Виконт де Бражелон или десять лет спустя. Александр Дюма ЧАСТЬ III

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Глава 29.
ФОНТЕНБЛО В ДВА ЧАСА УТРА

Как мы видели, де Сент-Эньян покинул королевские комнаты в тот самый момент, когда туда входил суперинтендант.

Де Сент-Эньян получил поручение, которое нужно было выполнить как можно скорее; это значит, что де Сент-Эньян собирался приложить все старания использовать свое время как можно лучше.

Он решил, что первые необходимые сведения может дать ему де Гиш. И он помчался к де Гишу.

Де Гиш, который, как мы видели, скрылся за углом флигеля и как будто бы отправился домой, домой, однако, не вернулся. Де Сент-Эньян принялся его разыскивать.

Исходив парк во всех направлениях, он заметил около дерева что-то похожее на человеческую фигуру. Фигура эта была неподвижна, как статуя, и, казалось, человек весь поглощен созерцанием одного окна, хотя оно было плотно завешено.

Так как это было окно комнаты принцессы, то Сент-Эньян заключил, что застывшая фигура является не кем иным, как де Гишем. Он тихонько подошел ближе и увидел, что не ошибся.

Свидание с принцессой преисполнило де Гиша таким счастьем, которое оказалось непосильным для его души.

Де Сент-Эньяну было известно, что де Гиш играл какую-то роль в представлении Лавальер принцессе; придворный знает и помнит все. Он только не знал, по какому праву и на каких условиях де Гиш согласился оказывать покровительство Лавальер. Но если хорошенько постараться, то всегда можно кое-что выведать; поэтому Сент-Эньян надеялся получить необходимые ему сведения, расспросив де Гиша со всей деликатностью и в то же время настойчивостью, на какие он был способен.

План де Сент-Эньяна был такой.

Если сведения окажутся благоприятными, то уверить короля, что именно он нашел жемчужину, и добиваться привилегии вставить эту жемчужину в королевскую корону. Если же сведения окажутся неблагоприятными, что было вполне возможно, то выведать, в какой степени король увлечен Лавальер, и затем передать королю добытые сведения в такой форме, чтобы за этим последовало изгнание девчонки, а потом приписать себе заслугу этого изгнания в глазах всех женщин, стремившихся покорить королевское сердце, начиная с принцессы и кончая королевой.

В случае же, если король проявит упорство в своих желаниях, – скрыть от него дурные сведения; дать знать Лавальер, что эти дурные сведения все без исключения глубоко погребены в памяти человека, узнавшего их; блеснуть, таким образом, своим великодушием в глазах несчастной девушки, пробудить в ней чувства признательности и страха и при помощи этих чувств вечно держать ее в зависимости, сделать ее своей соумышленницей при дворе, которая, преуспевая сама, была бы заинтересована и в его преуспеянии.

Если же допустить, что в один прекрасный день тайна ее прошлого все-таки обнаружится, – принять заранее все предосторожности, чтобы сделать в присутствии короля вид, будто ему ничего не было известно. Даже в этот день он останется в глазах Лавальер все тем же великодушным человеком.

С этими-то мыслями, созревшими в голове де Сент-Эньяна в какие-нибудь полчаса, лучший сын века, как сказал бы Лафонтен, принялся за дело, твердо решив заставить заговорить де Гиша, иными словами – посеять в нем сомнение относительно его счастья, о причинах которого де Сент-Эньян, впрочем, ничего не знал.

Был час ночи, когда де Сент-Эньян заметил неподвижно стоящего де Гиша, прислонившегося к стволу дерева и впившегося глазами в освещенное окно.

Час ночи, самый сладкий час, который художники венчают миртами и распускающимися цветами, час, когда слипаются глаза, а сердце трепещет, голова отягчена, когда мы бросаем взгляд сожаления на прошедший день и обращаемся с восторженными приветствиями к новому дню. Для де Гиша этот час был зарей несказанного счастья; он озолотил бы нищего, ставшего на его пути, лишь бы только этот нищий не нарушал его грез.

Как раз в этот час Сент-Эньян, приняв дурное решение, – эгоизм всегда плохой советчик, – хлопнул его по плечу.

– Вас-то я и искал, любезнейший, – вскричал он.

– Меня? – вздрогнул де Гиш, губы которого только что шептали дорогое имя.

– Да, вас. И застаю вас беседующим с луной и звездами. Уж не одержимы ли вы недугом поэзии, дорогой граф, и не сочиняете ли стихи?

Молодой человек принужден был улыбнуться, между тем как в глубине сердца посылал тысячу проклятий де Сент-Эньяну.

– Может быть, – отвечал он. – Но по какой же счастливой случайности?..

– Вижу, что вы плохо расслышали меня.

– Как так?

– Ведь я сказал, что ищу вас.

– Меня?

– Да, ищу и поймал.

– На чем же?

– На прославлении Филис.

– Вы правы, не буду спорить с вами, – рассмеялся де Гиш. – Да, дорогой граф, я воспеваю Филис.

– Это вам и подобает.

– Мне?

– Конечно, вам. Вам, неустрашимому покровителю всех красивых и умных женщин.

– Что за вздор вы городите?

– Говорю истинную правду. Мне все известно. Знаете ли, я влюблен.

– Вы?

– Да.

– Тем лучше, дорогой граф. Пойдемте, вы мне расскажете.

Де Гиш, испугавшись, чтобы Сент-Эньян не заметил этого освещенного окна, взял графа под руку и попробовал увести его.

– Нет, нет, – сказал тот, упираясь, – не тащите меня в этот темный парк, там слишком сыро.

– В таком случае ведите меня куда вам вздумается и спрашивайте о чем желаете, – покорился де Гиш.

– Вы крайне любезны.

Затем, помолчав немного, де Сент-Эньян продолжал:

– Дорогой граф, мне очень хотелось бы услышать ваше мнение об одной особе, которой вы оказывали покровительство.

– И которую вы любите?

– Я не говорю ни да, ни нет, дорогой мой… Вы понимаете, что нельзя рисковать своим сердцем очертя голову и что сначала нужно принять меры предосторожности.

– Вы правы, – вздохнул де Гиш, – сердце – весьма хрупкая вещь.

– Мое в особенности. Оно такое нежное, уверяю вас.

– О, это всем известно, граф. А дальше?

– А дальше вот что. Дело идет попросту о мадемуазель де Тонне-Шарант.

– Вот как! Дорогой Сент-Эньян, мне кажется, что вы сошли с ума.

– Почему же?

– Я никогда не покровительствовал мадемуазель де Тонне-Шарант.

– Неужели?

– Никогда.

– А разве не вы представили мадемуазель де Тонне-Шарант принцессе?

– Но вам ведь лучше чем кому-либо должно быть известно, дорогой граф, что мадемуазель де Тонне-Шарант из такого дома, что не нуждается ни в какой протекции, а, напротив, сама принцесса желала иметь ее своей фрейлиной.

– Вы смеетесь надо мной.

– Нет, честное слово, не понимаю, что вы хотите сказать.

– Значит, вы не причастны к тому, что она допущена ко двору?

– Пет.

– Вы с ней незнакомы?

– Впервые я увидел ее в тот день, когда она представлялась принцессе.

А поскольку я совсем не покровительствовал ей, совсем незнаком с ней, то и не могу дать вам, дорогой граф, сведений, которые вы хотели бы получить.

При этом де Гиш сделал движение, как бы намереваясь ускользнуть от своего собеседника.

– Стойте, стойте, – воскликнул де Сент-Эньян, – я вас задержу еще минутку.

– Простите, но мне кажется, что час поздний, пора домой.

– Однако вы не спешили домой, когда я вас встретил, или, точнее, нашел?

– Я к вашим услугам, дорогой граф, если вы собираетесь что-нибудь сказать мне.

– И отлично, клянусь создателем! Получасом раньше, получасом позже от этого ваши кружева не изомнутся ни больше, ни меньше. Поклянитесь мне, что причиной вашего молчания не являются какие-нибудь дурные сведения об этой девушке.

– Что вы, насколько мне известно, она чиста, как хрусталь.

– Вы обрадовали меня! Однако я не хочу производить впечатления человека, плохо осведомленного в этих делах. Всем известно, что вы поставляли фрейлин ко двору принцессы. По поводу этого сложили даже песенку про вас.

– Дорогой мой, ведь вы же отлично знаете, что при дворе это делают по всякому поводу.

– Вы знаете эту песню?

– Нет, спойте, тогда я буду знать.

– Охотно; правда, я забыл, как она начинается, но помню, как она кончается.

– Ладно, и это уже кое-что.

Всех фрейлин, слышь,

Поставщик Гиш.

– И смысла мало, и рифма скверная.

– Чего же вы хотите, дорогой мой? Эту песню сочинил не Расин, не Мольер, а Лафельяд; а ведь вельможа не может владеть рифмой, как заправский стихотворец.

– Как досадно, что вы помните только конец.

– Погодите, погодите, вот начало второго куплета.

– Слушаю.

Дал место кавалер

Монтале и…

– Тьфу! «И Лавальер», – воскликнул нетерпеливо до Гиш, совершенно не понимая, куда гнет де Сент-Эньян.

– Да, да, это самое, Лавальер! Вы правильно подобрали рифму, дорогой мой.

– Ужасно трудно было догадаться!

– Монтале и Лавальер, вот именно. Этим самым двум девчонкам вы и протежировали.

И Сент-Эньян расхохотался.

– А почему же в песне совсем ничего не сказано о мадемуазель де Тонне-Шарант? – спросил де Гиш.

– Не знаю.

– Итак, вы удовлетворены?

– Разумеется; но там все-таки упоминается Монтале, – сказал Сент-Эньян, продолжая смеяться.

– О, вы ее найдете повсюду! Очень быстрая девица.

– Вы ее знаете?

– Скорее понаслышке. За нее хлопотал некий Маликорн, которому, в свою очередь, протежировал Маникан; Маникан просил меня устроить Монтале фрейлиной при дворе принцессы, а Маликорна офицером в свите принца. Я попросил за них; ведь вы знаете, что я питаю некоторую слабость к этому чудаку Маникану.

– Что же, ваши труды увенчались успехом?

– Что касается Оры де Монтале – да; по отношению к Маликорну – и да и нет, его только терпят. Это все, что вы хотели знать?

– Остается рифма.

– Какая рифма?

– Подысканная вами.

– Лавальер?

– Да.

И Сент-Эньян снова залился смехом, который так раздражал де Гиша.

– Да, это точно, я ввел ее к принцессе, – проговорил де Гиш.

– Ха-ха-ха!

– Но, дорогой граф, – сказал очень сухо и холодно де Гиш, – вы сделаете мне большое одолжение, если но будете отпускать шуточек относительно этого имени. Мадемуазель Ла Бом Леблан де Лавальер особа совершенно безупречная.

– Совершенно безупречная?

– Да.

– А разве до вас не дошли последние слухи? – спросил де Сент-Эньян.

– Нет, и вы очень меня обяжете, дорогой граф, если сохраните эти слухи для себя и для тех, кто распускает их.

– Почему вас так волнует это?

– Потому что де Лавальер любит один из моих близких друзей.

Сент-Эньян вздрогнул.

– Вот как! – воскликнул он.

– Да, граф! – продолжал де Гиш. – Вы самый воспитанный из всех французов и должны понять поэтому, что я не позволю ставить своего друга в смешное положение.

– Понимаю как нельзя лучше!

И Сент-Эньян прикусил губы от досады и обманутого любопытства.

Де Гиш вежливо поклонился ему.

– Вы прогоняете меня, – сказал Сент-Эньян, которому до смерти хотелось узнать имя друга.

– Нисколько, дражайший… Я собираюсь кончить свои стихи к Филис.

– Что же это за стихи?

– Четверостишие. Понимаете ли, четверостишие – тонкая вещь.

– Еще бы!

– А так как из четырех стихов мне осталось сочинить еще три с половиной, то я хочу сосредоточиться.

– Ну, понятно. До свидания, граф!

– До свидания!

– Кстати…

– Что?

– У вас легкая рука?

– Очень.

– Следовательно, вы успеете окончить ваши три с половиной стиха к завтрашнему утру?

– Надеюсь.

– В таком случае до завтра.

– До завтра, прощайте.

Сент-Эньяну волей-неволей пришлось раскланяться; он исчез за деревьями.

Во время разговора де Гиш и Сент-Эньян отошли довольно далеко от замка.

У всякого математика, всякого поэта и всякого мечтателя свои развлечения; Сент-Эньян, расставшись с до Гишем, очутился на краю парка, где начинались уже разные службы и где за большими купами акаций и каштанов, оплетенных диким виноградом, возвышалась стена, отделявшая парк от двора со службами.

Оставшись один, Сент-Эньян пошел по направлению к этим постройкам; де Гиш повернул в противоположную сторону. Один возвращался, следовательно, к цветникам, другой же шел к ограде.

Сент-Эньян шагал по мягкому песку под непроницаемым сводом рябин, сирени и боярышника, никем не видимый и не слышимый. Он обдумывал выход из трудного положения, очень разочарованный тем, что ему не удалось ничего выведать о Лавальер, несмотря на все ухищрения, пущенные им в ход.

Вдруг до его уха донеслись звуки человеческих голосов. Это был шепот, женские жалобы, прерываемые вопросами, тихий смех, вздохи, заглушенные возгласы удивления; отчетливее всего можно было различить голос женщины.

Сент-Эньян остановился и с удивлением обнаружил, что голоса раздаются откуда-то сверху.

Подняв голову, он заметил женщину, забравшуюся по лестнице на верхушку каменной ограды; она разговаривала, оживленно жестикулируя, с сидевшим на дереве мужчиной; видна была только его голова. Женщина была по одну сторону стены; мужчина – по другую.

Глава 30.
ЛАБИРИНТ

Де Сент-Эньян искал только сведений, а нашел целое приключение. Ему повезло.

Любопытствуя узнать, почему мужчина и женщина находятся здесь, а главное, о чем они разговаривают в такой поздний час и в таком неудобном положении, де Сент-Эньян тихонько подкрался к самой лестнице.

Устроившись поудобнее, он услышал следующий разговор.

Говорила женщина:

– Право же, господин Маникан, – в голосе ее слышались упреки и в то же время кокетливые нотки, – право же, вы подвергаете нас большому риску. Если мы будем продолжать наш разговор, нас застанут врасплох.

– Весьма вероятно, – перебил мужчина самым спокойным и флегматичным топом.

– Что же тогда скажут? Ах, если кто-нибудь увидит меня, я умру со стыда!

– Это было бы большим ребячеством, на которое я считаю вас неспособной.

– Добро бы еще между нами было что-нибудь; но накликать на себя неприятности так, здорово живешь, – благодарю покорно. Прощайте, господин Маникан.

«Прекрасно! Я знаю мужчину; теперь нужно узнать женщину», – сказал про себя де Сент-Эньян, рассматривая стоящие на перекладине лестницы ножки, обутые и изящные голубые шелковые туфли, в чулках телесного цвета.

– Ради бога, подождите минутку, дорогая Монтале! – воскликнул де Маникан. – Ради бога, не исчезайте. Мне нужно сказать вам еще много важных вещей.

– Монтале! – прошептал де Сент-Эньян. – Одна из тройки! У каждой из трех кумушек свое увлечение; только мне казалось, что увлечение этой называется господин Маликорн, а не Маникан.

Услышав призыв своего собеседника, Монтале остановилась посредине лестницы. Несчастный Маникан перебрался на другую ветку каштана, чтобы занять более удобное положение.

– Выслушайте меня, прошу вас, надеюсь, вы не подозреваете меня в дурных намерениях?

– Нисколько… Но зачем же, однако, это письмо, в котором вы напоминаете о своих услугах? Зачем это свидание в такой час и в таком месте?

– Вы спрашиваете меня, зачем я желал пробудить у вас чувство благодарности, напомнив вам, что это я ввел вас к принцессе? Да просто я очень хотел получить свиданье с вами, на которое вы так любезно согласились, и не мог найти более верного средства подействовать на вас. Почему я выбрал для него этот час и это место? Потому, что час казался мне удобным, а место уединенным.

А мне нужно попросить вас о таких вещах, о которых неудобно говорить при свидетелях.

– Послушайте, господин де Маникан!

– У меня самые чистые намерения, дорогая Монтале.

– Господин де Маникан, я думаю, что мне следует уйти.

– Выслушайте меня, а не то я перепрыгну к вам; лучше не прекословьте, потому что как раз сейчас меня очень раздражает одна ветка, я не ручаюсь за себя. Не берите с нее пример и слушайте меня.

– Хорошо, я вас слушаю; но говорите короче, потому что если вас раздражает ветка, то меня – перекладина лестницы, которая врезалась в мои подошвы. Под мои туфли подведена мина, предупреждаю вас.

– Окажите мне любезность, дайте вашу руку, мадемуазель.

– Зачем?

– Да дайте же.

– Вот вам рука; но что такое вы делаете?

– Тащу вас к себе.

– Зачем? Надеюсь, вы не хотите усадить меня на ветку рядом с собой?

– Нет, но я хочу, чтоб вы сели на ограде; вот так.

Место широкое, удобное, и я много бы дал, чтобы вы позволили мне присесть рядом с вами.

– Ничего, ничего, вам хорошо и там; нас увидят.

– Вы думаете? – вкрадчиво спросил Маникан.

– Уверена.

– Будь по-вашему. Я остаюсь на каштане, хотя мне здесь очень неуютно.

– Господин Маникан, вы отвлеклись от темы.

– Это правда.

– Вы мне писали?

– Писал.

– Зачем же вы писали?

– Представьте себе, что сегодня в два часа де Гиш уехал.

– А дальше?

– Видя, что он уезжает, я, по своему обыкновению, последовал за ним.

– Вижу, потому что вы здесь.

– Погодите-ка. Вам ведь известно, не правда ли, что бедняга де Гиш был в ужасной немилости?

– Увы, да!

– Следовательно, с его стороны было верхом неблагоразумия ехать в Фонтенбло, к тем, кто изгнал его из Парижа, и особенно к тем, от которых его удалили.

– Вы рассуждаете, как покойный Пифагор, господин Маникан.

– А нужно сказать, что де Гиш упрям, как всякий влюбленный, он не прислушался ни к одному из моих доводов. Я просил его, умолял – он и слушать ничего не хотел… Ах, черт возьми!

– Что с вами?

– Простите, мадемуазель, это все проклятая ветка, о которой я уже имел честь упомянуть вам, она только что разорвала мне панталоны.

– Не беда, сейчас темно, – смеясь, отвечала Монтале, – продолжайте, господин Маникан.

– Итак, де Гиш отправился верхом, крупной рысью, а я последовал за ним пешком. Вы понимаете, что только дурак или сумасшедший спешит, бросаясь в воду за своим другом. И вот я пустил де Гиша скакать вперед, а сам поехал не торопясь, в полной уверенности, что несчастного не примут, а если примут, то так, что при первом же суровом слове ему придется повернуть назад, и, следовательно, я увижу, как он скачет домой где-нибудь в Ри или в Мелуне; согласитесь, что и это уже много: одиннадцать лье туда и столько же обратно.

Монтале пожала плечами.

– Смейтесь, если вам угодно, сударыня; но если бы вы не сидели с удобством на гладких камнях ограды, взобрались бы верхом на ветку, то и вы, подобно мне, желали бы сойти вниз как можно скорее.

– Минуточку терпения, дорогой Маникан, одну минуточку. Итак, вы говорите, что вы миновали Ри и Мелун?

– Да, я миновал Ри и Мелун, я продолжал путь, удивляясь, что он не едет назад, наконец, приехав в Фонтенбло, расспрашиваю, осведомляюсь у всех, где де Гиш, никто не видел его, никто не разговаривал с ним в городе, оказывается, он прискакал галопом, въехал в ворота замка и исчез.

С восьми часов вечера я ищу его по всему Фонтенбло, спрашиваю о нем всех и каждого, нет де Гиша! Я умираю от беспокойства Вы понимаете, не мог же я броситься прямо в волчью пасть, не мог сам войти в замок, подобно моему неосторожному другу; я пошел к службам и вызвал вас письмом. Теперь, мадемуазель, ради самого неба, успокойте меня.

– Это совсем не трудно, дорогой Маникан; ваш друг де Гиш бью принят как нельзя лучше.

– Да неужели?

– Король обласкал его.

– Как? Король, который сам отправил его в изгнание?

– Принцесса улыбалась ему; принц, кажется, полюбил его больше, чем прежде.

– Вот как, – протянул Маникан. – Теперь понятно, почему он остался. А обо мне он ничего не говорил?

– Ни слова.

– Очень дурно с его стороны. Что он теперь делает?

– По всей вероятности, спит, а если не спит, то мечтает.

– А что у вас делали весь вечер?

– Танцевали.

– Знаменитый балет? А каков был де Гиш?

– Обворожителен.

– Молодчина! Теперь простите, мадемуазель, мне остается перейти прямо к вам.

– Как так?

– Вы понимаете: я не могу рассчитывать, чтобы мне открыли двери замка в такой час; я очень хотел бы лечь спать на этой ветке, но уверяю вас, что это возможно разве только попугаю.

– Не могу же я, однако, господин Маникан, ввести гостя через забор.

– Двоих, мадемуазель, – проговорил еще чей-то голос, но крайне робко; ясно было, что говоривший чувствует все неприличие подобной просьбы.

– Боже мой, – ужаснулась Монтале, стараясь разглядеть, кто стоял под каштаном, – кто это?

– Я, мадемуазель.

– Кто вы такой?

– Маликорн, ваш покорнейший слуга.

И Маликорн, произнеся эти слова, поднялся с земли на нижние ветви и выше, до уровня ограды.

– Господин Маликорн!.. Господи боже мой, да вы оба с ума сошли!

– Как вы себя чувствуете, мадемуазель? – изысканно вежливо спросил Маликорн.

– Этого только мне не хватало! – вое кликнула с отчаянием Монтале.

– Ах, мадемуазель, – прошептал Маликорн, – не будьте такой суровой, умоляю вас!

– Ведь мы ваши друзья, мадемуазель, – сказал Маникан, – а друзьям нельзя желать погибели. Оставить же нас здесь на всю ночь – все равно что приговорить к смерти.

– Ну, – засмеялась Монтале, – господин Маликорн такой здоровяк, что не умрет, проведя ночь под ясными звездами!

– Мадемуазель!

– Это послужит справедливым наказанием за его выходку.

– Идет! Пусть Маликорн устраивается с вами как хочет, а я перебираюсь, – объявил Маникан.

И, согнув пресловутую ветку, на которую он так горько жаловался, Маникан пустил в ход руки и ноги и в заключение уселся рядом с Монтале.

Монтале хотела столкнуть Маникана, Маникан прилагал все усилия, чтобы удержаться. Эта стычка, продолжавшаяся несколько секунд, была не лишена живописности, которая не ускользнула от внимательного глаза г-на де Сент-Эньяна. Маникан одержал верх. Завладев лестницей, он спустился по ней на несколько ступенек и галантно предложил руку своей неприятельнице.

А тем временем на каштан забрался Маликорн и уселся на то самое место, где только что сидел Маникану намереваясь последовать за ним и дальше. Маникан и Монтале спустились на несколько ступенек; Маникан проявлял упорство, Монтале смеялась и отбивалась.

Тут раздался голос Маликорна.

– Мадемуазель, – взывал Маликорн, – не покидайте меня, умоляю вас!

Положение мое очень неудобно, и я не в состоянии благополучно перебраться через ограду без посторонней помощи; для Маникана порвать платье пустяки, он раздобудет себе другое из гардероба господина де Гиша; а я не могу рассчитывать даже на костюм Маникана, потому что он изорван.

– По-моему, – сказал Маникан, не обращая внимания на жалобы Маликорна, – по-моему, я должен сейчас же направиться на поиски де Гиша. Позже к нему, пожалуй, не попасть.

– Я тоже так думаю, – отвечала Монтале, – так ступайте же, господин Маникан.

– Тысяча благодарностей! До свиданья, мадемуазели – проговорил Маникан, соскочив на землю. – Вы необыкновенно любезны.

– Всегда к вашим услугам, господин Маникан; пойду теперь отделываться от господина Маликорна.

Маликорн вздохнул.

– Ступайте, ступайте, – продолжала Монтале.

Маникан сделал несколько шагов, потом, вернувшись к лестнице, спросил:

– Кстати, мадемуазель, как попасть к господину де Гишу?

– Ничего не может быть проще. Вы дойдете по буковой аллее…

– Хорошо.

– Дойдете до перекрестка…

– Хорошо.

– Увидите там четыре аллеи…

– Чудесно.

– Пойдете по одной из них…

– По какой именно?

– По правой.

– По правой?

– Нет, по левой.

– Ах, черт возьми!

– Нет… нет… подождите…

– По-видимому, вы и сами не знаете как следует. Вспомните хорошенько, прошу вас, мадемуазель.

– По средней!

– Их же четыре.

– Это верно. Все, что я знаю, это то, что одна из четырех ведет прямо к принцессе; эта аллея мне прекрасно известна.

– Но господин де Гиш не у принцессы же, не правда ли?

– Слава богу, нет!

– Следовательно, та аллея, которая ведет к принцессе, мне не нужна, и я желал бы променять ее на ту, что к одет к господину де Гишу.

– Да, разумеется, и я ее тоже знаю, но как узнать ее отсюда, просто ума не приложу.

– Предположим, мадемуазель, что я нашел эту счастливую аллею.

– Тогда вы и пойдете по ней. Вам останется только миновать лабиринт.

– Это еще что такое, что это за лабиринт?

– Довольно замысловатый; в нем и днем можно иногда заблудиться; бесконечные повороты направо и налево; сначала нужно сделать три поворота направо, потом два налево, потом один поворот… один или два? Погодите!

Наконец, выйдя из лабиринта, вы попадете в кленовую аллею, и эта аллея приведет вас прямо к павильону, в котором находится господин де Гиш.

– Вот так указание, нечего сказать: я не сомневаюсь, что, руководясь им, я сразу же запутаюсь. Поэтому я хочу вопросить вас оказать мне маленькую услугу.

– Какую?

– Предложить мне вашу руку и направлять мои стопы, как… как… я отлично знал мифологию, мадемуазель, но положение так серьезно, что вся она улетучилась у меня из головы. Пойдемте же, умоляю вас.

– А я? – вскричал Маликорн. – Что же вы меня-то покидаете?

– Нет, это невозможно, сударь, – сказала Монтале, обращаясь к Маникану. – Вдруг кто-нибудь увидит меня с вами в такой час, посудите, какие пойдут разговоры!

– Ваша чистая совесть будет вам защитой, мадемуазель, – ответил нравоучительно Маникан.

– Нет, сударь, никак невозможно!

– Ну, тогда позвольте мне помочь сойти Маликорну; это парень смышленый, да и нюх у него прекрасный; он доведет меня, и если погибать, то погибнем вместе или вместе спасемся. Если нас встретят вдвоем, на нас не обратят внимания; а одного меня сочтут, пожалуй, за любовника или за вора. Спускайтесь, Маликорн, вот вам лестница.

– Господин Маликорн, – вскричала Монтале, – запрещаю вам сходить с дерева! Под страхом моего жесточайшего гнева.

Маликорн, занесший уже было ногу на верхушку ограды, печально убрал ее.

– Шшш… – прошептал Маникан.

– Что такое? – спросила Монтале.

– Я слышу шаги.

– Ах, боже мой!

Действительно, шум шагов становился все более явственным, листва раздвинулась, и появился де Сент-Эньян, весело смеясь и простирая руку, как бы с целью остановить каждого в том положении, в каком они находились: Маликорна на дереве, с вытянутой шеей, Монтале на ступеньке лестницы, к которой она словно приросла, Маникана на земле, с отставленной вперед ногой, готового пуститься в путь.

– Добрый вечер, Маникан, – приветствовал его граф. – Милости просим, дружище; вас одень недоставало сегодня, и о вас спрашивали. Мадемуазель де Монтале, ваш… покорнейший слуга!

Монтале покраснела.

– Ах, боже мой! – пробормотала она, закрывая лицо руками.

– Успокойтесь, мадемуазель, – сказал де Сент-Эньян, – я знаю, что вы невинны, и поручусь в том перед всеми. Маникан, пойдемте со мной. Буковая аллея, перекресток и лабиринт – все знакомые места; я буду вашей Ариадной. Вот я и напомнил забытую вами мифологию!

– Ей-богу, верно! Благодарю вас, граф.

– Не прихватите ли заодно, граф, – попросила Монтале, – также господина Маликорна?

– Нет, нет, боже упаси! – отозвался Маликорн. – Господин Маникан досыта наговорился с вами; теперь, мадемуазель, моя очередь; мне нужно столько сказать вам по поводу нашего будущего.

– Слышите? – рассмеялся граф. – Оставайтесь с ним, мадемуазель. Разве вы не знаете, что сегодняшняя ночь – ночь тайн?

И, взяв Маникана под руку, граф быстро увлек его по той дороге, которую Монтале так хорошо знала и так плохо показывала.

Монтале проводила их глазами, пока они не скрылись из виду.

Глава 31.
КАК МАЛИКОРН БЫЛ ВЫСЕЛЕН ИЗ ГОСТИНИЦЫ «КРАСИВЫЙ ПАВЛИН»

Тем временем Маликорн постарался расположиться поудобнее.

Когда Монтале обернулась, перемена в положении Маликорна сразу же бросилась ей в глаза. Маликорн сидел, как обезьяна, на каменной ограде, опершись ногами на верхнюю ступеньку лестницы. Голова его, как у фавна, была увита плющом и жимолостью, а ноги опутывал дикий виноград.

Что касается Монтале, то ее вполне можно было принять за дриаду.

– На что это похоже? – возмущалась она, поднимаясь по лестнице. – Вы покоя мне не даете, преследуете, меня, несчастную, тиран вы этакий!

– Я, – удивился Маликорн, – я тиран?

– Разумеется, вы беспрестанно компрометируете меня, господин Маликорн; вы злобное чудовище!

– Я?

– Что вам понадобилось в Фонтенбло? Скажите на милость! Разве вы живете не в Орлеане?

– Вы спрашиваете, что мне понадобилось здесь? Мне нужно было увидеть вас.

– Ах, какое неотложное дело!

– Очень неотложное, мадемуазель, хотя вам, конечно, все равно. Что же касается моего дома, то вы прекрасно знаете, что я покинул его и в будущем мне не надо никакого дома, кроме того, в котором живете вы. А так как в настоящее время вы живете в Фонтенбло, то я и явился в Фонтенбло.

Монтале пожала плечами.

– Так вы хотите меня видеть?

– Да.

– Ну хорошо, вы меня увидели? Будет с вас, ступайте!

– О нет! – воскликнул Маликорн.

– Как это нет?

– Я явился не только с тем, чтобы увидеть вас; мне надо также поговорить с вами.

– Что же, поговорим. Но только после и в другом месте.

– После! Бог знает, увижу ли я вас после и в другом месте. Такого удобного случая, как этот, нам никогда больше не представится.

– Но сейчас я никак не могу.

– Почему?

– Потому что сегодня ночью произошла тысяча приключений.

– Так это будет тысяча первым.

– Нет, нет, мадемуазель де Тонне-Шарант ждет меня в нашей комнате; ей нужно сообщить мне что-то очень важное.

– И давно уже ждет?

– По крайней мере, с час.

– В таком случае, – сказал спокойно Маликорн, – подождет еще несколько минут.

– Господин Маликорн, вы забываетесь.

– То есть вы меня забываете, мадемуазель. И та роль, которую вы заставляете меня играть здесь, начинает раздражать меня. Тьфу, пропасть!

Целую неделю я слоняюсь тут около вас, а вы ни разу не соблаговолили заметить меня…

– Как, вы здесь уже целую неделю?

– Да, скитаюсь в парке, словно оборотень, обжигаемый фейерверками, от которых у меня порыжели два парика, вечно мокрый от вечерней сырости и брызг фонтанов, вечно голодный, измученный, вынужденный удирать через ограду, точно вор. Черт возьми, разве это жизнь для существа, которое не создано ни белкой, ни саламандрой, ни выдрой! Вы настолько безжалостны, что хотите заставить меня утратить человеческий образ. Нет, я протестую!

Я человек, черт возьми, и останусь человеком, разве только на этот счет последуют иные распоряжения небесного начальства!

– Что же вам надо? Чего вы хотите? Чего вы требуете? – спросила Монтале более мягким тоном.

– Не станете же вы уверять, что не знали о моем пребывании в Фонтенбло?

– Я…

– Будьте откровенны.

– Я подозревала об этом.

– Неужели в течение целой недели вы не могли устроить так, чтобы видеться со мной хотя бы раз в день?

– Мне всегда мешали, господин Маликорн.

– Та-та-та…

– Спросите у других фрейлин, если не верите.

– Никогда не спрашиваю объяснения того, что сам знаю лучше других.

– Успокойтесь, господин Маликорн, скоро все переменится.

– Давно пора.

– Вы же знаете, что о вас всегда думают, видят ли вас или нет, – сказала Монтале с кошачьей ласковостью.

– Да, как же, думают!

– Честное слово.

– Нет ли чего новенького?

– Относительно чего?

– Относительно моего поручения узнать, что творится у принца?

– Ах, дорогой Маликорн, в эти дни нельзя было даже подойти к его высочеству.

– А теперь?

– Теперь другое дело: со вчерашнего дня он перестал ревновать.

– Вот как! Отчего же прошла его ревность?

– Пошел слух, что король удостоил внимания Другую женщину, и принц сразу успокоился.

– А кто пустил этот слух?

Монтале понизила голос:

– Говоря между нами, мне кажется, что принцесса и король просто сговорились.

– Ха-ха!.. – засмеялся Маликорн. – Это было единственное средство! А как же тот бедный воздыхатель – господин де Гиш?

– О, он совсем отставлен.

– Они переписывались?

– Да нет же! В течение целой недели я не видела, чтобы кто-нибудь из них взял перо в руки.

– А в каких отношениях вы с принцессой?

– В самых лучших.

– Ас королем?

– Король улыбается мне, когда я прохожу мимо.

– Хорошо. Теперь скажите, какую женщину наши любовники решили сделать своей ширмой?

– Лавальер.

– Бедняжка! Нужно, однако, помешать этому, моя милая.

– Зачем?

– Затем, что господин Рауль де Бражелон убьет ее или себя, если у него возникнет подозрение.

– Рауль? Добряк Рауль? Вы думаете?

– Женщины имеют претензию считать себя знатоками человеческих страстей, – сказал Маликорн, – а сами не умеют читать ни в собственных сердцах, ни в собственных глазах. Словом, говорю вам, господин де Бражелон безумно любит Лавальер, и если она вздумает сделать вид, что обманывает его, он лишит себя жизни или убьет ее.

– Король защитит ее, – уверила его Монтале.

– Король! – воскликнул Маликорн.

– Конечно.

– Ну, Рауль убьет короля, как обыкновенного гусара.

– Вы с ума сошли, господин Маликорн!

– Нисколько; я говорю вам совершенно серьезно, милая Монтале, а сам я знаю, как поступить.

– Как?

– Я предупрежу потихоньку Рауля об этой шутке.

– Боже вас сохрани, несчастный! – вскричала Монтале, поднимаясь на одну ступеньку ближе к Маликорну. – Даже не заикайтесь об этом бедняге Бражелону.

– Почему же?

– Потому что вы еще ничего не знаете.

– А что случилось?

– Сегодня вечером… Никто нас не подслушивает?

– Нет.

– Сегодня вечером под королевским дубом Лавальер громко и простодушно заявила: «Не понимаю, как это, увидев короля, можно любить какого-нибудь другого мужчину».

Маликорн даже подпрыгнул на стене.

– Ах, боже мой, неужели она так и сказала, несчастная?

– Слово в слово.

– И она думает так?

– У Лавальер всегда что на уме, то и на языке.

– Это требует отмщения. Какие все женщины ехидны! – воскликнул Маликорн.

– Успокойтесь, дорогой Маликорн, успокойтесь!

– Напротив, зло нужно пресечь в корне. Нужно вовремя предупредить Рауля.

– Эка придумал! Теперь уже поздно, – ответила Монтале.

– Почему?

– Эти слова Лавальер…

– Да.

– Эти слова…

– Ну?

– Дошли до короля.

– Король знает их? Они были переданы королю?

– Король слышал их.

– Ohime[3], как говорил господин кардинал.

– Король находился в то время недалеко от королевского дуба.

– Следовательно, – заключил Маликорн, – теперь у короля и принцессы все пойдет как по маслу, а козлом отпущения явится бедный Бражелон.

– Вы совершенно правы.

– Это ужасно!

– Ничего не поделаешь.

– Да, пожалуй, лучше не становиться между королевским дубом и королем, не то такой маленький человек, как я, мигом будет раздавлен, – промолвил Маликорн после минутного размышления.

– Сущая правда.

– Подумаем теперь о себе.

– Как раз то самое, чего и я хотела.

– Откройте же свои прелестные глазки.

– А вы давайте сюда ваши большие уши.

– Приблизьте ваш крошечный ротик, чтобы я мог крепче поцеловать вас.

– Вот он, – сказала Монтале и тотчас сама ответила звонким поцелуем.

– Разберемся во всем как следует. Господин де Гит любит принцессу, Лавальер любит короля; король любит принцессу и Лавальер; принц не любит никого, кроме себя. Посреди всех этих любовных историй даже дурак сделал бы себе карьеру, а тем более такие рассудительные люди, как мы.

– Вы все носитесь со своими мечтами.

– Вернее, со своими фактами. Позвольте мне быть вашим путеводителем, моя дорогая; кажется, до сих пор вы не могли пожаловаться на мои советы, не правда ли?

– Не могла.

– В таком случае пусть прошлое служит вам порукой за будущее. Так как здесь каждый думает о себе, подумаем о себе и мы.

– Вы совершенно правы.

– Но только исключительно о себе.

– Идет!

– Союз наступательный и оборонительный!

– Клянусь, что буду свято исполнять его.

– Протяните руку; вот так: все для Маликорна!

– Все для Маликорна!

– Все для Монтале! – отвечал Маликорн, протягивая руку, в свою очередь.

– А теперь что же делать?

– Держать постоянно глаза открытыми, насторожить уши, собирать улики против других, не давать никаких улик против себя.

– По рукам!

– Идет!

– Решено. А теперь, когда договор заключен, прощайте.

– Как прощайте?

– Да так. Возвращайтесь в свою харчевню.

– В свою харчевню?

– Да; ведь вы же остановились в харчевне «Красивый павлин»?

– Монтале, Монтале, вы сами выдали себя! Вы отлично знали о моем пребывании в Фонтенбло.

– Что же это доказывает? Что вами занимаются больше, чем вы заслуживаете, неблагодарный!

– Гм…

– Возвращайтесь же в «Красивый павлин»!

– Ах, какая незадача!

– Почему?

– Это совершенно невозможно.

– Разве не там ваша комната?

– Была, а теперь нет.

– Нет? Кто же у вас отнял ее?

– А вот послушайте… Как-то раз, набегавшись за вами, я пришел, едва переводя дух, в гостиницу, как вдруг вижу носилки, на которых четверо крестьян несут больного монаха.

– Монаха?

– Да. Старика францисканца с седой бородой. Смотрю, несут этого больного монаха в гостиницу. Я поднимаюсь за ним по лестнице и вижу, что его вносят в мою комнату.

– В вашу комнату?

– Да, в мою собственную комнату. Думая, что произошла ошибка, зову хозяина; хозяин заявляет мне, что комната была снята мной на неделю, срок истек, и теперь ее занял этот францисканец.

– Вот как!

– Я сам воскликнул тогда: вот как! Больше того, я хотел рассердиться.

Я опять поднялся наверх. Я обратился к самому францисканцу. Хотел доказать ему неучтивость его поступка. Но этот монах, несмотря на всю свою слабость, приподнялся на локте, вперт в меня огненный взгляд и сказал голосом, который годился бы для командования кавалерийским отрядом «Выкиньте этого нахала за дверь!» Это приказание было моментально исполнено хозяином и четырьмя носильщиками, которые спустили меня с лестницы немножко скорее, чем я сам спустился бы. Вот почему, дорогая, я оказался без крова.

– Но кто такой этот францисканец? – спросила Монтале. – Что он, генерал ордена?

– Наверное; мне послышалось, что его величал так вполголоса один из носильщиков.

– Итак?.. – протянула Монтале.

– Итак, у меня нет больше ни комнаты, ни гостиницы, ни крова, и все-таки я решил, как и мой друг Маникан, не ночевать под открытым небом.

– Что же делать? – вскричала Монтале.

– Вот именно!

– Ничего не может быть проще, – раздался вдруг чей-то голос.

Монтале и Маликорн разом вскрикнули.

Показался де Сент-Эньян.

– Дорогой Маликорн, – сказал он, – счастливый случай снова приводит меня сюда, чтобы вывести вас из затруднительного положения. Пойдемте, я предлагаю вам комнату у себя и ручаюсь вам, что ее не отнимет никакой францисканец. Что же касается вас, мадемуазель, будьте спокойны: я уже посвящен в тайну мадемуазель де Лавальер и мадемуазель де Тонне-Шарант; вы были только что так добры, что посвятили меня в вашу, благодарю: я буду хранить все три тайны так же свято, как и одну.

Маликорн и Монтале переглянулись, как двое школьников, застигнутых на месте преступления. Но так как Маликорн не мог не увидеть всех выгод предложения де Сент-Эньяна, то он сделал Монтале знак, что покоряется, и та ответила ему тем же.

Затем Маликорн медленно спустился с лестницы, обдумывая, как бы поискуснее выведать у г-на де Сент-Эньяна все, что последний мог знать о пресловутой тайне. А Монтале помчалась как лань, и никакой лабиринт не мог сбить ее с пути.

Сент-Эньян действительно привел к себе Маликорна, оказывая ему всяческое внимание, – так он был счастлив держать в руках двух человек, которые могли бы поставлять ему сведения о тайнах фрейлин.

Глава 32.
ЧТО ЖЕ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРОИЗОШЛО В ХАРЧЕВНЕ «КРАСИВЫЙ ПАВЛИН»

Прежде всего сообщим читателю некоторые подробности о харчевне «Красивый павлин»; потом перейдем к описанию постояльцев, которые занимали ее.

Харчевня «Красивый павлин», как и всякая харчевня, обязана была своим названием вывеске. На этой вывеске изображен был павлин с распущенным хвостом. Но только, по примеру некоторых художников, придавших змию, соблазнившему Еву, лицо красивого юноши, творец вывески придал красивому павлину лицо женщины.

Эта харчевня – живая эпиграмма на ту половину человеческого рода, которая, по словам Легуве, сообщает прелесть жизни, – стояла в Фонтенбло на первой боковой улице налево, пересекавшей главную артерию, Парижскую улицу, которая, в сущности, составляла весь городок.

В те времена боковая улица называлась Лионской, вероятно потому, что направлялась в сторону этой второй столицы королевства. Лионскую улицу составляли два дома зажиточных горожан, отделенные друг от друга большими садами с живой изгородью. Между тем казалось, будто на этой улице три дома. Объясним, каким образом на самом деле их было только два.

Харчевня «Красивый павлин» выходила главным фасадом на большую улицу; на Лионскую же улицу выходили два флигеля, разделенные дворами. В них были просторные помещения для всех путешественников, приходили ли они пешком, приезжали ли верхом или даже в каретах. Тут путники находили не только кров и стол; богатые вельможи имели к своим услугам место для уединенных прогулок, когда, подвергшись опале, желали затвориться в одиночестве, чтобы понемногу примириться с обидами или же обдумать месть.

Из окон этих флигелей была видна прежде всего улица, поросшая травкой, пробивающейся между камнями мостовой. Дальше – красивые живые изгороди из бузины и боярышника, которые, точно зеленые и увенчанные цветами руки, обнимали упомянутые нами два дома. А еще дальше, в промежутках между домами, точно фон картины или непроницаемый горизонт, рисовалась полоса густых рощ, стоявших, как часовые, перед большим лесом, начинавшимся у Фонтенбло.

Итак, постоялец, занимавший угловое помещение, взглянув на Парижскую улицу, мог видеть прохожих, слышать их шаги, любоваться уличными увеселениями, а обращаясь в сторону Лионской улицы, упиваться сельским видом и тишиной. Кроме того, в случае необходимости, заслышав стук в главную дверь с Парижской улицы, постоялец мог ускользнуть по черному ходу на Лионскую улицу и, пробравшись вдоль садов, достигнуть опушки леса.

Маликорн, который, как помнит читатель, впервые поведал нам об этой харчевне «Красивый павлин» с целью пожаловаться на свое изгнание оттуда, был слишком озабочен собственными делами и рассказал Монтале далеко не все, что можно было сообщить об этой любопытной харчевне.

Мы постараемся восполнить этот досадный пробел в рассказе Маликорна.

Например, Маликорн совсем забыл упомянуть, каким образом он попал в харчевню «Красивый павлин». Кроме того, он сказал только о францисканце и ни словом не обмолвился о других постояльцах этой харчевни.

Способ, каким они проникли туда, образ их жизни, трудность для всякого постороннего, кроме привилегированных постояльцев, получить доступ в гостиницу без пароля и поселиться в ней без особых приготовлений – все это должно было, однако, поразить Маликорна и, мы решаемся сказать, действительно поразило его. Однако, как мы уже упомянули, Маликорн весь был поглощен собственными делами и не замечал многого из того, что происходило кругом.

В самом деле, все помещения гостиницы «Красивый павлин» были заняты домоседами, очень спокойными людьми с приветливыми лицами, ни одно из которых не было знакомо Маликорну. Все эти постояльцы приехали в гостиницу после поселения в ней Маликорна. И каждый входил туда, произнеся пароль, который на первых порах привлекал внимание Маликорна; однако, расспросив, в чем дело, он узнал, что хозяин принимал эти предосторожности потому, что город, в котором было много богатых вельмож, кишел также ловкими мошенниками.

Дорожа доброй славой гостиницы, хозяин заботился о том, чтобы его постояльцы не были ограблены.

Стараясь уяснить свое положение в гостинице «Красивый павлин», Маликорн иногда задавал себе вопрос, почему его приняли и впустили беспрепятственно, тогда как на его глазах очень многие приезжие получили отказ. Особенно поражало его то, что Маникан, такой знатный вельможа, которого, по его мнению, должны были уважать все, был самым бесцеремонным образом выпровожен со словами nescio vos[4] когда хотел покормить свою лошадь в «Красивом павлине».

Все это было для Маликорна загадкой, над разрешением которой он, впрочем, не очень ломал себе голову, настолько он был поглощен своими любовными и честолюбивыми замыслами. Впрочем, если бы он и хотел разрешить эту загадку, это едва ли удалось бы ему, несмотря на весь его ум.

Несколько слов покажут читателю, что для разрешения подобной загадки понадобился бы, по крайней мере, Эдип.

Вот уже неделю в этой гостинице жило семеро путешественников, прибывших туда на другой день после того, как Маликорн остановил свой выбор на «Красивом павлине».

Эти семеро путешественников, прибывших с многочисленным штатом, были: прежде всего немецкий генерал с секретарем, врачом, тремя лакеями и семью лошадьми – этого генерала звали граф фон Востпур, испанский кардинал с двумя племянницами, двумя секретарями, родственником-офицером и двенадцатью лошадьми – этого кардинала звали монсеньер Херебиа; богатый бременский купец с лакеем и двумя лошадьми – этого купца звали г-н Бонштетт; венецианский сенатор с женой и дочерью, писаными красавицами, сенатора звали синьор Марини; шотландский помещик с семью горцами своего клана, все пешком, – помещика звали Мак-Камыор; австриец из Вены без титула и герба, приехавший в карете, очень похожий на священника и немного на солдата, – его звали советником, наконец, дама-фламандка, с лакеем, горничной и компаньонкой, очень важная, очень величественная, на превосходных лошадях, – ее звали фламандской дамой.

Все эти путешественники, как мы сказали, приехали в один и тот же день, а между тем их прибытие не вызвало никакой суматохи в гостинице, улица нисколько не была загромождена, так как помещения были отведены им заранее по просьбе их курьеров или секретарей, приехавших накануне или в тот же день утром.

Маликорн, прибывший днем раньше, на тощей лошади с худеньким чемоданом, назвал себя в гостинице «Красивый павлин» другом одного вельможи, желавшего полюбоваться празднествами, и объявил, что этот вельможа должен вскоре приехать сам.

Выслушав его, хозяин улыбнулся Маликорну, как старому знакомому, и сказал:

– Выбирайте, сударь, комнату, какая вам понравится, потому что вы приехали первым.

Это было сказано с тем выразительным подобострастием, которое у содержателей харчевни означает: «Будьте спокойны, сударь, мы знаем, с кем имеем дело, и будем обращаться с вами подобающим образом».

Слова и сопровождавший их жест показались Маликорну благожелательными, но он не понимал причины неожиданной любезности. Не желая тратить много денег и в то же время предполагая, что, спросив маленькую комнату, он получит отказ, Маликорн решил ухватиться за слова хозяина и обмануть его с помощью его же собственной хитрости.

Поэтому, улыбаясь с видом человека, которому отдают должное, он отвечал:

– Дорогой хозяин, я возьму самую лучшую и самую веселую комнату.

– С конюшней?

– С конюшней.

– С какого дня?

– Немедленно, если это возможно.

– Чудесно.

– Только, – поспешно прибавил Маликорн, – я но займу сейчас большого помещения.

– Хорошо, – произнес хозяин тоном человека понимающего.

– Некоторые причины, которые потом станут для вас ясны, заставляют меня занять для себя лично только эту маленькую комнату.

– Да, да, да, – подтвердил хозяин.

– Когда приедет мой друг, он наймет большое помещение. И так как оно будет принадлежать ему, то он сам и рассчитается с вами.

– Прекрасно, прекрасно! Так мы и договаривались.

– Договаривались?

– Слово в слово.

– Странно, – пробормотал Маликорн. – Значит, вы понимаете?

– Да.

– Это все, что нужно. Так как вы понимаете… А вы ведь понимаете, не правда ли?

– Вполне.

– Отлично, проводите меня в мою комнату.

Хозяин «Красивого павлина» пошел впереди, держа шляпу в руке.

Маликорн поместился в своей комнате и был крайне удивлен, что хозяин гостиницы, встречая его на лестнице, постоянно подмигивал ему, как соумышленнику.

«Тут произошло какое-то недоразумение, – говорил себе Маликорн, – но пока оно не разъяснилось, я буду им пользоваться; ничего лучшего мне не нужно».

И как охотничья собака, пускался он из своей комнаты ловить придворные новости, то обжигаясь фейерверками, то купаясь в брызгах фонтана, как он говорил мадемуазель Монтале.

На другой день по приезде он увидел, как к крыльцу гостиницы подъехали один за другим семеро путешественников и заняли все помещения «Красивого павлина».

При виде всех этих путешественников и их челяди Маликорн с удовольствием потер себе руки, думая, что, запоздай он хотя бы на один день, у него не было бы кровати, на которой он мог бы отдыхать по возвращении из своих экспедиций.

Когда все приезжие были размещены, хозяин вошел в комнату Маликорна и с обычной почтительностью сказал:

– Любезный гость, в третьем корпусе вам оставлено большое помещение; вы знаете это?

– Конечно, знаю.

– Я вам делаю настоящий подарок.

– Спасибо!

– Поэтому, когда ваш друг приедет…

– Ну?

– Он останется доволен мной, если только это не такой человек, которому ничем не угодить.

– Позвольте мне сказать несколько слов по поводу моего друга.

– Говорите, ради бога, ведь вы здесь хозяин!

– Вы знаете, он должен был приехать…

– Да, должен.

– Он, вероятно, изменил свое намерение.

– Нет.

– Вы в этом уверены?

– Уверен.

– Потому что, если у вас есть хоть какие-нибудь сомнения…

– Слушаю.

– То я вам заявляю: я не ручаюсь, что он приедет.

– Однако он сказал вам…

– Да, сказал; но вы знаете: человек предполагает, а бог располагает, verba volant, scripta manent.

– Что это значит?

– Слова улетают, написанное остается, а так как он мне ничего не написал, а удовольствовался устными заявлениями, то я вам разрешаю, хотя не побуждаю вас… вы понимаете, я в большом затруднении…

– Что же вы мне разрешаете?

– Сдать это помещение, если за него вам предложат хорошую цену.

– Сдать?

– Да.

– Ни за что, сударь, никогда я не сделаю подобной вещи. Если он не написал вам…

– Нет.

– То он написал мне.

– А-а-а!..

– Да.

– А в каких выражениях? Посмотрим, сходится ли его письмо с устными его указаниями.

– Вот что приблизительно было в письме:

«Господину содержателю гостиницы „Красивый павлин“.

Вы, вероятно, предупреждены, что в вашей гостинице назначено свидание нескольких важных особ; я принадлежу к членам общества, собирающегося в Фонтенбло. Придержите поэтому небольшую комнату для моего друга, который приедет или раньше, или после меня…»

– Вы и есть этот друг, не правда ли? – прервал свою речь хозяин «Красивого павлина».

Маликорн скромно поклонился.

Хозяин продолжал:

«И большое помещение для меня. За большое помещение рассчитываюсь я; но я желаю, чтобы маленькая комнатка стоила недорого, так как она предназначена для бедняка».

– Это опять-таки вы, не правда ли? – спросил хозяин.

– Да, конечно, – ответил Маликорн.

– Итак, мы сговорились. Ваш друг заплатит за большое помещение, а вы за вашу комнату.

«Пусть меня колесуют, если я что-нибудь понимаю в происходящем», подумал Маликорн.

А вслух прибавил:

– А скажите, вы остались довольны именем?

– Каким именем?

– Стоящим в конце письма. Оно служит вам полным ручательством?

– Я хотел спросить его у вас, – сказал хозяин.

– Как, письмо было без подписи?

– Да, – отвечал хозяин, широко раскрывая глаза, в которых светились таинственность и любопытство.

– В таком случае, – заявил Маликорн, тоже принимая таинственный вид, – если он не назвал себя…

– Да?

– Значит, у него были на то причины.

– Без сомнения.

– И я – его друг, его поверенный, не стану разоблачать его инкогнито.

– Вы правы, сударь, – согласился хозяин. – Я не буду настаивать.

– Я ценю вашу деликатность… Но, как сказал мой друг, за мою комнату полагается особая плата; сговоримся о ней.

– Сударь, это дело решенное.

– Все же сосчитаемся. Комната, стол, конюшня и корм для моей лошади; сколько вы возьмете в день?

– Четыре ливра, сударь.

– Значит, двенадцать ливров за истекшие три дня.

– Да, сударь, двенадцать ливров.

– Вот они.

– Зачем же вам платить теперь?

– Затем, что, – таинственно понижая голос, проговорил Маликорн, видевший, что таинственность производит отличное действие, – затем, что я не хочу остаться в долгу, если мне придется уехать внезапно.

– Вы правы, сударь.

– Значит, я у себя дома?

– Вы у себя!

– Отлично. Прощайте!

Хозяин ушел.

Оставшись один, Маликорн стал рассуждать следующим образом:

«Только господин де Гиш или Маникан могли написать хозяину „Красивого павлина“; господин де Гиш, желая заручиться помещением вне дворца, на случай успеха или неуспеха, а Маникан по поручению господина де Гиша.

Вот что, должно быть, придумали господин де Гиш или Маникан: в большом помещении можно будет прилично принять даму под густой вуалью, припася на всякий случай для означенной дамы второй выход на пустынную улицу, кончающуюся у самой опушки леса.

Маленькая комната предназначается в качестве временного приюта для Маникана, поверенного господина де Гиша и верного его стража, или же для самого господина де Гиша, играющего для большей безопасности роль господина и роль поверенного одновременно.

Но этот съезд, назначенный в гостинице и действительно состоявшийся?

Что это такое? Все это, должно быть, люди, которые должны быть представлены королю. Но кто такой этот бедняк, которому оставлена маленькая комната? Хитрость, чтобы лучше замаскироваться де Гишу или Маникану. Если я угадал верно, – что весьма правдоподобно, – это еще полбеды: расстояние между Маниканом и Маликорном определяется только кошельком».

Придя к такому выводу, Маликорн успокоился, предоставив семи постояльцам занимать семь помещений в гостинице «Красивый павлин» и свободно разгуливать по ней.

Когда ничто не беспокоило его при дворе, когда разведки и расспросы утомляли его, когда ему надоедало писать письма, которые никогда не удавалось передать по назначению, то Маликорн возвращался в свою уютную маленькую комнату и, облокотившись на балкон, украшенный настурциями и гвоздикой, принимался думать о странных путешественниках, для которых в Фонтенбло как будто не существовало ни света, ни радости, ни праздников.

Так продолжалось до седьмого дня, который мы подробно описали в предыдущих главах вместе с последовавшей за ним ночью.

В эту ночь Маликорн сидел у окна, чтобы освежиться; было уже очень поздно, как вдруг показался Маникан верхом на лошади, озабоченно и недовольно озиравшийся во все стороны.

– Наконец-то! – сказал себе Маликорн, с первого взгляда узнавший Маникана. – Наконец он является занять свое помещение, иными словами – мою комнату.

И он окликнул Маникана. Маникан поднял голову и, в свою очередь, узнал Маликорна.

– Ах, черт возьми, – произнес он, и лицо его просветлело, – как рад я встретиться с вами, Маликорн. Я разъезжаю по Фонтенбло в напрасных поисках трех вещей: де Гиша, комнаты и конюшни.

– Что касается де Гиша, то я не могу дать вам о нем ни дурных, ни хороших сведений, потому что я не видел его; комната и конюшня – дело другое.

– А-а-а!

– Да; ведь они были оставлены здесь?

– Оставлены? Кем?

– Вами, мне кажется.

– Мной?

– Разве вы не заказали здесь помещения?

– И не думал даже.

В этот момент на пороге вырос хозяин.

– Есть у вас комната? – спросил Маникан.

– Вы изволили заказать ее, сударь?

– Нет.

– В таком случае комнаты нет.

– Если так, то я заказал комнату, – сказал Маникан.

– Комнату или целое помещение?

– Все, что вам будет угодно.

– Письменно?

Маликорн утвердительно кивнул Маникану.

– Ну конечно, письменно, – отвечал Маникан. – Разве вы не получили моего письма?

– От какого числа? – спросил хозяин, которому колебания Маникана показались подозрительными.

Маникан почесал затылок и посмотрел на Маликорна; но Маликорн уже спускался по лестнице на помощь другу.

Как раз в это мгновение у подъезда гостиницы остановился путешественник, закутанный по-испански в длинный плащ; ему был слышен этот разговор.

– Я спрашиваю вас, какого числа вы написали мне письмо с просьбой оставить помещение? – настойчиво повторил хозяин.

– В прошедшую среду, – мягко и вежливо произнес таинственный незнакомец, касаясь плеча хозяина.

Маникан попятился назад, а Маликорн, появившийся на пороге, в свою очередь, почесал затылок. Хозяин поклонился новому приезжему с видом человека, узнавшего своего настоящего клиента.

– Помещение для вашей милости приготовлено, – почтительно начал он, конюшни тоже. Только…

Он осмотрелся кругом.

– Ваши лошади? – спросил он.

– Мои лошади, может быть, придут, а может быть, не придут. Вам, я думаю, это все равно, так как будет заплачено за все, что было заказано.

Хозяин поклонился еще ниже.

– А вы оставили для меня, – продолжал незнакомец, – маленькую комнату, как я вам писал?

– Ай! – завопил Маликорн, пытаясь скрыться.

– Сударь, вот уже неделю ее занимает ваш друг, – сказал хозяин, показывая на Маликорна, который совсем забился в угол.

Путешественник, приподняв плащ, быстро взглянул на Маликорна.

– Этот господин не мой друг.

Хозяин так и подскочил.

– Я его не знаю, – покачал головой приезжий.

– Как! – вскричал содержатель гостиницы, обращаясь к Маликорну. Как, вы не друг этого господина?

– Разве вам не все равно, – раз вам заплачено, – величественно проговорил Маликорн, передразнивая незнакомца.

– Совсем не все равно! – отвечал хозяин, начавший понимать, что произошло какое-то недоразумение. – И я прошу, сударь, освободить помещение, заказанное вовсе не для вас.

– Но ведь господин приезжий, – сказал Маликорн, – не нуждается в моей комнате и в большом зале сразу… и если он берет комнату, я беру зал; если же он предпочитает зал, я оставляю за собой комнату.

– Мне очень жаль, сударь, – мягко заметил приезжий, – но мне нужны сразу и комната, и большое помещение.

– А для кого же? – спросил Маликорн.

– Зал для меня.

– Отлично. А комната?

– Взгляните, – сказал незнакомец, протягивая руку к приближавшемуся шествию.

Маликорн посмотрел в указанном направлении та увидел носилки, а на них францисканца, о котором он рассказал Монтале, присочинив некоторые подробности.

Следствием появления незнакомца и больного францисканца было изгнание Маликорна, которого хозяин гостиницы и крестьяне, служившие носильщиками, бесцеремонно выставили на улицу.

Читателю уже были сообщены результаты этого изгнания и передан разговор Маникана с Монтале, которую Маникан, отличавшийся большей ловкостью, чем Маликорн, сумел разыскать, чтобы расспросить ее о де Гише; читателю известны также доследующий разговор Монтале с Маликорном и любезность графа де Сент-Эньяна, предложившего комнату обоим друзьям.

Нам остается открыть читателю, кто были незнакомец в плаще, нанявший двойное помещение, одну часть которого занимал Маликорн, и не менее таинственный францисканец, своим появлением разрушивший планы Маликорна и Маникана.

Глава 33.
ИЕЗУИТ ОДИННАДЦАТОГО ГОДА

Чтобы не томить читателя, мы прежде всего поспешим ответить на первый вопрос.

Закутанным в плащ путешественником был Арамис, который, расставшись с Фуке, вынул из саквояжа полный костюм, переоделся, вышел из замка и направился в гостиницу «Красивый павлин», где уже неделю тому назад заказал себе два помещения.

Тотчас же после изгнания Маликорна и Маникана Арамис подошел к францисканцу и спросил его, где он предпочитает остановиться, в большой комнате или же в маленькой.

Францисканец спросил, где расположены эти комнаты. Ему ответили, что маленькая комната на втором этаже, а большая на третьем.

– В таком случае я выбираю маленькую, – сказал монах.

Арамис не спорил.

– Маленькую комнату, – покорно повторил он, обращаясь к хозяину.

И, почтительно поклонившись, пошел к себе.

Францисканца немедленно отнесли в маленькую комнату.

Не правда ли, читателю покажется удивительной почтительность прелата к простому монаху, да еще монаху нищенствующего ордена, которому без всякой с его стороны просьбы предоставили комнату, являвшуюся предметом упований стольких путешественников?

Как объяснить, далее, это неожиданное появление Арамиса в гостинице «Красивый павлин», тогда как он мог свободно поместиться в замке вместе с г-ном Фуке?

Францисканец не издал ни единого стона, когда его поднимали по лестнице, хотя можно было видеть, что он жестоко страдал и что каждый раз, когда носилки задевали о стену или о перила лестницы, все его тела сотрясалось от этих толчков.

Когда, наконец, его внесли в комнату, он обратился к носильщикам:

– Помогите мне сесть в это кресло.

Крестьяне опустили носилки на пол и, осторожно подняв больного, усадили его в кресло, стоявшее у изголовья кровати.

– Теперь, – попросил он, – позовите ко мне хозяина.

Они повиновались.

Через пять минут на пороге появился содержатель «Красивого павлина».

– Друг мой, – сказал ему францисканец, – рассчитайтесь, пожалуйста, с этими парнями; это вассалы графства Мелун. Они нашли меня без памяти на дороге и, не зная, будут ли их труды оплачены, хотели нести меня к себе.

Но я знаю, во что обходится бедным гостеприимство, оказываемое ими больному, и предпочел гостиницу, где, кроме того, меня ожидали.

Хозяин с удивлением посмотрел на францисканца. Монах осенил себя крестным знамением, сделав его особенным образом. Хозяин перекрестился точно так же.

– Да, правда, – отвечал он, – вас ждали, отец мой; но мы надеялись встретить вас в добром здравии.

И так как крестьяне с удивлением смотрели на эту внезапную почтительность богатого содержателя гостиницы к бедному монаху, то францисканец вынул из глубокого кармана несколько золотых монет и, показав их крестьянам, сказал:

– Вот, друзья мои, чем я заплачу за заботу обо мне. Поэтому успокойтесь и не бойтесь оставить меня здесь. Мой орден, по делам которого я путешествую, не хочет, чтобы я просил милостыню; помощь, оказанная мне вами, тоже заслуживает вознаграждения, поэтому возьмите два луидора и ступайте с миром.

Крестьяне не решались принять деньги; тогда хозяин взял от францисканца две золотые монеты и сунул их в руку одного из парней. Носильщики удалились с вытаращенными от недоумения глазами.

Дверь закрылась, францисканец задумался. Потом он провел по пожелтевшему лбу своей сухой от лихорадки рукой и погладил седеющую курчавую бороду судорожно сведенными пальцами.

Его запавшие от болезни и волнения глаза, казалось, были прикованы к какой-то мучительной, навязчивой мысли.

– Какие доктора есть у вас в Фонтенбло? – спросил он наконец.

– У нас их трое, отец мой.

– Назовите мне их.

– Прежде всего Линиге.

– Еще!

– Кармелит, по имени брат Гюбер.

– Потом?

– Светский врач, по фамилии Гризар.

– А-а-а! Гризар! – прошептал монах. – Позовите мне скорее господина Гризара!

Хозяин почтительно поклонился.

– Кстати, какие здесь поблизости священники?

– Какие священники?

– Да, каких орденов?

– Есть иезуиты, августинцы и кордельеры; но, отец мой, ближе всего иезуиты. Итак, прикажете позвать иезуитского духовника?

– Да, ступайте.

Хозяин вышел.

Читатель догадывается, что по знаку креста, которым они обменялись между собой, хозяин и больной узнали, что они оба принадлежат к страшному обществу иезуитов.

Оставшись один, францисканец вынул из кармана связку бумаг и внимательно перечитал некоторые из них. Однако недуг сломил его волю: глаза его помутились, холодный пот выступил на лбу, и он почти лишился чувств, запрокинув голову назад и бессильно свесив руки по обеим сторонам кресла.

Минут пять он оставался без движения, пока не вернулся хозяин, ведя с собой врача, который едва успел одеться. Шум их шагов и струя воздуха, ворвавшаяся в открытую дверь, привели больного в чувство. Он поспешно схватил разбросанные бумаги и своей тонкой иссохшей рукой засунул их под подушки кресла.

Хозяин вышел, оставив больного с доктором.

– Подойдите ближе, господин Гризар, – попросил францисканец доктора, – нельзя терять ни минуты; ощупайте меня, выслушайте, осмотрите и поставьте диагноз.

– Наш хозяин, – отвечал врач, – сказал мне, что я имею честь оказывать помощь члену нашего общества.

– Да, члену общества, – подтвердил францисканец. – Итак, скажите правду: я чувствую себя очень плохо; мне кажется, что я умираю.

Доктор взял руку монаха и пощупал его пульс.

– О! – сказал он. – Опасная лихорадка.

– Что вы называете опасной лихорадкой? – спросил больной, властно смотря на врача.

– Члену первого или второго года я сказал бы: неизлечимая лихорадка, – ответил доктор, вопросительно посмотрев монаху в глаза.

– А мне? – перебил францисканец.

Врач колебался.

– Посмотрите на мои седины, на мой лоб, изборожденный мыслями, – продолжал монах, – взгляните на мои морщины, по которым я веду счет перенесенным испытаниям; я иезуит одиннадцатого года, господин Гризар.

Врач вздрогнул.

Действительно, иезуиты одиннадцатого года были посвящены во все дела ордена, это были люди, для которых наука не содержит больше тайн, общество – преград, повиновение – границ.

– Итак, – почтительно поклонился Гризар, – я нахожусь перед лицом магистра?

– Да, и действуйте сообразно с этим.

– И вам угодно знать?..

– Мое действительное положение.

– В таком случае, – сказал врач, – я скажу, что у вас воспаление мозга, другими словами – острый менингит, дошедший до высшей точки.

– Значит, нет надежды, не правда ли? – спросил францисканец.

– Я этого не утверждаю, – отвечал доктор, – однако, принимая во внимание возбуждение мозга, короткое дыхание, учащенный пульс, лихорадочный жар, пожирающий вас…

– От которого я уже три раза терял сегодня сознание, – перебил францисканец.

– Вот поэтому я считаю ваше состояние опасным. Но почему вы не остановились по дороге?

– Меня здесь ждали, и я должен был приехать.

– Хотя бы пришлось заплатить жизнью?

– Даже ценой жизни.

– В таком случае, принимая во внимание все эти симптомы, я скажу, что положение почти безнадежно.

Францисканец криво улыбнулся.

– То, что вы сказали, было бы, может быть, вполне достаточно даже для иезуита одиннадцатого года, но для меня этого слишком мало, и я имею право требовать большего. Говорите правду, будьте откровенны, как если бы вы говорили перед лицом самого бога. К тому же я уже послал за духовником.

– О, я все же надеюсь, – пробормотал доктор.

– Отвечайте, – приказал больной, величественным жестом показывая на золотое кольцо, печать которого до тех пор была обращена внутрь, – на ней был выгравирован знак общества Иисуса.

Гризар вскрикнул:

– Генерал!

– Тише, – попросил францисканец, – теперь вы понимаете, что вам нужно сказать все.

– Монсеньер, монсеньер, зовите духовника, – прошептал Гризар, – потому что через два часа, когда повторится приступ лихорадки, у вас начнется бред, и вы скончаетесь во время пароксизма.

– Хорошо, – сказал больной, на мгновение нахмурив брови, – значит, в моем распоряжении еще два часа?

– Да, если вы примете лекарство, которое я вам пришлю.

– И лекарство даст мне два часа?

– Два часа.

– Я приму его, будь оно хоть ядом, потому что эти два часа нужны не только для меня, но и для славы ордена.

– О, какая потеря! – прошептал доктор. – Какая катастрофа для нас!

– Потеря одного человека, не больше, – отвечал францисканец. – И господь позаботится о том, чтобы бедный монах, покидающий вас, нашел достойного преемника. Прощайте, господин Гризар; это уже господня милость, что я встретил вас. Врач, не причастный к нашей святой конгрегации, не сказал бы мне правды о моем состоянии, а рассчитывая еще на несколько дней жизни, я не принял бы необходимых предосторожностей. Вы – ученый, господин Гризар, это делает честь всем нам; мне было бы неприятно видеть, что один из членов нашего ордена в своем деле посредственность.

Прощайте, господин Гризар, прощайте, пришлите мне поскорее ваше лекарство.

– Благословите меня, по крайней мере, монсеньер!

– Мысленно – да… Ступайте… Мысленно, повторяю вам… Animo, господин Гризар… virbus impossibile[5].

И он снова повалился в кресло, почти потеряв сознание.

Доктор Гризар колебался, не зная, что предпринять: оказать ли ему немедленную помощь или же бежать и приготовить обещанное лекарство Он, очевидно, решил приготовить лекарство, так как поспешно вышел из комнаты и скрылся на лестнице.

Глава 34.
ГОСУДАРСТВЕННАЯ ТАЙНА

Через несколько минут после ухода доктора Гризара пришел духовник.

Едва он переступил порог, как францисканец вперил в него пристальный взгляд. Потом, покачав головой, прошептал.

– Это нищий духом, и я надеюсь, что господь простит меня, если я умру, не прибегая к помощи этого воплощенного убожества.

Со своей стороны, духовник смотрел на умирающего с изумлением, почти с ужасом. Он никогда не видел, чтобы готовые закрыться глаза пылали таким огнем; никогда не замечал, чтобы готовый угаснуть взгляд был так страшен.

Францисканец сделал быстрое и повелительное движение рукой.

– Садитесь, отец мой, – сказал он, – и выслушайте меня.

Иезуит-духовник, хороший пастырь, простой и наивный новичок в ордене, которому из всех тайн общества Иисуса была известна только церемония посвящения, подчинился этому странному исповедующемуся.

– В этой гостинице живет несколько человек, – проговорил францисканец.

– Я думал, – удивился иезуит, – что меня позвали сюда для исповеди.

Разве это исповедь?

– Зачем этот вопрос?

– Чтобы знать, должен ли я хранить в тайне ваши слова.

– Мои слова часть исповеди; я доверяю их вам, как духовнику.

– Хорошо, – сказал священник, садясь в то кресло, которое только что с большим трудом покинул францисканец, перешедший на кровать.

Францисканец продолжал:

– Я сказал вам, что в этой гостинице есть несколько человек.

– Я слышал.

– Всех постояльцев должно быть восемь.

Иезуит кивнул в знак того, что он все понял.

– Первый, с кем я хочу поговорить, – распорядился умирающий, – это немец из Вены, по фамилии барон фон Востпур. Сделайте мне одолжение, подойдите к нему и скажите, что тот, кого он ждал, приехал.

Духовник с изумлением посмотрел на кающегося: исповедь казалась ему странной.

– Повинуйтесь! – произнес францисканец суровым тоном, не допускавшим возражения.

Добрый иезуит покорно встал и вышел из комнаты.

Как только иезуит ушел, францисканец снова взял бумаги, которые ему пришлось отложить из-за приступа лихорадки.

– Барон фон Востпур, – заметил он, – честолюбив, глуп, ограничен.

Он сложил бумаги и спрятал их под подушку.

В конце коридора послышались быстрые шаги. Духовник вернулся в сопровождении барона фон Востпура, который так высоко задирал голову, точно хотел пробить по – толок пером своей шляпы. При виде францисканца с мрачным взором и простого убранства комнаты немец спросил:

– Кто зовет меня?

– Я! – отвечал францисканец.

Потом, обращаясь к духовнику, прибавил:

– Добрый отец, оставьте нас одних на несколько минут; когда барон выйдет, вы вернетесь.

Иезуит вышел и, должно быть, воспользовался случаем, чтобы расспросить хозяина насчет этой странной исповеди и этого монаха, обращавшегося с духовником, как с камердинером.

Барон подошел к кровати и хотел заговорить, но францисканец сделал ему знак хранить молчание.

– Каждая минута драгоценна, – быстро начал больной. – Вы сюда приехали, чтобы участвовать в состязании, не правда ли?

– Да, отец мой.

– Вы надеетесь, что вас выберут генералом?

– Надеюсь.

– А вы знаете, какие условия необходимы для достижения этой высшей степени, делающей человека господином королей, равным папе?

– Кто вы такой, – спросил барон, – чтобы подвергать меня этому допросу?

– Я тот, кого вы ждете.

– Главный избиратель?

– Я уже выбран.

– Вы…

Францисканец не дал ему договорить; он протянул свою исхудалую руку: на ней блестел перстень, знак генеральской степени.

Барон попятился от изумления, потом поклонился с глубоким почтением и сказал:

– Как, вы здесь, монсеньер? В этой бедной комнате, на этой убогой постели, и вы избираете будущего генерала, то есть вашего преемника?

– Не беспокойтесь об этом, сударь; исполните поскорее главное условие, то есть сообщите ордену такую важную государственную тайну, благодаря которой один из первых дворов Европы навсегда попал бы при вашем посредстве в феодальную зависимость от ордена. Скажите же, вы добыли эту тайну, как вы утверждали в вашем прошении, поданном в Большой Совет?

– Монсеньер…

– Впрочем, начнем по порядку… Вы действительно барон фон Востпур?

– Да, монсеньер.

– Это ваше письмо?

Генерал иезуитов вынул из связки одну бумагу и подал ее барону.

Барон взглянул на нее и сделал утвердительный знак:

– Да, монсеньер, это мое письмо.

– И вы можете показать мне ответ секретаря Большого Совета?

– Вот он, монсеньер.

Барон протянул францисканцу письмо со следующим простым адресом:

«Его превосходительству барону фон Востпур».

В нем содержалась одна только фраза:

«Между пятнадцатым и двадцать вторым мая, Фонтенбло, гостиница „Красивый павлин“.

А. М. D. G.

[6]

– Хорошо, – кивнул францисканец, – все в порядке, говорите.

– У меня отряд, состоящий из пятидесяти тысяч человек; все офицеры подкуплены. Я стою лагерем на Дунае. В четыре дня я могу свергнуть с престола императора, который, как вы знаете, противится распространению нашего ордена, и заместить его принцем из его рода, которого мне укажет орден.

Францисканец слушал, не подавая признаков жизни.

– Это все? – спросил он.

– В мои планы входит европейская революция, – добавил барон.

– Хорошо, господин Востпур. Вы получите ответ; возвращайтесь к себе и через четверть часа уезжайте из Фонтенбло.

Барон вышел, пятясь назад, с таким подобострастным видом, точно он откланивался самому императору, которого собирался предать.

– Это не тайна, – прошептал францисканец, – это заговор… Впрочем, прибавил он после минутного размышления, – будущность Европы теперь не зависит от австрийского двора.

И красным карандашом, который был у него в руке, он вычеркнул из списка имя барона фон Востпура.

– Теперь очередь кардинала, – продолжал он, – со стороны Испании мы имеем, конечно, нечто более серьезное.

Подняв глаза, он увидел духовника, который, как школьник, покорно ждал его распоряжений.

– А-а! – сказал он, заметив эту покорность. – Выговорили с хозяином?

– Да, монсеньер, и с врачом.

– С Гризаром?

– Да.

– Значит, он вернулся?

– Он ждет с обещанным лекарством.

– Хорошо, если понадобится, я позову его; теперь вы понимаете всю важность моей исповеди, не правда ли?

– Да, монсеньер.

– В таком случае пригласите испанского кардинала Херебиа. И поскорее.

Так как вы теперь знаете, в чем дело, то на этот раз останетесь здесь, потому что по временам мне делается дурно.

– Не позвать ли доктора?

– Нет еще, подождите… Только испанского кардинала… Ступайте!

Через пять минут вошел кардинал, бледный и встревоженный.

– Мне сказали, монсеньер… – пролепетал кардинал.

– К делу, – глухим голосом произнес францисканец.

И он показал кардиналу письмо, которое тот написал в Большой Совет.

– Это ваш почерк? – спросил он.

– Да, но…

– А ваше приглашение?

Кардинал колебался с ответом. Его пурпур был возмущен власяницей бедного францисканца.

Умирающий протянул руку и показал кольцо. Кольцо произвело свое действие, которое было тем сильнее, чем выше был ранг того лица, к которому обращался францисканец.

– Тайну, тайну, скорее! – потребовал больной. Говоря это, он опирался на руку своего духовника.

– Coras isti?[7]– с беспокойством спросил кардинал.

– Говорите по-испански, – приказал францисканец, проявляя самое живое внимание.

– Вам известно, монсеньер, – продолжал по-кастильски кардинал, – что, согласно условиям брака инфанты с королем французским, упомянутая инфанта, так же как и король Людовик, отказалась от всяких притязаний на владения испанской короны?

Францисканец кивнул утвердительно.

– Отсюда следует, – излагал кардинал, – что мир и союз между двумя королевствами зависит от соблюдения этой статьи договора.

Францисканец снова кивнул.

– Не только Франция и Испания, – сказал кардинал, – но и вся Европа будет потрясена, если одна из сторон нарушит договор.

Снова утвердительный знак со стороны больного.

– Таким образом, – заключил кардинал, – человек, способный предвидеть события и ясно различать то, что лишь как туманное видение мелькает в сознании обычных людей, то есть мысль о грядущих благах или бедствиях, такой человек предохранит мир от величайшей катастрофы. Можно будет обратить на пользу ордена события, угаданные тем человеком, который их подготовляет.

– Pronto! Pronto![8]– торопил его францисканец, бледнея все более.

Кардинал наклонился к самому уху умирающего.

– Монсеньер, – сказал он, – мне известно, что французский король решил при первом же предлоге, каковым может послужить, например, смерть испанского короля или же брата инфанты, с оружием в руках потребовать от лица Франции наследства, и в моем распоряжении есть подробно разработанный политический план Людовика Четырнадцатого на этот счет.

– Где этот план? – спросил францисканец.

– Вот он, – ответил кардинал.

– Чьей рукой он написан?

– Моей.

– Это все, что вы хотели сообщить?

– Мне кажется, монсеньер, я сообщил достаточно, – отвечал кардинал.

– Это правда, вы оказали ордену большую услугу. Но каким путем вы раздобыли эти подробности, с помощью которых вы составили этот план?

– Слуги французского короля у меня на жалованье и передают мне обрывки бумаг, уцелевших в камине.

– Вы очень изобретательны, – прошептал францисканец, пробуя улыбнуться. – Господин кардинал, через четверть часа вы покинете эту гостиницу; ответ будет вам послан. Ступайте!

Кардинал удалился.

– Позовите ко мне Гризара и разыщите венецианца Марини, – сказал больной.

Духовник повиновался, а францисканец тем временем вынул свои бумаги и, вместо того чтобы вычеркнуть имя кардинала, как он сделал это по отношению к барону, поставил возле него крестик. Затем, выбившись из сил, упал на кровать и прошептал имя доктора Гризара. Очнувшись, больной выпил половину лекарства, которое ему подал доктор; венецианец и духовник стояли подле двери.

Венецианец выполнил те же формальности, что и два его конкурента; так же, как и они, проявил нерешительность при виде двух посторонних, но, успокоенный приказанием генерала, открыл ему, что папа, встревоженный могуществом ордена, задумал провести полное изгнание иезуитов и старается заручиться для этой цели помощью европейских дворов. Он перечислил союзников папы и рассказал о предполагаемых мерах для выполнения этого плана, он также назвал тот остров Архипелага, куда после ареста предполагалось сослать двух кардиналов, адептов одиннадцатого года, следовательно, высших чинов ордена, вместе с тридцатью двумя наиболее видными римскими иезуитами.

Францисканец поблагодарил синьора Марпни. Разоблачение папского плана оказывало немалую услугу ордену. После этого венецианец получил приказание уехать через четверть часа и вышел из комнаты сияющий, как если бы перстень – символ первенства – уже был надет на его палец.

Однако, когда он удалился, францисканец шептал, лежа на кровати:

– Все эти люди – шпионы или же сбиры; ни один из них не годится в генералы; все они пооткрывали заговоры, никто не выведал тайны. Но не с помощью разрушения, войны, насилия следует управлять обществом Иисуса, нет – путем таинственного влияния, которое дает человеку моральное превосходство. Нет, преемник не найден, и в довершение несчастья господь поразил меня, я умираю. О, неужели общество рушится вместе с моей смертью, за неимением поддерживающей колонны? Неужели подстерегающая меня смерть положит конец ордену? Десять лет моей жизни навсегда упрочили бы его существование, потому что с воцарением нового короля перед орденом открываются самые блестящие перспективы.

Францисканец произнес эти слова частью мысленно, частью вслух, и молодой иезуит с ужасом слушал его, как слушают горячечный бред, между тем как более просвещенный Гризар жадно впивал эти речи, точно откровение из неведомого ему мира, куда заглядывал его взор, но не в силах была коснуться его рука.

Вдруг францисканец приподнялся.

– Закончим, – сказал он, – смерть завладевает мной. О, еще недавно я думал умереть спокойно, я надеялся… Теперь же я в отчаянии, если только среди оставшихся… Гризар, Гризар, дайте мне прожить один только час!

Гризар подошел к умирающему и дал ему проглотить несколько капель не лекарства, которое францисканец оставил недопитым, но жидкости из флакона, принесенного с собой.

– Позовите шотландца, – потребовал францисканец, – позовите бременского купца. Скорее, скорее! Иисус, я умираю… задыхаюсь!

Духовник побежал, за помощью, точно существовала человеческая сила, которая могла бы отвратить руку смерти, уже занесенную над больным; но на пороге двери он встретил Арамиса. Тот, прижав к губам палец, точно статуя Гарпократа, бога молчания, взглядом заставил отступить его в глубину комнаты.

Доктор и духовник переглянулись и сделали движение, как бы собираясь отстранить Арамиса. Но он двумя крестными знамениями, каждое на особый лад, пригвоздил их к месту.

– Начальник, – прошептали они.

Арамис медленно вошел в комнату, где умирающий боролся с первыми приступами агонии.

Францисканец, – оттого ли, что эликсир произвел свое действие, оттого ли, что появление Арамиса придало ему силы, – напрягся и поднялся на кровати, с горящими глазами, полуоткрытым ртом и влажными от пота волосами.

Арамис почувствовал в комнате удушливый запах; окна были закрыты, камин пылал; две желтые восковые свечи оплывали на медные подсвечники и еще больше нагревали воздух. Арамис открыл окно и, устремив на умирающего взгляд, полный понимания и уважения, сказал:

– Монсеньер, прошу прощения за то, что вошел к вам без зова, но меня тревожит ваше состояние, и я боялся, что вы скончаетесь, не повидавшись со мной, так как в вашем списке я стою шестым.

Умирающий вздрогнул и посмотрел на лист бумаги.

– Значит, вы тот, кого когда-то звали Арамисом, а потом шевалье д’Эрбле? Значит, вы ваннский епископ?

– Да, монсеньер.

– Я вас знаю, я вас видел.

– На последнем юбилее мы встречались у святого отца.

– Ах да, вспомнил! И вы тоже находитесь в числе соискателей?

– Монсеньер, я слышал, что ордену необходимо держать в своих руках важную государственную тайну, и, зная, что из скромности вы решили сложить с себя свои обязанности в пользу того, кто добудет эту тайну, я написал о своей готовности выступить соискателем, так как мне одному известна очень важная тайна.

– Говорите, – сказал францисканец, – я готов выслушать вас и судить, насколько важна ваша тайна.

– Монсеньер, та тайна, которую я буду иметь честь доверить вам, не может быть высказана вслух. Всякая мысль, вышедшая за пределы нашего сознания и получившая то или иное выражение, уже не принадлежит тому, кто ее породил. Слово может быть подхвачено внимательным и враждебным ухом; поэтому его не следует бросать случайно, иначе тайна перестает быть тайной.

– Как же в таком случае вы предполагаете сообщить мне вашу тайну? спросил умирающий.

Арамис знаком попросил доктора и духовника удалиться и подал францисканцу пакет в двойном конверте.

– Но ведь написанные слова могут быть еще опаснее слов, сказанных вслух; как вы думаете? – спросил францисканец.

– Нет, монсеньер, – отвечал Арамис, – потому что в этом конверте вы увидите знаки, понятные только вам и мне.

Францисканец смотрел на Арамиса со все возрастающим изумлением.

– Это, – продолжал Арамис, – тот шифр, который вы приняли в тысяча шестьсот пятьдесят пятом году и который мог бы разобрать лишь ваш покойный секретарь Жуан Жужан, если бы он вернулся с того света.

– Вы, значит, знаете этот шифр?

– Я сам дал его Жужану.

И Арамис, почтительно поклонившись, направился к двери, точно собираясь уйти.

Но жест францисканца и его зов удержали его.

– Иисус, – воскликнул монах, – ecce homo![9].

Затем, вторично прочитав бумагу, попросил:

– Подойдите поскорее ко мне.

Арамис подошел к францисканцу с тем же спокойным и почтительным видом.

Францисканец, протянув руку, привлек его к себе.

– Как и от кого вы могли узнать подобную тайну?

– От госпожи де Шеврез, близкой подруги и доверенного лица королевы.

– А госпожа де Шеврез?

– Умерла.

– А другие знали?

– Только двое простолюдинов: мужчина и женщина.

– Кто же они?

– Они его воспитывали.

– Что же с ними сталось?

– Тоже умерли… тайна эта сжигает, как огонь.

– Но вы ведь живы?

– Никто не знает, что тайна в моих руках.

– Давно?

– Уже пятнадцать лет.

– И вы хранили ее?

– Я хотел жить.

– А теперь дарите ее ордену, без честолюбия, не требуя вознаграждения?

– Я дарю ее ордену, питая честолюбивые замыслы и не бескорыстно, отвечал Арамис, – потому что теперь, когда вы меня знаете, монсеньер, вы сделаете из меня, если останетесь живы, то, чем я могу, чем я должен быть.

– Но так как я умираю, – воскликнул францисканец, – то я делаю тебя своим преемником… Возьми!

И, сняв перстень, он надел его на палец Арамиса.

Затем обратился к двум свидетелям этой сцены:

– Подтвердите, когда понадобится, что я, больной телом, но в здравом уме, свободно и добровольно передал это кольцо – знак всемогущества монсеньеру д’Эрбле, епископу ваннскому, и что я назначаю его своим преемником. Я, смиренный грешник, готовый предстать перед богом, склоняюсь перед – ним первый, чтоб показать пример всем.

И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.

– Поспешим, – попросил францисканец, – меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.

– Я выполню все, – обещал Арамис.

– Хорошо.

И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил:

– Оставьте нас одних.

Те повиновались.

– Этим знаком, – сказал он, – вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces![10] Закройте дверь, – закончил францисканец, обращаясь к Арамису.

Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.

– Папа составил заговор против ордена, – сказал монах, – папа должен умереть.

– Он умрет, – спокойно отвечал Арамис.

– Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.

– Ему будет уплачено, – обещал Арамис.

– Шестеро мальтийских рыцарей – вот их имена, – благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступали эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.

– Это будет сделано.

– Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.

– Я приведу приговор в исполнение.

– Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка; у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в пятьдесят тысяч ливров. Пенсия – тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.

– Я обдумаю, – сказал Арамис.

– На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото.

Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.

– В какой порт велеть ему зайти?

– В Байонну.

– Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?

Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.

Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.

– Ваш кающийся предстал перед богом, – обратился он к духовнику, теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобает бедному монаху… Ступайте!

Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:

– Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.

Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь.

Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золу камина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.

Глава 35.
ПОРУЧЕНИЕ

На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, – Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.

Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.

Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:

– Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.

Лавальер опустила голову и вздохнула.

– Это ни на что не похоже, – продолжала Монтале. – Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну.

Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.

Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.

– А я, – сказала она, – спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе?

Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?

– Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?

– Не знаю, – отвечала Луиза, – знаю только, что, по крайней мере с моей стороны, была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.

– Скажем лучше: о тебе, – рассмеялась Монтале, – о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.

Лавальер опустила голову.

– Право, ты меня огорчаешь.

– Я?

– Да, эти шутки очень неприятны мне.

– Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно.

Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.

– Ах, милая Монтале, – вздохнула бедная девушка, – ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.

– Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?

Луиза смутилась.

– Опять расспросы! – вскричала она. – Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова?

О, это ужасно!

– Да что ж тут ужасного?

– Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.

– О-го-го! – возмутилась Монтале. – Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя.

Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.

– Я плохо понимаю твой вопрос, – проговорила очень взволнованная Луиза.

– Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?

При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.

– Люблю ли я Рауля? – воскликнула она. – Друга моего детства, моего брата!

– Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля – твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?

– О господи, – вскричала Луиза, – какой суровый допрос!

– Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.

– Положительно, – глухим голосом сказала Луиза, – ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.

– Отвечай.

– Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.

– Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: «Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцати тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами – ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди». Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.

– И я поблагодарила бы тебя, – пролепетала Луиза, – хотя совет твой мне кажется не очень добрым.

– Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила:

«Луиза, опасно сидеть целые дни склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек, опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на Л, чем на Б; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой».

– Спасибо, дорогая Ора, – кротко отвечала Лавальер, – говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.

– Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной ловушке. На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое – желчь Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее, тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли. Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?

– Смеюсь, – прошептала бледная как смерть Луиза, – конечно, смеюсь.

– И хорошо делаешь, потому что это очень забавно. История или сказка, как тебе угодно, мне понравилась; вот почему я запомнила ее и рассказываю тебе. Представь себе, дорогая Луиза, какие опустошения произвела бы в твоем, например, мозгу меланхолия, иными словами – черная желчь. Я решила поделиться с тобой этой повестью, и чтобы с кем-нибудь из нас не случилось чего-нибудь подобного, нужно твердо запомнить следующую истину: сегодня – приманка, завтра – посмешище, послезавтра – смерть.

Лавальер вздрогнула и побледнела еще больше.

– Когда нами занимается король, – продолжала Монтале, – он нам ясно это показывает, и если мы составляем цель его стремлений, он умеет достигать этой цели. Итак, ты видишь, Луиза, что в подобных случаях девушки, подверженные такой опасности, должны быть откровенны друг с другом, чтобы сердца, не зараженные меланхолией, наблюдали за сердцами, в которые она может проникнуть.

– Тише, тише! – вскрикнула Лавальер. – Сюда идут.

– Действительно идут, – согласилась Монтале, – но кто бы это мог быть? Все в церкви с королем пли на купанье с принцем.

Молодые девушки почти тотчас заметили в конце аллеи, под зеленым сводом ветвей, статную фигуру молодого человека со шпагой, в плаще и в высоких сапогах со шпорами. Еще издали он приветливо улыбнулся.

– Рауль! – воскликнула Монтале.

– Господин де Бражелон! – прошептала Луиза.

– Вот самый подходящий судья для разрешения нашего спора, – сказала Монтале.

– О Монтале, Монтале, сжалься! – горько вздохнула Лавальер. – Ты была жестока, не будь же безжалостной!

Эти слова, произнесенные с искренним жаром, прогнали если не из сердца Монтале, то, по крайней мере, с ее лица все следы иронии.

– Вы прекрасны, как Амадис, господин де Бражелон, – вскричала она, обращаясь к Раулю, – и являетесь в полном вооружении, как он!

– Привет вам, сударыни, – проговорил Бражелон, кланяясь.

– Но зачем эти сапоги? – поинтересовалась Монтале, между тем как Лавальер, смотря на Рауля с таким же изумлением, как и ее подруга, хранила молчание.

– Зачем? – переспросил Рауль.

– Да, – отважилась прервать молчание Лавальер.

– Затем, что я уезжаю, – отвечал Бражелон, глядя на Луизу.

Лавальер почувствовала приступ суеверного страха и пошатнулась.

– Вы уезжаете, Рауль! – удивилась она. – Куда же?

– В Англию, дорогая Луиза, – поклонился молодой человек со свойственной ему учтивостью.

– Что же вам делать в Англии?

– Король посылает меня туда.

– Король? – в один голос воскликнули Луиза и Ора и невольно переглянулись, вспомнив только что прерванный разговор.

Рауль заметил эти взгляды, но они остались непонятны для него.

Вполне естественно, что он объяснил их участием к нему молодых девушек.

– Его величество, – начал он, – изволил вспомнить, что граф де Ла Фер пользуется благосклонностью короля Карла Второго. Сегодня, направляясь в церковь, король встретил меня и знаком подозвал к себе. Когда я подошел, он сказал: «Господин де Бражелон, ступайте к господину Фуке, у которого находятся мои письма к английскому королю; вы отвезете их». Я поклонился. «Да, – прибавил он, – перед отъездом побывайте у принцессы, она даст вам поручение к своему брату».

– Боже мой! – задумчиво прошептала глубоко взволнованная Луиза.

– Так скоро! Вам приказано уехать так скоро? – спросила Монтале, ошеломленная этим странным распоряжением.

– Чтобы повиноваться как следует тому, кого уважаешь, – сказал Рауль, – нужно повиноваться немедленно, Через десять минут после получения приказа я был готов. Предупрежденная принцесса пишет письмо, которое ей угодно поручить мне. А тем временем, узнав от мадемуазель де Тонне-Шарант, что вы в парке, я пришел сюда и застаю вас обеих.

– И обеих видите нездоровыми, – горько усмехнулась Монтале, приходя на помощь Луизе, лицо которой явно изменилось.

– Нездоровыми? – повторил Рауль, с нежным участием пожимая руку Луизы де Лавальер. – Да, действительно ваша рука холодна как лед.

– Это пустяки.

– Этот холод не достигает сердца, не правда ли, Луиза? – с нежной улыбкой проговорил молодой человек.

Луиза быстро подняла голову, точно предполагая, что этот вопрос был внушен подозрениями; ей стало не по себе.

– О, вы знаете, – произнесла она с усилием, – что мое сердце никогда не будет холодно для такого друга, как вы, господин де Бражелон.

– Благодарю вас, Луиза. Я знаю ваше сердце и вашу душу, и, конечно, не по теплу руки судят о таком чувстве, как ваше. Луиза, вы знаете, как я вас люблю и с какой беззаветностью отдам за вас свою жизнь; поэтому вы простите меня, не правда ли, если я буду говорить с вами немного по-детски?

– Говорите, Рауль, – сказала вся трепетавшая Луиза, – я вас слушаю.

– Я не могу расстаться с вами, увозя с собой муку, я знаю – нелепую, но которая все же терзает меня.

– Значит, вы уезжаете надолго? – спросила Лавальер подавленным голосом. Монтале отвернулась.

– Нет, ненадолго, вернусь, вероятно, недели через Две.

Лавальер прижала руку к забившемуся сердцу.

– Странно, – продолжал Рауль, печально глядя на девушку, – часто я расставался с вами, отправляясь в опасный путь, но уезжал всегда веселым, с спокойным сердцем, весь опьяненный надеждою на будущее счастье между тем как мне угрожали пули испанцев или тяжелые алебарды валлонов.

Сегодня мне не угрожает никакая опасность, мне предстоит самый приятный и спокойный путь, после которого меня ждет награда: взысканный королем, я, может быть, завоюю вас, ибо какую более драгоценную награду способен дать мне король? И все же, Луиза, не знаю, право, почему, все это счастье, все эти надежды разлетаются передо мной как дым, как несбыточная мечта, а там, в глубине моего сердца, большая грусть, какое-то угнетение, уныние. Я знаю, почему все это, Луиза: потому, что никогда я еще не любил вас, как в настоящую минуту. О боже мой, боже мой!

При этом последнем восклицании, вырвавшемся из разбитого сердца, Луиза залилась слезами и упала на руки Монтале. Хотя Монтале и не отличалась мягкосердечностью, все же глаза ее увлажнились и сердце тревожно сжалось.

Рауль увидел слезы своей невесты. Взгляд его не проник глубже, не попытался даже постичь, что кроется под этими слезами. Он преклонил перед ней колено и нежно поцеловал ее руку. Было видно, что в этот поцелуй он вложил всю свою любовь.

– Вставайте, вставайте! – приказала ему Монтале, тоже готовая расплакаться. – К нам идет Атенаис.

Рауль встал, еще раз улыбнулся Луизе, которая больше не смотрела на него, и, пожав руку Монтале, повернулся, чтобы поклониться мадемуазель де Тонне-Шарант, шелест шелкового платья которой уже доносился до них.

– Принцесса кончила письмо? – спросил он, когда прекрасная девушка подошла настолько близко, что могла слышать его голос.

– Да, виконт, письмо написано, запечатано, и ее высочество ждет вас.

Услышав эти слова, Рауль поклонился Атенаис, бросил последний взгляд на Луизу, сделал приветственный знак Монтале и удалился по направлению к замку.

Однако, уходя, он все время оборачивался. Безмолвные и неподвижные, три фрейлины провожали его глазами, пока он не скрылся из виду.

– Наконец-то, – сказала Атенаис, первая прерывая молчание, – наконец-то мы одни и можем на свободе поговорить о вчерашнем происшествии и решить, как нам следует вести себя дальше. И вот, если вам угодно уделить мне внимание, – продолжала она, оглядываясь по сторонам, – я вкратце выскажу свое мнение, прежде всего о том, как я смотрю на наши обязанности. А если вы не поймете меня с полуслова, я объявлю вам волю принцессы.

И мадемуазель де Тонне-Шарант энергично подчеркнула последние слова, чтобы у подруг ее не оставалось никакого сомнения насчет официального характера этих слов.

– Волю принцессы! – в один голос вскричали Монтале и Луиза.

– Ультиматум! – дипломатически отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант.

– Боже мой! – прошептала Лавальер. – Значит, принцесса знает…

– Принцесса знает больше, чем мы ей сказали, – отчеканила Атенаис. Поэтому будем начеку.

– О да, – сказала Монтале. – И я буду внимательно слушать тебя. Говори, Атенаис.

– Боже мой, боже мой! – прошептала вся трепетавшая Луиза. – Переживу ли я эти ужасные события?

– О, не пугайтесь, – успокоила ее Атенаис, – у нас есть лекарство.

И, усевшись между двумя подругами, она взяла их за руки и приготовилась говорить. Однако не успела она открыть рот, как послышался стук копыт лошади, скакавшей галопом по мостовой за оградой замка.

Глава 36.
СЧАСТЛИВ, КАК ПРИНЦ

По дороге в замок Бражелон встретил де Гиша. Но еще до этого де Гиш столкнулся с Маниканом, который, в свою очередь, повидал Маликорна. Как Маликорн встретился с Маниканом? Самым простым образом: он ждал его возвращения от обедни, куда тот пошел в сопровождении г-на де Сент-Эньяна. Они очень обрадовались встрече, и Маникан воспользовался этим случаем, чтобы спросить у друга, не осталось ли в его кармане нескольких экю.

Нисколько не удивившись этому вопросу, Маликорн отвечал, что карман, из которого вечно берут, никогда его не наполняя, похож на колодец, который дает, правда, воду зимой, но летом, благодаря усердию садовников, высыхает до дна; карман его был довольно глубок, так что во времена изобилия из него можно было доставать порядочные суммы, но, к несчастью, злоупотребления совсем опустошили его.

На эти слова Маникан задумчиво ответил:

– Это верно.

– Значит, нужно его наполнить, – прибавил Маликорн.

– Без сомнения, но как?

– Ничего не может быть легче, дорогой Маникан.

– Хорошо, скажите.

– Место у принца, и карман наполнится.

– У вас есть это место?

– Я имею право на это место.

– Так что ж?

– А то, что право на должность без должности все равно что кошелек без денег.

– Правильно, – снова согласился Маникан.

– Значит, будем добиваться места, – сказал Маликорн.

– Дорогой, дражайший! – вздохнул Маникан. – Получить место у принца очень трудно в нашем положении.

– Вы думаете?

– Конечно, в настоящую минуту мы ничего не можем просить у принца.

– Почему же?

– Потому, что он холоден с нами.

– Глупости! – отчеканил Маликорн.

– А что, если поухаживать за принцессой? – предложил Маникан. – Может быть, нам удастся угодить таким образом принцу.

– Совершенно верно; если мы начнем ухаживать за принцессой и действовать ловко, принц будет обожать нас.

– Гм!

– Ведь мы же не дураки! Поэтому, господин Маникан, вы, как великий дипломат, должны поскорее примирить господина де Гиша с его высочеством.

– А теперь скажите, Маликорн, что вам поведал господин де Сент-Эньян?

– Мне? Ничего; он меня спрашивал, вот и все.

– Со мной он был не так сдержан.

– Что же он вам сообщил?

– Что король безумно влюблен в мадемуазель де Лавальер.

– Нам и самим это известно, черт возьми, – иронически заметил Маликорн. – Все здесь только и кричат об этом; но вы поступите, пожалуйста, согласно моему совету: поговорите с господином де Гишем и постарайтесь добиться от него, чтобы он загладил свою вину перед принцем. Какого черта! Он обязан сделать это по отношению к его высочеству.

– Но для этого нужно прежде всего найти де Гиша.

– Мне кажется, это не так уж трудно. Чтобы увидеть его, сделайте то, что сделал я, желая увидеть вас: подождите его. Ведь вы знаете, что он любит прогулки.

– Да, но где он гуляет?

– Что за вопрос? Ведь он влюблен в принцессу, не правда ли?

– Говорят.

– Значит, он гуляет возле ее апартаментов.

– Глядите-ка, мой милый Маликорн, вы не ошиблись: вот он сам!

– Как же я мог ошибиться? Разве это в моих привычках? Вам очень нужны деньги?

– Ах! – жалобно вздохнул Маникан.

– А мне нужно место. Если Маликорн получит место, у Маникана будут деньги. Все очень просто.

– В таком случае будьте покойны. Я приложу все усилия.

– Действуйте.

Де Гиш был уже рядом; Маликорн пошел своей дорогой, а Маникан приблизился к де Гишу.

Граф был сумрачен и задумчив.

– Скажите, какую рифму вы подбираете, дорогой граф, – обратился к нему Маникан.

Де Гиш узнал друга и взял его под руку.

– Дорогой Маникан, – сказал он, – я ищу кое-что поважнее рифмы.

– Что именно?

– А вы поможете мне найти то, что я ищу? – продолжал граф. – Вы ленивы, значит, вы изобретательны.

– Моя изобретательность к вашим услугам, дорогой граф.

– Вот что: я хочу побывать в доме, где у меня есть дело.

– Так нужно войти в этот дом, – догадался Маникан.

– Разумеется. Но в доме живет ревнивый муж.

– Разве он страшнее Цербера?

– Нет, не страшнее, но так же ревнив.

– И у него три пасти, как у пса, охраняющего вход в ад? Не пожимайте плечами, дорогой граф; у меня есть основания задать вам этот вопрос, ибо, по уверениям поэтов, чтобы смягчить Цербера, нужно угостить его пирожком. А я привык смотреть на вещи прозаически, трезво и говорю: для трех пастей одного пирожка маловато. Если у вашего ревнивца три пасти, граф, возьмите три пирожка.

– Шутник, – улыбнулся граф.

– Теперь, – продолжал Маникан, – познакомимся поближе с этим домом, каков бы он ни был, потому что подобная тактика ни в коем случае не может повредить вашей любви.

– Ах, Маникан, найди предлог, хороший предлог!

– Предлог? Да, черт возьми, сто, тысячу предлогов. Если бы здесь был Маликорн, он уже придумал бы пятьдесят тысяч превосходных предлогов!

– Кто такой этот Маликорн? – спросил де Гиш, прищуривая глаза с видом человека, старающегося вспомнить. – Кажется, я слышал эту фамилию…

– Я думаю, что слыхали: вы должны его отцу тридцать тысяч экю.

– Ах да, славный парень из Орлеана…

– Которому вы обещали место в доме… не в том доме, где живет ревнивый муж, а у принца.

– Хорошо, если твой друг Маликорн так изобретателен, пусть он придумает способ снискать благорасположение принца, пусть он найдет случай примирить меня с принцем.

– Хорошо, я поговорю с ним об этом.

– Кто это идет к нам?

– Виконт де Бражелон.

– Рауль? Да, действительно.

И де Гиш быстро пошел навстречу другу.

– Это вы, дорогой Рауль? – воскликнул де Гиш.

– Да, я хотел проститься с вами, милый друг, – отвечал Рауль, пожимая руку графа. – Здравствуйте, господин Маникан.

– Как, ты уезжаешь, виконт?

– Да, уезжаю… Поручение короля.

– Куда?

– В Лондон. Сейчас я иду к принцессе, она даст мне письмо к его величеству королю Карлу Второму.

– Ты застанешь ее одну. Принца нет дома.

– Где же он?

– Поехал купаться.

– Итак, мой друг, ты, в качестве приближенного к принцу, передай ему мои извинения. Я подождал бы его, чтобы получить распоряжения, если бы его величество не выразил желания, переданного мне через господина Фуке, чтобы я отправился немедленно.

Маникан толкнул де Гиша локтем.

– Вот и предлог, – сказал он.

– Какой?

– Извинения господина де Бражелона.

– Не очень удачный, – сказал де Гиш.

– Превосходный, если принц на вас не сердится; если же сердится плохой, как и всякий другой предлог.

– Вы правы, Маникан; мне нужен любой способ, любой случай, лишь бы помириться. Итак, счастливого пути, дорогой Рауль!

Друзья обнялись.

Через минуту Рауль входил к принцессе.

Принцесса еще сидела за столом, где она писала письмо. Перед ней горела свеча из розового воска, которым она пользовалась для запечатания конверта. Погруженная в размышления, принцесса забыла задуть свечу.

Бражелона ждали; едва он вошел, о нем доложили.

Бражелон был воплощением изящества; кто раз встретился с ним, уже никогда не мог забыть; а принцесса не только видела его однажды, но, как помнит читатель, он был один из первых встретивших не французов и провожал ее из Гавра в Париж.

Принцесса сохранила прекрасное воспоминание о Бражелоне.

– Ах! – сказала она. – Это вы, виконт; вы увидите моего брата, который будет счастлив выразить вам признательность, чтобы тем самым отметить заслуги вашего отца.

– Граф де Ла Фер, принцесса, был достаточно вознагражден милостями короля за те небольшие услуги, которые он имел честь оказать ему, и я отвезу его величеству уверение в уважении, преданности, благодарности со стороны отца и сына.

– Вы знаете моего брата, виконт?

– Нет, ваше высочество; я буду иметь счастье видеть его величество в первый раз.

– Вы не нуждаетесь в рекомендации. Но если вы все же сомневаетесь в своих личных достоинствах, смело скажите, что я ручаюсь за вас.

– Ваше высочество слишком добры.

– Нет, господин де Бражелон. Я помню, как мы ехали вместе, и заметила вашу большую сдержанность рядом с безумствами, которые направо и налево от вас совершали два величайших сумасброда – граф де Гиш и герцог Бекингэм. Но не будем сейчас вспоминать их, поговорим о вас. Вы едете в Англию, чтобы получить там место? Простите меня за этот вопрос. Я задаю вам его не из простого любопытства, а из желания быть чем-нибудь вам полезной.

– Нет, принцесса. Я еду в Англию, чтобы исполнить поручение, которое его величество изволил дать мне; вот и все.

– И вы рассчитываете вернуться во Францию?

– Как только выполню поручение, если его величество король Карл Второй не даст мне других приказаний.

– Я уверена, что он, во всяком случае, попросит вас остаться у него подольше.

– Так как я не осмелюсь противоречить его величеству, я заранее прошу вас, принцесса, напомнить французскому королю, что один из самых преданных его слуг находится вдали от него.

– Берегитесь, чтобы в ту минуту, когда он вызовет вас во Францию, его приказание не показалось вам злоупотреблением властью.

– Я не понимаю вас, принцесса.

– Французский двор несравненный, я знаю, – но и при английском дворе есть хорошенькие женщины.

Рауль улыбнулся.

– Вот улыбка, – сказала принцесса, – которая не предвещает ничего хорошего моим соотечественницам, Вы как будто говорите им, господин де Бражелон: «Я приехал к вам, но сердце мое осталось по ту сторону пролива». Ведь таково значение вашей улыбки?

– Ваше высочество обладаете даром читать в глубине сердец; и вы теперь понимаете, почему долгое пребывание при английском дворе было бы мне тяжело.

– И мне незачем спрашивать, пользуется ли взаимностью такой элегантный кавалер.

– Принцесса, я воспитывался с той, кого я люблю, и мне кажется, что она питает ко мне те же чувства, что и я к ней.

– Поезжайте скорее, господин де Бражелон, и поскорее возвращайтесь; по вашем приезде мы увидим двух счастливцев, ибо я надеюсь, что на пути к вашему счастью нет препятствий.

– Увы, принцесса, есть большое препятствие.

– Какое же?

– Воля короля.

– Воля короля?.. Король противится вашему браку?

– Во всяком случае, откладывает его. Я просил согласия короля через графа де Ла Фер, а его величество, не ответив, правда, категорическим образом, сказал, однако же, что нужно подождать.

– Разве особа, которую вы любите, недостойна вас?

– Она достойна любви короля, принцесса.

– Я хочу сказать – может быть, ее происхождение ниже вашего?

– Она из знатной семьи.

– Молода, красива?

– Семнадцать лет, и для меня восхитительно хороша.

– Она в провинции или в Париже?

– Она в Фонтенбло, принцесса.

– При дворе?

– Да.

– Я ее знаю?

– Она имеет честь состоять фрейлиной вашего высочества.

– Ее имя? – с беспокойством в голосе спросила принцесса. – Если только, – прибавила она, быстро овладев собой, – это имя не тайна.

– Нет, принцесса; моя любовь достаточно чиста для того, чтобы не делать из нее тайны, тем более я не скрою ее от вашего высочества. Это мадемуазель Луиза де Лавальер.

Принцесса не могла удержаться от громкого восклицания, в котором было нечто большее, чем удивление.

– Ах, Лавальер!.. Та самая, которая вчера…

Она помолчала.

– Почувствовала себя дурно, – продолжала принцесса.

– Да, принцесса. Я только сегодня утром узнал об этом случае.

– И вы видели ее сегодня?

– Я имел честь проститься с ней.

– И вы говорите, – снова заговорила принцесса, делая над собой усилие, – что король… отсрочил вашу свадьбу с этой девочкой?

– Да, принцесса, отсрочил.

– И он чем-нибудь объяснил это?

– Ничем.

– Давно ли граф де Ла Фер просил у короля согласия на ваш брак?

– Уже больше месяца, принцесса.

– Странно.

И словно облачко затуманило ее глаза.

– Больше месяца, – повторила она.

– Да, уже больше месяца.

– Вы правы, – сказала принцесса с улыбкой, в которой Бражелон мог заметить некоторую принужденность. – Мой брат не должен слишком долго задерживать вас у себя; поезжайте поскорей, и в первом же моем письме в Англию я призову вас от имени короля.

Принцесса встала, чтобы вручить Бражелону письмо. Рауль понял, что аудиенция окончена; он взял письмо, поклонился принцессе и вышел.

– Целый месяц! – шептала принцесса. – Неужели я была до такой степени слепа? Неужели он уже целый месяц любит ее?

И, чтобы отвлечься, принцесса немедленно начала письмо к брату, приписка к которому должна была вызвать Бражелона во Францию.

Как мы видели, граф де Гиш уступил настояниям Маникана и дал увести себя до конюшен, где они велели оседлать лошадей; потом по описанной нами выше маленькой аллее они поехали навстречу принцу, который после купанья, свежий и бодрый, возвращался в замок, закрыв лицо женской вуалью, чтобы оно не загорело от лучей уже жаркого солнца.

Принц был в отличном настроении, вызванном созерцанием собственной красоты. Он мог сравнить в воде белизну своего тела с цветом кожи придворных, и благодаря заботам его высочества о своей наружности никто не мог соперничать с ним, даже шевалье де Лоррен. Кроме того, принц довольно успешно плавал, и его нервы после пребывания в холодной воде поддерживали его тело и дух в состоянии счастливого равновесия. Вот почему, завидя де Гиша, галопом ехавшего навстречу на великолепной белой лошади, принц не мог удержаться от радостного восклицания.

– Мне кажется, дело идет хорошо, – заметил Маникан, прочитав благосклонность на лице его высочества.

– А, здравствуй, Гиш! Здравствуй, бедняга Гиш! – воскликнул принц.

– Приветствую вас, монсеньер! – отвечал де Гиш, ободренный тоном Филиппа. – Желаю здоровья, радости, счастья и благоденствия вашему высочеству!

– Добро пожаловать, Гиш! Поезжай справа. Но придержи своего коня, потому что я хочу ехать шагом под этим зеленым сводом.

– Слушаю, монсеньер.

И, последовав приглашению, де Гиш поехал справа от принца.

– Ну, дорогой де Гиш, – сказал принц, – расскажи, что новенького ты знаешь о том ловеласе, которого я когда-то знал и который приударял за моей женой?

Де Гиш покраснел как кумач, а принц покатился со смеху, точно слова его были верхом остроумия. Окружающая принца свита сочла нужным последовать его примеру, хотя не расслышала шутки; все разразились громким смехом, который полетел до самых последних рядов кортежа.

Де Гиш хотя и покраснел, но не растерялся: Маникан смотрел на него.

– Ах, монсеньер, – отвечал де Гиш, – будьте милосердны к несчастному, не отдавайте меня на растерзание шевалье де Лоррену!

– Как так?

– Если он услышит, что вы смеетесь надо мной, он тоже без всякой жалости станет надо мной насмехаться.

– Над твоей любовью к принцессе?

– Пощадите, монсеньер!

– А все же, Гиш, сознайся, ты строил глазки принцессе?

– Никогда в жизни, монсеньер.

– Ну, признавайся, из уважения ко мне! Признавайся, я освобождаю тебя от требований этикета, де Гиш. Будь откровенен, как если бы речь шла о мадемуазель де Шале или мадемуазель де Лавальер.

Тут принц снова залился смехом.

«Да что же это я играю шпагой, отточенной с обеих сторон? Я раню сразу и тебя, и моего брата: Шале и Лавальер – одна твоя невеста, а другая его будущая любовница.

– Право, монсеньер, – сказал граф, – вы сегодня в отличном настроении.

– Да, я сегодня чувствую себя хорошо. Мне приятно видеть тебя.

– Благодарю, ваше высочество.

– Ты, значит, сердился на меня?

– Я, монсеньер?

– Да.

– За что же, боже мой!

– За то, что я помешал твоим сарабандам и испанским романсам.

– О, ваше высочество!

– Не отнекивайся. Ты вышел тогда от принцессы с бешеным взглядом; это принесло тебе несчастье, дорогой мой, ты танцевал в балете прескверно.

Не хмурься, де Гиш; это тебе не идет, ты выглядишь медведем. Если принцесса смотрела на тебя вчера, то я вполне уверен в том, что…

– В чем, монсеньер? Ваше высочество пугаете меня.

– Она совсем забраковала тебя.

И принц снова захохотал.

«Положительно, – подумал Маникан, – высокий сан не имеет никакого значения, все они одинаковы».

Принц продолжал:

– Но ты наконец вернулся; есть надежда, что шевалье снова станет любезен.

– Почему, монсеньер? Каким чудом я могу иметь влияние на господина де Лоррена?

– Очень просто, он ревнует к тебе.

– Да неужели?

– Я говорю тебе правду.

– Он мне делает много чести.

– Понимаешь, когда ты возле меня, он меня ласкает? когда ты уехал, он меня тиранил. И потом, ты знаешь, какая мысль пришла мне в голову?

– Нет, монсеньер.

– Когда ты был в изгнании, потому что ведь тебя изгнали, мой бедный Гиш…

– Кто же был виновником этого, ваше высочество? спросил де Гиш, напуская на себя недовольный вид.

– О, конечно, не я, дорогой граф! – отвечал его высочество. – Я не просил короля удалять тебя, честное слово!

– Я знаю, что не вы, ваше высочество, но…

– Но принцесса! Я этого не буду отрицать. Чем, однако, ты провинился перед ней?

– Право, ваше высочество…

– У женщин бывают причуды, я это знаю. Моя жена не составляет исключения. Но если тебя прогнали по ее желанию, то я не сержусь на тебя.

– В таком случае, монсеньер, – сказал де Гиш, – я несчастлив только наполовину.

Маникан, который ехал позади де Гиша, не упуская ни одного слова принца, наклонился к самой шее лошади, чтобы скрыть смех.

– Ты знаешь, твое изгнание внушило мне один план.

– Да?

– Когда шевалье де Лоррен, не видя тебя, преисполнился уверенности, что он царит один, и стал дурно обращаться со мной, то я заметил, что моя жена, в противоположность этому злому мальчишке, очень любезна я добра ко мне, несмотря на то что я ею пренебрегаю; и вот я возымел мысль сделаться образцовым мужем, такой редкостью, таким курьезом при дворе: я вздумал полюбить свою жену.

Де Гиш посмотрел на принца с непритворным удивлением.

– Ах, ваше высочество, вы, должно быть, шутите? – пробормотал де Гиш дрожащим голосом.

– Ей-богу, серьезно. У меня есть поместье, которое подарил мне брат по случаю моей свадьбы; у жены есть деньги, и даже большие, потому что она получает сразу и от своего брата, и от своего деверя, из Англии и из Франции. Значит, мы могли бы покинуть двор. Я уехал бы в замок Вилье-Котере, расположенный среди лесов, и мы наслаждались бы безоблачною любовью в тех же местах, где мой дед Генрих Четвертый упивался счастьем с красавицей Габриель… Что ты скажешь по поводу этого плана, де Гиш?

– Скажу, что он повергает меня в трепет, монсеньер, – отвечал де Гиш, охваченный неподдельным волнением.

– Ага, я вижу, что ты не вынес бы вторичного изгнания.

– Я, монсеньер?

– В таком случае я не возьму тебя с собой, как я предполагал раньше.

– Как, не возьмете с собой, ваше высочество?

– Да, если случайно у меня выйдет размолвка с двором.

– О, монсеньер, все равно я поеду за вашим высочеством на край света!

– Глупец, – проворчал Маникан, наезжая своей лошадью на де Гиша и чуть не выбив его из седла.

Затем, проехав мимо него с таким видом, точно ему не удалось сдержать коня, шепнул ему:

– Да думайте же о том, что вы говорите!

– Значит, решено, – сказал принц, – если ты так предан мне, я тебя увезу.

– Куда угодно, ваше высочество, – радостно отвечал де Гиш, – куда угодно, хоть сейчас! Вы готовы?

И де Гиш со смехом опустил поводья; его лошадь рванулась вперед.

– Минуточку терпенья, – попросил принц, – заедем в замок.

– Зачем?

– За моей женой, черт возьми!

– Как так? – спросил де Гиш.

– Конечно, ведь я же говорю тебе, что это план супружеской любви; мне нужно, значит, взять с собой жену.

– В таком случае, ваше высочество, – отвечал граф, – я в отчаянии, вы лишаетесь де Гиша.

– Что ты?

– Да. Зачем вы увозите принцессу?

– Гм… я замечаю, что я люблю ее.

Де Гиш слегка побледнел, однако изо всех сил старался сохранить веселый вид.

– Если вы любите принцессу, ваше высочество, – вздохнул он, – то вам достаточно одной любви и друзья не нужны.

– Недурно, недурно! – прошептал Маникан.

– Опять тебя охватывает страх перед принцессой, – заметил принц.

– Я уже поплатился, ваше высочество; ведь она была виновницей моего изгнания.

– Боже мой! У тебя отвратительный характер, де Гиш. Как ты злопамятен, мой друг.

– Хотел бы я видеть вас на моем месте, монсеньер.

– Положительно, из-за этого ты так плохо танцевал вчера: ты хотел отомстить принцессе, заставляя ее делать неправильные фигуры; ах, де Гиш, это мелко, я расскажу принцессе!

– Ваше высочество можете говорить ей все, что угодно. Принцесса не возненавидит меня сильнее, чем она ненавидит теперь.

– Та-та-та, ты преувеличиваешь, и все это из-за каких-то двух недель пребывания в деревне, на которые она обрекла тебя.

– Ваше высочество, две недели есть две недели, но когда томишься от скуки, то две недели – вечность.

– Значит, ты не простишь ей этого?

– Никогда.

– Полно, полно, де Гиш, будь добрее, я помирю тебя с ней; бывая у нее чаще, ты увидишь, что она совсем не зла и очень умна.

– Ваше высочество…

– Ты увидишь, что она умеет принимать, как принцесса, и смеяться, как горожанка; ты увидишь, что когда она захочет, то часы протекают как минуты. Де Гиш, друг мой, тебе нужно изменить мнение о моей жене.

«Положительно – думал Маникан, – вот муж, которому имя его жены принесет несчастье, и покойный царь Кандавл был сущим тигром по сравнению с его высочеством».

– Итак, – заключил принц, – надо тебе узнать ее получше. Только мне придется показать тебе дорогу. Принцесса не похожа на других, и поэтому не всякий находит доступ к ее сердцу.

– Ваше высочество…

– Не упрямься, де Гиш, иначе мы поссоримся, – сказал принц.

– Если он этого хочет, – шепнул Маникан на ухо де Гишу, – доставь ему удовольствие.

– Ваше высочество, – поклонился граф, – я повинуюсь.

– Для начала мы сделаем вот что, – продолжал принц, – сегодня у принцессы карты; ты пообедаешь со мной, и я тебя приведу к ней.

– Ваше высочество, – запротестовал де Гиш, – позвольте мне отказаться.

– Опять! Да ведь это бунт!

– Вчера принцесса слишком дурно приняла меня при всех.

– Вот как! – засмеялся принц.

– Так дурно, что даже не ответила мне, когда я заговорил с ней; может быть, хорошо не иметь самолюбия, но чересчур мало – это чересчур мало, как говорится.

– Граф, после обеда ты переоденешься и зайдешь ко мне, я буду тебя ждать.

– Раз ваше высочество приказываете…

– Приказываю.

«Он не отстанет, – подумал Маникан, – такие вещи всегда особенно крепко сидят в голове мужей. Ах, почему Мольер не слышал этого мужа, он изобразил бы его в стихах».

Разговаривая подобным образом, принц и его двор возвратились в замок.

– Кстати, – вспомнил де Гиш на пороге, – у меня есть поручение к вашему высочеству.

– Передай твое поручение.

– Господин де Бражелон уехал в Лондон по приказу короля и просил меня засвидетельствовать почтение вашему высочеству.

– Отлично, счастливого пути виконту, я его очень люблю. Ступай же одеваться, де Гиш, и возвращайся к нам. А если ты не вернешься…

– Что тогда произойдет, ваше высочество?

– Произойдет то, что я велю посадить тебя в Бастилию.

– Положительно, – сказал со смехом де Гиш, – его высочество принц полная противоположность ее высочеству принцессе. Принцесса ссылает меня в изгнание, потому что недолюбливает меня, принц сажает в тюрьму, потому что слишком любит меня. Благодарю, принц! Благодарю, принцесса!

– Полно, полно, – остановил его принц, – ты прекрасный друг и отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Возвращайся скорее.

– Хорошо, но мне, в свою очередь, хочется пококетничать, ваше высочество.

– Да что ты!

– Я возвращусь к вашему высочеству только при одном условии.

– Каком?

– Я должен сделать одолжение одному другу моего друга.

– Кому?

– Маликорну.

– Противное имя!

– Он с честью носит его, ваше высочество.

– Допустим. Так что же?

– Я должен доставить господину Маликорну место у вашего высочества.

– Какое же место?

– Какое-нибудь; ну, наблюдение над чем-нибудь.

– Отлично, это можно будет устроить. Вчера я рассчитал смотрителя дворцовых покоев.

– Пусть будет смотрителем дворцовых покоев, ваше высочество. А что ему придется делать?

– Ничего, только смотреть и докладывать.

– Внутренняя полиция?

– Именно.

– О, это как нельзя лучше подходит Маликорну, – вставил Маникан.

– Вы знаете того, о ком идет речь, господин Маникан? – обратился к нему принц.

– Очень близко, ваше высочество. Это мой друг.

– А ваше мнение?

– Мое мнение, что у вашего высочества никогда не будет такого прекрасного смотрителя дворцовых покоев.

– А сколько дает эта должность? – спросил граф у принца.

– Не знаю, только мне всегда говорили, что когда ее занимает подходящий человек, ей цены нет.

– А что вы называете, принц, подходящим человеком?

– Само собой разумеется, человека умного.

– В таком случае я думаю, что монсеньер будет доволен, потому что Маликорн умен, как дьявол.

– О, тогда это место обойдется мне дорого! – со смехом сказал принц.

– Ты мне подносишь настоящий подарок, граф.

– Я так думаю, ваше высочество.

– Хорошо! Скажи твоему господину Маликорну…

– Маликорну, ваше высочество.

– Я никогда не привыкну к этому имени.

– Ведь вы же произносите правильно Маникан, ваше высочество.

– Что ж, может быть, со временем научусь говорить Маликорн. Привычка мне поможет.

– Говорите, говорите, ваше высочество, ручаюсь вам, что ваш инспектор дворцовых покоев не обидится. У него Превосходный характер.

– В таком случае, дорогой де Гиш, сообщите ему, что он назначен…

Нет, погодите…

– Что угодно вашему высочеству?

– Я хочу сначала на него посмотреть. Если он так же безобразен, как его фамилия, я беру свое слово назад.

– Ваше высочество знаете его.

– Я?

– Конечно. Ваше высочество уже видели его в королевском дворце; доказательством может служить то, что я сам представил его вашему высочеству.

– Ах да, вспоминаю… Черт побери, это очаровательный малый!

– Я знал, что ваше высочество должны были заметить его.

– Да, да, да! Видишь ли, де Гиш, ни я, ни моя жена не хотим, чтобы у нас перед глазами торчали уроды. Моя жена берет себе в фрейлины только хорошеньких; я тоже принимаю в свою свиту только благообразных дворян.

Таким образом, понимаешь ли, де Гиш, если у меня будут дети, они будут вдохновлены красавицами, а если будут дети у моей жены, то они будут сложены по красивым образцам.

– Великолепное рассуждение, ваше высочество, – сказал Маникан, одобряя принца взглядом и тоном голоса.

Что касается де Гиша, то он, вероятно, не нашел рассуждение столь блестящим, потому что выразил свое мнение только нерешительным жестом.

Маникан пошел сообщить Маликорну приятную новость.

Де Гиш с видимым неудовольствием отправился переодеваться.

Принц, напевая, смеясь и поглядывая в зеркало, дожидался обеда в том настроении, которое оправдывало поговорку. «Счастлив, как принц».

Глава 37.
РАССКАЗ НАЯДЫ И ДРИАДЫ

После обеда все в замке облеклись в парадные платья.

Обедали обыкновенно в пять часов. Дадим обитателям замка час на обед и два часа на туалет. Каждый, следовательно, был готов к восьми часам вечера.

В это время начали собираться у принцессы. Ведь как мы уже сказали, в этот вечер принимала принцесса. А вечеров у принцессы никто не пропускал, потому что вечера эти имели прелесть, какой не могла сообщить своим собраниям благочестивая и добродетельная королева. К несчастью, доброта менее занимательна, чем злой язык.

Однако поспешим сказать, что для принцессы такое наименование не годилось.

Эта исключительная натура воплощала в себе слишком много подлинного великодушия, благородных порывов и утонченных мыслей, чтобы ее можно было назвать злой. Но принцесса обладала даром упорства, нередко роковым для того, кто обладает им, потому что человек с таким характером ломается там, где другой только согнулся бы, в отличие от покорной Марии-Терезии, она храбро встречала наносимые ей удары.

Ее сердце отражало каждое нападение, и, подобно подвижной мишени при игре в кольца, принцесса, если только не бывала оглушена сразу, отвечала ударом на удар безрассудному, осмелившемуся вступить в борьбу с ней.

Была ли то злоба или же просто лукавство? Мы считаем богатыми и сильными те натуры, которые, подобно древу познания, приносят сразу добро и зло, пускают двойную, всегда цветущую, всегда плодоносную ветвь, алчущие добра умеют находить на ней добрый плод, а люди бесполезные и паразиты умирают, поев дурного плода, что совсем не плохо.

Итак, принцесса, задумавшая быть второй, а может быть, даже первой королевой, старалась сделать свой дом приятным для всех с помощью бесед, встреч, предоставления каждому полной свободы и возможности вставить свое слово, при условии, однако, чтобы слово было метким и острым И именно поэтому у принцессы говорили меньше, чем в других местах.

Принцесса не терпела болтунов и жестоко им мстила. Она позволяла им говорить Она ненавидела претенциозность и даже королю не прощала этого недостатка. Спесь была болезнью принца, и принцесса взяла на себя крайне трудную задачу вылечить его.

Поэтов, остроумных людей, красивых женщин она принимала как властительница салона, – достаточно мечтательная, посреди всех своих проказ, чтобы заставить мечтать поэтов; достаточно обворожительная, чтобы блистать среди самых первых красавиц; достаточно остроумная, чтобы самые замечательные люди слушали ее с удовольствием.

Легко понять, что такие собрания должны были привлекать к принцессе всех; молодежь стекалась на них толпами. Когда король молод, все молоды при дворе.

Поэтому старые дамы, эти упрямые головы эпохи регентства или прошлого царствования, ворчали; но их недовольство встречали насмешками, издеваясь над этими почтенными особами, которые довели дух господства до такой степени, что командовали отрядами солдат во время войн Фронды, чтобы, как говорила принцесса, сохранить хоть какую-нибудь власть над мужчинами.

Ровно в восемь часов ее высочество вошла с фрейлинами в большой салон и застала там нескольких придворных, ожидавших ее уже более десяти минут. Среди этих наиболее рьяных гостей она искала взглядом того, кто, по ее мнению, должен был прийти первым. Она не нашла его.

Почти в то самое мгновение, когда она кончала этот смотр, доложили о приходе принца.

Принц был великолепен. Все драгоценности кардинала Мазарини, то есть, понятно, те из них, которые министру волей-неволей пришлось оставить, все драгоценности королевы-матери и даже некоторые из камней жены были надеты на нем, так что Филипп сиял, как солнце.

За ним медленно шел де Гиш в бархатном костюме жемчужно-серого цвета, расшитом серебром и украшенном голубыми лентами; он искусно напускал на себя сокрушенный вид. Костюм графа, кроме того, был отделан тонкими кружевами, не уступавшими, пожалуй, по красоте драгоценностям принца. Перо на его шляпе было красное.

В этом наряде де Гиш привлекал к себе общее внимание. Интересная бледность, некоторая томность взгляда, матовые руки под пышными кружевными манжетами, меланхолическая складка губ; словом, достаточно было взглянуть на г-на де Гиша, чтобы признать, что не многие французские царедворцы могут потягаться с ним.

И вот принц, который имел притязания затмить звезду, если бы звезда вздумала состязаться с ним, был совершенно отодвинут на второй план в глазах всех присутствовавших, которые были хотя и молчаливыми, но весьма строгими судьями.

Принцесса рассеянно взглянула на до Гиша, но как ни мимолетен был этот взгляд, он окрасил ее лицо очаровательным румянцем. Принцесса нашла де Гиша красивым и элегантным и почти перестала сожалеть, что совсем было уже одержанная победа над королем ускользает от нее.

Итак, помимо ее воли, вся кровь от сердца прихлынула к ее щекам.

Принц подошел к ней с напыщенным видом. Он не заметил румянца принцессы, а если бы и заметил, то не понял бы его истинной причины.

– Принцесса, – сказал он, целуя руку жены, – вот несчастный опальный изгнанник, за которого я решаюсь заступиться перед вами. Пожалуйста, примите во внимание, что он принадлежит к числу моих лучших друзей, и я очень просил бы вас оказать ему хороший прием.

– Какой изгнанник, что за опальный? – перебила принцесса, осматриваясь кругом и останавливая свой взгляд на графе не дольше, чем на других.

Наступил момент пропустить вперед своего протеже. Принц отошел в сторону и дал дорогу де Гишу, который с довольно хмурым видом подошел к принцессе и почтительно поклонился.

– Как? – спросила принцесса, делая вид, будто она крайне удивлена. Это граф де Гиш – несчастный изгнанник?

– Да, – подтвердил принц.

– Ведь его только и видишь здесь, – сказала принцесса.

– Ах, принцесса, вы несправедливы, – поклонился принц.

– Я?

– Конечно. Простите беднягу.

– Простить? За что же мне прощать господина де Гиша?

– Объяснись, пожалуйста, де Гиш. За что ты хочешь получить прощение?

– спросил принц.

– Увы, ее высочество прекрасно знает это, – лицемерно отвечал де Гиш.

– Ну, дайте же ему руку, принцесса, – попросил Филипп.

– Если это доставляет вам удовольствие, принц.

И с не поддающимся описанию движением глаз и плеч принцесса протянула свою руку молодому человеку, который прижался к ней губами.

Нужно думать, что он долго не отрывал их и что принцесса не слишком торопилась отнять руку, потому что принц добавил:

– Де Гиш совсем не злой, принцесса, и, конечно, но укусит вас.

Присутствующие воспользовались этими словами, которые были не бог весть как смешны, и громко захохотали. Действительно, положение было исключительное, и некоторые добрые души заметили это.

Принц все еще наслаждался впечатлением, произведенным его словами, когда доложили о приходе короля.

Попытаемся описать вид салона в этот момент.

В середине зала, у камина, заставленного цветами, сидела принцесса с фрейлинами, возле которых порхали придворные. Другие группы устроились в оконных нишах, словно отряды гарнизона, размещенного в башнях крепости, и со своих укрепленных пунктов ловили слова, произнесенные в окружении прекрасной хозяйки.

В одной из ближайших к камину групп Маликорн, за несколько часов перед этим возведенный Маниканом и де Гишем в ранг смотрителя покоев, Маликорн, офицерский мундир которого был сшит два месяца тому назад, сверкал позолотой и ослеплял этим сиянием так же, как и огнем своих взглядов, Монтале, сидевшую слева от принцессы.

Принцесса разговаривала с мадемуазель де Шатильон и мадемуазель де Креки, своими соседками, и по временам бросала несколько слов принцу, который немедленно стушевался, едва только раздался возглас:

– Король!

Мадемуазель де Лавальер, как и Монтале, сидела слева от принцессы и была предпоследней в ряду фрейлин; справа от нее помещалась мадемуазель де Тонне-Шарант. Она находилась, следовательно, в положении новобранцев, которых располагают между испытанными и обстрелянными солдатами.

Подкрепленная таким образом двумя подругами, Лавальер, – оттого ли, что она была опечалена отъездом Рауля, или же оттого, что у нее не прошло волнение по поводу недавних событий, благодаря которым ее имя стало популярным в придворном мире, – Лавальер закрывала веером свои немного покрасневшие глаза, как будто с большим вниманием прислушиваясь к словам, нашептываемым ей Монтале и Атенаис то в одно, то в другое ухо.

Когда прозвучало имя короля, все в зале задвигалось, заговорило.

Принцесса, как хозяйка дома, встала, чтобы принять царственного гостя; однако, поднимаясь с места, она, несмотря на свою озабоченность, бросила взгляд налево, и этот взгляд, который самонадеянный де Гиш принял на свой счет, остановился на Лавальер, тотчас же вспыхнувшей от внутреннего волнения.

Король подошел к центральной группе, все присутствовавшие поспешили к нему. Все головы склонились перед его величеством, женщины согнулись, точно хрупкие пышные лилии перед царем Аквйлоном. В этот вечер в Людовике не было ничего неприступного, можно даже сказать, ничего царственного, кроме его молодости и красоты.

Радостное настроение короля оживило всех присутствующих; каждый исполнился уверенности, что проведет прелестный вечер, хотя бы уже потому, что его величество собирался веселиться у принцессы.

Если кто мог сравниться с королем по своей веселости и хорошему настроению, то, конечно, весь розовый г-н де Сент-Эньян: в розовом костюме, с розовым лицом, с розовыми лентами и, главное, с розовыми мыслями; а мыслей в этот вечер у г-на де Сент-Эньяна было много.

Эти бродившие в его голове мысли расцвели особенно пышно, когда он заметил, что мадемуазель де Тонне-Шарант была так же, как и он, в розовом. Мы не хотим, однако, сказать, будто хитрый царедворец не знал заранее, что прекрасная Атенаис выберет сегодня розовое платье: он в совершенстве владел искусством заставить портного или горничную проболтаться о планах госпожи.

Он послал мадемуазель Атенаис столько смертоносных взглядов, сколько у него было бантов на камзоле и башмаках, иными словами – несметное количество.

Когда король закончил свое приветствие принцессе и пригласил ее снова сесть, круг немедленно сомкнулся.

Людовик стал расспрашивать принца о купанье; все время поглядывая на дам, он рассказал, что поэты изображают в стихах галантное развлечение купание в Вальвене – и что особенно один из них, г-н Лоре, по-видимому, удостоился чести быть поверенным какой-то речной нимфы – столько в его стихах правды.

Многие дамы сочли своим долгом покраснеть.

Воспользовавшись этой минутой, король решил внимательно осмотреться кругом; одна Монтале смутилась не настолько, чтобы отвести глаза от короля, и увидела, что его величество пожирает взглядом мадемуазель де Лавальер.

Смелость этой фрейлины, по имени Монтале, заставила короля несколько переменить позицию, и это спасло, таким образом, Луизу де Лавальер от ответного огня, который, может быть, вызвал бы у нее этот пристальный взгляд. Принцесса завладела Людовиком, засыпав его градом вопросов, а никто в мире не умел так расспрашивать, как она.

Однако король хотел сделать разговор общим и с этой целью удвоил остроумие и любезности.

Принцесса жаждала комплиментов и решила во что бы то ни стало вырвать их из уст короля; она обратилась к нему со следующими словами:

– Государь, ваше величество знает все, что происходит в его королевстве, и поэтому ему должны быть заранее известны стихи, подсказанные господину Лоре этой нимфой. Может быть, ваше величество соблаговолит сообщить их нам?

– Принцесса, – ответил король с изысканной любезностью, – я не решаюсь… Мне кажется, что именно вас смутили бы некоторые подробности…

Но де Сент-Эньян рассказывает недурно и отлично запоминает стихи, а чего не запомнил, импровизирует. Уверяю вас, это крупный поэт.

Выведенный на сцену де Сент-Эньян принужден был предстать в самом невыгодном для него свете. К несчастью для принцессы, он думал только о собственных делах, и вместо того, чтобы осыпать ее комплиментами, которых она с таким нетерпением ждала, он решил сам немного прихвастнуть своим счастьем.

Итак, метнув сотый взгляд на прекрасную Атенаис, которая применяла на практике высказанную ею накануне теорию, то есть не удостаивала вниманием своего обожателя, граф сказал:

– Ваше высочество, конечно, извините, если я плохо запомнил стихи, продиктованные нимфой господину Лоре; там, где король ничего не запомнил, что мог запомнить я, жалкий смертный?

Принцесса не особенно благосклонно приняла это возражение царедворца.

– Ах, принцесса, – прибавил де Сент-Эньян, – в настоящее время дело не в том, что говорят нимфы пресных вод. Право, можно подумать, что в прозрачной стихии не происходит больше ничего интересного. Великие события происходят на суше, принцесса. Вот о том, что происходит на суше, принцесса, ходит столько рассказов…

– Что же такое происходит на суше? – спросила принцесса.

– Об этом нужно спросить у дриад, – отвечал граф, – дриады обитают в лесах, как известно вашему высочеству.

– Я знаю даже, что они по природе очень болтливы, господин де Сент-Эньян.

– Да, принцесса. Но когда они говорят только милые вещи, было бы нехорошо порицать их за болтливость.

– Так они рассказывают милые вещи? – небрежно спросила принцесса. Право, граф, вы дразните мое любопытство, и на месте короля я сейчас же потребовала бы от вас рассказать те милые вещи, которые болтают госпожи дриады, так как, видимо, вы один понимаете их наречие.

– Я весь к услугам его величества, – живо отвечал граф.

– Он понимает язык дриад, – сказал принц. – Счастливец этот Сент-Эньян!

– Не хуже французского, ваше высочество.

– Мы вас слушаем, граф, – обратилась принцесса к де Сент-Эньяну.

Король почувствовал замешательство; без всякого сомнения, его поверенный мог поставить его в затруднительное положение.

Он ясно видел это по всеобщему вниманию, возбужденному предисловием де Сент-Эньян и поведением принцессы. Даже самые сдержанные люди, казалось, готовы были ловить на лету слова графа.

В зале закашляли, пододвинулись поближе, стали искоса посматривать в сторону фрейлин, а те, чтобы с большей твердостью и непринужденностью вынести эти инквизиторские взгляды, усердно замахали веерами и приняли позу дуэлянтов, готовых выдержать огонь противника.

Тогдашнее общество настолько привыкло к остроумным словесным состязаниям и щекотливым рассказам, что в тот момент, когда современный салон почуял бы скандал, огласку, трагедию и в испуге разбежался бы, гости принцессы, напротив, расположились поудобнее, чтобы не упустить ни одного слова, ни одного жеста из комедии, сочиненной для них г-ном де Сент-Эньяном, зная, что, каковы бы ни были ее стиль и интрига, развязка будет благополучная и остроумная.

Граф пользовался репутацией учтивого человека и превосходного рассказчика. Итак, посреди глубокой тишины, которая устрашила бы всякого, только не его, граф смело начал свое повествование.

– Принцесса, король позволит мне обратиться прежде всего к вашему высочеству, проявившему наибольший интерес к моим словам; поэтому я буду иметь честь сообщить вашему высочеству, что дриады охотнее всего обитают в дуплах дубов, и так как сами они очень красивы, то выбирают самые красивые деревья, то есть самые большие и ветвистые.

При этом вступлении, очень прозрачно намекавшем на пресловутую сцену у королевского дуба в прошлую ночь, сердца слушателей так сильно забились от радости или тревоги, что, не обладай де Сент-Эньян звучным и сильным голосом, они бы заглушили его.

– Дриады, должно быть, водятся в Фонтенбло, – совершенно спокойным тоном сказала принцесса, – потому что никогда в жизни я не видела более красивых дубов, чем в королевском парке.

Произнося эти слова, принцесса послала в сторону де Гиша взгляд, на который тот не мог бы пожаловаться, как на предыдущий, еще сохранявший, как мы сказали, оттенок некоторой небрежности, очень тягостной для его любящего сердца.

– Я собирался рассказать вашему высочеству именно о Фонтенбло, подтвердил де Сент-Эньян, – потому что дриада, о которой идет речь, живет в парке замка его величества.

Действие началось; теперь ни для рассказчика, ни для слушателей отступления не было.

– Послушаем, – согласилась принцесса, – мне кажется, ваша повесть будет не только очаровательна, как народная сказка, но окажется еще и занимательной, как вполне современная хроника.

– Я должен начать с начала, – сказал граф. – Итак, в Фонтенбло в одной красивой хижине живут пастухи. Один из них называется Тирсис, и ему принадлежат очень богатые владения, полученные им по наследству от родителей. Тирсис молод и красив и слывет первым из пастухов в округе. Его положительно можно назвать королем.

Раздался легкий одобрительный шепот, и де Сент-Эньян продолжал:

– Сила Тирсиса равняется его мудрости; на охоте никто не может соперничать с ним в ловкости, никто не проявляет столько мудрости в советах.

Управляет ли он конем на прекрасных равнинах своих владений, руководит ли играми послушных ему пастухов, кажется, будто видишь бога Марса, потрясающего копьем на полях Фракии, или, вернее, Аполлона, бога света, рассыпающего над землей огненные стрелы.

Каждый поймет, что этот аллегорический портрет короля был неплохим вступлением. Поэтому слушатели не остались равнодушны к нему и разразились громкими рукоплесканиями; не остался равнодушен и сам король, который очень любил тонкую похвалу, но никогда не выражал неудовольствия и в тех случаях, когда она бывала явно утрированной. Де Сент-Эньян говорил:

– Не только благодаря воинственным играм, сударыня, пастух Тирсис стяжал себе славу короля пастухов.

– Пастухов Фонтенбло, – добавил король, улыбаясь принцессе.

– О, – воскликнула она, – Фонтенбло произвольно выбрано поэтом; я сказала бы: пастухов всего мира.

Король забыл свою роль бесстрастного слушателя и поклонился.

– И достоинства этого короля пастухов блещут особенно ярко в обществе красавиц, – продолжал де Сент-Эньян посреди льстивого шепота. – Ум у него утонченный, а сердце чистое; он умеет сказать комплимент с необыкновенной приятностью, он умеет любить со скромностью, которая обещает побежденным счастливицам самую завидную участь. Все окружено тайной и трогательным вниманием. Кто видел Тирсиса и слышал его, не может его не любить, а кто любит его и любим Тирсисом, тот обрел счастье.

Де Сент-Эньян сделал паузу; он смаковал сказанные им комплименты, и как ни уродливо преувеличен был этот портрет, он все же некоторым понравился, особенно тем, кто был искренне убежден в достоинствах пастуха Тирсиса. Принцесса попросила рассказчика продолжать.

– У Тирсиса, – рассказывал граф, – был верный товарищ, или, вернее, преданный слуга, которого зовут… Аминтас.

– Теперь нарисуйте нам портрет этого Аминтаса, – с лукавой улыбкой перебила принцесса, – вы такой прекрасный художник, господин де Сент-Эньян…

– Принцесса…

– Ах, граф, пожалуйста, не приносите в жертву этого бедного Аминтаса; я никогда не прощу вам этого.

– Принцесса, Аминтас слишком ничтожен по сравнению с Тирсисом для того, чтобы здесь возможна была какая-нибудь параллель. Некоторые друзья похожи на тех слуг древности, которые просили заживо погребать себя у ног своих господ. Место Аминтаса у ног Тирсиса; он ничего больше не просит, и если иногда славный герой…

– Славный пастух, хотите вы сказать? – спросила принцесса, притворно упрекая г-на де Сент-Эньяна.

– Ваше высочество правы, я ошибся, – отвечал придворный, – итак, если пастух Тирсис делает иногда Аминтасу честь, называя его своим другом и открывая ему сердце, то это исключительная милость, которую последний принимает как несказанное блаженство.

– Все это, – перебила принцесса, – рисует нам полную преданность Аминтаса Тирсису, но у нас ведь нет портрета Аминтаса. Граф, не льстите ему, если угодно, нарисуйте его нам; я хочу видеть Аминтаса.

Де Сент-Эньян повиновался, низко поклонившись невестке его величества.

– Аминтас, – сказал он, – немного старше Тирсиса. этот пастух не вполне обездолен природой; говорят даже что музы улыбнулись при его рождении, как Геба улыбается молодости. Он не имеет притязания блистать; ему только хочется быть любимые, и, может быть, если бы его узнали хорошенько, он не оказался бы недостойным любви.

Эта последняя фраза, подкрепленная убийственным взглядом, была обращена прямо к мадемуазель де Тонне-Шарант, которая, не дрогнув, выдержала атаку.

Однако скромность и тонкость намека произвели хорошее впечатление;

Аминтас пожал его плоды в виде рукоплесканий; даже голова самого Тирсиса благожелательно кивнула в знак согласия.

– Однажды вечером, – продолжал де Сент-Эньян, – Тирсис и Аминтас прогуливались по лесу, разговаривая о своих любовных страданиях. Заметьте, сударыни, что это уже рассказ дриады; ибо как иначе можно было узнать то, о чем беседовали Тирсис и Аминтас, двое самых скромных и сдержанных пастухов на земле? Итак, они вошли в самую густую часть леса с целью уединиться и без помехи поверить друг другу свои горести, как вдруг звуки голосов поразили их слух.

– Ах, ах! – раздались восклицания. – Это очень интересно.

Тут принцесса, подобно бдительному генералу, делающему смотр своей армии, взглядом заставила подтянуться Монтале и де Тонне-Шарант, которые уже изнемогали под бременем этих слишком прозрачных намеков.

– Эти мелодичные голоса, – опять начал де Сент-Эньян, – принадлежали нескольким пастушкам, которые, в свою очередь, желали насладиться свежестью леса и, зная, что эта часть его уединенна, почти недоступна, собрались там, чтобы обменяться мыслями об овчарне.

Громкий взрыв хохота, еле заметная улыбка короля, взглянувшего на де Тонне-Шарант, – таков был результат последней фразы де Сент-Эньяна.

– Дриада уверяет, – продолжал де Сент-Эньян, – что пастушек было три и что все они были молоды и красивы.

– Их звали? – спокойно произнесла принцесса.

– Как их звали? – переспросил де Сент-Эньян, как будто возмущенный этой нескромностью.

– Ну да. Своих пастухов вы назвали Тирсис и Амитас; назовите же как-нибудь пастушек.

– О, принцесса, я не сочинитель, не трувер, как говорили когда-то; я просто пересказываю то, что сообщила дриада.

– Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память. Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?

– Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин – преступление!

– За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.

– Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.

– Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, – сказала принцесса, – это очаровательные имена. Теперь их портреты?

Де Сент-Эньян снова поморщился.

– О, пожалуйста, граф, по порядку! – попросила принцесса. – Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?

Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчику. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.

– Хорошо, – согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.

И он начал.

Глава 38.
ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА НАЯДЫ И ДРИАДЫ

– Филис, – вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, – Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.

Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.

Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.

– Это все, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса.

– Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.

– Хорошо, – согласилась принцесса, – переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.

– Амарилис самая старшая из троих, и, однако, поспешил прибавить де Сент-Эньян, – этой зрелой особе еще нет двадцати лет.

Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.

– Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диануохотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.

– О, какая злая пастушка! – сказала принцесса. – Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?

– Все пастухи надеются на это, – вздохнул де Сент-Эньян.

– Особенно пастух Аминтас, не правда ли? – улыбнулась принцесса.

– Пастух Аминтас так робок, – продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, – что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.

Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.

– А Галатея? – спросила принцесса. – Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.

– Принцесса, – отвечал де Сент-Эньян, – ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.

– Мы слушаем, – повторила принцесса.

Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:

– Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывайся облаком.

Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкщие на мгновение птицы вновь – начинают распевать свои песни среди ветвей.

– Галатея, – так заключил де Сент-Эньян, – наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.

Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; во невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.

Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.

Общество, казалось, застыло.

Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.

В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:

– Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?

Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.

– По-моему, отлично вышла Амариллис, – сказал он.

– А я предпочитаю Филис, – отозвался принц, – это славная нимфа, скорее добрый малый.

И все рассмеялись.

И а этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.

– Итак, – продолжала принцесса, – эти пастушки говорили?

Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.

– Принцесса, – попытался он закончить свою повесть, – эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.

– Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, – сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.

– Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви – смерть для сердца.

– Какое же они вывели отсюда заключение? – поинтересовалась принцесса.

– Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.

– Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?

– Да, свободу выбора, – ответил де Сент-Эньян. – Должен прибавить, это говорит дриада, – что одна из пастушек, кажется Амариллис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.

– Аминтаса или Тирсиса?

– Аминтаса, ваше высочество, – скромно молвил де Сент-Эньян. – Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.

Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.

– Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.

– Да, кончил, принцесса, – отвечал г-н де Сент-Эньян – и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.

– Минуты эти пролетели незаметно, – улыбнулась ему принцесса, – потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?

– Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.

– И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.

– Наяда? – повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.

– Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским – насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?

Сент-Эньян и король переглянулись.

– Да, принцесса, – отвечал де Сент-Эньян.

– Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.

– Мне кажется, что принцесса права, – сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.

– Ручаюсь вам, что там есть ручеек, – заверила принцесса, – и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.

– Не может быть! – воскликнул де Сент-Эньян.

– Да, – продолжала принцесса, – остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.

– Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! – попросил принц. – Вы так прелестно рассказываете.

Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.

– В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.

– Но вас будут слушать с таким же интересом, – сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.

– Впрочем, – продолжала принцесса, – я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что в силу медицинской аксиомы: «смех заразителен», прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.

Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.

Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным, то есть самым опасным, видом сказала:

– Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.

Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.

– Моя маленькая наяда, – продолжала принцесса, – отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: «Представьте себе, принцесса…» Вы понимаете, государь, это говорит наяда.

Король кивнул в знак согласия; принцесса заговорила снова:

– «Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…» Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?

Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.

– «Двое пастухов, – рассказывала, все так же смеясь, моя наяда, пошли по следам трех девиц…» Нет, я хочу сказать – трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.

Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.

– «Но пастушки, – говорила моя наяда, – видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…» Вы смеетесь, – прервала свой рассказ принцесса. – Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.

Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб.

В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.

– «Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими, как мед»

При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.

– Честное слово, очаровательная шутка, – произнес король, выпрямляясь во весь рост, – и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?

– Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, – живо отпарировала принцесса.

– Без сомнения, – сказал король. – Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.

– Вы понимаете, государь, – отвечала принцесса, – что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, – полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?

– Да, ваше высочество, – кивнул совсем растерявшийся де Сент-Эньян.

– Так вот, поскольку моя наяда, – продолжала принцесса, – полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.

– И она согласилась? – спросил король.

– О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, – обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, – ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Фи? лис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?

– Совершенная правда, принцесса! – отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.

– Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?

– Истинная правда! – отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.

– А вы что скажете, Лавальер? – спросила принцесса.

Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.

Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:

– Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!

– Справедливое наказание за любопытство, – хрипло сказал король. Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж конечно, не я… А вы, господа?

– И не мы, – хором повторила группа придворных.

Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.

А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:

– Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и Аминтаса?

– Жалею от всей души, – отвечал де Гиш, – поистине, любовь такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше, чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтас несчастнейшие из всех смертных.

– И вы правы, господин де Гиш, – согласился король, – потому что смерть жестокая кара за маленькое любопытство.

– Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? – наивно спросила принцесса.

– Будьте покойны, принцесса, – сказал Людовик, взяв ее за руку, – ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.

И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.

Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.

Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.

Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.

Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.

Глава 39.
КОРОЛЕВСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Король быстро вошел в свои апартаменты.

Может быть, Людовик XIV шагал так быстро, чтобы не пошатнуться. Он оставлял за собой как бы след таинственной печали.

Все заметили веселость короля при появлении его у принцессы, и все этому обрадовались, но никто, вероятно, не понял ее истинного смысла; напротив, причина этого взволнованного, бурного ухода была понятна каждому, или, по крайней мере, все считали, что понять ее нетрудно.

Легкомыслие принцессы, ее шутки, несколько резковатые для обидчивого характера, особенно если таким характером обладает король; слишком фамильярное обращение с королем, как с обыкновенным смертным, – вот какие причины, по мнению гостей, вызвали поспешный и неожиданный уход Людовика XIV.

Принцесса была более проницательна, но и она сначала точно так же объяснила поведение короля. С нее было довольно уколоть немного самолюбие того, кто, слишком быстро позабыв взятые на себя обязательства, по-видимому, без всякой причины пренебрегал плодами самой благородной и самой славной своей победы.

При сложившемся положении вещей принцесса считала нужным показать королю разницу между любовью в высоких сферах и маленькой страстишкой, годной разве для провинциального дворянчика.

Отдаваясь высокой любви, чувствуя ее царственную силу и всемогущество, подчиняясь в известной степени ее этикету и притязаниям, король не только не унижал себя, но находил в ней покой, уверенность, таинственность и общее уважение.

Опускаясь же до любовной интриги с простой фрейлиной, он встретит, напротив, даже у своих самых последних подданных осуждение и насмешку.

Он утратит свою непогрешимость и недосягаемость. Снизойдя в область серой обыденщины, он неизбежно подвергнется ее ничтожным треволнениям.

Словом, сделать из короля-бога простого смертного, коснувшись его сердца или даже лица, как лица самого обычного из его слуг, значило нанести страшный удар гордости этой благородной крови: задеть самолюбие Людовика было легче, чем пробудить в нем любовь. Принцесса умно рассчитала свою месть и, как мы видели, добилась своего.

Пусть читатель не думает, однако, что в принцессе жили бурные страсти средневековых героинь или что она видела вещи в мрачном свете; напротив, принцесса – молодая, грациозная, остроумная, кокетливая, влюбчивая, скорее благодаря воображению и честолюбию, чем по влечению сердца, – принцесса, напротив, открыла эпоху легких и мимолетных наслаждений, продолжавшуюся сто двадцать лет, с середины XVII века до последней четверти XVIII.

Итак, принцесса видела или воображала, будто видит вещи в их истинном свете; она знала, что король, ее августейший деверь, первый смеялся над скромной Лавальер и считал, что не в его привычках полюбить особу, вызвавшую его насмешку, хотя бы только на одно мгновенье.

Кроме того, разве не стояло на страже самолюбие, этот демон, играющий такую большую роль в драматической комедии, называемой жизнью женщины?

Разве самолюбие не твердило ей громко, шепотом, вполголоса, на всевозможные лады, что ее, принцессу, молодую, красивую, богатую, невозможно даже сравнить с жалкой Лавальер, правда, тоже молодой, но гораздо менее красивой и, главное, бедной? В этом нет ничего удивительного; ведь известно, что самые замечательные характеры испытывают горделивую радость, сравнивая себя со своими ближними.

Может быть, читатель спросит, чего хотела добиться принцесса этой так тонко обдуманной атакой? Зачем она израсходовала столько сил, если не было речи о том, чтобы вытеснить короля из совсем наивного сердца, в котором он рассчитывал занять место? Зачем принцессе нужно было придавать такое значение Лавальер, если она ее не боялась?

Нет, принцесса не боялась Лавальер, с точки зрения историка, который, зная все, видит будущее, или, вернее, прошлое; принцесса не была пророком или сивиллой; она не больше, чем другой, могла читать в той страшной и роковой книге будущего, которая скрывает самые важные события на самых затаенных страницах.

Нет, принцесса просто хотела покарать короля за его чисто женскую скрытность. Она хотела доказать ему, что если он прибегает к такого рода оружию для нападения, то она, женщина умная и родовитая, сумеет отыскать в арсенале своего воображения оружие для обороны, годное для отражения удара, нанесенного даже королевской рукой.

Кроме того, она хотела внушить ему, что в войнах подобного рода нет королей или что, во всяком случае, короли, борющиеся за себя, как обыкновенные смертные рискуют потерять свою корону при первом же ударе; что, наконец, если король надеялся одним своим видом вызвать обожание всех придворных дам, то это притязание было дерзким и оскорбительным по отношению к женщинам, стоявшим выше остальных, и урок, полученный этим гордецом, слишком высоко задравшим голову, будет ему полезен.

Вот что, без сомнения, думала принцесса о короле.

Само событие оставалось в стороне.

Руководясь этими соображениями, она сделала соответствующее внушение фрейлинам и во всех подробностях подготовила только что разыгранную комедию.

Король был ошеломлен. С тех пор как он вышел из-под опеки Мазарини, Людовик в первый раз видел, что с ним обращаются, как с обыкновенным смертным.

Подобная фамильярность со стороны подданных пробудила в нем желание дать отпор. Силы вырастают в борьбе.

Но бороться с женщинами, подвергнуться нападениям, подвергнуться насмешкам со стороны каких-то провинциалок, нарочно приехавших для этого из Блуа, было верхом бесчестия для молодого короля, исполненного тщеславия, которое внушено сознанием своих личных достоинств и высоким представлением о королевской власти.

Ничего нельзя было пустить в ход: ни упреков, ни изгнания, ни даже выражения своего неудовольствия.

Выражая недовольство, он показал бы, что поражен, как Гамлет, острым оружием насмешки.

Сердиться на женщин – какое унижение, особенно когда эти женщины могут отомстить смехом!

О, если бы в эту интригу вмешался, кроме женщин, какой-нибудь придворный, с каким удовольствием Людовик XIV засадил бы его в Бастилию!

Но и в этом случае королевский гнев охлаждало следующее рассуждение.

Иметь армию, тюрьмы, почти божественную власть и пользоваться этим всемогуществом для удовлетворения мелкой злобы было недостойно не только короля, но и самого обыкновенного человека.

Итак, оставалось молча проглотить обиду, сохранив на лице обычное благодушное и приветливое выражение.

Нужно было как ни в чем не бывало по-дружески обращаться с принцессой. По-дружески!.. А почему бы и нет?

Принцесса либо была виновницей неприятного события, либо оставалась пассивной зрительницей его.

Если она подстроила его, это было с ее стороны большой дерзостью, но разве ее роль не казалась вполне естественною?

Кто проник к ней в самые сладкие мгновения медового месяца, чтобы нашептывать ей слова любви? Кто осмеливался рассчитывать на адюльтер, даже больше: на кровосмешение? Кто, прикрываясь королевской мантией, сказал этой молодой женщине: «Не бойтесь ничего, любите французского короля, он превыше всего, и одно движение его руки, держащей скипетр, защитит вас от всех и даже от угрызений вашей совести?»

И молодая женщина послушалась королевских речей, уступила соблазнявшему ее голосу и теперь, пожертвовав своей честью, получала в награду неверность, тем более оскорбительную для нее, что ей предпочли другую, стоявшую гораздо ниже ее, имевшую право считать себя любимой.

Таким образом, если даже принцесса и была виновницей этого мщения, то ее нельзя за это винить.

Если же, напротив, она была только пассивной зрительницей события, то какие основания были у короля сердиться на нее?

Разве она была обязана, разве могла она обуздать провинциальные язычки? Разве она должна была в чрезмерном усердии подавить дерзость этих трех девчонок?

Все эти рассуждения наносили чувствительный укол гордости короля; однако, перебрав мысленно все свои обиды и как бы перевязав рану, Людовик XIV с удивлением ощутил новую, непонятную, глухую, нестерпимую боль.

И он не смел признаться себе, что эта режущая боль гнездится у него в сердце.

В самом деле, историку нужно поведать читателям, как король говорил сам с собой: он позволил наивному признанию Лавальер пощекотать свое сердце; он поверил в чистую любовь, любовь к человеку, любовь бескорыстную, и его душа, которая была гораздо моложе и гораздо наивнее, чем он предполагал, устремилась навстречу другой душе, только что открывшей ему свои желания.

Необыкновеннее всего в сложной истории любви взаимосвязанность чувств двух сердец: нет ни одновременности, ни равенства; одно сердце почти всегда начинает любить раньше другого и почти всегда перестает любить после другого. Электрический ток порождается интенсивностью первой вспыхнувшей страсти. Чем больше любви выказала Лавальер, тем сильнее почувствовал ее король.

Именно это и удивляло короля.

Ведь ему ясно доказали, что симпатический ток не мог увлечь его сердца, потому что это признание не было признанием любви, потому что оно было только оскорблением, нанесенным человеку и королю, потому что, словом, оно было мистификацией.

Таким образом, эта девушка, у которой, строго говоря, не было ничего особенного, средние красота, знатность, ум, – таким образом, эта бедная девушка, выбранная принцессой за ее ничтожество, не только бросила вызов королю, но еще и пренебрегла королем, то есть человеком, которому, как азиатскому султану, стоило только бросить взгляд, протянуть руку, уронить платок, чтобы одержать победу.

Со вчерашнего вечера он был так занят этой девушкой, что не мог думать ни о чем другом; со вчерашнего вечера его воображение украшало ее всеми прелестями, которых у нее не было; словом, он, король, у которого было столько неотложных дел, которого призывало столько женщин, со вчерашнего вечера посвятил все минуты своей жизни, все биения своего сердца единственной мечте.

Поистине, это было слишком.

И так как негодование короля заставило его позабыть обо всем, в частности о присутствии де Сент-Эньяна, то оно изливалось в самых неистовых ругательствах.

Правда, де Сент-Эньян забился в уголок и лишь оттуда наблюдал за грозой.

По сравнению с королевским гневом его собственное разочарование казалось ему ничтожным; он только боялся, как бы этот гнев не обрушился на него.

В самом деле, король вдруг перестал расхаживать по комнате и, устремив на Сент-Эньяна разгневанный взгляд, произнес:

– А ты, де Сент-Эньян?

Де Сент-Эньян сделал движение, которое обозначало: «Что вы хотите сказать, государь?»

– Да, ты оказался таким же дураком, как и я, не правда ли?

– Государь… – пролепетал де Сент-Эньян.

– Ты попался на эту грубую шутку?

– Государь, – заговорил де Сент-Эньян, начав дрожать всем телом, пусть ваше величество не гневается: вашему величеству известно, что женщины существа несовершенные, созданные для зла; следовательно, требовать от них добра невозможно.

Король, питавший глубокое уважение к своей личности и начинавший постигать искусство владеть своими страстями, которое он сохранил на всю жизнь, – король понял, что роняет свое достоинство, проявляя столько горячности по такому ничтожному поводу.

– Нет, – живо сказал он, – нет, ты ошибаешься, Сент-Эньян, я не сержусь; я только восхищаюсь той ловкостью и смелостью, которые были обнаружены этими двумя девицами, а больше всего удивляюсь я тому, как глупо положились мы на голос своего сердца, имея возможность разузнать все подробности.

– О, сердце, государь, сердце! Этому органу следует предоставить только его физические функции, отняв от него все функции моральные.

Признаюсь, увидев, что сердце вашего величества так сильно занято этой…

– Занято? Мое сердце? Ум, может быть; что же касается сердца… то оно.

Людовик снова заметил, что, желая прикрыть один фланг, он готов обнажить другой.

– Впрочем, – прибавил он, – мне не за что упрекать эту малютку. Я же знал, что она любит другого.

– Виконта де Бражелона, да. Я ведь предупреждал ваше величество.

– Ты прав, но не ты был первый. Граф де Ла Фер просил у меня руки мадемуазель де Лавальер для своего сына. Ну, раз они любят друг друга, я обвенчаю их, как только Бражелон вернется из Англии.

– Узнаю все великодушие короля.

– Довольно, Сент-Эньян, довольно об этом, – остановил его Людовик.

– Да, позабудем обиду, государь, – покорился придворный.

– К тому же это будет нетрудно, – отвечал король со вздохом.

– И для начала я напишу на всю эту троицу хорошенькую эпиграмму. Я озаглавлю ее: «Наяда и Дриада»! это доставит удовольствие принцессе.

– Действуй, Сент-Эньян, действуй, – прошептал король. – Ты прочитаешь стихи, это меня развлечет. Все это пустяки, Сент-Эньян, пустяки, – прибавил король с видом человека, которому трудно дышать.

Когда король оправился и ему удалось придать своему лицу выражение ангельского терпения, в дверь постучал камердинер.

Де Сент-Эньян почтительно отошел в сторону.

– Войдите, – сказал король.

Камердинер приоткрыл дверь.

– Что случилось? – спросил Людовик.

Камердинер показал записку, сложенную треугольником.

– Для его величества, – сказал он.

– От кого?

– Не знаю, письмо было передано одним из дежурных офицеров.

По знаку короля лакей подал письмо.

Король подошел к свече, вскрыл письмо, прочитал подпись и не мог удержаться от восклицания.

Сент-Эньян, почтительно отошедший в сторону, тем не менее все видел и слышал.

Он подбежал к королю.

Король отпустил лакея движением руки.

– Боже мой! – произнес король, читая письмо.

– Ваше величество нездоровы? – спросил Сент-Эньян.

– Нет, нет, Сент-Эньян; читай!

И король подал ему письмо.

Глаза де Сент-Эньяна жадно устремились к подписи.

– Лавальер! – воскликнул он. – О, государь!

– Читай, читай!

И Сент-Эньян прочел:

«Государь, простите мне мою назойливость, главное же, простите несоблюдение этикета в этом письме; но оно кажется мне более спешным и более неотложным, чем какая-нибудь депеша; итак, я позволяю себе обратиться с письмом к вашему величеству.

Я вернулась к себе, разбитая горем и усталостью, государь, и умоляю ваше величество дать мне аудиенцию, на которой я скажу моему королю всю правду.

Луиза де Лавальер».

– Что скажешь? – спросил король, отбирая письмо от Сент-Эньяна, совершенно озадаченного тем, что он прочитал.

– Что я скажут – повторил Сент-Эньян.

– Что ты об этом думаешь?

– Не знаю.

– А все-таки?

– Государь, малютка почуяла грозу и испугалась.

– Чего испугалась? – удивился Людовик.

– Гм. У вашего величества есть тысяча причин сердиться на автора или на авторов этой злой шутки, а память вашего величества, обращенная в недобрую сторону, служит вечной угрозой для человека, проявившего неосторожность.

– Я другого мнения.

– Король видит лучше меня.

– Вот что я вижу в этих строчках: горе, принуждение… Особенно если вспомнить некоторые подробности сцены, разыгравшейся у принцессы… Словом…

Король не договорил.

– Словом, – подхватил Сент-Эньян, – ваше величество хотите дать аудиенцию. Вот что для меня ясно.

– Я сделаю больше, Сент-Эньян.

– Что именно, государь?

– Возьми плащ…

– Но, государь…

– Ты знаешь, где комната фрейлин принцессы?

– Конечно.

– И знаешь, как туда проникнуть?

– Нет, этого я не знаю.

– Но все-таки ты знаком там с кем-нибудь?

– Поистине, вы, государь, – источник счастливых мыслей.

– Ты кого-нибудь знаешь?

– Да.

– Кого же?

– Одного молодого человека, который в хороших отношениях с одной девушкой.

– Фрейлиной?

– Да, фрейлиной, государь.

– Де Тонне-Шарант? – со смехом спросил Людовик.

– К несчастью, нет; с Монтале.

– Его зовут?

– Маликорн.

– И ты можешь положиться на него?

– Мне кажется, государь. У него, наверное, есть какой-нибудь ключ…

А если есть, он мне одолжит его… Я оказал ему одну услугу.

– Тем лучше. Идем!

– Я к услугам вашего величества.

Король накинул свой плащ на плечи де Сент-Эньяна, а сам надел его плащ, и оба вышли в вестибюль.

Примечания

  1. Купанье (исп.).
  2. Чего только я не достигну! (лат.).
  3. Ой-ой (итал.).
  4. Не знаем вас (лат.).
  5. Душою… а сил не хватает (лат).
  6. Ad majorem Dei gloriam – для вящей славы божьей (лат.).
  7. В его присутствии? (лат.).
  8. Скорее! (исп.).
  9. Перед вами человек! (лат.).
  10. Во имя этого знамени победишь! (лат.)
Данинград