Верить и помнить. Сергей Баруздин

Оглавление
  1. 1
  2. 2
  3. 3
  4. 4
  5. 5
  6. 6
  7. 7
  8. 8
  9. 9
  10. 10
  11. 11
  12. 12
  13. 13
  14. 14
  15. 15
  16. 16
  17. 17
  18. 18
  19. 19

Прошлой зимой я получил телеграмму от Николая Ивановича, старого фронтового товарища. Телеграмма на первый взгляд была полушутливая, полусерьезная: «Приезжай погостить, отдохнуть. Бери больше бумаги, чернил. Расскажу одну историю. О женщине и ее сыне. И не только о них. Не пожалеешь! Жду! Николай».

Товарищ мой учительствовал в небольшой сельской школе, что находилась в ста километрах от областного российского города.

Недолго думая я собрался и поехал… И не пожалел. Во всяком случае, недавно я ездил туда опять. То, что я увидел там и узнал, и стало этой небольшой повестью…

1

После уроков Тимка задержался в школе. Он кормил рыб и птиц, чистил клетки, менял воду в большом аквариуме. Рыбы там были теперь самые что ни на есть простецкие, из соседнего пруда. А прежде, говорят, интересные водились — хвостатые, будто породистые петухи. Но как-то пустили мальчишки в аквариум двух маленьких усачей. В пруду их поймали, что ли, или в речке. Так эти самые усачи за одну ночь пожрали всех красивых рыб. Усачей за это выбросили школьному коту, а новых хороших рыб так и не достали.

— Сами виноваты, — сказал директор. — Вы бы еще акулу туда пустили…

В Ельницах был и пруд и небольшая речка. В теплое время многие занимались здесь рыбалкой.

И рыба в этих местах именовалась почему-то по-своему. Обычные караси звались пегашками, плотва — блестунами, окунишки — красноперыми, а сомы — усачами.

Правда, мать не соглашалась.

— Какая сейчас рыба! — говорила она. — Вот до войны, правда, была… Красивая рыба была!

До войны. Мать почему-то всегда говорила эти слова: «до войны». И еще, тоже часто, — «в войну». Вроде так получалось, что и до войны, и в войну было что-то настоящее…

Как-то Тимка даже не выдержал, спросил:

— А ты что все войну вспоминаешь?

— Она в душе, Тимок, прошла, — сказала мать. — Не забыть ее потому нам, никак не забыть… Не дай бог тебе такого пережить, Тимок, — войну!

Сам Тимка рыбалку не очень любил. Но однажды он все же пошел на речку с удочками. Ради матери. Обидно ему стало. Во всех домах, где отцы есть, частенько едят уху из свежей рыбы. А у них — нет.

«Чем я хуже других?» — решил Тимка и отправился рыбачить. И наловил. Больше десятка. Мать была рада.

Вроде даже смутилась.

— Уху на славу сварим, — сказала она. — Как при нашем втором папке.

Это Тимка и сам помнил. Папка любил рыбалить. Может быть, поэтому Тимка и пошел на рыбалку. И еще потому, что уж очень мать думает много, все вспоминает что-то. То про «до войны». То про первого папку. То про «в войну». То про второго папку. В общем, пошел Тимка ради матери на рыбалку. Только объяснять этого не стал.

Мария Матвеевна хвалила уху.

— А говорила, рыбы у нас нет, как прежде, — произнес Тимка.

— Мне так все кажется, что раньше лучше было, — сказала мать. — Не серчай, Тимок…

А уха и впрямь получилась тогда хорошая.

Вот лето придет, Тимка опять наловит матери рыбы! Чтоб не думала, что раньше только все лучше было…

Тимка влил в аквариум ведро свежей воды и принялся за лягушек. Вычистил банку, где копошились пучеглазые, набросал им еды.

Предстояло самое сложное — отсадить три штуки в отдельную посуду. Это — для старшеклассников. У них зоология сегодня, так они лягушек режут. Для опыта! Говорят, на опытах девчонки всегда визжат. Чудно! Старшие, а боятся!

Когда Тимка освободился, в школе уже начались занятия второй смены. В коридоре было пусто. За дверями классов слышались голоса преподавателей.

Вот ходит по классу Архимед и медленно произносит в такт шагам что-то про равномерное движение.

Архимед — это Николай Иванович, большой усатый добрый человек, любимец всех ребят. И зовут они его Архимедом любя. Говорят, он даже на войне был и наград у него много. Только почему-то не носит Архимед свои награды.

Тимка у матери спрашивал почему.

— Стесняется, Тимок, — говорила мать. — Он ведь скромный у нас, Николай Иваныч… И нервный…

Николай Иванович, правда, неспокойный. Он никогда ничего не объясняет сидя — ходит между партами, чуть раскачиваясь, заложив руки за спину, и говорит, будто диктует.

И урок Архимед спрашивает тоже стоя, тоже раскачиваясь, и сопровождает каждую услышанную фразу словами: «так» или «не так».

В старших классах Николай Иванович преподает физику, а в младших — труд. Но младшие все равно зовут его Архимедом. И Тимка раньше звал.

Но как-то раз Тимка попался. Вышел из школы и говорит:

— Мне Архимед наверняка завтра тройку влепит…

— А что! И влеплю! Только совестно тебе будет. С такой-то матерью, как у тебя, не тройки, а пятерки надо получать.

Оказалось, что Николай Иванович тут как тут. И все слышал.

Стыдно стало Тимке. И перед ним, и перед матерью, которую Николай Иванович вспомнил.

А Николай Иванович идет рядом с Тимкой и спрашивает:

— Ну, а ты знаешь, кто такой Архимед? Кем был этот человек? Что он сделал полезного?

— Не знаю, — признался Тимка.

На самом деле он не знал даже, что Архимед — это человек.

— Тогда слушай… — предложил Николай Иванович.

И все про мудрого древнего грека рассказал.

— Вот видишь, не так уж худо быть Архимедом! — закончил Николай Иванович. — Неплохо бы и нам с тобой столько для людей сделать. А?

— Да, неплохо бы, — согласился Тимка.

С того дня он уже не называл Николая Ивановича Архимедом.

И не потому, что Николай Иванович меньше Архимеда полезного для людей сделал. Может быть, наоборот — больше. И матери он помогал. И на войне воевал. И ребят учил.

А просто потому, что Архимед, оказалось, древним был. А Николай Иванович — какой же он древний? Он совсем и не старый даже.

«Очаровательная проза Лермонтова явилась в русской литературе замечательным…» — доносится из соседнего класса певучий голосок Валерии Анатольевны, которую старшие ребята так и зовут: «наша прелестная».

Тимка улыбается: преподавательница литературы очень любит красивые слова. Она и не на уроках-то говорит будто поет: «нежнейшая», «очаровательная», «бесподобно прекрасная…».

Года два назад Валерию Анатольевну торжественно провожали на пенсию. Совхоз ей радиоприемник подарил. Был вечер, на котором говорили разные хорошие слова, и старая учительница расплакалась:

— Если б Верочка моя была тут… Родненькая моя…

Тимка не знал, кто это — Верочка. Спросил у матери.

— Всем беды война принесла, — сказала мать. — Вот и у Валерии Анатольевны дочка в войну пропала. Единственная дочка…

Под конец Валерия Анатольевна сказала, что нежнейшим образом благодарит всех за сверхлюбезное внимание и будет помогать на первых порах новому преподавателю языка и литературы, которого обещали прислать из области.

Но новый преподаватель ни тогда, ни потом так и не приехал, и Валерия Анатольевна продолжала вести уроки. Как и прежде, приходила она каждый день в школу, вела уроки, и никто уже не вспоминал, что «нашу прелестную» проводили «на заслуженный отдых».

Рядом шумят пятиклассники. Наверняка у них математика. Пятый класс почему-то считается самым трудным в школе. Так говорят все преподаватели. А Елена Сергеевна совсем отчаялась: ребята не слушаются ее, грубят, на все объяснения отвечают одним: «Непонятно!»

Вот и сейчас из класса доносится: «Непонятно! Ничего не понятно!» А голоса учительницы и не слышно.

Тимке жаль Валерию Анатольевну, раз у нее дочка пропала на войне. И Елену Сергеевну жаль, пожалуй, еще больше. Она молодая, только первый год в школе. Вот ребята ее и не слушаются.

Он вышел из коридора к вешалке. Натянул шубу, перешитую в прошлом году матерью из отцовского пальто, шапку и выбежал на крыльцо.

На улице хорошо. Не скажешь, что январь. Солнышко светило прямо в широкое лицо Тимки. Он щурился. С крыши капало. Вдоль стен стояли лужи, и только под ногами неплотным слоем лежал сыроватый притоптанный снежок.

Настоящей зимы в этом году еще не было. К Октябрьским праздникам чуть похолодало, а потом опять пошли дожди. Трава на полянах стала оживать, будто весной. В декабре ребята даже весенние подснежники находили. А на кустах сирени набухли почки.

— Как бы не погибла теперь сирень, — говорила Тимке Мария Матвеевна. — Прихватит мороз почки — и все! Как в сорок первом!

Сирень, верно, может погибнуть. Мама знает. Она занималась на агрономических курсах в области.

Хлюпая большими валенками по мокрым ступенькам крыльца, Тимка направился к калитке.

«Опять валенки промочу», — подумал он.

У калитки Тимку встретила Настя — шестилетняя внучка школьной сторожихи.

— А ребята говорили, что твоя мамка письмо заграничное получила, — сказала она, смотря на Тимку из-под сползшего на лоб платка.

— Ну и что? — спросил Тимка.

«Тоже новость! Удивила! — подумал он. — Маме отовсюду пишут. Зря, что ли, ее парники да теплицы — лучшие в совхозе! И орден ей дали в Москве. И на пленум в Кремль ездила. А как делегации заграничные приезжают, так мама обязательно с ними. Подумаешь, письмо!»

— А я ничего! — сказала Настя. — Просто говорили люди, что какое-то очень интересное письмо и будто мамка твоя плакала…

2

…В партии с 1941 года. Взысканий не имела. В Отечественной войне не участвовала. За границей не была. Родственников за границей не имею. Имею награды — медаль «За доблестный труд в Отечественной войне 1941–1945 гг.» и орден Ленина. Вдовая…

Из автобиографии Марии Матвеевны Февралевой.

3

Школа стояла на горе. Домой надо бежать через овраг, разделяющий село на две части: главную и заовражную. Если быстро идти, минут за двадцать добежишь. Но сегодня Тимке некуда торопиться. Мать на работе, вернется поздно, он и поиграет еще с ребятами, и уроки выучить успеет.

Тимка пошел вниз по тропке. Здесь было тихо. Снег притаился по краям оврага. Лапы елей и голые ветки осин были в снегу, как настоящей зимой. И только на дне оврага бежал так и не успевший замерзнуть ручеек, напоминая, что все это — еще не зима.

Тропка шла рядом с ручьем. Можно шагать прямо по ней: как раз выйдешь к пруду. В нем уже давно замерзла вода, и ручей, впадая в пруд, умолкает.

Тимка знает: лед пока тонок, ребятам до сих пор не разрешают кататься на коньках. И все после прошлогоднего случая, когда Лешка Махотин провалился по горлышко.

К пруду Тимка не пошел. У кривой березки, чуть ли не единственной на весь овраг, он перемахнул через ручей и стал подниматься по склону.

«Интересно, что за письмо? — вспомнил он Настины слова. — А может, кто-то там за границей перегнал мамку по урожаю, вот и написал. А она расстроилась. Да только не похоже это на мамку. Не такая она, чтобы из-за этого сердиться. Наоборот, всегда радуется, когда в газетах что хорошее прочтет про заграницу или по радио услышит. И не плачет она никогда. Не маленькая… Ну да ладно! Вечером спрошу…»

Возле кустов молодого сизого можжевельника прыгали две синицы. Головы и брюшки у них беловатые, и на крыльях — белесые поперечные полосы.

Вдруг птицы взметнулись на вершинку можжевельника, через секунду — еще выше и — в воздух. Повисли с минуту, будто маленькие вертолетики, и кубарем вниз, на прежнее место.

«Глупые, — подумал Тимка. — Чего боятся?»

Он смотрел на деревья, такие необыкновенные в эту пору неустоявшейся зимы и словно притихшие в ее ожидании, на разнопалые кусты, торчащие вкривь и вкось из снежных, чуть подтаявших бугорков, и вспоминал, как когда-то боялся настоящего леса. То ли пугала рассказанная в детстве сказка, то ли слова матери о немцах в лесу в годы войны, но стоило раньше Тимке услышать о лесе, как он ежился, настораживался и робко спрашивал: «А это какой лес, дремучий?»

Даже когда по радио детские передачи слушал, где про лес говорилось, боялся. А однажды, когда они пошли с папкой в клуб «мульти-пульти» смотреть, Тимка даже разревелся, как только увидел зверей в лесу. «Это — дремучий лес, не хочу смотреть!» — ревел он. Пришлось отцу увести Тимку. «Ну, а как с песнями прикажешь быть? — шутил отец. — Вот грустная есть такая — «В лесу родилась елочка…» — «А в каком лесу, в дремучем?» — сквозь слезы поинтересовался Тимка. «Да, плохи наши дела, брат!» — серьезно сказал отец. И мамка дома смеялась. «Я, — говорит, — в войну к партизанам ходила в леса и то не боялась».

Правда, все это было очень давно. Лет шесть назад, когда еще был жив папка. Второй папка. Сейчас Тимке и самому смешно вспоминать. И почему именно дремучего леса он боялся — никому не известно. И в округе-то таких нет. А вот боялся.

Стряхнув на Тимку снег, перемахнула с дерева на дерево крупная, с зеленым отливом в перьях сорока. Потом она будто замерла на ржавой осине и долго смотрела ему вслед круглыми черными глазами.

Когда Тимка вышел на дорогу, на первом же телеграфном столбе его встретил толстый, не в меру важный снегирь. Он нахохлил перышки на голове, надул грудку и издал звук, похожий на скрип.

«Снегириху свою предупреждает или впрямь петь собирается?» — подумал Тимка и подбросил в воздух шапку.

Снегирь слетел со столба. Но не успел Тимка поднять отлетевшую в снег шапку, как снегирь опять появился на столбе, перекладиной ниже, и снова подал голос.

Тимка свернул с дороги и направился короткой тропкой через молодой сад к деревне.

«И до чего ж смешно люди дороги прокладывают! — думал он. — Как настоящую дорогу, так в самом неудобном месте ведут, а сами потом по полям да огородам тропки протаптывают. А то и телеги с машинами по этим кратким дорогам пускают! И в городе так…»

В городе Тимка был дважды с матерью и оба раза замечал: разобьют сквер, дорожки по нему проложат, даже асфальтом или битым кирпичом покроют, а после начинают другие протаптывать. Покороче да поудобнее! А что бы сразу такие проложить!

Как-то он об этом даже самому Нилу Васильевичу сказал.

— А пожалуй, ты прав, — согласился Нил Васильевич. — Наблюдательный!

Тимка подошел к крайнему дому. Возле магазина толпились женщины. Они о чем-то перешептывались, поглядывая на Тимку. Но Тимка не обратил на них особого внимания.

Посреди улицы стояла новая «Волга» с раскрытыми настежь дверцами. Вокруг нее прыгал молодой шофер в модной кепке, без пальто, в синем свитере с оленями. Он со злостью поочередно захлопывал дверцы машины и как-то весело чертыхался.

Когда Тимка остановился у машины, шофер будто обрадовался.

— Ведь это же надо подумать! — сказал он, разводя руками и явно обращаясь к Тимке. — Какую красотищу соорудили, а двери ни к черту. Космос, понимаешь ли, кибернетика всякая, а дверной замок не можем! Куда годится?

— Их тише надо, — посоветовал Тимка. — Я в городе видел. Там таксисты говорят: спокойно надо, мягко закрывать…

Шофер уже сел за руль и собрался закрыть последнюю дверцу, как вдруг посмотрел на Тимку и поинтересовался:

— Ты ведь Матвеевны сынок? Вам, что ль, письмо от папаньки с заграницы пришло?

Тимка опешил.

— Не знаю, — неуверенно сказал он.

— А я слышал, — подтвердил шофер. — Болтают бабы, будто так. Ну, будь здоров! Тебе хорошо, брат! Маленький еще! Никаких забот!

Он рванул «Волгу» и ринулся по деревенской улице к мосту.

Тимка посмотрел на удаляющуюся машину, постоял с минуту и решил все же пойти к матери узнать про письмо.

Про себя подумал: «И этот про письмо говорит. Шофер, а шоферы все знают».

Задним двором он направился к теплицам. Дороги здесь не было, пришлось пробираться по снежной целине. Хорошо хоть, что снег неглубокий.

Попав в первую теплицу, Тимка очутился в мире летней зелени, яркого света и парного запаха земли. Здесь буйно росли лук, укроп, зеленела петрушка. Подтянутые к белым палочкам, тянулись к свету огуречные плети, чуть заметные в черноземе, виднелись ростки рассады помидоров. Пройдут считанные недели, и рассаду пересадят в парники, чтобы она росла под настоящим весенним солнцем.

А огурцы появятся в теплицах и того раньше: уже в начале марта мать обычно приносит Тимке первый свежий огурчик.

— Твое любимое, Тимок, — говорит. — И папка твой любил. С сольцой — объедение!

И пусть этот огурчик бывает немного водянистым, покрытым колючими бородавками, все равно — он самый вкусный. Первый!

Тимка обошел пять теплиц, даже в ту заглянул, где шампиньоны круглый год выращивают, но матери не нашел.

— Она небось в конторе. С утра еще туда пошла, — объяснила Тимке тетка Матрена. — Беда у нас с удобрениями. Словно из горла чужого выдираем. Будто для себя! А тля да всякая мерзость ползучая не ждет. Мигом все теплицы заселят… А может, мамка твоя к Нилу Васильевичу подалась? Тоже может быть…

— В райком?

— А что? И в райком…

Тимка отправился домой.

«Поздно, — решил он. — Дров надо наколоть да уроки еще. Гулять и так уже не придется. А про письмо узнаю и вечером. И почему они все говорят, что от папаньки оно? Разве так бывает?»

Обратно, к дому, Тимка шел ближним путем. За стенами длинного, недавно выстроенного кирпичного скотного двора глухо мычали коровы. Учуяв приятный запах парного молока, Тимка вспомнил, что ничего не ел с утра. На большой перемене с Сашей Водяниным проболтал, а после уроков в живом уголке провозился.

Возле колодца сидел на снегу соседский малыш Вовка, укутанный с ног до головы так, словно на улице стоял лютый мороз.

Вовка брал голой левой рукой снег и пихал себе в рот.

Тимка молча посмотрел на Вовку и сказал по-взрослому:

— Тебе хорошо, брат! И папка у тебя есть, и мал ты еще! Никаких забот!

4

…А посему приказываю: выдать Февралевой М. М., как вдове, потерявшей двух мужей в борьбе за Советскую власть, матери-одиночке, имеющей сына в армии и малолетку при себе, и учитывая ее заслуги в труде, пять стандартных бревен для ремонта избы и поручить этот ремонт бесплатно строительной бригаде совхоза.

Из приказа директора совхоза.

5

У всех ребят в совхозе были отцы. У каждого мальчишки, у каждой девчонки — отец. Один. А вот у Тимки было сразу два отца, но только оба — неживые. Их фотографии висели дома на самом видном месте. Справа — первый папка. Слева — второй. Это мать их так называла. «Вот наш первый папка хорошо учился, круглым отличником был». Или: «А помнишь, что тебе наш второй папка говорил?»

И Тимка тоже с малых лет привык так говорить: «первый папка», «второй папка».

Правда, однажды ребята пробовали поспорить с Тимкой:

— Не бывает двух отцов сразу! Первый и не твой вовсе! Просто он мужем твоей мамки был…

— Нет! Он — тоже мой! — не согласился Тимка.

Тимка был искренне убежден в этом.

Первого папку Тимка никогда не видел живым, но знал его хорошо, будто жил с ним вместе. А на самом деле вместе с ним жил Петя, старший брат Тимки. Целый год жил, как говорит мать. Но сейчас Петя совсем большой, взрослый. В этом году ему двадцать лет будет. Как-никак в армии служит. А служит Петя за тридевять земель, на Севере, в городе с очень трудным названием — Сыктывкар.

Тимка знает, что в городе Сыктывкаре бывают ночи совсем-совсем светлые, как днем. Они белыми называются. И еще, что там есть улицы, на которых тротуары не каменные, как в их областном городе, а деревянные. И еще, что возле города Сыктывкара есть две большие реки, в которых водится большая рыба, плавают большие пароходы, а буксиры тянут плоты из леса длиной в целый километр.

Это все мать Тимке рассказывала. Вот только как называются эти реки, Тимка забыл. Когда Петя опять приедет домой в отпуск, Тимка обязательно у него спросит. И тогда уж постарается не забыть. Ведь это и для географии ему пригодится…

Первый Тимкин папка воевал на войне. Много лет воевал и был жив, а под самый конец войны его убили. Это самое обидное — погибнуть под конец войны. И где похоронен он, никто не знает. Потому что убили его в другой стране, которая называется Чехословакией. Это значит, что папка не только за нашу страну воевал, а и за Чехословакию.

А второго своего папку Тимка немного помнит. И какой он дома был, помнит, и какой на улице и на работе, и как говорил, и как одевался.

Второй Тимкин папка был не такой молодой, как первый, а такой, как мама, даже чуть старше. Это и по фотографии видно, если их сравнить. А если бы первый папка был жив, то, может быть, он стал бы таким старым, как второй. И мама говорит, что стал бы.

Похоронен второй папка рядом с Ельницами, на сельском кладбище. На обычном, российском, мало ухоженном кладбище. Тимка хоть с завязанными глазами покажет, где папкина могила.

Там стоит небольшой памятник — деревянный столб с красной звездочкой. Только под дождем краска с памятника смывается. И звездочка выгорает на солнце. Весной они с мамой опять покрасят столбик и звездочку.

Тимка смутно помнит, как хоронили папку. Тогда его увели ночевать в соседний дом, к тетке Евдокии, а на кладбище совсем не пустили. Но в окно Тимка все видел и музыку слышал.

А на похоронах народу было видимо-невидимо, и даже из района многие приехали на машинах. И Нил Васильевич был.

А погиб папка как раз через машину. Тогда, лет шесть назад, бандитов много из тюрем повыпускали. Думали, что они перевоспитались и будут жить, как все люди. А они не перевоспитались. И вот однажды ночью бандиты сломали дверь гаража и хотели угнать машину — легковушку. Тогда в совхозе только одна машина была — «Победа». Когда бандиты забрались в гараж и стали заводить машину, как раз папка с мамкой шли из конторы с партсобрания. Папка услышал шум в гараже — и туда. Бандитов всех троих поймали.

Да только один успел ножом папку пырнуть. Прямо в живот, говорят. Повезли его в больницу, а он — уже мертвый. Тогда завернули машину назад и привезли папку домой — убитого. А в тот день, когда похороны были, папка в клубе лежал. И все ходили туда прощаться. Все, кроме Тимки и тетки Евдокии. Она сказала, что не может на мертвых смотреть, и не пошла. И Тимку не пустила. Это ей мать так наказала, чтобы не пускать!..

А вот теперь мамка получила письмо заграничное — «от папки». Но от какого — Тимка понять не мог. От первого или от второго? Да и не пишут ведь мертвые писем. А если бы и писали, то почему мамка так огорчилась? Не обрадовалась, а огорчилась. Говорят, плакала. Почему?

6

…Несмотря на трудные погодные условия нынешней зимы, успешно работают труженики Ельницкого совхоза. В числе передовых бригада М. М. Февралевой.

Из районной газеты.

7

До вечера Тимка успел и дров наколоть, и печь затопить, и начистить картошки.

На улице пошел снег. Похолодало. За водокачкой поднялась в небо мутная, будто обернутая марлей, луна и тут же скрылась за серой облачной дымкой. Словно эхо, пронесся над деревней захлебывающийся собачий лай и утих где-то за школой.

Тимка подошел к окну. Взглянуть, не идет ли мать.

У клуба толпились ребята в ожидании кинокартины. Билеты еще не продавали, и они ходили группками возле кассы, освещаемые бледной лампочкой, что висела над входом в клуб.

Выступили из полутьмы освещенные окнами палисадники с кустами и деревьями.

Длинные полосы света распластались на припорошенной снегом дороге. Вокруг фонарей задрожали желтые круги, и казалось, все снежинки устремились в них, привлекаемые теплом и светом. А избы уже вовсю пускали в предвечернее небо вкусные дымки печей.

Ветра, хотя бы и самого неприметного, сегодня не было. Потому и вечер наступал молчаливо и мягко. Снежинки висели в воздухе, не то опускаясь на землю, не то поднимаясь от нее. И лишь по следам на дороге можно было понять, что снег все же ложится на деревню, а значит, и вокруг — на поля, огороды и леса.

Снег был очень нужен в такую пору. И Тимкина мать о снеге мечтала. И сам Тимка знал, что по нынешней несерьезной зиме и малый снегопад — благо.

Потухли окна в магазине.

Старуха сторожиха, похожая издали на ржаной сноп, присела на скамейку поболтать о новостях с молодежью.

Тимка уже лежал, вытянувшись на лавке, с учебником, когда услышал шаги на крыльце. Это была, конечно, мать.

Вот она смела веником снег с валенок, стряхнула шубу и вошла в дом.

Увидев мать, Тимка вскочил с лавки и поставил чугунок с картошкой на огонь.

— Мам! — спросил он. — Что ты за заграничное письмо получила? Говорят, от папки. Разве так может быть?..

— Подожди, подожди, Тимок, — остановила его мать. — Потом… Устала я сегодня, сил нет, как измаялась. Давай-ка лучше поужинаем.

Тимка замолк, но, отойдя от печки, опять не выдержал:

— И ребята мне говорили, и шофер директорский.

Мать молча накрыла на стол, принесла из сеней огурцы, банку мясных консервов, еще раз заглянула в печь.

— Ну-ка, открой, — сказала она, протягивая сыну банку. — Не порежься только. Открывалку возьми в столе.

Потом они ужинали. Вернее, ужинал один Тимка, а мать просто сидела рядом с ним за столом, подперев лицо руками. Сказала, что есть не хочет. Ела, мол, в районе.

— А почему его не домой принесли, письмо-то? — опять не выдержал Тимка, когда мать налила ему из кринки кружку молока. — Прямо на работе тебе отдали? Да?

— Да-да, — ответила Мария Матвеевна. — Только подожди сейчас. Понять надо. Чего-то не так! Путаница какая-то!

Последние слова мать произнесла чуть слышно, Тимка не разобрал. Единственно, что он понял: мать не хочет говорить о письме.

По вечерам мать часто приходила домой уставшей и грустной, но, пожалуй, никогда он не видел ее такой, как сегодня. Даже и о войне не говорила, как всегда. Ни «до войны», ни «в войну».

Чтобы как-то развеселить ее, он попробовал рассказать про лягушек, которых боятся девчонки-старшеклассницы, и даже приврал:

— А сегодня я нарочно им лягушек не отсадил! Пусть сами их достают или мальчишек своих заставят. Вот-то крику будет и смеху! Правда?

— Да-да, — подтвердила Мария Матвеевна. — Ты бы, Тимок, занялся чем…

«И до чего ж смешные эти люди, взрослые! — подумал Тимка. — Все скрытничают чего-то, переживают про себя, а сказать боятся. Вот и мамка молчит. Видно, думает, маленький я совсем, ничего не понимаю. А я-то знаю, что она из-за этого письма переживает. Что же там, интересно, в письме?»

Он пересел к радиоприемнику.

Тимка почему-то любил не столько слушать радио, сколько крутить рычажок, гонять по шкале стрелку и удивляться тому, как эта стрелка попадает в разные города и страны, где говорят и поют на непонятных языках.

Обычно мать оговаривала Тимку, когда он слишком долго крутил приемник, но сейчас она не заметила и этого.

Убрала со стола. Прошлась по комнате. Посмотрела на стену с фотографиями.

Тимка продолжал сидеть у приемника, хотя сегодня это занятие ему вовсе было не по душе. Он крутил рычажок, и дикораздирающая музыка сливалась с какими-то заграничными словами. Звучали псалмы, и вдруг бодрый русский голос говорил об успехах тружеников сельского хозяйства, о происках западногерманских реваншистов и новом запуске очередного спутника земли…

Вдруг мать словно вспомнила о чем-то и сказала:

— Как-то там наш Петя? Хоть приехал бы, навестил.

— А что Петя? — не понял Тимка. — Ведь писал в письме, что все хорошо.

— Мал ты еще, сынок, — сказала мать, будто огорчившись. — Какие у тебя заботы!

Тимка вспомнил, что днем он почти такие же слова сказал маленькому Вовке.

«Вот и мамка считает меня маленьким, — подумал он. — А разве маленький я?»

8

…И вот сообщаю вам грустную весть. Муж ваш И. К. Февралев погиб в боях за город Прагу — столицу Чехословакии. Похоронили мы его в братской могиле наспех, даже прибрать все, как следует, не могли. В Судетах еще немцы орудовали. И убитых было много, раз шли у нас сильные бои.

Но вы, уважаемая М. М. Февралева (извините, что обращаюсь к вам по инициалам, а не полностью!), вправе гордиться своим мужем, который отдал свою жизнь…

Из письма командира части М. М. Февралевой.

9

Тимкину мать любили в Ельницах. И за работу любили, и просто так. А некоторые еще и жалели:

— Смотри-ка на Матвеевну. И горя сколько перенесла, а все одно — крепко на ногах стоит! Позавидуешь! Сам Нил Васильевич, как что, с ней советуется.

— Да, не просто: одного мужа потерять, и второго, и ребят вырастить, в люди вывести…

— А сама-то как в войну жила. И дом на себе, и плуг таскала, сеяла — одна. И партизанам помогала. А сохранилась Матвеевна, держится!

Однажды Тимка услышал, будто в детстве матери жилось плохо. Бабушка — материна мать — крутого характера была. Говорили, и била она мамку, и против колхоза выступала, а мужа своего прямо в могилу свела. И еще, что была она очень жадна до денег.

— Мам, — попросил Тимка, — расскажи, как ты маленькой была, как тогда было?

— А что? — удивилась мать. — Жила, как все люди жили. В мирное время жили. О войне тогда никто и не помышлял. Хоть и шла она уже по миру, а мы все думали: не коснется нас, стороной обойдет…

— Ну? — спросил Тимка.

— Что «ну»? В школу бегала, пионерскими делами занималась, работала…

— А верно, что дома били тебя? — опять спросил Тимка.

— Ну что ты, сынок! — возразила мать. — Кто ж это бить меня мог? А если страдала за что, так это за Советскую власть. За что все страдали! И папка наш первый за нее жизнь отдал, и второй. И вот Петя служит…

Так ничего и не сказала. Да только Тимка все равно слышал. Не зря люди говорили. Это только на тех наговорить могут, кого не любят. А мамку любили.

Вот и теперь. Тимка смотрел на мать, понимал, что с ней что-то происходит, а узнать ничего не мог.

Мамка уже старая. Скоро сорок пять будет. Да только красивая она и на лицо и вообще. И еще — серьезная. Поначалу и не поймешь: хорошее у нее настроение или худое. Держится она одинаково. Да только Тимка уже научился отличать. Если беда какая, лицо у нее худее становится и под глазами синяки, будто не выспалась. А так — лицо круглое и синяков никаких. Ну, а морщины на лбу — так это почти у всех взрослых.

И у Тимки, наверно, будут, когда он вырастет.

А сегодня у матери и лицо похудело и синяки появились. Пока Тимка у радиоприемника сидел, он все разглядел.

Мать вымыла посуду, подмела возле печи и стала снимать с сундука коробки и чемоданы.

В сундуке лежали всякие тряпки, новые сапоги Пети, книги и бумаги.

— Ты что? — поинтересовался Тимка.

— Да так, найти нужно, — сказала мать.

— Ты потеряла что? — опять спросил Тимка.

— Ложился бы, Тимок, — мягко сказала мать. — Мне бумажку надо одну найти.

Наконец она нашла на дне одного из чемоданов синюю папку, открыла ее — в ней были какие-то бумаги.

Тимка молча подошел к матери.

— Вот, ты большой уже, — сказала она и начала читать Тимке: — «…Младший лейтенант Февралев Иван Константинович погиб смертью храбрых… седьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года…» Похоронная, видишь?

— Вижу, — сказал Тимка.

Потом мать достала еще письмо и стала читать про себя.

— А это? — спросил Тимка.

— Письмо, — сказала мать и прочла Тимке: — «Похоронили мы его в братской могиле… Мы сохраним в наших сердцах память…»

— Это про первого папку? — спросил Тимка.

— Да, — подтвердила Мария Матвеевна.

Она положила письмо и похоронную на стол, вернулась к двери и достала из кармана шубы конверт. Взяла очки, села ближе к свету. И опять стала читать про себя.

«Наверно, это и есть то письмо», — решил Тимка.

Наконец мать бросила бумагу на стол.

— Ну и пакость! Какая же пакость!

— Что? — спросил Тимка.

— Так я, Тимок, — неопределенно сказала мать. — Так… Ничего…

И отошла от стола, словно хотела посмотреть фотографию на стене.

Тимка пошел к приемнику, а сам тоже посмотрел на стену. Вот большая фотография первого папки. Лицо молодое, ясное. Волосы чуть ершистые. Прищуренные глаза, левый немного меньше правого. А под нижней губой справа — родинка. Маленькая, с булавочную головку, но заметная. Значок на пиджаке. Тимка знает, это «Ворошиловский стрелок». Раньше были такие значки. Рубашка белая без галстука. Вид словно важный и испуганный…

А рядом — другой снимок. Это второй папка. У него усы и лицо совсем взрослые. Тимка и помнит его таким. С прищуренными глазами, как будто папка всегда немного улыбается.

Мать заметила, что Тимка тоже смотрит на фотографии. И подошла к нему:

— Как же это, Тимок? Ведь и в школе вместе учились, и столько лет рядом были…

Тимка не очень понял: о ком она? Потом сообразил: раз про школу — значит, о первом папке. Это с ним мать вместе в школе училась.

— Расскажи! — попросил Тимка.

Он любил слушать мамкины рассказы. Особенно по вечерам, когда не хотелось спать.

Мать чуть улыбнулась, сказала будто невзначай:

— Вот девчонок он, когда маленьким был, задирал, а как-то даже меня столкнул в воду на речке. А я тогда никому не сказала, проревела одна, в кустах. Не хотела домой возвращаться мокрой да зареванной, так и бродила по берегу до темноты…

А на следующий день очень обрадовалась, что его в пионеры не приняли. Всех приняли, а его — нет. Только не из-за меня. Что-то натворил тогда. Не помню только что. А отец его сам пришел в школу и сказал, чтоб не принимали сына ни в какие пионеры, раз он на такое способен. Тогда Иван из школы убежал: стыдился. Несколько дней не ходил. А когда пришел, мне стало жалко его, и обиды уже никакой не было…

В старших-то классах он совсем другим стал. Физкультурой увлекся, на соревнованиях всегда первые места занимал. Из семилетки прямо в колхоз пошел. Прицепщиком работал. Хотел трактористом стать, да машин в то время мало было. Я еще пошутила как-то: «Раз трактора не дают, проси лошадь. Тоже пахать можно». А он обиделся и перестал со мной разговаривать…

Только не думала я тогда, что мы поженимся. Он на меня и внимания не обращал, все стороной обходил. А летом в тридцать девятом вдруг сказал: «Женюсь я на тебе, хочешь не хочешь. Все равно в Красную Армию скоро уходить. Так что женюсь…» А я еще ответила ему: «При чем тут Красная Армия? А если я не хочу! Поинтересовался бы!» И все лето говорила, что не хочу, а на самом деле очень хотела. А он ходил по пятам, ни с кем не гулял, чтоб любовь свою доказать…

А поженились мы под самые Октябрьские праздники. И жили хорошо. Только мало. Два года всего…

Петя родился, а там и началась она, война…

Когда война настала, Пете всего второй годик пошел. Говорить еще не умел, только смеялся. И когда папка наш на войну уходил, тоже смеялся. Не знал, что так и не увидит больше отца. И я не увидела — вот…

10

…В годы Великой Отечественной войны (1941–1945) погибло двадцать миллионов советских граждан — мужчин, женщин, детей…

Из доклада, услышанного М. М. Февралевой в райкоме КПСС.

11

О войне у Тимки были самые неясные представления, как, впрочем, и у многих его товарищей постарше. Тимке не довелось пережить ни одной войны, и, честно говоря, он, как и все мальчишки, жалел об этом.

Был когда-то Суворов, был Чапаев и был Леня Голиков, были молодогвардейцы и чапаенок — Тимка о них читал. И думал: «Если б я…»

И все-таки взрослые — а их как не слушать? — не хотели даже знать о войне, так она им опостылела. Почти что каждый в войну родных потерял — мужа, отца, мать, сестру, брата, сына… Так что же это такое — война? Выходит — беда, и самая большая, раз близкие, дорогие люди с нее не возвращаются…

Потом Тимка слушал мать и уже не вспоминал ни о чем на свете. И мамка, кажется, больше не вспоминала. Только сунула что-то под скатерть.

А за окном все сыпал снег — мелкая белая пыль. И где-то пели девушки и смеялись ребята. Играл патефон или радио, Тимка не мог разобрать. Наверно, всем людям было хорошо и нехлопотно в эти непоздние вечерние часы.

«Снег — это хорошо, это — надо, — думал Тимка. — И поют складно. А песня добрая, смешливая».

Вдруг скрипнула входная дверь, в сени кто-то вошел.

— Матвеевна, дома ты? Зайди к нам на минутку…

Это был сосед Егор Иванович, механик совхоза. Жена его, Евдокия Семеновна, — давняя знакомая матери. Они вместе работают в теплично-парниковом хозяйстве.

— Мы уж спрашивали тебя, — сказал, подходя к столу, Егор Иванович. Он был в одной рубахе, без шапки.

— Спасибо, а что у вас? — спросила мать. — Не могу я. Вот и Тимке спать надо…

— Ну зайди, прошу тебя, уважь, хоть поздравь мою Евдокию. Сами, понимаешь, забыли совсем, а у ней нонче как раз рождение. Пятьдесят три годочка — ни дать ни взять. Только к вечеру вспомнили да и собрались на скорую руку посидеть, рюмку поднять. Ты ж знаешь Евдокию. Скромница она. Сама и не напомнила. Хорошо, я с работы шел — вспомнил. Не засохла еще память.

— Нет, нет! Егор Иванович, не серчайте! Не пойду я! — сказала мать.

— И слышать не хочу! — сказал Егор Иванович и настойчиво взял мать за руку. — Пойдем! Не стесняйся. И Тимофея бери. У нас никого нет — одни свои. А то будем считать — зазналась ты, дружков своих, подружек гнушаешься.

Мать посмотрела на Тимку, словно спрашивая его совета.

— Пойдем! — сказал Тимка. Он был доволен, что можно будет не спать, а пойти в гости.

— Тогда на минутку, — согласилась мать. — А то Тиме спать…

Гостей у Евдокии Семеновны, и верно, было немного. Еще одна соседка, двоюродный брат Егора Ивановича с сыном да тетка Матрена, что работает в теплице на грибах.

Детей у Егора Ивановича и Евдокии Семеновны не осталось: были у них сыновья, да, говорят, погибли в войну. Все трое погибли.

Мать обнялась с Евдокией Семеновной.

— Прости, Евдокиюшка, что с пустыми руками…

— Садись, Маша, садись, милая! И ты, Тимоша, садись! — захлопотала Евдокия Семеновна. — Какие там, милая, подарки! У бабы года летят, что зерно из дырявого мешка сыплется. Не сосчитаешь! Егор, тарелочку-то дай Маше да рюмку достань в шкафе. Вот я вам сейчас холодца подложу. Садись, садись! Вот вилочка с ножом! А рюмку-то, рюмочку налей, Егор, Маше!..

Тимка сел рядом с мамкой за стол, сел, как взрослый, и навалился на холодец. Пожалуй, холодец — это самое вкусное, и дома у них холодец бывает лишь по самым большим праздникам. Тимка всегда любил холодец, и когда хотел есть, и когда не хотел.

Егор Иванович налил матери водки.

— Ой, за твое здоровье, Евдокиюшка! — сказала Мария Матвеевна.

Пить мамка не умела, а если уж приходилось, то проглатывала водку залпом, как лекарство, зажав нос.

Еще через рюмку Евдокия Семеновна затянула песню:

Как у белой у лебедушки
Было трое деток маленьких,
Трое малых, трое ласковых,
Трое близких сердцу матери.
Да не ведала лебедушка
Про судьбу свою несчастную
И про гибель деток родненьких
От огня-пожара страшного.
Обгорели белы перышки,
Но сильней огня-пожарища
Сердце матери трепещется…

Тут Евдокия Семеновна всхлипнула и вдруг заревела в голос, вспомнив своих детей.

Мамка тоже не выдержала.

— Не надо, Евдокиюшка! — попросила Мария Матвеевна.

— Говорил, не пой эту песню проклятущую, — бросил жене Егор Иванович. — Сколько раз говорил — так нет! Опять сердце ранишь…

Вдруг Евдокия Семеновна встала и, бросив отчаянный взгляд на всех, произнесла:

— А что вы хотите? Бодрое, да? Могу и это:

Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда —
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города.

— Не кощунствуй! — вскрикнул Егор Иванович.

— А я и не кощунствую, — тяжело сев, сказала Евдокия Семеновна. — Просто веселое не всегда идет… Чтоб им провалиться, тем, кто опять войны затевает!

Домой Тимка и Мария Матвеевна вернулись не поздно.

— Ложись, Тимок, — сказала мать и сама разобрала постель. — Ох, и голова у меня кружится. Давно, видно, не пила…

Тимка вспомнил про письмо, но только лег и словно провалился куда-то. Ни спрашивать, ни говорить уже не хотелось.

Он еще, похоже, не спал, когда услышал голос матери.

— Франкфурт-на-Майне! Вот он, ваш Франкфурт, что людям стоит! Бабам русским! Евдокиюшке и мне! И другим всем! — говорила мать и, кажется, заплакала, но Тимка ничего не понял.

А потом ему показалось, что мамка присела на краешек его постели и крепко-крепко прижалась к нему.

Тимке было хорошо, и он тоже прижался к матери.

А за окнами — Тимка чувствовал это и даже, казалось, видел — продолжал валить снег. Только уже не мелкая пыль, а настоящий, крупный, пушистыми хлопьями. Верно, зима все же будет. Будет!

12

…Острая классовая борьба дает знать о себе и в нашей школе. Так, например, пионерку Машу С. жестоко избила собственная мать лишь за то, что та горячо защищала колхоз. Избитая пионерка прибежала в школу и прямо на уроке заявила: «Не слушайте тех, кто выступает против колхоза…»

Из стенной газеты Ельницкой начальной школы за октябрь 1932 года.

 

13

Тимка проснулся рано. Мать собиралась на работу. Вид у нее был совсем больной. Такой Тимка ее еще не помнил.

— Тебе плохо? Да? — спросил он.

— Ничего, Тимок, пройдет. Голова чуток болит.

Мать ушла на свои парники, а Тимка побежал в школу. Но не успел он подняться на другую сторону оврага, как понял, что о письме знает уже чуть ли не вся деревня. Наверное, если бы по радио об этом сообщили, и то бы меньше людей о письме узнали.

Ребята, что встретили Тимку по пути в школу, засыпали его вопросами:

— А про что там в письме написано?

— А что это — Франкфурт, где? Город? В Западной Германии?

— От какого отца письмо-то, непонятно?

— Значит, он шпион? Да?

Такие вопросы обескуражили Тимку.

— Не знаю я ничего. И письма никакого не видел! Отстаньте! — сердито сказал он и побежал вперед.

Тимка не замечал уже ни снега, завалившего за ночь овраг, ни птиц, прыгавших по веткам деревьев, ни преобразившихся елей, что будто украсились белыми шкурками зайцев и песцов. С трудом пробираясь по узкой тропке, только что проложенной ребячьими валенками, он вышел к школе.

Возле крыльца толпились ребята из разных классов. Еще издали Тимке показалось, что все они ждут его.

Он замедлил шаг. Но как ни иди медленно, все одно — школы не минуешь.

Тимка издали выбрал из всех ребят своих, одноклассников, и подошел.

— Здравствуйте! — сказал он вместо обычного: «Привет!»

— Здорово! Привет! Здравствуй! — отозвались ребята.

— Ну, что там в письме? — сразу же спросил Леша Махотин.

— А я не знаю, — признался Тимка.

— Так и не знаешь! — ехидно произнес Леша. — Скрываешь небось! А пионер еще! Галстучек-то надел!

— И надел! И всегда буду носить! А тебе что? — сказал Тимка.

— Помолчи ты, утопленник! — прикрикнул на Махотина Саша Водянин. — Говорит тебе человек, что не знает, — значит, не знает…

Тут бы и кончиться разговору, да нет, Лена Нестерова влезла:

— Раз из Западной Германии письмо, наверно, он власовцем стал или бендеровцем. В войну такие были…

— Не бендеровцем, а бандеровцем!..

— Да чего ты болтаешь! — возмутился Миша Решетов. — «Власовцем, власовцем»! Как же он мог, когда он на кладбище у нас лежит? Я и то помню, как его хоронили…

— Не о нем же речь! — возразил Саша. — От первого мужа Матвеевны письмо… Ведь, говорят, написано там на конверте — от первого…

— А я, девочки, что-то никак не пойму, — вступила в разговор Зина Рылова, самая что ни на есть спокойная и рассудительная девочка в классе. — Ведь первый муж Марии Матвеевны на войне погиб. В Чехословакии будто, говорили…

— Мало ли что говорили!

— Это еще как сказать!

Ребята опять загалдели, и только Тимка стоял молча, не зная, что делать.

Наконец громко зазвенел долгожданный звонок.

— Пошли-ка лучше! — предложил Саша Водянин. — И вообще, какое это имеет отношение к Тимофею? Это ведь не его отец, — добавил Саша, желая, видимо, закончить разговор.

Тут уже сам Тимка не выдержал.

— Нет, он мой отец, — сказал он тихо, но упрямо. — Он мой первый папка… Мой! Мой!

14

СИЗОВ В. А. 1904–1956.
ПОГИБ, ЗАЩИЩАЯ НАРОДНОЕ ДОБРО

Надпись на могиле.

Здравствуй, дорогая бывшая жена Мария!

Представляю, как удивишься ты, получив это мое письмо. Ты считаешь меня погибшим и, наверное, даже получила в свое время официальное уведомление о моей смерти. Но чего только не случается на войне! Меня уже в покойники записали, и в могилу определили, да поторопились — очнулся я от бессознания и попал к хорошим людям. А наши-то, свои, бросили меня, считая скончавшимся. Так я чудом остался живым и вот теперь, через много лет, решил написать тебе.

От людей, бывавших в России, я узнал, что ты жива и находишься в прежнем месте, в нашей деревне, и будто бы даже стала партийной. Сначала я не поверил этому. Ведь ты — простая деревенская женщина и никогда не рвалась к политике…

Остаюсь к тебе с большим приветом твой бывший муж Февралев Иван Константинович.

Передавай от меня поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо.

Не удивляйся, что это письмо написано незнакомым тебе почерком. На войне я повредил себе правую руку и теперь всегда пишу левой.

15

Прежде, когда Тимка еще совсем маленьким был и лесов дремучих боялся, мать не раз называла его трусишкой.

— И в кого ты такой уродился? — говорила она. — И Петя у нас не из робкого десятка, и мы с папой…

Тогда она шутила, конечно. Как ей было знать: смелый Тимка или нет?

А леса дремучие — ведь это только на словах. Может быть, окажись рядом с Ельницами настоящий дремучий лес, Тимка вовсе бы и не боялся в него пойти.

Зимой Тимка с первого класса один в школу ходил. И не боялся. А зимой, известно, особенно по утрам, темно совсем. А когда через овраг идешь, так что только тебе не померещится. Деревья великанами стоят, тени вокруг пляшут, а тут еще ворона какая-нибудь или сорока шарахнется с испугу в сторону — хошь не хошь, а мурашки со спины не прогонишь.

А если собака встретится чужая, как тогда, когда Тимка во второй класс пошел? И главное, погода в тот день была страшнющая: буран не буран, а метель мела вовсю. И вдруг в темнотище чей-то глаз блеснул. Тимка сразу его заметил. Поначалу решил: это от снега блеск. А потом понял: волк!

Другой бы на Тимкином месте наверняка стрекача дал. А Тимка — нет. Во-первых, знал, что бежать от волка или другого зверя — значит определенно в лапы ему попасться. А потом вспомнил, что волки огня боятся. Вот и не растерялся: достал свой фонарик и прямо направил свет туда, где глаз горел. Да еще крикнул что было силы:

— А ну, кати с дороги! Все одно не боюсь тебя!

Правда, собака с дороги не ушла, а наоборот — к Тимке подбежала, стала ласкаться, скулить. Наверно, от голода да от холода. То ли бросил ее кто, то ли еще что с ней случилось…

И все-таки Тимка не испугался. А ведь это могла быть и не собака, а волк…

Волки, говорят, тоже разные бывают. И смелые, и трусливые. Есть даже такие, что волчат своих бросают, лишь бы ноги унести.

А зайцы! Вон все их трусами зовут, а говорят, такие среди них встречаются, что смелее смелого. Отец Саши Водянина видел, как однажды зайчиха со змеей сражалась — малышей своих защищала. Вот вам и трусы!

И люди, наверно, так. Страх-то, может, в каждом человеке сидит. Только одни переборют в себе этот страх — вот и становятся смелыми. А другие не могут. И получается — они трусы.

Тимка это по себе знал. Разве не бывало ему страшно? Сколько раз бывало. А выдерживал! Зато потом как здорово становится!

А сейчас-то как же?

Если решил, значит, надо идти! Только назад ни в коем случае не сворачивать. Хоть и страшно, а все равно надо. Ведь на самом-то деле: что может быть страшного на кладбище? Ну, могилы, кресты, памятники. Сколько раз он и летом и зимой их видел. В любую погоду.

А то, что люди про кладбище всякие сказки рассказывают, так это же они от страха. Сами боятся и других зазря пугают. И потом, Тимка пионер. А это что-нибудь да значит.

Тимка вспомнил про Махотина и пожалел, что не ответил ему как следует.

«Сказать бы ему, что он сам трус, раз других такими считает. У меня и первый папка в бою погиб, и второй… Если бы этих бандитов тогда не словили, они бы неизвестно чего еще наделали! Не только машину совхозную могли угнать!.. А если бы и на это Махотин что-то сказал, стукнуть его, и все. Сам задирается, а драться по-настоящему не умеет. Верно Саша говорит: «Утопленник!» Ну ничего, я ему докажу. Вот схожу на кладбище и докажу…»

Мысль пойти на кладбище родилась у Тимки перед уроками. Уж очень обидели его ребячьи разговоры.

Тимка решил сразу же после школы отправиться на кладбище и проверить. Ведь и в самом деле он давно папкиной могилы не видел.

И пошел.

Пройдя знакомой дорогой через овраг, Тимка обошел крайние избы и направился в поле.

Снежок похрустывал под ногами. Его немало подвалило за прошедшие сутки.

Впереди на бугре одиноко маячили три дерева, а вокруг них, и влево и вправо, косо выглядывали из снега кресты и одинокие памятники. Еще шагов сто пятьдесят — двести.

«Раз, два, три… пять… восемь… — начал считать про себя Тимка. — Хорошо, что еще светло. Вечером было бы хуже. И не так уж сейчас страшно… Десять, одиннадцать… Зачем это я считаю? Лучше думать о другом. Стоит, например, могила на месте или нет. Или лучше еще о другом!.. А Махотин все равно…»

Теперь уже никуда не денешься. Кладбище — вот оно.

Тимка остановился и стал смотреть, как лучше подойти к могилам. Раньше здесь где-то была тропка, но сейчас ее вовсе не видно.

Он попытался встать на цыпочки, чтобы прямо с дороги разглядеть, стоит ли на месте папкин памятник — столбик со звездочкой? Но в валенках на цыпочки не встанешь. Да если и встать, не увидишь. Папкина могила ближе к другой стороне.

«Может, пройти чуть дальше и посмотреть между деревьями?» — подумал Тимка.

Пошел. Остановился через несколько шагов. Нет! Между деревьями не видно. Он поежился и вернулся назад к тому месту, где раньше была тропка. Хоть и не заметна она под снегом, но найти ее нетрудно.

Тимка шагнул с дороги в снег и попал на тропку. Так и есть — она. Он стал пробираться вперед, оставляя за собой глубокие следы.

«Была не была, — думал он. — Самое главное — не возвращаться! И по сторонам не смотреть. А почему не смотреть?»

Он нарочно огляделся по сторонам. Ничего страшного. Вот уже слева первые две могилы. Это — старые. На одной крест совсем покосился, на другой от креста осталась только палка: поперечной перекладины не было.

Еще несколько шагов между могилами. Здесь уже совсем глубоко.

Одна нога у Тимки провалилась, пришлось схватиться свободной рукой за ограду.

Ничего! Вот только портфель мешает. Левая рука занята. А может быть, с портфелем и лучше. Для равновесия.

Вдруг Тимка почему-то стал подниматься вверх. Неужели на могилу попал? Ну конечно, так и есть. Под снегом ничего не увидишь.

Заспешил, чтобы сойти с могилы, шагнул в сторону и провалился чуть не по пояс, раскинув по снегу руки. Портфель отлетел в сторону.

«Это ничего! — решил Тимка. — А вот валенок?»

Он потянул левую ногу — она выскакивала из валенка. Так и оставишь его под снегом. Надо осторожнее.

Наконец он вытянул ногу вместе с валенком. В валенке — снег, но этот не беда. За левой вытащил правую. Прополз два шага на коленях — достал портфель.

Почему-то сейчас ему уже вовсе не было страшно. Только бы добраться до папкиной могилы!

Тимка опять огляделся. Где ж она? Да вон рядом совсем. И памятник виден. Значит, на месте стоит. Тимка облегченно вздохнул.

Все же надо подойти поближе.

Тимка подошел. Могилу совсем замело. Снег глубокий — половина столба под ним. И дощечка. И на звездочке лежит снежок. Ветер его, что ли, прилепил к звездочке.

Могилу сейчас не отгребешь. Поэтому Тимка только стряхнул снег со звездочки и откопал дощечку. Надпись на ней полиняла, но Тимка все же разобрал: «Сизов…»

Сизов — это и Тимкина фамилия. А у матери по первому папке — Февралева.

«Вот если бы теперь могилу первого папки найти! — подумал Тимка. — Тогда бы утер я нос этому Махотину. Да только как ее найдешь! До Чехословакии далеко, и там, где искать, — неизвестно. Но все равно он не шпион! Не может этого быть».

Тимке стало почему-то холодно. Уж не потому ли, что он испугался? Нет! Это просто от снега. И в валенках снег, и в рукавицах, и шуба вся в снегу.

Он стал пробираться назад и вдруг почувствовал, что ему хочется как можно скорей выбраться на дорогу. Ноги словно сами несли его по сугробам. В одном месте он опять свалился, но удачно — не глубоко. Быстро встал и под горку на дорогу.

И все-таки он, наверное, боялся. Иначе чего же так торопился, бежал подальше от этого кладбища? А может, просто чтоб не простудиться? Чтоб быстрей оказаться дома, снять мокрые валенки, мокрую шубу? Может быть…

А то, что сходил на кладбище, — это хорошо. Это даже здорово. И главное, своими глазами увидел могилу, успокоился, что ничего с ней не случилось. А раз и могила и памятник на месте — не мог его папка письмо из-за границы прислать.

Дома Тимка сам затопил печку и положил на нее одежду. Мать не очень любит, когда Тимка сам топит печь. Но несколько раз она ему разрешала. Когда на собрании задерживалась или в районе до вечера была. Ну, а сегодня она и подавно не будет ругаться. Тимке нужно согреться и одежду высушить.

Скоро в комнате стало тепло. Приятно запахло дымком, жареным луком и гречневой кашей. Котелок с кашей мать оставила с утра, и теперь Тимка только поджарил ее на сковородке вместе с луком. Лука он не пожалел. Три луковицы накрошил. Это самое вкусное: гречка с луком.

Он уже согрелся и ел не торопясь, смакуя каждую ложку. Потом, чтобы не возиться с заваркой, выпил кружку кипятку с сахаром и сел за уроки.

Но уроки не шли в голову.

«Раз второй папка на месте лежит, как же это? — думал Тимка. — Не он, а первый, наверно…»

И тут Тимка вспомнил, как мать доставала письмо, а потом еще разные бумаги. Она говорила: «Похоронная».

«А куда же письмо это делось? Может, она с похоронной вместе положила?»

Тимка бросился к сундуку. С трудом снял с него чемоданы — один за другим. Тяжеленные! Потом открыл сундук. Перебрал вещи и наконец нашел знакомые бумаги.

«Погиб смертью храбрых…» — прочел в одной из них. Решил: «Это не то».

Потом нашел письмо.

«В боях за город Прагу — столицу Чехословакии… Похоронили мы его…» «И это не то».

Еще покопался в сундуке. Того письма, что мать достала из кармана шубы, не было.

Может, мамка с собой взяла?

Вдруг Тимка вспомнил:

«А под скатертью на столе? Что-то она положила…»

Он вернулся к столу и поднял угол скатерти.

«Письмо! И конверт не такой, как всегда. Марки — заграничные. Неужто оно?»

Адрес на конверте написан по-русски и еще как-то: Тимка не понял. Разобрал только: «Франкфурт-на-Майне». И чуть ниже — «Февралев И. К.».

Тимка вынул из конверта лист бумаги и стал читать:

Здравствуй, дорогая бывшая жена Мария!

Представляю, как удивишься ты, получив это мое письмо. Ты считаешь меня погибшим и, наверное, даже получила в свое время официальное уведомление о моей смерти. Но чего только не случается на войне! Меня уже и в покойники записали, и в могилу определили, да поторопились — очнулся я от бессознания и попал к хорошим людям. А наши-то, свои, бросили меня, считая скончавшимся. Так я чудом остался живым и вот теперь, через много лет, решил написать тебе.

От людей, бывавших в России, я узнал, что ты жива и находишься в прежнем месте, в нашей деревне, и будто бы даже стала партийной. Сначала я не поверил этому. Ведь ты — простая деревенская женщина и никогда не рвалась к политике…

Дальше Тимка ничего не понял. Читал-читал, а смысла слов понять не мог.

С трудом разобрал только конец:

…Остаюсь к тебе с большим приветом твой бывший муж Февралев Иван Константинович.

Передавай от меня поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо.

Не удивляйся, что это письмо написано незнакомым тебе почерком. На войне я повредил себе правую руку и теперь всегда пишу левой.

…Тимка проснулся, услышав сквозь дрему голос матери и еще чей-то — очень знакомый, по-домашнему приятный — и какие-то шаги.

«Когда же я уснул? Почему лежу на кровати, когда стоял возле стола и читал письмо? — пытался сообразить он. — И с кем же это мамка говорит? Значит, она уже вернулась?»

Ему не хотелось просыпаться. Но и любопытство не давало покоя.

Тимка приоткрыл один глаз. У стола сидела мать, а по комнате ходил Архимед — Николай Иванович. Ну конечно, это его голос слышал Тимка.

— Я и сама сегодня это поняла, — говорила Мария Матвеевна. — Кого ни встретишь, все знают. Одни спросят, другие промолчат, а чувствую — знают…

— Это все обычное любопытство, — подтвердил Николай Иванович, вышагивая по комнате. — Наверняка многие из самых добрых побуждений говорят, сочувствуют вам, а может, и жалеют. А есть, конечно, и такие, что с радостью понесут это просто как сплетню…

Тимка теперь уже внимательно прислушивался к разговору, хотя и не совсем понимал, о чем идет речь.

— Да, а мне-то каково? Жалеют ли, любопытствуют! — сказала мать. — Не легче! Сами понимаете, что в душе творится. И за что? Ведь ничего у меня нет, кроме ребят, все в прошлом. А эти два дня, как в тумане каком… Но откуда Тимок-то узнал? И письмо достал? Ведь спрятала…

— А от сынишки зря вы скрывали. Не сердитесь, но правильно он сделал, что прочел письмо. В деревне говорят. Ребята допекают… А письмо? Надо отвезти его в райком, — посоветовал Николай Иванович, — пускай там разберутся. Но я убежден, что все прояснится.

— Да я и сама так думаю, — тяжело вздохнула мать. — Ведь вот они и бумаги все, вы видели, и не такой он человек был…

Тимка уже понял, о чем разговор. А про райком Николай Иванович говорит для того, чтобы мамка там посоветовалась…

И, хотя Тимка вовсе не хотел этого, как-то само собой получилось, что он вдруг сказал:

— А я сегодня на кладбище был…

— Ну вот, и наследник проснулся! — весело произнес Николай Иванович. — Так как, будем Архимеда догонять?

— Будем, — согласился Тимка.

— Зачем же ты на кладбище был? — не поняла мать. Она подошла к кровати. — А мы пришли с Николаем Ивановичем, смотрим — ты за столом дремлешь… Вот и посоветовал Николай Иванович не будить тебя, в кровать перенести.

— Я после школы прямо туда пошел, — признался Тимка, — посмотреть папкину могилу, на месте ли она… Если бы знал про письмо… Ребята в школе болтают…

— Ну и глупенький ты еще у меня, — перебила его мать. — Разве об этом папке разговор идет?..

— А тогда надо и первого папки могилу найти, в Чехословакии которая, — сказал Тимка. — Чтоб узнать.

— Что ж, прав ваш сын, Мария Матвеевна! — поддержал Тимку Николай Иванович, продолжая ходить вокруг стола, как на уроке. — И здесь не миновать вам Нила Васильича…

16

…Вот почему мы убедительно просим вас, дорогие товарищи, содействовать нам в розыске этой могилы. Это очень важно для Марии Февралевой. Заранее благодарен вам. С коммунистическим приветом…

Из письма секретаря райкома КПСС Н. В. Старшинова в Главное управление Общества чехословацко-советской дружбы.

17

Одиннадцать лет Тимка живет на белом свете — а это не так уж мало, — и все эти годы он слышит о Ниле Васильевиче. Когда маленький был, ходить и разговаривать учился, он слышал это имя от матери и отца. А потом и на улице — в разговорах деревенских жителей, знакомых и незнакомых. Называли это имя по-всякому: и весело, и серьезно, и сурово, и с обидой, и спокойно. Но называли всегда так, будто нет для них важнее и главнее человека, чем неизвестный в то время Тимке Нил Васильевич. Еще бы! Он все знает, все понимает, и его уж никак не проведешь на мякине: «Вот приедет Нил Василич…», «Посоветуюсь-ка с Нил Василичем…», «А что Нил Василич скажет?..», «Да что там говорить! Ежели бы Нил Василич…», «Таких секретарей по всему свету поискать…», «Если б все такие, как Нил Василич…»

Получалось, что неведомый Тимке Нил Васильевич — существо необыкновенное.

Когда Тимка стал старше, он увидел однажды в районной газете фотографию, на которой была снята мать, еще разные люди и среди них — Нил Васильевич.

— О-о-о! — разочарованно протянул Тимка. — А я думал, что он вовсе не такой!

Папка посмеялся, взял у Тимки газету и сказал:

— А какой же? Такой, как есть! «Ни бог, ни царь и не герой…»

Но это было давно.

Тимка еще не вышел из дошкольного возраста. А что в то время он понимал?

Да и не один Тимка. Папка вон взрослый был, а если бы был жив, тоже понял, что ошибался! Насчет героя ошибался! «Ни бог, ни царь» — это верно! А вот «не герой» — неверно.

Как раз в прошлом году Нилу Васильевичу звание дали — Герой Социалистического Труда. И еще звездочку золотую и орден Ленина. Орден, как и мамке…

Поначалу, правда, Тимка не знал этого. Потому что взрослых газет не читал, а радиоприемник у них сломался — в районе, в мастерской был.

Просто в тот вечер приехал в Ельницы Нил Васильевич — и прямо к ним в дом.

И такой смешной разговор был. Мамка поздравляет Нила Васильевича, а он ей в ответ: «Стыдно мне перед тобой. Старый партийный бюрократ, а мне Звезду. А тебе, труженице, только орден». А она: «Ну, уж тоже сказал… Тебе спасибо за орден!» А Нил Васильевич: «Это тебе спасибо!» Она ему: «За что?» А он ей: «Ведь это я через тебя получил… И через таких, как ты, — простых русских женщин, что все на своих плечах выносят. Куда бы нам, начальству, без вас?» Мамка: «Что ты! Не смущай!» А Нил Васильевич: «Чего ж тут смущать! За показатели дали, за урожай в районе. Я, что ли, его выращиваю?»

Может быть, и верно. Ведь урожай в теплицах и парниках мамка выращивает. И ей за это орден Ленина дали.

Одно Тимке было непонятно. И сейчас непонятно. Почему мамка орден каждый день не носит? И Нил Васильевич тоже не носит. Ни орден, ни звездочку. Только по праздникам или там на разных собраниях. И то не каждый раз.

У Нила Васильевича Тимка, конечно, не спрашивал.

А у мамки спрашивал:

— Почему? А-а?

— Ну что ты, Тимок! — отвечала Мария Матвеевна. — Не на параде небось, чтоб каждый день носить. Да и перед людьми неловко. Сколько их такого же заслужили, а то и большего… Хвалиться перед ними, что ль?

Почему перед людьми неловко, Тимка тоже не очень понимал.

У них в совхозе человек десять с орденами и медалями. И многие носят. Ну, не многие, а некоторые. И мамка могла бы. А может, она пример с Нила Васильевича берет?

Нила Васильевича Тимка узнал, конечно, раньше того дня, когда он Героя получил. Он и в совхозе у них часто бывал, и в машине они как-то ехали в областной центр на слет. Матери не с кем было оставлять Тимку, и приходилось всюду брать его с собой. Вот и ехали они тогда вместе с Нилом Васильевичем на «козле» в город и потом — обратно. А в городе, пока мать на слете была, Тимка в гостинице сидел, а потом — в скверике. Читал книжку и смотрел на улицу.

В прошлом году Нил Васильевич в школе у них был, на приеме в пионеры.

Тимку тоже тогда принимали. Нил Васильевич повязал ему галстук и сказал:

— В мамку идешь! Хорошо! Поздравляю!

В школу он, наверное, потому приезжал, что раньше, когда-то очень давно («до войны», как мамка говорит), был учителем в их деревне. А потом его секретарем в Ельницах выбрали. И партизанил он, когда немцы были близко. А теперь-то уж, тоже давно, Нил Васильевич в районе работает.

И еще такое Тимка слышал. В районе большой неурожай с кукурузой вышел. И вот за это Нила Васильевича вдруг уволили из райкома и отправили учиться. Будто он виноват, что у них кукуруза сроду не росла.

Теперь Тимка знает, что ученье — не самая сладкая вещь. Вот и Нилу Васильевичу попало с этим ученьем!

Но только не дали Нила Васильевича в обиду: все люди в районе рассердились и стали письма писать — и в область, и даже в Москву. Подайте нам, мол, назад Нила Васильевича. Ни с кем другим работать не хотим! Целый год, говорят, писали. И добились наконец! Вернули Нила Васильевича в район и секретарем выбрали. Самым первым! Это потому, что все очень любят его и уважают.

А первый папка, говорят, с Нилом Васильевичем в одной стрелковой команде на соревнованиях выступал. И будто стрелял он не хуже Нила Васильевича, а лучше. Нил Васильевич еще в детстве очки носил, был близоруким. А папка хорошо видел.

О втором папке и говорить нечего. Они тоже много лет встречались. И на похоронах Нил Васильевич был. Только на поминки не остался: вызвали его куда-то…

Вот почему Тимка не удивился, когда мать собралась в район, к Нилу Васильевичу. И Архимед — Николай Иванович — вчера ей советовал. А если б и не советовал, она бы все равно поехала.

Тимка попросил:

— А меня возьмешь?

— Зачем, Тимок?

— Просто так, — сказал Тимка. — Неохота дома одному оставаться после школы…

Вчера, когда ушел Николай Иванович, мать все рассказала Тимке про письмо. Про то, что пришло оно из-за границы, из немецкого города Франкфурта-на-Майне, где есть недобитые фашисты, и про то, что написал его будто первый папка и что все это не может быть на самом деле. И еще мать добавила:

— А насчет Чехословакии верно ты, Тимок, сказал. Узнать бы все да и съездить туда, своими глазами посмотреть, где похоронен папка…

Как только кончились уроки, Тимка заторопился домой. Бросил портфель — и на парники к матери.

…Скоро они уже подъезжали к зданию райкома.

В коридоре на втором этаже мать встретила какого-то знакомого и от него узнала, что Нила Васильевича сегодня не будет.

— Приболел он что-то, доктора в постель загнали. Но вы обязательно домой к нему отправляйтесь. Сам звонил, наказал: «Февралева приедет, пусть домой ко мне приходит!»

— Неловко как-то, — заколебалась мать. — Болен человек, а я…

— Да какие же здесь неудобства! Наказал, так идите!

— Пойдем, — сказал Тимка.

И они пошли. Встретила их Нина — единственная дочь Нила Васильевича.

Тимка знает ее давно: Нина работает в районной газете и живет вместе с отцом.

— Я сейчас чайку горячего организую. Мама на работе.

Своего жилья Нил Васильевич не имел с той поры, как уехал из Ельниц. Снимал комнаты у старухи Мелентьевой в домике на тихой улице. Хозяйка, говаривали, сильно просчиталась с квартирантом.

Сначала, когда он пришел, цену заломила высокую, а потом узнала, что секретарь, так чуть у нее рассудок не помутился. Уж сколько лет прошло, а и сейчас кается перед Нилом Васильевичем, цену снижает, а тот не соглашается. «Как платил, — говорит, — так и буду платить».

Мать долго извинялась, что пришла к больному, да еще домой. От смущения опять напомнила Нилу Васильевичу про квартиру:

— Уж пора бы своим углом обзавестись. Не век же так, в квартирантах!

— От нее зависит, — сказал Нил Васильевич, кивнув в сторону дочери. — Сколько лет говорю: замуж пора. Вышла бы на сторону, глядишь, с квартирой муж попадется. Тогда и нас приютите, в уголок какой! А-а?! И еще от Людмилы моей. Занятой народ! Все им некогда… Ну, шучу, шучу!.. А то, что с сыном пришла, хорошо. Вот мы его сейчас конфетами будем угощать. Любишь?

— Что, конфеты? — спросил Тимка.

— Что ж еще! Конечно, конфеты! — сказал Нил Васильевич.

— Конфеты люблю, — признался Тимка.

— Шутишь все! — сказала Нина, заваривая чай. — Вы ему, Мария Матвеевна, подсказали бы насчет печени его. Не хочет лечиться, и вот — приступ за приступом. Вчера опять. Мы уж с мамой говорим, говорим ему… А он хоть бы что! А то еще и рюмку выпивает…

— Я с соседкой поговорю, — пообещала Мария Матвеевна. — Она какие-то травы готовит для печени. Очень, говорят, помогают.

— Знаю я ваши травы-отравы, — посмеялся Нил Васильевич. — Ничего, и так обойдется. А печенка у нашего брата — у кого она не болит!

— Да уж Советская власть всем хороша, — сказала Мария Матвеевна. — Всем волю, жизнь дала, а на вашего брата, партийных работников, столько взвалила, что до революции небось и не снилось никому. Чего только с вас не спрашивают! Самые несчастные-разнесчастные вы люди, как посмотрю!

— Счастливые! Самые счастливые! — сказал Нил Васильевич.

Вот и пойми их разговор!

Тимка сидел на кухне рядом с матерью и смотрел по сторонам.

В этой комнате он уже был однажды, когда они с матерью заезжали за Нилом Васильевичем, чтобы ехать в город. Как и в прошлый раз, в комнате было все просто. Стол, кровать железная, шкаф. И еще полка с книжками: одинаковыми, толстыми — красными, серыми и синими. На окне стояли хозяйкины цветы — герани, алоэ, фикусы. Горшки в бумагу обернуты. Бумага выгорела — желтая стала и с рыжими, ржавыми пятнами.

Нина поставила к отцовской кровати табуретку с тремя стаканами и вазочкой конфет:

— Согревайтесь, а я на рынок сбегаю да в аптеку.

— Ну, а теперь давай-ка письмо! — сказал Нил Васильевич, как только дочь вышла в сени. — Ведь с письмом пришла, верно? Я еще позавчера слышал. Потому и наказал в райкоме, чтоб тебя ко мне препроводили. Ну, что там? Кстати, при нем-то как? — спросил он, кивнув на Тимку. — Знает он?

— Знает, — сказала Мария Матвеевна. — И в школе знают. Дразнят уже.

— Тем паче пора… — сказал Нил Васильевич.

Мать протянула Нилу Васильевичу конверт:

— Вот… Не знаю, что и думать. Извелась совсем… И совестно…

Нил Васильевич, так и не притронувшись к чаю, стал читать письмо. Пока читал, желтоватое лицо его было серьезно, и, как заметил Тимка, он вроде бы и не удивился. Словно читал вовсе не это письмо, а какую-то обычную бумагу.

Прочитав письмо, Нил Васильевич положил его на одеяло и еще раз взял конверт. Посмотрел с лица и оборота.

— Значит, «Февралев И. К.»! — сказал он наконец, взяв стакан. — От Ивана! Ну и что ж, поверила ты?

— Прямо и не ведаю, верить или нет, — призналась мать. — Сам понимаешь, когда такое…

— Значит, поверила, Матвеевна! Поверила! Не Ивану, а письму этому! — произнес Нил Васильевич с явным огорчением. — Это самое плохое, что поверила… Ведь времена не те, чтобы такому сегодня верить.

— Да я…

— Что там «я»! Ведь по глазам вижу: поверила…

— А мне говорила — не веришь, — вставил Тимка.

Нил Васильевич помешал чай, сказал:

— Пейте-ка, пейте, а то остынет. — И вдруг заговорил громко, почти рассерженно: — Ведь фальшивка же это, подлость! Чистейшей воды фальшивка! Простым глазом видно! Как же поверить в такое? Ну, смотри! — Он отставил стакан и вновь взял письмо. — Давай проанализируем эту писулю по строчкам.

— Я не поверила совсем, — вставила мать. — Все думала: не мог он такое написать…

— Ладно, ладно, — продолжал Нил Васильевич. — Вот давай-ка лучше читать. Смотри: «Здравствуй, дорогая бывшая жена Мария…» Начнем с этого. Звал он тебя когда-нибудь так — Марией? Писал с фронта — «дорогая жена»?

— Нет, — ответила мать. — Он Машуткой звал. И с фронта писал «дорогая моя Машутка»…

— Вот и я помню, что никогда не звал! — подтвердил Нил Васильевич. — Бывало, задержимся с ним где — на стрельбище или на комсомольском собрании, — он твердит: «Пойду домой скорей. А то там Машутка волнуется…» Это ведь я тогда непутевый, холостой был… А дальше слушай: «Представляю, как удивишься ты» и так далее. Да вот: «…получила в свое время официальное уведомление о моей смерти». Что это? Разве это Ивана слова? Это бюрократ какой-то из казенного департамента мог бы так написать: «официальное уведомление»! Ни один русский человек так бы не сказал. А как говорили? «Похоронную получила». Ведь так?

— И сейчас так говорят, — подтвердила мать.

— Верно, и сейчас, — продолжал Нил Васильевич. — Слово-то это — «похоронная» — все знали: и старые, и малые. Теперь дальше пойдем. Смотри-ка, что здесь: «От людей, бывавших в России, я узнал, что ты жива и находишься в прежнем месте, в нашей деревне, и будто бы даже стала партийной». И дальше: «Ведь ты — простая деревенская женщина и никогда не рвалась к политике…» Это бывший-то комсомолец своей жене, бывшей комсомолке, пишет! Чепуха какая! Слова-то все не наши: «От людей, бывавших в России…», «будто бы даже стала партийной»!

Тимка не очень понимал Нила Васильевича, но чувствовал: Нил Васильевич сердится и в письмо не верит.

«Значит, не папка написал его, — думал Тимка. — А кто же тогда? Что не папка — точно. Не мог он так писать. А кто же все-таки? И почему от папкиного имени? И в деревне удивляются…»

— И ведь про Петю ни слова не пишет, — вставила Мария Матвеевна. — Сын ведь…

Нил Васильевич будто и не расслышал ее.

— Дальше пойдем, — сказал он. — Вот здесь: «Ну, а ты чего добилась со своей партийностью?» Что скажешь, Ивана это слова? Человек комсомольцем был, и притом — передовым комсомольцем. Жена у него — передовая комсомолка. Помнишь, как на собраниях выступали? Как агитаторами были? Как материалы Восемнадцатого съезда изучали? Что это — не партийность была?.. А дальше: «Я живу очень хорошо. Зарплата, как говорят у вас в России…» «У вас в России»! Да так эмигрант с сорокалетним стажем не скажет: «У вас в России»! Пусть они Россию давно не видел, и на коммунистов зол, и все же Россия для него — Россия. Сколько их таких в Россию после войны вернулось. Хоть умереть на своей земле и то за благо сочли. А здесь фальшиво насквозь! Белые нитки так и выпирают!..

Тимка слушал эти слова, и ему почему-то было так стыдно, будто он сам совершил непростительную глупость.

«А Махотин? Послушал бы он, — думал Тимка. — А я еще на кладбище ходил. Вот дурак!»

— И вот теперь самое главное, — говорил Нил Васильевич. — «За сим остаюсь к тебе с большим приветом…» Очень хорошо! И по имени-отчеству даже, чтоб ты, жена его, значит, не забыла! Да? Это знаешь как называется — камуфляж! Вроде бы подделка под русскую манеру. Но камуфляж — это всегда камуфляж, не более! Подделка! И опять же грубая, потому что смысл письма раскрывается ниже, вот здесь. «Передавай поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо». Вот именно: «Прочти мое письмо». Авось дураки поверят, что на их Западе жизнь сладкая, малиновая, дома и машины грошовые, а нам вроде и есть нечего, кроме этой самой «большевистской пропаганды»… Хитрый, надо сказать, замысел! Допустим, и не пойдешь ты, Матвеевна, с этим письмом по деревне, не станешь его читать, как в нем сказано, всем «мужикам и бабам». Тогда вторая задача у письма есть: тебя скомпрометировать. Вот, мол, человек партийный, на виду, передовой, а муж-то у нее — противник коммунизма. Глядишь, и перестанут этого человека уважать, испугаются. Хитро?

— Хитро, — согласилась мать. — Только вот я чего понять не могу: на кой же лях я, русская баба, им сдалась, чтоб на мне политику ихнюю строить?

— А на ком же, как не на тебе, русской бабе, земля наша стоит! И не на таких ли, как ты? Ведь это иным не только хлеба недодали, а колбасы, так они уже на рожон лезут, отменяй им существующую власть. Так-то, Матвеевна! И подожди, еще одно, — сказал Нил Васильевич. — Это, так сказать, уже из области криминалистики. Что здесь в конце письма этого написано, задумывалась: «незнакомый почерк», «правую руку повредил», «пишу левой»? Ложь! Письмо как раз правой рукой написано. Взгляни, Матвеевна, на наклон букв. Видишь? Наклон вправо. А левши, как известно, испокон веков пишут с наклоном влево. Вот и выходит, что это — просто оправдание чужой руки.

— Ведь и верно, — согласилась Мария Матвеевна. — И как ты, Нил Василич, все ловко объяснил?.. А я, дура…

— Как не совестно тебе, Матвеевна! А уж если хочешь знать, выскажу: вечно мы такие, русские, дураки. Себя кормим, полмира кормим, а все прикидываемся дурачками-чудачками: мол, политика не для нашего ума-разума и высокие материи тоже… А высокие-то материи трудом человека создаются. Иные нашими плодами пользуются и все русских долбают. Мол, и такие они, и сякие. А посмотри!..

— Что верно, то верно, — будто обрадовалась мать. — У меня вон Тимок включит там эти всякие порой Би-Би-Си и «Свободы», так ум за разум заходит, что они о нас говорят…

— И этот разговор, Матвеевна, прямое отношение к тебе имеет, — сказал Нил Васильевич. — Вот письмо это. Объяснить-то я объяснил тебе, как, конечно, мог, да ведь ты сама не разобрала. Как могла не разобрать, как поверить могла, что в письме этом сказано? Пусть хоть на минуту, а поверила? Ты — человек уважаемый, в газетах о тебе пишут, люди на тебя равняются, в Кремле на пленуме о тебе говорили: «Пример, мол, брать надо с Марии Февралевой…» Вот она, будь неладна, русская душа!..

— И верно, опростоволосилась я, Нил Василич, — призналась мать. — Самой теперь совестно… Одного никак понять не могу, уж не обессудь. Кто же это письмо мог сочинить? Как он знает про Ваню, про все?..

— Так это проще простого, — сказал Нил Васильевич. — Я неделю назад точь-в-точь такое письмо в обкоме читал. Наш работник КГБ привез. В Старицкий район было прислано, бригадиру их лучшему, у которой муж в Венгрии погиб. Тоже из Западной Германии, только не из Франкфурта…

— Откуда же они про меня-то узнали?

— А вспомни-ка, Матвеевна, сколько за эти годы делегаций всяких и туристов у нас побывало. Что ты думаешь, среди них не встречаются люди с нечистой совестью? И не сердись на меня, Матвеевна, но прямо скажу, честно. Не письмо меня это огорчило, а то, что ты в Иване усомниться могла. Жили вместе, одной верой исповедованы были, сил не жалели во имя этой нашей веры. Значит, коли уж так, до конца верить в человека надо. И после его конца!

«Верно как говорит, — думал Тимка. — Верить надо… И Николай Иванович верил».

— Вспомни-ка, Матвеевна, как со мною было, — сказал Нил Васильевич матери. — Ведь когда сняли меня, худо мне было, правда? А потому прежде всего худо, что подумал я: «Неужто верить мне перестали?» Да зря подумал. Люди верили. И добились правды! А хорош бы я сегодня был, если бы усомнились во мне…

— Мы тебе всегда верили, — подтвердила мать.

— Мне что! Не только мне надо верить! Всем верить. Живым — верить, а мертвых — помнить. За нас с тобой они голову сложили, самое дорогое отдали. А мы, чего греха таить, не всегда хорошо помним их. Вон у нас по району сколько забытых могил разбросано. А кто в том виноват? Не мы разве с тобой?.. Ну, а тебе… Признаюсь, черкнул я уже письмо в Чехословакию. Попросил, чтоб могилу Ивана нашли… Надо это и тебе, и ему, и всем нам надо!..

18

…А если говорить проще, то человек это такой, что его не только в братскую страну, а и в любую Америку послать можно… Не подведет…

Из характеристики на Марию Матвеевну Февралеву, выданной для поездки за границу.

19

Кажется, еще недавно люди ожидали хорошей зимы да обильного снега, а вот уж и зима позади, и весна идет навстречу скорому лету. Запоздалые январские и февральские снега сделали свое дело: укрыли землю от таких же запоздалых морозов и спасли озимые. Теперь зимы нет и в помине, а в полях вокруг Ельниц и других совхозных деревень поднимаются и озимые и яровые. И не весна, и даже не лето, а скорей уже урожайная осень царит в парниках и теплицах Марии Матвеевны. Там, что ни неделя, снимают щедрый урожай.

В праздничные майские дни зазеленели деревья в садах и рощицах, пробилась свежая поросль на лугах и полянах.

Вернулись в родные места заморские путешественники — грачи и скворцы. Навидались вдоволь разных земель и стран, полетали по просторам чужих небес и опять осели на земле своих предков, чтобы плодить новые пернатые семейства.

Держались они шумно, возбужденно и вместе с тем деловито и просто, без всякого хвастовства и зазнайства, принесенного из дальних странствий.

Даже воробьи, которых никак не обвинишь в непостоянстве к насиженным местам, шумели, радовались, кувыркались в лужах, в пыли, в майском воздухе, хотя и не видали никаких заграниц и наверняка никогда не мечтали о них.

Тимка, как любой ельницкий воробей, не мечтал раньше ни о каких заграницах и, больше того, имел о них самое отдаленное представление. Да и какие заграницы, когда ты не выезжал дальше своего областного центра и не был даже в Москве, где, как известно, побывать каждому хочется!

И вот:

— Собирайся-ка, Тимок, в дорогу, и знаешь какую дальнюю — в Чехословакию!

Тимка тысячи раз слышал о ней — о Чехословакии. И тысячи раз думал о ней. И все же он знал, что Чехословакия — это заграница. Может ли придуматься такое? Может!

Тимка знал, что такое случится. Догадывался потому, что мечтал. Знал, потому что мечтал. И Нил Васильевич им с мамкой говорил: «Езжайте — и все тут!» И еще добавлял: «Что ты, Матвеевна, смущаешься: к мужу на могилу едешь…»

Так чего там! Теперь действительно кажется, что всю жизнь только и грезил этой поездкой, ждал ее многие годы и месяцы, и теперь боишься думать, как бы она не сорвалась.

— На самом деле? Не понарошку?

— Не понарошку! Я уже с Петей созвонилась. Его командир части отпустил. Будет нас ждать в Москве, чтобы поспешить самолетом…

— Значит, и в Москве мы будем?

— И в Москве, Тимок! И в Москве!

— Вот это да!..

В эти майские дни последние уроки прошли так, будто они только и посвящались предстоящей их поездке. Даже перевод в пятый класс остался будто незамеченным. Зато в классе воцарился прочный радужный мир и завидное взаимопонимание, позволившее Тимке не только в меру поиздеваться над Лешкой Махотиным, а и принимать его — вместе с другими, конечно! — полезные советы и наставления:

— Адреса не забудь списать тамошних пионеров!

— Обязательно!

— И про нас-то, про нас расскажи им!

— Обязательно!

— Смотри записывай все, чтоб рассказать потом!

— Обязательно!

— Значки возьми с собой, марки и галстуки. Говорят, в Москве хорошие есть! Вроде подарков им от нас!

— Обязательно!

Советы давали все: одноклассники и старшеклассники, учителя и вожатые, сторожиха тетя Пелагея и ее дочь Настя, рабочие совхоза и деревенские старушки, продавщицы магазина и киномеханик клуба.

И на все следовал твердый Тимкин ответ:

— Обязательно!

И только раз Тимка смутился и не знал, что ответить.

Пришла старая учительница Валерия Анатольевна, пришла прямо домой, когда мамки не было, и сказала:

— Может быть, там, милый, дочку мою найдешь? Я уж и маме твоей говорила, и вот сейчас к тебе пришла — особо попросить. Вся жизнь моя в ней, сам понимаешь…

И она заплакала, и Тимка поразился, растерялся: учительница перед ним плачет.

— А еще советую тебе взять горсть нашей землицы да маленькую березку с корнями, — подсказал Тимке Архимед — Николай Иванович. — Правда, говорят, нельзя через границу землю везти и растения, да только, думаю, в Чехословакию можно: земля-то русская…

Это был дельный совет: привезти на могилу первого папки горсть родной земли и посадить там молодую березку.

Наконец все было готово и собрано. Приобретены пионерские значки в несчетном количестве и пять красных галстуков. Три пакета советских марок для обмена и толстая тетрадь в линейку для дневника. В специально сшитый Марией Матвеевной мешочек была насыпана земля из палисадника, а в пустой бутылке из-под кефира в воде зеленела липкими листочками молодая березка. Поправившийся Нил Васильевич примчался в Ельницы, очень огорчился, что они уезжают сегодня, наговорил массу добрых советов и умчался.

— Не сердитесь, — сказал. — В области пленум обкома…

Директор совхоза категорически наказал ехать в город на своей «Волге»…

И вот она уже стоит напротив Тимкиного дома, окруженная толпой, — здесь чуть ли не все жители Ельниц.

Уложены вещи, усажены пассажиры, и опять шофер в модной кепке тщетно пытается захлопнуть дверцы машины.

— Их тише надо, — советует Тимка.

— И верно, — соглашается шофер, когда дверцы наконец закрываются. — Сегодня как раз тихо! Угадал! Что, двинулись?

— Двинулись! С богом!

— Счастливой дороги! От нас не забудьте поклониться ихним людям! Народу ихнему поклон передайте!

И только Валерия Анатольевна молча стоит в стороне. Тихая, старая учительница. И вдруг бросается вперед к машине:

— Не забудьте моей просьбы, любезные! Не забудьте!..

Мария Матвеевна молча кивает головой.

— Обязательно! — обещает Тимка.

Летят под колесами «Волги» первые километры пути… Летят километры под колесами поезда. Далеко позади остались и Ельницы, и Москва, а впереди купается в утреннем солнце весны зеленая и не стареющая в своей древней красоте Прага.

Чуть покачиваясь из стороны в сторону, звеня и громыхая на поворотах, бойко катится по пражским улицам уютный трамвай. Он спешит, он торопится на окраину города, будто чувствуя и понимая человеческое нетерпение. И верно, он сделал все, что нужно, — прибежал на конечную остановку, кажется, раньше, чем мог.

Отсюда рукой подать до Небушиц, и, пожалуйста, не надо никаких машин и автобусов. Только пешком — по узким тропкам мимо цветущих акаций и веселых речек, а потом лесом, где, словно в заповеднике, собрались и дуб, и граб, и клен, и ясень, и сосна, и бук, и липа — всего четыре километра пути.

И вот уже перед глазами краснеют черепичными крышами в зелени садов домики Небушиц — сестры далеких Ельниц.

Песчаная дорожка ведет к памятнику. На нем высечены восемь русских фамилий и русских имен.

Фамилии эти сродни именам русских сел, городов, деревьев, цветов, красок, месяцев… Новоселов, Тулякова, Москвин, Березов, Васильев, Краснова, Желтов, Февралев.

Имена их просты, как имена их отцов и дедов, — Владимир, Александра, Николай, Павел, Василий, Клавдия, Сергей, Иван. Они были очень молоды в день смерти. И негасимый огонь славы, что горит над их могилой, хранит их молодость и по нынешний день.

У подножия памятника алеют чешские цветы, и в горстке русской земли растет молодая березка.

Рядом с теми, кто приехал сюда за тысячи верст, стоят те, кто здесь родился, вырос, постарел. И это они, юные, молодые, старые, это они, вечно благодарные, нанесли на памятник слова: «Мы ждали вас. Мы верили, что вы придете. Мы будем всегда вас помнить».

Пригласи друзей в Данинград
Данинград