Веселые молодцы. Роберт Луис Стивенсон

ГЛАВА I
ЭИЛИН АРОС

Было прекрасное утро на исходе июля, когда я последний раз отправился пешком в Арос. Накануне вечером я сошел с корабля в Гризеполе. Багаж я оставил в маленькой гостинице, намереваясь как-нибудь приехать за ним на лодке, и после скромного завтрака весело зашагал через полуостров.

Я не был уроженцем этих мест. Все мои предки жили в равнинной Шотландии. Но мой дядя Гордон Дарнеуэй после тяжкой; омраченной нуждой юности и нескольких лет, проведенных в море, нашел себе на островах молодую жену. Ее звали Мери Маклин, она была круглой сиротой, и, когда она умерла, дав жизнь дочери, дядя оказался единственным владельцем Ароса — опоясанной морем фермы. Она приносила ему лишь скудное пропитание, но мой дядя всю жизнь был неудачником и, оставшись с малюткой дочерью на руках, побоялся вновь отправиться на поиски счастья, а так и продолжал жить на Аросе, бессильно проклиная судьбу. Год проходил за годом, не принося ему в его уединении ни довольства, ни душевного покоя. Тем временем поумирали почти все наши родичи на равнинах — нашу семью вообще преследовали неудачи, и, пожалуй, счастье улыбнулось лишь моему отцу, ибо он не только умер последним, но и оставил сыну родовое имя вместе с небольшим состоянием, которое могло поддержать достоинство этого имени. Я учился в Эдинбургском университете, и мне жилось неплохо, но я был очень одинок, пока дядя Гордон не прослышал обо мне у себя на гризеполском Россе и, твердо придерживаясь правила, что кровь не вода, тут же не написал мне, прося считать Арос моим родным домом. Вот почему я начал проводить каникулы в этой глуши, вдали от людей и удобств городской жизни, в обществе трески и болотных курочек; и вот почему теперь, по окончании занятий, я в это июльское утро так весело возвращался туда.

Росс, как мы его называли, — это полуостров, не очень широкий и не очень высокий, но столь же дикий ныне, как и в первый день творения. С двух сторон его окружает глубокое море, усеянное скалистыми островками и рифами, весьма опасными для кораблей; на востоке же над ним господствуют высокие утесы и крутой пик Бен-Кайо. Говорят, что Бен-Кайо по-гэльски значит «гора туманов», и если это так, то название выбрано очень удачно. Ибо пик, имеющий в высоту более трех тысяч футов, притягивает с моря все облака, и подчас мне даже казалось, что он их сам порождает, ибо и в ясные дни, когда чистое небо простиралось до самого горизонта, Бен-Кайо все равно бывал окутан тучами. Однако это обилие влаги, на мой взгляд, делало гору только красивее: когда солнце озаряло ее склоны, ручьи и мокрые скалы блестели, как драгоценные камни, и сверкание их было видно даже на Аросе, в пятнадцати милях оттуда.

Я шел по овечьей тропке. Она была такой извилистой, что путь мой почти удваивался. Порой она вела по огромным валунам, и мне приходилось прыгать с одного камня на другой, а порой ныряла в сырые ложбины, где мох почти достигал моих колен. Нигде на всем протяжении десяти миль между Гризеполом и Аросом не было видно ни обработанных полей, ни человеческого жилья. На самом деле дома здесь были — целых три, но они отстояли так далеко от тропы, что человек, чужой в этих местах, никогда бы их не обнаружил. Почти весь Росс покрыт большими гранитными скалами, иные из которых по величине превосходят двухкомнатную хижину, а в узких расселинах между ними, среди высоких папоротников и вереска, плодятся гадюки. Откуда бы ни дул ветер, он всегда нес с собой запах моря, столь же соленый, как на кораблях, чайки были столь же законными обитательницами Росса, как болотные курочки, и стоило взобраться на валун, как взгляд поражала яркая синева моря. Весной в ветреные дни мне даже в самом центре полуострова доводилось слышать грозный рев аросского Гребня и громовые, наводящие ужас голоса валов, которые мы прозвали Веселыми Молодцами.

Сам Арос (местные жители называют его Арос-Джей, и, по их утверждению, это означает «Дом Божий»), строго говоря, не относится к Россу, хотя он и не остров в собственном смысле слова. Это клочок суши на юго-западе полуострова, примыкающий к нему почти вплотную и отделенный от него лишь узеньким морским рукавом, не достигающим в самом узком месте и сорока футов ширины. При полном приливе вода в проливчике бывает прозрачной и неподвижной, точно в заводи большой реки, только водоросли и рыбы тут другие, да вода кажется зеленой, а не коричневой. Раза два в месяц при полном отливе с Ароса на полуостров можно перейти посуху. На Аросе было несколько лужков с хорошей травой, где паслись овцы моего дяди. Возможно, трава на островке была лучше потому, что он поднимается над морем немного выше, чем полуостров; впрочем, я слишком плохо разбираюсь в подобных вопросах, чтобы сказать, так ли это. Двухэтажный дом дяди в этих краях считался очень хорошим. Фасадом он был обращен на запад, к бухточке с небольшой пристанью и с порога мы могли наблюдать, как клубится туман на Бен-Кайо.

По всему побережью Росса, и особенно вблизи Ароса, те огромные гранитные скалы, о которых я, уже упоминал, группами спускаются в море, точно скот в летний день. Они торчат там совсем так же, как их соседки на суше, только вместо безмолвной земли между ними всхлипывает соленая вода, вместо вереска на них розовеет морская гвоздика, и у их подножия извиваются не ядовитые сухопутные гадюки, а морские угри. В дни, когда море спокойно, можно долгие часы плавать в лодке по этому лабиринту, где вам сопутствует гулкое эхо, но в бурю… господь спаси и помилуй человека, который заслышит кипение этого котла.

У юго-западной оконечности Ароса этих скал особенно много, и тут они особенно велики. И чем дальше, тем, должно быть, чудовищнее становится их величина, ибо они простираются в море миль на — десять и стоят так же часто, как дома на деревенской улице, некоторые — вздымаясь над волнами на тридцать футов, другие — прячась под водой, но те и другие равно гибельные для кораблей. Как-то в погожий день, когда дул западный ветер, я с вершины Ароса насчитал целых сорок шесть подводных рифов, на которых белой пеной дробились тяжелые валы. Однако самая грозная опасность подстерегает корабль у берега, так как прилив здесь, стремительно мчась, точно по мельничному водостоку, образует у оконечности суши длинную полосу сшибающихся волн — Гребень, как мы ее называем. Я часто приходил туда во время полного штиля при отливе, и было очень странно наблюдать, как волны закручиваются в водоворотах, вздуваются и клокочут, точно в водопаде, а порой раздается бормотание и ропот, словно Гребень разговаривает сам с собой. Но когда начинается прилив да еще в бурную погоду, в мире не нашлось бы человека, который сумел бы благополучно провести лодку ближе, чем в полумиле от этого места, и ни один корабль не мог бы уцелеть тут. Рев волн разносится вокруг не меньше, чем на шесть миль. Ближе к открытому морю вода особенно буйствует, и именно там пляшут пляску смерти огромные валы, которые в этих краях были прозваны Веселыми Молодцами. Я слышал, что они достигают в высоту пятидесяти футов, но, конечно, в виду имелась только зеленая вода, так как пена и брызги взлетают вверх и на сто футов. Получили ли они это имя за свои движения, быстрые и прихотливые, или за шум, который они поднимают, сотрясая весь Арос, когда прилив достигает высшей точки, я сказать не могу.

При юго-западном ветре эта часть нашего архипелага превращается в настоящую ловушку. Если бы даже кораблю удалось благополучно миновать рифы и выдержать натиск Веселых Молодцов, его все равно выбросило бы на берег на южной оконечности Ароса в Песчаной бухте, где столько несчастий обрушилось на нашу семью, о чем я теперь и намерен рассказать. Воспоминание обо всех этих опасностях, таящихся в местах, так давно мне знакомых, заставляет меня особенно радоваться работам, которые теперь ведутся там, чтобы построить маяки на мысах и отметить буями фарватеры у берегов наших закованных в скалы, негостеприимных островов.

Местные жители рассказывают немало историй про Арос, и я вдосталь наслушался их от Рори, старого слуги моего дяди, который издавна служил Маклинам и навсегда остался в доме своих прежних хозяев. Существовала, например, легенда о неприкаянном морском духе, который обитал в кипящих волнах Гребня, занимаясь там злыми делами. Как-то в Песчаной бухте русалка подстерегла одного волынщика и всю долгую ясную летнюю ночь напролет пела ему, так что наутро он лишился рассудка и с той поры до дня своей смерти повторял только одну фразу. Как она звучала по-гэльски, я не знаю, но переводили ее так: «Ах, чудесное пение, доносящееся из моря!» Были известны случаи, когда тюлени, облюбовавшие эти берега, заговаривали с людьми на человечьем языке и предсказывали великие несчастья. Именно здесь ступил на землю некий святой, когда отправился из Ирландии обращать в христианство жителей Гебридских островов. И право, на мой взгляд он заслуживает названия святого, ибо пройти на утлом суденышке тех далеких времен по такому бурному морю и благополучно высадиться на столь коварном берегу, безусловно, значило сотворить чудо. Ему, а может быть, кому-нибудь из монахов, его учеников, построившему здесь келью, Арос и обязан своим святым и прекрасным названием — Дом Божий.

Однако среди всех этих сказок была одна, которая казалась мне правдоподобнее других. Рассказывали, что буря, разметавшая корабли Непобедимой Армады у северо-западных берегов Шотландии, выбросила один большой галеон на камни Ароса, и он на глазах кучки зрителей на вершине холма через мгновение затонул со всей командой, не спустив флага. Эта легенда могла таить в себе долю истины, потому что другой корабль Армады затонул у северного берега, в двадцати милях от Гризепола. Мне казалось, что эта история рассказывается намного серьезнее и с гораздо большими подробностями, чем остальные предания, а одна деталь и вовсе убедила меня в ее правдивости: легенда сохранила название корабля, и, на мой взгляд, оно, несомненно, было испанским. Он назывался «Эспирито Санто» — огромный корабль со многими пушечными палубами, нагруженными сокровищами, цветом испанской знати и свирепыми «солдадос», который теперь, покончив с войнами и плаваниями, навеки упокоился на дне Песчаной бухты у западной оконечности Ароса. Никогда больше не загремят пушки этого могучего корабля «Дух Святой», и попутный ветер не понесет его в дальние страны, навстречу удаче. Ему остается только тихо гнить среди чащи водорослей и слушать вопли Веселых Молодцов, когда подымается прилив. С самого начала эта мысль казалась мне удивительной, и она становилась все удивительнее по мере того, как я ближе знакомился с Испанией, откуда этот корабль отплыл в обществе стольких горделивых товарищей, и с королем Филиппом, богатым королем, отправившим его в это плавание.

А теперь я должен сказать вам, что в этот день, когда я шел из Гризепола к Аросу, мои мысли были заняты как раз «Эспирито Санто». Тогдашний ректор Эдинбургского университета, прославленный писатель доктор Робертсон, был обо мне хорошего мнения, и по его поручению я занялся разбором старинных документов, чтобы отделить истинно ценные от неинтересных и ненужных. И вот, к моему большому удивлению, я нашел среди них заметку об этом самом корабле «Эспирито Санто» — в ней указывалось имя капитана, сообщалось, что корабль этот вез значительную часть испанской казны и погиб у Росса под Гризеполом, но где именно, осталось неизвестным, так как полудикие племена, обитавшие там в те времена, не пожелали ничего сообщить королевским чиновникам. Сопоставив между собой все эти сведения — местное предание и результаты расследования, произведенного по приказу короля Якова, — я проникся твердым убеждением, что местом, которое он тщетно разыскивал, могла быть только маленькая Песчаная бухта на островке моего дяди; и будучи человеком практической складки, интересующимся механикой, я с тех пор все время прикидывал, каким способом можно было бы поднять этот галеон со всеми его золотыми слитками и дублонами, чтобы вернуть нашему роду Дарнеуэй его давно забытое достоинство и богатства.

Однако мне вскоре пришлось с раскаянием отказаться от своих планов. Мои мысли внезапно обратились к совсем иным предметам, и с тех пор, как я стал свидетелем странной божьей кары, мысль о сокровищах мертвецов стала мне противна. Но даже и в то время двигали мною не жадность и не корыстолюбие, ибо если я и мечтал о богатстве, то не ради себя, а ради той, которая была бесконечно дорога моему сердцу — ради Мери-Урсулы, дочери моего дяди. Она получила хорошее воспитание и училась в пансионе, хотя бедняжке жилось бы легче, если бы она прозябала в невежестве. Арос был неподходящим для нее местом; она видела там только старика Рори и своего отца, одного из самых несчастных людей в Шотландии, который вырос в обнищавшем поместье, среди суровых приверженцев Камерона, долгое время плавал между Клайдом и островами, а теперь без всякой охоты занимался овцеводством и ловил рыбу, чтобы прокормить себя и дочь. Если даже я, проводя на Аросе месяц — два, начинал иногда скучать, то представьте, как тяжко приходилось Мери, которая была вынуждена жить в этой глуши круглый год, видеть только овец да чаек и слушать, как поют и пляшут Веселые Молодцы.

ГЛАВА II
ЧТО ПРИНЕС АРОСУ РАЗБИТЫЙ КОРАБЛЬ

Когда я вышел к морю напротив Ароса, уже начался прилив, и мне оставалось только свистом вызвать Рори с лодкой, а самому ждать на дальнем берегу. Повторять сигнал не было нужды. Едва я свистнул, как в дверях появилась Мери и помахала мне платком, а старый длинноногий слуга, ковыляя по песку, поспешно спустился к пристани. Как он ни торопился, бухту он пересек не так уж скоро: несколько раз он клал весла, нагибался над кормой и внимательно вглядывался в воду. Когда Рори приблизился к берегу, мне показалось, что он сильно состарился, исхудал и как-то странно избегает моего взгляда. Ялик подновили — на нем появились две новые скамейки и несколько заплат из редкостного заморского дерева, названия которого я не знаю.

— Послушай-ка, Рори, — сказал я, когда мы отправились в обратный путь, — какое хорошее дерево! Откуда оно у вас?

— Не больно-то оно поддается рубанку, — с неохотой пробормотал Рори. Бросив весла, он наклонился над кормой точно так же, как когда он плыл за мной, и, опираясь на мое плечо, стал с выражением ужаса вглядываться в волны.

— Что случилось? — спросил я, растерявшись.

— Опять эта рыбища, — ответил старик, берясь за весла.

Больше мне ничего не удалось от него добиться — на все мои вопросы он только таинственно на меня поглядывал и зловеще качал головой. Поддавшись необъяснимой тревоге, я также стал всматриваться в воду за кормой. Она была прозрачной и зеркальной, но тут, на середине бухты, очень глубокой. Некоторое время я ничего не видел, но потом мне почудилось, будто что-то темное, может быть, большая рыба, а может быть, просто тень, настойчиво следует за яликом. И тут я вспомнил один из суеверных рассказов Рори о том, как в Морвене на переправе, во время какой-то кровавой усобицы между кланами, невиданная прежде рыба несколько лет провожала паром, так что в конце концов никто уже не осмеливался переправляться на другую сторону.

— Она поджидает… знает кого, — сказал Рори.

Мери встретила меня у самой воды, и мы поднялись с ней вверх по склону к аросскому дому. И снаружи и внутри я заметил много перемен. Сад был обнесен оградой из того же дерева, какое пошло на починку лодки; на кухне стояли кресла, обтянутые чужеземной парчой, «а окне висели парчовые занавески, на комоде красовались часы, но они не шли; с потолка свисала медная лампа; накрытый к обеду стол щеголял тонкой скатертью и серебряной посудой. Все эти новые богатства были выставлены напоказ в убогой, так хорошо мне знакомой, старой кухне, где все еще стояли скамья с высокой спинкой и табуреты, а в нише — кровать Рори; где солнце светило сквозь широкую трубу на тлеющий в очаге торф; где на полке над очагом лежали трубки, а на полу стояли треугольные плевательницы, наполненные вместо песка ракушками; где каменные стены ничем не были украшены, а на простом деревянном полу лежали три половичка, прежде единственное украшение кухни, — три ковра бедняка, невиданные в городах, сплетенные из холстины, черного сукна воскресных сюртуков и грубой дерюги, залоснившейся оттого, что она долго терлась о лодочные скамьи. Эта кухня, как и весь дом, славилась в этих краях — такой она была чистенькой и уютной, и теперь, увидев эти нелепые, недостойные ее добавления, я возмутился и даже почувствовал гнев. Если вспомнить, зачем я сам в этот раз приехал в Арос, то подобное чувство следовало бы назвать неоправданным и несправедливым. Но в первую минуту оно опалило мое сердце огнем.

— Мери, — сказал я, — я привык звать это место моим родным домом, а теперь я его не узнаю.

— А для меня это место всегда было родным домом, — ответила она, — домом, где я родилась и где я хотела бы умереть. И мне тоже не по душе эти вещи, не по душе, как они попали к нам, и все то, что они принесли с собой. Лучше бы им сгинуть в море, чтобы теперь над ними плясали Веселые Молодцы.

Мери всегда была серьезной — это, пожалуй, была единственная черта, унаследованная ею от отца, — однако тон, которым она произнесла эти слова, был не только серьезным, но даже мрачным.

— Да, — сказал я, — я так и опасался, что вещи эти принесло кораблекрушение, то есть смерть. Правда, когда скончался мой отец, я вступил во владение его имуществом без угрызений совести.

— Твой отец умер чистой смертью, как говорится, — ответила Мери.

— Верно, — продолжал я, — а кораблекрушение подобно божьей каре. Как называлось это судно?

— Оно звалось «Христос-Анна», — произнес голос позади меня, и, обернувшись, я увидел в дверях дядю.

Это был невысокий угрюмый человек с длинным лицом и очень темными глазами; в пятьдесят шесть лет он был еще крепок и подвижен и с виду походил не то на пастуха, не то на матроса. Ни разу в жизни я не слышал его смеха. Он постоянно читал Библию, много молился, как в обычае у камерониян, среди которых он рос; он вообще представляется мне во многом схожим с этими горцами-проповедниками кровавых времен, предшествовавших революции. Однако благочестие не принесло ему утешения и даже, как мне казалось, не служило ему опорой. У него бывали припадки черной тоски, когда он изнывал от страха перед адом, но в прошлом он вел не очень-то праведную жизнь, о которой все еще вспоминал со вздохом, и по-прежнему оставался грубым, суровым, мрачным человеком.

Пока он стоял на пороге, солнце освещало шотландский колпак на его голове и трубку, заткнутую в петлицу куртки, а когда он вошел в кухню, я заметил, что он, как и Рори, постарел и побледнел, что его лицо избороздили глубокие морщины, а белки глаз отливают желтизной, точно старые слоновьи клыки или кости мертвецов.

— «Христос-Анна», — повторил он, растягивая первое слово. — Кощунственное название.

Я поздоровался с ним и похвалил его цветущий вид, сказав при этом, что я опасался, не был ли он болен.

— Плоть моя здорова, — ответил он резко, — да, здорова и грешна, как и твоя. Обедать! — крикнул он Мери, а затем вновь повернулся ко мне. — Неплохие вещи, а? Часы-то какие! Только они не ходят, а скатерть самая что ни на есть льняная. Хорошие, дорогие вещи! Вот за такое-то добро люди нарушают заповеди господни; за такое-то добро, а может, даже и похуже, люди восстают на бога и его заветы и горят за это в аду; потому-то в Писании и называется оно проклятым. Эй, Мери, — вдруг раздраженно крикнул он, — почему ты не поставила на стол оба подсвечника?

— А к чему они нам среди бела дня? — спросила она.

Однако дядя ничего не желал слушать.

— Мы будем любоваться на них, пока можно, — сказал он.

И пара массивных подсвечников чеканного серебра была водружена на стол, убранство которого и так уже не подходило простой деревенской кухне.

— Их выбросило на берег десятого февраля, часов так в десять вечера, — начал рассказывать мне дядя. — Ветра не было, но волна шла крупная, ну, Гребень их и затянул, как я полагаю. Мы с Рори еще днем видели, как они старались выйти к ветру. Не слишком-то он слушался руля, этот «Христос-Анна», все уваливался под ветер. Да, тяжеленько им пришлось. Матросы так и не слезали с реев, а холод стоял страшный — вот-вот снег пойдет. А ветер-то чуть подымется и тут же стихнет, только подразнит их надеждой. Да, тяжеленько, тяжеленько им пришлось. Уж тот, кто добрался бы до берега, мог бы возгордиться.

— И все погибли? — воскликнул я. — Да смилуется над ними бог!

— Ш-ш, — сказал он строго, — я не позволю молиться за мертвецов у моего очага.

Я возразил, что в моем восклицании не было ничего папистского, а он принял мои извинения с несвойственной ему покладистостью и тут же заговорил о том, что, по-видимому, стало для него излюбленной темой:

— Мы с Рори отыскали его в Песчаной бухте, а все это добро было внутри. В Песчаной бухте порой бывает толчея — то воду гонит к Веселым Молодцам, а то, когда идет прилив и слышно, как у дальнего конца Ароса ревет Гребень, обратное течение заворачивает в Песчаную бухту. Оно-то и подхватило этого «Христа-Анну» и понесло кормой вперед — нос лежит теперь куда ниже кормы, и все днище открылось. Ну и треск был, когда его ударило о камни! Господи, спаси нас и помилуй! Нелегко живется морякам, холодная у них, опасная жизнь. Я сам немало времени провел над пучиной морской. И зачем только господь сотворил эту скверную воду! Он создал долины и луга, сочные зеленые пастбища, тучную красивую землю…

И ликуют они и поют,

Ибо радость Ты им даровал, как говорится в стихотворном переложении псалмов. Не то чтобы от этого они стали благочестивее, но зато красивы, да и запоминать их легче. «Кто в море уходит на кораблях», — как в них еще говорится, —

И трудится над бездной вод,
Тому господь свои труды
И чудеса узреть дает.

Ну, говорить-то легко. Давид, наверно, не слишком хорошо знал море, а я одно скажу: да не будь это напечатано в Библии, так я бы уж подумал, что не господь, а сам проклятый черный дьявол сотворил море. От него не жди ничего хорошего, кроме рыбы. Ну, да Давид, небось, думал о том, как господь несется на крыльях бури. Ничего не скажешь — хорошенькие чудеса дал господь узреть «Христу-Анне». Да что там чудеса! Кара это была, кара во тьме ночной посередь чудищ морской пучины. А души их — ты только подумай! — души их, может, не были еще готовы! Море — проклятое преддверье ада!

Я заметил, что в голосе моего дяди слышалось неестественное волнение, и он подкреплял свою речь жестами, чего прежде никогда не делал. При этих последних словах, например, он наклонился, оперся о мое колено растопыренными пальцами и, побледнев, заглянул: мне в лицо, и я увидел, что его глаза горят глубоким огнем, а у рта залегли дрожащие складки.

Вошел Рори, и мы приступили к обеду, но это лишь ненадолго отвлекло дядю от прежних мыслей. Правда он задал мне несколько вопросов о моих успехах в колледже, но я заметил, что думает он о другом, и даже когда он произносил свою импровизированную благодарственную молитву (как всегда, длинную и бессвязную), я, и в ней услышал отзвуки все той же темы, ибо он молился, чтобы господь «был милосерден к бедным, безрассудным, сбившимся с пути грешникам, всеми покинутым здесь у великих и мрачных вод». Затем он повернулся к Рори.

— Была она там? — спросил дядя.

— Была, — сказал Рори.

Я заметил, что они оба говорили как бы между собой и с некоторым смущением, а Мери покраснела и опустила взгляд. Отчасти желая показать свою осведомленность и тем рассеять неловкость, а отчасти потому, что меня снедало любопытство, я вмешался в их разговор.

— Вы имели в виду рыбу? — спросил я.

— Какую еще рыбу! — вскричал мой дядя. — Он про рыбу говорит! Рыба! У тебя мозги зажирели. Только и думаешь, что о плотских желаниях. Это злой дух, а не рыба!

Он говорил с большой горячностью, словно рассердившись. Должно быть, мне не понравилось, что меня так резко оборвали, — молодежи свойственна строптивость. Во всяком случае, насколько помню, я возразил ему и с жаром стал обличать детские суеверия.

— А еще учишься в колледже! — язвительно произнес дядя Гордон. — Одному богу известно, чему они вас там учат. Что же, по-твоему, в этой соленой пустыне нет ничего — там, где растут морские травы и копошатся морские звери, куда солнце заглядывает изо дня в день? Нет, море похоже на сушу, только куда страшнее. И раз есть люди на берегу, значит, есть люди и в море — может, они и мертвецы, но все равно люди; а что до дьяволов, так нет ужаснее морских дьяволов. Если уж на то пошло, то от сухопутных дьяволов нет большого вреда. Давным-давно, когда я еще был мальчишкой и жил на юге, так в Пиви-Мосс водился старый лысый дух. Я своими глазами его видел — сидел он на корточках в трясине, а сам серый, что могильный камень. Жуткий такой, вроде жабы, только трогать он никого не трогал. Ну, конечно, шел бы мимо распутник, от которого господь отвернулся, какой-нибудь там нераскаянный грешник, так эта тварь на него набросилась бы, — а вот в пучине морской водятся дьяволы, которые и доброго христианина не пощадят. Да, господа хорошие, коли бы вы утонули вместе с беднягами на «Христе-Анне», вы бы теперь на себе испробовали милосердие моря. Поплавай вы по нему с мое, так ненавидели бы его еще лютее, чем я. Да гляди вы глазами, которыми вас одарил господь, так поняли бы всю злобу моря, коварного, холодного, безжалостного, — и всего, что водится в нем с господнего соизволения: крабы всякие, которые едят мертвецов, чудовища-киты и рыбы — весь их рыбий клан — с холодной кровью, слепые, жуткие твари. Знали бы вы, — вскричал он, — как оно ужасно, море!

Эта неожиданная вспышка потрясла нас всех, а дядя после последнего хриплого выкрика погрузился было в свои мрачные мысли. Однако Рори, любитель и знаток всяческих суеверий, вывел его из задумчивости, задав ему вопрос:

— Да неужто вы видели морского, дьявола?

— Видел, только неясно, — ответил дядя. — А коли бы простой человек увидел его ясно, так, наверное, он и часа не прожил бы. Приходилось мне плавать с одним пареньком — звали его Сэнди Габарт, — так вот он дьявола увидел. Ну, и пришел ему тут же конец. Мы семнадцать дней как вышли из Клайда — и пришлось нам тяжеленько, а шли мы на север с зерном и всякими товарами для Маклеода. Ну, добрались мы почти до самых Катчалнов — как раз прошли Соэу и начали длинный галс, думая, что так и дотянем до Копнахау. Я эту ночь никогда не забуду: луна была в тумане, дул хороший ветер, да не очень ровный. А еще — жутко же это было слушать — другой ветер завывал наверху, среди страшных каменных вершин Катчалнов. Ну, так Сэнди стоял у стакселя, и нам его не было видно с грот-мачты, где мы крепили парус. Вдруг он как закричит. Я потянул сезень, точно с ума свихнулся, потому что мне почудилось, будто мы повернули на Соэу. Да только я ошибся — был это смертный крик бедняги Сэнди Габарта, ну, может, предсмертный, потому что умер он через полчаса. И успел еще сказать, что у самого бушприта вынырнул морской дьявол, или, может, морской дух, или еще какая-то морская нечисть, и этот дьявол посмотрел на него холодным жутким взглядом. И когда Сэнди помер, мы поняли, какой это знак и почему ветер выл на Катчалнах. Тут он и обрушился на нас — и не ветер это был, а гнев божий. И всю эту ночь мы работали, как сумасшедшие, а когда опомнились, смотрим: мы уже в Лох-Ускева, и на Бенбекуле поют петухи.

— Это, небось, была русалка, — сказал Рори.

— Русалка?! — вскричал мой дядя с невыразимым презрением. — Бабьи россказни! Никаких русалок нет!

— Ну, а на что он был похож? — спросил я.

— На что он был похож? Упаси бог, чтобы нам довелось это узнать! Была у него какая-то голова, а больше Сэнди ничего не мог сказать.

Тогда Рори, уязвленный до глубины души, поведал несколько историй про русалок, морских духов и морских коней, которые выходили на берег на островах или нападали на рыбачьи суда — в открытом море. Мой дядя, несмотря на свой скептицизм, слушал старика с боязливым любопытством.

— Ладно, ладно, — сказал он, — может, оно и так, может, я и ошибся, да только в Писании про русалок ни слова не сказано.

— И про, аросский Гребень там тоже, небось, ни словечка не сказано, — возразил Рори, и его довод, по-видимому, показался дяде убедительным.

После обеда дядя повел меня на холм позади дома. День был безветренный и очень жаркий, зеркальную поверхность моря не морщила даже легкая рябь, и тишину нарушали только привычное блеяние овец да крики чаек. Не знаю, подействовала ли разлитая в природе благость на моего родича, но, во всяком случае, он держался более разумно и спокойно, чем раньше. С интересом, почти даже с увлечением обсуждая мое будущее, он только время от времени возвращался к погибшему судну и к сокровищам, которые оно принесло Аросу. Я же слушал его в каком-то тихом оцепенении, жадно впивая глазами столь хорошо знакомый мне пейзаж, и с наслаждением вдыхал морской воздух и дымок от горящего торфа — это Мери развела огонь в очаге.

Миновал час, и мой дядя, который все это время исподтишка поглядывал на маленькую бухту, встал и позвал меня за собой. Тут следует упомянуть, что мощная приливная волна у юго-западной оконечности Ароса вызывает волнение у всех его берегов. В Песчаной бухте на юге в определенные часы прилива и отлива возникает сильное течение, но в северной бухточке (бухте Арос, как ее называют), у которой стоит дом и на которую теперь глядел мой дядя, волнение возникает только перед самым концом отлива, да и тогда его бывает трудно заметить, настолько оно незначительно. Когда дует ветер, его вообще не видно, но в тихие дни, выпадающие не так уж редко, на зеркальной поверхности бухты появляются странные, непонятные знаки — назовем их морскими рунами. Подобное явление можно наблюдать в сотнях мест по всему побережью, и, наверно, есть немало юношей, которые забавы ради пытались найти в этих рунах какой-нибудь намек на себя или на людей близких им и дорогих. На эти-то знаки и указал мне теперь дядя, причем с какой-то неохотой.

— Видишь вон ту рябь на воде? — спросил он. — Там, возле серой скалы? Видишь? Ведь верно, что она похожа на букву?

— Конечно, — ответил я, — я сам это часто замечал.

Похоже на букву «X».

Дядя испустил тяжкий вздох, словно мой ответ горько его разочаровал, и еле слышно произнес:

— Да, да… «Христос-Анна».

— А я, сэр, всегда полагал, что этот знак послан мне и означает «храм».

— Значит, ты его и раньше видел? — продолжал он, не слушая меня. — Дивное дело, страшное дело. Может, он поджидал здесь, как говорится, изначала века. Странное, страшное дело. — Тут он добавил другим тоном: — А еще такой знак ты видишь?

— Вижу, — ответил я, — и очень ясно. У того берега, где дорога спускается к воде, — большое «У».

— »У», — повторил он вполголоса и, помолчав, спросил: — А как ты это толкуешь?

— Я всегда думал, что это указывает на Мери, сэр: ведь ее второе имя

— Урсула, — ответил я, краснея, так как не сомневался, что вот сейчас должен буду объявить ему о своих намерениях. Однако мы думали о разном и оба не следили за ходом мыслей собеседника. Дядя вновь не обратил ни малейшего внимания на мои слова и угрюмо понурился. Я решил бы, что он просто ничего не слышал, если бы следующая его фраза не прозвучала, как отголосок моей.

— Мери лучше ничего об этих письменах не говорить, — сказал он и зашагал вперед.

По берегу бухты Арос тянется полоска травы, удобная для ходьбы, и я молча следовал по ней за моим безмолвным родичем. Признаюсь, я был немного расстроен тем, что лишился столь удобного случая сказать дяде про мою любовь. Однако меня гораздо больше занимала происшедшая в нем перемена. Он никогда не был добродушным, общительным человеком в буквальном смысле этого слова, но то, каким он бывал прежде даже в самые черные минуты, все же не подготовило меня к столь странному преображению. Одно, во всяком случае, было несомненно: его, как говорится, что-то грызло. И я принялся мысленно перебирать слова, начинающиеся с буквы «У», — «уныние», «успех», «удача» и все в том же духе, как вдруг словно споткнулся о слово «убийство». Я все еще размышлял над зловещим звучанием и роковым смыслом этого слова, когда мы достигли места, откуда открывался вид на весь остров — позади виднелась бухта Арос и дом, впереди расстилался океан, усеянный на севере островками, а на юге — синий и ничем не ограниченный. Тут мой проводник остановился и некоторое время молча смотрел на бесконечный водный простор. Затем он повернулся ко мне и сильно сжал мой локоть.

— По-твоему, там ничего нет? — спросил он, указывая трубкой на океан, и тут же вскричал с каким-то диким торжеством: — Послушай, что я тебе скажу! Там все дно кишит мертвецами, как крысами.

Тут он повернулся, и мы направились к дому, не сказав больше друг другу ни слова.

Я мечтал остаться с Мери наедине, но только после ужина мне наконец удалось улучить минуту, чтобы поговорить с ней. Я знал, что нас скоро могут прервать, а поэтому не стал тратить времени и сразу высказал все, что было у меня на душе.

— Мери, — сказал я, — я приехал в Арос, чтобы проверить одну свою догадку. Если я не ошибся, то мы все сможем уехать отсюда, не заботясь более о хлебе насущном, — я сказал бы и больше, только не хочу давать обещания, которые могут оказаться опрометчивыми. Но я лелею надежду, которая для меня важнее всех богатств в мире, — тут я помолчал. — Ты ведь знаешь, о чем я говорю, Мери.

Она молча отвела глаза от моего лица, но и это меня не остановило.

— Я всегда думал только о тебе, — продолжал я, — время идет, а я думаю о тебе все больше, и ты мне все дороже. Без тебя мне в жизни нет ни счастья, ни радости. Ты зеница моего ока.

Она по-прежнему не смотрела на меня и ничего мне не ответила, но мне показалось, что ее рука дрожит.

— Мери! — вскричал я со страхом. — Может быть, я тебе не нравлюсь?

— Ах, Чарли, — сказала она, — разве сейчас время говорить об этом? Не говори со мной пока, ни о чем меня не спрашивай. Труднее всего будет ждать не тебе!

В ее голосе слышались слезы, и я думал только о том, как бы ее утешить.

— Мери-Урсула, — сказал я, — не говори больше ничего. Я приехал не для того, чтобы огорчать тебя. Как ты хочешь, так и будет, — и тогда, когда назначишь ты. К тому же ты сказала мне все, что я хотел узнать. Еще только один вопрос: что тебя тревожит?

Она призналась, что тревожится из-за отца, но ничего не захотела объяснить и, покачав головой, сказала только, что он нездоров, стал совсем на себя не похож и что у нее сердце разрывается от жалости. О погибшем корабле она ничего не знала.

— Я туда и не ходила, — сказала она. — Зачем мне было на него смотреть, Чарли? Все эти бедняги давно покинули наш мир и почему только они не взяли с собой свое добро! Бедные, бедные!

После этого мне не просто было рассказать ей про «Эспирито Санто». Тем не менее я сообщил ей о моем открытии, и при первых же словах она вскрикнула от удивления.

— В мае в Гризепол приезжал человек, — сказала она. — Маленький такой, желтолицый, с черными волосами — так люди рассказывали. Бородатый, с золотыми кольцами на пальцах. И он всех — встречных и поперечных расспрашивал про этот самый корабль.

Доктор Робертсон поручил мне разобрать старинные документы в конце апреля. И тут я вдруг вспомнил, что их разбирали по просьбе испанского историка (во всяком случае, так он себя называл), который явился к ректору с самыми лестными рекомендациями и объяснил, что собирает сведения о дальнейшей судьбе кораблей Непобедимой Армады.

Сопоставив эти факты, я решил, что приезжий «с золотыми кольцами на пальцах» был, вероятно, тем же мадридским историком, который посетил доктора Робертсона. В таком случае он скорее разыскивал сокровище для себя, а вовсе не собирал сведения для какого-нибудь ученого общества. Я подумал, что мне не следует терять времени, а нужно браться за дело, и если на дне Песчаной бухты и правда покоится корабль, как, быть может, предполагал не только я, но и он, то его богатства должны достаться не этому авантюристу в кольцах, а Мери и мне, и всему доброму старому честному роду Дарнеуэев.

ГЛАВА III
МОРЕ И СУША В ПЕСЧАНОЙ БУХТЕ

На следующее утро я встал спозаранку и, перекусив на скорую руку, приступил к поискам. Какой-то голос в моей душе шептал мне, что я непременно отыщу испанский галеон, и хотя я старался не поддаваться столь радужным надеждам, тем не менее на сердце у меня было легко и радостно. Арос — скалистый островок, весь в каменных россыпях, где косматятся папоротник и вереск. Мой путь вел почти прямо с севера на юг через самый высокий холм, и хотя пройти мне было нужно всего две мили, времени и сил на это потребовалось больше, чем на четыре мили по ровной дороге. На вершине я остановился. Холм этот не очень высок — не более трехсот футов, но все же он гораздо выше прилегающих к морю низин Росса, и с него открывается великолепный вид на море и окрестные острова. Солнце взошло уже довольно давно и сильно припекало мне затылок; воздух застыл в тяжелой грозовой неподвижности, но был удивительно прозрачен; далеко на северо-западе, где островки были особенно густы, висела небольшая гряда лохматых облаков, а голову Бен-Кайо окутывали уже не ленты, а плотный капюшон тумана. Погода таила в себе угрозу. Море, правда, было гладким, как стекло, — Гребень был лишь морщинкой, а Веселые Молодцы — легкими шапками пены; однако мое зрение и слух, давно свыкшиеся с этими местами, различали в море скрытую тревогу; и на вершине холма я услышал, как оно вдруг словно глубоко вздохнуло, и даже Гребень, несмотря на свое спокойствие, казалось, замышлял какое-нибудь злодеяние. Тут следует упомянуть, что все мы, обитатели здешних мест, приписываем этому странному и опасному порождению приливов если не пророческий дар, то, во всяком случае, способность предупреждать о несчастье.

Я прибавил шагу и вскоре уже спустился по склону к той части Ароса, которую мы зовем Песчаной бухтой. Она довольно велика, если принять во внимание малые размеры острова, хорошо укрыта почти от всех ветров, кроме самого постоянного, на западе мелка и окаймлена невысокими песчаными дюнами, но в восточном ее конце глубина достигает нескольких саженей, а берег встает из воды отвесными скалами. Туда-то в определенный час каждого прилива и заворачивает сильное течение, упомянутое моим дядей. Чуть позже, когда Гребень вздымается круче, появляется обратное подводное течение, которое, по моему мнению, и углубило дно в этой части бухты. Из Песчаной бухты не видно ничего, кроме кусочка горизонта или — во время бури — огромных валов, взлетающих ввысь над подводным рифом.

На полдороге я увидел корабль, потерпевший крушение в феврале, — довольно большой бриг, который, переломившись почти пополам, лежал на берегу у восточной границы песков. Я направился прямо к нему и уже почти достиг песка, как вдруг мой взгляд привлекла полянка, где папоротники и вереск были выполоты, чтобы освободить место для одной из тех длинных узких и сходных с человеческим телом насыпей, которые мы так часто видим на кладбище. Я остановился, словно пораженный громом. Никто ни словом не упомянул при мне, что на острове был кто-то похоронен. Рори, Мери и мой дядя — все хранили молчание. Правда, я не сомневался, что Мери ничего не знает, но тем не менее здесь, перед моими глазами, было бесспорное доказательство этого факта. Я смотрел на могилу, с ужасом спрашивая себя, что за человек спит последним сном в этом уединенном, омытом морем склепе, ожидая трубы последнего суда, и не находил иного ответа на этот вопрос, кроме того, которого страшился. Во всяком случае, он попал сюда с погибшего корабля — быть может, подобно морякам испанской Армады, он явился из какой-то далекой и богатой страны, а может быть, это был мой земляк, которому суждено было погибнуть у самого порога своего дома. Несколько минут я, обнажив голову, медлил подле него, и мне было грустно, что наша религия не позволяет, мне помолиться за несчастного или, наподобие древних греков, почтить его кончину каким-нибудь торжественным обрядом. Я знал что, хотя его кости упокоились здесь, став частью Ароса до Судного дня, бессмертная душа его была далеко отсюда и испытывала сейчас то ли блаженство вечного воскресения, то ли адские муки. Я знал это, и все же меня охватил страх при мысли, что, быть может, он пребывает совсем близко от меня, пока я стою здесь, над его могилой, что он не покинул места, где встретил свой злополучный конец.

Помрачнев, я отвернулся от могилы и стал рассматривать разбитый бриг — зрелище, едва ли менее меланхоличное. Его нос лежал чуть выше линии прилива; переломился он позади фок-мачты — впрочем, мачт на нем уже не было, так как обе были потеряны во время бури. Берег здесь очень крут, а нос лежал на много футов ниже кормы, так что место разлома ничто не загораживало, и корпус просматривался насквозь. Название брига почти стерлось, и я так и не разобрал: то ли он назывался «Христиания» в честь норвежского города, то ли носил имя «Христианы», добродетельной супруги Христиана из «Пути паломника», этой старинной нравоучительной книги. Судя по постройке, корабль не был английским, но установить его национальность я не мог. Он был некогда выкрашен в зеленый цвет, но краска выцвела, побурела и отставала от дерева длинными полосками. Рядом с корпусом лежал обломок грот-мачты, почти занесенный песком. Зрелище поистине было печальным, и на мои глаза навертывались слезы, пока я глядел на еще сохранившиеся обрывки снастей, которых прежде так часто касались руки перекликающихся матросов, на узкий трап, по которому они подымались и спускались, повинуясь словам команды, на бедного безносого ангела под бушпритом, который на своем веку нырял в такое множество бегущих волн.

Не знаю, был ли тому причиной бриг или могила, но пока я стоял там, положив руку на разбитые бревна борта, я предавался тягостным размышлениям. Мое воображение поразила горькая судьба и бесприютность не только людей, но и неодушевленных кораблей, которым суждена гибель у чужих берегов. Извлекать выгоду из подобного величайшего несчастья — что могло быть трусливее и гнуснее! И мои собственные поиски показались мне кощунственными. Но тут я вспомнил Мери, и ко мне вернулась решимость. Я знал, что дядя никогда не согласится на ее брак с бедняком, а она, как я был твердо убежден, ни за что не пошла бы под венец без его разрешения и одобрения. И мне подобало не сидеть сложа руки, но трудиться ради моей будущей жены. Усмехнувшись, я подумал, что величественная морская крепость «Эспирито Санто» сложила свои кости в Песчаной бухте несколько веков назад, и можно уже не заботиться о правах, столь давно исчезнувших, и не оплакивать несчастье, уже давным-давно забытое.

Я твердо знал, где мне следует искать останки галеона. И направление течения и глубина указывали на то, что, вероятнее всего, они лежат в восточном конце бухты, под скалами. Если «Эспирито Санто» действительно погиб в Песчаной бухте и если за эти долгие века от него хоть что-то сохранилось, то найти эти обломки я мог только там. Как я уже упоминал, дно здесь уходит вниз очень круто, и даже у самых скал глубина достигает нескольких саженей. Я шел по их краю, и взгляд мой далеко охватывал песчаное дно бухты; солнечные лучи проникали в чистую, прозрачную глубину, и бухта казалась одним огромным незамутненным кристаллом, вроде тех, какие выставляются напоказ в мастерской камнереза; о том, что передо мной была вода, можно было догадаться только по вечному внутреннему трепету, по дрожащей игре солнечных отблесков и сетки теней в глубине да по редкому всплеску, и лопающимся пузырям у берега. Тени скал тянулись от их подножий довольно далеко, и моя собственная тень, скользившая, медлившая и склонявшаяся на вершине их теней, иногда достигала середины бухты. Именно в этой полосе теней я и искал «Эспирито Санто», так как именно там подводное течение достигало наибольшей силы и при приливе и при отливе. Хотя в этот томительно жаркий день вода казалась прохладной повсюду, здесь она выглядела еще более прохладной и таинственно манящей. Однако, как ни напрягал я зрение, я ничего не мог разглядеть, кроме нескольких рыб, темной заросли водорослей да нескольких камней, которые некогда скатились с берега, а теперь лежали, разбросанные по песчаному дну. Я дважды прошел скалы из конца в конец, но не обнаружил никаких следов разбитого корабля и убедился, что обломки могли находиться лишь в одном месте. На глубине пяти саженей над песчаным дном вздымался широкий уступ, казавшийся сверху продолжением скал, по которым я ходил. Он весь зарос густыми водорослями, и колышущаяся чаща мешала мне разглядеть, что находится под ней. Однако по форме и размерам уступ этот напоминал корпус корабля. Во всяком случае, он был единственной моей надеждой. Если эти водоросли не скрывали «Эспирито Санто», значит, в Песчаной бухте его нет. И я решил немедленно покончить с неизвестностью и либо вернуться в Арос богачом, либо навсегда излечиться от мечты стать богатым.

Я разделся донага, но остановился у самого края скалы, в нерешительности стиснув руки. Бухта подо мной была абсолютно спокойна, и тишину нарушал только плеск, доносившийся из-за мыса, где резвилась стая дельфинов. И все же меня удерживал какой-то непонятный страх. Море навевало на меня тоску, мне вспомнились суеверные слова дяди; в голове у меня проносились мысли о мертвецах, могилах, — старых разбитых кораблях. Но солнце, припекавшее мне плечи, наполнило жаром мое сердце, и, наклонившись, я нырнул в воду.

Мне еле-еле удалось уцепиться за плеть одной из тех водорослей, которыми так густо порос уступ; но этот ненадежный якорь все же на мгновение удержал меня на глубине, а потом я ухватил целую горсть толстых скользких стеблей и, упершись ногами в край уступа, огляделся по сторонам. Кругом простирался светлый песок, достигавший подножия скал — приливы и течение разровняли его так, что он походил на аллею в каком-нибудь парке. И передо мной, насколько хватал глаз, тянулся все тот же чуть волнистый песок, устилавший залитое солнцем дно бухты. Однако выступ, на котором я в ту минуту держался, покрывали водоросли, густые, точно вереск на каком-нибудь пригорке, а утес, к которому он примыкал, был под поверхностью воды увит бурыми лианами. В этом ровно колышущемся хаосе трудно было различить что-нибудь определенное, и я никак не мог разобрать, прижаты ли мои подошвы к камням или к бревнам испанского галеона, но тут весь пучок водорослей в моей руке подался, и через мгновение я уже очутился на поверхности, где сверкающая вода и берега бухты заплясали, закружились вокруг меня в ярко-алом тумане.

Я вскарабкался назад на скалы и бросил наземь все еще зажатый в руке пучок водорослей. Раздался легкий звон, словно рядом упала монета. Я наклонился — передо мной лежала железная пряжка от башмака, покрытая коркой рыжей ржавчины. При виде этого трогательного напоминания о давно оборвавшейся жизни мое сердце преисполнилось нового чувства. Но то была не надежда и не страх, а только безысходная грусть. Я стоял, держа пряжку, и в моем воображении встал образ ее прежнего владельца. Я видел его обветренное лицо, покрытые мозолями матросские ладони, слышал его голос, охрипший от ритмичных криков у кабестана, видел даже его ногу, некогда украшенную этой пряжкой и торопливо ступавшую по качающимся палубам, — я видел перед собой человека, подобного мне, с волосами, кровью, зрячими глазами; то был не призрак, подстерегший меня в этом уединенном солнечном местечке, но друг, которого я низко предал. Действительно ли тут, на дне, покоился огромный галеон с пушками, якорями и сокровищами, такой, каким он отплыл когда-то из Испании? Правда ли, что эта старинная; многолюдная морская крепость превратилась теперь в риф в Песчаной бухте, что ее палубы укрыл лес водорослей, в каютах мечет икру рыба, и в них не слышно ни звука, кроме шороха воды, и не заметно иного движения, кроме вечного колыхания водорослей? А может быть (и это казалось мне вероятнее), тут лежал лишь обломок разбитого иностранного брига — и эту пряжку купил совсем недавно и носил человек, который был моим современником, слышал изо дня в день те же самые новости, думал о том же самом и даже молился в том же храме, что и я?

Но как бы то ни было, мной овладели мрачные мысли, в ушах звучали слова дяди: «Там мертвецы… «, — и хотя я решил нырнуть еще раз, к краю скалы я подошел с большой неохотой. В эту минуту вся бухта внезапно переменилась. Она не была уже прозрачной, видимой насквозь, точно дом со стеклянной крышей, тихой опочивальней зеленых солнечных лучей. Чуть заметный ветер разбил зеркало, и глубина исполнилась смятенным мраком, в котором метались проблески света и клубящиеся тени. Даже выступ подо мной словно раскачивался и дрожал. Теперь он грозил опасностью, был полон тайных ловушек, и когда я прыгнул в море вторично, сердце мое сжималось от страха.

Как и в первый раз, я уцепился за водоросли и стал шарить в их колышущейся чаще. Все, до чего карались мои пальцы, было холодным, мягким и липким. Среди стеблей бегало бочком взад и вперед множество крабов и омаров. Я стиснул зубы при виде этих тварей, питающихся мертвечиной. И всюду я ощущал шероховатую поверхность и трещины твердого, монолитного камня — никаких досок, никакого железа, ни малейших следов погибшего корабля «Эспирито Санто» тут не было. Я помню, что почувствовал почти облегчение, когда убедился в своем просчете, и уже готов был неторопливо подняться на поверхность, как вдруг случилось нечто, от чего я вынырнул стремительно, вне себя от ужаса. Я слишком замешкался с моими поисками — начался прилив, течение в Песчаной бухте усиливалось, и она уже не была безопасным местом для одинокого пловца. Ну, так вот: в последнюю секунду в водоросли внезапно ударила волна течения, я потерял равновесие, опрокинулся на бок и, инстинктивно ища опоры, ухватился за что-то твердое и холодное. По-моему, я сразу же понял, что это было такое. Во всяком случае, я немедленно выпустил водоросли, которые еще сжимал в другой руке, рванулся из глубины вверх и через мгновение уже вылезал на дружелюбные скалы, держа в руке берцовую кость человека.

Люди — существа материальные, тугодумы, с трудом улавливающие связи причин и следствий. Могила, обломки брига, заржавевшая пряжка, несомненно, были красноречивее всяких слов. Ребенок мог бы разгадать по этим знакам всю грустную историю. Однако, лишь коснувшись этих реальных человеческих останков, я постиг бесконечный ужас океана-кладбища. Я положил кость рядом с пряжкой, схватил свою одежду и опрометью бросился прочь по скалам, думая только о том, чтобы уйти подальше от этого страшного места — никакие богатства не соблазнили бы меня вернуться туда. Я знал, что больше уже никогда не потревожу костей утопленников, покачиваются ли они среди водорослей или над грудами золотых монет. Однако едва я ступил на ласковую землю и прикрыл свою наготу от палящих лучей солнца, как опустился на колени возле обломков брига и излил сердце в долгой и страстной молитве за все бедные души на море. Бескорыстная молитва никогда не бывает тщетной: пусть в просьбе будет отказано, но просящему обязательно будет ниспослано облегчение. Во всяком случае, мой ужас рассеялся, и я мог уже без смятения смотреть на великое сверкающее создание божье — океан; и когда я решил вернуться домой и начал взбираться по каменистому склону Ароса, от моей недавней тревоги осталась только глубокая решимость никогда больше не искать добычи на разбитых судах, не посягать на сокровища мертвецов.

Я уже был недалеко от вершины холма, когда остановился, чтобы передохнуть, и поглядел назад.

Зрелище, открывшееся моему взору, было вдвойне удивительным.

Буря, которую я предугадал, надвигалась теперь почти с тропической быстротой. Сверкающая поверхность моря потемнела и приобрела зловещий свинцовый оттенок; в отдалении ветер, еще не достигший Ароса, уже гнал белые волны — «дочерей шкипера», и вдоль всего полумесяца Песчаной бухты бурлила вода, так что шум ее доносился даже до того места, где я стоял. Перемена в небе была еще более разительной. С юго-запада подымалась огромная хмурая туча, кое-где пронизанная пучками солнечных лучей, и от нее по всему еще безоблачному небу тянулись длинные чернильные полосы. Опасность была грозной и неотвратимой. На моих глазах солнце скрылось за краем тучи. В любой миг буря могла обрушить на Арос всю свою мощь.

Эта внезапная перемена приковала мой взгляд к небу, так что прошло несколько секунд, прежде чем он обратился на бухту, расстилавшуюся у моих ног и через мгновение погрузившуюся в тень. Склон, на который я только что поднялся, господствовал над небольшим амфитеатром невысоких холмов, спускавшихся к морю, под которыми изгибалась желтая дуга пляжа Песчаной бухты. Это был пейзаж, на который я часто смотрел и прежде, но никогда его не оживляла ни одна человеческая фигура. Всего лишь несколько минут назад я покинул бухту, где не было никого, — так вообразите же мое удивление, когда я вдруг увидел в этом пустынном месте шлюпку и несколько человек. Шлюпка стояла возле окал. Двое матросов, без шапок, с засученными рукавами, багром удерживали ее на месте, так как течение с каждой секундой становилось сильнее. Над ними на вершине скалы два человека в черной одежде, которых я счел за начальников, о чем-то совещались. Секунду спустя я понял, что они сверяются с компасом, а затем один из них развернул какую-то бумагу и прижал к ней палец, словно указывая место по карте. Тем временем еще один человек расхаживал взад и вперед, вглядываясь в щели между скал и всматриваясь в воду. Я еще наблюдал за ними — мой ошеломленный изумлением рассудок был не в силах осознать то, что видели мои глаза, — как вдруг этот третий человек остановился, точно пораженный громом, и позвал своих товарищей так нетерпеливо, что его крик донесся до холма, где я стоял. Те бросились к нему, в спешке уронив компас, и я увидел, что они передают друг другу кость и пряжку с жестами, выражающими чрезвычайное удивление и интерес. Тут моряки в шлюпке окликнули стоящих на берегу и указали на запад, на тучу, которая все быстрее и быстрее одевала чернотой небо. Люди на берегу, казалось, что-то обсуждали, но опасность была слишком велика, чтобы ею можно было пренебречь, и они, спустившись в шлюпку вместе с моими находками, поспешили прочь из бухты со всей быстротой, с какой могли их нести весла.

Я не стал долее размышлять об этом деле, а повернулся и опрометью побежал к дому. Кем бы ни были эти люди, о них следовало немедленно сообщить дяде. В те дни еще можно было ожидать высадки якобитов, и, может быть, среди троих начальников на скалах находился и сам принц Чарли, которого, как я знал, мой дядя ненавидел. Однако, пока я бежал, перепрыгивая с камня на камень, и наспех обдумывал случившееся, с каждой минутой это предположение казалось мне все менее и менее правдоподобным. Компас, карта, интерес, вызванный пряжкой, а также поведение того, кто так часто заглядывал в воду, — все указывало на совсем иное объяснение их присутствия на этом пустынном, безвестном островке западного побережья. Мадридский историк, документы доктора Робертсона, бородатый незнакомец с кольцами, мои собственные бесплодные поиски, которыми я не далее чем час назад занимался в глубинах Песчаной бухты, всплывали все вместе в моей памяти, и я уже не сомневался, что видел испанцев, занятых поисками старинных сокровищ и погибшего корабля Непобедимой Армады. Людям, живущим на одиноких островках, вроде Ароса, приходится самим заботиться о своей безопасности: им не к кому обратиться за защитой или даже за помощью, и появление в подобном месте чужеземных авантюристов — нищих, алчных и, вполне возможно, не признающих никаких законов — заставило меня опасаться не только за деньги моего дяди, но даже и за его дочь. Я все еще изыскивал способ, как мы могли бы от них избавиться, когда наконец, запыхавшись, поднялся на вершину Ароса. Весь мир уже погрузился в угрюмый сумрак, и только на самом востоке дальний холм Росса еще сверкал в последнем луче солнца, как драгоценный камень. Упали первые, редкие, но крупные капли дождя, волнение на море усиливалось с каждой минутой, и уже вокруг Ароса и вдоль берегов Гризепола протянулась белая полоса пены. Шлюпка еще не вышла из бухты, но мне теперь открылось то, что внизу от меня заслоняли скалы, — у южной оконечности Ароса стояла большая красивая шхуна с высокими мачтами. Утром, когда я внимательно вглядывался в горизонт и, разумеется, не мог бы не заметить паруса, столь редкого в этих пустынных водах, я ее не видел — следовательно, прошлую ночь она простояла на якоре за необитаемым мысом Эйлин-Гур, а это неопровержимо доказывало, что шхуна появилась у наших берегов впервые — ведь бухта Эйлин-Гур, хотя и очень удобная на вид, на самом деле настоящая ловушка для кораблей. Столь невежественным морякам у этих грозных берегов надвигающаяся буря могла нести на своих крыльях только смерть.

ГЛАВА IV
БУРЯ

Дядя стоял возле дома с трубкой в руках и поглядывал на небо.

— Дядя, — сказал я, — в Песчаной бухте были какие-то люди.

Я внезапно умолк — я не только забыл, что собирался сказать, но позабыл о своей усталости, так странно подействовали на дядю Гордона эти несколько слов. Он уронил трубку и бессильно прислонился к стене, рот у него открылся, глаза выпучились, длинное лицо побелело, как бумага. Мы молча смотрели друг на друга не менее четверти минуты, и лишь потом он ответил мне следующим непонятным вопросом:

— А на нем была мохнатая шапка?

И я понял так, словно видел собственными глазами, что у человека, похороненного в Песчаной бухте, была меховая шапка и что до берега он добрался живым. В первый и последний раз я почувствовал злость к человеку, который был моим благодетелем и отцом девушки, которую я надеялся назвать моей женой.

— Это были живые люди, — сказал я. — Может быть, якобиты, а может быть, французы, пираты или авантюристы, которые разыскивают здесь испанские сокровища, но, как бы то ни было, они могут оказаться опасными, хотя бы для вашей дочери и моей кузины, — а что до ужасов, которые рисует вам нечистая совесть, так мертвец спит спокойно там, где вы его закопали! Я сегодня утром стоял у его могилы. Он не восстанет до Судного дня.

Пока я говорил, дядя, моргая, смотрел на меня, потом устремил взгляд в землю и стал нелепо перебирать пальцами. Было ясно, что он лишился дара речи.

— Полно, — сказал я. — Вам надо думать о других. Пойдемте со мной на холм, поглядите на этот корабль.

Он послушался, не ответив мне ни словом, ни взглядом, и медленно поплелся следом за мной. Его тело словно утратило гибкость, и он тяжело взбирался на камни, вместо того, чтобы перепрыгивать с одного на другой, как он это делал раньше. Я нетерпеливо его окликал, но это не заставило его поторопиться. Ответил он мне только раз — тоскливо, словно испытывая телесную боль:

— Ладно, ладно, я иду.

К тому времени, когда мы добрались до вершины, я уже не испытывал к нему ничего, кроме жалости. Если преступление было чудовищным, то и кара была соразмерной. Наконец мы поднялись на гребень холма и могли оглядеться. Повсюду взгляд встречал только бурный сумрак — последний проблеск солнца исчез, поднялся ветер, правда, еще не сильный, но неровный и часто меняющий направление; дождь, впрочем, перестал. Хотя прошло совсем немного времени, волны вздымались гораздо выше, чем когда я стоял здесь в последний раз. Они уже перехлестывали через рифы и громко стонали в подводных пещерах Ароса. Я не сразу нашел взглядом шхуну.

— Вон она, — сказал я наконец. Но ее новое местоположение и курс, которым она шла, удивили меня. — Неужто они думают выйти в открытое море? — воскликнул я.

— Это самое они и думают, — ответил дядя, словно с радостью.

В этот миг шхуна повернула, легла на новый галс, и я получил исчерпывающий ответ на свой вопрос: чужестранцы, заметив приближение бури, решили выйти на океанский простор, но ветер, который грозил вот-вот обрушиться на эти усеянные рифами воды, и мощное противное течение обещали им на этом пути верную смерть.

— Господи! — воскликнул я. — Они погибли!

— Да, — подхватил дядя, — все, все погибли. Им бы укрыться за Кайл-Дона, а так им не спастись, будь у них лоцманом хоть сам дьявол. А знаешь, — продолжал он, дернув меня за рукав, — хорошая будет ночка для кораблекрушения! Два за год! Ну и потанцуют же сегодня Веселые Молодцы!

Я поглядел на него, и впервые во мне зародилось подозрение, что он лишился рассудка. Он поглядывал на меня, словно ожидая сочувствия, с робкой радостью в глазах. Новая грозящая катастрофа уже изгладила из его памяти все, что произошло между нами.

— Если бы только я мог успеть, — воскликнул я в негодовании, — то взял бы ялик и попробовал бы их догнать, чтобы предупредить!

— Ни-ни-ни, — возразил он, — и думать не смей вмешиваться. Тут тебе делать нечего. Это его, — тут он сдернул с головы шапку, — это его воля. Ну, до чего же хорошая будет ночка!

В мою душу закрался страх, и, напомнив дяде, что я еще не обедал, я позвал его домой. Напрасно! Он не пожелал покинуть свой наблюдательный пост.

— Я должен видеть, как творится его воля, Чарли, — объяснил он и добавил, когда шхуна легла на новый галс: — А они с ней хорошо управляются! Куда там «Христу-Анне»!..

Люди на борту шхуны, вероятно, уже начали понимать, хотя далеко еще не в полной мере, какие опасности подстерегают их обреченный корабль. Всякий раз, когда затихал капризный ветер, они, несомненно, замечали, насколько быстро течение относит их назад. Галсы становились все короче, так как моряки убеждались, что толку от лавирования нет никакого. Каждое мгновение волна гремела и вскипала на новом подводном рифе, и все чаще ревущие водопады обрушивались под самый нос шхуны, а за ним открывался бурый риф и пенная путаница водорослей. Да, им приходилось отчаянно тянуть снасти — видит бог, на борту шхуны не было лентяев. И вот это-то зрелище, которое преисполнило бы ужасом любое человеческое сердце, мой дядя смаковал с восторгом знатока. Когда я повернулся, чтобы спуститься с холма, дядя улегся на землю, его вытянутые вперед руки вцепились в вереск, он словно помолодел духом и телом.

Я возвратился в дом в тягостном настроении, а когда я увидел Мери, у меня на сердце стало еще тяжелее. Закатав рукава по локоть и обнажив сильные руки, она месила тесто. Я взял с буфета булку и молча стал ее есть.

— Ты устал, Чарли? — спросила Мери несколько минут спустя.

— Устал, — ответил я, подымаясь на ноги, — устал от отсрочек, а может, и от Ароса. Ты меня хорошо знаешь и не истолкуешь мои слова превратно. И вот, Мери, что я тебе скажу: лучше бы тебе быть где угодно, только не здесь.

— А я тебе отвечу, — возразила она, — что буду там, где мне велит быть долг.

— Ты забываешь, что у тебя есть долг перед самой собой, — указал я.

— Да неужто? — ответила она, продолжая месить тесто. — Ты это что же, в Библии вычитал?

— Мери, — сказал я мрачно, — не смейся надо мной.

Бог свидетель — мне сейчас не до смеха. Если мы уговорим твоего отца поехать с нами, тем лучше. Но с ним или без него, я хочу увезти тебя отсюда. Ради тебя самой, и ради меня, и даже ради твоего отца тебе лучше отсюда уехать. Я возвращался сюда с совсем другими мыслями, я возвращался сюда домой, но теперь все изменилось, и у меня осталось только одно желание, одна надежда: бежать отсюда — да, это самое верное слово — бежать, вырваться с этого проклятого острова, как птица вырывается из силков птицелова.

Мери уже давно оставила свою работу.

— И что ж ты думаешь? — спросила она. — Что ж ты думаешь, у меня нет ни глаз, ни ушей? Что ж ты думаешь, я бы не была рада выбросить в море это добро? (Как он его называет, господи прости его и помилуй!) Что ж ты думаешь, я жила с ним здесь изо дня в день и не видела того, что ты увидел за какой-нибудь час? Нет, — продолжала она, — я знаю, что случилась беда, а какая беда, я не знаю и знать не хочу. И мне не доводилось слышать, чтобы зло можно было поправить, вмешавшись не в свое дело. Только, Чарли, не проси меня уехать от отца. Пока он жив, я его не покину. А ему осталось недолго жить, Чарли. Это я могу тебе сказать. Недолго… На лбу у него печать, и, может, так оно и лучше.

Я помолчал, не зная, что ответить на это, а когда я, наконец, поднял голову, собираясь заговорить, Мери меня опередила.

— Чарли, — сказала она, — мой долг ведь не твой долг. Этот дом омрачен грехом и бедой. Ты здесь посторонний. Так бери свою сумку и иди в лучшие места, к лучшим людям. А если когда-нибудь задумаешь вернуться назад — будь то даже через двадцать лет — все равно я буду ждать тебя здесь.

— Мери-Урсула, — сказал я, — я просил тебя стать моей женой, и ты дала мне понять, что согласна. И теперь мы связаны навек. Где будешь ты, там буду и я — бог мне свидетель.

Едва я произнес эти слова, как внезапно взревел ветер, а потом вдруг все вокруг дома смолкло и словно задрожало. Это был пролог, первый удар надвигающейся бури. Мы вздрогнули и вдруг заметили, что в доме воцарилась полутьма, будто уже настал вечер.

— Господи, смилуйся над всеми, кто в море! — сказала Мери. — Отец теперь не вернется до рассвета.

И тогда-то, когда мы сидели у очага, прислушиваясь к ударам ветра, Меои рассказала мне, как произошла с моим дядей эта перемена.

Всю прошлую зиму он был угрюм и раздражителен. Когда Гребень вздымался особенно высоко, или, как выразилась Мери, когда плясали Веселые Молодцы, дядя много часов подряд лежал на мысу, если была ночь, а днем — на вершине Ароса, смотрел на бушующее море и вглядывался в горизонт, не покажется ли там парус. После десятого февраля, когда на берег в Песчаной бухте был выброшен обогативший его бриг, дядя вначале был неестественно весел, и это возбуждение не проходило, но только менялось и из радостного стало мрачным. Он не работал и не давал работать Рори. Они часами шептались за домом с таинственным, почти опасливым видом. А если она задавала вопросы тому или другому (вначале она пыталась их расспрашивать), они отвечали уклончиво и смущенно. С тех пор, как Рори заметил у переправы большую рыбу, дядя всего один раз побывал на Россе. Это случилось в разгар весны, при сильном отливе, и он перешел туда посуху, но задержался на дальнем берегу и, возвращаясь, увидел, что прилив вот-вот отрежет его от Ароса. С отчаянным воплем он перепрыгнул через полоску воды и добрался до дома вне себя от ужаса. Его мучил страх перед морем, постоянные и неотвязные мысли о море — этот страх сквозил в его разговорах, в молитвах, даже в выражении лица, когда он молчал.

К ужину вернулся только Рори. Но чуть позже в дом вошел дядя, взял под мышку бутылку, сунул в карман хлеб и снова отправился на свой наблюдательный пост — на этот раз в сопровождении Рори. Дядя сказал, что шхуну несет к бурунам, но команда по-прежнему с безнадежным упрямством и мужеством пытается отстоять каждый дюйм. От этого известия на душе у меня стало совсем черно. Вскоре после заката ярость бури, достигла полной силы — мне еще не приходилось видеть летом подобных бурь, да и зимние никогда не налетали так внезапно. Мы с Мери молчали и слушали, как скрипит, содрогаясь, дом, как воет снаружи ветер, а огонь в очаге между нами шипел от дождевых брызг. Наши мысли были далеко отсюда — с несчастными моряками на шхуне, с моим столь же несчастным дядей на мысу среди разбушевавшихся стихий. Но то и дело мы вздрагивали и отвлекались от своих раздумий, когда ветер обрушивался на дом, как тяжелая скала, или внезапно замирал, затихал, и пламя в очаге вытягивалось длинными языками, а наши сердца начинали отчаянно биться в груди. То буря схватывала все четыре угла кровли и встряхивала ее, ревя, как разгневанный Левиафан, то наступало затишье, и ее холодное дыхание, всхлипывая, пробиралось в комнату и шевелило волосы у нас на голове. А потом ветер вновь заводил тоскливую многоголосую песню, стонал в трубе, плакал, как флейта, вокруг дома.

Часов в восемь вошел Рори и таинственно поманил меня к дверям. Дядя, по-видимому, напугал даже своего верного товарища, и Рори, встревоженный его выходками, попросил меня пойти с ним и разделить его стражу. Я поспешил исполнить его просьбу — с тем большей охотой, что страх, ужас и электрическая атмосфера этого вечера пробуждали во мне беспокойство и желание действовать. Я велел Мери не тревожиться, обещал присмотреть за ее отцом и, закутавшись в плед, вышел вслед за Рори на улицу.

Хотя лето было в разгаре, ночь казалась чернее январской. Порой сумрачные отблески на мгновение рассеивали чернильный мрак, но в мятущемся хаосе небес нельзя было уловить причину этой перемены. Ветер забивался в ноздри и в рот, небо над головой гремело, как один гигантский парус, а когда на Аросе вдруг наступало затишье, было слышно, как шквалы с воем проносятся вдали. Над низинами Росса ветер, наверно, бушевал с той же яростью, что и в открытом море, и только богу известно, какой рев стоял у вершины Бен-Кайо. Дождь, смешанный с брызгами, хлестал нас по лицу. Вокруг Ароса всюду пенились буруны, и валы с непрерывным грохотом обрушивались на рифы и пляжи. В одном месте этот оглушительный оркестр играл громче, в другом — тише, хотя общая масса звука почти не менялась, но, вырываясь из нее, господствуя над ней, гремели прихотливые голоса Гребня и басистые вопли Веселых Молодцов. И в эту минуту я вдруг понял, почему они получили такое прозвище: их рев, заглушавший все остальные звуки этой ночи, казался почти веселым, полным какого-то могучего добродушия; более того, в нем было что-то человеческое. Словно орда дикарей перепилась до потери рассудка и, забыв членораздельную речь, принялась выть и вопить в веселом безумии. Именно так, чудилось мне, ревели в эту ночь смертоносные буруны Ароса.

Держась за руки, мы с Рори с трудом пробирались против ветра. Мы скользили на мокрой земле, мы падали на камни. Наверное, прошел почти час, когда, промокшие насквозь, все в синяках, измученные, мы наконец спустились на мыс, выходящий на Гребень. По-видимому, именно он и был излюбленным наблюдательным пунктом моего дяди. На самом его краю, в том месте, где утес наиболее высок и отвесен, земляной пригорок образует нечто вроде парапета, где человек, укрывшись от ветра, может любоваться тем, как прилив и бешеные волны ведут спор у его ног. Оттуда он может смотреть на пляску Веселых Молодцов, словно из окна дома на уличные беспорядки. В подобную ночь, разумеется, он видит перед собой только чернильный мрак, в котором кипят водовороты, волны сшибаются с грохотом взрыва, и пена громоздится и исчезает в мгновение ока. Мне еще не доводилось видеть, чтобы Веселые Молодцы так буйствовали. Их исступление, высоту и прихотливость их прыжков надо было видеть — рассказать об этом невозможно. Белыми столпами они взлетали из мрака высоко над утесом и нашими головами и в то же мгновение пропадали, точно призраки. Порой они взметывались по трое сразу, а порой ветер подхватывал кого-нибудь из них и опрокидывал на нас брызги, тяжелые, как волна. Тем не менее зрелище это не столько впечатляло своей мощью, сколько раздражало и заражало своим легкомыслием. Оглушительный рев не давал думать, и в мозгу возникала блаженная пустота, родственная безумию. По временам я замечал, что мои ноги двигаются в такт танцу Веселых Молодцов, словно где-то играли джигу.

Дядю я разглядел, когда мы находились от него еще в нескольких ярдах, потому что в это мгновение черноту ночи рассеял один из тех отблесков, о которых я уже упоминал. Дядя стоял позади холмика, откинув голову и прижимая ко рту бутылку. Когда он поставил бутылку на землю, он увидел нас и помахал нам рукой.

— Он пьян? — закричал я Рори.

— Он всегда пьет, когда дует ветер, — ответил Рори таким же громовым голосом; но я его еле расслышал.

— Так, значит… так было… и в феврале? — спросил я.

«Да» старого слуги исполнило меня радостью. Следовательно, убийство было совершено не хладнокровно, не по расчету. Это был поступок сумасшедшего, который так же не подлежал осуждению, как и прощению. Конечно, мой дядя был опасным безумцем, но не жестоким, низким негодяем, как я страшился. Но какое место для попойки, какой немыслимый порок избрал для себя бедняга! Я всегда считал пьянство страшным, почти кощунственным удовольствием, более демоническим, нежели человеческим. Но напиваться здесь, в ревущей тьме, на самом краю утеса, над адской пляской волн, где голова кружится, как сам Гребень, нога балансирует на краю смерти, а чутко настороженный слух ждет, чтобы раздался треск гибнущего корабля, — казалось бы, если бы и нашелся человек, способный на это, то уж никак не мой дядя, неколебимо верующий в ад и возмездие, терзаемый самыми мрачными суевериями. И все же это было так. А когда мы укрылись за пригорком и могли перевести дух, я заметил, что глаза дяди сверкают в темноте дьявольским блеском.

— Эгей, Чарли, красота-то какая! — воскликнул он. — Ты только посмотри… — продолжал он, подтаскивая меня к краю бездны, откуда вздымался этот оглушающий рев и взлетали тучи брызг. — Посмотри-ка, как они пляшут! Уж это ли не грех?

Последнее слово он произнес со вкусом, и я подумал, что оно подходит к этому зрелищу.

— Они воют, так им не терпится заполучить шхуну, — продолжал он, и его визгливый безумный голос было легко расслышать под прикрытием пригорка. — И ее тянет все ближе, и ближе, и ближе, и ближе, и ближе… И все они знают это, знают, что им пришел конец! Чарли, они на шхуне там все напились, залили себе глаза вином. На «Христе-Анне» все под конец были пьяны. В море трезвыми не тонут! Что ты об этом знаешь! — с внезапной яростью крикнул он. — Я тебе говорю, и так оно и есть: никто не посмеет пойти на дно трезвым. Возьми-ка, — добавил он, протягивая бутылку, — выпей глоток.

Я хотел было отказаться, но Рори предостерегающе дернул меня за рукав, да и я сам уже передумал. Поэтому я взял бутылку и не только сделал большой глоток, но и постарался пролить на землю как можно больше.

Это был чистый спирт, и я чуть не задохнулся, пытаясь его проглотить. Не заметив, насколько убыло содержимое бутылки, дядя вновь запрокинул голову и допил все до конца. Затем с громким хохотом швырнул бутылку Веселым Молодцам, которые, казалось, с воплями подпрыгнули повыше, чтобы поймать ее.

— Эй, ребята, — крикнул он, — вот вам подарочек! А до утра получите и кое-что получше!..

Внезапно в черном мраке под нами, всего в каких-нибудь двухстах ярдах от нас, в секунду затишья ясно прозвучал человеческий голос. Тут же ветер с воем опрокинулся на мыс, и Гребень заревел, закипел, затанцевал с новой яростью. Но мы успели расслышать этот голос и с мучительным ужасом поняли, что гибель обреченного корабля уже недалека и, до нас донеслась последняя команда его капитана. Сбившись в кучку на краю утеса, мы, напрягая все чувства, ждали неизбежного конца. Однако прошло немало времени, которое нам показалось вечностью, прежде чем шхуна на мгновение вырисовалась на фоне гигантской горы сверкающей пены. Я до сих пор вижу, как захлопал ее зарифленный грот, когда гик тяжело упал на палубу, я все еще вижу черный силуэт ее корпуса, и мне все еще кажется, что я успел различить фигуру человека, навалившегося на румпель. А ведь шхуна возникла перед нами лишь на кратчайшее мгновение, и та самая волна, которая показала ее нам, навеки погребла ее под водой. На миг раздался нестройный хор голосов, но этот предсмертный вопль тут же заглушили своим ревом Веселые Молодцы. На этом трагедия кончилась. Крепкий корабль со всеми своими снастями и фонарем, быть может, еще горящим в каюте, с жизнями стольких людей, возможно, дорогими кому-нибудь еще и, уж во всяком случае, драгоценными, как райское блаженство, для них самих — все это в мгновение ока было поглощено бушующими водами. Все они исчезли, как сон. А ветер по-прежнему буйствовал и вопил, а бессмысленные волны Гребня по-прежнему взметывались ввысь и рассыпались пеной.

Не знаю, сколько времени мы пролежали у края утеса все трое, молча и неподвижно, но, во всяком случае, его прошло немало. Наконец, по очереди и почти машинально, мы опять заползли за пригорок. Я лежал, прижимаясь к земле, вне себя от ужаса, не владея рассудком, и слышал, как дядя что-то бормочет про себя — возбуждение сменилось у него унынием. То он повторял плаксивым тоном: «Так они старались, так старались… Бедняги, бедняги…» — то принимался сожалеть о зря пропавшем «добре» — ведь шхуна погибла среди Веселых Молодцов и ее не выкинуло на берег, — и все время он твердил одно название — «Христос-Анна», повторяя его с дрожью ужаса. Буря тем временем быстро стихала. Через полчаса дул уже только легкий бриз, и эта перемена сопровождалась, а может, была вызвана проливным холодным секущим дождем. Я, по-видимому, заснул, а когда очнулся, мокрый насквозь, окоченевший, с тяжелой головой, уже занялся рассвет — серый, сырой, унылый рассвет. Ветер налетал легкими порывами, шел отлив. Гребень совсем спал, и только сильный прибой, еще накатывавшийся на берега Ароса, свидетельствовал о ночной ярости бури.

ГЛАВА V
ЧЕЛОВЕК ИЗ МОРЯ

Рори отправился домой, чтобы согреться и поесть, но дядя во что бы то ни стало хотел осмотреть берег, и я не мог отпустить его одного. Он был теперь спокоен и кроток, но очень ослабел и духом и телом и занимался поисками с любопытством и непоследовательностью ребенка. Он забирался на рифы, он гонялся по песку за отступающими волнами, любая щепка или обрывок каната казались ему сокровищами, которые следовало спасти хотя бы с опасностью для жизни. Замирая от ужаса, я смотрел, как, спотыкаясь, на подгибающихся от усталости ногах, он бредет навстречу прибою или пробирается по коварным и скользким рифам. Я поддерживал его за плечи, хватал за полы, помогал отнести его жалкие находки подальше от набегающей волны — точно так вела бы себя нянька с семилетним ребенком.

Но, как ни ослабел он после ночных безумств, страсти, таившиеся в его душе, были страстями взрослого человека. А ужас перед морем, хотя дядя, казалось, и подавлял его, был по-прежнему силен — он отшатывался от волн так, словно перед ним было огненное озеро, а когда, поскользнувшись, дядя оказался по колено в воде, вопль, вырвавшийся из самых глубин его сердца, был полон смертной муки. Несколько минут после этого он сидел неподвижно, тяжело дыша, точно усталый пес, но алчное стремление воспользоваться добычей, оставшейся после кораблекрушения, вновь взяло верх над страхом, и он вновь принялся рыскать среди полос застывшей пены, ползать по камням среди лопающихся пузырей и жадно подбирать обломки, годившиеся разве что для растопки. Эти находки доставляли ему большое удовольствие, но все же он не переставал сетовать на преследующие его неудачи.

— Арос, — сказал он, — гиблое место: не бывает тут кораблекрушений. Сколько лет я тут прожил, а это всего лишь второе, да и все, что получше, пошло на дно!

— Дядя, — сказал я, воспользовавшись тем, что в эту минуту мы шли по ровной полосе песка, где ничто не отвлекало его внимания. — Вчера ночью я видел вас, как не чаял видеть, — вы были пьяны.

— Нет-нет, — ответил он. — До этого дело не дошло. Но пить-то я пил. И сказать тебе божескую правду, так я тут ничего поделать не могу. Трезвее меня человека не найти, но как начнет выть ветер, так я словно умом трогаюсь.

— Но ведь вы верующий, — сказал я. — А это грех.

— Верно! — ответил он. — Только не будь тут греха, не знаю, стал бы я пить. Это ведь все наперекор делается. В море непочатый край грехов: оно и в покое не место для христианина, а как разыграется, да ветер взвоет — они с ветром в родстве, это уж так, — да Веселые Молодцы заревут и запляшут, как полоумные, а бедняги на тонущих кораблях всю-то долгую ночь терпят муку мученическую — тут и начинает меня разбирать. Уж не знаю, дьявол в меня вселяется, что ли. Только бедных моряков мне и не жалко нисколько — я с морем заодно, с ним и с Веселыми Молодцами.

Я решил найти уязвимое место в его броне и повернулся к морю. Там весело неистовствовал прибой; волны с развевающимися гривами бесконечной чередой накатывались на берег, вздымались, нависали, рассыпались и сталкивались на изрытом песке. Дальше — соленый воздух, испуганные чайки и бесчисленная армия морских коней, которые с призывным ржанием сплачивались вместе, чтобы обрушиться на Арос, а прямо перед нами та черта на плоском пляже, преодолеть которую их орда не может, как бы они ни ярились.

— Тут твой предел, — сказал я, — его да не преступишь!

А потом как мог торжественнее произнес стих из псалма, который прежде уже не раз примеривал к хору валов:

— «Но паче шума вод многих сильных волн морских силен в вышних господь!»

— Да, — отозвался дядя, — господь под конец восторжествует, разве я спорю? Но тут на земле глупые людишки преступают его заветы перед самым его оком. Неразумно это — я и не говорю, что разумно, — но какая гордыня глаз, какая алчба жизни, какая радость!

Я промолчал, так как мы вышли на мысок, отделявший нас от Песчаной бухты, и я решил воззвать к лучшим чувствам моего несчастного родича, когда мы окажемся на месте его преступления. Умолк и дядя, но шаг его стал тверже. Мои слова подхлестнули его рассудок, и он уже больше не искал никчемные обломки, а погрузился в какие-то мрачные, но горделивые мысли. Минуты через три-четыре мы достигли вершины холма и начали спускаться в Песчаную бухту. Море обошлось с разбитым кораблем безжалостно: нос повернуло в противоположную сторону и стащило еще ниже, а корму немного подняло — во всяком случае, они теперь совсем разделились. Когда мы поравнялись с могилой, я остановился, обнажил голову, подставив ее сильному дождю, посмотрел дяде прямо в лицо и обратился к нему со следующей речью.

— По божьему соизволению, — начал я, — человеку было дано спастись от смертельных опасностей; он был беден, он был наг, он был истомлен, он был здесь чужим — он имел все права на сострадание; может, он был солью земли, святым, добрым и деятельным, а может, — нераскаянным грешником, для которого смерть была лишь преддверием адских мук. Перед лицом небес я спрашиваю тебя, Гордон Дарнеуэй: где человек, за которого Христос умер на кресте?

При последних словах дядя вздрогнул, но ничего не ответил, и в его глазах отразилась лишь смутная тревога.

— Вы брат моего отца, — продолжал я. — Вы научили меня смотреть на ваш дом, как на мой отчий дом; мы оба с вами грешники, бредущие перед лицом господа по стезе греха и искушений. Бог ведет нас к добру через наше зло; мы грешим… не смею сказать — по его завету, но с его соизволения; и для всякого человека, если только он не стал зверем, его грехи служат началом мудрости. Бог предостерег вас через это преступление, он предостерегает вас и сейчас — этой могилой у ваших ног, но если вы не покаетесь, если ваше сердце не смягчится и не обратится к нему, то чего остается нам ждать, как не какой-нибудь грозной кары?

Я еще не договорил, но глаза дяди уже не были устремлены на меня. Его лицо вдруг претерпело неописуемую перемену: все черты словно съежились, щеки покрылись свинцовой бледностью, дрожащая рука поднялась и указала на что-то за моим плечом, а с губ сорвалось столько раз уже повторявшееся название:

— «Христос-Анна!»

Я повернулся и хотя не ощутил подобного ужаса, для которого, благодарение небу, у меня не было причин, но все же был поражен зрелищем, открывшимся моему взору. На палубной надстройке разбитого судна спиной к нам стоял человек — он, по-видимому, вглядывался в морскую даль, приставив руку козырьком ко лбу, и вся его высокая, очень высокая фигура четко рисовалась на фоне воды и неба. Я сто раз повторял здесь, что я не суеверен, но в миг, когда мои мысли были заняты смертью и грехом, непонятное появление чужого человека на этом опоясанном морем пустынном островке исполнило меня изумлением, граничащим с паническим страхом. Не верилось, что простой смертный мог выбраться на берег в бурю, которая бушевала накануне вокруг Ароса, когда единственное судно, оказавшееся в этих водах, на наших глазах погибло среди Веселых Молодцов. Мной овладели сомнения, и, не выдержав неопределенности, я сделал шаг вперед и окликнул незнакомца, как окликают корабль.

Он обернулся и, как мне показалось, вздрогнул при виде нас. Мужество тут же возвратилось ко мне, и я, крикнув, сделал знак рукой, чтобы он подошел поближе, а он тотчас спрыгнул на песок и направился к нам, но то и дело в нерешительности останавливался. Эти робкие колебания придали мне смелости, и я сделал еще один шаг вперед, а потом дружески закивал и замахал рукой незнакомцу, подбодряя его. Нетрудно было догадаться, что потерпевший крушение слышал мало хорошего о гостеприимстве наших островов, да и правду сказать, в то время у людей, живших дальше к северу, слава была самая скверная.

— Он черный! — воскликнул я вдруг.

И в то же мгновение рядом со мной раздался голос, который я узнал лишь с трудом, — мой дядя разразился проклятиями, мешая их со словами молитвы. Я оглянулся на него: он упал на колени, лицо его исказилось от муки, и по мере того, как незнакомец приближался к нам, голос дяди становился все пронзительнее, а ярость его красноречия удваивалась. Я назвал эти крики молитвой, но, право же, никогда еще Творцу не доводилось слышать из уст одного из его созданий столь бессвязных и непристойных речей — если молитва может быть грешной, то безумные излияния дяди были греховны. Я подбежал к нему, схватил его за плечи и заставил встать.

— Замолчите! — сказал я. — Почитайте бога если не деяниями, то хотя бы словами. На том самом месте, где вы преступили его заповедь, он посылает вам средство искупления. Вперед! Воспользуйтесь им: как отец, приветствуйте бедняка, который, дрожа, взывает к вашему милосердию.

И я попытался увлечь дядю навстречу чернокожему, но он повалил меня наземь, вырвался из моих рук, оставив в них лацкан своей куртки, и быстрее оленя помчался вверх по склону. Я с трудом поднялся на ноги, весь в синяках и несколько оглушенный. Негр в удивлении — или, быть может, в ужасе — остановился на полпути между мной и разбитым кораблем, а дядя тем временем был уже далеко и по-прежнему с отчаянной быстротой перепрыгивал с камня на камень; два разных долга призывали меня в разные стороны, и я на миг заколебался, не зная, какому зову последовать. Однако я решил — и молю бога, чтобы решение это было правильным, — в пользу бедняги на берегу; он-то, во всяком случае, не был виноват в своем несчастье, и к тому же ему я мог оказать истинную помощь, а дядю к этому времени я уже считал неизлечимым и страшным безумцем. Поэтому я пошел навстречу негру, который ожидал меня, скрестив руки на груди, с видом человека, готового принять уготованную ему участь. Когда я приблизился, он поднял руку величественным жестом священника на кафедре и голосом, также напоминавшим голос священника, произнес несколько слов, увы, мне непонятных. Я заговорил с ним по-английски, а потом на гэльском языке, но напрасно — было ясно, что нам придется положиться на язык взглядов и жестов. Поэтому я сделал ему знак следовать за мной, и он подчинился с торжественным смирением, словно низложенный король, а на его лице все это время не отражалось ничего — ни тревоги, пока он ожидал, ни облегчения теперь, когда он убедился, что опасения его были напрасны. Если я не ошибся в моей догадке и он действительно был чьим-то рабом, мне оставалось только заключить, что у себя на родине он занимал высокое положение, но и в его падении я не мог не восхищаться им. Когда мы проходили мимо могилы, я остановился и поднял глаза и руку к небу в знак печали и уважения к мертвым, а он, словно в ответ, низко поклонился и широко развел руками — этот странный жест был ему привычен и, наверное, принят в его стране. Затем он указал на моего дядю, который как раз добрался до вершины холма, и коснулся пальцем лба, давая понять, что перед нами сумасшедший.

Я выбрал длинный путь берегом, боясь, как бы дядя не впал в исступление, если мы пойдем напрямик через остров, и пока мы шли, я успел обдумать небольшую, пантомиму, с помощью которой намеревался успокоить мою тревогу. И вот, остановившись на камне, я принялся изображать перед негром поступки человека, который накануне искал что-то в Песчаной бухте, сверяясь с компасом. Он сразу же меня понял и, в свою очередь, обозначил, где была шлюпка, а потом указал в сторону моря, словно на шхуну, и на край утесов, повторяя при этом слова «Эспирито Санто» со странным произношением, но достаточно внятно. Следовательно, мои заключения были справедливы. Притворные исторические розыски служили лишь ширмой для поисков сокровищ, и человек, обманувший доктора Робертсона, был тем самым иностранцем, который приезжал в Гризепол весной, а теперь вместе со многими другими лежал мертвый под аросским Гребнем, куда их привела алчность и где волны будут вечно играть их костями. Тем временем негр продолжал свой безмолвный рассказ и то поглядывал на небо, словно следя за приближением бури, то в роли матроса махал остальным со шлюпки, поторапливая их, то изображал офицера и бежал по скалам к шлюпке, то, наконец, наклонялся над воображаемыми веслами с видом озабоченного гребца — и все с такой торжественной серьезностью, что мне ни разу и в голову не пришло засмеяться. В заключение с помощью пантомимы, которую невозможно передать словами, он показал, как сам ушел осмотреть обломки неизвестного корабля и, к своему горю и негодованию, был покинут товарищами на берегу бухты. Затем он вновь скрестил руки на груди и склонил голову, словно смиряясь с судьбой.

Теперь, когда тайна его присутствия на острове объяснилась, я с помощью рисунка на песке сообщил ему, что случилось со шхуной и всеми, кто был на ее борту. Он не выразил ни удивления, ни печали, но, внезапно подняв ладонь кверху, казалось, предал своих бывших друзей или хозяев на волю божью. Чем больше я приглядывался к нему, тем больше внушал он мне уважения; я видел, что он наделен острым умом и спокойным, суровым характером, а я всегда любил общество подобных людей. Так что, когда мы добрались до дома, я уже почти забыл и совсем простил ему мрачный цвет его кожи.

Мери я рассказал все, что произошло, и ничего от нее не утаил, хотя, признаюсь, сердце у меня мучительно сжималось; но я напрасно усомнился в ее справедливости.

— Ты поступил правильно, — сказала она. — На все божья воля.

И она тотчас же собрала нам поесть.

Когда я насытился, то велел Рори приглядывать за негром, который еще продолжал есть, а сам отправился на поиски дяди. Я не прошел и нескольких шагов, как увидел, что он сидит на том же месте, где я видел его в последний раз, — на самой вершине холма — и как будто все в той же позе. Оттуда, как я уже упоминал, перед ним открывался вид почти на весь Арос и на прилегающие низины Росса — они расстилались у его ног, точно карта. Несомненно, дядя бдительно смотрел по сторонам: не успела моя голова показаться из-за первой скалы, как он вскочил на ноги и повернулся, словно намереваясь броситься на меня. Я окликнул его тем же тоном и теми же словами, как в прежние дни, когда приходил звать его к обеду. Он ничего не ответил и даже не пошевелился. Я сделал несколько шагов вверх по тропе и снова попробовал с ним заговорить — и снова тщетно. Однако едва я двинулся дальше, как им вновь овладел безумный страх, и, храня все то же глухое молчание, он с невероятной быстротой побежал прочь от меня по каменистому гребню холма. Всего час назад он был разбит усталостью, а я был относительно свеж. Но теперь жар безумия придал ему новые силы, и я понял, что мне его не догнать. Более того, я подумал, что подобная попытка только усугубит его ужас и тем самым ухудшит наше и без того тяжелое положение. Мне оставалось только удалиться восвояси и поведать Мери грустные новости.

Она выслушала их, как и первый мой рассказ, сохраняя спокойствие, потом посоветовала мне прилечь и отдохнуть, так как я совсем измучился, а сама отправилась искать своего несчастного отца. Я был тогда в том возрасте, когда только чудо помешало бы мне спать и есть. Я уснул крепким, глубоким сном, и день уже начинал клониться к вечеру, когда я проснулся и спустился в кухню. Мери, негр и Рори молча сидели там у горящего очага, и я заметил, что Мери недавно плакала. Как я вскоре узнал, причин для слез было более чем достаточно. Сначала она, потом Рори искали дядю — оба по очереди находили его на вершине холма, и от обоих по очереди он быстро и молча убегал. Рори попробовал догнать его, но не сумел: безумие придало ему ловкости, он перепрыгивал с камня на камень через широкие расселины, мчался по склонам, как ветер, петлял и увертывался, точно заяц, спасающийся от собак, и Рори в конце концов отказался от своего намерения. Но даже в самый разгар погони, когда быстроногий слуга чуть было не схватил его, бедный безумец не издал ни единого звука. Он бежал молча, как зверь, и это молчание напугало преследователя.

Мы оказались в мучительном тупике. Как изловить безумца, как покуда его кормить и что с ним делать, когда мы его схватим, — таковы были три трудности, которые нам предстояло разрешить.

— Припадок этот вызвал чернокожий, — сказал я. — Может быть, дядя прячется на холме из-за его присутствия в доме. Мы поступили как должно: он поел и согрелся под этим кровом, а теперь пусть Рори перевезет его на ялике через бухту и проводит в Гризепол.

Мери охотно согласилась с моим планом, и, знаками пригласив негра следовать за нами, мы все трое спустились к пристани. Но небеса поистине обратились против Гордона Дарнеуэя. Случилось то, чего еще никогда не случалось на Аросе: во время бури ялик сорвался с причала, ударился о крепкие сваи пристани и теперь с разбитым бортом лежал на дне на глубине четырех футов. Починка должна была потребовать не меньше трех дней. Но я не пожелал сдаться и повел всех к тому месту, где пролив был уже всего, переплыл на другой берег и поманил негра за собой. Он ответил знаками, столь же ясно и спокойно, как и раньше, что не умеет плавать, и в его жестах была искренность, в которой мы не могли усомниться. И вот, обманутые и этой надеждой, мы были вынуждены вернуться в дом в том же порядке, в каком ушли из него, и негр шел с нами без всякого смущения.

Больше мы в этот день ничего сделать не могли и только еще раз попробовали урезонить бедного безумца. Вновь он сидел на своем сторожевом посту и вновь бежал оттуда в молчании. Однако теперь мы оставили ему еду и большой плащ. К тому же дождь прекратился, а ночь обещала быть даже теплой. Мы решили, что можем спокойно ожидать следующего дня; нам всем требовался отдых, который подкрепил бы наши силы перед трудным утром, разговаривать никому не хотелось, и мы разошлись в ранний час.

Я долго не мог уснуть, обдумывая завтрашнюю облаву. Негра я намеревался поставить в Песчаной бухте, откуда он должен будет отпугнуть дядю по направлению к дому, Рори будет поджидать его на западе, а я — на востоке. Чем дольше я размышлял над географией островка, тем больше крепло во мне убеждение, что, несмотря на все трудности, мы все-таки можем добиться успеха и вынудить дядю спуститься в низину у бухты Арос, а там даже силы, придаваемые ему безумием, не откроют ему путь к спасению. Больше всего я рассчитывал на страх, который внушал ему негр: я не сомневался, что дядя ни за что не решится побежать в сторону человека, которого он считал воскресшим мертвецом, и, значит, об одном направлении можно было не беспокоиться.

Наконец я уснул, но только для того, чтобы вскоре пробудиться от кошмара, в котором причудливо мешались разбитые корабли, чернокожие люди и подводные приключения; совсем разбитый, чувствуя лихорадочный жар, я встал с постели, спустился по лестнице и вышел из дома. Позади меня на кухне спали Рори и чернокожий, передо мной раскинулось прекрасное звездное небо, кое-где испещренное клочками облаков, — последними напоминаниями об унесшейся буре. Приближался час полного прилива, и рев Веселых Молодцов далеко разносился в безветренной тиши ночи. Никогда еще — и в самый разгар урагана — не внимал я их песне с таким трепетом. Даже теперь, когда ветер удалился на покой, когда бездна морская вновь убаюкивала себя, погружаясь в летнюю дремоту, а звезды лили кроткий свет на сушу и на воды, голос этих бурунов все еще грозил бедой. Они поистине казались частицей мирового зла и трагизма жизни. Но безмолвие ночи нарушалось не только их бессмысленными воплями. Ибо я слышал, что реву Гребня аккомпанирует человеческий голос, то пронзительный и громкий, то заглушаемый грохотом волн. Я узнал голос дяди, и меня обуял великий страх перед неисповедимостью путей господних и перед злом, правящим в мире. Я вернулся во мрак дома, ища в нем приюта, и еще долго лежал без сна, размышляя над этими тайнами.

Когда, я вновь очнулся, час был уже поздний, и, торопливо одевшись, я поспешил в кухню. Там никого не было: Рори и чернокожий уже давно тихонько ушли из дома, и мое сердце упало при этом открытии. Я верил в добрые намерения Рори, но не мог положиться на его рассудительность. Если он вот так ушел из дому тайком, значит, он думал помочь дяде. Но каким образом мог он помочь ему, даже будь он один, и тем более в обществе человека, который стал для дяди живым воплощением его страхов? Возможно, я уже опоздал предотвратить какую-то непоправимую ошибку, но, во всяком случае, мешкать было нельзя. Я бросился вон из дома, и хотя мне не раз приходилось бегать по каменистым склонам Ароса, я еще никогда не бегал так стремительно, как в то роковое утро. По-моему, я достиг вершины менее чем за двенадцать минут.

Мой дядя покинул свой наблюдательный пост. Правда, корзина была открыта и еда разбросана по траве, но, как мы обнаружили позднее, он не съел ни кусочка. Нигде вокруг, насколько хватал глаз, не было видно ни малейших признаков человека. Рассвет уже озарил ясные небеса, солнце окрасило розовым румянцем вершину Бен-Кайо, но скалистые склоны Ароса подо мной и широкий щит моря еще купались в прозрачном сумраке ранней зари.

— Рори! — крикнул я и, помолчав, снова закричал: — Рори!

Звук моего голоса замер, но я не услышал никакого ответа. Если сейчас действительно шла охота на моего дядю, преследователи не полагались на быстроту своих ног, а рассчитывали подкрасться к нему незаметно. Я побежал дальше, придерживаясь наиболее высоких вершин и оглядываясь по сторонам, пока не оказался на холме над Песчаной бухтой. Я увидел разбитый бриг, обнажившуюся полосу песка, длинную гряду скал, а по обеим сторонам бухты дикое нагромождение утесов, валуны и расселины. И ни единого человека.

Внезапно солнечный свет пал на Арос, и ожили все тени и цвета. Мгновение спустя ниже по склону и к западу от того места, где я стоял, метнулись врассыпную испуганные овцы. Раздался крик. Я увидел дядю, который тут же кинулся бежать. Я увидел негра, который помчался за ним; но прежде, чем я успел понять, что происходит, появился Рори и принялся выкрикивать по-гэльски распоряжения, словно собаке, гонящей овец.

Я опрометью бросился вниз, чтобы вмешаться, но лучше бы я остался там, где я стоял, ибо теперь я отрезал безумцу последний путь к отступлению. С этой минуты перед ним не было уже ничего, кроме могилы, разбитого корабля и моря в Песчаной бухте. Но, бог свидетель, я думал сделать как лучше!

Дядя Гордон заметил, к какому страшному для него месту гонят его преследователи, и попытался свернуть в сторону. Он метался вправо и влево, но хотя лихорадка безумия и придавала быстроту его ногам, чернокожий был еще проворнее. Куда бы дядя ни поворачивал, его намерения предвосхищались, и он все приближался и приближался к месту своего преступления. Внезапно он начал пронзительно кричать, и по всему берегу эхо подхватило его вопли. Теперь уже и я и Рори кричали негру, чтобы он остановился. Но тщетно! Ибо суждено было иное. Преследователь продолжал гнаться, преследуемый продолжал, вопя, бежать перед ним; они обогнули могилу, промчались под самыми обломками брига, в одно мгновение пересекли пески, но дядя ни на секунду не замедлил бега и кинулся прямо в волны, а чернокожий, уже почти касавшийся его рукой, последовал за ним. Мы с Рори остановились, ибо не в силах человеческих было что-либо изменить: на наших глазах свершалось предначертание господне. Конец редко наступает так быстро: здесь берег обрывался в море очень круто, и они со второго шага ушли под воду с головой, а оба не умели плавать. На мгновение негр вынырнул с придушенным криком, но течение уже подхватило обоих и потащило в море; а если они всплыли вновь, что ведомо только богу, то лишь через десять минут у дальнего конца аросского Гребня, где над водой парят чайки, высматривая рыбу.