунглей, все засмеялись, даже Хати; Маугли же, который, опираясь на локти, лежал в тёплой воде, громко захохотал, взбивая ногами пену.
— Хорошо сказано, маленький будущий рогач, — промурлыкала Багира. — Я не забуду твоих слов, и по окончании перемирия они послужат тебе на пользу. — И чёрная пантера внимательно вгляделась в темноту, чтобы позже узнать говорившего оленёнка.
Мало-помалу животные оживились. Можно было слышать, как фыркающий, беспокойный кабан требовал себе больше места; как буйволы кряхтели и разговаривали между собой, пересекая песчаные мели; как олени жалобно рассказывали о своих долгих блужданиях, о таких долгих поисках пиши, что их ноги разболелись. Время от времени они задавали вопросы плотоядным, но все новости были плохи. Ревущий горячий ветер джунглей проносился между камнями, стучал ветвями и разбрасывал мелкие веточки и пыль по поверхности воды.
— Люди тоже умирают подле своих плугов, — сказал один молодой олень. — Проходя в сумерках на пороге ночи, я видел троих. Они лежали неподвижно, и подле них были их волы. Через некоторое время мы тоже затихнем.
— Вода в реке ещё понизилась с прошедшей ночи, — заметил Балу. — О Хати, видал ли ты когда-нибудь такую засуху?
— Она пройдёт! Она пройдёт! — ответил Хати, поливая водой свою спину и бока.
— Один из нас долго не выдержит, — сказал Балу, — и посмотрел на мальчика, которого он любил.
— Я? — с негодованием сказал Маугли и сел в воде. — У меня нет длинного меха, который прикрывал бы мои кости, но… но если бы с тебя, Балу, содрали шкуру…
При этой мысли Хати вздрогнул, а Балу строго сказал:
— Человеческий детёныш, неприлично говорить такие вещи преподавателю Закона. Меня никогда не видали без шкуры!
— Полно, я не хотел обидеть тебя, Балу; я только подразумевал, что ты походишь на кокосовый орех в оболочке, я же на тот же орех, только обнажённый. Видишь ли, твоя коричневая мохнатая оболочка… — Маугли сидел, скрестив ноги, и объяснял свои слова, по обыкновению размахивая рукой; Багира вытянула мягкую лапу и опрокинула мальчика в реку.
— Чем дальше, тем хуже, — сказала чёрная пантера, когда он, отдуваясь и отряхиваясь, поднялся из воды. — Сначала с Балу надо содрать кожу; потом Балу оказался орехом! Смотри, чтобы он не сделал того, что делают спелые кокосовые орехи.
— А что такое? — спросил Маугли, на мгновение забыв осторожность, хотя шутка об орехах одна из самых старых в джунглях.
— Разбивают голову, — спокойно сказала Багира и снова погрузила его в воду.
— Нехорошо делать своего учителя предметом шуток. — Заметил Балу, когда Маугли в третий раз вынырнул из воды.
— Нехорошо? А чего же вы ждали? Это обнажённое существо бегает взад и вперёд и выкидывает обезьяньи шутки над прежними хорошими охотниками; лучших из нас оно, ради забавы, дёргает за усы. — Это говорил Шер Хан, хромой тигр, который кое-как притащился к воде.
Шер Хан выждал несколько минут, чтобы насладиться впечатлением, которое он произвёл на оленей, стоявших на противоположном берегу, потом опустил свою угловатую пушистую голову и начал пить ворча:
— Джунгли превратились в площадку для забав обнажённых детёнышей. Посмотри на меня, человеческий детёныш.
Маугли посмотрел — вернее уставился — на Шер Хана, придав своим глазам как можно более дерзкое выражение; через минуту тигр тревожно отвернулся.
— Человеческий детёныш тут, человеческий детёныш там, — прорычал он, продолжая пить. — Детёныш ни человек и ни волк, не то он боялся бы. В будущем году мне придётся просить у него позволения напиться. Аугрх!
— Может быть, это случится, — заметила Багира, глядя прямо в глаза тигру. — Да, может случиться, Шер Хан. Фу, какой новый позор принёс ты сюда!
Лунгри погрузил в воду свой подбородок и нижнюю челюсть, и тёмные, маслянистые полосы поплыли от него по течению.
— Человек, — спокойно сказал Шер Хан, — час тому назад я убил человека. — И он продолжал мурлыкать и ворчать про себя.
Весь ряд животных дрогнул и заволновался; поднялся шёпот и скоро перешёл в крик:
— Человек! Человек! Он убил человека!
Потом все глаза посмотрели на Хати, дикого слона, но он, казалось, не слышал. Хати никогда ничего не делает до последней минуты, и это одна из причин продолжительности его жизни.
— В такое время, как теперь, убить человека! Разве поблизости не было другой дичи? — презрительно сказала Багира, выходя из замутнённой воды и по-кошачьи отряхивая каждую свою лапу.
— Я убил не из-за голода; я нарочно подстерёг человека.
Снова поднялся шёпот ужаса, и маленькие наблюдательные глаза Хати устремились на Шер Хана.
— Подстерёг, — медленно продолжал Шер Хан, — а теперь пришёл пить и очиститься. Разве здесь есть кто-нибудь, кто помешает мне сделать это?
Спина Багиры начала изгибаться, как стебель бамбука при сильном ветре, но Хати поднял свой хобот и сказал спокойно:
— Ты нарочно выбрал человека? — спросил он, а когда Хати спрашивает, гораздо благоразумнее отвечать.
— Именно. Это было моё право; наступила моя ночь. Ты ведь знаешь, о Хати, — Шер Хан говорил почти вежливым тоном.
— Да, знаю, — ответил Хати и, помолчав немного, спросил: — Напился ли ты вволю?
— На сегодняшнюю ночь — да.
— Тогда уйди. Из реки нужно пить, а не осквернять её. Только хромой тигр может хвастаться своим правом в такое время, когда… когда мы все страдаем вместе: люди и Народ Джунглей. Чистый или нечистый, уходи в своё логовище, Шер Хан.
Последние слова Хати произнёс голосом, который походил на звук серебряных труб; трое его сыновей быстро двинулись вперёд, хотя в этом не было никакой надобности. Шер Хан убежал, пригибаясь к земле; он не смел даже ворчать, зная (как знали и все), что, в конце концов, хозяин джунглей — Хати.
— О каком это праве говорит Шер Хан? — прошептал Маугли на ухо Багире. — Убивать человека всегда позорно. Так сказано в Законе; а между тем Хати говорит…
— Спроси его. Я не знаю, Маленький Брат. Если бы не Хати, есть у этого мясника право или нет, я проучила бы хромулю… Приходить к Скале Мира только что убив человека, да ещё хвастаться этим, дело шакала. Кроме того, он запачкал хорошую воду.
Маугли выждал несколько минут, чтобы собрать всё своё мужество (никто не любил прямо обращаться к Хати), наконец громко спросил:
— Что это за право Шер Хана, о Хати?
И на обоих берегах прозвучал тот же вопрос, потому что Народ Джунглей до крайности любопытен, а близ реки только что произошло нечто не понятное для всего населения зарослей, кроме Балу, который глубоко задумался.
— Это старая история, — ответил Хати, — она старше джунглей. Замолчите; тогда я расскажу её.
Минуты две кабаны и буйволы толпились, толкались, потом вожаки стад один за другим прохрюкали: «Мы ждём». Хати сделал несколько шагов вперёд и остановился, когда вода в затоне около Скалы Мира дошла ему до колен. Несмотря на худобу, морщины и желтизну бивней старого слона, он казался тем, чем все в джунглях признавали его — господином зарослей.
— Вы знаете, дети, — начал он, — что из всех живущих на свете вы больше всего должны бояться человека.
Послышался ропот согласия.
— Этот рассказ касается тебя, Маленький Брат, — шепнула Багира Маугли.
— Меня? Я принадлежу к стае; я охотник из Свободного Народа, — ответил мальчик. — Какое мне дело до человека?
— А вы не знаете, почему вы боитесь человека? — продолжал Хати. — Я объясню причину. В начале, когда джунгли только что появились (а никто не знает, когда это было), мы, все жители зарослей, паслись вместе и не боялись друг друга. В те дни засух не случалось: листья, цветы и плоды росли на одном и том же дереве, и мы ели только листья, цветы, траву, плоды и кору.
— Я рада, что не жила в те времена, — заметила Багира. — Кора годится только для оттачивания когтей.
— Господином джунглей был Та, первый слон. Своим хоботом он поднял джунгли из глубоких вод; там, где он прорывал своими бивнями борозды в почве, текли реки; где он ударял о землю своей ногой, образовались водоёмы, а где он трубил в хобот, падали деревья. Вот таким-то образом Та создал джунгли, и так мне рассказывали об этом.
— В пересказе история не стала более правдоподобной, — шепнула Багира, и Маугли засмеялся, прикрыв рот рукой.
— В те дни не было ни хлеба, ни дынь, ни перца, ни сахарного тростника, ни маленьких хижин, которые вы все видали. Народ джунглей не знал ничего о человеке; и это был один народ. Но, хотя пастбищ оказывалось достаточно, жители джунглей стали спорить из-за пищи. Они были ленивы. Каждый желал есть там, где он лежал, как это случается и теперь, во время хороших весенних дождей. Та, первый из слонов, был очень занят; он устраивал новые джунгли и вводил реки в новые русла. Бывать повсюду он не мог, а потому сделал первого тигра господином и судьёй джунглей, которому всё население должно было излагать свои споры. Первый тигр ел плоды и траву, как все остальные звери. Он был величиной с меня и очень красив; весь жёлтый, как цветы жёлтой лианы. В те славные дни, когда джунгли были молоды, на его шкуре не виднелось ни одной полосы, ни одной черты. Мы, жители джунглей, без страха приходили к нему, и его слово служило Законом для всех. Помните, ведь все мы тогда составляли один народ.
Раз ночью между двумя оленями начался спор — ссора из-за пастбища. Вроде тех, которые теперь разрешаются рогами и ударами передних ног. Рассказывают, что, стоя перед тигром, лежавшим среди цветов, олени заговорили оба сразу, и один из них толкнул его рогом. Тогда первый тигр, забыв, что он господин и судья джунглей, кинулся на виновного и сломал ему шею.
До этой ночи в джунглях никто никогда не умирал. Первый тигр увидел, что он сделал, обезумел от запаха крови и убежал в северные болота, а население джунглей принялось драться между собой. Та услышал шум и вернулся. Тогда одни сказали ему одно, другие — другое; первый же слон увидел между цветами мёртвого оленя и спросил, кто его убил, а жители джунглей отказались ответить, потому что обезумели от запаха крови. Они носились в разные стороны, описывая круги, делали прыжки, кричали, потрясая головами. Та приказал деревьям, низко опускавшим свои ветви, и свисавшим с деревьев лианам отметить убийцу, чтобы он, Та, мог его узнать; потом первый слон прибавил: «Кто же теперь будет господином Народа Джунглей?»
Выскочила живущая в ветвях серая обезьяна и сказала: «Я буду властительницей джунглей».
Та засмеялся и сказал: «Пусть так и будет», — и ушёл сердитый.
Дети, вы знаете серую обезьяну. В те времена она была такая же, как теперь. Сперва она состроила серьёзное лицо, но очень скоро принялась чесаться, прыгать вверх и вниз, и возвратившийся Та увидел, что серая обезьяна висит головой вниз и насмехается над зверями, а те, в свою очередь, смеются над ней. Таким образом, в джунглях не было Закона, воцарились только глупые толки и бессмысленные слова.
Та созвал к себе всех зверей и сказал:
«Первый из ваших властителей принёс в джунгли смерть, второй — стыд. Теперь пора установить для вас Закон. Закон ненарушаемый. Вы узнаёте страх, а узнав его, поймёте, что он ваш господин; всё остальное последует позже». Тогда мы, население джунглей, спросили: «Что такое страх?» А Та ответил:
«Ищите, пока не найдёте».
Так мы, звери, разошлись по джунглям, отыскивая страх, и вот буйволы…
— Ух, — сказал Майза, предводитель буйволов, стоявший вместе со своим стадом на песчаной отмели.
— Да, Майза, буйволы. Они вернулись с вестью, что в пещере сидит страх; что на нём нет меха и что он двигается на задних ногах. Мы, население джунглей, пошли за стадом к пещере; подле её входа стоял страх, и он был, как и говорили буйволы, без меха и стоял на задних ногах. Завидев Народ Джунглей, он закричал, и его голос наполнил всех ужасом, который испытываем теперь и мы, слыша этот голос. Звери кинулись бежать, тесня друг друга; они боялись. В эту ночь, как мне говорили, жители джунглей не легли, по тогдашнему обыкновению, все вместе; каждое племя поместилось отдельно: кабаны с кабанами; олени с оленями; одни рога с другими, копыта с копытами; каждый держался себе подобных; и, дрожа, они лежали в джунглях.
Только первого тигра не было с ними; он всё ещё скрывался в северных болотах, и когда ему сказали о том, что население джунглей видело подле пещеры, он ответил: «Я пойду к этому существу и сломаю ему шею». Целую ночь бежал он, направляясь к пещере. Деревья и лианы, помня приказание Та, опускали свои ветви и, когда тигр пробегал мимо них, налагали на него знаки. Они проводили своими пальцами по его спине, бокам, по голове и морде. И там, где ветви касались тигра, на его жёлтой шкуре оставались черты или полосы. До сего дня его дети носят на себе отметины. Когда он подбежал к пещере, страх Бесшёрстый протянул свою руку и сказал, что он «полосатый, приходящий ночью». Первый тигр испугался Бесшёрстого и с воем вернулся к болотам.
Тут Маугли тихо засмеялся, опустив подбородок в воду.
— Он так громко выл, что Та услышал его голос и сказал: «В чём твоё горе?»
А первый тигр поднял морду к недавно созданному небу, которое теперь так старо, и попросил: «Возврати мне моё могущество, о Та. Я посрамлён перед всеми джунглями, я убежал от Бесшёрстого, и он дал мне постыдное название». — «Почему же?» — спросил Та. «Потому что я запачкан грязью болот», — ответил первый тигр. «Поплавай же и поваляйся во влажной траве; если это грязь, она смоется», — ответил Та. Первый тигр поплавал, всё валялся и валялся в траве до тех пор, пока джунгли не замелькали перед его глазами; тем не менее ни одна чёрточка не сошла с его шкуры и, посмотрев на него, Та засмеялся. Тогда первый тигр сказал: «Что я сделал? Почему это случилось со мной?» Та ответил: «Ты убил оленя, ты впустил в джунгли смерть, и вместе со смертью к нам пришёл страх; теперь Народ Джунглей боится друг друга, как ты боишься Бесшёрстого». Первый тигр сказал: «Никто не будет бояться меня; ведь я с самого начала знал всех зверей». Но Та ему ответил: «Иди и смотри сам». Первый тигр стал бегать взад и вперёд, громко звал оленей, кабанов, и дикобразов, и всё население джунглей. Но все бежали от него, от своего бывшего судьи; они боялись.
Первый тигр вернулся обратно; его гордость была сломлена. Он бился головой о землю и царапал её всеми своими четырьмя лапами, говоря: «Вспомни, я был господином джунглей! Не забудь меня, о Та. Пусть мои дети узнают, что я некогда жил без стыда или страха». И Та сказал: «Это я сделаю, потому что мы с тобой вместе видели, как создавались джунгли. В течение одной ночи в каждом году всё для тебя будет, как было раньше, чем погиб олень; да будет так, и для тебя, и для твоих детей. Если в эту ночь вы встретите Бесшёрстого — а его имя человек, — вы не будете его бояться; зато он почувствует к вам страх, точно вы всё ещё судьи в джунглях и господа надо всеми и надо всем. В эту ночь имей сострадание к его страху, потому что ты сам познал, что значит страх.
Первый тигр ответил: «Этим я доволен». Но когда в следующий раз тигр пил, он увидел на своих лапах и боках чёрные полосы, вспомнил название, данное ему Бесшёрстым, и рассердился. Целый год жил он среди болот, ожидая, чтобы Та исполнил своё обещание. Раз ночью, когда шакал луны (вечерняя звезда) остановился над джунглями, первый тигр почувствовал, что наступила его ночь, и пошёл к пещере, чтобы увидать Бесшёрстого. Случилось, как обещал Та. Бесшёрстый упал перед тигром ниц, а первый тигр ударил его и перебил ему шею, думая, что в мире есть только одно такое существо и что он убил страх. Вдруг, обнюхивая убитого, он услышал, что Та идёт из лесов севера, и голос первого слона, такой голос, какой мы слышим вот теперь…
Посреди сухих опалённых гор прокатились раскаты грома, но гром этот не принёс дождя; с ним явились только зарницы, которые мигали над горными хребтами, и Хати продолжал:
— Вот какой голос услышал тигр, и голос этот сказал: «Так вот твоё милосердие?» Первый тигр, облизнув губы, ответил: «В чём дело? Я убил страх». Послышался ответ Та: «О, слепец и безумец! Ты снял путы с ног смерти, и, пока ты не умрёшь, она будет идти по твоему следу. Ты научил человека убивать».
Первый тигр, стоя, как каменный, подле своей добычи, ответил: «Он теперь такой, каким был олень. Больше нет страха, и я снова буду судить Народ Джунглей».
Но Та сказал: «Народ Джунглей никогда больше не придёт к тебе. Никто из населения зарослей никогда больше не пересечёт твоего пути, не ляжет спать близ тебя, не пойдёт вслед за тобой, не вздумает щипать траву около твоего логова. Только страх будет неотступно красться вслед за тобой и, невидимыми для тебя ударами, приказывать повиноваться ему. По его слову почва будет разверзаться под твоими ногами, лианы обвивать твою шею, а стволы деревьев вырастать над тобой выше, чем ты можешь прыгнуть. Наконец, Бесшёрстый снимет с тебя шкуру, чтобы завёртывать в неё своих озябших детёнышей. Ты не оказал ему милосердия, и он отплатит тебе тем же».
Первый тигр был очень храбр, потому что его ночь ещё не окончилась, и сказал: «Обещание Та и есть обещание Та. Ведь он же не отнимет у меня моей ночи?» И Та ответил: «Одна ночь в году — твоя, как я уже сказал. Но тебе придётся заплатить за это дорогой ценой. Ты научил человека убивать, а он способный ученик».
Первый тигр произнёс: «Вот он у меня под ногами, и его спина сломана. Возвести в джунглях, что я убил страх».
Но Та засмеялся и сказал: «Ты убил одного из многих. И должен сам сказать об этом в джунглях, потому что твоя ночь окончилась».
Наступил день; из пещеры вышел другой Бесшёрстый, на дороге увидел убитого, а над ним первого тигра и взял заострённую палку…
— Они бросают и теперь какую-то вещь, которая страшно колет, — сказал Икки, с шуршанием шедший по берегу (гонды находят мясо дикобраза очень вкусным и называют его Хо-хо-Игу). Икки знал кое-что о злобном маленьком гондском топорике, который, точно стрекоза, пролетает над прогалиной.
— Это была заострённая палка, вроде тех, которые люди ставят теперь в ловушках-ямах, — заметил Хати, — бросив её, человек попал в первого тигра и сильно ранил его в бок.
Случилось, как сказал Та: первый тигр, завывая, стал бегать по джунглям, пока не вырвал из себя палку, и все звери узнали, что Бесшёрстый в силах издали наносить удары, и стали его бояться больше прежнего. Итак, первый тигр научил Бесшёрстого убивать (а вы знаете, сколько вреда это принесло нашему народу!), убивать с помощью петли, ям, скрытых ловушек, бросаемых палок, жгучих мух, вылетающих из белого дыма (Хати говорил о ружьё), и Красного Цветка, который выгоняет нас на открытое пространство. Тем не менее ровно одну ночь в году Бесшёрстый, по обещанию Та, страшится тигра, и тигр ни разу не заставил человека меньше бояться его. Он убивает Бесшёрстого там, где его встретит, вспоминая, как был посрамлён первый тигр. Всё остальное время, ночью ли, днём ли, страх расхаживает по джунглям.
— Ахи! Аоо! — сказали олени, думая о том, что это значило для них.
— Только, когда нас обнимает один великий страх, вот как теперь, мы, жители джунглей, оставляем в стороне все наши мелкие страхи и собираемся вместе.
— Человек боится тигра только одну ночь? — спросил Маугли.
— Только одну ночь, — подтвердил Хати.
— Но я… Но мы… Но все джунгли знают, что Шер Хан убивает людей два или три раза в течение одной луны.
— Именно. Но в таких случаях он нападает сзади и отворачивает голову в сторону; он полон страха. Если бы человек взглянул на него, тигр убежал бы. Зато в свою единственную ночь он открыто входит в деревню, идёт между двумя рядами домов, просовывает голову в дверные проёмы, а люди падают перед ним ниц, он же выбирает любого и убивает. Убивает раз, в каждую свою ночь.
— А, — сказал про себя Маугли, валяясь в воде. — Теперь я понимаю, почему Шер Хан попросил меня взглянуть на него. Из этого для него не вышло ничего хорошего; он не мог выдержать моего взгляда, а я… я, конечно, не упал к его ногам. Впрочем, ведь я же не человек; я принадлежу к Свободному Народу.
— Ум-м-м, — послышалось из глубины мягкого горла Багиры. — Тигр знает свою ночь?
— Не знает, пока шакал луны не выйдет из утреннего тумана. Иногда его ночь, единственная ночь тигра, приходится на середину сухого лета; иногда наступает во время дождей. Если бы не первый тигр, этого никогда не было бы; и мы никогда не знали бы страха.
Олени печально зафыркали; недобрая улыбка искривила губы Багиры.
— А люди знают эту… историю? — спросила она.
— Никто её не знает, кроме тигров и нас, слонов, детей Та. Эй вы, стоящие подле затонов, теперь вы слышали её, и я закончил.
Хати опустил свой хобот в воду в знак того, что он не желает больше говорить.
— Но… но… но… — сказал Маугли, обращаясь к Балу, — почему же первый тигр не продолжал есть траву, листья и деревья? Ведь он же только переломил шею оленя. Он не съел его. Что заставило его полюбить горячее мясо?
— Деревья и лианы заклеймили тигра, Маленький Брат, превратив его в то полосатое существо, которое мы видим теперь. Никогда больше не будет он есть их листьев и плодов. С этого дня тигр начал мстить оленям и другим травоядным, — заметил Балу.
— Так, значит, ты знал этот рассказ? А, Балу? Почему же я никогда не слышал его от тебя?
— Потому что джунгли полны подобными историями. Если я начну повторять их все, этому конца не будет. Да брось ты моё ухо, не тормоши его, Маленький Брат!
Чудо Пурун Бхагата
Однажды в Индии жил человек, был он первым министром одного из полунезависимых туземных государств, которое лежало в северо-западной части страны. Он был брамин такой высокой касты, что касты потеряли для него какое-либо значение. В своё время отец его занимал очень важное положение при том же пестрившем разноцветной мишурой, тогда ещё старозаветном, индусском дворе. Однако когда Пурун Дасс вырос и развился, он начал чувствовать, что прежний порядок вещей начинает изменяться; что человек, который желает преуспевать, должен находиться в хороших отношениях с англичанами и подражать всему, что они считают необходимым. В то же самое время он знал, что туземному сановнику следует сохранять милость своего собственного господина. Это была трудная игра; тем не менее хладнокровный, молчаливый молодой брамин, получивший английское образование в бомбейском университете, вёл её умно и, шаг за шагом, поднялся до положения первого министра маленького государства. Иначе говоря, в его руках сосредоточилось больше реальной власти, нежели было у его господина махараджа.
Когда старый властитель, относившийся подозрительно к англичанам с их железными дорогами и телеграфами, умер, Пурун Дасс получил большое влияние на его молодого преемника, воспитанного англичанином; они вместе — впрочем, Пурун Дасс всегда старался, чтобы всё приписывалось махарадже, — устроили школы для маленьких девочек, проложили дороги, завели государственные склады и выставки земледельческих орудий и стали издавать ежегодные синие книги о «Моральном и материальном прогрессе государства». Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие туземные государства принимают в полном объёме английский прогресс, не веря, как верил Пурун Дасс (и на деле доказал это), что всё пригодное для англичанина вдвое пригоднее для азиата. Первый министр скоро сделался высокочтимым другом вице-короля, губернаторов, заместителей губернаторов, докторов и миссионеров, отлично ездящих верхом английских офицеров, которые приезжали, чтобы поохотиться в государственных заповедниках; он нравился также всем ордам туристов, наполнявших Индию в холодную погоду. В свободное время Пурун Дасс давал людям средства для изучения медицины и различных ремёсел, строго держась английских образцов, а также писал статьи в самую распространённую в Индии газету «Пионер» и в этих статьях объяснял цели и стремления своего господина.
Наконец Пурун Дасс поехал в Англию и, по возвращении, был принуждён уплатить огромную сумму жрецам, потому что даже брамин такой высокой касты, к какой он принадлежал, теряет свои права, переплыв через море. В Лондоне Пурун знакомился со всеми, с кем стоило познакомиться, с людьми, имена которых гремят по свету, подолгу беседовал с ними и видел гораздо больше, чем потом говорил. Многие университеты поднесли ему почётные учёные степени; он произносил речи и рассказывал об индусской социальной реформе английским леди в вечерних туалетах, так что в конце концов весь Лондон закричал: «С тех пор, как столы начали покрываться скатертями, с нами никогда не обедал такой очаровательный человек!»
Когда Пурун Дасс вернулся в Индию, он принёс с собой сияние славы; сам вице-король специально приехал в маленькое государство с целью возложить на магараджу орден Большого Креста Звезды Индии, весь покрытый бриллиантами, рубинами и эмалью; во время этой же церемонии, под грохот пушечных выстрелов, Пурун Дасса сделали рыцарем-командором ордена Индийской империи, и с тех пор его имя стало сэр Пурун Дасс Р. К. И. И.
В этот вечер за обедом в большом парадном шатре вице-короля он поднялся во весь рост и, украшенный медалью с цепью ордена, отвечая на тост в честь своего господина, сказал такую речь, которую могли бы затмить немногие англичане.
Прошёл месяц; в город вернулся обычный зной и покой, и Пурун Дасс поступил так, как никогда не вздумалось бы поступить ни одному англичанину: он отошёл от мирских дел. Его осыпанный драгоценностями командорский орден вернулся к индийскому правительству, все дела перешли в руки нового первого министра, и почта принялась работать, давая дело всем своим отделениям. Жрецы знали, что случилось; народ угадывал, но Индия такое место, где человек может поступать как ему угодно и никто не станет спрашивать почему. Никто не нашёл ничего необыкновенного в том, что сэр Пурун Дасс покинул высокий пост, дворец, власть, взамен взяв в руки чашу нищего и накинув на себя жёлтую одежду саньяси (монаха). По правилам древнего закона он пробыл двадцать лет юношей; двадцать лет воителем, хотя никогда в жизни не носил меча, и двадцать лет главой дома. Он употреблял своё богатство и своё могущество на то, что считал нужным; принимал почести, когда они встречались на его пути; на родине и на чужбине знакомился с людьми и городами, и люди и города чтили его. Теперь он сбросил с себя всё это, как человек сбрасывает плащ, который ему больше не нужен.
Он вышел из городских ворот, унося под мышкой шкуру антилопы, посох с окованной медью рукояткой, держа в руке нищенскую чашу из прочного полированного коричневого морского кокоса, босоногий, одинокий, опустив глаза к земле. Между тем позади него с бастионов раздались выстрелы, салюты в честь его счастливого преемника. Пурун Дасс кивнул головой. Вся «эта» жизнь окончилась для него, но при мысли о прошлом в нём не шевелилось ни злого, ни доброго чувства, как у человека не остаётся никакого впечатления от бесцветного ночного сновидения. Он был теперь саньяси, бездомный бродячий нищий, и его насущный дневной хлеб зависел от милости других людей. Но пока в Индии есть кусок съестного, который один человек может разделить с другим, никакой монах или нищий не умрёт с голоду. Пурун Дасс никогда в жизни не пробовал мяса, даже рыбу ел редко. Пятифунтовая кредитка покрыла бы его личный годовой расход на еду в те времена, когда он был единовластным распорядителем миллионных богатств. Уже во дни своего блестящего пребывания в Лондоне Пурун Дасс лелеял мечту о мире и спокойствии; в его уме рисовалась длинная, белая, пыльная дорога, вся покрытая следами босых ног; он мысленно видел непрерывное медленное движение по ней и чувствовал резкий запах древесного дыма, в сумраке волнующего из-под фиговых деревьев, оттуда, где путники садятся ужинать.
Когда наступила пора осуществить эту мечту, первый министр сделал все необходимые шаги, и через три дня вам было бы легче отыскать пузырёк воздуха в широком водовороте Атлантики, нежели Пурун Дасса среди бродячих, встречающихся и расстающихся, миллионов индусов.
Ночью он расстилал на земле кожу антилопы там, где его заставала темнота: на обочине дороги, в монастыре саньяси, подле сделанного из глины святилища Кала Пир, где йоги, другое мистическое общество святых людей, принимали его, как делают все знающие, что обозначают касты и отделы монахов, иногда на краю какой-нибудь индусской деревушки, куда прибегали дети с пищей, приготовленной их родителями, иногда же близ пастбищ, где отсвет от его костра будил дремлющих верблюдов. Пурун Дассу, или Пурун Бхагату, как он теперь называл себя, было всё равно, где отдыхать. Земля, люди и пища — всё стало для него безразлично. Тем не менее ноги Пуруна бессознательно несли его к северу и востоку, с юга к Рохтаку, от Рохтака — к Курнулю, от Курнуля — к разрушенному Саманаху, потом — вверх по иссохшему руслу реки Гуггир, которое наполняется только, когда с вершин текут дождевые потоки. И вот он увидел отдалённую линию высоких Гималайских гор.
Пурун Бхагат улыбнулся; он вспомнил, что его мать была браминкой из Кулу — уроженка гор, вечно тосковавшая по снежным вершинам, и мысленно сказал себе, что несколько капель крови горцев в конце концов влекут человека к горной стране.
— Там, — сказал Пурун Бхагат, поднимаясь на нижние склоны гор, где стояли кактусы, похожие на семисвечные светильники, — там я останусь и ко мне придёт знание.
Прохладный гималайский ветер свистел в его ушах, пока он шёл по дороге, ведущей к Симле.
В последний раз он ехал по этой дороге с бряцающим кавалерийским эскортом, направляясь к самому кроткому и самому приветливому из вице-королей. Они целый час толковали вдвоём о лондонских общих друзьях и о настроениях простонародья Индии. Теперь же Пурун Бхагат никого не навещал. Вот он остановился и стал смотреть на красивые низины, которые раскинулись под ним; наконец, туземный полицейский-магометанин сказал ему, что он мешает движению по дороге, и Пурун Бхагат почтительно повиновался закону, так как хорошо знал его значение, и теперь сам отыскивал для себя новые собственные законы. Он двинулся дальше, и эту ночь спал в пустой хижине на Чета Симла, которая кажется границей мира. Однако его путешествие только что началось.
Пурун Бхагат пошёл по гималайско-тибетскому пути, по маленькой десятифутовой дороге, взрывами проделанной в крепкой скале или поднимающейся на деревянных подпорках над пропастями глубиной в тысячу футов. Она то спускается в тёплые, влажные, защищённые от ветра долины, то вьётся через покрытые травой или обнажённые отроги гор, которые солнце раскаляет словно сквозь зажигательное стекло; то бежит через тёмные росистые леса, где стоят древесные папоротники, снизу доверху одетые листьями, а фазан призывает свою подругу. Пурун Дасс встречал тибетских пастухов с собаками и стадами овец, из которых каждая несла на спине маленький мешок с бурой; встречал он также бродячих дровосеков, идущих в Индию на богомолье тибетских лам, в плащах и пледах; посольства мелких уединённых горных государств, мчащиеся на пегих и смелых лошадках; или едущего к соседу раджу с его свитой. Иногда же в течение долгого ясного дня замечал, только далеко от себя, внизу, чёрного медведя, который, кряхтя, вырывал коренья из земли. Когда Бхагат двинулся в путь, в его ушах ещё отдавался гул покинутого им мира; так туннель долго гудит после того, как поезд уже вышел из него. Но после горного прохода Муттианы всё кончилось; путник остался наедине с собой; он шёл, размышлял и думал; его глаза смотрели в землю, мысль улетала за облака.
Раз вечером Пурун Бхагат достиг такого высокого горного прохода, каких до тех пор ещё не встречал; подниматься к нему пришлось два дня, и он увидел ряд снежных вершин, закрывавших весь горизонт. Это были горы от пятнадцати до двадцати тысяч футов высотой; они, казалось, стояли так близко, что в них можно было бы попасть брошенным камнем, тогда как по-настоящему находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль от Пуруна. Проход был увенчан густым тёмным лесом из деодаров, грецких орешин, диких вишен, диких маслин и диких груш; но больше всего было деодаров, то есть гималайских кедров. И в тени стояло покинутое святилище богини Кали, она же Дурга, она же Ситала, и ей иногда поклоняются, как защитнице от оспы.
Пурун Дасс подмёл пол маленького храма, улыбнулся широко усмехавшейся статуе, в глубине храмика устроил из глины небольшой очаг, положил кожу антилопы на ложе из свежих сосновых игл, взял свой бераджи (посох с медной рукояткой) под мышку и сел отдохнуть.
Под ним начинался чистый горный откос, спускавшийся на тысячу пятьсот футов; маленькая деревня из домов с каменными стенами и с крышами из битой глины лепилась по склону, а кругом этого посёлка лежали расположенные террасами поля, которые пестрели, точно передник, составленный из лоскутов материи, на коленях горы; коровы, казавшиеся не крупнее жуков, щипали траву между гладкими каменными кольцами молотильных площадок. Расстояние искажало размеры предметов, и человек не сразу понимал, что низкие кусты на противоположной горе, в сущности, лес из стофутовых сосен.
Пурун Бхагат видел, как над исполинской впадиной пронёсся орёл и как огромная птица превратилась в точку, ещё не достигнув половины низины. Вот над равниной протянулось несколько отдельных облаков; одни из них зацепились за плечи гор, другие поднялись, поравнялись с верхней точкой прохода и растаяли.
— Здесь я найду покой! — прошептал Пурун Бхагат.
Надо сказать, что житель гор без труда проходит несколько сотен футов вверх и вниз; поэтому, едва в деревне завидели дым над покинутым святилищем, сельский жрец взобрался по террасам горного откоса, чтобы приветствовать пришельца.
Когда он встретил взгляд Пурун Бхагата — взгляд человека, который привык управлять тысячными толпами, — он склонился до земли, безмолвно взял его нищенскую чашу, вернулся обратно в деревню и сказал:
— Наконец-то и у нас есть свой святой. Никогда не видывал я подобного человека. Он уроженец низин, но со светлой кожей. Он брамин из браминов.
Все деревенские хозяйки в один голос спросили:
— Как ты думаешь, он останется с нами?
И каждая принялась готовить вкусное кушанье для Бхагата. Пища горцев очень проста, но из гречихи, индийской ржи, риса, красного перца и мелких рыбок, пойманных в потоке долины, из мёда, взятого из сот, устроенных в каменных оградах, с прибавкой сушёных абрикосов, дикого имбиря и овсяных лепёшек благочестивая женщина может приготовить отличные вещи, и жрец отнёс Бхагату полную чашу.
— Останется ли он? — спросил жрец, — нужен ли ему чела (ученик), который молился бы за него? Есть ли у него байковое одеяло для защиты от холода? Вкусна ли была присланная пища?
Пурун Бхагат поел и поблагодарил. Да. Он намеревался остаться.
— Этого достаточно, — сказал жрец. — Пусть он ставит свою нищенскую чашу вне святилища, во впадине, образованной вот этими двумя извивающимися корнями, и тогда Бхагат будет ежедневно получать пищу, потому что деревня считает для себя честью, что такой человек, — жрец застенчиво посмотрел на Бхагата, — остаётся среди них.
С этого дня окончились странствия Пурун Бхагата. Он отыскал место, предназначенное ему; нашёл тишину и широкий простор. И время остановилось. Сидя при входе в маленький храм, Бхагат не мог бы сказать, жив он или умер; человек ли он, владеющий своими руками и ногами, или часть гор, облаков, ливня и солнечного света. Он тихо повторял про себя одно имя, повторял многие сотни раз и, наконец, при каждом новом повторении ему стало казаться, что он всё больше и больше отделяется от своего тела и двигается к дверям великого и страшного открытия; но как раз в то мгновение, когда двери начинали отворяться, тело увлекало его обратно, и он с печалью ощущал, что плоть и кости Пурун Бхагата держат его в своих оковах.
Каждое утро полная чаша бесшумно ставилась в переплетении корней подле стены маленького святилища. Иногда её приносил жрец; иногда купец, живший в деревне и желавший заслужить милость неба, поднимался к святилищу Кали; чаще же всего чашу приносила женщина, приготовившая кушанье накануне вечером; опуская её, она еле слышным шёпотом просила: «Скажи обо мне богам, Бхагат. Заступись за такую-то жену такого-то!» Время от времени эту честь доверяли какому-нибудь смелому мальчику, и Пурун Бхагат слышал, как ребёнок поспешно ставил чашу и убегал во всю силу своих маленьких ног. Сам же Бхагат никогда не спускался в деревню. Точно карта лежала она у его ног. Он мог видеть вечерние собрания людей на молотильных площадках, которые представляли собой единственные плоскости; видел чудесный, непередаваемый зелёный оттенок молодого риса, синеву индийской ржи, четырёхугольные пятна пшеницы, а в своё время красные цветы амарантов, крошечные семена которых — не то зёрнышки, не то пыль — представляют собой пищу, дозволенную индусу во время постов.
Когда лето сменялось осенью, крыши хижин превращались в маленькие квадраты из чистейшего золота, потому что земледельцы сушили на них свой хлеб. Сбор мёда и жатва риса, посевы и уборка полей — всё происходило перед его глазами, как бы вышитое, там внизу, на многоугольных участках; он думал о происходящем и спрашивал себя:
— К чему это всё приведёт в конце концов?
Даже в населённой части Индии человек не может целый день просидеть неподвижно без того, чтобы к нему не прибежали дикие существа, так бесстрашно, точно он скала; а в этой глуши животные, хорошо знавшие святилище Кали, очень скоро вернулись посмотреть на незваного гостя. Прежде всех, конечно, пришли лангуры, крупные гималайские обезьяны с серыми бакенбардами. Их переполняло любопытство. Они вытащили нищенскую чашу, покатали её по полу, попробовали силу своих зубов на медной отделке посоха, состроили гримасы антилоповой шкуре и решили, что сидевшее неподвижно человеческое существо не опасно. По вечерам они стали соскакивать с веток сосен и, протягивая руки, просить пищи, а потом грациозными прыжками бросались назад. Им также нравилась теплота огня, и они так теснились к очагу, что Пурун Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова в огонь; утром он зачастую видел, что мохнатая обезьяна спала под его тёплым одеялом. Целый день то одна, то другая из племени обезьян сидела рядом с ним, глядя на далёкие снега, и нежно ворковала с неописуемо мудрым и печальным видом.
После обезьян пришёл баразинг, большой гималайский олень, похожий на нашего рыжего оленя, но крупнее и сильнее его. Он намеревался соскрести бархатистый покров со своих рогов о холодные камни статуи Кали и, завидев в храмике человека, сердито топнул ногой. Пурун Бхагат не пошевелился, и мало-помалу царственное создание сделало шаг вперёд и обнюхало плечо отшельника. Пурун Бхагат провёл одной своей прохладной рукой по горячим разветвлениям рога оленя, и это прикосновение успокоило раздражённого баразинга; он наклонил голову, и Пурун Бхагат очень нежно соскрёб с его рогов бархат. Позже баразинг стал приводить к нему свою лань и детёныша, кротких созданий, жевавших одеяло святого. Иногда он вечером приходил один, чтобы получить свою долю свежих грецких орехов, и в отсвете костра его глаза казались зелёными. Наконец, пришла кабарга, самое робкое и чуть ли не самое мелкое животное из всех оленьков, и взглянула на Пурун Бхагата, насторожив свои большие, как у кролика, уши; даже молчаливый пятнистый «мушик набха» явился узнать, что обозначает свет в храме, и опустил свой нос, напоминавший нос лося, на колени Пурун Бхагата, то подступая к нему, то отступая к двери, вместе с тенями, качавшимися от пламени очага. Пурун Бхагат называл их всех «мои братья», и его тихий призыв: «бхаи, бхаи», заставлял животных в полдень выходить из леса, если только они были на таком расстоянии, что могли слышать голос отшельника. Гималайский чёрный медведь, капризный и подозрительный Сона, под подбородком которого виднеется белый знак в виде латинского V, не раз прокрадывался мимо святилища Кали. Бхагат не выказывал страха, поэтому и Сона не выражал гнева, но наблюдал за отшельником; наконец, он подошёл к Бхагату и потребовал от него своей доли ласки, хлеба или диких ягод. Очень часто, когда на небе разливалась тихая заря, Бхагат взбирался на верхний гребень утёса горного прохода, чтобы наблюдать, как пробуждённый красный свет бежит вдоль снежных вершин, и видел, что Сона, волоча свои ноги и пофыркивая, идёт по его следам, просовывает любопытную переднюю лапу под лежащие стволы и с нетерпеливым «вуф» вынимает её обратно. Иногда ранние блуждания Бхагата будили Сону, спавшего где-нибудь свернувшись клубком, и большой зверь поднимался на задние лапы, собираясь начать бой, но, слыша голос отшельника, понимал, что перед ним его лучший друг.
Почти про всех пустынников и монахов, живущих вдали от больших городов, рассказывают, что они могут совершать чудеса с дикими зверями, но для такого чуда нужно только, чтобы человек молчал, никогда не делал ни одного резкого движения и долгое время не смотрел в глаза своего дикого посетителя. Жители деревни видели смутный силуэт баразинга, который, точно тень, проходил в тёмном лесу подле святилища Кали; видели, что минол, гималайский фазан, в своём лучшем оперении сверкал перед статуей Кали, а внутри храмика лангуры, сидя на корточках, играли скорлупой грецких орехов. Многие дети слышали, как Сона, по обыкновению медведей, пел про себя свою песенку, где-то среди обвалившихся камней, и за Бхагатом упрочилась слава творителя чудес.
Между тем он не думал о совершении чудес. Он считал, что всё в мире — одно великое чудо, и что человек, знающий это, обрёл некоторую мудрость. Он твёрдо верил, что во всей вселенной нет ничего великого и ничего ничтожного, и день и ночь стремился постичь сущность вещей и вернуться туда, откуда явилась его душа.
Так он думал; его волосы отросли и теперь падали на плечи; в том месте каменной плиты, подле края антилоповой шкуры, где вечно стоял посох Бхагата, образовалась ямка, а то место между корнями деревьев, где день изо дня оставалась нищенская чаша, углублялось и стало почти таким же отполированным, как и сам сосуд; каждое животное знало своё определённое место подле очага. По мере изменения времён года, меняли окраску и поля внизу; молотильные площадки наполнялись, пустели и наполнялись снова; с наступлением зимы лангуры сновали между ветвями, припушёнными лёгким снегом, а весной матери обезьяны приносили с собой из тёплых долин своих маленьких детёнышей с печальными глазками. В деревне произошло мало перемен. Священник постарел, многие из детей, приходивших к Бхагату с нищенской чашей, теперь посылали к нему своих собственных детей, а когда кто-либо спрашивал жителей деревни, давно ли их святой живёт в святилище Кали близ горного прохода, они отвечали: «Всегда жил».
Вот наступили такие летние дожди, каких много-много лет не видали в горах. Целых три месяца долину окутывали тучи и наполненный влагой туман; постоянный неумолимый дождь прерывался ливнем с грозой, и по окончании одной грозы налетала другая. Святилище Кали по большей части оставалось над тучами, и однажды Бхагат целый месяц ни разу не видел своей деревни. Она скрывалась под белым покровом, который качался, шевелился, клубился, вздымался в виде арки, но не срывался со своих устоев — облитых потоками дождя утёсов.
Всё это время Бхагат слышал только шум миллиона капель воды: она лилась с деревьев, бежала под его ногами по земле, просачивалась сквозь хвою сосен, падала каплями с листочков промокших папоротников, неслась по вновь прорытым мутным руслам. Потом вышло солнце и разлился аромат деодаров и рододендронов; в воздухе чувствовался также чистый запах, который горцы зовут «благоуханием снегов». Жаркое солнце светило неделю; после этого дожди собрались для последнего ливня, и с неба хлынули потоки воды, которые, ударяясь о землю, поднимали фонтаны грязи. В этот вечер Пурун Бхагат сложил в очаге большую груду топлива; он был уверен, что его братьям понадобится теплота. Но ни одно животное не пришло в святилище, хотя он звал их, звал, пока не упал и не заснул, спрашивая себя, что же случилось в лесах?
Наступил самый тёмный час ночи; ливень барабанил, точно тысяча барабанов, и вот отшельник проснулся: кто-то дёргал его одеяло; протянув руку, он нащупал лапу лангура.
— Ага, здесь лучше, чем среди деревьев, — сонным голосом проговорил Пурун Бхагат и расправил складку своего одеяла. — Вот тебе, согрейся.
Обезьяна сжала его руку и резко дёрнула её.
— Значит, есть хочешь? — сказал Пурун Бхагат. — Подожди немного, я достану кушанье.
Когда он опустился на колени, чтобы подбросить в очаг топлива, лангур подбежал к выходу из маленького храма, промурлыкал что-то, снова подбежал к Бхагату и схватил его за колено.
— В чём дело? Что с тобой случилось, брат? — спросил Пурун, так как глаза лангура были полны мыслями, которых он не мог высказать. — Если только один из твоей касты не попал в ловушку (а здесь никто не ставит ловушек), я не выйду на воздух в такую погоду. Посмотри, брат, даже баразинг идёт сюда укрыться от дождя.
Рога оленя звякнули, когда он вошёл в святилище, звякнули, задев за усмехавшуюся статую Кали. Он наклонил их по направлению к Пурун Бхагату и стал тревожно бить о пол копытами, с шумом пропуская воздух через свои наполовину закрытые ноздри.
— Хаи! Хаи! Хаи! — сказал Бхагат, пощёлкивая пальцами. — Так-то ты благодаришь меня за ночной приют?
Но олень теснил его к двери; вдруг Пурун Бхагат услышал какой-то звук, похожий на вздох. Он взглянул по направлению звука; две плиты пола раздвинулись, а липкая земля под ними чмокнула.
— Понимаю, — сказал Пурун Бхагат, — и не порицаю моих братьев за то, что они сегодня не пришли к моему очагу. Гора рушится. А между тем, зачем мне уходить? — Глаза Бхагата заметили пустую нищенскую чашу, и выражение его лица изменилось. — Они приносили мне пищу каждый день с тех пор… с тех пор, как я пришёл сюда, и если я не потороплюсь, завтра в долине не останется ни души. Поистине, я должен спуститься и предупредить их. Отодвинься, брат! Пусти меня к очагу.
Пурун Бхагат опустил в пламя факел, вращая его, пока он не загорелся. Баразинг неохотно отступил. — Ага, вы пришли, чтобы предупредить меня, — выпрямляясь сказал Пурун Бхагат, — но мы сделаем ещё больше, ещё больше! Идём; дай мне твою шею, брат, потому что у меня только две ноги.
Правой рукой Пурун обнял шершавую шею баразинга, вытянул левую, взял факел и вышел из маленького храма навстречу ужасной ночи. Не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, но дождь чуть не залил пылающего факела, когда большой олень стал поспешно спускаться с откоса, скользя на задних ногах. Вот они вышли из леса; теперь и другие друзья Бхагата присоединились к ним. Он не мог видеть лангуров, но слышал, что они теснились вокруг; позади же раздавались «ух-ух» медведя Соны. Длинные белые волосы Бхагата слиплись от дождя и висели, точно верёвки; вода брызгала из-под его босых ног, а жёлтая одежда пристала к хрупкому старому телу отшельника, но он, не останавливаясь, спускался с горы. Теперь это не был больше святой, отшельник; в нём ожил сэр Пурун Дасс, первый министр немаловажного государства, человек, привыкший повелевать; и он шёл спасать жизни. По крутой скользкой тропинке они двигались все вместе, Бхагат и его братья; они шли всё ниже и ниже; наконец, копыта оленя споткнулись о стенку молотильной площадки, и он фыркнул, почуяв человека. Они остановились в начале кривой деревенской улицы, и Бхагат постучал своим посохом в забранные решёткой окна дома кузнеца; его факел осветил крышу.
— Вставайте и выходите из дома, — закричал Пурун Бхагат, и сам не узнал собственного голоса, потому что прошло много лет с тех пор, как он громко разговаривал с человеком. — Гора рушится! Гора падает! Вставайте, выходите на улицу, о вы, спящие внутри!
— Это наш Бхагат, — сказала жена кузнеца. — Он стоит со своими зверями. — Возьми малюток и сзывай народ.
Весть побежала из дома в дом; дикие животные, сгрудившиеся в узком переулке, жались к Бхагату; Сона нетерпеливо отдувался.
Народ высыпал на улицу; в деревне было не более семидесяти душ. При свете факелов поселяне увидели своего Бхагата, который стоял, положив руку на спину дрожащего баразинга, в то время, как обезьяны жалобно тянули его за одежду, а Сона, осев на задние лапы, громко ревел.
— Бегите через долину и поднимитесь на первую же гору, на той стороне, — приказал Пурун Бхагат. — Никого не оставляйте здесь! Мы идём за вами.
И поселяне побежали, как умеют бегать только одни горцы. Каждый знал, что при оползании почвы необходимо взобраться как можно выше на откос горы с противоположной стороны долины. Они с плеском пробежали через маленькую реку; задыхаясь стали подниматься по террасам полей на отдалённой окраине долины. Бхагат и его братья шли за ними. Выше и выше поднимались деревенские жители на противоположную гору и звали друг друга по именам; это была перекличка; а по их пятам с трудом двигался большой баразинг, отягчённый весом тела отшельника, сила которого убывала. Наконец, олень остановился под ветвями густых сосен на высоте пятисот футов от подножия горы. Инстинкт, который предупредил его о приближающемся оползании горы, теперь сказал, что в этом месте он в безопасности.
Пурун Бхагат, теряя сознание, опустился рядом с оленем; холодный дождь и трудный подъём убивали его; тем не менее он закричал по направлению рассеянных факелов:
— Остановитесь и пересчитайте, все ли здесь!
Увидав же, что огни собрались вместе, он шепнул оленю:
— Останься со мною, брат. Останься до… конца.
В воздухе пронёсся вздох, превратился в ропот, ропот сделался рёвом; рёв усилился и стал могучим звуком, по силе превосходившим всё доступное для слуха; горный откос, на котором стояли беглецы, погрузился в темноту и дрогнул. Потом низкий ровный звук, словно гул органной трубы, минут на пять поглотил остальные шумы, и каждый древесный ствол задрожал. Гул этот замер; звук дождя, падавшего на многие мили каменистой почвы и покрытое травой пространство, изменился; теперь капли глухо барабанили по рыхлой земле. Это поясняло всё.
Беглецы молчали; даже жрец не осмелился заговорить с Бхагатом, который спас их. Поселяне скорчились под соснами и не двигались до рассвета; когда же наступил день — взглянули через долину и увидели, что там, где был лес, террасы полей и прорезанные тропинками луга, появилось одно красное веерообразное пятно и на краю его несколько деревьев лежало вверх корнями.
Эта краснота поднималась высоко на гору, служившую для них пристанищем; она запрудила речку, которая начала разливаться, образуя озеро кирпичного цвета. От деревни, от дороги к маленькому храму, от самого святилища и леса позади него не осталось ни следа. Часть горы шириной в милю и в две тысячи футов глубиной свалилась, как отрезанная сверху донизу.
Беглецы один за другим шли через лес помолиться перед своим Бхагатом. Над ним стоял баразинг, но когда люди приблизились, олень убежал; в ветвях жалобно выли лангуры; где-то на горе стонал Сона; Бхагат, мёртвый, сидел, скрестив ноги, прислонясь спиной к дереву, с посохом под мышкой и обратив лицо к северо-востоку. Жрец сказал:
— Созерцайте чудо после чуда; потому что вот именно так должно погребать каждого саньяси. Там, где мы его видим теперь, мы выстроим храм в честь нашего святого.
Ещё не окончился год, когда они возвели над телом своего саньяси маленькое святилище из камней и глины. Окрестные жители назвали эту гору — Гора Бхагата. Люди до сих пор приходят молиться в храм Бхагата и приносят с собой свечи, цветы и другие дары. Но никто из них не знает, что их святой — сэр Пурун Дасс — Р. К. И. И.; Д. Л.; Д. Ф. и так далее, бывший первый министр прогрессивного и просвещённого государства Мохинивала, бывший почётный член и член-корреспондент гораздо большего количества учёных обществ, чем это может принести пользу кому бы то ни было в нынешнем и в будущем мире.
Нашествие джунглей
Если вы читали рассказы первой Книги Джунглей, вы помните, как, прикрепив шкуру Шер Хана к Скале Совета, Маугли сказал уцелевшим волкам сионийской стаи, что с этих пор будет охотиться один, и как его братья — четыре волка — объявили, что они станут охотиться вместе с ним. Но трудно в одну минуту изменить жизнь, особенно в джунглях. Стая в беспорядке рассеялась; Маугли же пошёл в пещеру своих волков, лёг и проспал целый день и целую ночь. Потом он рассказал Матери и Отцу Волкам всё, что они могли понять из его приключений среди людей, и, когда мальчик заставил утреннее солнце поиграть на лезвии своего ножа, того самого, которым он снял шкуру с Шер Хана, — они согласились, что их сын кое-чему научился. Акеле и Серому Брату тоже пришлось объяснить двоим старым волкам, как они помогли Маугли загнать буйволов в ров. В своё время и Балу поднялся на гору, чтобы выслушать всё это, а Багира почёсывалась от восторга при мысли об удачном окончании борьбы Маугли с тигром.
Солнце давно встало, но никто из них не думал ложиться спать; во время разговора Волчица Мать часто вскидывала свою голову и с наслаждением втягивала в себя воздух, когда ветер приносил ей запах шкуры, повешенной на Скале Совета.
— Но без Акелы или Серого Брата, — в заключение сказал Маугли, — я ничего не сделал бы. О матушка, матушка, если бы ты видела, как чёрные домашние буйволы неслись по ложбине или как они теснились в воротах, когда людская стая кидала в меня камни.
— Хорошо, что я не видала последнего, — заметила Волчица Мать. — Не в моих правилах спокойно смотреть, как моих детёнышей, точно шакалов, гоняют взад и вперёд. Уж я то заставила бы людскую стаю поплатиться за это; но я пощадила бы женщину, которая дала тебе молока. Да, пощадила бы только её одну.
— Полно, полно, Ракша, — ленивым тоном сказал Отец Волк. — Лягушечка снова с нами; Маугли вернулся таким мудрым, что его собственный отец должен лизать ему ступни; а что значит одним порезом на голове больше или меньше? Оставь в покое людей.
Балу и Багира в один голос повторили:
— Оставь в покое людей.
Маугли прижался головой к Матери Волчице, с удовольствием улыбнулся и сказал, что лично ему не хочется когда-либо снова видеть человека, слышать человеческий голос или чуять людей.
— А что, если люди не оставят тебя в покое, Маленький Брат? — сказал Акела, приподнимая одно ухо.
— Нас пятеро, — вставил своё слово Серый Брат, окинул взглядом всё общество и при последнем слове щёлкнул зубами.
— Мы тоже можем принять участие в этой охоте, — сказала Багира, слегка шевеля своим хвостом и глядя на Балу. — Но почему ты заговорил о людях, Акела?
— Вот по какой причине, — ответил Одинокий Волк, — когда шкуру жёлтого вора повесили на скале, я вернулся к деревне по нашему прежнему пути, наступал на отпечатки своих собственных ног, сворачивал в сторону, ложился, всё для того, чтобы запутать след на случай, если кто-нибудь двинется за нами. Когда я настолько запутал его, что сам едва ли разобрал бы, где недавно бежали мои ноги, нетопырь Манг проскользнул между деревьями и повис надо мною. Он сказал: «Селение людской стаи, которая выгнала человеческого детёныша, гудит, точно осиное гнездо».
— Я бросил туда большой камень, — посмеиваясь, заметил Маугли, который, бывало, ради забавы часто кидал спелые орехи в осиные гнёзда, убегал к ближайшему озерку и нырял в воду раньше, чем осы настигали его.
— Я спросил Манга, что он видел. Манг ответил, что Красный Цветок расцвёл у деревенских ворот; что около него сидели люди и держали в руках ружья. Мне по собственному опыту известно, — Акела взглянул на старые засохшие рубцы на своём боку и ляжке, — что люди не берутся за ружья ради забавы. Скоро, Маленький Брат, человек пойдёт по нашему следу, если уже не двигается по нему.
— Но зачем? Ведь люди выгнали меня? Чего же им ещё нужно? — сердито спросил Маугли.
— Ты человек, Маленький Брат, — возразил Акела. — Не нам, Свободным Охотникам, объяснять тебе, что сделают и чего не сделают твои братья, и почему они поступят так или иначе.
Одинокий Волк едва успел поднять свою лапу; нож вонзился глубоко в землю там, где только что была она. Маугли опустил оружие так быстро, что обыкновенное человеческое зрение не уследило бы за движением этого острого лезвия, но Акела был волком; между тем даже собака (а в смысле ловкости ей далеко до волка, своего предка) может мгновенно проснуться от глубокого сна, почувствовав прикосновение наехавшего на неё колёса и отскочить в сторону раньше, чем оно придавит её.
— В другой раз, — спокойно сказал Маугли, вкладывая нож в ножны, — говоря о человеческой стае и о Маугли, не соединяй эти слова вместе.
— Пфф! Острый зуб, — заметил Акела, обнюхивая след, оставшийся в земле от ножа, — однако, живя среди людей, ты потерял верность глаза, Маленький Брат. Пока нож опускался, я успел бы убить оленя.
Багира поднялась на ноги, вскинула голову как можно выше, понюхала воздух, и все мускулы её тела напряглись. Примеру пантеры последовал Серый Брат, но отодвинулся влево, чтобы на него пахнул ветер, который дул с правой стороны; Акела сделал несколько прыжков навстречу ветру и, слегка присев на задние ноги, тоже напряг свои мышцы. Маугли с завистью посмотрел на них. Он обладал таким обонянием, каким одарены не многие люди, но никогда не мог развить, так сказать, тонкой, точно нежнейшая паутина, остроты чутья жителей джунглей, а три месяца, проведённые им в дымной деревне, сильно его притупили. Тем не менее он увлажнил свой палец, потёр им о нос и выпрямился во весь рост, чтобы поймать запах верхних слоёв воздуха, правда очень слабый, зато вполне определённый.
— Человек, — проворчал Акела и сел.
— Бульдео, — сказал Маугли и опустился на землю. — Он идёт по нашему следу, и на его ружьё блестит солнечный свет. Смотрите.
На медных затворах старого мушкета в течение доли секунды блеснул свет; в джунглях бывает такая вспышка света, только когда по небу несутся облака. Тогда кусочек кварца, лужица или даже очень гладкий лист вспыхивает, как гелиограф; но стоял безоблачный и тихий день.
— Я знал, что за нами пойдут люди, — торжествующим тоном сказал Акела. — Недаром водил я стаю!
Четыре брата волка ничего не сказали, только поползли на животах с горы, скрываясь в терновниках и низких кустах, как крот в траве на лугу.
— Куда вы идёте, да ещё не сказав ни слова? — крикнул им Маугли.
— Тсс, раньше полудня мы прикатим сюда его череп, — ответил Серый Брат.
— Назад! Назад и ждите! Человек не ест человека, — крикнул Маугли.
— Кто только что был волком? Кто ударил меня за то, что я подумал, будто он может быть человеком? — сказал Акела, когда четыре волка мрачно вернулись и легли подле ног Маугли.
— Разве я должен давать отчёт во всём, что мне вздумается сделать? — с бешенством спросил Маугли.
— Это настоящий человек! Это говорит человек! — про себя промурлыкала Багира. — Именно так говаривали люди около королевских клеток в Удейпуре. Мы, жители джунглей, знаем, что человек самое мудрое изо всех созданий. А послушав его, мы решили бы, что он безумнее всех остальных. — Вслух пантера прибавила: — Человеческий детёныш в этом отношении прав. Люди охотятся стаями. Неразумно убить одного из них, не узнав раньше, что собираются сделать остальные. Пойдёмте посмотрим, что замыслил против нас этот охотник.
— Мы не пойдём, — проворчал Серый Брат. — Охоться один, Маленький Брат. Мы-то знаем, чего хотим. Мы давно принесли бы сюда череп.
Маугли переводил взгляд с одного из своих друзей на другого; его грудь высоко вздымалась; к глазам подступали слёзы. Он подошёл к волкам и, опускаясь на одно колено, сказал:
— Разве я не знаю, чего хочу? Смотрите на меня!
Они беспокойно посмотрели на него; их глаза блуждали, а Маугли всё звал и звал их, наконец их шерсть ощетинилась и они задрожали; Маугли же продолжал пристально смотреть на своих четырёх братьев.
— Ну, — сказал он, — кто из нас пятерых — вожак?
— Ты, Маленький Брат, — ответил Серый Брат и стал лизать ногу Маугли.
— В таком случае, идите за мной, — приказал Маугли, и четыре волка, поджав хвосты, пошли за ним по пятам.
— Вот что значит пожить среди людей, — сказала Багира и скользнула за ними. — Теперь у нас в зарослях господствует не только Закон Джунглей, Балу.
Старый медведь ничего не сказал, но в его голове теснилось много-много мыслей.
Маугли бесшумно прошёл через джунгли, под прямым углом к тропинке Бульдео; наконец, раздвинув нижние кусты, он увидел, что старик охотник, закинув за плечо мушкет, бежал собачьей рысью по следу, проложенному две ночи тому назад. Вспомните: Маугли вышел из деревни с тяжёлой шкурой Шер Хана на плечах, и Акела с Серым Братом бежали позади него; следовательно, их ноги оставили ясные отпечатки. Вот Бульдео дошёл до того места, где, как вам известно, Акела запутал след. Охотник сел, закашлялся, забормотал что-то, потом принялся медленно бродить вокруг в надежде разобрать направление отпечатков ног, а всё это время Маугли и его друзья были так близко от старика, что он мог бы попасть в них камнем. Ни одно существо в мире не способно красться так бесшумно, как волк, не желающий, чтобы его заметили, и хотя, по мнению зверей, Маугли двигался неуклюже, он скользил, как тень. Все они окружали старого охотника, как выводок дельфинов окружает идущий на всех парах пароход, и свободно разговаривали; речь зверей начинается с такой низкой ноты, что несовершенный слух человека не может уловить её. (Кончается же их шкала высоким писком нетопыря Манга, писком, недоступным для уха многих людей. С этой высокой ноты начинается речь птиц, летучих мышей и насекомых.)
— Это веселее, чем убивать, — сказал Серый Брат, когда Бульдео наклонился и, отдуваясь, стал разглядывать почву. — Он похож на свинью, заблудившуюся близ реки. Что он говорит? (Бульдео ожесточённо бормотал что-то.)
Маугли перевёл.
— Он говорит, что здесь, вероятно, бежало несколько волчьих стай. Теперь: что никогда в жизни он не видывал такого следа и что он устал.
— Раньше, чем ему удастся распутать след, он ляжет отдыхать, — холодно заметила Багира и обогнула ствол дерева, продолжая прежнюю игру в прятки. — Ну а что будет теперь делать это тощее существо?
— Есть или выпускать изо рта дым. У людей вечно заняты рты, — сказал Маугли.
Молчаливые наблюдатели действительно увидели, как старик набил свою трубку, раскурил её, выпустил клуб дыма, и постарались хорошенько запомнить запах его табака, чтобы в случае нужды узнать Бульдео даже в самую тёмную ночь.
Вскоре на тропинке показалось несколько выжигателей угля и, конечно, они остановились поговорить с Бульдео, так как он считался лучшим охотником на протяжении миль двадцати; они сели, стали курить, а Багира и её спутники пододвинулись к ним, наблюдая за происходящим. Бульдео рассказывал о Маугли-дьяволе, с новыми прибавлениями и с новыми вымыслами. Он говорил, что собственноручно убил Шер Хана; что Маугли превратился в волка, весь день дрался с ним, снова обернулся мальчиком и заколдовал его ружьё, а потому выпущенная им, Бульдео, пуля сделала поворот и, не попав в намеченную цель, убила одного из его же буйволов; что жители селения, считая его самым отважным охотником в целой области, поручили ему убить этого юного дьявола, а сами задержали Мессуа и её мужа, родителей чертёнка; что поселяне заперли их обоих в их собственной хижине и собирались в скором времени начать пытку, с целью заставить негодных людей сознаться, что они колдун и колдунья, а потом заживо сжечь.
— Когда? — спросили угольщики; им очень хотелось присутствовать при этой любопытной церемонии.
Бульдео ответил, что до его возвращения ничего не предпримут, так как в деревне желали, чтобы он прежде застрелил дикого мальчика из джунглей. По окончании первого дела они расправятся с ведьмой и её мужем и разделят между собой их земли и буйволов. Кстати, у мужа Мессуа были прекрасные буйволы! Бульдео считал, что уничтожать ведьм и колдунов доброе дело и что люди, впускающие в свой дом волчье отродье из джунглей, несомненно, колдуны самого худшего толка.
— Но, — спросили угольщики, — что будет, если об этом услышат англичане?
Как им говорили, англичане — сумасшедшие, мешающие честным землепашцам спокойно убивать колдунов.
Бульдео сказал, что староста объявит, будто Мессуа и её муж умерли от укуса змеи. Это было давно решено. Остаётся только убить волчьего сына. Не видали ли они, угольщики, дикого мальчика?
Угольщики опасливо огляделись кругом и поблагодарили милостивые звёзды за то, что не встречали его; однако они не сомневались, что такой храбрый охотник, как Бульдео, отыщет страшную тварь, если только кто-нибудь в силах её найти.
Солнце стояло очень низко, и угольщики решили пойти в селение Бульдео и посмотреть на ужасную колдунью. Бульдео заметил, что ему нужно выследить дьявольское отродье, но что он не позволит невооружённым людям идти через джунгли, в которых ежеминутно мог появиться дьявол-волк. Он отправится с ними, а если из чащи выскочит сын колдуна, что же? Он покажет им, как лучший во всей области охотник поступает в подобных случаях. По словам Бульдео, брамин дал ему амулет, отвращающий опасность.
— Что он говорит? Что он говорит? Что он говорит? — ежеминутно повторяли волки.
Маугли переводил, но когда дело дошло до волшебства, о котором он сам имел мало понятий, юноша сказал только, что мужчина и женщина, которые так хорошо обходились с ним, попали в ловушку.
— А разве человек ловит человека? — спросила Багира.
— Так говорит он. Я не понимаю. Все они сумасшедшие. Почему Мессуа и её мужа из-за меня посадили в ловушку; и почему они так много говорят о Красном Цветке? Мне нужно это узнать. Во всяком случае, до возвращения Бульдео они не могут ничего сделать с Мессуа, а потому… — Маугли глубоко задумался; его пальцы перебирали рукоятку ножа для снимания кож с животных.
Между тем Бульдео и угольщики храбро двинулись вперёд.
— Я сейчас же бегу обратно к стае людей, — наконец сказал Маугли.
— А что же делать с этими? — спросил Серый Брат, окидывая голодным взглядом коричневые спины удалявшихся угольщиков.
— Спой им песню, и пусть они идут домой, — сказал Маугли и усмехнулся. — Я не хочу, чтобы они раньше вечера пришли к воротам селения. Можете ли вы, Братья, задержать их?
Серый Брат презрительно оскалил свои белые зубы.
— Мы можем заставить их кружиться, как привязанных коз. Недаром я знаю людей.
— Этого не нужно. Спой песенку, а то им будет скучно идти и, знаешь, Серый Брат, пусть это будет не слишком-то сладкая песенка. Иди с ними, Багира, и помоги им. Когда же совсем стемнеет, дождитесь меня подле селения. Серый Брат хорошо знает все эти места.
— Нелегко работать на человеческого детёныша! Когда же я высплюсь? — сказала Багира, зевая, хотя её глаза доказывали, что забава восхищает её. — Это я-то буду петь для бесшёрстых людей! Но — попробуем.
Пантера опустила голову так, чтобы звук полетел далеко. И вот, среди дня, раздался полночный призыв «хорошей охоты», и это послужило достаточно страшным началом. Маугли слышал, как рёв Багиры перекатывался, усиливался, ослабевал и, наконец, совсем замер в жалобном стоне. И, пускаясь в путь по зарослям, мальчик усмехнулся. Он увидел, что угольщики столпились; что дуло ружья старого Бульдео дрожало, как лист банана, и вертелось во все стороны. Теперь из горла Серого Брата вырвалось: «Иа-ла-хи! Иалаха!» — призыв, который раздаётся, когда стая гонит нильгау (крупных антилоп); казалось, вой этот долетел с конца земли, всё приближался и приближался, и внезапно окончился визгом и лязгом зубов. Серому Брату ответили три остальные волка, и даже Маугли мог бы поклясться, что воет целая волчья стая. Ещё минута — и все они вместе запели великолепную утреннюю песню джунглей со всеми её переливами, украшениями, высокими нотами, словом, со всем, что доступно голосистому волку. Вы можете себе представить, как была прекрасна эта песня, разливавшаяся среди тишины джунглей. Она начинается словами: «Давно наши тела не бросали теней на долину».
Невозможно передать впечатления, которое производила эта серенада; невозможно выразить того презрения, с которым четыре волка выговаривали каждое её слово, слыша, как деревья трещат под тяжестью карабкавшихся на их вершины людей. Бульдео снова забормотал заклинания. Вот звери легли и заснули. Как все существа, живущие собственным трудом, они были методичны. Кроме того, никто не может хорошо работать, не выспавшись.
Между тем Маугли быстро бежал, делая по девять миль в час, и как же радовался он, чувствуя себя бодрым после долгих месяцев сидячей жизни среди людей. В его голове шевелилось только одно желание: освободить из ловушки Мессуа и её мужа. Ведь у него было естественное недоверие к западням. Он также намеревался, со временем, отплатить деревне за себя.
Только в сумерки завидел Маугли памятные ему пастбища и дерево дхак, подле которого его ждал Серый Брат в то утро, когда он убил Шер Хана. Хотя мальчик сердился на весь род людской, что-то заставило его горло сжаться и с трудом перевести дыхание при взгляде на крыши домов. Маугли заметил, что поселяне необыкновенно рано вернулись с полей и, не занимаясь приготовлением пищи, столпились подле большого дерева, говорили и кричали.
— Люди вечно должны ставить ловушки для людей; без этого они не чувствуют себя довольными, — прошептал Маугли. — В прошедшую ночь ловили Маугли… Но мне кажется, что это случилось много-много дождей тому назад. Теперь ловят Мессуа и её мужа. Завтра опять наступит черёд Маугли.
Он пополз вдоль ограды, наконец увидел хижину Мессуа и через окно заглянул внутрь комнаты. На полу лежала Мессуа; ей завязали рот, чтобы она не кричала, а руки и ноги скрутили; она дышала тяжело и стонала. Её мужа привязали к ярко расписанной кровати. Выходившая на улицу дверь дома была крепко заперта; три или четыре человека сторожили её снаружи, прислонясь к ней спинами.
Маугли хорошо изучил нравы и обычаи жителей посёлка. Он сказал себе, что пока они могут есть, болтать и курить, им не вздумается делать ничего иного; сытые же они, по его мнению, становились опасны. Скоро придёт Бульдео и, если его спутники хорошо выполнили свою задачу, он принесёт с собой много очень занимательных рассказов. Итак, Маугли через окно проскользнул в хижину, наклонился над связанными мужчиной и женщиной, перерезал ремни, которые стягивали их, освободил их рты от кляпов и взглядом поискал в комнате молока. Мессуа почти обезумела от страха и боли (её целое утро били палками и швыряли в неё камни), и Маугли положил на её губы свою руку, как раз вовремя, чтобы не позволить ей крикнуть. Её муж был только смущён и рассержен; теперь он сидел, стараясь освободить свою исщипанную бороду от пыли и соринок, попавших в неё.
— Я говорила, что он придёт, — наконец, всхлипывая, прошептала Мессуа — Теперь я знаю, знаю, что он мой сын, — и она прижала Маугли к своему сердцу. До этой минуты он был совершенно спокоен, но теперь задрожал всем телом и сам удивился.
— Зачем эти ремни? Зачем они тебя связали? — помолчав, спросил мальчик.
— Чтобы убить нас, за то что мы приняли тебя к себе, как сына; за что же иначе? — мрачно проговорил муж Мессуа. — Смотри, я в крови.
Мессуа молчала, но Маугли посмотрел на её раны, и муж с женой услышали, как при виде крови мальчик скрипнул зубами.
— Чьё это дело? — спросил он. — Виноватому придётся заплатить за это.
— Дело всех поселян. Я был слишком богат и держал слишком много скота. Вот почему мы стали колдунами, после того как приняли тебя.
— Я не понимаю. Пусть Мессуа объяснит мне.
— Я напоила тебя молоком, Нату, помнишь? — застенчиво сказала она, — потому что ты мой сын, которого унёс тигр, и потому что я горячо любила тебя. И вот они сказали, что я, твоя мать, мать дьявола и заслуживаю смерти.
— А что такое дьявол? — спросил Маугли. — Смерть я видел.
Муж Мессуа мрачно посмотрел на мальчика; а Мессуа засмеялась.
— Видишь, — сказала она, — я знала, я говорила, что он не колдун. Он мой сын, мой сын!
— Сын ли он или колдун, какая в этом польза? — ответил ей муж. — Мы всё равно что умерли.
— Вот там дорога в джунгли, — Маугли указал через окно, — ваши руки и ноги свободны. Идите!
— Мы не знаем джунглей так хорошо, мой сын, как… как ты, — начала Мессуа, — и вряд ли я буду в состоянии пройти далеко.
— Толпа мужчин и женщин скоро догонит нас и притащит обратно, — прибавил её муж.
— Гм, — протянул Маугли и пощекотал ладонь своей руки кончиком ножа. — Я не хочу причинить вред жителям деревни; не хочу «пока». Только я не думаю, что они остановят тебя. Очень скоро им придётся подумать о других вещах. А! — Он поднял голову и прислушался к гулу голосов и к топоту ног на улице. — Значит, они наконец позволили Бульдео вернуться домой.
— Сегодня утром его послали с поручением убить тебя, — произнесла Мессуа. — Ты его встретил?
— Да… мы… я… встретил его. Сейчас он начнёт болтать о своих приключениях, а тем временем мы успеем сделать многое. Но погодите: я узнаю, что они задумали. Подумайте, куда бы вы хотели уйти, и, когда я вернусь, скажите мне.
Он выскочил из окна и побежал опять-таки вдоль наружной стены деревни, наконец остановился там, где мог слышать, о чём рассуждает толпа около большого дерева. Бульдео лежал на земле, кашлял, стонал, и все задавали ему вопросы. Волосы старика рассыпались по его плечам; на его руках и ногах виднелись ссадины; он сорвал кожу, взбираясь на деревья. Говорил охотник с большим трудом, но наслаждался своей значительностью. Время от времени он бормотал что-то о дьяволах, дьяволах, поющих о волшебных чарах, так как хотел расшевелить любопытство толпы и подготовить слушателей к дальнейшему. Наконец старый охотник крикнул, чтобы ему принесли воды.
«Ба, — подумал Маугли, — болтовня, болтовня. Слова, слова. Люди — кровные братья Бандар-лога. Теперь ему нужно промыть рот водой. Потом понадобится выпустить из губ дым; а после этого он начнёт рассказывать. Нечего сказать — мудрое племя — люди! Никто и не подумает сторожить Мессуа, пока рассказы Бульдео не наполнят их ушей. А я-то? Я становлюсь так же ленив, как они».
Маугли встряхнулся, скользнул обратно к хижине и, подбежав к её окну, почувствовал, что кто-то прикоснулся к его ноге.
— Матушка, — сказал Маугли, так как мгновенно узнал прикосновение лизнувшего его языка. — Что ты-то делаешь здесь?
— Я слышала, как мои дети пели в лесу, и побежала за самым любимым сыночком. Лягушечка, мне хочется взглянуть на женщину, которая дала тебе молока, — сказала волчица, вся покрытая росой.
— Они её связали и хотят убить. Я перерезал ремни, и она со своим мужем пойдёт через джунгли.
— Я побегу за ними. Я стара, но ещё не беззубая. — Волчица Мать стала на задние лапы и через окно заглянула в тёмную глубину хижины. Через минуту она бесшумно упала на все четыре лапы и сказала только: — Я дала тебе первое молоко, но правду говорит Багира: в конце концов человек уходит к человеку.
— Может быть, — ответил Маугли, и на его лицо легло очень неприятное выражение. — Но сегодня я далёк от пути к людям. Жди здесь, только не показывайся ей.
— Ты никогда меня не боялся, Лягушечка, — заметила волчица, отступая в высокую траву и скрываясь в ней так хорошо, как умела скрываться только она.
— Теперь, — весело сказал Маугли, снова вскочив в дом, — они сидят около Бульдео, который рассказывает то, чего никогда не было. Позже они, по его словам, придут сюда с Красным… с огнём и сожгут вас обоих. Ну, что же вы решили?
— Я поговорила с моим мужем, — ответила Мессуа, — Кханивара в тридцати милях отсюда; там мы можем пойти к англичанам…
— А что это за племя? — спросил Маугли.
— Не знаю. Они белые; говорят, будто они управляют всей страной и не терпят, чтобы люди жгли или били друг друга без свидетелей. Если мы в эту ночь доберёмся до Кханивары, то останемся живы. Нет — умрём.
— Так живите же! Сегодня вечером ни один человек не выйдет из ворот. Но что это он делает?
Муж Мессуа, стоя на четвереньках, копал в одном углу хижины земляной пол.
— Там спрятано немного денег, — ответила Мессуа. — Ничего больше мы не можем с собой взять.
— Ах, да. Деньги… вещи, которые переходят из рук в руки и не становятся теплее. А в этом новом месте тоже нужны такие же штучки? — спросил Маугли.
Муж Мессуа сердито посмотрел на мальчика.
— Это дурак, а совсем не дьявол, — пробормотал он. — На деньги я могу купить лошадь. Мы так избиты, что недалёко уйдём пешком, и через час нас нагонят жители деревни.
— Повторяю, они не выйдут, пока я им не позволю; но лошадь — дело хорошее, потому что Мессуа устала.
Муж Мессуа поднялся на ноги и завязал в свой пояс последние рупии. Маугли помог Мессуа выбраться через окошко, и свежий ночной воздух оживил её, но при свете звёзд джунгли казались такими тёмными, такими страшными.
— Вы знаете тропинку к Кханиваре? — шёпотом спросил Маугли.
Они утвердительно кивнули головами.
— Хорошо. Помните же, не бойтесь. И незачем идти быстро. Только… только, может быть, вы услышите в джунглях пение.
— Неужели ты думаешь, что мы решились бы ночью идти через джунгли, если бы не боялись, что нас сожгут? Лучше погибнуть от зверей, чем от рук людей, — заметил муж Мессуа; она же посмотрела на Маугли и улыбнулась.
— Я вам говорю, — продолжал Маугли таким тоном, точно он был Балу и в сотый раз повторял какую-либо часть старинного Закона Джунглей глупому детёнышу: — говорю, что ни один зуб в джунглях не обнажится сегодня против вас; ни одна лапа в джунглях не поднимется на вас. Ни человек, ни зверь не преградит вам путь, пока вы не увидите Кханивару. Вас будут охранять. — Он быстро повернулся к Мессуа. — Он не верит, но ты-то поверишь?
— О, да, мой сын. Человек ты, дух или волк из джунглей, я верю тебе.
— Он испугается, услышав пение моего племени. Ты же узнаешь и поймёшь. Иди и не торопись. Торопиться незачем. Ворота заперты.
Мессуа, рыдая, упала к ногам Маугли, но он быстро поднял её и весь задрожал. Тогда она кинулась ему на шею, призвала на него все благословения, которые только могла вспомнить. Её муж окинул завистливым взглядом свои поля и сказал:
— Если мы дойдём до Кханивары и англичане выслушают меня, я подам такую жалобу на брамина, на старого Бульдео и на других, что моя тяжба с ними обглодает весь посёлок до самых костей. Они заплатят мне двойную цену за мои невозделанные поля, за моих изголодавшихся буйволов.
Маугли засмеялся:
— Я не знаю, что такое справедливость, но вернись сюда к будущим дождям и посмотри, что здесь останется.
Они направились к джунглям; Волчица Мать выскочила из своего тайника и побежала за ними.
— Иди за ними, — сказал ей Маугли: — и дай знать джунглям, что этих двоих не следует трогать. Поговори немного, я хочу призвать Багиру.
Послышался продолжительный низкий вой, усилился, замер, и Маугли увидел, что муж Мессуа вздрогнул, повернулся, почти готовый бежать обратно в свой дом.
— Иди дальше, — весело сказал ему Маугли. — Я говорил, что, может быть, послышится пение. Такие голоса будут звучать до Кханивары. Это голос милости джунглей.
Мессуа уговорила своего мужа идти дальше, и тьма сомкнулась над ними и над Волчицей. В то же мгновение почти из-под самых ног Маугли поднялась Багира; она дрожала от восхищения, которое ночью наполняет безумием зверей джунглей.
— Я стыжусь твоих братьев, — промурлыкала пантера.
— Что? Разве они недостаточно сладко пели для старого Бульдео? — спросил Маугли.
— Пели слишком хорошо! Слишком хорошо! Они заставили даже меня позабыть свою гордость и, клянусь освободившим меня сломанным замком, я пробежала с пением через все джунгли, точно полная весенних радостей. Разве ты не слышал нас?
— У меня было другое дело. Спроси Бульдео, понравились ли ему ваши песни. Но где же четверо? Я не желаю, чтобы сегодня из этих ворот вышел хоть один человек.
— Зачем же в таком случае тебе четыре брата? — спросила Багира, переступая с лапы на лапу, с горящими глазами и мурлыкая громче обыкновенного. — Я могу удержать их, Маленький Брат. Можно ли, наконец, убивать? Звуки песен и вид людей, карабкающихся на деревья, вселили в меня желание охотиться. Что такое человек, чтобы мы заботились о нём? Безволосый, коричневый землепашец, бесшёрстый и беззубый поедатель земли. Я целый день кралась за ними, даже в полдень, среди белого солнечного света. Я гнала их, как волки гонят оленей. Я — Багира! Багира! Багира! Как я танцую с собственной тенью, так я плясала с этими людьми. Смотри! — Большая пантера подскочила, как котёнок прыгает за сухим листом, кружащимся над его головой, и стала вправо и влево бить лапами воздух, который свистел от этих ударов; она бесшумно опускалась на землю, подскакивала снова, а её голос — не то мурлыканье, не то ворчание — рокотал, будто пар, шумящий в котле. — Я — Багира! Кругом меня джунгли, надо мной ночь и сила моя со мной. Кто остановит меня? Человеческий детёныш, одним ударом лапы я могла бы расплющить твою голову, и она сделалась бы плоской, как мёртвая лягушка летом.
— Так ударь же, — сказал Маугли на наречии людей, и звук человеческих слов заставил Багиру остановиться; её ноги задрожали; она села, и её голова оказалась теперь на одном уровне с лицом Маугли. Он смотрел на пантеру, как недавно смотрел на своих непокорных братьев волков; его взгляд впился в зелёные, точно бериллы, глаза Багиры, и наконец красный отсвет в глубине их потух, как лучи отдалённого светящегося маяка гаснут, когда его тушат; пантера опустила веки, а также и свою большую голову; голова опускалась всё ниже и ниже, и вот красный, шершавый, как тёрка, язык, оцарапал ступню Маугли.
— Тише, тише, — прошептал он, нежно поглаживая зверя, начиная от его шеи по изогнутой спине, — тише, тише. Не ты виновата, виновата ночь.
— Вина ночных запахов, — с раскаянием произнесла Багира. — От них я потеряла рассудок. Но почему ты узнал об этом?
Понятно, кругом индусского поселения всегда носятся всевозможные запахи, и на животных, в ощущениях которых чуть ли не главную роль играет обоняние, запахи действуют таким же опьяняющим образом, как на людей музыка, вино или наркотики. Несколько минут Маугли успокаивал пантеру, и Багира легла, точно кошка перед камином, поджав передние лапы и полузакрыв глаза.
— Ты живёшь в джунглях, похож и вместе с тем не похож на нас, — сказала она наконец. — А я — простая чёрная пантера. Но я люблю тебя, Маленький Брат.
— Как долго они болтают под деревом, — сказал Маугли, не заметив последней фразы Багиры. — Вероятно, Бульдео рассказал много историй. Им пора вытащить из ловушки женщину и её мужа и бросить их в Красный Цветок. А ловушка-то пуста. Хо! Хо!
— Слушай же, — сказала Багира, — теперь в моей крови нет лихорадки. Пусть они застанут там меня. После встречи со мной немногие решатся выглянуть из своих домов. Не в первый раз попаду я в клетку, и вряд ли «эти» свяжут меня верёвками.
— Но поступай же благоразумно, — со смехом сказал Маугли; он теперь был так же весел, как пантера, которая скользнула в хижину.
— Фу, — проворчала Багира, — это место пропахло человеком. Но вот совершенно такая же кровать, какую устроили для меня в королевских клетках Удейпура. Я ложусь. — Маугли услышал, как кровать заскрипела под тяжестью крупного зверя. — Клянусь освободившим меня сломанным замком, им покажется, будто поймали крупную дичь. Иди сюда и сядь рядом со мной, Маленький Брат; мы вместе отлично поохотимся.
— Нет, у меня другое на уме. Люди не должны знать, что я принимал участие в этом деле. Охоться одна; я не хочу видеть их.
— Пусть так и будет, — согласилась Багира. — Ага, они идут.
Совещание под деревом в отдалённом конце деревни становилось всё шумнее и закончилось дикими криками и быстрым топотом ног; мужчины и женщины двигались по улице, размахивая палками, бамбуковыми тростями, серпами и ножами. Бульдео и брамин вели эту толпу; остальные бежали следом и кричали:
— Ведьма и колдун! Посмотрим, не заставят ли их сознаться горячие монеты! Зажгите крышу! Мы научим их принимать оборотней-волков! Нет, прежде избейте их! Факелов, больше факелов! Бульдео, заряжай ружьё!
Вышло маленькое затруднение с замком. Он был хорошо приделан; тем не менее толпа вырвала его из дверей, и поток света факелов влился в комнату, где во всю свою длину, скрестив лапы и слегка свешиваясь с одного края постели, лежала Багира, чёрная, как дёготь, и страшная, как демон. Прошло несколько мгновений полной отчаяния тишины, во время которой первые ряды людей, царапаясь, прорывали себе путь к порогу. Багира же подняла голову и зевнула изысканным образом, с умышленной медлительностью; так она поступала всегда, желая оскорбить существо, равное себе. Её зазубренные губы втянулись и поднялись; красный язык изогнулся вверх; нижняя челюсть постепенно опускалась; и, наконец, можно было увидеть начало её гортани; исполинские зубы Багиры обнажились до самых дёсен, потом верхние ударились о нижние с лязгом стальных затворов несгораемого ящика. Через мгновение комната опустела. Багира выскочила из окна и остановилась рядом с Маугли. Между тем кричащий, вопящий людской поток бежал по улице; поселяне толкали друг друга в паническом желании поскорее добраться до своих домов.
— Никто из них не пошевелится до рассвета, — сказала Багира. — А что теперь?
Поселение охватила как бы тишина полуденного отдыха, но когда Маугли и пантера прислушались, они уловили скрип тяжёлых ящиков для зёрна о земляные полы: их приставляли к дверям. Багира была вполне права; деревня не могла бы двинуться до рассвета. Маугли сидел молча и думал, и его лицо делалось всё мрачнее и мрачнее.
— Что я сделала? — наконец, ласкаясь, спросила его Багира.
— Много хорошего. Теперь сторожи их до утра. Я же засну.
Маугли убежал в джунгли, как мёртвый упал на камень, заснул и проспал целый день и целую ночь.
Когда он открыл глаза, подле него стояла Багира, а у его ног лежал только что убитый олень. Багира с любопытством наблюдала, как Маугли начал работать своим ножом для снимания кож, как он ел и пил. Наконец он снова улёгся, положив подбородок на руки.
— Этот человек и его жена благополучно дошли до того места, с которого можно видеть Кханивару, — сказала ему Багира. — Волчица Мать прислала это известие с коршуном Чилем. Ещё до полуночи они нашли лошадь и двигались очень быстро. Разве всё это не хорошо?
— Хорошо, — сказал Маугли.
— А людская стая в деревне не шевелилась, пока сегодня утром солнце не поднялось высоко. Тогда они быстро поели и побежали снова в свои дома.
— Не видели ли они тебя?
— Может быть, и видели. На заре я валялась в росе перед воротами и, кажется, спела песенку. Теперь, Маленький Брат, там больше нечего делать. Пойдём на охоту со мною и с Балу. Он хочет показать тебе новые соты, и мы все желаем, чтобы ты вернулся, и всё пошло по-старому. Измени выражение своего лица; оно пугает даже меня. Их не бросят в Красный Цветок, а в джунглях всё хорошо. Разве это неправда? Забудем о людях.
— Через некоторое время мы забудем о них. Где в эту ночь пасётся Хати?
— Где вздумается. Разве можно отвечать за Молчаливого? Но почему ты спрашиваешь? Что может сделать Хати, чего не в силах сделать мы?
— Скажи ему, чтобы он пришёл сюда ко мне и привёл с собой своих трёх сыновей.
— Право, Маленький Брат… уверяю тебя, совсем… совсем неприлично говорить Хати «поди сюда» или «уходи». Вспомни, он господин джунглей, и раньше, чем люди изменили твоё лицо, учил тебя Великим Словам.
— Это всё равно. У меня есть Великое Слово для него. Скажи ему, чтобы он пришёл к Маугли-лягушке, а если он не сразу послушается, скажи, чтобы он пришёл ради уничтожения полей Буртпора.
— Уничтожение полей Буртпора, — несколько раз повторила Багира, чтобы не забыть. — Я иду. Ведь в худшем случае Хати только рассердится, а я отдала бы охоту за целую луну, чтобы услышать слово, которое заставит Молчаливого сделать то или другое.
Багира ушла; Маугли яростно бил в землю своим ножом. До сих пор он ещё никогда не видал человеческой крови, и (что подействовало на него очень сильно) ощутил запах крови Мессуа на ремнях, которые связывали её. А Мессуа обращалась с ним хорошо, и, насколько Маугли мог чувствовать любовь, он любил эту женщину так же сильно, как ненавидел весь остальной человеческий род. Но, как ни глубоко презирал он людей, их язык, их жестокость, их трусость, ничто из даров джунглей не заставило бы его отнять жизнь у кого-либо из поселян и снова почувствовать ужасный запах их крови. Он составил план более простой и в то же время более действенный. Маугли улыбался при мысли, что именно одна из историй, которые Бульдео, бывало, рассказывал под деревом, породила в его голове новый замысел.
— Я сказала, действительно, Великое Слово, — шепнула ему на ухо Багира. — Они паслись подле реки и послушались сразу, точно домашние волы. Смотри, вот они.
Хати и его три сына, по обыкновению, пришли безмолвно. Речной ил ещё не засох на них, и Хати задумчиво дожёвывал зелёный ствол молодого деревца, которое он вырвал своими бивнями. Тем не менее каждый изгиб его огромного тела показывал Багире, умевшей читать подобные признаки, что перед нею не хозяин джунглей, говорящий с человеческим детёнышем, а существо, боящееся предстать перед тем, кто не испытывал страха. Три сына Хати, покачиваясь, шли вслед за своим отцом.
Хати сказал Маугли: «Хорошей охоты», но Маугли только слегка поднял голову. Он предоставил возможность слону долго качаться, переступая с одной ноги на другую, прежде чем заговорил; разжав же губы, обратился к Багире, а не к слонам.
— Я расскажу историю, слышанную мной от охотника, за которым ты сегодня охотилась, — начал Маугли. — Речь пойдёт о слоне старом и мудром: он упал в ловушку, и заострённый кол в яме прорвал ему кожу от ступни до верха его плеча; на этой коже остался белый шрам. — Маугли поднял руку; Хати повернулся, и свет упал на длинный белый рубец на его боку аспидно-серого цвета; можно было подумать, что огромное животное когда-то ударили раскалённым железом. — Пришли люди, чтобы вынуть его из ямы, — продолжал Маугли, — но он был могуч, разорвал верёвки, ушёл и не показывался, пока его рана не зажила. Тогда он, гневный, вернулся ночью к полям этих охотников… А, вспоминаю: у него были три сына… Это произошло много дождей тому назад и очень далеко отсюда, посреди полей Буртпора. Что случилось с этими полями во время следующей жатвы, Хати?
— Их сжали мы: я и мои три сына, — ответил слон.
— А кто их пахал, как это обыкновенно делается после жатвы? — спросил Маугли.
— Никто не пахал, — сказал Хати.
— А что сделалось с людьми, жившими подле зелёных всходов? — продолжал Маугли.
— Они ушли.
— А с домами, в которых спали люди?
— Мы разорвали их крыши на куски, джунгли же поглотили их стены, — объяснил Хати.
— Что было потом? — спросил Маугли.
— Две ночи я должен идти от востока к западу и три ночи от севера к югу, чтобы пересечь вдоль и поперёк область, которой завладели джунгли; пять поселений поглотили они также; в этих деревнях, на полях, на пастбищах, среди рыхлых пашен, теперь нет ни одного человека, который извлекал бы свою пищу из земли. Вот как я и трое моих сыновей разграбили поля Буртпора. Но скажи, человеческий детёныш, как весть об этом дошла до тебя? — произнёс Хати.
— Мне об этом сказал один человек, и я вижу, что даже Бульдео иногда говорит правду. Ты хорошо работал тогда, Хати с белым рубцом; но во второй раз ты выполнишь задачу ещё лучше, потому что тебя будет направлять человек. Ты знаешь поселение тех людей, которые выгнали меня? Все они ленивы, безрассудны и жестоки; их рты вечно работают. Более слабых они убивают не для пищи, а ради забавы. Они охотно бросают своих же родичей в Красный Цветок. Я это видел. Нехорошо, чтобы они оставались здесь. Я ненавижу их.
— Так иди и убей, — сказал младший сын Хати; он поднял куст травы, сбил с него пыль о свои передние ноги и отбросил прочь, а его красные глазки украдкой смотрели то в одну, то в другую сторону.
— На что мне белые кости? — сердито спросил Маугли. — Разве я волчонок, чтобы играть на солнце обглоданным черепом? Я убил Шер Хана и пригвоздил его шкуру к Скале Совета, но… но я не знаю, куда девался Шер Хан, и в желудке у меня всё ещё пусто. Теперь я возьму то, что могу видеть и трогать. Двинь джунгли на эту деревню, Хати.
Багира задрожала и прижалась к земле. Она понимала, что в крайнем случае можно быстро пронестись по сельской улице и, раздавая в толпе удары вправо и влево, ловко убивать людей, когда они пашут в сумерках, но этот план уничтожения целой деревни, которая должна была исчезнуть, пугал её. Теперь пантера поняла, зачем Маугли послал за Хати. Только много проживший слон мог исполнить план такой войны.
— Пусть они убегут, как убежали люди от полей Буртпора, чтобы землю пахала только дождевая вода, чтобы только шум дождя, падающего на густые листья, раздавался вместо треска их веретён; пусть мы с Багирой поселимся в доме брамина и олень приходит пить из водоёма позади храма. Впусти в деревню джунгли, Хати.
— Но я… но мы не ссорились с этими людьми, а срывать крыши с тех мест, где ночуют люди, мы можем только когда нами владеет красное бешенство сильной боли, — с сомнением заметил Хати.
— Разве вы единственные поедатели травы в джунглях? Пригоните себе подобных. Пусть олени, кабаны и нильгау позаботятся об этом. Пока поля не обнажатся окончательно, вам незачем и показываться. Двинь джунгли, Хати.
— Убивать не будут? При разграблении полей Буртпора мои бивни покраснели, а мне так не хотелось бы снова почувствовать запах крови.
— Мне также. Я даже не желаю, чтобы их кости лежали на чистой земле. Пусть уходят и отыщут новые логовища. Им нельзя оставаться здесь. Я видел и нюхал кровь женщины, дававшей мне пищу. Без меня её убили бы. Только аромат молодой травы, которая покроет их пороги, уничтожит этот запах. От него у меня во рту горит. Впусти джунгли в деревню, Хати!
— А, — произнёс Хати. — Так горел шрам на моей коже, пока деревни не погибли под весенними порослями. Теперь я понимаю. Твоя война будет нашей войной. Мы впустим джунгли в поселение людей.
Маугли едва успел перевести дыхание (он весь дрожал от ненависти и злобы), как место, где стояли слоны, опустело.
Багира с ужасом смотрела на него.
— Клянусь освободившим меня сломанным замком, — наконец сказала пантера, — я не узнаю в тебе того бесшёрстого существа, за которого я заступилась перед стаей, когда ты только появился в джунглях. Властитель джунглей, заступись за меня, когда я потеряю силу, заступись за Балу, заступись за всех нас! В сравнении с тобой мы — бессильные детёныши. Ветки, ломающиеся под ногой. Оленята, отставшие от своей лани.
Мысль, что Багира — заблудившийся детёныш лани, совсем расстроила Маугли. Он расхохотался, задыхаясь, замолчал, зарыдал, снова засмеялся, наконец, прыгнул в озерко, чтобы справиться с собой. Он проплыл несколько кругов, то нырял в полосы лунного света, то снова показывался на поверхности воды, точно настоящая лягушка, его тёзка.
Хати и три его сына разошлись в разные стороны и молчаливо двинулись по долинам. Они не останавливались, и через двое суток очутились в шестидесяти милях от джунглей: Мант, летучая мышь, Чиль, Племя Обезьян и птицы подмечали каждый их шаг, каждое движение их хоботов и толковали обо всём. Наконец, слоны принялись пастись и паслись приблизительно около недели. Хати и его сыновья в некоторых отношениях походят на Каа, питона скал. Они не торопятся, когда дело касается еды.
К концу недели в джунглях прошёл слух (кто его пустил, неизвестно), что в такой-то и такой долине изумительная трава и прекрасная чистая вода. Кабаны, которые готовы бежать хоть на край земли с целью хорошенько поесть, двинулись первые; они шли маленькими стадами, шурша ногами; их примеру последовали олени; за оленями побежали мелкие лисицы, которые питаются мёртвыми или умирающими животными; в одно время с ними тронулись широкоплечие антилопы, нильгау, а за нильгау началось шествие диких буйволов, покинувших свои болота. Животные эти рассеивались по долине, бродили, паслись, бегали, пили и снова начинали щипать траву; однако малейший повод мог заставить их повернуть обратно; но едва в стадах начинал зарождаться страх, всегда являлся кто-нибудь и успокаивал их. То Сахи, дикобраз, прибегал с известием, что немного дальше есть много прекрасной травы, то Манг принимался весело кричать и носиться над лесной поляной, объявляя, что в этом месте не осталось травы, или выходил Балу, набравший в рот кореньев и, волоча ноги, шёл вдоль засомневавшегося стада животных — он пугал их и неуклюжими движениями возвращал на необходимый путь. Многие животные вернулись домой или убежали прочь, но очень многие пошли вперёд. В конце второго десятка дней дело обстояло так: олени, кабаны и нильгау описывали крут радиусом в десять или восемь миль, хищники же прятались близ этого кольца. В его центре стояла деревня; около деревни созревали посевы, среди посевов сидели люди на мачанах (так называются платформы, похожие на голубятни и представляющие собой помосты, поднимающиеся на четырёх столбах). Они отпугивали птиц и других грабителей. Теперь друзья Маугли перестали действовать на оленей лаской. Плотоядные подкрадывались к ним и заставляли их идти вперёд, внутрь этого круга. Раз в тёмную ночь Хати с сыновьями скользнул из джунглей в долину; своими хоботами они переломили столбы мачанов, и платформы упали, как падает переломленный ствол молодого дерева, люди, свалившиеся вместе с ними, услышали подле себя глухой рокот, который раздаётся в горлах слонов. Передовой отряд обезумевшей армии оленей прорвался вперёд, хлынул на сельские пастбища и на вспаханные поля; вместе с ними явились и кабаны с их острыми копытами и роющими мордами; то, чего не тронули олени, испортили кабаны. Время от времени волчий вой пугал стада, и травоядные животные начинали отчаянно метаться из стороны в сторону: они топтали молодой ячмень и разрушали берега оросительных канав. Ещё до наступления зари натиск извне этого кольца в одном месте прекратился. Хищники отступили, оставив открытую дорогу к югу, и олени помчались по этому пути. Остальные, более смелые, залегли в чащах, чтобы на следующий день докончить свой пир.
Но, в общем, дело было сделано. Когда жители деревни вышли утром, они увидели, что их посевы погибли, а это значило, что их ожидала смерть; год из году голодная смерть стояла так же близко к ним, как джунгли. Буйволов выпустили, голодные животные увидели, что олени совершенно очистили пастбища и, не находя травы, ушли к своим диким родичам. Спустились сумерки; три или четыре лошади, принадлежавшие поселянам, оказались мёртвыми в своих стойлах, их головы были пробиты. Такие удары могла нанести только Багира, и только Багира могла так дерзко выволочь труп прямо на улицу.
В эту ночь люди не решились развести костров среди полей; поэтому Хати с сыновьями расхаживали взад и вперёд, уничтожая всё оставшееся, а там, где побывал Хати, незачем искать хоть одну уцелевшую былинку. Люди решили прокормиться своими запасами посевных семян до окончания следующих дождей, а потом начать работать, как рабы, чтобы пополнить потери; но пока торговец хлебным зерном с удовольствием думал о полных закромах и размышлял, какие цены назначит он за продажу товара, острые бивни Хати подрывали углы его глиняного дома. Разбив громадную плетёную корзину, слон накинулся на её драгоценное содержимое, и буйволицы помогли ему.
Когда эта последняя проделка стала известна, наступило время действовать брамину. Он молился своим собственным богам, но напрасно. По его мнению, деревня бессознательно оскорбила богов джунглей, потому что, несомненно, джунгли обратились против них. Они послали за старостой ближайших кочующих гондов — малорослых, умных, чёрных охотников, живущих в глубине джунглей, праотцы которых произошли от одного из древнейших племён Индии. Они были первоначальными владельцами этой страны. Поселяне встретили гонда и в знак приветствия поднесли ему всё, что имели; он же стоял на одной ноге с луком в руках, а из узла волос на его голове торчало несколько отравленных стрел. Со смешанным выражением страха и презрения смотрел он на встревоженных людей и на их погибшие поля. Жители спросили гонда, не гневаются ли на них его боги, боги старинные, и если они действительно рассержены, какой жертвой можно умилостивить их?
Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы, приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушёл обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.
Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетёт храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.
Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли. Люди оставались в своих домах, пока у них ещё были летние запасы. Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах, с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали, падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с рёвом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоёванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жёсткая трава, её былинки походили на копья армии кобальдов. Прежде всех обратились в бегство холостые люди, разнося повсюду весть, что их деревня обречена. «Кто может бороться, — говорили они, — с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались. Наконец, ночные крики Хати и его трёх сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, всё взято. Отдалённые поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.
По обычаю туземцев, они всё откладывали своё переселение, и, наконец, их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озёра глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины, женщины и дети брели под ослепляющим тёплым, утренним ливнем и, понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома.
Как раз в то время, когда последнее нагружённое вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш. Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся, как змея, чёрный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши. Он исчез; пронёсся новый грохот; вслед за тем — вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нём проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешённый слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождём превратилась в жёлтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
— Джунгли поглотят остатки, — произнёс спокойный голос среди обломков. — Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнажённым плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомлённый буйвол.
— Всё в своё время, — задыхаясь, крикнул Хати. — Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие, забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные, таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зелёная растительность уже одела его; когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
Могильщики
— Уважайте старых! — прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нём были дрожь, хрип и визг.
— Почтение к старшим! О, речные товарищи, почитайте старших!
На всём широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
— О, речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнёс что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озёр, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в её главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись жёлтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетёнок; её главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Ещё недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и чёрными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
— Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтённым существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного пёрышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи — хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
— Ух, — уныло отряхиваясь, сказал он. — Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел — заметьте, посмотрел — на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? — и он почесал у себя за левым ухом.
— Я слышал, — заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, — я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорождённый щенок.
— Одно дело слышать, другое знать, — заметил шакал, отлично знавший пословицы, благодаря вечному подслушиванью разговоров людей.
— Правда. Поэтому я, для верности, позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.
— Да, они были очень заняты, — сказал шакал. — Теперь я несколько времени не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?
— Он здесь, — ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. — Это пустяк, но, когда милосердие умерло в мире, такими вещами не следует пренебрегать.
— Ай, ай! Да, в наши дни мир — сущее железо, — провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: — Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
— Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, — сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.
— Да, да, зависть реки… Даже он, — громче прежнего повторил шакал, — даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарён такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишён), что…
— Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо чёрен, — пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
— …Что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и, следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил. Всё его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггер Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
— Счастливая встреча! Покровитель бедных! — льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. — В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть — лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает всё и знает, что он, шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:
— Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжёлыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривлёнными ногами. Наконец, крокодил залёг близ отмели, и как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, всё это было сделано по привычке, потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
— Дитя моё, я ничего не слышал, — закрывая один глаз, сказал Меггер. — Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце моё разбивается от этого.
— Какой позор, — произнёс шакал. — Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
— Нет, между ними существует различие, — мягко сказал Меггер. — Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак… собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины, женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного. Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осуждён.
— Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали, поистине, мудрые слова, — заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
— Но подумай о людской неблагодарности, относительно такого высокого существа! — слащаво начал шакал.
— Нет, нет, это не неблагодарность, — возразил Меггер. — Они просто не думают о других, вот и всё. Лёжа на моём всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост скоро потеряет для них прелесть новизны, что коричневые ноги моего народа станут снова храбро переходить реку вброд, как в былое время, и старый Меггер будет получать своё.
— Но сегодня по реке плыли гирлянды ноготков, — заметил Адъютант.
В Индии гирлянды ноготков — символ почтения.
— Ошибка, большая ошибка. Это жена продавца сладкого мяса… Год от году её зрение ослабевает, и она не в силах отличить бревна от меня, Меггера Гаута; сделай она ещё шаг, я показал бы ей некоторое различие между мной и чурбаном. Всё же у неё были хорошие намерения, а нам следует обращать внимание на духовную сторону приношений.
— Какой толк в гирляндах ноготков для того, кто лежит на куче мусора? — спросил шакал.
Он усердно ловил блох, в то же время поглядывая на своего «покровителя бедных».
— Правда! Но люди ещё не начали устраивать мусорной ямы, в которую попаду я. На моих глазах река пять раз отступала от селения, прибавляя земли к концу улицы. Пять раз видел я, как жители возводили новые строения на берегах, и ещё пять раз увижу повторение этого. Я — не потерявший веру, охотящийся за рыбами Гавиаль (порода крокодилов); я не бываю то в Кази, то в Прейаге, как говорит поговорка, я верный и постоянный страж этого брода. Недаром, дитя моё, селение носит моё имя. А как говорит пословица: «Тот, кто долго сторожит, наконец получает награду».
— Я ждал долго, очень долго, чуть не всю жизнь, а в награду меня только кусали или били, — заметил шакал.
— Ха, ха, ха! — захохотал Адъютант и затем пропел: — В августе был рождён шакал, дожди выпали в сентябре. Никогда ещё не видывал я подобных ливней, сказал этот шакал.
У Адъютанта есть одна очень неприятная особенность. Через неопределённые промежутки времени у него начинаются острые припадки судорог и, хотя с виду Адъютант гораздо добродетельнее остальных своих родичей, которые все необыкновенно почтенны, во время приступов этого недуга он принимается дико выплясывать какой-то странный военный танец и, слегка распуская крылья, то поднимает, то наклоняет свою лысую голову; по причинам, хорошо известным ему самому, самые худшие припадки странной болезни всегда совпадают с его злыми замечаниями. При последнем слове пропетой песенки он снова замер, как бы вытянувшись на часах, и сделался в десять раз более похож на адъютанта, нежели прежде.
Шакал не прореагировал; ему уже минуло три года, но нельзя же сердиться на оскорбление, нанесённое особой с клювом в ярд длины и сильным, как дротик. Адъютант славился своей трусостью; шакал же был ещё трусливее.
— Нужно прожить долго, чтобы получить запас знаний, — заметил Меггер. — И следует заметить: маленькие шакалы — явление обычное, дитя моё, но такой Меггер, как я, встречается нечасто. При всём том я не возгордился, потому что гордец скоро погибает; однако заметь: всё дело в судьбе, и свою судьбу не может изменить никто, плавающий ли, ходящий ли, бегающий ли на четырёх ногах. Я лично доволен своей судьбой. При удаче, обладая острым зрением и привычкой замечать, есть ли выход из ручья или заводи, можно сделать многое.
— А мне рассказывали, что даже «покровитель бедных» однажды поступил неосмотрительно, — язвительно заметил шакал.
— Правда; но в этом случае мне помогла судьба. Происшествие, о котором ты говоришь, случилось, когда я ещё не достиг полного роста. Клянусь правым и левым берегом Ганга, чем-чем только не кишели потоки в те времена!.. Да, я был молод и неосмотрителен. Вот началось наводнение, кто же радовался тогда больше меня? В дни молодости всякий пустяк веселил моё сердце. Наводнение залило деревню. Я проплыл далеко, до самых рисовых полей; их покрывал густой слой ила. Помню я также пару браслетов (их украшало стекло, и они сильно смутили меня), которые я нашёл в этот вечер. Да, браслеты и, если память мне не изменяет, там также был башмак. Мне следовало снять оба башмака, но я был голоден. Позже я научился поступать иначе. Да. Итак, я после прилёг отдохнуть; когда же собрался снова вернуться в реку, вода сошла, и я двинулся по илу главной улицы. Кто решился бы на это, кроме меня? Из домов высыпал весь мой народ: жрецы, женщины, дети, и я милостиво посматривал на них. В иле биться неудобно. Вот один лодочник закричал:
— Несите топоры, убьём его; ведь это Меггер брода!
— Нет, — ответил брамин. — Смотрите, он гонит перед собой воду. Он божество нашего селения.
Тогда мой народ засыпал меня цветами, и у кого-то из них явилась счастливая мысль положить на дорогу козу.
— Как вкусна, как вкусна коза! — сказал шакал.
— На ней шерсть, слишком много шерсти; когда же её найдёшь в воде, в ней почти наверняка скрывается крестообразный крюк. Но ту козу я принял и с почестью вернулся в реку. Позже судьба послала мне лодочника, желавшего разрубить топором мой хвост. Его лодка села на старинную мель, которой вы, конечно, не помните.
— Не все мы здесь шакалы, — заметил Адъютант. — Не говоришь ли ты о той мели, которая образовалась, когда в реке потонули барки с каменьями в год великой засухи? Про ту продолговатую мель, которая уцелела в течение трёх разливов?
— Их было две, — ответил Меггер, — верхняя и нижняя.
— Да, я забыл. Мели разделял проток; позже он высох, — сказал Адъютант, гордившийся своей хорошей памятью.
— Вот на нижней-то и засела лодка моего доброжелателя. Он спал, в полусне перескочил через борт и вошёл в воду по пояс, — нет только по колено, — чтобы столкнуть её с мели. Пустая лодка двинулась, но снова села на следующий перекат. Я крался за человеком, зная, что скоро придут другие люди, чтобы вытащить лодку на берег.
— И они, действительно, пришли? — с оттенком страха спросил шакал. Такая охота внушала ему уважение.
— Пришли и в это место и ниже по течению. Я получил троих в один день, всех хорошо откормленных менджисов (лодочников), и ни один из них не закричал, кроме последнего. (В этом случае я действовал небрежно!)
— Ах, что за благородная охота! Но какой ловкости, какого ума требует она! — произнёс шакал.
— Требуется не ум, дитя, а только умение мыслить. Обдуманность в жизни то же, что соль, положенная в рис, как говорят лодочники, а я всегда много думал. Мой родственник, Гавиаль, поедатель рыбы, рассказывал мне, до чего ему трудно охотиться; как сильно один род его добычи отличается от другого; вследствие этого он должен узнавать обычаи каждой рыбы. Вот это мудрость. С другой стороны, Гавиаль живёт среди своей дичи. Моя добыча не плавает стаями, выставляя пасти из воды, как делает его рёва, не всплывает на поверхность воды и не поворачивается боком, как моху или маленькая чапта, не толпится подле мелей, как батчуа или чильва.
— Все эти рыбы очень хороши на вкус, — заметил Адъютант, щёлкая клювом.
— То же говорит и мой двоюродный брат, Гавиаль; он постоянно охотится за ними; но ему хорошо; он не выходит на берег, чтобы спастись от его острого носа. Моя дичь совсем другое дело. Люди живут на земле, в домах, среди скота. Мне всегда нужно узнавать, что они делают, что собираются сделать и, как говорится, «прибавляя хвост к хоботу, я составляю целого слона». Я всё наблюдаю, всё примечаю. Если над дверью повесили зелёную ветвь и железное кольцо, старый Меггер понимает, что в этом доме родился мальчик и что, со временем, он прибежит играть на помост. Выходит замуж девушка, старый Меггер узнает и это, видя, как мужчины расхаживают по деревне с подарками в руках. Перед свадьбой невеста приходит купаться, и старый Меггер тут как тут. Изменила ли река своё русло, обнажив землю там, где раньше была только вода, Меггеру это тоже известно.
— Но к чему ведут такие знания? — спросил шакал. — Даже в течение моей короткой жизни река уже несколько раз изменяла русло. Реки Индии почти постоянно передвигаются в своих ложах, иногда в течение четверти года они отходят от прежнего русла на две или три мили, заливая поля на одном берегу, на другом же открывая большое пространство суши!
— Это самые полезные знания, — возразил Меггер шакалу, — появление новой земли ведёт за собой ссоры. Это Меггер знает; ого, хорошо знает! Едва вода сойдёт, он крадётся вдоль одного из маленьких ручьёв, в которых, по мнению людей, не могла бы скрыться и собака, и ждёт там. Вот приходит фермер и говорит, что в этом месте он посадит огурцы, а в том — дыни, и всё — на участке земли, только что подаренном ему рекой. Пальцами своих обнажённых ног он пробует ил. Приходит другой земледелец и объявляет, что посадит лук, морковь и сахарный тростник в этом месте. Они встречаются, как лодки, которые несёт течение, и оба принимаются вращать глазами, сверкающими из-под их больших синих тюрбанов. А старый Меггер смотрит и слушает. Люди говорят друг другу «брат мой» и начинают делить новую землю. Меггер передвигается вместе с ними с места на место и крадётся, совсем прижимаясь к илу и тине. Разгорается ссора. Слышатся запальчивые слова. Они сбрасывают со своих голов тюрбаны, поднимают лати (палки), наконец, один падает в ил, другой убегает. Когда он возвращается, дело сделано, ему об этом говорит окованный железом ствол бамбука. Всё устроил Меггер, но никто ему не благодарен. Нет, люди кричат: «Убийца Меггер». Потом семьи двоих крестьян принимаются драться между собой; двадцать человек с одной стороны, двадцать с другой. Мой народ, живущий на взгорьях, народ хороший. Они дерутся не для забавы, а старый Меггер ждёт ниже по течению реки, там, где его не могут видеть за кустами кикара. Загорается заря; мои широкоплечие джетсы (всего человек восемь — десять) на носилках несут мёртвого; звёзды светят. Идут все старики, с длинными бородами, и кричат не хуже меня. Люди разводят небольшой костёр (ах, как хорошо я знаю этот костёр), курят табак, покачивают головами, или указывают макушками в сторону мёртвого, который лежит на берегу. Они говорят, что из-за этого к ним явится английский суд и что семья такого-то человека будет опозорена, потому что его повесят на большой тюремной площади. Друзья убитого замечают: «Пусть его повесят!» Разговор начинается сызнова. Это повторяется дважды, трижды, двадцать раз в течение долгой ночи. Наконец кто-нибудь произносит: «Этот бой был бой честный. Возьмём плату за кровь, немного больше, чем предлагает убивший, и перестанем толковать». Начинается спор из-за цены крови, потому что убитый был сильный человек и оставил после себя много сыновей. А всё-таки ещё до Амратвелы (восхода солнца) они слегка обжигают мёртвого, как того требует обычай, и он поступает в моё распоряжение. Он молчит… Ага, дети, Меггер знает! Меггер всё хорошо знает, и мои джетсы — славный народ.
— Они слишком жадны, слишком скупы, — произнёс Адъютант. — Они не бросают даже верхние плёнки с коровьего рога, как говорится; кто же может что-нибудь подобрать после этого племени?
— О, я подбираю… их самих, — заметил Меггер.
— Вот в старые времена на юге, в Калькутте, — продолжал Адъютант, — всё выбрасывалось на улицу; мы выбирали, что подобрать. Славные были дни! Теперь же их улицы чисты, как внешняя сторона яичной скорлупы, и мои родичи улетают. Быть опрятным — одно; но вытирать пыль, мести, чистить по семи раз в день утомительно; это надоело бы самим богам.
— Один шакал с низин слышал от своего брата и сказал мне, что на юге, в Калькутте, шакалы так же толсты, как выдры во время дождей, — заметил шакал, у которого потекли слюнки при одной мысли об этом.
— Да, но там живут белолицые англичане, они приводят с собою собак, больших, толстых собак, чтобы эти самые шакалы не толстели, — возразил Адъютант.
— Значит, они такие же жестокие люди, как здешние жители? Так и следовало думать. Ни земля, ни небо, ни вода не оказывают милости шакалу. После дождей я видел палатки белолицых, утащил из них новую жёлтую узду и съел её. Белолицые плохо выделывают кожу: я заболел.
— То ли ещё было со мной! — заметил Адъютант. — Когда мне шёл третий год, я, в те времена молодая и отважная птица, отправился вниз по реке, в то место, куда приходят большие лодки. Лодки англичан втрое больше селения Меггер Гаута.
— Он уверяет, будто был в Дели и будто там все ходят на головах, — пробормотал шакал.
Меггер открыл левый глаз и пристально взглянул на Адъютанта.
— Это правда, — убедительно произнесла большая птица. — Лгун лжёт только в надежде, что ему поверят. Не видавший этих лодок не в силах поверить мне.
— Вот это вероятнее, — заметил Меггер. — Ну, а дальше?
— Из этих лодок они вынимали какие-то большие белые куски, которые скоро превращались в воду. Некоторые раскололись и упали на берег; все остальные люди спрятали в дом с очень толстыми стенами. Один лодочник засмеялся, взял белый кусок величиной с небольшую собаку и бросил его в меня. Я… всё моё племя, глотаем без размышлений; по нашему обыкновению, я проглотил этот кусок и ощутил страшный холод. Он начался с желудка, проник во всё моё тело до кончиков пальцев, и я даже потерял голос; а лодочники хохотали надо мной. Никогда в жизни не испытывал я такого холода, и от изумления и печали заметался и запрыгал. Наконец мне стало легче; я перевёл дух, заплясал снова, жалуясь на коварство мира; лодочники же так хохотали, что попадали на землю. Не говоря уже об этом странном холоде, удивительней всего было то, что, когда я успокоился, мой желудок оказался совершенно пуст.
Адъютант постарался как можно лучше описать, что он испытал, проглотив семифунтовый кусок льда из Венгемского озера с американского корабля; это было в те дни, когда Калькутта ещё не изготовляла лёд искусственным образом, но марабу не знал, что такое лёд, Меггер и шакал знали и того меньше, а потому его рассказ произвёл мало впечатления.
— Всё возможно, — заметил Меггер, снова прищурив левый глаз. — Всё возможно, когда приходит лодка, которая втрое больше моего селения! Ведь Меггер Гаут — деревня не маленькая.
Послышался свист; по мосту пронёсся почтовый поезд в Дели; его вагоны ярко светились; их тени бежали по реке. Поезд со звоном исчез в темноте. Меггер и шакал так привыкли к железной дороге, что даже не повернули голов.
— А разве это не так же удивительно, как лодка, которая втрое больше деревни Меггер Гаута? — спросил марабу, глядя вверх.
— Дитя моё, я видел, как строили мост. Я видел, как камень ложился на камень и как мало-помалу воздвигались опоры. Иногда в воду падали люди (они необыкновенно твёрдо стояли на ногах, но всё-таки падали); и я всегда был тут как тут. Пока строили первую опору, рабочим не приходилось смотреть вниз по течению, отыскивая для сожжения тело упавшего. Опять-таки я избавлял их от липших хлопот. Уверяю тебя, в постройке моста не было ничего странного, — заметил Меггер.
— Но то, что бежит по этому мосту и везёт за собой телеги с крышами, — странно, — повторил Адъютант.
— Без всякого сомнения, телеги возят быки новой породы. Когда-нибудь бык не удержится там наверху и упадёт, как, бывало, падали люди. И старый Меггер опять будет тут как тут.
Шакал посмотрел на Адъютанта, Адъютант посмотрел на шакала. Эти двое были вполне уверены, что паровоз мог быть чем угодно, только не быком. Из-за рядов алоэ, окаймлявших железнодорожную линию, шакал часто наблюдал за проходящими поездами. Адъютант же познакомился с машинами, когда по Индии побежал первый паровоз. Но Меггер смотрел на поезда только снизу, и ему казалось, что медный купол на машине похож на горб быка (зебу).
— Н-да, это бык новой породы, — громко повторил Меггер, желая убедить самого себя, что он не ошибается.
— Конечно, — заметил шакал.
— С другой стороны, может быть… — раздражительно начал крокодил.
— Конечно, конечно, — забормотал шакал, не дожидаясь окончания фразы.
— Что? — сердито спросил Меггер, чувствуя, что его собеседники знают что-то не известное ему. — Чем же это может быть? Ведь я же не договорил. Ты сказал, что это бык…
— Это существо окажется тем, чем пожелает «покровитель бедных». Я его раб… Пойми, не раб той вещи, которая перебегает по мосту через реку, а твой…
— Что бы это ни было, «оно» — дело рук белолицых, — заметил Адъютант. — И что касается меня, я не стал бы проводить всё своё время на близкой к мосту мели.
— Вы не так хорошо знаете англичан, как я, — заметил Меггер. — Когда мост строили, здесь был белолицый; по вечерам он брал лодку, шаркал ногами по её дну и шептал: «Здесь он? Здесь он? Дайте мне моё ружьё». Я услышал голос англичанина раньше, чем увидел его. До меня доносились все звуки; скрипело ружьё; он его продувал и стучал им, двигаясь вверх и вниз по реке. Я подхватил одного из его рабочих и, таким образом, избавил людей от покупки дров для сожжения тела; а он прибежал на помост и громко закричал, что отыщет меня и освободит от меня реку. Это от меня-то, Меггера — Меггера Гаута! От меня! Дети, я час за часом, бывало, плыл под его лодкой, слышал, как он стреляет в брёвна; раз узнав, что он утомился, я поднялся рядом с ним и лязгнул челюстями ему в лицо. Мост построили, он уехал. Поверьте — все англичане охотятся таким образом, за исключением тех раз, когда они сами превращаются в дичь.
— Кто же охотится на белолицых? — с волнением провизжал шакал.
— Теперь никто, но в своё время я поохотился за ними.
— Я смутно помню об этой охоте; но в те времена я был ещё молод, — многозначительно стуча клювом, заметил Адъютант.
— Я отлично устроился здесь. В то время мою деревню только что отстроили в третий раз. Вдруг является мой двоюродный брат, Гавиаль, и начинает рассказывать о богатых водах выше Бенареса. Сначала я не хотел двигаться с места, так как мой двоюродный брат питается рыбой и не всегда может правильно сказать, что хорошо, что дурно; однако я также услышал, как мои поселяне разговаривали между собой, и их толки заставили меня решиться.
— А что они говорили? — спросил шакал.
— Их толки заставили меня, Меггера из Меггер Гаута, выйти из воды и пустить в дело свои ноги. Я двигался по ночам и пользовался маленькими ручьями, которые могли служить мне; однако начиналось жаркое время года, и потоки обмелели. Я пересекал пыльные дороги; я полз среди высокой травы; при лунном свете я поднимался на горы. Заметьте, дети, я взбирался даже на скалы! Я перешёл через окраину безводного Сиргинда раньше, чем мне удалось натолкнуться на сеть речек, которые текут по направлению к Гангу. В то время я отошёл на месяц пути от моих поселян и от хорошо знакомой мне реки. Это было удивительно!
— А чем же ты питался? — спросил шакал, который думал только о желудке, не интересуясь рассказом Меггера о его сухопутных странствиях.
— Всем, что находил на пути, кузен, — медленно растягивай слова, выговорил Меггер.
В Индии вы не можете никого назвать своим двоюродным братом, если не умеете ясно доказать вашего кровного родства с ним, а так как только в старинных сказках крокодилы женятся на шакалах, наш шакал понял, почему Меггер включил его в круг своих родственников. Будь они вдвоём, это не смутило бы его, но Адъютант услышал жестокую шутку, и в глазах хитрой птицы замерцал насмешливый огонёк.
— Конечно, отец мой, я должен был сам понять это, — заметил шакал.
Крупный крокодил не любит, чтобы его называли отцом шакалов, и Меггер из Меггер Гаута высказал своё недовольство, прибавив кое-что, чего не стоит повторять.
— «Покровитель бедных» первый упомянул о своём родстве со мной. Мог ли я помнить точную степень этого родства? Кроме того, мы питаемся одинаковой пищей. Он сам сказал это, — послышался ответ шакала.
Его замечание ещё ухудшило положение вещей; ведь шакал намекнул, что во время сухопутных странствий Меггеру приходилось ежедневно есть свежую, совершенно свежую пищу, вместо того чтобы держать её несколько времени, пока она не станет годной для еды, как это делает каждый уважающий себя крокодил и большинство диких зверей. Сказав кому-нибудь из обитателей реки: «Ты ешь свежее мясо», вы нанесёте ему оскорбление. Это почти всё равно, что назвать человека людоедом.
— Пища, о которой идёт речь, была съедена тридцать лет тому назад, — спокойно заметил Адъютант, — и если мы будем говорить о ней ещё тридцать лет, она всё-таки не вернётся. Расскажи же, Меггер, что случилось, когда после твоего изумительного сухопутного путешествия ты достиг хороших вод. Если мы будем слушать вой всякого шакала, то все дела в городе остановятся, как говорят люди.
Вероятно, это замечание понравилось Меггеру: он поспешно продолжал:
— Клянусь правым и левым берегом Ганга, когда я дошёл до места, передо мной открылись такие воды, каких я никогда не видывал.
— Неужели они были лучше большого наводнения в прошлом году? — спросил шакал.
— Лучше? Такие наводнения, какое случилось в прошлом году, повторяются через каждые пять лет: несколько утонувших чужестранцев, несколько цыплят, да мёртвый вол, принесённый водой! Но в том году, о котором я говорю, вода стояла в реке низко; она была вся гладкая, ровная, и, как рассказывал мне Гавиаль, по течению плыло столько мёртвых англичан, что они касались друг друга. От Агра до Этаваха и до широких вод близ Аллагабада…
— О, я знаю водоворот под стенами этой крепости! — произнёс Адъютант. — Они неслись туда, как утки к тростникам, и кружились и вертелись вот так.
И он снова пустился в свою ужасную пляску, а шакал с завистью смотрел на него. Понятно, трусливый зверь не помнил года восстания, о котором шла речь. Меггер же продолжал:
— Да, близ Аллагабада приходилось лежать в воде тихо; и я, бывало, пропускал двадцать трупов раньше, чем выбирал то, что было по моему вкусу; главное, мне нравилось, что на англичанах не было напутано драгоценностей, браслетов на руках и щиколотках и колец, как у женщин, живущих в моём селении. Тот, кто любит драгоценности, нередко в конце концов получает вместо ожерелья верёвку. В то время все крокодилы окрестных рек растолстели, но судьба пожелала, чтобы я разжирел сильнее всех остальных. До нас дошли слухи, что англичан загнали в реки и, клянусь правым и левым берегом Ганга, мы поверили этому. Я шёл на юг и думал, что это правдивые вести. Двигался я вниз по течению через Монгир, где над рекой стоят гробницы…
— Знаю, — сказал Адъютант. — Только теперь Монгир — брошенный город. В нём мало жителей…
— Позже я двинулся вверх по течению, медленно, лениво и немного выше Монгира натолкнулся на лодку, полную белолицыми… живыми. Это были женщины, они лежали под натянутой на четырёх шестах тканью и вдруг громко закричали. В те дни никто не стрелял в нас, стражей бродов. Все ружья были заняты в другом месте. День и ночь издали доносился их грохот; он то утихал, то усиливался вместе с порывами ветра. Я высоко высунулся из воды, так как раньше никогда не видывал живых белолицых, хотя отлично знал их в другом виде. Обнажённый белый ребёнок стоял на коленях на краю лодки; наклоняясь, он проводил ручками по воде и смотрел на появлявшиеся струйки; прелестно видеть, как ребёнок любуется бегущей водой. В этот день я уже хорошо поел, а всё-таки в моём желудке оставалась небольшая пустота. И я кинулся на эти детские руки, скорее ради забавы, чем из-за голода. Они были так близко, что я даже не взглянул, хватая их. Челюсти мои закрылись над ними; я вполне уверен в этом; ребёнок же быстро, без вреда для себя, вытащил их из моей пасти. Они, эти белые ручки, вероятно, проскользнули между зубами Меггера… Мне следовало схватить его за плечо, вкось, однако, повторяю, я только из удовольствия и любопытства вынырнул из воды. Женщины закричали; я снова поднялся, чтобы наблюдать за ними. Тяжёлая лодка не могла идти быстро. В ней были только женщины, но доверять женщине, всё равно, что ступать на водоросли, закрывающие поверхность пруда, как говорит пословица, и, клянусь правым и левым берегом Ганга, эта поговорка справедлива!
— Раз одна женщина дала мне сухую рыбью чешую, — вставил шакал. — Я надеялся украсть её грудного малютку, но, как говорится: лошадиный корм лучше удара ноги лошади. А что сделала «твоя» женщина?
— Она выстрелила в меня из короткого оружия, какого я никогда не видал ни раньше, ни позже. Сделала пять выстрелов, один за другим. — Вероятно, Меггер говорил о револьвере старого образца. — Я остался с открытым ртом, а мою голову окружал дым. Никогда не видывал я ничего подобного! Пять выстрелов и так быстро один за другим, как я махаю хвостом, вот так.
Шакал, который всё больше и больше увлекался рассказом крокодила, едва успел отскочить, когда огромный хвост чудовища, точно исполинский серп, пролетел мимо него.
— До пятого выстрела, — продолжал Меггер, точно он и не помышлял оглушить одного из своих слушателей, — до пятого выстрела я не погружался в воду, когда же поднялся снова, то услышал, как один из лодочников говорил белым женщинам, что я убит. Одна пуля попала под роговую пластинку на моей шее. Сидит ли она ещё там, я не знаю, так как не могу повернуть головы. Подойди сюда, дитя, и взгляни. Это докажет тебе, что я говорил правду.
— Докажет мне? — произнёс шакал. — Что ты говоришь! Разве бедное существо, которое поедает старую обувь да сухие кости, смеет усомниться в словах «Зависти реки»? Пусть слепые щенки обкусают мой хвост, если тень такой мысли мелькнула в моём почтительном уме! Покровитель бедных снизошёл до того, что сообщил мне, своему рабу, что раз в жизни женщина ранила его! Этого достаточно; я расскажу о случившемся всем моим детям, не требуя ни малейших доказательств.
— Чрезмерная любезность порой не лучше грубости, потому что, как говорится, гостя можно задушить угощением. Я совсем не желаю, чтобы кто-либо из твоих детей знал, как единственная рана Меггера была нанесена ему женщиной. Твоим детёнышам и без того будет о чём подумать, если и им придётся добывать себе пропитание таким же жалким способом, как это теперь делает их отец.
— Всё давно забыто! Ничего не было сказано, не было белой женщины! Не было лодки! Ничего никогда не случалось.
Шакал махнул своим пушистым хвостом, показывая этим, до чего слова Меггера всецело исчезли из его памяти, потом сел с гордым видом.
— Напротив, случилось многое, — ответил Меггер, снова побеждённый при второй попытке победить своего друга. (Тем не менее ни в одном из них не осталось злопамятства. Есть и служить пищей — речной закон, и, когда Меггер кончал обед, шакал являлся, чтобы подобрать остатки его еды.) — Я бросил лодку и двинулся вверх по течению; подле Арраха и выше этого места я уже не находил мёртвых англичан. В реке не было ничего. Потом появилось двое-трое мёртвых в красных куртках, но это были не англичане, а индусы; скоро они поплыли по пяти и шести рядом; от Арраха же и Агры, казалось, в реке собрались целые селения. Мёртвые выплывали из маленьких ручьёв, как чурбаны во время дождей. Когда вода в реке начала подниматься, груды молчаливых тел сдвигались с мелей, на которых они лежали. Наводнение уносило их с собой через поля и через джунгли, вода тащила их за длинные волосы. Двигаясь к северу, я ночью слышал выстрелы, днём — стук обутых ног, переходивших реку вброд, а также шум, который производят колёса нагруженных телег по песку под водой. И каждая струя приносила новых мёртвых. Наконец мне самому стало страшно. Я сказал: «Если это происходит с людьми, как спасётся Меггер из Меггер Гаута?» За мной шли лодки без парусов; они постоянно горели, как иногда горят лодки с хлопчатником, но не тонули.
— А, — сказал Адъютант, — такие лодки приходят в Калькутту; большие, чёрные, позади них бежит вода, и они…
— Втрое больше моего селения? Нет, мои лодки были больше, чем лодки, о которых рассказывает правдивый. Я их боялся, я вышел из воды и направился обратно к моей реке; днём прятался, по ночам шёл по земле, если не находил маленьких ручьёв, по которым мог плыть. Я вернулся к моему селению, не питая надежды увидать мой народ. Между тем крестьяне по-прежнему пахали землю, сеяли, жали, расхаживали по своим полям так же спокойно, как пасётся их скот.
— А в реке была в это время хорошая еда? — спросил шакал.
— Больше пищи, чем я мог желать. Даже я, а ведь я не ем грязи, даже я утомился и, помнится, пугался при виде постоянного появления молчаливых. Я слышал, как мой народ говорил, что все англичане умерли; тем не менее по течению плыли не англичане, и мой народ это видел. Тогда жители решили, что лучше ничего не говорить, а платить подати и обрабатывать землю. Вскоре река очистилась; мёртвые исчезли. Стало не так легко получать еду, но я искренне радовался. Маленькое убийство там и сям — невредная штука, но иногда даже Меггер чувствует пресыщение.
— Изумительно! Поистине изумительно! — заметил шакал. — Я уже потолстел, только слыша о такой прекрасной еде. А можно ли спросить, что делал после этого «покровитель бедных»?
— Я сказал себе и, клянусь правым и левым берегом Ганга, крепко сомкнул челюсти при этом обете, я сказал себе, что никогда больше не отправлюсь странствовать. С тех пор я зажил близ моего народа и год от года наблюдал за ним. Крестьяне так сильно любили меня, что, едва я поднимал из воды голову, бросали мне венки ноготков. Да, судьба была ко мне милостива, река тоже добра и с уважением относится к моей бедности и слабости, только…
— В мире нет ни одного существа счастливого от кончика своего клюва до конца хвостового пера, — сочувственно произнёс Адъютант. — Но чего не достаёт Меггеру из Меггер Гаута?
— Маленького белого ребёночка, который от меня ускользнул, — с глубоким вздохом сказал крокодил. — Он был мал, но я не забыл его. Старость пришла ко мне, а всё же перед смертью я желаю попробовать новой пищи. Правда, они народ с тяжёлыми ногами; люди шумные, глупые, и это была бы невесёлая охота; тем не менее я помню случай выше Бенареса, и, если ребёнок жив, он тоже помнит всё. Может быть, он разгуливает по берегу неизвестной мне реки и рассказывает, как однажды его руки проскользнули между зубами Меггера из Меггер Гаута. Судьба была всегда милостива ко мне, но во сне меня иногда мучат воспоминания о белом ребёнке в лодке. — Крокодил зевнул и сомкнул челюсти. — Теперь я немного отдохну и подумаю. Тише, дети. Уважайте старших.
Он тяжело повернулся и потащился на середину песчаной мели, а шакал и Адъютант отошли под дерево, которое росло подле железнодорожного моста.
— Он прожил приятную и поучительную жизнь, — сказал шакал, оскалил зубы и вопросительно посмотрел на птицу, возвышавшуюся над ним. — И заметь: Меггер даже не подумал сказать мне, в каком месте на берегу он бросил кусок съестного. Между тем я раз сто указывал ему на вкусную дичь, которая купалась в реке. Правду говорят: «Весь мир забывает о шакале и цирюльнике, как только узнает от них все вести». А теперь он заснёт. Аррх!
— Как шакал может охотиться с крокодилом? — спокойно спросил Адъютант. — Когда вместе идут вор крупный и вор мелкий, легко предсказать, кому достанется вся добыча.
С нетерпеливым повизгиванием шакал повертелся на одном месте, собираясь свернуться под деревом, как вдруг присел на задние ноги и через низкие ветви посмотрел на мост, бывший почти над его головой.
— Что там ещё? — спросил Адъютант и тревожно распустил крылья.
— Погоди, посмотрим. Ветер дует с нашей стороны к ним, но они ищут не нас… Я говорю вон о тех двоих людях.
— Ах, это люди? Меня охраняет моя должность. Вся Индия знает, что я святой. Адъютант первостатейный мусорщик, и птицам его породы позволяется расхаживать где им угодно.
Итак, наш Адъютант даже не вздрогнул.
— Я не стою удара; меня бьют только старыми башмаками, — сказал шакал и снова прислушался. — Слышишь шаги? — продолжал он, — двигаются ноги, не босые ноги, это тяжёлые шаги белолицых. Слушай ещё. Железо! Ружьё! Слушай, это тяжелоногие глупые англичане идут, чтобы побеседовать с Меггером.
— Так предупреди же его. Совсем недавно кто-то, вроде умирающего от голода шакала, называл его «покровителем бедных».
— Пусть мой двоюродный брат сам покровительствует своей коже. Он постоянно твердит мне, что белолицых нечего бояться. А это, конечно, белолицые. Ни один житель из Меггер Гаута не осмелился бы охотиться на него. Смотри, я говорил, что это ружьё! Теперь, при удаче, мы с тобой скоро попируем. Вне воды он слышит плохо, и на этот раз выстрелит не женщина.
Ружейное дуло блеснуло в лунном свете. Меггер лежал спокойно, точно своя собственная тень; его передние лапы были расставлены, голова лежала между ними, и он храпел… как храпят крокодилы его породы.
Голос на мосту прошептал:
— Странный выстрел, почти по прямой линии вниз. Но выстрел верный. Лучше всего целиться пониже шеи. Боже, что за чудовище, а между тем, если мы его застрелим, крестьяне будут вне себя. Он божок здешних мест.
— Ничего, — ответил другой голос, — когда строился мост, он унёс человек пятнадцать моих лучших рабочих, и пора положить этому конец. Я несколько недель ездил в лодке, чтобы убить его. Приготовьте Мартини (ружьё системы Мартини), и как только я выпущу в него два выстрела из обоих стволов, стреляйте.
— Так будьте же осторожнее. Два выстрела — не шутка.
— Будь что будет! Стреляю.
Послышался звук, походивший на грохот маленькой пушки.
Крупный тип слоновых ружей мало отличается от некоторых артиллерийских орудий: вырвались две полосы пламени; вслед за тем прозвучал резкий треск Мартини, для длинной пули которого броня крокодила непроницаема. Разрывные же пули сделали своё дело. Одна из них ударила Меггера как раз ниже шеи, влево от хребта; другая разорвалась подле основания его хвоста. В девяносто девяти случаях из ста смертельно раненный крокодил всё же уходит в глубину воды, но Меггер был буквально разбит на три части. Он едва двинул головой, как жизнь уже оставила его. Он замер, как и лежащий на песке шакал.
— Гром и молния! Молния и гром! — сказал жалкий маленький зверь. — Не упала ли, наконец, та вещь, которая тянет за собой закрытые телеги?
— Это только ружьё, — ответил Адъютант, хотя даже его хвостовые перья дрожали. — Это только ружьё! Он, конечно, умер. Вот идут бледнолицые.
Англичане быстро сбежали с моста и, подойдя к крокодилу, остановились, разглядывая его. Скоро подошёл и туземец, топором отрубил громадную голову Меггера, и четверо индусов потащили его по отмели.
— Однажды моя рука была в пасти вот такого крокодила, заметил один из англичан, тот самый, который строил мост, — тогда я, ещё ребёнок лет пяти, плыл в лодке к Монгиру. Я был, что называется, «ребёнок возмущения»… В лодке сидела и моя бедная матушка; позже она часто рассказывала мне, как выстрелила из старого пистолета моего отца в голову чудовища.
— Ну, теперь вы отомстили главе клана, даже в том случае, если от толчка ружейного приклада у вас из носу пошла кровь. Эй вы, лодочники! Вытащите голову на берег, мы сварим её, чтобы получить хороший череп. Кожу не стоит сохранять, она слишком испорчена. Теперь пойдёмте спать. Не правда ли, ради этого стоило сторожить всю ночь?
Странная вещь: спустя три минуты после ухода людей, шакал и Адъютант повторили это замечание.