- Часть вторая Волки перегрызлись
- Глава I Людовик Сварливый созывает свой первый совет
- Глава II Мессир де Мариньи все еще правитель королевства
- Глава III Карл Валуа
- Глава IV Кто же правит Францией?
- Глава V Замок над морем
- Глава VI Погоня за кардиналами
- Глава VII Цена папы
- Глава VIII Письмо, которое могло изменить все
Часть первая На заре царствования
Часть вторая Волки перегрызлись
Часть третья Дорога на Монфокон
Часть вторая
Волки перегрызлись
Глава I
Людовик Сварливый созывает свой первый совет
Всякий раз в течение шестнадцати лет Ангерран де Мариньи, входя в зал, где собирался Королевский совет, знал, что встретит там своих друзей. А этим утром, переступив порог зала, он сразу же почувствовал, что все, все переменилось, все пошло иначе, и замер на мгновение у двери, положив левую руку на ворот камзола и сжимая в правой руке мешок с бумагами.
Присутствовало обычное число членов Совета, разместившихся по обе стороны длинного стола; по-прежнему в камине весело ворчал огонь и по всему залу расплывался привычный запах горящих поленьев. А вот лица собравшихся на Совет были иными.
Само собой разумеется, здесь находились члены королевской фамилии, которые по праву и традиции присутствовали на Малом совете: графы Валуа и д’Эрве, граф Пуати и юный принц Карл, коннетабль Гоше де Шатийон; однако сидели они не на своих обычных местах; а его высочество Валуа уселся справа от королевского места, на том самом месте, где восседал ранее сам Мариньи.
В числе присутствующих он не увидел ни Рауля де Преля, ни Николя де Локетье, ни Гийома Дюбуа, прославленных легистов и верных слуг Филиппа Красивого IV. Новые люди заняли их места. Матье де Три, первый камергер Людовика, Этьен де Морнэ, канцлер графа Валуа, и многие другие, которых Мариньи знал, но с которыми ему еще не случалось ни разу встречаться на заседании Малого совета.
Не то чтобы это была полная смена кабинета министров, но, если говорить современным языком, это, во всяком случае, свидетельствовало о значительном изменении в его составе.
Из прежних советников Железного короля остались только двое: Юг де Бувилль и Беро де Меркер, – бесспорно, лишь потому, что оба по рождению принадлежали к самой высшей знати. Да и то их оттеснили в конец стола. Всех советников-горожан отстранили. «Могли хоть по крайней мере предупредить меня», – подумал Мариньи, не сумев сдержать гневного движения. И, обратившись к Югу де Бувиллю, он спросил подчеркнуто громко, так, чтобы его слышали все присутствующие:
– Надо полагать, что мессир Прель занедужил? А почему я не вижу здесь ни мессира Бурдуне, ни мессира Бриансона, ни Дюбуа? Что помешало им явиться на заседание? Принесли ли они свое извинение по поводу самовольной неявки?
Толстяк Бувилль нерешительно молчал, потом, собравшись с силами и потупив, как виноватый, глаза, ответил на вопрос коадъютора:
– Не мне был поручен созыв Совета. Эту обязанность выполнял мессир де Морнэ.
Взгляд Мариньи сразу стал жестким, и все присутствующие невольно подумали, что сейчас произойдет взрыв.
Но его высочество Валуа поспешил вмешаться и заговорил с нарочитой учтивостью и медлительностью:
– Не забывайте, мой добрый Мариньи, что король созывает Совет по собственной воле и желанию. Таково право монарха.
В этом обращении «мой добрый Мариньи» прозвучали высокомерие и снисходительность, не ускользнувшие от чуткого уха правителя Франции. Никогда при жизни Филиппа Красивого Валуа не посмел бы говорить с коадъютором в таком тоне. Мариньи хотел было возразить, что таково и впрямь право короля – приглашать на Совет того, кто ему угоден, но что его, Мариньи, долг подбирать людей, которые смыслят в делах, а знание государственных дел в один день не приходит.
Но он смолчал – он счел более благоразумным беречь силы для решающего боя – и с невозмутимо спокойным видом уселся напротив его высочества Валуа, на свободное место по левую руку короля.
Ангеррану де Мариньи исполнилось пятьдесят два года, рыжие его волосы потеряли с годами свой огненный оттенок, но торс был по-прежнему мощен и по-прежнему широка была грудь. Резко очерченный волевой подбородок круто выступал вперед, кожа была нечистая, нос короткий, с глубоко вырезанными ноздрями. Голову он держал слегка наклоненной вперед и напоминал быка, готового боднуть. Из-под тяжелых век блестел живой, быстрый, властный взгляд, а тонкие нервические руки являли резкий контраст с его грузной фигурой.
Коадъютор раскрыл мешок, достал оттуда бумаги, пергаменты и дощечки и аккуратно разложил их перед собой. Затем пошарил под доской стола и, не найдя на новом месте крюка, на который обычно вешал мешок, досадливо вздохнул и пожал плечами.
Пользуясь отсутствием короля, его высочество Валуа завел разговор со своим племянником Карлом и объявил, что сейчас тот узнает добрую весть и что он просит принца поддержать все его предложения. Вопреки трауру, царившему при дворе, а возможно, и благодаря ему Карл Валуа казался еще более нарядным, чем обычно. Черный бархат камзола не уступал по красоте и ценности мехам, а серебряное шитье и горностаевая опушка придавали графу Валуа сходство с богато разубранной лошадью, впряженной в похоронные дроги. Он не принес с собой ни бумаг, ни пергамента, не собираясь, видимо, делать записей. Обязанность читать и писать за королевского дядюшку выполнял его канцлер Этьен де Морнэ – Карлу Валуа достаточно было вещать.
В коридоре послышались шаги.
– Король Людовик, – провозгласил Юг де Бувилль.
Валуа поднялся с места первый с подчеркнутой торжественностью и почтительностью, в которой, однако, чувствовался оттенок покровительства.
Людовик Х быстрым взглядом обвел поднявшихся при его появлении участников Совета.
– Прошу, мессиры, извинить мое запоздание.
И замолк, раздосадованный фразой, так некстати сорвавшейся с его губ. Он совсем забыл, что король не может опоздать, ибо он последним входит в залу Совета.
И снова, как накануне в Сен-Дени, как нынешней ночью, его охватил тоскливый страх.
Настал час показать себя истинным владыкой. Но разве станешь им в одну минуту, если даже свершится немыслимое чудо? Людовик застыл в выжидательной позе, слегка расставив руки; белки его глаз покраснели от бессонницы, ибо недолгий предутренний сон не подкрепил его. Он совсем забыл, что должен предложить сесть членам Совета и сесть сам.
Шли минуты; всеобщее молчание становилось тягостным, и каждый чувствовал, что король колеблется, не зная, что следует предпринять.
Наконец Мариньи сделал единственно нужный жест – он тихонько подставил королю кресло, как бы желая помочь ему занять подобающее место.
Людовик сел и буркнул под нос:
– Садитесь, мессиры.
Мысленно он пытался представить себе на этом месте покойного отца и невольно повторил его позу: положил обе ладони на стол и уставился в пространство пристальным, как бы отсутствующим взглядом. Эта поза придала ему уверенности, и, обернувшись к двум своим братьям, он произнес вполне непринужденным тоном:
– Знайте, мои возлюбленные братья, что первый мой указ касается вас обоих. Нашею волею, Филипп, графство Пуатье будет отныне именоваться пэрством, и вы сами войдете в число наших пэров, дабы вы могли стать при мне тем, кем был наш дядя Валуа при усопшем нашем отце – вечная ему память! – и помогали бы мне нести королевский венец. Вы, Карл, получите в удел ленное владение графство Марш, каковое наш отец выкупил у Лузиньянов и каковое, насколько мне известно, намеревался передать вам в дар.
Филипп и Карл поднялись с места и, подойдя к королю, в знак благодарности облобызали его. Его высочество Валуа метнул на своего племянника Карла красноречивый взгляд, сопровождавшийся не менее выразительным взмахом руки. «Вот видишь, – говорил этот взгляд, – видишь, я пекусь о тебе денно и нощно».
Все присутствующие с довольным видом закивали головой: начало было неплохое.
Был недоволен один лишь Людовик X: он забыл, открывая заседание, отдать дань уважения памяти покойного отца и упомянуть о преемственности власти. А ведь он заранее, еще с утра, приготовил несколько пышных фраз; но в минуты волнения, при входе в зал Совета, они начисто вылетели из его головы, и теперь он не знал, что сказать дальше.
Снова воцарилось тягостное молчание. Слишком явно ощущалось здесь чье-то отсутствие – отсутствие покойного короля Филиппа.
Ангерран де Мариньи пристально глядел на молодого короля, видимо, ожидая, что тот обратится к нему со следующими словами: «Мессир, утверждаю вас в исполняемой вами должности коадъютора и главного правителя государства, камергера, распорядителя казны и строений, смотрителя Лувра…»
Но так как ожидаемой фразы не последовало, Мариньи заговорил сам так, будто она была произнесена вслух:
– О положении каких дел будет угодно выслушать его королевскому величеству? О поступлении податей и налогов, о состоянии казначейства, о решениях парламента, о неурожае, поразившем провинции, о положении в гарнизонах, о Фландрии, о требованиях и прошениях баронских лиг Бургундии и Шампани?
Подспудный смысл этих слов был вполне ясен: «Государь, вот какими вопросами ведаю я, да и многими другими, о которых я могу еще долго вам говорить. Неужели вы полагаете, что сумеете обойтись без меня?»
Оглушенный словами коадъютора, Людовик Сварливый тревожно обернулся к дяде Валуа, всем своим видом моля его о помощи.
– Мессир де Мариньи, король собрал нас здесь сегодня не ради всех этих дел, – произнес граф Валуа, – их он заслушает позже.
– Ежели меня не предупредили о цели созыва Совета, мне волей-неволей приходится только гадать, – возразил Мариньи.
– Королю, мессиры, – продолжал Валуа с таким видом, будто никто и не прерывал его, – королю угодно выслушать наше мнение по поводу самоважнейшего дела, каковое, как и положено доброму государю, заботит его прежде всего: я имею в виду вопрос о потомстве и престолонаследии.
– Совершенно верно, мессиры, – подтвердил Людовик Сварливый, стараясь возвышенностью тона смягчить заурядность своего заветного желания. – Первый мой долг – это забота о престолонаследии, и поэтому мне нужна супруга…
Тут Людовик внезапно умолк.
– Король считает, что ему следует взять другую супругу, – пояснил Валуа, – и после долгих размышлений его внимание привлекла Клеменция Венгерская, племянница короля Неаполитанского. Прежде чем посылать послов, нам желательно выслушать по сему поводу ваше мнение.
Это «нам желательно» неприятно поразило слух большинства членов Совета. Стало быть, королевством правит отныне его высочество граф Валуа?
Длиннолицый Филипп Пуатье наклонил голову и отвернулся. «Так вот, значит, почему, – подумал он, – меня для начала сочли нужным умаслить, пожаловав звание пэра! Если бы Людовик не вступил в новый брак, я был бы вторым претендентом на престол после крошки Жанны, с которой не все чисто по линии законнорожденности. А если он женится и наплодит детей, я останусь ни при чем… И решили-то они это в обход Карла и меня, а ведь мы в том же положении, что и сам Людовик: ведь и наши жены тоже сидят в заточении».
– Каково по этому поводу мнение его светлости де Мариньи? – спросил Филипп, желая уколоть дядю.
Он сознательно совершил бестактность, и немалую, против старшего брата, ибо один король, и только он, имел право предлагать советникам высказывать свое мнение по тому или иному вопросу. Трудно даже представить, чтобы подобное своеволие могло произойти в присутствии покойного короля Филиппа.
Но ныне каждый, казалось, получил право распоряжаться, и коль скоро дядюшка нового короля позволил себе публично возглавить Совет, так почему же было королевскому брату не разрешить и себе подобной вольности?
Мариньи чуть склонил свой бычий лоб, и все поняли, что сейчас он бросится в бой.
– Клеменция Венгерская, безусловно, имеет все качества, дабы стать королевой, – начал он, – и в первую очередь потому, что к ней обратился мыслью наш король. Но, за исключением того, что она является племянницей его высочества Валуа – одного этого обстоятельства более чем достаточно, чтобы заслужить нашу любовь, – я не вижу для королевства особых выгод от этого союза. Ее отец Карл Мартел скончался уже давно; будучи лишь номинально королем Венгрии, ее брату Шароберу (в отличие от его высочества Валуа, произносившего эти имена подчеркнуто на итальянский лад, Мариньи выговаривал их с чисто французским акцентом), брату ее Шароберу только в прошлом году, после пятнадцати лет интриг и походов, удалось добыть себе мадьярскую корону, которая не особенно-то прочно держится на его голове. Все ленные владения и домены Анжуйского дома уже распределены между членами этого семейства, столь многочисленного, что оно расползлось по всему свету, как жирное пятно на чистой скатерти, и вскоре, чего доброго, станут говорить, что даже королевский дом Франции лишь одна из ветвей Анжуйского дома. От подобного брака нельзя ждать ни округления наших владений, о чем неизменно пекся король Филипп, ни военной помощи, буде в ней представится необходимость, ибо у этих принцев, живущих за тридевять земель, и без того много хлопот со своими собственными владениями. Короче, государь, я уверен, что ваш батюшка был бы против этого союза, ибо в приданое, скажем прямо, мы получим скорее облака, нежели земли.
Его высочество Валуа побагровел от злости, и нога его нервно задрожала под столом. Каждое слово было направлено против него, в каждой фразе содержался коварный намек по его адресу.
– Хорошенькое дело, мессир де Мариньи, – воскликнул он, – говорить за мертвых, которые уже покоятся в могиле. А я вам вот что отвечу: добродетель королевы дороже любой провинции! Прекрасный союз с Бургундским домом (союз, за который вы так ратовали и сумели под шумок убедить в его выгодности моего брата), однако, не обернулся к столь уж большой выгоде, как вы сами можете убедиться. Позор и горе – вот к чему он привел.
– Верно, верно, так оно и есть! – вдруг крикнул Людовик Сварливый.
– Государь, – возразил Мариньи, и в голосе его прозвучала еле заметная нотка презрения, – вы были еще слишком молоды тогда, когда покойный король решил вопрос о вашем браке, да и его высочество Валуа что-то не особенно возражал против подобного альянса, иначе разве он поспешил бы женить собственного сына на сестре королевы Маргариты, лишь бы стать в еще более короткие отношения с вашей супругой и вами; кстати сказать, в спешке он даже не заметил кое-каких изъянов своей будущей невестки.
Валуа не смог отпарировать нанесенный ему удар и промолчал. Однако и без того румяные его щеки побагровели. И впрямь, он счел весьма ловким ходом женитьбу старшего своего сына Филиппа на младшей сестре Маргариты, известной под именем Жанна Младшая или Жанна Хромоножка, потому что одна нога принцессы была значительно короче другой. Сейчас Маргарита находится в заключении, а Хромоножка благоденствует в его семье.
– Женская добродетель столь же преходяща, как и женская краса, государь, – продолжал Мариньи, – а земельные владения нетленны. И его высочество Пуатье, который и поныне владеет Франш-Конте, подтвердит мои слова.
– Для чего собрался сегодня Совет? – резко произнес Валуа. – Для того, чтобы слушать самохвальство мессира де Мариньи, или для того, чтобы исполнить волю короля?
Голоса зазвучали громче: Малый королевский совет явно превращался в арену сведения личных счетов.
– Дабы исполнить государеву волю, ваше высочество, не следовало бы слишком забегать вперед, – отрезал Мариньи. – На словах можно посулить королю всех принцесс мира, и я вполне понимаю его нетерпение, но начинать-то надо с начала – первым делом надо развести короля с законной супругой. Боюсь, что граф Артуа привез вам из Шато-Гайара не очень утешительный ответ, во всяком случае, не тот, какого вы ждали, – добавил коадъютор, желая показать свою осведомленность. – Расторжения брака можно требовать только тогда, когда будет папа…
– Вы обещаете нам папу уже целых полгода, Мариньи, но папа никак не вылупится из этого призрачного конклава. Ваши посланцы так застращали и задергали кардиналов, собравшихся в Карпантрассе, что большинство их, подобрав сутану, разбежались куда глаза глядят, и теперь попробуй отыщи их. Уж где-где, но здесь хвалиться вашими славными деяниями отнюдь не место! Если бы вы вели себя осмотрительнее, если проявляли бы больше уважения к посланцам господа бога, до которого вам, впрочем, никакого дела нет, мы бы теперь не знали хлопот.
– Я старался, как мог, чтобы выбор папы не пал на ставленника Неаполианского короля, ибо король Филипп желал, чтобы папа был полезен Франции.
Напрасно думают, что люди властолюбивые держатся за власть, понуждаемые лишь жаждой наживы и почестей. Прежде всего и больше всего ими движет почти абстрактная страсть направлять судьбы мира, не допускать, чтобы они свершались помимо их воли, воздействовать на мир и во всех случаях быть непогрешимыми. А богатство, почести – это лишь знаки или орудия их могущества.
Оба, и Мариньи и Валуа, являли собой две характерные разновидности этой породы, и почти всегда на Королевских советах возвеличившийся горожанин одерживал верх над принцем крови. Один лишь Филипп Красивый мог мановением руки унимать страсти двух противников, умело обращая таланты одного на военное поприще, а таланты другого на поприще политики.
Людовик Х ничего не понял в этой внезапно поднявшейся буре страстей: слишком быстро и резко велись споры, чтобы он успевал следить за ними, да и тягостные воспоминания минувшей ночи по-прежнему томили его.
Его высочество д’Эвре счел уместным вмешаться, дабы водворить в умах спокойствие и выдвинуть предложение, каковое примирило бы две противоположные точки зрения.
– Ежели в обмен на брак с принцессой Клеменцией мы добьемся от Неаполитанского короля согласия на избрание папы из числа французских кандидатов и ежели он будет избран незамедлительно… – начал было он.
– Само собой разумеется, ваше высочество, такое предложение приемлемо, – ответил Мариньи уже более миролюбивым тоном. – Боюсь только, что из этого ничего не выйдет.
– Во всяком случае, ничто не помешает нам сообразно королевской воле послать в Неаполь послов.
– Безусловно так, ваше высочество.
– А ваше мнение, Бувилль? – неожиданно обратился Людовик Сварливый к бывшему камергеру своего отца с явной целью показать, что ход прений направляется королевской волей.
Толстяк Бувилль даже подскочил от неожиданности. Он был образцовым камергером и безупречным домоправителем, строго следившим за расходами, но звезд, что называется, с неба не хватал: недаром Филипп Красивый во время заседания Совета обращался к Бувиллю лишь затем, чтобы тот приказал открыть или закрыть окна.
– Государь, – начал он, запинаясь, – бы избрали себе супругу из благородной семьи, свято чтущей рыцарские традиции. Мы за честь сочтем служить новой королеве.
Он умолк, подметив взгляд Мариньи, явно говоривший: «И ты, Бувилль, предал меня!»
Юг де Бувилль, нормандец, как и Мариньи, был на пять лет старше коадъютора. Это у него начал Мариньи в качестве конюшего свою головокружительную карьеру. В скором времени конюший обогнал своего сеньора, но, храня верность, не забывал о нем в часы блистательного продвижения по лестнице славы.
Толстяк Бувилль потупился. Он был столь безгранично предан королевскому дому, столь ослеплен величием земных владык, что умел лишь поддакивать каждому их слову. Один он не замечал умственного убожества Людовика Сварливого, для него это был Король с большой буквы, и Бувилль готовился служить ему все с тем же примерным рвением, с каким служил он покойному Филиппу.
Подобное раболепство было незамедлительно вознаграждено, ибо Людовик Сварливый, к великому изумлению всех присутствующих, объявил, что посылает в Неаполь не кого иного, как Юга де Бувилля.
Никто не стал возражать. Граф Валуа, решив, что все самые щекотливые вопросы он уладит в письмах, даже обрадовался, что в качестве посла поедет человек недалекий, покорный – другими словами, именно такой, какой ему и нужен. А Мариньи, в свою очередь, думал: «Что ж, посылайте Бувилля. Да это же дитя невинное, ни на грош хитрости в нем нет, увидите, с чем он вернется».
Верный слуга короля, получив нежданно-негаданно столь важное поручение, даже зарделся от гордости.
– Не забудьте же, Бувилль, что мне нужен папа, – напомнил король.
– Только об этом и буду печься, государь.
Людовик Х потребовал назначить срок отъезда. Ему хотелось, чтобы посол был уже в дороге, и внезапно он заговорил властным тоном:
– На обратном пути заезжайте в Авиньон и потрудитесь поторопить конклав. А коль скоро говорят, что все эти кардиналы люди продажные, потребуйте побольше золота у мессира де Мариньи.
– А где взять золото, государь? – осведомился последний.
– Как, черт возьми, где? В казне, конечно!
– Казна пуста. Вернее, государь, там осталось ровно столько, чтобы рассчитаться с долгами, самый поздний срок выплаты которых день святого Николая. И ни гроша больше.
– Как так, казна пуста? – воскликнул Валуа. – Почему же вы не сказали нам об этом раньше?
– Я, ваше высочество, хотел начать с этого вопроса, но вы сами не дали мне говорить.
– А почему казна пустует, по вашему мнению?
– Да потому, ваше высочество, что, когда народ голодает, трудно взимать подати и налоги. Потому, что бароны, как вам первому известно, – продолжал Мариньи, дерзко возвысив голос, – отказываются вносить пошлины, на уплату которых согласились по доброй воле. Потому, что заем, сделанный у ломбардских торговых компаний, ушел до последнего гроша на войну с Фландрией, на ту войну, которую вы с достойным лучшего применения упорством уговаривали нас вести…
– …и которую вы пожелали закончить по собственному почину, – вскричал Валуа, – прежде чем наши рыцари успели одержать победу и прежде чем успела пополниться наша казна. Ежели королевство Французское не извлекло особых выгод из тех более чем странных договоров, которые заключали вы, то полагаю, что для вас лично, Мариньи, дело обернулось иначе, ибо не в ваших привычках забывать себя при заключении сделок. Слава богу, я это испытал на своей шкуре.
Последняя фраза Карла Валуа содержала прямой намек на одну сделку между ним и Мариньи: в 1310 году граф упросил коадъютора уступить ему свое ленное владение Шанрон в обмен на Гайфонтэн и тут же начал вопить, что его нагло обманули.
– Как бы то ни было, – заметил Людовик X, – Бувилль должен незамедлительно отправиться в путь.
Даже не оглянувшись в сторону короля, словно не слыша его слов, Мариньи гневно воскликнул:
– Государь, я был бы весьма признателен, если бы его высочество Валуа выразился яснее насчет лилльских договоров или взял свои слова обратно.
Глубокое молчание воцарилось в зале. Дерзнет ли граф Валуа повторить вслух ужасное обвинение, которое он только что бросил в лицо коадъютору своего покойного брата?
И граф Валуа дерзнул:
– Я скажу вам прямо, мессир, что говорят люди у вас за спиной, а говорят они, что фламандцы подкупили вас, дабы вы отвели с их земель наши войска, и что вы присвоили себе те суммы, которые должны были поступить в государственную казну.
Мариньи поднялся с места. Его обветренное, грубое лицо побледнело от гнева, и теперь он действительно походил на свою статую, воздвигнутую в Гостиной галерее.
– Государь, – начал он, – сегодня я выслушал столько, сколько благородному человеку не приходится слышать за всю свою жизнь… Все, что я имею, я получил милостью вашего батюшки за те труды, что делил с ним в течение шестнадцати лет. Меня только что обвинили в вашем присутствии в воровстве и в сговоре с врагами королевства; никто не поднял голоса в мою защиту, и в первую очередь я не слышал вашего голоса, государь. Я требую назначения особой комиссии по проверке дел, отчитываться в которых я обязан перед вами, и только перед вами.
Гнев заразителен. Людовик Х внезапно рассвирепел: его раздражало вызывающее поведение Мариньи – с первой минуты заседания тот шел наперекор всем планам короля, обращался с ним, с королем, как с мальчишкой, подчеркивал его, Людовика, ничтожество, славословя покойного государя.
– Что ж, мессир, комиссия будет назначена, раз вы сами того просите, – ответил он.
Этими словами Людовик Сварливый лишил себя единственного министра, способного вершить вместо него дела и помогать в управлении государством. Люди посредственные терпят около себя лишь льстецов, что и понятно: стараниями льстеца посредственность может не считать себя таковой. Еще долгие годы Франции было суждено расплачиваться за эти сорвавшиеся в гневе слова.
Мариньи взял свой мешок, сложил в него бумаги и направился к дверям; его действия лишь усилили гнев Людовика Сварливого.
– С сегодняшнего дня, – добавил он, – вы уже не ведаете больше нашей казной…
– Я и сам поостерегся бы ведать ею впредь, государь, – ответил Мариньи с порога.
Спустя мгновение послышались его шаги и тут же затихли в глубине коридора.
Карл Валуа торжествовал и дивился этой скорой развязке.
– Вы не правы, брат мой, – обратился к нему граф д’Эвре, – нельзя так круто обходиться с человеком.
– Нет, я более чем прав, – отрезал Валуа, – и вскоре вы сами первый будете меня благодарить. Этот Мариньи – язва на теле государства, и наша задача выжечь ее как можно скорее.
– Так, значит, когда же, дядя, – спросил Людовик Сварливый, возвращаясь к засевшей ему в голову мысли, – когда же вы отправите послов к мадам Клеменции?
Как только Валуа пообещал, что Бувилль пустится в дорогу никак не позже чем через неделю, король закрыл заседание Совета. Ему не терпелось лечь и вытянуть затекшие ноги.
Глава II
Мессир де Мариньи все еще правитель королевства
Весь обратный путь, который де Мариньи, как и обычно, совершил под охраной трех жезлоносцев, в сопровождении двух писцов и одного конюшего, он раздумывал о происшедшем, но так и не мог понять, что, в сущности, случилось и почему обычно столь благосклонная фортуна вдруг от него отвернулась. Ярость ослепила его, мешала осмыслить случившееся. «Этот мошенник, этот хищник обвинил меня в том, что я наживался на договорах, – твердил он про себя, – кто бы говорил, да не Валуа! И этот жалкий король, у которого ума меньше, чем у мухи, а злобы больше, чем у осы, ни слова не сказал в мою защиту, да еще отобрал от меня казну!»
Мариньи гнал коня, не замечая ни уличной суеты, ни людей, не видя неприязненных лиц парижан, расступавшихся перед коадъютором. Его не любили. Он управлял людьми с такой недосягаемой высоты, управлял ими так долго, что уже давно потерял привычку смотреть на них.
Добравшись до своего особняка, стоявшего на улице Фоссе-Сен-Жермен, он спрыгнул с коня, не обратив внимания на конюшего, поспешившего подставить ему плечо, быстрым шагом пересек двор, сбросил плащ на руки первого попавшегося слуги и, прижимая к себе мешок с бумагами, поднялся по широкой лестнице, ведущей на второй этаж.
Особняк этот меньше всего походил на жилище частного лица, скорее он напоминал министерство: массивная мебель, массивные канделябры, толстые ковры, тяжелые портьеры – все это было прочно, крепко, рассчитано на многие годы. Целая армия слуг поддерживала в доме порядок.
Ангерран де Мариньи распахнул дверь залы, где, как всегда, его поджидала жена. Супруга коадъютора, сидя в углу у камина, играла с крошечным песиком, привезенным из Италии и напоминавшим скорее миниатюрную лошадку своей светло-серой гладкой шерстью. Ее сестра, мадам де Шантлу, болтливая вдовушка, сидела с ней рядом.
По лицу мужа мадам де Мариньи сразу поняла, что произошло несчастье.
– Ангерран, друг мой, что случилось? – воскликнула она.
Жанна де Сен-Мартэн, крестница покойной королевы Жанны, жены Филиппа Красивого, жила в состоянии непрерывного восхищения перед своим супругом и посвятила себя преданному ему служению.
– А произошло то, – ответил Мариньи, – что теперь, когда нет хозяина и некому держать кнут, псы набросились на меня.
– Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
Мариньи сухо ответил, что, слава богу, он достаточно взрослый и как-нибудь защитит себя сам, и от тона, каким были произнесены эти слова, на глазах его супруги выступили слезы. Ангерран заметил это и устыдился своей грубости. Он взял жену за плечи и поцеловал ее в лоб, в то место, где начинали курчавиться ее пепельные волосы.
– Знаю, знаю, Жанна, – промолвил он, – только вы одна на всем свете и любите меня.
Он прошел в свой рабочий кабинет, бросил на сундук мешок с бумагами. Руки его тряслись, и он чуть было не выронил подсвечник, перенося его на стол. Он чертыхнулся и начал шагать от окна к камину, чтобы собраться с мыслями и дать улечься гневу.
«Вы отобрали у меня казну, но вы забыли обо всем прочем. Не так-то легко вам удастся меня сломить. Поживем – увидим».
Он взял со стола колокольчик и позвонил.
– Живо пришли четырех жезлоносцев, – приказал он вошедшему слуге.
Вскоре четверо вытребованных коадъютором жезлоносцев стремительно вбежали в залу, держа в руках жезлы с традиционной лилией. Мариньи повелительно обратился к ним:
– Ты – позовешь ко мне мессира Алэна де Парейля, он, должно быть, находится сейчас в Лувре. Ты – сбегай в епископский дворец за моим братом архиепископом. Ты – приведешь сюда мессиров Гийома Дюбуа и Рауля де Преля, а ты – мессира де Локетье. Отыщите их во что бы то ни стало. Я буду ждать их здесь, у себя.
Жезлоносцы бросились исполнять приказание своего господина, а Ангерран, приоткрыв двери в кабинет, где трудились писцы, крикнул:
– Кого-нибудь ко мне для диктовки.
На пороге появился писец, таща за собой пюпитр и перья.
«Государь, – начал диктовать Мариньи, подойдя к камину и грея поясницу, – в том состоянии, в каком нахожусь я после того, как господь бог отозвал к себе величайшего из монархов Франции…»
Он писал Эдуарду II, королю Англии и зятю Филиппа Красивого, женатого на дочери последнего Изабелле Французской. Начиная с 1308 года, когда был заключен этот союз, подготовленный стараниями Мариньи, правитель государства Французского не раз оказывал Эдуарду многочисленные услуги политического или сугубо частного характера. Однако брак получился неудачный, и Изабелла жаловалась на извращенные склонности и равнодушие своего супруга. Да и в Гиени положение по-прежнему оставалось напряженным… Вместе со своим лютым недругом Карлом Валуа Мариньи представлял короля Франции на церемониях, имевших место в Вестминстере по случаю восшествия Эдуарда на престол. В 1313 году английский король во время своего пребывания во Франции в благодарность назначил коадъютору пожизненную пенсию в сумме тысячи ливров в год.
Ныне в помощи короля Эдуарда нуждался сам всесильный Мариньи, и он обращался к Англии с просьбой оказать ему покровительство. Он умело намекнул в своем письме, что в интересах Англии, чтобы руководство делами Франции пребывало в прежних руках. Те, что трудились вместе для обеспечения мира между двумя великими державами, должны и впредь действовать сплоченно.
Писец поспешно просушил пергамент и представил его на подпись Мариньи.
– Прикажете передать через гонцов? – осведомился он.
– Нет, никаких гонцов. Письмо передаст по назначению мой сын. Пусть один из писцов отыщет его, если только он не дома.
Когда писец вышел, Мариньи расстегнул верхнюю пуговицу камзола и тяжело перевел дух – это было лишь началом борьбы.
«Несчастное королевство, – думал он. – До чего они доведут страну, если только им не помешать! Неужели я трудился не покладая рук лишь для того, чтобы стать свидетелем крушения всех моих дел и начинаний?»
Подобно большинству людей, долгое время стоявших у кормила власти, Мариньи привык отождествлять себя с Францией и считал поэтому любое посягательство на свою особу прямым посягательством на кровные интересы королевства.
В данном случае он был не так уж не прав: с той минуты, как его власть над королевством ограничили, он готов был, даже не отдавая себе отчета, действовать против королевства.
В этом состоянии духа и застал Мариньи его младший брат Жан. Архиепископ Санский, тонкий и изящный, в плотно облегавшей его сутане фиолетового цвета, вошел в кабинет с той заученной благочестивой миной, которую так не переносил коадъютор. Ему всегда хотелось сказать брату: «Прибереги, если уж тебе так угодно, этот постный вид для своих монахов, со мной это не пройдет, ведь я-то помню, как ты пускал слюни над миской супа и сморкался при помощи пальцев».
В нескольких словах Мариньи рассказал архиепископу о заседании Совета и, не дав брату вставить слово, заговорил тем не терпящим возражений тоном, каким обычно говорил со своими подчиненными.
– Никакого папы мне сейчас не требуется, ибо, пока нет папы, король в моих руках. Не собирать конклава, слишком многочисленного и готового подчиниться приказам Бувилля. Никакого примирения кардиналов в Авиньоне. Пусть спорят, пусть грызутся до бесконечности – позаботьтесь-ка, Жан, чтобы так оно было и впредь, до нового моего распоряжения.
Жан де Мариньи, который поначалу вполне разделял гнев и негодование старшего брата, сильно помрачнел, когда речь зашла о конклаве. Он молчал, задумчиво разглядывая свой великолепный перстень, знак его сана.
– Ну что же вы задумались? – нетерпеливо спросил Ангерран.
– Брат мой, ваши планы меня тревожат, – собрался наконец с духом архиепископ. – Посеяв в конклаве еще большую смуту, я рискую лишиться благорасположения того кандидата в папы, которого изберут не сегодня завтра, а новый папа может после своего избрания дать мне кардинальскую шапку…
– Кардинальскую шапку! Нашли о чем говорить, да еще в такое время! – гневно прервал его Ангерран. – Кардинальскую шапку, мой бедный Жан, если только вам суждено ее носить, дам я, и никто другой, как я дал вам митру. Но ежели вы перекинетесь в стан моих врагов, вы у меня походите не только без кардинальской шапки, но и без сапог, и жить вам до конца ваших дней в качестве безвестного монаха в отдаленном монастыре. Вы что-то слишком быстро забыли, чем вы мне обязаны, равно как и свой опрометчивый поступок, от последствий коего я вас спас всего два месяца назад, – я имею в виду ваше слишком вольное обращение с имуществом тамплиеров. Кстати, выкупили ли вы тот злосчастный залог, оставшийся в руках у банкира Толомеи? Не забывайте, что из-за вас мне уже пришлось уступить ломбардцам, когда я как раз намеревался поприжать их с налогом.
– Конечно, брат мой, – ответил архиепископ – и солгал.
Однако он уже понял, что пора сдавать позиции.
– Что прикажете делать? – спросил он.
– Пошлите в Авиньон самых надежных эмиссаров, я имею в виду таких людей, которые в той или иной мере находятся в зависимости от вас или же могут опасаться моего гнева. Велите им распространять самые противоречивые слухи, пусть они шепнут французам, что новый король хочет вернуть Святейший престол в Рим, а итальянцам – что он намерен держать будущего папу под надзором близ Парижа. Велите посеять между ними раздоры, уж кто-кто, а духовенство на сей счет первые мастера. Наш бедняга Бувилль будет застигнут врасплох. Бертран де Го слишком грубо взялся за кардиналов, но мы прибегнем к иному оружию – запугаем их призраками, несуществующими опасностями. Они и так терпеть друг друга не могут, а я хочу, чтобы они возненавидели друг друга и взваливали вину один на другого. И пусть мне еженедельно, если уж не удастся ежедневно, сообщают о ходе дел. Наш юный Людовик X желает иметь папу? Придет время, и он получит папу, но не такого, что одним мановением десницы уничтожит все те уступки, которые король Филипп и я с трудом вырвали у двух его предшественников. Если возможно, устройте так, чтобы ваши посланцы не знали друг друга.
Наконец Ангерран отпустил брата и велел кликнуть сына, который уже ждал у дверей отцовского кабинета. Как то случается сплошь и рядом, Луи де Мариньи походил больше на своего дядю-архиепископа, нежели на родного отца. Он был строен, весьма заботился о своей внешности и одевался, пожалуй, даже чересчур изысканно.
Сын правителя Франции, перед волей которого склонялось все в государстве, да еще к тому же крестник Людовика Сварливого, юный Мариньи не знал, что значит не получить желаемого, что значит бороться за обладание чем-либо. Он был в достаточной мере легкомыслен, любил блеснуть в избранном обществе и держался с подчеркнутым аристократизмом, что, кстати сказать, более характерно для представителей второго поколения знати, нежели десятого; и, хотя он безмерно восхищался отцом, которому обязан был всем и который во всем его превосходил, в тайниках души сын упрекал его за грубые манеры. Этот юноша имел единственное достоинство или, вернее сказать, единственное подлинное призвание: он обожал лошадей, знал в них толк и сидел в седле так, будто в его жилах по меньшей мере уже два века текла кровь рыцарей.
– Собирайтесь в дорогу, Луи, – приказал отец. – Вам придется сейчас же выехать в Лондон и вручить там это письмо.
Юноша досадливо поморщился.
– А разве нельзя, батюшка, отложить поездку на завтра или послать вместо меня нарочного? Завтра я должен ехать охотиться в Булонский лес… правда, по случаю траура охота будет не особенно пышная…
– Охотиться! У вас только охота на уме, нашли время, когда охотиться! – закричал Ангерран. – Всякий раз, когда я обращаюсь с какой-нибудь просьбой к своим, для которых я все делаю, они стараются увильнуть. Знайте же, что сейчас охота идет на меня и, если вы мне не поможете, с меня сдерут шкуру, а заодно и с вас тоже… Если бы я мог послать гонца, я бы сделал это без вашего совета! Раз я посылаю вас к королю Англии, значит, мне нужно сообщить ему то, что нельзя доверить письму. Надеюсь, поручение это достаточно лестно для вашего самолюбия и вы соблаговолите отказаться от завтрашней охоты?
– Простите меня, батюшка, – произнес Луи де Мариньи, – я просто не понял вас.
Мариньи взял со стола футляр, куда было вложено его послание.
– Вы знаете короля Эдуарда, вы видели его в прошлом году здесь, у нас в Париже. Скажете ему следующее: его высочество Валуа хочет забрать власть в свои руки. Боюсь, что, ежели это ему удастся, он нарушит соглашения, которые были достигнуты между нашими обоими государствами в отношении Гиени. С другой стороны, Валуа намеревается женить нового короля на принцессе Анжу-Венгерской, и благодаря этому браку мы будем искать союзников на юге, а не на севере. И все. Пусть король Англии хорошенько запомнит это. Я буду держать его в курсе событий.
С минуту Мариньи молча глядел на сына. «Наш король Эдуард, – подумал он, – большой знаток мужской красоты. Может быть, он не останется равнодушным к внешности посланца».
– Возьмите с собой только двух конюших и сколько положено слуг. В пределах французской земли ведите себя поскромнее, не разыгрывайте сиятельного вильможу. И скажите, чтобы вам из моей казны выдали две сотни ливров, нет, одну, и этого вполне хватит.
В дверь постучали сначала раз, потом другой.
– Мессир Алэн де Парейль явился по вашему приказанию, – доложил жезлоносец.
– Пусть войдет. Прощайте, Луи, желаю вам счастливого пути.
Ангерран де Мариньи обнял сына, что случалось с ним не так-то часто. Потом, обернувшись к вошедшему Алэну де Парейлю, взял его под руку и повел к креслу, стоявшему возле камина.
– Погрейся сначала, Парейль, на дворе неслыханный холод…
Некогда черные волосы капитана лучников уже начали серебриться, время и ратные труды оставили свой след на его лице, а глаза видели столько битв, столько поединков, пыток и казней, что разучились удивляться. Трупы повешенных на Монфоконе стали для него привычным зрелищем. Только в течение одного последнего года проводил он Великого магистра ордена тамплиеров на костер, братьев д’Онэ на четвертование и принцесс-прелюбодеек в узилище. Но ведь он отвечал, помимо того, и за целую армию лучников, и за все гарнизоны, расположенные во всех крепостях Франции, и тем самым на нем лежала обязанность поддерживать порядок во всем государстве. Мариньи, который не обращался на «ты» ни к одному из членов своей семьи, говорил «ты» старому своему товарищу, безупречному и безотказному исполнителю его воли.
– Послушай-ка, Алэн, я хочу дать тебе два поручения, оба требуется выполнить незамедлительно, – начал Мариньи. – Ты сам отправишься в Шато-Гайар и хорошенько потормошишь ее коменданта, как бишь зовут этого осла?
– Берсюме, Робер Берсюме, – ответил Парейль.
– Скажешь этому самому Берсюме, чтобы он придерживался приказов, данных мною ранее с согласия и одобрения короля Филиппа. Мне стало известно, что граф Артуа туда ездил. А это явный обход приказов. Уж ежели хотели послать туда его или кого-нибудь другого, пусть бы согласовали со мной. Только один король имеет право войти в темницу – впрочем, вряд ли этого следует опасаться. Никого не пускать к королеве Маргарите, не передавать ей ни единого письма! Пусть этот осел знает, что, если он выйдет из моей воли, ему отсекут оба уха.
– Как вы намереваетесь поступить с королевой Маргаритой?
– Пока она нужна мне в качестве заложницы. Итак, ей запрещено всякое общение с кем бы то ни было, но пусть зорко следят за ее безопасностью. Я хочу, чтобы она жила, и жила как можно дольше. Если теперешний режим вреден для ее здоровья, пусть улучшит условия ее содержания… Слушай второй мой приказ: вернувшись из Нормандии, ты тут же повернешь на юг. Вышлешь вперед триста лучников из резервов парижского гарнизона, с тем чтобы они ждали тебя на дороге в Оранж, там ты возглавишь их и расквартируешь в форте Вильнёв, что против Авиньона. И постарайся произвести как можно больше шума. Вели твоим лучникам продефилировать перед укреплениями шесть раз подряд, чтобы с того берега реки казалось, будто их две тысячи, не меньше. Пускай кардиналы попотеют от страха в своих мантиях, ибо наш маскарад предназначен для них – это будет второе действие комедии, которую я с ними намерен разыграть. Заняв крепость, оставишь там своих людей, а сам вернешься в Париж.
– Что ж, мессир Ангерран, это, ей-богу, по мне, – отозвался Алэн де Парейль. – Подрезать уши ослу и нагнать страху на пурпурных гусаков куда забавнее, чем проверять посты в Париже, где сейчас…
Он замолк, видимо, не зная, стоит ли продолжать, но наконец решился излить своему слушателю все, что накипело у него на сердце.
– …где сейчас, если уж говорить начистоту, Ангерран, дует ветер, который никак мне не подходит. – И он печально тряхнул своей отливающей сталью шевелюрой.
– Однако тебе следует быть здесь, – ответил Мариньи. – Боюсь, что верным слугам короля Филиппа придется немало вынести в ближайшее время… Но ты должен остаться командиром лучников – это мне необходимо. О передвижении войск не обязательно предупреждать коннетабля – я сам с ним поговорю. Прощай, Алэн!
Закончив разговор с Алэном, Мариньи прошел в соседнюю комнату, где его ожидали вызванные легисты, а также кое-кто из близких друзей, как, например, Бриансон и Бурдене, которые явились по своему почину разузнать последние новости. При появлении коадъютора шум голосов разом стих.
Вдоль стен комнаты стояли пюпитры, отделенные друг от друга резными деревянными переборками и снабженные всем необходимым для письма: рожками для чернил, прикрепленными к подлокотникам, табличками с грузом, чтобы не морщился пергамент. На вращающихся конторках, похожих на аналои, лежали документы и реестры. Все это придавало комнате сходство с часовней или с монастырской библиотекой.
– Мессиры, – начал Ангерран де Мариньи, обведя своих соратников взволнованным взглядом, – вас не удостоили чести позвать на Совет, где присутствовал я нынче утром. Так давайте же проведем Совет в самом узком составе…
– Нам будет недоставать только одного короля Филиппа, – подхватил Рауль де Прель, грустно улыбнувшись.
– Помолимся же, чтобы душа его была сейчас с нами. Он-то нам верил, – ответил Мариньи.
Потом во внезапном приступе ярости воскликнул:
– Мессиры, меня попросили представить для проверки все счета и отстранили от управления казной! Так вот, я хочу передать им все счета в полном порядке. Дайте приказ сенешалям и бальи, пусть расплатятся со всеми долгами, вплоть до самых скромных кредиторов. Пусть уладят дела с поставками, с подрядами – словом, со всем, что было заказано короной. Пусть выплатят все до последнего су, не дожидаясь срока.
Присутствующие разгадали намерение коадъютора. Ангерран нервно хрустнул суставами пальцев, словно собираясь схватить кого-то за глотку.
– Император Константинопольский желает завладеть казной? – сказал он. – Что ж, час добрый! Только пусть для своих интриг Карл Валуа поищет денег где-нибудь на стороне.
Глава III
Карл Валуа
Если на левом берегу Сены, в особняке Мариньи, бушевала гроза, то на правом берегу реки, во дворце графа Валуа, напротив того, царило ликование.
На всех лицах застыла спесивая улыбка. Любой конюший из свиты графа Валуа чувствовал себя чуть ли не министром и распекал челядь; женщины распоряжались еще более властно, чем обычно; и еще более визгливо, чем накануне, пищали младенцы.
Каждый знал или делал вид, что знает о событиях последних дней, и каждый, как мог, старался проявить себя. В залах не смолкал шум хвастливых голосов, за каждой дверью затевались комплоты, кто бессовестно льстил, домогаясь жирного куска, кто старался устроить свои делишки; словом, клан баронов праздновал победу.
При виде множества людей, прибывавших сюда после знаменательного Совета и толпившихся в графских покоях с единственной целью показать свое единомыслие с восторжествовавшей партией, можно было подумать, что королевский двор покинул дворец в Ситэ и перенес свое местопребывание в отель Валуа.
Впрочем, отель Валуа с полным основанием можно было назвать королевским дворцом! Здесь не было ни одной потолочной балки, не украшенной затейливой резьбой, не было ни одной каминной трубы, с которой величественно не глядели бы гербы Франции и Константинополя. Половицы исчезали под пышными восточными коврами, а стены были сплошь затянуты кипрскими шелками, затканными золотом. На буфетах и на поставцах среди чеканной серебряной и позолоченной посуды поблескивали эмали и драгоценные каменья.
Камергеры с важным видом передавали друг другу графские приказания, и даже самый заштатный писец и тот, перебирая бумаги, сановито хмурился.
Придворные дамы графини Валуа щебетали вокруг каноника Этьена де Морнэ, ставшего вторым героем дня после первого – его высочества Карла Константинопольского. Целая орда «клиентов», лихорадочно возбужденных, радостно взволнованных и лукавых, входила, выходила, собиралась кучками у оконных амбразур и высказывала свое суждение о государственных делах. Каждый держался так, будто его лично пригласили для совета во дворец, ибо его высочество Валуа, запершись в кабинете, и впрямь непрерывно совещался.
Сюда явился даже призрак минувшего века, знаменитый сир де Жуанвилль, поддерживаемый седобородым конюшим: высохший от старости и согбенный годами старец под любопытные взгляды собравшихся проследовал в хозяйские покои. Все знали этого бывшего сенешаля Шампани, который в 1248 году сопровождал Людовика Святого в крестовый поход, потом был главным свидетелем на процедуре канонизации покойного государя, а в последнее время диктовал писцам свои «Мемории», хотя теперь, когда сиру шел девяносто второй год, память его заметно начинала сдавать. Этот полуслепой старик, с вечно слезящимися глазами и трясущимися руками, с трудом передвигавший непокорные ноги, дорожил малейшими знаками уважения, выказываемыми его персоне, и, хотя сир почти окончательно выжил из ума, присутствие его здесь в такую минуту как бы олицетворяло моральную поддержку былого рыцарства и старого феодального мира.
Запах власти пополз по всей столице, и каждому хотелось всласть надышаться им.
Но за этим внушительным фасадом скрывалась язва, превратившаяся с годами в подлинный недуг, – отсутствие денег, вечная охота за деньгами, которую упорно вел Карл Валуа. В силу своего темперамента он желал всегда и везде быть и казаться первым, жил не по средствам, увязал в долгах и с трудом уплачивал только проценты.
Роскошь, без которой он не мог обходиться, стоила слишком дорого. А главное, графа Валуа разоряла его многочисленная и страшная в своей беспечности семья. Его третья супруга, Маго де Шатийон, обожала самые богатые ткани и не перенесла бы, если бы какая-нибудь дама посмела перещеголять ее в нарядах. Филипп, любимый сын Карла, с тех пор как его посвятили в рыцари, стал скупать воинские доспехи: в Англии – легкие и тонкие кольчуги, в Кордове – сапоги из знаменитой тамошней кожи, с севера ему привозили деревянные копья, а из германских земель – мечи.
Его высочество Валуа – плодовитый отец – прижил от трех жен тринадцать дочерей. Те, которые уже вышли замуж, ввели Карла в лишние долги, так как каждая принцесса, вступая в брак, желала быть достойной своих родичей из королевских домов. Надо было также позаботиться о приданом для тех, что еще сидели в девицах, дабы они могли найти приличествующие их положению партии.
А толпа камергеров, конюших, домоправителей и слуг была не только излишне многочисленна, но и непомерно жадна. Попробуй помешай такой своре расточать хозяйские деньги… да еще столько, если не больше, прикарманивать. Для прокормления всей этой челяди мясо привозили во дворец целыми тушами, а овощи и пряности – целыми повозками.
В свое время, играя чуть не в вольнодумца и отпустив крестьян на волю, как того потребовал покойный король Филипп, Валуа собрал солидный выкуп и сумел уплатить часть давно просроченных долгов. Но ведь во второй раз тех же самых рабов не освободишь! И если по случаю воцарения нового короля любезный его дядюшка старался прибрать к рукам все государственные дела, то действовал он не только ради того, чтобы утолить жажду власти, но и ради того, чтобы поддержать свой пошатнувшийся кредит.
Бывают такие битвы, когда победителю приходится не легче побежденного. Его высочеству Валуа удалось добраться до государственной казны, но казна оказалась безнадежно пуста.
И пока в нижнем этаже дворца целая толпа незваных гостей грелась у каминов и пила в свое удовольствие за графский счет, сам Валуа, запершись в своих покоях, принимал одного посетителя за другим, изыскивая средства пополнить не только свои сундуки, но и государеву казну.
Проводив до лестничной площадки грозного графа де Дрё, с которым хозяин имел беседу о положении превотств к западу от Парижа, Карл вдруг услыхал внизу рокот голосов, прерываемый возгласами удивления.
Оказалось, что это Робер Артуа в кругу своих почитателей сгибал руками лошадиную подкову. Кто-то сказал при нем, что в молодости покойный король мог-де гнуть подковы, и наш великан тут же решил доказать, что этот талант со смертью Филиппа не угас в их роду. От усилий на висках его вздулись вены, но подкова послушно гнулась в его руках, мужчины уважительно покачивали головой, а дамы испускали негромкие, но достаточно пронзительные истерические крики.
Его высочество Валуа показался на хорах, возвышавшихся над залом. И тут же все присутствующие как по команде задрали вверх головы, точно выводок проголодавшихся птенцов, ожидающих корма.
– Артуа! – окликнул Карл. – Подымитесь ко мне, я хочу с вами побеседовать.
– К вашим услугам, кузен, – отозвался великан. Небрежно швырнув скрученную подкову конюшему, который только тем и спасся от неминуемой гибели, что успел поймать ее на лету, Робер поспешил на зов Карла.
Личные покои Карла не уступали по размерам кафедральному собору. На свисавших по стенам с потолка до самого пола затканных серебром и золотом тканях были изображены сцены отплытия крестоносцев в поход. Статуи из слоновой кости, картины с открытыми резными створками, кубки, усыпанные драгоценными каменьями, – все это убранство затмевало роскошью остальное графское жилище. Его высочество Валуа имел слабость к различным редкостным вещам. На маленьком столике красовалась шахматная доска из нефрита и яшмы, инкрустированная серебром и драгоценными каменьями, а сами шахматные фигурки были вырезаны одни из яшмы, другие из горного хрусталя.
– Что же это такое? – воскликнул Валуа. – Когда же, в конце концов, явится ваш человек? По-моему, он слишком долго заставляет себя ждать.
Грузный, массивный, розовощекий, величественный, даже чуть-чуть вульгарный в своем театральном величии, Карл, нахмурившись, шагал среди несчетных сокровищ, большинство которых было еще не оплачено.
– Да помилуйте, кузен, он придет, непременно придет! – ответил Артуа. – Я и сам, поверьте, жду его с не меньшим нетерпением, ибо в зависимости от его ответа намерен обратиться к вам с просьбой.
– С какой?
– Сейчас, когда вы распоряжаетесь королевской казной, не могли бы вы дать мне хоть немножко? Ведь казна передо мной в долгу.
Валуа воздел к небесам обе руки.
– Эх, кузен, кузен, – продолжал Артуа, – вы же отлично знаете, что вот уже целых семь лет мне не выплачивают пять тысяч ливров доходов от моего графства Бомон, которое мне дали – мое-то собственное графство! – якобы в возмещение за потерю Артуа. Сочтите-ка сами! Мне должны тридцать пять тысяч ливров! На что же мне прикажете жить, а?
Валуа положил руку на плечо Робера своим обычным покровительственно-величавым жестом.
– Кузен, – начал он, – сейчас самое главное – найти нужные средства, дабы отправить Бувилля, потому что король прожужжал мне все уши этой поездкой. Обещаю вам, что, как только они уедут, я первым долгом займусь вашими делами.
Но тут же лицо его омрачилось. Скольким людям за последние сутки дал он точно такие же обещания?
– Поверьте мне, Мариньи больше не удастся сыграть с нами такую шутку – осмелился подсунуть нам пустую казну, ведь только ради этого он и расплатился со всеми кредиторами! – заорал он. – Я его повешу, слышите, Робер, повешу! Куда, как вы думаете, пошли доходы от вашего графства? В его карман, дражайший кузен, в его карман, я вам говорю!
С той минуты, когда Карлу Валуа удалось нанести первый удар правителю королевства, он, что называется, закусил удила и, послушный голосу ярости, открывал в Мариньи все новые и новые пороки.
В его глазах ответственность за все и всяческие ошибки и преступления лежала только на Мариньи. Произошла в Париже кража? Повинен в ней Мариньи: зачем распустил сыск, и неизвестно еще, не поделился ли с ним злоумышленник своей добычей. Вынес парламент решение не в пользу какого-нибудь знатного вельможи? И в этом повинен Мариньи, подсказавший такое решение. Узнал муж о легкомысленном поведении своей супруги? Опять-таки вина Мариньи, потому что во время его правления произошло неслыханное падение нравов. Еще неизвестно, не Мариньи ли подстрекал королевских невесток к нарушению супружеской верности, и вряд ли не по его вине отдал богу душу Филипп Красивый.
– А ваш сиенец согласится? – вдруг спросил Валуа.
– Ну да, конечно. Попросит, правда, залог, но непременно согласится, вот увидите.
Робер Артуа как завороженный слушал разглагольствования Карла и счастливо улыбался. Карл Валуа был в его представлении подлинно «великим человеком», единственным существом на свете, в чьей шкуре Робер был бы не прочь очутиться сам. Этот великан, обративший на одного себя всю отпущенную ему природой силу любви, был все же способен испытывать по отношению к Валуа даже нечто вроде преданности.
И впрямь, его высочество Валуа мог вполне очаровать человека одного с ним пошиба, и наблюдать его жизнь было весьма любопытно. Удивительное существо был этот вельможа, ибо в нем сочетались самые, казалось бы, противоположные качества: нетерпение и упорство, пылкость и хитрость, физическое мужество и полная неспособность противостоять лести и, сверх того, непомерное честолюбие, которое не могли утолить ни почести, ни привилегии!
Другой чувствовал бы себя на верху блаженства, будучи графом Валуа, пэром Франции, графом Алансонским, Шартрским, Першским, Анжуйским и Мэнским, а следовательно, первым бароном государства Французского. Но только не Карл: его терзало желание стать королем. В тринадцатилетнем возрасте он получил корону Арагона и мог претендовать на арагонский престол в качестве прямого потомка Иакова Завоевателя, но не сумел ее сохранить. В двадцать семь лет, командуя по назначению брата Филиппа Красивого французскими войсками, он опустошил Гиень. В возрасте тридцати одного года, когда тесть Карла, король Неаполитанский, призвал его, дабы усмирить Тоскану, где вели междуусобные войны гвельфы и гибеллины, Валуа сумел добиться от папы индульгенции на крестовые походы, а для себя лично – титула главного викария христианского мира и графа Романьского. Одновременно он получил от флорентийцев, обобранных им до нитки, двести тысяч флоринов за то, что оказал им снисхождение – удалился с их земель и прекратил грабежи.
Оставшись вдовцом после смерти своей супруги Маргариты Анжу-Сицилийской, он вскоре женился на некой Куртенэ, в которую вдруг страстно влюбился, узнав, что в качестве приданого она принесет ему почти легендарный титул императора Константинопольского. Увы! И тут ему не удалось поцарствовать, ибо оба Палеолога, облаченные в пурпур, прочно сидели на византийском троне, и если у них и были заботы по управлению страной, то меньше всего их беспокоил этот одержимый, который с другого конца Европы вдруг заговорил так, будто он владыка Вселенной.
Наконец, в 1308 году Валуа с помощью бесконечных интриг выставил свою кандидатуру на корону Священной Римской империи, но на выборах не получил ни одного голоса. Стоило только в любом уголке мира освободиться любому трону, как он тут же жадно тянул к нему руку.
И теперь, достигнув сорока четырех лет, он все еще не исцелился от своих византийских мечтаний, равно как и от своих германских грез. Отходя ко сну, он подсчитывал все короны мира, каковые мог бы с успехом возложить на свое чело, и даже прибавлял к ним корону Франции. Для ее получения требовались сущие пустяки: чтобы у Филиппа Красивого не было детей или чтобы они умирали еще в колыбели…
И если Валуа иной раз восклицал: «Жизнь прошла зря! Судьба всегда была ко мне несправедлива!» – то восклицал не случайно: ему казалось, что именно он призван восстановить под своей эгидой Римскую империю такой, какой она была тысячу лет назад, во времена императора Константина, простираясь от Испании до Босфора.
Этот вельможа не только страдал манией величия, но был к тому же наделен темпераментом авантюриста, всеми повадками выскочки и верил, что именно он станет основателем династии. Тринадцать королей из дома Валуа, которые в течение двухсот пятидесяти лет сидели на французском престоле, были его прямыми потомками и вместе с его кровью унаследовали его безумие (за исключением, пожалуй, одного Карла V). Но, видно, ему самому суждено было терпеть неудачи во всех своих начинаниях: и действительно, он умер за четыре года до того, как освободился французский трон и королем Франции стал его собственный сын…
– Видите, кузен, до чего меня довели! – воскликнул он, театрально разводя руками. – Приходится зависеть от капризов какого-то сиенского банкира. Легко ли мне сознавать, что без него в нашем государстве порядка не наведешь!
Глава IV
Кто же правит Францией?
Наконец слуга доложил о приходе того, кого с таким нетерпением поджидал Карл, и Артуа с самым любезным видом поднялся навстречу мессиру Спинелло Толомеи.
– Дружище банкир, – завопил он, подходя к нему с распростертыми объятиями, – я вам много должен и не раз обещал, что тут же расплачусь со всеми долгами, как только мне улыбнется фортуна.
– Благая весть, ваша светлость, – ответил банкир.
– Ну так вот! Для начала из чистой благодарности – а я вам искренне благодарен – хочу рекомендовать вас клиенту королевского рода.
Толомеи приветствовал Валуа почтительным наклоном головы.
– Кто же не знает его высочества, хотя бы в лицо или по слухам… Он оставил в Сиене после себя незабываемую память.
Память ту же, что и во Флоренции, только в Сиене, территория которой была много меньше, он взял за «умиротворение» всего тысячу семьсот флоринов.
Смуглолицый, с отвислыми щеками, с плотно зажмуренным левым глазом (утверждали, что банкир открывает его только в тех случаях, когда говорит правду, а это случалось столь редко, что никто не знал, какого же цвета этот закрытый глаз), с седыми, тщательно расчесанными волосами, падавшими на воротник темно-зеленого камзола, мессир Толомеи молча ждал, когда ему предложат сесть, что и соизволил сделать его высочество Валуа, смерив посетителя быстрым взглядом.
Со времени кончины старика Бокканегры, Толомеи, как и следовало ожидать, был избран своими собратьями банкирами главным капитаном ломбардских компаний, обосновавшихся в Париже, и хотя этот громкий титул не имел никакого отношения к войнам и битвам, зато давал его носителю власть куда более полную, нежели та, которой располагает коннетабль. В его функции входил тайный контроль за третьей частью всех банковских операций, происходивших на территории Франции, а, как известно, тот, кто имеет касательство к трети, имеет касательство и к целому.
– Большие перемены произошли за это время во Франции, дружище банкир, – произнес Робер Артуа. – Мессир де Мариньи, который, хочу надеяться, больше вам не друг, как он не друг и нам, находится в весьма щекотливом положении…
– Знаю… – пробормотал Толомеи.
– Вот поэтому-то я и сказал его высочеству Валуа, – продолжал Артуа, – коль скоро ему необходимо было посоветоваться с человеком, причастным к финансовому миру, что лучше всего ему адресоваться к вам, чье умение вести дела, равно как и преданность, я могу засвидетельствовать с полным основанием.
Толомеи ответил на эту тираду вежливой полуулыбкой, но про себя недоверчиво подумал: «Если бы они хотели поручить мне казну, не стали бы они зря рассыпаться в комплиментах».
– Чем могу служить, ваше высочество? – спросил Толомеи, повернувшись к Валуа.
– Чем же может служить банкир, мессир Толомеи! – ответил Валуа с той поистине великолепной дерзостью, к которой он прибегал всякий раз, собираясь просить денег.
– Это можно понимать двояко, – возразил сиенец. – Может быть, у вас есть какие-нибудь капиталы, которые вы желаете поместить на выгодных условиях, например удвоить их ценность за полгода? Или, может быть, вы хотите вложить свои деньги в морскую торговлю, которая в данное время развивается весьма и весьма успешно, ибо вы знаете, сколь многое приходится ввозить из заморских стран.
– Нет, дело сейчас не в этом, о вашем предложении я подумаю как-нибудь на досуге, – с живостью отозвался Валуа. – А сейчас я хотел бы, чтобы вы дали мне в долг небольшую сумму наличными… для пополнения казны.
Толомеи скривил губы с видом полной безнадежности.
– Ах, ваше высочество, при всем моем желании вам услужить это как раз единственное, чего я не могу сделать. В последнее время меня и моих друзей изрядно обескровили. Из той суммы, что казна взяла у нас в кредит на войну с Фландрией, мы еще не получили ни гроша. А займы, к которым прибегают частные лица (при этих словах Толомеи метнул быстрый взгляд в сторону Робера), нам не возвращают, равно как не погашают и выданных авансов; откровенно говоря, ваше высочество, замки на моих сундуках порядком заржавели. А сколько вам нужно?
– Да так, пустяки. Десять тысяч ливров.
Банкир испуганно воздел руки к небесам.
– Sаntо Dio! Святый боже! Да где же я их возьму? – вскричал он.
Робер Артуа знал, что все это, так сказать, пролог и что по своему обыкновению Толомеи еще долго будет сетовать на злополучную судьбу, непременно скажет, что он гол как сокол, громко стеная, будто Иов на гноище. Но Валуа, которому не терпелось поскорее довести дело до желанного конца, решил дать почувствовать банкиру свою власть и заговорил тем тоном, который обычно безотказно действовал на его собеседников.
– Ну, ну, мессир Толомеи! – воскликнул он. – Да бросьте вы эти штучки! Я велел вас вызвать по делу, а главное, для того, чтобы вы занялись здесь своим ремеслом, как занимаетесь им везде и повсюду, и не без выгоды для себя, надо полагать.
– Мое ремесло, ваше высочество, – ответил Толомеи, еще сильнее зажмурив левый глаз и спокойно сложив на брюшке руки, – мое ремесло не просто давать деньги, а давать их в долг. Ведь сколько времени я только и делаю, что даю, а возвращать мне долгов никто не возвращает. Я не чеканю у себя на дому монету и не нашел еще пока философского камня.
– Стало быть, вы не хотите мне помочь отделаться от Мариньи? Ведь, по-моему, это и в ваших интересах!
– Видите ли, ваше высочество, платить сначала дань врагу, пока тот находится у власти, а потом платить снова, чтобы лишить его власти, – это двойная операция, согласитесь сами, не особенно-то выгодная. А главное, надо еще знать, что произойдет в дальнейшем, удастся ли возместить расходы.
Тут Карл Валуа разразился торжественной речью, которую со вчерашнего дня повторял всем и каждому. Если ему дадут необходимые средства, он уничтожит все «новшества», введенные Мариньи и его советниками из числа горожан, вернет власть высшему баронству, установит порядок и приведет страну к процветанию, возродит старинное феодальное право, на каковом основывалось величие государства Французского. Порядок! Слово «порядок» не сходило у него с языка, как и у всех политических путаников, и никто не сумел бы ему доказать, что мир подвергся немалым изменениям за прошедший век.
– Уж поверьте мне, – кричал он, – в скором времени страна вновь вернется к добрым обычаям моего предка Людовика Святого!
При этих словах он величавым жестом указал на алтарь, где покоилась реликвия в форме человеческой ноги, в которой хранилась пяточная кость его деда, – нога была серебряная, а ногти – золотые.
Надо сказать, что останки святого короля были разъяты на куски, и каждый член королевской фамилии, каждая королевская часовня владели своей частицей мощей. Почти вся черепная коробка хранилась в часовне Сент-Шапель, и ракой ей служил бюст Людовика Святого работы лучших чеканщиков; графиня Маго Артуа оказалась владелицей прядки волос и куска челюсти, которые она перевезла в свой замок Эсден, – словом, столько фаланг, обломков костей и самих костей было расхватано родней, что невольно вставал вопрос, что же тогда покоится в усыпальнице Сен-Дени? Если бы кому-нибудь пришла в голову мысль сложить вместе все эти разрозненные кости, то, к всеобщему удивлению, оказалось бы, что после своей кончины святой король разросся в размерах чуть ли не вдвое.
Главный капитан ломбардцев попросил разрешения почтительно облобызать серебряную ногу, потом обернулся к Карлу Валуа и спросил:
– А почему, ваше высочество, вам требуется именно десять тысяч ливров?
Валуа вынужден был объяснить, что из-за порядков, введенных Мариньи, казна совсем оскудела, а просимая сумма требуется для отправки Бувилля в качестве главы миссии…
– В Неаполь… да, да, – сказал Толомеи. – Да, мы ведем с Неаполем крупные дела через наших родичей Барди… Женить короля… Да, да, понимаю вас, ваше высочество… Наконец-то соберется конклав… Ах, ваше высочество, конклав обходится дороже любого дворца и куда менее надежен! Да, ваше высочество, слушаю вас.
И когда наконец Валуа открыл все свои планы этому низенькому кругленькому человечку, который делал вид, что речь идет о неизвестных ему предметах, вынуждая тем самым собеседника к откровенности, банкир произнес:
– Ваш план действительно тщательно обдуман, и я от всего сердца желаю успеха вашим начинаниям; однако я еще не совсем уверен, что вам удастся женить короля, не совсем уверен, что у вас будет папа и что, если даже все пойдет согласно вашим предначертаниям, я получу обратно свое золото, буде я смогу вам его одолжить.
Валуа сердито взглянул на Робера. «Что за странного человека вы ко мне привели, – говорил этот взгляд, – неужели я зря распинался перед ним?»
– Ну, ну, банкир, – сказал Артуа, подымаясь, – может быть, у тебя и нет требуемой суммы, но, если ты захочешь, ты сможешь ее нам достать, я-то тебя хорошо знаю. Какие тебе нужны проценты? Какие льготы?
– Да никаких, ваша светлость, ровно никаких, – запротестовал Толомеи, – ни от вас, вы же сами прекрасно знаете, ни от его высочества Валуа, чье покровительство мне всего дороже, и я думаю… просто думаю, как бы мне вам помочь.
Потом, обернувшись к серебряной ноге, он добавил:
– Вот его высочество Валуа только что сказал, что он хочет возродить добрые старые обычаи Людовика Святого. Что он под этим подразумевает? Намерен ли он ввести все обычаи без изъятия?
– Само собой разумеется, – ответил Валуа, не понимая еще, к чему клонит банкир.
– Стало быть, будет восстановлено право баронов чеканить монету в своих владениях?
Оба кузена переглянулись с таким видом, будто их осенила господня благодать. Как они сами не подумали об этом раньше!
И впрямь, унификация денег, имеющих хождение в стране, равно как и королевская монополия на выпуск монеты, были введены лишь в царствование Филиппа Красивого. До этого времени бароны и высшая знать выпускали (или по их приказу выпускали) свою собственную золотую и серебряную монету, которая имела хождение наравне с королевской монетой в их ленных владениях; эта привилегия приносила огромные доходы. Извлекали из этой операции выгоды и те, кто, подобно ломбардским банкирам, поставлял металл для чеканки монеты и играл на разнице курсов отдельных провинций.
В своем воображении Карл Валуа тотчас же представил, сколь блистательно пойдут его дела.
– Не соблаговолите ли вы также сказать мне, ваше высочество, – продолжал Толомеи, не отрывая взгляда от реликвии, как бы весь поглощенный умиленным созерцанием святыни, – намерены ли вы восстановить также право баронов вести междуусобные войны?
Речь шла еще об одном феодальном обычае, упраздненном Филиппом Красивым с целью помешать знатным вассалам заливать кровью французскую землю по любому поводу и даже вовсе без такового – лишь бы свести старые счеты, удовлетворить мелочное тщеславие или просто рассеять скуку.
– Ах, если бы вернулось это славное времечко, – воскликнул Робер Артуа, – я бы, не мешкая, отобрал свое родовое графство у этой суки, у моей уважаемой тетушки Маго.
– В случае, если вам понадобится вооружить ваши войска, – сказал Толомеи, – я могу достать оружие по самым сходным ценам у тосканских оружейников.
– Мессир Толомеи, вы с удивительной точностью выразили как раз то, что я намеревался претворить в жизнь, – воскликнул Валуа, – и вот поэтому-то я прошу вас о доверии, прошу сотрудничать со мной.
Карл Валуа действительно верил, что мысли, высказанные банкиром, уже приходили ему на ум, и ясно было, что в беседе со следующим посетителем он выдаст их за личные свои соображения.
Толомеи молчал, он тоже предавался мечтам, ибо великие финансисты наделены столь же живым даром воображения, как и великие полководцы, и опыт показывает, что, погрязнув в самых прозаичных расчетах, они втайне грезят о могуществе.
Главный капитан ломбардцев уже видел себя в мечтах главным поставщиком золота высокородным баронам Франции, а также поставщиком оружия, то есть подстрекателем междуусобных войн.
– Ну как, – спросил Карл Валуа, – решились вы теперь дать мне просимую сумму?
– Возможно, ваше высочество, возможно, вернее, я-то лично никак не могу ее вам одолжить, но попытаюсь поискать денег в Италии – кстати, и ваши послы поедут именно туда. Придется мне стать поручителем, что, безусловно, связано с немалым риском, но я пойду на риск, лишь бы услужить вашему высочеству. Понятно, ваше высочество, и от меня вместе с вашим послом тоже поедет человек, он отвезет заемные письма, получит деньги и будет отвечать за все финансовые операции.
Его высочество Валуа недовольно нахмурил брови: условия, предложенные банкиром, ничуть его не устраивали – он предпочел бы получить деньги прямо в руки, с тем чтобы хоть малая их толика осталась в его кармане для удовлетворения самых неотложных нужд.
– Э, ваше высочество, – продолжал Толомеи, – ведь не я один буду участвовать в этом деле; итальянские банкирские компании еще более недоверчивы, чем мы, грешные, и я, хочешь не хочешь, обязан дать им полную гарантию, что их не обведут вокруг пальца.
На самом же деле ему просто хотелось послать вместе с королевским гонцом и своего представителя, дабы быть в курсе дел.
– Кого же вы намереваетесь дать в спутники нашему мессиру Бувиллю? – спросил Валуа. – Как бы он не скомпрометировал нашего посланца.
– Подумаю, ваше высочество, подумаю на досуге. Людей-то у меня мало…
– А почему бы вам не послать того мальчика, который ездил с моим поручением в Англию? – воскликнул Артуа.
– Моего племянника Гуччо? – переспросил банкир.
– Ну да, того самого, вашего племянника. Он сообразителен, неглуп и хорош собой… Он поможет нашему другу Бувиллю, который, кстати сказать, ни слова не знает по-итальянски, избегнуть всех дорожных неприятностей. Поверьте мне, кузен, – обратился Артуа к Карлу, – этот малый для нас просто находка.
– Он мне нужен здесь, – ответил банкир, – но ничего не поделаешь, ваша светлость, пусть едет. Уж так оно повелось: ни в чем я не могу вам отказать, всегда-то вы добьетесь от меня своего.
Когда за мессиром Спинелло Толомеи закрылась дверь, Робер Артуа потянулся всем телом и заметил:
– Как видите, кузен, я вас ничуть не обманул!
– А знаете, что разрешило его колебания? Вот что! – ответил Валуа, торжественно-театральным жестом указывая на серебряную ногу своего деда. – Видно, уважение ко всему, что носит на себе печать благородства, не окончательно утеряно во Франции и может еще поднять до прежних высот наше королевство!
Этим вечером волна радости, нетерпения и надежды затопила душу некоего молодого человека – этим молодым человеком был Людовик Сварливый – в ту минуту, когда дядя объявил ему, что через два дня Бувилль в качестве королевского посла отбывает в Италию.
Зато другой молодой человек тем же вечером не испытал особой радости, когда его дядя сообщил ему ту же самую весть – и этим молодым человеком был Гуччо Бальони.
– Как так, племянник! – сердито воскликнул Толомеи. – Тебе же предлагают совершить чудесное путешествие, посмотришь Неаполь, познакомишься с тамошним двором, поживешь среди особ королевской крови и, надеюсь, даже сумеешь завести себе там друзей, если только ты не idioto соmрlеtо [4]. И конклав увидишь, а конклав – зрелище незабываемое. Повеселишься, а главное – многому научишься. И не корчи, пожалуйста, la fасciа lyngа, такой унылой физиономии, будто я сообщаю тебе невесть какую печальную новость! Тебе слишком легко и хорошо живется, мой мальчик, и поэтому ты не умеешь ценить удачи. Вот она, теперешняя молодежь! Я в твои годы… да я бы от радости до небес подпрыгнул, сломя голову побежал бы укладываться. Тут, видно, замешана какая-нибудь девица, с которой тебе не хочется расставаться, поэтому ты и сидишь с такой грустной миной, верно ведь?
Смуглое, почти оливковое лицо молодого Гуччо чуть-чуть потемнело, как и всегда, когда он краснел.
– Ба! Если любит, подождет, – продолжал банкир. – Женщины для того и созданы, чтобы ждать. Никуда они не денутся. А если ты опасаешься, что она тебя любит не очень сильно, смело веселись тогда с теми, кто повстречается в пути. Единственно, что не вернется, – это молодость и возможность попутешествовать по белому свету.
Поучая племянника, Спинелло Толомеи внимательно приглядывался к нему и думал: «Странная все-таки штука жизнь! Вот сидит передо мной мальчик, давно ли приехал он из родной Сиены и тут же отправился в Лондон по поручению интригана его светлости Артуа, и что же получилось? Разразился неслыханный скандал с бургундскими принцессами, и Сварливый вынужден был развестись с женой; а теперь Гуччо едет в Неаполь искать королю новую супругу. Надо полагать, что существует некая связь между гороскопами моего племянника и нового нашего короля: видно, связаны их судьбы. Кто знает, уж не суждено ли Гуччо стать великим человеком? Надо как-нибудь на досуге попросить астролога Мартэна повнимательнее разобраться во всем этом деле».
Глава V
Замок над морем
Существуют города, перед которыми бессилен ход столетий: им не страшно время. Сменяют одна другую королевские династии, умирают цивилизации и, подобно геологическим пластам, наслаиваются друг на друга, но город по-прежнему проносит через века свои характерные черты, свой собственный неповторимый аромат, свой ритм и свои шумы, отличные от ароматов, ритма и шумов всех других городов на свете. К числу подобных городов принадлежит Неаполь: таким, каким предстает он в наши дни глазам путешественника, был он и в дни Средневековья, и таким же был за тысячу лет до того – полуафриканским-полулатинским городом с узенькими улочками, кишащими людьми, полный криков, пропахший оливковым маслом, дымом, шафраном и жареной рыбой, весь в пыли, золотой, как солнце, весь в звяканье бубенчиков, подвязанных под шею лошадей и мулов.
Его основали греки, его покорили римляне, его разорили варвары; византийцы и норманны попеременно хозяйничали в нем. Но все, что им удалось сделать с городом, – это отчасти изменить архитектуру зданий да прибавить к здешним суевериям еще свои, помочь живому воображению толпы создать несколько новых легенд.
Здешний народ не греки, не римляне, не византийцы – это неаполитанский народ, он был и остался народом, не похожим ни на какой другой народ на земле: неизменная веселость не что иное, как щит против трагедии нищеты, его восторженность вознаграждает за монотонность будней, его леность – та же мудрость, ибо мудр тот, кто не притворяется деятельным, когда нечего делать; народ, который любит жизнь, умеет ловко одолевать превратности судьбы, ценит острое слово и презирает бредящих войной, ибо никогда не пресыщается мирным существованием.
В описываемое нами время в Неаполе вот уже пятьдесят лет господствовала Анжуйская династия. Ее правление было отмечено созданием в предместьях города шерстяных мануфактур и постройкой у самого моря новой резиденции – целого квартала, где возвышался огромный Новый замок – творение французского зодчего Пьера де Шона, гигантское сооружение, вознесенное в небеса; и неаполитанцы, за многие века не порвавшие с фаллическим культом, окрестили замок за его причудливую форму Il Маschio Аngiovino – Анжуйский самец.
Ясным утром в самом начале января 1315 года в этом замке, в одном из его покоев, выложенных огромными белыми плитами, молодой неаполитанский художник, ученик Джотто, по имени Роберто Одеризи, в последний раз придирчиво рассматривал только что оконченный им портрет. Неподвижно стоя перед мольбертом, закусив зубами кончик кисти, он не мог отвести взгляда от своей картины, по невысохшей поверхности которой перебегали солнечные блики. Быть может, мазок палевой краски, думал он, или, напротив, более темный желтый оттенок той, что ближе к оранжевому, лучше передаст неповторимый блеск золотых волос, быть может, нужно резче подчеркнуть чистоту этого лба и придать большую выразительность и живость этому оку, великолепному синему круглому оку: форму глаза ему удалось передать, бесспорно удалось, но вот взгляд! Что придает характерность человеческому взгляду? Вот эта белая точечка на зрачке? Вот эта тень, чуть удлиняющая уголок века? Как воспроизвести на полотне человеческие лицо во всей его реальности, со всей неуловимой игрой света, подчеркивающей линии и формы, когда в твоем распоряжении только растертые краски, накладываемые одна на другую? Возможно, что секрет здесь не в самом глазе, а все дело в пропорциях глаза и носа… даже не в пропорциях, а в недостаточно прозрачном рисунке ноздрей или, вернее, в том, что художнику не удалось добиться правильного соотношения между спокойным очерком губ и слегка опущенными веками.
– Итак, синьор Одеризи, портрет готов? – осведомилась красавица принцесса, служившая натурой художнику.
В течение недели она по три часа в день сидела, боясь пошевельнуться, в этой комнате, где рисовали ее портрет, предназначенный для отправки ко французскому двору.
Через широко распахнутые огромные овальные окна видны были мачты кораблей, прибывших с Востока и бросивших якорь в порту, – они мерно покачивались на волнах, – за ними вся Неаполитанская бухта, неоглядная морская даль почти неестественно синего цвета, вся в золотистых бликах солнца, а чуть дальше несокрушимый профиль древнего Везувия. Воздух был ласков. В такие дни человеку улыбается счастье.
Одеризи вынул кончик кисти изо рта.
– Увы, да! – ответил он. – Портрет окончен.
– Почему же «увы»?
– Потому что я буду лишен счастья видеть каждое утро донну Клеменцию, и без нее для меня угаснет солнечный свет.
Спешим оговориться: комплимент художника звучал более чем буднично, ибо, когда неаполитанец заявляет женщине, будь она принцесса или служанка в захудалой харчевне, что, не видя ее больше, он-де непременно зачахнет и умрет, он лишь выполняет самые элементарные правила галантности.
– И потом, ваше высочество… и потом, – продолжал художник, – я сказал «увы» потому, что портрет нехорош. Он ни в малейшей степени не передает ни ваш образ, ни вашу подлинную красоту.
Если бы кто-нибудь подтвердил это мнение, художник наверняка почувствовал бы себя уязвленным, но сам он критиковал свое творение совершенно искренне. Его терзала печаль, знакомая всем истинным творцам, когда труд их наконец завершен. «Вот моя картина останется такой, какова она есть, – думает он, – ибо я не мог сделать лучше, и, однако, она много ниже моего замысла и отнюдь не воплощает то, что я мечтал и хотел воплотить!» В этом семнадцатилетнем юноше уже жил беспокойный дух великого художника.
– Можно посмотреть? – спросила Клеменция Венгерская.
– Конечно, ваше высочество, только не упрекайте меня. Ах, вас должен был бы писать сам Джотто.
И действительно, когда речь зашла о портрете принцессы, решено было пригласить Джотто, и за ним через всю Италию понесся гонец. Но тосканский мастер, который в течение всего этого года писал на хорах флорентийского собора Санта Кроче фрески из жизни святого Франциска Ассизского, крикнул, даже не спустившись с лесов, чтобы вместо него пригласили его юного ученика, проживающего в Неаполе.
Клеменция Венгерская поднялась с кресла и подошла к мольберту, шурша тугими складками платья из тяжелого шелка. Высокая, тонкая, гибкая, она привлекала внимание не столько изяществом, сколько величием осанки, не так женственностью, как благородством. Но впечатление известной суровости уравновешивалось чистотой черт, нежным и светлым взглядом удивленных глаз, сиянием юности, веявшим от всей ее фигуры.
– Но, синьор Одеризи, – вскричала она, – вы изобразили меня гораздо красивее, чем я есть на самом деле!
– Я лишь точно передал ваши черты, донна Клеменция, и пытался также запечатлеть на полотне вашу душу.
– Мне бы очень хотелось видеть себя такой, какой вы меня видите, вот было бы хорошо, если бы мое зеркало обладало вашим талантом.
Оба улыбнулись этим словам, благодарные друг другу за комплименты.
– Будем надеяться, что этот мой образ понравится королю Франции… то есть я хотела сказать – моему дяде графу Валуа… – в смущении поспешила добавить она.
Щеки Клеменции залила краска. В двадцать два года она все еще легко краснела и, зная за собой этот недостаток, упрекала себя за него как за непростительную слабость. Сколько раз ее бабка, королева Мария Венгерская, твердила ей: «Клеменция, помните, что принцесса, которая в один прекрасный день может стать королевой, не должна краснеть!»
Боже мой, неужели она станет королевой? Устремив взор на лазурное море, она мечтала о своем далеком кузене, об этом неведомом ей короле, который просит ее руки и о котором она так много наслышалась за эти две недели с тех пор, как в Неаполь нежданно-негаданно явился из Парижа официальный посол.
Толстяк Бувилль сумел изобразить ей короля Людовика Х несчастным монархом, которому подло изменили и который немало перестрадал, но зато господь бог наделил его прекрасной внешностью и всеми достоинствами ума и сердца. Что же касается французского двора, то он столь же приятен, как двор неаполитанский, там ее ждут тихие семейные радости и полная величия миссия королевы… Однако, пожалуй, больше всего соблазняла Клеменцию Венгерскую мысль, что ей предстоит исцелить душевные раны человека, страдающего от измены недостойной женщины и к тому же до сих пор еще не оправившегося от безвременной кончины обожаемого отца. В глазах неаполитанской принцессы любовь и преданность были одно. Да и гордое сознание, что выбор пал именно на нее, тоже играло не последнюю роль… Эти две недели она жила в каком-то чудесном мире, и душу ее переполняла благодарность к создателю Вселенной, ко всему сущему.
Занавесь, расшитая фигурами императоров, львами и орлами, раздвинулась – и невысокий молодой человек, с тонким носом, с пылающим и веселым взором, очень черноволосый, вошел в комнату и склонился в почтительном поклоне.
– Ах, сеньор Бальони, вот и вы, – радостно приветствовала его Клеменция Венгерская.
Ей нравился этот жизнерадостный сиенец, который официально исполнял при Бувилле секретарские обязанности, а в ее глазах был одним из вестников счастья.
– Ваше высочество, – обратился к Клеменции Гуччо Бальони, – мессир Бувилль поручил мне узнать, может ли он нанести вам свой обычный утренний визит?
– Конечно, – живо ответила Клеменция. – Вы знаете, я всегда рада видеть мессира Бувилля. Но приблизьтесь и ска-жите ваше мнение об этом портрете, он теперь уже совсем готов.
– Я могу сказать только одно, – ответил Гуччо, с минуту молчаливо разглядывавший портрет, – портрет этот с поистине чудесной верностью передает ваш образ и являет людским взорам прекраснейшую даму, которую мне когда-либо приходилось видеть.
Одеризи, не вытирая рук, замазанных охрой и киноварью, упивался этой похвалой.
– Стало быть, если только я вас верно поняла, вы не оставили во Франции любимой девушки? – с улыбкой осведомилась Клеменция.
– Нет, я люблю, – не без удивления ответил Гуччо.
– Тогда, значит, вы неискренни или в отношении ее, или в отношении меня, мессир Гуччо, ибо говорят, по крайней мере я так слышала, что для влюбленного лицо любимой прекраснее всего.
– Та дама, которой я храню верность и которая хранит верность мне, – горячо возразил Гуччо, – бесспорно, прекраснее всех на свете… после вас, донна Клеменция, и, по-моему, говорить правду не значит не любить.
Клеменции нравилось поддразнивать Гуччо. Ибо, прибыв в Неаполь и поселившись при дворе, племянник банкира Толомеи тем самым оказался в центре приготовлений к будущей женитьбе короля и с увлечением взялся разыгрывать роль рыцаря, уязвленного любовью к далекой красавице: то и дело он испускал такие глубокие вздохи, что, казалось, бесчувственный камень и тот пожалеет страдальца. На самом же деле его страсть к Мари ничуть не отравляла ему прелесть путешествия: уже к концу второго дня тоска улеглась, и он старался не упустить ни одного развлечения, какие встречались на пути двух королевских посланцев.
Принцесса Клеменция, уже почти официальная невеста, внезапно почувствовала незнакомое ей доселе сочувственное любопытство к сердечным делам других – ей хотелось, чтобы все юноши и все девушки на свете получили свою долю счастья.
– Если богу будет угодно и я поеду во Францию (как и все вокруг, Клеменция только обиняками говорила о предстоящем бракосочетании), я охотно сведу знакомство с той, о ком вы думаете непрерывно и которая, надеюсь, станет вашей супругой…
– Ах, ваше высочество, пусть господь бог возжелает вашего приезда! У вас не будет более верного слуги, чем я, и, хочу надеяться, более преданной прислужницы, чем она…
И Гуччо преклонил перед Клеменцией колени по всем правилам этикета, как будто, участвуя в турнире, приветствовал сидевших в ложе дам. Принцесса поблагодарила его движением руки: у нее были прелестные, точеные пальцы с чуть удлиненными кончиками, подобные тем, что пишут художники на фресках, изображая святых.
«Какой прекрасный народ ждет меня там, какие же там милые люди», – думала она, с умилением глядя на юного итальянца, олицетворявшего в ее глазах всю Францию. Она чувствовала себя даже отчасти виноватой перед ним; ведь ради нее он должен жить в разлуке со своей возлюбленной, из-за нее во Франции страдает юная девушка…
– Можете вы открыть мне ее имя, – спросила Клеменция, – или это тайна?
– От вас у меня нет тайн, и я назову ее имя, если вам угодно, донна Клеменция. Зовут ее Мари… Мари де Крессэ. Она благородного рода, отец ее был рыцарем; она ждет меня в своем замке, в десяти лье от Парижа. Ей шестнадцать лет.
– Так будьте же счастливы, желаю вам этого от всей души, синьор Гуччо, будьте счастливы с вашей красавицей Мари де Крессэ.
Покинув покои принцессы, Гуччо чуть не пустился в пляс тут же в коридоре. Он уже представлял себе, как его свадьбу почтит своим присутствием королева Франции. Правда, для этого требуется еще, чтобы донна Клеменция стала королевой Франции, а также чтобы семья Крессэ согласилась принять предложение молодого ломбардца (ведь в ту пору ломбардцы в глазах общественного мнения считались чуть выше евреев, но гораздо ниже истинных христиан) и отдала бы ему руку Мари! Тут только Гуччо сообразил, что впервые всерьез думает о свадьбе с прекрасной наследницей Нофля, которую и видел-то он, по правде говоря, всего два раза в жизни. Так игра воображения направляет наши судьбы, и стоит человеку облечь в слова свои еще почти не осознанные желания, как он чувствует себя обязанным воплотить их в жизнь.
Гуччо застал Юга де Бувилля в отведенных ему апартаментах, уставленных массивной мебелью, обитой цветной кожей. Официальный посол французского короля, держа в руках зеркало, вертелся во все стороны, стараясь при ярком дневном свете удостовериться, в порядке ли его туалет и достаточно ли приглажена его седеющая шевелюра. Последнее время Бувилль даже стал подумывать, не покрасить ли ему волосы. Путешествия обогащают опыт молодых, но случается также, что они вносят смуту в душу пятидесятилетних старцев. Итальянский воздух окончательно опьянил Бувилля. Сей муж строгих правил изменил жене проездом через Флоренцию и наутро горько оплакивал свое падение. Но когда то же самое повторилось, на этот раз уже в Сиене, где Гуччо как на грех встретил двух модисток, своих подружек детства, толстяк Бувилль забыл об угрызениях совести. Оказавшись в Риме, он вдруг почувствовал, что сбросил с плеч по крайней мере лет двадцать. А Неаполь, где так доступны наслаждения, при том условии, конечно, если за поясом у тебя мешочек с десятком золотых монет, просто заворожил старика Бувилля. То, что повсюду объявили бы пороком, поражало здесь почти обезоруживающей непосредственностью и наивностью. Маленькие двенадцатилетние сводники в лохмотьях, позолоченные загаром, выхваливали пышность бедер своей старшей сестры с красноречием, достойным ораторов древности, затем смирнехонько ждали в прихожей, почесывая грязные босые ноги. И главное, уходишь-то отсюда, чувствуя себя благодетелем, сотворившим доброе дело, ведь твоими попечениями целая семья будет сыта в течение недели. А какое наслаждение разгуливать в январе месяце без плаща, в одном легком платье! В последнее время Бувилль стал следить за модой и ходил теперь в полукафтане с двухцветными полосатыми буфами у плеч. Ясно, что его безбожно обкрадывали все кому не лень. Но ради такого приятного времяпрепровождения и раскошелиться не жаль!
– Друг мой, – обратился он к вошедшему Гуччо, – знаете ли вы, до чего я похудел, даже не верится, – посмотрите-ка, какая у меня стала талия!
Это утверждение было по меньшей мере смелым, ибо в любых глазах, кроме своих собственных, Бувилль походил скорее всего на бочонок с маслом.
– Мессир, – уклонился от прямого ответа Гуччо, – донна Клеменция готова вас принять.
– Надеюсь, портрет еще не окончен? – осведомился Бувилль.
– Окончен, мессир.
Бувилль испустил глубокий вздох.
– Стало быть, пора нам возвращаться во Францию. Весьма жаль, ибо я питаю к итальянцам живейшую симпатию и с удовольствием сунул бы несколько флоринов этому художнику, лишь бы он еще повозился с портретом. Но ничего не поделаешь, всему, даже самому прекрасному, рано или поздно приходит конец.
Оба обменялись понимающей улыбкой, и по пути к покоям принцессы толстяк Бувилль любовно взял Гуччо под руку.
Между этими двумя мужчинами различных общественных слоев, один из которых годился другому по меньшей мере в отцы, во время пути завязалась подлинная дружба, крепнувшая с каждым днем. В глазах Бувилля юный тосканец был живым воплощением всех тех изумительных открытий, вольностей самой молодости, которую обрел Бувилль, покинув Париж. А Гуччо благодаря Бувиллю ехал по французской и итальянской земле как знатный вельможа и жил вблизи особ королевского дома. Они открыли друг в друге целые неведомые миры. Оба как нельзя лучше дополняли один другого, хоть и были несхожи во всем и составляли вместе довольно-таки занятную упряжку, где молодой рысак тащил за собой старого коня.
Такими они предстали перед донной Клеменцией, но выражение мечтательной беспечности, озарявшее их лица, мигом исчезло при виде королевы Марии Венгерской. Стоя между внучкой и живописцем, она пронзительным взглядом живых черных глаз рассматривала портрет.
Наши друзья невольно умерили шаг и подошли к группе на цыпочках, ибо никто не осмеливался в присутствии Марии Венгерской сделать развязный жест или повысить голос.
Марии Венгерской шел восьмой десяток. За годы долгого вдовства после кончины своего супруга короля Неаполитанского Карла II Хромого, которому она родила тринадцать детей, королева успела схоронить половину своих отпрысков. Она раздалась от частых родов, и горькая складка – след перенесенных утрат – залегла в уголках ее беззубого рта. Это была высокая старуха, с сероватой кожей и белоснежными волосами; лицо ее выражало силу, решимость и властность, которые не умалило время. С самого утра она надевала корону. Старуха королева состояла в родстве со всеми царствующими семьями Европы и в течение двадцати лет требовала для своих сыновей пустующий венгерский трон, двадцать лет билась за то, чтобы возвести на него кого-нибудь из своих.
Даже теперь, когда ее старший сын был королем Венгерским, второй сын скончался в сане епископа, и в недалеком будущем ожидали его канонизации, третий, Роберт, царствовал в Неаполе и Апулии, четвертый был принцем Тарентским, пятый – герцогом Дураццо, а из оставшихся в живых дочерей одна была женой короля Мальорки, а другая – короля Арагонского, старуха королева все еще не считала свою миссию законченной и пеклась о судьбах близких; главным объектом забот королевы была сиротка внучка Клеменция, воспитывавшаяся на ее руках. Резко обернувшись к Бувиллю и глядя на него, как горный ястреб на каплуна, старая королева сделала ему знак приблизиться.
– Ну, мессир, – спросила она, – каков, на ваш взгляд, этот портрет?
В глубоком раздумье стоял Бувилль перед мольбертом. Он смотрел не так на лицо принцессы, как на две створки, сделанные с целью предохранить портрет при перевозке, на створках этих художник изобразил: на левой – Новый замок и на правой – вид из окна покоев принцессы на неаполитанскую бухту. Созерцая эти места, которые ему предстояло вскоре покинуть, Бувилль испытывал горькое сожаление.
– Что касается искусства выполнения, – проговорил он наконец, – все кажется мне безупречным. Разве только вот этот бордюр слишком скромен для такого прекрасного лица. Не думаете ли вы, что золотая гирлянда…
Старик Бувилль цеплялся за любой предлог, лишь бы выиграть еще день-другой отсрочки.
– Какие там еще гирлянды, мессир, – прервала его королева. – Верен ли, на ваш взгляд, портрет оригиналу или нет? Верен! Вот это и важно. Искусство – вещь легкомысленная, и я бы от души удивилась, если бы король Людовик стал разглядывать какие-то гирлянды. Ведь, если не ошибаюсь, его интересует оригинал?
В отличие от всего двора, где о предстоящем браке говорили только намеками и делали вид, что портрет предназначается в дар его высочеству Карлу Валуа от любящей племянницы, одна лишь Мария Венгерская говорила о свадьбе без обиняков. Кивком головы она отпустила Одеризи.
– Вы прекрасно справились с работой, giovanotto [5], обратитесь в казну за окончательным расчетом. А теперь можете идти расписывать дальше ваш собор, только смотрите, чтобы сатана получился как можно чернее, а ангелы сияли бы белизной.
И, желая заодно отделаться также и от Гуччо, она приказала ему нести за художником кисти.
Оба склонились в поклоне, на который королева ответила небрежным кивком, и, когда за ними захлопнулась дверь, она вновь обратилась к Бувиллю:
– Итак, мессир Бувилль, вы скоро возвратитесь по Францию.
– С безграничным сожалением, ваше величество, особенно когда я подумаю о тех благодеяниях, которыми вы меня осыпали…
– Но ваша миссия окончена, – прервала королева, не дослушав Бувилля, – или, во всяком случае, почти окончена.
Ее черные пронзительные глаза впились в Бувилля.
– Почти, ваше величество.
– Я имею в виду, что дело в главном улажено и король, мой сын, дал свое согласие. Но согласие это, мессир, – королева нервически повела шеей, это движение уже давно превратилось у нее в тик, – согласие это, не забывайте, дано нами лишь условно. Ибо хотя мы рассматриваем предложение нашего родича, короля Франции, как весьма высокую честь, хотя готовы любить его и хранить ему верность, как того требует наша христианская вера, и дать ему многочисленное потомство (а женщины в нашем роду славятся своей плодовитостью), то все же окончательный ответ зависит от того, освободится ли и как скоро ваш господин от уз, соединяющих его с Маргаритой Бургундской.
– Но мы в кратчайший срок добьемся расторжения брака, ваше величество, как я уже имел честь вам докладывать.
– Мессир, мы здесь свои люди, – твердо произнесла королева. – Не уверяйте меня в том, что еще не достоверно. Когда будет расторгнут брак? На основании каких мотивов?
Бувилль кашлянул, надеясь скрыть смущение. Кровь бросилась ему в лицо.
– Это уже забота его высочества Валуа, – ответил он, стараясь говорить как можно более непринужденным тоном, – он с успехом доведет дело до желанного конца, более того, он считает, что вопрос уже решен.
– Как бы не так, – проворчала старуха королева. – Я-то хорошо знаю своего зятя! Послушать его, он все заранее предвидел и предусмотрел, и, если у него лошадь свалится в овраг и сломает себе ногу, он уж сумеет вас убедить, что сам ее туда столкнул.
Хотя дочь Марии Венгерской Маргарита умерла в 1299 году и Карл Валуа успел с тех пор жениться дважды, старуха королева упорно продолжала именовать его «зятем», словно последующих браков вовсе и не существовало.
Стоя в стороне у стрельчатого окна и любуясь лазурью моря, Клеменция с чувством досады и смущения прислушивалась к словам бабки. Неужели любовь должна обязательно сопровождаться спорами, как при заключении договоров? Ведь речь идет прежде всего о ее счастье, о ее жизни. Стать королевой Франции – да это же неслыханно высокий удел, и Клеменция порешила в душе терпеливо дожидаться своего часа. Ждала ведь она до двадцати двух лет, не раз задавая себе вопрос: уж не придется ли ей окончить свои дни в монастырской келье? Сколько претендентов на ее руку получили отказ, ибо в глазах родни являлись недостаточно блестящей партией, но никто ни разу даже не подумал спросить ее мнения. И сейчас ей казалось, что бабка взяла слишком резкий тон… Там, вдалеке, в лазоревой бухте, раздувая паруса, устремлялся к берегам Берберии корабль.
– На обратном пути, ваше величество, я, согласно полномочиям короля, заеду в Авиньон, – сказал Бувилль. – И, уверяю вас, в скором времени у нас будет папа, избрания коего мы все ждем с таким нетерпением.
– Хотелось бы верить вам, – вздохнула Мария Венгерская. – Но мы желаем, чтобы все было закончено к лету. Клеменция получила другие предложения, другие государи мечтают взять ее в супруги. Посему мы не имеем права губить ее будущее и не можем согласиться на длительные проволочки.
Старческая шея снова судорожно дернулась.
– Запомните, кардинал Дюэз – наш кандидат в Авиньоне, – продолжала королева. – Хорошо, если бы и король Франции поддержал его. Взойди Дюэз на папский престол – мы бы легко добились расторжения брака, поскольку он нам предан и многим обязан. Тем более что Авиньон – исконное анжуйское владение, мы там сюзерены, понятно, под властью короля французского. Не забудьте этого. А теперь ступайте к моему сыну-королю и распрощайтесь с ним, да исполнятся все ваши обещания… Но чтобы все было кончено к лету, помните, к лету!
Отвесив низкий поклон, Бувилль покинул покои принцессы.
– Бабушка, ваше величество, – тревожно проговорила Клеменция, – не кажется ли вам…
Старуха королева успокоительно похлопала ладонью по руке внучки.
– Все во власти божьей, дитя мое, – произнесла она, – и ничто не случится с нами помимо его воли.
И она величественно выплыла из комнаты.
«А вдруг у короля Людовика есть еще какая-нибудь другая принцесса на примете, – подумала Клеменция, оставшись одна. – Благоразумно ли так торопить события и не падет ли его выбор на кого-нибудь другого?»
Она подошла к мольберту и, скрестив руки, бессознательно приняла ту позу, в какой ее запечатлел живописец.
«Захочется ли королю, – подумалось ей, – коснуться губами этих рук?»
Глава VI
Погоня за кардиналами
С зарей следующего дня Юг де Бувилль, Гуччо и их свита отплыли из Неаполя; за сборами в обратный путь они прилегли всего на часок, и поэтому, стоя рядышком на корме, оба со смутной печалью, обычной спутницей бессонных ночей, глядели, как удаляется Неаполь, Везувий и цепочка островов. Рыбачьи суденышки, распустив белые паруса, отчаливали от берега. Наконец корабль вышел в открытое море. Средиземное море было восхитительно спокойно, и легкий ветерок как бы играючи надувал паруса. Гуччо, который не без опаски вступил на борт корабля, весь во власти мрачных воспоминаний о прошлогоднем переезде через Ла-Манш, не почувствовал, к великой своей радости, качки и уже через сутки сам дивился собственному мужеству: он готов был сравнивать себя с мессиром Марко Поло, венецианским мореплавателем, чьи записки о путешествии к Великому Хану уже стали известны почти во всем свете. Юноша быстро завел знакомство с матросами, узнал и запомнил целую кучу специальных морских терминов и понемножку входил в роль этакого матерого морского волка, не замечая, что глава их миссии Юг де Бувилль никак не может опомниться после насильственной разлуки с чудеснейшим из городов мира.
И только пять дней спустя, когда корабль подошел к порту Эг-Морт, мессир де Бувилль немножко приободрился.
Этот порт, откуда некогда пустился в крестовый поход Людовик Святой, был окончательно завершен постройкой лишь при Филиппе Красивом. Итак, перед ними снова была французская земля.
– Ну ладно, – изрек толстяк, пытаясь стряхнуть с себя тоску, – пора браться за дела.
Погода стояла облачная, промозглая, и Неаполь казался теперь лишь сладостным воспоминанием, мечтой.
В Авиньон они добрались на третьи сутки. Путешествие верхами в сопровождении дюжины конюших и слуг уже перестало быть развлечением, синекурой, особенно для Гуччо, который ни на минуту не спускал глаз с окованных железом ларцов, где хранилось золото, врученное племяннику Толомеи неаполитанскими банкирами Барди.
А мессир Бувилль сильно простудился. Он клял эту страну, в которой не хотел отныне признавать своей родины, и уверял, что каждая капля дождя падает с неба лишь затем, чтобы промочить до нитки именно его, Юга де Бувилля.
Когда же после двухдневного пути, продрогшие до костей под порывами мистраля, они наконец добрались до Авиньона, их ожидало горькое разочарование – во всем городе не оказалось ни одного кардинала… Что было воистину странно, ибо считалось, что именно в Авиньоне заседает конклав! Никто ничего не мог сообщить посланцам французского короля, никто ничего не знал и не желал знать. Только явившись в гарнизон Вильнёва, расположенного на противоположном конце моста через Рону, Бувилль, и то лишь к вечеру, узнал там от одного капитана, что конклав вновь перенес свое местопребывание в Карпантрасс, причем сведения эти вояка, разбуженный ото сна, сообщил злобно-ворчливым тоном.
– Этот капитан лучников не особенно-то любезен с посланцами короля, – заметил Бувилль своему спутнику. – Вернусь в Париж, обязательно дам знать кому следует.
От Карпантрасса до Авиньона насчитывалось не меньше двенадцати лье, и нечего было думать о том, чтобы пускаться в путь глубокой ночью. Папский дворец оказался на запоре, и никто не ответил на зов и стук наших путников. Волей-неволей Бувилль и Гуччо отправились в харчевню, молча поужинали и разместились вместе со своей свитой в общей комнате. Люди спали вповалку перед потухшим очагом в зловонном запахе сохнувших кожаных сапог. Ах! Где вы, прелестные девы Италии?
– Вы не проявили достаточной твердости в разговоре с этим капитаном, – с упреком произнес Гуччо, впервые почувствовав досаду против своего закадычного друга Бувилля. – Почему вы не приказали ему найти нам приличный ночлег?
– Вы правы, я об этом как-то не подумал, – смиренно согласился Бувилль. – Нет у меня нужной твердости!
На следующее утро все поднялись злые и в самом хмуром настроении прибыли в Карпантрасс; но и здесь не оказалось даже тени кардиналов. В довершение всех бед сильно похолодало. В конце концов Гуччо с Бувиллем смутно почувствовали какое-то беспокойство, вокруг явно пахло кознями, ибо, как только королевская миссия на рассвете выехала из Авиньона, ее на всем скаку обогнали два всадника и, даже не взглянув в их сторону, понеслись по направлению к Карпантрассу.
– Странно все-таки, – заметил Гуччо, – похоже, что у этих людей другого дела нет, как прибывать раньше нас к месту нашего назначения.
Маленький городок Карпантрасс словно вымер: жители, казалось, ушли под землю или разбежались.
– Здесь отдал богу душу папа Климент, – сказал Бувилль. – И в самом деле, местечко не из веселых. Уж не наше ли приближение превращает все вокруг в пустыню?
Услышав имя Климента V, Гуччо поспешно сложил два пальца на манер рожков и притронулся к груди, к тому месту, где под плащом висела связка амулетов и реликвий… Он вспомнил о проклятии тамплиеров.
Не без труда удалось им обнаружить в соборе старичка каноника, который сначала притворился, что принимает их за простых путешественников, желающих исповедаться, и даже провел в ризницу. Он был глух или прикидывался таковым. Гуччо боялся западни, опасался за судьбу своих ларцов, опасался за свою собственную шкуру: он грозно двинулся на старика, судорожно сжимая рукоятку кинжала, готовый при первых признаках тревоги уложить на месте дряхлого каноника. А старичок, который заставлял повторять один и тот же вопрос чуть ли не по десять раз подряд, окончательно умолк, отряхнул свою обтрепанную сутану и только после этой операции поведал пришельцам, что кардиналы, мол, перебрались в Оранж. А его, старика, бросили здесь одного.
– В Оранж! – воскликнул мессир де Бувилль. – Черт бы их побрал! Да это не прелаты, а просто какие-то перекати-поле! Вы хоть твердо уверены, что они в Оранже?
– Уверен… – повторил старик каноник, которого так и передернуло при упоминании имени черта, да еще в святой ризнице. – Уверен! В чем можно быть уверенным на нашей бренной земле, кроме как в существовании Всевышнего! Думаю все же, что они в Оранже – итальянцы, во всяком случае, там.
И дряхлый священнослужитель замолк, очевидно, испугавшись, что и так сболтнул лишнее. Чувствовалось, что на сердце у него накипело, но он не осмеливается высказать все, что ему известно.
Только когда Карпантрасс остался позади, Гуччо вздохнул свободно: этот город почему-то не внушал ему доверия, и он всячески торопил Бувилля с отъездом.
Но едва лишь французская миссия отъехала от заставы, как их снова обогнали два всадника. Теперь уже не оставалось сомнения, что всадники эти усердствуют неспроста.
В Бувилле вдруг пробудился боевой дух, и он решил преследовать незнакомцев, но Гуччо сердито заметил:
– Наша кавалькада движется слишком медленно, мессир Юг, никогда в жизни мы их не догоним, а я вовсе не желаю покидать на произвол судьбы свои ларцы.
В Оранже они узнали уже без особого удивления, что конклава здесь нет, – им посоветовали искать его в Авиньоне.
– Но ведь мы только что из Авиньона, – гремел Бувилль, наступая на причетника, преподнесшего им эту новость, – и там хоть шаром покати. А где его святейшество Дюэз? Где, я вас спрашиваю?
Причетник ответил, что коль скоро его высокопреосвященство занимает должность епископа Авиньонского, то всего вероятнее застать его именно там. А тут еще куда-то отбыл с утра прево города Оранжа, и писец его заявил, что распоряжений никаких не получал и устроить на ночлег приезжих не может. Пришлось еще одну ночь провести в грязной харчевне, стоявшей бок о бок с развалинами какого-то дома, поросшими густой травой, – что и говорить, местечко неприглядное! Сидя напротив мессира Юга, сморенного усталостью, Гуччо твердо решил, что настало время взять руководство их миссией в свои руки, ежели они желают вернуться в Париж, добившись или даже не добившись успеха.
В каждой новой неудаче, обрушивавшейся на них, оба видели перст судьбы, зловещее предзнаменование. Один конюший из их свиты сломал при падении ногу, и пришлось оставить его в Оранже; у вьючных лошадей, которых гнали без передышки, набило холку; верховых коней надо было срочно подковать; у мессира Бувилля текло из носа, так что на него жалко было смотреть, и он что-то слишком часто стал вспоминать некую даму из Неаполя и старался выяснить, искренне ли она его любила или нет. Весь день он не выходил из состояния полной апатии, а при виде опостылевших стен Авиньона впал в такое отчаяние, что Гуччо без труда удалось взять в свои руки бразды правления.
– Ни за что на свете я не осмелюсь показаться на глаза королю, – стонал Бувилль. – Но поди попробуй, назначь папу, когда при нашем приближении кардиналы бегут как черт от ладана! Не заседать мне больше в Королевском совете, добрый мой Гуччо, нет, не заседать! Послали единственный раз с миссией, и то я навсегда себя опозорил.
Рассчитывая отвлечься от мрачных дум, он с головой погрузился в самые мелочные, второстепенные заботы. Хорошо ли приторочен портрет принцессы Клеменции, не попортил ли его, не дай бог, дождь?
– Предоставьте действовать мне, мессир Юг, – нетерпеливо прервал его Гуччо. – Прежде всего я позабочусь о вас: по-моему, вы изрядно нуждаетесь в отдыхе.
Гуччо отправился на розыски того самого капитана, перед которым столь постыдно спасовал в их первый приезд Бувилль, и заговорил с ним таким тоном, так звонко отчеканил титулы своего патрона, а заодно и свои, только что пожалованные им самому себе, с такой непринужденной властностью предъявил свои требования на полуфранцузском, полуитальянском языке, что через час для посланцев Людовика Сварливого был очищен замок и оставалось только занять его. Гуччо разместил своих людей и уложил старика Бувилля в постель, которую предварительно нагрели грелками, и, когда толстяк, решивший, что простуда вполне пристойная причина для того, чтобы потихоньку сложить с себя полномочия, с удовольствием закутался в одеяла, Гуччо обратился к нему со следующими словами:
– Я чую здесь в каждом уголке западню, не нравится мне этот замок, я предпочел бы укрыть золото где-нибудь в более надежном месте. В Авиньоне есть уполномоченный торгового дома Барди – ему-то я и хочу доверить свой груз. Тогда я со спокойной совестью могу пуститься на поимку ваших проклятых кардиналов.
– Моих кардиналов! Моих кардиналов! – с негодованием воскликнул Бувилль. – Вовсе они не мои, и я не меньше вас огорчен теми штучками, которые они сыграли со мной. Дайте мне немножко поспать, потому что меня бьет озноб, а потом, если желаете, поговорим на эту тему. Уверены ли вы в честности вашего ломбардца? Можем ли мы положиться на него? Ведь эти деньги принадлежат королю Франции…
Гуччо нетерпеливо повысил голос:
– Запомните хорошенько, мессир Юг, что я беспокоюсь об этих деньгах так же, как если бы они принадлежали мне и моему семейству,
Не откладывая дела в долгий ящик, Гуччо отправился в контору Барди, находившуюся в квартале Сент-Агриколь. Уполномоченный торгового дома Барди, к тому же близкий родич главы этой могущественной компании, оказал более чем сердечный прием племяннику их великого собрата и собственноручно запер золото в кладовую. После обмена расписками ломбардец повел гостя в залу, дабы тот мог на свободе поведать соотечественнику о своих злоключениях. При их появлении худой, слегка сутуловатый человек, стоявший у камина, обернулся:
– Guccio! Сhе рiасеrе! – воскликнул он. – Соmе stai? [6]
– Ма… саrо Воссассio! Реr Васhо! Сhе fоrtuna! [7]
И они дружески обнялись.
Так уж бывает, что в пути встречаются одни и те же люди, потому что встречаются те, кто путешествует.
И в том обстоятельстве, что Гуччо встретился с Боккаччо, не было, в сущности, ничего удивительного, ибо синьор Боккаччо разъезжал по делам торгового дома Барди. Удача состояла в том, что их пути встретились именно в этот день. В прошлом году Гуччо и Боккаччо вместе проделали часть дороги до Лондона, много и долго говорили по душам, и Гуччо знал, что Боккаччо прижил от француженки сына.
Пока ломбардец в качестве хозяина хлопотал у стола, где уже поставили вино с пряностями, Гуччо и Боккаччо оживленно беседовали, как старые друзья.
– Каким ветром вас занесло в этот город? – осведомился Боккаччо.
– Охочусь за кардиналами, – ответил Гуччо, – и, поверь, эту дичь не так-то легко загнать в силки.
Он поведал все их приключения, рассказал о неудачах последнего времени и сумел вызвать смех у собеседников, изобразив перед ними толстяка Бувилля в весьма комическом виде. Сам Гуччо совсем приободрился: он был точно в родной семье, среди своих.
И если на вашем пути вам встречаются одни и те же лица, то все тем же лицам, видно, суждено оказывать вам благодеяния и вызволять из беды.
– Ничего удивительного тут нет, что вы не застали ваших кардиналов, – пояснил синьор Боккаччо. – Им предписана всемерная осторожность, и все, что исходит от французского двора или считается таковым, обращает их в бегство. Прошлым летом сюда явились Бертран де Го и Гийом де Бюдо, племянники покойного папы, посланцы ваших добрых друзей Ногарэ и Мариньи, под тем предлогом, что они-де уполномочены перевезти прах дядюшки в Кагор. С собой они прихватили всего только пятьсот солдат, что, согласитесь, несколько многовато для переноски одного покойника! Эти бравые ребята имели поручение ускорить выбор папы, только, конечно, не кардинала Дюэза, и, поверьте, действовали не уговорами и не посулами. В один прекрасный день жилища наших высокопреосвященств были разграблены до нитки, а тем временем войска обложили монастырь в Карпантрассе, где заседал конклав; и пришлось кардиналам выбираться через пролом в стене и бежать в поля, чтобы спасти свою шкуру. До сих пор в них еще живо воспоминание об этом случае.
– Не забудьте к тому же, что недавно усилили гарнизон в Вильнёве, и кардиналы с минуты на минуту ожидают, что лучники перейдут мост, – вмешался в разговор родич Барди. – Кардиналы уверены, что вы приехали именно с целью ускорить вторжение… А знаете, кто эти всадники, что вас все время обгоняли? Посланцы архиепископа Мариньи, уж поверьте мне. Ими кишит вся округа, не знаю в точности, что они делают, но уверен, у них иные цели, чем у вас.
– Ничего ты с твоим Бувиллем не добьешься, – подхватил Боккаччо, – коль скоро вы представляете короля Франции; больше того, вы рискуете как-нибудь за ужином глотнуть чуточку яда и не проснуться поутру. Сейчас кардиналам… кое-кому из кардиналов рекомендуется встречаться только с посланцами короля Неаполитанского. Если не ошибаюсь, ты говорил, что едешь из Неаполя?
– Прямехонько оттуда, – подтвердил Гуччо, – и мы с благословения старой королевы Марии хотим как можно быстрее увидеться с кардиналом Дюэзом.
– Что ж ты до сих пор молчал! Я могу тебе устроить встречу с Дюэзом, который, кстати сказать, весьма любопытный субъект. Если хочешь, могу хоть завтра.
– Стало быть, тебе известно, где он находится?
– Да он и не думал трогаться с места, – расхохотался Боккаччо. – Иди спокойно домой, а я явлюсь к вам с вестями еще до ночи. Кстати, есть у вас для него несколько денье? Есть? Прекрасно! А то он вечно сидит без гроша, да и нам немало должен.
Ровно через три часа синьор Боккаччо уже стучал в ворота замка, где остановился Бувилль. Он принес посланцам французского короля добрые вести. Завтра в девятом часу утра кардинал Дюэз отправится для моциона погулять в местечко, называемое Понте, примерно в одном лье к северу от Авиньона. Кардинал согласен совершенно случайно встретиться с синьором де Бувиллем, ежели тот появится в вышеуказанном месте, но при условии, что его будет сопровождать не более шести человек. Во время беседы кардинала Дюэза с мессиром Бувиллем, которая состоится посреди поля, свита и того и другого должна держаться на почтительном расстоянии, дабы обе договаривающиеся стороны могли быть уверены, что их не увидят и не услышат. Кардинал курии любил напускать на себя таинственность.
– Гуччо, дитя мое, вы меня спасли, по гроб жизни буду вам благодарен, – повторял Бувилль, у которого от радости даже насморк прошел.
Итак, на следующее утро Бувилль в сопровождении Гуччо, синьора Боккаччо и четырех конюших отправился в Понте. Стоял густой туман, сглаживающий очертания предметов и поглощающий звуки, да и место свидания кардинал выбрал пустынное. Мессир Бувилль нацепил на себя целых три плаща и выглядел еще толще, чем обычно. Кардинал заставил себя ждать.
Наконец из тумана выплыла группа всадников, плотным кольцом окружавшая молодого человека, который ехал на белом муле, ритмично приподымаясь в седле в такт рыси животного. На плечи всадника был накинут черный плащ, под складками которого виднелось пурпурное одеяние, а на голове красовалась шапка с наушниками, подбитыми белым мехом. Слезши с мула, всадник, легко шагая по мокрой траве, направился в сторону французского посла быстрой, чуть подпрыгивающей походкой, и тогда лишь Бувилль разглядел, что юноша этот не кто иной, как кардинал Дюэз, и что «его юношеству» никак не меньше семидесяти лет. Только лицо кардинала – с впалыми щеками и висками, обтянутое сухой кожей, – на котором выделялись седые брови, выдавало его возраст, да в живых глазах светилась проницательность, не свойственная молодости.
Тут, в свою очередь, тронулся с места Бувилль, и встреча произошла у низенькой ограды. С минуту оба молча приглядывались друг к другу, у каждого мелькнула одна и та же мысль: «Насколько же не соответствует его внешний облик тому, который я создал в своем воображении». Воспитанный в глубоком уважении к Святой церкви, Бувилль надеялся увидеть величественного священнослужителя, пусть даже елейного, но никак уж не этого гнома, вдруг выскочившего из тумана. Кардинал курии, считавший, что для встречи с ним отрядят какого-нибудь военачальника типа покойного Ногарэ или Бертрана де Го, с удивлением взирал на этого толстяка, похожего на луковицу в своих плащах и оглушительно чихающего.
Первым бросился в атаку Дюэз. Его голос обладал свойством поражать каждого, кто слышал его впервые. Приглушенная, будто звук траурного барабана, задыхающаяся скороговорка, падающая чуть ли не до шепота тогда, когда собеседник ждал взрыва, казалось, исходила не из кардинальских уст, а от кого-то другого, стоявшего поблизости, и вы невольно оглядывались, ища взором этого невидимого «другого».
– Итак, мессир де Бувилль, вы явились сюда по поручению короля Роберта Неаполитанского, который оказал мне честь, почтив своим христианнейшим доверием. Король Неаполитанский… король Неаполитанский, – многозначительно подчеркнул он. – Чудесно. Но, с другой стороны, вы также посланец короля Франции, вы состояли первым камергером при покойном короле Филиппе, который, надо сказать, меня недолюбливал… не догадываюсь даже, по какой причине, ибо я действовал на Вьеннском соборе ему на руку, способствуя уничтожению ордена тамплиеров.
– Если я не ошибаюсь, ваше преосвященство, – ответил Бувилль, изумленный таким началом беседы, – вы противились тому, чтобы объявить папу Бонифация еретиком или, во всяком случае, хотя бы посмертно осудить его, и король Филипп не мог вам этого простить.
– Говоря откровенно, мессир, вы слишком много с меня спрашиваете. Короли не понимают, чего они требуют от людей. Если человек в одни прекрасный день сам может очутиться на папском престоле, он не должен создавать подобных прецедентов. Когда король вступает на царство, он ведь отнюдь не склонен заявлять во всеуслышание, что его покойный батюшка был-де изменником, сластолюбцем или грабителем. Спору нет, папа Бонифаций скончался в состоянии умопомрачения, он отказывался принять святое причастие и изрыгал чудовищную хулу. Но что бы выиграла церковь, предав гласности подобный позор? И папа Климент V, мой глубокочтимый благодетель… вы, должно быть, знаете, что своим положением я отчасти обязан ему, мы оба с ним уроженцы Кагора… так вот, папа Климент придерживался того же мнения… Его светлость де Мариньи тоже меня не жалует; он не покладая рук плетет против меня интриги, особенно в последнее время. Естественно, что я ничего не понимаю. Зачем вы хотели меня видеть? По-прежнему ли Мариньи так силен или только притворяется таковым? Ходят слухи, что его отстранили от дел, а тем не менее все ему повинуются.
Странный попался Бувиллю кардинал, сначала обставил встречу нелепыми предосторожностями, как заправский вор, а потом заговорил о самом главном, как будто был знаком с посланцем французского короля долгие годы. Кроме того, его глуховатый голос подчас переходил в бормотание, речь становилась невнятной и отрывистой. Подобно многим старикам, привыкшим к власти, он следовал только за ходом своей мысли, не обращая внимания, слушает ли его собеседник.
– Истина заключается в том, ваше высокопреосвященство, – ответил Бувилль, желая уклониться от разговора о Мариньи, – истина в том, что я явился сюда, дабы выразить вам пожелания короля Людовика и его высочества Валуа, которые хотят, чтобы папа был выбран незамедлительно.
Белые брови кардинала удивленно поползли вверх.
– Похвальное желание, особенно если принять в расчет, что в течение целых девяти месяцев с помощью козней, подкупов и военной силы препятствуют моему избранию. Прошу вас заметить… сам-то я не особенно тороплюсь! Вот уже двадцать лет, как я тружусь над своим «Тhesaurum Pauperum» – «Сокровищем смиренных», и мне потребуется добрых шесть лет, дабы привести свой труд к концу, не говоря уже о моем «Искусстве трансмутаций», посвященном вопросам алхимии, а также о моем «Философическом эликсире», рассчитанном только на посвященных, этот трактат мне непременно хочется завершить, прежде чем я покину сей мир. Дела, как вы сами видите, у меня предостаточно, и я вовсе не так уж рвусь возложить на себя папскую тиару, я просто боюсь окончательно изнемочь под бременем обязанностей… Нет, нет, поверьте, я отнюдь не тороплюсь. Но, стало быть, Париж изменил мнение? Еще девять месяцев назад почти все кардиналы готовы были отдать за меня свои голоса, и я потерял их только по милости короля Франции. Значит, на папском престоле желают видеть сейчас именно меня?
Бувилль не особенно твердо знал, кого именно желает видеть на папском престоле его высочество Валуа – кардинала Жака Дюэза или еще кого-нибудь другого. Ему просто сказали: «Нужен папа!» – и все.
– Ну конечно, ваше высокопреосвященство, – промямлил он. – Почему бы и не вас?
– Следовательно, от меня… словом, от того, кто будет избран… ждут немалой услуги, – отозвался кардинал. – В чем же она выразится?
– Дело в том, ваше высокопреосвященство, что король собирается расторгнуть свой брак, – отозвался Бувилль.
– …дабы вступить во второй с Клеменцией Венгерской?
– Откуда вам это известно, ваше высокопреосвященство?
– Если мне не изменяет память, Малый совет, на котором это было решено, состоялся недель пять назад?
– Вы прекрасно осведомлены, ваше высокопреосвященство. Не представляю себе, как вы получаете все эти новости…
Кардинал даже внимания не обратил на вопрос Бувилля и возвел глаза к небесам, точно следя невидимый полет ангелов.
– Расторгнуть… – шептал он. – Конечно, расторгнуть всегда можно. Были ли открыты церковные врата в день бракосочетания наследника французского престола? Ведь вы там присутствовали… и не помните, не так ли? Да, но, возможно, другие заметили, что по небрежности врата были закрыты… Ваш король к тому же ближайший родич своей супруги! Можно будет потребовать расторжения по причине того, что брак был разрешен в тех степенях родства, в которых браки вообще не допускаются. Но тогда пришлось бы развести добрую половину всех монархов Европы – все они состоят в родстве, и достаточно поглядеть на их потомство, чтобы убедиться в том: один хром, тот глух, тому плотская связь вообще остается недоступной. Если бы время от времени они не грешили на стороне или не вступали бы в неравные браки, их род давным-давно угас бы от золотухи и слабости. Впрочем, я изложу все эти соображения в своем «Сокровище смиренных», дабы побудить бедных не следовать примеру богатых.
– Королевский род Франции чувствует себя превосходно, – обиженно возразил Бувилль, – и наши принцы крови не уступят силой любому кузнецу.
– Так, так… но если недуг щадит их тело, то бросается в голову. Да и дети их умирают в младенческом возрасте… Нет, пожалуй, нечего мне торопиться всходить на папский престол…
– Но если вы станете папой, ваше высокопреосвященство, – произнес Бувилль, стараясь навести беседу на желаемый предмет, – возможно добиться расторжения брака… до лета?
– Расторгнуть брак легче, чем найти голоса, которые я потерял не по моей вине, – с горечью отозвался Жак Дюэз.
Беседа снова зашла в тупик. Бувилль заметил своих людей на краю поля и от души пожалел, что не может позвать себе на подмогу Гуччо или хотя бы синьора Боккаччо, который, по всей видимости, человек бывалый. Туман мало-помалу рассеялся. От долгого стояния у Бувилля заныли ноги, три плаща, надетые один на другой, пригибали его к земле. Он машинально присел на ограду, сложенную из плоских камней, и устало спросил:
– Короче, ваше высокопреосвященство, какова ситуация на сегодняшний день?
– Ситуация? – переспросил кардинал.
– Ну да, я хотел сказать, в каком положении находится конклав?
– Конклав? Да его вообще не существует. Кардинал д’Альбано…
– Вы имеете в виду мессира Арно д’Ок, бывшего епископа Пуатье?
– Именно так.
– Я его хорошо знаю: в прошлом году он приезжал в Париж как папский легат, дабы осудить Великого магистра ордена тамплиеров.
– Именно его. Поскольку он после смерти папы до избрания его преемника управляет делами римской курии, ему бы следовало собрать нас; а он этого всячески избегает с тех пор, как мессир де Мариньи запретил ему действовать.
– Конечно, но…
Тут только Бувилль отдал себе отчет, что он сидит, в то время как прелат стоит, поэтому он вскочил как ужаленный и извинился перед собеседником.
– Ничего, ничего, мессир, сидите, пожалуйста, – сказал Дюэз, усаживая Бувилля чуть ли не силой на прежнее место.
И сам юношески гибким движением опустился рядом с Бувиллем на ограду.
– Если конклав наконец соберется, – начал Бувилль, – к чему он придет?
– Ни к чему. Это ясно само собой.
Само собой ясно это было лишь для Дюэза, который в качестве ближайшего кандидата на папский престол по десять раз на дню считал и пересчитывал голоса; но отнюдь не столь ясно для Бувилля, который с трудом следил за речью кардинала, монотонной, как увещевания исповедника.
– Папа должен быть избран двумя третями голосов. Нас здесь на конклаве присутствует двадцать три человека: пятнадцать французов и восемь итальянцев. Из этих восьмерых пятеро за кардинала Гаэтани, племянника Бонифация… Они непримиримы. Никогда они не согласятся нас поддерживать. Они мечтают отомстить за Бонифация, ненавидят французский царствующий дом и всех, кто прямо или через папу Климента, моего глубокочтимого благодетеля, служил Франции.
– Ну а трое других?
– …ненавидят Гаэтани; из них двое – Колонна и один – Орсини. Семейные склоки… Ни один из этих троих не имеет достаточного авторитета, чтобы рассчитывать на папскую тиару, и в той мере, в какой я мешаю избранию Гаэтани, они согласны отдать свои голоса за меня… Но они тут же отступятся, если им пообещают перенести Святой престол в Рим – это единственное, что может их примирить, хотя вслед за тем они все равно перережут друг друга.
– А пятнадцать французов?
– Ах, если бы французы голосовали дружно, у вас уже давным-давно был бы папа! Но из них за меня отдадут голос только шестеро, я имею в виду тех, к которым через мое посредство благоволит король Неаполя.
– Шесть французов и три итальянца, итого девять, – подсчитал Бувилль.
– Именно так, мессир… Итого будет девять, а нам требуется шестнадцать. Учтите, что и девяти остальных французов также недостаточно для избрания папы, намеченного Мариньи.
– Итак, вам нужно получить еще семь голосов. Не считаете ли вы, что можно приобрести их за деньги? Я могу предоставить в ваше распоряжение известную сумму. Во что обойдется кардинал? Как по-вашему?
Бувиллю казалось, что он ведет дело с исключительной ловкостью, но, к величайшему удивлению, Дюэз отнесся к этому предложению более чем хладнокровно.
– Не думаю, что французские кардиналы, чьих голосов нам недостает, будут чувствительны к подобным аргументам. И вовсе не потому, что главная их добродетель – честность, или потому, что ведут они суровую жизнь; но страх, который внушает им мессир де Мариньи, заставляет их в данный момент пренебрегать всеми земными благами. Итальянцы более алчны, но разум их ослеплен ненавистью.
– Итак, дело упирается в Мариньи, вернее, все объясняется его властью над девятью французскими кардиналами? – осведомился Бувилль.
– Сегодня все зависит именно от этого, мессир. Завтра может найтись другая причина. Сколько золота вы можете мне вручить?
Бувилль прищурил глаза:
– Но ведь вы сами, ваше высокопреосвященство, только что сказали, что золотом здесь ничему не поможешь?
– Вы меня превратно поняли, мессир. Ибо действительно, с помощью золота новых сторонников мне приобрести не удастся, но оно более чем необходимо, дабы сохранить тех, какие есть и для каковых я, не будучи еще избранным, не могу служить источником выгоды. Хорошенькое получится дело, если вы сумеете завербовать недостающие мне голоса, а я тем временем растеряю те, что меня поддерживают.
– Какую сумму вы хотели бы иметь в своем распоряжении?
– Если король Франции достаточно богат, чтобы выдать мне пять тысяч ливров, я обязуюсь с пользой для дела употребить эти средства.
В эту минуту Бувилль вновь почувствовал необходимость высморкаться и полез за платком. Кардинал принял его жест за ловкий маневр и испугался, что запросил лишнего. Это было единственное очко, которое удалось выиграть Бувиллю.
– Пожалуй, и с четырьмя тысячами, – пробормотал Дюэз, – я мог бы продержаться… конечно, до поры до времени.
Он уже твердо знал, что золото останется в его кармане, за исключением той суммы, что перейдет к кредиторам в погашение его личных долгов.
– Золото вы получите у Барди, – произнес Бувилль.
– Пусть пока полежит у него, – живо отозвался кардинал, – у меня с ним есть кое-какие счеты. А по мере надобности я буду брать деньги.
Тут вдруг священнослужитель забеспокоился о своем муле и заверил Бувилля, что не преминет помянуть его в своих молитвах и будет весьма счастлив встретиться с ним вновь.
Дав на прощание облобызать толстяку свой перстень, Дюэз все той же молодцеватой, подпрыгивающей походкой направился к свите.
«Странный будет у нас папа: алхимией он интересуется не меньше, чем Святой церковью, – думал Бувилль, глядя ему вслед, – создан ли он для той высокой миссии, какую себе избрал?»
В сущности, Бувилль остался доволен состоявшейся беседой, а главное, самим собой. Поручено ему было встретиться с кардиналами? Что ж, он и встретился с одним из них… Поручено ему было найти кандидата на папский престол? По-видимому, этот Дюэз спит и видит себя папой… Поручено было распределить золото? И золото распределено.
Когда наконец Бувилль добрался до Гуччо и с торжеством поведал ему о состоявшейся беседе, племянник банкира Толомеи воскликнул:
– Как же так, мессир Юг! Ведь вам удалось подкупить за высокую цену единственного кардинала, который и без того был за нас.
И часть золота, какую неаполитанские Барди через посредство Толомеи ссудили в долг королю Франции, вернулась в карман авиньонских Барди, дабы возместить расходы, произведенные ими на того, кого прочил в папы король Анжуйский.
Глава VII
Цена папы
Тонконогий, чем-то неуловимо похожий на цаплю, прижав подбородок к груди, стоял перед Людовиком Сварливым его брат Филипп Пуатье.
– Государь, брат мой, – говорил он своим холодным, спокойным голосом, напоминавшим голос их усопшего отца Филиппа Красивого, – не признать результаты нашего обследования – это значит отрицать правду, которая бросается в глаза.
Комиссия, назначенная королем для проверки финансовой деятельности Ангеррана де Мариньи, закончила накануне свою работу.
В течение долгих дней под неусыпным оком Филиппа Пуатье граф Валуа и граф д’Эврэ, граф Сен-Поль, Людовик Бурбон, каноник Этьен де Морнэ, который, еще не получив соответствующего назначения, уже взял на себя функции королевского канцлера, а также первый королевский камергер Матье де Три и архиепископ Жан де Мариньи просматривали документы, рылись в архивах, строка за строкой изучали записи за те шестнадцать лет, что Мариньи ведал казной, требовали дополнительных объяснений и оправдательных расписок. Надо сказать, что труда они не пожалели, не забыли ни одной статьи расходов. Под влиянием взаимной ненависти обследователи проникали во все уголки.
И тем не менее не было обнаружено ничего, что могло быть поставлено в упрек Мариньи. Его управление королевской казной и государственными деньгами оказалось разумным и добросовестным. Если он был богат, то лишь благодаря милостям покойного короля Филиппа, да и сам сумел приумножить свои доходы, разумно распоряжаясь ими. Ничто не доказывало, по крайней мере в области финансов, что Мариньи смешивал свои личные интересы с интересами государства; и уж совсем было недоказуемо, что он обокрал казну, как утверждали его противники. Было ли действительно это открытие неожиданным сюрпризом для его высочества Валуа? Во всяком случае, им владела глухая ярость игрока, поставившего не на ту карту. Карл Валуа, один из назначенных Людовиком контролеров, упорствовал до последнего, отрицая с пеной у рта непреложные факты, понятно, при поддержке Морнэ, который, по сути дела, был лишь подголоском его высочества.
Теперь Людовик Х держал в руках заключение комиссии, одобренное шестью голосами против двух, и все же не решался утвердить ее действия; эта нерешительность оскорбляла его брата Филиппа.
– Чего ради вы просили меня возглавить комиссию, – произнес Филипп, – если вы не желаете принимать ее выводов?
– У Мариньи имеется слишком много защитников, связавших свою судьбу с его судьбою, – уклончиво ответил Сварливый.
– Смею вас заверить, что в комиссии таковых не было, за исключением его брата…
– …а также нашего дяди д’Эврэ, а возможно, и вас самого!
Филипп Пуатье пожал плечами, однако хладнокровия не потерял.
– Не вижу, в сущности, как моя личная судьба может быть связана с судьбой Мариньи, подобное предположение мне просто оскорбительно, – произнес он.
– Вовсе не это я хотел сказать, совсем не это.
– Я не являюсь ничьим защитником, кроме как справедливости, Людовик, равно как и вы, коль скоро вы король Франции.
В ходе истории сплошь и рядом встречаются удивительно похожие и совпадающие положения. Несходство натур, наблюдавшееся между Филиппом Красивым и его младшим братом Карлом Валуа, с точностью повторялось в случае с Людовиком Х и Филиппом Пуатье. Однако на этот раз роли переменились. При своем царствующем брате завистливый Карл выступал в амплуа вечного смутьяна; теперь же старший брат был явно неспособен управлять страной, зато младший был рожден государем. И точно так же, как тщеславный Валуа в течение двадцати девяти лет не переставал твердить про себя: «Ах, был бы я королем…», точно так же и ныне, только с большим основанием, твердил про себя Филипп Пуатье: «В этой роли я был бы куда более уместен…»
– К тому же, – продолжал Людовик, – многое мне просто не по душе. Взять хотя бы это письмо, которое я получил от английского короля, где он советует мне относиться к Мариньи с таким же доверием, с каким относился к нему наш отец, и превозносит услуги, оказанные коадъютором обоим королевствам… Терпеть не могу, когда меня учат.
– Стало быть, лишь потому, что наш зять дает вам мудрый совет, вы отказываетесь ему следовать?
Большие тусклые глаза Людовика избегали глаз брата.
– Подождем возвращения Бувилля; один из моих конюших, посланный ему навстречу, сообщил, что приезда его следует ожидать нынче.
– А какое, в сущности, имеет отношение Бувилль к вашим решениям?
– Я жду новостей из Неаполя, а также о конклаве, – проговорил Сварливый, уже начиная раздражаться. – И не желаю идти против нашего дяди Карла, по крайней мере сейчас, когда он прочит свою племянницу мне в супруги и сумеет добиться избрания папы.
– Итак, насколько я вас понимаю, вы готовы пожертвовать ради удовлетворения неприязненных чувств и нашего дяди неподкупным министром и удалить от власти единственного человека, который в данный момент способен управлять делами государства. Поостерегитесь, брат мой: вам не удастся и далее отыгрываться на полумерах. Вы сами видели, что, пока мы копались в бумагах де Мариньи как человека, заподозренного в злоупотреблениях, вся Франция продолжала повиноваться ему, как и раньше. Вам придется или полностью восстановить его в правах, или же окончательно низвергнуть, объявив виновным в вымышленных преступлениях, следовательно, подвергнуть каре преданного слугу – а это обернется против вас самого. Пусть Мариньи подыщет вам папу только через год; зато его выбор будет сделан в соответствии с интересами государства, например, падет на бывшего епископа Пуатье, которого я хорошо знаю, так как он из моих владений. А наш дядя Карл будет твердить, что папу изберут не позже чем завтра, но и он добьется успеха не раньше, чем Мариньи, да подсунет вам какого-нибудь Гаэтани, а тот переберется в Рим, будет оттуда назначать ваших епископов и всем распоряжаться.
Людовик молча смотрел на лежащий перед ним документ, подготовленный по делу Мариньи Филиппом Пуатье.
«…сим одобряю, хвалю и утверждаю счета сира Ангеррана де Мариньи (Валуа потребовал и добился, чтобы в документ не были включены титулы генерального правителя), не имею к нему, равно как и к его наследникам, никаких исков в отношении сборов, проводившихся управлением казны Тампля, Лувра и Королевской палаты».
На этом пергаменте не было лишь королевской подписи и королевской печати.
– Брат мой, – помолчав, начал граф Пуатье, – вы дали мне титул пэра, дабы я споспешествовал вам в делах и давал советы. В качестве пэра даю вам совет одобрить сей документ. Тем самым вы совершите акт, продиктованный справедливостью.
– Справедливость зависит только от короля, – воскликнул Сварливый в приступе внезапной ярости, охватывавшей его в те минуты, когда он чувствовал себя неправым.
– Нет, государь, – спокойно возразил тот, кому суждено было стать Филиппом Длинным, – король зависит от справедливости, он обязан быть ее выразителем, и благодаря ему она торжествует.
* * *
Бувилль и Гуччо прибыли в Париж, когда уже отзвонили к поздней вечерне и на скованную холодом столицу опустились зимние сумерки.
У заставы Сен-Жак их поджидал первый камергер Матье де Три. Он приветствовал от имени короля бывшего первого камергера, своего предшественника, и известил Бувилля, что его ожидают во дворце.
– Как же так? Даже передохнуть не дают, – с досадой проворчал толстяк. – Надо вам сказать, друг мой, я чувствую себя совсем разбитым с дороги, весь покрыт грязью и просто чудом еще держусь на ногах. Я устарел для подобных эскапад.
Он и впрямь был недоволен этой неуместной спешкой. В воображении он рисовал себе их последний с Гуччо ужин в отдельной комнате, где-нибудь в харчевне, во время которого можно будет собраться с мыслями, обсудить результаты их миссии, сказать друг другу то, что не собрались они сказать за сорокадневное совместное путешествие, то самое заветное, что необходимо высказать перед разлукой, как будто больше они уже никогда не свидятся.
А им приходилось прощаться посреди улицы и прощаться довольно сухо, ибо обоих смущало присутствие Матье де Три. У Бувилля было тяжело на душе: окончилась какая-то полоса жизни, и это наполняло сердце тоской; провожая Гуччо взглядом, он одновременно провожал прекрасные дни Неаполя и чудесное возвращение юности, ворвавшейся на минуту в осеннюю пору его жизни. И вдруг это пышное цветение молодости подкошено жестокой рукой, и никогда не суждено ему возвратиться вновь.
«А я даже не поблагодарил его за все оказанные мне услуги и за то удовольствие, которое доставляло мне его общество», – думал Бувилль.
Погруженный в свои мысли, он не заметил, что Гуччо увез с собой ларцы, где находились остатки золота, полученного у Барди, изрядно подтаявшего после дорожных расходов и умасливания кардинала; так или иначе банк Толомеи сумел получить полагающиеся ему проценты.
Однако это обстоятельство не помешало Гуччо, в свою очередь, пожалеть о разлуке с толстяком Бувиллем, ибо у прирожденных дельцов корысть отнюдь не мешает проявлению чувствительности.
Шествуя по покоям дворца, Бувилль невольно отмечал про себя происшедшие за время его отсутствия перемены и сердито хмурился. Слуги, с которыми он сталкивался, казалось, успели забыть былую выправку и исполнительность, каких неукоснительно требовал от них в свое время Бувилль, первый камергер покойного государя, – их жесты утратили почтительность и церемонность, свидетельствующие о том, что уже одна принадлежность ко двору для них великая честь. На каждом шагу давала о себе знать нерадивость.
Но, когда бывший первый камергер Филиппа очутился перед Людовиком X, критический дух разом покинул его: он стоял перед своим владыкой и думал лишь о том, как бы поклониться пониже.
– Ну, Бувилль, – начал Сварливый, небрежно обняв толстяка, что окончательно довершило его смятение, – как вы нашли ее величество?
– Уж очень грозна, государь, я все время трясся от страха. Но для своих лет удивительно умна.
– А внешность, лицо?
– Еще очень величественна, государь, хотя ни одного зуба во рту нет.
Лицо Сварливого выразило ужас. Но Карл Валуа, стоявший рядом с племянником, вдруг громко расхохотался.
– Да нет же, Бувилль, – воскликнул он, – король интересуется не королевой Марией, а принцессой Клеменцией.
– Ох, простите, государь! – пробормотал краснея Бувилль. – Принцесса Клеменция? Сейчас я вам ее покажу.
– Как? Значит, вы ее привезли?
– Нет, государь, зато привез ее изображение.
Бувилль велел принести портрет кисти Одеризи и водрузил его на поставец. Раскрыли обе створки, защищавшие картину, зажгли свечи.
Людовик приблизился к портрету медленным, осторожным шагом, как бы боясь, что он взорвется. Но вдруг лицо его осветилось улыбкой, и он со счастливым видом оглянулся на дядю.
– Если бы вы только знали, государь, до чего ж прекрасная у них страна, – произнес Бувилль, разглядывая пейзаж Неаполя, столь знакомый ему пейзаж, написанный на внутренней стороне обеих створок.
– Ну как, племянник, обманул я вас или нет?! – воскликнул Валуа. – Приглядитесь к цвету ее лица, а волосы, волосы – чистый мед, а благородство осанки! А шея, племянник, шея, какой женственный поворот головы!
Карл Валуа выхваливал свою племянницу, как барышник выхваливает на ярмарке назначенный к продаже скот.
– Осмелюсь со своей стороны добавить, что принцесса Клеменция еще авантажнее в натуре, чем на портрете, – сказал Бувилль.
Людовик молчал – казалось, он забыл о присутствии дяди и толстяка камергера: вытянув шею, ссутуля плечи, он стоял, как будто был наедине с портретом. Во взоре Клеменции он обнаружил что-то общее с Эделиной: ту же покорную мечтательность и умиротворяющую доброту; даже улыбка… даже краски лица были почти те же… Эделина, но рожденная от королей для того, чтобы стать королевой. На минуту Людовик попытался сопоставить изображенное на портрете лицо с лицом Маргариты, и перед ним возникли черные кудряшки, в беспорядке вьющиеся над выпуклым лбом, смуглый румянец, глаза, так легко загоравшиеся враждебным блеском… Но образ этот тут же исчез, уступив место облику Клеменции, торжествующему в своей спокойной красоте, и Людовик почувствовал, что возле этой белокурой принцессы он преодолеет немощь своей плоти.
– Ах! Как она прекрасна, по-настоящему прекрасна! – проговорил он наконец. – Бесконечно благодарен вам, дорогой дядя. А вам, Бувилль, жалую пенсион в двести ливров, которые будут выплачиваться из казны в виде вознаграждения за успешную миссию.
– О, государь! – признательно пробормотал Бувилль. – Я и так сверх всякой меры вознагражден честью служить вам.
– Итак, мы обручены, – снова заговорил Сварливый. – Остается только одно – расторгнуть брак. Обручены…
И он взволнованно зашагал по комнате.
– Да, государь, – подтвердил Бувилль, – но лишь при том условии, что вы будете свободны для вступления в новый брак еще до лета.
– Надеюсь, что буду! Но кто же поставил такие условия?
– Королева Мария, государь… Она имеет в виду несколько других партий для принцессы Клеменции, и, хотя ваше предложение считается наиболее почетным, наиболее желательным, ждать она не расположена.
Лицо Людовика Сварливого омрачилось, и Бувилль подумал, что обещанный пенсион в двести ливров, увы, улыбнется. Но король, не обращая внимания на камергера, с вопросительным видом обернулся к Валуа, который поспешил изобразить на своем лице удивление.
В отсутствие Бувилля, втайне от него, Валуа вступил в переписку с Неаполем, посылал туда гонцов и уверил своего племянника, что соглашение вот-вот будет заключено окончательно и без всяких отсрочек.
– Свое условие королева Венгерская поставила вам в последнюю минуту? – спросил он Бувилля.
– Да, ваше высочество.
– Это только так говорится, чтобы нас поторопить, а себе набить цену. Если по случайности – чего я, впрочем, не думаю – расторжение брака затянется, королеве Венгерской придется подождать.
– Как сказать, ваше высочество, условие было поставлено весьма серьезно и решительно.
Валуа почувствовал себя не совсем ловко и нервно забарабанил пальцами по ручке кресла.
– До наступления лета, – пробормотал Людовик, – до наступления лета… А как идут дела в конклаве?
Тут Бувилль рассказал о своем путешествии в Авиньон, заботясь лишь об одном: как бы не выставить самого себя в смешном виде. Он даже не упомянул, при каких обстоятельствах состоялась его встреча с кардиналом Дюэзом. В равной мере промолчал он о действиях Мариньи, он просто не мог обвинить старого своего друга и тем паче возвести на него напраслину. Ибо он не только благоговел перед Мариньи, но и побаивался его, зная, что тот способен на такие хитрые политические ходы, какие Бувилль не мог даже постичь. «Если он действует так, значит, у него есть к тому определенные основания, – думал толстяк. – Так поостережемся же неосмотрительно его осуждать». Поэтому в беседе с королем он упирал на то, что избрание папы зависит главным образом от воли коадъютора.
Людовик Х внимательно слушал доклад Бувилля, не спуская глаз с портрета Клеменции.
– Дюэз… – повторил он. – Почему бы и не Дюэз? Он согласен быстро расторгнуть мой брак… Ему не хватает четырех французских голосов… Итак, вы заверяете меня, Бувилль, что один лишь Мариньи способен довести дело до конца и дать нам папу?
– Таково мое твердое мнение, государь.
Людовик Сварливый медленно подошел к столу, где лежал врученный ему братом пергамент с заключением комиссии. Он взял в руки гусиное перо и обмакнул его в чернила.
Карл Валуа побледнел.
– Дорогой племянник, – воскликнул он, в свою очередь подбегая к столу, – вы не должны миловать этого мошенника.
– Но все другие, кроме вас, дядюшка, утверждают, что счета верны. Шестеро баронов, назначенных для расследования дел, придерживаются такого мнения, а ваше мнение разделяет лишь ваш канцлер.
– Умоляю вас, подождите… Этот человек обманывает вас, как обманывал вашего покойного отца! – вопил Карл Валуа.
Бувиллю хотелось бы не слышать и не видеть этой сцены.
Людовик Х злобно, исподлобья поглядел на своего дядюшку.
– Я вам повторяю: мне нужен папа, – отчеканил он. – И коль скоро бароны заверяют меня, что Мариньи действовал честно…
Так как дядя открыл было рот для возражения, Людовик Х торжественно выпрямился во весь рост и изрек, запинаясь, с трудом припоминая слова, сказанные ему братом:
– Король принадлежит справедливости, дабы… дабы… дабы… она торжествовала через него.
И он подписал документ. Таким образом, Мариньи своей нечестной игрой в деле с конклавом, нечестной если не в отношении короля, то в отношении Франции, был обязан тому, что его репутация честного правителя восторжествовала.
Шатаясь как пьяный, вышел Валуа из королевских покоев и еще долго не мог подавить в себе бешенства. «Лучше бы мне, – думал он, – лучше бы мне найти ему какую-нибудь кривую и уродливую невесту. Тогда бы он так не спешил. Меня провели».
Людовик Х обернулся к Бувиллю.
– Мессир Юг, – приказал он, – велите позвать ко мне мессира Мариньи.
Глава VIII
Письмо, которое могло изменить все
Яростный порыв ветра ворвался в узкое оконце, и Маргарита Бургундская отпрянула назад, будто кто-то с небесных высот грозил нанести ей удар.
Над верхушками Анделисского леса занимался робкий утренний свет. В этот час на зубчатые стены Шато-Гайара подымалась дневная стража. Нет на свете ничего более унылого, чем нормандский рассвет в ветреную погоду: с востока непрерывной чередой наплывают темные тучи, несущие с собой злые ливни. Верхушки деревьев изгибаются, как конские шеи, когда страх подгоняет коней.
Помощник коменданта Лалэн отпер дверцу, разделявшую на середине лестницы камеры узниц, и лучник Толстый Гийом поставил на табуретку две деревянные миски с горячей размазней. Потом, не говоря ни слова, громко топая, оба стража удалились.
– Бланка! – крикнула Маргарита, подходя к винтовой лестнице.
Никто не отозвался.
– Бланка! – еще громче крикнула Маргарита. Последовавшее и на сей раз молчание наполнило ее душу страхом. Наконец на лестнице послышался шелест платья и стук деревянных подметок. Вошла Бланка, бледная, еле державшаяся на ногах; теперь, при тускло-сером свете, заполнявшем темницу, было видно, что взгляд ее светлых глаз одновременно и рассеян и неподвижен, как взгляд умалишенных.
– Ты хоть поспала немного? – спросила Маргарита.
Ничего не ответив, Бланка подошла к кувшину с водой, стоявшему рядом с мисками, опустилась на колени и, нагнув сосуд до уровня губ, стала пить жадно, большими глотками. Уже не раз замечала Маргарита, что Бланка как-то странно ведет себя не только за столом, но и во всем, в самых повседневных мелочах.
В комнате не осталось ни одного предмета из обстановки Берсюме: комендант крепости забрал свою мебель еще два месяца назад, сразу после неожиданного появления в Шато-Гайаре капитана лучников Алэна де Парейля, привезшего устный приказ Мариньи не отступать от прежних распоряжений. Унесли потертый ковер, которым украсили стену в честь его светлости Артуа и ради угождения ему; унесли стол, за которым ужинали принцессы в обществе своего кузена. Место кровати заняли деревянные козлы и тюфяк, набитый сухой гороховой ботвой.
Однако, поскольку посланец Мариньи намекнул, что коадъютор Франции считает необходимым сохранить жизнь королеве Маргарите, Берсюме самолично следил за тем, чтобы в очаге поддерживали огонь, распорядился выдать одеяла потеплее и кормить узниц получше, во всяком случае, обильнее.
Обе женщины уселись на тюфяк, держа миски на коленях.
Не прибегая к помощи ложки, Бланка по-собачьи лакала гречневую размазню прямо из миски. Маргарита медлила приняться за еду. Обхватив обеими руками деревянную миску, она грела о ее стенки свои тонкие пальцы – пожалуй, это было самой отрадной минутой в течение всего дня, последней плотской радостью, оставшейся ей в тюрьме. Она даже прикрыла глаза, целиком отдаваясь жалкому удовольствию – ощущать ладонями и пальцами благодатное тепло.
Вдруг Бланка поднялась с места и швырнула миску через всю комнату. Размазня растеклась по полу, где и было ей суждено киснуть целую неделю.
– Что с тобой, в конце концов? – спросила Маргарита.
– Я брошусь с лестницы, убью себя, а ты останешься одна… одна! – вопила Бланка. – Почему ты отказалась? Я больше не могу, слышишь – не могу. Никогда мы не выйдем отсюда, никогда, потому что ты не согласилась. Это твоя вина, с самого начала ты одна была во всем виновата. Ну и оставайся одна.
Бланка, очевидно, лишилась рассудка или хотела его лишиться, что тоже является формой безумия.
Крушение последних надежд для узника куда страшнее, чем бесконечное ожидание. После посещения Робера Артуа Бланка решила, что их освободят из тюрьмы. Но ровно ничего не произошло, и даже кое-какие поблажки, дарованные узницам в связи с приездом кузена, были отменены. Перемена, происшедшая с того времени с Бланкой, была поистине ужасна. Она перестала мыться, худела, переходила от беспричинных вспышек внезапного гнева к рыданиям, и на ее грязных щеках еще долго виднелись две бороздки, оставленные слезами. Она не переставала осыпать Маргариту упреками, даже обвиняла ее в том, что та из распущенности толкнула ее, Бланку, в объятия Готье д’Онэ, требовала, топая ногами, чтобы Маргарита немедленно написала в Париж и согласилась принять сделанное ей предложение. Между обеими принцессами разгорелась лютая ненависть.
– Ну и подыхай, если у тебя не хватает мужества бороться! – крикнула ей Маргарита.
– Против кого бороться? За что бороться? Против стен, что ли? Бороться за то, чтобы ты стала королевой? Ведь ты воображаешь, что будешь королевой!
– Но если бы я согласилась, пойми ты, дурочка, освободили бы меня, а не тебя!
– Ну и останешься одна, останешься одна! – твердила Бланка, не слушая ее доводов.
– И прекрасно! Только того и хочу, чтобы остаться одной! – кричала Маргарита.
И на ней последние два месяца сказались сильнее, нежели предшествовавшие полгода заключения. Проходили дни, не принося новостей, и Маргарита все чаще начинала думать, что отказ ее был ошибкой и что оружие, которое казалось ей таким надежным, не сослужило ей службы.
Бланка бросилась к лестнице. «Ну и пусть проломит себе череп! По крайней мере не буду слышать больше ее воплей и жалоб! Да не убьется она, зато ее увезут, и то хорошо», – подумала Маргарита.
Но, когда Бланка уже переступила порог, Маргарита окликнула ее и схватила за руку. С минуту они молча смотрели друг на друга, блестящие черные глаза старались поймать блуждающий взгляд Бланки. Наконец Маргарита произнесла усталым голосом:
– Хорошо, я напишу письмо. Мои силы тоже приходят к концу.
И, наклонившись над пролетом лестницы, она крикнула:
– Эй, лучники! Позовите ко мне капитана Берсюме.
Но крик канул в пустоту, и только свирепый вой ветра, срывавший черепицы с кровли, был ответом на призыв королевы.
– Вот видишь, – сказала Маргарита, пожимая плечами, – даже если решишься на этот шаг, и то… Когда нам принесут обед, я велю позвать Берсюме или капеллана.
Но Бланка вихрем слетела вниз по ступенькам и начала барабанить в двери, вопя, что ей необходимо срочно видеть капитана. Лучники, сторожившие темницу, оторвались от игры в кости, и один крикнул, что сейчас идет за Берсюме.
И действительно, через несколько минут появился комендант в своей неизменной шапке из волчьего меха, надвинутой на самые брови. Он молча выслушал просьбу Маргариты.
– Перо, пергамент? А на что, позвольте спросить? Узницам запрещено общаться с кем бы то ни было ни в письменной форме, ни в устной – таков приказ его светлости де Мариньи.
– Я должна написать королю, – сказала Маргарита.
– Королю?
Это заявление озадачило Берсюме. Подходил ли король под статью «с кем бы то ни было»?
Но Маргарита говорила таким властным тоном, глядела так гневно, что капитан дрогнул.
– Только не вздумайте медлить! – прикрикнула она на Берсюме.
Долго и упорно отказывалась она писать это письмо, а сейчас ей вдруг стало казаться, что необходимо отослать его срочно, без промедления.
В это утро капеллан отсутствовал, и Берсюме сам сходил в ризницу за письменными принадлежностями.
Приступив к письму, Маргарита почувствовала мгновенный испуг и чуть было не отложила перо. Никогда, никогда, если даже по счастливой случайности ее дело будет предано гласности, ей не удастся доказать свою невиновность, никогда не сможет она заявить, что братья д’Онэ возвели на нее под пыткой поклеп. Она собственноручно лишит свою дочь права на французский престол…
– Пиши, пиши! – шептала Бланка.
– Во всяком случае, хуже не будет, – пробормотала Маргарита.
И она начала писать свое отречение:
«Признаю и заявляю, что дочь моя Жанна прижита мною не от короля, моего супруга. Признаю и заявляю, что всегда отказывала в плотской близости вышеупомянутому королю, моему супругу, так что никогда между нами не было супружеских отношений… Ожидаю, чтобы меня, как мне было обещано, отправили в бургундский монастырь».
Пока Маргарита писала, Берсюме ни на минуту не отходил от нее и подозрительно косился в ее сторону; когда же письмо было окончено, он взял в руки пергамент и несколько мгновений внимательно рассматривал его, что было с его стороны простым притворством, ибо славный Берсюме не знал грамоты.
– Необходимо как можно скорее вручить письмо его светлости Артуа, – произнесла Маргарита.
– Ах так, но это, прошу прощения, меняет дело. Вы же говорили, что пишете королю…
– Его светлости Артуа, а он передаст письмо королю! – нетерпеливо вскричала Маргарита. – Вы, как я вижу, настоящий осел. Смотрите же, что написано в обращении!
– Ну ладно, ладно… А кто доставит письмо?
– Конечно, вы сами!
– На сей счет я никаких распоряжений не получал.
За последнее время отношения между тюремщиком и узницами окончательно обострились. Маргарита без обиняков говорила прямо в глаза Берсюме все, что она о нем думает, а Берсюме, убедившись, что в участи королевы никаких перемен не произошло, не скрывал своего пренебрежения.
Целый день он раздумывал над тем, как ему поступить. Даже посоветовался с капелланом, который все равно бы заметил, что в его отсутствие из ризницы брали перья. Капеллан тоже считал, что Берсюме должен сам отвезти письмо. Впрочем, были и другие причины, требовавшие поездки Берсюме: шли вполне определенные слухи, что Мариньи впал в немилость и что король предает его суду. Одно было достоверно: ежели Мариньи по-прежнему слал коменданту крепости инструкции, то денег он не высылал, и Берсюме не получил ни гроша из причитающегося ему содержания, равно как и содержания гарнизона. Представился удобный случай съездить в Париж и убедиться на месте, как складываются дела. Итак, на следующее утро, сменив меховую шапку на железный шлем и наказав Лалэну, под страхом повешения, не впускать в Шато-Гайар и не выпускать оттуда ни одной живой души, Берсюме взгромоздился на огромного серого в яблоках першерона и поскакал в Париж.
В столицу он добрался на следующий день к вечеру под проливным дождем. Забрызганный грязью с ног до головы, Берсюме решил передохнуть в харчевне близ Лувра, закусить и собраться с мыслями. Ибо в течение всего пути у него от волнения голова шла кругом. Поди узнай, правильно ли он поступил или нет, будут ли способствовать его действия дальнейшему продвижению по службе или, наоборот, положат конец его карьере. И все упиралось в эти два имени: Артуа… Мариньи… Артуа… Мариньи… Нарушив приказ одного, что выиграет он у другого?
Но провидение столь же благосклонно к глупцам, как и к пьяницам. Берсюме мирно грелся у пылающего очага, как вдруг мощный удар по плечу вывел его из задумчивости.
Это оказался лучник по прозвищу Четырехбородый, когда-то служивший с ним вместе в гарнизоне Шато-Гайара: он мимоходом заглянул в харчевню и узнал старого дружка. Не виделись они целых шесть лет. Приятели обнялись, затем отступили на шаг, чтобы получше разглядеть один другого, снова обнялись и наконец громогласно потребовали вина, дабы отпраздновать счастливую встречу.
Четырехбородый, тощий чернозубый малый с косыми глазками, являлся лучником стражи, охранявшей Лувр, и поэтому был в харчевне, на которую случайно пал выбор Берсюме, что называется, завсегдатаем. Берсюме люто завидовал другу, сумевшему обосноваться в столице. Но и Четырехбородый не меньше завидовал Берсюме, обогнавшему его в чине и ставшему комендантом крепости. А если один завидует и восхищается судьбой другого не меньше, чем тот, другой, его судьбой, значит, у обоих дела идут отлично.
– Как? Стало быть, это ты сторожишь королеву Маргариту? Ах ты, старый греховодник, небось зря времени не теряешь? – кричал Четырехбородый.
– Куда там! Даже не думай такого!
От взаимных расспросов друзья перешли к душевным излияниям, и Берсюме поделился с приятелем своими сомнениями. Правда ли говорят, что Мариньи впал в немилость? Кто-кто, а Четырехбородый должен это знать: он ведь живет в столице, да еще в Лувре, находящемся под началом самого правителя. К великому своему ужасу, Берсюме услышал, что его светлость де Мариньи с честью вышел из всех испытаний, которым подвергли его недруги, что король три дня назад вновь призвал его к себе и, облобызав в присутствии баронов, вручил ему решения комиссии и что Мариньи снова пользуется неограниченной властью.
– Будь я Мариньи, я бы знал, что надо делать… – твердил Четырехбородый.
«В хорошенькую я влетел историю с этим письмом», – думал Берсюме.
Как известно, вино развязывает языки. Убедившись, что никто не может слышать его слов, Берсюме признался своему вновь обретенному другу, по какому делу прибыл он в Париж, и попросил совета.
Тот задумчиво повел длинным носом над кружкой и заявил:
– На твоем месте, я пошел бы прямо во дворец к Алэну де Парейлю, раз он твой начальник, и спросил бы его мнения. Так, по крайней мере, твое дело будет сторона.
Вечер прошел в дружеской беседе за кружкой вина. У коменданта зашумело в голове, но зато на душе воцарился покой, коль скоро за него приняли решение. Однако было уже слишком поздно, чтобы идти представляться главному капитану лучников. Да и Четырехбородый сегодня вечером был свободен от наряда. Оба дружка плотно поужинали в харчевне, после чего лучник, как оно и положено при встрече со старым приятелем, повел провинциала Берсюме к непотребным девкам, которые, согласно распоряжению короля Людовика Святого, селились кучно на улицах, прилегающих к собору Парижской Богоматери, и должны были красить себе волосы, дабы их можно было с первого взгляда отличить от добропорядочных женщин.
Итак, письмо королевы Маргариты Бургундской, в котором решались судьбы французского престола, всю ночь пролежало на сундуке в непотребном доме, зашитое в полу плаща Берсюме.
Чуть только забрезжил рассвет, Четырехбородый предложил Берсюме зайти к нему в Лувр и привести себя в порядок; в девять часов утра Берсюме, тщательно выбритый, в чистой одежде и начищенной до блеска портупее, явился во дворец и потребовал у стражи, чтобы его провели к самому Алэну де Парейлю.
Когда Берсюме изложил ему суть дела, капитан лучников не выказал ни малейшего колебания. Он провел ладонью по своим волосам стального цвета и спросил:
– От кого вы получаете распоряжения?
– От его светлости де Мариньи, мессир.
– Кто стоит надо мной и командует всеми королевскими крепостями?
– Его светлость де Мариньи, мессир.
– Кому вы обязаны докладывать обо всем происходящем в вверенной вам цитадели?
– Вам, мессир.
– А кому выше?
– Его светлости де Мариньи.
Берсюме испытывал сладостное чувство, знакомое каждому доброму служаке в присутствии вышестоящего начальства: словно вернулись блаженные времена детства, когда за тебя думают и решают другие.
– Из этого следует, – заключил Алэн де Парейль, – что вы обязаны доставить послание именно его светлости де Мариньи. И постарайтесь вручить письмо ему в собственные руки.
Спустя полчаса Ангеррану де Мариньи, трудившемуся в окружении писцов у себя дома на улице Фоссе-Сен-Жермен, доложили, что его желает видеть некий Берсюме, явившийся от мессира де Парейля.
– Берсюме… Берсюме… – раздумчиво повторил Ангерран. – Ах да! Это же тот самый осел, что командует Шато-Гайаром. Сейчас я его приму.
И он кивком головы отпустил присутствующих, желая побеседовать с приезжим с глазу на глаз.
Представ перед правителем государства, трепещущий от страха Берсюме извлек из полы плаща письмо, адресованное его светлости Артуа. Так как послание не было запечатано, то Мариньи прочел его с большим вниманием, и на его лице не дрогнул ни один мускул.
– Когда написано? – кратко осведомился он.
– Позавчера, ваша светлость.
– Вы поступили весьма мудро, вручив это послание мне. Приношу вам свои поздравления. Уверьте королеву Маргариту, что письмо ее будет передано по назначению. И ежели ей придет охота написать еще одно послание, доставьте его тем же путем… Ну, как себя чувствует королева Маргарита?
– Так, как и положено чувствовать себя человеку в тюрьме. Однако ж она лучше переносит тюремное заключение, нежели принцесса Бланка, чей рассудок несколько помутился.
Мариньи неопределенно махнул рукой, и жест этот означал, что состояние рассудка Бланки для него дело последнее.
– Следите главным образом за тем, чтобы телом они были здоровы, кормите их и держите в тепле.
– Вот насчет этого, ваша светлость…
– Что там еще такое?
– Денег маловато у нас в Шато-Гайаре. И людям моим платить не из чего, да и сам я уже давно положенного содержания не получаю.
Мариньи пожал плечами – слова коменданта ничуть его не удивили. Вот уже два месяца, как в государстве все шло вкривь и вкось.
– Я дам соответствующее распоряжение, – сказал он. – Через неделю вам будет выплачено все, что положено. Сколько причитается лично вам?
– Пятнадцать ливров шесть су, ваша светлость.
– Получите тридцать, и немедля.
Мариньи дернул за сонетку, приказал явившемуся писцу проводить Берсюме и выдать ему тридцать ливров – плату за повиновение.
Оставшись один, Мариньи еще раз весьма внимательно перечитал письмо Маргариты, подумал немного и бросил его в огонь.
С довольной улыбкой смотрел он, как пламя лижет неподатливый пергамент; и в эту минуту он воистину ощущал себя самым могущественным человеком во всем государстве Французском. Ничто не ускользало от его глаз, ничто не миновало его, он держал в своих руках все судьбы, даже судьбу короля Франции.