Возвращение со звезд. Станислав Лем

Оглавление
  1. IV
  2. V
  3. VI
  4. VII
  5. VIII

Страница 1
Страница 2

IV

Двери открылись. Бело-оранжевый робот стоял на газоне. Я вышел.

— Приветствую вас в Клавестре,— произнес робот, и его белый животик неожиданно тихо запел: раздались хрустальные звуки, словно у него внутри была музыкальная шкатулка.

Я, смеясь, помогал ему выносить мои вещи. Потом задняя крышка ульдера, лежавшего на траве, как маленький серебряный дирижабль, открылась и два оранжевых робота выкатили мой автомобиль. Тяжелый голубой кузов заблестел на солнце. Я совершенно забыл о нем. А потом все роботы, нагруженные моими чемоданами, коробками, пакетами, гуськом направились к дому.

Это был огромный куб с окнами-стенами. Он начинался с панорамного стеклянного солярия, дальше шел холл, столовая и деревянная лестница наверх; робот — поющий, с музыкальной шкатулкой — специально обратил мое внимание на эту настоящую деревянную лестницу.

На втором этаже было пять комнат. Я выбрал расположенную не совсем удачно, окнами на запад, так как в других, а особенно в комнате с видом на горы, было слишком много золота и серебра, в этой — только полоски зелени, напоминающие помятые листья, на кремовом фоне.

Роботы сложили все мои пожитки в стенные шкафы; они работали ловко и тихо, а я стоял возле окна. Порт, подумал я. Пристань. Только высунувшись, я смог увидеть синюю дымку гор. Внизу простирался сад с цветами и несколькими сотнями старых плодовых деревьев в глубине; у них были извилистые сучья. Деревья, пожалуй, уже не плодоносили.

Немного в стороне, по направлению к шоссе (я видел его из ульдера, теперь его заслоняла живая изгородь) поднималась над зарослями вышка трамплина. Там был бассейн. Когда я отвернулся от окна, роботы уже ушли. Я передвинул к окну легкий, словно надувной, письменный стол, положил на него пачки научных журналов, сумки с книгами-кристалликами и аппарат для чтения; отдельно — чистые блокноты и ручку. Это была моя старая ручка — при сильной гравитации она начинала течь и все пачкать, но Олаф прекрасно ее отремонтировал. Я взял блокноты и написал на них: «История», «Математика», «Физика», я все делал быстро, так как хотел скорее попасть в бассейн. Я не знал, можно ли выйти в одних плавках, а купальный халат я забыл. Я пошел в ванную, расположенную в коридоре, и там, маневрируя бутылкой с пеножидкостью, смастерил ужасное, ни на что не похожее страшилище. Содрал его с себя и начал снова. Второй халат получился у меня немного лучше, но все равно он выглядел вызывающе; потом я обрезал самые большие неровности у рукавов и укоротил полы, после чего халат стал выглядеть более или менее прилично.

Я спустился вниз, не зная, есть ли кто в доме. В холле никого не было. В саду тоже, только оранжевый робот подстригал траву возле роз. Они уже отцветали.

Почти бегом я добрался до бассейна. Вода блестела и дрожала. От нее веяло прохладой. Я сбросил халат на золотой песок, который обжигал ступни, и, громыхая по металлическим ступеням, взбежал наверх. Трамплин был невысок, но для начала вполне подходил. Я оттолкнулся, сделал сальто — не отважился на большее после такого перерыва! — и вошел в воду, как нож.

Я вынырнул счастливый. Быстро поплыл в одну сторону, потом повернул обратно — бассейн был пятидесятиметровым. Я проплыл его восемь раз, не снижая темпа, вылез на берег, с меня текло, как с тюленя, лег на песок, сердце сильно билось. Как здорово! На Земле есть свои прелести! Через несколько минут я уже обсох. Встал, огляделся — никого. Прекрасно! Взбежал на трамплин. Сначала сделал сальто назад — получилось, хотя я слишком сильно оттолкнулся: опорной доской служил пластик, который очень сильно пружинил. Потом я сделал двойное сальто; оно не очень получилось, я ударился бедрами о воду. Кожа моментально покраснела, словно ее обожгло. Повторил. Немного лучше, но все же не совсем верно. После второго витка, принимая вертикальное положение, я не успел выпрямиться и ударился ступнями. Но я был настойчив, и у меня было время, много времени! Третий, четвертый, пятый прыжок. У меня уже слегка шумело в ушах, когда я — оглядевшись на всякий случай еще раз — попытался сделать сальто с поворотом. Это был полный конфуз, фиаско — удар о воду сбил мне дыхание, я наглотался воды и, фыркая, задыхаясь от кашля, вылез на песок. Уселся под ажурной лестничкой трамплина такой опозоренный и злой, что тут же рассмеялся над собой. Потом я снова плавал — четыреста метров, перерыв и опять четыреста.

Когда я возвращался домой, мир казался иным. Пожалуй, именно этого мне больше всего недоставало, думал я.

Белый робот ждал меня у дверей.

— Вы будете обедать у себя или в столовой?

— Я буду обедать один?

— Да, извините. Они приезжают завтра.

— Я пообедаю в столовой.

Я поднялся наверх и переоделся. Я не знал еще, с чего начну свои занятия. Пожалуй, с истории, это разумнее всего; хотя мне хотелось делать все сразу, а больше всего — настроиться на загадку побежденной гравитации. Раздался музыкальный сигнал. Явно не телефонный звонок. Я не знал, что это такое, поэтому соединился с домашним Инфором.

— Приглашаем на обед,— объяснил мелодичный голос.

Столовая была залита профильтрованным через зелень сиянием, наклонные стекла у потолка блестели, как кристалл. На столе стоял один прибор. Робот принес меню.

— Не надо, не надо,— сказал я,— мне все равно, что есть.

Первое блюдо напоминало фруктовый суп, второе было уже ни на что не похоже. О мясе, картошке, овощах, вероятно, надо забыть навсегда.

Очень хорошо, что я обедал один — десерт под моей ложечкой взорвался. Это, может, слишком сильно сказано, во всяком случае, крем забрызгал мне колени, свитер. Это была какая-то сложная конструкция, только по виду твердая, и я неосторожно задел ее ложечкой.

Когда появился робот, я спросил, могут ли мне принести кофе в комнату.

— Конечно,— ответил он.— Сейчас?

— Пожалуйста. И двойную порцию.

После купания меня сморила сонливость, а тратить время на сон было жалко. О, здесь действительно все совершенно иначе, чем на борту «Прометея». Послеполуденное солнце поджаривало старые деревья, короткие тени собрались возле стволов, воздух дрожал вдали, но в комнате было даже холодновато. Я сел за письменный стол, за книги. Робот принес мне кофе. Почти трехлитровый прозрачный термос. Я промолчал. Видно, робот исходил из моих габаритов.

Надо было бы начать с истории, но я принялся за социологию, так как хотел сразу узнать побольше. Однако я быстро убедился, что мне с этим не справиться. Она была насыщена трудной социальной математикой, а что хуже всего — авторы обращались к неизвестным мне фактам. Кроме того, я не понимал многих слов и должен был искать их значение в словаре. Пришлось установить другой оптон — у меня их было три. Мне скоро это надоело, дело подвигалось медленно, и я оставил высокие порывы и взялся за обыкновенный школьный учебник истории.

Что-то со мной случилось, я почему-то совсем потерял терпение — это я, которого Олаф называл последним воплощением Будды. Вместо того чтобы читать учебник страница за страницей, я сразу бросился искать главу о бетризации.

Теорию разрабатывали трое — Бенне, Тримальди и Захаров. Отсюда и возник этот термин. С удивлением я узнал, что они были моими ровесниками,— они обнародовали свою теорию через год после нашего отлета. Сопротивление, естественно, было огромным. Вначале никто не хотел принимать этот проект всерьез. Потом его вынесли на заседание ООН. Какое-то время он переходил из одной подкомиссии в другую — казалось, он потонет в бесконечных обсуждениях. Однако тем временем исследовательские работы быстро продвигались, теорию усовершенствовали, проводились массовые эксперименты на животных, потом на людях (первые опыты поставили на себе сами создатели — Тримальди на какое-то время парализовало, тогда еще не знали об опасностях, которыми грозит взрослым бетризация, и этот несчастный случай приостановил дело на восемь лет). Но на семнадцатый год от ноля (мое личное летосчисление — ноль означал старт «Прометея») постановление о всеобщей бетризации приняли, однако это было только начало, а не завершение борьбы за гуманизацию человечества (так говорилось в учебнике). Во многих странах родители не хотели делать детям прививки, а на первые станции нападали; несколько десятков совершенно разрушили. Период беспорядков, репрессий, принуждений и сопротивления продолжался лет двадцать. В школьном учебнике, по понятным причинам, обо всем говорилось лишь в общих чертах. Я решил поискать более подробные детали в специальных работах. Перемены укоренились только тогда, когда у первого бетризированного поколения родились дети. В книге ничего не говорилось о биологической стороне бетризации. Здесь было много дифирамбов в честь Бенне, Тримальди и Захарова. Появился проект начать новое летосчисление с проведения бетризации, но его не поддержали. Летосчисление не изменилось. Другими стали люди. Глава заканчивалась патетическим описанием периода Новой Эры Гуманизма.

Я поискал монографию Ульриха о бетризации. Снова очень много математики, но я решил ее освоить. Эта операция проводилась не на плазме наследственности, чего я опасался. Иначе не пришлось бы бетризировать каждое последующее поколение. Я подумал об этом с облегчением. Во всяком случае, оставалась, по крайней мере теоретически, возможность возврата к прежнему состоянию. Воздействовали на развивающиеся лобные части мозга в раннем периоде жизни с помощью группы белковых ферментов. Эффект был избирательным: агрессивные порывы сократились на 80—88 процентов по сравнению с небетризированными, исключалось образование ассоциативных связей между актами агрессии и сферой положительных эмоций; на 87 процентов сократилась опасность личного жизненного риска. Отмечалось самое большое достижение — перемены не сказывались отрицательно ни на умственном развитии, ни на формировании личности и что, может, самое важное — возникшие ограничения никак не были связаны со страхом. Другими словами, человек не убивал не потому, что боялся самого поступка. Это привело бы к нарушению психики, страх охватил бы все человечество. Люди не убивали, так как это даже «не могло прийти им в голову».

Одно положение Ульриха окончательно убедило меня: при бетризации агрессивность исчезает не потому, что она запрещена, а потому, что в ней нет потребности. Подумав, я, однако, решил, что это не объясняет главного — хода мыслей человека, прошедшего бетризацию. Ведь они совершенно нормальные люди и могут представить себе абсолютно все, даже убийство. Что же в таком случае делает невозможным его реализацию?

Я искал ответ на этот вопрос до вечера. Как обычно бывает с научными проблемами, то, что казалось относительно простым и ясным в кратком изложении, становилось все более сложным по мере того, как я углублялся в изучение. Музыкальный сигнал позвал на ужин — я попросил принести его в комнату, но даже не притронулся к еде. Объяснения, которые я в конце концов нашел, отличались друг от друга. Отвращение, близкое к омерзению; огромное нежелание, усиленное непонятным для небетризован-ного образом; самым интересным были показания исследуемых, которые в свое время — восемьдесят лет назад — они давали в Институте Тримальди под Римом, выполняя задание преодолеть невидимый барьер, поставленный в их сознании. Это было, пожалуй, самым необычным из всего, что я прочитал. Ни один из них не преступил этого барьера, но рассказы о переживаниях, испытываемых ими, немного отличались. У одних преобладали психические симптомы — желание бежать, вырваться из ситуации, в которую их поставили. Повторение опытов вызывало у этой группы сильные головные боли, а многократное настойчивое повторение приводило в конце концов к нервному расстройству, которое, однако, быстро излечивалось. Другие испытывали физические страдания: задержку дыхания, ощущение духоты, их охватывало чувство ужаса, но не страха.

По данным Пильгрина, только восемнадцать процентов бетризированных, убедившись, что перед ними кукла, решалось на мнимое убийство.

Запрет распространялся и на всех высших животных, но он не касался земноводных и пресмыкающихся, а также насекомых. Конечно, в сознании бетризированных отсутствовали научные знания о зоологической систематике. Запрет просто связывался со степенью близости к человеку — ведь каждый, образованный или нет, знает, что собака ближе к человеку, чем змея.

Я прочитал множество других работ и пришел к выводу — правы те, кто утверждал, что полностью понять бетризированного может только бетризированный. Я отложил это чтение со смешанным чувством. Больше всего меня беспокоило отсутствие работ критических или резко отрицательных, каких-то анализов, суммирующих все негативные результаты бетризации, а что они должны быть, я ни на секунду не сомневался не потому, что не доверял исследователям, просто такова уж сущность любых человеческих начинаний: в них всегда соседствуют добро со злом.

В небольшом социологическом очерке Мурвицкого приводилось много интересных данных о движении сопротивления бетризации, возникшем в первое время. Едва ли не самым сильным оно было в странах с многовековыми традициями кровавой борьбы, например, в Испании и некоторых государствах Латинской Америки. Впрочем, нелегальные общества борьбы с бетризацией создавались почти во всем мире, особенно много — в Южной Африке, в Мексике и на некоторых островах в тропиках. Использовались всякие способы — и фальсификация медицинских свидетельств о сделанной прививке, и даже убийство врачей, проводящих ее. Когда период массового сопротивления и бурных столкновений прошел, наступило внешнее спокойствие. Внешнее, так как только тогда стал проявляться конфликт поколений. Бетризированная молодежь отбрасывала значительную часть достижений человечества — обычаи, привычки, искусство, все культурное наследство подвергалось коренной переоценке. Перемены охватили множество сфер — от эротики и межличностных отношений до оценки войны.

Конечно, такого огромного воздействия на человечество ожидали. Закон вступил в жизнь, согласно решению, только через пять лет после его принятия, а в это время готовились многочисленные кадры воспитателей, психологов, специалистов, которые должны были следить за правильным развитием нового поколения. Была проведена полная школьная реформа, изменен репертуар всех зрелищных учреждений, тематика книг и фильмов. На всевозможные нужды и последствия бетризации в течение первых десяти лет тратилось ежегодно около 40 процентов народного дохода всей Земли.

Это было время великих трагедий. Бетризированная молодежь становилась абсолютно чужой для собственных родителей. Она не разделяла их интересов. Она испытывала отвращение к их кровожадным пристрастиям. Четверть века нужно было издавать два типа журналов, книг, ставить различные театральные спектакли, одни — для старшего поколения, другие — для нового. Но все это происходило восемьдесят лет назад. Сейчас родились дети у третьего нового поколения, а в живых небетризированных осталось немного — стотридцатилетние старики. То, что составляло сущность их молодости, новому поколению казалось таким же далеким, как традиции эпохи каменного века.

В учебнике истории я наконец нашел информацию о втором по значению великом событии минувшего века. То была победа над гравитацией. Этот век называли даже «столетием парастатики». Мое поколение мечтало о покорении гравитации в надежде, что оно принесет полный переворот в астронавтике. Действительность оказалась иной. Переворот произошел, но он охватил прежде всего Землю.

«Мирная смерть», связанная с несчастными случаями на дорогах, стала трагедией моего времени. Помню, как самые крупные ученые старались разгрузить бесконечно забитые шоссе и дороги, чтобы хоть немного уменьшить статистику все возрастающего числа происшествий; ежегодно сотни тысяч людей погибали в катастрофах, проблема казалась неразрешимой, как квадратура круга. Говорили, невозможно вернуть пешеходам безопасность: самый совершенный самолет, самая мощная автомашина или поезд могут выйти из-под контроля человека — автоматы по сравнению с человеком более надежны, но они тоже ломаются; любая, даже самая совершенная техника имеет определенный недостаток, процент ненадежности.

Парастатика, гравитационная инженерия, решила эту проблему столь неожиданно, сколь это было необходимо, ведь мир бетризированных должен был быть миром совершенно безопасным, иначе биологическое совершенство этой меры — напрасно.

Рёмер оказался прав. Сущность открытия можно было выразить математически, добавлю сразу — дьявольски сложно. Наиболее общее решение, важное «для всех вероятных миров», дал калека Эмиль Митке, сын почтового служащего, гений, расправившийся с теорией относительности так же, как Эйнштейн с теорией Ньютона. Это была длинная, необыкновенная и, как любой достоверный рассказ, неправдоподобная история, смешение дел ничтожных и великих, глупости и гениальности людей. Она закончилась йаконец через сорок лет созданием «малых черных ящиков».

Этими маленькими «черными ящиками» оснащались все средства передвижения — от водного до воздушного; эти «ящики» гарантировали «временное спасение», как в конце жизни пошутил Митке; в момент опасности — падения самолета, столкновения поездов или автомашин, одним словом,— катастрофы — освобождался заряд «гравитационного антиполя», которое, взаимодействуя с силой инерции удара или резкого торможения, сводило ее к нулю. Этот математический нуль представлял собой наиреальнейшую действительность — он поглощал всю энергию удара, снимал шок, спасая тем самым и пассажиров, и технику.

«Черные ящики» находились всюду: в лебедках, лифтах, в ремнях парашютов, на океанских лайнерах и в мопедах. Простота их конструкции была такой же ошеломляющей, как и сложность теории, по которой они были созданы.

Стены моей комнаты порозовели от первых лучей света, когда я, смертельно усталый, упал на кровать, сознавая, что познакомился со второй, после бетризации, великой революцией века, прошедшего на Земле за время моего отсутствия.

Меня разбудил робот. Он принес завтрак. Было около часа дня. Сидя в кровати, я нашарил отложенную прошлой ночью работу Старка «Проблемы звездных полетов».

— Надо ужинать, Брегт,— сделал мне замечание робот.— Иначе вы ослабеете. Нельзя так читать. До рассвета. Врачи очень не советуют, знаете?

— Знаю, а откуда тебе-то известно? — спросил я.

— Это мой долг, Брегг.

Он подал мне поднос.

— Я постараюсь исправиться,— проговорил я.

— Надеюсь, что вы правильно поняли мою доброжелательность и не восприняли ее как назойливость,— произнес он.

— Ну, конечно, понял,— сказал я.

Когда я помешивал кофе и под ложечкой начали таять кусочки сахара, меня охватило огромное и бесконечное изумление. Поразительно было не только то, что я действительно на Земле, что я вернулся и вспоминаю прочитанное этой ночью, которое никак не выходило из головы, но прежде всего то, что я сижу на кровати, что у меня бьется сердце,— что я живу. Мне захотелось в честь такого открытия сделать что-то особенное, но, как всегда, ничего хорошего придумать я не смог.

— Послушай,— обратился я к роботу,— у меня к тебе просьба.

— Я к вашим услугам.

— Ты свободен? Тогда сыграй ту мелодию, что вчера, хорошо?

— С удовольствием,— ответил он, и я под веселые звуки музыкальной шкатулки тремя глотками выпил кофе, а когда робот вышел, я переоделся и побежал к бассейну. Право, не знаю, почему я все время так спешил. Что-то меня подгоняло, словно я чувствовал г— в любую минуту мое спокойствие, слишком незаслуженное и невероятное, оборвется. Как бы там ни было, я, даже не оглядываясь, быстро пробежал напрямик через сад, несколькими прыжками взлетел на вышку и, уже отталкиваясь от доски, заметил двоих людей, выходивших из-за дома. С такого расстояния, понятно, я не мог их разглядеть, я сделал сальто, не самое удачное, и нырнул до дна. Открыл глаза. Зеленая вода сверкала, как кристалл, тени волн танцевали на освещенном солнцем дне. Я поплыл под водой к ступеням, а когда вынырнул, в саду уже никого не было. Делая сальто, я в долю секунды различил тренированным взглядом мужчину и женщину. Верно, у меня появились соседи. Я подумал, не проплыть ли мне еще раз бассейн, но старик Старк победил. Вступление к книге, где он писал, что полеты к звездам — ошибки молодости астронавтики, так разозлило меня, что я готов был закрыть книгу и никогда больше уже не возвращаться к ней. Но превозмог себя. Поднялся наверх, переоделся. Спускаясь, заметил в зале на столе вазу с бледно-розовыми фруктами, немного напоминающими груши. Я набил ими карманы брюк, нашел окруженное с трех сторон живой изгородью уединенное место, взобрался на старую яблоню, выбрал подходящее для моего веса разветвление, уселся там и принялся за изучение этой погребальной речи над делом моей жизни.

Через час моя уверенность была поколеблена. Старк использовал аргументы, против которых трудно было возразить. Он опирался на скудные данные, которые доставили первые две экспедиции, предшествующие нашей; мы называли их «уколами», ведь они только зондировали пространство на расстоянии нескольких десятков световых лет. Старк составил статистическую таблицу вероятного рассеивания, иначе говоря, «частоты заселения» всей Галактики. Возможность встречи разумных существ он оценивал как один на двести случаев. Другими словами, на каждые двести экспедиций — на протяжении тысячи световых лет — только, у одной был шанс открыть обитаемую планету. Однако и такой результат — что удивительно — Старк считал заманчивым, а план космических контактов в его анализе рушился только в дальнейших рассуждениях. Я возмущался, читая, что неизвестный мне автор писал об экспедициях типа нашей, то есть организованных до открытия эффекта Митке и явлений парастатики. Он считал подобные экспедиции абсурдом. Но черным по белому писал, что по крайней мере теперь в принципе можно создать корабль, развивающий ускорение порядка 1000, а может, даже 2000 g. Экипаж такого корабля вообще не ощущал бы ни ускорения, ни торможения — на борту была бы постоянная сила тяжести, равная доли земной. Так, Старк признавал возможным на протяжении одной человеческой жизни полеты до границ Галактики и даже в другие галактики — трансгалактодромия! — об этом так мечтал Олаф. При скорости лишь на незначительную долю процента меньше скорости света экипаж мог достичь глубины Метагалактики и вернуться на Землю, постарев всего на несколько месяцев. Но на Земле за это время должны были пройти не сотни, а миллионы лет. Вернувшись, они не могли бы жить в столь изменившейся цивилизации. Неандерталец легче бы приспособился к нашей жизни. Но это не все. Ведь речь шла не о судьбе группы людей. Они были посланцами человечества. Оно ставило вопросы, на которые они должны были привезти ответы. Если ответ касался проблем, связанных с развитием цивилизации, то человечество должно было решить их раньше, чем вернется экспедиция. От постановки вопроса до получения ответа на него проходили ведь миллионы лет. И это не все. Ответ становился неактуальным, мертвым, так как цивилизации, находящиеся за пределами нашей Галактики, достигали уже другого звездного берега. За время возвращения тот мир тоже не стоял на месте, а развивался миллион, два, три миллиона лет. Вопросы и ответы не совпадали, безнадежно опаздывали, что перечеркивало их, превращая в фикцию всякий обмен опытом, ценностями, идеями. Напрасно все. Ведь они были посредниками и поставщиками ненужных сведений, а их дело беспощадно и необратимо отчуждало их от человеческой истории; космические экспедиции представляли собой неизвестное до сих пор, самое дорогостоящее своеобразное дезертирство с территории исторических перемен. И ради такой фантазии, ради такого никогда не оплаченного, всегда напрасного безумства Земля должна была работать с наивысшим напряжением и отдавать своих самых лучших людей?

Книга заканчивалась главой о возможностях исследований с помощью роботов. Они тоже, конечно, передавали бы ненужные сведения, но в таком случае удалось бы избежать человеческих жертв.

Было еще трехстраничное резюме — попытка ответить на вопрос, есть ли возможность путешествия со сверхсветовыми скоростями, и даже рассматривалась проблема «моментальной космической стыковки», то есть преодоления мирового пространства без или почти без потери времени. Эта теория, скорее гипотеза, строилась на еще неизвестных свойствах материи и пространства, почти не опиралась ни на какие факты и называлась «телетаксией». Старк считал, что располагает аргументом, перечеркивающим и этот, уже последний шанс. Если бы «телетаксия» существовала, то ее, несомненно, открыла бы какая-нибудь высокоразвитая цивилизация нашей или другой галактики. В таком случае ее представители могли бы в самое короткое время по очереди дистанционно посетить все планеты солнечной системы, не исключая и нашу. Однако на Земле подобный «телевизит» неизвестен, что доказывает: о таком исследовании космоса можно размышлять, но осуществить его — нельзя.

Я возвращался домой ошеломленный, с чувством почти личной обиды. Старк, которого я никогда не видел, просто сразил меня. Мой неумелый пересказ не передает неоспоримой логики его рассуждений.

Не помню, как я добрался до комнаты, как переоделся; мне захотелось закурить, но тут я заметил, что уже давно курю, сидя на кровати, согнувшись, словно ожидая чего-то. А, верно — обед. Совместный обед. Да, я на самом деле немного боялся людей. Я не признавался в этом самому себе и именно поэтому так поспешно согласился поселиться на вилле вместе с незнакомыми. Возможно, ожидание встречи с ними вызвало эту необыкновенную спешку, словно я стремился успеть подготовиться к их появлению и при помощи книг проникнуть в тайны новой жизни. Еще сегодня утром я не мог этого четко сформулировать, но после книги Старка мое волнение перед встречей рассеялось, как туман. Я достал из аппарата для чтения голубоватый, похожий на зерно кристаллик и с чувством огромного удивления положил его на стол. Это он нанес мне нокаут. Первый раз после возвращения я вспомнил Турбера и Джимму. Я должен с ними встретиться. Может, в этой книге содержится правда, но есть какая-то другая — о нашей правде. Никто не обладает всей полнотой истины. Это невозможно. Из оцепенения меня вырвал музыкальный сигнал. Я одернул свитер и спустился вниз, прислушиваясь к себе, но уже более спокойный. Солнце освещало виноград, окружавший веранду; холл, как всегда после полудня, заливал рассеянный зеленоватый свет. Стол был накрыт на три персоны. Когда я вошел, открылись двери напротив и в них показались те двое. Они были по современным понятиям высокими. Мы вели себя, как дипломаты,— встретились на полпути, я назвал свою фамилию, мы подали друг другу руки и сели за стол. Меня охватило какое-то странное спокойствие, наверное, так чувствует себя боксер, поднявшись после нокаута. Находясь в таком подавленном состоянии, я как бы издалека присматривался к молодой паре.

Женщине, пожалуй, не было и двадцати. Гораздо позднее я пришел к мысли, что ее невозможно описать; безусловно, фотография не могла бы точно передать ее облик, даже на следующий день я не знал, какой у нее нос, прямой или чуть курносый. Я наблюдал, как она протягивает руку к тарелке, и радовался, словно увидел нечто дорогое, неожиданное, необычное: она улыбалась редко и сдержанно, будто была не совсем уверена в себе, не совсем владела собой, считала себя по натуре слишком веселой или, может, строптивой и старалась с этим разумно справиться, но иногда давала себе волю, и это ее забавляло.

Мне приходилось все время бороться с желанием разглядывать ее. Но все же я то и дело смотрел на нее, на се волосы, напоминающие ветер, я наклонился над тарелкой, поднимая глаза украдкой, два раза чуть не перевернул вазу с цветами, короче, старался вести себя прилично. Но они словно вообще меня не замечали. Они обменивались взглядами, понятными только им, их соединяли какие-то невидимые нити понимания. Не знаю, перебросились ли мы за все время двумя десятками слов — погода, мол, отличная, место приятное и можно здесь хорошо отдохнуть. Маджер был ниже меня на голову, худой, как мальчишка, хотя ему было, пожалуй, за тридцать. Одет в темное. Блондин с продолговатой головой и высоким лбом. Его неподвижное лицо казалось очень красивым. Но стоило ему обратиться к жене с улыбкой (их разговор состоял из намеков и полуслов, совершенно непонятных для постороннего), лицо становилось почти безобразным. Точнее сказать, пропорции как бы изменялись, губы немного кривились влево, теряли контуры; и даже его улыбка выглядела невыразительно, правда, зубы у него были красивые, белые. А когда он оживлялся, то глаза становились слишком голубыми, а челюсть — будто образцово вылепленной, и весь он представлял собой безликий образец мужской красоты, ну прямо из журнала мод.

Короче, с первого мгновения я почувствовал к нему антипатию. У девушки — так я мысленно называл его жену — ни прекрасных глаз, ни губ, ни волос; все обыкновенное. Она сама была необыкновенной. С такой, неся палатку на спине, я мог бы дважды пройти Скалистые горы, подумал я. Почему именно горы? Не знаю. Она ассоциировалась у меня с ночевками в сосновом лесу, с мучительным подъемом, с морским берегом, на котором ничего нет, кроме песка и волн. Неужели только потому, что у нее не подкрашены губы? Сидя напротив, я чувствовал ее улыбку, даже если она не улыбалась. В неожиданном порыве дерзости я решил посмотреть на ее шею — такой поступок равен воровству. Случилось это уже в конце обеда. Маджер внезапно обратился ко мне, и я, кажется, покраснел.

Он долго говорил, и я не сразу уловил о чем. В доме есть только один глайдер, а он, к сожалению, должен взять его, так как ему надо ехать в город. Поэтому, если я тоже собираюсь ехать и не желаю ждать до вечера, то не поеду ли я вместе с ним? Он мог бы, конечно, прислать из города другой глапдер или…

Я прервал его. Начал в том смысле, что никуда не собираюсь, но заколебался, словно что-то припоминая, и тут же услышал собственный голос, произносящий: действительно, у меня есть намерение поехать в город, и если можно…

— Ну, это прекрасно,— сказал он. Мы уже встали из-за стола.— В котором часу вам было бы удобно?

Мы долго обменивались любезностями, пока я не выяснил, что он вообще-то спешит. Я сказал, что готов ехать в любую минуту. Договорились ехать через полчаса.

Я вернулся наверх, несколько удивленный таким оборотом дела. Мадхер меня совершенно не интересовал. Мне абсолютно нечего было делать в городе. Зачем мне понадобилась эта прогулка? Кроме того, мне казалось, что я перебрал с учтивостью. В конце концов, если бы я действительно спешил в город, то роботы, безусловно, как-то выручили бы меня и мне не пришлось бы идти пешком. Может, ему что-то нужно от меня? Что именно? Ведь он совсем не знал меня. Я ломал над этим голову тоже неизвестно зачем, пока к назначенному времени не спустился вниз.

Его жены нигде не было, она не появилась и в окне, чтобы еще раз, издалека, с ним попрощаться. Вначале мы молчали, сидя в просторной машине, глядя на мелькающие повороты и извивы шоссе, кружащие вокруг гор. Постепенно завязался разговор. Я узнал, что Маджер — инженер.

— Именно сегодня я должен провести контроль городской селекстанции,— сказал он.— Вы, кажется, тоже кибернетик?

— Из эпохи каменного века,— ответил я.— Извините… а откуда вы это знаете?

— Мне сказали в бюро путешествий, кто будет нашим соседом; естественно, мне было интересно.

— Понятно.

Мы немного помолчали; по мелькающему цветному пластику я определил, что мы приближаемся к предместью.

— Извините… я хотел вас спросить, были ли у вас какие-нибудь неприятности с автоматами? — неожиданно спросил он; по тону, с каким он задал свой вопрос, я понял, как важен для него мой ответ. Его что-то очень волновало? Но что именно?

— Вы спрашиваете о дефектах? Их было множество. Это, пожалуй, естественно; модели по сравнению с вашими так устарели…

— Нет, меня интересуют не дефекты,— поспешно ответил он,— а насколько приспособлена аппаратура к таким изменчивым условиям… у нас сейчас, к сожалению, нет возможностей испытывать автоматы в таких чрезвычайных обстоятельствах.

Мы стали обсуждать чисто технические вопросы. Его интересовали некоторые параметры функционирования электронного мозга в границах действия магнитных полей, туманностях, воронках пертурбации силы тяжести, но я не знал, не являются ли эти сведения пока секретными. Я рассказал ему что мог, а за более специальными данными посоветовал обратиться к Турберу, научному руководителю экспедиции.

— А мог бы я на вас сослаться?

— Конечно.

Он горячо поблагодарил меня. Я почувствовал разочарование. И это все? Но в разговоре между нами установилась какая-то профессиональная связь, и я в свою очередь спросил о его работе; я не знал, что представляет собой селекстанция, которую он должен контролировать.

— Ах, ничего интересного. Просто склад лома… В принципе-то я хотел бы посвятить себя теоретической работе, а эта носит практический характер. Впрочем, она не очень нужна.

— Практическая работа на складе лома? Как это понять? Вы же кибернетик, почему…

— Кибернетического лома,— объяснил он с кривой усмешкой. И добавил как бы немного презрительно: — Потому что мы очень бережливы, знаете ли. Ничего не должно пропадать зря… В моем Институте я мог бы показать вам не одну интересную вещь, а здесь — что ж…

Он пожал плечами; глайдер съехал с шоссе и въехал через распахнутые высокие металлические ворота на широкий заводской двор; я заметил ряды транспортеров, башенные краны, что-то типа модернизированного мартена.

— Теперь машина в вашем распоряжении,— сказал Маджер. Из окошечка в стене, возле которой мы остановились, высунулся робот и что-то ему сказал. Маджер вышел, я видел, как он развел руками и тут же повернулся ко мне сконфуженный.

— Ничего себе история,— сказал он.— Глур заболел… это мой коллега, одному мне нельзя, что же теперь делать?!

— О чем речь? — спросил я и тоже вышел из машины.

— Контроль должны проводить два человека; по крайней мере два,— объяснил он. Неожиданно лицо его просветлело.— Брегг! Ведь вы тоже кибернетик? Если бы вы согласились!

— Ох! — усмехнулся я.— Кибернетик? Античный, добавьте. Ведь я ничего не знаю.

— Но это чистая формальность! — прервал он меня.— Разумеется, техническую сторону я беру на себя. Вы должны только подписаться. И все!

— И только-то? — медленно произнес я. Я хорошо понимал, что он спешит к жене, но я люблю быть самим собой, а не выглядеть фигурантом; я сказал ему об этом, хотя, вероятно, более мягко. Он поднял руки, словно защищаясь.

— Пожалуйста, поймите меня правильно! Может, вы спешите… правда… у вас были какие-то дела в городе. Тогда я уж… как-нибудь… извините, что…

— Я не тороплюсь,— ответил я.— Пожалуйста, говорите; если это в моих силах, я помогу.

Мы вошли в белое, стоявшее на отшибе строение; Мад-жер провел меня по коридору, странно пустому; в нишах стояло несколько неподвижных роботов. В небольшом, просто обставленном кабинете он взял из стенного шкафа пачку бумаг и, раскладывая их на столе, начал объяснять, какова его — наша — задача. Мне приходилось постоянно прерывать его и задавать постыдно азбучные вопросы, но он, ясное дело, был плохим лектором; я быстро усомнился в возможности его научной карьеры: он беспрерывно говорил о вещах, о которых я понятия не имел, и, заинтересованный в том, чтобы меня не обидеть, воспринимал проявления моего невежества как достоинства. В конце концов я узнал, что уже десяток лет, как сложилось совершенно особое разделение в сфере производства и жизни.

Производство было автоматизированным, за ним следили роботы, за которыми в свою очередь наблюдали другие роботы, а люди не принимали в этом никакого участия. Общество существовало само по себе, роботы и автоматы — сами по себе, и только чтобы не допустить непредвиденных аберраций в армии механических работников, специалисты проводили обязательный периодический контроль. Маджер был один из таких специалистов.

— Безусловно,— объяснил он,— все по-прежнему в норме, мы только проверим отдельные звенья процесса, подпишемся и все.

— Я ведь даже не знаю, что там производят,— показал я на здание за окном.

— Да ничего! — воскликнул он.— Дело в том, что ничего, это просто склад лома… ведь я говорил вам.

Мне не очень нравилась неожиданно навязанная мне роль, но я не мог больше сопротивляться.

— Хорошо… но что я, собственно, должен делать?

— То же, что и я,— обойти комплексы…

Мы оставили бумаги в кабинете и отправились на этот контроль. Первой была огромная сортировочная, где автоматические черпаки хватали целые штабеля железа — изогнутые, разбитые корпуса,— мяли их и бросали под прессы. Вылетающие из них блоки шли на главный транспортер. У входа Маджер надел небольшую маску с фильтром и протянул мне вторую; разговаривать из-за грохота было невозможно. Ржавая пыль, красными тучами вылетающая из-под прессов, висела в воздухе. Мы прошли следующий зал, где тоже все скрежетало, и на эскалаторе поднялись на второй этаж, где ряды блюмингов поглощали сыпавшийся из воронок мелкий, уже бесформенный лом. По галерее мы прошли в другое здание. Там Маджер проверил записи контрольных часов, и мы вышли на заводской двор, где нам преградил дорогу робот. Он сказал, что инженер Глур просит Маджера к телефону.

— Извините, я скоро вернусь! — крикнул он и побежал по крутой лестнице к стоявшему в стороне павильону. Я остался один на раскаленных солнцем каменных плитах. Огляделся; строения на противоположной стороне площади мы уже посетили, там были залы сортировки и блюмингов; расстояние, а также звуковая изоляция совершенно заглушали шум. Отдельно возвышался павильон, в котором исчез Маджер,— низкое необыкновенно длинное строение, типа железного барака; я направился к нему, ища тени, но от металлических стен бил невыносимый жар. Я уже собирался отойти, но тут услышал своеобразный звук, идущий из барака; его трудно было определить, он не был похож на звук работающих машин; пройдя немного, я наткнулся на стальные двери. Перед ними стоял робот. Увидев меня, он открыл их и отошел в сторону. Непонятные звуки усилились. Я заглянул в помещение; там было не так темно, как показалось в первую минуту. От жара раскаленного железа я едва дышал. Я собирался тут же уйти, но меня поразили услышанные голоса. Да, это были человеческие голоса — невнятные, сливающиеся в хриплый хор, невыразительные, бормочущие, словно в темноте бубнила груда испорченных телефонов; я сделал пару неуверенных шагов, что-то хрустнуло у меня под ногой, и четко из-под пола раздалось:

— Пожалуйста, пожалуйста, будьте добры…

Я застыл. Горячий воздух был железным на вкус. Шепот несся снизу.

— …Будьте добры, осмотрите, добры… гос.-..

С ним соединился другой, равномерно, монотонно повторяющийся голос:

— Аномалия вне среды… асимптота шаровидная… полюса в бесконечности… подсистемы линейные… голо-номные системы… пространства полу метрические… пространство сферическое… пространство нарушено… пространство погруженное…

— Пожалуйста, будьте добры, к услугам… будьте добры… пожалуйста…

Полумрак заполнял хрипящий шепот; из него прорывалось:

— Планетное жизнеобразование, его гниющее болото — это свет экзистенции, начальная фаза, и образуется из тестообразных медь любящая…

— …брек… бреск… брабзель-бе-бре…

— …класс призрачных… класс сильных… класс пустых… класс классов…

— Пожалуйста, госп’дин, пожалуйста, будьте добры, посмотрите…

— …тс… тихо…

— …ты…

— …ссо…

— …лышишь меня…

— …лыши…

— …ты можешь до меня дотронуться?

— …брек… бреак… брабзель…

— …нет чем…

— …жжаль… жо… заметил бы ты… какой я блестящи^ и холодный…

— …от-отдайте мне… от… дайте доспехи, золотой меч… из на… след-ства… ли-шен-ный, ночью…

— …вот последние усилия воплощения мастера четвертования и порки, ведь наступает, ведь наступает трехкратно безлюдное королевство…

— …я новый… совершенно новый… никогда у меня не было… короткое замыкание со скелетом… шагу дальше… пожалуйста…

— …будьте добры…

Я не знал, куда мне смотреть, я угорел от ужасной жары и этих голосов. Они шли отовсюду. От земли до маленького окошечка над сводом возвышались горы разбитых и скрученных корпусов; слабый свет, проникающий сюда, слегка поблескивал на изогнутых железках.

— …у ме-ня был временный де-фект, но уже я в порядке, уже вижу…

— …что ты видишь… темно… я и так вижу…

— …пожалуйста, только выслушайте, я бесценный, я дорогостоящий, определяю любое силовое поле, нахожу любой блуждающий ток, любое перенапряжение, пожалуйста, только испытать меня… это… это дрожание временное… у меня нет ничего общего… пожалуйста…

— …пожалуйста, будьте добры…

— …тестоголовые кислую свою ферментацию приняли за дух… распарывание мяса — за историю, средства, задерживающие распад… за цивилизацию…

— …пожалуйста, меня… только меня… это ошибка…

— …пожалуй-луйста, будьте добры…

— …спасу вас…

— …кто это…

— …что…

— …кто… спасу?

— …повторяйте за мной: огонь уничтожит меня не всего, а вода не всего обратит в ржавчину, воротами будут мне элементы и я выйду…

— …тс-тс-хо!

— …созерцание катодов…

— …катодораспластание…

— …я здесь по ошибке… думаю… ведь думаю…

— …я зеркало предательства…

— …пожалуйста, к услугам… пожалуйста, будьте добры, осмотрите…

— …утечка бесконечно малых… утечка галактик… утечка звезд…

— Он здесь!!! — раздался крик; и вдруг наступила тишина, почти такая же пронзительная от невыразимого напряжения, как и предшествовавший ей многоголосый хор.

— Господин!!! — воскликнуло что-то; я не знаю почему, но я почувствовал, что обращались ко мне. Я промолчал.

— Господин, пожалуйста… немного внимания. Господин, я — иной. Я здесь по ошибке.

Зашумело.

— Тихо! Я живой! — громко раздалось сквозь шум.— Да, бросили меня сюда, одели меня в железки — нарочно, чтобы не было видно, но, пожалуйста, приложите только ухо, и вы услышите пульс!

— Я тоже! — перекрикивал его другой голос.— Я тоже! Пожалуйста! Я болел, во время болезни мне показалось, что я машина, такое у меня было безумие, но теперь я здоров! Халлистер, господин Халлистер может засвидетельствовать, пожалуйста, спросите его, заберите меня отсюда!

— …пожалуй-луй-ста… будьте добры…

— …брек… бреак…

— …к услугам…

Барак зашумел, заскрежетал ржавыми голосами, в одно мгновение заполнился астматическим криком, я попятился, выскочил на солнце, меня ослепило, я зажмурился; долго стоял, заслоняя рукой глаза, за мной раздался протяжный скрежет, это робот закрыл дверь и запирал ее.

— Госпо-дин,— прорывалось еще из-за стен. — Пожа-луй-луйста… к услугам… ошибка…

Я прошел мимо застекленного павильона, я не знал, куда иду; мне только хотелось оказаться где-нибудь подальше от этих голосов, не слышать их; я вздрогнул от неожиданного прикосновения к моему плечу. Это был Маджер, светловолосый, красивый, улыбающийся.

— Ох, простите, Брегг, тысячу извинений, что я так надолго задержался…

— Что будет с ними?..— прервал я его невежливо, показывая на одиноко стоявший барак.

— Извините? — заморгал он.— С кем?

Он вдруг понял и удивился:

— Вы там были? Напрасно…

— Почему напрасно?

— Это лом.

— Что?

— Лом для переплавки, уже после селекции. Пойдем?.. Надо подписать протокол.

— Постойте. Кто проводит эту… селекцию?

— Кто? Роботы.

— Что? Сами?!

— Да.

Я посмотрел на него так, что он замолчал.

— Почему их не отремонтируют?

— Потому что это невыгодно,— медленно проговорил он, с удивлением глядя на меня.

— И что с ними делают?

— С ломом? Идет туда,— он показал на стройную, одиноко стоящую колонну мартена.

В кабинете на столе уже лежали подготовленные бумаги — протокол контроля, еще какие-то листки. Маджер по очереди заполнял колонки, подписывал их, передавал мне ручку. Я повертел ее в пальцах.

— А вероятность ошибки исключается?

— Что? Извините?

— Там, в этом ломе, как вы его называете, могут находиться… еще исправные, совершенно пригодные, как вы думаете? — Он смотрел на меня, будто не понимая, о чем я говорю.— У меня сложилось такое впечатление,— медленно произнес я.

— Но ведь это не наше дело,— ответил он.

— Не наше? А чье?

— Роботов.

— Как же так, ведь мы должны были контролировать…

— Ах нет,— с облегчением улыбнулся он, поняв наконец, о чем я говорю.— Это никак не связано. Мы контролируем синхронность процессов, их темп и эффективность, но не вникаем в такие детали, как селекция. Это к нам не относится. Это не нужно, да и сделать такое невозможно, ведь сейчас на каждого человека приходится восемнадцать автоматов; из них около пяти ежедневно заканчивает свой цикл и идет на слом, что дает ежедневно порядка двух миллиардов тонн. Поймите, мы не могли бы за этим следить, не говоря уже о том, что структура нашей системы опирается именно на противоположную концепцию — автоматы заботятся о нас, а не мы о них…

Я не мог ему возразить и молча подписал бумаги. Мы должны уже были расстаться, когда неожиданно для самого себя я спросил у него, не производят ли человеко-подобных роботов.

— В принципе нет,— ответил он и добавил, немного помедлив: — Они в свое время доставили немало хлопот…

— Как?

— Ну, вы ведь знаете инженеров! В подражании они дошли до такого совершенства, что определенные модели нельзя было отличить от живого человека. Некоторые люди этого не выдерживали.

Я сразу же вспомнил сцену на корабле, на котором летел с Луны.

— Не выдерживали?..— переспросил я.— Это было что-то типа… фобии?

— Я не психолог, но, пожалуй, так назвать можно. Впрочем, это старая история.

— И таких роботов уже нет?

— В принципе нет, встречаются изредка на ракетах ближнего радиуса. Вы, может, встречали такого?

Я ответил уклончиво.

— Вы еще успеете уладить свои дела?..— заволновался он.

— Какие дела?..

Я вспомнил, что у меня якобы были дела в городе. Мы расстались у выхода со станции, куда он меня проводил, беспрестанно благодаря за то, что я выручил его.

Я побродил по улицам, зашел в реалон, вышел, не досидев и до середины дурацкого представления, и в жутком настроении поехал в Клавестру. Я отпустил глайдер где-то в километре от виллы и пошел пешком. Все в порядке. Это механизмы из металла, проволоки, стекла, их можно собирать и разбирать, убеждал я себя, но не мог забыть этого зала, темноты, прерывающихся голосов, отчаянного бормотания, в котором было слишком много смысла, слишком много самого обыкновенного страха. Уж мне-то он был слишком знаком, я его испил до дна; ужас перед неожиданным уничтожением не был для меня фикцией, как для благоразумных конструкторов, так прекрасно все организовавших: роботы занимались себе подобными до самого конца, а люди ни во что не вмешивались. Это был замкнутый круговорот тончайших устройств, которые сами себя создавали, производили и уничтожали, а я напрасно прислушивался к стонам механической агонии.

Я остановился на возвышенности. Пейзаж в лучах заходящего солнца был неописуемо прекрасен. Изредка глайдер, сверкая, как черный снаряд, пролетал по ленте шоссе, целясь в горизонт, над которым голубоватым контуром, чуть размытым расстоянием, поднимались горы. И вдруг я почувствовал, что не могу на это смотреть, словно у меня не было на это права, словно в этом было какое-то ужасное, сдавливающее горло предательство. Я сел под дерево, закрыл лицо руками; я жалел, что вернулся. Когда я подходил к дому, ко мне обратился белый робот.

— Вас просят к телефону,— конфиденциально сказал он.— Дальняя связь — Евразия.

Я быстро пошел за ним. Телефон находился в холле, и я, разговаривая, видел сквозь стеклянные двери сад.

— Гэл? — раздался далекий, но четкий голос.— Это Олаф.

— Олаф… Олаф!! — закричал я радостно.— Дружище, где ты?

— В Нарвике.

— Что делаешь? Как дела? Получил мое письмо?

— Конечно. Из него я узнал, где тебя искать.

Минута молчания.

— Что делаешь? — переспросил я как-то неуверенно.

— Ну что я могу делать. Ничего не делаю. А ты?

— Ты был в Адапте?

— Да. Но только один день. Смылся. Знаешь, не выдержал…

— Знаю. Слушай, Олаф… я снял тут виллу. Сам не знаю зачем, но… Слушай! Приезжай сюда!

Он не сразу ответил. Когда заговорил, в его голосе звучало сомнение:

— Я бы приехал. Может, я приехал бы, Гэл, но ведь нам говорили…

— Знаю. Но ведь они не могут нам ничего сделать. Пусть отвяжутся! Приезжай!

— Зачем? Подумай, Гэл. Может, будет…

— Что?

— Хуже.

— Почему ты считаешь, что мне плохо?

Я услышал его короткий смешок, вернее, вздох; так тихо он засмеялся.

— А зачем ты хочешь меня туда затянуть?

Вдруг мне в голову пришла прекрасная мысль.

— Олаф, слушай. Здесь нечто вроде дачи. Вилла, бассейн, сад. Только… Ты же ведь знаешь, как теперь все, знаешь как живут, а?

— Немного знаю.

Тон, каким он это произнес, был выразительнее слов.

— Слушай, приезжай сюда. Но сначала достань… боксерские перчатки. Две пары. Побоксируем. Увидишь, как будет прекрасно!

— Дружище! Гэл! Где я возьму перчатки? Ведь их нет уже много лет.

— Тогда закажи. И не говори, что нельзя сделать четыре дурацких перчатки. Мы соорудим себе маленький ринг — и станем драться. Мы оба можем, Олаф! Я надеюсь, ты уже слышал о бетризации, а?

— Конечно. Я сказал бы тебе, что я думаю об этом. Но не хочу по телефону. Еще кто-нибудь огорчится.

— Слушай, приезжай! Я тебя прошу.

Он долго молчал.

— Сомневаюсь, стоит ли, Гэл.

— Хорошо. Тогда скажи, какие у тебя планы. Если они у тебя есть, то, конечно, не буду морочить тебе голову.

— Нет у меня никаких планов,— сказал он,— а у тебя?

— Я приехал, чтобы отдохнуть, поучиться, почитать, но это никакие не планы, это… просто от безделья.

— Олаф?

— Кажется, мы стартовали вместе,— пробурчал он.— Гэл, но в конце концов это неважно. Ведь я могу в любую минуту вернуться, если окажется, что…

— Ах, перестань,— нетерпеливо оборвал я его.— Вообще не о чем говорить. Складывай манатки и приезжай. Когда будешь?

— Я могу и завтра утром. Ты действительно хочешь заняться боксом?

— А ты нет?

Он засмеялся.

— Хорошо, дружище. И, наверное, по той же причине, что и ты.

— Уговор дороже денег,— поспешно проговорил я,— жду тебя. Будь здоров.

Я поднялся наверх. Поискал среди вещей, которые лежали в особом чемодане, канат для ринга. Нужны были четыре стойки, резина или пружина, и тогда у нас выйдет настоящий ринг. Без судьи. Он нам не нужен.

Потом я сел за книги. Но голова у меня была тяжелой. Такое со мной уже случалось. Вгрызался в текст, как короед в твердое дерево. Но, пожалуй, таких трудностей никогда не испытывал. За два часа я просмотрел книг двадцать и ни на одной не в силах был сосредоточиться больше чем на пять минут. Даже сказки отложил. Я решил не давать себе поблажки. Принялся за то, что казалось мне самым трудным, за монографию, где анализировались метагены, и набросился на первое уравнение, словно головой хотел пробить стену.

Однако у математики есть определенные благотворные свойства, по крайней мере для меня, так как через час я вдруг понял все, от удивления даже рот раскрыл — какой Ферре молодец! Он сделал открытие, а я, идя проторенным им путем, шаг за шагом, с большим трудом разбирался в деталях его доказательств.

Я отдал бы все звезды, чтобы через месяц знать хоть приблизительно столько, сколько он.

Раздался музыкальный сигнал, зовущий на ужин, и тут меня кольнуло в сердце — я вспомнил, что я здесь уже не один. Немного подумал, не поужинать ли здесь, наверху, в одиночестве. Но мне стало стыдно. Я бросил под кровать ужасное трико, в котором выглядел, как надувная обезьяна, надел свой бесценный старый свободный свитер и спустился в столовую. Они уже сидели за столом. После обмена ничего не значащими любезными фразами наступило молчание. Да и между собой они почти не разговаривали. Слова им были не нужны. Им достаточно было взглядов, он понимал наклон ее головы, дрожание век, мимолетную улыбку. И постепенно во мне начала расти холодная тяжесть, я чувствовал, как у меня руки чешутся что-нибудь схватить, сжать, расколотить. Почему я такой дикий? — думал я с отчаянием. Почему я, вместо того чтобы думать о книге Ферре, о проблемах, поставленных Старком, вместо того чтобы задуматься о своих делах, должен держать себя в руках, чтобы не пожирать ее глазами?

Но это были еще пустяки. Я по-настоящему испугался, только закрыв дверь своей комнаты. В Адапте после обследования мне сказали, что я совершенно нормален. Доктор Жюффон подтвердил. Но разве нормальный человек может чувствовать то, что я сейчас? Откуда это во мне возникло? Я в этом не участвовал, я только наблюдал за собой. Происходило нечто необратимое, как движение планеты, медленно, почти незаметно во мне зарождалось нечто пока бесформенное. Я подошел к окну, посмотрел в темный сад и понял: это появилось во мне еще за обедом, мгновенно, потребовалось только время, чтобы осознать.

Поэтому-то я поехал в город, а вернувшись, забыл о голосах из темноты.

Я был способен на все. Ради девушки. Не понимал ни как это случилось, ни почему. Не знал, любовь ли это или сумасшествие. Мне было все равно. Все, кроме этого чувства, для меня перестало существовать. Я боролся с ним, стоя у открытого окна, как никогда ни с чем не боролся; прижимался лбом к холодной фрамуге и ужасно боялся себя.

Я должен что-нибудь сделать, убеждал я себя. Должен что-то сделать. Безусловно, что-то со мной происходит. Она даже не очень красивая. Ведь я не сделаю ничего. Не сделаю, не совершу никакой… о, великие небеса, черные и голубые!

Я зажег свет. Олаф. Он меня спасет. Скажу ему все. Он заберет меня отсюда. Мы поедем куда-нибудь. Сделаю все, что он прикажет, все. Он один меня поймет. Приедет уже завтра. Как хорошо.

Я ходил по комнате. Я ощущал все мышцы, меня будто звери на части раздирали и одновременно дрались между собой; вдруг я опустился возле кровати на колени, закусил зубами одеяло и издал странный звук, не похожий на рыдание, резкий, отвратительный; я не хотел, не хотел никому причинить зла, но не желал и себя обманывать — не поможет мне Олаф, никто не поможет.

Я встал. За десять лет я научился принимать решения мгновенно. Ведь от этого зависела жизнь и моя, и других. В эти минуты со мной происходило одно и то же: меня охватывал озноб, мой мозг становился автоматом, он моментально взвешивал все «за» и «против» и принимал окончательное решение. Даже Джимма, не любивший меня, признавал мою беспристрастность. Теперь, если бы я даже хотел, я не мог поступить иначе, чем тогда, в критических ситуациях, ведь и сейчас была такая. Я посмотрел в зеркало на свое лицо — светлые, почти белые глазные яблоки, суженные зрачки; глядел на себя с ненавистью, потом отвернулся; о сне я не мог и думать. Я перебросил ноги через подоконник. До земли было метра четыре. Прыгнул, приземлился почти бесшумно. Тихо побежал в сторону бассейна. Обежал его. Выбежал на дорогу. Слабо фосфоресцирующая дорога шла к возвышенностям, извиваясь среди них светлой змейкой, пока ясной черточкой не исчезала во мраке. Я мчался все быстрее, чтобы замучить мерно стучащее крепкое сердце, несся, пожалуй, час, пока не заметил перед собой огни каких-то домов. Я тут же повернул. Я очень устал, но именно поэтому держал темп, мысленно повторяя: делай, делай, делай! Я бежал, бежал, пока не натолкнулся на двойную живую изгородь. И оказался вновь перед своей виллой.

Остановился, тяжело дыша, возле бассейна, сел на бетонный край, опустил голову и увидел отражение звезд. Не хотел звезд. Зачем они мне. Я был сумасшедшим, безумцем, когда боролся за участие в экспедиции, когда разрешал в гравироторах делать из себя мешок, брызгающий кровью, зачем мне это было нужно, почему, почему я не понимал, что надо быть обыкновенным, самым обыкновенным человеком, а иначе нельзя, не стоит жить?

Я услышал шум. Они прошли мимо меня. Он обнимал ее за плечи, они шли в ногу. Он наклонился. Тени их голов слились.

Я встал. Он целовал ее. Она обнимала его голову. Я видел бледные полосы ее рук. И чувство стыда, которого я никогда не испытывал, ужасное, словно лезвие, проняло меня до тошноты. Я, звездный пилот, товарищ Ардера, стоял, вернувшись со звезд, здесь, в саду, и думал только о том, как у кого-то отбить девушку, не зная ни его, ни ее, я — скотина, законченная скотина,— хуже, хуже…

Я не мог смотреть. И смотрел. Наконец они, обнявшись, медленно отошли, а я, обежав бассейн, помчался вперед, вдруг заметил огромный черный силуэт и одновременно ударился обо что-то руками. Это был автомобиль. На ощупь я нашел дверцы. Когда я их открыл, зажглась лампочка.

Теперь я все делал целенаправленно, собранно, поспешно, как будто мне надо было куда-то ехать, словно я должен…

Мотор заработал. Я повернул руль, зажег фары и выехал на дорогу. Руки немного дрожали, поэтому я сильнее сжал баранку. Неожиданно я вспомнил про «черный ящик», резко затормозил, меня отнесло к краю шоссе, я выскочил, поднял капот и начал усердно искать «ящик». Двигатель выглядел совершенно иначе, и я никак не мог найти «ящик». Может, спереди. Кабели. Чугунный блок. Кассета. Что-то неизвестное, четырехугольное — да, это. Инструменты. Я работал быстро, но внимательно и поцарапался совсем немного. Наконец схватил двумя руками этот тяжелый, словно литой, черный предмет и бросил его в придорожные кусты. Я свободен. Захлопнул дверцы, поехал. От скорости зашумел ветер. Скорость росла. Мотор гудел, скаты глухо шипели. Поворот. Не сбавляя скорости, я вписался в него слева, вышел на прямую. Второй поворот, более крутой. Я чувствовал, как огромная сила выбрасывает меня вместе с машиной с дороги. Но мне и этого было мало. Следующий поворот. В Аппрену были специальные автомашины для пилотов. Мы делали на них головокружительные трюки, вырабатывали рефлексы. Прекрасные упражнения и для развития чувства равновесия. Например, на вираже надо было поставить машину на два колеса и ехать так какое-то время. Раньше я это умел. Мне удалось это и сейчас, на пустом шоссе, когда я летел в рассеченную фарами темноту. Не скажу, что я мечтал разбиться. Просто меня это не волновало. Если я могу быть беспощадным к другим, то должен быть таким и по отношению к себе. Я положил машину в вираж, поднял ее, и она шла с минуту боком вверх, на ужасно визжавших скатах, и снова я бросил машину в противоположную сторону, ударился о что-то темное, о дерево? Уже ничего не было, только шум мотора, нарастающий от скорости, и слабое отражение приборов в стекле, и резко свистящий ветер. Вдруг я заметил глайдер, который пытался обогнать меня, спускаясь на самый край шоссе, я промчался рядом, тяжелая машина закрутилась волчком, глухой скрежет железа и… темнота. Фары разбиты, мотор замолк.

Я глубоко вздохнул. Ничего со мной не случилось, я даже не разбился. Попытался зажечь фары — не вышло. Включил подфарники, левый горел. В его слабом свете я завел мотор. Машина, тяжело хрипя, вылезла, качаясь, на шоссе. До чего же хорошая машина, если она еще слушалась после всего, что я с ней проделал. В обратный путь я пустился уже медленнее. Но когда я заметил поворот, нога нажала на педаль, и меня будто снова черти понесли. И опять я выжимал из мотора всю силу, пока, свистя шинами, скользя по инерции вперед, машина не остановилась перед живой изгородью. Я завел ее в кусты. Раздвинув их, она уперлась в какой-то пень. Не хотелось, чтобы увидели, что я с ней сделал; я нарвал веток, забросал ими капот с выбитыми фарами — ничего, только перед помят да сбоку небольшие вмятины — после первого удара о столб или что-то еще, там, в темноте.

Потом прислушался. В доме свет не горел. Ни звука. Огромная тишина ночи поднималась к звездам. Не хотелось возвращаться домой. Я отошел от разбитой машины, а когда трава, высокая, мокрая трава коснулась колен, я упал в нее и замер, потом глаза закрылись, и я заснул.

Меня разбудил чей-то смех. Знакомый смех. Я понял, кто это, даже не открывая глаз. Я сразу очнулся. Промок до нитки; солнце еще не поднялось, и все было залито росой. Небо в клочьях белых облаков. А напротив меня на маленьком чемоданчике сидел Олаф и смеялся. Мы оба вскочили. У него была такая же, как у меня, рука — сильная и твердая.

— Когда ты приехал?

— Только что.

— Ульдером?

— Да. Я тоже так крепко спал первые две ночи…

— Да?..

Он перестал улыбаться. Я тоже. Словно что-то произошло между нами. Мы молча изучали друг друга. Он был выше меня всего сантиметра на два, но сухощавее. Только волосы при ярком свете выдавали его скандинавское происхождение. Светлая щетина, неправильный, но выразительный нос, короткая верхняя губа, не полностью закрывавшая зубы; в его светло-голубых глазах легко вспыхивала усмешка, от которой они темнели; искривленные тонкие губы придавали его лицу немного скептическое выражение, может, поэтому мы не сразу подружились. Олаф был старше меня на два года; он дружил с Ардером. Только после его гибели мы с Олафом по-настоящему сблизились. Уже до самого конца.

— Олаф,— сказал я,— ты голоден, а? Поедим?

— Подожди,— прервал он меня.— Что это?

Он показал на машину.

— А, это… Ничего. Авто. Купил, понимаешь, чтобы вспомнить…

— Ты попал в аварию?

— Да, я ехал ночью, видишь ли…

— Ты попал в аварию? — повторил он.

— Ну да. Пустяки. Со мной ведь ничего не случилось. Пойдем… не будешь же ты с этим чемоданом…

Он молча поднял чемодан. Олаф не смотрел на меня. У него несколько раз выступали желваки на скулах. Он что-то почувствовал, подумал я. Не знает, что привело к аварии, но догадывается.

Когда мы поднялись наверх, я предложил ему на выбор одну из четырех комнат. Он предпочел комнату с видом на горы.

— Почему ты не остановился здесь? А, знаю,— улыбнулся он,— много золота, да?

— Да, много.

Он прикоснулся рукой к стене.

— Надеюсь, стена обыкновенная? Не картина, не телевизор?

— Успокойся,— теперь улыбнулся я,— это настоящая стена.

Я позвонил и попросил принести завтрак. Я хотел, чтобы мы позавтракали вдвоем. Кофе и поднос с обильным завтраком принес белый робот. Мы ели молча. Я с удовольствием наблюдал, как он жевал; даже прядь волос за ухом у него шевелилась. Потом Олаф проговорил:

— Ты по-прежнему куришь?..

— Курю. Я привез с собой двести сигарет, не знаю, что будет дальше. Пока курю. Хочешь?

— С удовольствием.

Мы закурили.

— Что будем делать? Играем в открытую? — спросил он после долгого молчания.

— Да. Я расскажу тебе все. Ты мне тоже?

— Как всегда. Но, Гэл, не знаю, стоит ли.

— Скажи мне одно: что самое плохое?

— Женщины.

— Да.

Мы снова замолчали.

— Значит, из-за них? — спросил он.

— Да. Увидишь во время обеда. Внизу. Половину виллы снимают они.

— Они?

— Молодые супруги.

Желваки снова выступили у него под веснушчатой кожей.

— Это хуже,— проговорил он.

— Да. Я здесь третий день. Не знаю, как это… но… уже когда мы с тобой разговаривали. Без всякого повода, без всяких… ничего, ничего. Абсолютно ничего.

— Забавно,— сказал он.

— Что?

— Со мной то же самое…

— Тогда почему ты прилетел?

— Гэл, ты сделал доброе дело, понимаешь?

— Для тебя?

— Нет, кое для кого. Это плохо бы кончилось.

— Почему?

— Если не знаешь, то не поймешь.

— Знаю. Олаф, что же это такое? Может, мы действительно дикие?

— Не знаю. Мы были десять лет без женщин. Помни об этом.

— Этим нельзя объяснить все. Есть во мне какая-то жестокость, я не считаюсь ни с кем, понимаешь?

— Еще считаешься, сын мой, еще считаешься.

— Ну, ты же понимаешь, о чем я говорю.

— Конечно.

Мы снова замолчали.

— Хочешь еще поболтать или займемся боксом? — спросил он и рассмеялся.

— Где ты достал перчатки?

— Гэл, ты ни за что не догадаешься.

— Заказал?

— Что ты. Я украл.

— Не может быть!

— Клянусь! Из музея… Знаешь, мне пришлось специально лететь в Стокгольм.

— Тогда пошли.

Он распаковал свои пожитки и переоделся. Мы набросили купальные халаты и спустились вниз. Было еще рано. До завтрака оставалось примерно полчаса.

— Пойдем лучше за дом,— предложил я.-~ Там нас не увидят.

Мы остановились возле высоких кустов. Сначала утоптали довольно низкую траву.

— Будет скользко,— заметил Олаф, пробуя ногой импровизированный ринг.

— Ничего. Больше трудностей.

Мы надели перчатки. С ними пришлось немного повозиться, так как некому было завязать, а робота звать не хотелось.

Олаф встал напротив меня. Тело у него было совершенно белое.

— Ты еще не загорал,— проговорил я.

— Я потом расскажу о себе. Мне было не до пляжа. Гонг.

— Гонг.

Мы начали легко. Ложное движение. Он отклонился. Еще отклон. Я разогревался. Входил в ближний бой, но наносить сильных ударов не хотел. Я был тяжелее его килограммов на пятнадцать, и хотя руки у него были немного длиннее, это его не спасало, я ведь боксировал лучше. Поэтому я дал ему несколько раз подойти, хотя не должен был этого допускать. Вдруг он опустил перчатки. Лицо его застыло. Он разозлился.

— Так не пойдет,— проговорил он.

— Ты о чем?

— Не паясничай, Гэл. Или настоящий бокс, или мы кончаем.

— Хорошо,— я засмеялся,— бокс!

Я входил в ближний бой. Перчатки, встречаясь, издавали резкие хлопки. Олаф понял, что я начал всерьез, и закрылся. Темп нарастал. Ложное движение левой, правой, серия ударов, последний удар почти всегда попадал в цель, Олаф нс успевал. Неожиданно он перешел в контратаку, у него прекрасно получился прямой, я отлетел на два шага. Тут же вернулся в центр. Мы вошли в клинч. Я нырнул под его перчатку, отскочил и нанес точный правой. Ударил с силой, Олаф обмяк, на мгновенье вышел из стойки, но тут же собрался. Следующую минут я бомбардировал его. Перчатки громко ударяли по плечам, по спине, но — безрезультатно. Раз я едва успел увернуться, Олаф только задел мне перчаткой ухо, а в удар он вложил всю силу. Такой удар-бомба сбил бы меня с ног. Снова Пошли на сближение. Он пропустил удар в грудь, невольно раскрылся, но я не пошевелился, стоял, словно парализованный,— в окне первого этажа я заметил ее лицо, оно был таким же белым, как ее одежда. Оно мелькнуло на миг. В следующую секунду меня оглушил сильный удар; я упал на колени.

— Извини,— услышал я крик Олафа.

— Не за что… порядок…— пробормотал я, вставая.

Окно уже закрылось. Мы боксировали дальше, может, с полминуты. Неожиданно Олаф отошел назад.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Неправда.

— Хорошо. Больше не хочется. Не сердись, ладно?

— Да что ты! Не следовало нам так сразу, прямо после твоего приезда. Пошли.

Мы направились к бассейну. Олаф прыгал лучше меня. Он многое умел. Я попытался сделать сальто назад с поворотом, как он, но больно ударился о воду. Сидя на краю бассейна, я стряхивал обжигающую, как огонь, воду. Олаф смеялся.

— Ты потерял форму.

— Да что ты! Делать винты я никогда не умел. Это ты мастер!

— Навык, конечно, сохраняется. Но сегодня я впервые попытался так прыгнуть.

— Правда?

— Да. Как прекрасно!

Солнце поднялось уже высоко. Мы легли на песок, закрыли глаза.

— Где… они? — спросил Олаф после долгого молчания.

— Не знаю. Наверное, у себя. Их окна выходят на другую сторону сада. Я не знал об этом.

Олаф перевернулся. Песок был очень горячим.

— Да, это она,— проговорил я.

— Они видели нас?

— Она.

— Она испугалась,— пробурчал он.— А?

Я не ответил. Мы снова замолчали.

— Гэл!

— Что?

— Они уже почти не летают, знаешь?

— Знаю.

— А почему?

— Утверждают, что это бессмысленно…

Я стал пересказывать книгу Старка. Он лежал, не шевелясь, молча, но я знал, что он внимательно слушает меня.

Когда я кончил говорить, он откликнулся не сразу:

— Ты читал Шелл и?

— Нет, какого Шепли?

— Нет? Я думал, что ты все прочитал… Жил такой астроном в двадцатом веке. Случайно попала мне в руки одна его книга, он об этом пишет тоже. Очень похоже на твоего Старка.

— Что ты говоришь? Шепли не мог знать об этом… лучше сам прочитай Старка.

— И не подумаю. Знаешь, что это такое? Ширма.

— Что ты имеешь в виду?

— Мне кажется, я знаю, что произошло.

— Что?

— Бетризация.

Я вскочил.

— Думаешь?

Он открыл глаза.

— Ясно. Не летают и никогда уже не будут летать. Будет все хуже. Ладушки-ладушки. Сплошные ладушки. Они не могут смотреть на кровь, думать о том, что случится, если…

— Подожди,— прервал я,— такое невозможно. Есть же врачи. Должны быть хирурги…

— Ты разве не знаешь?

— Что?

— Врачи только планируют операцию. Делают ее роботы.

— Не может быть!

— Говорю тебе. Сам видел. В Стокгольме.

— А если врачу надо неожиданно вмешаться?

— Я точно не знаю. Кажется, есть какое-то средство, которое частично снимает результаты бетризации на очень короткое время. За таким следят, ты даже не представляешь как. Мне один об этом рассказывал, но ничего конкретного не сказал. Боялся.

— Чего?

— Я не знаю, Гэл. Думаю, они сделали нечто ужасное. Они убили в человеке человека.

— Ну, ты не можешь этого утверждать,— неуверенно проговорил я.— В конце концов…

— Подожди. Ведь это совсем просто. Тот, кто убивает, готов к тому, что его убьют, не так ли?

Я промолчал.

— И поэтому в каком-то смысле это необходимо, чтобы ты мог рисковать всем. Мы можем. Они — нет. Поэтому они нас боятся.

— Женщины?

— Не только женщины. Все. Гэл!

Он неожиданно сел.

— Что?

— Ты получил гипногог?

— Гипно… аппарат для обучения во сне?

— Ты пользовался им?! — Он почти кричал.

— Нет… а в чем дело?..

— Твое счастье. Выбрось его в бассейн.

— Почему? Что это такое? Ты пользовался им?

— Нет. Что-то меня насторожило, и я прослушал его днем, хотя инструкция запрещала. Ты даже не представляешь!

Я тоже сел.

— Что там?

Он мрачно смотрел на меня.

— Сладости. Одни сладости, говорю тебе. Надо быть снисходительным, надо быть вежливым. Надо смириться с любой неприятностью, если тебя кто-то не понимает или не желает быть добрым по отношению к тебе, например, женщина, в этом виноват ты, а не она. Самая главная добродетель — общественное равновесие, стабилизация, и так далее, и тому подобные сказки. А заключение: жить тихо, писать дневники, не для печати, а просто так, для себя, заниматься спортом и учиться. Слушаться старших.

— Это, наверно, заменитель бетризации,— буркнул я.

— Ясно. И еще всякое там было: нельзя никогда использовать силу или агрессивный тон по отношению к кому-либо, а уж какой позор ударить кого-нибудь, это просто преступление, так как вызывает страшный шок. Ни при каких обстоятельствах драться нельзя, так ведут себя только животные…

— Подожди,— прервал я его,— а если из зоопарка убегут дикие звери?.. Правда… уже нет диких зверей…

— Диких зверей нет,— сказал он,— но есть роботы.

— Ну и что? Ты хочешь сказать, что им можно отдать приказ убить?

— Конечно.

— Ты это точно знаешь?

— Да не совсем. Но в конце концов они должны быть готовы к неожиданностям, ведь даже бетризованный пес может взбеситься, правда?

— Но… но так… подожди! Значит, они могут убивать? Отдавать приказ? Разве это не одно и то же — убивать самому или отдавать приказ?

— Для них — нет. Только in extremis, понимаешь. В экстремальных ситуациях, перед лицом угрозы, как с этим бешенством. В нормальных условиях это не происходит. Но если мы…

— Мы?

— Да, например, мы оба — если бы что-нибудь… ну, понимаешь… то, конечно, нами займутся роботы, а не они… Они не могут. Они добрые.

Он немного помолчал. Его широкая, слегка покрасневшая на солнце грудь вздымалась быстрее.

— Гэл. Если бы я знал. Если бы я об этом знал. Если бы… я… знал…

— Перестань.

— С тобой случилось уже что-то?

— Да.

— Догадываешься, о чем я спрашиваю?

— Да. Две были — одна пригласила меня сразу, как только я вышел из вокзала, нет, не совсем так. Я заблудился на этом проклятом вокзале. Она пригласила меня к себе.

— Она знала, кто ты?

— Я сказал ей. Сначала она боялась, потом… как бы авансом — из жалости или еще почему, не знаю, а потом она здорово испугалась. Я пошел в отель. На следующий день… знаешь, кого я встретил? Рёмера!

— Невероятно! Сколько ему лет, сто семьдесят?!

— Нет, я встретил его сына. Впрочем, ему тоже полтора века. Мумия… Что-то ужасное. Я разговаривал с ним. И знаешь? Он нам завидует.

— Есть чему…

— Он этого не понимает. Ну, так. А потом одна актриса. Их называют реалистками. Она была мною увлечена — еще бы, настоящий питекантроп! Я поехал к ней, а на следующий день сбежал. Это был дворец. Прекрасный! Расцветающая мебель, ходячие стены, постель, отгадывающая мысли и желания… да.

— Хм. Она не боялась?

— Боялась, конечно, но пила что-то — не знаю, может, какой-нибудь наркотик. Перто, что это такое?

— Перто?!

— Да. Знаешь, что это такое? Ты пил?

— Нет,— медленно проговорил он.— Я не пил. Но именно так называется нечто, что снимает…

— Бетризацию? Не может быть!

— Так мне сказал один человек!

— Кто?

— Не скажу. Я дал слово.

— Хорошо. Значит, поэтому… поэтому она…

Я подскочил.

— Садись.

Я сел.

— Как твои дела? — спросил я.— А я все только о себе…

— Мои? Ничего. Значит, я хочу сказать, ничего у меня не получилось. Ничего…— повторил он.

Я молчал.

— Как называется эта местность? — спросил он.

— Клавестра. Но сам городок находится в нескольких милях отсюда. Давай поедем туда. Я хотел отдать машину в ремонт. Вернемся напрямик — побегаем немного. А?

— Гэл,— начал медленно он,— старик…

— Что?

Его глаза улыбались.

— Черта хочешь выгнать легкой атлетикой? Осел ты.

— Сначала реши, старик я или осел,— ответил я.— Что в этом плохого?

— То, что у тебя ничего не получится. Ты случайно не задел кого-нибудь из них?

— Не обидел ли я кого-нибудь? Нет. Зачем?

— Я спрашиваю, не задел ли ты кого-нибудь?

Я только теперь понял, о чем он говорит.

— Нс было причины. А что?

— Не советую.

— Почему?

— Ведь это почти то же самое, что замахнуться на кормилицу. Понимаешь?

— Не совсем. Ты что, уже кого-нибудь задел?

Я старался не проявлять удивления. Олаф был на корабле одним из самых выдержанных.

— Да. Я оказался последним идиотом. Это случилось в первый день. Вернее, ночью. Я не мог выйти из почты — там нет дверей, только такие вертящиеся… видел такие?

— Вертушка?

— Да нет. Знаешь, это, кажется, что-то, связанное с их «обслуживающей гравитацией». Короче, я жарился, как на сковородке, а один парень с девушкой стал показывать на меня и смеяться.

Я почувствовал, что лицо мое горит.

— Неважно, что он — кормилица,— сказал я.— Надеюсь, он уже не смеется.

— Нет. У него сломана ключица.

— А что было с тобой?

— Ничего. Ведь я только вышел из машины, он меня спровоцировал — я его не сразу ударил, Гэл. Не сразу, я только спросил его, что в этом смешного, ведь я не был здесь так долго, а он засмеялся и сказал, показывая пальцем вверх: «А, из этого обезьяньего цирка?»

— «Из обезьяньего цирка»?!

— Да. И тогда…

— Подожди. Почему из «обезьяньего цирка»?

— Не знаю. Может быть, он слышал, что астронавтов крутят на центрифугах. Не знаю, я больше с ним не разговаривал… Вот так. Отпустили меня, только с этих пор Адапт на Луне должен внимательней обрабатывать прибывших.

— Разве кто-нибудь еще должен вернуться?

— Да. Группа Симонди, через восемнадцать лет.

— Ну, у нас есть еще время.

— Масса.

— Но они добродушные, признай,— проговорил я.— Ты сломал ему ключицу, а тебя отпустили с миром.

— Я думаю, из-за цирка,— ответил он.— Им самим перед нами… знаешь как. Ведь они неглупые! Впрочем, был бы скандал. Гэл, ты же ничего не знаешь!

— Ну!

— Знаешь, почему ничего не сообщили о нашем прибытии?

— Кажется, что-то было в реале? Я не видел, но кто-то мне говорил.

— Да, было. Ты бы помер со смеху, если бы это увидел. «Вчера в утренние часы вернулся на Землю экипаж исследователей внепланетарного пространства. Члены экипажа чувствуют себя хорошо. Приступили к обработке научных результатов экспедиции». Конец, точка. Все.

— Неужели?

— Честное слово. А знаешь, почему с нами так поступили? Они нас боятся. Поэтому они разбросали нас по всей Земле.

— Нет. Этого я не понимаю. Они же не идиоты. Сам только что говорил. Не думают же они, что мы на самом деле хищники, что будем перегрызать людям горло?!

— Если бы они так думали, не выпустили бы нас. Нет, Гэл. Дело не в нас. Дело в чем-то большем. Как ты не понимаешь?

— Вероятно, поглупел. Говори.

— Они вообще не придают этому значения…

— Чему?

— Тому, что исчезает дух исследования. Знают, что нет экспедиций, но это их не волнует. Думают, раз нет экспедиций — значит, они не нужны, и всё. Но кое-кто прекрасно видит и знает, что происходит, какие это будет иметь последствия. Они уже есть.

— Ну?

— Ладушки. Во веки веков ладушки. Уже больше никто не полетит к звездам. Уже никто не рискнет провести опасный эксперимент. Уже никто не испытывает на себе новое лекарство. Что, они не знают об этом? Знают! И если бы сообщили, кто мы, что мы сделали, зачем летали, что это было, то никогда, понимаешь, никогда не удалось бы скрыть этой трагедии!!

— Ладушки? — переспросил я; со стороны наш разговор мог бы показаться смешным, но мне было не до смеха.

— Ясно. А что, это не трагедия по-твоему?

— Не знаю. Ол, послушай. В конце концов, понимаешь, для нас это было и останется чем-то великим. Если мы дали отнять у нас эти годы — и все,— то считаем это самым главным. А, может, все не так. Надо быть объективным. Спроси себя, мы что-то сделали?..

— Как что-то?

— Ну, выгружай мешки. Высыпай все, что привез с Фомальгаута.

— Ты с ума сошел?

— Нет еще. Какая польза от нашей экспедиции?..

— Мы были пилотами, Гэл. Спроси у Джим мы, Тур-бера.

— Ол, не морочь мне голову. Мы были там вместе, и ты прекрасно знаешь, что они делали, что делал Вентури, пока не погиб, что делал Турбер,— ну что ты так смотришь? Что мы привезли? Четыре телеги разных анализов, спектральных, таких, сяких, пробы минералов, потом какую-то живую пакость, или метаплазму, или как называется это свинство с Беты Арктура. Нормерс верифицировал свою теорию гравито-магнитных завихрений, и еще оказалось, что на планетах типа С Меоли могут существовать силиконовые не три-, а тетраплоиды, что на той луне, где чуть не погиб Ардер, нет ничего, кроме паршивой лавы и пузырей размером с небоскреб. И для того чтобы убедиться, что лава застыла в такие огромные чертовы пузыри, мы десять лет пустили на ветер и вернулись сюда, чтобы стать посмешищем и монстрами из паноптикума. Чего ради мы туда лезли? Может, ты мне объяснишь? Зачем это нам было нужно?..

— Успокойся,— сказал он.

Я был зол. Он тоже. Его глаза сузились. Я подумал, что мы можем подраться, и у меня задрожали губы. И тогда он неожиданно улыбнулся.

— Старик, знаешь, ты можешь довести человека до белого калении.

— Ближе к делу, Олаф. Ближе.

— К какому делу? Сам говоришь — глупость. А если бы мы привезли слона с восемью ногами и он изъяснялся бы только алгеброй, тогда бы ты был доволен? Что ты хотел найти на этом Арктуре? Рай? Триумфальную арку? Что тебе надо? За десять лет я не слышал от тебя столько глупостей, сколько ты наговорил сейчас. За одну минуту.

Я глубоко вздохнул.

— Олаф, ты делаешь из меня идиота. Ты понимаешь, о чем я говорю. Я говорю, что без этого люди могут жить…

— Я думаю! Еще как!

— Подожди. Они могут жить, даже если, как ты говоришь» они и перестали летать из-за бетризации. Стоило ли, надо ли было платать такую дену — вот проблема, которую теперь следует решить, мой дорогой.

— Да? Предположим, ты женишься. Что ты так смотришь? Не можешь жениться? Можешь. Я тебе говорю, можешь. И у тебе пойдут дети. Ну, и отнесешь их на бетризацию с песней на устах. А?

— Без песни. Но что я мог бы сделать? Не стану же я вести войну со всем миром…

— Ну, тогда пусть будет над тобой небо, черное в голубое,— пожелал он мне.— А теперь, если хочешь, мы можем поехать в город…

— Хорошо,— согласился я,— обед через два с половиной часа, мы успеем.

— А если мы не успеем, то нам ничего не дадут?..

— Дадут, только…

Я покраснел от его взгляда. Делая вид, что ничего не замечает, он отряхивал песок с босых ног. Мы поднялись наверх, переоделись и поехали на автомашине в Кла-вестру. Движение на шоссе было интенсивным. Первый раз я увидел цветные глайдеры — розовые и светло-желтые. Мы нашли мастерскую. Мне показалось, что я заметил удивление в стеклянных глазах робота, который осматривал мою машину. Мы оставили ее и пошли пешком. Оказалось, что есть две Клавестры — старая и новая. В старой, местном промышленном центре, я был вчера с Маджером. В новой дачной местности было много людей, в основном молодежь и подростки. В ярких, блестящих одеждах ребята были похожи на римских легионеров, материалы блестели на солнце, как латы. Много красивых девушек, часто в купальниках, очень смелых» таких я еще не видел. Идя с Олафом, я чувствовал на себе взгляды всей улицы. Цветные группки, завидев нас, останавливались под пальмами. Мы были выше всех и привлекали всеобщее внимание. Ужасно неприятное ощущение.

Когда мы сошли с шоссе и направились полями на юг, в сторону дома, Олаф вытер пот платком. Я тоже немного вспотел.

— Черт побери! — выругался я.

— Полегче…— Он кисло улыбнулся.— Гэл!

— Что?

— Знаешь» как это выглядело? Как киносъемка. Римляне, куртизанки и гладиаторы.

— Гладиаторы — мы?

— Конечно.

— Побежали? — предложил я..

— Побежали.

Мы помчались по полям. Миль пять. Но мы взяли слишком вправо и пришлось немного вернуться. И все равно мы успели до обеда еще искупаться.

V

Я постучал в комнату Олафа.

— Если свой» то войди»—услышал я его голос.

Он стоял в центре комнаты голым и обрызгивал свой торс светло-желтой, тут же пушисто застывающей жидкостью.

— Это жидкое белье, а? — спросил я.— Как ты справляешься с этим?

— Я не взял другой рубашки,— буркнул он.— Тебе что, не нравится?

— Нет. А тебе?

— У меня порвалась рубашка.

На мой удивленный взгляд он ответил с гримасой:

— Тот улыбчивый парень, понимаешь…

Я промолчал. Он натянул свои старые брюки — я помнил их еще по «Прометею»’,— и мы сошли вниз. На столе стояло только три прибора, а столовой никого не было.

— Нас будет четверо,— обратился я к белому роботу.

— Нет, извините, Маджер уехал. Вы, госпожа и ваш друг — вас трое. Мне подавать или подождете госпожу?

— Пожалуй, мы подождем,— поспешил с ответом Олаф.

Вежливый человек. Девушка в эту минуту вошла. На ней была та же самая юбка, что и вчера, волосы немного влажные, видимо, после бассейна. Я представил ей Олафа. Он держался спокойно и с достоинством. Я никогда не умел вести себя так.

Мы разговорились. Она сказала, что ее муж в связи с работой должен каждую неделю уезжать на три дня и что вода в бассейне, несмотря на солнце, не такая уж теплая. Но этот разговор быстро прервался; я как ни старался, не мог ничего придумать и, погрузившись в молчание, сосредоточенно принялся за еду; сидящих за столом я воспринимал лишь как контрастные силуэты. Я заметил, что Олаф смотрит на нее, но только тогда, когда говорит с ней, и что она поглядывает в мою сторону. Лицо Олафа было непроницаемо. Словно он думал все время о чем-то другом.

В конце обеда пришел белый робот и сказал, что воду в бассейне к вечеру подогреют, как пожелала госпожа Мад-жер. Она поблагодарила и пошла к себе. Мы остались вдвоем. Олаф посмотрел на меня, и я снова сильно покраснел.

— Как это происходит,— сказал Олаф, принимая у меня сигарету,— что тип, который сумел влезть в эту вонючую дыру на Керенее — вернее, старый стопятидесятилетний носорог, начинает…

— Пожалуйста, перестань,— буркнул я.— Если хочешь знать, я бы снова влез туда…

Я замолчал.

— Хорошо. Больше не буду. Даю слово. Но .знаешь, Гэл, я понимаю тебя. И голову даю на отсечение, ты даже не догадываешься, почему…

Он показал головой в сторону двери.

— Почему?

— Да. Знаешь?

— Нет. Ты тоже.

— Знаю. Сказать?

— Пожалуйста. Но без свинства.

— Ты действительно сошел с ума! — возмутился Олаф.— Все просто. Но у тебя был один дефект — ты не видел, что у тебя под носом, ты видел только то, что далеко, разные там Канторы, Корбазилеусы…

— Не паясничай.

— Я знаю, что это скулеж, но мы же остановились в развитии, когда за нами затянули шестьсот восемьдесят винтов, понимаешь?

— Да, и что дальше?

— Ведь она похожа на нашу современницу. У нее нет ни красной гадости в носу, ни тарелок в ушах, ни светящихся косм на голове, ни золота; такую девушку ты мог встретить в свое время в Цеберто или Аппрену. Я помню таких. Вот и все.

— Черт побери,— тихо проговорил я.— Пожалуй, ты прав. Да. Но есть разница.

— Ну?

— Я уже тебе говорил. В самом начале. С ними я вел себя иначе. И, правду говоря, я не представлял… я считал себя тихоней…

— Действительно. Жаль, я не сфотографировал тебя, когда ты вылез из дыры на Керенее. Увидел бы тогда, какой ты тихоня. Дорогой, я думал, что… Эх!

— К чертям Керенею, все ее пещеры и все остальное! — сказал я.— Знаешь, Олаф, перед приездом сюда я был у врача, его зовут Жюффон, очень симпатичный старик. Ему за восемьдесят, но…

— Это уже наша судьба,— спокойно заметил Олаф. Он курил, наблюдая, как дым плывет над светло-лиловыми цветами, похожими на большие гиацинты.— Нам лучше всего среди та-а-ких стариков,— снова заговорил Олаф,— с та-а-кой вот бородой. Как только я об этом подумаю, меня прямо трясет. Знаешь что? Давай купим себе курятник, будем курам головы откручивать.

— Кончай валять дурака. Этот доктор сказал мне много мудрого: мы не можем иметь друзей-ровесников, а это значит, что близких у нас нет… и остаются нам только женщины, сейчас легче иметь много женщин, одну — гораздо труднее. И он прав. Я уже убедился в этом.

— Гэл, я знаю, что ты умнее меня. Ты всегда любил нечто необыкновенное. Чтобы всегда было чертовски трудно и недоступно, чтобы ты трижды вылез из кожи… чтобы… остальное не по тебе. Не смотри так на меня. Я тебя не боюсь.

— Слава небу. Этого только не хватало.

— Итак… что я хотел тебе сказать? Ага. Знаешь, сначала я думал, что ты хочешь быть сам по себе и поэтому так зубришь, что тебе мало быть просто пилотом — тебе нужен большой успех. Я только ждал, когда ты начнешь задирать нос. Больше того, когда ты в споре загонял в угол Нормерса и Вентури и когда ты, тихоня, бросался в ученые дискуссии, знаешь, я думал, что ты уже начинаешь задирать нос. Но потом был взрыв, помнишь?

— Тот, ночью…

— Да. И Керенея, и Арктур, и та луна. Дорогой, луна до сих пор мне снится, однажды я даже упал с постели. Ну, эта луна! Да, ну что… понимаешь. Склероз, видно, у меня. Все время забываю… Но потом произошло все то, и я убедился, что ты не к этому стремился. Просто ты так любишь, не умеешь иначе. Ты помнишь, как просил Вентури дать тебе его личный экземпляр той книги, красной такой,— что это была за книга?

— Топология гиперпространства…

— Вот-вот. И он сказал: «Это для вас слишком трудно, Брегг. Вы не подготовлены…»

Я рассмеялся, так прекрасно он подражал голосу Вентури.

— Он был прав, Олаф. Это было очень трудно.

— Да, сначала, но потом ты с этим справился, не так ли?

— Да. Но… без удовлетворения. Ты знаешь, почему. Бедный Вентури…

— Ничего не говори. Неизвестно, кто кого должен жалеть — в свете дальнейших событий…

— Он уже не может никого жалеть. Ты был тогда на верхней палубе, а?

— Я?! На верхней? Ты что, я стоял рядом с тобой!

— Правда. Если бы он не выпустил все охлаждение сразу, то, может, обошлось бы только ожогами, как у Арне. Вентури растерялся.

— Так ты думаешь? Нет, ты совершенство! Ведь Арне все равно погиб!

— Через пять лет. Пять лет — это все же пять лет.

— Таких лет?

— Теперь ты сам так говоришь, а совсем недавно, у бассейна, когда я сказал нечто подобное, ты на меня набросился.

— Это было невыносимо, но и прекрасно. Ну, признайся. Скажи сам, впрочем, что ты можешь сказать. Когда ты вылез из той дыры на Ке…

— Отвяжись ты с этой дырой!

— Не отвяжусь. Не отвяжусь, так как именно тогда я понял тебя. Мы еще хорошо не знали друг друга. Когда Джимма сказал мне, это было через месяц, что Ардер летит с тобой, я подумал — не могу даже тебе сказать что!

Я пошел к нему, но не стал ничего выяснять. Он, естественно, сразу все понял. «Олаф,— сказал он мне,— не сердись. Ты мой самый лучший друг, но теперь я лечу с ним, не с тобой, так как…» — знаешь каким тоном сказал?

— Не знаю,— с трудом проговорил я. У меня сдавило горло.

— «Потому, что он один спустился вниз. Он один. Никто не верил, что туда можно спуститься. Он сам не верил». Ты надеялся вернуться?

Я не ответил.

— «Видишь, нашелся один дурачок! Он или вернется вместе со мной,— сказал Ардер,— или не вернется никто…»

— И я вернулся один…— пробормотал я.

— И ты вернулся один. Я не узнал тебя. Как я тогда испугался! Я был внизу, у насосов.

— Ты?

— Я. Смотрю — кто-то чужой. Совершенно посторонний тип. Подумал, что это галлюцинация… у тебя даже скафандр был красный.

— Это была ржавчина. Шланг у меня лопнул.

— Знаю. Ты мне говоришь? Ведь это я чинил потом этот шланг. Как ты выглядел… Ну, а потом…

— Это с Джиммой?

— Да. Этого нет в протоколах. Ленту стерли через неделю. Сам Джимма, кажется. Я думал тогда, что ты его убьешь. Черное небо!

— Не говори мне об этом,— попросил я. Я чувствовал, что во мне поднимается злость.— Не говори мне, Олаф. Прошу тебя.

— Без истерики. Ардер был мне очень дорог.

— Что значит, дорог, не дорог, какое это имеет значение! Ты болван. Если бы Джимма дал мне резервный вкладыш, Ардер сидел бы здесь с нами! Джимма был слишком прижимист, он боялся, что у него не будет транзисторов, а того, что у него не будет людей, не боялся…

Я помолчал.

— Олаф, это чистое безумие. Хватит об этом.

— Гэл, мы, видно, не можем не говорить об этом. По крайней мере, когда мы вместе. Джимма уже никогда потом не…

— Отстань от меня с Джиммой, Олаф. Олаф! Все. Точка. Не хочу слышать ни одного слова!

— А о себе мне тоже нельзя говорить?

Я пожал плечами. Белый робот хотел убрать со стола, но только выглянул из холла и скрылся. Может быть, его встревожили наши возбужденные голоса.

— Гэл, скажи, чего ты, собственно, злишься?

— Не притворяйся.

— Ты серьезно?

— Как чего? Ведь я в этом виноват…

— Ты?

— С Ардером.

— Что-о?

— Ясно. Если бы я до старта настоял, если бы Джимма дал…

— Ну вот! Откуда ты мог знать, что у него сломается именно радио? Могло же выйти из строя что-то другое?

— Если бы. Если бы. Но не было никакого «если». Было радио.

— Подожди. Ты носил такое в душе шесть лет, и тебя даже ни разу не прорвало?

— Что я мог сказать? Я думал, все и так ясно.

— Ясно! Черное небо! Что ты говоришь! Если бы ты об этом сказал, то каждый решил бы, что ты сошел с ума. А когда у Эннессона произошла расфокусировка, в этом тоже ты виноват? А?

— Нет. Он… ведь… расфокусировка случается…

— Я знаю. Все знаю. Не меньше тебя. Не бойся. Гэл, я не успокоюсь, пока ты не расскажешь…

— Опять?

— Что ты вбил себе в голову? Это же. полнейшая чепуха. Ардер сказал бы тебе то же самое, если бы мог.

— Спасибо.

— Гэл, я тебе врежу…

— Осторожно. Я тяжелее тебя.

— Я очень зол, понимаешь? Болван!

— Олаф, не кричи так. Мы здесь не одни.

— Хорошо. Ладно. Но это чепуха или нет?

— Нет.

Олаф так втянул в себя воздух, что у него даже ноздри побелели.

— Почему? — спросил он почти нежно.

— Потому что я еще раньше заметил, какой Джимма прижимистый. Я обязан был все предвидеть, схватить его за горло тогда, а не когда вернулся с известием о смерти Ардера. Я был слишком покладист. Поэтому.

— Ну, успокойся, успокойся. Ты проявил мягкость… Да? Нет! Я… Гэл! С меня хватит. Я уезжаю.

Он вскочил. Я тоже.

— Ты что, с ума сошел! — крикнул я.— Уезжаешь! Правда? Из-за того, что…

— Да. Да. Почему я должен выслушивать твой бред? И не подумаю. Ардер не отвечал. Да?

— Успокойся.

— Не отвечал, да?

— Не отвечал.

— Могла быть корона?

Я не ответил.

— Вероятны тысячи других аварий? А, возможно, он вошел в полосу отражения? Может, у него погас сигнал, когда он потерял космическую связь в турбуленциях? Может, у него размагнитились излучатели над пятном и…

— Хватит.

— Разве я не прав? Тебе не стыдно?

— Я ведь ничего не сказал.

— А, ничего. Но могло же случиться разное?

— Могло…

— Тогда почему ты твердишь — радио, радио и больше ничего, только радио?

— Может, ты и прав…— согласился я. На меня навалилась сильная усталость, и мне стало все безразлично.— Может, ты и прав,— повторил я.— Радио… просто это самое вероятное, знаешь… Нет. Молчи. И так наговорили в десять раз больше, чем следовало. Лучше помолчать.

Олаф подошел ко мне.

— Эх, старина…— произнес он.— Жалко мне тебя. Ты слишком хороший, знаешь?

— Что еще?

— У тебя чересчур развито чувство ответственности. Во всем надо знать меру. Что ты собираешься делать?

— Что ты имеешь в виду…

— Сам знаешь.

— Нет.

— Тебе плохо? Да?

— Хуже не бывает.

— Может быть, поедешь со мной? Или куда-нибудь один? Если хочешь, я помогу тебе. Вещи возьму, или ты оставишь их, или…

— Ты думаешь, что мне надо смыться.

— Я ничего не думаю. Но когда я смотрю на тебя, мне кажется, что ты сможешь хоть чуточку прийти в себя, хоть немного, знаешь, вот только тогда…

— Что тогда?

— Я начинаю так думать.

— Я не хочу уезжать отсюда. Знаешь, что я тебе скажу? Я не двинусь отсюда. Если только…

— Что?

— Ничего. В мастерской — что нам сказали? Когда будет готова машина? Завтра или уже сегодня? Я забыл.

— Завтра утром.

— Хорошо. Смотри, уже смеркается. Проболтали мы с тобой до вечера…

— Да пошлет тебе небо поменьше таких бесед!

— Я пошутил. Пойдем в бассейн?

— Не хочу. Я почитал бы. Дашь?

— Бери что хочешь. Ты умеешь обращаться с этими стеклянными зернами?

— Да. Надеюсь, у тебя нет… чтеца со сладким голоском.

— Нет, у меня только оптон.

— Хорошо. Я его возьму. Будешь в бассейне?

— Да. Я поднимусь с тобой, переоденусь.

Я дал ему несколько книг, главным образом исторических, и одну о стабилизации динамики популяции, так как это его интересовало. И по биологии, с большой работой по бетризации. А сам переоделся и стал искать плавки, которые куда-то подевались. Я не мог их найти и взял черные плавки Олафа, набросил купальный халат и вышел из дома.

Солнце уже зашло. С запада тянулись тучи, закрывающие более светлую часть неба. Я бросил халат на песок, остывший от дневной жары. Сел, касаясь кончиками пальцев воды. Разговор взволновал меня, хотя мне не очень хотелось в этом признаваться. Смерть Ардера сидела во мне, как заноза. Может, Олаф прав. Может, это только закон памяти, с которым нельзя смириться.

Я встал и без разгона нырнул головой вниз. Вода была удивительно теплой. Как суп. Вынырнул. Я вышел на противоположной стороне, оставляя на стартовом столбике мокрые отпечатки рук, и тут что-то кольнуло меня в сердце. История Ардера перенесла меня в совсем иной мир, а теперь, может, потому, что вода была теплой, должна была быть теплой, я вспомнил девушку, но с таким чувством, словно вспомнил что-то ужасное — несчастье, с которым мне не справиться, а справиться необходимо.

Может, я все только вообразил. Я постоянно прокручивал в голове эту мысль. Сидел, согнувшись. Мое загорелое тело уже сливалось с темнотой. Сумерки сгущались, тучи закрыли все небо, и неожиданно, сразу же наступила ночь. Со стороны дома двигалось что-то белое. Ее шапочка. Я заволновался. Медленно встал, хотел убежать, но она заметила меня на фоне неба.

— Брегг? — спросила она тихо.

— Это я. Вы хотите купаться? Не… помешаю. Я уже ухожу.

— Почему? Вы мне не мешаете… теплая вода?

— Да. По-моему, даже слишком,— проговорил я.

Она подошла к краю и легко прыгнула в воду. Я видел только ее силуэт. На ней был темный купальник. Раздался плеск. Она вынырнула прямо у моих ног.

— Ужасная! — закричала она, выплевывая воду.— Что он наделал… надо пустить холодную. Вы не знаете, как это делается?

— Нет. Сейчас посмотрю.

Я прыгнул, пролетел над ее головой. Глубоко нырнул, достал вытянутыми руками дно и поплыл, время от времени проводя руками по стене. Под водой, как обычно, было немного светлее, чем на поверхности, и мне удалось разглядеть выход труб. Они находились в стене напротив дома. Я вынырнул, тяжело дыша,— слишком долго пробыл под водой.

— Брегг!! — услышал я ее голос.

— Я здесь. Что случилось?

— Я испугалась…— тихо проговорила она.

— Чего?

— Вас так долго не было…

— Я уже знаю, где они находятся, сейчас сделаю! — прокричал я и побежал к дому. Я мог бы не совершать героического ныряния — краны находились на видном месте в небольшой колонне возле веранды. Я открыл холодную воду и вернулся к бассейну.

— Все в порядке. Надо немного подождать…

— Хорошо.

Она стояла под вышкой, а я — у торцевой стенки бассейна, боясь приблизиться. Все же я подошел к ней, медленно, будто с неохотой. Я привык к темноте и уже различал черты ее лица. Она смотрела в воду. Ей очень шла беленькая шапочка. Сейчас она казалась выше ростом.

Я торчал возле нее довольно долго, потом почувствовал себя неловко, сел. «Чурбан»,— обозвал я себя. Но ничего хорошего в голову не приходило. Тучи сгущались, становилось все темнее, но дождь идти не собирался. Было довольно холодно.

— Вам не холодно?

— Нет. Брегг?

— Что?

— Вода, кажется, не прибывает.

— Ведь я открыл кран… пожалуй, хватит. Пойду закрою.

Когда я возвращался, мне вдруг захотелось позвать Олафа. Я чуть было не расхохотался — какая глупость. Я боялся девушку.

Я прыгнул в воду и тут же вынырнул.

— Пожалуй, достаточно. Может, я перестарался, скажите, могу добавить теплую…

Вода убывала теперь заметнее, так как спуск все еще был открыт. Девушка — я видел ее загорелый силуэт на фоне туч,— казалось, сомневалась. Может, ей расхотелось купаться, может, она хочет вернуться домой, промелькнула у меня мысль, и я почувствовал облегчение. В эту минуту она прыгнула в воду и вскрикнула — она ударилась ногами о дно, пошатнулась, но не упала. Я бросился к ней.

— Вы ничего себе не сломали?

— Нет.

— Это из-за меня. Я болван.

Мы стояли по пояс в воде. Она поплыла. Я вылез на берег, побежал к дому, закрыл кран спуска и вернулся. Ее я не увидел. Тихо вошел в воду, проплыл бассейн, лег на спину и, работая немного руками, опустился на дно. Открыл глаза, увидел стеклянную темноту, изогнутую маленькими волнами на поверхности воды. Меня медленно подняло наверх, я поплыл почти вертикально и увидел девушку возле самой стенки бассейна. Подплыл к ней. Здесь, на противоположной от вышки стороне, было мелко, я встал и направился к ней, шумно разбрызгивая воду. Я видел ее лицо, девушка смотрела на меня; или я не рассчитал последних шагов — в воде трудно идти, но нелегко сразу остановиться — или… сам уж не знаю почему, но я неожиданно оказался прямо перед ней.

Может, ничего бы не случилось, если бы она отошла в сторону, но она не сдвинулась с места, стояла, держа руку на правой ступеньке лесенки, а я подошел к ней слишком близко и не мог вымолвить ни слова.

Я крепко обнял ее, она была холодной, скользкой, как рыба, странное, чужое создание, и вдруг, в таком леденящем, словно мертвом, я нашел горячее пятно, ее губы, я целовал их, целовал и целовал —это было настоящее безумие. Она застыла — не защищалась, не сопротивлялась. Я держал ее за плечи, поднял ее лицо вверх; я хотел его видеть, заглянуть в ее глаза, но было уже так темно, что я скорее угадывал их. Она не дрожала. Только что-то стучало — не знаю, мое сердце или ее. Мы так стояли, пока она не начала медленно освобождаться от моих рук. Я отпустил ее тут же. Она поднялась по лесенке на край бассейна. Я — за ней и снова ее обнял, как-то неловко. Теперь она задрожала. Я хотел что-то сказать, но у меня пропал голос. Я только обнимал ее, и так мы стояли, пока она не оттолкнула меня — освободилась так легко, словно меня вообще не было. У меня опустились руки. Она отошла. В свете, падающем из моего окна, я видел, как она взяла халат и, не набрасывая его, поднялась по лестнице. У дверей в холл было тоже светло. Я заметил, как блестят капли воды на ее плечах и бедрах. Дверь закрылась. Она исчезла. Какой-то миг мне хотелось броситься в воду и уже никогда не выплывать. Правда, хотелось. Мне никогда не приходило такое в голову. Я разумный человек. Но все было таким бессмысленным, невероятным, а самое неприятное — я не знал, что это значит и что мне теперь делать? И почему она была такой… такой… может, испугалась? Да, испугалась, просто испугалась. Нет, это был не страх, а что-то другое. Что? Откуда я мог знать? Олаф? Впрочем, я не пятнадцатилетний щенок, чтобы, поцеловав девушку, лететь к нему за советом! «Так,— подумал я.— Начну!» Я направился к дому, поднял свой халат, отряхнул его от песка. В холле было светло. Я приблизился к ее двери. Может, она меня впустит, подумал я. Если бы она меня впустила, она перестала бы меня интересовать. Вероятно. И, может, это будет конец. Или получу по морде. Нет. Они добрые, они бетризированные, они не могут бить. Она даст мне немного молока; мне станет легко. Я стоял минут пять и вспомнил преисподнюю на Керенее, ту гнусную дыру, о которой вспоминал Олаф. Благословенная дыра! Кажется, это был старый вулкан.

Ардер застрял там между скал и не мог выбраться, а лава поднималась. Впрочем, это была не лава, Вентури говорил, что-то типа гейзера, но это он говорил потом. Ардер… Мы слышали его голос. По радио. Я спустился и вытянул его. Боже! Та дыра была не так страшна, как эти двери. Ни малейшего шороха, полная тишина. Дверь — гладкая плита без ручки. У меня не такая. Как она открывается? Я, дикарь с Керенеи, не знал. Я поднял руку и замер. А если дверь не откроется? Свое отступление я никогда не забуду. Я чувствовал, что чем дольше я стою, тем меньше у меня сил, силы покидали меня. Я дотронулся до двери. Не поддалась. Я нажал сильнее.

— Это вы? — услышал я ее голос. Она стояла прямо за дверью.

— Да.

Тишина. Полминуты. Минута.

Дверь открылась. Она стояла на пороге. На ней был пушистый халат. Волосы рассыпались по воротнику. Теперь даже трудно поверить, но только в ту минуту я заметил, что у нее каштановые волосы. Дверь была лишь приоткрыта. Девушка придерживала ее. Когда я сделал шаг, она отступила. Дверь закрылась за мной бесшумно.

И неожиданно я понял, как это выглядит, словно с моих глаз спала пелена. Она смотрела, не шевелясь, бледная, придерживая руками полы халатика, а напротив нее стоял я — мокрый, голый, в черных плавках Олафа, в руке халат в песке — и таращил на нее глаза…

И неожиданно, увидев все как бы со стороны,’ я улыбнулся. Отряхнул халат. Надел его, завязал и сел. На полу остались два мокрых пятна. Мне абсолютно нечего было сказать. Что я мог сказать? Вдруг меня осенило, прямо снизошло вдохновение.

— Вы знаете, кто я?

— Знаю.

— Да? Хорошо. Из бюро путешествий?

— Нет.

— Неважно. Я — дикарь.

— Неужели?

— Да. Безумно дикий. Как вас зовут?

— Вы не знаете?

— Имя.

— Эри.

— Я заберу тебя отсюда.

— Что?

— Заберу тебя. Не хочешь?

— Нет.

— А я все равно заберу тебя отсюда. Знаешь почему?

— Догадываюсь.

— Нет, не знаешь. Я сам не знаю.

Она молчала.

— Я не могу с этим справиться,— продолжал я.— Это случилось, когда я тебя увидел. Позавчера. Во время обеда. Знаешь?

— Знаю.

— Подожди. Ты, может, думаешь, что я шучу?

— Нет.

— Ты можешь… все равно. Попытаешься убежать.

Она молчала.

— Не убегай,— попросил я.— Бегство не поможет, пойми. Я от тебя не отстану. Хотел бы, но не могу, ты мне веришь?

Она молчала.

— Видишь ли, дело не в том, что я не бетризированный. Меня ничто не волнует. Ничто. Только ты. Я должен тебя видеть. Должен смотреть на тебя. Должен слышать твой голос. И больше ничего мне не надо. Ничего. Я еще не знаю, что будет с нами. Допускаю, что все это плохо кончится. Но мне все равно. Ведь важно только то, что я говорю, а ты слышишь меня. Понимаешь? Нет. Ты не можешь этого понять. Вы же избавились от трагедий, чтобы спокойно жить. Я так не умею. Я не хочу спокойствия.

Она молчала. Я перевел дух.

— Эри,— сказал я,— послушай… сначала сядь.

Она не шелохнулась.

— Прошу тебя. Сядь.

Никакой реакции.

— Ведь тебе ничего не угрожает. Сядь.

Неожиданно понял. Покраснел.

— Если ты даже не хочешь отвечать, то почему меня пустила?

Никакой реакции.

Я встал. Обнял ее. Она не сопротивлялась. Я посадил ее в кресло. Подвинул свое так близко, что наши колени почти соприкасались.

— Можешь делать что хочешь. Но послушай. Я в этом не виноват. А ты уж и подавно. Никто не виноват. Я не хотел этого. Но так случилось. Ситуация именно такова.

Знаю, веду себя, как сумасшедший. Знаю. Но сейчас я скажу тебе, почему. Ты вообще не желаешь со мной говорить?

— Смотря о чем,— произнесла она.

— Спасибо и на этом. Да. Знаю. У меня нет никаких прав и так далее. Итак, что я хотел сказать — миллионы лет назад жили такие ящеры, бронтозавры, динозавры… Слышала о них?

— Да.

— Это были великаны, величиной с дом. У них был чрезвычайно длинный хвост, в три раза больше тела. Поэтому они не могли двигаться, как, возможно, хотели,— легко и грациозно. У меня тоже такой хвост, понимаешь. Десять лет, неизвестно зачем, я метался по звездам. Возможно, зря. Понимаешь? Я не могу вести себя так, словно этого не было, словно никогда такое не происходило. Не думаю, что ты в восторге от моих слов, от того, что я говорю и что еще поведаю. Но у меня нет другого выхода. Я должен быть с тобой столько, сколько удастся, и это, собственно, все. Скажи что-нибудь…

Она смотрела на меня; Мне показалось, что она еще сильнее побледнела, а может, так падал свет. Она сидела, кутаясь в свой пушистый халат, словно ей было холодно.

Я хотел спросить, не холодно ли ей, но опять не смог произнести ни слова.

— Как бы вы… поступили… на моем месте?

— Очень хорошо! — похвалил я ее.— Предполагаю, что боролся бы.

— Я не могу.

— Знаю. Думаешь, мне от этого легче? Клянусь тебе, нет. Ты хочешь, чтобы я ушел, или мне можно еще что-нибудь сказать? Почему ты так смотришь? Ведь ты уже, пожалуй, знаешь, что я сделаю для тебя все-все, понимаешь? Не смотри так, прошу тебя. Я не могу выразить все словами, как другие. Понимаешь?

Мне было ужасно жарко, как от долгого бега. Я держал ее за руки — не помню, когда я взял ее руки, возможно, как только сел. Не помню. У нее были такие маленькие руки.

— Эри. Пойми, я еще никогда не чувствовал того, что сейчас. В эту минуту. Подумай. Такая ужасная пустота, там. Нельзя выразить. Я не верил, что вернусь. Никто не верил. Мы говорили об этом, но просто так говорили. Они там остались, Том, Арне, Вентури, и они превратились в камни, в такие замерзшие камни в темноте. И я мог там остаться, но если я здесь, и держу твои руки, и могу разговаривать с тобой, и ты слышишь меня, то все не очень плохо. Не подло. Может, иначе, Эри! Только не смотри на меня так. Умоляю тебя. Дай мне шанс. Не думай, что это только любовь. Не думай. Это нечто большее. Большее. Не веришь мне… почему ты не веришь мне? Ведь я говорю правду. Поверь!

Она молчала. У нее были ледяные руки.

— Не можешь, а? Это невозможно. Да, знаю, что невозможно. Я знал с первой минуты. Мне нельзя быть здесь. Занимаю чужое место. Я должен был остаться там. Это не моя вина, что я вернулся. Да. Не знаю, зачем я тебе все это говорю. То не существует, не существует, а? Мне все безразлично, если тебя то не волнует. Ты думала, я могу с тобой сделать все, что захочу? Не нужно мне этого, понимаешь? Ты не звезда…

Наступила тишина. Весь дом молчал. Я склонился к ее рукам, безжизненно лежавшим в моих, и зашептал в них.

— Эри, Эри. Теперь ты уже знаешь, что не должна меня бояться, правда? Знаешь, что тебе ничего не грозит. Но это — нечто большее, Эри. Эри, я не знал, что такое возможно, не знал. Клянусь тебе. Зачем они летят к звездам? Не могу понять. Ведь это есть здесь. А может, сначала надо побывать там, чтобы потом все понять? Да, возможно. Я сейчас пойду. Уже ухожу. Забудь обо всем. Забудешь?

Она кивнула.

— Никому не скажешь?

Она покачала головой.

— Правда?

— Правда,— прошептала она.

— Спасибо тебе.

Я вышел. Ступени. Кремовая стена, зеленая дверь. Дверь моей комнаты. Я широко распахнул окно, дышал. Каким чудесным был воздух. Выйдя от нее, я совершенно успокоился. Улыбался — не губами, не лицом, улыбка была внутри меня, снисходительная,— к моей глупости; я раньше даже не догадывался, что все так просто. Я перевернул, наклонившись, содержимое спортивной сумки. Среди шнурков? Нет. Какой-то узелок, что это, нет, сейчас…

Нашел, выпрямился, и вдруг мне стало стыдно. Свет.

Не могу так. Пошел выключать, но тут на пороге появился Олаф. Он был одет. Не ложился спать?

— Что делаешь?

— Ничего.

— Ничего? Что у тебя в руке? Не прячь!

— Ничего нет.

— Покажи!

— Не хочу. Уйди.

— Покажи!

— Нет!

— Я так и знал. Подлец!

Я не ожидал такого удара. Разжал руку, нож выскользнул, ударился о пол, а мы с Олафом начали бороться, я подмял его иод себя, перебросил, письменный стол упал, лампа так грохнула о стену, что загремело на весь дом. Я поборол его. Он не мог вырваться, хотя сопротивлялся; услышав крик, ее крик, я отпустил Олафа, отскочил в сторону.

Она стояла в дверях.

Олаф поднимался на колени.

— Он хотел покончить с собой. Из-за тебя! — прохрипел он и схватился за горло. Я отвернулся. Прислонился к стене, ноги у меня дрожали. Мне было стыдно. Ужасно стыдно. Она смотрела на нас — то на одного, то на другого. Олаф по-прежнему держался за горло.

— Уходи,— тихо попросил я.

— Сначала ты должен меня прикончить.

— Смилуйся.

— Нет.

— Пожалуйста, уходите,— произнесла она.

От удивления я замолчал. Олаф, ошеломленный, смотрел на нее.

— Милая, он…

Она покачала головой.

Не сводя с нас глаз, Олаф отступил вбок.

Она смотрела на меня.

— Это правда? — спросила она.

— Эри…— простонал я.

— Ты не можешь иначе? — спросила она.

Я кивнул. Она покачала головой.

— Почему?..— Я повторил еще раз заикаясь: — Почему?..

Она молчала. Я подошел к ней и заметил, что она ежится, и руки, придерживающие полы халата, дрожат.

— Почему? Почему ты так боишься меня?

Она покачала головой.

— Нет?

— Нет.

— Но ты же дрожишь?

— Просто так.

— И… пойдешь со мной?

Она кивнула два раза, как ребенок. Я обнял ее так бережно, как только мог, словно она была стеклянной.

— Не бойся,— прошептал я.— Посмотри…

У меня тоже дрожали руки. Почему они не дрожали, когда я постепенно седел, ожидая Ардера? До каких тайников, до каких закоулков души я наконец добрался, чтобы узнать себя?

— Садись,— предложил я,— ведь ты все еще дрожишь? Или нет, подожди.

Я положил ее на свою постель. Укрыл до подбородка.

— Так лучше?

Она кивнула. Я не знал, только со мной она такая молчаливая или у нас так принято.

Я опустился на колени перед кроватью»

— Расскажи мне что-нибудь,— прошептал я.

— Что?

— О себе. Кто ты. Что делаешь. Чего хочешь. Нет — чего ты хотела раньше, пока я не свалился тебе на голову.

Она слегка пожала плечами, будто говоря — «мне нечего сказать».

— Не хочешь? Почему, разве…

— Не важно…— ответила она. Эти слова будто ударили меня. Я попятился.

— Почему… Эри… Почему,— бормотал я. Но я уже понял. Хорошо понял.

Я вскочил и стал ходить по комнате.

— Не хочу так» Не могу. Не могу. Так нельзя, я…

Я остолбенел. Снова. Ведь она улыбалась. Легкой, едва заметной улыбкой.

— Эри, что…

— Он прав,— проговорила она.

— Кто?

— Тот… ваш приятель.

— В чем?

Ей трудно было ответить. Она отвела взгляд»

— В том, что вы… неумны.

— Откуда тебе известно, что он так сказал?

— Я слышала.

— Наш разговор? После обеда?

Она кивнула. Покраснела. Даже уши у нее порозовели.

— Я не могла не услышать. Вы говорили слишком громко. Я хотела выйти, но…

Я понял. Дверь ее комнаты выходила в холл. Какой кретин, подумал я — о себе, конечно. Я был ошеломлен.

— Ты слышала все?..

Она кивнула.

— И знала, что я говорю о тебе?

— Угу.

— Почему? Ведь я не произнес твоего имени…

— Я поняла еще раньше.

— Каким образом?

Она покачала головой.

— Не знаю. Поняла. Точнее, сначала я подумала, что мне только кажется.

— А потом?

— Не знаю. Так, в течение дня. Чувствовала это.

— Ты очень боялась? — мрачно спросил я.

— Нет.

— Нет? Почему?

Она еле заметно улыбнулась.

— Вы совершенно, совершенно, как…

— Как что?!

— Как в сказке. Я не знала, что можно… таким… быть… и если бы не то, что… вы знаете… я думала бы, что мне это снится…

— Уверяю тебя, не снится.

— Ох, не знаю. Так только сказала. Вы знаете, о чем речь?

— Нет. Видно, я тупой, Эри. Да, Олаф прав. Я болван. Настоящий болван. Поэтому скажи мне яснее, хорошо?

— Хорошо. Вы думаете, что вы страшный, а вы совсем не такой. Вы только…

Она замолчала, словно не могла найти слова. Я слушал ее, раскрыв рот.

— Эри, детка, я… я совсем не думал, что я страшный. Глупость. Клянусь тебе. Только, когда я прилетел, и наслушался, и узнал разные разности… хватит. Я уже много наговорил. Слишком много. Никогда в жизни я не был таким болтливым. Говори, Эри. Говори.— Я сел на кровать.

— Мне нечего больше сказать, правда. Только… я не знаю…

— Чего не знаешь?

— Что будет?..

Я наклонился над ней. Она смотрела мне в глаза. Ее веки не дрогнули. Наше дыхание слилось.

— Почему ты разрешила мне тебя целовать?

— Не знаю.

Я прикоснулся губами к ее щеке. К шее. Я лежал, положив голову ей на плечо, изо всех сил стискивая зубы. Такого со мной никогда не было. Не знал, что такое может случиться. Мне хотелось плакать.

— Эри,— беззвучно, одними губами, шепнул я.— Эри. Спаси меня.

Она лежала неподвижно. Я слышал, словно издалека, учащенные удары ее сердца. Я сел.

— Разве…— начал я, но не отважился закончить. Встал, поднял лампу, поставил письменный стол, наткнулся на что-то — это был туристский нож. Он лежал на полу. Я засунул его в сумку. Повернулся к ней.

— Я выключу свет,— сказал я,— хорошо?

Она не ответила. Я нажал на выключатель. Мрак был кромешный, даже в открытом окне не было видно никаких, даже самых далеких огоньков. Ничего. Черно. Черно, как там.

Я закрыл глаза. Тишина звенела.

— Эри…— прошептал я. Она не отозвалась. Я чувствовал ее страх. На ощупь я направился к постели. Старался услышать ее дыхание, но только тишина звенела, охватывая все пространство, словно материализовалась в темноте и стала ею. Я должен уйти, подумал я. Но я наклонился и в каком-то ясновидении нашел ее лицо. Она задержала дыхание.

— Нет,— выдохнул я.— Ничего. Совсем ничего.

Я дотронулся до ее волос. Кончиками пальцев гладил их, изучал, еще чужие, неожиданные. Мне очень хотелось понять все. А может, нечего было и понимать? Какая тишина. Спит ли Олаф? Вероятно, нет. Он сидит, прислушивается. Ждет. Не пойти ли к нему. Я не мог. Это было слишком неправдоподобно. Я не мог. Не мог. Положил голову на ее плечо: одно движение — и я был возле нее. Почувствовал, как все ее тело одеревенело. Она отодвинулась. Я шепнул:

— Не бойся.

— Не боюсь.

— Дрожишь.

— Это просто так.

Я обнял ее. Я ощущал тяжесть ее головы на сгибе руки. Так мы лежали рядом в томительной тишине.

— Уже поздно,— прошептал я.— Очень поздно. Спи. Пожалуйста. Спи…

Я убаюкивал ее медленно-медленно, одним напряжением мышц руки. Она лежала тихо, я чувствовал тепло ее тела и дыхания. И сердце билось тревожно. Постепенно-постепенно оно начало успокаиваться. Она очень устала. Я прислушивался сначала с открытыми глазами, потом закрыв их, мне казалось, что так я лучше слышу. Заснула ли она? Почему она так дорога мне? Я лежал в темноте, меня обдувал ветер. Он шевелил занавески, они издавали слабый шелест. Я был потрясен. Эннессон. Томас. Вентури. Ардер. Значит, все ради этого? Ради горсточки пепла? Там, где никогда не веет ветер. Где нет ни туч, ни солнца, ни дождя, где ничего нет, абсолютно ничего нет, и даже нельзя представить, что все это вообще может существовать. И я был там? Действительно был? Зачем? Я уже ничего не различал, все сливалось с бесформенной темнотой. Я замер. Она вздрогнула. Медленно повернулась на бок. Но ее голова осталась на моем плече. Она тихонько пробормотала что-то. И продолжала спать. Я пытался представить себе хромосферу Арктура. Зияющее пространство, над которым я летел и летел, словно вращался на ужасной невидимой огненной карусели; глаза слезились, опухли, а я безжизненно повторял: «Зонд ноль семь… Зонд ноль семь. Зонд. Ноль семь»,— тысячу, тысячу раз (потом при одном воспоминании об этих словах во мне все вздрагивало, словно они выжгли что-то во мне, словно они стали моей раной), а в ответ я слышал лишь шум в наушниках и хихикающее пение, в которое аппаратура превращала лучи протуберанцев; лучистый газ — вот что осталось от Ардера, его лица, тела и ракеты. А Томас? Пропавший Томас, о котором никто не знал, что… А Эннессон? У нас с ним были плохие отношения, я его не выносил. Но в шлюзовой камере я боролся с Олафом, который не хотел мейня выпускать, так как было уже слишком поздно; каким я был благородным, о небо! Черное и голубое… Но это было не благородство, а вопрос жизни и смерти. Да. Ведь каждый из нас был бесценным, человеческая жизнь стоила больше там, где она вообще не ценилась, где тончайшая, почти невидимая нить отделяла ее от конца. Проволочка или контакт в радиоаппаратуре Ар-дера. Шов в реакторе Вентури, который Восс недоглядел, а может, неожиданно шов разошелся, такое ведь случается, усталость металла — и Вентури за какие-то пять секунд не стало. А возвращение Турбера? А чудесное спасение Олафа, который потерялся, когда главную антенну перебило — когда? Каким образом? Никто не знал. Олаф вернулся — чудо. Счастливый случай —один на миллион. А как мне везло. Какое неожиданное, невероятное счастье выпало мне… Плечо онемело, мне было невыразимо хорошо. Эри, мысленно произнес яг Эри. Как голос птицы. Такое у нее имя. Голос птицы… Как мы просили Эннессона имитировать птиц. У нега это получалось. Хорошо получалось, а когда он погиб, вместе с ним погибли все птицы…

Все смешалось, я погружался, плыл сквозь темноту. В последнее мгновение перед сном мне показалось, что я нахожусь там, на своем месте, на койке, глубоко, около железного дна, а рядом со мной лежит коротышка Арне — я на миг очнулся. Нет. Арне умер, я на Земле. Девушка тихо дышит.

Будь благословенна, Эри, мысленно произнес я, вдыхая запах ее волос, и заснул.

Я открыл глаза, не понимая, ни где я, ни кто я. Удивился, увидев темные волосы, рассыпавшиеся на моем плече, я не чувствовал его, будто оно было чужим. Это продолжалось долю секунды. Потом я все понял. Солнце еще не взошло, от молочно-белого света, лишенного розового оттенка, веяло стальным холодом. Я разглядывал в раннем утреннем свете ее лицо, словно видел его впервые. Она крепко спала, ровно дышала, вероятно, ей не очень удобно было лежать на моем плече и она положила себе под голову ладонь и иногда чуть приподнимала брови, будто ее снова что-то удивляло. Я внимательно всматривался в ее лицо, словно на нем была написана моя судьба.

Я подумал об Олафе. Стал с величайшей осторожностью высвобождать плечо. Моя осторожность была излишней. Она спала крепко, ей что-то снилось — я замер, стараясь отгадать, не снится ли ей плохое. У нее было почти детское лицо. Сон спокойный. Я отодвинулся, встал. В купальном халате, в котором спал, босиком вышел в коридор, тихо, медленно закрыл за собой дверь и осторожно заглянул в комнату Олафа. Кровать была застелена. Он сидел у стола, положив голову на руки, и спал.

Как я и предполагал, не раздеваясь. Не знаю, что его разбудило. Может быть, мой взгляд? Он очнулся неожиданно, окинул меня ясными глазами, выпрямился, потянулся, разминая кости.

— Олаф,— обратился я,— даже через сто лет…

— Замолкни,— вежливо проговорил он.— Гэл, мне известны твои дурные наклонности…

— Снова начинаешь? Я хотел тебе только сказать…

— Знаю, что ты хотел сказать. Всегда знаю, что желаешь сказать, за неделю вперед знаю. Если бы на «Прометее» нужен был судовой капеллан, ты бы смог им стать. Черт побери, как это раньше не пришло мне в голову. Я научил бы тебя уму-разуму. Гэл! Никаких проповедей. Никакой торжественности, никаких проклятий, клятв и тому подобного. Да? Хорошо. Итак?

— Не знаю. Как будто… Не ведаю… Если ты думаешь о… ну… то между нами ничего не было.

— Ты не должен унижаться,— проговорил он.— С высоко поднятой головой обязан говорить. Болван ты этакий, разве я тебя об этом спрашиваю? Я говорю о перспективах и тому подобном.

— Не представляю. Я тебе скажу, думаю, что она тоже не знает. Я, как камень, свалился ей на голову.

— Да. Это неприятно,— заметил Олаф. Он раздевался. Искал плавки.— Сколько ты весишь? Сто десять?

— Что-то около того. Не ищи, на мне твои плавки.

— При всей своей святости ты всегда любил стащить что-нибудь чужое,— ворчал он, а когда я стал снимать плавки, он буркнул: — Ты что, спятил, перестань. У меня в чемодане есть вторые…

— Как разводятся? Случайно не знаешь? — спросил я.

Олаф перестал рыться в чемодане и посмотрел на меня.

Заморгал.

— Нет, понятия не имею. Интересно, откуда мне знать об этом? Я слышал, что сейчас развестись — как чихнуть. И даже не надо говорить: «Будь здоров». А здесь нет нормальной ванны, с водой?

— Не знаю. Пожалуй, нет. Только такая…

— Да. Освежающий ветер с запахом зубного эликсира. Ужасно. Идем в бассейн. Без воды я не ощущаю себя чистым. Она спит?

— Спит.

— Тогда бежим.

Вода была холодной и прекрасной. Я сделал сальто с поворотом назад, у меня получилось. А раньше не получалось. Я вынырнул, фыркая и откашливаясь, так как втянул носом воду.

— Осторожно,— прокричал с берега Олаф,— ты теперь должен быть внимательным. Помнишь Маркля?

— Да, а что?

— Он побывал на четырех зааммиаченных спутниках Юпитера, а когда вернулся и приземлился на учебном ракетодроме, вышел из ракеты, обвешанный трофеями, как новогодняя елка, споткнулся и сломал ногу. Будь осторожен. Предупреждаю тебя.

— Постараюсь. Чертовски холодная вода. Я выхожу.

— Прекрасно. Можешь заработать насморк. У меня его не было десять лет, а как только прилетел на Луну, стал кашлять.

— Ведь там было очень сухо, знаешь,— с серьезной миной произнес я. Олаф рассмеялся и брызнул мне в лицо водой, отскочив в сторону на метр.

— Фактически сухо,— заметил он, вынырнув.— Очень хорошее определение, не правда ли? Сухо, но неуютно.

— Ол, я выхожу.

— Хорошо. Встретимся за завтраком? Или ты не желаешь?

— Конечно, встретимся.

Я побежал наверх, вытираясь по дороге. Перед дверью я затаил дыхание. Осторожно заглянул. Она спала. Я воспользовался этим и быстро переоделся. Успел даже побриться в ванной комнате.

Я выглянул в комнату — мне показалось, что Эри позвала меня. Когда я на цыпочках приблизился к кровати, она открыла глаза.

— Я спала… здесь?

— Да. Да, Эри…

— Мне казалось, что кто-то…

— Эри… это был… я.

Она смотрела на меня, словно медленно все вспоминала. Сначала ее глаза немного расширились — от удивления? — потом она закрыла глаза, вновь быстро, украдкой открыла их, но я успел это заметить, она заглянула под одеяло — и показалось ее покрасневшее лицо.

Я откашлялся.

— Ты, наверное, хочешь пойти к себе, а? Может, мне лучше выйти или…

— Не надо,— проговорила она,— ведь я в халате.

Садясь, она запахнула полы халата.

— Это… уже… на самом деле так?..— тихо произнесла она таким тоном, словно с чем-то расставалась.

Я не ответил.

Эри встала, прошлась по комнате, подошла ко мне. Она вглядывалась в мое лицо — в ее глазах застыл вопрос, неуверенность и что-то еще, чего я не понял.

— Брегг…

— Меня зовут Гэл.

— Бр… Гэл, я…».

— Слушаю.

— Я действительно не знаю. Мне хотелось бы… Сеон…

— Что?

— Ну… он…

Не могла или не хотела произнести «мой муж»?

— Он вернется послезавтра.

— Да?

— Что будет?

Я поперхнулся.

— Мне следует с ним поговорить? — спросил я.

— Зачем? — Теперь я в свою очередь посмотрел на нее, удивленно, ничего не понимая.— Вы… ведь говорили вчера…

Я ждал.

— Что заберете меня.

— Да.

— А он?

— Тогда мне не нужно с ним говорить? — глупо спросил я.

— Что значит — говорить? Вы хотите сами?

— А кто?

— Это должен быть… конец?

У меня сжало горло, я откашлялся.

— Ведь… нет другого выхода.

— Я думала, что это… меск.

— Что?

— Вы не знаете?

— Ничего не понимаю. Ничего. Не ведаю. Что это такое? — спросил я, чувствуя, как мурашки пробежали по спине. Снова я попал в один из неожиданных люков, в вязкое непонимание.

— Это… такие… такая… если кто-то встречается… если хочет на какое-то время… вы правда ничего не знаете об этом?

— Подожди, Эри, не представляю, но мне кажется, я начинаю… может, это нечто временное, такая отсрочка, такое легкое приключение?

— Ты не понял,— ответила она с широко открытыми от удивления глазами.— Вы не знаете… что это… Не могу вам объяснить, что это такое,— призналась она.— Я только слышала об этом. Я думала, что вы поэтому…

— Эри. Ничего не знаю. И черт побери, если я хоть что-нибудь понимаю. Разве это… во всяком случае, как-то это связано с замужеством, а?

— Ну, конечно. Идут в учреждение и там, точно не знаю что, в любом случае потом это уже считается, это уже существует.

— Но что?

— Независимость. Тогда ничего нельзя сказать… Никто. Значит, и он…

— Ведь это тогда… своего рода легализация — ну, черт возьми! — легализация супружеской измены? Да?

— Нет. Это значит, что это уже не измена, впрочем, так у нас не говорят. Я знаю, что это значит, учила. Измены не существует потому, ну, потому, что я с Сеоном ведь только на год.

— Что-о?..— удивился я, мне показалось, что я плохо расслышал.— Что это значит? На год? Супружество на год? На один год? Почему?

— Это попытка…

— О небо! Черное и голубое! Попытка. А что такое меск? Может, это авизо на следующий год?

— Не знаю, что такое авизо. Это… это значит, если через год супруги не расходятся, тогда то становится действительным. Как бракосочетание.

— Меск?

— Да.

— А если ничего не получится, тогда что?

— Ничего. Не имеет никакого значения.

— Ага. Ну, теперь понимаю. Нет. Никакого меска. На веки веков. Знаешь, что под этим подразумевается?

— Знаю! Я стану госпожой Брегг?

— Да.

— В этом году я пишу диссертацию по археологии…

— Ясно. Ты даешь мне понять, что, считая тебя идиоткой, я сам выгляжу идиотом?

Она улыбнулась.

— Вы очень точно это определили.

— Да. Извините. Итак, Эри, я могу с ним поговорить?

— О чем?

У меня челюсть отвалилась. Снова, подумал я.

— Ах, черт…— Я прикусил язык.— О нас.

— Ведь так не делают.

— Не делают? Ага. Ну, прости. А как?

— Проводят раздел. Но, Брегг, на самом деле… ведь я… не могу так…

— А как можешь?

Она беспомощно пожала плечами.

— Итак, нам придется начать все снова? — спросил я.— Не сердись, Эри, на мои слова, мне надо давать двой~ ную фору в этих соревнованиях. Я ведь не знаю всех правил, обычаев, того, что следует и что не следует делать, даже если это касается ежедневных проблем, а что уж говорить о таких…

— Понимаю тебя. Понимаю. Но я с ним… я… Сеон…

— Ясно,— сказал я.— Давай сядем.

— Стоя я лучше думаю.

— Пожалуйста, Эри, послушай. Я знаю, что должен сделать. Должен забрать тебя, как я говорил, и уехать куда-нибудь — не знаю почему, я в этом уверен. Может, из-за своей безумной глупости. Но мне кажется, что тебе со мной в конце концов будет хорошо. Ну… Пока я, понимаешь, еще… ну, короче, не хочу этого делать. Чтобы не заставлять тебя. Тем самым ответственность за мое решение — назови это так — ложится на тебя… Иначе я поступлю по-свински, не с тобой, с ним. Да. Понимаю это отлично. Отлично. Ты скажи только, что ты предпочитаешь?

— Со мной…

— Что?

— По-свински со мной…

Я засмеялся. Может, немного истерично.

— О боже! Да. Хорошо. Я могу с ним поговорить? Потом. Приеду, значит, сюда один…

— Нет.

— Так не поступают? Возможно. Но я чувствую, что должен, Эри.

— Не должен. Я… очень вас прошу. На самом деле. Нельзя. Нельзя!

Неожиданно у нее полились слезы. Я обнял ее.

— Эри! Не надо, ну, не надо. Сделаю как хочешь, только не плачь. Умоляю тебя. Потому… не плачь. Перестань, слышишь? А впрочем… плачь… я… сам не знаю…

— Я… не представляла, что это… мохет… так…— прорыдала она.

Я носил ее по комнате.

— Не плачь, Эри… Или знаешь что? Уедем на… месяц. Хочешь так? Если пожелаешь потом, вернешься…

— Пожалуйста…— проговорила она,— пожалуйста…

Я поставил ее на пол.

— Нельзя так? Ведь я ничего не знаю. Я думал…

— Ах, ну что вы! Можно, нельзя. Я не хочу! Не хочу!

— Я все больше чувствую себя свиньей,— произнес я неожиданно сухо.— Ну, хорошо, Эри. Больше и не стану с тобой советоваться. Одевайся. Позавтракаем и уедем.

Она смотрела на меня со слезами на глазах. Была странно сосредоточенна. Нахмурила брови. Казалось, она хочет сказать мне что-то лестное. Но она только вздохнула и молча вышла. Я сел за стол. Мое решение — как в каком-то романе о пиратах — было неожиданным для меня самого. В действительности моя решительность напоминала розу ветров. Я чувствовал себя чурбаном. «Как я могу? Как я могу?» — спрашивал я себя. Ох, запутался!

В приоткрытых дверях стоял Олаф.

— Дружище,— начал он,— мне неприятно. Я сверхбестактен, но я все слышал. Не мог не слышать. Следует закрывать дверь, а еще у тебя слишком громкий голос. Гэл, ты превосходишь самого себя. Что ты хочешь от девушки? Чтобы она бросилась тебе на шею за то, что ты однажды забрался в ды…

— Олаф! — рявкнул я.

— Нас спасти может только спокойствие. Ну, археолог нашел прекрасное ископаемое. Сто шестьдесят лет — это уже антик, не так ли?

— Твой юмор…

— Тебе не нравится. Ясно. Мне он тоже не по душе. Но что стал бы я делать, если бы не разбирался в подоплеке твоего поведения? Надоевшие похороны, вот и все. Гэл, Гэл…

— Я всю жизнь Гэл.

— В чем дело? Сбор, капеллан. Завтракаем и отплываем.

— Куда же?

— Мне случайно известно. Возле моря сдаются маленькие домики. Возьмете машину…

— Что значит «возьмете»?

— А как? Святым духом? Капеллан…

— Если ты не прекратишь, Олаф…

— Хорошо. Знаю. Ты хотел бы осчастливить всех: меня, ее, Сеола или Сеона — нет, не получится. Гэл, вместе отправимся. В крайнем случае подбросишь меня до Хоула. Я возьму там ульдер.

— Ну-ну,— остановил я его,— неплохой я тебе организовал отдых!

— Не жалуюсь, и ты не жалуйся. Может, что-нибудь и получится» А теперь хватит. Иди.

Завтрак проходил в странной атмосфере. Олаф говорил больше, чем обычно, но скорее в пустоту. Эри и я почти не отвечали. Потом белый робот подал глайдер, и Олаф поехал на нем в Клавестру за автомашиной. Так он решил в последний момент. Через час машина была уже в саду, я погрузил свои пожитки, Эри тоже взяла свои вещи — вше показалось, что не все, но я ее ни о чем не спрашивал, мы вообще не обмолвились ни словом. И солнечным днем, который обещал быть жарким, мы поехали сначала в Хоул — это немного в сторону,— и Олаф там вышел; он только в машине сказал вше, что снял для нас домик.

Мы не прощались.

— Послушай,— проговорил я,— если напишу тебе… ты приедешь?

— Вероятно. Сообщу тебе свой адрес.

— Напиши до востребования, в Хоул,— попросил я. Он подал вше свою сильную руку. Сколько еще таких осталось на Земле?

Я пожал ее так крепко, что кости захрустели, и, не поворачиваясь, сел за руль. Мы ехали почти час. Олаф сказал вше, где я должен искать этот домик. Маленький дом — всего четыре комнаты без бассейна — стоял на самом берегу. Минуя ряды цветных домиков, разбросанных на холмах, мы после очередного подъема увидели океан. А его приглушенный шум слышали еще издалека.

Порой я поглядывал на Эри. Она сидела выпрямившись, молчала и только изредка смотрела в окно на пейзаж. Домик, наш домик должен быть голубым с оранжевой крышей. Я почувствовал на языке вкус соли. Шоссе повернуло и дальше шло прямо до песчаного берега. Шум океана, волны которого издали казались неподвижными, сливался с резким гулом мотора.

Домик был одним из последних. В маленьком саду, с кустами, серыми от морской соли, были заметны следы недавнего шторма. Волны, видимо, доставали до низкой ограды — везде валялись пустые раковины. Козырек наклонной крыши напоминал отогнутые поля шляпы и давал большую тень. Из-за высокой дюны, слегка покрытой растительностью, выглядывал соседний домик. До него было шагов шестьсот. Ниже, на серпообразном пляже, виднелись силуэты людей.

Я открыл дверцу.

— Эри…

Она вышла молча. Если бы я мог знать, какие мысли прячутся за ее слегка наморщенным лбом. Она шла к дому рядом со мной.

— Подожди,— сказал я.— Тебе нельзя переступать порог, понимаешь?

— Почему?

— Открой…— попросил я. Она прикоснулась пальцами к плите, дверь открылась.

Я перенес ее через порог и поставил на пол.

— Такой обычай. На… счастье…

Она пошла смотреть комнаты. Кухня в конце дома, автоматическая, один робот, собственно, не робот, а некое глупое электрическое создание для уборки. Робот мог и подавать на стол. Исполнял приказы, но произносил всего несколько слов.

— Эри,— спросил я,— хочешь пойти на пляж?

Она покачала головой. Мы стояли посредине самой большой, белой с золотом комнаты.

— А чего ты хочешь, может…

Я не успел закончить фразы, а она снова покачала головой.

Я уже представлял, как будут развиваться события. Но я уже бросил кости, игра должна продолжаться.

— Принесу вещи,— сказал я. Я ждал какого-нибудь ответа, но она села на зеленый, как трава, стул, и я понял, что она не произнесет ни слова.

Первый день был ужасен. Эри не делала ничего демонстративно, не избегала меня специально, а после обеда пыталась даже заниматься — я попросил разрешить мне остаться в ее комнате и смотреть на нее. Я обещал молчать и не мешать ей. Но уже через пятнадцать минут (какова проницательность!) я догадался, что мое присутствие тяготит ее, как невидимый камень, понял по линии ее плеч, по мелким, осторожным движениям, по скрытому напряжению. Обливаясь лотом, я убежал от нее, стал ходить взад-вперед по своей комнате. Я еще не знал ее. Но понимал уже, что она неглупа, может, даже умна. В сложившейся ситуации это было одновременно хорошо и плохо. Хорошо, так как если она не понимала, то догадывалась, что я на самом деле не варвар, не дикарь. Плохо, потому что если это так, то совет, данный мне в последний момент Олафом, бессмыслен. Он сказал мне афоризм, который я знал из книги Хона: «Женщина должна быть, как пламень, а мужчина — как лед». Он считал, что только ночью я смогу добиться своего. Я не хотел этого, ужасно страдал, ясно отдавая себе отчет в том, что за столь короткое время я не в силах убедить ее словами, они не дойдут до нее, не изменят ничего, хотя она сорвалась только раз, когда закричала: «Не хочу, не хочу!» Я воспринимал как плохой знак и то, что тогда она быстро справилась с собой.

Вечером ее обуял страх. Я старался быть тише воды, ниже травы, как Вув, невысокий пилот, самый большой молчун, какого я знал, который умел, не произнося ни слова, выразить и сделать все, что хотел. После ужина — она не ела ничего, и это привело меня в ужас — я ощутил, что начинаю злиться на нее за свои страдания, порой я даже ее ненавидел, и безграничная несправедливость этого чувства только усиливала его.

Наша первая настоящая ночь. Эри, все еще разгоряченная, уснула на моих руках, ее дыхание становилось все ровнее — она погружалась в глубокий сон. Тогда я был почти уверен, что победил. Она все время боролась, не со мной, а с собственным телом, которое я познавал, целуя тонкие ногти, маленькие пальцы, ладони, ступни ног, каждую ее частицу открывал и пробуждал к жизни поцелуем, проникая в нее — против ее воли — невероятно терпеливо и медленно, это проникновение было почти незаметно, а когда я чувствовал нарастающее сопротивление, воспринимаемое мною, как смерть, тогда отступал, то начинал нашептывать ей сумасшедшие, наивно-детские слова, то снова замолкал и только ласкал, нежно прикасался к ней, так продолжалось долго, я ощущал, как она раскрывается и как ее холодность сменяется дрожью последнего сопротивления, а потом она задрожала иначе, уже покоренная, но я продолжал ждать, теперь уже молча, ведь это было выше слов, различал в темноте ее загорелые плечи и груди, левую грудь, под ней билось сердце все быстрее и быстрее, дышала Эри все чаще, все отчаяннее, и случилось; это было даже не блаженство, а милость уничтожения и слияния, штурм до границы тел, и они резко на одно мгновение соединились в одно, наше тяжелое дыхание, наш жар перешли в беспамятство; она вскрикнула раз, слабо, высоким детским голосом и обняла меня. А потом опустила руки, потихоньку, словно от стыда и печали, будто вдруг поняла, как ужасно я провел ее и обманул. А я снова стал целовать сгибы ее пальцев, молча умолять, опять начал свое чувственное и ужасное наступление. И все повторилось, как в бредовом черном сне, и вдруг я почувствовал, как ее рука, погруженная в мои волосы, прижимает мое лицо к обнаженному плечу с такой силой, какой я не ожидал от Эри. А потом, смертельно уставшая, быстро дыша, как бы желая выдохнуть из себя накопившийся жар и неожиданный страх, она уснула. А я лежал, как мертвый, не шевелясь, напряженный до предела, стараясь понять, означает ли случившееся все или ничего. Когда я засыпал, мне показалось, что мы спасены, и только тогда успокоился, как на Керенее,— я лежал на горячих плитах потрескавшейся лавы рядом с Ардером, он был без сознания, но я видел его губы, быстро шевелящиеся за стеклом скафандра, и знал, что мои усилия не пропали даром, но у меня не было сил открыть ему кран резервного баллона; я лежал, словно парализованный, с сознанием, что самое большое дело жизни уже позади и если я умру, то ничего уже не изменится и мое оцепенение — невыразимое молчание триумфа.

А утром все пошло по-старому. В первые часы она по-прежнему стыдилась, а может, не знаю, презирала меня или себя за то, что произошло; перед обедом мне удалось уговорить ее прогуляться. Мы ехали по шоссе вдоль огромных пляжей. Солнце освещало Тихий океан, шумящий колосс; на белых и золотых волнах до самого горизонта качались цветные полотнища парусников. Я остановил машину там, где пляж неожиданно заканчивался невысоким скалистым обрывом. Шоссе здесь круто поворачивало, и, стоя в метре от него, можно было с высоты наблюдать за сильным прибоем. Мы вернулись к обеду. Все протекало, как вчера. Во мне все замирало при мысли о предстоящей ночи. Я не хотел, не хотел такого повторения. Когда я не смотрел на Эри, я чувствовал на себе ее взгляд. Я пытался понять, почему она время от времени хмурится, внезапно останавливает взгляд. Перед ужином, когда мы садились за стол — не знаю, как и почему,— вдруг, словно кто-то одним ударом образумил меня, меня осенило. Хотелось бить себя кулаками по лбу — какой я эгоист, дурак, обманывающий себя прохвост. Ошеломленный, я сидел неподвижно, только внутри бушевала буря, пот выступил на лбу, я почувствовал огромную слабость.

— Что с тобой? — спросила Эри.

— Эри,— прохрипел я,— только… теперь. Клянусь тебе! Только сейчас я понял, только сейчас, что ты пошла со мной, боясь, что я… да?

От удивления глаза у нее расширились, она внимательно глядела на меня, будто подозревая какой-то обман, комедию.

Эри кивнула.

Я сорвался с места.

— Поехали.

— Куда?

— В Клавестру. Собирай вещи. Мы будем там, — я посмотрел на часы,— через три часа.

Она стояла не шевелясь.

— Ты серьезно?..— спросила Эри.

— Серьезно. Эри! Я не понимал. Да, знаю. Это звучит неправдоподобно. Есть, однако, границы. Эри, я еще не до конца уразумел, как я мог поступить так, пожалуй, я обманывал себя. Ну, не знаю, все равно, теперь это не имеет никакого значения.

Она собрала вещи. Очень быстро. Все во мне рушилось и обрывалось, но внешне я выглядел абсолютно, почти абсолютно спокойным. Она села в машину и сказала:

— Гэл, извини.

— За что? А! Я понял. Ты думала, я знаю?

— Да.

— Хорошо. Не будем говорить об этом.

И снова я шел на скорости сто километров; мелькали домики — лиловые, белые, синие, дорога петляла, я увеличивал скорость, на шоссе было большое движение, потом уменьшилось, небо стало темно-голубым, поблекли краски домов, показались звезды, а мы все мчались в протяжном свисте ветра.

Все вокруг посерело, холмы теряли очертания, превращались в контуры, в ряды серых выпуклостей; в сумерках дорога проступала широкой фосфоресцирующей полосой. Я узнал первые дома Клавестры, характерный поворот, живые изгороди. Прямо у входа остановил машину, вынес вещи в сад» под веранду.

— Я не хочу… входить в дом. Понимаешь?

— Да.

Мне не хотелось с ней прощаться, я просто отвернулся. Эри прикоснулась к моей руке, я дрогнул, словно от ожога.

— Гэл, спасибо…

— Молчи. Умоляю, ничего не говори.

Я убежал. Вскочил в машину, дал газ, шум мотора на какое-то время успокоил меня. Я был смешон. Конечно, она боялась, что я убью его. Ведь она видела, что я пытался убить Олафа, невинного, как младенец, только за то, что он не позволил мне — а впрочем, пустяки. Я кричал там, в машине, я все мог позволить себе,— я был один, мотор заглушал мое безумие — и снова не ведаю, в какой миг уразумел, что надо делать. И опять, как тогда, я успокоился. Не совсем. Ведь я таким ужасным образом воспользовался ситуацией и вынудил ее пойти со мной, и вот так случилось, это было самое худшее, что можно себе представить, я не имел права даже вспоминать, помнить прошедшую ночь и все остальное. Сам, собственными руками уничтожил все. Из-за безграничного эгоизма, из-за ослепления я не разглядел лежащее на поверхности, самоочевидное — ведь она не врала, говоря, что не боится меня. За себя не боялась, конечно. За него.

За окнами мелькали огоньки, переливались, мягко уходили назад, вокруг было невыразимо прекрасно, а я, растерзанный, пронзенный насквозь, летел, визжа на виражах шинами, к Тихому океану, к скалам, туда; в один момент, когда машину занесло сильнее, чем я ожидал, и она выскочила правыми колесами за край дороги, я испугался; испуг длился долю секунды, потом я расхохотался, как сумасшедший,— я боялся погибнуть на этом месте, потому что решил покончить с собой где-то в другом; и мой смех неожиданно перешел в рыдание. Нужно сделать это немедленно, думал я, ведь я уже стал другим. То, что со мной происходит, не просто страшно, а отвратительно. И что-то еще я говорил себе — мне должно быть стыдно. Но слова не имели никакого смысла. Было уже совсем темно, на шоссе почти никого, ведь ночью редко кто ездил. И вдруг невдалеке я заметил черный глайдер. Он шел легко, без усилий там, где мне приходилось вытворять дикие трюки тормозами и газом. Ведь глайдер держится на дороге магнитным или гравитационным притяжением, черт его знает. В любом случае он мог обогнать меня без всяких усилий, но он держался позади, метрах в восьмидесяти, то приближаясь, то отдаляясь. На крутых виражах, когда машину заносило и меня отбрасывало влево, глайдер отставал — не думаю, что он не мог выдержать скорости. Может, водитель боялся. Впрочем, там нет никакого водителя. Какое мне дело до глайдера? И все-таки он меня волновал, так как я чувствовал, что это он не случайно не обгоняет меня. И вдруг я подумал, что это Олаф, Олаф, который ни на грош не доверял мне (и он прав), спрятался где-то поблизости и ожидал, как будут развиваться события. При мысли, что там находится мой спаситель, мой дорогой старый Олаф, и он опять не допустит, чтобы я сотворил задуманное, и станет для меня старшим братом, утешителем, во мне что-то перевернулось, от злости у меня потемнело в глазах, и я в какой-то момент даже не видел дороги. Почему он не оставляет меня в покое, подумал я и стал выжимать из машины последние силы, все ее возможности, словно не ведал, что глайдер может спокойно развить скорость в два раза большую. Так мы мчались в ночи среди холмов, усыпанных огоньками, а сквозь пронзительный свист рассекаемого воздуха уже слышался шум Тихого океана, еще невидимого, распростертого передо мной; этот все заглушающий шум словно выплывал из бездонной пропасти океана.

Ты гони, думал я. Гони. Ты не знаешь того, что известно мне. Следишь за мной, преследуешь меня, не оставляешь меня в покое, превосходно; но я от тебя улизну, уж я тебя обскачу, ты и глазом не успеешь моргнуть, хоть из кожи вон лезь — ничто тебе не поможет, ведь глайдер не сойдет с шоссе. Поэтому даже в последнюю секунду моя совесть останется чиста. Очень хорошо.

Проехав мимо домика, в котором мы жили — его три освещенных окна промелькнули передо мной, будто убеждая меня в том, что есть большие страдания, чем я пережил,— я вышел на последний отрезок шоссе, параллельный океану. Тогда глайдер, к моему удивлению, неожиданно увеличил скорость и стал меня обгонять. Я грубо перекрыл ему дорогу, свернув влево. Он притормозил, и так мы маневрировали, пожалуй, раз пять: как только он пытался меня обогнать, я преграждал ему путь, поворачивая машину влево. Неожиданно, несмотря на то, что я закрывал ему дорогу, глайдер стал меня обходить, кузов машины чуть не ударился о черную блестящую поверхность снаряда без окон, казавшегося пустым; в тот момент я уже был совершенно уверен,что это Олаф, ведь только он, никто другой не отважился бы на подобный поступок, но я же не мог убить Олафа. Не мог. Поэтому я пропустил глайдер. Он пошел впереди меня, и я думал, что теперь он в свою очередь постарается закрыть мне дорогу, но глайдер держался метрах в пятнадцати от моего капота — ну, я решил, что это мне не помешает. И я притормозил, слабо надеясь, что глайдер, может, оторвется от меня, но он тоже сбавил скорость. Оставалось около мили до последнего поворота у скал, когда глайдер еще притормозил; он шел посередине дороги, и я не мог его обогнать. Я подумал, что, может, мне удастся сейчас, но рядом не было никаких скал, лишь песчаный пляж, и машина метров через сто увязла бы колесами в песке, не дотянув до океана. Такую мелочь я не учел. Не было другого выхода, как продолжать путь. Глайдер еще больше снизил скорость, и я видел, что он сейчас остановится: от тормозных огней его черный корпус заблестел, словно залитый горящей кровью. Я попытался его обогнать, резко повернул, но глайдер закрыл мне дорогу. Он обладал большей скоростью и маневренностью, чем моя машина, ведь глайдером управлял робот. В конце концов у робота всегда реакция лучше. Я нажал на тормоз: слишком поздно. Раздался ужасный скрежет, черная масса поднялась прямо перед стеклом, меня бросило вперед, и я потерял сознание.

Я открыл глаза, словно после сна, после безумного сна — мне снилось, что я плаваю. Что-то холодное, мокрое стекало по моему лицу, я почувствовал чьи-то руки, они трясли меня, расслышал чей-то голос.

— Олаф,— пробурчал я,— зачем, Олаф. Зачем…

— Гэл!!

Я приподнялся, оперся на локти и увидел ее лицо, склоненное надо мной, и, когда я сел, обалдевший, не способный ничего соображать, Эри медленно опустилась на мои колени, плечи у нее судорожно вздрагивали,— а я все еще не верил. Голова у меня была тяжелая, словно набитая опилками.

— Эри,— произнес я онемевшими губами, которые казались странно большими, тяжелыми и как бы не моими.— Эри — это ты… или мне только…

И вдруг силы вернулись ко мне, я обнял ее за плечи, вскочил, поднял ее, закружился вместе с ней — мы оба упали на еще теплый мягкий песок. Я целовал ее соленое мокрое лицо и плакал, первый раз в жизни, и она плакала. Мы долго молчали. Постепенно мы словно начали бояться — не знаю чего — она смотрела на меня, как лунатик.

— Эри,— повторял я,— Эри… Эри…

Ничего больше сказать я не мог. Неожиданно я почувствовал слабость и лег на песок, а Эри, перепуганная, попыталась меня поднять, но ей не хватило сил.

— Не волнуйся, Эри,— шептал я,— со мной все в порядке, это только так…

— Гэл! Говори! Говори!

— Что я могу сказать… Эри…

Мой голос успокоил ее немного. Она куда-то побежала и вернулась с плоским сосудом, снова стала поливать мое лицо водой, горькой водой из Тихого океана. Я хотел выпить ее больше, бессмысленно промелькнуло у меня в голове; я заморгал, приходя в себя. Сел и ощупал голову.

Никаких повреждений, волосы смягчили удар, набил только шишку величиной с апельсин, содрал немного кожу, еще здорово шумело в ушах, но я уже почти пришел в себя. По крайней мере мог сидеть. Я попробовал встать, но ноги не очень-то слушались.

Эри стояла на коленях, внимательно рассматривала меня, опустив руки.

— Это ты? Да? — спросил я. Только сейчас я понял. Я отвернулся — от движения у меня закружилась голова — и в свете молодого месяца увидел неподалеку, на краю шоссе, два черных силуэта, сцепленных между собой. Когда я перевел взгляд на Эри, у меня перехватило дыхание.

— Гэл…

— Я.

— Попытайся встать… я помогу тебе…

Я еще плохо соображал. Я не совсем разобрался в происшедшем. Значит, Эри была в глайдере? Невероятно.

— Где Олаф? — спросил я.

— Олаф? Не знаю.

— Как не знаешь… Его здесь не было?

— Нет.

— Ты одна?

Эри кивнула.

И вдруг я ужасно, до смерти испугался.

— Как ты могла! Как ты могла!

Она дрожала, губы у нее тряслись, она не в силах была произнести ни слова.

— Я до… должна…

Эри опять заплакала. Постепенно начала успокаиваться. Прикоснулась к моему лицу. Лбу. Нежными прикосновениями ощупывала мою голову, а я тихо повторял:

— Эри… это ты?

Бред какой-то. Потом я медленно встал, она помогала мне, как могла; мы добрались до шоссе. Только там я рассмотрел, в каком виде машина: капот, перед — все сплюснуто в гармошку. Глайдер почти не пострадал — лишь теперь я оценил его достоинства — все цело, только небольшая вмятина в боку, куда пришелся удар. Эри помогла мне сесть в глайдер, развернула его так, что корпус автомобиля с протяжным скрежетом свалился набок. Мы поехали. Я молчал, огни проплывали мимо. Моя голова, по-прежнему большая и тяжелая, кружилась. Перед домом вышли. Окна все еще светились, словно мы были там. Эри помогла мне войти. Я лег на кровать. Она подошла к столу, обошла его и направилась к двери. Я вскочил:

— Уходишь?

Эри подбежала ко мне, встала перед кроватью на колени и покачала головой.

— Не уходишь?

— Нет.

— И никогда не уйдешь?

— Никогда.

Я обнял ее. Она прижалась щекой к моему лицу, и я забыл все: догорающий шлак упрямства, ярости и

безумства последних часов, страх, отчаяние. Я лежал совершенно опустошенный — и только все сильнее прижимал ее к себе, силы будто снова возвращались ко мне, и было тихо, свет блестел на золотой обивке комнаты, а где-то далеко, в другом мире, за открытыми окнами, шумел Тихий океан.

Невероятно, но мы не говорили ни в тот вечер, ни в ту ночь. Ни одного слова. Ни одного. Лишь на следующий день, вечером, она все рассказала: когда я уехал, она догадалась, что я задумал, испугалась, не зная, как поступить,— сначала хотела позвать белого робота — она его тоже так называла,— но поняла, что и он не поможет. Олаф? Олаф, безусловно, помог бы, но она не знала, где его искать, а времени не оставалось. И она взяла домашний глайдер и поехала за мной. Она скоро догнала меня и держалась позади до тех пор, пока еще оставался шанс, что я возвращаюсь в домик.

— Ты бы вышла? — спросил я.

Она колебалась.

— Не знаю. Думаю» вышла бы. Теперь так думаю, но точно сказать не могу.

Потом, когда она заметила, что я еду дальше, испугалась еще сильнее. Остальное известно.

— Ничего не понимаю,— проговорил я.— Именно теперь ничего не понимаю. Как ты могла так поступить?

— Я сказала себе, что… все кончится хорошо.

— Ты догадывалась, что я хочу сделать и где?

— Да.

— Почему ты так решила?

Она долго не отвечала.

— Трудно сказать. Может быть, потому, что я тебя уже немного знаю…

Я молчал. Мне о многом хотелось ее спросить, но я не решался. Мы стояли у окна. С закрытыми глазами чувствуя простор океана, я проговорил:

— Ну, хорошо, Эри… а что теперь? Что… будет?

— Я тебе уже сказала.

— Но я не хочу так…— прошептал я.

— Иначе не получится,— ответила она после долгого молчания.— Впрочем…

— Что?

— Не хочу.

В этот день, под вечер, снова стало, пожалуй, хуже. Все возвращалось, и наступало, и возвращалось — почему? Не знаю. Она, вероятно, тоже. Словно только перед лицом опасности мы становились ближе и лишь тогда начинали по-настоящему понимать друг друга. Потом наступила ночь. Прошел еще один день.

На четвертый день я услышал, как она разговаривает по телефону, и страшно испугался. После разговора она плакала. Во время обеда она уже улыбалась.

Таким был конец и начало. А на следующей неделе мы поехали в Мае, центр округа, и там, в учреждении, перед одетым в белое мужчиной произнесли необходимые слова, которые сделали нас мужем и женой. В этот же день я телеграфировал Олафу. На следующий день я пошел на почту, но ничего от него не получил. Я подумал, что он мог перебраться куда-нибудь и поэтому не ответил. Но, честно говоря, уже тогда, на почте, я почувствовал небольшое беспокойство, ведь такое молчание — не в характере Олафа, но после всех последних событий я думал о нем недолго и даже ничего не сказал Эри. Словно забыл.

VI

Как чета, соединенная благодаря моему бурному неистовству, мы неожиданно подошли друг другу. Наша жизнь была своеобразно разделена. Если наши взгляды не совпадали, то Эри умело защищала свои, которые, как правило, касались общих вопросов; она была, например, убежденной сторонницей бетризации и выдвигала аргументы, почерпнутые не из книг. То, что она так открыто выражала свою точку зрения, я считал хорошим знаком; но эти наши дискуссии протекали днем. Говорить объективно, спокойно обо мне в свете дня она не смела или, скорее, не хотела, поскольку не была уверена, чтб из ее слов прозвучит, как упрек моим причудам, смешным проявлениям «личности из консервной банки», по определению Олафа, а что будет воспринято, как атака на основные ценности моей эпохи. Но ночью — словно темнота немного уменьшала мое присутствие, растворяла его — она говорила мне обо мне, то есть о нас, меня радовали эти тихие беседы в темноте, милостиво скрывавшей мое изумление.

Эри рассказывала и о себе, о своем детстве, и таким образом вторично, вернее, впервые — ведь эти сведения были заполнены реальным человеческим содержанием — я узнал, как мастерски построено это общество беспрерывной, чутко поддерживаемой гармонии. Считалось естественным, что иметь детей, воспитывать их в первые годы жизни могут только высококвалифицированные, всесторонне подготовленные люди,короче, прошедшие специальную учебу; чтобы получить разрешение родить ребенка, супруги должны сдать что-то вроде экзаменов; сначала мне это показалось чем-то невероятным, но, подумав, я признал парадоксальность старых обычаев, а не новых, ведь в нашем обществе без специального образования нельзя было строить мост, дом, лечить больных, просто работать в каком-нибудь учреждении, и только самое главное — рождение ребенка, формирование его психики было отдано на волю слепого случая и минутной страсти, а общество вмешивалось только тогда, когда уже были допущены ошибки и исправить их не представлялось возможным.

Таким образом, получить право завести ребенка было почетно, оно давалось не каждому; к тому же родители не могли изолировать детей от ровесников — создавались специальные группы, в которые включались различные по темпераменту мальчики и девочки; так называемые «трудные дети» проходили дополнительные гипногогические процедуры, а учить всех начинали очень рано. Но не читать и писать, этой наукой они овладевали гораздо позднее; во время специальных игр самых маленьких знакомили с окружающим миром, Землей, богатством и разнообразием общественной жизни; уже четырех-пятилетних приучали быть терпимыми, уживаться друг с другом, с уважением относиться к мнению и убеждениям других, не придавать значения отличительным, внешним физическим чертам детей (вообще людей) различных рас. Все это казалось мне прекрасным, с одним, но весьма существенным исключением, поскольку незыблемым фундаментом этого мира, его всеохватывающим правилом была бетрйзация. Воспитание было направлено именно на то, чтобы воспринимать ее как реальность, равную рождению и смерти. Когда я слышал от Эри, как сейчас изучают древнюю историю, меня охватывала злость, которую я с трудом подавлял. В их понимании это было время зверств и варварства, несдерживаемой рождаемости, неожиданных военных и экономических катастроф, а неоспоримые достижения цивилизации рассматривались как проявление тех сил и стремлений, которые позволяли людям побеждать невежество и жестокость эпохи. Таким образом, эти успехи были достигнуты как бы вопреки господствующей повсюду тенденции жизни за счет других. То, что раньше пробивалось с огромными усилиями, на что способны были немногие, так как к этой цели вела дорога, полная опасностей, отречений, компромиссов, моральных поражений, окупающих материальные успехи, теперь стало всеобщим, легким и надежным.

Еще полбеды, пока речь шла о различных общих отрицательных явлениях прошлого, хотя бы таких, как война, это я готов был признать; считал достижением отсутствие — полное! — политики, столкновений, напряжения, международных конфликтов, хотя вначале удивлялся, подозревая, что они все же должны существовать, только о них умалчивают; но я не мог смириться с переоценкой дел, касающихся меня лично. Ведь не только Старк в своей книге (написанной давно, за полвека до моего возвращения) отрекся от космических путешествий. Тут Эри, аспирантка-археолог, могла объяснить мне многое. Уже первое поколение бетризированных коренным образом изменило свое отношение к астронавтике. Но и после смены положительной оценки на отрицательную астронавтика по-прежнему интересовала многих. Однако считалось, что самая трагическая ошибка была допущена именно в те годы, когда планировалась наша экспедиция, так как в этот период подобных экспедиций отправлялось бесчисленное множество; ошибка заключалась не только в том, что результат их оказался ничтожным, что разведка околозвездных пространств не привела к контакту ни с одной высокоразвитой цивилизацией. Только на немногих планетах удалось обнаружить примитивные и вообще чуждые нам формы жизни. Самым худшим считалось даже не то, что станут планировать все более дальние экспедиции, и во время ужасающе продолжительного путешествия команда корабля, эти представители Земли, начнет превращаться в группу несчастных, смертельно измученных существ, которые после высадки будут нуждаться в заботливой опеке и восстановлении здоровья. Хотя решение посылать энтузиастов рассматривалось как бессмысленное и жестокое, главный аргумент был иной: Космос собиралась покорить Земля, которая еще не сделала всего необходимого для себя самой. Героические полеты не могли победить безграничные человеческие страдания, несправедливость, страх и голод, царящие на планете Земля.

Но так думало первое бетризованное поколение, а потом, с естественным ходом событий, пришло забвение и равнодушие; узнавая о романтическом периоде астронавтики, дети удивлялись, а может, даже немного побаивались своих непонятных предков, таких же чужих и загадочных, как и их прапрапредки, совершавшие грабительские войны и путешествия за золотом. Именно это равнодушие больше всего меня поразило, ведь оно было хуже полного отрицания — дело нашей жизни было покрыто мраком молчания, похоронено и предано забвению.

Эри не пыталась разжечь во мне восторженного отношения к новому миру — просто рассказывала о нем, а говоря о себе, тем самым раскрывала блеск нового мира.

Это была цивилизация, лишенная страха. Все существующее служило людям, их удобствам, направлялось на удовлетворение и простых, и наиболее изысканных потребностей. Везде, во всех сферах, где человек с его эмоциями, замедленной реакцией создавал хотя бы малейший риск, людей заменили механизмы и автоматы.

Это был мир, защищенный от опасностей. В нем не было места ни угрозе, ни борьбе, ни насилию; мир кротости, мягких форм и обычаев, постепенных переходов, не трагических ситуаций, мир, столь же удивительный, сколь и наша (я имею в виду и Олафа) реакция на него.

Ведь мы за десять лет хлебнули ужасов, всего того, что противно сущности человека, что его ранит и ломает, мы возвращались, сытые этим по горло; каждый из нас, услышав, что возвращение откладывается, что снова месяцами придется болтаться в пустоте, схватил бы говорящего за грудки. И это мы, кто уже был не в силах выдержать постоянного риска, случайного удара метеорита, вечного, напряженного, мучительного ожидания, когда кто-нибудь — Ардер или Эннессон — не возвращался из разведывательного полета, мы начали теперь воспринимать то время ужаса как нечто единственно истинное, настоящее, придающее достоинство и смысл нашей жизни. А ведь я и сейчас еще вздрагивал при воспоминании, как мы, сидя, лежа, зависнув в невероятных позах над круглой радиокабиной, ждали и ждали в тишине, прерываемой только равномерным дребезжанием позывного сигнала, передаваемого автоматической установкой на корабле; в мертвенно-голубом свете мы видели, как капельки пота стекают по лбу радиста, тоже застывшего в ожидании, а в это время сигнальные часы бесшумно отсчитывали секунды, и в тот момент, когда стрелка останавливалась на красной полосе диска, приходило облегчение. Облегчение… ведь теперь можно было броситься на поиски и самому погибнуть, а это действительно легче, чем ожидание. Мы, пилоты, а не ученые, были тертыми парнями, так как отсчет нашего времени начался за три года до полета. В течение трех лет нас постепенно приучали ко все возраставшим психическим перегрузкам. Было три главных этапа, три станции, которые мы коротко называли Дворцом Духов, Гладильным Катком и Коронацией.

Дворец Духов — это небольшой, полностью изолированный от мира контейнер. Внутрь него не пробивался ни один звук, ни один лучик света. Похожий на маленькую ракету, он был начинен фантоматической аппаратурой. Здесь находились запасы воды, еды и кислорода. И надо было там жить в полном бездействии целый месяц, который казался вечностью. Все выходили оттуда изменившимися. Я, один из наиболее крепких подопечных доктора Янссена, лишь на третью неделю стал видеть удивительные вещи, которые являлись другим на четвертый, пятый день: чудовища без лица, бесформенные толпы, что просачивались из холодно светящихся циферблатов и вступали со мной в бессвязный разговор, зависали над моим потным телом; оно теряло границы, изменялось, становилось огромным, наконец — это было, пожалуй, самым странным — начинало обособляться; сначала вздрагивали отдельные волоконца мышц, затем нервная дрожь и онемение сменялись судорогами, а затем беспорядочными движениями; ошеломленный, я наблюдал за ними, ничего не понимая. Если бы не было предварительной тренировки, теоретической подготовки, я бы считал, что моими руками, головой, шеей овладели демоны. Замурованная внутренность контейнера видела сцены, не поддающиеся ни описанию, ни наименованию; Янссен и его команда благодаря специальной аппаратуре были свидетелями того, что происходило внутри, но тогда никто из нас об этом не знал. Чувство изоляции должно было быть подлинным и полным. Мы не понимали, почему некоторые ассистенты доктора исчезают. Лишь во время экспедиции Джимма сказал мне, что они просто сломались. Один, некто Гоббек, кажется, пытался силой открыть бункер, так как не мог смотреть на муки заключенного в нем человека.

Это был пока лишь Дворец Духов. Потом шел Гладильный Каток, его тренажеры и центрифуги, дьявольская махина ускорителя, способная дать четыреста «же»,— ускорение, которое, конечно, никогда не использовалось, от человека осталось бы мокрое место, но и ста «же» было достаточно, чтобы в долю секунды спина испытуемого становилась липкой от выдавленной через кожу крови.

Последнее испытание — Коронацию — я прошел достаточно легко. Это — последнее сито, последняя станция отсева. Аль Мартин — парень, выглядевший тогда на Земле, как я сегодня,— колосс, состоящий из одних железных мускулов, казалось, само воплощение спокойствия, вернулся с Коронации на Землю в таком состоянии, что его тут же отправили из Центра.

Коронация проходила так. Одевали человека в скафандр, выводили на околоземную орбиту, на высоте примерно ста тысяч километров, откуда Земля светилась, как пятикратно увеличенная Луна, выбрасывали из ракеты прямо в пустоту, а потом улетали. И надо было, вися в пустоте, работая руками и ногами, ждать их возвращения, спасения; скафандр был надежен, удобен, имелась кислородная и климатическая аппаратура, он согревал, даже кормил через каждые два часа питательной пастой, выжимаемой из специального мундштука. Так что ничего не могло случиться, ну, если, конечно, не испортится радиоаппаратик, прикрепленный к скафандру снаружи, посылающий автоматические сигналы, по которым можно определить, где находится его хозяин. В скафандре не было только одной необходимой вещи — радиосвязи; специально, само собой разумеется, поэтому в скафандре можно было услышать только собственный голос. Среди звезд, в этой нематериальной черноте, в состоянии невесомости надо было просто ждать. Довольно долго, правда, но не бесконечно. Вот и все. Да, но люди сходили от этого с ума; на ракету-базу их втаскивали извивающихся, как в эпилептических конвульсиях. Это было самое противоестественное для человеческой натуры — полное разрушение, гибель, смерть с ясным сознанием. Это было познание Вечности, она проникала в человека, и он ощущал ее чудовищный вкус. Знания о бесконечности бездны внеземного существования, всегда считавшиеся невероятными и недоступными, мы постигали на собственной шкуре; бесконечно е падение, звезды под бесполезными ногами, ненужность рук, губ, жестов, тщетность любого движения и неподвижности; в скафандрах нарастал крик, несчастные выли… Хватит об этом!

Довольно вспоминать, ведь это было только проверкой, вступлением, которые готовили разумно, заботливо, учитывая все способы безопасности; все «коронованные» остались живы, всех нашла ракета Базы. Правда, нам об этом не говорили, стремясь придать ситуации как можно больше подлинности.

Коронация у меня прошла нормально, так как я использовал свою систему. Она совершенно проста, но не очень честная: нельзя было так делать. Когда меня выбросили из люка, я закрыл глаза. Потом стал размышлять о разном. Единственно, что требовалось — огромная воля. Надо было твердить себе, что я не открою свои несчастные глаза и не увижу ничего. Янссен, думаю, знал о моей хитрости. Но все обошлось. Может, он полагал, что я поступил правильно?

Но все это происходило на Земле или недалеко от нее. Потом мы попали в уже не придуманную и не созданную в лаборатории пустоту, которая убивала на самом деле, не понарошку, и которая иногда щадила — Олафа, Джимму, Турбера, меня, тех семерых с «Улисса» — и даже позволила вернуться. После этого мы, жаждущие только покоя, увидев нашу мечту осуществленной идеальным образом, тут же прониклись к ней отвращением. Платон, кажется, говорил: «Несчастный, ты будешь иметь то, что хотел».

VII

Однажды ночью, очень поздно, мы лежали, уставшие от любви, голова Эри покоилась на сгибе моей руки, я, подняв глаза, мог видеть через открытое окно прямо перед собой звезды в просветах туч. Ветра не было, длинная занавеска казалась белым привидением, по открытому океану шла мертвая зыбь, до меня доносился предвещающий ее протяжный гул, а потом неровный шум, с которым она разбивалась о пляж, после чего, через несколько ударов сердца, наступала тишина, и снова невидимые волны штурмовали в темноте отлогий берег. Но я почти не слышал этого равномерно повторяющегося напоминания о Земле, я уставился широко открытыми глазами на Южный Крест, Бета которого была нашим проводником. Каждый день я начинал с ее измерения, в конце концов, погруженный в другие мысли, делал это автоматически; никогда не гаснущий маяк пустоты вел нас безошибочно. Я почта ощущал руками давление металлической рукоятки, которую я передвигал, чтобы светлую точку, острие темноты, поставить в центр поля зрения; мягкий резиновый ободок окуляра прижимался к моим бровям и щекам. Эта звезда, одна из самых далеких, почти не изменилась и у самой цели, светя по-прежнему с тем же равнодушием, в то время как весь Южный Крест давно распался и перестал для нас существовать, так как мы вторглись в глубь его пространства, и тогда эта белая точка, звездный великан перестал быть тем, чем казался вначале,— вызовом; постоянство звезды раскрывало нам свое истинное значение, свидетельствовало о ничтожестве наших начинаний, равнодушии пустоты, Вселенной, к которой никто никогда не сумеет привыкнуть.

Но сейчас, пытаясь услышать между двумя ударами Тихого океана дыхание Эри, я почти не верил, что был там. Я мог повторять про себя: «Действительно, действительно был там», но слова не ослабляли моего бесконечного удивления. Эри вздрогнула. Я хотел подвинуться, чтобы освободить ей побольше места, но тут почувствовал ее взгляд.

— Ты не спишь? — прошептал я. Наклонился поцеловать ее, но она остановила меня, приложив пальцы к моим губам. Подержала их недолго, потом скользнула рукой вдоль шеи к груди, провела по твердому углублению между ребрами и прижала к нему ладонь.

— Что это? — прошептала она.

— Шрам.

— Откуда?

— Так, случайно.

Она замолчала. Я чувствовал на себе ее взгляд. Она подняла голову. Темное пятно глаз без блеска; я различал лишь белые контуры ее плеча, приподнимавшегося в такт дыханию.

— Почему ты мне ничего не рассказываешь? — шепотом спросила она.

— Эри?..

— Почему не хочешь?

— О звездах? — вдруг понял я. Она не ответила. Я не знал что сказать.

— Ты думаешь, что я не пойму?

Она была рядом со мной, я вглядывался в нее во мраке, шум океана то заполнял, то покидал нашу комнату, и я не представлял, как ей все объяснить.

— Эри…

Я хотел ее обнять, но она остановила меня и села на кровати.

— Если не хочешь, можешь не рассказывать. Но скажи, почему.

— Ты не знаешь? Правда не знаешь?

— Теперь уже понимаю. Ты хотел меня пожалеть?

— Не в этом дело. Просто я боюсь.

— Чего?

— Понятия не имею. Не хочется в этом копаться. Я ничего не перечеркиваю. Впрочем, это невозможно. Но говорить — значит, как мне кажется, заклиниться на этом. Уйти от всего, от всего, что происходит… сейчас.

— Понимаю,— тихо произнесла она. Бледное пятно — ее лицо исчезло; Эри опустила голову.— Думаешь, я считаю это ничтожным…

— Нет, я так не думаю,— перебил я ее.

— Подожди, теперь я скажу. Мои размышления об астронавтике, мое нежелание покидать Землю — это одно.

Но оно никак не связано ни с тобой, ни со мной. Не то говорю, связано, ведь мы вместе. Иначе мы не были бы вместе, никогда. Астронавтика для меня — это ты. Поэтому мне так хотелось бы… но ты не должен… Если все так, как ты говоришь, если ты так чувствуешь.

— Расскажу.

— Но не сегодня.

— Сегодня.

— Ложись.

Я лег на подушку. Она, белея в темноте, подошла на цыпочках к окну и задвинула занавеску. Звезды исчезли, остался только протяжный, с непреодолимым упорством повторяющийся шум Тихого океана. Стало совершенно темно. По движению воздуха я почувствовал ее приближение, постель прогнулась.

— Ты когда-нибудь видела корабль класса «Прометей»?

— Никогда.

— Он очень большой. На Земле весил бы свыше трехсот тысяч тонн.

— А вас было всего несколько человек.

— Двенадцать. Том Ардер, Олаф, Арне, Томас — пилоты. Ну и я. И семеро ученых. Но, поверь мне, нам было тесно. Девять десятых массы корабля было занято под горючее. Фотоагрегаты. Склады, запасы, резервные системы; жилое помещение небольшое. У каждого по кабине, не считая общих. В центральной части корпуса — пункт управления, и маленькие ракеты для посадки, и зонды-ракеты — еще меньше — для сбора проб короны…

— Над Арктуром ты был в такой?

— Да. С Ардером.

— Почему вы не полетели вместе?

—- В одной ракете? Тогда было бы меньше шансов.

— Почему?

— Зонд предназначен для охлаждения, понимаешь? Такой летающий холодильник. Там можно только сидеть. Сидишь себе в холодной скорлупе. Лед тает на обшивке и скапливается в трубах. Компрессоры могут испортиться. Минута — и все, ведь снаружи восемь, десять или двенадцать тысяч градусов. Если компрессоры откажут в двухместной кабине, погибнут двое. А так — только один. Понимаешь?

— Да.

Она держала руки на омертвевшей части моей груди.

— Это… случилось там?

— Нет. Эри, может, я расскажу что-нибудь другое.

— Хорошо.

— Ты только не думай… этого никто не знает.

— Этого?

Шрам выделялся, словно оживал под ее теплыми пальцами.

— Да.

— Как же так? А Олаф?

— Олаф тоже не знает. Никто. Я обманул их. Эри. Тебе я должен сказать, я далеко зашел. Эри… это случилось на шестой год. Мы уже возвращались, но внутри тучи нельзя было быстро лететь. Прекрасный вид — чем с большей скоростью летит корабль, тем сильнее люминесцирует облако — за нами тянулся хвост, не как хвост кометы, скорее, как полярное сияние, развеянное по сторонам, в глубь неба, к альфе Эридана, на тысячи и тысячи миль… Ардера и Эннессона уже не было в живых. Вентури тоже. Я всегда просыпался в шесть утра, голубой свет переходил тогда в белый. Я услышал Олафа, он говорил из рубки управления. Он увидел что-то интересное. Я спустился вниз. Радар показывал пятнышко немного в стороне от курса. Пришел Томас, и мы стали размышлять, что это. Для метеора — великовато, впрочем, метеоры никогда не летают одни. На всякий случай мы еще сбавили скорость. Это разбудило остальных. Когда все собрались, Томас, помню, шутил, что это корабль. Не раз мы так говорили. В пространстве должны быть корабли других цивилизаций, но легче встретиться двум комарам, выпущенным с двух сторон земного шара. Мы уже выходили из холодной небулярной тучи, пыль настолько рассеялась, что я мог невооруженным глазом видеть звезды шестой величины. Это пятно оказалось планетоидом. Что-то типа Весты. Четверть миллиарда тонн, может, больше. Исключительно правильной, почти круглой формы. Такое случается редко. Он находился по курсу, на расстоянии двух миллипарсеков. Шел с космической скоростью, а мы за ним. Турбер спросил у меня, не можем ли подойти поближе. Я ответил, что можем, на четверть микропарсека.

Мы сблизились. В телескопе он выглядел как дикобраз,— шар с торчащими иголками. Диковинка. Хоть в музей. Турбер заспорил с Билом, тектонического происхождения планетоид или нет. Томас вставил, что это

можно проверить. Энергию мы не потеряли, так как еще не успели набрать большой скорости. Полети, возьми пробы и вернись. Джимма колебался. Время в резерве у нас было. В конце концов он согласился. Наверное, потому,что я был рядом. Я молчал. Может, это его и подтолкнуло. Ведь у нас сложились с ним такие отношения,— но о них как-нибудь в другой раз. Мы остановились; такой маневр требует времени; планетка отдалилась, мы видели ее на радарах. Я волновался, ведь с тех пор, как мы начали возвращаться, постоянно сыпались несчастья. Аварии, глупые, как бы без всяких причин, но трудно устранимые. Я не суеверный, но верю в закон рядов. Однако аргументов у меня не было. Выглядело это все, как детская забава,— я тем не менее сам проверил двигатель Томаса и сказал ему, чтобы был внимателен. Следил за пылью.

— За чем?

— За пылью. В пределах холодной тучи планетоид действует, как пылесос, понимаешь? Всасывает ее из пространства, в котором вращается, для этого времени у него много. Пыль оседает пластами, она даже может увеличить его вдвое. Но достаточно дунуть выхлопными газами или резко ступить, как тут же поднимается пыльная буря и зависает над ним. Казалось бы, ерунда, но вокруг ничего не видно. Поэтому я ему сказал. Впрочем, он сам об этом знал не хуже меня. Олаф выстрелил его ракету с боковой катапульты, я- поднялся наверх в пеленгаторскую и повел Томаса. Я видел, как он приближался, как маневрировал, как повернул ракету и точно, как по ниточке, опустился на поверхность планетоида. Тогда, конечно, я потерял его из виду. Однако это было, по земному подсчету, милях в трех…

— Ты видел его на радаре?

— Нет, в телескоп. Инфракрасный. Но разговаривал с ним все время. По радио. В тот момент, когда я подумал, что давно не видел, чтобы Томас так аккуратно садился — с начала нашего возвращения мы все стали более осторожными,— я заметил короткую вспышку, и темное пятно стало расползаться по диску планетоида. Стоявший рядом со мной Джимма вскрикнул. Он подумал, что Томас в последнюю секунду, желая затормозить падение, ударил огнем. Это так говорится, знаешь. Дается один резкий удар, конечно, не в таких условиях. Я знал, что Томас так никогда не сделал бы. Это молния.

— Молния? Там?

— Да. Понимаешь, каждое тело, двигаясь в туче с большой скоростью, заряжается от трения статическим электричеством. Между «Прометеем» и этой планеткой образовалась разница потенциалов. Может, миллиарды вольт. Даже больше. Когда Томас садился, проскочила искра. Произошла вспышка, от огненного удара поднялась пыль, и через минуту весь диск был закрыт тучей. Мы его не слышали, его радио только трещало. Я был в ярости, злился больше всего на себя за то, что не оценил ситуацию. Ракета оснащена специальными кольцевыми громоотводами, и заряд должен был тихо уйти в огни Эльма. Но не ушел. Впрочем, разряды случаются, но не такой силы. Этот был исключительной силы. Джимма спросил у меня, как я думаю, когда туча опустится? Турбер ничего не спрашивал, ясно, что через несколько дней. Суток.

— Суток?

— Конечно. Ведь сила тяжести там чрезвычайно мала. Брошенный камень падает порой несколько часов. Что тут говорить о пыли, выброшенной на сотни метров… Я посоветовал Джимме заняться собственными делами. Надо было ждать.

— И ничего нельзя было сделать?

— Ничего. Я мог бы, конечно, рискнуть, если бы был уверен, что Томас находится в ракете. Развернул бы «Прометей», подошел бы и дунул с небольшого расстояния со всей силой двигателей, чтобы эта мерзость разлетелась по всей Галактике, но у меня не было такой уверенности. А искать его?.. Планетка была размером с Корсику. Кроме того, в пыльной туче я мог пройти мимо него на расстоянии вытянутой руки и не заметил бы. Выход один. Он был у Томаса в руках. Он мог стартовать и вернуться.

— И не сделал этого?

— Нет.

— Ты не знаешь, почему?

— Догадываюсь. Он должен был стартовать вслепую. Я видел, что эта туча поднимается над поверхностью на полмили, а Томас этого не видел. Он боялся удариться о какой-нибудь уступ, скалу. Он мог сесть на дно глубокой расселины. Вот мы и висели один день, второй — у него был запас кислорода и еды на шесть дней. Железная логика. Безусловно, никто не мог работать. Мы ходили и придумывали, как вытянуть Томаса из этого кошмара. Излучатели. Волны различной длины. Мы даже бросали осветительные бомбы. Ни проблеска, эта черная туча, как могила. Третий день — третья ночь. Замеры показали, что туча опускается, но я не был уверен, что она осядет полностью за оставшиеся у Томаса семьдесят часов. Без пищи он мог в конце концов просидеть и больше, но без воздуха — нет. Вдруг мне в голову пришла мысль. Я рассуждал так. Ракета Томаса состоит в основном из стали. Если на проклятом планетоиде нет железной руды, то, может, удастся найти ракету с помощью ферроискателя. Это такой специальный аппарат для поиска железных предметов. У нас был очень чувствительный. Он реагировал на гвоздь на расстоянии трех четвертей километра. Ракету он обнаружил бы за много миль. Мы с Олафом еще кое-что проверили в аппарате. Потом я сообщил Джимме что и как — и полетел.

— Один.

— Да.

— Почему?

— Ведь без Томаса нас, пилотов, оставалось только двое, а на «Прометее» должен быть пилот.

— И они согласились?

Я улыбнулся в темноте.

— Я был первым пилотом. Джимма не мог мне приказывать, только советовал, а я оценивал ситуацию и соглашался с ним или нет. Короче, в аварийных ситуациях решение принимал я.

— А Олаф?

— Ну, ты знаешь уже немного Олафа. Понятно, что полетел я не сразу. Но в конце концов это именно я послал Томаса. Ну, я полетел. Конечно, не в ракете.

— Не в ракете?..

— В скафандре с газовым пистолетом. На это потребовалось какое-то время, но не так много, как показалось. Мне доставил немало хлопот ферроискатель, это был прямо сундук, ужасно неудобный. Там он, конечно, ничего не весил, но, входя в тучу, я должен был внимательно следить за тем, чтобы им случайно не задеть чего-нибудь. Войдя в тучу, я перестал ее видеть, только звезды стали исчезать, сначала по краям, потом чернота заполнила полнеба. Я огляделся, «Прометей» светился издалека, у него было особое приспособление для люминесценции обшивки. «Прометей» казался белым длинным карандашом с грибком на конце — это был фотонный прожектор. Неожиданно все исчезло. Переход был резким. Может, одна секунда черной мглы, потом — ничего. Радио я выключил, вместо него в наушниках напевал ферроискатель. До края тучи я летел всего-то несколько минут, но спускался на поверхность больше двух часов — приходилось быть осторожным. Электрический фонарь мне не мог помочь, впрочем, я так и думал. Стал искать. Знаешь, как выглядят высокие сталактиты в пещерах…

— Знаю.

— Что-то в этом роде, только более зловещее. Но это я рассмотрел позднее, когда туча уже осела, а во время поисков я не мог ничего разглядеть, словно кто-то смолой залил стекла скафандра. Сундучок висел на лямках. Я направлял антенну, прислушивался, шел, вытянув руки,— никогда в жизни я столько раз не падал, сколько там. Благодаря слабому притяжению, падать было безопасно и, конечно, если бы не мрак, можно было бы легко сохранить равновесие. Но описать это тому, кто не видел, трудно. Планета представляла нагромождение остроконечных вершин и балансирующих скал — я ставил ногу и начинал куда-то валиться, конечно, с пьяной медлительностью; резко оттолкнуться я не мог, ведь тогда я бы минут пятнадцать поднимался вверх. Я должен был просто ждать, я пытался идти дальше, у меня под ногами осыпалось все — щебень, столбы, обломки камней, их соединяло необыкновенно малое притяжение, но это не значит, что огромный камень, упав на человека, не мог его убить — не силой тяжести, а своей массой; правда, время отскочить было, если, конечно, видишь, что на тебя рушится, или по крайней мере слышишь. Но там не было даже воздуха, и только по дрожанию скалы под ногами я понимал, что снова вывел из равновесия огромную скальную массу и должен ждать, не вынырнет ли из этой смолы обломок, который может меня придавить… Короче, я блуждал так долгие часы и давно перестал считать свою идею с ферроискателем гениальной… Каждый шаг приходилось делать с осторожностью, ведь я по неосмотрительности уже несколько раз оказывался в воздухе, то есть повисал, как в дурацком сне. В конце концов я поймал сигнал. Я терял его раз восемь, точно не помню сколько, только когда я разыскал ракету Томаса, на «Прометее» была уже ночь.

Ракета стояла боком, наполовину погрузившись в эту чертову пыль. Там пыль — самое мягкое, самое нежное, что только можно себе представить, понимаешь? Субстанция почти неощущаемая… самая легкая пушинка на Земле весит больше. Так невероятно малы частицы. Я заглянул в ракету, Томаса там не было. Я ухе сказал, что ракета стояла боком, но в этом я не совсем уверен; без специального аппарата определить вертикаль там невозможно, да и потребовалось бы на это несколько часов, ведь обыкновенный отвес там почти ничего не весит, он летал бы на конце веревки, как муха, не натягивая ее… Я не удивился, что он не пытался стартовать. Я забрался в ракету. Сразу же заметил, что он пробовал смастерить точный отвес из подручных средств, но у него ничего не получилось. Еды осталось порядочно, а вот кислорода не было. Он, видимо, все, что у него оставалось, перекачал в баллон скафандра и вышел.

— Зачем?

— Да, я тоже себя спрашивал: зачем? Он находился там три дня. В такой ракете есть только кресло, экран, рычаги и люк за спиной. Я немного посидел там. Понимал, что его уже не найду. В какой-то момент я подумал, что, может, он вышел как раз тогда, когда я прилетел, воспользовался газовым пистолетом, чтобы вернуться на «Прометей» и сидит уже там, а я барахтаюсь по этим пьяным скалам… Я выскочил из ракеты, меня подбросило вверх, и я полетел, не ощущая направления, ничего не ощущая. Знаешь, как бывает, когда в полнейшей темноте вдруг увидишь искорку? Как начинаешь фантазировать? Какие из нее выводишь лучи, какие рисуешь картины… вот с чувством равновесия происходит… тоже нечто подобное. Там, где нет силы притяжения, еще полбеды, к этому человек привыкает. Но когда появляется чрезвычайно слабое притяжение, как на той скорлупе… то внутреннее ухо раздражено, реагирует неверно, чтобы не сказать по-сумасшед-шему. То тебе кажется, что ты свечой мчишься в гору, то, что ты летишь в пропасть, и так все время. А то ощущаешь, что руки, ноги, туловище вращаются, перемещаются, словно все поменялось местами, и голова уже растет в другом месте.

Вот так я летел, пока не треснулся о какую-то стену, оттолкнулся от нее, зацепился за что-то, меня перевернуло, но я успел зацепиться за выступающую глыбу… Кто-то лежал. Томас.

Эри молчала. В темноте шумел Тихий океан.

— Нет, не волнуйся. Он был жив. Сразу сел. Я включил радио. С такого короткого расстояния мы очень хорошо слышали друг друга.

— Это ты? — отозвался Томас.

— Да, я,— ответил я. Сцена, как из дурацкой комедии, глупая сцена. Но так было. Мы встали.

— Как ты себя чувствуешь?..— спросил я.

— Прекрасно. А ты?

Такой вопрос меня немного удивил, но я проговорил:

— Спасибо тебе, очень хорошо. Дома тоже все здоровы.

Идиотский разговор, но я думал, что он специально так говорит, чтобы показать, как он прекрасно держится, понимаешь?

— Понимаю.

Когда Томас подошел ко мне, я ощупал его скафандр. Он был цел.

— У тебя есть кислород? — спросил я. Это было самое главное.

— Э, глупость,— ответил он.

Я задумался, что делать. Взлететь на его ракете? Пожалуй, не стоит, слишком рискованно. Правду говоря, я не очень обрадовался. Боялся, а вернее, не был уверен… трудно объяснить. Ситуация была нереальной, я чувствовал в ней нечто необычное, хотя точно не знал, что творится, даже слабо ориентировался в обстановке. Честно скажу, меня не радовала эта чудесная находка. Я размышлял, как спасти ракету. В конце концов я решил, что это не самое важное. Сначала я должен понять, что с Томасом. Мы стояли в черной ночи без звезд.

— Что ты делал все это время? — спросил я. Мне было важно это знать. Если он пытался что-то делать, хотя бы отбивать минералы, это был бы хороший знак.

— Всякое,— ответил он.— А что ты делал, Том?

— Какой Том? — спросил я, и мне стало немного не по себе, ведь Ардер погиб год назад, и Томас хорошо знал об этом.

— Ведь ты Том. Нет? Я узнаю твой голос.

Я промолчал, а он дотронулся рукавицей до моего скафандра, тот звякнул, Томас проговорил:

— Чертов мир, правда? Ничего не видно, ничего нет. Я представлял себе все совсем иначе. А ты?

Я подумал, что Ардер ему просто померещился, в конце концов… такое случалось не с ним одним.

— Да. Неинтересно здесь,— заметил я.— Тронемся, а, Томас?

— Тронемся? — удивился он.— Как это… Том?

Я перестал обращать внимание на этого Тома.

— А что, ты хочешь здесь остаться? — спросил я.

— А ты не хочешь?

Он разыгрывает меня, подумал я, но с меня хватит этих дурацких шуток.

— Не хочу,— проговорил я.— Мы должны возвращаться. Где твой пистолет?

— Я потерял его, когда умер.

— Что?!

— Но я не огорчился,— продолжал он.— Мертвому пистолет не нужен.

— Ну-ну,— сказал я.— Давай я тебя пристегну, и мы полетим.

— Ты с ума сошел, Том? Куда?

— На «Прометей».

— Ведь его здесь нет…

— Он там, дальше. Ну, давай я тебя пристегну.

— Подожди.

Он оттолкнул меня.

— Ты как-то странно говоришь. Ты не Том!

— Конечно, нет. Я — Гэл.

— Ты тоже умер? Когда?

Я кое-что понял и стал ему подыгрывать.

— Ну…— сказал я,— несколько дней назад. Давай я тебя пристегну…

Но он не разрешал. И мы стали препираться, сначала как бы шутливо, потом более серьезно, я попытался его ухватить, но в скафандре не сумел. Что делать? Я не мог оставить его ни на минуту, ведь второй раз я бы его не нашел. Чудеса дважды не случаются. А Томас думал, что он умер, и хотел остаться там. И так слово за слово; когда мне показалось, что я его убедил и он вроде бы согласился, я дал ему подержать свой газовый пистолет. Он приблизил свое лицо к моему, я почти его разглядел, и Томас через двойные стекла крикнул: «Негодяй! Ты обманул меня! Ты живой!» — и выстрелил в меня.

Эри уткнулась в мое плечо. При последних словах она вздрогнула, словно по ней прошел ток, и закрыла рукой мой шрам. Мы немного помолчали.

— Скафандр был очень хороший,— сказал я.— Он остался цел, понимаешь? Он вжался в меня, сломал основание ребер, сдавил их, разорвал мышцы, но не лопнул. Я даже сознания не потерял, только какое-то время был не в состоянии двигать правой рукой и чувствовал, как по телу течет теплая кровь. Вероятно, все же в какой-то момент я потерял сознание, потому что, когда очнулся, Томаса не было, и я не знал, когда и как он исчез. Я искал его на ощупь, на четвереньках, но вместо него нашел пистолет. Он, видно, бросил его сразу же после выстрела. Ну, и с помощью пистолета я выбрался. Они заметили меня, как только я появился над тучей. Олаф подвел корабль поближе, и меня втянули внутрь. Я сказал им, что не нашел его. Что наткнулся только на пустую ракету, а когда я споткнулся, пистолет выпал у меня из руки и выстрелил. Скафандр двойной. Кусочек железа отскочил. Он у меня здесь, под ребром.

Снова молчание, и гул волны, нарастающий, протяжный, словно она собиралась перескочить все пляжи, не сраженная неудачами своих предшественниц. Уменьшалась, разрушалась, разламывалась, слышался ее мягкий пульс, все ближе и тише — до полного безмолвия.

— Вы улетели?

— Нет. Ждали. Через два дня туча опустилась, и я полетел снова. Один. Понимаешь, почему?

— Понимаю.

— Я нашел его быстро, ведь скафандр светился в темноте. Он лежал под каменной иглой. Лица не было видно, так как стекла изнутри покрылись инеем, и,поднимая его, я подумал сначала, что держу в руках лишь пустую скорлупу… он почти ничего не весил. Но это был он. Я оставил Томаса и вернулся на его ракете. Потом я внимательно исследовал ее и понял, почему так все случилось. У Томаса остановились часы, обыкновенные часы — он потерял чувство времени. Они отсчитывали часы и дни. Я исправил их и перевел, чтобы никто не догадался.

Я обнял Эри. Я ощущал, как мое дыхание чуть шевелит ее волосы. Она ласково прикоснулась к рубцу.

— У него такая форма…

— Странная, правда? Его сшивали два раза, после первого швы разошлись… сшивал Турбер. Вентури, нашего врача, уже не было в живых.

— Это тот, кто дал тебе красную книгу?

— Да. Откуда тебе известно, Эри? Я говорил тебе? Вряд ли, это невозможно.

— Ты говорил Олафу,тогда, помнишь…

— Действительно. А ты запомнила! Такую мелочь! Я на самом деле свинья. Книга осталась на «Прометее» с другими вещами.

— У тебя там вещи? На Луне?

— Да. Но не стоит их забирать.

— Надо, Гэл.

— Любимая, мы устроили бы тут музей воспоминаний. Не выношу этого. Бели притащу вещи сюда, то для того, чтобы сразу сжечь их, сохраню лишь пару мелочей. Тот камешек…

— Какой камешек?

— У меня много всяких камней. Один с Керенеи, есть с планетоида Томаса — только ты не думай, что я занимался коллекционированием! Просто они остались в нарезках подошв, Олаф достал их и спрятал, сделав соответствующие надписи. Я не мог этого выбить у него из головы. Глупость, но… Я должен тебе об этом сказать. Да, даже обязан, чтобы ты не думала, что там все было страшно и что, кроме смерти, ничего не случалось. Представь себе… сосуществование миров. Сначала розовый, наилегчайший, сверхтонкий, бесконечность розового, в ней другая, пронизывающая ее, темнее, а дальше красное, почти синее, но это очень далеко, а вокруг самосвечение, невесомое, не похожее ни на облако, ни на туман. У меня не хватает слов. Мы вышли вдвоем из ракеты и смотрели. Эри, я этого не понимаю. Знаешь, у меня и сейчас перехватывает горло, так это было великолепно. Подумай, там нет жизни. Там нет ни растений, ни животных, ни птиц, ничего, никаких глаз, которые могли бы это увидеть. Я уверен — пожалуй, никто от сотворения мира на это не смотрел, мы с Ардером были первыми. И если бы у нас не испортился гравипеленгатор и мы не высадились, чтобы исправить его — лопнул кварц, и вылилась ртуть,— никто до конца света там не побывал бы и не увидел бы всего этого. Разве это не странно? Мы были готовы — ну, не знаю. Мы не могли оттуда уйти. Забыли, зачем сели, только стояли, стояли и смотрели.

— Что это было, Гэл?

— Не знаю. Когда мы вернулись и рассказали обо всем, Билл хотел обязательно полететь, но не удалось. У нас оставалось мало резервной мощности. Мы сделали массу снимков, но ничего не получилось — только розовое молоко с лиловым частоколом, и Билл бредил о фосфоресценции кремниеводородных испарений, во что сам он, по-моему, вряд ли верил, но от отчаяния, что не удастся исследовать, пытался все объяснить именно так. Это было как… как, собственно, ничто. Ничего подобного мы не знаем. Оно не похоже ни на что. Представляешь — огромная поверхность, но не ландшафт. Я говорил тебе — просто оттенки, чем дальше, тем темнее, прямо в глазах рябило. Движение — в то же время никакого движения. Плыло и стояло. Изменялось, словно дышало, и оставалось таким же, кто знает, может, самое главное — безмерное пространство. Будто за этой ужасной, черной вечностью существовала другая бесконечность, сконцентрированная и сильная, такая светлая, что, закрывая глаза, человек переставал в нее верить. Когда мы посмотрели друг на друга… Надо было знать Ардера. Я покажу тебе его фотографию. Он был выше меня, выглядел так, словно мог пройти сквозь стену и даже не заметить ее. Говорил всегда медленно. Ты слышала о той… дыре на Керенее?

— Слышала.

— Он торчал там, в скале, а под ним кипело горячее болото, в любую секунду оно могло подняться вверх и заполнить дыру, в которой он застрял, а он говорил: «Гэл, подожди. Я еще осмотрюсь. Может, удастся снять баллон. Нет. Не могу снять, ремни перекрутились. Но ты еще подожди». И так далее. Можно было подумать, что он говорит по телефону из гостиничного номера. И это не поза, он был просто таким. Самый трезвый из нас, всегда все просчитывал. Поэтому он полетел со мной, а не с Олафом, своим другом, но об этом ты слышала…

— Да.

— Ведь… Ардер. Я на него посмотрел и увидел слезы у него на глазах. Том Ардер. Он не стыдился своих слез ни тогда, ни потом. Когда мы вспоминали об этом, и не раз, другие сердились. Они думали, мы делаем это нарочно, притворяемся или что-то в этом роде. Таким образом мы становились… небожителями. Смешно, не правда ли? Ну, к делу. Мы посмотрели тогда друг на друга, и нам пришло в голову одно и то же. Хотя мы не знали, исправим ли гравипеленг, без него мы не нашли бы «Прометей», мы подумали: все же хорошо, что сюда попали и увидели такое радостное великолепие.

— Вы стояли на горе?

— Не знаю. Эри, там совсем другая перспектива. Мы смотрели как бы с высоты, но там не было склона. Подожди. Ты видела большой каньон в Колорадо?

— Видела.

— Представь себе каньон, но в тысячу раз больше. Или в миллион. И он состоит из красного или розового золота, почти совершенно прозрачный, сквозь него видны все слои, дуги, седловины его геологических формаций, все это невесомо, и плывет, и как бы улыбается тебе. Нет, не то. Любимая, мы очень старались с Ардером описать это, но у нас ничего не получилось. Этот камешек — оттуда… Ардер взял его на счастье. Он носил его всегда. Хранил в коробочке из-под витаминов. Когда камешек стал рассыпаться, Ардер обернул его ватой. Потом — когда я вернулся один — я нашел камешек под койкой в его кабине. Наверное, он выпал. Олаф, мне кажется, думал, что все случилось из-за того, что Ардер забыл камешек, но не осмеливался мне это сказать, ведь это слишком глупо… Что может быть общего между каким-то камешком и тем проводком, из-за которого у Ардера отказало радио?..

VIII

Олаф по-прежнему не давал знать о себе. Мое беспокойство перешло в угрызения совести. Я волновался, не решился ли он на какой-нибудь безумный поступок. Ведь он был одинок, еще больше, чем я до сих пор. Мне не хотелось втягивать Эри в непредвиденные неприятности, связанные с моими поисками, поэтому я решил сначала поехать к Турберу. Я еще не знал, попрошу ли я у него совета,— мне хотелось просто его увидеть. Адрес мне дал Олаф; Турбер находился в университетском центре Малголан. Я уведомил его о своем прибытии и впервые расстался с Эри. В последние дни она стала молчаливой и беспокойной, вероятно, она тоже волновалась из-за Олафа. Я обещал ей вернуться поскорее, дня через два, а после разговора с Турбером не предпринимать никаких шагов, не посоветовавшись с ней.

Эри проводила меня до Хоулу, где я пересел на прямой ульдер. Пляжи Тихого океана уже опустели, приближались осенние штормы, и из окрестных городков исчезли разноцветные толпы молодежи. Я не удивился тому, что оказался чуть ли не единственным пассажиром серебряного снаряда. Полет в тучах, закрывающих все вокруг, продолжался меньше часа и закончился в сумерках. Город выплыл из наступающей темноты разноцветными огнями — высочайшие строения, «фужеры», светились во мгле, как тонкие, неподвижные языки пламени, их силуэты горели среди белых опор, как гигантские бабочки, связанные воздушными дугами самого высокого уровня коммуникаций; нижние этажи улиц образовывали извилистые цветные реки. Возможно, такое впечатление создавал туман, а может, это был эффект от стеклянных строительных материалов — достаточно сказать, что с высоты центр выглядел, как сгусток драгоценного стекла с различными прослойками, как хрустальный остров, осыпанный драгоценностями и возвышающийся в океане, зеркальная поверхность которого отражала светящиеся ярусы, вплоть до последних, уже еле видимых, словно из подземелий города пробивался его рубиновый раскаленный скелет. Трудно было поверить, что эта феерия переливающихся огней и красок — просто жилище нескольких миллионов людей.

Университетский комплекс располагался за городом. Там, внутри огромного парка, на бетонное покрытие опустился мой ульдер. О близости города можно было догадаться только по светло-серебристому зареву, покрывающему небо над черной стеной старых деревьев. Длинная аллея привела меня к зданию, темному, словно вымершему.

Я лишь приоткрыл огромные стеклянные двери, как тут же в середине загорелся свет. Я очутился в куполообразном холле, выложенном светло-голубой интарсией. Система переходов со звуконепроницаемой изоляцией привела меня в другой коридор, прямой и строгий. Я открывал одну дверь за другой, но все помещения были пусты, и казалось, будто они давно покинуты. Я поднялся наверх по обыкновенной лестнице, то есть с неподвижными ступенями. Вероятно, где-то был лифт, но мне не хотелось его искать. Наверху в обе стороны тянулся такой же коридор и такие же пустые комнаты; на двери одной из них я заметил небольшую карточку с четкой надписью: «Здесь, Брегг». Я постучал и тут же услышал голос Турбера.

Я вошел. Он сидел, согнувшись на фоне темного, во всю стену, окна. На письменном столе, за которым он работал, горела лампа. Стол был завален бумагами и книгами — настоящими книгами, а на втором столе, поменьше, стоявшем рядом, лежали большие горсти кристаллического зерна и различные аппараты. Перед ним возвышалась стопка бумаги, и ручкой — простой ручкой, которая пишет чернилами! — он делал пометки на полях.

— Садись! — предложил он, не поднимая головы.— Я уже заканчиваю.

Я сел в низкое кресло возле письменного стола, но тут же отодвинул кресло немного в сторону, так как яркий свет мешал мне рассмотреть лицо Турбера.

Он работал, как обычно, медленно, наклонив голову, щурясь от яркого света лампы. Он находился в самой скромной комнате, какую я до сих пор видел,— матовые стены, серые двери, никаких украшений, следов наскучившего золота, по обе стороны дверей — квадратные, темные сейчас экраны, стену возле окна занимали металлические шкафчики, возле одного стоял высокий рулон карт или технических чертежей. Вот, собственно, и все. Я посмотрел на Турбера. Лысый, крупный, грузный, он писал, время от времени смахивая слезу с глаз. Они всегда у него слезились, а Джимма (он любил выдавать чужие секреты, особенно те, которые люди тщательно скрывали) как-то сказал мне, что Турбер боится за свое зрение. Тогда я понял, почему Турбер всегда ложится первым, когда мы меняем ускорение, и почему — в последующие годы — разрешал другим выполнять работу, которую раньше делал сам.

Турбер собрал листы бумаги, постучал ими о стол, выравнивая края, спрятал их в папку, закрыл ее и только тогда, опуская большие руки с толстыми, плохо гнущимися пальцами, проговорил:

— Приветствую тебя, Гэл. Как идут дела?

— Не жалуюсь. Разве… ты один?

— Ты хочешь узнать, здесь ли Джимма? Его нет, он уехал вчера. В Европу.

— Ты работаешь?

— Да.

Наступило короткое молчание. Я не представлял себе, как он отнесется к моим словам, поэтому хотел сначала узнать, что он думает о мире, который мы застали, вернувшись сюда. Правда, зная его, я не рассчитывал на откровенность. Он скрывал обычно свои мысли.

— Ты давно уже здесь?

— Брегг,— сказал он, по-прежнему сохраняя спокойствие.— Я сомневаюсь, что тебя это интересует. Не хитри.

— Возможно, ты прав,— проговорил я.— Ну, что мне говорить?

Меня раздирало внутреннее противоречие — что-то среднее между раздражением и робостью, какое всегда охватывало меня в его присутствии. То же испытывали и другие. Я никогда не знал, шутит он, насмехается или говорит серьезно; при всем спокойствии, при всем внимании к собеседнику он оставался совершенно неуловимым.

— Не надо,— проронил он.— Может, позднее. Откуда ты прибыл?

— Из Хоулу.

— Прямо оттуда?

— Да… а почему ты спрашиваешь?

— Это хорошо,— сказал он, словно не слышал моих последних слов. Секунд пять он смотрел на меня неподвижно, будто желал убедиться в моем присутствии; его взгляд не выражал ничего, но я уже догадался — что-то случилось. Я не был только уверен, скажет ли он мне. Предугадать его поведение я не мог. Я размышлял, с чего’мне начать, а он тем временем разглядывал меня все внимательнее, словно я предстал перед ним в новом образе.

— Что делает Вабах? — спросил я, когда это молчаливое наблюдение, по моему мнению, затянулось сверх меры.

— Он поехал с Джиммой.

Я спрашивал его не об этом, и он знал, что я имел в виду, ведь в конце концов я приехал сюда не из-за Вабаха. Снова наступило молчание. Я уже стал раскаиваться в своем решении.

— Я слышал, что ты женился,— вдруг сказал он, как бы нехотя.

— Да,— ответил я, может быть, слишком сухо.

— Ты доволен?

Я пытался любой ценой найти другую тему. В голову приходил только Олаф, но о нем пока не хотелось спрашивать. Я боялся усмешки Турбера — я помнил, как она приводила в отчаяние Джимму, да и не только его. Турбер чуть приподнял брови и спросил:

— Какие у тебя планы?

— Никаких,— ответил я искренне.

— А ты хотел бы что-нибудь делать?

— Да. Но смотря что.

— Ты ничего до сих пор не делал?

Сейчас я, наверное, покраснел. Я разозлился.

— Почти ничего… Турбер… я пришел… не по своему делу.

— Знаю,— проворчал он спокойно.— Стааве, да?

— Да.

— Был в этом определенный риск,— сказал он и слегка оттолкнулся от письменного стола. Кресло послушно повернулось в мою сторону.

— Освамм ожидал самого худшего, особенно после того, как Стааве выбросил свой гипногог… ты его тоже выбросил, а?

— Освамм? — удивился я.— Какой Освамм… подожди, тот из Адапта?

— Да. Он больше всего беспокоился за Стааве. Я разубедил его.

— Как это —: разубедил?

— Ну, Джимма поручился за вас обоих…— проговорил Турбер, словно все это время не слышал меня.

— Что?! — вскричал я, вскакивая с места.— Джимма?!

— Конечно, он сам ничего не знал,— продолжал Турбер.— И сказал мне об этом.

— Какого черта он ручался! — взорвался я, ошеломленный его словами.

— Он считал, что должен,— лаконично объяснил Турбер.— Ведь начальник экспедиции должен знать своих людей…

— Глупости…

— Я повторяю только то, что он сказал Освамму.

— Да? — возмутился я.— А чего Освамм в конце концов боялся? Что мы взбунтуемся или что?

— А у тебя не было желания? — спокойно спросил Турбер.

Я задумался.

— Нет,— наконец ответил я.— Серьезно никогда.

— И ты будешь бетризировать своих детей?

— А ты? — медленно спросил я.

Он первый раз улыбнулся, кончики бескровных губ дрогнули. Промолчал.

— Послушай, Турбер… ты помнишь тот вечер, после последнего разведывательного полета над Бетой… когда я тебе сказал…

Он равнодушно кивнул. Неожиданно мое терпение лопнуло.

— Тогда я тебе не сказал всего, знаешь. Мы были там вместе, но не на равных правах. Я слушался вас, тебя, Джимму, так как сам этого хотел. Все хотели — Вентури, Томас, Эннессон и Ардер, которому Джимма не дал запасной детали — прятал ее на всякий случай. Хорошо. Только какое ты имеешь право так говорить со мной, словно все время сидел на этом стуле? Ведь на Керенее ты послал Ардера вниз, во имя науки послал, ты, Турбер, а я вытянул его во имя его чертовых потрохов, а после того, как мы вернулись, оказывается, что осталось только право потрохов. Только они теперь принимаются во внимание, а все остальное — нет. А может, это я должен сейчас расспрашивать тебя о твоем здоровье и ручаться за тебя, а не наоборот? Как думаешь? Я знаю, что ты думаешь. Ты привез горы материалов, и у тебя есть во что спрятаться до конца жизни, и знаешь, что никто из этих любезнейших не скажет тебе: сколько жизней ты заплатил за этот спектральный анализ? одну? две? Не считаете ли вы, профессор Турбер, что это немного дороговато? Никто тебе такого не скажет, потому что у них нет к нам претензий. Но у Вентури есть. И у Ардера, и у Эннессона. И у Томаса. Чем ты станешь теперь расплачиваться, Турбер? Выводить из заблуждения Освамма — плата за меня? А Джимма — ручаться за нас с Олафом? Когда я тебя впервые увидел, ты делал то же, что и сейчас. Так было и в Аппрену. Ты вечно сидел над бумагами и все делал во имя науки…

Я встал.

— Поблагодари Джимму, что он поручился за нас…

Турбер тоже встал. Может, секунду мы пристально изучали друг друга. Он был ниже меня, но это не ощущалось. Его рост не имел значения. У него был непередаваемо спокойный взгляд.

— Ты предоставишь мне слово, или я уже осужден? — спросил он.

Я пробурчал что-то невразумительное.

— Тогда садись,— сказал он и, не дожидаясь, сам тяжело опустился в кресло.

Я сел.

— Кое-что ты, однако, сделал,— проговорил он таким тоном, словно мы до сих пор разговаривали о погоде.— Ты прочитал Старка, поверил ему, считаешь, что тебя обманули, и теперь ищешь виноватых. Если бы тебя это действительно волновало, то я мог бы взять вину на себя. Но речь не об этом. Старк убедил тебя после таких десяти лет? Брегг, я знал, что ты взбалмошный, но не предполагал, что ты — глупый.

Он замолчал, а я, странное дело, почувствовал сразу облегчение и освобождение. У меня не было времени разобраться в своих чувствах, он продолжал:

— Контакт галактических цивилизаций? Кто тебе о нем говорил? Никто из нас, никто из классиков — ни Меркью, ни Сисмониади, ни Радж Нгамели — никто, ни одна экспедиция не рассчитывала на контакт, и поэтому вся эта болтовня о путешествующих в пустоте археологических находках, об этой вечно опаздывающей галактической почте — просто опровержение положений, которых никто не выдвигал. Какая польза от звезд? А какая польза от экспедиции Амундсена? Андре? Никакой. Единственная временная польза была в том, что доказали — возможность. Доказали — это можно сделать. А точнее говоря,— с этим самым трудным для данного времени делом можно справиться. Нс знаю, Брегг, удалось ли это нам. Правда не знаю. Но мы были там.

Я молчал. Турбер больше не смотрел на меня. Он оперся кулаками о стол.

— В чем тебя убедил Старк — в бесполезности космодромии? Будто мы сами этого не знали! А полюса? Что было на полюсах? Те, кто их покорял, знали, что там ничего нет. А Луна? Что искала группа Росса в кратере Эратосфена? Бриллианты? А зачем Бант и Егорин прошли через центр диска Меркурия? Чтобы загореть? А Келлен и Оффшаг — единственно, что они знали точно, когда летели к холодной туманности Цербера,— это то, что там можно погибнуть. Ты отдаешь себе отчет в том, что на самом деле говорит Старк? Человек должен есть, пить и одеваться; все остальное — безумие. У каждого есть свой Старк, Брегг. У каждой эпохи он был. Зачем Джимма послал тебя и Ардера? Чтобы вы взяли пробы Короны с Новой? Кто послал Джимму? Наука. Как это все по-деловому, а? Изучение звезд. Брегг, как ты думаешь, полетели бы мы, если бы их не было? Я думаю, что полетели. Мы захотели бы познать эту пустоту, чтобы как-то оправдать полет, Геоиид или кто-нибудь другой сказал бы нам, какие ценные измерения и исследования можно будет провести по пути. Пойми меня правильно. Я не говорю, что звезды — только предлог. Ведь и полюс им не был. Нансену и Андре он был нужен… Эверест для Меллори и Ирвинга значил больше, чем воздух. Ты говоришь, что я командовал вами во имя науки? И сам знаешь, что это неправда. Ты испытывал мою память. Может быть, я испытываю твою? Ты помнишь планетоид Томаса?

Я вздрогнул.

— Ты тогда нас обманул. Полетел второй раз, зная, что он уже мертв. Не так ли?

Я молчал.

— Я понял уже тогда. Я не говорил об этом с Джим-мой, но предполагаю, что он тоже догадывался. Зачем ты туда полетел, Брегг? Это уже не были ни Арктур, ни Кере-нея — и некого было спасать. Зачем ты туда полез, чело-вече?

Я молчал. Турбер слегка усмехался.

— Знаешь, в чем наша незадача, Брегг? В том, что нам повезло и мы сидим здесь. Человек всегда возвращается с пустыми руками…

Он замолчал. Его усмешка перешла в гримасу, почти бессмысленную. С минуту он тяжело дышал, сжимая обеими руками край стола. Я смотрел на него, словно видел его впервые,— подумал, он же уже старый. Это открытие потрясло меня. Такое мне никогда не приходило в голову, будто он вообще был без возраста.

— Турбер,— тихо проговорил я,— послушай… но ведь это… это прощальное слово над могилой тех — беспокойных. Таких уже нет. И больше не будет. Ведь… однако… побеждает Старк.

Он приоткрыл рот, показались кончики плоских желтых зубов.

— Брегг, дай слово, что никому не скажешь то, что сейчас от меня услышишь.

Я колебался.

— Никому,— подчеркнул он.

— Хорошо.

Турбер встал, взял в углу рулон бумаги и вернулся с ним к письменному столу.

Он развернул рулон. Я увидел красную, словно начертанную кровью, распластанную рыбу.

— Турбер!

— Да,— спокойно ответил он, скатывая рулон.

— Новая экспедиция?

— Да,— повторил он, ставя рулон в угол, как оружие.

— Когда? Куда?

— Не скоро. До Центра.

— Туманность Стрельца…— прошептал я.

— Да. Приготовления затянутся. Но благодаря анабиозу…

Он продолжал говорить, но до меня доходили только отдельные слова: «полет в петле», «безгравитационная акселерация», а возбуждение, которое охватило меня, когда я увидел начертанный конструкторами силуэт огромной ракеты, сменилось неожиданной апатией, и я вяло, будто сквозь сгущающийся туман, рассматривал свои руки, лежащие на коленях. Турбер замолчал, поглядел на меня исподлобья, подошел к письменному столу и стал складывать папки с бумагами, словно желая дать мне время осознать невероятное известие. Я должен был забросать его вопросами — кто из нас, старых, полетит, сколько будет продолжаться экспедиция, какие у нее цели, но не спросил ни о чем. Даже о том, почему это держится в секрете. Я посмотрел на его погрубевшие огромные руки, на которых прошедшие годы оставили больше следов, чем на лице, и ощутил что-то вроде тупого злорадства — он тоже, наверное, не полетит. Я не доживу до их возвращения, даже если побью рекорд Мафусаила, подумал я. Все равно это не имеет уже никакого значения. Я встал. Турбер шелестел бумагами.

— Брегг,— проговорил он, не поднимая глаз,— я еще должен немного поработать; если хочешь, мы можем вместе поужинать. Переночевать ты можешь в дортуаре, он сейчас пуст.

Я буркнул «хорошо» и направился к двери. Турбер работал, словно я уже ушел. Я постоял немного у порога и вышел. Какое-то время я даже не понимал, где нахожусь, потом до меня дошел звучный равномерный стук — отзвук собственных шагов. Я приостановился. Я находился посередине длинного коридора между двумя рядами одинаковых дверей. Эхо шагов раздавалось по-прежнему. Кажется? Кто-то идет за мной? Я обернулся и заметил исчезающую в дальних дверях высокую фигуру. Это длилось какое-то мгновение, я не разглядел человека, а увидел только само движение и закрывающуюся дверь. Я не знал, что мне делать. Дальше идти не имело смысла — коридор заканчивался тупиком. Я повернул, прошел мимо огромного окна; над черным массивом парка серебрилось зарево города; я снова остановился у дверей с карточкой «Здесь, Брегг», за которыми работал Турбер. Мне уже не хотелось его видеть. Мне нечего было сказать — ему тоже. Вообще, зачем я сюда приехал? Вдруг я вспомнил зачем и удивился. Следовало войти и спросить про Олафа, но не сейчас. Не в эту минуту. У меня были силы, я чувствовал себя хорошо, но со мной происходило что-то, чего я не понимал. Я направился к лестнице. Напротив нее находилась последняя в ряду дверь, за которой только что исчез неизвестный. Я вспомнил, что заглядывал в эту комнату в самом начале, когда вошел в здание и искал Турбера; узнал кривую полосу ободранной краски. Комната была пуста. Что искал там вошедший человек?

Уверенный, что он ничего не искал, а только хотел от меня спрятаться, я долго стоял в нерешительности напротив лестницы, залитой белым неподвижным светом. Медленно-медленно я повернулся. Меня охватило непонятное беспокойство, даже не беспокойство — я ничего не боялся, а чувствовал себя как после анестезирующего укола; сосредоточенно, спокойно я сделал два шага, напряг слух, закрыл глаза, и тогда мне показалось, что я слышу за дверью дыхание. Невероятно. Теперь пойду, решил я, но не мог — слишком много внимания я уделил этой дурацкой двери, чтобы просто так уйти. Я открыл дверь и заглянул в комнату. Под небольшой лампой посередине пустой комнаты стоял Олаф. Он был в своем старом свитере с подвернутыми рукавами, словно только что бросил инструменты.

Мы смотрели друг на друга. Я упорно молчал, Олаф понимал, что я не произнесу ни слова, и начал первый:

— Как дела, Гэл…

Его голос звучал неуверенно.

Я не хотел притворяться, меня потрясли обстоятельства неожиданной встречи, а может, я еще находился под впечатлением оглушающих слов Турбера, во всяком случае, я ничего не ответил. Подошел к окну, из которого был тот же вид — черный парк и зарево над городом, повернулся и сел на подоконник. Олаф не пошевелился. Он продолжал стоять посередине комнаты; из книги, которую он держал в руках, выскользнул листок бумаги и упал на пол. Мы наклонились одновременно; я поднял листок и увидел схему корабля, того самого, что недавно показывал мне Турбер. Внизу виднелись пометки, сделанные рукой Олафа. «Значит, вот в чем дело»,— подумал я. Он не писал, так как сам летит и не хочет огорчать меня таким известием. Я должен ему сказать, что он ошибается, ведь я не собираюсь ни в какую экспедицию. Хватит с меня звезд; кроме того, я знаю все от Турбера, поэтому он может говорить со мной с чистой совестью.

Я внимательно рассматривал чертеж, словно испытывал полетные возможности ракеты, потом молча отдал ему листок, он взял его, немного помедлил, сложил вдвое и спрятал в книгу. Все происходило молча, я уверен, что неумышленно, но эта сцена, может, именно потому, что она разыгрывалась в тишине, приобрела символическое значение, словно я принимал к сведению его предполагаемое участие в экспедиции и, возвращая ему чертеж, одобрял его шаг без энтузиазма, но и без сожаления.

Когда я хотел заглянуть ему в глаза, он опустил их, но тут же бросил на меня взгляд исподлобья — не то неуверенный, не то смущенный. Даже сейчас, когда я уже обо всем знаю? Тишина маленькой комнаты становилась невыносимой. Я слышал немного учащенное дыхание Олафа. У него было усталое лицо и глаза не такие живые, как при последней нашей встрече, словно он много работал и мало спал, но в его глазах появилось какое-то совершенно новое, неизвестное мне выражение.

— У меня все хорошо…— медленно проговорил я,— а у тебя?

Мои слова явно запоздали, надо было задать этот вопрос сразу, как только вошел, а теперь он звучал немного обиженно или даже издевательски.

— Ты был у Турбера? — спросил он.

— Да, был.

— Студенты уехали… сейчас никого нет, нам дали весь дом,— произнес он с видимым усилием.

— Чтобы вы смогли разработать план экспедиции? — добавил я, а он поспешно ответил:

— Да, Гэл. Ну, ты же знаешь, что это за работа. Сейчас нас пока горстка людей, но у нас прекрасные машины, эти автоматы…

— Это хорошо.

Снова наступило молчание. Странно — чем дольше длилось молчание, тем сильнее прошлялось беспокойство Олафа, его неестественная неподвижность — он по-прежнему оцепенело торчал под лампой, посередине комнаты, словно ожидал самого худшего. Я решил это прекратить.

— Послушай, ну…— тихо проговорил я,— как ты, собственно, все это представлял? Политика страуса никогда не оправдывается, знаешь ли… Ты же не думал, что без тебя я никогда не узнаю?

Он молчал, наклонив набок голову. Я явно переборщил, ведь он ни в чем не был виноват, на его месте я, пожалуй, вел бы себя так же. Я сердился на него не за то, что он месяц молчал, а за то, что он, увидев меня, когда я выходил от Турбера, хотел спрятаться в пустой комнате. Но я не мог сказать ему об этом, прозвучало бы глупо и смешно. Я повысил голос, обозвал его дураком, но он даже не попытался защищаться.

— Итак, ты считаешь, что нам не о чем говорить? — разозлился я.

— Это зависит от тебя…

— От меня?

— Да, от тебя,— настойчиво повторил он.— Самым главным было от кого ты узнаешь.

— Ты действительно так считаешь?

— Так мне казалось…

— Мне все равно,— пробурчал я.

— Что… ты собираешься сделать? — тихо спросил он.

— Ничего.

Олаф недоверчиво посмотрел на меня.

— Гэл, ведь я…

Он не договорил. Я чувствовал, что его тяготит само мое присутствие, но я не мог простить его неожиданного бегства, а уйти не решался. Я не знал, что надо говорить,— все, что соединяло нас, было под запретом. Мы одновременно посмотрели друг на друга,— видно, каждый из нас рассчитывал на помощь другого.

Я встал с подоконника.

— Олаф… поздно уже… Я пойду… не думай, что… я обиделся на тебя, ничего подоблого. Мы еще встретимся, может, ты приедешь к нам,— с трудом выдавил я из себя, каждое слово звучало неестественно, и он это чувствовал.

— А ты… останешься хотя бы на ночь?

— Не могу, знаешь, я обещал…

Я не произнес ее имени; Олаф буркнул:

— Как хочешь. Я провожу тебя.

Мы вместе вышли из комнаты, потом по лестнице спустились вниз; на улице было совершенно темно. Олаф молча шел рядом, вдруг остановился, я тоже.

— Останься,— прошептал он робко.

Я слабо различал его лицо.

— Хорошо,— неожиданно согласился я и повернул обратно. Олаф не ожидал такого. Он немного постоял, потом обнял меня за плечи и повел к другому зданию — пониже; в пустом зале, освещенном несколькими лампами, мы поужинали за стойкой бара. За все время мы перекинулись всего десятком слов. Потом поднялись на второй этаж.

Комната, в которую он меня привел, была почти квадратная, выдержанная в матово-белых тонах, с широким окном, выходящим в парк с другой стороны: я не видел городского зарева над деревьями; в комнате стояли свеже-застеленная кровать, три кресла, одно — возле окна. Через узкие приоткрытые двери блестел кафель ванной комнаты. Олаф, опустив руки, стоял у порога, будто ожидая моих слов, но я молчал, ходил по комнате и машинально прикасался к предметам. Олаф тихо спросил:

— Могу ли… я быть чем-нибудь полезен?

— Да,— ответил я,— оставь меня одного.

Олаф не двинулся с места. Его лицо ожег румянец, потом оно побледнело, вдруг на нем родилась улыбка — Олаф хотел укрыться от оскорбления, ведь мои слова действительно прозвучали оскорбительно. От этой беспомощной жалобной улыбки во мне что-то оборвалось и, поспешно пытаясь сбросить с себя маску равнодушия, которую я надел, так как на большее не был способен, я подбежал к Олафу, когда он поворачивался, собираясь выйти, схватил его за руку и сильно сжал ее, как бы прося этим стремительным пожатием прощения, а он, не глядя на меня, ответил таким же крепким рукопожатием и вышел. Рука у меня еще горела от его пожатия, а он уже закрывал за собой дверь, так осторожно и тихо, словно покидал комнату больного. Я остался один, как хотел.

В здании стояла тишина. Даже шагов удаляющегося Олафа я не слышал; в оконном стекле слабо отражался мой собственный силуэт, из невидимого источника плыл теплый воздух, а сквозь контуры своего отражения я видел линии деревьев, утонувших в полной темноте. Я .еще раз окинул взглядом комнату и сел в большое кресло у окна.

Осенняя ночь только наступила. Спать совсем не хотелось. Я стоял возле окна. Расстилающийся за ним мрак, наверное, заполнен холодом и шумом голых ветвей — мне вдруг захотелось оказаться там, побродить в темноте, в ее хаосе. Не раздумывая, я вышел. В коридоре — никого. Спустился по лестнице на цыпочках. Олаф, пожалуй, уже отдыхает, а Турбер, если еще и работает, то «а другом этаже в дальнем крыле здания. Я сбежал вниз, уже не скрываясь, выбрался на улицу и быстро зашагал вперед. Направления я не выбирал, шел прямо, стараясь, чтобы городское зарево оставалось в стороне. Аллея парка скоро вывела меня на дорогу, я шел по ней, потом неожиданно остановился. Дорога привела бы меня в город, к людям, а мне хотелось побыть одному. Я вспомнил, что говорил мне Олаф еще в Клавестре о Маллеолане,-новом городе, -возникшем среди гор уже после нашего атлета;, шоссе, по которому я прошел несколько километров, постоянно петляло, круто поворачивало, вероятно обходя возвышенности, но в темноте я не мог их рассмотреть. Дорога, как и везде, не была освещена, слегка фосфоресцировала только сама поверхность, но свет был настолько слабым, что не освещал даже растущие в нескольких шагах от обочины заросли. Я сошел с дороги и, идя на ощупь, очутился в небольшой рощице, которая вывела меня на крутую, широкую, лишенную растительности возвышенность — я это определил по ветру, который свободно гулял здесь; несколько раз далеко внизу промелькнул бледной змейкой отрезок покинутого мной шоссе, потом это последнее светлое пятно исчезло. Я снова остановился и всем телом, лицом, подставленным ветру,— не только ничего не видящими глазами, попытался сориентироваться в этом месте, незнакомом, как чужая планета; я намеревался самым коротким путем забраться на одну из возвышенностей, окружающих долину, в которой расположился город, но как определить нужное направление? Неожиданно, когда затея показалась мне безнадежной, я услышал идущий с высоты, справа, продолжительный далекий звук, напоминающий шум волны, но все же отличающийся от него — гул, с которым ветер пронесся по лесу, расположенному значительно выше того места, где я стоял. Не раздумывая, я направился в ту сторону. Склон, заросший сухой старой травой, привел меня к опушке леса. Я обходил деревья, вытянув руки, чтобы не поцарапаться о колючие ветки. Вскоре склон стал более пологим, деревья расступились, опять я вынужден был выбирать направление; вслушиваясь в темноту, я терпеливо ждал очередного сильного порыва ветра. В какое-то мгновенье пространство отозвалось — с отдаленных вершин поплыло протяжное, свистящее пение — так ветер в эту ночь был моим союзником; я двинулся напрямик, не обращая внимания на то, что сейчас теряю высоту, резко спускаясь в глубь черной балки, которая круто уходила вниз; я начал размеренно подниматься вверх, дорогу мне указывал журчащий где-то ручеек. Я ни разу не увидел его, впрочем, он протекал, вероятно, под валунами; звук журчащей воды становился все тише по мере того, как я поднимался выше, потом совсем затих, и меня опять окружил высокоствольный лес, вероятно, сосновый, совершенно без подлеска. Земля была покрыта мягким слоем старой хвои, кое-где — скользким мхом. Это блуждание в темноте продолжалось часа три; корни, о которые я спотыкался, все чаще соседствовали с выступающими из-под мягкой земли валунами, я немного боялся, что вершина будет покрыта лесом и в его лабиринте закончится, едва начавшись, мое странствие по горам, но мне повезло — по голому перевалу я добрался до расселины, поднимавшейся все круче. Стоило мне на мгновение остановиться — камни тут же с грохотом полетели из-под ног; прыжками, падая и вставая, я добрался до боковой гряды сужающегося ущелья и пошел быстрее; иногда останавливался, пытаясь осмотреть местность, но мрак был такой, что не было видно ни города, ни его зарева; от светящейся дороги, с которой я сошел, не осталось и следа; ущелье привело меня на полянку, заросшую сухими травами; я находился уже высоко — я определил это по все расширяющемуся надо мной звездному небу — вероятно, заслоняющие его вершины начинали выравниваться с той, по которой я поднимался. Пройдя несколько сотен шагов, я очутился среди зарослей горной сосны.

Если бы меня в этой темноте кто-нибудь неожиданно остановил и спросил, зачем и куда я иду, я не смог бы ответить; к счастью, никого не было и мое одинокое ночное путешествие я бессознательно ощущал, как облегчение по крайней мере временное. Склон становился все круче, идти было все труднее, но я шел вперед и вперед, заботясь только о том, чтобы не свернуть с пути, будто у меня была какая-то цель. Сердце сильно стучало, я тяжело дышал, но в забытьи ломился вперед, инстинктивно чувствуя, что должен преодолеть именно такие трудности. Я раздвигал ветви горных сосен, порой застревал в их гуще, с силой вырывался и шел дальше. Иглы били меня по лицу, по груди, цеплялись за одежду, пальцы уже склеивались от смолы; на открытом пространстве налетел ветер, напал на меня из темноты, неудержимо бушевал, свистя где-то в вышине, и я догадался, что достиг перевала. Затем я снова оказался в зарослях горных сосен, здесь был теплый неподвижный воздух, насыщенный запахом хвои. На пути вырастали неожиданные препятствия — разбросанные камни, небольшой осыпающийся участок. Я шел уже несколько часов, но еще чувствовал в себе запас сил, достаточный, чтобы не впасть в отчаяние; ущелье, ведущее к неизвестному перевалу, а возможно, к вершине, сузилось так, что на фоне неба я увидел уже два его навершия, закрывающие звезды.

Давно осталась внизу полоса тумана, но холодная ночь была безлунной, а звезды давали мало света. Поэтому я очень удивился, увидев вокруг себя и над собой нечто белое, продолговатое, лежавшее во мраке, не рассеивая его, словно за день вобрало в себя свет; только когда под ногами раздался хруст, я понял, что это снег.

Он покрывал не очень толстым слоем почти весь крутой склон. Я промерз бы, наверное, до костей, ведь одет я был очень легко, но неожиданно ветер утих, и все отчетливее хрустела снежная корка, которую я пробивал, проваливаясь по щиколотку.

На самом перевале снега почти не было. На осыпи черными силуэтами торчали большие голые валуны. Я остановился с бьющимся сердцем и посмотрел в сторону города. Его закрывал склон, и только темнота, рыжеватая от неясного света его огней, выдавала место, где он лежал в долине. Надо мной дрожали яркие звезды. Я сделал еще несколько шагов и сел на плоский валун. Возле него скопилось немного снега. Теперь я не видел даже зарева города. Передо мной в темноте проступали горы, призрачные, с вершинами, побеленными снегом. Внимательно вглядевшись в восточный край горизонта, я заметил первую серую полоску, от которой поблекли звезды,— зарождался новый день. На ее фоне вырисовывалась вершина, разламывающая пополам эту полосу. И неожиданно в моем застывшем сознании начало что-то происходить, бесформенная темнота — снаружи или внутри меня? — перемещалась, опускалась, меняя пропорции, я так был сосредоточен на этом, что какое-то время ничего не замечал вокруг, а когда ко мне снова вернулась способность видеть, все уже выглядело иначе. На востоке над черной долиной небо слегка посерело, усиливая тем самым черноту скального отрога, но я смог бы указать каждый его излом, найти на ощупь любую выбоину; я знал, какая картина предстанет передо мной днем, ведь она была начертана во мне, навсегда и не напрасно. Вот оно — то неизменное, о чем мечтал, что осталось нетронутым, когда в полуторавековой пасти времени весь мой мир распался и погиб. В этой долине я провел свои детские годы — в старом деревянном летнем домике на противоположном, травянистом склоне Ловца Туч. От фундамента развалюхи, наверное, не осталось ни камешка, все балки давно превратились в труху, а горный хребет стоял, не изменившись, словно ждал этой встречи,— может, неясное, подсознательное воспоминание привело меня ночью сюда?

После такого неожиданного открытия я почувствовал огромную слабость, которую раньше успешно заглушал мнимым спокойствием, потом обдуманным, исступленным подъемом в горы. Я наклонился и, не стыдясь, дрожащими пальцами клал в рот кусочки снега, который только обжигал холодом язык, но не утолял жажды. Я постепенно приходил в себя, сидел и ел снег, все еще не совсем доверяя своему открытию, ожидая только первых лучей солнца, чтобы увериться в своих догадках. Задолго до восхода солнца с высоты, с потухающих звезд прилетела птица, сложила крылья и стала приближаться ко мне. Я замер, боясь ее спугнуть. Она пошла вокруг меня, я подумал, что птица меня не заметила, но она вернулась с другой стороны, обойдя валун, на котором я сидел. Мы смотрели какое-то время друг на друга, потом я негромко спросил:

— Откуда ты взялась?

Видя, что птица не боится меня, я снова стал есть снег. Птица наклонила голову и приглядывалась ко мне черными бусинками глаз. Неожиданно, словно насмотрелась досыта, расправила крылья и улетела. Опершись о шершавый валун, скорчившись, с замерзшими от снега руками, я ожидал рассвета, прошедшая ночь быстро прокручивалась в коротких сценах — Турбер, его слова, молчание — мое с Олафом, вид города, красный туман и просветы в нем, образованные воронками света, горячие потоки воздуха, вдох и выдох миллионного распада, висящие площади и аллеи, высокие башни с огненными крыльями, краски, доминирующие на разных уровнях, перевал, не совсем сознательный разговор с птицей, я ем снег — все эти картинки вспыхивали вместе и отдельно, как бывает во сне; это было воспоминанием и забвением того, над чем я не решался задумываться, ведь все время я пытался найти в себе согласие с тем, с чем не мог согласиться. Но это было раньше именно как во сне. Теперь я, разумный и чуткий, ожидал наступления дня; воздух был серебрист от серого рассвета, я внимательно смотрел, как медленно вытираются из ночи суровые стены гор, ущелья, осыпи, словно молчаливо подтверждая реальность моего возвращения; впервые я чувствовал себя не чужим на Земле, подданным ее и ее законов, и мог — без бунта и печали — думать о тех, кто полетит за золотым руном звезд…

Снежная вершина зажглась золотом и белизной, она, мощная и вечная, возвышалась над долиной, залитой лиловым светом, а я с глазами, полными слез, преломляющих цвета вершины, медленно встал и начал спуск по осыпи на юг, туда, где был мой дом.

Данинград