Часть первая
Часть вторая начало
Часть вторая. продолжение
Часть вторая. продолжение
Часть вторая. окончание
Примечания
Часть вторая продолжение
XXI
ОФИЦЕР
Тем временем кардинал ждал известий из Англии, но никаких известий не приходило, кроме неприятных и угрожающих.
Хотя Ла-Рошель была в тесном кольце, хотя успех осады благодаря принятым мерам, и в особенности благодаря дамбе, препятствовавшей лодкам проникать в осажденный город, казался несомненным, тем не менее блокада могла тянуться еще долго, к великому позору для войск короля и к большому неудовольствию кардинала, которому, правда, не надо было больше ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, ибо это было уже сделано, но предстояло мирить поссорившихся г-на де Бассомпьера и герцога Ангулемского.
Что же касается брата короля, то он только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.
Город, несмотря на чрезвычайную стойкость своего мэра, хотел было сдаться и потому сделал попытку поднять бунт, но мэр велел повесить бунтовщиков. Эта расправа успокоила самые горячие головы, и они решили лучше дать уморить себя голодом: такая гибель казалась им все же более медленной и менее верной, чем смерть на виселице.
Осаждающие время от времени хватали гонцов, которых ларошельцы посылали к Бекингему, или шпионов, посылаемых Бекингемом к ларошельцам. И в том, и в другом случае суд был короток, кардинал произносил одно-единственное слово: «Повесить!» Приглашали короля смотреть казнь. Он приходил вялой походкой и становился на удобное место, чтобы видеть процедуру во всех ее подробностях. Это не мешало ему сильно скучать и каждую минуту говорить о желании вернуться в Париж, но это все-таки слегка развлекало его и заставляло более терпеливо переносить осаду; так что, если бы не гонцы и не шпионы, его высокопреосвященство, несмотря на всю свою изобретательность, оказался бы в очень затруднительном положении.
Однако время шло, а ларошельцы не сдавались. Последний гонец, которого поймали осаждающие, вез письмо Бекингему. В письме сообщалось, правда, что город доведен до последней крайности, но в нем не говорилось в заключение: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, мы сдадимся», а было просто сказано: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, то к тому времени, когда она явится, мы все умрем с голоду».
Итак, ларошельцы возлагали надежды только на Бекингема. Он был их мессией. Было очевидно, что, если бы им стало доподлинно известно, что на Бекингема рассчитывать больше нечего, они потеряли бы вместе с надеждой и мужество.
Поэтому кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Бекингем не прибудет под Ла-Рошель.
Вопрос о том, чтобы взять город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но его всегда отклоняли: во-первых, Ла-Рошель казалась неприступной, а во-вторых, кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал, что такое кровопролитие, когда французам пришлось бы сражаться против французов же, явилось бы в политике возвращением на шестьдесят лет назад, а кардинал был для своего времени человеком передовым, как теперь выражаются. В самом деле, разгром Ла-Рошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем согласились сдаться, слишком походили бы в 1628 году на Варфоломеевскую ночь 1572 года; да и, наконец, это крайнее средство, к которому сам король, как ревностный католик, отнюдь не выказывал отвращения, неизменно отвергалось осаждающими генералами, выдвигавшими следующий довод: Ла-Рошель нельзя взять иначе, как только голодом.
Кардинал не мог отогнать от себя невольный страх, который внушала ему его страшная посланница: и он тоже подметил странные свойства этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он достаточно хорошо изучил ее и знал, что, независимо от того, действовала ли она в его пользу или против него, была ли ему другом или недругом, она не оставалась в бездействии, если только ее не вынуждали к этому большие препятствия. Но откуда было возникнуть таким препятствиям? Этого-то кардинал и не мог знать.
Впрочем, он твердо полагался на миледи, и не без основания: он догадывался, что прошлое этой женщины таит страшные вещи, покрыть которые может только его красная мантия, и чувствовал, что, по той или другой причине, эта женщина ему предана, ибо только в нем одном она может найти поддержку и защиту от угрожающей ей опасности.
Итак, он решился вести войну один и ожидать посторонней помощи так, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую дамбу, которая должна была уморить голодом население Ла-Рошели. Созерцая, в ожидании этого, несчастный город, заключавший в себе столько великих бедствий и столько героических добродетелей, он вспомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, подобно тому как сам он был предшественником Робеспьера, вспомнил правило покровителя Тристана: «Разделяй, чтобы властвовать».
Генрих IV, осаждая Париж, приказывал бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал же приказал подбрасывать письма, в которых он разъяснял ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко. У этих начальников хлеба было в изобилии, но они не раздавали его населению; они придерживались правила (у них тоже были свои правила), что неважно, если умрут женщины, старики и дети, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены их города, оставались здоровыми и полными сил. К тому времени правило это, правда, не получило еще всеобщего применения, но, то ли вследствие бессилия жителей ему противодействовать, то ли вследствие их самопожертвования, превратилось уже из теории в практику; веру в его неоспоримость подорвали подметные письма кардинала; письма напоминали мужчинам, что обреченные на смерть дети, женщины и старики — их сыновья, жены и отцы, что было бы справедливее, если бы все разделяли общее бедствие, и тогда одинаковое положение приводило бы жителей к единодушным решениям.
Эти подметные письма произвели как раз то действие, какого и ожидал их составитель: склонили многих жителей вступить в сепаратные переговоры с королевской армией.
Но в то самое время, когда кардинал уже видел, что испытанное им средство приносит плоды, и радовался, что пустил его в ход, один из жителей Ла-Рошели, который сумел перейти линию королевских войск, — одному Богу известно, как ему удалось обмануть бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, бдительно надзирал кардинал, — один из жителей Ла-Рошели, говорим мы, пробрался в город прямо из Портсмута и сообщил, что он видел там внушительный флот, готовый отплыть не позже как через неделю. Больше того: Бекингем извещал мэра, что наконец будет заключен великий союз против Франции и во Французское королевство одновременно вторгнутся английские, имперские и испанские войска. Это письмо публично читалось на всех площадях города, копии с него были вывешены на перекрестках улиц, и даже те, кто начал уже переговоры с королевской армией, прервали их, решившись дождаться столь торжественно обещанной помощи.
Это неожиданное обстоятельство возбудило у Ришелье прежнее беспокойство и невольно заставило его снова обратить взоры по ту сторону моря.
Между тем королевская армия, которой были чужды тревоги ее единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь. И съестных припасов, и денег в лагере было вдоволь; все части соперничали друг с другом в удальстве и различных забавах. Хватать шпионов и вешать их, устраивать рискованные экспедиции на дамбу и на море, затевать самые безрассудные предприятия и хладнокровно выполнять их — вот чему армия посвящала все время, и это помогало ей коротать дни, долгие не только для ларошельцев, терзаемых голодом и мучительным ожиданием, но и для кардинала, столь упорно блокировавшего их.
Кардинал, вечно разъезжавший верхом, как рядовой кавалерист, окидывал задумчивым взглядом эти нестерпимо медленно, как ему казалось, подвигавшиеся укрепления, возводимые под его руководством инженерами, которых он выписал со всех концов Франции. Если при его объездах ему случалось встретить мушкетера из полка де Тревиля, он иногда подъезжал к нему, внимательно вглядывался и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, направлял на что-нибудь другое свой глубокий ум и проницательный взгляд.
Однажды, томясь смертельной скукой, не надеясь больше на переговоры с городом и все еще не получая известий из Англии, кардинал выехал из дому в сопровождении только Каюзака и Ла Удиньера, выехал без всякой цели, лишь затем, чтобы прокатиться. Он ехал вдоль песчаного берега, предаваясь радужным мечтам и созерцая необъятный простор океана. Неторопливо поднявшись на холм, он увидел невдалеке за изгородью семь человек, которые лежали и грелись в лучах солнца, редко проглядывающего в это время года, причем вокруг них валялись пустые бутылки. Четверо из этих людей были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него они оставили карты и кости, разложенные на барабане.
Трое остальных были заняты тем, что снимали смолу с горлышка огромной, оплетенной соломой бутыли колиурского вина; это были слуги наших молодых людей.
Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном расположении духа, а когда он впадал в него, ничто так не усиливало его угрюмость, как веселье других. К тому же у него было странное предубеждение: он всегда воображал, что причиной веселости других было как раз то, что печалило его самого. Сделав Каюзаку и Ла Удиньеру знак остановиться, кардинал спешился и направился к подозрительным весельчакам, надеясь, что, благодаря заглушавшему его шаги песку и укрывавшей его изгороди, ему удастся подслушать несколько слов из разговора, казавшегося ему крайне интересным. Очутившись в десяти шагах от изгороди, он узнал выговор гасконца, а так как он еще раньше разглядел, что это были мушкетеры, то больше не сомневался, что трое остальных были те, кого называли неразлучными приятелями, то есть Атос, Портос и Арамис.
Легко можно представить себе, насколько его желание расслышать их разговор усилилось от этого открытия; глаза его приняли странное выражение, и он осторожно, как тигр, подкрался к изгороди. Но едва ему удалось уловить несколько неясных звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, отрывистый возглас заставил его вздрогнуть и привлек внимание мушкетеров.
— Офицер! — крикнул Гримо.
— Вы, кажется, заговорили, негодяй! — сказал Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо негодующий взор.
Гримо не прибавил больше ни слова и только протянул указательный палец по направлению к изгороди, возвещая этим жестом приход кардинала и его свиты.
Одним прыжком мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.
Кардинал, по-видимому, был взбешен.
— Кажется, господа мушкетеры велят караулить себя! — заметил он. — Уж не подходят ли сухим путем англичане? Или мушкетеры считают себя офицерами высшего ранга?
— Монсеньер… — ответил Атос, так как среди общего смятения он один сохранил то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое никогда его не покидало, — монсеньер, мушкетеры, когда они не несут службы или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они для своих слуг — офицеры очень высокого ранга.
— Слуги! — проворчал кардинал. — Слуги, которым приказано предупреждать своих господ, когда кто-нибудь проходит мимо, уже не слуги, а часовые.
— Ваше высокопреосвященство, однако, сами видите, что если бы мы не приняли этой предосторожности, то, чего доброго, упустили бы случай засвидетельствовать вам наше почтение и принести благодарность за оказанную милость — за то, что вы соединили нас всех вместе… Д’Артаньян, — продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить его высокопреосвященству вашу признательность: случай представился, воспользуйтесь же им.
Это было сказано с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и с крайней вежливостью, делавшей его в иные минуты более величественным, чем прирожденные короли.
Д’Артаньян подошел и пробормотал несколько благодарственных слов, которые быстро замерли у него на языке под угрюмым взглядом кардинала.
— Все равно, господа… — заговорил Ришелье, которого замечание Атоса, по-видимому, нисколько не отклонило от его первоначального намерения, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированной части, разыгрывали знатных вельмож: они должны соблюдать такую же дисциплину, как и все.
Атос предоставил кардиналу договорить до конца эту фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:
— Надеюсь, монсеньер, что мы ничем не нарушили дисциплины. Мы сейчас не несем службы и думали, что можем располагать своим временем как нам заблагорассудится. Если вашему высокопреосвященству угодно будет осчастливить нас каким-нибудь особым приказанием, мы готовы повиноваться. Вы сами видите, монсеньер, — продолжал мушкетер, хмуря брови, так как этот допрос начинал выводить его из терпения, — что мы захватили с собой оружие, чтобы быть наготове при малейшей тревоге.
И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, составленные в козлы около барабана, на котором лежали карты и кости.
— Будьте уверены, ваше высокопреосвященство, что мы вышли бы вам навстречу, — прибавил д’Артаньян, — если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой малочисленной свитой.
Кардинал кусал усы и губы.
— Знаете ли вы, на кого вы похожи, когда, как теперь, собираетесь вместе, вооруженные и охраняемые вашими слугами? — спросил кардинал. — Вы похожи на четырех заговорщиков.
— Совершенно верно, монсеньер, — подтвердил Атос, — мы действительно составляем заговоры, как ваше высокопреосвященство могли сами убедиться однажды утром, но только против ларошельцев.
— Э, господа политики, — возразил кардинал, в свою очередь, хмуря брови, — в ваших мозгах, пожалуй, нашлась бы разгадка многих секретов, если бы они были так же доступны для чтения, как то письмо, которое вы спрятали, заметив меня!
Краска бросилась в лицо Атосу, он сделал шаг к кардиналу:
— Можно подумать, что вы действительно подозреваете нас, монсеньер, и подвергаете настоящему допросу. Если это так, то пусть ваше высокопреосвященство соблаговолит объясниться, и мы, по крайней мере, будем знать, как нам следует поступать.
— А что, если бы это и в самом деле был допрос? — возразил кардинал. — И не такие люди, как вы, подвергались ему и отвечали, господин мушкетер.
— Вот почему я и сказал вашему высокопреосвященству, что в его воле допрашивать нас, мы готовы отвечать.
— Что за письмо, которое вы начали читать, господин Арамис, а затем спрятали?
— Письмо от женщины, монсеньер.
— О, я понимаю! — сказал кардинал. — Относительно такого рода писем следует хранить молчание. Однако их можно показывать духовнику, а ведь я, как вам известно, посвящен в духовный сан.
— Монсеньер, — заговорил Атос со спокойствием тем более ужасающим, что, отвечая таким образом, он рисковал головой, — письмо это от женщины, но оно не подписано ни Марион Делорм, ни госпожой д’Эгильон.
Кардинал смертельно побледнел, и глаза его вспыхнули зловещим огнем. Он обернулся, словно затем, чтобы отдать приказание Каюзаку и Ла Удиньеру. Атос уловил это движение и сделал шаг к мушкетам, на которые были устремлены глаза его трех друзей, вовсе не склонных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров вместе со слугами было семь человек. Кардинал рассудил, что игра будет тем более неравной, что Атос и его товарищи действительно тайно сговаривались о чем-то, и прибегнул к одному из тех внезапных поворотов, которые он всегда держал наготове: весь его гнев растворился в улыбке.
— Ну полно, полно! — сказал он. — Вы храбрые молодые люди: гордые при свете дня, преданные во мраке ночи. Неплохо оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы охраняли меня на пути к «Красной голубятне». Если бы на той дороге, по которой я сейчас поеду, мне угрожала какая-нибудь опасность, я попросил бы вас сопровождать меня. Но, так как опасности не предвидится, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу игру и ваше письмо. Прощайте, господа!
Сев на коня, которого подвел ему Каюзак, он попрощался с ними взмахом руки и умчался.
Четверо молодых людей, застыв на месте, не произнося ни слова, провожали его глазами, пока он не исчез из виду.
Затем они переглянулись.
У всех были удрученные лица: они понимали, что, несмотря на дружеское прощание, кардинал уехал взбешенный.
Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой. Когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, вскричал:
— Этот болван Гримо поздно спохватился!
Гримо хотел было что-то сказать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо промолчал.
— Вы бы отдали письмо, Арамис? — спросил д’Артаньян.
— Я принял такое решение, — отвечал Арамис самым приятным, нежным голосом. — Если б кардинал потребовал, я одной рукой вручил бы письмо, а другой проткнул бы его шпагой.
— Так я и думал, — сказал Атос. — Вот почему я вмешался в ваш разговор. Право, этот человек очень неосторожно поступает, разговаривая так с мужчинами. Можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с женщинами и детьми.
— Любезный Атос, я восхищен вами, но в конце концов мы все-таки были не правы, — возразил д’Артаньян.
— Как не правы! — возмутился Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Океан, на который мы обращаем взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что он владеет всем миром! Вы стояли перед ним и что-то бормотали, ошеломленный, подавленный… Можно было подумать, что вам уже мерещится Бастилия и что гигантская Медуза собирается превратить вас в камень. Да разве быть влюбленным — значит составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, и хотите вызволить ее из его рук. Вы ведете игру с его высокопреосвященством, это письмо — ваш козырь. Зачем вам показывать противнику ваши карты? Это не принято. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы-то ведь отгадываем его игру!
— В самом деле, — согласился д’Артаньян, — все, что вы говорите, Атос, вполне справедливо.
— В таком случае, ни слова больше о том, что сейчас произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором кардинал прервал его.
Арамис вынул письмо из кармана, трое его друзей пододвинулись к нему, а слуги опять столпились вокруг бутыли.
— Вы прочитали всего одну или две строчки, — заметил д’Артаньян, — так уж начните опять сначала.
— Охотно, — ответил Арамис.
«Любезный кузен, я, кажется, решусь уехать в Стене, куда моя сестра поместила нашу юную служанку в монастырь кармелиток. Бедняжка покорилась своей участи, она знает, что не может жить в другом месте, не подвергаясь опасности погубить свою душу. Однако, если наши семейные дела уладятся так, как мы того желаем, она, кажется, рискнет навлечь на себя проклятие и вернется к тем, по ком она тоскует, тем более что о ней постоянно думают и она знает это. А пока что она не так уж несчастна: единственное ее желание — получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что такого рода товар нелегко проникает через решетки монастыря, но, как я уже доказала Вам, любезный кузен, я не такая уж неловкая и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит Вас за Вашу неизменную добрую память о ней. Одно время она очень тревожилась, но теперь несколько успокоилась, послав туда своего поверенного, чтобы там не случилось чего-нибудь непредвиденного.
Прощайте, любезный кузен, пишите о себе как можно чаще, то есть каждый раз, как Вам представится надежная возможность прислать нам весточку. Целую Вас.
Аглая Мишон».
— О, как я вам обязан, Арамис! — вскричал д’Артаньян. — Дорогая Констанция! Наконец-то, я имею о ней сведения! Она жива, она за монастырской оградой, вне опасности, она в Стене! Как вы полагаете, Атос, где это?
— В Лотарингии, в нескольких льё от границы Эльзаса. Мы можем прокатиться в ту сторону, как только кончится осада.
— И, надо надеяться, этого недолго ждать, — вставил Портос. — Сегодня утром повесили одного шпиона, который показал, что ларошельцы уже питаются кожей своих сапог. Если предположить, что, съев кожу, они примутся за подметки, то я уж не знаю, что им после этого останется… разве только пожирать друг друга.
— Бедные глупцы! — заметил Атос, осушая стакан превосходного бордоского вина, которое хотя и не пользовалось в то время такой доброй славой, как теперь, но заслуживало ее не меньше нынешнего. — Бедные глупцы! Как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий!.. А все-таки, — заключил он, допив вино и прищелкнув языком, — они молодцы… Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? — продолжал он. — Вы прячете в карман это письмо?
— Да, — поддержал его д’Артаньян, — Атос прав: его надо сжечь. Впрочем, кто знает… может быть, кардинал обладает секретом вопрошать пепел?
— Уж наверное обладает, — сказал Атос.
— Что же вы хотите сделать с этим письмом? — спросил Портос.
— Подите сюда, Гримо, — приказал Атос.
Гримо встал и повиновался.
— В наказание за то, что вы заговорили без позволения, друг мой, вы съедите этот клочок бумаги. Затем, в награду за услугу, которую вы нам окажете, вы выпьете этот стакан вина. Вот вам сначала письмо, разжуйте его хорошенько.
Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил до краев, прожевал бумагу и проглотил ее.
— Браво! Молодец, Гримо! — похвалил его Атос. — А теперь берите стакан… Хорошо, можете не благодарить.
Гримо безмолвно выпил стакан бордо, но глаза его, поднятые к небу, говорили в продолжение этого приятного занятия очень выразительным, хоть и немым языком.
— Ну, теперь, — сказал Атос, — если только кардиналу не придет в голову хитроумная мысль распороть Гримо живот, я думаю, что мы можем быть более или менее спокойны…
Тем временем его высокопреосвященство продолжал свою меланхолическую прогулку и бормотал себе в усы:
— Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу!
XXII
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вернемся к миледи, которую мы, бросив взгляд на берега Франции, на миг потеряли из виду.
Мы застанем ее в том же отчаянном положении, в каком ее покинули, — погруженной в бездну мрачных размышлений, в кромешный ад, у врат которого она оставила почти всякую надежду: впервые она сомневается, впервые страшится.
Дважды счастье изменило ей, дважды ее разгадали и предали, и в обоих случаях виновником ее неудачи был злой дух, должно быть ниспосланный Всевышним, чтобы одолеть ее: д’Артаньян победил ее — ее, эту непобедимую зловещую силу!
Он насмеялся над ее любовью, унизил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и вот теперь губит ее счастье, посягает на свободу и даже угрожает жизни. Более того: он приподнял уголок ее маски, той эгиды, которой она обычно прикрывалась и которая делала ее такой сильной.
Д’Артаньян отвратил от Бекингема — а его она ненавидит, как ненавидит все, что прежде любила, — бурю, которую навлекал на него Ришелье, угрожая королеве. Д’Артаньян выдал себя за де Варда, к которому она на миг воспылала страстью тигрицы, неукротимой, как вообще страсть женщин такого склада. Д’Артаньяну известна ее страшная тайна, а она поклялась, что тот, кто узнает эту тайну, поплатится жизнью. И, наконец, в ту минуту, когда ей удалось получить охранный лист, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот охранный лист вырывают у нее из рук. И все тот же д’Артаньян держит ее в заточении и ушлет в какой-нибудь гнусный Ботани-Бей, в какой-нибудь мерзкий Тайберн в Индийском океане…
Сомнения нет, все это случилось с ней по милости д’Артаньяна: кто другой мог покрыть ее таким позором? Только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он роковым образом открыл одну за другой. Он знает ее деверя и, должно быть, написал ему.
Какая ненависть клокочет в ней!
Она сидит неподвижно, уставив горящий взор в глубину пустынной комнаты; глухие стоны порой вырываются вместе с дыханием из ее груди и согласно вторят шуму волн, которые вздымаются, рокочут и с ревом, как вечное и бессильное отчаяние, разбиваются о скалы, на которых воздвигнут этот мрачный и горделивый замок.
Какие превосходные планы мести, теряющиеся в дали будущего, замышляет против г-жи Бонасье, против Бекингема, и в особенности против д’Артаньяна, ее ум, озаряемый вспышками бурного гнева!
Да, но, чтобы мстить, надо быть свободной, а чтобы стать свободной, когда находишься в заточении, надо проломить стену, распилить решетки, разобрать пол. Подобные предприятия может довести до конца терпеливый и сильный мужчина, но усилия женщины, да еще в состоянии лихорадочного возбуждения, обречены на неудачу. К тому же для всего этого нужно иметь время — месяцы, годы, а у нее… у нее впереди десять или двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее грозный брат и тюремщик.
И все-таки, будь она мужчиной, она предприняла бы эту попытку и, возможно, добилась бы успеха. Зачем Небо совершило такую ошибку, вложив мужественную душу в хрупкое, изнеженное тело!
Итак, первые минуты заточения были ужасны: миледи не могла побороть судорожных движений ярости, которой она отдала в дань женскую слабость. Но мало-помалу узница обуздала порывы безумного гнева; нервная дрожь, сотрясавшая ее тело, прекратилась; миледи свернулась клубком и стала собираться с силами, как усталая змея, которая отдыхает.
— Ну полно, полно же! Я с ума сошла, что впала в такое исступление, — сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее ее огненный взгляд, который, казалось, вопрошал ее самое. — Не надо неистовствовать: неистовство — признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила — в моей слабости.
И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица.
Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:
— Ничего еще не потеряно: я все так же красива.
Было около восьми часов вечера. Миледи заметила в комнате кровать; она подумала, что недолгий отдых освежит не только голову и мысли, но и цвет лица. Однако, прежде чем она легла спать, ей пришла еще более удачная мысль. Она слышала, как говорили об ужине. А она уже более часа находилась в этой комнате, и, наверное, ей вскоре должны были принести еду.
Пленница не хотела терять время и решила, что она в этот же вечер сделает попытку нащупать почву, занявшись изучением характера тех людей, которым было поручено стеречь ее.
Под дверью показался свет; он возвещал о приходе ее тюремщиков. Миледи, которая было встала, поспешно опять уселась в кресло; голова ее была откинута назад, красивые волосы распущены по плечам, грудь немного обнажилась под смятыми кружевами, одна рука покоилась на сердце, а другая свешивалась с кресла.
Загремели засовы, дверь заскрипела на петлях, и в комнате раздались шаги.
— Поставьте там этот стол, — сказал кто-то.
И миледи узнала голос Фелтона.
Приказание было исполнено.
— Принесите свечи и смените часового, — продолжал Фелтон.
Это двукратное приказание, которое молодой лейтенант отдал одним и тем же лицам, убедило миледи в том, что ей прислуживают те же люди, которые стерегут ее, то есть солдаты.
Приказания Фелтона выполнялись к тому же с молчаливой быстротой, свидетельствовавшей о безукоризненном повиновении, в котором он держал своих подчиненных.
Наконец Фелтон, еще ни разу не взглянувший на миледи, обернулся к ней.
— A-а! Она спит, — сказал он. — Хорошо, она поужинает, когда проснется.
И он сделал несколько шагов к двери.
— Да нет, господин лейтенант, — остановил Фелтона подошедший к миледи солдат, не столь непоколебимый, как его начальник, — эта женщина не спит.
— Как так не спит? — спросил Фелтон. — А что же она делает?
— Она в обмороке. Лицо у нее очень бледное, и, сколько ни прислушиваюсь, я не слышу дыхания.
— Вы правы, — согласился Фелтон, посмотрев на миледи с того места, где он стоял, и ни на шаг не подойдя к ней. — Доложите лорду Винтеру, что его пленница в обмороке. Это случай непредвиденный, я не знаю, как поступить!
Солдат вышел, чтобы исполнить приказание своего офицера. Фелтон сел в кресло, случайно оказавшееся возле двери, и стал ждать, не произнося ни слова, не делая ни одного движения. Миледи владела великим искусством, хорошо изученным женщинами: смотреть сквозь свои длинные ресницы, как бы не открывая глаз. Она увидела Фелтона, сидевшего к ней спиной; не отрывая взгляда, она смотрела на него минут десять, и за все это время ее невозмутимый страж ни разу не обернулся.
Она вспомнила, что сейчас придет лорд Винтер, и сообразила, что его присутствие придаст ее тюремщику новые силы. Ее первый опыт не удался, она примирилась с этим, как женщина, у которой еще немало средств в запасе, подняла голову, открыла глаза и слегка вздохнула.
Услышав этот вздох, Фелтон, наконец, оглянулся.
— А, вот вы и проснулись, сударыня! — сказал он. — Ну, значит, мне здесь делать больше нечего. Если вам что-нибудь понадобится — позвоните.
— Ах, Боже мой, Боже мой, как мне было плохо! — прошептала миледи тем благозвучным голосом, который, подобно голосам волшебниц древности, очаровывал всех, кого она хотела погубить.
И, выпрямившись в кресле, она приняла позу еще более привлекательную и непринужденную, чем та, в какой она перед тем находилась.
Фелтон встал.
— Вам будут подавать еду три раза в день, сударыня, — сказал он. — Утром в десять часов, затем в час дня и вечером в восемь. Если этот распорядок вам не подходит, вы можете назначить свои часы вместо тех, какие я вам предлагаю, и мы будем сообразовываться с вашими желаниями.
— Но неужели я всегда буду одна в этой большой мрачной комнате? — спросила миледи.
— Вызвана женщина, которая живет по соседству. Завтра она явится в замок и будет приходить к вам каждый раз, когда вам будет желательно ее присутствие.
— Благодарю вас, — смиренно ответила пленница.
Фелтон слегка поклонился и пошел к двери. В ту минуту, когда она готовился переступить порог, в коридоре появился лорд Винтер в сопровождении солдата, посланного доложить ему, что миледи в обмороке. Он держал в руке флакон с нюхательной солью.
— Ну, что такое? Что здесь происходит? — спросил он насмешливым голосом, увидев, что его пленница уже встала, а Фелтон готовится уйти. — Покойница, стало быть, уже воскресла? Черт возьми, Фелтон, мой мальчик, разве ты не понял, что тебя принимают за новичка и разыгрывают перед тобой первое действие комедии, которую мы, несомненно, будем иметь удовольствие увидеть всю до конца?
— Я так и подумал, милорд, — ответил Фелтон. — Но, поскольку пленница все-таки женщина, я хотел проявить к ней внимание, которое всякий благовоспитанный человек обязан оказывать женщине, если не ради нее, то, по крайней мере, ради собственного достоинства.
Миледи вся задрожала. Слова Фелтона леденили ей кровь.
— Итак, — смеясь, заговорил лорд Винтер, — эти искусно распущенные красивые волосы, эта белая кожа и томный взгляд еще не соблазнили тебя, каменное сердце?
— Нет, милорд, — ответил бесстрастный молодой человек, — и, поверьте, нужно нечто большее, чем женские уловки и женское кокетство, чтобы совратить меня.
— В таком случае, мой храбрый лейтенант, предоставим миледи поискать другое средство, а сами пойдем ужинать. О, будь спокоен, выдумка у нее богатая, и второе действие комедии не замедлит последовать за первым!
С этими словами лорд Винтер взял Фелтона под руку и, продолжая смеяться, повел его к выходу.
«О, я найду то, что нужно для тебя! — прошептала сквозь зубы миледи. — Будь покоен, бедный неудавшийся монах, несчастный новообращенный солдат! Тебе бы ходить не в мундире, а в рясе!»
— Кстати, — сказал Винтер, останавливаясь на пороге, — постарайтесь, миледи, чтобы эта неудача не лишила вас аппетита: отведайте рыбы и цыпленка. Клянусь честью, я их не приказывал отравить! Я доволен своим поваром, и, так как он не ожидает после меня наследства, я питаю к нему полное и безграничное доверие. Берите с меня пример. Прощайте, любезная сестра! До следующего вашего обморока!
Это было пределом того, что могла перенести миледи; она судорожно впилась руками в кресло, заскрипела зубами и проследила взглядом за движением двери, затворявшейся за лордом Винтером и Фелтоном. Когда она осталась одна, на нее вновь напало отчаяние. Она взглянула на стол, увидела блестевший нож, ринулась к нему и схватила его; но ее постигло жестокое разочарование: лезвие ножа было из гнущегося серебра и с закругленным концом.
За неплотно закрытой дверью раздался взрыв смеха, и дверь снова растворилась.
— Ха-ха! — воскликнул лорд Винтер. — Ха-ха-ха! Видишь, милый Фелтон, видишь, что я тебе говорил: этот нож был предназначен для тебя — она бы тебя убила. Это, видишь ли, одна из ее слабостей: тем или иным способом отделываться от людей, которые ей мешают. Если б я тебя послушался и позволил подать ей острый стальной нож, то Фелтону пришел бы конец: она бы тебя зарезала, а после тебя всех нас. Посмотри-ка, Джон, как хорошо она умеет владеть ножом!
Действительно, миледи еще держала в судорожно сжатой руке наступательное оружие, но это величайшее оскорбление заставило ее руки разжаться, лишило ее сил и даже воли.
Нож упал на пол.
— Вы правы, милорд, — сказал Фелтон тоном глубокого отвращения, кольнувшим миледи в самое сердце. — Вы правы, а я ошибался.
Оба снова вышли.
На этот раз миледи прислушивалась более внимательно, чем в первый раз, и выждала, пока они не удалились и звук шагов не замер в глубине коридора.
— Я погибла! — прошептала она. — Я во власти людей, на которых все мои уловки так же мало действуют, как на бронзовые или гранитные статуи. Они знают меня наизусть и неуязвимы для любого моего оружия.
И все-таки нельзя допустить, чтобы все это кончилось так, как они решили!
Действительно, как показывало последнее рассуждение миледи и ее инстинктивный возврат к надежде, ни страх, ни слабость не овладевали надолго этой сильной душой. Миледи села за стол, отведала разных кушаний, выпила немного испанского вина и почувствовала, что к ней вернулась вся ее решимость.
Прежде чем лечь спать, она уже разобрала, обдумала, истолковала и изучила все со всех сторон: слова, поступки, жесты, малейшее движение и даже молчание своих собеседников. Результатом этого искусного и тщательного исследования явилось убеждение, что из двух ее мучителей Фелтон все же более уязвим. Одна фраза все снова и снова приходила на память пленнице: «Если б я тебя послушался», — сказал лорд Винтер Фелтону.
Значит, Фелтон говорил в ее пользу, раз лорд Винтер не послушался его.
«У этого человека есть, следовательно, хоть слабая искра жалости ко мне, — твердила миледи. — Из этой искры я раздую пламя, которое будет бушевать в нем. Ну а лорд Винтер меня знает, он боится меня и понимает, что ему можно от меня ждать, если мне когда-нибудь удастся вырваться из его рук, а потому бесполезно и пытаться покорить его… Вот Фелтон совсем другое дело: он наивный молодой человек, чистый душой и, по-видимому, добродетельный; его можно совратить».
И миледи легла и уснула с улыбкой на устах; тот, кто увидел бы ее спящей, мог бы подумать, что это молодая девушка и что ей снится венок из цветов, которым она украсит себя на предстоящем празднике.
XXIII
ВТОРОЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Миледи снилось, что д’Артаньян наконец-то в ее руках, что она присутствует при его казни, и эту очаровательную улыбку на устах у нее вызывал вид его ненавистной крови, брызнувшей под топором палача.
Она спала, как спит узник, убаюканный впервые блеснувшей надеждой.
Когда наутро вошли в ее комнату, она еще лежала в постели, Фелтон остался в коридоре; он привел женщину, про которую говорил накануне и которая только что приехала. Эта женщина вошла в комнату и, подойдя к миледи, предложила ей свои услуги.
Миледи обычно была бледна, и цвет ее лица мог обмануть того, кто видел ее в первый раз.
— У меня лихорадка, — сказала она. — Я ни на миг не сомкнула глаз всю эту долгую ночь, я ужасно страдаю… Отнесетесь ли вы ко мне человечнее, чем обошлись здесь со мной вчера? Впрочем, все, чего я прошу, — чтобы мне позволили остаться в постели.
— Не угодно ли вам, чтобы позвали врача? — спросила женщина.
Фелтон слушал этот разговор, не произнося ни слова.
Миледи рассудила, что, чем больше вокруг нее будет народу, тем больше будет людей, которых она могла бы разжалобить, и тем больше усилится надзор лорда Винтера; к тому же врач может объявить, что ее болезнь притворна, а миледи, проиграв первую игру, не хотела проигрывать и вторую.
— Посылать за врачом? — проговорила она. — К чему? Эти господа объявили вчера, что моя болезнь— комедия. То же самое, без сомнения, случилось бы и сегодня: ведь со вчерашнего вечера они успели предупредить и врача.
— В таком случае, — вмешался выведенный из терпения Фелтон, — скажите сами, сударыня, как вы желаете лечиться.
— Ах, Боже мой, разве я знаю как! Я чувствую, что больна, вот и все. Пусть мне дают что угодно, мне все равно.
— Подите пригласите сюда лорда Винтера, — приказал Фелтон, которого утомили эти нескончаемые жалобы.
— О нет, нет! — вскричала миледи. — Нет, не зовите его, умоляю вас! Я чувствую себя хорошо, мне ничего не нужно, только не зовите его!
Она вложила в это восклицание такую горячность, такую убедительность, что Фелтон невольно переступил порог комнаты и сделал несколько шагов.
«Он вошел ко мне», — подумала миледи.
— Однако, сударыня, — сказал Фелтон, — если вы действительно больны, мы пошлем за врачом; а если вы нас обманываете — ну что ж, тем хуже для вас, но, по крайней мере, нам не в чем будет себя упрекнуть.
Миледи ничего не ответила и, уткнув прелестную головку в подушки, залилась слезами.
Фелтон с минуту смотрел на нее с обычным своим бесстрастием; затем, увидев, что припадок грозит затянуться, вышел. Женщина вышла вслед за ним. Лорд Винтер не показывался.
«Кажется, я начинаю понимать!» — с неудержимой радостью подумала миледи и зарылась под одеяло, чтобы скрыть от всех, кто, возможно, подсматривал за нею, этот порыв внутреннего удовлетворения.
Прошло два часа.
«Теперь пора болезни кончиться, — решила миледи. — Встанем и постараемся сегодня же добиться чего-нибудь. У меня только десять дней, и второй из них сегодня вечером истекает».
Утром, когда входили в комнату миледи, ей принесли завтрак; миледи сообразила, что скоро придут убирать со стола, и она опять увидит Фелтона.
Миледи не ошиблась: Фелтон явился снова и, не обратив ни малейшего внимания на то, притронулась ли миледи к еде или нет, распорядился вынести из комнаты стол, который обычно вносили уже накрытым.
Когда солдаты выходили, Фелтон пропустил их вперед, а сам задержался в комнате; в руке у него была книга.
Миледи, полулежа в кресле, стоявшем подле камина, прекрасная, бледная, покорная, казалась святой девственницей, ожидающей мученической смерти.
Фелтон подошел к ней.
— Лорд Винтер — он католик, как и вы, сударыня, — подумал, что вас может тяготить то, что вы лишены возможности исполнять обряды вашей церкви и посещать ее службы. Поэтому он изъявил согласие, чтобы вы каждый день читали ваши молитвы. Вы найдете их в этой книге.
Заметив, с каким видом Фелтон положил книгу на столик, стоявший возле миледи, каким тоном он произнес слова «ваши молитвы» и какой презрительной улыбкой он сопровождал их, миледи подняла голову и более внимательно взглянула на офицера.
И тут по его строгой прическе, по преувеличенной простоте костюма, по его гладкому, как мрамор, но такому же суровому и непроницаемому лбу она узнала в нем одного из тех мрачных пуритан, каких ей приходилось встречать как при дворе короля Якова, так и при дворе французского короля, где, несмотря на воспоминание о Варфоломеевской ночи, они иногда искали убежища.
Ее осенило внезапное вдохновение, что бывает только с людьми гениальными в моменты перелома, в те критические минуты, когда решается их судьба, их жизнь.
Эти два слова — «ваши молитвы» — и беглый взгляд, брошенный на Фелтона, вдруг уяснили миледи всю важность тех слов, которые она произнесет в ответ.
Благодаря свойственной ей быстроте соображения эти слова мгновенно сложились в ее уме.
— Я? — сказала она с пренебрежением, созвучным презрению, подмеченному ею в голосе молодого офицера. — Я, сударь… мои молитвы? Лорд Винтер, этот развращенный католик, отлично знает, что я не одного с ним вероисповедания. Это ловушка, которую он мне хочет поставить.
— Какого же вы вероисповедания, сударыня? — спросил Фелтон с удивлением, которое, несмотря на его умение владеть собою, ему не вполне удалось скрыть.
— Я скажу это в тот день, — вскричала с притворным воодушевлением миледи, — когда достаточно пострадаю за свою веру!
Взгляд Фелтона открыл миледи, как далеко она продвинулась в своих стараниях одной этой фразой.
Однако молодой офицер не проронил ни слова, не сделал ни малейшего движения, и только взгляд его был красноречив.
— Я в руках моих врагов! — продолжала миледи тем восторженным тоном, который она подметила у пуритан. — Уповаю на Господа моего! Или Господь спасет меня, или я погибну за него! Вот мой ответ, который я прошу вас передать лорду Винтеру. А книгу эту, — прибавила она, указывая на молитвенник пальцем, но не дотрагиваясь до него, словно боясь осквернить себя таким прикосновением, — вы можете унести и пользоваться ею сами, ибо вы, без сомнения, вдвойне сообщник лорда Винтера — сообщник в гонении и сообщник в ереси.
Фелтон ничего не ответил, взял книгу с тем же чувством отвращения, которое он уже выказывал, и удалился в задумчивости.
Около пяти часов вечера пришел лорд Винтер. У миледи в продолжение целого дня было достаточно времени обдумать свое дальнейшее поведение. Она приняла своего деверя как женщина, уже вполне овладевшая собою.
— Кажется… — начал барон, развалясь в кресле напротив миледи и небрежно вытянув ноги на ковре перед камином, — кажется, мы совершили небольшое отступничество?
— Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?
— Я хочу сказать, что с тех пор, как мы с вами в последний раз виделись, вы переменили веру. Уж не вышли ли вы третий раз замуж — теперь за протестанта?
— Объяснитесь, милорд, — произнесла пленница высокомерным тоном. — Заявляю вам, что я слышу ваши слова, но не понимаю их.
— Ну, значит, вы совсем неверующая — мне это даже больше нравится, — насмешливо возразил лорд Винтер.
— Конечно, это больше вяжется с вашими правилами, — холодно заметила миледи.
— О, признаюсь вам, для меня это совершенно безразлично!
— Если бы вы даже и не признавались в своем равнодушии к вопросам веры, милорд, ваше распутство и ваши беззакония изобличили бы вас.
— Гм… Вы говорите о распутстве, госпожа Мессалина, леди Макбет! Или я толком не расслышал, или вы, черт возьми, на редкость бесстыдны!
— Вы говорите так, потому что знаете, что нас слушают, — холодно заметила миледи, — и потому, что хотите вооружить против меня ваших тюремщиков и палачей.
— Тюремщиков? Палачей?.. Вот так раз, сударыня! Вы впадаете в патетический тон, и вчерашняя комедия переходит сегодня в трагедию. Впрочем, через неделю вы будете там, где вам надлежит быть, и мое намерение будет доведено до конца.
— Постыдное намерение! Нечестивое намерение! — произнесла миледи с экзальтацией жертвы, бросающей вызов своему судье.
— Честное слово, мне кажется, эта развратница сходит с ума! — сказал лорд Винтер и встал. — Ну, довольно, ну, успокойтесь же, госпожа пуританка, или я велю посадить вас в тюрьму! Готов поклясться, это, должно быть, мое испанское вино бросилось вам в голову. Впрочем, не волнуйтесь: такое опьянение не опасно и не приведет к пагубным последствиям.
И лорд Винтер ушел, отпуская ругательства, что в ту эпоху было в обычае даже у людей высшего общества.
Фелтон действительно стоял за дверью и слышал до единого слова весь разговор.
Миледи угадала это.
«Да, ступай, ступай! — прошептала она вслед своему деверю. — Пагубные для тебя последствия не заставят себя ждать, но ты, глупец, заметишь их только тогда, когда их уже нельзя будет избежать!»
Опять стало тихо. Прошло еще два часа. Солдаты принесли ужин и услышали, что миледи громко читает молитвы, те молитвы, которым научил ее старый слуга ее второго мужа, ревностный пуританин. Она, казалось, была в каком-то экстазе и даже не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее. Фелтон сделал знак, чтобы ей не мешали, и, когда все было приготовлено, бесшумно вышел вместе с солдатами.
Миледи знала, что за ней могут наблюдать в окошечко двери, а потому прочитала свои молитвы до конца, и ей показалось, что часовой у ее двери ходит иначе, чем ходил до сих пор, и как будто прислушивается.
В этот вечер ей ничего больше и не надо было; она встала, села за стол, немного поела и выпила только воды.
Через час солдаты пришли вынести стол, но миледи заметила, что на этот раз Фелтон не сопровождал их.
Значит, он боялся часто видеть ее.
Миледи отвернулась к стене и улыбнулась: эта улыбка выражала такое торжество, что могла бы ее выдать.
Она подождала еще полчаса. В старом замке царила тишина, слышен был только вечный шум прибоя — это необъятное дыхание океана. Своим чистым, мелодичным и звучным голосом миледи запела первый стих излюбленного псалма пуритан:
Ты нас, о Боже, покидаешь,
Чтоб нашу силу испытать,
А после сам же осеняешь
Небесной милостью тех, кто умел страдать.
Эти стихи были очень далеки от совершенства, но, как известно, пуритане не могли похвастаться поэтическим мастерством.
Миледи пела и прислушивалась. Часовой у ее двери остановился как вкопанный; из этого миледи могла заключить, какое действие произвело ее пение.
И она продолжала петь с невыразимым жаром и чувством; ей казалось, что звуки разносятся далеко под сводами и, как волшебные чары, смягчают сердца ее тюремщиков. Однако часовой, без сомнения ревностный католик, стряхнул с себя это очарование и крикнул через дверь:
— Да замолчите, сударыня! Ваша песня наводит тоску, как заупокойное пение, и если, кроме удовольствия стоять здесь в карауле, придется еще слушать подобные вещи, то будет уж совсем невмоготу…
— Молчать! — сурово приказал кто-то, и миледи узнала голос Фелтона. — Чего вы суетесь не в свое дело, наглец? Разве вам было приказано, чтобы вы мешали этой женщине петь? Нет, вам велели стеречь ее и стрелять, если она затеет побег. Стерегите ее; если она надумает бежать, убейте ее, но не отступайте от данного вам приказа!
Выражение неописуемой радости, мгновенное, как вспышка молнии, озарило лицо миледи, и, точно не слыша этого разговора, из которого она не упустила ни одного слова, пленница тотчас снова запела, придавая своему голосу всю полноту звука, все обаяние и всю чарующую прелесть, какой наделил его дьявол:
Для горьких слез, для трудной битвы,
Для заточенья и цепей
Есть молодость, есть жар молитвы,
Ведущей счет дням и ночам скорбей.
Голос миледи, на редкость полнозвучный и проникнутый страстным воодушевлением, придавал грубоватым, неуклюжим стихам псалма магическую силу и такую выразительность, какую самые восторженные пуритане ред-17*ко находили в пении своих братьев, хотя они и украшали его всем пылом своего воображения. Фелтону казалось, что он слышит пение ангела, утешающего трех еврейских отроков в печи огненной.
Миледи продолжала:
Но избавленья час настанет
Для нас, о всеблагой Творец!
И если воля нас обманет,
То не обманут смерть и праведный венец.
Этот стих, в который неотразимая очаровательница постаралась вложить всю душу, довершил смятение в сердце молодого офицера; он резким движением распахнул дверь и предстал перед миледи, бледный, как всегда, но с горящими, блуждающими глазами.
— Зачем вы так поете, — проговорил он, — и таким голосом?
— Простите, — кротко ответила миледи, — я забыла, что мои песнопения неуместны в этом доме. Я, может быть, оскорбила ваше религиозное чувство, но, клянусь вам, это было сделано без умысла! Простите мою вину, быть может и большую, но, право же, невольную…
Миледи была так прекрасна в эту минуту, религиозный экстаз, в котором, казалось, она пребывала, придавал такое неземное выражение ее лицу, что ослепленному ее красотой Фелтону почудилось, будто он видит перед собой ангела, пение которого он только что слышал.
— Да, да… — ответил он. — Да, вы смущаете, вы волнуете людей, живущих в замке…
Бедный безумец сам не замечал бессвязности своих слов, а миледи между тем зорким взглядом старалась проникнуть в тайники его сердца.
— Я не буду больше петь, — опуская глаза, сказала миледи со всей кротостью, какую только могла придать своему голосу, со всей покорностью, какую только могла изобразить своей позой.
— Нет, нет, сударыня, — возразил Фелтон, — только пойте тише, в особенности ночью.
И с этими словами Фелтон, чувствуя, что он не в состоянии надолго сохранить суровость по отношению к пленнице, бросился вон из комнаты.
— Вы хорошо сделали, господин лейтенант! — сказал солдат. — Ее пение переворачивает всю душу. Впрочем, к этому скоро привыкаешь — голос у нее такой чудесный!
XXIV
ТРЕТИЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Фелтон явился, но предстояло сделать еще один шаг: надо было удержать его или, вернее, надо было добиться того, чтобы он сам пожелал остаться, и миледи еще неясно представляла себе, как ей этого достичь.
Надо было достигнуть большего: необходимо было заставить его говорить, чтобы иметь возможность самой говорить с ним, — миледи хорошо знала, что самое большое ее очарование таилось в голосе, так искусно принимавшем все оттенки, начиная от человеческой речи и кончая ангельским пением.
Однако, несмотря на все эти обольщения, миледи могла потерпеть неудачу, ибо Фелтон был предупрежден о попытках обмана. Поэтому она стала наблюдать за всеми своими поступками, за каждым своим словом, за самым обыкновенным взглядом и жестом и даже за дыханием, которое можно было истолковать как вздох. Короче говоря, она стала изучать все, как делает искусный актер, которому только что дали новую, необычную для него роль.
Ее поведение относительно лорда Винтера не представляло особых трудностей, поэтому она обдумала его еще накануне и решила в присутствии деверя быть молчаливой и держать себя с достоинством, время от времени раздражая его напускным пренебрежением, каким-нибудь презрительным словом подстрекая его к угрозам и насилиям, которые составят контраст ее покорности. Фелтон будет всему этому свидетелем; он, может быть, ничего не скажет, но все увидит.
Утром Фелтон явился в обычный час, но за все время, пока распоряжался приготовлениями к завтраку, миледи не сказала ему ни слова. Зато в ту минуту, когда он собрался уходить, ей показалось, что он хочет заговорить сам, и у нее мелькнула надежда. Однако губы его шевельнулись, не издав ни звука; сделав над собой усилие, он затаил в своем сердце слова, которые чуть было не сорвались с его уст, и удалился.
Около полудня пришел лорд Винтер.
Был довольно хороший зимний день, и луч бледного солнца Англии, которое светит, но не греет, проникал сквозь решетку в тюрьму миледи.
Она глядела в окно и сделала вид, что не слышала, как открылась дверь.
— Вот как! — усмехнулся лорд Винтер. — После того как мы разыгрывали сначала комедию, затем трагедию, мы теперь ударились в меланхолию.
Пленница ничего не ответила.
— Да, да, понимаю, — продолжал лорд Винтер. — Вам бы хотелось очутиться на свободе на этом берегу, хотелось бы рассекать на надежном корабле изумрудные волны этого моря, хотелось бы устроить мне, на воде или на суше, одну из тех ловких засад, на которые вы такая мастерица. Потерпите! Потерпите немного! Через четыре дня берег станет для вас доступным, море будет для вас открыто, даже более открыто, чем вы того желаете, ибо через четыре дня Англия от вас избавится.
Миледи сложила руки и, подняв красивые глаза к небу, проговорила с ангельской кротостью в голосе и в движениях:
— Боже, Боже! Прости этому человеку, как я ему прощаю!
— Да, молись, проклятая! — закричал барон. — Твоя молитва тем более великодушна, что ты, клянусь в этом, находишься в руках человека, который никогда не простит тебя!
Он вышел.
В тот миг, когда он выходил из комнаты, чей-то пристальный взгляд скользнул в полуотворенную дверь, и миледи заметила Фелтона, который быстро отошел в сторону, не желая, чтобы она его видела.
Тогда она бросилась на колени и стала громко молиться.
— Боже, Боже! Боже мой! — говорила она. — Ты знаешь, за какое святое дело я страдаю, так дай мне силу перенести страдания…
Дверь тихо открылась. Прекрасная молельщица притворилась, будто не слышит ее скрипа, и со слезами в голосе продолжала:
— Боже карающий! Боже милосердный! Неужели ты допустишь, чтобы осуществились ужасные замыслы этого человека?..
И только после этого она сделала вид, что услышала шаги Фелтона, мгновенно вскочила и покраснела, словно устыдившись, что к ней вошли в ту минуту, когда она стояла на коленях и творила молитву.
— Я не люблю мешать тем, кто молится, сударыня, — серьезно сказал Фелтон, — а потому настоятельно прошу вас, не тревожьтесь из-за меня.
— Почему вы думаете, что я молилась? — спросила миледи сдавленным от слез голосом. — Вы ошибаетесь, я не молилась.
— Неужели вы полагаете, сударыня, — ответил Фелтон все так же серьезно, но уже более мягко, — что я считаю себя вправе препятствовать созданию пасть ниц перед Создателем? Сохрани меня Боже! К тому же раскаяние приличествует виновным. Каково бы ни было преступление, преступник священен для меня, когда он повергается к стопам Всевышнего.
— Виновна, я виновна! — произнесла миледи с улыбкой, которая обезоружила бы ангела на Страшном суде. — Боже, ты знаешь, так ли это! Скажите, что я осуждена, это правда, но вам известно, что Господь Бог любит мучеников и допускает, чтобы иной раз осуждали невинных.
— Преступница вы или мученица — и в том и в другом случае вам надлежит молиться, и я сам буду молиться за вас.
— О, вы праведник! — вскричала миледи и упала к его ногам. — Выслушайте, я не могу дольше таиться перед вами: я боюсь, что у меня не хватит сил в ту минуту, когда мне надо будет выдержать борьбу и открыто исповедать свою веру. Выслушайте же мольбу отчаявшейся женщины! Вас вводят в заблуждение, но не в этом дело — я прошу вас только об одной милости, и, если вы мне ее окажете, я буду благословлять вас и на этом и на том свете!
— Поговорите с моим начальником, сударыня, — ответил Фелтон, — мне, к счастью, не дано права ни прощать, ни наказывать. Эту ответственность Бог возложил на того, кто выше меня.
— Нет, на вас, на вас одного! Лучше вам выслушать меня, чем способствовать моей гибели, способствовать моему бесчестью!
— Если вы заслужили этот позор, сударыня, если вы навлекли на себя это бесчестье, надо претерпеть его, покорившись воле Божьей.
— Что вы говорите? О, вы меня не понимаете! Вы думаете, что, говоря о бесчестье, я разумею какое-нибудь наказание, тюрьму или смерть? Дай Бог, чтобы это было так! Что мне смерть или тюрьма!
— Я перестаю понимать вас, сударыня.
— Или делаете вид, что перестали, — проронила пленница с улыбкой сомнения.
— Нет, сударыня, клянусь честью солдата, клянусь верой христианина!
— Как! Вам неизвестны намерения лорда Винтера относительно меня?
— Нет, неизвестны.
— Не может быть, ведь вы его поверенный!
— Я никогда не лгу, сударыня.
— Ах, он так мало скрывает свои намерения, что их нетрудно угадать!
— Я не стараюсь ничего отгадывать, сударыня, я жду, чтобы мне доверились, а лорд Винтер, кроме того, что он говорил при вас, ничего мне больше не доверял.
— Значит, вы не его сообщник? — вскричала миледи с величайшей искренностью в голосе. — Значит, вы не знаете, что он готовит мне позор, в сравнении с которым ничто все земные наказания?
— Вы ошибаетесь, сударыня, — краснея, возразил Фелтон. — Лорд Винтер не способен на такое злодеяние.
«Отлично! — подумала миледи. — Еще не зная, о чем идет речь, он называет это злодеянием».
И продолжала вслух:
— Друг низкого человека на все способен.
— Кого вы называете низким человеком? — спросил Фелтон.
— Разве есть в Англии другой человек, которого можно было бы назвать так?
— Вы говорите о Джордже Вильерсе?.. — снова спросил Фелтон, и глаза его засверкали.
— …которого язычники и неверующие зовут герцогом Бекингемом, — договорила миледи. — Я не думала, чтобы в Англии нашелся хоть один англичанин, которому нужно было бы так долго объяснять, о ком я говорю!
— Десница Господня простерта над ним, — сказал Фелтон, — он не избегнет кары, которую заслуживает.
Фелтон лишь выражал по отношению к герцогу чувство омерзения, которое питали все англичане к тому, кого даже католики называли вымогателем, кровопийцей и развратником, а пуритане — просто сатаной.
— О Боже мой! Боже мой! — воскликнула миледи. — Когда я молю Тебя послать этому человеку заслуженную им кару, Ты знаешь, что я поступаю так не из личной мести, а взываю об избавлении целого народа!
— Разве вы его знаете? — спросил Фелтон.
«Наконец-то он обращается ко мне с вопросом!» —
мысленно отметила миледи, вне себя от радости, что она так быстро достигла такого значительного результата.
— Знаю ли я его! О да! К моему несчастью, к моему вечному несчастью!
Миледи стала ломать руки, словно в порыве глубочайшей скорби. Фелтон, должно быть, почувствовал, что стойкость оставляет его, и сделал несколько шагов к двери; пленница, не спускавшая с него глаз, вскочила, кинулась ему вслед и остановила его.
— Господин Фелтон, будьте добры, будьте милосердны, выслушайте мою просьбу! — вскричала она. — Дайте мне нож, который из роковой предосторожности барон отнял у меня, ибо он знает, для чего я хочу им воспользоваться… О, выслушайте меня до конца! Отдайте мне на минуту нож, сделайте это из милости, из жалости! Смотрите, я у ваших ног! Поверьте мне, к вам я не питаю злого чувства. Бог мой! Ненавидеть вас… вас, единственного справедливого, доброго, сострадательного человека, которого я встретила! Вас, моего спасителя быть может!.. На одну только минуту, на одну-единственную минуту, и я верну его вам через окошечко двери. Всего лишь на минуту, господин Фелтон, и вы спасете мне честь!
— Вы хотите лишить себя жизни? — в ужасе вскрикнул Фелтон, забывая высвободить свои руки из рук пленницы.
— Я выдала себя! — прошептала миледи и, как будто обессилев, опустилась на пол. — Я выдала себя! Теперь он все знает… Боже мой, я погибла!
Фелтон стоял, не двигаясь и не зная, на что решиться.
«Он еще сомневается, — подумала миледи, — я была недостаточно естественна».
Они услышали, что кто-то идет по коридору. Миледи узнала шаги лорда Винтера; Фелтон узнал их тоже и сделал движение к двери.
Миледи кинулась к нему.
— Не говорите ни слова… — сказала она сдавленным голосом, — ни слова этому человеку из всего, что я вам сказала, иначе я погибла, и это вы, вы…
Шаги приближались. Она умолкла из страха, что услышат их голоса, и жестом безотчетного ужаса приложила свою красивую руку к губам Фелтона. Фелтон мягко отстранил миледи; она отошла и упала в кресло..
Лорд Винтер, не останавливаясь, прошел мимо двери, и шаги его удалились.
Фелтон, бледный как смерть, несколько мгновений напряженно прислушивался, затем, когда шум шагов замер, вздохнул, как человек, пробудившийся от сна, и кинулся прочь из комнаты.
— А, — сказала миледи, в свою очередь, прислушавшись и уверившись, что шаги Фелтона удаляются в сторону, противоположную той, куда ушел лорд Винтер. — Наконец-то, ты мой!
Затем ее лицо снова омрачилось.
«Если он скажет барону, — подумала она, — я погибла: барон знает, что я не убью себя, он при нем даст мне в руки нож, и Фелтон убедится, что все это ужасное отчаяние было притворством».
Она посмотрела в зеркало: никогда еще она не была так хороша собою.
— О нет! — проговорила она, улыбаясь. — Конечно, он ему ничего не скажет.
Вечером, когда принесли ужин, пришел лорд Винтер.
— Разве ваше присутствие, милостивый государь, — обратилась к нему миледи, — составляет неизбежное условие моего заточения? Не можете ли вы избавить меня от терзаний, которые причиняет мне ваш приход?
— Как, любезная сестра! — сказал лорд Винтер. — Ведь вы сами трогательно объявили мне вашими красивыми устами, из которых я слышу сегодня такие жестокие речи, что приехали в Англию только для того, чтобы иметь удовольствие видеться со мной, удовольствие, лишение которого вы, по вашим словам, так живо ощущали, что ради него решились пойти на все: на морскую болезнь, на бурю, на плен! Ну вот, я перед вами, будьте довольны. К тому же на этот раз мое посещение имеет определенную цель.
Миледи вздрогнула: она подумала, что Фелтон ее выдал; никогда, быть может, за всю жизнь у этой женщины, испытавшей столько сильных и самых противоположных волнений, не билось так отчаянно сердце.
Она сидела. Лорд Винтер придвинул кресло и тоже уселся возле миледи, потом вынул из кармана какую-то бумагу и медленно развернул ее.
— Посмотрите! — заговорил он. — Я хотел показать вам этот документ, я сам его составил, и впредь он будет служить вам своего рода видом на жительство, так как я согласен сохранить вам жизнь. — Он перевел глаза с миледи на бумагу и вслух прочитал — «Приказ отвезти в…» — для названия, куда именно, оставлен пробел, — перебил сам себя Винтер. — Если вы предпочитаете какое-нибудь место, укажите его мне, и, лишь бы только оно отстояло не менее чем на тысячу миль от Лондона, я исполню вашу просьбу. Итак, читаю снова:
«Приказ отвезти в… поименованную Шарлотту Баксон, заклейменную судом Французского королевства, но освобожденную после наказания; она будет жить в этом месте, никогда не удаляясь от него больше чем на три мили. В случае попытки к бегству она подвергнется смертной казни. Ей будет положено пять шиллингов в день на квартиру и пропитание».
— Этот приказ относится не ко мне, — холодно ответила миледи, — в нем проставлено не мое имя.
— Имя! Да разве оно у вас есть?
— Я ношу фамилию вашего брата.
— Вы ошибаетесь: мой брат был вашим вторым мужем, а ваш первый муж жив еще. Назовите мне его имя, и я поставлю его вместо имени Шарлотты Баксон… Не хотите? Нет?.. Вы молчите? Хорошо. Вы будете внесены в арестантский список под именем Шарлотты Баксон.
Миледи продолжала безмолвствовать, но на этот раз не из обдуманного притворства, а от ужаса: она вообразила, что приказ тотчас же будет приведен в исполнение. Она подумала, что лорд Винтер ускорил ее отъезд; подумала, что ей предстоит уехать сегодня же вечером. На минуту ей представилось, что все потеряно, как вдруг она заметила, что приказ не скреплен подписью.
Радость, вызванная в ней этим открытием, была так велика, что она не могла утаить ее.
— Да, да… — сказал лорд Винтер, подметивший, что с ней творится, — да, вы ищите подпись, и вы говорите себе: «Не все еще потеряно, раз этот приказ не подписан; мне его показывают, только чтобы испугать меня». Вы ошибаетесь: завтра этот приказ будет послан лорду Бекингему, послезавтра он будет возвращен, подписанный им собственноручно и скрепленный его печатью, а спустя еще двадцать четыре часа, ручаюсь вам, он будет приведен в исполнение. Прощайте, сударыня. Вот все, что я имел вам сообщить.
— А я отвечу вам, милостивый государь, что это злоупотребление властью и это изгнание под вымышленным именем — подлость!
— Вы предпочитаете быть повешенной под вашим настоящим именем, миледи? Ведь вам известно, что английские законы безжалостно карают преступления против брака. Объяснимся же откровенно: хотя мое имя или, вернее, имя моего брата оказывается замешанным в эту позорную историю, я пойду на публичный скандал, чтобы быть вполне уверенным, что раз и навсегда избавился от вас.
Миледи ничего не ответила, но сильно побледнела.
— А я вижу, что вы предпочитаете дальнее странствие! Отлично, сударыня. Старинная поговорка утверждает, что путешествия просвещают юношество. Честное слово, в конце концов вы правы! Жизнь — вещь хорошая. Вот потому-то я и забочусь о том, чтобы вы ее у меня не отняли. Значит, остается договориться относительно пяти шиллингов. Я могу показаться несколько скуповатым, не так ли? Объясняется это моей заботой о том, чтобы вы не подкупили ваших стражей. Впрочем, чтобы обольстить их, при вас еще останутся все ваши чары. Воспользуйтесь ими, если неудача с Фелтоном не отбила у вас охоты к такого рода попыткам.
«Фелтон не выдал меня! — подумала миледи. — В таком случае, ничего еще не потеряно».
— А теперь — до свидания, сударыня. Завтра я приду объявить вам об отъезде моего гонца.
Лорд Винтер встал, насмешливо поклонился миледи и вышел.
Она облегченно вздохнула: у нее было еще четыре дня впереди; четырех дней ей будет достаточно, чтобы окончательно обольстить Фелтона.
Но у нее явилась ужасная мысль, что лорд Винтер, возможно, пошлет как раз Фелтона к Бекингему получить его подпись на приказе; в таком случае Фелтон ускользнет из ее рук; а для полного успеха пленнице необходимо было, чтобы действие ее чар не прерывалось.
Все же, как мы уже говорили, одно обстоятельство успокаивало миледи: Фелтон не выдал ее.
Пленница не хотела обнаруживать волнение, вызванное в ней угрозами лорда Винтера, поэтому она села за стол и поела.
Потом, как и накануне, она опустилась на колени и прочитала вслух молитвы. Как и накануне, солдат перестал ходить и остановился, прислушиваясь.
Вскоре она различила более легкие, чем у часового шаги; они приблизились из глубины коридора и затихли у ее двери.
«Это он», — подумала миледи.
И она запела тот самый гимн, который накануне привел Фелтона в такое восторженное состояние.
Но, хотя ее чистый, сильный голос звучал так мелодично и проникновенно, как никогда, дверь не открылась. Миледи украдкой бросила взгляд на дверное окошечко, и ей показалось, что она видит сквозь частую решетку горящие глаза молодого человека; но она так и не узнала, было ли то в самом деле или ей только почудилось: на этот раз у него хватило самообладания не войти в комнату.
Однако спустя несколько мгновений после того, как миледи кончила петь, ей показалось, что она слышит глубокий вздох; затем те же шаги, которые перед тем приблизились к ее двери, медленно и как бы нехотя удалились.
XXV
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
На следующий день Фелтон, войдя к миледи, увидел, что она стоит на кресле и держит в руках веревку, свитую из батистовых платков, которые были разорваны на узкие полосы, заплетенные жгутами и связанные концами одна с другой. Когда заскрипела открываемая Фелтоном дверь, миледи легко спрыгнула с кресла и попыталась спрятать за спину импровизированную веревку, которую она держала в руках.
Молодой человек был бледнее обыкновенного, и его покрасневшие от бессонницы глаза свидетельствовали о том, что он провел тревожную ночь.
Однако по выражению его лица можно было заключить, что он вооружился самой непреклонной суровостью.
Он медленно подошел к миледи, усевшейся в кресло, и, подняв конец смертоносного жгута, который она нечаянно или, может быть, нарочно оставила на виду, холодно спросил:
— Что это такое, сударыня?
— Это? Ничего, — ответила миледи с тем скорбным выражением, которое она так искусно умела придавать своей улыбке. — Скука — смертельный враг заключенных. Я скучала и развлекалась тем, что плела эту веревку.
Фелтон обратил взор на стену, у которой стояло кресло миледи, и увидел над ее головой позолоченный крюк, вделанный в стену и служивший вешалкой для платья или оружия.
Он вздрогнул, и пленница заметила это; глаза ее были опущены, но ничто не ускользало от нее.
— А что вы делали, стоя на кресле? — спросил Фелтон.
— Что вам до этого?
— Но я желаю это знать, — настаивал Фелтон.
— Не допытывайтесь. Вы знаете, что нам, истинным христианам, запрещено лгать.
— Ну, так я сам скажу, что вы делали или, вернее, что собирались сделать: вы хотели привести в исполнение гибельное намерение, которое лелеете в уме. Вспомните, сударыня, что если Господь запрещает ложь, то еще строже он запрещает самоубийство!
— Когда Господь видит, что одно из его созданий несправедливо подвергается гонению, и приходится выбирать между самоубийством и бесчестьем, то, поверьте, Бог простит ему самоубийство, — возразила миледи тоном глубокого убеждения. — Ведь в таком случае самоубийство — мученическая смерть.
— Вы или преувеличиваете, или не договариваете. Скажите все, сударыня, ради Бога, объяснитесь!
— Рассказать вам о моих несчастьях, чтобы вы сочли их выдумкой, поделиться с вами моими замыслами, чтобы вы донесли о них моему гонителю, — нет, милостивый государь! К тому же, что для вас жизнь или смерть несчастной осужденной женщины? Ведь вы отвечаете только за мое тело, не так ли? И лишь бы вы представили труп— с вас больше ничего не спросят, если в нем признают меня. Быть может, даже вы получите двойную награду.
— Я, сударыня, я? — вскричал Фелтон. — И вы можете предположить, что я соглашусь принять награду за вашу жизнь? Вы не думаете о том, что говорите!
— Не препятствуйте мне, Фелтон, не препятствуйте! — воодушевляясь, сказала миледи. — Каждый солдат должен быть честолюбив, не правда ли? Вы лейтенант, а за моим гробом вы пойдете в чине капитана.
— Да что я вам сделал, что вы возлагаете на меня такую ответственность перед Богом и людьми? — проговорил потрясенный ее словами Фелтон. — Через несколько дней вы покинете этот замок, сударыня, ваша жизнь не будет больше под моей охраной, и тогда… — прибавил он со вздохом, — тогда поступайте с ней как вам будет угодно.
— Итак, — вскричала миледи, словно не в силах больше сдержать священное негодование, — вы, богобоязненный человек, вы, кого считают праведником, желаете только одного — чтобы вас не обвинили в моей смерти, чтобы она не причинила вам никакого беспокойства?
— Я должен оберегать вашу жизнь, сударыня, и я сумею сделать это.
— Но понимаете ли вы, какую вы выполняете обязанность? То, что вы делаете, было бы жестоко, даже если б я была виновна; как же назовете вы свое поведение, как назовет его Господь, если я невинна?
— Я солдат, сударыня, и исполняю порученные приказания.
— Вы думаете, Господь в день Страшного суда отделит слепо повиновавшихся палачей от неправедных судей? Вы не хотите, чтобы я убила свое тело, а вместе с тем делаетесь исполнителем воли того, кто хочет погубить мою душу!
— Повторяю, — сказал Фелтон, начавший колебаться, — вам не грозит никакая опасность, и я отвечаю за лорда Винтера, как за самого себя.
— Безумец! — вскричала миледи. — Жалкий безумец тот, кто осмеливается ручаться за другого, когда наиболее мудрые, наиболее угодные Богу люди не осмеливаются поручиться за самих себя! Безумец тот, кто принимает сторону сильнейшего и счастливейшего, чтобы притеснять слабую и несчастную!
— Невозможно, сударыня, невозможно! — вполголоса произнес Фелтон, сознававший в душе всю справедливость этого довода. — Пока вы узница, вы не получите через меня свободу; пока вы живы, вы не лишитесь через меня жизни.
— Да, — вскричала миледи, — но я лишусь того, что мне дороже жизни: я лишусь чести! И вас, Фелтон, вас я сделаю ответственным перед Богом и людьми за мой стыд и за мой позор!
На этот раз Фелтон, как ни был он бесстрастен или как ни старался казаться таким, не мог устоять против тайного воздействия, которому он уже начал подчиняться: видеть эту женщину, такую прекрасную, чистую, словно непорочное видение, — видеть ее то проливающей слезы, то угрожающей, в одно и то же время испытывать обаяние ее красоты и покоряющую силу ее скорби — это было слишком много для мечтателя, слишком много для ума, распаленного восторгами исступленной веры, слишком много для сердца, снедаемого пылкой любовью к Богу и жгучей ненавистью к людям.
Миледи уловила это смущение, бессознательно почуяла пламя противоположных страстей, бушевавших в крови молодого фанатика; подобно искусному полководцу, который, видя, что неприятель готов отступить, идет на него с победным кличем, она встала, прекрасная, как древняя жрица, вдохновенная, как христианская девственница; шея ее обнажилась, волосы разметались, взор зажегся тем огнем, который уже внес смятение в чувства молодого пуританина; одной рукой стыдливо придерживая на груди платье, другую простирая вперед, она шагнула к нему и запела своим нежным голосом, которому в иных случаях умела придавать страстное и грозное выражение:
Бросьте жертву в пасть Ваала,
Киньте мученицу львам—
Отомстит Всевышний вам!..
Я из бездн к Нему воззвала…
При этом странном обращении Фелтон застыл от неожиданности.
— Кто вы, кто вы? — вскричал он, с мольбой складывая ладони. — Посланница ли вы Неба, служительница ли ада, ангел вы или демон, зовут вас Элоа или Астарта?
— Разве ты не узнал меня, Фелтон? Я не ангел и не демон— я дочь земли, и я сестра тебе по вере, вот и все.
— Да, да! Я сомневался еще, теперь я верю…
— Ты веришь, а между тем ты сообщник этого отродья Велиала, которого зовут лордом Винтером! Ты веришь, а между тем ты оставляешь меня в руках моих врагов, врага Англии, врага Божия? Ты веришь, а между тем ты предаешь меня тому, кто наполняет и оскверняет мир своей ересью и своим распутством, — гнусному Сарданапалу, которого слепцы зовут герцогом Бекингемом, а верующие называют антихристом!
— Я предаю вас Бекингему? Я? Что вы такое говорите!
— Имеющие глаза — не увидят! — вскричала миледи. — Имеющие уши — не услышат!
— Да, да! — сказал Фелтон и провел рукой по лбу, покрытому потом, словно желая с корнем вырвать последнее сомнение. — Да, я узнаю голос, вещавший мне во сне. Да, я узнаю черты ангела, который является мне каждую ночь и громко говорит моей душе, не знающей сна: «Рази, спаси Англию, спаси самого себя, ибо ты умрешь, не укротив гнева Господня!» Говорите, говорите, — вскричал Фелтон, — теперь я вас понимаю!
Устрашающая радость, мгновенная, как вспышка молнии, сверкнула в глазах миледи.
Как ни мимолетен был этот зловещий луч радости, Фелтон уловил его и содрогнулся, словно он осветил бездну сердца этой женщины.
Фелтон вспомнил вдруг предостережения лорда Винтера относительно чар миледи и ее первые попытки обольщения; он отступил на шаг и опустил голову, не переставая глядеть на нее: точно завороженный этим странным созданием, он не мог отвести от миледи глаз.
Она была достаточно проницательна, чтобы правильно истолковать смысл его нерешительности. Ледяное хладнокровие, таившееся за ее кажущимся волнением, ни на миг не покидало ее. Прежде чем Фелтон снова заговорил и тем заставил бы ее продолжать разговор в том же восторженном духе, что было бы чрезвычайно трудно, она уронила руки, словно женская слабость пересилила восторг вдохновения.
— Нет, — сказала она, — не мне быть Юдифью, которая освободит Ветилую от Олоферна. Меч Всевышнего слишком тяжел для руки моей. Дайте же мне умереть, чтобы избегнуть бесчестья, дайте мне найти спасение в мученической смерти! Я не прошу у вас ни свободы, как сделала бы преступница, ни мщения, как сделала бы язычница. Дайте мне умереть, вот и все. Я умоляю вас, на коленях взываю к вам: дайте мне умереть, и мой последний вздох будет благословлять моего избавителя!
При звуках этого кроткого и умоляющего голоса, при виде этого робкого, убитого взгляда Фелтон снова подошел к ней. Мало-помалу обольстительница вновь предстала перед ним в том магическом уборе, который она по своему желанию то выставляла напоказ, то прятала и который создавали красота, кротость, слезы и в особенности неотразимая прелесть мистического сладострастия— самой губительной из всех страстей.
— Увы! — сказал Фелтон. — Единственное, что я могу— пожалеть вас, если вы докажете, что вы жертва. Но лорд Винтер возводит на вас тяжкие обвинения. Вы христианка, вы мне сестра по вере. Я чувствую к вам влечение— я, никогда не любивший никого, кроме своего благодетеля, не встречавший в жизни никого, кроме предателей и нечестивцев! Но вы, сударыня, — вы так прекрасны и с виду так невинны! Должно быть, вы совершили какие-нибудь беззакония, если лорд Винтер так преследует вас…
— Имеющие глаза — не увидят, — повторила миледи с оттенком невыразимой печали в голосе, — имеющие уши — не услышат.
— Но если так, говорите, говорите же! — вскричал молодой офицер.
— Поверить вам мой позор! — сказала миледи с краской смущения в лице. — Ведь часто преступление одного бывает позором другого… Мне, женщине, поверить мой позор вам, мужчине! О… — продолжала она, стыдливо прикрывая рукой свои прекрасные глаза, — о, никогда, никогда я не буду в состоянии поведать это!
— Мне, брату? — сказал Фелтон.
Миледи долго смотрела на него с таким выражением, которое молодой офицер принял за колебание; на самом же деле оно показывало только, что миледи наблюдает за ним и желает его обворожить.
Фелтон с умоляющим видом сложил руки.
— Ну хорошо, — проговорила миледи, — я доверюсь моему брату, я решусь!
В эту минуту послышались шаги лорда Винтера, но на этот раз грозный деверь миледи не ограничился тем, что прошел мимо двери, как накануне, а остановился и обменялся несколькими словами с часовым; затем дверь открылась и он появился на пороге.
Во время этого краткого разговора за дверью Фелтон отскочил в сторону, и, когда лорд Винтер вошел, он стоял в нескольких шагах от пленницы.
Барон вошел медленно и обвел испытующим взглядом пленницу и молодого человека.
— Вы что-то давно здесь, Джон, — сказал он. — Уж не рассказывает ли вам эта женщина о своих преступлениях? В таком случае, я не удивляюсь тому, что ваш разговор продолжается столько времени.
Фелтон вздрогнул, и миледи поняла, что она погибла, если не придет на помощь опешившему пуританину.
— А, вы боитесь, чтобы пленница не ускользнула из ваших рук! — заговорила она. — Спросите вашего достойного тюремщика, о какой милости я сейчас умоляла его.
— Вы просили о милости? — подозрительно спросил барон.
— Да, милорд, — подтвердил смущенный молодой человек.
— О какой же это милости? — спросил лорд Винтер.
— Миледи просила у меня нож и обещала отдать его через минуту в окошко двери, — ответил Фелтон.
— А разве здесь кто-нибудь спрятан, кого эта милая особа хочет зарезать? — спросил лорд Винтер своим насмешливым, презрительным тоном.
— Здесь нахожусь я, — ответила миледи.
— Я предоставил вам на выбор Америку или Тайберн, — заметил лорд Винтер. — Выберите Тайберн, миледи: веревка, поверьте, надежнее ножа.
Фелтон побледнел и сделал шаг вперед, вспомнив, что в ту минуту, когда он вошел в комнату, миледи держала в руках веревку.
— Вы правы, — сказала она, — я уже думала об этом. — И прибавила сдавленным голосом: — И еще подумаю.
Фелтон почувствовал, как дрожь пронизала все его тело; вероятно, это движение не укрылось от взгляда лорда Винтера.
— Не верь этому, Джон, — сказал он. — Джон, друг мой, я положился на тебя! Будь осторожен, я предупреждал тебя! Впрочем, мужайся, мой мальчик, через три дня мы избавимся от этого создания, и там, куда я ушлю ее, она никому не сможет вредить.
— Ты слышишь! — громко вскричала миледи, чтобы барон подумал, что она взывает к Богу, а Фелтон понял, что она обращается к нему.
Фелтон опустил голову и задумался.
Барон, взяв офицера под руку, пошел с ним к двери, все время глядя через плечо на миледи и не спуская с нее глаз, пока они не покинули комнату.
«Оказывается, я еще не настолько преуспела в моем деле, как предполагала, — подумала пленница, когда дверь закрылась за ними. — Винтер изменил своей обычной глупости и проявляет небывалую осторожность. Вот что значит жажда мести! И как она совершенствует характер человека! Ну, а Фелтон… Фелтон колеблется! Ах, он не такой человек, как этот проклятый д’Артаньян! Пуританин обожает только непорочных дев, и к тому же обожает их, сложив молитвенно руки. Мушкетер же любит женщин, и любит их, заключая в свои объятия».
Однако миледи с нетерпением ожидала возвращения Фелтона: она не сомневалась, что еще увидится с ним в этот день. Наконец, спустя час после описанной нами сцены, она услышала тихий разговор у двери; вскоре дверь отворилась, и перед ней предстал Фелтон.
Молодой человек быстро вошел в комнату, оставив за собой дверь полуоткрытой, и сделал миледи знак, чтобы она молчала; лицо его выражало сильную тревогу.
— Что вы от меня хотите? — спросила миледи.
— Послушайте, — тихо заговорил Фелтон, — я удалил часового, чтобы мой приход к вам остался для всех тайной и никто не подслушал нашу беседу. Барон сейчас рассказал мне ужасающую историю…
Миледи улыбнулась своей улыбкой покорной жертвы и покачала головой.
— Или вы демон, — продолжал Фелтон, — или барон, мой благодетель, мой отец, — чудовище! Я вас знаю всего четыре дня, а его я люблю уже два года. Мне простительно поэтому колебаться в выборе между вами. Не пугайтесь моих слов, мне необходимо убедиться, что вы говорите правду. Сегодня после полуночи я приду к вам, и вы меня убедите.
— Нет, Фелтон, нет, брат мой, — отвечала она, — ваша жертва слишком велика, и я понимаю, чего она вам стоит! Нет, я погибла, не губите себя вместе со мной! Моя смерть будет гораздо красноречивее моей жизни, и молчание трупа убедит вас гораздо лучше слов узницы…
— Замолчите, сударыня! — вскричал Фелтон. — Не говорите мне этого! Я пришел, чтобы вы обещали мне, дали честное слово, поклялись всем, что для вас свято, что не посягнете на свою жизнь.
— Я не хочу обещать, — ответила миледи. — Никто так не уважает клятвы, как я, и, если я обещаю, я должна буду сдержать слово.
— Так обещайте, по крайней мере, подождать, не покушаться на себя, пока мы не увидимся снова! И если вы, после того как увидитесь со мной, будете по-прежнему упорствовать в вашем намерении, тогда делать нечего… вы вольны поступать как вам угодно, и я сам дам вам оружие, которое вы просили.
— Что ж, ради вас я подожду.
— Поклянитесь!
— Клянусь нашим Богом! Довольны вы?
— Хорошо, до наступающей ночи.
И он бросился из комнаты, запер за собой дверь и стал ждать в коридоре, с пикой солдата в руке, точно заменяя на посту часового.
Когда солдат вернулся, Фелтон отдал ему его оружие.
Подойдя к дверному окошечку, миледи увидела, с каким исступлением перекрестился Фелтон и как пошел по коридору вне себя от восторга.
Она вернулась на свое место с улыбкой злобного презрения на губах, повторяя имя Божие, которым она только что поклялась, так и не научившись познавать его.
— Мой бог? — сказала она. — Безумный фанатик! Мой бог — это я и тот, кто поможет мне отомстить за себя!
XXVI
ПЯТЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Между тем миледи уже наполовину торжествовала победу, и достигнутый успех удваивал ее силы.
Нетрудно было одерживать победы, как она делала это до сих пор, над людьми, которые легко поддавались обольщению и которых галантное придворное воспитание быстро увлекало в ее сети; миледи была настолько красива, что на пути к покорению мужчин не встречала сопротивления со стороны плоти, и настолько ловка, что без труда преодолевала препятствия, чинимые духом.
Но на этот раз ей пришлось вступить в борьбу с натурой дикой, замкнутой, нечувствительной из-за привычки к самоистязанию. Религия и суровая религиозная дисциплина сделали Фелтона человеком, недоступным обычным обольщениям. В этом восторженном уме роились такие обширные планы, такие мятежные замыслы, что в нем не оставалось места для случайной любви, порождаемой чувственным влечением, той любви, которая вскармливается праздностью и растет под влиянием нравственной испорченности. Миледи пробила брешь: своей притворной добродетелью поколебала мнение о себе человека, сильно предубежденного против нее, а своей красотой покорила сердце и чувства человека целомудренного и чистого душой. Наконец-то, в этом опыте над самым строптивым существом, какое только могли предоставить ей для изучения природа и религия, она развернула во всю ширь свои силы и способности, ей самой дотоле неведомые!
Но тем не менее много раз в продолжение этого вечера она отчаивалась в своей судьбе и в себе самой; она, правда, не признавала Бога, зато верила в помощь духа зла, в эту могущественную силу, которая правит человеческой жизнью в мельчайших ее проявлениях и которой, как повествует арабская сказка, достаточно одного гранатового зернышка, чтобы возродить целый погибший мир.
Миледи хорошо подготовилась к предстоящему приходу Фелтона и тщательно обдумала свое поведение при этом свидании. Она знала, что ей остается только два дня, и как только приказ будет подписан Бекингемом (а Бекингем не задумается подписать его еще и потому, что в приказе проставлено вымышленное имя и, следовательно, он не будет знать, о какой женщине идет речь), — как только, повторяем, приказ этот будет подписан, барон немедленно отправит ее в дальнее изгнание. Она знала также, что женщины, присужденные к ссылке, обладают гораздо менее могущественными средствами обольщения, чем женщины, слывущие добродетельными во мнении света, те, чья красота усиливается блеском высшего общества, восхваляется голосом моды и золотится волшебными лучами аристократического происхождения. Осуждение на унизительное, позорное наказание не лишает женщину красоты, но оно служит непреодолимым препятствием к достижению могущества вновь. Как все по-настоящему одаренные люди, миледи отлично понимала, какая среда больше всего подходит к ее натуре, к ее природным данным. Бедность отталкивала ее, унижение отнимало у нее две трети величия. Миледи была королевой лишь между королевами; для того чтобы властвовать, ей нужно было сознание удовлетворенной гордости. Повелевать низшими существами было для нее скорее унижением, чем удовольствием.
Разумеется, она вернулась бы из своего изгнания, в этом она не сомневалась ни одной минуты, но сколько времени могло продолжаться оно? Для такой деятельной и властолюбивой натуры, как миледи, дни, когда человек не возвышается, казались злосчастными днями; какое же слово можно подыскать, чтобы назвать дни, когда человек катится вниз! Потерять год, два года, три года — значило для нее потерять вечность; вернуться, когда д’Артаньян со своими друзьями, торжествующий и счастливый, уже получит от королевы заслуженную награду, — все это были такие мучительные мысли, которые не могла перенести женщина, подобная миледи. Впрочем, бушевавшая в ней буря удваивала ее силы, и она была бы в состоянии сокрушить стены своей темницы, если бы хоть на мгновение физические ее возможности могли сравняться с умственными.
Помимо всего этого, ее мучила мысль о кардинале. Что должен был думать, чем мог себе объяснить ее молчание недоверчивый, беспокойный, подозрительный кардинал — человек, который был не только единственной ее опорой, единственной поддержкой и единственным покровителем в настоящем, но еще и главным орудием ее счастья и мщения в будущем? Она знала его, знала, что, вернувшись из безуспешного путешествия, она напрасно стала бы оправдываться заключением в тюрьме, напрасно стала бы расписывать перенесенные ею страдания; кардинал сказал бы ей в ответ с насмешливым спокойствием скептика, сильного как своей властью, так и своим умом: «Не надо было попадаться!»
В такие минуты миледи призывала всю свою энергию и мысленно твердила имя Фелтона, этот единственный проблеск света, проникавший к ней на дно того ада, в котором она очутилась; и, словно змея, которая, желая испытать свою силу, свивает и развивает кольца, она заранее опутывала Фелтона множеством извивов своего изобретательного воображения.
Между тем время шло, часы один за другим, казалось, будили мимоходом колокол, и каждый удар медного языка отзывался в сердце пленницы. В девять часов пришел, по своему обыкновению, лорд Винтер, осмотрел окно и прутья решетки, исследовал пол, стены, камин и двери, и в продолжение этого долгого и тщательного осмотра ни он, ни миледи не произнесли ни слова.
Без сомнения, оба понимали, что положение стало слишком серьезным, чтобы терять время на бесполезные слова и бесплодный гнев.
— Нет, нет, — сказал барон, уходя от миледи, — вам еще не удастся убежать этой ночью!
В десять часов Фелтон пришел поставить часового, и миледи узнала его походку. Она угадывала ее теперь, как любовница угадывает походку своего возлюбленного, а между тем миледи ненавидела и презирала этого слабохарактерного фанатика.
Условный час еще не наступил, и Фелтон не вошел.
Два часа спустя, когда пробило полночь, сменили часового.
На этот раз время наступило, и миледи стала с нетерпением ждать.
Новый часовой начал прохаживаться по коридору.
Через десять минут пришел Фелтон.
Миледи насторожилась.
— Слушай, — сказал молодой человек часовому, — ни под каким предлогом не отходи от этой двери. Тебе ведь известно, что в прошлую ночь милорд наказал одного солдата за то, что тот на минуту оставил свой пост, а между тем я сам караулил за него во время его недолгого отсутствия.
— Да, это мне известно, — ответил солдат.
— Приказываю тебе надзирать самым тщательным образом. Я же, — прибавил Фелтон, — войду и еще раз осмотрю комнату этой женщины: у нее, боюсь, есть злое намерение покончить с собой, и мне приказано следить за ней.
— Отлично, — прошептала миледи, — вот строгий пуританин начинает уже лгать.
Солдат только усмехнулся:
— Черт возьми, господин лейтенант, вы не можете пожаловаться на такое поручение, особенно если милорд уполномочил вас заглянуть к ней в постель.
Фелтон покраснел; при всяких других обстоятельствах он сделал бы солдату строгое внушение за то, что тот позволил себе подобную шутку, но совесть говорила в нем слишком громко, чтобы уста осмелились что-нибудь вымолвить.
— Если я позову, — сказал он, — войди. Точно так же, если кто-нибудь придет, позови меня.
— Слушаю, господин лейтенант, — ответил солдат.
Фелтон вошел к миледи. Она встала.
— Это вы! — сказала она.
— Я вам обещал прийти и пришел.
— Вы мне обещали еще и другое.
— Что же? Боже мой! — проговорил молодой человек, почувствовав, что, несмотря на все умение владеть собой, у него задрожали колени и на лбу выступил пот.
— Вы обещали мне принести нож и оставить его мне после нашего разговора.
— Не говорите об этом, сударыня! Нет такого положения, как бы ужасно оно ни было, которое давало бы право Божьему созданию лишать себя жизни. Я подумал и пришел к заключению, что ни в коем случае не должен принимать на свою душу такой грех.
— Ах, вы подумали! — сказала пленница, с презрительной улыбкой садясь в кресло. — И я тоже подумала и тоже пришла к заключению.
— К какому?
— Что мне нечего сказать человеку, который не держит слова.
— О Боже мой! — прошептал Фелтон.
— Вы можете удалиться, я ничего не скажу.
— Вот нож! — проговорил Фелтон, вынимая из кармана оружие, которое, согласно своему обещанию, он принес, но не решался передать пленнице.
— Дайте мне взглянуть на него.
— Зачем?
— Клянусь честью, я его отдам сейчас же! Вы положите его на этот стол и станете между ним и мною.
Фелтон подал оружие миледи; она внимательно осмотрела лезвие и попробовала острие на кончике пальца.
— Хорошо, — сказала она, возвращая нож молодому офицеру, — этот из отменной твердой стали… Вы верный друг, Фелтон.
Фелтон взял нож и, как было условлено, положил его на стол.
Миледи проследила за Фелтоном взглядом и удовлетворенно кивнула головой.
— Теперь, — сказала она, — выслушайте меня.
Это приглашение было излишне: молодой офицер стоял перед ней и жадно ждал ее слов.
— Фелтон… — начала миледи торжественно и меланхолично. — Фелтон, представьте себе, что ваша сестра, дочь вашего отца, сказала вам: когда я была еще молода и, к несчастью, слишком красива, меня завлекли в западню, но я устояла… Против меня умножили козни и насилия— я устояла. Стали глумиться над верой, которую я исповедую, над Богом, которому я поклоняюсь, — потому что я призывала на помощь Бога и эту мою веру, — но и тут я устояла. Тогда стали осыпать меня оскорблениями и, так как не могли погубить мою душу, захотели навсегда осквернить мое тело. Наконец…
Миледи остановилась, и горькая улыбка мелькнула на ее губах.
— Наконец, — повторил за ней Фелтон, — что же сделали наконец?
— Наконец, однажды вечером, решили сломить мое упорство, победить которое все не удавалось… итак, однажды вечером мне в воду примешали сильное усыпляющее средство. Едва окончила я свой ужин, как почувствовала, что мало-помалу впадаю в какое-то странное оцепенение.
Хотя я ничего не подозревала, смутный страх овладел мною, и я старалась побороть сон. Я встала, хотела кинуться к окну, позвать на помощь, но ноги отказались мне повиноваться. Мне показалось, что потолок опускается на мою голову и давит меня своей тяжестью. Я протянула руки, пытаясь заговорить, но произносила что-то нечленораздельное. Непреодолимое оцепенение овладевало мною, я ухватилась за кресло, чувствуя, что сейчас упаду, но вскоре эта опора стала недостаточной для моих обессилевших рук — я упала на одно колено, потом на оба. Хотела молиться — язык онемел. Господь, без сомнения, не видел и не слышал меня, и я свалилась на пол, одолеваемая сном, похожим на смерть.
Обо всем, что произошло во время этого сна, и о том, сколько времени он продолжался, я не сохранила никакого воспоминания. Помню только, что я проснулась, лежа в постели в какой-то круглой комнате, роскошно убранной, в которую свет проникал через отверстие в потолке. К тому же в ней, казалось, не было ни одной двери. Можно было подумать, что это великолепная темница.
Я долго не в состоянии была понять, где я нахожусь, не могла отдать себе отчета в тех подробностях, о которых только что рассказала вам: мой ум, казалось, безуспешно силился стряхнуть с себя тяжелый мрак этого сна, который я не могла превозмочь. У меня было смутное ощущение езды в карете и какого-то страшного сновидения, отнявшего у меня все силы, но все это представлялось мне так сбивчиво, так неясно, как будто все эти события происходили не со мной, а с кем-то другим и все-таки, в силу причудливого раздвоения моего существа, вплетались в мою жизнь.
Некоторое время состояние, в котором я находилась, казалось мне настолько странным, что я вообразила, будто вижу все это во сне… Я встала, шатаясь. Моя одежда лежала на стуле возле меня, но я не помнила, как разделась, как легла. Тогда мало-помалу действительность начала представляться мне со всеми ее ужасами, и я поняла, что нахожусь не у себя дома. Насколько я могла судить по лучам солнца, проникавшим в комнату, уже близился закат, а уснула я накануне вечером — значит, мой сон продолжался около суток! Что произошло во время этого долгого сна?
Я оделась так быстро, как только позволили мне мои силы. Все мои движения, медлительные и вялые, свидетельствовали о том, что действие усыпляющего средства все еще сказывалось. Эта комната, судя по ее убранству, предназначалась для приема женщины, и самая законченная кокетка, окинув комнату взглядом, убедилась бы, что все ее желания предупреждены.
Без сомнения, я была не первой пленницей, очутившейся взаперти в этой роскошной тюрьме, но вы понимаете, Фелтон, что, чем больше мне бросалось в глаза все великолепие моей темницы, тем больше мной овладевал страх. Да, это была настоящая темница, ибо я тщетно пыталась выйти из нее. Я исследовала все стены, стараясь найти дверь, но при постукивании все они издавали глухой звук.
Я, быть может, раз двадцать обошла вокруг комнаты в поисках какого-нибудь выхода, — никакого выхода не оказалось. Подавленная ужасом и усталостью, я упала в кресло.
Между тем быстро наступила ночь, а с ней усилился и мой ужас. Я не знала, оставаться ли мне там, где я сидела: мне чудилось, что со всех сторон меня подстерегает неведомая опасность и стоит мне сделать только шаг, как я подвергнусь ей. Хотя я еще ничего не ела со вчерашнего дня, страх заглушал во мне чувство голода.
Ни малейшего звука извне, по которому я могла бы определить время, не доносилось до меня. Я предполагала только, что должно быть семь или восемь часов вечера: это было в октябре, и уже совсем стемнело.
Вдруг заскрипела дверь, и я невольно вздрогнула. Над застекленным отверстием потолка показалась зажженная лампа в виде огненного шара. Она ярко осветила комнату. И я с ужасом увидела, что в нескольких шагах от меня стоит человек.
Стол с двумя приборами, накрытый к ужину, появился, точно по волшебству, на середине комнаты.
Это был тот самый человек, который преследовал меня уже целый год, который поклялся обесчестить меня и при первых словах которого я поняла, что в прошлую ночь он исполнил свое намерение…
— Негодяй! — прошептал Фелтон.
— О да, негодяй! — вскричала миледи, видя, с каким участием, весь превратившись в слух, внимает молодой офицер этому страшному рассказу. — Да, негодяй! Он думал, что достаточно ему было одержать надо мной победу во время сна, чтобы все было решено. Он пришел в надежде, что я соглашусь признать мой позор, раз позор этот свершился. Он решил предложить мне свое богатство взамен моей любви.
Я излила на этого человека все презрение, все негодование, какое может вместить сердце женщины. Вероятно, он привык к подобным упрекам: он выслушал меня спокойно, скрестив руки и улыбаясь; затем, думая, что я кончила, стал подходить ко мне. Я кинулась к столу, схватила нож и приставила его к своей груди.
«Еще один шаг, — сказала я, — и вам придется укорять себя не только в моем бесчестье, но и в моей смерти!»
Мой взгляд, мой голос и вся моя поза, вероятно, были исполнены той неподдельной искренности, которая является убедительной для самых испорченных людей, потому что он остановился.
«В вашей смерти? — переспросил он. — О нет! Вы слишком очаровательная любовница, чтобы я согласился потерять вас таким образом, вкусив счастье обладать вами только один раз. Прощайте, моя красавица! Я подожду и навещу вас, когда вы будете в лучшем расположении духа».
Сказав это, он свистнул. Пламенеющий шар, освещавший комнату, поднялся еще выше и исчез. Я опять оказалась в темноте. Мгновение спустя повторился тот же скрип открываемой и снова закрываемой двери, пылающий шар вновь спустился, и я опять очутилась в одиночестве.
Эта минута была ужасна. Если у меня и осталось еще некоторое сомнение относительно моего несчастья, то теперь оно исчезло, и я познала ужасную действительность: я была в руках человека, которого не только ненавидела, но и презирала, в руках человека, способного на все и уже роковым образом доказавшего мне, что он может сделать…
— Но кто был этот человек? — спросил Фелтон.
— Я провела ночь, сидя на стуле, вздрагивая при малейшем шуме, потому что около полуночи лампа погасла и я вновь оказалась в темноте. Но ночь прошла без каких-либо новых поползновений со стороны моего преследователя. Наступил день, стол исчез, и только нож все еще был зажат в моей руке.
Этот нож был моей единственной надеждой.
Я изнемогала от усталости, глаза мои горели от бессонницы, я не решалась заснуть ни на минуту. Дневной свет успокоил меня, я бросилась на кровать, не расставаясь со спасительным ножом, который я спрятала под подушку.
Когда я проснулась, снова стоял уже накрытый стол.
На этот раз, несмотря на весь мой страх, на всю мою тоску, я почувствовала отчаянный голод: уже двое суток я не принимала никакой пищи. Я поела немного хлеба и фруктов. Затем, вспомнив об усыпляющем средстве, подмешанном в воду, которую я выпила тогда, я не прикоснулась к той, что была на столе, и наполнила свой стакан водой из мраморного фонтана, устроенного в стене над умывальником.
Несмотря на эту предосторожность, я все же вначале страшно беспокоилась, но на этот раз мои опасения были напрасны: день прошел, и я не ощутила ничего похожего на то, чего боялась. Чтобы мои опасения остались незамеченными, я предусмотрительно наполовину вылила воду из графина.
Наступил вечер, а с ним наступила и темнота. Однако мои глаза стали привыкать к ней; я видела во мраке, как стол ушел вниз и через четверть часа поднялся с поданным мне ужином, а минуту спустя появилась та же лампа и осветила комнату.
Я решила ничего не есть, кроме того, к чему нельзя примешать усыпляющего снадобья. Два яйца и немного фруктов составили весь мой ужин. Затем я налила стакан воды из моего благодетельного фонтана и напилась.
При первых же глотках мне показалось, что вода не такая на вкус, как была утром. Во мне тотчас зашевелилось подозрение, и я не стала пить больше, но я уже отпила примерно с полстакана.
Я с отвращением выплеснула остаток воды и, покрываясь холодным потом, стала ожидать последствий.
Без сомнения, какой-то невидимый свидетель заметил, как я брала воду из фонтана, и воспользовался моим простодушием, чтобы вернее добиться моей гибели, которая была так хладнокровно предрешена и которой добивались с такой жестокостью.
Не прошло и получаса, как появились те же признаки, что и в первый раз. Но так как на этот раз я выпила всего полстакана, то я дольше боролась и не заснула, а впала в какое-то полуобморочное состояние, которое не лишило меня понимания всего происходящего вокруг, но отняло всякую способность защищаться или бежать.
Я пыталась доползти до кровати, чтобы извлечь из-под подушки единственное оставшееся у меня средство защиты — мой спасительный нож, но не могла добраться до изголовья и упала на колени, судорожно ухватившись за ножку кровати. Тогда я поняла, что погибла…
Фелтон побледнел, и трепетная дрожь пробежала по всему его телу.
— И всего ужаснее было то, — продолжала миледи изменившимся голосом, словно все еще испытывая отчаянную тревогу, овладевшую ею в ту ужасную минуту, — что на этот раз я ясно сознавала грозившую мне опасность: душа моя, утверждаю, бодрствовала в уснувшем теле, и потому я все видела и слышала. Правда, все происходило точно во сне, но это было тем ужаснее.
Я видела, как поднималась вверх лампа, как я постепенно погружалась в темноту. Затем я услышала скрип двери, хорошо знакомый мне, хотя дверь открывалась всего два раза.
Я инстинктивно почувствовала, что ко мне кто-то приближается, — говорят, что несчастный человек, заблудившийся в пустынных степях Америки, чувствует таким образом приближение змеи.
Я пыталась превозмочь свою немоту и закричать. Благодаря невероятному усилию воли, я даже встала, но для того только, чтобы тотчас снова упасть… упасть в объятия моего преследователя…
— Скажите же мне, кто был этот человек? — вскричал молодой офицер.
Миледи с первого взгляда увидела, сколько страданий она причиняет Фелтону тем, что останавливается на всех подробностях своего рассказа, но не хотела избавить его ни от единой пытки. Чем глубже она уязвит его сердце, тем больше уверенности, что он отомстит за нее. Поэтому она продолжала, точно не расслышав его восклицания или рассудив, что еще не пришло время ответить на него.
— Только на этот раз негодяй имел дело не с безвольным и бесчувственным подобием трупа. Я вам уже говорила: не будучи в состоянии полностью овладеть своими телесными и душевными способностями, я все же сохраняли сознание грозившей мне опасности. Я боролась изо всех сил и, по-видимому, упорно сопротивлялась, так как слышала, как он воскликнул:
«Эти негодные пуританки! Я знал, что они доводят до изнеможения своих палачей, но не думал, что они так сильно противятся своим любовникам».
Увы, это отчаянное сопротивление не могло быть длительным. Я почувствовала, что силы мои слабеют, и на этот раз негодяй воспользовался не моим сном, а моим обмороком…
Фелтон слушал, не произнося ни слова и лишь издавая глухие стоны; только холодный пот струился по его мраморному лбу и скрытая под мундиром рука была судорожно прижата к груди.
— Моим первым движением, когда я пришла в чувство, было намерение нащупать под подушкой нож, до которого перед тем я не могла добраться: если он не послужил мне защитой, то, по крайней мере, мог послужить моему искуплению.
Но, когда я взяла этот нож, Фелтон, ужасная мысль пришла мне в голову. Я поклялась все сказать вам и скажу все. Я обещала открыть вам правду и открою ее, пусть даже я погублю себя этим!
— Вам пришла мысль отомстить за себя этому человеку? — вскричал Фелтон.
— Увы, да! — ответила миледи. — Я знаю, такая мысль не подобает христианке. Без сомнения, ее внушил мне этот известный враг души нашей, этот лев, непрестанно рыкающий вокруг нас. Словом, признаюсь вам, Фелтон, — продолжала миледи тоном женщины, обвиняющей себя в преступлении, — эта мысль пришла мне и уже не оставляла меня больше. За эту греховную мысль я и несу сейчас наказание.
— Продолжайте, продолжайте! — просил Фелтон. — Мне не терпится узнать, как вы за себя отомстили.
— Я решила отомстить как можно скорее; я была уверена, что он придет в следующую ночь. Днем мне нечего было опасаться.
Поэтому, когда настал час завтрака, я не задумываясь ела и пила: я решила за ужином сделать вид, что ем, но ни к чему не притрагиваться, и мне нужно было утром подкрепиться, чтобы не чувствовать голода вечером.
Я только припрятала стакан воды от завтрака, потому что, когда мне пришлось пробыть двое суток без пищи и питья, я больше всего страдала от жажды.
Все, что я передумала в течение дня, еще больше укрепило меня в принятом решении. Не сомневаясь в том, что за мной наблюдают, я старалась, чтобы выражение моего лица не выдало моей затаенной мысли, и даже несколько раз поймала себя на том, что улыбаюсь. Фелтон, я не решаюсь признаться вам, какой мысли я улыбалась, — вы почувствовали бы ко мне отвращение.
— Продолжайте, продолжайте! — умолял Фелтон. — Вы видите, я слушаю и хочу поскорее узнать, чем все это кончилось.
— Наступил вечер, все шло по заведенному порядку. По обыкновению, мне в темноте подали ужин, затем зажглась лампа, и я села за стол.
Я поела фруктов, сделала вид, что наливаю себе воды из графина, но выпила только ту, что оставила от завтрака. Подмена эта была, впрочем, сделана так искусно, что мои шпионы, если они у меня были, не могли бы ничего заподозрить.
После ужина я притворилась, что на меня нашло такое же оцепенение, как накануне, но на этот раз, сделав вид, что я изнемогаю от усталости или уже освоилась с опасностью, добралась до кровати, сбросила платье и легла.
Я нащупала под подушкой нож и, притворившись спящей, судорожно впилась пальцами в его рукоятку.
Два часа прошло, не принеся с собой ничего нового, и— Боже мой, я ни за что бы не поверила этому еще накануне! — я почти боялась, что он не придет.
Наконец я увидела, что лампа медленно поднялась и исчезла высоко над потолком. Темнота наполнила комнату, но ценой некоторого усилия мне удалось проникнуть взором в эту темноту.
Прошло минут десять. До меня не доносилось ни малейшего шума, я слышала только биение собственного сердца.
Я молила Бога, чтобы тот человек пришел.
Наконец раздался столь знакомый мне звук открывшейся и снова закрывшейся двери и послышались чьи-то шаги, под которыми поскрипывал пол, хотя он был устлан толстым ковром. Я различила в темноте какую-то тень, приближавшуюся к моей постели…
— Скорее, скорее! — торопил Фелтон. — Разве вы не видите, что каждое ваше слово жжет меня, как расплавленный свинец?
— Тогда, — продолжала миледи, — я собрала все силы, я говорила себе, что пробил час мщения или, вернее, правосудия, я смотрела на себя как на новую Юдифь. Я набралась решимости, крепко сжала в руке нож, и когда он подошел ко мне и протянул руки, отыскивая во мраке свою жертву, тогда с криком горести и отчаяния я нанесла ему удар в грудь.
Негодяй, он все предвидел: грудь его была защищена кольчугой, и нож притупился о нее.
«Ах, так! — вскричал он, схватив мою руку и вырывая у меня нож, который сослужил мне такую плохую службу. — Вы покушаетесь на мою жизнь, прекрасная пуританка? Да это больше, чем ненависть, это прямая неблагодарность! Ну-ну, успокойтесь, мое прелестное дитя… Я думал, что вы уже смягчились. Я не из тех тиранов, которые удерживают женщину силой. Вы меня не любите, в чем я сомневался по свойственной мне самонадеянности. Теперь я в этом убедился, и завтра вы будете на свободе».
Я желала только одного — чтобы он убил меня.
«Берегитесь, — сказала я ему, — моя свобода грозит вам бесчестьем!»
«Объяснитесь, моя прелестная сивилла».
«Хорошо. Как только я выйду отсюда, я все расскажу — расскажу о насилии, которое вы надо мной учинили, расскажу, как вы держали меня в плену. Я во всеуслышание объявлю об этом дворце, в котором творятся гнусности. Вы высоко поставлены, милорд, но трепещите: над вами есть король, а над королем — Бог!»
Как ни хорошо владел собой мой преследователь, он не смог сдержать гневное движение. Я не пыталась разглядеть выражение его лица, но почувствовала, как задрожала его рука, на которой лежала моя.
«В таком случае, вы не выйдете отсюда!»
«Отлично! Место моей пытки будет и моей могилой. Прекрасно! Я умру здесь, и тогда вы увидите, что призрак-обвинитель страшнее угроз живого человека».
«Вам не оставят никакого оружия».
«У меня есть одно, которое отчаяние предоставило каждому существу, достаточно мужественному, чтобы к нему прибегнуть: я уморю себя голодом».
«Послушайте, не лучше ли мир, чем подобная война? — предложил негодяй. — Я немедленно возвращаю вам свободу, объявляю вас воплощенной добродетелью и провозглашаю вас Лукрецией Англии».
«А я объявляю, что вы ее Секст, я разоблачу вас перед людьми, как уже разоблачила перед Богом, и, если нужно будет скрепить, как Лукреции, мое обвинение кровью, я сделаю это!»
«Ах, вот что! — насмешливо произнес мой враг. — Тогда другое дело. Честное слово, в конце концов вам здесь хорошо живется, вы не чувствуете ни в чем недостатка, и если вы уморите себя голодом, то будете сами виноваты».
С этими словами он удалился. Я слышала, как открылась и опять закрылась дверь, и я осталась, подавленная не столько горем, сколько — признаюсь в этом — стыдом, что так и не отомстила за себя.
Он сдержал слово. Прошел день, прошла еще ночь, и я его не видела. Но и я держала свое слово и ничего не пила и не ела. Я решила, как я объявила ему, убить себя голодом.
Я провела весь день и всю ночь в молитве: я надеялась, что Бог простит мне самоубийство.
На следующую ночь дверь открылась. Я лежала на полу — силы оставили меня…
Услышав скрип двери, я приподнялась, опираясь на руку.
«Ну как, смягчились ли мы немного? — спросил голос, так грозно отдавшийся у меня в ушах, что я не могла не узнать его. — Согласны ли мы купить свободу ценой одного лишь обещания молчать? Послушайте, я человек добрый, — прибавил он, — и хотя я не люблю пуритан, но отдаю им справедливость, и пуританкам тоже, когда они хорошенькие. Ну, поклянитесь-ка мне на распятии, больше я от вас ничего не требую».
«Поклясться вам на распятии? — вскричала я, вставая: при звуках этого ненавистного голоса ко мне вернулись все мои силы. — На распятии! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не закроют мне рта!.. Поклясться на распятии!.. Клянусь, я буду всюду изобличать вас как убийцу, как похитителя чести, как подлеца!.. На распятии!.. Клянусь, если мне когда-либо удастся выйти отсюда, я буду молить весь род человеческий отомстить вам!»
«Берегитесь! — сказал он таким угрожающим голосом, какого я еще не слышала у него. — У меня есть вернейшее средство, к которому я прибегну только в крайнем случае, закрыть вам рот или, по крайней мере, не допустить того, чтобы люди поверили хоть одному вашему слову».
Я собрала остаток сил и расхохоталась в ответ на его угрозу.
Он понял, что впредь между нами вечная война не на жизнь, а на смерть.
«Послушайте, я даю вам на размышление еще остаток этой ночи и завтрашний день, — предложил он. — Если вы обещаете молчать, вас ждет богатство, уважение и даже почести; если вы будете угрожать мне, я предам вас позору».
«Вы! — вскричала я. — Вы!»
«Вечному, неизгладимому позору!»
«Вы!..» — повторяла я. — О, уверяю вас, Фелтон, я считала его сумасшедшим!
«Да, я!» — отвечал он.
«Ах, оставьте меня! — сказала я ему. — Уйдите прочь, если вы не хотите, чтобы я на ваших глазах разбила себе голову о стену!»
«Хорошо, — сказал он, — как вам будет угодно. До завтрашнего вечера».
«До завтрашнего вечера!» — ответила я, падая на пол и кусая от ярости ковер…
Фелтон опирался о кресло, и миледи с демонической радостью видела, что у него, возможно, не хватит сил выслушать ее рассказ до конца.
XXVII
ИСПЫТАННЫЙ ПРИЕМ КЛАССИЧЕСКОЙ ТРАГЕДИИ
После минутного молчания, во время которого миледи украдкой наблюдала за слушавшим ее молодым человеком, она продолжала:
— Почти три дня я ничего не пила и не ела. Я испытывала жестокие мучения: порой словно какое-то облако давило мне лоб и застилало глаза — это начинался бред.
Наступил вечер. Я так ослабела, что поминутно впадала в беспамятство, и каждый раз, когда я лишалась чувств, благодарила Бога, думая, что умираю.
Во время одного такого обморока я услышала, как дверь открылась. От страха я очнулась.
Он вошел ко мне в сопровождении какого-то человека, лицо которого было прикрыто маской; сам он был тоже в маске, но я узнала его шаги, узнала его голос, узнала этот величественный вид, которым ад наделил его на несчастье человечества.
«Ну что же, — спросил он меня, — согласны вы дать мне клятву, которую я от вас требовал?»
«Вы сами сказали, что пуритане верны своему слову. Я дала слово — и вы это слышали — предать вас на земле суду человеческому, а на том свете — суду Божьему».
«Итак, вы упорствуете?»
«Клянусь перед Богом, который меня слышит, я призову весь свет в свидетели вашего преступления и буду призывать до тех пор, пока не найду мстителя!»
«Вы публичная женщина, — заявил он громовым голосом, — и подвергнетесь наказанию, налагаемому на подобных женщин! Заклейменная в глазах света, к которому вы взываете, попробуйте доказать этому свету, что вы не преступница и не сумасшедшая!»
Потом он обратился к человеку в маске.
«Палач, делай свое дело!» — приказал он.
— О! Его имя! Имя! — вскричал Фелтон. — Назовите мне его имя!
— И вот, несмотря на мои крики, несмотря на мое сопротивление— я начинала понимать, что мне предстоит нечто худшее, чем смерть, — палач схватил меня, повалил на пол, сдавил в своих руках. Я задыхалась от рыданий, почти лишалась чувств, взывала к Богу, который не внимал моей мольбе… и вдруг я испустила отчаянный крик боли и стыда — раскаленное железо, железо палача, впилось в мое плечо…
Фелтон издал угрожающий возглас.
— Смотрите… — сказала миледи и встала с величественным видом королевы, — смотрите, Фелтон, какое новое мучение изобрели для молодой невинной девушки, которая стала жертвой насилия злодея! Научитесь познавать сердца людей и впредь не делайтесь так опрометчиво орудием их несправедливой мести!
Миледи быстрым движением распахнула платье, разорвала батист, прикрывавший ее грудь, и, краснея от притворного гнева и стыда, показала молодому человеку неизгладимую печать, бесчестившую это красивое плечо.
— Но я вижу тут лилию! — изумился Фелтон.
— Вот в этом-то вся подлость! — ответила миледи. — Будь это английское клеймо!.. Надо было бы еще доказать, какой суд приговорил меня к этому наказанию, и я могла бы подать жалобу во все суды государства. А французское клеймо… О, им я была надежно заклеймена!
Это было слишком для Фелтона.
Бледный, недвижимый, подавленный ужасным признанием миледи, ослепленный сверхъестественной красотой этой женщины, показавшей ему свою наготу с бесстыдством, которое он принял за особое величие души, он упал перед ней на колени, как это делали первые христиане перед непорочными святыми мучениками, которых императоры, гонители христианства, отдавали в цирке на потеху кровожадной черни. Клеймо перестало существовать для него, осталась одна красота.
— Простите! Простите! — восклицал Фелтон. — О, простите мне!
Миледи прочла в его глазах: люблю, люблю!
— Простить вам — что? — спросила она.
— Простите мне, что я примкнул к вашим гонителям.
Миледи протянула ему руку.
— Такая прекрасная, такая молодая! — воскликнул Фелтон, покрывая ее руку поцелуями.
Миледи одарила его одним из тех взглядов, который раба делает королем.
Фелтон был пуританин — он отпустил руку этой женщины и стал целовать ее ноги.
Он уже не любил — он боготворил ее.
Когда этот миг душевного восторга прошел, когда к миледи, казалось, вернулось самообладание, которого она ни на минуту не теряла, когда Фелтон увидел, как завеса стыдливости вновь скрыла сокровища любви, лишь затем так тщательно оберегаемые от его взора, чтобы он еще более пылко желал их, он сказал:
— Теперь мне остается спросить вас только об одном: как зовут вашего настоящего палача? По-моему, только один был палачом, другой являлся его орудием, не больше.
— Как, брат мой, — вскричала миледи, — тебе еще нужно, чтоб я назвала его! А сам ты не догадался?
— Как, — спросил Фелтон, — это он?.. Опять он!.. Все он же… Как! Настоящий виновник…
— Настоящий виновник — опустошитель Англии, гонитель истинно верующих, гнусный похититель чести стольких женщин, тот, кто из прихоти своего развращенного сердца намерен пролить кровь стольких англичан, кто сегодня покровительствует протестантам, а завтра предаст их…
— Бекингем! Так это Бекингем? — с ожесточением выкрикнул Фелтон.
Миледи закрыла лицо руками, словно она была не в силах перенести постыдное воспоминание, которое вызывало у нее это имя.
— Бекингем — палач этого ангельского создания! — восклицал Фелтон. — И ты не поразил его громом, Господи! И ты позволил ему остаться знатным, почитаемым, всесильным на погибель всем нам!
— Бог отступается от того, кто сам от себя отступается! — сказала миледи.
— Так, значит, он хочет навлечь на свою голову кару, постигающую отверженных! — с возрастающим возбуждением продолжал Фелтон. — Хочет, чтобы человеческое возмездие опередило правосудие небесное!
— Люди боятся и щадят его.
— О, я не боюсь и не пощажу его! — возразил Фелтон.
Миледи почувствовала, как душа ее наполняется дьявольской радостью.
— Но каким образом мой покровитель, мой отец, лорд Винтер оказывается причастным ко всему этому? — спросил Фелтон.
— Слушайте, Фелтон, ведь наряду с людьми низкими и презренными есть на свете благородные и великодушные натуры. У меня был жених, человек, которого я любила и который любил меня… мужественное сердце, подобное вашему, Фелтон, такой человек, как вы. Я пришла к нему и все рассказала. Он знал меня и ни на миг не колебался. Это был знатный вельможа, человек, во всех отношениях равный Бекингему. Он ничего не сказал, опоясался шпагой, закутался в плащ и направился во дворец Бекингема…
— Да, да, понимаю, — вставил Фелтон. — Хотя, когда имеешь дело с подобными людьми, нужна не шпага, а кинжал.
— Бекингем накануне уехал чрезвычайным послом в Испанию — просить руки инфанты для короля Карла Первого, который тогда был еще принцем Уэльским. Мой жених вернулся ни с чем. «Послушайте, — сказал он мне, — этот человек уехал, и я покамест не могу ему отомстить. В ожидании его приезда обвенчаемся, как мы решили, а затем положитесь на лорда Винтера, который сумеет поддержать свою честь и честь своей жены».
— Лорда Винтера? — вскричал Фелтон.
— Да, лорда Винтера, — подтвердила миледи. — Теперь вам все должно быть понятно, не так ли? Бекингем был в отъезде около года. За неделю до его возвращения лорд Винтер внезапно скончался, оставив меня своей единственной наследницей. Кем был нанесен этот удар? Всеведущему Богу это известно, я никого не виню…
— О какая бездна падения! Какая бездна! — ужаснулся Фелтон.
— Лорд Винтер умер, ничего не сказав своему брату. Страшная тайна должна была остаться скрытой от всех до тех пор, пока бы она как гром не поразила виновного. Вашему покровителю было прискорбно то, что старший брат его женился на молодой девушке, не имевшей состояния. Я поняла, что мне нечего рассчитывать на поддержку со стороны человека, обманутого в своих надеждах на получение наследства. Я уехала во Францию, твердо решив прожить там остаток моей жизни. Но все мое состояние в Англии. Из-за войны сообщение между обоими государствами прекратилось, я стала испытывать нужду, и мне поневоле пришлось вернуться сюда. Шесть дней назад я высадилась в Портсмуте.
— А дальше? — спросил Фелтон.
— Дальше? Бекингем, вероятно, узнал о моем возвращении, переговорил обо мне с лордом Винтером, который и без того уже был предубежден против меня, и сказал ему, что его невестка — публичная женщина, заклейменная преступница. Мужа моего уже нет в живых, чтобы поднять свой правдивый, благородный голос в мою защиту. Лорд Винтер поверил всему, что ему было сказано, поверил тем охотнее, что это ему было выгодно. Он велел арестовать меня, доставить сюда и отдал под вашу охрану. Остальное вам известно: послезавтра он удаляет меня в изгнание, отправляет в ссылку, послезавтра он на всю жизнь водворяет меня среди отверженных! О, поверьте, злой умысел хорошо обдуман! Сеть искусно сплетена, и честь моя погибнет! Вы сами видите, Фелтон, мне надо умереть… Фелтон, дайте мне нож!
С этими словами миледи, словно исчерпав все свои силы, в изнеможении склонилась в объятия молодого офицера, опьяненного любовью, гневом и дотоле неведомым ему наслаждением; он с восторгом подхватил ее и прижал к своему сердцу, затрепетав от дыхания этого прекрасного рта, обезумев от прикосновения этой вздымавшейся груди.
— Нет, нет! — воскликнул он. — Нет, ты будешь жить всеми почитаемой и незапятнанной, ты будешь жить для того, чтобы восторжествовать над твоими врагами!
Миледи отстранила его медленным движением руки, в то же время привлекая его взглядом; но Фелтон вновь заключил ее в объятия, и глаза его умоляюще смотрели на нее, как на божество.
— Ах, смерть! Смерть! — сказала она, придавая своему голосу томное выражение и закрывая глаза. — Ах, лучше смерть, чем позор! Фелтон, брат мой, друг мой, заклинаю тебя!
— Нет! — воскликнул Фелтон. — Нет, ты будешь жить, и жить отмщенной!
— Фелтон, я приношу несчастье всем, кто меня окружает! Оставь меня, Фелтон! Дай мне умереть!
— Если так, мы умрем вместе! — воскликнул Фелтон, целуя узницу в губы.
Послышались частые удары в дверь. На этот раз миледи по-настоящему оттолкнула Фелтона.
— Ты слышишь! — сказала она. — Нас подслушали, сюда идут! Все кончено, мы погибли!
— Нет, — возразил Фелтон, — это стучит часовой. Он предупреждает меня, что подходит дозор.
— В таком случае бегите к двери и откройте ее сами.
Фелтон повиновался — эта женщина уже овладела всеми его помыслами, всей его душой.
Он распахнул дверь и очутился лицом к лицу с сержантом, командовавшим сторожевым патрулем.
— Что случилось? — спросил молодой лейтенант.
— Вы приказали мне открыть дверь, если я услышу, что вы зовете на помощь, но забыли оставить мне ключ, — доложил солдат. — Я услышал ваш крик, но не разобрал слов. Хотел открыть дверь, а она оказалась запертой изнутри. Тогда я позвал сержанта…
— Честь имею явиться, — отозвался сержант.
Фелтон, растерянный, обезумевший, стоял и не мог вымолвить ни слова.
Миледи поняла, что ей следует отвлечь на себя общее внимание, — она подбежала к столу, схватила нож, положенный туда Фелтоном, и выкрикнула:
— А по какому праву вы хотите помешать мне умереть?
— Боже мой! — воскликнул Фелтон, увидев, что в руке у нее блеснул нож.
В эту минуту в коридоре раздался язвительный хохот.
Барон, привлеченный шумом, появился на пороге, в халате, со шпагой, зажатой под мышкой.
— А-а… — протянул он. — Ну вот мы и дождались последнего действия трагедии! Вы видите, Фелтон, драма прошла одну за другой, все фазы, как я вам и предсказывал. Но будьте спокойны, кровь не прольется.
Миледи поняла, что она погибла, если не даст Фелтону немедленного и устрашающего доказательства своего мужества.
— Вы ошибаетесь, милорд, кровь прольется, и пусть эта кровь падет на тех, кто заставил ее пролиться!
Фелтон вскрикнул и бросился к миледи… Он опоздал— миледи нанесла себе удар.
Но благодаря счастливой случайности, вернее говоря— благодаря ловкости миледи, нож встретил на своем пути одну из стальных планшеток корсета, которые в тот век, подобно панцирю, защищали грудь женщины. Нож скользнул, разорвав платье, и вонзился наискось между кожей и ребрами.
Тем не менее платье миледи тотчас обагрилось кровью.
Миледи упала навзничь и, казалось, лишилась чувств.
Фелтон вытащил нож.
— Смотрите, милорд, — сказал он мрачно, — вот женщина, которая была под моей охраной и лишила себя жизни.
— Будьте покойны, Фелтон, она не умерла, — возразил лорд Винтер. — Демоны так легко не умирают. Не волнуйтесь, ступайте ко мне и ждите меня там.
— Однако, милорд…
— Ступайте, я вам приказываю.
Фелтон повиновался своему начальнику, но, выходя из комнаты, спрятал нож у себя на груди.
Что касается лорда Винтера, он ограничился тем, что позвал женщину, которая прислуживала миледи, а когда она явилась, поручил ее заботам узницу, все еще лежавшую в обмороке, и оставил ее с ней наедине.
Но так как рана, вопреки его предположениям, могла все же оказаться серьезной, он тотчас послал верхового за врачом.
ХХVIII
ПОБЕГ
Как и предполагал лорд Винтер, рана миледи была не опасна; едва миледи осталась наедине с вызванной бароном женщиной, которая стала ее поспешно раздевать, она открыла глаза.
Однако надо было притворяться слабой и больной, что было нетрудно для такой комедиантки, как миледи; бедная служанка была совсем одурачена узницей и, несмотря на ее возражения, твердо решила просидеть всю ночь у ее постели.
Но присутствие этой женщины не мешало миледи предаваться своим мыслям.
Вне всякого сомнения, Фелтон был убежден в правоте ее слов, он был предан ей всей душой; если бы ему теперь явился ангел и стал обвинять миледи, то в том состоянии духа, в каком он находился, он, наверное, принял бы этого ангела за посланца дьявола.
При этой мысли миледи улыбалась, ибо отныне Фелтон был ее единственной надеждой, единственным орудием спасения.
Но ведь лорд Винтер мог его заподозрить, теперь за самим Фелтоном могли установить надзор.
Около четырех часов утра приехал врач, но рана миледи уже успела закрыться, и потому врач не мог выяснить ни ее направления, ни глубины, а только определил по пульсу, что состояние больной не внушает опасений.
Утром миледи отослала ухаживавшую за ней женщину под предлогом, что та не спала всю ночь и нуждается в отдыхе.
Она надеялась, что Фелтон придет, когда ей принесут завтрак, но он не явился.
Неужели ее опасения подтвердились? Неужели Фелтон, заподозренный бароном, не придет ей на помощь в решающую минуту? Ей оставался всего один день: лорд Винтер объявил ей, что отплытие назначено на двадцать третье число, а уже наступило утро двадцать второго.
Все же миледи довольно терпеливо прождала до обеда.
Хотя она утром ничего не ела, обед принесли в обычное время, и она с ужасом заметила, что у солдат, охранявших ее, уже другая форма. Тогда она отважилась спросить, где Фелтон. Ей ответили, что он час назад сел на коня и уехал.
Она осведомилась, все ли еще барон в замке. Солдат ответил утвердительно и прибавил, что барон приказал известить его, если узница пожелает говорить с ним.
Миледи сказала, что она сейчас еще слишком слаба и что ее единственное желание — остаться одной.
Солдат поставил обед на стол и вышел.
Фелтона отстранили, солдат морской пехоты сменили— значит, Фелтону не доверяли больше!
Это был последний удар, нанесенный узнице.
Оставшись одна в комнате, миледи встала: постель, в которой она из предосторожности пролежала все утро, чтобы ее считали тяжело раненной, жгла ее, как раскаленная жаровня. Она взглянула на дверь — окошечко было забито доской. Вероятно, барон боялся, как бы она не ухитрилась каким-нибудь дьявольским способом обольстить через это отверстие стражу.
Миледи улыбнулась от радости: наконец-то, она могла предаваться обуревавшим ее чувствам, не опасаясь того, что за ней наблюдают! В порыве бешеной ярости она стала метаться по комнате, как запертая в клетке тигрица. Наверное, если бы у нее остался нож, она на этот раз помышляла бы убить не себя, а барона.
В шесть часов пришел лорд Винтер; он был вооружен до зубов. Этот человек, о котором миледи до сих пор думала, что он всего лишь глуповатый придворный кавалер, стал превосходным тюремщиком: казалось, он все предвидел, обо всем догадывался, все предупреждал.
Один взгляд, брошенный на миледи, пояснил ему, что творится в ее душе.
— Пусть так, — сказал он, — но сегодня вы меня еще не убьете: у вас нет больше оружия, и к тому же я начеку. Вы начали совращать беднягу Фелтона, он уже стал поддаваться вашему дьявольскому влиянию, но я хочу спасти его: он вас больше не увидит, все кончено. Соберите ваши пожитки— завтра вы отправляетесь в путь. Я сначала назначил ваше отплытие на двадцать четвертое число, но потом подумал, что, чем скорее дело будет сделано, тем оно будет вернее. Завтра в полдень у меня на руках будет приказ о вашей ссылке, подписанный Бекингемом. Если вы, прежде чем сядете на корабль, скажете кому бы то ни было хоть одно слово, мой сержант пустит вам пулю в лоб — так ему приказано. Если на корабле вы без разрешения капитана скажете кому бы то ни было хоть одно слово, капитан велит бросить вас в море — такое ему дано распоряжение. До свидания. Вот все, что я имел вам сегодня сообщить. Завтра я вас увижу — приду, чтобы распрощаться с вами.
С этими словами барон удалился.
Миледи выслушала всю эту грозную тираду с улыбкой презрения на губах, но с бешеной злобой в душе.
Подали ужин. Миледи почувствовала, что ей нужно подкрепиться: неизвестно было, что могло произойти в эту ночь. Она уже надвигалась, мрачная и бурная: по небу неслись тяжелые тучи, а отдаленные вспышки молнии предвещали грозу.
Гроза разразилась около десяти часов вечера. Миледи было отрадно видеть, что природа разделяет смятение, царившее в ее душе; гром рокотал в воздухе, как гнев в ее сердце; ей казалось, что порывы ветра обдавали ее лицо подобно тому, как они налетали на деревья, сгибая ветви и срывая с них листья; она выла, как дикий зверь, и голос ее сливался с могучим голосом природы, которая, казалось, тоже стонала и приходила в отчаяние.
Вдруг миледи услышала стук в окно и при слабом блеске молнии увидела за его решеткой лицо человека.
Она подбежала к окну и открыла его.
— Фелтон! — вскричала она. — Я спасена!
— Да, — отозвался Фелтон, — но говорите тише! Мне надо еще подпилить прутья решетки. Берегитесь только, чтобы они не увидели вас в окошечко двери.
— Вот доказательство тому, что Бог за нас, Фелтон, — сказала миледи, — они забили окошечко доской.
— Это хорошо… Господь лишил их разума! — ответил Фелтон.
— Что я должна делать? — спросила миледи.
— Ничего, ровно ничего, закройте только окно. Ложитесь в постель или хотя бы прилягте, не раздеваясь. Когда я кончу, я постучу в окно. Но в состоянии ли вы следовать за мною?
— О да!
— А ваша рана?
— Причиняет мне боль, но не мешает ходить.
— Будьте готовы по первому знаку.
Миледи закрыла окно, погасила лампу, легла, как посоветовал ей Фелтон, и забилась под одеяло. Среди завываний бури она слышала визг пилы, ходившей по решетке, и при каждой вспышке молнии различала тень Фелтона за оконными стеклами.
Целый час она лежала, едва переводя дыхание, покрываясь холодным потом и чувствуя, как сердце у нее отчаянно замирает от страха при малейшем шорохе, доносившемся из коридора.
Бывают часы, которые длятся годы…
Через час Фелтон снова постучал в окно.
Миледи вскочила с постели и распахнула его. Два прута решетки были перепилены, и образовалось отверстие, в которое мог пролезть человек.
— Вы готовы? — спросил Фелтон.
— Да. Нужно ли мне что-нибудь захватить с собой?
— Золото, если оно у вас есть.
— Да, к счастью, мне оставили то золото, которое я имела при себе.
— Тем лучше. Я истратил все свои деньги на то, чтобы нанять судно.
— Возьмите, — сказала миледи, вручая Фелтону мешок с золотыми монетами.
Фелтон взял мешок и бросил его вниз, к подножию стены.
— А теперь, — сказал он, — пора спускаться.
— Хорошо.
Миледи встала на кресло и высунулась в окно. Она увидела, что молодой офицер висит над пропастью на веревочной лестнице.
Впервые ее объял страх и напомнил ей, что она женщина. Ее пугала зияющая бездна.
— Этого я и боялся, — сказал Фелтон.
— Это пустяки… пустяки… — проговорила миледи. — Я спущусь с закрытыми глазами.
— Вы мне доверяете? — спросил Фелтон.
— И вы еще спрашиваете!
— Протяните мне ваши руки. Скрестите их. Вытяните. Вот так.
Фелтон связал ей кисти рук своим платком и поверх платка — веревкой.
— Что вы делаете? — с удивлением спросила миледи.
— Положите мне руки на шею и не бойтесь ничего.
— Но из-за меня вы потеряете равновесие, и мы оба упадем и разобьемся.
— Не беспокойтесь, я моряк.
Нельзя было терять ни мгновения; миледи обвила руками шею Фелтона и с его помощью проскользнула в окно.
Фелтон начал медленно спускаться со ступеньки на ступеньку. Несмотря на тяжесть двух тел, лестница качалась в воздухе от яростных порывов ветра.
Вдруг Фелтон остановился.
— Что случилось? — спросила миледи.
— Тише! — сказал Фелтон. — Я слышу чьи-то шаги.
— Нас увидели!
Несколько мгновений они молчали и прислушивались.
— Нет, — заговорил наконец Фелтон, — ничего страшного.
— Но чьи же это шаги?
— Это часовые обходят дозором замок.
— А где они должны пройти?
— Как раз под нами.
— Они нас заметят…
— Нет, если не сверкнет молния.
— Они заденут конец лестницы.
— К счастью, она на шесть футов не достает до земли.
— Вот они… Боже мой!
— Молчите!
Они продолжали висеть не двигаясь и затаив дыхание на высоте двадцати футов над землей, а в это самое время под ними, смеясь и разговаривая, проходили солдаты.
Для беглецов настала страшная минута…
Патруль прошел. Слышен был шум удаляющихся шагов и замирающие вдали голоса.
— Теперь мы спасены, — сказал Фелтон.
Миледи вздохнула и лишилась чувств.
Фелтон опять стал спускаться. Добравшись до нижнего края лестницы и не чувствуя дальше опоры для ног, он начал цепляться за ступеньки руками; ухватившись наконец за последнюю, он повис на ней, и ноги его коснулись земли. Он нагнулся, подобрал мешок с золотом и взял его в зубы.
Потом он схватил миледи на руки и быстро пошел в сторону, противоположную той, куда удалился патруль. Вскоре он свернул с дозорного пути, спустился между скалами и, дойдя до самого берега, свистнул.
В ответ раздался такой же свист, и пять минут спустя на море показалась лодка с четырьмя гребцами.
Лодка подплыла настолько близко, насколько это было возможно: недостаточная глубина помешала ей пристать к берегу. Фелтон вошел по пояс в воду, не желая никому доверять свою драгоценную ношу.
К счастью, буря начала затихать. Однако море еще бушевало: маленькую лодку подбрасывало на волнах, точно ореховую скорлупу.
— К шхуне! — приказал Фелтон. — И гребите быстрее!
Четыре матроса принялись грести, но море так сильно волновалось, что весла с трудом рассекали воду.
Тем не менее беглецы удалялись от замка, а это было самое важное.
Ночь была очень темная, и с лодки уже почти невозможно было различить берег, а тем более увидеть с берега лодку.
Какая-то черная точка покачивалась на море.
Это была шхуна.
Пока четыре матроса изо всех сил гребли к ней, Фелтон распутал сначала веревку, а потом и платок, которым были связаны руки миледи.
Высвободив ее руки, он зачерпнул морской воды и спрыснул ей лицо.
Миледи вздохнула и открыла глаза.
— Где я? — спросила она.
— Вы спасены! — ответил молодой офицер.
— О! Спасена! — воскликнула она. — Да, вот небо, вот море! Воздух, которым я дышу, — воздух свободы… Ах!.. Благодарю вас, Фелтон, благодарю!
Молодой человек прижал ее к своему сердцу.
— Но что с моими руками? — удивилась миледи. — Мне их словно сдавили в тисках!
Миледи подняла руки: кисти их действительно онемели и были покрыты синяками.
— Увы! — вздохнул Фелтон, глядя на эти красивые руки и ласково качая головой.
— Ах, это пустяки, пустяки! — воскликнула миледи. — Теперь я вспомнила!
Миледи что-то поискала глазами вокруг себя.
— Он тут, — успокоил ее Фелтон и ногой пододвинул к ней мешок с золотом.
Они подплыли к судну. Вахтенный окликнул сидевших в лодке — оттуда ответили.
— Что это за судно? — осведомилась миледи.
— Шхуна, которую я для вас нанял.
— Куда она меня доставит?
— Куда вам будет угодно, лишь бы вы меня высадили в Портсмуте.
— Что вы собираетесь делать в Портсмуте? — спросила миледи.
— Исполнить приказания лорда Винтера, — с мрачной усмешкой ответил Фелтон.
— Какие приказания?
— Неужели вы не понимаете?
— Нет. Объясните, прошу вас.
— Не доверяя мне больше, он решил сам стеречь вас, а меня послал отвезти на подпись Бекингему приказ о вашей ссылке.
— Но если он вам не доверяет, как же он поручил вам доставить этот приказ?
— Разве мне полагается знать, что я везу?
— Это верно. И вы отправляетесь в Портсмут?
— Мне надо торопиться: завтра двадцать третье число, и Бекингем отплывает с флотом.
— Он уезжает завтра? Куда?
— В Ла-Рошель.
— Он не должен ехать! — вскричала миледи, теряя свое обычное самообладание.
— Будьте спокойны, — ответил Фелтон, — он не уедет.
Миледи затрепетала от радости — она прочитала в сокровенной глубине сердца молодого человека: там была написана смерть Бекингема.
— Фелтон, ты велик, как Иуда Маккавей! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой, — вот все, что я могу тебе сказать!
— Тише! — напомнил ей Фелтон. — Мы подходим.
В самом деле, лодка уже подходила к шхуне.
Фелтон первый взобрался по трапу и подал миледи руку, а матросы поддержали ее, так как море было еще бурное.
Минуту спустя они стояли на палубе.
— Капитан, — сказал Фелтон, — вот особа, о которой я вам говорил и которую нужно здравой и невредимой доставить во Францию.
— За тысячу пистолей, — отвечал капитан.
— Я уже дал вам пятьсот.
— Совершенно верно.
— А вот остальные пятьсот, — вмешалась миледи, берясь за мешок с золотом.
— Нет, — возразил капитан, — я никогда не изменяю своему слову, а я дал слово этому молодому человеку: остальные пятьсот причитаются мне по прибытии в Булонь.
— А доберемся мы туда?
— Целыми и невредимыми, — подтвердил капитан. — Это так же верно, как то, что меня зовут Джек Батлер.
— Так вот: если вы сдержите слово, я дам вам не пятьсот, а тысячу пистолей.
— Ура, прекрасная дама! — вскричал капитан. — И пошли мне Бог почаще таких пассажиров, как ваша милость!
— А пока что, — сказал Фелтон, — доставьте нас в бухту… помните, в ту, относительно которой мы с вами уговорились.
В ответ капитан приказал взять нужный курс, и около семи часов утра небольшое судно бросило якорь в указанной Фелтоном бухте.
Во время этого переезда Фелтон все рассказал миледи: как он, вместо того чтобы отправиться в Лондон, нанял это судно, как он вернулся, как вскарабкался на стену, втыкая, по мере того как он поднимался, в расселины между камнями железные скобы и становясь на них, и как, наконец, добравшись до решетки окна, он привязал веревочную лестницу. Остальное было известно миледи.
Она же пыталась укрепить Фелтона в его замысле. Но с первых сказанных им слов она поняла, что молодого фанатика надо было скорее сдерживать, чем поощрять.
Они условились, что миледи будет ждать Фелтона до десяти часов, а если в десять часов он не вернется, она тронется в путь.
Тогда, в случае если он останется на свободе, они встретятся во Франции, в монастыре кармелиток в Бетюне.
XXIX
ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ПОРТСМУТЕ 23 АВГУСТА 1628 ГОДА
Фелтон простился с миледи, поцеловав ей руку, как прощается брат с сестрой, уходя на прогулку.
С виду он казался спокойным, как всегда, только глаза его сверкали необыкновенным, словно лихорадочным блеском. Лицо его было бледнее, чем обычно, губы были плотно сжаты, а речь звучала коротко и отрывисто, изобличая клокотавшие в нем мрачные чувства.
Пока он находился в лодке, отвозившей его с корабля на берег, он, не отрываясь, смотрел на миледи, которая, стоя на палубе, провожала его взглядом. Оба они уже почти не опасались погони: в комнату миледи никогда не входили раньше девяти часов, а от замка до Портсмута было три часа езды.
Фелтон сошел на берег, взобрался по гребню холма на вершину утеса, в последний раз приветствовал миледи и повернул к городу.
Дорога шла под уклон, и, когда Фелтон отошел шагов на сто, ему видна была уже только мачта шхуны.
Он устремился по направлению к Портсмуту, башни и дома которого вставали перед ним, окутанные утренним туманом, приблизительно на расстоянии полумили.
По ту сторону Портсмута море было заполнено кораблями; их мачты, похожие на лес тополей, оголенных дыханием зимы, покачивались на ветру.
Быстро шагая вперед, Фелтон перебирал в уме все обвинения, истинные или ложные, против Бекингема, фаворита Якова I и Карла I, — обвинения, которые накопились у него в итоге двухлетних размышлений и длительного пребывания в кругу пуритан.
Сравнивая публичные преступления этого министра, преступления нашумевшие и, если можно так выразиться европейские, с частными и никому не ведомыми преступлениями, в которых обвиняла его миледи, Фелтон находил, что из двух человек, которые уживались в Бекингеме, более виновным был тот, чья жизнь оставалась неизвестной широкой публике. Дело в том, что любовь Фелтона, такая странная, внезапная и пылкая, в преувеличенных размерах рисовала ему низкие и вымышленные обвинения леди Винтер, подобно тому как пылинки, в действительности едва уловимые для глаза даже по сравнению с муравьем, представляются нам сквозь увеличительное стекло страшными чудовищами.
Быстрая ходьба еще сильнее разжигала его пыл; мысль о том, что там, позади него, оставалась, подвергаясь угрозе страшной мести, женщина, которую он любил, вернее — боготворил, как святую, недавно пережитое волнение, испытываемая усталость — все это приводило его в состояние величайшего душевного подъема.
Он вошел в Портсмут около восьми часов утра. Все население города было на ногах; на улицах и в гавани били барабаны, отъезжавшие войска направлялись к морю.
Фелтон подошел к адмиралтейству весь в пыли и в поту; его лицо, обычно бледное, раскраснелось от жары и гнева. Часовой не хотел пропускать его, но Фелтон позвал начальника караула и, вынув из кармана приказ, который ему велено было доставить, заявил:
— Спешное поручение от лорда Винтера.
Услышав имя лорда Винтера, являвшегося, как было всем известно, одним из ближайших друзей его светлости, начальник караула приказал пропустить Фелтона, который к тому же был в мундире морского офицера.
Фелтон ринулся во дворец.
В ту минуту, когда он входил в вестибюль, туда же вошел какой-то запыхавшийся, весь покрытый пылью человек, оставивший у крыльца почтовую лошадь, которая, доскакав, рухнула на колени. Фелтон и незнакомец одновременно обратились к камердинеру Патрику, который пользовался полным доверием герцога.
Фелтон сказал, что он послан бароном Винтером; незнакомец отказался сказать, кем он послан, и заявил, что может назвать себя одному только герцогу. Каждый из них настаивал на том, чтобы пройти первым.
Патрик, знавший, что лорда Винтера связывают с герцогом и служебные дела, и дружеские отношения, отдал предпочтение тому, кто явился от его имени. Другому гонцу пришлось дожидаться, и видно было, как он проклинает эту задержку.
Камердинер прошел с Фелтоном через большую залу, в которой ждала приема депутация от жителей Ла-Рошели во главе с принцем Субизом, и подвел его к дверям комнаты, где Бекингем, только что принявший ванну, заканчивал свой туалет, уделяя ему, как всегда, очень большое внимание.
— Лейтенант Фелтон, — доложил Патрик. — Явился по поручению лорда Винтера.
— По поручению лорда Винтера? — повторил Бекингем. — Впустите его.
Фельтон вошел. Бекингем в эту минуту швырнул на диван богатый халат, затканный золотом, и стал надевать камзол синего бархата, весь расшитый жемчугом.
— Почему барон не приехал сам? — спросил Бекингем. — Я ждал его сегодня утром.
— Он поручил мне передать вашей светлости, — ответил Фелтон, — что он весьма сожалеет, что не может иметь этой чести, так как ему приходится самому быть на страже в замке.
— Да, да, я знаю. У него есть узница.
— Об этой узнице я и хотел поговорить с вашей светлостью.
— Ну, говорите!
— То, что мне нужно вам сказать, никто не должен слышать, кроме вас, милорд.
— Оставьте нас, Патрик, — приказал Бекингем, — но будьте поблизости, чтобы тотчас явиться на мой звонок. Я сейчас позову вас.
Патрик вышел.
— Мы одни, сударь, — сказал Бекингем. — Говорите.
— Милорд, барон Винтер писал вам несколько дней назад, прося вас подписать приказ о ссылке, касающейся одной молодой женщины, именуемой Шарлоттой Баксон.
— Да, сударь, я ему ответил, чтобы он привез сам или прислал мне этот приказ, и я подпишу его.
— Вот он, милорд.
— Давайте.
Герцог взял из рук Фелтона бумагу и бегло просмотрел ее. Убедившись, что это тот самый приказ, о котором ему сообщал лорд Винтер, он положил его на стол и взял перо, собираясь поставить свою подпись.
— Простите, милорд… — сказал Фелтон, удерживая герцога. — Но известно ли вашей светлости, что Шарлотта Баксон — не настоящее имя этой молодой женщины?
— Да, сударь, это мне известно, — ответил герцог и обмакнул перо в чернила.
— Значит, ваша светлость знает ее настоящее имя?
— Я его знаю.
Герцог поднес перо к бумаге. Фелтон побледнел.
— И, зная это настоящее имя, вы все-таки подпишете, ваша светлость?
— Конечно, и нисколько не задумываясь.
— Я не могу поверить, — все более резким и отрывистым голосом продолжал Фелтон, — что вашей светлости известно, что дело идет о леди Винтер…
— Мне это отлично известно, но меня удивляет, как это можете знать вы?
— И вы без угрызения совести подпишете этот приказ, ваша светлость?
Бекингем надменно посмотрел на молодого человека:
— Однако, сударь, вы предлагаете мне странные вопросы, и я поступаю очень снисходительно, отвечая вам!
— Отвечайте, ваша светлость! — сказал Фелтон. — Положение гораздо серьезнее, чем вы, быть может, думаете.
Бекингем решил, что молодой человек, явившись по поручению лорда Винтера, говорит, конечно, от его имени, и смягчился.
— Без всякого угрызения совести, — подтвердил он. — Барону, как и мне, известно, что леди Винтер — большая преступница и что ограничить ее наказание ссылкой почти равносильно тому, чтобы помиловать ее.
Герцог пером коснулся бумаги.
— Вы не подпишете этого приказа, милорд! — воскликнул Фелтон, делая шаг к герцогу.
— Я не подпишу этого приказа? — удивился Бекингем. — А почему?
— Потому что вы заглянете в свою душу и воздадите миледи справедливость.
— Справедливость требовала бы отправить ее в Тайберн. Миледи — бесчестная женщина.
— Ваша светлость, миледи — ангел, вы хорошо это знаете, и я прошу вас дать ей свободу!
— Да вы с ума сошли! Как вы смеете так говорить со мной?
— Извините меня, милорд, я говорю как умею, я стараюсь сдерживаться… Однако подумайте о том, милорд, что вы намерены сделать, и опасайтесь превысить меру!
— Что?.. Да простит меня Бог! — вскричал Бекингем. — Он, кажется, угрожает мне!
— Нет, милорд, пока еще я вас прошу и говорю вам: одной капли довольно, чтобы чаша переполнилась, одна небольшая вина может навлечь кару на голову того, кого щадил еще Всевышний, несмотря на все его преступления!
— Господин Фелтон, извольте выйти отсюда и немедленно отправиться под арест! — приказал Бекингем.
— Извольте выслушать меня до конца, милорд. Вы соблазнили эту молодую девушку, вы ее жестоко оскорбили, запятнали ее честь… Загладьте то зло, какое вы ей причинили, дайте ей беспрепятственно уехать, и я ничего больше не потребую от вас.
— Ничего не потребуете? — проговорил Бекингем, с изумлением глядя на Фелтона и делая ударение на каждом слове.
— Милорд… — продолжал Фелтон, все больше воодушевляясь по мере того, как он говорил. — Берегитесь, милорд, вся Англия устала от ваших беззаконий! Милорд, вы злоупотребили королевской властью, которую вы почти узурпировали. Милорд, вы внушаете отвращение и людям и Богу! Бог накажет вас впоследствии, я же накажу вас сегодня!
— Это уж слишком! — крикнул Бекингем и сделал шаг к двери.
Фелтон преградил ему дорогу.
— Смиренно прошу вас, — сказал он, — подпишите приказ об освобождении леди Винтер. Вспомните, это женщина, которую вы обесчестили!
— Ступайте вон, сударь! Или я позову стражу и велю заковать вас в кандалы!
— Вы никого не позовете, — заявил Фелтон, встав между герцогом и колокольчиком, стоявшим на столике с серебряными инкрустациями. — Берегитесь, милорд, вы теперь в руках Божьих!
— В руках дьявола, хотите вы сказать! — вскричал Бекингем, повышая голос, чтобы привлечь внимание людей в соседней комнате, но еще прямо не взывая о помощи.
— Подпишите, милорд, подпишите приказ об освобождении леди Винтер! — настаивал Фелтон, протягивая герцогу бумагу.
— Вы хотите меня принудить? Да вы смеетесь надо мной!.. Эй, Патрик!
— Подпишите, милорд!
— Ни за что!
— Ни за что?
— Ко мне! — крикнул герцог и схватился за шпагу.
Но Фелтон не дал ему времени обнажить ее: на груди он держал наготове нож, которым ранила себя миледи, и одним прыжком бросился на герцога.
В эту минуту в кабинет вошел Патрик и крикнул:
— Милорд, письмо из Франции!
— Из Франции? — воскликнул Бекингем, забывая все на свете и думая только о том, от кого это письмо.
Фелтон воспользовался этим мгновением и всадил ему в бок нож по самую рукоятку.
— А, предатель! — крикнул Бекингем. — Ты убил меня…
— Убийство!.. — завопил Патрик.
Фелтон, пытаясь скрыться, оглянулся по сторонам и, увидев, что дверь открыта, ринулся в соседнюю залу, где, как мы уже говорили, ждала приема депутация Ла-Рошели, бегом промчался по ней и устремился к лестнице, но на первой ступеньке столкнулся с лордом Винтером. Увидев мертвенную бледность Фелтона, его блуждающий взгляд и пятна крови на руках и лице, лорд Винтер схватил его за горло и закричал:
— Я это знал! Я догадался, но, увы, минутой позже, чем следовало! О, я несчастный! Несчастный!..
Фелтон не оказал ни малейшего сопротивления. Лорд Винтер передал его в руки стражи, которая, в ожидании дальнейших распоряжений, отвела его на небольшую террасу, выходившую на море, а сам поспешил в кабинет Бекингема.
На крик герцога, на зов Патрика человек, с которым Фелтон встретился в вестибюле, вбежал в кабинет.
Герцог лежал на диване и рукой судорожно зажимал рану.
— Л а Порт… — произнес герцог угасающим голосом, — Л а Порт, ты от нее?
— Да, ваша светлость, — ответил верный слуга Анны Австрийской, — но, кажется, я опоздал…
— Тише, Л а Порт, вас могут услышать… Патрик, не впускайте никого… Ах, я так и не узнаю, что она велела мне передать! Боже мой, я умираю!
И герцог лишился чувств.
Между тем лорд Винтер, посланцы Ла-Рошели, начальники экспедиционных войск и офицеры свиты Бекингема толпой вошли в комнату; повсюду раздавались крики отчаяния. Печальная новость, наполнившая дворец стенаниями и горестными воплями, вскоре перекинулась за его пределы и разнеслась по городу.
Пушечный выстрел возвестил, что произошло нечто важное и неожиданное.
Лорд Винтер рвал на себе волосы.
— Минутой позже! — восклицал он. — Одной минутой! О, Боже, Боже, какое несчастье!
Действительно, в семь часов утра ему доложили, что у одного из окон замка висит веревочная лестница. Он тотчас бросился в комнату миледи и увидел, что комната пуста, окно открыто, прутья решетки перепилены; он вспомнил словесное предостережение д’Артаньяна, переданное через его гонца, затрепетал от страха за герцога, бегом кинулся в конюшню; не дожидаясь, пока ему оседлают коня, вскочил на первого попавшегося, во весь опор примчался в адмиралтейство, спрыгнул во дворе наземь, взбежал по лестнице и, как мы уже говорили, столкнулся на верхней ступеньке с Фелтоном.
Однако герцог был еще жив: он пришел в чувство, открыл глаза, и в сердца всех окружающих вселилась надежда.
— Господа, — сказал он, — оставьте меня одного с Ла Портом и Патриком… А, это вы, Винтер! Вы сегодня утром прислали ко мне какого-то странного безумца. Посмотрите, что он со мной сделал!
— О, милорд, — вскричал барон, — я навсегда останусь неутешным!
— И будешь неправ, милый Винтер, — возразил Бекингем, протягивая ему руку. — Я не знаю ни одного человека, который заслуживал бы того, чтобы другой человек оплакивал его всю свою жизнь… Но оставь нас, прошу тебя.
Барон, рыдая, вышел.
В комнате остались только раненый герцог, Ла Порт и Патрик.
Приближенные герцога искали врача и не могли найти его.
— Вы будете жить, милорд, вы будете жить! — твердил, стоя на коленях перед диваном, верный слуга Анны Австрийской.
— Что она мне пишет? — слабым голосом спросил Бекингем, истекая кровью, он пересиливал жестокую боль, чтобы говорить о той, кого любил. — Что она мне пишет? Прочитай мне ее письмо.
— Как можно, милорд! — испугался Л а Порт.
— Повинуйся, Ла Порт. Разве ты не видишь, что мне нельзя терять время?
Ла Порт сломал печать и поднес пергамент к глазам герцога, но Бекингем тщетно пытался разобрать написанное.
— Читай же… — приказал он, — читай, я уже не вижу. Читай! Ведь скоро я, быть может, перестану слышать и умру, так и не узнав, что она мне написала…
Ла Порт не стал больше возражать и прочитал:
«Милорд!
Заклинаю Вас всем, что я выстрадала из-за Вас и ради Вас с тех пор, как я Вас знаю, — если Вам дорог мой покой, прекратите Ваши обширные вооружения против Франции и положите конец войне. Ведь даже вслух все говорят о том, что религия — только видимая ее причина, а втихомолку утверждают, что истинная причина — Ваша любовь ко мне. Эта война может принести не только великие бедствия Франции и Англии, но и несчастья Вам, милорд, что сделает меня неутешной.
Берегите свою жизнь, которой угрожает опасность и которая станет для меня драгоценной с той минуты, когда я не буду вынуждена видеть в Вас врага.
Благосклонная к Вам Анна».
Бекингем собрал остаток сил, чтобы выслушать все до конца. Затем, когда письмо было прочитано, он спросил с оттенком горького разочарования в голосе:
— Неужели вам нечего передать мне на словах, Ла Порт?
— Да как же, ваша светлость! Королева поручила мне сказать вам, чтобы вы были осторожны: ее предупредили, что вас хотят убить.
— И это все? Все? — нетерпеливо спрашивал Бекингем.
— Она еще поручила мне сказать вам, что по-прежнему вас любит.
— Ах!.. Слава Богу! — воскликнул Бекингем. — Значит, моя смерть не будет для нее безразлична.
Ла Порт залился слезами.
— Патрик, — сказал герцог, — принесите мне ларец, в котором лежали алмазные подвески.
Патрик принес его, и Ла Порт узнал ларец, принадлежавший королеве.
— А теперь белый атласный мешочек, на котором вышит жемчугом ее вензель.
Патрик исполнил и это приказание.
— Возьмите, Л а Порт, — сказал Бекингем. — Вот единственные знаки расположения, которые я получил от нее: этот ларец и эти два письма. Отдайте их ее величеству и как последнюю память обо мне… — он взглядом поискал вокруг себя какую-нибудь драгоценность, — присоедините к ним…
Он снова стал искать что-то взглядом, но его затуманенные близкой смертью глаза различили только нож, который выпал из рук Фелтона и еще дымился алой кровью, расплывавшейся по лезвию.
— …присоедините этот нож, — договорил герцог, сжимая руку Ла Порта.
Он смог еще положить мешочек на дно ларца и опустить туда нож, знаком показывая Ла Порту, что не может больше говорить.
Потом, забившись в предсмертной судороге, которую на этот раз был уже не в силах побороть, скатился с дивана на паркет.
Патрик громко закричал.
Бекингем хотел в последний раз улыбнуться, но смерть остановила его мысли, и она запечатлелась на его челе как последний поцелуй любви.
В эту минуту явился взволнованный врач герцога; он был уже на борту адмиральского судна, и пришлось послать за ним туда.
Он подошел к герцогу, взял его руку, подержал ее в своей и опустил.
— Все бесполезно, — сказал он, — герцог умер.
— Умер, умер! — закричал Патрик.
На его крик вся толпа людей хлынула в комнату, и повсюду воцарилось отчаяние, горестное изумление и растерянность.
Как только лорд Винтер увидел, что Бекингем испустил дух, он кинулся к Фелтону, которого солдаты по-прежнему стерегли на террасе дворца.
— Негодяй! — сказал он молодому человеку, к которому после смерти Бекингема вернулось спокойствие и хладнокровие, по-видимому не оставившие его до конца. — Негодяй! Что ты сделал!
— Я отомстил за себя, — ответил Фелтон.
— За себя! — повторил барон. — Скажи лучше, что ты послужил орудием этой проклятой женщины! Но, клянусь тебе, это будет ее последним злодеянием!
— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — спокойно ответил Фелтон, — и я не знаю, о ком вы говорите, милорд. Я убил герцога Бекингема за то, что он дважды отклонил вашу просьбу произвести меня в чин капитана. Я наказал его за несправедливость, вот и все.
Винтер, ошеломленный, смотрел на солдат, взявших Фелтона, и поражался подобной бесчувственности.
Одна только мысль омрачала спокойное лицо Фелтона. Когда к нему доносился какой-нибудь шум, наивному пуританину казалось, что он слышит шаги и голос миледи, которая явилась кинуться в его объятия, признать себя виновной и погибнуть вместе с ним.
Вдруг он вздрогнул и устремил взор на какую-то точку в море, которое во всю ширь открывалось перед ним с террасы, где он находился.
Орлиным взором моряка он разглядел то, что другой человек принял бы на таком расстоянии за покачивающуюся на волнах чайку, — парус шхуны, отплывавшей к берегам Франции.
Он побледнел, схватился рукой за сердце, которое готово было разорваться, и понял все предательство миледи.
— Прошу вас о последней милости, милорд! — обратился он к барону.
— О какой! — спросил лорд Винтер.
— Скажите, который час?
Барон вынул часы.
— Без десяти минут девять, — ответил он.
Миледи на полтора часа ускорила свой отъезд; как только она услышала пушечный выстрел, возвестивший роковое событие, она приказала сняться с якоря.
Судно плыло под ясным небом, на большом расстоянии от берега.
— Так угодно было Богу, — сказал Фелтон с покорностью фанатика, не в силах, однако, отвести глаза от крохотного суденышка, на палубе которого ему чудился белый призрак той, для кого ему предстояло пожертвовать жизнью.
Лорд Винтер проследил за взглядом Фелтона, перевел вопрошающий взор на его страдальческое лицо и все понял.
— Сначала ты один понесешь наказание, негодяй, — сказал он Фелтону, который, неотступно глядя на море, покорно подчинялся уводившим его солдатам, — но, клянусь памятью моего брата, которого я горячо любил, твоей сообщнице не удастся спастись!
Фелтон опустил голову и не проронил ни слова.
А лорд Винтер сбежал с лестницы и поспешил в гавань.
XXX
ВО ФРАНЦИИ
Когда английский король Карл I узнал о смерти Бекингема, его первым и самым большим опасением было, как бы эта страшная весть не лишила ларошельцев бодрости духа. Поэтому он старался, как рассказывает Ришелье в своих «Мемуарах», скрывать ее от них возможно дольше. Он приказал запереть все гавани своего государства и тщательно следить за тем, чтобы ни один корабль не вышел в море до отплытия армии, которую снаряжал Бекингем и за отправкой которой после его смерти король сам взялся надзирать.
Он довел строгость этого запрета до того, что даже задержал в Англии датских послов, которые уже откланялись ему, и голландского посла, который должен был доставить в Флиссинген ост-индские корабли, возвращенные Карлом I Соединенным Нидерландам.
Но, так как он позаботился отдать этот приказ только через пять часов после печального события, то есть в два часа дня, два корабля успели выйти из гавани. Один, как мы знаем, увозил миледи, которая уже догадывалась о том, что произошло, и еще больше уверилась в своем предположении, увидев, что на мачте адмиральского корабля поднят черный флаг. Что касается второго корабля, мы расскажем после, кто на нем находился и каким образом он отплыл.
За это время, впрочем, в лагере под Ла-Рошелью не случилось ничего нового; только король, очень скучавший, как всегда, а в лагере, пожалуй, еще больше, чем в других местах, решил уехать инкогнито в Сен-Жермен— провести там праздник святого Людовика и попросил кардинала снарядить ему конвой всего из двадцати мушкетеров. Кардинал, которому иногда передавалась скука короля, с большим удовольствием предоставил этот отпуск своему царственному помощнику, обещавшему вернуться к 15 сентября.
Господин де Тревиль, уведомленный его высокопреосвященством, собрался в дорогу и, зная, что его друзья, по неизвестной ему причине, испытывают сильное желание и даже настоятельную потребность вернуться в Париж, разумеется, включил их в конвой короля.
Четверо молодых людей узнали эту новость через четверть часа после г-на де Тревиля, так как они были первыми, кого он осведомил о ней. Вот когда д’Артаньян особенно оценил милость, которую оказал ему кардинал, наконец-то позволив перейти в мушкетеры! Если бы не это обстоятельство, д’Артаньяну пришлось бы остаться в лагере, а его товарищи уехали бы без него.
Нечего и говорить, что их побуждала вернуться в Париж мысль о той опасности, которая угрожала г-же Бонасье при встрече в Бетюнском монастыре с ее смертельным врагом — миледи. Поэтому, как мы уже сказали, Арамис немедленно написал той самой турской белошвейке, у которой были такие влиятельные знакомства, чтобы она испросила у королевы разрешения для г-жи Бонасье выйти из монастыря и удалиться в Лотарингию или Бельгию. Ответ не заставил себя долго ждать, и через девять-десять дней Арамис получил следующее письмо:
«Любезный кузен!
Вот Вам разрешение моей сестры взять нашу юную служанку из Бетюнского монастыря, воздух которого, по Вашему мнению, вреден для нее. Моя сестра с большим удовольствием посылает Вам свое разрешение, так как она очень любит эту славную девушку и надеется в случае надобности быть ей полезной и в дальнейшем.
Целую Вас.
Аглая Мишон».
К этому письму было приложено разрешение, составленное в следующих выражениях:
«Настоятельнице Бетюнского монастыря надлежит передать на попечение того лица, которое вручит ей это письмо, послушницу, поступившую к ней в монастырь по моей рекомендации и находящуюся под моим покровительством.
В Лувре, 10 августа 1628 года.
Анна».
Можно себе представить, какую пищу веселому остроумию молодых людей давали эти родственные отношения Арамиса с белошвейкой, называвшей королеву своей сестрой! Но Арамис, два-три раза густо покраснев в ответ на грубоватые шутки Портоса, попросил своих друзей впредь не возвращаться к этой теме и заявил, что, если они скажут ему по этому поводу хоть одно слово, он больше не прибегнет в такого рода делах к посредничеству своей кузины.
Поэтому о белошвейке больше не упоминалось в разговорах четырех мушкетеров, которые к тому же добились того, чего хотели: получили разрешение взять г-жу Бонасье из Бетюнского монастыря кармелиток. Правда, от этого разрешения им было мало пользы, пока они находились в лагере под Ла-Рошелью, иначе говоря — на другом конце Франции. А потому д’Артаньян уже собирался откровенно признаться г-ну де Тревилю, для чего ему необходимо уехать, и попросить у него отпуск, как вдруг г-н де Тревиль объявил ему и его трем товарищам, что король едет в Париж с конвоем из двадцати мушкетеров и что они назначены в число конвойных.
Друзья очень обрадовались. Они послали слуг вперед с багажом и наутро выехали сами.
Кардинал проводил его величество от Сюржера де Мозе, и там король и его министр простились с взаимными изъявлениями дружеских чувств.
Желая приехать в Париж к двадцать третьему числу, король как можно быстрее продвигался вперед. Однако в поисках развлечений он время от времени останавливался для соколиной охоты, своей излюбленной забавы, к которой некогда пристрастил его герцог де Люин. Когда это случалось, шестнадцать мушкетеров из двадцати очень радовались такому веселому времяпрепровождению, а остальные четверо проклинали все на свете, в особенности д’Артаньян; у него постоянно звенело в ушах, что Портос объяснял следующим образом:
— Как мне сказала одна очень знатная дама, это значит, что о вас где-то вспоминают.
Наконец в ночь на двадцать третье число конвой проехал Париж и добрался до места своего назначения. Король поблагодарил г-на де Тревиля и разрешил ему поочередно увольнять конвойных в отпуск на четыре дня, с условием, чтобы никто из счастливцев, под страхом заключения в Бастилию, не показывался в публичных местах.
Первые четыре отпуска, как легко догадаться, были даны нашим четырем друзьям; более того, Атос выпросил у г-на де Тревиля шесть дней вместо четырех и присоединил к ним еще две ночи — мушкетеры уехали двадцать четвертого, в пять часов вечера, а г-н де Тревиль любезно пометил отпуск двадцать пятым числом.
— Ах, Боже мой, по-моему, мы причиняем себе много хлопот из-за пустяков! — сказал д’Артаньян, как известно никогда ни в чем не сомневавшийся. — В два дня, загнав двух-трех лошадей — это мне нипочем, деньги у меня есть! — я доскачу до Бетюна, вручу настоятельнице письмо королевы и увезу мою милую не в Лотарингию и не в Бельгию, а в Париж, где она будет лучше укрыта, особенно пока кардинал будет стоять под Ла-Рошелью. А когда мы вернемся из похода, тут уж мы добьемся от королевы — отчасти пользуясь покровительством ее кузины, отчасти за оказанные нами услуги — всего, чего захотим. Оставайтесь здесь, не тратьте сил понапрасну! Меня и Планше вполне хватит для такого простого предприятия.
На это Атос спокойно ответил:
— У нас тоже есть деньги — я еще не пропил всей своей доли, полученной за перстень, а Портос и Арамис еще не всю ее проели. Стало быть, мы так же легко можем загнать четырех лошадей, как и одну. Но не забывайте, д’Артаньян… — прибавил он таким мрачным голосом, что юноша невольно вздрогнул, — не забывайте, что Бетюн — тот самый город, где кардинал назначил свидание женщине, которая повсюду, где бы она ни появлялась, приносит несчастье! Если бы вы имели дело только с четырьмя мужчинами, д’Артаньян, я отпустил бы вас одного. Вы будете иметь дело с этой женщиной — так поедем же вчетвером, и дай Бог, чтобы всех нас, да еще с четырьмя слугами в придачу, оказалось достаточно!
— Вы меня пугаете, Атос! — вскричал д’Артаньян. — Да чего же вы опасаетесь, черт возьми?
— Всего! — ответил Атос.
Д’Артаньян внимательно поглядел на своих товарищей, лица которых, как и лицо Атоса, выражали глубокую тревогу; не промолвив ни слова, все пришпорили коней и продолжали свой путь.
Двадцать пятого числа под вечер, когда они въехали в Аррас и д’Артаньян спешился у «Золотой бороны», чтобы выпить стакан вина в этой гостинице, какой-то всадник выехал с почтового двора, где он переменил лошадь, и на свежем скакуне галопом помчался по дороге в Париж.
В ту минуту, как он выезжал из ворот на улицу, ветром распахнуло плащ, в который он был закутан, хотя дело происходило в августе, и чуть не снесло с него шляпу, но путник вовремя удержал ее рукой, поймав уже на лету, и проворно надвинул себе на глаза.
Д’Артаньян, пристально смотревший на этого человека, отчаянно побледнел и выронил из рук стакан.
— Что с вами, сударь? — встревожился Планше. — Эй, господа, бегите на помощь, господину моему худо!
Трое друзей подбежали и увидели, что д’Артаньян и не думал падать в обморок, а кинулся к своему коню. Они преградили ему дорогу.
— Куда ты, черт побери, летишь сломя голову? — крикнул Атос.
— Это он! — вскричал д’Артаньян. — Это он! Дайте мне его догнать!
— Да кто «он»? — спросил Атос.
— Он, этот человек!
— Какой человек?
— Тот проклятый человек — мой злой гений, который попадается мне навстречу каждый раз, когда угрожает какое-нибудь несчастье! Тот, кто сопровождал эту ужасную женщину, когда я ее в первый раз встретил, тот, кого я искал, когда вызвал на дуэль нашего друга Атоса, кого я видел утром того самого дня, когда похитили госпожу Бонасье! Я его разглядел, это он! Я узнал его, когда ветер распахнул его плащ.
— Черт возьми… — задумчиво проговорил Атос.
— На коней, господа, на коней! Поскачем за ним, и мы его догоним.
— Мой милый, примите во внимание, — удержал его Арамис, — что он едет в сторону, противоположную той, куда мы направляемся; что у него свежая лошадь, а наши устали, и, следовательно, мы их загоним, даже без всякой надежды настичь его. Оставим мужчину, д’Артаньян, спасем женщину!
— Эй, сударь! — закричал конюх, выбегая из ворот и кидаясь вслед незнакомцу. — Эй, сударь! Вот бумажка, которая выпала из вашей шляпы… Эй, сударь! Эй!
— Друг мой, — остановил его д’Артаньян, — хочешь полпистоля за эту бумажку?
— Извольте, сударь, с большим удовольствием! Вот она!
Конюх, в восторге от удачной сделки, вернулся на почтовый двор, а д’Артаньян развернул листок бумаги.
— Что там? — спросили обступившие его друзья.
— Всего одно слово! — ответил д’Артаньян.
— Да, — подтвердил Арамис, — но это слово — название города или деревни.
— «Армантьер», — прочитал Портос. — Армантьер… Не слыхал такого места.
— И это название города или деревни написано ее рукой! — заметил Атос.
— Если так, спрячем хорошенько эту бумажку—
может быть, я не зря отдал последние полпистоля, — заключил д’Артаньян. — На коней, друзья, на коней!
И четверо товарищей пустились вскачь по дороге в Бетюн.
