- Глава 29. ПЕЩЕРА
- Глава 30. ПЕСНЬ ГОМЕРА
- Глава 31. СМЕРТЬ ТИТАНА
- Глава 32. ЭПИТАФИЯ ПОРТОСУ
- Глава 33. ДОЗОР Г-НА ДЕ ЖЕВРА
- Глава 34. КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XIV
- Глава 35. ДРУЗЬЯ ФУКЕ
- Глава 36. ЗАВЕЩАНИЕ ПОРТОСА
- Глава 37. СТАРОСТЬ АТОСА
- Глава 38. ВИДЕНИЕ АТОСА
- Глава 39. АНГЕЛ СМЕРТИ
- Глава 40. РЕЛЯЦИЯ
- Глава 41. ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ПОЭМЫ
- ЭПИЛОГ
- СМЕРТЬ Д’АРТАНЬЯНА
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава 29.
ПЕЩЕРА
Несмотря на своего рода пророческий дар, который был замечательной чертой в характере Арамиса, события, как и все, что подвержено превратностям случая, развернулись иначе, чем предполагал ваннский епископ.
Бикара, конь которого был много лучше, чем кони его товарищей, доскакав раньше других до входа в пещеру, понял с первого взгляда, что и лиса и собаки – все исчезло в этой дыре. Но, пораженный тем суеверным страхом, который охватывает человека перед всяким подземным ходом, как, впрочем, и перед всякой тьмой, он остановился, решив подождать, пока соберутся все остальные.
– В чем дело? – закричали, не понимая причины его бездействия, запыхавшиеся от скачки охотники.
– Ничего особенного, только собак больше не слышно; надо думать, что и лисицу, и всю нашу свору поглотил этот подземный ход.
– Собаки идут по слишком хорошему следу, чтобы сбиться с него, – сказал один из гвардейцев. – К тому же мы бы слышали, как они тычутся то в одну, то в другую сторону. Надо думать, как говорит Бикара, что они и в самом деле проникли в эту пещеру.
– Но в таком случае, – спросил рослый молодой человек, – почему они не подают голоса?
– Это странно, – заметил другой.
– Ну что ж, – предложил третий, – давайте войдем в пещеру. Или, быть может, вход в нее воспрещен?
– Нет, – возразил Бикара, – но там темно, как в печной трубе, и к тому же в ней нетрудно свернуть себе шею.
– И подтверждение этому наши собаки, – добавил все тот же гвардеец. По-видимому, с ними это самое и случилось.
– Что за черт? Куда ж они делись? – воскликнули хором гвардейцы.
И хозяева пропавших собак принялись звать их по имени или свистать особым, известным им образом, но ни одна не откликнулась ни на зов, ни на свист.
– А что, если это заколдованная пещера! – вскричал Бикара. – Ну что ж! Посмотрим.
И, соскочив с коня, он вошел в нее.
– Погоди, погоди! Я пойду с тобой! – крикнул одни из гвардейцев, видя, что Бикара готов уже исчезнуть в ее полумраке.
– Нет, не надо, – отвечал Бикара, – тут и в самом деле что-то загадочное. Незачем рисковать всем сразу. Если через десять минут я не вернусь, входите, но в этом случае входите уже все вместе.
– Пусть так, – согласились с ним молодые люди, не видевшие в предприятии Бикара опасности для него. – Хорошо, мы подождем.
И, не сходя с лошадей, они собрались в круг возле входа в пещеру.
Между тем Бикара один, в полном мраке, ощупью пробирался по подземному ходу, пока не наткнулся на мушкет Портоса. Препятствие, с которым встретилась его грудь, удивило его, и, протянув руку, он ухватился за холодное как лед дуло мушкета.
Нож Ива был уже занесен над молодым человеком, и тот неминуемо пал бы от страшного удара бретонской руки, но в последний момент ее остановила железная рука Портоса. В непроглядной тьме послышался голос, похожий на глухое рычание:
– Не хочу, чтоб его убивали.
Бикара оказался между неведомым ему покровителем и тем, кто покушался на его жизнь; и тот и другой внушали ему одинаковый ужас. Несмотря на всю свою храбрость, он дико вскрикнул. Платок Арамиса, которым тот зажал ему рот, заставил его замолчать.
– Господин де Бикара, – зашептал ваннский епископ, – мы не хотим вашей смерти, и вы должны верить этому, если узнали нас, но при первом же слове, сорвавшемся с ваших уст, при первом стоне, при первом вздохе мы будем вынуждены убить вас, как убили ваших собак.
– Да, господа, я вас узнаю, – так же шепотом ответил молодой человек.
– Но каким образом вы тут оказались? Что вы тут делаете? Несчастные!
Несчастные! Я считал, что вы в крепости.
– А вы, сударь, вы, сколько помнится, должны были добиться для нас известных условий?
– Я сделал, что мог, господа, но… но существует определенный приказ…
– Расправиться с нами?
Бикара ничего не ответил. Ему было тягостно говорить с дворянами о веревке.
Арамис понял молчание своего пленника.
– Господин Бикара, вы были бы уже трупом, если б мы но приняли во внимание вашу молодость и наши давние связи с вашим отцом; вы и теперь можете выйти отсюда, поклявшись, что не станете рассказывать вашим товарищам о том, что видели здесь.
– Не только клянусь, что ничего не стану рассказывать, – проговорил Бикара, – но клянусь также и в том, что сделаю все, лишь бы помешать им проникнуть сюда.
– Бикара! Бикара! – донеслось снаружи несколько голосов.
– Отвечайте! – приказал Арамис.
– Я здесь! – прокричал Бикара.
– Идите! Мы полагаемся на ваше честное слово.
Бикара двинулся по направлению к свету. В пещере показались силуэты нескольких человек. Бикара бросился навстречу друзьям, чтобы вернуть их назад. Он столкнулся с ними в начале подземного коридора, и который они уже успели войти.
Арамис и Портос насторожились, как люди, жизнь которых повисла на волоске.
Бикара, сопровождаемый своими друзьями, дошел до выхода из пещеры.
– О, о! – заметил один из них, когда они вышли на свет. – Какой же ты бледный!
– Бледный? – вскричал другой. – Ты хочешь сказать – зеленый!
– Что вы! – проговорил Бикара, стараясь взять себя в руки.
– Что, ради бога, скажи, что с тобой приключилось? – раздалось сразу несколько голосов.
– В твоих жилах, мой бедный друг, не осталось ни капли крови, – предположил кто-то.
– Господа, не шутите, ему сейчас станет дурно, и он грохнется в обморок. У кого есть нюхательная соль?
Все разразились хохотом. Все эти словечки, эти остроты носились вокруг бедного Бикара, как пули в гуще сражения. Пока продолжался этот ливень вопросов, Бикара успел немного прийти в себя.
– Что я, по-вашему, мог там увидеть? Мне было жарко, когда я спускался в эту пещеру, там меня сразу охватил ледяной холод, вот и все.
– Но собаки? Что сталось с собаками? Ты видел их? Ты что-нибудь знаешь о них?
– Они побежали, надо думать, другим путем.
– Господа, – начал один из молодых людей, столпившихся вокруг Бикара.
– Во всем этом, в бледности и молчании нашего друга заключена тайна, которую он не может или не хочет открыть. Но, по-моему, дело ясное – Бикара что-то видел в пещере. Мне любопытно взглянуть, что же это такое, даже если это сам дьявол. В пещеру, друзья, в пещеру!
– В пещеру! – повторили за ним и все остальные.
Эхо донесло эти слова к Портосу и Арамису, воспринявшим их как грозное предупреждение. Бикара, устремившись вперед и загораживая дорогу товарищам, прокричал:
– Господа, господа! Ради бога, умоляю вас, не входите!
– Но что же страшного в этой пещере?
– Говори, Бикара!
– Несомненно, он видел в ней дьявола, – засмеялся тот, кто первым высказал это предположение.
– Если он и в самом деле видел в ней дьявола, пусть не будет в таком случае эгоистом, пусть позволит и нам поглядеть на него, – закричали со всех сторон.
– Господа, господа, умоляю вас! – настаивал Бикара.
– Дай же пройти!
– Умоляю вас, не входите!
– Ты же входил!
Конец этим препирательствам положил один офицер, человек более зрелого возраста, чем все остальные. Он все время молча стоял позади и до этого не промолвил ни слова. Выйдя вперед, он произнес невозмутимо спокойным тоном, составлявшим контраст с царившим кругом оживлением:
– Господа, в пещере действительно кто-то или что-то таится. Не будучи дьяволом, это нечто смогло заставить, однако, замолчать наших собак. Надо узнать, что же представляет собой это нечто.
Бикара сделал последнюю попытку не пустить в пещеру товарищей, но его усилия оказались напрасными. Тщетно цеплялся он за выступы скал, чтобы загородить проход своим телом; толпа молодых людей ворвалась в пещеру, следуя за офицером, который заговорил последним, но первым, со шпагой в руке, бросился навстречу Незримой опасности.
Бикара, отброшенный в сторону и лишенный возможности идти вслед за друзьями, так как в последнем случае он был бы в глазах Портоса и Арамиса предателем и Клятвопреступником, в мучительном ожидании, со все еще умоляюще протянутыми руками, прислонился к шероховатой стене утеса, надеясь, что и здесь его смогут поразить пули мушкетеров Людовика Тринадцатого.
Что до гвардейцев, то они уходили все дальше и дальше, и их голоса становились все глуше. Вдруг, прогремев под сводами, точно гром, раздался грохот мушкетов. Две-три пули расплющились об утес, у которого стоял Бикара. В то же мгновение послышались вопли, проклятья, стоны, и вслед за тем из подземелья стали выбегать офицеры. Иные из них были бледны как смерть, другие залиты кровью, и все окутаны густым дымом, валившим из глубины пещеры наружу.
– Бикара, Бикара! – кричали разъяренные беглецы. – Ты знал о засаде в пещере и не предупредил нас об этом! Бикара, ты причина смерти четверых наших! Горе тебе, Бикара!
– Это ты виноват в том, что меня ранили насмерть, – прохрипел один из молодых людей, собирая в горсть свою кровь и обрызгав ею лицо Бикара, пусть же кровь моя падет на тебя!
И он в агонии свалился у ног Бикара.
– Но скажи, скажи наконец, кто там скрывается! – послышалось несколько бешеных голосов.
Бикара молчал.
– Скажи или умрешь! – крикнул раненый, становясь на колено и поднимая на Бикара бессильный клинок.
Бикара подбежал к нему и подставил свою грудь под удар, но раненый упал с тем, чтобы никогда уже не подняться, испуская последний вздох.
Бикара с взъерошенными волосами, с блуждающим взглядом, окончательно потеряв рассудок, бросился внутрь пещеры, горестно восклицая:
– Да, да, вы правы! Меня нужно убить! Я допустил, чтоб погибли мои товарищи! Я подлец!
И, отшвырнув с силою шпагу, чтобы отдать свою жизнь не защищаясь, Бикара, опустив голову, прыгнул в темноту подземелья. Одиннадцать оставшихся в живых из шестнадцати устремились за ним.
Но им не удалось пройти дальше, чем первым: новый удар уложил на холодном песке еще пятерых, и так как не было никакой возможности определить, откуда вылетают эти смертоносные молнии, остальные отступили в неописуемом ужасе.
Но Бикара, живой и невредимый, не бежал с остальными; он сел на обломок скалы и стал ждать дальнейших событий.
Оставалось только шесть офицеров.
– Неужели, – заговорил один, – это и в самом деле сам дьявол?
– Гораздо хуже, – бросил в ответ другой.
– Давайте спросим у Бикара; ему это, бесспорно, известно – Но где он?
Молодые люди, осмотревшись вокруг, так и не нашли Бикара.
– Он убит! – раздалось два-три голоса.
– Нет, – возразил кто-то из офицеров. – Я видел его в дыму, уже после залпа; он в пещере; он уселся на камень; он дожидается нашего возвращения.
– Он, конечно, знает, кто там – Но откуда?
– Он был в плену у мятежников.
– Верно. Давайте позовем его и узнаем, кто наши врат.
И все принялись кричать:
– Бикара! Бикара!
Но Бикара не ответил.
– Хорошо, – сказал офицер, тот самый, который показал себя в этом деле столь хладнокровным, – он нам больше не нужен, сюда идут подкрепления.
И действительно, отряд гвардейцев, человек в семьдесят пять или восемьдесят, отставший от офицеров, которых увлек пыл охоты, приближался в полном порядке под начальством капитана и старшего лейтенанта Пять офицеров подбежали к своим солдатам и, рассказав с вполне понятным волнением и красноречием о случившемся, обратились к ним с просьбой о помощи.
Капитан, перебив их, спросил:
– Где ваши товарищи?
– Пали.
– Но вас было шестнадцать.
– Десять убито, Бикара в пещере, остальные пять перед вами.
– Бикара в плену?
– Возможно.
– Нет, нет, вот он! Смотрите!
Бикара и в самом деле показался у выхода из пещеры.
– Он подает нам знак приблизиться, – заметили офицеры. – Идем!
И все направились к Бикара.
– Сударь, – обратился к нему капитан, – меня уверяет, будто вы знаете, кто те люди, которые так отчаянно защищаются в этой пещере. Именем короля приказываю оказать все, что вам известно.
– Господин капитан, – отвечал Бикара, – вы не должны больше давать мне приказаний подобного рода: меня только что освободили от честного слова, и я являюсь к вам от имени этих людей.
– Сообщить, что они сдаются?
– Сообщить, что они полны решимости драться до последнего вздоха.
– Сколько же их?
– Двое.
– Их двое, и они хотят диктовать условия?
– Их двое, но они убили уже десятерых наших.
– Что же это за люди? Титаны?
– Больше. Вы помните историю бастиона Сен-Жерве, господин капитан?
– Еще бы! Четверо мушкетеров сопротивлялись там против целой армии.
– Так вот, двое из этих мушкетеров в пещере.
– Как их зовут?
– Тогда их звали Портосом и Арамисом. Теперь их зовут господин д’Эрбле и господин дю Валлон.
– Ради чего они все это делают?
– Они удерживают Бель-Иль для господина Фуке.
При упоминании двух этих имен, прославленных имен Портоса и Арамиса, среди солдат пробежал восхищенный шепот.
– Мушкетеры, мушкетеры, – повторяли они.
И у всех этих отважных юношей при мысли о том, что им предстоит сразиться с двумя самыми прославленными вояками старой армии, сердце замирало от ужаса, смешанного с восторгом. И в самом деле, эти четыре имени – д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис – были глубоко почитаемы всяким, кто носил шпагу, подобно тому как в древности почитались имена Геракла, Тесея, Кастора и Поллукса.
– Два человека! – вскричал капитан. – И двумя залпами они убили десять моих офицеров! Это невозможно, господин Бикара!
– Господин капитан, – отвечал Бикара, – я не говорил вам о том, что с ними нет еще двух или трех человек; ведь и у мушкетеров бастиона Сен-Жерве было трое или четверо слуг. Но поверьте мне, я видел этих людей, я был взят ими в плен, я знаю, что они представляют собой; они вдвоем в состоянии истребить целый корпус.
– Мы это увидим, и очень скоро. Внимание, господа!
После этого ответа никто не позволил себе ни одного слова: все приготовились беспрекословно повиноваться своему начальнику.
Один Бикара решился на последнюю попытку остановить капитана.
– Сударь, – сказал он вполголоса, – поверьте мне, пойдемте своею дорогой; эти два человека, эти два льва, на которых мы нападаем, будут защищаться до последнего вздоха. Они уже убили десятерых наших, они убьют вдвое больше и кончат тем, что убьют себя, но они не сдадутся. Что мы выиграем от подобной победы?
– Мы выиграем, сударь, то, – отвечал капитан, – что оградим себя от позора, который неминуемо пал бы на нас, если бы восемьдесят королевских гвардейцев отступили перед двумя мятежниками. Последовав вашим советам, я потеряю честь, – а лишившись чести, я опозорю всю армию. Вперед!
И он первый направился к пещере. Дойдя до входа, капитан велел солдатам остановиться.
Он сделал это затем, чтобы дать Бикара и его товарищам время рассказать подробнее о пещере, затем, когда ему показалось, что для знания обстановки полученных сведений совершенно достаточно, он разделил свой отряд на три взвода, которые должны были двигаться один за другим и вести огонь по всем направлениям. Несомненно, что при этой атаке можно потерять еще пять человек, может быть, даже десять, но, разумеется, дело кончится тем, что мятежники будут взяты, так как другого выхода из пещеры не существует, и в конце концов не смогут же двое перебить восемьдесят человек, – Господин капитан, – попросил Бикара, – разрешите идти в голове первого взвода.
– Хорошо! – отвечал капитан. – Такая честь принадлежит вам по праву.
Делаю вам этот подарок.
– Благодарю вас! – произнес молодой человек со всей твердостью, свойственной его роду.
– Берите же шпагу!
– Я пойду без оружия, господин капитан, я иду не для того, чтобы убивать, я иду, чтобы быть убитым.
И, став впереди первого взвода, с непокрытой головой И скрещенными на груди руками, он произнес:
– Вперед, господа!
Глава 30.
ПЕСНЬ ГОМЕРА
Пора, однако, перенестись в другой стан и показать как бойцов, так и обстановку, в которой происходил этот бой.
Арамис и Портос укрылись в пещере Локмария, где их ожидали трое бретонцев и снаряженная к плаванию лодка. Они надеялись протащить ее к морю, утаив, таким образом, и приготовления к бегству, и самое бегство.
Появление лисицы и своры собак принудило их отказаться от первоначального плана и остаться на месте.
Пещера тянулась приблизительно на шестьсот футов и выходила на откос берега, поднимавшегося над крошечной бухточкой Некогда – в те времена, когда Бель-Иль назывался еще Калонезом, – Локмария была храмом, посвященным языческим божествам, и в ее таинственных гротах не раз совершались человеческие жертвоприношения.
В первый грот попадали по пологому спуску, низко нависающий свод которого был образован беспорядочным нагромождением скал. Неровный, весь в трещинах и расщелинах пол и острые, торчащие сверху камни грозили на каждом шагу неожиданной опасностью. Таких гротов, последовательно опускавшихся в сторону моря, в пещере Локмария было три. Они соединялись друг с другом несколькими грубыми, выбитыми в камне огромными ступенями, перилами для которых справа и слева служила скала.
В последнем гроте свод опускался настолько низко и проход становился до того узким, что протащить в этом месте баркас было делом почти невозможным; борта его упирались в стены прохода. Но в моменты отчаяния, овладевшего человеком, дерево, уступая человеческой воле, становится гибким, а камень – податливым.
На это и рассчитывал Арамис, когда, приняв навязанный ему бой, решился на бегство, несомненно опасное, поскольку не все осаждающие были убиты, опасное также и потому, что даже при самом благоприятном стечении обстоятельств предстояло бежать среди бела дня, на глазах побежденных, которые, обнаружив, как ничтожна горсточка беглецов, не преминут, конечно, преследовать победителей.
После того как двумя залпами было уничтожено десять гвардейцев, Арамис, знавший все закоулки пещеры, отправился осмотреть трупы убитых, но так как дым мешал ему видеть, он обошел мертвецов одного за другим и таким образом сосчитал потери врага. Возвратившись, он велел тащить баркас дальше, к большому камню, запиравшему своею громадой спасительный выход к морю.
Портос взялся обеими руками за лодку и принялся изо всех сил толкать ее вперед по проходу; бретонцы поспешно перекладывали катки. Так спустились они в третий грот и добрались до камня, преграждавшего выход.
Ухватив этот гигантский камень у основания, Портос уперся своим могучим плечом в вершину его и толкнул камень с такой невероятною силой, что он затрещал. Со свода посыпался мусор, поднялось целое облако пыли.
Вместе с пылью и мусором упали также останки десяти тысяч поколений морских птиц, гнезда которых так прочно лепились к скале, как если бы их связывал с нею цемент.
При новом толчке Портоса камень уступил и пошатнулся. Упираясь спиною в ближайшие скалы и нажимая ногою, Портос вырвал его наконец из груды известняка, на которой покоилось и было закреплено его основание.
После падения камня в пещеру ворвался ослепительный дневной свет, и взорам восхищенных бретонцев открылось синее море. Тотчас же вместе с Портосом потащили они баркас через эту последнюю баррикаду. Еще сотня футов, и он соскользнет в океан.
Как раз в это время прибыл отряд, разделенный капитаном на взводы для решительного штурма позиции беглецов.
Чтобы оградить товарищей от внезапного нападения, Арамис непрерывно наблюдал за гвардейцами. Он видел, как к ним подошло подкрепление, и, подсчитав его численность, убедился с первого взгляда в неминуемой гибели, угрожающей ему и его товарищам, если они ввяжутся в новую схватку.
Но пускаться в море, открывая врагу доступ в пещеру, было бы совершенно бессмысленно. В самом деле, свет, проникавший теперь в два последних грота пещеры, выдаст солдатам баркас, приближающийся на катках к бухте, и обоих мятежников на расстоянии мушкетного выстрела, и первый же залп гвардейцев если не уложит всех пятерых мореплавателей, то, во всяком случае, оставит в лодке пробоины.
Больше того, даже если предположить, что баркасу в всем тем, кто в нем находится, удастся на этот раз ускользнуть от погони, то не будет ли немедленно подан сигнал тревоги? И не будут ли немедленно оповещены о случившемся корабли королевского флота? И не будет ли несчастная лодка, за которой гонятся по морю и которую подстерегают на суше, захвачена еще до наступления ночи? В бешенстве теребя свои усеянные сединой волосы, Арамис призывал на помощь и бога и дьявола.
Поманив Портоса, который в этих хлопотах с лодкой значил больше, чем катки и бретонцы, взятые вместе, он зашептал ему на ухо:
– Друг твой, к нашим врагам прибыло подкрепление.
– А, – спокойно ответил Портос. – Что же нам теперь делать?
– Возобновлять бой было бы очень рискованно.
– Еще бы, – подтвердил Портос, – ведь трудно предположить, чтобы одного из нас не убили, ну а если будет убит один, то и другой, конечно, покончит С собой.
Портос произнес эти слова с тем безыскусственным героизмом, который проявлялся в нем всякий раз, когда к этому бывал подобающий повод. Арамис почувствовал себя так, точно его укололи в самое сердце.
– Ни вас, ни меня не убьют, друг Портос, если вы сможете выполнить план, которым я хочу поделиться с вами.
– Говорите!
– Эти люди собираются спуститься в пещеру.
– Да.
– Мы перебьем человек пятнадцать, не больше, – Сколько же их? – спросил Портос.
– К ним прибыло подкрепление в количестве семидесяти пяти человек.
– Семьдесят пять и пять – значит, восемьдесят. Да!..
– Если они станут стрелять все вместе, то их пули изрешетят нас в одно мгновение.
– Разумеется.
– Не считая того, что от грохота выстрелов возможны обвалы.
– Только сейчас обломок скалы разодрал мне плечо, – заметил Портос.
– Вот видите!
– Это сущие пустяки.
– Давайте быстро примем решение. Пусть наши бретонцы продолжают катить лодку к морю. А мы вдвоем останемся здесь и будем охранять порох, мушкеты и пули.
– Но вдвоем, дорогой Арамис, нам никогда не дать одновременно трех выстрелов, – простодушно сказал Портос, – дело со стрельбой из мушкетов не выйдет. Этот способ никуда не годится.
– Найдите другой.
– Нашел! – вскричал великан. – Вооружившись железным ломом, я укроюсь за выступом, и когда они начнут приближаться волна за волной, невидимый и неуязвимый, примусь колотить по их головам, нанося тридцать ударов в минуту. Ну, что вы скажете о моем плане? Нравится ли вам мое предложение?
– Великолепно, дорогой друг, превосходно. Я вполне одобряю его, но вы испугаете их, и половина из них оцепит пещеру, чтобы взять нас измором.
Нам нужно уничтожить весь отряд до последнего человека; достаточно одного оставшегося в живых, и он нас погубит.
– Вы правы, друг мой, – но скажите, как же завлечь их сюда?
– Не шевелясь, мой добрый Портос.
– Ну что ж! Замру и не пошевельнусь, а когда они соберутся все вместе?
– Тогда предоставьте действовать мне, у меня есть мысль.
– Если так и ваша мысль хороша… а она должна быть хорошей, ваша мысль… я спокоен.
– В засаду, Портос, и ведите счет входящим.
– Ну а вы? Что вы собираетесь делать?
– Обо мне не тревожьтесь, у меня есть свои заботы.
– Я слышу голоса.
– Это они. Занимайте свой пост! Стойте так, чтобы я мог достать вас рукой и вы могли бы услышать меня.
Портос скрылся во втором гроте, где было совершенно темно. Арамис проскользнул в третий. Гигант держал в руке лом весом в пятьдесят фунтов. Он с поразительной легкостью орудовал этим ломом, которым при перетаскивании баркаса пользовались как рычагом.
Между тем бретонцы продолжали катить лодку к откосу.
Арамис, нагнувшись, стараясь остаться незамеченным, занимался в освещенной части пещеры каким-то таинственным делом.
Послышалась отданная во весь голос команда. Это был последний приказ капитана. Двадцать пять человек, миновав спуск, вбежали в первый грот и открыли огонь. Загремело эхо, засвистели вдоль сводов пули, и густой дым затянул пещеру.
– Налево, налево! – кричал Бикара, который при первой атаке заметил проход, соединявший первый грот со вторым; возбужденный запахом пороха, он хотел направить своих людей в эту сторону.
Взвод бросался влево; проход становился все уже. Бикара, протянув руки, обрекая себя неминуемой смерти, шел впереди солдат.
– Живее! Живее! – звал он. – Я уже различаю свет!..
– Бейте, Портос! – замогильным голосом скомандовал Арамис.
Портос вздохнул, но повиновался приказу. Железная палица упала на голову Бикара, и тот был мгновенно убит, так и не докончив начатой фразы.
Ужасный рычаг в течение десяти секунд десять раз поднялся и столько же раз опустился. Десять трупов осталось перед Портосом.
Солдаты ничего не видели; они слышали крики, слышали предсмертные хрипы, они наступали на трупы, падали, поднимались, натыкались один на другого, но все еще не понимали происходящего. Неумолимая палица, продолжая обрушиваться на головы королевских гвардейцев, полностью уничтожила первый взвод, и это произошло настолько бесшумно, что ни один звук не долетел до второго отряда, который спокойно продвигался вперед.
Солдаты этого взвода, наступавшего под командой самого капитана, сломали, впрочем, чахлую елку, прозябавшую на берегу, и, связав ее смолистые ветви в пучок, снабдили начальника своего рода факелом.
Добравшись до второго грота, где Портос, подобно библейскому ангелу-мстителю, уничтожил все, к чему прикоснулась его рука, первый ряд в ужасе отступил. На стрельбу гвардейцев никто не ответил ни одним выстрелом, а между тем люди наткнулись на груду трупов; они шли по крови в буквальном смысле этого слова.
Портос все еще скрывался за своим выступом.
Увидев при колеблющемся свете, отбрасываемом пылающей елью, картину этого потрясающего побоища и тщетно силясь понять, как же это произошло, капитан попятился к выступу, за которым стоял Портос. В то же мгновение гигантская рука, протянувшись из тьмы, схватила за горло несчастного капитана; капитан захрипел; его руки взмахнули в воздухе, факел вывалился из рук и погас, зашипев в луже крови. Через секунду тело капитана шлепнулось рядом с погасшим факелом. Еще один труп прибавился к горе трупов, преграждавших солдатам путь.
Все это произошло с непостижимой таинственностью, словно по волшебству. Солдаты, шедшие следом за капитаном, обернулись на его хрип.
Они увидели его распростертые в воздухе руки, вылезшие из орбит глаза; потом, когда факел упал, все погрузилось в кромешную тьму.
Бессознательно, непроизвольно, инстинктивно оставшийся в живых лейтенант закричал:
– Огонь!
Тотчас же затрещали, загремели, загрохотали, гулко отдаваясь в пещере, мушкетные выстрелы; со сводов начали падать обломки огромной величины. Пещера на мгновение осветилась вспышками выстрелов, но затем в ней стало еще темнее из-за застелившего ее дыма. Наступила полная тишина, нарушаемая лишь топотом солдат третьего взвода, которые входили в пещеру.
Глава 31.
СМЕРТЬ ТИТАНА
Пока Портос, привыкший к окружающей тьме и видевший в ней лучше, чем все эти люди, только что пришедшие с яркого света, осматривался вокруг в ожидании какого-нибудь знака, который мог бы подать ему Арамис, он почувствовал, как его трогают за плечо, и слабый, как тихий вздох, голос прелата прошептал ему на ухо:
– Идем!
– О! – произнес Портос.
– Шш!.. – еще тише зашептал Арамис.
И среди криков продолжающего углубляться в пещеру третьего взвода, среди проклятий солдат, оставшихся невредимыми, среди стонов раненых и умирающих Арамис и Портос, не замеченные никем, проскользнули вдоль гранитных стен подземного коридора.
Арамис привел Портоса в третий, последний грот; здесь он показал ему запрятанный в углублении стены небольшой бочонок с порохом. Пока Портос бил своей палицей наступавших гвардейцев, Арамис успел прикрепить к бочонку фитиль.
– Друг мой, – начал он, – вы возьмете этот бочонок и, когда я подожгу фитиль, бросите его в наших врагов, Сможете ли вы это сделать?
– Еще бы! – ответил Портос.
И он поднял бочонок одною рукой.
– Поджигайте!
– Погодите, пусть они соберутся все вместе; а потом, потом, мой Юпитер, вы низвергнете на них вашу молнию.
– Поджигайте? – повторил Портос.
– А я, – продолжал Арамис, – я отправлюсь к нашим бретонцам и помогу спустить баркас на воду. Итак, жду вас на берегу. Бросайте ваш бочонок как следует – и немедленно к нам!
– Зажигайте! – сказал еще раз Портос.
– Вы поняли? – спросил Арамис.
– Еще бы! – громко рассмеялся Портос, нисколько, по-видимому, не беспокоясь, что этот смех может долететь до слуха врагов. – Раз мне объяснили, значит, я понял. Давайте же ваш огонь и ступайте.
Арамис вручил Портосу зажженный трут. Тот протянул на прощание локоть, так как руки его были заняты. Пожав обеими руками локоть Портоса, Арамис, нагнувшись, проскользнул к выходу из пещеры, где его дожидались трое гребцов.
Портос, оставшись один, бестрепетно поднес к фитилю едва тлеющий трут. Трут, эта ничтожная искорка, таящая в себе ужасный пожар, мелькнул во тьме, словно светляк, соприкоснулся с фитилем и поджег его; Портос своим могучим дыханием раздул огонек; показались язычки пламени.
Когда немного рассеялся дым, при свете разгорающегося и громко потрескивающего фитиля в течение одной-двух секунд можно было различить все, что делается в пещере. Это было мгновенное, но великолепное зрелище: бледный, окровавленный великан с лицом, озаренным пламенем ярко горящего фитиля.
Солдаты не замедлили увидеть его. Они увидели также бочонок, который был в руках у этого великана. Они поняли, что ожидает их. Тогда эти люди, охваченные ужасом перед уже совершившимся, в ужасе перед тем, что неминуемо совершится, испустили все вместе предсмертный, леденящий кровь вопль.
Одни попытались бежать, но встретили третий взвод, преградивший им путь; другие принялись щелкать курками своих незаряженных мушкетов, третьи рухнули на колени.
Два-три офицера крикнули, обращаясь к Портосу, что обещают ему свободу, если он оставит им жизнь. Лейтенант третьего взвода настойчиво требовал, чтобы стреляли, но перед гвардейцами были их обезумевшие от страха товарищи, которые, словно живой заслон, прикрывали собой Портоса.
Мы сказали уже, что пещера осветилась всего на одну-две секунды, которые потребовались Портосу, чтобы раздуть зажженный им от трута фитиль.
Но и этих секунд было достаточно, чтобы взору предстала потрясающая картина: прежде всего великан, возвышающийся во тьме; затем, в десяти шагах от него, – груда окровавленных, истерзанных, искалеченных тел, содрогающихся еще в предсмертных конвульсиях, так что вся масса их походила на издыхающее во мраке ночи бесформенное чудовище, бока которого все еще продолжает вздымать угасающее дыхание. Каждое дуновение, исходившее из могучей груди Портоса и оживлявшее огонь фитиля, относило в сторону этой окровавленной груды струю серного дыма, испещренную багровыми отблесками разгорающегося пламени.
Кроме этой центральной группы, тут можно было различить и отдельные, разбросанные по всей пещере, в зависимости от того, где этих несчастных настигли смерть и беспощадная палица, трупы гвардейцев с разверстыми, страшными ранами.
Над полом, покрытым кровавым месивом, поднимались мрачные, поблескивающие, грубо высеченные колонны, державшие на себе своды пещеры, и их отчетливо видные очертания слагались в единое целое из причудливого сочетания света и тени.
Все это можно было увидеть при трепетном свете горящего фитиля, привязанного к бочонку с порохом, то есть при свете своеобразного факела, который, освещая смерть уже наступившую, предвещал вместе с тем и смерть наступающую.
Итак, это зрелище длилось не дольше одной-двух секунд. В этот ничтожно малый промежуток времени один из офицеров третьего взвода успел собрать близ себя восемь гвардейцев, мушкеты которых были заряжены, и приказал им стрелять по Портосу через отверстие, случайно обнаруженное в стене. Но солдаты дрожали так сильно, что при залпе трое из них, не устояв на ногах, упали, а пули пяти остальных, просвистев под сводом, задели пол или поцарапали стены.
В ответ на эту бесполезную трескотню раздался оглушительный хохот; вслед за тем рука великана медленно замахнулась, и в воздухе мелькнул огненный хвост, похожий на след, оставляемый падающей звездой. Бочонок, брошенный на расстояние в тридцать шагов, перелетел через баррикаду из трупов и упал среди вопящих солдат, которые, увидев его, распростерлись на полу.
Офицер, успевший сообразить, куда именно должен упасть этот огненный сноп, хотел подбежать к нему и вырвать фитиль, прежде чем огонь воспламенит порох. Но его самопожертвование оказалось напрасным: встречные струи воздуха раздули пламя; фитиль, который, будучи предоставлен себе самому, тлел бы еще не меньше пяти минут, был пожран разгоревшимся пламенем в течение каких-нибудь тридцати секунд; адский замысел Арамиса осуществился.
Бешеные вихри, шипение селитры и серы, неудержимая лавина огня, страшный грохот – вот что последовало за теми двумя секундами, описание которых дано нами выше, вот что уподобило пещеру Локмария пещере злых духов со всеми сокрытыми в ее недрах ужасами.
Скалы раскалывались, как еловые доски под ударами топора. Смерч огня, дыма, осколков взметнулся в самом центре пещеры; поднимаясь, он становился все шире и шире. Мощные гранитные стены, медленно наклоняясь, рухнули затем на песок, который сделался орудием пытки: выброшенный из своего затвердевшего ложа, он мириадами разящих песчинок вонзался в лица солдат.
Крики, вопли, проклятия – все покрыл нестерпимый грохот. Все три грота пещеры превратились в какую-то бездонную яму, в которую падали камни, железо, щепки, а также куски человеческих тел. Последними – поскольку они были наиболее легкими – упали сюда пепел с песком. Они одели эту мрачную могилу стольких людей сероватым, дымящимся саваном.
Ищите теперь в этом раскаленном склепе, в этом подземном вулкане, ищите королевских гвардейцев в их синих, расшитых серебряным галуном камзолах! Ищите офицеров, блещущих золотом, ищите оружие, которым они надеялись защитить себя, ищите камни, убившие их, ищите землю, которую они попирали!
Один-единственный человек сделал из всего этого хаос, более беспорядочный, более дикий, более ужасный, чем существовавший за час до того мгновения, когда у бога явилась мысль сотворить этот мир. Три грота перестали существовать, и от них ничего не осталось, ничего, в чем создатель мог бы узнать свое собственное творение.
Портос же, метнув бочонок пороха в гущу врагов, пустился бежать, следуя указаниям Арамиса, и достиг последнего грота, в который проникали и воздух, и свет, в солнечные лучи. Едва он повернул за угол, отделявший третий грот от последнего коридора, как увидел в ста шагах от себя баркас, покачивающийся на прибрежных волнах, – там были его друзья, там его ждала свобода, там была жизнь, завоеванная победой.
Еще шесть его огромных прыжков, и он выберется из-под сводов пещеры; а когда он окажется вне пещеры, еще два-три могучих усилия, и он добежит до заветной лодки. Внезапно он почувствовал, что колени его подгибаются, что ноги начинают ему отказывать.
– О, о! – пробормотал он удивленно. – Опять эта усталость одолевает меня; я не могу сдвинуться с места. Что тут поделаешь?
Арамис сквозь отверстие в стене видел его; он не мог понять, что же заставило Портоса остановиться, и крикнул ему:
– Скорее, Портос, скорее, скорее!
– О! Не могу! – ответил Портос, тщетно напрягая мускулы.
Произнеся эти слова, он упал на колени, но, ухватившись могучими руками за ближние камни, снова встал на ноги.
– Скорей, скорей! – повторял Арамис, нагибаясь над бортом лодки в сторону берега, как бы затем, чтобы помочь Портосу.
– Я тут, – тихо сказал Портос, собирая все силы, чтобы сделать хоть шаг вперед.
– Ради бога, Портос! Скорее, скорее, сейчас бочонок взорвется.
– Торопитесь, монсеньер, торопитесь! – кричали бретонцы.
А Портос между тем поворачивался то в одну сторону, то в другую, словно метался во сне.
Но было уже поздно: раздался взрыв, расселась трещинами земля; дым, вырвавшийся через широкие щели, закрыл небо; отхлынуло море, как бы отогнанное яростным порывом огня, брызнувшего из зева пещеры, словно из пасти огромного неведомого чудовища; лодку отнесло шагов на пятьдесят в море; ближние утесы затрещали: у основания стали разваливаться на части, как откалываются под действием вгоняемых клиньев огромные глыбы мрамора; часть свода пещеры взлетела высоко в небо, как будто кто-то сверху поднял эту массу камней; зелено-розовый огонь серы и черная лава земли и жидкой глины столкнулись на мгновение и как бы сразились между собой под величественным куполом дыма; зашатались, потом стали клониться и, наконец, рухнули скалы – взрыв не смог сразу сдвинуть их с тех оснований, на которых они покоились столько веков; поклонившись друг другу, словно медлительные и важные старцы, они простерлись навеки в своих песчаных могилах.
Эта ужасная катастрофа возвратила Портосу силы. Он поднялся на ноги гигант между гигантами. Но когда он пробегал между гранитными чудовищами, стоявшими сплошной стеной с обеих сторон, они, лишившись поддержки снаружи, начали с грохотом рушиться вокруг этого новоявленного титана, низринутого, казалось, небом на скалы, которые он только что взметнул в это самое небо.
Портос ощущал, как под его ногами дрожит раздираемая на части земля.
Он простер вправо и влево свои могучие руки, чтобы удержать падающие на него камни. Его ладони уперлись в гигантские глыбы; он пригнул голову, и на его спину навалилась целая гранитная скала.
На мгновение руки Портоса подались под непомерною тяжестью; но этот Геркулес собрался с силами, и стены тюрьмы, готовой уже поглотить его, мало-помалу раздвинулись и дали ему выпрямиться. Словно демон, он стоял в окружении хаоса мощных гранитных глыб. Но, раздвигая стены, давившие на него с боков, он тем самым лишил точки опоры монолит, лежавший у него на плечах. Этот груз придавил его и поверг на колени. Глыбы, находившиеся с обеих сторон и на короткое время раздвинутые нечеловеческим напряжением его тела, снова стали сближаться и присоединили свой вес к весу огромного камня, которого и одного было бы совершенно достаточно, чтобы раздавить десяток людей.
Великан упал, даже не воззвав к помощи; он упал, отвечая Арамису словами, исполненными бодрости и надежды, ибо на один миг он и в самом деле, уповая на крепость своих стальных мышц, мог надеяться на спасение, на то, что ему удастся стряхнуть с себя эту тройную тяжесть колоссальных обломков. Но Арамис увидел, что глыба опускается все ниже и ниже; напряженные в последнем усилии, изнемогающие руки Портоса стали сгибаться, плечи, изодранные о камень, поникли.
Арамис в отчаянье рвал на себе волосы.
– Портос! Портос! – кричал он. – Портос, где ты? Ответь!
– Здесь, здесь! – шептал Портос угасающим голосом. – Терпение, друг, терпение!
Он едва смог закончить последнее слово: сила ускорения увеличила тяжесть; громадная скала навалилась, придавленная двумя другими, и Портос оказался похороненным в склепе, образованном этими тремя гигантскими глыбами.
Услышав предсмертные слова друга, Арамис соскочил на берег. За ним последовали двое бретонцев, прихвативших с собою железный лом. Третий остался сторожить лодку. Доносившиеся из-под груды камней стоны указывали им путь.
Арамис, пылкий, возвышенный, юный, как в двадцать лет, устремился к этим трем глыбам и руками, нежными, как у женщины, при помощи какой-то чудом вселившейся в него силы приподнял один из углов этой огромной надгробной плиты. Во мраке глубокой ямы он увидел еще не успевшие потускнеть глаза своего друга, которому поднятый на мгновение груз позволил свободно вздохнуть. Тотчас же оба бретонца взялись за лом. К ним присоединился и Арамис, и их усилия были направлены не на то, чтобы поднять эту глыбу, но на то, чтобы удержать ее хотя бы в том положении, которое ей придал Арамис. Все, однако, было напрасно. С криком отчаяния, медленно уступая непосильной для них тяжести, они не смогли удержать скалу, и она легла на прежнее место. Портос, видя всю бесплодность этой борьбы, насмешливо проговорил последние в своей жизни слова:
– Чересчур тяжело.
После этого глаза его погасли и сами собою закрылись, лицо покрылось мертвенной бледностью, руки вытянулись, и титан, испустив последний вздох, распростерся на своем каменном ложе. Вместе с ним опустилась и гранитная глыба, которую он держал на себе до последней минуты.
Арамис и бретонцы бросили лом, и он покатился по надгробному камню.
Бледный как полотно, обливаясь потом, задыхаясь, Арамис стал прислушиваться. Грудь его сжимало словно в тисках, сердце, казалось, вот-вот разорвется. Ничего больше! Ни звука! Великан уснул вечным сном. Бог уготовил ему гробницу по росту.
Глава 32.
ЭПИТАФИЯ ПОРТОСУ
Арамис, безмолвный, похолодевший, растерянный, как боязливый ребенок, дрожа поднялся с камня.
Христианин не может ступить ногой на могилу.
Но, найдя в себе силы встать на ноги, он не был в силах идти. Казалось, что вместе с Портосом умерло что-то и в нем. Бретонцы окружили его и, взяв на руки, отнесли в лодку. Положив его на скамейку возле руля, они налегли на весла, предпочитая не поднимать паруса из опасения, что он может их выдать.
На всем ровном пространстве, там, где прежде была пещера Локмария, на всем плоском теперь побережье лишь единственное возвышение останавливало на себе взгляд. Арамис не мог оторвать от него глаз, и по мере того как они выходили в открытое море, эта гордая и угрожающая скала, казалось ему, распрямляется, как совсем недавно распрямлял свои плечи Портос, и поднимает к небу непобедимую, запрокинувшуюся в смехе голову, похожую на голову честного и доблестного друга, самого сильного из четверых и все же первым унесенного смертью.
Причудлива участь этих вылитых из бронзы людей!
Самый простодушный из них оказался соратником наиболее хитроумного; физическую силу вел за собой гибкий и изворотливый ум; и в решающее мгновение, когда лишь сила человеческих мышц могла спасти и тело и душу, камень, скала, грубая сила одолели мускулы и, навалившись на тело, изгнали из него душу.
Достойный Портос! Рожденный, чтобы оказывать помощь другим, всегда готовый к самопожертвованию ради спасения слабых, как если бы бог наделил его физической силой лишь для этого одного, он и умирая думал только о том, чтобы выполнить условия договора, который связал его с Арамисом, договора, преподнесенного ему Арамисом без его предварительного согласия, договора, о котором он узнал лишь затем, чтобы возложить на себя бремя страшной ответственности.
Благородный Портос! К чему замки, забитые драгоценной мебелью, леса, изобилующие дичью, пруды, кишащие рыбой, и подвалы, не вмещающие сокровищ! К чему лакеи в раззолоченных ливреях и среди них Мушкетон, гордый твоим доверием? О благородный Портос, ревностный собиратель сокровищ, стоило ли отдавать столько сил в стремлении усладить и позолотить твою жизнь, чтобы угаснуть на пустынном берегу океана под немолчные крики птиц, с костями, раздробленными бесчувственным камнем? Нужно ли было, благородный Портос, копить столько золота, чтобы на твоем надгробии не было даже двустишия, сложенного нищим поэтом?!
Доблестный Портос! Ты и сейчас еще спишь, забытый, затерянный под скалой, которую окрестные пастухи считают верхней плитою долмена.
И столько зябкого вереска, столько мха, ласкаемого горькими ветрами с океана, столько лишайников спаяли эту гробницу с землею, что ни одному путнику никогда не придет в голову мысль, будто эту гранитную глыбу могли удерживать плечи смертного.
Арамис, все такой же бледный, такой же оцепеневший, такой же подавленный, смотрел, пока не угас последний луч солнца, на берег, исчезавший на горизонте. Ни одного слова не слетело с его уст, ни одного вздоха не вырвалось из его груди. Суеверные бретонцы с трепетом глядели на него.
Это молчание не было молчанием человека, оно было молчанием статуи.
Когда с неба серыми волнами начал спускаться сумрак, на лодке подняли маленький парус; лобзаемый бридом, он расправился, наполнился и стремительно понес лодку от берега; повернувшись носом в ту сторону, где Испания, она смело устремилась вперед, в обильный страшными бурями Гасконский залив.
Но уже через полчаса гребцы, которым теперь нечего было делать и которые, наклонившись над бортом и приложив руку к глазам, принялись всматриваться в морские дали, заметили белую точку, появившуюся на горизонте; она казалась столь же неподвижной, как чайка, мирно качающаяся на незримых волнах.
Но что казалось неподвижным для обычного глаза, то было стремительно приближающимся для опытных глаз моряков; что казалось застывшим на водной поверхности, то в действительности пенило встречные волны.
Некоторое время, видя глубокое оцепенение, в котором пребывал сей господин, бретонцы не решались побеспокоить его; они ограничивались тревожными взглядами и вполголоса высказанными друг другу догадками. И действительно, Арамис, всегда такой деятельный, такой наблюдательный, чьи глаза, как глаза рыси, были неизменно настороже и ночью видели лучше, чем днем, Арамис впал в какую-то дремоту отчаяния.
Так прошел добрый час. За это время стало заметно темнее, но и корабль настолько приблизился, что Генек, один из трех моряков, осмелился довольно громко сказать:
– Монсеньер, за нами гонятся!
Арамис ничего не ответил. Корабль подходил все ближе и ближе. Тогда моряки, по приказанию своего старшего, Ива, убрали парус, чтобы единственная точка, видневшаяся над поверхностью океана, перестала приковывать к себе взоры преследователей. На корабле, напротив, решили ускорить ход: у верхушек мачт появилось два новых паруса.
К несчастью, был один из лучших и самых длинных дней в году, и к тому же ночь, шедшая на смену этому злосчастному дню, обещала быть лунной. У корабля, гнавшегося за лодкой, впереди было еще полчаса сумерек и затем целая ночь с полной луной на небе.
– Монсеньер, монсеньер, мы погибли! – заговорил хозяин баркаса. – Они по-прежнему видят нас, хоть мы и убрали парус.
– Это не удивительно, – пробормотал один из матросов. – Говорят, что с помощью дьявола эти окаянные горожане смастерили какие-то штуки, благодаря которым они видят издали так же хорошо, как вблизи, и ночью так же, как днем.
Арамис взял со дна лодки лежавшую у его ног зрительную трубу и, наставив ее на корабль, молча вручил матросу.
– Взгляни, – предложил он.
Матрос колебался.
– Успокойся, – проговорил епископ, – в этом нет никакого греха; ну а если ты все же думаешь, что он есть, я беру его на себя.
Матрос приложил к глазу трубу и вскрикнул. Ему показалось, что корабль, находившийся на пушечный выстрел, каким-то чудом, в один прыжок, преодолел разделявшее их расстояние. Но, отняв от глаз трубу, он понял, что корвет оставался на том же месте, что и прежде.
– Значит, – догадался матрос, – они видят нас так же, как мы их.
– Конечно, – подтвердил Арамис.
И снова впал в прежнюю безучастность.
– Как! Они видят нас? – ахнул хозяин баркаса Ив. – Невозможно!
– Возьми, хозяин, и посмотри, – сказал Иву матрос, И он передал ему зрительную трубу.
– Монсеньер уверен, – спросил Ив, – что дьявол здесь ни при чем?
Арамис пожал плечами.
Ив посмотрел в трубу.
– О монсеньер! – вскричал он. – Они так близко, мне кажется, что я к ним сейчас прикоснусь. Там по крайней мере двадцать пять человек! Ах, я вижу впереди капитана. Он держит такую же трубку, как эта, и смотрит на нас… Ах, он оборачивается, он отдает какое-то приказание; они выкатывают пушку, они заряжают ее, они наводят ее на нас… Боже милостивый!
Они стреляют!
И машинальным движением Ив отнял от глаза трубу; предметы, отброшенные вдаль, к горизонту, предстали ему в своем истинном виде.
Корабль был еще приблизительно на расстоянии лье; но маневр, о котором сообщил Ив, от этого не стал менее грозным.
Легкое облачко дыма появилось у основания парусов; оно было по сравнению с парусами голубоватого цвета и казалось голубым цветком, который распускается на глазах. Вслед за тем, на расстоянии мили от лодки, ядро сбило гребни с нескольких волн, пробуравило белый след на поверхности моря и исчезло в конце проложенной им борозды, такое же безобидное, как камешек, бросаемый школьником ради забавы и подпрыгивающий несколько раз над водою.
Это были одновременно и предупреждение и угроза.
– Что делать? – спросил Ив.
– Нас потопят, – сказал Генек, – отпустите нам наши грехи, монсеньер.
И моряки стали на колени перед епископом.
– Вы забываете, что вас видят, – проговорил Арамис.
– Ваша правда, монсеньер, – устыдившись своей слабости, ответили на это бретонцы. – Приказывайте, монсеньер, мы готовы отдать за вас нашу жизнь.
– Подожди! – молвил Арамис.
– Как это?
– Да, подождем; неужели для вас не ясно, что, попытайся мы скрыться, нас, как вы сами сказали, потопят?
– Но благодаря темноте нам, быть может, удастся все же уйти незамеченными?
– О, – произнес Арамис, – у них есть, конечно, запас греческого огня, и с его помощью нам не дадут ускользнуть.
И почти тотчас же, как бы в подтверждение слов Арамиса, с корабля медленно поднялось новое облако дыма, из середины которого вылетела огненная стрела; описав в воздухе крутую дугу, наподобие радуги, она упала на воду и, несмотря на это, продолжала гореть, освещая пространство диаметром с четверть лье.
Бретонцы в ужасе переглянулись.
– Вот видите, – заметил Арамис, – я говорил, что лучше всего подождать их прибытия.
Весла выпали из рук моряков, и лодка, перестав двигаться, закачалась на гребнях волн.
Стало совсем темно; корабль продолжал приближаться. С наступлением темноты он, казалось, удвоил быстроту хода. Время от времени, словно коршун, приподымающий над гнездом голову на окровавленной шее, он перебрасывал через борт струю страшного греческого огня, падавшего посреди океана и пылавшего ослепительно белым пламенем.
Наконец корабль подошел на расстояние мушкетного выстрела. На его палубе в полном составе выстроилась команда; люди были вооружены до зубов; у пушек замерли канониры, дымились зажженные фитили. Можно было подумать, что этому кораблю предстоит напасть на фрегат и сражаться с превосходящим по силе противником, а не захватить лодку с четырьмя сидящими в ней людьми.
– Сдавайтесь! – крикнул в рупор командир корабля.
Бретонцы посмотрели на Арамиса. Арамис кивнул головой.
Ив нацепил на багор белую тряпку, заполоскавшуюся на ветру. Это означало то же, что спустить флаг. Корабле мчался, как скаковой конь. С него снова выбросили ракету; она упала в двадцати шагах от баркаса и осветила его ярче, чем солнечный луч в разгар дня.
– При первой попытке к сопротивлению, – предупредил командир корабля, – стреляем!
Солдаты взяли мушкеты наизготовку.
– Ведь мы говорим, что сдаемся! – крикнул Ив.
– Живыми, живыми, капитан! – гаркнуло несколько возбужденных солдат.
– Надо взять их живыми!
– Да, да, живыми, – подтвердил капитан.
И, обернувшись к бретонцам, он добавил:
– Вашей жизни, друзья мои, ничто не грозит; это относится только к господину д’Эрбле.
Арамис неприметно для окружающих вздрогнул. На одно мгновение взгляд его, остановившись на одной точке, хотел измерить, казалось, глубину океана, поверхность которого была освещена последними вспышками греческого огня.
– Вы слышите, монсеньер? – спросили бретонцы, – Да.
– Что будем делать?
– Принимайте условия.
– А вы, монсеньер?
Арамис наклонился над бортом лодки и опустил свои тонкие белые пальцы в зеленоватую морскую волну, которой он улыбнулся, как другу.
– Принимайте условия! – повторил он.
– Мы принимаем ваши условия, – сказали бретонцы, – но что нам будет порукой, что вы сдержите свое обещание?
– Слово французского дворянина, – ответил офицер. – Клянусь моим званием и моим именем, что жизнь всех вас, за исключением жизни господина д’Эрбле, в безопасности. Я лейтенант королевского фрегата «Помона», и мое имя Луи-Констан де Пресиньи.
Арамис, уже склонившийся над бортом, уже наполовину высунувшийся из лодки, вдруг резким движением поднял голову, встал во весь рост и с загоревшимися глазами и улыбкою на губах произнес таким тоном, будто отдавал приказание:
– Подайте трап, господа.
Мы повиновались. Ухватившись за веревочные поручни трапа, Арамис первым поднялся на корабль; моряки, ожидавшие увидеть на его лице страх, были несказанно удивлены, когда он уверенными шагами подошел к капитану и, пристально посмотрев на него, сделал рукой таинственный и никому не ведомых – знак, при виде которого офицер побледнел, задрожал и опустил голову…
Тогда, не говоря ни слова, Арамис поднял левую руку к глазам командира и показал ему драгоценный камень на перстне, украшавшем безымянный палец его левой руки. Делая этот жест, Арамис, исполненный ледяного, безмолвного и высокомерного величия, был похож на императора, протягивающего руку для поцелуя.
Командир, на мгновение поднявший голову, снова склонился пред ним с выражением самой глубокой почтительности. Затем, протянув руку к корме, где помещалась его каюта, он отошел в сторону, чтобы пропустить вперед Арамиса. Трое бретонцев, поднявшихся на палубу корабля вслед за своим епископом, с изумлением переглядывались. Весь экипаж молчал.
Через пять минут командир вызвал своего помощника, тотчас же явившегося к нему, и приказал держать курс на Коронь.
Пока исполняли это приказание командира, Арамис снова появился на палубе и сел у самого борта.
Наступила ночь, луна еще не показалась на небе, и было темно, но Арамис тем не менее упорно смотрел в ту сторону, где находился Бель-Иль.
Тогда Ив подошел к командиру, который снова занял свой пост на мостике, и тихо, с робостью в голосе обратился к нему с вопросом:
– Куда мы идем, капитан?
– Мы идем согласно желанию монсеньера, – отвечал офицер.
Арамис провел ночь на палубе, прислонившись к борту.
На следующий день Ив, подойдя к нему, подумал, что ночь, должно быть, была очень сырой, так как дерево, к которому была прислонена голова епископа, была мокрым, как от росы. Кто знает! Не была ли эта роса первыми слезами, пролившимися из глаз Арамиса? Какая же еще эпитафия могла бы сравняться с этой, славный Портос!
Глава 33.
ДОЗОР Г-НА ДЕ ЖЕВРА
Д’Артаньян не привык к сопротивлению такого рода, как то, с которым он только что встретился. Вот почему он прибыл в Нант в состоянии крайнего раздражения. Раздражение у этого могучего человека проявлялось в стремительном натиске, против которого до сих пор могли устоять лишь немногие, будь они королями или титанами.
Д’Артаньян – обезумевший, дрожащий от гнева – тотчас же направился в замок и заявил, что ему нужно пройти к королю. Было около семи часов утра, но со времени прибытия в Нант король вставал очень рано.
Дойдя до известного нам коридора, Д’Артаньян встретился с г-ном де Жевром, который очень учтиво остановил капитана, прося не говорить слишком громко, чтобы не разбудить короля.
– Король спит? – спросил Д’Артаньян. – Не стану его беспокоить. Как вы полагаете, в котором часу он проснется?
– Приблизительно часа через два; король работал всю ночь.
Д’Артаньян возвратился в половине десятого. Ему сказали, что король завтракает.
– Вот и отлично, – улыбнулся он, – я переговорю с его величеством за столом…
Господин де Бриенн сообщил д’Артаньяну, что король не желает, чтобы его беспокоили за едой, и велел никого не впускать, пока он не встанет из-за стола.
– Но вы, должно быть, не знаете, господин секретарь, – сказал Д’Артаньян, косо посматривая на де Бриенна, – что мне дано разрешение входить к королю в любой час дня и ночи.
Бриенн мягко взял капитана под руку:
– Только не в Нанте, дорогой господин Д’Артаньян; на время этого путешествия король изменил заведенные прежде порядки.
Д’Артаньян, немного остыв, спросил, к которому часу король встанет из-за стола.
– Неизвестно, – ответил Бриенн.
– Как это неизвестно? Что это значит? Неизвестно, сколько времени будет кушать король? Обычно он проводит за столом час, но если воздух Луары способствует аппетиту, готов допустить, что завтрак его величества продлится часа полтора. Полагаю, что этого совершенно достаточно. Итак, я подожду его здесь.
– Простите, дорогой господин Д’Артаньян, но ведено в этот коридор никого не впускать, и ради этого я здесь и дежурю.
Д’Артаньян почувствовал, как кровь – уже во второй раз – бросилась ему в голову. Он быстро вышел, чтобы не осложнить дела каким-нибудь резким выпадом.
Выйдя наружу, он принялся размышлять.
«Король, – сказал он себе, – не хочет видеть меня, это бесспорно; он сердится, этот юноша. Он боится слов, которые, быть может, ему пришлось бы выслушать от меня. Да, но в это самое время осаждают Бель-Иль, хватают или даже убивают моих друзей… Бедный Портос! Что касается достопочтенного Арамиса, то у него наготове достаточно хитроумных уловок, и за него я спокоен… Но нет, нет, и Портос еще вовсе не инвалид, и Арамис не выживший из ума старый хрыч… Один своей силой, другой своей хитростью зададут работу солдатам его величества. Кто знает? Быть может, эти два храбреца снова устроят в назидание христианнейшему монарху второй бастион Сен-Жерве?.. Я не отчаиваюсь. У них есть и пушки и гарнизон.
И все же, – продолжал д’Артаньян, покачав головой, – мне кажется, что для них было бы лучше, если б мне удалось пресечь эту борьбу. Если бы дело касалось лично меня, я не стал бы сносить ни презрительного отношения, ни измены со стороны короля; но ради друзей я готов вытерпеть и грубость, и оскорбление, и все что угодно. Не пойти ли к Кольберу? Вот человек, которого я должен держать в постоянном страхе. Ну что же, идем к Кольберу!»
И д’Артаньян решительно отправился в путь. Придя к министру, он узнал, что Кольбер находится в Нантском замке, у короля.
– Превосходно! – воскликнул он. – Вот и снова настали те времена, когда я без конца мерил шагами парижские улицы от де Тревиля к кардиналу, от кардинала к королеве, а от королевы к Людовику Тринадцатому. Вот уж подлинно: люди, старея, возвращаются к детству.
В замок!
И он вернулся в замок. Оттуда выходил г-н Дион.
Он протянул д’Артаньяну обе руки и сообщил, что король будет занят весь вечер, даже всю ночь и что отдан приказ никого к нему не впускать.
– Даже, – вскричал д’Артаньян, – капитана, принимающего пароль? Это неслыханно!
– Даже капитана, принимающего пароль, – отвечал де Лион.
– Раз так, – сказал оскорбленный до глубины души д’Артаньян, – раз капитану мушкетеров, который всегда имел доступ в спальню его величества, запрещен вход в королевский кабинет или столовую, это значит, что король или умер, или подверг опале своего капитана. В обоих случаях этот капитан ему больше не нужен. Будьте любезны, господин де Лион, пойти к королю, раз вы в милости, и без обиняков доложить ему, что я прошу об отставке.
– Д’Артаньян, берегитесь! – остановил его де Лион.
– Идите, ради дружбы ко мне.
И он тихонько подтолкнул его к двери королевского кабинета.
– Иду, – поклонился де Лион.
В ожидании его возвращения д’Артаньян принялся ходить большими шагами по коридору.
Лион возвратился.
– Что же сказал король? – спросил д’Артаньян.
– Он сказал: «Хорошо», – ответил Лион.
– Сказал: «Хорошо»! – вспылил капитан. – Значит, он принимает мою отставку? Отлично! Вот я и свободен! Я горожанин, господин де Лион; до приятного свидания, господин де Лиан! Прощай, замок, прощай, коридор, прощай, передняя короля! Горожанин, который наконец-то свободно вздохнет, приветствует вас!
С этими словами капитан выскочил с террасы на лестницу, ту самую, на ступеньках которой он нашел обрывки записки Гурвиля. Спустя пять минут он входил в гостиницу, где, по обычаю всех высших военных чинов, расквартированных в замке, он нанял, как тогда говорили, частную комнату.
Но вместо того чтобы сбросить с себя плащ и шпагу, он осмотрел свои пистолеты, высыпал деньги в большой кожаный кошель, послал за своими лошадьми, находившимися в конюшне при замке, и отдал распоряжение готовиться к отъезду в Ванн, куда хотел добраться в течение ночи.
Все было исполнено согласно его желанию. Но в восемь часов вечера, когда он садился уже на коня, перед гостиницей появился де Жевр и с ним двенадцать гвардейцев.
Д’Артаньян увидел краешком глаза и тринадцать всадников, и тринадцать коней, но, притворившись, что ничего не заметил, продолжал как ни в чем не бывало устраиваться в седле. Де Жевр подъехал к нему.
– Господин д’Артаньян! – громко окликнул он мушкетера.
– А, господин де Жевр, добрый вечер!
– Вы, кажется, садитесь в седло?
– Даже больше, я уже сел, как видите.
– Хорошо, что я успел вас застать!
– Вы меня ищете?
– Боже мой… да!
– Бьюсь об заклад, что по приказанию короля.
– Да.
– Как два или три дня назад я разыскивал господина Фуке.
– О!
– Неужели вы собираетесь церемониться со мною?
Излишние хлопоты! Скажите сразу, что вы меня арестуете.
– Арестую вас? Боже мой, нет!
– В таком случае почему вы являетесь ко мне с двенадцатью всадниками?
– Я еду с дозором.
– Недурно! И, едучи с дозором, прихватываете меня?
– Я вас отнюдь не прихватываю, а встречаю и прошу ехать со мной.
– Куда?
– К королю.
– Прекрасно! – насмешливо бросил Д’Артаньян. Значит, король наконец-то освободился от дел?
– Ради бога, дорогой капитан, – тихо сказал де Жевр мушкетеру, – не компрометируйте себя без нужды; солдаты вас слышат.
Д’Артаньян рассмеялся:
– Едем! Арестованных помещают между шестью первыми и шестью вторыми солдатами.
– Но так как я вас не беру под арест, вы поедете, если вам будет угодно, за мной.
– С вашей стороны, сударь, это весьма учтиво, и вы правы; если б мне пришлось ездить дозором вокруг вашей частной квартиры, то я был бы с вами отменно учтив; могу вас уверить в этом. Теперь окажите мне следующую любезность. Чего хочет король?
– О, король в ярости!
– Ну, раз король потрудился впасть в ярость, он с таким же успехом потрудится успокоиться, вот и все. Поверьте, я от этого не умру.
– Конечно… но…
– Меня пошлют составить компанию этому бедному господину Фуке? Черт возьми! Господин Фуке порядочный человек. Мы с ним поладим, клянусь вам!
– Вот мы и прибыли, – объявил де Жевр. – Ради бога, капитан, сохраняйте спокойствие в присутствии короля!
– До чего же вы, сударь, любезны со мной! – усмехнулся Д’Артаньян, смотря де Жевру в лицо. – Мне говорили, будто вы очень не прочь присоединить моих мушкетеров к вашим гвардейцам; на этот раз случай как будто благоприятствует этому.
– Боже меня упаси воспользоваться им, капитан!
– Почему?
– По очень многим причинам, и потом, займи я ваше место после того, как взял вас под арест…
– А, вы сознаетесь, что взяли меня под арест?
– Нет, нет!
– Ну, пусть будет по-вашему – встретили… Если, как вы говорите, вы займете мое место после того, что встретили меня во – время дозора…
– Ваши мушкетеры при первой же учебной стрельбе по оплошности выстрелят в мою сторону.
– Не стану этого отрицать. Они меня здорово любят!
Жевр, попросив д’Артаньяна пройти вперед, повел его прямо к дверям кабинета, где король уже ожидал мушкетера. Здесь Жевр с д’Артаньяном остановились, причем Жевр стал за спиною своего коллеги. Было отчетливо слышно, как король громко разговаривает с Кольбером. Стоя несколько дней назад в той же передней, Кольбер мог слышать, как король громко разговаривал с д’Артаньяном.
Между тем гвардейцы де Жевра оставались, не спешиваясь, перед главными воротами замка, и по городу поползли слухи о том, что по приказанию короля только что арестован капитан мушкетеров.
Солдаты д’Артаньяна, прослышав об этом, пришли в волнение; все напоминало доброе старое время Людовика XIII и де Тревиля; собирались кучки возбужденных людей; мушкетеры толпились на лестницах; снизу, со двора, подымался ропот, похожий на гулкие вздохи волн во время прилива; этот ропот докатывался до верхних этажей замка.
Де Жевр явно тревожился. Не отрываясь, смотрел он на гвардейцев, которых осыпали вопросами взволнованные мушкетеры. Гвардейцы перестроились и отъехали в сторону. Они также начинали проявлять беспокойство.
Д’Артаньяна, разумеется, все это тревожило далеко не в такой степени, как де Жевра, командира гвардейцев. Войдя в переднюю, он уселся у окна и, следя своим орлиным взором за всем происходящим внизу, ни разу даже не повел бровью.
От него не укрылись признаки все нарастающего волнения, вызванного слухом об его аресте гвардейцами. Он предугадывал момент, когда произойдет взрыв, а его предвидения, как известно, отличались большой прозорливостью, «Черт подери, а ведь было бы забавно, – подумал он, – если б сегодня вечером мои преторианцы провозгласили меня королем Франции. Вот когда бы я посмеялся!»
Но в самый напряженный момент все разом стихло.
Гвардейцы, мушкетеры, офицеры, солдаты, ропот и возбуждение – все поникло, исчезло, растаяло; ни бури, ни угрозы, ни бунта. Несколько слов успокоили разгулявшиеся волны. Король велел Бриенну крикнуть в толпу:
– Тише, господа, вы мешаете королю!
Д’Артаньян вздохнул.
«Конечно, – сказал он себе. – Нынешние мушкетеры – не чета тем, что были при его величестве короле Людовике Тринадцатом. Конечно!»
– Господин Д’Артаньян, к королю! – объявил придворный лакей.
Глава 34.
КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XIV
Король сидел в кабинете спиной к входу. Прямо пред ним было зеркало, в котором, не отрываясь от просмотра бумаг, он мог видеть всех входящих к нему. Когда вошел Д’Артаньян, он ничем не показал, что заметил его, но прикрыл свои письма и карты зеленою тканью, служившей ему для ограждения его тайн от постороннего глаза.
Д’Артаньян понял, что король умышленно не замечает его, и замер у него за спиной, так что Людовику, который не слышал позади себя никакого движения и только краешком глаза видел своего капитана, пришлось в конце концов спросить:
– Здесь ли господин Д’Артаньян?
– Я здесь, – ответил, подходя к столу короля, мушкетер.
– Ну, сударь, – сказал король, устремив на него свой ясный, пристальный взгляд, – что вы можете сообщить?
– Я, ваше величество? – отвечал Д’Артаньян, наблюдавший за тем, каков будет первый выпад противника, чтобы ответить на него достойным ударом.
– Я? Мне нечего сообщить вашему величеству, положительно нечего, кроме, пожалуй, того, что я арестован и вот перед вами!
Король собирался ответить, что он не приказывал арестовать д’Артаньяна, но эта фраза показалась ему похожей на извинение, и он промолчал. Д’Артаньян также упорно хранил молчание.
– Сударь, – спросил наконец король, – с какой целью, по-вашему, посылал я вас на Бель-Иль? Говорите, прошу вас.
Произнося эти слова, король в упор смотрел на своего капитана. Д’Артаньян обрадовался: король уступал ему первую роль.
– Кажется, – ответил он, – ваше величество удостоили задать мне вопрос – с какой целью вы посылали меня на Бель-Иль?
– Да, сударь.
– Ваше величество, я ничего об этом не знаю: это следует спрашивать не у меня, а у бесконечного числа офицеров разного ранга, которым было дано бесконечное число приказов разного рода, тогда как мне, начальнику экспедиции, ничего определенного сказано не было.
Король был задет за живое и выдал себя своим ответом.
– Сударь, – сказал он, – приказы были вручены тем, кому доверяли.
– Поэтому-то я и был удивлен, ваше величество, что такой капитан, как я, равный по положению маршалам Франции, оказался под началом пяти или шести лейтенантов и майоров, неплохих, быть может, шпионов, но совершенно не способных вести за собой войска. Вот в связи с чем я и позволил себе явиться к вашему величеству за объяснениями, но мне отказали в приеме. Это было последним оскорблением, нанесенным безупречному воину, и оно вынудило меня покинуть королевскую службу.
– Сударь, – перебил король, – вам кажется, что вы все еще живете в те времена, когда короли пребывали, как это, по вашим словам, произошло с вами, под началом ив полнейшей зависимости у своих подчиненных. Вы, по-видимому, совершенно забыли, что король отдает отчет в своих действиях одному богу.
– Я ничего не забыл, ваше величество, – проговорил мушкетер, в свою очередь задетый этим укором. – Впрочем, я не могу понять, как честный человек, спрашивая короля, в чем он дурно служил ему, оскорбляет его.
– Да, сударь, вы дурно служили мне, потому что были заодно с моими врагами и действовали вместе с ними против меня.
– Кто же ваши враги, ваше величество?
– Те, против кого я послал вас, сударь.
– Два человека! Враги вашей армии? Невероятно, ваше величество!
– Не вам судить о моих повелениях.
– Но мне судить о моей дружбе.
– Кто служит друзьям, тот не служит своему государю.
– Я это настолько хорошо понял, что почтительно попросил ваше величество об отставке.
– И я ее принял. Но прежде чем мы с вами расстанемся, я хочу представить вам доказательство, что умею держать свое слово.
– Ваше величество сдержали больше, чем слово, – произнес д’Артаньян с холодной насмешкой, – так как ваше величество распорядились арестовать меня, а этого ваше величество не обещали.
Король пропустил мимо ушей эту колкую шутку и серьезным тоном добавил:
– Видите, сударь, к чему принудило меня ваше непослушание.
– Мое непослушание? – вскричал д’Артаньян, покраснев от гнева.
– Это самое деликатное слово, которое я подыскал.
Мой план состоял в том, чтобы схватить мятежников и подвергнуть их наказанию; должен ли я был беспокоиться, друзья ли они вам или нет?
– Но это не могло не беспокоить меня, – отвечал д’Артаньян. – Посылать меня ловить моих ближайших друзей, чтобы притащить их на ваши виселицы, с вашей стороны, ваше величество, было исключительно жестоко.
– Это было, сударь, испытанием верности мнимых слуг, которые едят мой хлеб и обязаны защищать мою особу от посягательств. Испытание не удалось, господин д’Артаньян.
– На одного дурного слугу, которого теряет ваше величество, найдется десяток, которые сегодня уже прошли успешно испытание верности, – сказал с горечью д’Артаньян. – Выслушайте меня, ваше величество: я не привык к такой службе. Я строптивый воин, когда от меня требуются злые дела. Затравить насмерть двух человек, о жизни которых просил господин фуке, тот, кто спас ваше величество, на мой взгляд, – злое дело. К тому же эти два человека – мои друзья. Они не представляют собой опасности, но их беспощадно преследует слепой гнев короля. Почему бы не позволить им скрыться?
Какое преступление совершили они? Допускаю, что вы не даете мне права судить об их поведении. Но зачем же подозревать меня прежде, чем я начал действовать? Окружать шпионами? Позорить перед всей армией? Зачем доводить меня, к которому вы до сих пор питали неограниченное доверие, меня, который тридцать лет служил королевскому дому и доставил тысячи доказательств своей безграничной преданности (сегодня мне приходится вспомнить об этом, потому что меня обвиняют), зачем доводить меня до того, чтобы я смотрел, как три тысячи солдат идут в битву против двух человек?
– Можно подумать, сударь, что вы забыли, что сделали со мной эти люди, – глухим голосом проговорил Людовик XIV, – и что, если бы это зависело только от них, меня бы уже не существовало на свете.
– Ваше величество, можно подумать, что вы забыли о том, как вел себя при этом событии я.
– Довольно, господин д’Артаньян! Хватит этих властных привычек. Я не допущу, чтобы частные интересы причиняли ущерб моим интересам. Я создаю государство, в котором будет один хозяин, и этим хозяином буду я. Когда-то я уже обещал вам это. Пришла пора выполнить обещание. Вы хотите быть свободным в своих поступках, вы хотите, руководствуясь исключительно своими привязанностями и вкусами, мешать осуществлению моих планов и спасать от заслуженной кары моих врагов. Ну что ж! Мне остается или сокрушить вас, или расстаться с вами. Ищите себе более удобного господина! Я знаю, что другой король вел бы себя иначе и, быть может, позволил бы властвовать над собой, чтобы, при случае, отправить вас составить компанию господину Фуке и многим другим, но у меня хорошая память, и за былые заслуги человек в моих глазах имеет священное право на благодарность и безнаказанность. И вот, единственным наказанием за нарушение дисциплины, которое я наложу на вас, господин д’Артаньян, будет этот урок, и ничего больше. Я не стану подражать моим предкам в гневе, как не подражаю им в милости. Есть и другие причины, побуждающие меня к мягкости по отношению к вам: прежде всего, вы человек умный, больше того, очень умный, решительный, благородный, и вы будете отличным слугою того, кто подчинит вас своей воле; лишь в этом случае вы перестанете находить основания к неповиновению своему господину. Ваше друзья побеждены или уничтожены мною Точек опоры, поддерживавших вашу строптивость, больше не существует; я их выбил из-под нее. В настоящий момент я могу положительно утверждать, что мои солдаты взяли в плен или убили бель-ильских мятежников.
Д’Артаньян побледнел.
– Взяли в плен или убили! – воскликнул он. – О ваше величество, если вы обдуманно произнесли эти слова, если вы были уверены в том, что сообщаете правду, я готов забыть все то, что есть справедливого и великодушного в сказанном вами и назвать вас королем-варваром, бездушным, злым человеком. Но я прощаю вам ваши слова, – бросил он с гордой усмешкой. Я прощаю их юному королю, который не знает, не может понять, что представляют собою такие люди, как господин д’Эрбле, как господин дю Валлон, как я, наконец. Взяты в плен или убиты? Ах, ваше величество, скажите, прошу вас, если новость, сообщенная вами, соответствует истине, во сколько людьми и деньгами обошлась вам эта победа? И мы подсчитаем, стоила ли игра свеч.
Король в гневе подошел к д’Артаньяну и сказал:
– Господин д’Артаньян, так может говорить только мятежник. Будьте любезны ответить, кто король Франции? Или, быть может, вы знаете еще одного короля?
– Ваше величество, – холодно произнес капитан мушкетеров. – Мне вспоминается, как однажды утром – это произошло в Во – вы обратились с тем же вопросом к довольно большому числу людей, и никто, кроме меня, не сумел на него ответить. Если я узнал короля в тот день, когда это было делом нелегким, то, полагаю, не имеет ни малейшего смысла спрашивать меня об этом сегодня, когда мы с вами, ваше величество, находимся наедине.
Людовик XIV опустил глаза. Ему почудилось, будто между ним и д’Артаньяном, чтобы напомнить ему об этом ужасном дне, проскользнула тень его несчастного брата Филиппа.
Почти в то же мгновение вошел офицер; он вручил Людовику депешу, читая которую король изменился в лице. Это не укрылось от д’Артаньяна. Перечитав вторично эту депешу, король как бы оцепенел; некоторое время он молча сидел в своем кресле; затем, внезапно решившись, Людовик XIV молвил:
– Сударь, то, о чем мне сообщают, вы узнаете несколько позже, и помимо меня; поэтому будет лучше, если я сам расскажу вам о содержании этого донесения; узнайте же о нем из уст самого короля. На Бель-Иле имело место сражение.
– А, – спокойно произнес д’Артаньян, хотя сердце его было готово выпрыгнуть из груди. – Ну и что же, ваше величество?
– То, сударь, что я потерял сто шесть человек.
В глазах д’Артаньяна блеснули радость и гордость.
– А мятежники?
– Мятежники скрылись, – ответил король.
Д’Артаньян не удержался от радостного восклицания.
– Но мой, флот, – добавил король, – обложил Бель-Иль, и я убежден, что через это кольцо не прорвется ни одна лодка.
– Значит, – продолжил мушкетер, возвращенный к своим мрачным мыслям, – значит, если удастся захватить господ д’Эрбле и дю Валлона…
– Их повесят, – холодно сказал король.
– И они знают об этом? – спросил д’Артаньян, скрывая охватившую его дрожь.
– Они знают, так как вы сами должны были поставить их об этом в известность, знают, поскольку это известно решительно всем.
– В таком случае, ваше величество, живыми их не возьмут, ручаюсь вам в этом.
– Вот как, – небрежно бросил король, берясь снова за полученное им донесение. – Ну что же, в таком случае их возьмут мертвыми, господин д’Артаньян, а это в конце гонцов то же самое, поскольку я велел их взять лишь затем, чтоб повесить.
Д’Артаньян вытер лоб, на котором выступила испарина.
– Когда-то я обещал вам, сударь, – продолжал Людовик XIV, – что я стану для вас любящим, великодушным и ровным в обращении государем. Вы единственный человек прежнего времени, достойный моего гнева и моей дружбы. Я не стану отмеривать вам ни то, ни другое в зависимости от вашего поведения. Могли бы вы, господин д’Артаньян, служить королю, в королевстве которого была бы еще целая сотня других, равных ему королей?
Мог бы я при подобной слабости осуществить свои великие замыслы, прошу вас, ответьте мне? Видели ли вы когда-либо художника, который создавал бы значительные произведения, пользуясь не повинующимся ему орудием?
Прочь, сударь, прочь эту старую закваску феодального своеволия! Фронда, которая тщилась погубить королевскую власть, в действительности укрепила ее, так как сняла с нее давнишние путы. Я хозяин у себя в доме, господин д’Артаньян, и у меня будут слуги, которые, не имея, быть может, присущих вам дарований, возвысят преданность и покорность воле своего господина до настоящего героизма. Разве важно, спрашиваю я вас, разве важно, что бог не дал дарований рукам и ногам? Он дал их голове, а голове – и вы это знаете – повинуется все остальное. Эта голова – я!
Д’Артаньян вздрогнул. Людовик продолжал говорить, словно ничего не заметил» хотя в действительности от него не укрылось, какое впечатление он произвел на своего собеседника.
– Теперь давайте заключим договор, который я обещал вам в Блуа, когда вы как-то застали меня очень несчастным. Оцените, сударь, и то, что я никого не заставляю расплачиваться за те слезы стыда, которые я тогда проливал. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, что все великие головы почтительно склоняются предо мной. Склонитесь и вы или… или выбирайте себе изгнание по душе. Быть может, поразмыслив, вы не сможете не признать, что у вашего короля благородное сердце, ибо, полагаясь на вашу честность, он расстается с вами, хотя ему и известно, что вы недовольны и к тому же владеете величайшей государственной тайной. Вы честный человек, я это знаю. Почему вы стали преждевременно судить обо мне? Судите меня начиная с этого дня, д’Артаньян, и будьте строгим, но справедливым судьей.
Д’Артаньян – онемевший, ошеломленный – впервые в жизни испытывал нерешительность. Во всем сказанном ему королем не было хитрости, но был точный расчет, не было насилия, но была сила, не было гнева, но была воля, не было хвастовства, но был разум. Этот молодой человек, раздавивший Фуке, юноша, который запросто обойдется без д’Артаньяна, опрокидывал все не вполне обоснованные и немного упрямые расчеты бывалого воина.
– Скажите, что вас удерживает? – мягко спросил д’Артаньяна король. Вы подали, сударь, в отставку; хотите ли вы, чтобы я не принял ее? Я понимаю, что старому капитану нелегко отказаться от удовольствия побрюзжать, – О, – меланхолически произнес д’Артаньян, – не в этом моя основная забота. Я колеблюсь взять обратно отставку, потому что я стар рядом с вами и потому что У меня есть привычки, от которых мне трудно отвыкнуть.
Отныне вам потребуются придворные, которые сумеют вас позабавить, и безумцы, которые сумеют отдать свою жизнь за то, что вы именуете великими деяниями вашего царствования. Деяния эти будут воистину велики, я это предчувствую. Ну, а если я все-таки не сочту их таковыми? Я видел войну, ваше величество; я видел и мир; я служил Ришелье, я служил Мазарини; вместе с вашим отцом я горел в огне Ла-Рошели, я изрешечен пулями, и я добрый десяток раз менял кожу, как это бывает со змеями. После обид и несправедливостей я получил наконец командную должность, которая в былые времена имела кое-какое значение, потому что давала право свободно говорить с королем; но ваш капитан мушкетеров отныне будет не более как часовым, стоящим на страже у потайной двери. Право, ваше величество, если эта должность будет в впрямь такова, используйте этот случай, чтобы освободить меня от нее. Это будет соответствовать и вашим желанием и моим.
Не думайте, что я затаил на вас злобу. Нет. Вы обуздали меня, как вы говорите, но надо признаться, что, взяв надо мною верх, вы вместе с тем умалили меня в моих же глазах и, согнув, воочию показали мне мою слабость. Если б вы знали, до чего хорошо высоко держать голову и до чего жалкий будет у меня вид, когда мне придется нюхать пыль ваших ковров. О, ваше величество, я искренне сожалею – вы также пожалеете вместе со мной – о тех временах, когда в передних короля Франции слонялась толпа назойливых, тощих, злых, сварливых и вечно недовольных дворян – псов, которые в день битвы, однако, брали врага мертвой хваткой. Эти люди – лучшие придворные того государя, который их кормит, но тот, кто их бьет, тот берегись их зубов! Если расшить золотом их плащи, добавить им чуточку жира, так, чтобы их штаны меньше болтались на них, да посеребрить сединой их жесткие волосы, какие бы из них вышли пэры и герцоги, какие великолепные и горделивые маршалы Франции! Но что толковать об этом! Король – мой господин! Он хочет, чтобы я сочинял стишки, чтобы полировал атласными туфлями фигурный паркет, которым выложены его передние. Черт возьми! Это трудно, но я делал вещи и потруднее, я буду делать и это.
Ради денег? Нет, у меня их достаточно. Ради честолюбивых помыслов? Но мои возможности весьма ограничены. Потому что я обожаю двор? Нисколько.
Я остаюсь, потому что тридцать лет сряду привык приходить к королю за паролем и слышать из его уст: «Добрый вечер, господин д’Артаньян», привык слышать эти слова, произносимые с благосклонной улыбкой, которую я отнюдь не выпрашивал. Ну что ж? Теперь я буду эту улыбку выпрашивать.
Довольны ли вы, ваше величество?
И д’Артаньян склонил серебристую голову, на которую король, улыбаясь, положил свою белую руку.
– Благодарю тебя, мой старый слуга, мой преданный друг, – сказал он.
– Раз начиная с сегодняшнего дня у меня во Франции нет больше врагов, мне остается послать тебя на какое-нибудь поле битвы за пределами на шей страны, дабы ты мог заслужить на нем свой маршальский жезл. Рассчитывай на меня, я найду подходящий случай. А пока ешь мой хлеб и спи, не зная забот.
– В добрый час! – проговорил растроганный д’Артаньян. – А эти бедные люди, там, на Бель-Иле? Особенно один, такой добрый и храбрый?
– Вы просите у меня их помилования?
– На коленях, ваше величество.
– Хорошо, если еще не поздно, отправляйтесь туда и отвезите мое помилование. Но вы отвечаете мне за них!
– Жизнью!
– Идите! Завтра я еду в Париж. Возвращайтесь скорее, так как я не хочу расставаться с вами надолго.
– Будьте спокойны, ваше величество, – вскричал д’Артаньян, целуя королю руку.
И с радостным сердцем он бросился прочь из замка и помчался по дороге, которая вела на Бель-Иль.
Глава 35.
ДРУЗЬЯ ФУКЕ
Король вернулся в Париж; одновременно с ним возвратился и д’Артаньян.
Пробыв на Бель-Иле двадцать четыре часа, в течение которых он усердно собирал сведения о происходившем на острове, он все же ничего не узнал о тайне, погребенной немою скалой Локмария, о героической могиле Портоса.
Капитан мушкетеров знал лишь о том, что свершили с помощью трех верных бретонцев, оказывая сопротивление целой армии, его доблестные друзья, которых он так горячо взял под защиту и жизнь которых пытался спасти. Он видел лежавшие на берегу трупы, видел кровь на камнях, разбросанных среди зарослей вереска. Впрочем, он знал и о том, что далеко в море был замечен баркас, что за ним, точно хищная птица, погнался королевский корабль, что хищник настиг и схватил бедную птичку, хотя она и старалась изо всех сил ускользнуть от него.
На этом обрывались точные – сведения д’Артаньяна, дальше начиналась область догадок. Какие же можно было строить предположения? Корабль не возвратился. Правда, третий день бушевала буря, но корвет был быстроходен, прочен и хорошо оснащен; ему не страшны были бури, и он, как полагал д’Артаньян, либо ошвартовался в Бресте, либо вошел в устье Луары.
Таковы были довольно неопределенные, но лично для д’Артаньяна почти утешительные известия, которые он сообщил Людовику XIV, когда тот вместе со всем дворов возвратился в Париж. Людовик, довольный своими успехами, Людовик, ставший более мягким и общительным, едва лишь почувствовал, что могущество его возросло, всю дорогу гарцевал у кареты мадемуазель Лавальер.
Придворные между тем делали все возможное и невозможное, чтобы развлечь королев и заставить их забыть про сыновнюю и супружескую измену.
Все жило будущим; до прошлого никому больше не было дела. Но для нескольких чувствительных и преданных душ это прошлое было мучительной и кровоточащей раной. Не успел король возвратиться, как получил трогательное доказательство этого.
Людовик XIV только что встал и завтракал, когда капитан мушкетеров явился к нему. Д’Артаньян был несколько бледен и казался взволнованным.
Король о первого взгляда заметил перемену в обычно столь невозмутимом лице своего капитана.
– Что с вами, д’Артаньян? – спросил он.
– Ваше величество, у мен» большое несчастье.
– Бог мой, какое?
– Ваше величество, на Бель-Иле я потерял одного из моих давних друзей, господина дю Валлона. И, произнося эти слова, д’Артаньян впился своим ястребиным взглядом в Людовика XIV, чтобы уловить, с каких чувством воспримет он его сообщение.
– Я это знал, – ответил король.
– Вы знали об этом и промолчали! – вскричал мушкетер.
– Для чего? Ваша печаль, друг мой, достойна глубокого уважения. Я должен был пощадить ее. Сообщить вам сообщение, поразившем вас, означало бы торжествовать у вас на глазах. Да, я знал, что господин дю Валлон похоронил себя под камнями Локмарии; знал я и то, что господин д’Эрбле захватил мой корабль вместе со всем экипажем и распорядился доставить себя в Байонну. Но я хотел, чтобы об этих событиях вы узнали не от меня и убедились на этом примере, что я уважаю моих друзей и они для меня священны, а также что человек во мне всегда будет жертвовать собой ради людей, тогда как господь нередко бывает вынужден приносить людей в жертву своему величию, своему могуществу.
– Но как вы об этом узнали, ваше величество?
– А как, д’Артаньян, вы сами узнали?
– Из письма, государь, которое Арамис, находящийся на свободе и в безопасности, прислал мне из Байонны.
– Вот это письмо, – сказал король, вынимая из ящика точную копию письма Арамиса, – оно вручено мне Кольбером за восемь часов до того, как доставлено вам. Полагаю, что мне служат, в общем, недурно.
– Да, государь, вы единственный человек, счастье которого оказалось способным возобладать над счастьем и силою двух этих людей. Вы воспользовались своею силой, но ведь вы не станете злоупотреблять ею, не так ли?
– Д’Артаньян, – проговорил король с доброжелательною улыбкой, – я мог бы распорядиться, чтобы господина д’Эрбле похитили на землях испанского короля и живым привезли ко мне, дабы осуществить над ним правосудие. Д’Артаньян, я не поддамся, поверьте, этому первому, правда естественному душевному побуждению. Он свободен, пусть остается свободным.
– О ваше величество, вы не всегда будете столь же милостивым, благородным, великодушным, каким только что проявили себя по отношению ко мне и к господину д’Эрбле; вы найдете возле себя советников, которые исцелят вас от слабостей этого рода.
– Нет, д’Артаньян, вы ошибаетесь, когда вините моих советников в том, что они толкают меня на суровость. Совет щадить господина д’Эрбле исходит не от кого другого, как от Кольбера.
– Ах, ваше величества! – воскликнул пораженный словам Людовика д’Артаньян.
– Что же касается вас, – продолжал король с необычной для него ласковостью, – то я должен сообщить вам несколько добрых вестей, но вы узнаете их, мой дорогой капитан, лишь тогда, когда я окончательно сведу мои счеты. Я сказал, что хочу обеспечить вам достойное положение, и я это сделаю. Мое слово претворяется ныне в действительность.
– Тысяча благодарностей, государь. Что до меня, то я могу подождать.
Но пока я буду терпеливо дожидаться моего часа, прошу вас, ваше величество, займитесь теми беднягами, которые давно уже осаждают вашу переднюю и жаждут смиренно припасть к стопам короля, моля его об удовлетворении их ходатайства.
– Кто такие?
– Враги вашего величества.
Король поднял голову.
– Друзья господина Фуке, – добавил д’Артаньян.
– Их имена?
– Господин Гурвиль, господин Пелисон и один поэт, господин Жан де Лафонтен.
Король на минуту задумался.
– Чего же они хотят?
– Не знаю, – Каковы они с виду?
– Удручены скорбь.
– Что говорят?
– Ничего.
– Что делают?
– Плачут.
– Пусть войдут, – нахмурился король.
Д’Артаньян повернулся на каблуках, приподнял ковер, закрывавший вход в кабинет короля, и крикнул в соседнюю залу:
– Введите!
Тотчас же у дверей кабинета, в котором находились король к его капитан, появилось трое людей, названных д’Артаньяном.
Когда они шли через приемную, там воцарилось гробовое молчание. При появлении друзей несчастного суперинтенданта финансов придворные – сознаемся в этом – отшатывались от них, словно боясь заразиться от соприкосновения с опалою и горем.
Д’Артаньян быстрыми шагами приблизился к этим отверженным, колебавшимся и дрожавшим у дверей королевского кабинета, и, взяв их за руки, подвел к креслу, на котором обычно сидел король; стоя у окна, король ожидал, когда их представят ему, и приготовился принять просителей с дипломатической сухостью.
Из друзей Фуке первым подошел Пелисон. Он не плакал; но он осушил слезы лишь для того, чтобы король мог лучше услышать его просьбу.
Гурвиль кусал себе губы, чтобы перестать плакать из почтения к королю. Лафонтен закрыл лицо платком, и если б не судорожное подергивание его плеч, сотрясавшихся от рыданий, можно было бы усомниться, что это живой человек.
Король хранил величавый вид. Лицо его было невозмутимо. Даже брови его так же хмурились, как тогда, когда д’Артаньян доложил ему о приходе его «врагов». Он сделал жест, который означал: «Говорите», и, продолжая стоять, не сводил глаз с этих отчаявшихся людей.
Пелисон согнулся до земли, а Лафонтен опустился на колени, как в церкви. Это упорное молчание, прерываемое только вздохами и горестными стенаниями, начало возбуждать в короле не жалость, а нетерпение.
– Господин Пелисон, – сказал он резким и сухим голосом, – господин Гурвиль и вы, господин…
«Он не назвал Лафонтена.
– Я был бы весьма недоволен, если вы явились ходатайствовать за одного из величайших преступников, которого должно покарать мое правосудие.
Короля могут трогать лишь слезы или раскаяние; слезы невинных, раскаяние тех, кто виновен. Я не поверю ни в раскаяние господина Фуке, ни в слезы, проливаемые его друзьями, потому что первый порочен до мозга костей, а вторые должны были бы опасаться, что оскорбляют меня в моем доме. Вот почему, господин Пелисон, господин Гурвиль и вы, господин… прошу вас не говорить ничего такого, что не было бы безоговорочным свидетельством вашего уважения к моей воле, Ваше величество, – отвечал Пелисон, содрогнувшись от этих ужасных слов, – ваше величество, мы явились высказать вам лишь то, что выражает самое искреннее почтение, самую искреннюю любовь, которую подданные обязаны питать к своему королю. Суд вашего величества грозен; каждый должен склониться перед его приговором, и мы почтительно склоняемся перед ним.
Мы далеки от мысли защищать того, кто имел несчастье оскорбить ваше величество. Тот, кто навлек вашу немилость, может быть нашим другом, но он враг государству. И, плача, мы отдадим его строгому суду короля.
– Впрочем, – перебил король, успокоенный этим умоляющим тоном и смиренными словами Пелисона, – приговор вынесет мой парламент. Я не караю, не взвесив тяжести преступления. Прежде весы, потом меч.
– Поэтому, проникнутые доверием к беспристрастию короля, мы надеемся, что, когда пробьет час, с разрешения вашего величества нам будет позволено возвысить наши слабые голоса в защиту обвиненного друга.
– О чем же вы просите, господа? – величественно спросил король.
– Государь, – продолжал Пелисон, – у обвиняемого есть жена и семья.
Скудного его состояния едва хватило, чтобы рассчитаться с долгами, и со времени заключения ее мужа госпожа Фуке покинута всеми. Длань вашего величества, поражает с такою же беспощадностью, как длань самого господа.
Когда он карает какую-нибудь семью, насылая на нее чуму или проказу, всякий сторонится ее и бежит дома прокаженного или зачумленного; порой, но весьма редко, благородный врач решается подступиться к порогу, отмеченному проклятием, смело переступает его и подвергает опасности свою жизнь, чтобы побороть смерть. Он – последнее упование умирающего, он орудие небесного милосердия. Государь, мы преклоняем колени, мы молим вас, как молят божественный промысел: у госпожи Фуке больше нет ни друзей, ни поддержки; она проливает слезы в своем разоренном и опустевшем доме, покинутом теми, кто осаждал его двери в дни благоденствия; у нее нет больше ни кредита, ни какой-либо надежды. Несчастный, которого поразил ваш гнев, как бы виновен он ни был, получает все же от вас хлеб свой насущный, каждодневно орошаемый им слезами. А столь же несчастная, обездоленная даже в большей мере, чем ее муж, госпожа Фуке, та, что имела честь принимать ваше величество у себя за столом, госпожа Фуке, супруга бывшего суперинтендант финансов Французского королевства, госпожа Фуку не имеет хлеба.
Здесь тягостное молчание, сковывавшее дыхание обоих друзей Пелисона, была прервано взрывом рыданий, и д’Артаньян, слушая эту смиренную просьбу, почувствовал, как у него от жалости разрывается грудь; отвернувшись лицом в угол кабинета, он покусывал ус и подавлял готовые вырваться вздохи.
Глаза короля по-прежнему сохраняли выражение сухости, в лицо его оставалось суровым, но на щеках проступили красные пятна и взгляд потерял былую уверенность.
– Чего вы хотите? – спросил он.
– Мы пришли смиренно просить ваше величество, – сказал Пелисон, которым понемногу овладевало волнение – дабы вы дозволили нам, не обрушивая на нас вашу немилость, предоставить госпоже Фуке в долг две тысячи пистолей, собранные среди прежних друзей ее мужа, чтобы вдова не испытывала нужды в самом необходимом для жизни.
При слове вдова, которое употребил Пелисон, хотя Фуке был еще жив, король заметно побледнел; его высокомерие сникло; жалость поднялась из сердца к устам.
Он посмотрел растроганным взглядом на всех этих людей, рыдающих у его ног.
– Да не допустит господь, – сказал он – чтобы я не делал различия между невинными и виноватыми. Плохо же меня знают те, кто сомневается в моем милосердии к слабым. Я буду поражать только дерзких. Делаете, господа, делайте все, что подсказывает вам ваше сердце, все, что может облегчить страдания госпожи Фуке. Можете идти, господа.
Три просителя встали, безмолвные и с сухими глазами – соседство пылающих щек иссушило их слезы. У них не было сил поблагодарить короля, который к тому же резко оборвал их торжественные поклоны, быстро удалившись за свое кресло.
Король и д’Артаньян осталась одни.
– Отлично! – похвалил д’Артаньян, подходя к молодому монарху, который как бы проводил его взглядом. – Отлично! Если бы вы не вмели девиза, венчающего собой ваше солнце, я бы посоветовал вам один хороший девиз и заставил бы господина Коврара перевести его на латынь: «Снисходителен к слабым, грозен для сильных!»
Король улыбнулся я, переходя в соседнюю комнату, на прощанье сказал д’Артаньяну:
– Предоставляю вам отпуск, в котором вы, вероятно, нуждаетесь, чтобы привести в порядок дела покойного господина дю Валлона, вашего друга»
Глава 36.
ЗАВЕЩАНИЕ ПОРТОСА
В Пьерфоне все было погружено в траур. Дворы были пустыням, конюшни заперты, цветники заброшены. Прежде шумные, блестящие, праздничные, сами собой останавливались фонтаны. На дорогах, ведущие в замок, можно было увидеть хмурые лица людей, трусивших верхами на мулах или рабочих лошадках. Это были соседи, священники и судейские, жившие на прилегающих землях.
Все они молча въезжали во двор замка, поручали свою лошадь или мула унылому конюху и в сопровождении слуги в черном направлялись в большую залу, где на пороге их встречал Мушкетон.
За два дня Мушкетон до того похудел, что платье болталось на нем, как в слишком широких ножнах болтается шпага. По его бело-розовому лицу текли два серебристых ручья, прокладывавших для себя русло на теперь столь же впалых, как прежде полных, щеках. При появлении каждого нового гостя поток слез усиливался, и жалко было смотреть, как Мушкетон своей сильной рукой сжимал себе горло, чтобы не разрыдаться.
Все эти посетители собрались, дабы выслушать завещание, оставшееся после Портоса. На чтении его хотели присутствовать весьма многие – кто из корысти, кто по дружбе к покойному, у которого не было ни одного родственника.
Прибывающие чинно рассаживались в большой зале, которую замерли, как только часы отбили двенадцать ударов, то есть наступило время, назначенное для чтения завещания.
Стряпчий Портоса – это был, естественно, преемник г-на Кокнара – начал медленно разворачивать длинный пергаментный свиток, на котором могучей рукой Портоса была начертана его последняя воля.
Когда печать была сломана, очки надеты в кончилось предваряющее покашливанье, все приготовились слушать. Мушкетон сел в уголок, чтобы свободнее плакать и меньше слышать.
Вдруг только что запертая дверь большой залы, словно по волшебству, широко растворилась, и на пороге по? казалась мужественная фигура, залитая ярким полуденным солнцем. Это был д’Артаньян, который, доехав верхом до входной двери и не найдя никого, кто мог бы подержать ему стремя, собственноручно привязал коня к дверному молотку и отправился докладывать сам о себе.
Солнце, внезапно ворвавшееся в залу, шепот присутствующих и особенно инстинкт верного пса оторвали Мушкетона от его невеселых раздумий. Он поднял голову и узнал старинного друга своего хозяина; с горестным воплем бросился он к д’Артаньяну и обнял его колени, обливая плиты, которыми был выстлан пол, потоками слез. Д’Артаньян поднял бедного управляющего, в свою очередь, обнял его, как брата, и, учтиво поклонившись всему собранию, которое почтительно приветствовало его, повторяя шепотом его имя, сел на другом конце большой, украшенной резным дубом залы, все еще держа за руку задыхающегося от едва сдерживаемых рыданий и усевшегося возле него на скамеечке Мушкетона. Тогда стряпчий, взволнованный, как и все прочие, начал чтение.
После в высшей степени христианского исповедания веры Портос просил своих врагов простить ему зло, которое он мог когда-либо им причинить.
При чтении этого параграфа невыразимая гордость блеснула в глазах д’Артаньяна. Он вспомнил старого солдата. Он перебрал в уме всех тех, кто был врагами Портоса, всех поверженных его мужественной рукой. «Хорошо, сказал он себе, – хорошо, что Портос не приложил списка этих врагов и не вошел в подробности относительно причиненного им вреда. В этом случае чтецу пришлось бы основательно потрудиться».
Затем шло следующее перечисление:
«Милостью божией в настоящее время в моем владении состоят:
1. Поместье Пьерфон, а именно земли, леса, луговые угодья и воды, обнесенные исправной каменною оградой;
2. Поместье Брасье, а именно замок, леса и пахотные земли, разделенные между тремя фермами;
3. Небольшой участок Валлон;
4. Пятьдесят ферм в Турени, составляющие в сумме пятьсот арканов;
5. Три мельницы на Шере, приносящие по шестьсот ливров дохода каждая;
6. Три пруда в Берри, приносящие каждый по двести ливров.
Что касается движимого имущества, называемого так потому, что оно само не в состоянии двигаться, каковое разъяснение получено мною от моего ученого друга, епископа ваннского…»
Д’Артаньян вздрогнул при упоминании этого имени. Стряпчий продолжал невозмутимо читать:
«… то оно состоит:
1. Из мебели, которую я не могу подробно исчислить за недостатком места и которая находится во всех моих замках, а также домах. Список ее составлен моим управляющим…»
Все повернулись в сторону Мушкетона, который был по-прежнему погружен в свою скорбь.
«2. Из двадцати верховых и упряжных лошадей, которые находятся в моем замке Пьерфоне и носят клички: Баяр, Роланд, Шарлемань, Пипин, Дюнуа, Лагир, Ожье, Самсон, Милон, Немврод, Урганда, Армида, Фальстрада, Далила, Ревекка, Иоланта, Финетта, Гризетта, Лизетта и Мюзетта;
3. Из шестидесяти собак, составляющих шесть свор, предназначенных, как сказано ниже: первая на оленя, вторая на волка, третья на вепря, четвертая на зайца и две последние для несения сторожевой службы, а также охраны;
4. Из военного и охотничьего оружия, собранного в моей оружейной зале;
5. Из анжуйских вин, собранных для Атоса, который их когда-то любил, из бургундских, шампанских, бордоских, а также испанских вин, находящихся в восьми подвалах и двадцати погребах различных моих домов;
6. Из моих картин и моих статуй, которые, как говорят, составляют большую ценность и достаточно многочисленны, чтобы утомить зрение;
7. Из моей библиотеки, насчитывающей шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов;
8. Из моего столового серебра, которое несколько поистерлось, но должно весить от тысячи до двух тысяч фунтов, так как я едва поднял сундук, в котором оно хранится, и всего шесть раз обошел комнату, неся его на спине;
9. Все эти предметы, а также белье столовое и постельное, распределены между домами, которые я больше всего люблю…»
Здесь чтец остановился, чтобы передохнуть. Каждый присутствующий, в свою очередь, вздохнул, откашлялся и удвоил внимание. Стряпчий продолжал:
«Я жил бездетным, и, вероятно, у меня уже не будет детей, что причиняет мне тяжкое огорчение. Впрочем, я ошибаюсь, ибо у меня все же есть сын, общий с остальными моими друзьями: это г-н Рауль-Огюст-Жюль де Бражелон, родной сын графа де Ла Фер. Этот юный сеньор кажется мне достойным наследником трех отважных дворян, другом и покорным слугой которых я пребываю».
При этих словах раздался громкий стук. Шпага д’Артаньяна, соскользнув с перевязи, упала на каменный пол. Взгляды присутствовавших направились в эту сторону, и все увидели, как крупная сверкающая слеза скатилась с густых ресниц д’Артаньяна на его орлиный нос.
«Вот почему, – продолжал стряпчий, – я оставляю все мое вышепоименованное имущество, недвижимое и движимое, г-ну виконту Раулю-Огюсту-Жюлю де Бражелону, сыну графа де Ла Фер, чтобы утешить его в горе, которое он, по-видимому, переживает, и дать ему возможность с честью носить свое имя…»
Продолжительный шепот пронесся по зале.
«Я поручаю г-ну виконту де Бражелону отдать шевалье д’Артаньяну, капитану королевских мушкетеров, все, что вышеупомянутый шевалье д’Артаньян пожелает иметь из моего имущества. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону выделить хорошую пенсию г-ну д’Эрбле, моему другу, если ему придется жить в изгнании за пределами Франции. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону содержать тех моих слуг, которые прослужили у меня десять лет или больше, и дать остальным по пятьсот ливров каждому.
Я оставляю моему управляющему Мушкетону всю мою одежду, городскую, военную и охотничью, в количестве сорока семи костюмов, в уверенности, что он будет носить их, пока они не изотрутся, из любви и намята обо мне.
Сверх этого я завещаю г-ну виконту де Бражелону моего старого слугу в верного друга, уже названного мной Мушкетона, и поручаю г-ну виконту де Бражелону вести себя по отношению к нему так, чтобы Мушкетона умирая, мог объявить, что никогда не переставал быть счастливым».
Услышав эти слова. Мушкетон, бледный и дрожащий, отвесил низкий поклон; его широкие плечи судорожно вздрагивали; он отнял свои похолодевшие руки от перекошенного ужасом и болью лица, и присутствующие увидели, как он спотыкается, останавливается и, желая покинуть валу, не может сообразить, куда нужно идти.
– Мушкетон, – сказал д’Артаньян, – мой добрый друг Мушкетон, уходите отсюда и собирайтесь в дорогу. Я отвезу вас к. Атосу, куда доеду, покинув Пьерфон.
Мушкетон не ответил. Он едва дышал. Все в этой зале как будто стало для него отныне чужим. Он открыл дверь и медленно вышел.
Стряпчий окончил чтение; большинство явившихся выслушать последнюю волю Портоса разошлись разочарованные, но исполненные к ней глубокого уважения.
Что касается д’Артаньяна, который, после того как стряпчий отвесил ему церемонный поклон, остался во всей зале один, то он был восхищен мудростью завещателя, отказавшего с такой справедливостью все свое достояние наиболее достойному и наиболее стесненному в средствах; к тому же од сделал это с такой деликатностью, какой не встретишь даже в среде самых тонких придворных и самых благородных людей.
Портос поручил Раулю де Бражелону отдать д’Артаньяну все, что он пожелает. Он отлично знал, этот достойный Портос, что д’Артаньян ничего не попросит; а в случае если он чего-нибудь пожелает, то никто, кроме него самого, не будет отделять для него его доли.
Портос оставил пенсию Арамису, который, если бы захотел слишком многого, был бы остановлен примером, показанным д’Артаньяном, а слово изгнание, употребленное завещателем без какой-либо задней мысли, не было ли самой мягкой, самой ласковой критикой поведения Арамиса, явившегося причиною смерти Портоса?
Наконец, в завещании покойного Атос не был упомянут ни одним еловом.
Мог ли Портос предположить, чтобы сын не отдал лучшей доли отцу? Бесхитростный ум Портоса взвесил все обстоятельства, уловил все оттенки лучше, чем это мог бы сделать закон, лучше, чем царящий между людьми обычай, лучше, чем хороший и тонкий вкус.
«У Портоса было великое сердце», – вздыхая, сказал себе Д’Артаньян.
Ему показалось, что откуда-то сверху донесся стон. Он тотчас же вспомнил о Мушкетоне, которого следовало отвлечь от его скорби. И д’Артаньян вышел из залы, так как Мушкетона все еще не было.
Поднявшись по лестнице в первый этаж, он увидел в комнате Портоса груду одежды из самых разнообразных тканей самого разного цвета, на которой был распростерт Мушкетон. Это была доля верного друга. Эта одежда принадлежала ему, была оставлена ему в дар. Рука Мушкетона лежала поверх этих реликвий; он вытянулся на них ничком, как бы целуя их, и покрывал их своим телом.
Д’Артаньян подошел утешить беднягу.
– Боже мой, – вскричал капитан, – он не шевелится! Он без сознания!
Д’Артаньян ошибся: Мушкетон умер. Умер, как пес, который, потеряв своего господина, возвращается, чтобы встретить смерть на его платье.
Глава 37.
СТАРОСТЬ АТОСА
Пока происходили эти события, разлучившие навсегда четырех мушкетеров, некогда связанных, как казалось, нерасторжимыми узами, Атос, оставшись после отъезда Рауля наедине с самим собой, начал платить дань той неудержимо наступающей смерти, которая называется тоской по любимым.
Вернувшись к себе в Блуа и не имея возле себя Гримо, встречавшего его неизменной улыбкой, когда он входил в цветники, Атос чувствовал, как с каждым днем уходят его силы, которые так долго казались неистощимыми.
Старость, отгоняемая до этих пор присутствием любимого сына, нагрянула в сопровождении целого сонма недугов и огорчений, которые тем многочисленнее, чем дольше она заставляет себя дожидаться.
Рядом с ним не было больше сына, чтобы учить его стройно держаться, ходить с высоко поднятой головой, подавать ему добрый пример; од не видел больше перед собой блестящих глаз юноши, этого очага, в котором никогда не гаснет огонь и где возрождается пламя его собственных взглядов.
И затем, – нужно ли говорить об этом, – Атос, главными чертами характера которого были нежность и сдержанность, не встречая теперь ничего такого, что могло бы сдерживать порывы его души, отдался своему горю со всей необузданностью, свойственной мелким душам, когда они предаются радости.
Граф де Ла Фер, остававшийся, несмотря на свои шестьдесят два года, по-прежнему молодым, воин, сохранявший, несмотря на перенесенные лишения и невзгоды, – силы и бодрость, несмотря на несчастья, – ясность ума, несмотря на исковеркавших его жизнь миледи, Мазарини и Лавальер, – мягкую ясность души и юношеское тело, Атос в какую-нибудь неделю сделался стариком, как-то сразу утратив остатки своей задержавшейся молодости.
Все еще красивый, но сгорбившийся, благородный, по вечно печальный, ослабевший, пошатывающийся и седой, он разыскивал для себя лужайки, где солнце светило сквозь густую листву аллей.
Он оставил суровые привычки всей своей жизни, забыл о них после отъезда Рауля. Слуги, привыкшие видеть его во всякое время года встающим с зарей, удивлялись, когда в семь утра, в разгар лета, их господин продолжал оставаться в постели. Атос лежал с книгой у изголовья, но не читал и не спал. Он лежал, чтобы не носить своего тела, ставшего для него бременем, и дать душе и уму вырваться из заключающей их оболочки и лететь на воссоединение с сыном или же богом.
Несколько лаз случалось, что окружающие были не на шутку встревожены, видя его в течение многих часов погруженным в немое раздумье, забывшим о действительности; он не слышал шагов слуги, подходившего к дверям его комнаты, чтобы узнать, спит ли его господин или проснулся. Бывало и так, что он не замечал, как проходила добрая половина дня, не замечал, что уже миновал час по только завтрака, но и обеда. Наконец он пробуждался, вставал, спускался в свою любимую тенистую аллею, потом выходил на короткое время на солнце, как бы затем, чтобы провести минутку в тепле, разделяя его с отсутствующим сыном. И затем снова начиналась все та же однообразная, угнетающая прогулка, пока, окончательно обессилевший, он не возвращался к себе, в свою комнату, и не укладывался в постель – местопребывание, которому он оказывал предпочтение перед всеми другими.
В течение нескольких дней граф не произнес ни одного слова. Он отказывался принимать наведывавшихся к нему посетителей. Ночью, как заметили слуги, он зажигал лампу и много часов напролет писал или перебирал старинные свитки пергамента.
Одно из таких написанных ночью писем он послал в Ванн, другое в Фонтенбло; ни на первое, ни на второе не последовало ответа. Мы знаем, что было причиной этого: Арамис покинул пределы Франции, а д’Артаньян путешествовал из Нанта в Париж и из Парижа в Пьерфон. Камердинер графа заметил, что он с каждым днем укорачивает свою прогулку, делая все меньше и меньше кругов до саду. Липовая аллея вскоре сделалась слишком длинною для него, хотя прежде он без конца ходил по ней взад и вперед. Вскоре и сто шагов стали для него утомительными. Наконец Атос не захотел больше вставать; он отказывался от пищи и, хотя ни да что не жаловался, продолжал улыбаться и говорить ласковым тоном, его слуги, встревожившись, отправились за старым доктором покойного герцога Орлеанского, проживавшим в Блуа, и привезли его к графу с тем, чтобы, не показываясь Атосу, он получил возможность видеть графа.
Ради этого они поместили доктора в комнате, находившейся по соседству со спальней больного, и умоляли не выходить из нее, чтобы не вызвать неудовольствия их господина, который ни словом не обмолвился о враче.
Доктор повиновался; Атос был своего рода образцом для дворян этого края; они гордились, что обладают этой священной реликвией старофранцузской славы; Атос был подлинным, настоящим вельможей по сравнению с той знатью, которую вызывал к жизни король, притрагиваясь своим молодым и способствующим плодородию скипетром к иссохшим стволам геральдических деревьев провинции.
Итак, мы сказали, что Атоса любили и почитали в Блуа. Доктору больно было смотреть, как плачут слуги и как стекаются сюда бедняки всей округи, которым Атос дарил жизнь и утешение, помогая им добрым словом и щедрою милостыней. Из своей комнаты врач принялся наблюдать за развитием таинственного недуга, с каждым днем подтачивавшего и все больше и больше одолевавшего того человека, который еще так недавно и любил жизнь, и был полон ею.
Он заметил на щеках Атоса румянец самовозгорающейся и питающей себя самое лихорадки – лихорадки медлительной, безжалостной, гнездящейся в глубине сердца, прячущейся за этой преградой, растущей за счет страдания, которое она порождает, одновременно и причины и следствия грозящего непосредственно опасностью состояния.
Граф ни с кем больше не разговаривал. Его мысль боялась шума, она дошла уже до такого сверхвозбуждения, которое граничит с экстазом. Человек, до такой степени погруженный в себя, если еще и не принадлежит богу, то не принадлежит уже и земле.
В течение нескольких часов доктор настойчиво изучал это мучительное единоборство воли с какой-то высшею силой; он пришел в ужас от этих неподвижно устремленных в одну точку глаз, он пришел в ужас от того, что сердце больного бьется все так же спокойно и ровно и ни один вздох не нарушает привычную тишину; иногда острота страдания – надежда врача.
Так прошла половина дня. Как человек смелый и твердый, доктор принял решение: он внезапно покинул свое убежище и, войдя в спальню Атоса, приблизился к постели больного. Атос, увидев его, не выразил ни малейшего удивления.
– Граф, простите меня, – сказал доктор, – но я вынужден упрекнуть вас, вы должны выслушать меня.
И он сел к изголовью Атоса, который с большим трудом превозмог свое состояние отрешенности от всего окружающего.
– В чем дело, доктор? – после минутного молчания спросил он.
– Дело в том, господин граф, что вы больны и не лечитесь.
– Я болен? – улыбнулся Атос.
– Лихорадка, истощение, слабость, увядание жизненных сил, господин граф.
– Слабость? Неужели? Но ведь я не встаю.
– Не хитрите, господин граф. Ведь вы добрый христианин?
– Полагаю, – сказал Атос.
– И вы бы не стали накладывать на себя руку?
– Никогда.
– Так вот, вы умираете… то, что вы делаете, – самоубийство; выздоравливайте, господин граф, выздоравливайте!
– От чего? Прежде найдите недуг. И никогда не чувствовал себя лучше, никогда небо не казалось мне столь прекрасным, никогда цветы не доставляли мне столько радости.
– Вас гложет какая-то тайная скорбь.
– Тайная? Нет, доктор: это отсутствие моего сына, и в этом моя болезнь, чего я отнюдь не скрываю.
– Граф, сын ваш жив и здоров; он крепок и стоек, и перед ним – будущее, открытое для людей его достоинств и его знатности: живите же для него.
– Но ведь я живу, доктор… О, будьте спокойны, – добавил Атос с грустной улыбкой, – я очень хорошо знаю, что Рауль жив, потому что пока он жив, жив и я.
– Что вы говорите?
– О, очень простую вещь. В настоящее время, доктор, я приостанавливаю в себе течение жизни. Бессмысленная, рассеянная, равнодушная жизнь, когда Рауля нет рядом со мной, была бы для меня непосильной задачей. Ведь вы не требуете от лампы, чтобы она загоралась сама собой, без поднесенного к ней огня; почему же в таком случае вы требуете, чтобы я жил в сутолоке и на виду? Я прозябаю, я готовлюсь, я ожидаю. Помните ли вы, доктор, солдат, равнодушно лежавших на берегу, солдат, которых мы с вами так часто видели в гаванях, где они ожидали отплытия? Наполовину на суше, наполовину на море, они с уложенными вещами, с напряженной душой пристально смотрели вперед и… ждали. Я у мышление повторяю все то же слово, потому что оно дает ясное представление о моем состоянии. Лежа, как эти солдаты, я прислушиваюсь ко всем долетающим до меня звукам, я хочу быть готовым к отплытию по первому зову. Кто призовет меня? Бог или сын? Мои вещи уложены, душа ко всему подготовлена, я ожидаю знака… Я ожидаю, доктор, а ожидаю!
Доктор знал душевную силу Атоса, он знал и его телесную крепость; он с минуту подумал, решил, что слова будут излишни, а лекарства бессмысленны, и уехал, наказав слугам Атоса ни на мгновение не покидать их господина.
После отъезда доктора Атос не выразил ни гнева, ни даже досады на то, что его потревожили; он не потребовал и того, чтобы все приходящие письма вручались ему без промедления; он знал, что все, что могло бы доставить ему развлечение, было радостью и надеждой его слуг, которые заплатили бы своей кровью, лишь бы доставить ему хоть какое-нибудь удовольствие.
Сон больного стал поверхностным и тревожным. Пребывая все время в грезах, он лишь на несколько часов впадал в более глубокое забытье. Этот краткий покой давал забвение только телу, но утомлял душу, ибо Атос, пока странствовал его дух, жил раздвоенной жизнью. Однажды ночью ему пригрезилось, будто Рауль одевается у себя в палатке, чтобы идти в поход, возглавляемый лично герцогом де Бофором. Юноша был печален, он медленно застегивал панцирь, медленно надевал шпагу.
– Что с вами? – нежно спросил Рауля отец.
– Меня огорчила гибель Портоса, нашего доброго друга, – ответил Рауль, – я страдаю при мысли о вашем горе, которое вы переживаете вдали от меня.
Видение исчезло, и Атос пробудился от сна.
На заре один из лакеев вошел к своему господину и передал ему письмо из Испании.
«Рука Арамиса», – подумал граф.
– Портос умер! – вскричал он, бросив взгляд на первые строки. – О Рауль, Рауль, спасибо, спасибо тебе; ты исполняешь свое обещание, ты предупреждаешь меня!
Атос, обливаясь потом, лежа у себя на кровати, лишился сознания, и причиной этого было не что иное, как слабость.
Глава 38.
ВИДЕНИЕ АТОСА
По миновании обморока Атос, устыдившись слабости, которой од поддался, уступая призрачным грезам, оделся и велел седлать лошадь; он хотел съездить в Блуа и попытаться обеспечить более верные письменные сношения с Африкой, д’Артаньяном и Арамисом.
Письмо Арамиса извещало графа о печальном исходе затеи с Бель-Илем; в нем приводилось подробное описание смерти Портоса, и оно потрясло нежное и любящее сердце Атоса.
Ему захотелось в последний раз навестить покойного друга. Собравшись отдать этот долг старому товарищу по оружию, он предполагал сообщить о своем намерении Д’Артаньяну и, склонив его к этому горестному путешествию на Бель-Иль, совершить вместе с ним траурное паломничество к могиле гиганта, которого он так нежно любил, после чего, возвратившись к себе, отдаться во власть тайной силы, неисповедимыми путями увлекавшей его к иной, вечной жизни.
Но едва слуги, обрадованные этой поездкой, обещавшей разогнать меланхолию графа, одели своего господина, едва была оседлана и подведена к крыльцу самая смирная во всей графской конюшне лошадь, как отец Рауля, почувствовав, что у него кружится голова и подкашиваются ноги, понял, что ему не сделать ни одного шага без посторонней помощи.
Он попросил, чтобы его отнесли на солнце, положили на любимую дерновую скамью, где он провел больше часа, пока не почувствовал себя лучше.
Эта слабость была вполне естественным следствием полнейшей бездеятельности последнего времени. Чтобы набраться сил, граф выпил чашку бульона и пригубил стакан со своим любимым старым, выдержанным анжуйским видом, упомянутым славным Портосом в его изумительном завещании.
Подкрепившись и немного воспрянув духом, он велел снова привести лошадь, но для того, чтобы с трудом сесть и седло, ему понадобилась поддержка лакеев. Он не проехал и ста шагов: на повороте дороги у него вдруг начался сильный озноб.
– Как это странно, – обратился он к сопровождавшему его лакею.
– Остановимся, сударь, умоляю вас, – отвечал верный слуга. – Вы побледнели.
– Это не помешает мне двигаться дальше, раз я уже выехал, – сказал граф.
И он отпустил повод. Но лошадь, вместо того чтобы повиноваться воле хозяина, внезапно остановилась; бессознательно Атос подтянул мундштук.
– Кому-то, – произнес Атос, – неугодно, чтобы я ехал дальше. Поддержите меня, – добавил он и протянул слуге руку, – скорее, скорее! Я чувствую, как слабеют все мои мышцы, сейчас я упаду с коня.
Лакей заметил движение своего господина раньше, чем услышал его приказание. Он быстро подъехал к нему и подхватил его на руки. И так как они не успели еще удалиться от дома, слуги, вышедшие проводить графа и стоявшие у дверей, увидели, что с графом, который всегда так прекрасно держался в седле, происходит что-то неладное. Когда же лакей принялся звать их к себе, все тотчас же прибежали на помощь.
Едва лошадь Атоса сделала несколько шагов по направлению к дому, как он почувствовал себя лучше. Ему показалось, что к нему возвращаются силы, и он опять заявил о своем желании во что бы то ни стало поехать в Блуа. Он повернул назад. Но при первом же движении лошади он снова впал в то же состояние оцепенения и дурноты.
– Решительно, – прошептал он, – кому-то надо, чтобы я никуда не ездил.
Подбежавшие слуги, сняв графа с лошади, торопливо отнесли его в дом.
Тотчас же была приготовлена комната, и Атоса уложили в постель.
– Помните, – сказал он, обращаясь к слугам, перед тем как заснуть, помните, что сегодня я жду писем из Африки.
– Сударь, вы будете, конечно, довольны, узнав, что сын доктора из Блуа уже выехал в город, чтобы привезти почту да целый час раньше, чем ее доставляет курьер.
– Благодарю, – ответил с доброй улыбкой Атос.
Граф заснул; его беспокойный сон, должно быть, приносил ему страдание. Слуга, дежуривший у него в комнате, заметил, как на лице его несколько раз появлялось выражение ужасной внутренней муки, видимо переживаемой им во сне. Быть может, ему что-то привиделось.
Так прошел день; сын блуасца вернулся; од сообщил, что курьер не заехал в Блуа. Граф сильно томился; он пел счет минутам и содрогался, когда из этих минут составлялся час. На мгновение ему пришла в голову мысль о том, что за морем его успели забыть; сердце графа болезненно сжалось.
Никто в доме уже не надеялся, что курьер, запоздав по какой-то причине, все же доставит долгожданные письма. Его час давно миновал. Четырежды посылали нарочных, и всякий раз посланный возвращался с ответом, что на имя графа никаких писем не поступало.
Атос знал, что почта приходит лишь раз в неделю. Значит, надо пережить еще семь бесконечно томительных дней. Так, в этой гнетущей уверенности, началась для него бессонная ночь. Все мрачные предположения, какими больной, терзаемый непрерывным страданием, может обременить грустную и без того действительность, все эти предположения Атос громоздил одно на другое в первые часы этой ночи.
Началась лихорадка; она охватила грудь, где тотчас же вспыхнул пожар, по выражению доктора, снова вызванного из Блуа его сыном. Вскоре жар достиг головы. Доктор дважды открывал кровь; кровопускания принесли облегчение, но вместе с тем довели больного до крайней слабости. Сильным и бодрым оставался лишь мозг.
Понемногу эта грозная лихорадка стала спадать и к полуночи совсем прекратилась. Видя это несомненное улучшение, доктор сделал несколько указаний и уехал, объявив, что граф вне опасности. После его отъезда Атос впал в странное, не поддающееся описанию состояние. Его мысль была свободна и устремилась к Раулю, его горячо любимому сыну. Воображению графа представились африканские земли неподалеку от Джиджелли, куда герцог де Бофор отправился со своей армией.
На берегу стояли серые скалы, местами позеленевшие от морской воды, обрушивающейся во время прибоя и непогоды на берег.
В некотором отдалении, среди мастиковых деревьев и зарослей кактуса амфитеатром располагалось небольшое селение, полное дыма, шума и тревожной сумятицы.
Вдруг над дымом поднялось пламя, которое расползлось по всему селению, понемногу усиливаясь, оно в своих багровых вихрях поглотило все окружающее; из этого ада неслись стоны и крики, над ним вздымались руки, воздетые к небу. В несколько секунд тут воцарился невообразимый хаос: рушились балки, скручивалось железо, докрасна раскалялись камни, факелами пылали деревья.
Но странная вещь! Хотя Атос и различал в этом хаосе воздетые руки, хотя он и слышал крики, рыдания, стоны, он не видел ни одного человека.
Вдали грохотали пушки, раздавалась пальба из мушкетов, ревело море, ошалевшие от страха стада неслись по зеленым склонам холмов. Но не было ни солдат, подносящих к орудиям фитили, ни моряков, выполняющих сложные маневры на кораблях, ни пастухов при стадах.
После разрушения деревни и прикрывавших ее фортов, разрушения и опустошения, совершившихся как бы при помощи магических чар, без участия людей, пламя погасло, до все еще поднимался густой черный столб дыма; впрочем, вскоре дым поредел, затем побледнел и, наконец, вовсе исчез.
Затем спустилась ночь, непроглядная на земле, яркая на небе; огромные искрящиеся африканские звезды сияли, ничего не освещая своим сиянием.
Наступила мертвая тишина, продолжавшаяся довольно долгое время. Она принесла с собой отдых возбужденному воображению Атоса. Впрочем, он явственно ощущал, что на том, что он видел, дело не кончилось, и он сосредоточил все силы своей души, чтобы ничего не упустить из того зрелища, которое уготовило ему его воображение.
И действительно, африканская деревня снова предстала перед ним.
Над крутым берегом поднялась нежная, бледная, трепетная луна; она проложила на море покрытую рябью дорожку – теперь, после яростного рева, который доносился к Атосу в начале его видения, оно было безмолвным – и осыпала алмазами и опалами кусты на склонах холмов.
Серые скалы, похожие на молчаливых, внимательных призраков, поднимали, казалось, свои головы, чтобы получше рассмотреть освещенное луной поле сражения, и Атос заметил, что это поле, совершенно пустое во время побоища, теперь было усеяно трупами. Невыразимый ужас охватил его душу, когда он узнал белую с голубым форму французских солдат, их пики с голубым древком, их мушкеты с лилиями на прикладах.
Когда он увидел все эти разверстые раны, обращенные к лазоревым небесам как бы для того, чтобы позвать назад души, которым они позволили вылететь из бренного тела; когда он увидел страшных раздувшихся лошадей с языком, свисающим между оскаленных зубов, лошадей, заснувших среди запекшейся крови, обагрившей их попоны и гривы; когда он увидел, наконец, белого коня герцога де Бофора, коня, которого он хорошо знал, лежащего с разбитой головой в первом ряду на поле мертвецов, он провел своей ледяною рукой но лбу и удивился, не почувствовав жара.
Это прикосновение убедило его в том, что лихорадка ушла и что все, что он видит, он видит как зритель со стороны, рассматривающий эту потрясающую картину на следующий день после сражения на побережье возле Джиджелли; здесь дралась экспедиционная армия, та самая, при отплытии которой из Франции он присутствовал и которую провожал взглядом, пока корабли ее не исчезли за горизонтом, армия, которую он сам приветствовал жестом и в мыслях, когда раздался последний пушечный выстрел в честь прощания с родиной, прогремевший по приказанию герцога.
Кто мог бы описать смертельную муку, в которой душа его, словно внимательный взгляд, переходила от трупа к трупу и искала, не спит ли среди павших Рауль? Кто мог бы выразить несказанную безумную радость, с которой Атос склонился пред богом и возблагодарил его, не найдя того, кого он с таким страхом искал среди мертвых?
И действительно, каждый в своем ряду, застывшие, похолодевшие, все эти покойники, которых легко можно было узнать, поворачивались, казалось, с готовностью и почтительностью к графу де Ла Фер, чтобы, производя им этот траурный смотр, он мог бы получше их рассмотреть.
Но теперь граф изумлялся, почему нигде не видно ни одного человека, вышедшего из этой бойни живым.
Иллюзия была такой жизненной и такой яркой, что это видение было для него как бы осуществленным в действительности путешествием в Африку, предпринятым для того, чтобы получить более точные сведения о возлюбленном сыне.
Устав от скитаний по морям и по суше, он остановился отдохнуть в одной из разбитых возле скалы палаток, над которыми трепетало белое знамя, расшитое лилиями. Он искал хоть какого-нибудь солдата, который проводил бы его к герцогу де Бофору.
И вот, пока его взгляд блуждал по полю, обращался то в одну, то в другую сторону, он увидел фигуру в белом, появившуюся за деревьями. На ней была офицерская форма; в руке этот офицер держал сломанный клинок шпаги; он медленно пошел навстречу Атосу, который, устремив на него взгляд, не двигался, не заговаривал и сделал уже движение, чтобы раскрыть объятия, потому что в этом бледном и немом офицере он внезапно узнал Рауля.
Граф хотел крикнуть, но крик замер в его гортани. Рауль, приложив палец к губам, велел ему сохранять молчание; он начал удаляться, хотя Атос не мог, сколько ни всматривался, заметить, чтобы ноги его переступали с места на место.
Граф стал бледнее Рауля и, дрожа всем телом, последовал за своим сыном, с трудом пробираясь сквозь кусты и заросли вереска, через камни и рвы. Рауль, казалось, не касался земли, и ничто не служило помехой для его легкой скользящей поступи.
Истомленный тяжелой дорогой, граф остановился в полном изнеможении.
Рауль продолжал звать его за собой. Нежный отец, которому любовь придала силы, сделал последнюю попытку взойти на гору, идя следом за молодым человеком, манившим его жестами и улыбкой.
Наконец он добрался до вершины горы и увидел на побелевшем от луны горизонте воздушные очертания фигуры Рауля. Атос протянул руку, чтобы прикоснуться к горячо любимому сыну, который тоже стремился к отцу. Но вдруг юноша, как бы увлеченный какою-то силой, попятился от него и внезапно поднялся над землей; Атос увидел под ногами Рауля усеянное звездами небо. Он неприметно поднимался все выше и выше, в безграничный простор, все так же улыбаясь, так же молча призывая отца; он удалялся на небо.
Атос в ужасе вскрикнул и посмотрел вниз. Внизу был разрушенный лагерь и белые неподвижные точки: трупы солдат королевской армии.
И когда он слова закинул голову вверх, он снова увидел небо и в нем своего сына, который все так же звал его за собой.
Глава 39.
АНГЕЛ СМЕРТИ
На этом месте поразительное видение, представшее взору Атоса, было прервано сильным шумом, донесшимся от ворот. Вслед за тем послышался топот лошади, скакавшей вдоль по аллее, что вела к дому; топот затих, и до комнаты, в которой граф находился во власти этих жутких грез, долетели необычно громкие и оживленные восклицания.
Атос не тронулся с места; он с трудом повернул голову к двери, чтобы отчетливей слышать, что происходит снаружи. Кто-то тяжело поднялся на крыльцо. Лошадь, с которой только что спрыгнул всадник, повели в конюшню. Шаги, медленно приближавшиеся к спальне Атоса, сопровождались какими-то вздохами.
Отворилась дверь, и Атос, повернувшись на звук открываемой двери, едва слышно спросил:
– Это африканская почта, не так ли?
– Нет, господин граф, – произнес голос, заставивший вздрогнуть Атоса.
– Гримо! – прошептал он. И холодный пот хлынул по его впалым щекам.
На пороге показался Гримо. Это был уж не прежний Гримо, молодой своим мужеством и своей преданностью, а тот Гримо, который первым прыгнул в баркас, поданный к пристани, чтобы отвезти Рауля на королевский корабль.
Это был суровый и бледный старик, в покрытой пылью одежде, с редкими побелевшими волосами. Он дрожал, прислонившись к косяку двери, и едва устоял на ногах, увидев издали, в мерцающем свете лампы, лицо своего господина.
Эти два человека, столько лет прожившие вместе, привыкшие понимать друг друга с одного взгляда, умели скупо выражать свои мысли, умели безмолвно высказывать многое; эти два старых солдата, соратника, в равной мере благородные, хотя неравные по происхождению и положению, оцепенели, взглянув друг на друга. В мгновение ока они прочитали друг у друга в глубине сердца.
На лице Гримо застыла печать скорби, ставшая для него привычной. Теперь он так же разучился улыбаться, как некогда – говорить.
Атос тотчас же понял, что именно выражает лицо этого старого преданного слуги; тем же тоном, каким он во сне говорил с Раулем, он спросил:
– Гримо, Рауль умер?
За спиною Гримо столпились другие слуги; они жадно ловили каждое слово, не сводя глаз с постели больного. Все они слышали этот страшный вопрос, за которым последовало тягостное молчание.
– Да! – ответил старик, выдавливая из себя этот единственный слог и сопровождая его глухим вздохом.
Послышались жалобные стенания слуг; комната наполнилась молитвами и сдержанным плачем. А умирающий отец между тем отыскивал глазами портрет своего умершего сына. Для Атоса это было как бы возвращением к прерванным грезам.
Без стона, не пролив ни единой слезы, терпеливый, полный смирения, точно святой мученик, поднял он глаза к небу, чтобы еще раз увидеть возносящуюся над горами Джиджелли столь дорогую для него тень, с которою он расстался в тог момент, когда прибыл Гримо. Глядя упорно вверх, он снова, несомненно, возвратился к своему видению; он, несомненно, прошел весь тот путь, по которому его вело это страшное и вместе с тем столь сладостное видение, потому что, когда он на минуту открыл закрывшиеся было глаза, на лице его светилась улыбка; он только что увидел Рауля, ответившего ему такой же улыбкою.
Сложив на груди руки, повернувшись лицом к окну, овеваемый ночною прохладой, приносившей к его изголовью ароматы цветов и леса, Атос погрузился, чтобы больше не возвращаться к действительности, в созерцание того рая, который никогда не предстает взору живых. Атоса вела чистая и светлая душа его сына. И на том суровом пути, по которому души возвращаются на небо, все было для этого праведника благоуханной и сладостной мелодией.
После часа такого экстаза он с трудом приподнял свои бледные как воск, худые руки. Улыбка не покидала его лица, и он прошептал тихо, так тихо, что их едва можно было расслышать, два слова, обращенные к богу или Раулю:
– Я иду.
После этого его руки медленно опустились на постель. Смерть была милостива и ласкова к этому благородному человеку. Она избавила его от мучений агонии, от последних конвульсий; отворив благосклонной рукой двери вечности, она пропустила в них эту великую душу, достойную и в ее глазах глубочайшего уважения.
Даже уснув навеки, Атос сохранил спокойную и искреннюю улыбку, которая так украшала его при жизни и с которой он дошел до самой могилы.
Спокойствие его черт и безмятежность кончины заставили его слуг еще довольно долгое время надеяться, что хотя он в забытьи, но тем не менее жив.
Люди графа хотели увести с собою Гримо, который издали не сводил глаз со своего господина, с его лица, покрывшегося мертвенной бледностью; он боялся приблизиться к графу, опасаясь в благочестивом страхе принести ему дыхание смерти. И хотя он валился с ног от усталости, он все же отказался уйти и сел на пороге, охраняя своего господина, словно бдительный часовой. Оп ревностно подстерегал его первый взгляд, если он очнется от сна, или последний вздох, если ему суждено умереть.
В доме все стихло: каждый берег сон своего господина. Прислушавшись, Гримо обнаружил, что граф больше не дышит. Он приподнялся со своего места и стал смотреть, не вздрогнет ли тело Атоса. Ничего, ни малейших признаков жизни. Его охватил ужас; он вскочил на ноги и в то же мгновение услышал шаги на лестнице; звон шпор, задеваемых шпагой, воинственный, привычный для его слуха звук, остановил его, когда он собрался уже направиться к постели Атоса. Голос, еще более звонкий, чем голоса меди и стали, раздался в трех шагах от него.
– Атос! Атос! Друг мой! – звал этот взволнованный голос, в котором слышались слезы.
– Господин Д’Артаньян! – пролепетал Гримо.
– Где он? – спросил мушкетер.
Гримо схватил его руку своими костлявыми пальцами и указал на постель; на белой подушке своей свинцово-серою бледностью, какая бывает лишь у покойников, выделялось лицо навеки уснувшего графа.
Д’Артаньян не выразил своего горя ни рыданьями, ни стонами; он тяжело дышал, ему не хватало воздуха. Вздрагивая, стараясь ступать бесшумно, с невыразимою болью в сердце он да носках подошел к постели Атоса. Он приложил к его груди ухо, он приблизил к его рту лицо. Сердце было безмолвно, дыхания не было. Д’Артаньян отшатнулся.
Гримо, напряженно следивший за ним глазами, Гримо, которому каждое движение д’Артаньяна говорило так много, робко подошел к постели покойного, склонился над нею и приложился губами к простыне, покрывавшей окоченевшие ноги его господина. Из покрасневших глаз верного слуги скатились крупные слезы.
Д’Артаньян, прожив жизнь, полную потрясений, не видел никогда ничего трогательнее отчаяния этого старика, безмолвно плакавшего, склонившись над мертвым.
Капитан неподвижно смотрел на этого улыбающегося покойника, который, казалось, и сейчас еще продолжает думать о том, чтобы даже по ту сторону жизни ласково принять своего друга, того, кого он после Рауля любил больше всего да свете. Как бы в ответ на это последнее проявление гостеприимства, Д’Артаньян закрыл ему дрожащей рукой глаза и поцеловал его в лоб.
Затем он сел у изголовья его кровати, не испытывая ни малейшего страха перед покойником: тридцать пять лет продолжалась их дружба, и на протяжении всего этого времени Д’Артаньян не видел с его стороны ничего, кроме нежности и искреннего благожелательства. И капитан с жадностью погрузился в воспоминания, которые волной нахлынули на него, – одни безмятежные, полные очарования, как улыбка на благородном лице покинутого графа, другие мрачные, унылые и холодные, как его глаза, закрывшиеся навеки.
Внезапно поток горестных переживаний, с каждой минутой нараставший в его сердце, захлестнул его. Не в силах совладать со своим волнением, он поднялся на ноги и, принудив себя выйти из комнаты, где застал мертвым того, кому нес весть о смерти Портоса, он разразился такими душераздирающими рыданиями, что слуги, которые, казалось, только и ждали этого взрыва долго сдерживаемого горя, ответили на него плачем и причитаниями, а собаки – жалобным воем.
Один лишь Гримо был по-прежнему нем. Даже в бесконечном отчаянии он боялся осквернить своим голосом смерть, боялся потревожить сон своего господина, чего он никогда не делал при его жизни. Кроме того, Атос приучил его обходиться без слов.
На рассвете Д’Артаньян, всю ночь меривший шагами залу нижнего этажа, кусая, чтобы заглушить вздохи, свои сжатые в кулак руки, еще раз поднялся в спальню Атоса и, дождавшись, когда Гримо повернул голову в его сторону, сделал ему знак выйти за ним, что верный слуга и исполнил бесшумно, как тень. Дойдя до прихожей, он взял за руку старика и сказал:
– Гримо, я видел, как умер отец; теперь расскажи, как умер сын.
Гримо вытащил из-за пазухи толстый пакет, на котором было написано имя Атоса. Узнав руку герцога до Бофора, капитан сломал печать и при первом голубоватом свете занимающегося дня, шагая взад и вперед по обсаженной старыми липами тенистой аллее, на которой еще виднелись оставленные покойным графом, бродившим здесь, следы, углубился в чтение содержавшегося в пакете письма.
Глава 40.
РЕЛЯЦИЯ
Герцог де Бофор обращался к Атосу. Письмо, предназначавшееся человеку, было доставлено трупу.
«Дорогой мой граф, – писал герцог своим размашистым почерком неумелого школьника, – великое несчастье омрачает нам великую радость. Король потерял одного из храбрейших солдат, я потерял друга, вы потеряли г-на де Бражелона.
Он умер со славой, такою славой, что у меня не хватает сил оплакивать его так, как хотелось бы.
Примите мои соболезнования, дорогой граф. Небо посылает нам испытания соразмерно величию нашей души. Это испытание непомерно, но оно де превышает вашего мужества.
Ваш друг герцог де Бофор»
К письму прилагалась реляция, написанная одним из секретарей герцога.
Это был трогательный и правдивый рассказ о мрачном, оборвавшем две жизни событии.
Д’Артаньян, привыкший к потрясениям битв, с сердцем, недоступным чувствительности, не мог подавить в себе дрожь, увидев имя Рауля, имя своего любимца, больше того, своего сына, ставшего, как и отец его, лишь бесплотною тенью.
«На утро, – сообщал секретарь герцога, – монсеньер герцог назначил атаку. Нормандский и пикардийский полки заняли позицию среди серых скал у подножия горного склона, на котором высятся бастионы Джиджелли.
Начали стрелять пушки, сражение завязалось; исполненные отваги полки продвигались вперед: пикинеры с пиками наперевес, мушкетеры с мушкетами.
Герцог внимательно следил за движением войск, готовый поддержать их сильным резервом. Рядом с герцогом находились старейшие капитаны и адъютанты. Г-н виконт де Бражелон получил приказ не покидать его светлость.
Между тем пушки противника, который вначале стрелял не целясь, выправили огонь и пущенными с большей меткостью ядрами убили несколько человек вокруг герцога. Полки, колоннами шедшие на укрепления, также понесли некоторые потери. В наших рядах обнаружилось замешательство, так как артиллерия недостаточно поддерживала наступающих своим огнем. Действительно, батареи, расставленные еще накануне, стреляли слабо и неуверенно из-за плохо выбранной позиции. Направление снизу вверх укорачивало дальность полета снарядов а снижало меткость огня.
Понимая, насколько неудачна позиция, занятая осадной артиллерией, монсеньер приказал кораблям, стоявшим на внутреннем рейде, начать методический обстрел крепости.
Господин де Бражелон вызвался отвезти этот приказ, но монсеньер отказал ему в этом. Монсеньер был прав, так как он любил и берег этого молодого сеньора; дальнейшее показало, насколько справедливы были его опасения; едва сержант, получивший от герцога поручение, которого добивался г-н де Бражелон, достиг берега моря, как двумя ружейными выстрелами, раздавшимися из рядов неприятеля, он был убит наповал.
Сержант упал на песок, обагрив его своей кровью.
Видя это, г-н де Бражелон улыбнулся герцогу, который, обратившись к нему, сказал:
– Вот видите, мой милый виконт, – я спас вашу жизнь. Передайте об этом впоследствии графу, чтобы он был благодарен мне за спасение сына.
Виконт улыбнулся грустной улыбкой:
– Вы правы, монсеньер, не будь вашего благоволения, меня бы убили, и я пал бы там, где пал этот бедный сержант, и успокоился бы навеки.
Господин де Бражелон произнес эти слова с таким видом, что герцог резко ответил:
– Бог мой, молодой человек, можно подумать, что у вас текут слюнки от зависти, но, клянусь душой Генриха Четвертого, я обещал вашему отцу привезти вас обратно здоровым и невредимым, и, если богу будет угодно, я исполню свое обещание.
Господин Де Бражелон покраснел:
– Монсеньер, простите меня, прошу вас; мне всегда нравился риск, и к тому же приятно отличиться перед начальником, особенно если этот начальник – герцог де Бофор.
Герцог немного смягчился и, повернувшись к своим офицерам, стал отдавать приказания.
Между тем командующий флотом г-н д’Эстре, наблюдавший попытку сержанта приблизиться к кораблям, понял, что необходимо стрелять, не дожидаясь приказа, и открыл огонь по вражеской крепости.
Тогда арабы, осыпаемые ядрами с кораблей и камнями, валившимися с их пробитых снарядами стен, принялись вопить. Их всадники, пригнувшись к седлам, галопом спустились с горы и бросились во весь опор на нашу пехоту, которая, ощетинившись пиками, остановила этот неистовый натиск. Отброшенные твердым сопротивлением батальона, арабы с яростью устремились на штаб, который в этот момент оставался почти без охраны.
Опасность была велика: герцог обнажил шпагу, его секретари и все находившиеся возле него последовали его примеру; офицеры свиты завязали бои с этими бешеными. Вот когда г-ну де Бражелону удалось исполнить желание, которое он испытывал с начала сражения. Он дрался рядом с герцогом с отвагою древнего римлянина и своей короткою шпагой заколол трех арабов.
Однако было видно, что его храбрость проистекает не из стремления взять верх над врагом, стремления, естественного в каждом сражающемся.
Нет, эта храбрость была какою-то деланной, наигранной, почти принужденной: он старался опьяниться сумятицей боя и окружающим кровопролитием Он настолько потерял власть над собой, что герцог приказал ему остановиться.
Он должен был слышать голос герцога де Бофора, поскольку, находясь рядом с виконтом, мы отчетливо разобрали слова ею светлости. Однако он не остановился и продолжал скакать по направлению к вражеским укреплениям. Так как г-н де Бражелон был офицером в высшей степени дисциплинированным, это неповиновение монсеньеру удивило всех штабных офицеров, и г-н де Бофор еще настойчивей закричал:
– Стойте, Бражелон, стойте! Куда вы мчитесь? Остановитесь! Я вам приказываю!
Подражая жесту герцога, мы подняли руки. Мы ждали, что всадник повернет коня вспять, но г-н де Бражелон продолжал удаляться к заграждениям.
– Остановитесь, Бражелон! – снова прокричал во весь голос герцог. Остановитесь, заклинаю вас вашим отцом!
Услышав эти слова, г-н де Бражелон обернулся, его лицо выражало живое страдание, но он летел вперед; тогда мы подумали, что его понес конь.
Догадавшись, что виконт уже не в силах сладить с конем, монсеньер крикнул:
– Мушкетеры, стреляйте! Убейте под ним коня! Сто пистолей тому, кто убьет коня!
Но как убить коня, не поразив всадника? Никто не решался. Наконец такой человек нашелся: из рядов вышел самый лучший стрелок во всем пикардийском полку, которого звали Люцерн. Он взял на мушку животное, выстрелил и, очевидно, попал в него, поскольку кровь обагрила белый круп лошади. Только вместо того, чтоб свалиться на месте, этот проклятый конь поскакал еще яростнее.
Виконт приблизился к укреплению на расстояние выстрела из пистолета; раздался залп и окутал его облаком огня и дыма. Когда дым рассеялся, мы увидели его на ногах; конь был убит.
Арабы предложили виконту сдаться, но он отрицательно покачал головой и продолжал упорно идти к заграждениям. Это было смертельной неосторожностью Однако вся армия одобряла его за то, что он не избегает опасности, не скрывается от нее, раз несчастье завело его так далеко от своих.
Он сделал еще несколько шагов, и два наших полка восторженно зааплодировали ему.
В этот момент второй залп потряс стены, и виконт до Бражелон снова исчез в вихре огня и дыма, но когда на этот раз рассеялся дым, все увидели, что юноша уже не стоял на ногах. Он лежал среди вереска на склоне холма, так что голова его находилась ниже, чем ноги Арабы начали выползать из своих укреплений, чтобы отрубить ему голову или унести с собой тело, как это в обычае у неверных.
Но герцог де Бофор неотрывно следил за всем происходившим на наших глазах, и это грустное зрелище исторгло из его груди скорбные вздохи.
Увидев арабов, перебегавших среди мастиковых деревьев, словно белые призраки, он стал кричать:
– Гренадеры мои, пикинеры, неужели же вы позволите им захватить тело этого благородного воина?
С этими словами, размахивая над головой шпагою, он сам поскакал на врага. Полки с яростным криком устремились за ним, и этот грозный крик был не менее страшен, чем дикие вопли арабов Над телом г-на де Бражелона завязался упорный бой Он был до того жарким, что сто шестьдесят арабов полегли рядом с пятьюдесятью нашими.
Лейтенант нормандского полка взвалил тело виконта на плечи и принес его на наши позиции.
Между тем успех развивался: полки увлекли за собой резервы, и укрепления противника были взяты К трем часам огонь арабов затих; бой врукопашную продолжался К пяти часам победа повсюду осталась за нами, противник покинул свои позиции, и герцог велел водрузить на вершине холма белое королевское знамя.
Только тогда можно было по-настоящему проявить заботу о г-не де Бражелоне, у которого насчитывалось восемь глубоких ран и который почти истек кровью. И все же он продолжал дышать, и это доставило невыразимую радость герцогу, пожелавшему присутствовать при первой перевязке и осмотре раненого хирургами.
Между ними нашлись двое, которые объявили, что виконт будет жив. Герцог де Бофор заключил их в объятия и пообещал каждому по тысяче луидоров, если им удастся спасти виконта.
Виконт услышал эти восторженные восклицания герцога, и был ли он в отчаянии от того, что, быть может, останется жив, или уж очень страдал от ран, но на лице его отразилась досада, которая заставила призадуматься одного из секретарей, в особенности когда он услышал то, что последует в нашем рассказе несколько ниже.
Третий посетивший раненого хирург был брат Сильван из монастыря св.
Козьмы; он был самым сведущим среди наших хирургов. Он также исследовал раны виконта и ничего не говорил.
Господин де Бражелон пристально смотрел на него и следил, казалось, за каждым движением, каждой мыслью этого хирурга-ученого.
Этот последний, отвечая на вопросы, которые ему задал герцог, сказал, что из восьми ран, по его мнению, три раны смертельны, но раненый настолько крепкого телосложения, его юность так всепобеждающа и божье милосердие так неисповедимо, что, быть может, г-н де Бражелон и поправится, но только в том случае, если будет сохранять полнейшую неподвижность. И, обращаясь к своим помощникам, брат Сильван строго добавил:
– Только не трогайте его даже пальцем, иначе вы убьете его.
Мы вышли из палатки с некоторой надеждой. Секретарю, о котором я упомянул уже выше, между тем показалось, что на губах г-на де Бражелона, когда герцог сказал ему с ласкою в голосе: «О виконт, мы спасем тебя», проскользнула чуть приметная горестная усмешка.
Но вечером, решив, что больной успел уже достаточно отдохнуть, один из врачебных помощников вошел в палатку виконта де Бражелона и тотчас же с криком выскочил из нее. Встревоженные, мы сбежались на этот крик; герцог был с нами. Помощник хирурга указал на тело г-на де Бражелона, распростертое на земле близ кровати, оно лежало в крови.
По-видимому, у больного случились судороги или он метался в жару и упал. Падение и было непосредственной причиной смерти, как и предполагал брат Сильван. Виконта подняли, он похолодел и был мертв. В правой руке он держал белокурый локон, и эта рука была крепко прижата к сердцу».
Дальше следовали подробности экспедиции и победы, одержанной над арабами.
Д’Артаньян остановился на рассказе о кончине Рауля.
– О, несчастное дитя, – прошептал он, – бедный самоубийца!
И, обратив взгляд к той части замка, где была комната графа де Ла Фер, он тихо сказал себе:
– Они сдержали данное ими друг другу слово. Теперь, я думаю, они счастливы, – теперь, должно быть, они уже вместе.
И он медленно направился к цветнику.
Весь двор был запружен опечаленными соседями, долившимися подробностями этого двойного несчастья и обсуждавшими приготовления к похоронам.
Глава 41.
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ПОЭМЫ
На следующий день стали съезжаться дворяне из ближайших окрестностей, а также дворянство провинции; ехали отовсюду, куда гонцы успели доставить печальную весть.
Д’Артаньян сидел запершись и ни с кем не хотел разговаривать. Две таких тягостных смерти после смерти Портоса, свалившись на капитана, подавили душу, не знавшую до этой поры, что такое усталость. Кроме Гриме, который вошел один-единственный раз к нему в комнату, он не замечал ни лакеев, ни домочадцев. По суете в доме, по хождению взад и вперед он догадался, что делались приготовления к похоронам графа. Он написал королю просьбу о продлении отпуска.
Гримо, как мы сказали, вошел к д’Артаньяну, сел на скамейку у двери с видом человека, погруженного в глубокие думы, потом встал и сделал знак д’Артаньяну идти за ним. Капитан молча повиновался. Гримо спустился в комнату графа, показал капитану пальцем на пустую кровать и красноречиво поднял глаза к небу.
– Да, – проговорил Д’Артаньян, – да, Гримо, он с сыном, которого так любил.
Гримо вышел из спальни и пошел в гостиную, в которой по обычаю, принятому в этой провинции, полагалось выставить тело покойного, прежде чем предать его навеки земле.
Д’Артаньян был поражен, обнаружив в этой гостиной два гроба со снятыми крышками; следуя молчаливому приглашению Гримо, он подошел и увидел в одном Атоса, все еще прекрасного даже в объятиях смерти, а в другом Рауля с закрытыми глазами, со щеками перламутровыми, как у Вергилиевой Паллады, и с улыбкой на посиневших губах.
Капитан вздрогнул, увидев отца и сына, эти две улетевшие души, представленные на земле двумя печальными хладными телами.
– Рауль здесь! – прошептал капитан. – О Гримо, и ты мне ничего не сказал?
Гримо покачал головой и не промолвил ни слова, но, взяв д’Артаньяна за руку, он подвел его к гробу и, приподняв тонкий саван, показал ему черные раны, через которые улетела эта юная жизнь.
Капитан отвернулся и, считая бесполезным задавать вопросы Гримо, который все равно не стал бы на них отвечать, вспомнил, что секретарь герцога де Бофора писал в письме еще что-то, чего он, Д’Артаньян, не имел мужества прочитать. Обратившись снова к этой реляции о сражении, стоившем жизни Раулю, он нашел следующие слова, которыми заканчивалось письмо:
«Герцог велел набальзамировать тело виконта, как это принято у арабов, изъявивших желание быть погребенными где-нибудь на далекой родине.
Герцог распорядился также приготовить подставы, чтобы слуга, вырастивший молодого виконта, мог отвезти останки его графу де Ла Фер».
«Итак, – думал Д’Артаньян, – я, уже старый, уже ничего не стоящий в жизни, пойду за твоим гробом, дорогой мальчик, и брошу землю на твой чистый лоб, который я целовал за два месяца до этого грустного дня. Этого захотел бог. Этого захотел и ты сам. И я не имею права тебя оплакивать: ты сам выбрал смерть; она показалась тебе желаннее жизни».
Наконец пришел час, когда холодные останки отца и сына надлежало предать земле.
Было такое скопление военных и простого народа, что вся дорога от города до места, назначенного для погребения, то есть до часовни в открытом поле, была запружена всадниками и пешеходами в трауре. Атос избрал последним своим обиталищем место в ограде этой часовни, построенной им на границе его владений. Он велел доставить для нее камни, вывезенные в 1550 году из средневекового замка в Берри, где протекла его ранняя юность.
Часовня, таким образом, как бы перенесенная и перестроенная, была окружена чащей тополей и смоковниц. Каждое воскресенье в ней служил священник из соседнего поселения, которому Атос платил за это ежегодно по двести ливров. Таким образом, земледельцы, находившиеся у него в вассальной зависимости, числом около сорока, а также работники и фермеры с семьями приходили сюда слушать мессу, и им не надо было для этого отправляться в город.
Позади часовни, огражденной двумя густо разросшимися живыми изгородями из орешника, кустов бузины и боярышника, окопанными глубоким рвом, находился небольшой участок невозделанной земли. Он был восхитителен своей девственною нетронутостью, восхитителен тем, что мхи здесь были высокими, как нигде, тем, что здесь сливали свои ароматы дикие гелиотропы и желтый левкой, тем, что у подножия стройных каштанов пробивался обильный источник, запертый в бассейне из мрамора, тем, что над полянкой, поросшей тимьяном, носились бесчисленные рои пчел, прилетавших сюда со всех соседних полей, тем, наконец, что зяблики и зорянки распевали тут от зари до зари, покачиваясь на ветках между гроздьями цветущих кустов.
Сюда и привезли оба гроба, окруженные молчаливой и сосредоточенною толпой.
После заупокойной мессы, после последнего прощания с погребаемыми присутствующие начали расходиться, беседуя по дороге о добродетелях и тихой смерти отца, о надеждах, которые подавал сын, и о его печальном конце на далеком берегу Африки. Мало-помалу все стихло; погасли лампады под скромными сводами. Священник в последний раз отвесил поклон алтарю и еще свежим могилам; потом и он в сопровождении служки, звонившего в колокольчик, медленно побрел в свой приход.
Оставшись один, д’Артаньян заметил, что наступил вечер. Думая о мертвых, он потерял счет времени. Он встал с дубовой скамьи, на которой сидел в часовне, и хотел уже, подобно священнику, пойти проститься в последний раз с могилой, заключавшей в себе останки его умерших друзей.
Коленопреклоненная женщина молилась у холмика с еще влажной землей.
Д’Артаньян остановился на пороге часовни, чтобы не помешать этой женщине и постараться увидеть, кто же эта преданная подруга, исполняющая с таким благоговением и усердием священный долг дружбы.
Незнакомка закрывала лицо руками, белыми как алебастр. По скромной простоте ее платья можно было угадать женщину благородного происхождения. В отдалении дорожная карета и несколько слуг верхами ожидали эту неизвестную даму. Д’Артаньян не мог понять, кто она и почему здесь. Она продолжала молиться все так же истово и часто проводила платком по лицу.
Д’Артаньян догадался, что она плачет.
Он видел, как она ударила себя в грудь с безжалостным сокрушением верующей христианки. Он слышал, как она несколько раз повторяла все те же слова, этот крик ее наболевшего сердца: «О, прости меня! О, прости!»
И так как она, казалось, вся отдалась печали и была в полуобмороке, д’Артаньян, тронутый этими проявлениями любви к его покойным друзьям, этой неутешностью горя, сделал несколько шагов, отделявших его от могилы, чтобы прервать это мрачное покаяние, эту горестную речь, обращенную к мертвым.
Песок заскрипел у него под ногами, и незнакомка подняла голову; д’Артаньян увидел ее хорошо знакомое, залитое слезами лицо. Это была мадемуазель де Лавальер.
– Господин д’Артаньян! – прошептала она.
– Вы! – мрачно произнес капитан. – Вы здесь?
– О сударыня, я предпочел бы видеть вас в подвенечном уборе в замке графа де Ла Фер. Тогда бы и вы меньше плакали, и они, и я тоже!
– Сударь! – сказала она, содрогаясь от рыданий.
– Ибо вы, – продолжал беспощадный друг умерших, – это вы свели в могилу двух этих людей.
– О, пощадите меня!
– Да убережет меня бог, сударыня, оскорблять женщину или заставлять ее незаслуженно плакать; но я все же должен сказать, что на могиле жертв не место убийце.
Она хотела ответить.
– То, что я говорю вам, – добавил он ледяным тоном, – я говорил и его величеству королю.
Она с мольбой сложила руки:
– Я знаю, что причина смерти виконта де Бражелона – я!
– А, так вы это знаете?
– Весть о ней пришла ко двору вчера вечером. Этой ночью я за два часа проехала сорок лье; я летела сюда, чтобы повидать графа и молить его о прощении, – я не знала, что и он тоже умер, – я летела сюда, чтобы на могиле Рауля молить бога послать на меня все заслуженные мною несчастья, все, за исключением одного. Теперь я знаю, что смерть сына убила отца, и я должна упрекать себя в двух преступлениях; я заслуживаю двойной кары господней.
– Я вам повторю, сударыня, – проговорил д’Артаньян, – то, что мне сказал в Антибе господин де Бражелон – он тогда уже жаждал смерти: «Если тщеславие и кокетство увлекли ее на пагубный путь, я прощаю ей, презирая ее. Если она пала, побуждаемая любовью, я тоже прощаю ее и клянусь, что никто никогда не мог бы полюбить ее так, как любил ее я».
– Вы знаете, – перебила Луиза, – что ради своей любви я готовилась принести в жертву себя самое; вы знаете, как я страдала, когда вы меня встретили потерянной, несчастной, покинутой. И вот, я никогда не страдала так сильно, как сегодня, потому что тогда я надеялась, я желала, а сегодня мне нечего больше желать; потому что этот умерший унес всю мою радость вместе с собой в могилу; потому что я не смею больше любить без раскаяния и потому что я чувствую, что тот, кого я люблю (о, это закон!), отплатит мне мукой за муки, которые я причинила другому, Д’Артаньян ничего не ответил, он слишком хорошо знал, что в этом она бесспорно права.
– Умоляю вас, господин д’Артаньян, не осуждайте меня. Я как ветвь, оторвавшаяся от родного ствола; меня больше ничто не удерживает, и меня влечет, сама не знаю куда, какой-то поток. Я люблю безумно, я люблю так, что кощунственно говорю об этом над этим священным для меня прахом, и я не краснею и не раскаиваюсь. Эта любовь – религия для меня. Но так как спустя некоторое время вы увидите меня одинокой, забытой, отвергнутой, так как вы увидите меня наказанной за все то, за что вы вправе винить меня, – пощадите меня в моем мимолетном счастье, оставьте мне его еще на несколько дней, еще на несколько быстротечных минут. Может быть, его нет уже и сейчас, когда я о нем говорю. Боже мой! Быть может, это двойное убийство уже искуплено мной!
Она еще говорила, как вдруг капитан услыхал голоса и топот копыт.
Офицер короля, г-н де Сент-Эньян, исполняя поручение своего повелителя, которого, как он сообщил, мучили ревность и беспокойство, приехал за Лавальер.
Д’Артаньян, наполовину скрытый каштановым деревом, которое осеняло своей тенью обе могилы, остался но замеченным де Сент-Эньяном. Луиза поблагодарила посланца и жестом попросила его удалиться. Он вышел за пределы ограды.
– Вы видите, – с горечью обратился к Луизе капитан, – вы видите, ваше счастье все еще продолжается.
Молодая женщина поднялась с торжественным видом.
– Придет день, – сказала она, – когда вы раскаетесь в том, что так дурно думали обо мне. В этот день, сударь, я буду молить бога не помнить о том, что вы были несправедливы ко мне. Я буду так горько страдать, что вы первый пожалеете меня за мои муки. Не упрекайте меня, господин д’Артаньян, за мое хрупкое счастье; оно стоит мне слишком дорого, и я еще не выплатила всего, что должна уплатить за него.
С этими словами она снова – трепетная, с глубоким чувством – преклонила колени.
– Прости в последний раз, прости, мой нареченный Рауль! Я порвала нашу цепь: мы оба обречены на смерть от печали. Ты ушел первый, не бойся, я последую за тобой. Видишь, я не труслива, я пришла попрощаться сдобой.
Господь мне свидетель, Рауль, что если бы потребовалось отдать мою жизнь, чтобы спасти твою, я б, но колеблясь, отдала ее. Но я не могла бы пожертвовать своею любовью. Еще раз прости!
Она отломила ветку и воткнула ее в землю, потом вытерла залитые слезами глаза, поклонилась д’Артаньяну и удалилась.
Капитан посмотрел вслед уезжающим всадникам и каретам и, скрестив на груди руки, тяжело дыша, произнес:
– Когда же придет моя очередь отправиться в дальнее странствие? Что остается человеку после молодости, после любви, после славы, дружбы, силы, богатства?.. Остается скала, под которою спит Портос, а он обладал всем тем, что я перечислил; и дерн, под которым покоятся Атос и Рауль, которые владели, сверх того, и многим другим.
На мгновение он поник, взгляд его затуманился; он предавался раздумью; затем, выпрямившись, он обратился к себе самому:
– Все же пока надо шагать вперед и вперед. Когда придет время, бог мне скажет об этом, как говорит всем другим.
Концами пальцев он коснулся земли, уже влажной от вечерней росы, перекрестился и один, навеки один, направился по дороге в Париж.
ЭПИЛОГ
Четыре года спустя после только что описанной нами сцены два всадника проехали ранним утром через Блуа и распорядились об устройстве соколиной охоты.
Король пожелал поохотиться на этой пересеченной холмами равнине, которую надвое перерезает Луара и которая соприкасается с одной стороны с Менгом, а с другой – с Амбуазом.
Это были начальник королевской псовой охоты и королевский сокольничий, личности весьма уважаемые во времена Людовика XIII, но при его преемнике остававшиеся в некотором пренебрежении.
Два всадника, осмотрев местность и обсудив необходимые подробности предстоящей охоты, возвращались обратно в Блуа и заметили небольшие отряды солдат; сержанты расставляли их на некотором расстоянии друг от друга возле мест, где предполагалось устроить облаву. Это были королевские мушкетеры.
За ними на хорошем коне ехал их капитан, которого можно было отличить по золотому шитью на мундире. У него были белые волосы и седеющая бородка. Он немного сутулился, но легко управлял конем и осматривал, все ли в порядке.
– Господин д’Артаньян не старится, – сказал начальник псовой охоты своему коллеге, сокольничему, – он на десять лет старше нас, а верхом на коне кажется совсем молодым.
– Это верно, – отвечал королевский сокольничий, – вот уж двадцать лет он все тот же.
Офицер ошибался: за эти четыре года д’Артаньян состарился на добрых двенадцать лет. Возраст безжалостными когтями отметил уголки его глаз, лоб его лишился волос, а руки, прежде жилистые и смуглые, стали белеть, как если бы кровь в них начала уже стынуть.
Д’Артаньян подъехал к двум офицерам и поздоровался с ними с оттенком снисходительной ласковости, который отличает вышестоящих в их общении с низшими. В ответ на свою любезность он получил два исполненных глубокой почтительности поклона.
– Ах, какая удача, что мы встретились с вами, господин д’Артаньян! воскликнул сокольничий.
– Скорее мне бы подобали такие слова, господа, так как в ваши дни король чаще беспокоит своих мушкетеров, нежели птиц.
– Да, не то что в доброе старое время, – вздохнул королевский сокольничий. – Помните ли, господин д’Артаньян, как покойный король охотился на сорок в виноградниках за Божанси… ах, черт возьми! Вы не были тогда капитаном мушкетеров, господин д’Артаньян.
– И вы состояли капралом по птичьей части, – шутливо заметил д’Артаньян. – Все равно это было хорошее время, так как молодость – это и есть хорошее время… Не правда ли, господин начальник псовой охоты!
– Вы оказываете мне слишком большую честь, господин граф, – поклонился последний Д’Артаньяна нисколько не поразил графский титул: он стал графом четыре года назад.
– Вы не устали от долгой дороги, только что проделанной вами, господин капитан? – продолжал королевский сокольничий – Отсюда до Пиньероля, кажется, что-то около двухсот лье – Двести шестьдесят туда и столько же, сударь, обратно, – невозмутимо произнес д’Артаньян.
– А как он поживает?
– Кто? – спросил д’Артаньян.
– Наш бедный господин Фуке, – шепотом проговорил королевский сокольничий.
Начальник псовой охоты из осторожности отъехал в сторону.
– Неважно, – отвечал д’Артаньян, – бедняга всерьез огорчен, он не понимает, как это тюрьма может быть милостью. Он говорит, что парламент, отправив его в изгнание, тем самым вынес ему оправдательный приговор и что изгнание – это свобода. Он не представляет себе, что нам поклялись расправиться с ним и что за спасение его жизни из цепких когтей парламента надо благодарить бога.
– Да, бедный человек едва избег эшафота. Говорят, что господин Кольбер отдал уже соответствующие распоряжения коменданту Бастилии и казнь была заранее предрешена.
– В конце концов что тут поделаешь? – сказал д’Артаньян с задумчивым видом, словно затем, чтобы оборвать разговор.
– В конце концов, – повторил, приблизившись, начальник псовой охоты, – господин Фуке в Пиньероле, и по заслугам, он имел счастье быть отвезенным туда лично вами; достаточно он обворовывал короля.
Д’Артаньян метнул в начальника псовой охоты один из своих уничтожающих взглядов и произнес, старательно отчеканивая каждое слово:
– Сударь, если бы мне сказали, что вы съели то, что отпускается для ваших борзых, я не только не поверил бы этому, но, больше того, если бы вас посадили за это в тюрьму, я бы сочувствовал вам и не позволил бы дурно отзываться о вас. Однако, сударь, сколь бы честным человеком вы ни были, я утверждаю, что вы отнюдь не честнее, чем бедный Фуке.
Выслушав этот резкий упрек, начальник собак его величества короля опустил нос и отстал на два шага от сокольничего и д’Артаньяна.
– Он доволен, – наклонился к мушкетеру сокольничий, – оно и понято, ныне борзые в моде, когда б он был королевским сокольничим, он бы так не разговаривал.
Наблюдая, как недовольство, порожденное ущемлением частных, не имеющих в государственной жизни никакого значения интересов, влияет на решение большого политического вопроса, д’Артаньян меланхолически улыбнулся; он вспомнил еще раз о безмятежном существовании, которое долгое время было уделом бывшего суперинтенданта финансов, о его разорении, о мрачной смерти, которая его ожидала, и, чтобы покончить с этою темой, задал вопрос:
– Господин Фуке любил охотиться с соколами?
– О да, страстно любил, – отвечал королевский сокольничий с горьким сожалением в голосе и со вздохом, который прозвучал как надгробное слово Фуке.
Д’Артаньян, дав рассеяться дурному настроению начальника королевских свор и грусти сокольничего, тронул коня.
Вдали, на опушке леса, показались охотники; на полянах, как падающие звезды, замелькали султаны наездниц, и белые кони, словно призраки, проносились в чаще кустов и деревьев.
– Что же, долго ли продлится ваша охота? – спросил д’Артаньян. – Я попрошу вас поскорее выпустить птицу, я очень устал. Вы сегодня охотитесь на цаплю или на лебедя?
– На обоих, господин д’Артаньян, – ответил сокольничий, – но вы не беспокойтесь, король не знаток, он охотится не для себя, его цель – доставить развлечение дамам.
Слово дамы было настолько подчеркнуто, что заставило д’Артаньяна насторожиться.
– Ах, – проговорил он, с удивленным видом глядя на своего собеседника.
Начальник псовой охоты, очевидно, чтобы снискать благоволение мушкетера, угодливо кланялся.
– Смейтесь, смейтесь надо мной, сударь, – улыбнулся д’Артаньян, ведь я не знаю решительно никаких новостей: я отсутствовал целый месяц и только вчера воротился из моих странствий. Я оставил двор еще опечаленным смертью королевы-матери. Приняв последний вздох Анны Австрийской, король не желал развлекаться; но все кончается в этом мире. Он перестал грустить? Ну что – же! Тем лучше.
– И начинается также, – перебил его с грубым смехом начальник псовой охоты.
– А… – во второй раз произнес д’Артаньян, горевший желанием познакомиться с новостями, но считавший, что расспрашивать было бы ниже его достоинства. – По-видимому, есть нечто такое, что начинается?
Начальник псовой охоты многозначительно подмигнул, но д’Артаньян не пожелал узнавать что бы то ни было от этого человека.
– Скоро ли мы увидим его величество? – спросил он сокольничего.
– В семь часов, сударь, я велю выпустить птиц.
– Кто будет сопровождать короля? Как поживает принцесса Генриетта?
Как самочувствие королевы?
– Лучше, сударь.
– А разве она болела?
– Со времени своего последнего огорчения ее величество была нездорова.
– О каком огорчении вы говорите? Не опасайтесь моей нескромности.
Рассказывайте. Я ведь ничего не знаю, поскольку только что приехал.
– Говорят, что королева, живущая в некотором забвении после смерти своей свекрови, пожаловалась на это его величеству, и он ей ответил:
«Разве я не провожу, мадам, у вас каждую ночь? Чего вы еще хотите?»
– Ах, бедная женщина! Она должна всей душой ненавидеть мадемуазель Лавальер, – сказал д’Артаньян.
– О нет, вовсе не мадемуазель де Лавальер!
– Кого ж в таком случае?
Звук рога прервал их беседу. Он созывал соколов и собак. Сокольничий и его спутник тотчас же пришпорили лошадей и покинули д’Артаньяна, так ничего и не объяснив ему.
Издали показался король, окруженный придворными дамами и кавалерами.
Шагом, в строгом порядке, под звуки труб и рогов, возбуждавших лошадей и собак, продвигалась по полю эта пышная кавалькада. Это было шествие, смешение звуков, блеск, игра красок, о которых ничто в наши дни не может дать даже отдаленного представления, кроме разве обманчивого богатства и фальшивого величия театральных зрелищ.
Д’Артаньян, хотя и зрение его несколько ослабело, заметил за кавалькадой три следующие друг за другом кареты. Первая, ехавшая пустой, была предназначена для королевы. В ней никого не было. Не видя де Лавальер близ короля, д’Артаньян стал искать Луизу глазами и увидел ее во второй карете. С ней было двое служанок, которые скучали, казалось, не меньше, чем их госпожа.
Слева от короля на горячем коне, сдерживаемом умелой рукой, ехала женщина ослепительной красоты. Король улыбался ей, и она улыбалась ему.
Когда она что-нибудь говорила, все начинали неудержимо смеяться.
«Я, без сомнения, встречал эту женщину, – подумал мушкетер, – но все-таки кто же она?»
Он повернулся к своему приятелю, сокольничему, и задал ему этот вопрос. Тот собрался было ответить, но в этот момент король заметил д’Артаньяна:
– А, вот вы и вернулись, граф! Почему же мы с вами еще не виделись?
– Потому что, ваше величество, – поклонился капитан, – вы уже спали, когда я приехал, и еще не проснулись, когда я принял сегодня утром дежурство – Он все тот же! – громко сказал довольный Людовик – Отдыхайте, граф, я вам приказываю. Сегодня вы обедаете у меня.
Вокруг д’Артаньяна восторженно зашептались. Каждый старался протиснуться поближе к нему и сказать мушкетеру какую-нибудь любезность. Обедать у короля было большой честью, и его величество не расточал ее так, как Генрих IV. Король проехал немного вперед, а д’Артаньян был остановлен новой группой придворных, среди которой блистал Кольбер.
– Здравствуйте, господин д’Артаньян, – обратился к нему министр с ласковой вежливостью, – надеюсь, ваша поездка была удачной?
– Да, сударь, – отвечал д’Артаньян и поклонился, пригнувшись к шее своего скакуна.
– Я слышал, что король пригласил вас к обеду; вы встретите там вашего старого друга.
– Старого друга? – переспросил д’Артаньян, погружаясь с душевною болью в темные волны минувшего, успевшие поглотить столько друзей и столько врагов.
– Герцога д’Аламеда, только сегодня прибывшего на Испании, – продолжал Кольбер – Герцога д’Аламеда, – старался припомнить, роясь в своей памяти, д’Артаньян.
– Это я! – произнес белый как снег сутулый старик; он приказал открыть дверцы кареты и вышел из нее к мушкетеру.
– Арамис! – вскричал пораженный изумлением д’Артаньян.
И, все еще неподвижный, оцепеневший, он позволил дрожащим рукам сановного старика обвиться вокруг своей шеи.
Кольбер, бросив взгляд на обоих друзей, молча отъехал в сторону, предоставив им остаться наедине.
– Итак, – сказал мушкетер, беря под руку Арамиса, – вы, изгнанник, мятежник, снова во Франции?
– И обедаю с вами у короля, – проговорил, улыбаясь, бывший ваннский епископ. – Не правда ли, вы задаете себе вопрос: к чему верность в подлунном мире? Давайте пропустим карету этой бедняжки мадемуазель Лавальер. Посмотрите, как она волнуется; взгляните, как ее заплаканные глаза следят за гарцующим на коне королем!
– Кто это с ним?
– Мадемуазель де Тонне-Шарант, ставшая госпожою де Монтеспан, – отвечал Арамис.
– Луиза ревнует, значит, она обманута?
– Еще нет, д’Артаньян, но это не замедлит случиться.
Они разговаривали, следуя за охотой, и кучер Арамиса вез их так ловко, что они приехали к месту сбора как раз в тот момент, когда сокол только что налетел на птицу и прижимал ее к земле.
Король спешился, г-жа де Монтеспан тоже. Они находились перед одинокой часовней, скрытой большими деревьями, с уже облетевшими от осеннего ветра листьями, за часовней виднелась ограда с решетчатою калиткой.
Сокол заставил свою добычу упасть за ограду у самой часовни, и король пожелал проникнуть туда, чтобы снять, по обычаю, первое перо с затравленной птицы. Все столпились вокруг здания и ограды; пространство внутри ограды было так незначительно, что не могло вместить участников королевской охоты Д’Артаньян удержал Арамиса, выразившего желание покинуть карету и присоединиться ко всем остальным.
– Известно ли вам, Арамис, куда мы приведены случаем?
– Нет! – ответил герцог.
– Здесь покоятся люди, которых я знал, – проговорил взволнованный грустным воспоминанием д’Артаньян.
Арамис, все еще ни о чем не догадываясь, прошел через узкую боковую дверь, которую ему отворил д’Артаньян, внутрь часовни.
– Где же они похоронены?
– Здесь, в этой ограде. Видите крест под молодым кипарисом? Этот кипарис посажен на их могиле; но не ходите туда; там упала сбитая соколом цапля, и король направляется к ней.
Арамис остановился и укрылся в тени. И, никем не замеченные, они увидели бледное лицо Лавальер; забытая у себя в карете, она сначала грустно смотрела в окно; потом, поддавшись ревности, она вошла в часовню и, прислонившись к колонне, следила взглядом за находившимся внутри ограды и улыбавшимся королем, который сделал знак г-же де Монтеспан подойти ближе.
Госпожа де Монтеспан приблизилась и оперлась на предложенную ей королем руку; вырвав перо у цапли, только что убитой соколом, он прикрепил его к шляпе своей восхитительной спутницы. Улыбаясь, она нежно поцеловала руку, сделавшую ей этот подарок. Король покраснел от удовольствия; он взглянул на г-жу де Монтеспан с пламенным желанием и любовью.
– Что же вы дадите взамен? – спросил он.
Она сломала веточку кипариса и предложила ее королю, опьяненному сладостною надеждой.
– Печальный подарок, – тихо сказал Арамис д’Артаньяну, – ведь этот кипарис растет на могиле.
– Да, и это могила Рауля де Бражелона, – грустно произнес д’Артаньян, – Рауля, который спит под этим крестом рядом с Атосом.
У них за спиной послышался стон, и они увидели, как какая-то женщина упала без чувств. Мадемуазель де Лавальер видела все и все слышала.
– Бедная женщина, – пробормотал д’Артаньян и помог служанкам, поспешившим к своей госпоже, довести ее до кареты, где она осталась страдать в одиночестве.
В тот же вечер д’Артаньян сидел за королевским столом, рядом с Кольбером и герцогом д’Аламеда.
Король был весел и оживлен. Он был бесконечно внимателен к королеве и бесконечно нежен с принцессой Генриеттой, сидевшей по его левую руку и в этот вечер очень печальной. Можно было подумать, что вернулись прежние спокойные времена, когда король искал в глазах своей матери одобрения или неодобрения каждого своего слова.
О фаворитке на этом обеде не вспоминали. Раза два или три король назвал Арамиса, обращаясь к нему, господином послом, и это еще больше увеличило удивление д’Артаньяна, и без того ломавшего себе голову над вопросом, как это его друг, мятежник, в таких чудесных отношениях с французским двором.
Вставая из-за стола, король предложил руку ее величеству королеве, сделав при этом знак Кольберу, чьи глаза ловили взгляд властелина.
Кольбер отвел в сторону д’Артаньяна и Арамиса.
Король вступил в разговор со своей невесткой, тогда как обеспокоенный принц, рассеянно беседуя с королевой, искоса поглядывал на жену и на брата.
Разговор между Арамисом, д’Артаньяном и Кольбером вертелся вокруг самых безобидных тем. Они вспоминали министров былых времен; Кольбер сообщил любопытные вещи о Мазарини и выслушал рассказы о Ришелье.
Д’Артаньян никак не мог надивиться, видя столько здравого смысла и веселого юмора в этом человеке с густыми бровями и низким лбом. Арамис поражался легкости, с какой этому серьезному человеку удавалось откладывать с выгодой для себя более значительный разговор, на который никто из присутствующих ни разу но намекнул, хотя все три собеседника чувствовали его неизбежность.
По недовольному лицу принца было хорошо видно, насколько ему не нравится беседа короля с принцессой. У принцессы были покрасневшие, заплаканные глаза. Неужели она станет жаловаться? Неужели она не остановится пред скандалом?
Король отвел ее в сторону и обратился к ней таким нежным и ласковым голосом, что он должен был напомнить принцессе те дни, когда она была любима им ради нее самой:
– Сестра моя, почему ваши восхитительные глаза заплаканы?
– Но, ваше величество… – проговорила она.
– Принц ревнив, не так ли, дорогая сестра.
Она посмотрела в сторону принца, и тот понял, что они говорят о нем.
– Да… – согласилась она.
– Послушайте, – продолжал король, – если ваши друзья компрометируют вас, то в этом принц нисколько не виноват.
Он произнес эти слова с такой нежностью, что ободренная ею принцесса, у которой за последнее время было столько огорчений и неприятностей, чуть не разразилась рыданиями: так исстрадалось, измучилось ее сердце.
– Ну, дорогая сестра, расскажите нам о ваших печалях; как брат, клянусь, я сочувствую вам, как король – я положу им конец.
Она подняла на Людовика свои изумительные глаза в грустно проговорила:
– Меня компрометируют не друзья, они далеко или таятся от всех. Но их очернили, и они в немилости у вашего величества, а между тем они так преданны, так добры, так благородны.
– Вы говорите о Гише, которого, уступая желанию принца, я отправил в изгнание?
– И который со времени своего незаслуженного изгнания ежедневно ищет возможности умереть.
– Незаслуженного, сестра моя?
– До такой степени незаслуженного, что если бы я не питала к вашему величеству уважения и привязанности… я бы попросила моего брата Карла, на которого я имею неограниченное влияние…
Король вздрогнул.
– О чем бы вы его попросили?
– Я бы попросила его довести до вашего сведения, что принц и шевалье де Лоррен, его фаворит, не могут безнаказанно быть палачами и моей чести, и моего счастья.
– Шевалье де Лоррен, эта мрачная личность?
– Он – смертельный мой враг. Пока этот человек будет оставаться у меня в доме, где, предоставляя ему полную власть, его удерживает принц, мой супруг, я буду самой несчастной женщиной во всем королевстве.
– Значит, – медленно произнес король, – вы считаете вашего брата, английского короля, лучшим другом, чем я?
– Поступки сами говорят за себя, ваше величество.
– И вы предпочли бы обратиться за помощью?..
– К моей стране, – гордо сказала она, – да, ваше величество.
– Вы – внучка Генриха Четвертого, как и я, моя дорогая. Двоюродный брат и деверь, разве это не равно брату?
– В таком случае действуй!
– Ну что ж! Заключим с вами союз.
– Начинайте.
– Вы говорите, что я незаслуженно изгнал Гиша?
– О да, – покраснела принцесса.
– Обещаю вам, Гиш возвратится.
– Отлично.
– Вы говорите далее, что я напрасно разрешаю бывать в вашем доме шевалье де Лоррену, который настраивает против вас принца, вашего мужа?
– Запомните то, что я говорю, ваше величество: однажды шевалье де Лоррен… Если со мною случится несчастье, знайте, что я заранее обвиняю в нем шевалье де Лоррена… этот человек способен на любое, самое гнусное преступление!
– Шевалье де Лоррен избавит вас от своего присутствия, обещаю вам это.
– Раз так, мы заключаем с вами настоящий союз, ваше величество, и я готова подписать договор… Но вы внесли свою долю, скажите же, в чем должна заключаться моя?
– Вместо того чтобы ссорить меня с вашим братом, королем Карлом, нужно было бы постараться сделать нас такими друзьями, какими мы еще никогда не были.
– Это легко.
– О, не так легко, как вы думаете; при обычной дружбе обнимают друг друга и обмениваются любезностями, и это стоит какого-нибудь поцелуя или приема, что не требует слишком больших расходов; но при политической дружбе…
– А, так вы хотите политической дружбы?
– Да, сестра моя, и тогда вместо объятий и пиршеств необходимо давать своему другу живых, хорошо обученных и снаряженных солдат; дарить ему военные корабли с пушками и провиантом. Но ведь бывает и так, что сундуки с королевской казною не имеют возможности оказывать дружеские услуги подобного рода.
– Ах, вы правы… сундуки английского короля с некоторых пор поражают своим изумительным резонансом.
– Но вам, дорогая сестра, вам, имеющей столь большое влияние на вашего брата, быть может, вам все же удастся добиться того, чего никогда не добиться никакому послу.
– Для этого мне нужно было бы отправиться в Лондон, дорогой брат.
– Я уже думал об этом, – живо ответил Людовик, – и я решил, что подобное путешествие вас несколько развлечет.
– Только, – перебила принцесса, – возможно, что я потерплю неудачу. У английского короля есть советники, в притом очень опасные.
– Советницы, вы хотите сказать?
– Вот именно. Если ваше величество желаете, скажем, просить у Карла Второго (я ведь только предполагаю, мне решительно ничего не известно) союза для того, чтоб вести войну… тогда советницы короля, которых в настоящее время семь, а именно: мадемуазель Стюарт, мадемуазель Уэллс, мадемуазель Гуин, мисс Орчей, мадемуазель Цунга, мисс Даус и графиня Кестльмен, убедят короля, что война стоит дорого и что лучше давать балы и ужины в Гемптон-Корте, чем снаряжать линейные корабли в Портсмуте или Гринвиче.
– И тогда вас ждет неудача?
– О, эти дамы срывают любые переговоры, если только эти переговоры ведутся не ими.
– Знаете, какая мысль осенила меня?
– Нет. Поделитесь ею.
– Мне кажется, что, поискав хорошенько возле себя, вы, быть может, нашли бы советницу, которую повезли бы с гобой к королю и которая своим красноречием победила былую волю семи остальных.
– Это действительно удачная мысль, ваше величество, и я уже думаю, кто бы мог подойти к этой роли.
– Подумайте, и вы найдете, конечно.
– Надеюсь.
– Необходимо, чтобы это была красивая женщина: ведь приятное лицо стоит большего, чем безобразное, разве не так?
– Безусловно.
– Нужен живой, смелый, находчивый ум.
– Разумеется.
– Нужна знатность… ее, впрочем, требуется не так уж много, ровно столько, чтобы без неловкости подойти к королю, но не столько, чтобы знатность происхождения могла сдерживать в стеснять.
– Очень справедливо.
– И… надо, чтобы она хоть немного умела говорить по-английски.
– Бог мой! Кто-нибудь вроде мадемуазель де Керуаль, например, – оживленно проговорила принцесса.
– Ну да, вот вы и нашли… ведь это вы сами нашли, сестра моя, – обрадовался Людовик XIV.
– Я увезу ее, и я думаю, что ей не придется жаловаться на это.
– Конечно, нет; поначалу я назначу ее полномочною обольстительницей, а затем к ее титулу присоединю и поместья.
– Превосходно.
– Я уже вижу вас в дорожной карете, дорогая сестрица, и совершенно утешенной во всех ваших печалях.
– Я уеду при соблюдении двух условий. Первое – я должна знать, какого рода переговоры я буду вести.
– Сейчас сообщу. Вы знаете, что голландцы ежедневно в своих газетах поносят меня; их республиканские замашки я дольше терпеть не намерен. Я не люблю республик.
– Это понятно, ваше величество.
– Я с досадою вижу, что эти владыки морей (это они сами себя так величают) мешают французской торговле в Индии и их корабли вскоре вытеснят нас из всех европейских портов; подобная сила, и притом в таком близком соседстве, мне очень не по душе, дорогая сестра.
– Но ведь они ваши союзники?
– Вот почему они поступили весьма опрометчиво, выбив медаль, которая изображает Голландию, останавливающую, как Иисус Навин, солнце, и снабдив ее надписью: «Солнце, остановись предо мною». Это отнюдь не по-братски, не так ли?
– А я думала, что вы уже забыли про этот пустяк.
– Я никогда ничего не забываю, сестра моя. И если мои подлинные друзья, каков ваш брат Карл, захотят присоединиться ко мне…
Принцесса задумалась.
– Послушайте, – сказал Людовик XIV, – можно поделить владычество над морями, и раз Англия терпела уже подобный раздел, то разве я хуже голландцев?
– Этот вопрос будет обсуждать с королем Карлом мадемуазель де Керуаль.
– А в чем состоит ваше второе условие, сестра моя?
– В согласии принца, моего мужа.
– Оно будет дано.
– Тогда я еду, брат мой.
Услышав эти слова, Людовик XIV повернулся к тому углу зала, где находились Кольбер с Арамисом и д’Артаньяном, и подал своему министру условленный знак.
Тогда Кольбер, резко прервав начатый разговор, обратился к Арамису:
– Господин посол, давайте поговорим о делах.
Д’Артаньян тотчас же удалился. Од подошел к камину, откуда можно было услышать все то, что король будет говорить своему брату, который в сильнейшем беспокойстве направлялся ему навстречу.
Лицо короля оживилось. На нем была видна непреклонная воля, которой во Франции уже никто не перечил и которая вскоре не будет встречать отпора во всей Европе.
– Принц, – заявил король своему брату, – я недоволен шевалье де Лорреном. Вы его покровитель, посоветуйте ему в течение нескольких месяцев попутешествовать.
Словно снежная лавина в горах, эти слова свалились на принца, обожавшего своего фаворита и сосредоточившего на нем всю свою нежность.
Он воскликнул:
– Чем шевалье мог разгневать ваше величество?
И бросил яростный взгляд на принцессу.
– Я сообщу вам об этом, когда он уедет, – отвечал невозмутимо король.
– А также когда принцесса, ваша супруга, отбудет в Англию.
– Принцесса в Англию! – пробормотал пораженный изумлением принц.
– Через неделю, брат мой, а куда мы с вами поедем, я оповещу вас позднее.
И, подарив принца улыбкой, чтобы подсластить горечь двух столь внезапных известий, король круто повернулся на каблуках и отошел от него.
В это время Кольбер продолжал разговор с герцогом д’Аламеда.
– Сударь, – сказал Кольбер Арамису, – пришло время, когда нам подобает внести полную ясность в отношения между нашими странами. Я помирил вас с королем, я не мог поступить иначе по отношению к такому выдающемуся человеку, как вы; но так как и вы проявляли порою дружеские чувства ко мне, то теперь и вам представляется случай доказать их искренность.
Впрочем вы более француз, чем испанец. Ответьте мне с полною откровенностью: можем ли мы рассчитывать на нейтралитет Испании, если нами будут предприняты кое-какие действия против Голландии?
– Сударь, – отвечал Арамис, – интересы Испании не оставляют ни малейших сомнений. Возбуждать Европу против Голландии, к которой в моей стране существует старинная ненависть из-за завоеванной ею свободы, такова наша политика, ставшая традиционною: но король Франции находится в союзе с Голландией. Затем вам, конечно, известно, что война с этой страной была бы войною да море, которую Франция, мне кажется, не в состоянии успешно вести.
Кольбер, обернувшись в этот момент, увидел д’Артаньяна, который искал себе собеседника на время разговора короля с принцем.
Кольбер позвал его и шепотом сказал Арамису:
– Мы можем продолжать в присутствии господина д’Артаньяна?
– О, разумеется! – ответил испанский посол.
– Мы только что говорили с герцогом д’Аламеда, что война против Голландии была бы войною на море.
– Это очевидно, – согласился мушкетер.
– А что вы думаете об этом, господин д’Артаньян?
– Я думаю, что, для того чтобы вести эту морскую войну, нам потребовалась бы сильная сухопутная армия.
– Как вы сказали? – спросил Кольбер, решив, что ослышался.
– Почему сухопутная? – удивился Арамис.
– Потому что короля побьют на море, если англичане не помогут ему, а будучи побит на море, он будет быстро лишен портов, которые захватят голландцы, и всего королевства, в которое хлынут испанцы.
– А если испанцы останутся строго нейтральными? – поинтересовался Арамис.
– Они будут нейтральны, пока король будет сильнее противника, – отвечал Д’Артаньян.
Кольбер был восхищен этою прозорливостью, которая если уж касалась какого-нибудь вопроса, то освещала его до конца. Арамис улыбнулся. Он знал, что в дипломатии д’Артаньян в учителях не нуждается.
Кольбер, как все тщеславные люди носившийся со своими фантазиями и уверенный в том, что они завершатся успехом, между тем продолжал:
– А кто вам сказал, господин д’Артаньян, что у короля нет сильного флота?
– О, я не вникал в подробное рассмотрение вопроса о королевском флоте. Я неважный моряк. Как все нервные люди, я ненавижу море; однако я думаю, что Франция, будучи приморской страной, обзавелась бы и моряками, если бы у нее было достаточно кораблей.
Кольбер вытащил из кармана небольшую продолговатую тетрадку, разграфленную на две части. С одной стороны были записаны названия кораблей; с другой – количество пушек на них и численность экипажей.
– Мне пришло в голову то же самое, что и вам, – обратился он к д’Артаньяну, – и я велел сделать список тех кораблей, которые мы недавно добавили. Всего тридцать пять кораблей.
– Тридцать пять кораблей? Непостижимо! – вскричал д’Артаньян.
– Что-то вроде двух тысяч пушек, – поклонился Кольбер. – Это то, чем обладает король в настоящее время. Тридцать пять кораблей – это три сильные эскадры, но я хочу иметь пять.
– Пять? – переспросил Арамис.
– Они будут спущены на воду, господа, до конца года, и у короля будет пятьдесят линейных боевых кораблей. С такими силами можно бороться, не так ли?
– Строить корабли, – сказал д’Артаньян, – трудно, но все же возможно.
Но что касается их вооружения, то как тут быть, право, не знаю! Во Франции дет ни литейных заводов, ни арсеналов.
– Ба! – отвечал Кольбер с веселой усмешкой. – За последние полтора года я много чего понастроил. Неужели вы не знаете этого? Знаком ли вам господин д’Инфревиль?
– Д’Инфревиль? Нет.
– Это человек, которого я открыл. У него хорошая специальность: он умеет заставить работать. Это он стал лить пушки в Тулоде и рубить лес в Бургундии. Быть может, господин посол, вы не поверите, но мне пришла в голову еще одна мысль.
– О сударь, – поклонился Арамис, – я верю вам всегда и во всем.
– Представьте себе, что, размышляя о характере наших союзников, достопочтенных голландцев, я сказал себе: они – купцы, они – друзья короля и будут счастливы продавать его величеству то, что делают для себя. Так вот, чем больше покупаешь… Ах, следует добавить еще, что у меня есть Форан… Знаете ли вы, д’Артаньян, Форана?
Кольбер забывался. Он называл капитана попросту д’Артаньян, совсем как король. Но капитан улыбнулся и ответил Кольберу:
– Нет, я не знаю его.
– Это еще один человек, которого я открыл, специалист по закупкам.
Этот Форан закупил для меня триста пятьдесят тысяч фунтов ядер, двести пятьдесят тысяч фунтов пороху, двенадцать транспортов северной древесины, фитили, гранаты, смолу, нефть и еще всякую всячину на семь процентов дешевле, чем обошлись бы эти же вещи, будь они приобретены в нашей Франции.
– Это идея, – сказал д’Артаньян, – заставить голландцев лить ядра, которые к ним и вернутся.
– Не так ли? И с немалым убытком!
И Кольбер, восхищенный собственною остротой, засмеялся громким резким смехом.
– Кроме того, – продолжал он, – те же голландцы строят в настоящее время для короля по самым лучшим своим образцам шесть больших кораблей.
Детуш… Ах, вы не знаете и господина Детуша?
– Нет, сударь, не знаю.
– У Детуша удивительно точный глаз, он может безошибочно определять, каковы достоинства и недостатки спускаемого на воду корабля. Это драгоценное и притом редкое качество. Так вот, этот Детуш показался мне человеком, который может принести неоценимую пользу на верфи, и теперь од наблюдает за постройкой шести кораблей, заказанных в Голландии для королевского флота. Из всего этого следует, господин д’Артаньян, что если бы король захотел драться с голландцами, то у него был бы очень недурной флот. А насколько сухопутная армия хороша, вам известно лучше, чем всякому другому.
Восхищаясь огромной работою, произведенной этим человеком в несколько лет, д’Артаньян и Арамис обменялись взглядами. Кольбер понял их и был глубоко тронут этим столь цепным для него одобрением.
– Если мы этого не знали во Франции, – заметил д’Артаньян, – то за ее пределами должны знать еще меньше.
– Вот почему я и говорил господину послу, что если б Испания обещала нейтралитет, а Англия помогала нам…
– Если Англия окажет вам помощь, то я отвечаю за нейтралитет Испанского королевства, – проговорил Арамис.
– В таком случае по рукам, – поторопился заключить Кольбер, со свойственной ему непосредственностью и простодушием. – Что до нейтралитета Испании, то у вас нет еще ордена Золотого Руна, господин д’Аламеда.
А я слышал на днях, как король говорил, что ему было бы крайне приятно увидеть на вас ленту ордена святого Михаила.
Арамис поклонился.
«О! – сказал себе д’Артаньян. – Жаль, что нет на свете Портоса.
Сколько локтей лент разного рода досталось бы и ему от этих щедрот! Бедный, добрый Портос!»
– Господин д’Артаньян, – продолжал Кольбер, – пусть это останется между нами. Уверен, что вы не прочь повести своих мушкетеров в Голландию. Вы умеете плавать?
И он снова весело засмеялся.
– Как угорь, – отвечал д’Артаньян.
– Дело в том, что через все эти каналы и бесчисленные болота – ужасные переправы, и даже лучшие пловцы нередко тонут в этих местах.
– Но это входит в мою профессию – умереть за его величество. И так как на войне – редкость, чтобы было много воды без огня, то я вас заранее предупреждаю, что сделаю все возможное, дабы выбрать огонь. Я старею, вода леденит мою кровь, господин Кольбер, тогда как огонь согревает ее.
Полный решимости и юношеского задора, д’Артаньян, произнося эти слова, был так обаятелен, что Кольбер, в свою очередь, не мог не восхититься им. Капитан заметил произведенное им впечатление. Он вспомнил, что хорош только тот купец, который умеет поднять цену на свой товар, когда на него есть спрос. Поэтому он решил запросить.
– Итак, – начал Кольбер, – вы ничего не имеете против Голландии?
– Да, – согласился д’Артаньян. – Но только во всем, что б вы ни взяли, замешаны личные интересы и самолюбие. Жалованье капитана мушкетеров значительно, спора нет, но заметьте себе: у нас теперь есть королевская гвардия и личная охрана его величества. Капитан мушкетеров должен или начальствовать над всем этим, и тогда ему придется расходовать сто тысяч в год на представительство и на стол…
– Неужели вы допускаете мысль, что король вздумает торговаться с вами? – спросил Кольбер.
– Вы меня, по-видимому, не поняли, – ответил д’Артаньян, убедившись, что в денежном вопросе он уже выиграл, – я хотел вам сказать, что я, старый капитан мушкетеров, некогда начальник королевской охраны, имеющий первенство над маршалами Французского королевства, однажды да театре войны обнаружил, что по своему положению мне равны еще двое – начальник охраны и полковник, командующий швейцарцами. Этого я никоим образом не потерплю. У меня есть укоренившиеся привычки, и я цепко держусь за них.
Кольбер понял, куда метит капитан мушкетеров. Он, впрочем, заранее был готов к этому.
– Я уже думал о том, о чем вы только что говорили, – перебил он.
– О чем?
– Мы говорили о каналах и о болотах, при переправе через которые тонут. Так вот если там тонут, то это происходит из-за отсутствия лодки, доски, наконец, палки.
– Даже такой короткой палочки, как маршальский жезл.
– Бесспорно, – кивнул Кольбер. – Я не знаю ни одного случая, чтобы маршал Франции утонул.
Д’Артаньян побледнел от радости и неуверенным голосом произнес:
– В моих краях мною, несомненно, гордились бы, если б я сделался маршалом Франции; но ведь для того, чтобы получить маршальский жезл, нужно возглавить армию, ведущую военные действия.
– Сударь, – сказал Кольбер, – вот в этой записной книжке вы обнаружите план кампании, которую вам предстоит предпринять будущею весной; король ставит вас во главе своих войск.
Д’Артаньян протянул руку за книжкой; его дрожащие пальцы и пальцы Кольбера встретились. Министр крепко пожал ему руку.
– Сударь, – сказал он, – нам уже давно требовалось воздать друг другу должное. Я начал, теперь ваша очередь.
– Я отплачу вам, сударь, – улыбнулся д’Артаньян, – и умоляю вас сказать королю, что первая битва, в которой я буду участвовать, окончится или победой, или моей смертью.
– А я, – заявил Кольбер, – я прикажу, чтобы сегодня же начали вышивать золотые лилии, которые украсят собой ваш маршальский жезл.
На следующий день Арамис, уезжавший в Мадрид для переговоров о нейтралитете Испании, пришел к д’Артаньяну да дом, чтобы обнять его на прощание.
– Будем любить друг друга за четверых, ведь нас теперь только двое, вздохнул д’Артаньян.
– И ты, быть может, больше не увидишь меня, дорогой д’Артаньян, – отвечал Арамис. – Если б ты знал, как я любил тебя! Теперь я стар, я угас, я мертв.
– Друг мой, ты будешь жить дольше, чем я, твоя дипломатия велит тебе жить и жить, тогда как честь обрекает меня на смерть.
– Полно, господин маршал, – усмехнулся Арамис, – такие люди, как мы, умирают лишь после того, как пресытятся славой и радостью.
– Ах, – с печальной улыбкой произнес д’Артаньян, – дело в том, что у меня уже нет аппетита, господин герцог.
Они обнялись и через два часа расстались навеки.
СМЕРТЬ Д’АРТАНЬЯНА
В противоположность тому, что обычно наблюдается в политике или морали, все честно сдержали свои обещания. Король вернул графа де Гиша и изгнал шевалье де Лоррена; это настолько расстроило принца, что он заболел от огорчения.
Принцесса Генриетта уехала в Лондон и приложила столько усилий, чтобы убедить своего брата Карла II слушаться политических советов мадемуазель де Керуаль, что союз между Францией и Англией был подписан и английские корабли, имея с собой балласт в виде нескольких миллионов французского золота, провели ожесточенную кампанию против голландского флота.
Карл II обещал мадемуазель де Керуаль, что за добрые советы, которые были преподаны ею, он отблагодарит ее каким-нибудь скромным знаком признательности; он сдержал свое обещание и сделал ее герцогинею Портсмутской.
Кольбер обещал королю корабли, снаряжение и победы. И он, как известно, сдержал обещание. Наконец, Арамис, на обещания которого меньше всего можно было рассчитывать, написал Кольберу по поводу переговоров в Мадриде, взятых им на себя, нижеследующее письмо:
«Господин Кольбер.
Направляю к вам преподобного отца д’Олива, временного генерала ордена Иисуса, моего предполагаемого преемника.
Преподобный отец объяснит вам, г-н Кольбер, что я сохраняю за собой управление всеми делами ордена, касающимися Франции и Испании, но не хочу сохранять титул генерала ордена, так как это бросило бы слишком много света на ход переговоров, которые поручены мне его католическим величеством королем Испании. Я снова приму этот титул по повелению его величества короля, когда предпринятые мною труды, в согласии с вами, к вящей славе господа и его церкви, будут доведены до благополучного завершения.
Преподобный отец д’Олива уведомит вас также и о согласии его величества на подписание договора, гарантирующего нейтралитет Испании в случае войны между Францией и Голландией. Это соглашение сохранит свою силу даже при том, что Англия вместо активных действий ограничится нейтралитетом.
Что касается Португалии, о которой мы с вами беседовали, то могу вас заверить, сударь, что она сделает все от нее зависящее, дабы оказать христианнейшему королю посильную помощь в предстоящей войне.
Прошу вас, г-н Кольбер, дарить мне и впредь ваше дружеское расположение, а также верить в мою глубокую преданность, равно как повергнуть к стопам его христианнейшего величества мое безграничное уважение.
Герцог д’Аламеда».
Таким образом, и Арамис исполнил больше, чем обещал. Нам остается узнать, сдержали ли свое слово король, Кольбер и Д’Артаньян.
Весной, как предсказал Кольбер д’Артаньяну, начались военные действия и на суше. За армией в безупречном порядке следовал двор Людовика XIV.
Верхом, окруженный каретами с дамами и придворными кавалерами, Людовик вел на это кровавое празднество избранных своего королевства.
Офицеры этой армии не слышали, правда, другой музыки, кроме грохота голландской крепостной артиллерии, но для многих, нашедших на этой войне почести, чины, богатство или смерть, и этого было вполне достаточно.
Д’Артаньян выступил во главе корпуса в двенадцать тысяч человек кавалерии и пехоты, получив приказ овладеть различными крепостями, являвшимися узлами стратегического сплетения, называемого Фрисладдией.
Никогда еще армия не отправлялась в поход, имея во главе столь заботливого военачальника. Офицеры знали, что генерал, не менее осторожный и хитрый, чем храбрый, не пожертвует без крайней необходимости ни одним человеком, ни пядью земли. У него были старые военные привычки: жить за счет вражеской страны, держать солдат в веселье, а врага – в горести.
Д’Артаньян считал делом чести показать себя мастером в своем ремесле.
Никогда не видали более удачно задуманных битв, более подготовленных и своевременно нанесенных ударов, более умелого использования ошибок, допущенных осажденными. За месяц армия д’Артаньяна взяла двенадцать крепостей.
Он осаждал тринадцатую, и она держалась уже в течение пяти дней. Д’Артаньян велел вырыть траншею, делая вид, что ему и в голову не приходит, будто его люди могут уставать. Землекопы и рабочие в армии этого человека были энергичные, смышленые и старательные, потому что он относился к ним как к солдатам, умел делать их работу почетной и оберегал их от опасности. Надо было видеть, с каким рвением они переворачивали болотистую почву Голландии. Солдаты острили, что груды торфа и глины тают у них на глазах, как масло на сковородках голландских хозяек.
Д’Артаньян послал курьера к королю с сообщением о последних успехах; это улучшило хорошее настроение короля и усилило в нем желание развлекать дам. Победы д’Артаньяна придавали столько величия королю, что г-жа де Монтеспан называла его теперь Людовиком Непобедимым.
Таким образом, мадемуазель де Лавальер, называвшая его только Людовиком Победоносным, в немалой мере утратила благосклонность его величества. К тому же у нее нередко бывали заплаканные глаза, а для непобедимого нет ничего более неприятного, чем любовница, которая плачет, когда все кругом улыбается. Звезда мадемуазель де Лавальер закатывалась, застилаемая тучами и слезами.
Но веселость г-жи де Монтеспан возрастала с каждым новым успехом, и это утешало Людовика во всех неприятностях и невзгодах. И всем этим король был обязан д’Артаньяну, и никому больше. Его величеству было угодно признать эти заслуги, и он написал Кольберу:
«Господин Кольбер, нам следует выполнить обещание, данное г-ну д’Артаньяну от моего имени; свои обещания он неукоснительно выполняет. Все, что потребуется для этого, вы получите в надлежащее время.
Людовик».
Во исполнение королевской воли Кольбер, задержавший у себя офицера, присланного к нему д’Артаньяном, вручил этому офицеру письмо для его генерала и небольшой инкрустированный золотом ларчик черного дерева, который был не слишком объемист, но весил, очевидно, немало, поскольку посланному дали пять человек охраны, чтобы помочь отвезти его. Эти люди добрались до осаждаемой д’Артаньяном крепости лишь перед самым восходом солнца и тотчас же отправились к генералу.
Им сказали, что вчера вечером комендантом неприятельской крепости, человеком на редкость упорным, была произведена вылазка, во время которой осаждаемые засыпали земляные работы французов, убили семьдесят семь человек и начали заделывать брешь в крепостной стене, и Д’Артаньян, раздосадованный этой их дерзостью, вышел с девятью ротами гренадеров, чтобы исправить причиненные врагом повреждения.
Посланному Кольбера было ведено разыскать д’Артаньяна в любой час дня и ночи, где бы тот ни был Итак, сопровождаемый своею охраной, офицер верхом поехал к траншеям.
Всадники увидели д’Артаньяна на открытом со всех сторон месте; он был в шляпе с золотым галуном, в мундире с расшитыми золотом обшлагами, со своей длинной тростью в руках. Он покусывал седой ус и время от времени левой рукой стряхивал с себя пыль, которая сыпалась на него, когда падавшие поблизости ядра взрывали землю.
Под этим смертоносным огнем, среди нестерпимого воя и свиста офицеры неутомимо работали киркой и лопатой, тогда как солдаты возили тачки с землей и укладывали фашины. На глазах росли высокие насыпи, прикрывавшие собою траншеи.
К трем часам все повреждения были исправлены. Д’Артаньян стал мягче с окружающими его людьми. И он совсем успокоился, когда к нему, почтительно обнажив голову, подошел начальник саперов и доложил, что траншея стала снова пригодной для размещения в ней солдат. Едва этот человек кончил докладывать, как ядром ему оторвало ногу, и он упал на руки д’Артаньяна. Генерал поднял своего солдата и спокойно, стараясь ободрить ласкою раненого, отнес его в траншею. Это произошло на виду у всей армии, и солдаты приветствовали своего командира шумными аплодисментами.
С этого мгновения воодушевление, царившее в армии д’Артаньяна, превратилось в неудержимый порыв: две роты по собственному почину бросились к неприятельским аванпостам и мгновенно смяли противника. Когда их товарищи, удерживаемые с большим трудом генералом, увидели этих солдат на крепостных бастионах, они также устремились вперед, и вскоре начался ожесточеннейший штурм контрэскарпа, который был ключом ко всей крепости.
Д’Артаньян понял, что у него остается лишь один способ остановить свою армию – это дать ей возможность захватить крепость. Он бросил все свои силы на два пролома в стене, заделкой которых в это время были заняты осаждаемые. Удар солдат д’Артаньяна был страшен. Восемнадцать рот приняло в нем участие, и сам генерал сопровождал их на расстоянии в половину пушечного выстрела от крепостных стен, чтобы поддержать их штурм своими резервами.
Отчетливо были слышны крики голландцев, истребляемых среди укреплений гренадерами д’Артаньяна. Осажденные отчаянно сопротивлялись; комендант отстаивал каждую пядь занятой им позиции. Д’Артаньян, чтобы положить конец сопротивлению неприятеля и заставить его прекратить стрельбу, бросил на крепость еще одну колонну штурмующих; она пробила брешь в воротах, и вскоре на укреплениях, в языках пламени, показались беспорядочно бегущие осажденные, преследуемые сломившими их сопротивление осаждающими.
Именно в этот момент генерал, обрадованный успехом, услышал рядом с собой чей-то голос:
– Сударь, от господина Кольбера.
Он взломал печать на письме, в котором содержались следующие слова:
«Господин Д’Артаньян, король поручает мне уведомить вас, что, принимая во внимание вашу безупречную службу и честь, которую вы доставляете его армии, он назначает вас маршалом Франции.
Король, сударь, выражает свое восхищение победами, которые вы одержали. Он приказывает завершить начатую вами осаду благополучно для вас и с успехом для его дела».
Д’Артаньян стоял с разгоряченным лицом и сияющим взглядом. Он поднял глаза, чтобы следить за продвижением своих войск, бившихся на крепостных стенах среди вихрей огня и дыма.
– С этим покончено, город капитулирует через какие-нибудь четверть часа, – сказал он посланному Кольбера и принялся дочитывать полученное письмо.
«Ларчик, который вам будет вручен, – мой личный подарок. Вы не станете, надеюсь, сердиться, узнав, что, пока вы, воины, защищаете своей шпагой короля, я побуждаю мирное ремесло создавать достойные вас знаки нашей признательности.
Препоручаю себя вашей дружбе, г-н маршал, и умоляю вас верить в искренность моих чувств.
Кольбер».
Д’Артаньян, задыхаясь от радости, сделал знак посланному Кольбера; тот подошел, держа ларчик в руках. Но когда маршал собрался уже посмотреть на его содержимое, со стороны укреплений послышался оглушительный взрыв и отвлек внимание д’Артаньяна.
– Странно, – проговорил он, – странно, я до сих пор не вижу на стенах белого знамени и не слышу сигнала, оповещающего о сдаче.
И он бросил на крепость еще три сотни свежих солдат, которых повел в бой полный решимости офицер, получивший приказ пробить в крепостной стене еще одну брешь. Затем, несколько успокоившись, он снова повернулся к посланному Кольбера; тот все так же стоял возле него с ларчиком наготове.
Д’Артаньян протянул уже руку, чтобы открыть его, как вдруг неприятельское ядро выбило ларчик из рук офицера и, ударив в грудь д’Артаньяна, опрокинуло генерала на ближний бугор. Маршальский жезл, вывалившись сквозь разбитую стенку ларчика, упал на землю и покатился к обессилевшей руке маршала.
Д’Артаньян попытался схватить его. Окружающие надеялись, что хотя ядро и отбросило маршала, но он, по крайней мере, не ранен. Надежда эта, однако, не оправдалась; в кучке перепуганных офицеров послышались тревожные возгласы: маршал был весь в крови; смертельная бледность медленно покрывала его благородное, мужественное лицо.
Поддерживаемый руками, со всех сторон тянувшимися к нему, он смог обратить свой взгляд в сторону крепости и различить на главном ее бастионе белое королевское знамя; его слух, уже не способный воспринимать шумы жизни, уловил тем не менее едва слышную барабанную дробь, возвещавшую о победе.
Тогда, сжимая в холодеющей руке маршальский жезл с вышитыми на нем золотыми лилиями, он опустил глаза, ибо у него не было больше сил смотреть в небо, и упал, бормоча странные, неведомые слова, показавшиеся удивленным солдатам какою-то кабалистикой, слова, которые когда-то обозначали столь многое и которых теперь, кроме этого умирающего, никто больше не понимал:
– Атос, Портос, до скорой встречи. Арамис, прощай навсегда!
От четырех отважных людей, историю которых мы рассказали, остался лишь прах; души их призвал к себе бог.
