Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт (Главы I–XXX) Чарльз Диккенс

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

ГЛАВА XVI
О чем все время говорили волны

Поль больше не вставал со своей постельки. Он лежал очень спокойно, прислушиваясь к шуму на улице, мало заботясь о том, как идет время, но следя за ним и следя за всем вокруг пристальным взглядом.

Когда солнечные лучи врывались в его комнату сквозь шелестящие шторы и струились по противоположной стене, как золотая вода, он знал, что близится вечер и что небо багряное и прекрасное. Когда отблески угасали и, поднимаясь по стене, прокрадывались сумерки, он следил, как они сгущаются, сгущаются, сгущаются в ночь. Тогда он думал о том, как усеяны фонарями длинные улицы и как светят вверху тихие звезды. Мысль его отличалась странной склонностью обращаться к реке, которая, насколько было ему известно, протекала через великий город; и теперь он думал о том, сколь она черна и какой кажется глубокой, отражая сонмы звезд, а больше всего — о том, как неуклонно катит она свои воды навстречу океану.

По мере того как надвигалась ночь и шаги на улице раздавались так редко, что он мог расслышать их приближение, считать их, когда они замедлялись, и следить, как они теряются вдалеке, он лежал и глядел на многоцветное кольцо вокруг свечи и терпеливо ждал дня. Только быстрая и стремительная река вызывала у него беспокойство. Иной раз он чувствовал, что должен попытаться остановить ее — удержать своими детскими ручонками или преградить ей путь плотиной из песка, — и когда он видел, что она надвигается, неодолимая, он вскрикивал. Но достаточно было Флоренс, которая всегда находилась около него, сказать одно слово, чтобы он пришел в себя; и, прислонив свою бедную головку к ее груди, он рассказывал Флой о своем сновидении и улыбался.

Когда начинал загораться день, он ждал солнца, и когда яркий его свет начинал искриться в комнате, он представлял себе — нет, не представлял! он видел — высокие колокольни, вздымающиеся к утреннему небу, город, оживающий, пробуждающийся, вновь вступающий в жизнь, реку, сверкающую и катящую свои волны (но катящуюся все с тою же быстротой), и поля, освеженные росою. Знакомые звуки и крики начинали постепенно раздаваться на улице; слуги в доме просыпались и принимались за работу; чьи-то лица заглядывали в комнату, и тихие голоса спрашивали ухаживающих за ним, как он себя чувствует. Поль всегда отвечал сам:

— Мне лучше. Мне гораздо лучше, благодарю вас! Передайте это папе!

Постепенно он уставал от сутолоки дня, от шума экипажей, подвод и людей, сновавших взад и вперед, и засыпал, или его снова начинала тревожить беспокойная мысль — мальчик вряд ли мог сказать, было то во сне или наяву, мысль об этой стремительной реке.

— Ах, неужели она никогда не остановится, Флой? — иной раз спрашивал он. — Мне кажется, она меня уносит.

Но Флой всегда умела уговорить его и успокоить; и ежедневно он испытывал радость, заставляя ее опустить голову на его подушку и отдохнуть.

— Ты всегда ухаживаешь за мной, Флой. Теперь дай мне поухаживать за тобой!

Его обкладывали подушками в углу кровати, и он сидел, откинувшись на них, в то время как она лежала возле него; часто наклонялся, чтобы поцеловать ее, и шепотом говорил тем, кто находился с ними, что она устала и что она столько ночей не спит, сидя подле него.

Так постепенно угасал день, жаркий и светлый, и снова золотая вода струилась по стене.

Его навещали три важных доктора, — обычно они встречались внизу и вместе поднимались наверх, — и в комнате было так тихо, а Поль так пристально следил за ними (хотя он никогда и никого не спрашивал, о чем они говорят), что даже различал тиканье их часов. Но внимание его сосредоточивалось на сэре Паркере Пепсе, который всегда садился на край его кровати. Ибо Поль слышал, как говорили, давно-давно, что этот джентльмен был при его маме, когда она обвила руками Флоренс и умерла. И он не мог забыть об этом. Он любил его за это. Он его не боялся.

Люди вокруг него изменялись так же непонятно, как в тот первый вечер[68] в доме доктора Блимбера, — все, кроме Флоренс; Флоренс никогда не менялась; а тот, кто был сэром Паркером Пенсом, превращался затем в отца, который сидел, подпирая голову рукою. Старая миссис Пипчин, дремлющая в кресле, часто превращалась в мисс Токс или тетку; и Поль довольствовался тем, что снова закрывал глаза и спокойно ждал, что последует дальше. Но эта фигура, подпиравшая голову рукою, возвращалась так часто, оставалась так долго, сидела так неподвижно и торжественно, ни с кем не заговаривая — с нею тоже не заговаривали, — и редко поднимая лицо, что Поль устало начал размышлять о том, существует ли она на самом деле, и когда видел ее, сидящую здесь ночью, ему становилось страшно.

— Флой! — сказал он. — Что это?

— Где, дорогой?

— Там! В ногах кровати.

— Там никого нет, кроме папы!

Фигура подняла голову, встала и, подойдя к кровати, произнесла:

— Родной мой! Разве ты не узнаешь меня?

Поль посмотрел ей в лицо и подумал: неужели это его отец? Но лицо, такое изменившееся, на его взгляд, сморщилось, словно от боли, и не успел он протянуть руки, чтобы обхватить его и привлечь к себе, как фигура быстро отошла от кровати и скрылась в дверях.

Поль с трепещущим сердцем взглянул на Флоренс; он понял, что она хочет сказать, и остановил ее, прижавшись лицом к ее губам. Заметив следующий раз эту фигуру, сидящую в ногах кровати, он окликнул ее.

— Не горюйте обо мне, милый папа! Право же, мне совсем хорошо!

Когда отец подошел и наклонился к нему, — он это сделал быстро и порывисто, — Поль обнял его за шею и повторил эти слова несколько раз и очень серьезно; и с тех пор, когда бы Поль ни видел его у себя в комнате, было это днем или ночью, — он всегда восклицал: «Не горюйте обо мне! Право же, мне совсем хорошо!» Вот тогда-то он и начал говорить по утрам, что ему гораздо лучше и чтобы это передали отцу.

Сколько раз золотая вода струилась по стене, сколько ночей темная, темная река, невзирая на него, катила свои воды к океану, Поль не считал, не пытался узнать. Если бы доброта всех окружающих или его ощущение этой доброты могли стать еще больше, то пришлось бы допустить, что они становились добрее, а он — признательнее с каждым днем; но много или мало дней прошло — казалось теперь неважным кроткому мальчику.

Однажды ночью он размышлял о матери и ее портрете в гостиной внизу и подумал, что, должно быть, она любила Флоренс больше, чем отец, если держала ее в своих объятиях, когда почувствовала, что умирает, ибо даже у него, ее брата, который так горячо ее любил, не могло быть более сильного желания. И тут у него возник вопрос, видел ли он когда-нибудь свою мать, потому что он не мог припомнить, отвечали они ему на это «да» или «нет», — река текла так быстро и затуманивала ему голову.

— Флой, видел ли я когда-нибудь маму?

— Нет, дорогой; почему ты об этом спрашиваешь?

— Неужели я никогда не видел какого-то лица, ласкового, точно у мамы, склонявшегося надо мною, когда я был маленьким, Флой?

Он спрашивает недоверчиво, как будто перед ним рисовался чей-то образ.

— Видел, дорогой!

— Чье же, Флой?

— Твоей старой кормилицы. Часто.

— А где моя старая кормилица? — спросил Поль. — Она тоже умерла? Флой, мы все умерли, кроме тебя?

Было какое-то смятение в комнате, продолжавшееся секунду, — быть может, дольше, но вряд ли, — потом все снова стихло; и Флоренс, без кровинки в — лице, но улыбающаяся, поддерживала рукою его голову. Рука ее сильно дрожала.

— Пожалуйста, покажи мне эту старую кормилицу, Флой!

— Ее здесь нет, милый. Она придет завтра.

— Спасибо, Флой.

С этими словами Поль закрыл глаза и заснул. Когда он проснулся, солнце стояло высоко, и день был ясный и теплый. Он полежал немного, глядя на окна, которые были открыты, и на занавески, шелестевшие и развевавшиеся на ветру; потом он сказал:

— Флой, это уже «завтра»? Она пришла?

Кажется, кто-то пошел за ней. Быть может, это была Сьюзен. Полю почудилось, когда он снова закрыл глаза, будто Сьюзен сказала ему, что скоро вернется; но он не открыл их, чтобы посмотреть. Она сдержала слово — быть может, она и не уходила, — но первое, что он услышал вслед за этим, были шаги на лестнице, и тогда Поль проснулся и сел, выпрямившись, в постели. Теперь он видел всех около себя. Их больше не окутывал серый туман, какой бывал иногда по ночам. Он узнал их всех и назвал по именам.

— А это кто? Это моя старая кормилица? — спросил мальчик, глядя с сияющей улыбкой на входившую женщину.

Да. Больше никто из чужих людей не стал бы проливать слезы при виде его и называть его дорогим ее мальчиком, миленьким ее мальчиком, ее бедным, родным, измученным ребенком. Никакая другая женщина не стала бы опускаться на колени возле его кровати, брать его исхудалую ручку и прижимать к губам и к груди, как человек, имеющий какое-то право ласкать ее. Никакая другая женщина не могла бы так забыть обо всех, кроме него и Флой, и исполниться такой нежности и жалости.

— Флой! У нее милое, доброе лицо! — сказал Поль. — Я рад, что снова его вижу. Не уходи, старая кормилица. Останься со мною!

Все чувства его были обострены; и он услышал имя, которое знал.

— Кто это сказал «Уолтер»? — спросил он, оглядываясь. — Кто-то сказал «Уолтер». Он здесь? Мне бы очень хотелось его увидеть.

Никто не ответил сразу; но через мгновение отец сказал Сьюзен:

— В таком случае верните его. Пусть поднимется сюда!

Немного погодя — тем временем Поль, улыбаясь, смотрел с любопытством и удивлением на свою кормилицу и видел, что она не забыла Флой, — Уолтера ввели в комнату. Его открытое лицо, непринужденные манеры и веселые глаза всегда привлекали к нему Поля; увидев его, Поль протянул руку и сказал:

— Прощайте!

— Прощайте, дитя мое? — воскликнула миссис Пипчин, поспешив к изголовью кровати. — Почему «прощайте»?

Секунду Поль смотрел на нее с задумчивым видом, с каким так часто разглядывал ее из своего уголка у камина.

— О да, — спокойно сказал он, — прощайте! Уолтер, дорогой, прощайте! Он повернул голову в ту сторону, где стоял Уолтер, и снова протянул руку. Где папа?

Он почувствовал дыхание отца на своей щеке, прежде чем успел произнести эти слова.

— Не забывайте Уолтера, дорогой папа, — прошептал он, глядя ему в лицо. — Не забывайте Уолтера. Я любил Уолтера!

Слабая ручка взмахнула, как будто крикнула Уолтеру еще раз «прощайте!».

— Теперь положите меня, — сказал он, — и подойди, Флой, ко мне поближе и дай мне посмотреть на тебя!

Сестра и брат обвили друг друга руками, и золотой свет потоком ворвался в комнату и упал на них, слившихся в объятии.

— Как быстро течет река мимо зеленых берегов и камышей, Флой! Но она очень недалеко от моря. Я слышу говор волн! Они все время так говорили.

Потом он сказал ей, что его убаюкивает скольжение лодки по реке. Какие зеленые теперь берега, какие яркие цветы на них и как высок камыш! Теперь лодка вышла в море, но плавно подвигается вперед. А вот теперь перед ним берег. Кто это стоит на берегу?..

Он сложил ручки, как складывал, бывало, на молитве. Но он не отнял рук, было видно, как он соединил их у нее на шее.

— Мама похожа на тебя, Флой. Я ее знаю в лицо! Но скажи им, что гравюра на лестнице в школе не такая божественная. Сияние вокруг этой головы освещает мне путь!

И снова на стене золотая рябь, а в комнате все недвижимо. Древний закон сей пришел с нашим первым одеянием и будет нерушим, пока род человеческий не пройдет своего пути и необъятный небосвод не свернется, как свиток. Древний закон сей — Смерть!

О, возблагодарим бога все те, кто видит ее, за другой еще более древний закон — Бессмертье! И не смотрите на нас, ангелы маленьких детей, безучастно, когда быстрая река уносит нас к океану!

ГЛАВА XVII
Капитану Катлю удается кое-что устроить для молодых людей

Капитан Катль, применяя тот изумительный талант к составлению таинственных и непостижимых проектов, которым он искренне считал себя наделенным от природы (что вообще свойственно людям безмятежно простодушным), отправился в это знаменательное воскресенье к мистеру Домби, всю дорогу подмигивал, давая тем исход своей чрезмерной проницательности, и предстал в своих ослепительных сапогах пред очи Таулинсона. С глубоким огорчением услышав от этого индивидуума о надвигающемся несчастье, капитан Катль со свойственной ему деликатностью поспешил удалиться в смущении, оставив только букет в знак своего участия, поручив передать почтительный привет всему семейству и выразив при этом надежду, что при создавшихся обстоятельствах они будут держаться носом против ветра, и дружески намекнул, что «заглянет еще раз» завтра.

О привете капитана никто так и не услышал. Букет капитана, пролежав всю ночь в холле, был выброшен утром в мусорное ведро; а хитроумный план капитана, застигнутый крушением более высоких надежд и более величественных замыслов, был окончательно расстроен. Так, когда лавина сметает лес в горах, побеги и кусты претерпевают ту же участь, что и деревья, и все погибают вместе.

Когда Уолтер в этот воскресный вечер вернулся домой после длинной своей прогулки и памятного ее завершения, он сначала был слишком поглощен известием, которое должен был сообщить, и чувствами, какие, естественно, пробудила в нем сцена, им виденная, и не заметил, что дядя, по-видимому, не знает той новости, которую капитан взялся объявить, а капитан подает сигналы своим крючком, предлагая ему не касаться этой темы. Впрочем, сигналы капитана трудно было понять, как бы внимательно в них ни всматриваться; ибо подобно тем китайским мудрецам, о которых говорят, будто они во время беседы пишут в воздухе какие-то ученые слова, совершенно неудобопроизносимые, капитан чертил такие зигзаги и росчерки, что не посвященный в его тайну никак не мог бы их уразуметь.

Однако капитан Катль, узнав о случившемся, отказался от этих попыток, видя, как мало остается теперь шансов на непринужденную беседу с мистером Домби до отъезда Уолтера. Но признавшись самому себе с видом разочарованным и огорченным, что Соль Джилс должен быть предупрежден, а Уолтер должен ехать, — принимая положение в данный момент таким, каково оно есть, и отнюдь не изменившимся к лучшему, ибо мудрого вмешательства своевременно не последовало, — капитан по-прежнему был непоколебимо уверен в том, что он, Нэд Катль, — самый подходящий человек для мистера Домби; им нужно только встретиться, и будущее Уолтера обеспечено. Ибо капитан не мог забыть о том, как прекрасно сошлись они с мистером Домби в Брайтоне; с какою деликатностью каждый из них вставлял нужное слово; как хорошо поняли они друг друга и как он, Нэд Катль, в трудную минуту жизни указал на необходимость этой встречи и привел свидание к желанным результатам. На этом основании капитан успокаивал себя мыслью, что хотя Нэду Катлю под давлением обстоятельств в настоящее время «держаться крепче» почти бесполезно, однако Нэд в подходящий миг поднимет паруса и одержит полную победу.

Под влиянием этого невинного заблуждения капитан Катль начал даже обсуждать мысленно вопрос о том — в это время он сидел, глядя на Уолтера, и, уронив слезу на воротничок, слушал его рассказ, — не будет ли тонко и политично при встрече с мистером Домби лично передать ему приглашение зайти и отведать у капитана баранины на Бриг-Плейс в любой день, какой тот назначит, и за стаканом вина повести речь о видах на будущее юного Уолтера. Но неуравновешенный характер миссис Мак-Стинджер и опасение, что она во время этой беседы раскинет лагерь в коридоре и оттуда произнесет какую-нибудь проповедь нелестного содержания, подействовали, как узда, на мечты гостеприимного капитана и лишили его охоты предаваться им.

Одно обстоятельство капитан вполне уяснил себе, — пока Уолтер, задумчиво сидя за обедом и не прикасаясь к еде, размышлял о случившемся, — а именно: хотя сам Уолтер по скромности своей, быть может, этого и не понимает, но он является, так сказать, членом семейства мистера Домби. Он лично связан с событием, которое так трогательно описал; о нем вспомнили, назвав по имени, и позаботились о его судьбе в тот самый день; и, стало быть, судьба его должна представлять особый интерес для его хозяина. Если у капитана и были какие-нибудь тайные сомнения касательно его собственных выводов, он нимало не сомневался в том, что выводы эти укрепят спокойствие духа мастера судовых инструментов. Поэтому он воспользовался столь благоприятным моментом и преподнес своему старому другу известие о Вест-Индии, как пример удивительного повышения по службе, заявив, что он, со своей стороны, охотно поставил бы сто тысяч фунтов (если бы они у него были) за успех Уолтера в будущем и не сомневается в том, что такое помещение капитала принесло бы большую выгоду.

Соломон Джилс сначала был оглушен этим сообщением, обрушившимся на маленькую заднюю гостиную подобно удару молнии, и неистово ворошил угли в камине. Но капитан развернул перед затуманенными его глазами такие блестящие перспективы, столь таинственно намекнул на виттингтоновские последствия, такое значение придал только что услышанному рассказу Уолтера и с таким доверием ссылался на него, как на доказательство в пользу своих предсказаний и великий шаг к осуществлению романтической легенды о красотке Пэг, что сбил с толку старика. Уолтер в свою очередь притворился таким обнадеженным и бодрым, столь уверенным в скором возвращении своем домой и, поддерживая капитана, так выразительно покачивал головой и потирал руки, что Соломон, взглянув сначала на него, а потом на капитана Катля, стал подумывать о том, не следует ли ему ликовать.

— Но я, видите ли, отстал от века, — сказал он в свое оправдание, нервно проводя рукой сверху вниз по ряду блестящих пуговиц на своем сюртуке, а затем снизу вверх, словно это были четки, которые он перебирал. — И я бы предпочел, чтобы мой милый мальчик остался здесь. Должно быть, это старомодное желание. Он всегда любил море. Он… — и старик пытливо посмотрел на Уолтера, — он рад, что едет.

— Дядя Соль! — быстро сказал Уолтер. — Раз вы так говорите, я не поеду. Да, капитан Катль, я не поеду! Если дядя думает, что я могу радоваться разлуке с ним, хотя бы мне предстояло стать губернатором всех островов в Вест-Индии, этого достаточно. Я не сдвинусь с места.

— Уольр, мой мальчик, — сказал капитан, — спокойствие! Соль Джилс, обратите внимание на вашего племянника!

Проследив взглядом за величественным мановением капитанского крючка, старик посмотрел на Уолтера.

— Имеется некое судно, — сказал капитан, наслаждаясь аллегорией, на крыльях которой воспарил, — и ему предстоит пуститься в некое путешествие. Какое имя неизгладимо начертано на этом судне? Гэй? Или, — продолжал капитан, возвысив голос и как бы предлагая обратить внимание на этот пункт, — или Джилс?

— Нэд, — сказал старик, привлекая к себе Уолтера и нежно беря его под руку, — я знаю. Знаю. Конечно, я знаю, что Уоли всегда думает обо мне больше, чем о себе. Вот что у меня на уме. Если я говорю — он рад поездке, это значит — я надеюсь, что он рад. Понятно? Послушайте, Нэд, и ты также, Уоли, дорогой мой, для меня это ново и неожиданно; боюсь, всему причиной то, что я беден и отстал от века. Скажите же мне, для него это действительно большая удача? — продолжал старик, тревожно переводя взгляд с одного на другого. — Всерьез и на самом деле? Так ли это? Я могу примириться с чем угодно, если это к выгоде Уоли, но не хочу, чтобы Уоли поступал во вред себе ради меня или скрывал что-нибудь от меня, Нэд Катль! — сказал старик, глядя в упор на капитана, к явному смущению сего дипломата. — Честную ли игру ведете вы со своим старым другом? Говорите, Нэд Катль. Быть может, что-то за этим скрывается? Следует ли ему ехать? Откуда вы это знаете и почему?

Так как сейчас шло соревнование в любви и самоотречении, Уолтер, к успокоению капитана, вмешался, достигнув некоторых результатов; вдвоем, говоря без умолку, они более или менее примирили старого Соля Джилса с этим проектом, или, вернее, до того сбили его с толку, что все, даже мучительная разлука, рисовалось ему в тумане.

У него оставалось мало времени об этом думать, ибо на следующий же день Уолтер получил от мистера Каркера, заведующего, распоряжение об отъезде и экипировке, а также узнал, что «Сын и наследник» отплывает через две недели или, быть может, на один-два дня позже. В суете, вызванной приготовлениями, которую Уолтер умышленно старался раздуть, старик потерял последнее самообладание; день отъезда быстро приближался.

Капитан, который не переставал знакомиться со всем происходящим, ежедневно наводя справки у Уолтера, убедился, что дни, остающиеся до отъезда, проходят, тогда как не представляется случая — и вряд ли таковой представится — выяснить положение дел. Вот тогда-то, после долгого обсуждения этого факта и после долгих размышлений о неблагоприятном стечении обстоятельств, капитану пришла в голову блестящая мысль. Что, если он нанесет визит мистеру Каркеру и от него постарается узнать, с какого борта берег?

Капитану Катлю чрезвычайно понравилась эта мысль. Она осенила его в минуту вдохновения, когда он после завтрака курил первую трубку у себя на Бриг-Плейс, и была достойна табака. Да, это успокоит его совесть, которая отличалась чуткостью и была слегка смущена тем, что доверил ему Уолтер и что сказал Соль Джилс; это будет умный и ловкий ход во имя дружбы. Он старательно испытает мистера Каркера и выскажется более или менее откровенно, только когда уяснит себе характер этого джентльмена и удостоверится, поладили они или нет.

Итак, не опасаясь встретить Уолтера (который, как было ему известно, укладывался дома), капитан Катль снова надел полусапоги и, заколов галстук траурной булавкой, предпринял вторую экспедицию. На этот раз он не покупал букета для подношения, потому что отправлялся в контору; но он продел в петлицу маленький подсолнечник, дабы приятный аромат деревни исходил от его особы, и с этим подсолнечником, сучковатой палкой и глянцевитой шляпой отбыл в контору Домби и Сына. Осушив в ближайшей таверне стакан теплого грога, — а это помогало собраться с мыслями, — капитан промчался по двору, чтобы не рассеялось благотворное действие рома, и внезапно предстал перед мистером Перчем.

— Приятель, — внушительным тоном сказал капитан, — одного из твоих начальников зовут Каркер.

Мистер Перч с этим согласился; но по долгу службы дал ему понять, что все его начальники заняты и вряд ли когда-нибудь освободятся.

— Послушай, приятель, — сказал ему на ухо капитан, — меня зовут капитан Катль.

Капитан хотел потихоньку притянуть к себе Перча крючком, но мистер Перч ускользнул — не столько преднамеренно, сколько потому что вздрогнул при мысли о том, как подобное оружие, будь оно неожиданно показано миссис Перч, могло бы в теперешнем ее положении погубить надежды этой леди.

— Если ты будешь так любезен и доложишь при первой возможности, что пришел капитан Катль, — сказал капитан, — я подожду.

С этими словами капитан уселся на подставку мистера Перча и, вынув носовой платок из тульи глянцевитой шляпы, которую он зажал между колен (не причиняя ущерба ее фасону, ибо никто не мог бы ее согнуть), старательно вытер голову и как будто почувствовал себя освежившимся. Вслед за этим он пригладил крючком волосы и с безмятежным видом сидел, осматривая контору и созерцая клерков.

Хладнокровие капитана было столь невозмутимо, а сам он казался таким таинственным существом, что Перч, рассыльный, был устрашен.

— Как, говорите вы, ваше имя? — спросил мистер Перч, наклоняясь над своей подставкой, занятой капитаном.

— Капитан, — раздался густой хриплый шепот. — Ну? — сказал мистер Перч, качнув головой.

— Катль.

— О! — сказал тем же тоном мистер Перч, ибо он расслышал и теперь ничего не мог поделать; дипломатия капитана была неотразима. — Пойду посмотрю, не освободился ли он сейчас. Не знаю. Быть может, и освободился на минутку.

— Да, да, приятель, я не задержу его дольше, чем на минуту, — сказал капитан, кивая со всем достоинством, на какое был способен.

Перч вскоре вернулся и сказал:

— Не угодно ли капитану Катлю пройти?

Мистер Каркер-заведующий, стоя на коврике перед холодным камином, который был украшен фестонами из оберточной бумаги, посмотрел на вошедшего капитана не слишком ободряющим взглядом.

— Мистер Каркер? — сказал капитан Катль.

— Полагаю, что так, — сказал мистер Каркер, показывая все зубы.

Капитану понравилось, что тот отвечает с улыбкой; это было приятно.

— Видите ли, — начал капитан, медленно обведя глазами комнату и увидев ровно столько, сколько позволял ему воротничок, — я, стало быть, моряк, мистер Каркер, а молодой Уольр, который значится у вас тут в списках, мне почти что сын.

— Уолтер Гэй? — спросил мистер Каркер, снова обнажая все зубы.

— Уольр Гэй, он самый, — ответил капитан, — правильно!

В голосе капитана слышалась горячая похвала сообразительности мистера Каркера.

— Я близкий друг его и его дяди, — сказал капитан. — Быть может, вам случалось слышать от главного вашего начальника мое имя? Капитан Катль.

— Нет! — сказал мистер Каркер, еще откровеннее обнажая зубы.

— Так вот, — продолжал капитан, — я имею удовольствие быть знакомым с ним. Я навестил его на Суссекском побережье вместе с моим молодым другом Уольром, когда… короче говоря, когда понадобилось заключить маленькое соглашение. — Капитан кивнул головой с видом беззаботным, непринужденным и в то же время многозначительным. — Полагаю, вы припоминаете?

— Кажется, я имел честь, — сказал мистер Каркер, — улаживать это дело.

— Верно! — отвечал капитан. — Правильно! Имели. Теперь я позволил себе смелость явиться сюда…

— Не угодно ли присесть? — улыбаясь, сказал мистер Каркер.

— Благодарю вас, — отвечал капитан, воспользовавшись приглашением. Пожалуй, легче вести разговор, когда сидишь. А вы не хотите присесть?

— Нет, благодарю вас, — отвечал заведующий, продолжая стоять — быть может, в силу зимней привычки — спиной к камину и глядя вниз на капитана так, словно в каждом зубе и в деснах у него было по глазу. — Вы позволили себе смелость, говорите вы, хотя, право же, никакой…

— Очень вам благодарен, приятель, — отозвался капитан. — Да, смелость прийти сюда по поводу моего друга Уольра. Соль Джилс, его дядя, — человек науки, и в науке он может считаться быстроходным судном, но искусным моряком я бы его, пожалуй, не назвал, и человеком практики — тоже. Уольр — мальчик с прекрасной оснасткой, но, надо сознаться, есть у него один изъян скромность. Ну-с, так вот какой вопрос я бы хотел вам предложить, продолжал капитан, понизив голос и переходя на конфиденциальное бурчание, дружеским образом, только между нами, и исключительно для моего осведомления, покуда ваш главный начальник немножко оправится, чтобы я мог подойти к нему борт о борт. Все ли здесь спокойно и благополучно и отправляется ли мой Уольр в плаванье с попутным ветром?

— А вы как думаете, капитан Катль? — отозвался Каркер, подбирая полы сюртука и утверждаясь в этой позиции. — Вы ведь человек практический: как думаете вы?

Проницательный и многозначительный взгляд капитана, когда он в ответ подмигнул, никакие слова изобразить не могут, кроме неудобопроизносимых китайских слов, ранее упомянутых.

— Послушайте! — сказал капитан, весьма обнадеженный. — Что вы скажете? Прав я или не прав?

После того как подмигивание капитана выразило столь многое, он, поощренный и подзадоренный вежливой улыбкой мистера Каркера, нашел, что все так подготовлено к обсуждению весьма важного вопроса, как будто он выражал свои чувства с величайшим красноречием.

— Правы, — сказал мистер Каркер, — у меня нет никаких сомнений.

— Стало быть, говорю я, он отправляется в плаванье при благоприятной погоде! — воскликнул капитан Катль. Мистер Каркер улыбнулся в знак согласия.

— Ветер попутный и дует вовсю, — продолжал капитан.

Мистер Каркер снова улыбнулся в знак согласия.

— Да, да! — сказал капитан Катль с великим облегчением и радостью. — Я сразу знал, какой взят курс. Я это говорил Уольру. Благодарю вас, благодарю вас.

— У Гэя блестящие перспективы, — заметил мистер Каркер, растягивая рот еще шире, — перед ним весь мир.

— Весь мир и жена, как гласит поговорка! — подхватил в восторге капитан.

На слове «жена» (которое он произнес без всякого умысла) капитан запнулся, снова подмигнул и, надев свою глянцевитую шляпу на набалдашник сучковатой палки, принялся вращать ее, искоса поглядывая на своего неизменно улыбающегося собеседника.

— Готов держать пари на четверть пинты старого ямайского рома, — сказал капитан, внимательно к нему присматриваясь, — что я знаю, чему вы улыбаетесь.

Мистер Каркер принял это к сведению и улыбнулся еще шире.

— Отсюда это не выйдет? — спросил капитан, ткнув сучковатой палкой в дверь, дабы убедиться, что она закрыта.

— Ни на дюйм! — сказал мистер Каркер.

— Вы думаете о прописном Ф, верно? — сказал капитан.

Мистер Каркер этого не отрицал.

— А как насчет Л, — сказал капитан, — или О? Мистер Каркер по-прежнему улыбался.

— Я опять-таки прав? — шепотом осведомился капитан; он был так обрадован, что алый ободок у него на лбу вздулся.

Так как мистер Каркер в ответ, улыбаясь по-прежнему, утвердительно закивал, капитан Катль встал и пожал ему руку, с жаром уверяя, что они взяли один и тот же курс, а что касается его (Катля), то он все время придерживался этого направления.

— Он познакомился с ней, — сказал капитан с той таинственностью и серьезностью, каких требовала эта тема, — необычным образом: вы-то, конечно, помните, как он нашел ее на улице, когда она была совсем малюткой, и с той поры он полюбил ее, а она его, как только могут любить двое таких ребят. Мы всегда говорили, Соль Джилс и я, что они созданы друг для друга.

Кошка, обезьяна, гиена или череп не могли бы показать капитану столько зубов сразу, сколько показал ему мистер Каркер за время их свидания.

— Все клонится к этому, — заметил счастливый капитан. — Как видите, направления ветра и течения совпадают. Подумайте, ведь он присутствовал там в тот день!

— Что весьма благоприятствует его надеждам, — сказал мистер Каркер.

— Подумайте, ведь он был взят в тот день на буксир! — продолжал капитан. — Что может пустить его теперь по воле волн?

— Ничто, — отвечал мистер Каркер.

— Вы опять-таки правы, — сказал капитан, пожимая ему руку. — Вот именно, ничто! Итак, спокойствие! Сын умер, прелестный малютка. Не так ли?

— Да, сын умер, — сказал покладистый Каркер.

— Скажите слово, и у вас будет другой сын, — произнес капитан. Племянник ученого дяди! Племянник Соля Джилса! Уольр! Уольр, который уже работает в вашей фирме. Тот, кто, — продолжал капитан, постепенно подбираясь к фразе, которую готовил для финального взрыва, — ежедневно приходит от Соля Джилса в вашу фирму и в ваши объятия.

Самодовольство капитана, легонько подталкивавшего локтем мистера Каркера после каждой из вышеупомянутых коротких фраз, не могло быть превзойдено ничем, кроме того восторга, с коим он откинулся на спинку стула и воззрился на Каркера, когда закончил эту блестящую речь, исполненную проницательности и пафоса; его широкий синий жилет вздымался, рождая такой шедевр; а нос ярко пламенел по той же причине.

— Прав ли я? — сказал капитан.

— Капитан Катль, — сказал мистер Каркер, на секунду странным образом сгибаясь в коленях, словно он падал и в то же время сразу подхватывал самого себя, — ваши рассуждения касательно Уолтера Гэя вполне и безусловно правильны. Полагаю, что мы беседуем конфиденциально.

— Клянусь честью! — вставил капитан. — Ни слова!

— Ни ему, ни кому бы то ни было? — продолжал заведующий.

Капитан Катль насупился и кивнул.

— Но исключительно для вашего успокоения и надлежащего руководства — и руководства, разумеется, — повторил мистер Каркер, — имея в виду дальнейшие ваши шаги.

— Право же, я вам весьма признателен, — сказал капитан, слушая с великим вниманием.

— Я говорю, не колеблясь, что это факт. Вы угадали возможные последствия.

— А что касается вашего главного начальника, — сказал капитан, — ну, что же, пусть наша встреча произойдет сама собой. Времени достаточно.

Мистер Каркер, растянув рот от уха до уха, повторил: «Времени достаточно». Причем он не произнес явственно этих слов, но любезно склонил голову и беззвучно пошевелил языком и губами.

— И так как теперь мне все известно… и это я всегда говорил… что Уольр идет навстречу своему счастью… — сказал капитан.

— Навстречу своему счастью, — повторил так же беззвучно мистер Каркер.

— И так как эта маленькая поездка Уольра входит, если можно выразиться, в круг его повседневных занятий и согласуется с его надеждами здесь… сказал капитан.

— С его надеждами здесь, — подтвердил мистер Каркер так же беззвучно, как и раньше.

— Ну вот, раз мне это известно, — продолжал капитан, — значит, спешить незачем, и я спокоен.

Так как мистер Каркер, оставаясь по-прежнему безгласным, снова утвердительно кивнул, капитан Катль укрепился в своем убеждении, что это один из приятнейших людей, каких ему когда-либо приходилось встречать, и даже сам мистер Домби не проиграет, если кое-что у него позаимствует. Поэтому капитан весьма сердечно еще раз протянул мистеру Каркеру свою огромную руку (цветом напоминающую старый пень) и угостил его таким рукопожатием, что на более нежной коже мистера Каркера остались оттиски трещин и морщин, коими была обильно разукрашена ладонь капитана.

— До свидания! — сказал капитан. — Я человек не многоречивый, но я вам очень благодарен за то, что вы были так любезны и откровенны. Вы меня простите, что я к вам вторгся? — добавил капитан.

— Ну, что вы! — ответил тот.

— Благодарю вас. Каюта моя невелика, — сказал капитан, снова возвращаясь, — но довольно уютна, и если вам в любой час дня случится быть около Бриг-Плейс, номер девятый, — быть может, вы запишете? — и подняться наверх, не обращая внимания на то, что вам скажет особа, которая откроет двери, я буду счастлив вас видеть.

После такого гостеприимного приглашения капитан, сказав: «Всего хорошего!» — вышел и закрыл дверь, оставив мистера Каркера все в той же позе у камина. В лукавом его взоре и настороженной позе, в его фальшивых губах, растянутых, но не улыбающихся, в его безупречном галстуке и бакенбардах, даже в том, как он молча проводил своей мягкой рукой по белоснежной манишке и гладко выбритому лицу, было что-то кошачье.

Не подозревавший ничего дурного капитан вышел, упоенный своим успехом, отчего даже фасон его широкого синего фрака изменился. «Держись крепче, Нэд! — сказал себе капитан. — Ну, дружище, сегодня тебе удалось кое-что состряпать для молодых людей».

На радостях и по случаю настоящей и будущей своей близости к фирме, капитан, выйдя в первую комнату конторы, не мог удержаться, чтобы не подразнить мистера Перча и не спросить его, думает ли он по-прежнему, что все заняты. Тем не менее, не желая огорчать человека, который исполнял свой долг, капитан шепнул ему на ухо, что, если тот не откажется от стакана грога и готов за ним следовать, он с радостью предложит ему таковой.

Прежде чем выйти на улицу, капитан, к немалому изумлению клерков, осмотрелся кругом с некоего центрального пункта и обозрел контору, как нечто нераздельно связанное с планом, в котором был близко заинтересован его молодой друг. Зарешеченная каморка кассира вызвала особое его восхищение; но, не желая показаться слишком мелочным, он ограничился одобрительным взглядом и, любезно отвесив клеркам общий поклон, в высшей степени учтивый и покровительственный, вышел во двор. К нему быстро присоединился мистер Перч, после чего он повел этого джентльмена в таверну и исполнил свое обещание, не теряя времени, ибо для Перча оно было дорого.

— Давай-ка выпьем, — сказал капитан, — за здоровье Уольра!

— За здоровье кого? — покорно отозвался мистер Перч.

— Уольра! — громогласно повторил капитан.

Мистер Перч, припоминая, будто слышал в детстве, что жил некогда поэт, носивший такую фамилию[69], не стал возражать, но он был крайне изумлен тем, что капитан явился в Сити, чтобы предложить тост за поэта; право же, если бы тот предложил воздвигнуть статую какого-нибудь поэта, — например, Шекспира, — на одной из главных улиц, он вряд ли мог бы сильнее поколебать привычные представления мистера Перча. В общем, капитан оказался таким таинственным и непостижимым человеком, что мистер Перч решил вовсе не говорить о нем с миссис Перч во избежание каких-либо неприятных последствий.

Воодушевленный мыслью о том, что ему удалось кое-что состряпать для молодых людей, капитан весь день оставался таинственным и непостижимым даже для самых близких своих друзей; и если бы Уолтер не объяснял его подмигиваний, улыбок и других мимических движении, облегчавших его душу, тем удовольствием, какое капитан испытывал благодаря успеху их невинной лжи старому Солю Джилсу, капитан несомненно выдал бы себя в тот же вечер. Как бы то ни было, но он сохранил свою тайну. От мастера судовых инструментов он вернулся домой поздно, — его глянцевитая шляпа была так сдвинута набекрень и физиономия так сияла, что миссис Мак-Стинджер (которая как будто получила воспитание у доктора Блимбера — столь была она похожа на римскую матрону), едва взглянув на него, заняла оборонительную позицию за открытой парадной дверью и отказывалась выйти оттуда к своим невинным младенцам, пока он благополучно не водворился в свою комнату.

ГЛАВА XVIII
Отец и дочь

В доме мистера Домби тишина. Слуги бесшумно скользят вверх и вниз по лестнице, их шагов не слышно. Они все время беседуют друг с другом и долго сидят за столом, уделяя большое внимание еде и питью, и услаждают себя, следуя мрачному и нечестивому обычаю. Миссис Уикем с глазами, полными слез, рассказывает меланхолические истории, повествует о том, как она всегда говорила миссис Пипчин, что это случится, пьет столового эля больше, чем обычно, и очень грустна, но общительна. В таком же расположении духа кухарка. Она обещает жареное мясо к ужину и старается преодолеть как свою чувствительность, так и действие лука.

Таулинсон усматривает в случившемся перст судьбы и желает знать — пусть ответит кто-нибудь, — можно ли ждать добра, если живешь в угловом доме. Им всем кажется, что это было давным-давно, хотя мальчик все еще лежит, тихий и прекрасный, на своей кроватке.

В сумерках являются некий гости, бесшумно, в войлочных туфлях. Они бывали здесь и раньше, и вместе с ними появляется это ложе отдохновения, такое странное ложе для уснувших детей. Отца, понесшего тяжелую утрату, не видел все это время даже его слуга; ибо он садится в дальний угол своей темной комнаты, когда кто-нибудь туда входит, а в другое время как будто только и делает, что шагает взад и вперед. Но утром домочадцы шепчутся о том, что глубокой ночью слышали, как он поднялся наверх и оставался там, в той комнате, пока не взошло солнце.

В конторе в Сити окна с матовыми стеклами стали еще более тусклыми благодаря закрытым ставням; и в то время, как дневной свет, прокрадываясь в комнату, заставляет меркнуть зажженные лампы на конторках, лампы в свою очередь заставляют меркнуть дневной свет; здесь царит какой-то необычный сумрак. Дела идут вяло. Клерки не расположены работать; они уславливаются поесть отбивных котлет днем и подняться вверх по реке. Перч, рассыльный, не торопится исполнять поручения, попадает в трактиры, куда его приглашают друзья, и разглагольствует о ненадежности дел человеческих. Вечером он возвращается домой в Болс-Понд раньше, чем обычно, и угощает миссис Перч телячьей котлетой и шотландским элем. Мистер Каркер-заведующий никого не угощает; и его никто не угощает; но в уединении своей комнаты он весь день скалит зубы; и может показаться, будто что-то исчезло с дороги мистера Каркера — удалено какое-то препятствие, и путь перед ним свободен.

А вот румяные дети, живущие против дома мистера Домби, смотрят из окон своей детской вниз на улицу, потому что там, у его двери, стоят четыре черных лошади с перьями на голове, и перья колеблются на экипаже, в который они впряжены; и эти перья и шеренга людей с шарфами и жезлами привлекают толпу. Фокусник, собиравшийся вертеть таз, снова надевает широкое пальто поверх своего пестрого наряда, а его жена, волочащая ноги и кривобокая, ибо не спускает с рук тяжелого младенца, задерживается, чтобы поглядеть, как тронется процессия. Но крепче прижимает она ребенка к своей грязной груди, когда выносят ношу, которая так легка; а в высоком окне напротив младшая румяная девочка перестает шалить и, указывая пухлым пальчиком, засматривает в лицо няни и спрашивает: «Что это?»

А вот мимо кучки слуг в трауре и плачущих женщин мистер Домби проходит через холл и направляется к другому экипажу, который его ждет. Он не «раздавлен» горем и отчаянием, — думают зрители. Походка его так же уверенна, осанка так же надменна, как всегда. Он не прячет лица за носовым платком и смотрит прямо перед собой. Хотя лицо у него слегка осунувшееся, суровое и бледное, но выражение его не изменилось. Он занимает место в экипаже, и за ним следуют еще трое джентльменов. Затем торжественная похоронная процессия медленно движется по улице. Перья еще колышутся вдали, а фокусник уже вертит свой таз на трости, и та же толпа глазеет на него. Но жена фокусника медленнее, чем обычно, берет тарелочку для сбора денег, ибо детские похороны навели ее на мысль о том, что младенец, прикрытый ее поношенной шалью, быть может, не станет взрослым, не наденет небесно-голубой повязки на голову и телесного цвета шерстяных панталон и не будет кувыркаться в грязи.

Перья совершают свой мрачный путь по улицам, и вот уже слышен колокольный звон. В этой самой церкви хорошенький мальчик получил все, что останется от него на земле, — имя. Все, что умерло, кладут здесь, недалеко от бренных останков его матери. Это хорошо. Их прах лежит там, куда Флоренс во время своих прогулок — о, одинокие, одинокие прогулки! — может приходить в любой день.

Когда окончилась служба и священник ушел, мистер Домби оглядывается и тихо спрашивает, здесь ли человек, которому приказано было явиться за инструкциями относительно надгробной плиты.

Кто-то выступает вперед и говорит: «Здесь».

Мистер Домби сообщает, где он хотел бы ее поместить, показывает ему рукой на стене ее форму и размер и объясняет, что она должна находиться рядом с плитой матери. Затем он пишет карандашом текст, отдает ему и говорит:

— Я хочу, чтобы это было сделано немедленно.

— Будет сделано немедленно, сэр.

— Как видите, нужно начертать только имя и возраст.

Человек кланяется, смотрит на бумагу и как будто колеблется. Мистер Домби, не замечая его колебаний, поворачивается и направляется к выходу.

— Прошу прощения, сэр! — Рука осторожно прикасается к траурному плащу. — Вы желаете, чтобы это было сделано немедленно, а это можно сдать в работу, когда я вернусь…

— Ну так что?

— Не угодно ли вам прочесть еще раз? Мне кажется, здесь ошибка.

— Где?

Ваятель возвращает ему бумагу и указывает линейкой на слова: «любимого и единственного ребенка».

— Мне кажется, следовало бы «сына», сэр?

— Вы правы. Конечно. Измените.

Отец, ускорив шаги, идет к карете. Когда остальные трое, которые следовали за ним по пятам, занимают свои места, лицо его в первый раз закрыто — заслонено плащом. И в тот день они его больше не видят. Он выходит из экипажа первым и немедленно удаляется в свою комнату. Остальные, присутствовавшие на похоронах (это всего лишь мистер Чик и два врача) идут наверх в гостиную, где их принимают миссис Чик и мисс Токс. А какое лицо у человека в запертой комнате внизу, каковы его мысли, что у него на сердце, какова его борьба и каковы страдания, — никто не знает.

На кухне знают только, что «сегодня похоже на воскресенье». Там едва могут убедить себя в том, что нет ничего непристойного, если не греховного, в поведении людей на улице, которые занимаются своими повседневными делами и одеты в будничное платье. Но шторы уже подняты и ставни открыты; и слуги мрачно развлекаются за бутылкой вина, которого пьют вволю, словно по случаю праздника. Они весьма расположены к нравоучительной беседе. Мистер Таулинсон со вздохом провозглашает тост: «За очищение всех нас от скверны!», на что кухарка отзывается тоже со вздохом: «Богу известно, что в этом мы нуждаемся». Вечером миссис Чик и мисс Токс снова принимаются за рукоделие. И вечером же мистер Таулинсон выходит подышать свежим воздухом вместе с горничной, которая еще не обновила своего траурного чепца. Они очень нежны друг к другу в темных закоулках, и Таулинсон мечтает о том, чтобы вести другую, безупречную жизнь в качестве солидного зеленщика на Оксфордском рынке.

В эту ночь в доме мистера Домби спят крепче и спокойнее, чем спали в течение многих ночей. Утреннее солнце пробуждает весь дом, и снова все входит в прежнюю свою колею. Румяные дети, живущие напротив, пробегают мимо со своими обручами. В церкви — блестящая свадьба. Жена фокусника подвизается с тарелочкой для сбора денег в другом городском квартале. Каменотес поет и насвистывает, высекая на лежащей перед ним мраморной плите: Поль.

И возможно ли, чтобы в мире, столь многолюдном и хлопотливом, утрата одного слабого существа нанесла чьему-либо сердцу рану, столь широкую и глубокую, что только необъятная широта и глубина вечности могла бы ее исцелить? Флоренс в невинной своей скорби дала бы такой ответ: «О мой брат, мой горячо любимый и любящий брат! Единственный друг и товарищ моего невеселого детства! Может ли мысль менее возвышенная пролить свет, уже озаряющий твою раннюю могилу, или пробудить умиротворенную грусть, которая рождается под этим градом слез?»

— Милое мое дитя, — сказала миссис Чик, которая почитала долгом, на нее возложенным, воспользоваться удобным случаем, — когда ты достигнешь моего возраста…

— То есть будете во цвете лет, — вставила мисс Токс.

— …Тогда ты узнаешь, — продолжала миссис Чик, нежно пожимая руку мисс Токс в благодарность за дружеское замечание, — тогда ты узнаешь, что грустить бесполезно и что наш долг — смириться…

— Я постараюсь, милая тетя. Я буду стараться, — рыдая, отвечала Флоренс.

— Рада это слышать, — заявила миссис Чик, — ибо, дорогая моя, как скажет тебе наша милая мисс Токс, о здравом смысле и удивительной рассудительности которой двух мнений быть не может…

— Дорогая моя Луиза, право же, я скоро возгоржусь, — вставила мисс Токс.

— …Скажет тебе и подкрепит своими опытом, — продолжала миссис Чик, мы призваны к тому, чтобы при всех обстоятельствах делать усилия. Они от нас требуются. Если бы не… милая моя, — повернулась она к мисс Токс, — я запамятовала слово. — Не… не…

— Небрежность? — подсказала мисс Токс.

— Нет, нет, нет! — сказала миссис Чик. — Что вы! Ах, боже мой, оно вертится у меня на языке. Не…

— Неуместная привязанность? — робко подсказала мисс Токс.

— О, господи, Лукреция! — воскликнула миссис Чик. — Это просто чудовищно! Ненавистник человечества — вот слово, которое я запамятовала. Придет же в голову! Неуместная привязанность! Итак, говорю я, если бы ненавистник человечества задал в моем присутствии вопрос: «Зачем мы родились?» — я бы ответила: «Чтобы делать усилия».

— В самом деле, это прекрасно! — сказала мисс Токс, находясь под впечатлением столь оригинальной мысли. — Прекрасно!

— К сожалению, — продолжала миссис Чик, — у нас пример перед глазами. Дорогое мое дитя, мы вправе предполагать, что, если бы в этой семье было своевременно сделано усилие, можно было бы избежать многих весьма тяжелых и прискорбных событий. Ничто и никогда не разубедит меня в том, — заметила решительным тоном славная матрона, — что покойная Фанни могла сделать усилие, и тогда покинувший нас драгоценный малютка был бы, во всяком случае, более крепкого сложения.

Миссис Чик на полсекунды отдалась своим чувствам, но, как бы наглядно иллюстрируя свою доктрину, сдержалась, оборвав рыданье, и заговорила снова:

— Поэтому, Флоренс, докажи нам, прошу тебя, что ты крепка духом, и не отягчай эгоистически того отчаяния, в какое погружен твой бедный папа.

— Милая тетя! — воскликнула Флоренс, быстро опускаясь перед ней на колени, чтобы можно было пристальнее и внимательнее взглянуть ей в лицо. Скажите мне еще что-нибудь о папе! Пожалуйста, расскажите мне о нем! Он очень страдает?

У мисс Токс была чувствительная натура, и эта мольба глубоко ее растрогала. Увидела ли она в ней желание заброшенной девочки взять на себя ту нежную заботу, которую так часто выражал ее любимый брат, — увидела ли она любовь, которая пыталась прильнуть к сердцу, любившему его, и не могла смириться с тем, что ей отказывают в сочувствии такому горю при столь печальном содружестве любви и скорби, — или же мисс Токс почувствовала в девочке пылкую и преданную душу, которая, хотя ее и отвергли и оттолкнули, была преисполнена нежности, долго остававшейся без ответа, и в тоскливом одиночестве, вызванном этой утратой, обращалась к отцу в надежде найти утешение и самой его утешить, — что бы ни почувствовала мисс Токс, но она была растрогана. На секунду она забыла о величии миссис Чик; быстро погладив Флоренс по щеке, она отвернулась и, не дожидаясь указаний сей мудрой матроны, не удержалась от слез.

Сама миссис Чик на секунду утратила присутствие духа, коим так гордилась, и оставалась безмолвной, глядя на прекрасное юное лицо, которое так долго, так упорно и терпеливо было обращено к маленькой кроватке. Но обретя голос, который являлся синонимом присутствия духа — право же, это было одно и то же, — она ответила с достоинством:

— Флоренс, дорогое моя дитя, твой бедный папа бывает временами немного странным: и спрашивать меня о нем — значит задавать вопрос о предмете, на понимание которого я не притязаю. Мне кажется, я имею на твоего папу более сильное влияние, чем кто-нибудь другой. Однако я могу сказать только, что он говорил со мною очень мало и видела я его всего раза два и каждый раз не более одной минуты, да и тогда я его почти не видела, так как у него в комнате темно. Я сказала твоему папе: «Поль!» — вот точное выражение, к которому я прибегла: «Поль! Почему вы не примете какого-нибудь возбуждающего средства?» Твой папа отвечал неизменно: «Луиза, будьте добры оставить меня. Мне ничего не нужно. Мне лучше побыть одному». Лукреция, если бы завтра меня заставили принести присягу в суде, — продолжала миссис Чик, — не сомневаюсь, я не остановилась бы перед тем, чтобы клятвенно повторить эти самые слова.

Мисс Токс выразила свое восхищение, сказав:

— Моя Луиза всегда методична!

— Одним словом, Флоренс, — продолжала тетка, — мы с твоим бедным папой почти не разговаривали, вплоть до сегодняшнего дня, когда я сообщила твоему папе, что сэр Барнет и леди Скетлс прислали чрезвычайно любезную записку… Наш ненаглядный мальчик! Леди Скетлс любила его, как… Где мой носовой платок?

Мисс Токс подала платок.

— …Чрезвычайно любезную записку, предлагая, чтобы ты навестила их с целью переменить обстановку. Заметив твоему папе, что, по моему мнению, мисс Токс и я можем вернуться теперь домой (с чем он вполне согласился), я осведомилась, нет ли у него каких-нибудь возражений против того, чтобы ты приняла это приглашение. Он сказал: «Нет, Луиза, никаких!»

Флоренс подняла заплаканные глаза.

— Но если, Флоренс, тебе больше хочется остаться здесь, чем погостить там или поехать со мной…

— Мне бы этого гораздо больше хотелось, тетя, — был тихий ответ.

— В таком случае, дитя, — сказала миссис Чик, — поступай как знаешь. Должна сказать, что это странный выбор. Но ты всегда была странной. Казалось бы, в твоем возрасте и после того, что случилось, — милая моя мисс Токс, я опять потеряла носовой платок, — каждый был бы рад уехать отсюда.

— Мне бы не хотелось думать, — сказала Флоренс, — что все стараются покинуть этот дом. Мне бы не хотелось думать, что комнаты… его… комнаты наверху остаются пустыми и мрачными, тетя. Я предпочла бы побыть теперь здесь. О, мой брат! Мой брат!

Это был естественный взрыв чувств, который нельзя подавить; и они прорвались бы даже сквозь пальцы рук, которыми она закрыла лицо. Страждущая и измученная грудь должна получить облегчение, иначе бедное раненое одинокое сердце затрепещет, как птица со сломанными крыльями, и разобьется.

— Ну, что ж, дитя! — помолчав, заметила миссис Чик. — Ни в каком случае не хотела бы я сказать тебе что-нибудь неласковое, и, конечно, ты это знаешь. Итак, ты останешься здесь и будешь поступать, как тебе вздумается. Никто не будет вмешиваться в твои дела, Флоренс, и я уверена, никто и не захочет вмешиваться. Флоренс покачала головой, печально соглашаясь.

— Не успела я заметить твоему бедному папе, что ему следовало бы развлечься и попытаться восстановить свои силы, временно переменив обстановку, — продолжала миссис Чик, — как он уведомил меня, что принял уже решение уехать ненадолго из города. Право же, я надеюсь, что он уедет очень скоро. Чем скорее, тем лучше. Но, кажется, нужно привести в порядок его личные бумаги после того несчастья, которое так потрясло всех нас, — понять не могу, что случилось с моим платком; Лукреция, дайте мне ваш, моя милая… — и этим он будет заниматься один-два вечера в своей комнате. Твой папа, дитя, — самый настоящий Домби, какой только может быть, — сказала миссис Чик, с большим старанием вытирая глаза уголками платка мисс Токс. — Он сделает усилие. За него можно не бояться.

— Могла бы я, тетя, — дрожа, спросила Флоренс, — что-нибудь сделать, чтобы…

— Ах, боже мой, дорогое мое дитя, — быстро перебила миссис Чик, — о чем ты говоришь? Если твой папа сказал мне — я тебе передала подлинные его слова: «Луиза, мне ничего не нужно, мне лучше побыть одному», — как ты полагаешь, что сказал бы он тебе? Ты не должна показываться ему на глаза, дитя. Об этом нечего и думать.

— Тетя, — сказала Флоренс, — я пойду лягу.

Миссис Чик одобрила это решение и отпустила ее, напутствовав поцелуем. Но мисс Токс под предлогом поисков потерянного носового платка поднялась вслед за нею наверх и попыталась, улучив минутку, утешить ее, несмотря на величайшее неодобрение Сьюзен Нипер. Ибо мисс Нипер в пылу усердия пренебрежительно отзывалась о мисс Токс, как о крокодиле; однако ее сочувствие казалось искренним и отличалось тем преимуществом, что было бескорыстно, — таким путем вряд ли можно было заслужить чью-нибудь благосклонность.

И неужели не было никого ближе и дороже, чем Сьюзен, чтобы ободрить сердце, истерзанное тоскуй? Никого, кого можно было бы обнять, ни одного лица, к которому можно было обратить свое лицо? Никого не было, кто нашел бы слово утешения для такой глубокой скорби? Неужели Флоренс была так одинока в суровом мире, что больше ничего не оставалось ей? Ничего! Лишившись сразу и матери и брата — ибо с потерей маленького Поля первая утрата еще сильнее придавила ее своей тяжестью, — она не могла обратиться за помощью ни к кому, кроме Сьюзен. О, кто расскажет, как сильно нуждалась она в помощи первое время!

Первое время, когда жизнь в доме вошла в привычную колею, когда разъехались все, кроме слуг, а отец заперся в своих комнатах, Флоренс могла только плакать, бродить по дому, а иногда, под наплывом мучительных воспоминаний, убежать к себе в комнату, заломить руки, броситься ничком на кровать, не находя никакого утешения — ничего, кроме горькой и жестокой тоски. Обычно это случалось при виде какого-нибудь уголка или вещи, тесно связанных с Полем; из-за этого первое время злосчастный дом превратился для нее в место пыток.

Чистой любви несвойственно гореть так неистово и так немилосердно долго. Пламя более грубое и более земное терзает грудь, его приютившую; но священный огонь с небес так же тихо мерцает в сердце, как в тот час, когда он осенил головы собравшихся двенадцати[70] и каждому показал его брата, просветленного и невредимого. Когда этот образ явился им, вскоре обрели они вновь и безмятежное лицо, мягкий голос, любящий взгляд, тихое доверие и мир; вот так и Флоренс — хотя и продолжала плакать — плакала более спокойно и лелеяла воспоминание.

Прошло немного времени, и золотая вода, струящаяся по стене на прежнем месте, в прежний тихий час, медленно убывая, притягивала ее спокойный взгляд. Прошло немного времени, и снова она часто бывала в этой комнате; сидела здесь одна, такая же терпеливая и кроткая, как и тогда, когда дежурила у кроватки. Если она вдруг остро ощущала, что эта кроватка опустела, она могла стать перед нею на колени и молить бога — это было излияние ее переполненного сердца — о том, чтобы некий ангел любил ее и помнил о ней.

Прошло немного времени, и в унылом доме, таком большом и мрачном, ее тихий голос в сумерках, медленно и иногда прерываясь, запел ту старую песенку, которую Поль так часто слушал, прислонив голову к ее плечу. А потом, когда совсем стемнело, чуть слышная музыка зазвучала в комнате; она играла и пела так тихо, что это было похоже скорее на горестное воспоминание о том, как она пела по его просьбе, в тот последний вечер, чем на песню. Но это повторялось часто, очень часто, в сумеречном одиночестве; и прерывистое журчание мелодии еще дрожало на клавишах, когда слезы заглушали нежный голос.

Так обрела она мужество взглянуть на рукоделие, которым заняты были ее пальцы, когда она сидела рядом с ним на морском берегу; так прошло немного времени, и она снова принялась за рукоделие, питая к нему какую-то нежную привязанность, словно оно было наделено сознанием и помнило о Поле; и, сидя у окна, около портрета матери, в нежилой комнате, давно заброшенной, она проводила часы в раздумье.

Почему ее темные глаза так часто отрывались от этой работы, чтобы взглянуть на дом, где жили румяные дети? Они не напоминали ей непосредственно об ее утрате, ибо это были девочки, четыре сестренки. Но у них, как и у нее, не было матери, и — был отец.

Легко было угадать, когда его нет дома и дети ждут его возвращения, потому что старшая девочка всегда одевалась и поджидала его в гостиной у окна или на балконе; и когда он появлялся, ее внимательное личико озарялось радостью, а другие дети у высокого окна, и всегда на страже, хлопали в ладоши, барабанили по подоконнику и окликали его. Старшая девочка спускалась в холл, брала его за руку и вела по лестнице, а позднее Флоренс видела, как она сидит возле него или у него на коленях или ласково обнимает за шею и разговаривает с ним; и хотя они оба всегда бывали веселы, он часто вглядывался в лицо дочери, словно находил в ней сходство с матерью, которой не было в живых. Иногда Флоренс не могла больше смотреть и, залившись слезами, пряталась за занавеску, как бы в испуге, или быстро отходила от окна. Однако она невольно возвращалась; и забытая работа вскоре снова падала у нее из рук.

Прежде этот дом пустовал. Так продолжалось довольно долго. Однажды, когда она не жила дома, эта семья сняла его; здание отремонтировали и заново по красили; появились птицы и цветы; дом принял теперь совсем другой вид. Но она никогда не думала об этом. Дети и их отец поглощали ее внимание.

Когда отец кончал обедать, она видела в открытые окна, как они спускались вниз со своей гувернанткой или няней и собирались у стола; а в тихие летние дни их детские голоса и звонкий смех доносились через улицу в унылую комнату, где она сидела. Потом они карабкались вверх по лестнице вместе с ним и возились около него на диване или прижимались к его коленям настоящий букет маленьких лиц, — а он, по-видимому, рассказывал им какую-то историю. Или они выбегали на балкон, и тогда Флоренс быстро пряталась, опасаясь, что веселье их будет нарушено, если они увидят ее в черном платье, сидящую здесь в одиночестве.

Старшая девочка оставалась с отцом, когда младшие уходили, и готовила ему чай — какой счастливой маленькой хозяйкой была она тогда! — и сидела, беседуя с ним, иногда у окна, иногда в глубине комнаты, пока не приносили свечи. Он сделал ее своим товарищем, хотя она была на несколько лет моложе Флоренс; и за своей книжкой или рабочей шкатулкой она умела быть степенной и очаровательно серьезной, как взрослая. Когда им приносили свечи, Флоренс из своей темной комнаты не боялась смотреть на них. Но в определенный час девочка говорила: «Спокойной ночи, папа», — и шла спать, а Флоренс всхлипывала и дрожала, когда та поднимала к нему лицо… больше Флоренс не могла смотреть.

Однако, прежде чем самой лечь спать, она снова и снова, отрываясь от той простой песни, которая в былое время так часто убаюкивала Поля, и от той другой — тихой, нежной, прерывистой мелодии, возвращалась мысленно к этомe дому. Она постоянно о нем думала и следила за ним, но это оставалось тайной, которую она хранила в своей юной груди.

А скрывалась ли в груди Флоренс — Флоренс, такой искренней и правдивой, Флоренс, столь достойной любви, какую Поль к ней питал, о которой шептал слабым голосом в последнюю минуту, Флоренс, чье прекрасное лицо отражало ее чистую душу, которая трепетала в каждом звуке ее кроткого голоса, скрывалась ли в этой юной груди еще какая-нибудь тайна? Да. Еще одна.

Когда все в доме засыпали и огни были погашены, она потихоньку выходила из своей комнаты, бесшумно ступая, спускалась по лестнице и подходила к двери отца. К ней, чуть дыша, прислонялась она лицом и головой и с любовью прижималась губами. Каждую ночь она опускалась перед ней на холодный пол в надежде услышать хотя бы его дыхание; и охваченная одним всепоглощающим желанием — выказать ему свою привязанность, быть утешением для него, склонить его к тому, чтобы он принял любовь своего одинокого ребенка, она, если бы посмела, упала бы перед ним на колени со смиренной мольбой.

Никто этого не знал. Никто об этом не думал. Дверь всегда была закрыта, и он сидел взаперти. Раза два он уходил, и в доме говорили, что он очень скоро уедет за город, но он жил в этих комнатах, жил один, и никогда ее не видел и не спрашивал о ней. Быть может, он и не знал, что она находится в доме.

Однажды, через неделю после похорон, Флоренс сидела за работой, когда явилась Сьюзен; не то плача, не то смеясь, она доложила о приходе гостя.

— Гость? Ко мне, Сьюзен? — спросила Флоренс, с удивлением подняв голову.

— Да, это и в самом деле чудо, не правда ли, мисс Флой? — сказала Сьюзен. — Но я хочу, чтобы у вас было много гостей, право же, хочу, потому что от этого вам только лучше будет, и мне кажется, чем скорее мы с вами поедем хотя бы к этим старым Скетлсам, мисс, тем лучше для нас обеих, а я, может быть, и не желаю жить в большом обществе, мисс Флой, но все-таки я не устрица.

Воздадим должное мисс Нипер — она больше заботилась о своей молодой хозяйке, чем о себе, и это было видно по ее лицу.

— Ну, а гость, Сьюзен? — сказала Флоренс.

Сьюзен с истерическим фырканьем, которое столько же походило на смех, сколько на рыдание, и столько же на рыдание, сколько на смех, ответила:

— Мистер Тутс!

Улыбка, появившаяся на лице Флоренс, через секунду исчезла, и глаза ее наполнились слезами. Но все же это была улыбка, и она доставила великое удовольствие мисс Нипер.

— Я почувствовала точь-в-точь то же самое, мисс Флой, — сказала Сьюзен, утирая глаза передником и покачивая головой. — Как только я увидела в холле этого блаженного, мисс Флой, я сперва расхохоталась, а потом не могла удержаться от слез.

Сьюзен Нипер невольно начала всхлипывать снова. Тем временем мистер Тутс, который поднялся вслед за нею наверх, не ведая о произведенном им впечатлении, Заявил о своем присутствии, постучав в дверь, и вошел очень бойко.

— Как поживаете, мисс Домби? — сказал мистер Тутс. — Я здоров, благодарю вас, как ваше здоровье?

Мистер Тутс — не было на свете человека лучше его, хотя, быть может, нашлось бы несколько голов более ясных, — заботливо придумал эту длинную речь с целью доставить облегчение как Флоренс, так и самому себе. Но, обнаружив, что промотал свое имущество, в сущности, неразумно, расточив все сразу, прежде чем он сел на стул, и прежде чем Флоренс вымолвила слово, и даже прежде чем сам он переступил через порог, он счел уместным начать сначала.

— Как поживаете, мисс Домби? — сказал мистер Тутс. — Я здоров, благодарю вас; как ваше здоровье?

Флоренс подала ему руку и сказала, что хорошо себя чувствует.

— Я себя чувствую прекрасно, — сказал мистер Тутс, садясь. — Да, я прекрасно себя чувствую. Не помню, — сказал мистер Тутс, минутку подумав, чтобы я когда-нибудь чувствовал себя лучше; благодарю вас.

— Очень мило, что вы пришли, — сказала Флоренс, принимаясь за свое, рукоделие. — Я очень рада вас видеть.

Мистер Тутс отвечал хихиканьем. Подумав, что это может показаться слишком развязным, он заменил его вздохом. Подумав, что это может показаться слишком меланхолическим, он заменил его хихиканьем. Не совсем довольный как тем, так и другим, он засопел.

— Вы были очень добры к моему дорогому брату, — сказала Флоренс, в свою очередь повинуясь естественному желанию выручить его этим замечанием. — Он часто рассказывал мне о вас.

— О, это не имеет никакого значения, — поспешно сказал мистер Тутс. Тепло, не правда ли?

— Прекрасная погода, — отвечала Флоренс.

— Мне она по душе! — сказал мистер Тутс. — Вряд ли я когда-нибудь чувствовал себя так хорошо, как сейчас; очень вам благодарен.

Сообщив об этом любопытном и неожиданном факте, мистер Тутс провалился в глубокий кладезь молчания.

— Кажется, вы расстались с доктором Блимбером? — сказала Флоренс, помогая ему выкарабкаться.

— Надеюсь, — ответил мистер Тутс. И снова полетел вниз.

Он пребывал на дне, по-видимому захлебнувшись, по крайней мере десять минут. По истечении этого срока он вдруг всплыл на поверхность и сказал:

— Ну, всего хорошего, мисс Домби.

— Вы уходите? — спросила Флоренс, вставая.

— Впрочем, не знаю. Нет, еще не сейчас, — сказал мистер Тутс, совершенно неожиданно усаживаясь снова. — Дело в том… видите ли, мисс Домби!..

— Говорите со мной смелее, — с тихой улыбкой сказала Флоренс, — я была бы очень рада, если бы вы поговорили о моем брате.

— В самом деле? — отозвался мистер Тутс, и каждая черточка его лица, в общем не слишком выразительного, дышала сочувствием. — Бедняга Домби! Право же, я никогда не думал, что Берджесу и Ко — это модные портные (но очень дорогие), о которых нам случалось беседовать, — придется шить это платье для такого случая. — Мистер Тутс был в трауре. — Бедняга Домби! Послушайте! Мисс Домби! — выпалил Тутс.

— Что? — отозвалась Флоренс.

— Есть один друг, к которому он последнее время был очень привязан. Я подумал, что, может быть, вам приятно было бы получить его как некий сувенир. Вы помните, как он вспоминал о Диогене?

— О да! Да! — воскликнула Флоренс.

— Бедняга Домби! Я тоже помню, — сказал мистер Тутс.

При виде плачущей Флоренс мистеру Тутсу великого труда стоило перейти к следующему пункту, и он чуть было не свалился опять в колодезь. Но хихиканье помогло ему удержаться у самого края.

— Видите ли, — продолжал он, — мисс Домби! Я бы мог украсть его за десять шиллингов, если бы они его не отдали, и я бы украл, но, кажется, они рады были от него избавиться. Если вы хотите его взять, он у двери. Я нарочно привез его к вам. Это, знаете ли, не комнатная собачка, — сказал мистер Тутс, — но вы ничего против не имеете, правда?

Действительно, в этот момент Диоген — в чем они вскоре убедились, посмотрев вниз на улицу, — выглядывал из окна наемного кабриолета, куда его — с целью доставить к месту назначения — заманили под предлогом, будто в соломе крысы. По правде говоря, из всех собак он меньше всего был похож на комнатную собачку и, охваченный нетерпеливым желанием вырваться на волю, имел вид весьма непривлекательный, когда отрывисто тявкнул, скривив пасть, и, потеряв равновесие, перекувырнулся и упал в солому, а затем, задыхаясь, снова вскочил с высунутым языком, как будто явился в лечебницу для освидетельствования здоровья.

Но хотя Диоген был самой нелепой собакой, какую только можно встретить в летний день, — попадающей впросак, злополучной, неуклюжей, упрямой собакой, постоянно руководствующейся ложным представлением, будто поблизости находится враг, на которого весьма похвально лаять, — и хотя он отнюдь не отличался добрым нравом и совсем не был умен, и волосы свешивались ему на глаза, и у него был забавный нос, беспокойный хвост и хриплый голос, но в силу того, что Поль о нем вспомнил при отъезде и просил заботиться о нем, Флоренс он был дороже, чем самый ценный и красивый представитель этой породы. Да, так дорог был ей этот безобразный Диоген и так обрадовалась она ему, что взяла украшенную драгоценными камнями руку мистера Тутса и с благодарностью поцеловала. А когда Диоген, освобожденный, взлетел по лестнице и ворвался в комнату (а сколько было перед этим хлопот, чтобы извлечь его из кабриолета!), залез под мебель и обмотал длинной железной цепью, болтавшейся у него на шее, ножки стульев и столов, а потом начал дергать ее, пока глаза его, доселе скрытые под косматой шерстью, едва не выскочили из орбит, и когда он заворчал на мистера Тутса, притязавшего на близкое знакомство, и набросился на Таулинсона, почти не сомневаясь в том, что это и есть тот самый враг, на которого он всю жизнь лаял из-за угла, но которого никогда еще не видел, — Флоренс осталась им так довольна, словно это было чудо благоразумия.

Мистер Тутс был столь обрадован успехом своего подарка и с таким восторгом смотрел на Флоренс, наклонившуюся к Диогену и гладившую своей нежной ручкой его жесткую спину, — Диоген любезно разрешил это с первой же минуты их знакомства, — что ему нелегко было распрощаться, и несомненно он потратил бы гораздо больше времени на то, чтобы принять такое решение, если бы ему не помог сам Диоген, которому взбрело в голову залаять на мистера Тутса и броситься на него с разинутой пастью. Хорошенько не зная, как положить конец этому наступлению, и понимая, что оно грозит гибелью панталонам, обязанным своим существованием искусству Берджеса и Ко, мистер Тутс с хихиканьем выскользнул за дверь, от коей, заглянув еще раза два-три в комнату совершенно бесцельно и приветствуемый каждый раз новой атакой Диогена, он, наконец, отошел и убрался восвояси.

— Подойди же, Ди! Милый Ди! Подружись с твоей новой хозяйкой. Будем любить друг друга, Ди! — сказала Флоренс, лаская его лохматую голову.

И грубый и сердитый Ди, — словно мохнатая его шкура оказалась проницаемой для упавшей на нее слезы, а его собачье сердце растаяло, когда она скатилась, — потянулся носом к ее лицу и поклялся в верности.

Диоген-человек не мог говорить яснее с Александром Великим, чем Диоген-собака говорил с Флоренс. Он весело принял предложение своей маленькой хозяйки и посвятил себя служению ей. Для него было немедленно устроено пиршество в углу; и досыта наевшись и напившись, он подошел к окну, где сидела смотревшая на него Флоренс, встал на задние лапы, неуклюже положив передние ей на плечи, лизнул ей лицо и руки, прижался огромной головой к ее груди и вилял хвостом, пока не устал. Наконец Диоген свернулся у ее ног и заснул.

Хотя мисс Нипер с опаской относилась к собакам и считала необходимым, входя в комнату, старательно подбирать юбки, словно переходила по камням через ручей, а также взвизгивать и вскакивать на стулья, когда Диоген потягивался, однако она была по-своему тронута добротой мистера Тутса и при виде Флоренс, столь обрадованной привязанностью и обществом этого неотесанного друга маленького Поля, не могла не сделать некоторых умозаключений, заставивших ее прослезиться. Мистер Домби, один из объектов ее размышлений, был, может быть, по какой-то ассоциации идей, связан с собакой; как бы там ни было, проведя весь вечер в наблюдениях над Диогеном и его хозяйкой и очень охотно потрудившись над устройством Диогену постели в передней за дверью его хозяйки, она быстро сказала Флоренс, прощаясь с ней на ночь:

— Ваш папаша, мисс Флой, уезжает завтра утром.

— Завтра утром, Сьюзен?

— Да, мисс; так он распорядился. Рано утром.

— Вы не знаете, Сьюзен, — не глядя на нее, спросила Флоренс, — куда уезжает папа?

— Хорошенько не знаю, мисс. Сначала он хочет встретиться с этим драгоценным майором, и должна сказать, что, будь я сама знакома с каким-нибудь майором (от чего избави меня бог), он бы не был синим!

— Тише, Сьюзен! — мягко остановила ее Флоренс.

— Ну, знаете ли, мисс Флой, — возразила мисс Нипер, которая пылала возмущением и на знаки препинания обращала еще меньше внимания, чем обычно, — тут уж я ничего не могу поделать, он — синий, а покуда я христианка, хотя бы и смиренная, я желала бы иметь друзей натурального цвета или вовсе никаких!

Из дальнейших ее слов выяснилось, что внизу она наслушалась немало о том, что миссис Чик предложила майора в спутники мистеру Домби и что мистер Домби после некоторого колебания пригласил его.

— Говорят, будто это какая-то перемена, как бы не так! — заметила вскользь мисс Нипер с безграничным презрением. — Если он — перемена, то я предпочитаю постоянство!

— Спокойной ночи, Сьюзен, — сказала Флоренс.

— Спокойной ночи, моя милая, дорогая мисс Флой.

Ее сострадательный тон коснулся струны, которую так часто задевали грубо, но к которой Флоренс никогда не прислушивалась в присутствии Сьюзен или кого бы то ни было. Оставшись одна, Флоренс опустила голову на руку и, приложив другую руку к трепещущему сердцу, отдалась своему горю.

Была сырая ночь, дождь грустно, с какой-то усталостью, барабанил по стеклам. Лениво дул ветер и обегал, стеная, вокруг дома, словно страдал от боли или печали. С пронзительным скрипом раскачивались деревья. Пока она сидела и плакала, время шло, и на колокольне мрачно пробило полночь.

По годам Флоренс была почти ребенком — ей еще не исполнилось четырнадцати лет, — а тоска и уныние этого часа в большом доме, где Смерть недавно произвела жестокое опустошение, пожалуй, заставила бы и человека более взрослого задуматься о страшных вещах. Но ее невинное воображение было слишком поглощено одним предметом: ничто не занимало ее мыслей, кроме любви, — да, всепоглощающей любви и отвергнутой — но всегда обращенной к отцу!

В шуме дождя, в завывании ветра, в трепете деревьев, в торжественном бое часов не было ничего, что могло бы отогнать это чувство или ослабить его силу. Ее воспоминания об умершем мальчике, — а она с ними не расставалась, неразрывно были связаны с этим чувством. О, быть выключенной, быть такой заброшенной, никогда не заглядывать в лицо отцу, не прикасаться к нему с того часа!

Бедное дитя, она не могла лечь спать и с той поры ни разу еще не ложилась, не совершив ночного паломничества к его двери. Странное, грустное зрелище: вот она крадучись спускается по лестнице в густом мраке и с бьющимся сердцем, затуманенными глазами, с распущенными волосами останавливается у двери и прижимается к ней снаружи своей мокрой от слез щекой. Ночь окутывала ее, и никто об этом не догадывался.

В ту ночь, едва коснувшись двери, Флоренс убедилась, что она открыта. Впервые она была чуть-чуть приоткрыта и комната освещена. Первым побуждением робкой девочки — и она ему поддалась — было быстро удалиться. Следующим вернуться и войти: это второе побуждение удержало ее в нерешительности на лестнице.

Дверь была приоткрыта, — правда, на волосок, — но и это уже сулило надежду. Ее ободрил луч света, пробившийся из-за темной суровой двери и нитью протянувшийся по мраморному полу. Она вернулась, вряд ли сознавая, что делает: ее вели любовь и испытание, которое они перенесли вместе, но не разделили; и, протянув руки и дрожа, она проскользнула в комнату.

Отец сидел за своим старым столом в средней комнате. Он приводил в порядок какие-то бумаги и уничтожал другие, которые лежали перед ним грудой обрывков. Дождь тяжело ударял в оконные стекла в первой комнате, где он так часто следил за бедным Полем, когда тот был еще совсем крошкой; и тихие жалобы ветра слышались снаружи.

Но он их не слышал. Он сидел, устремив взгляд на стол, в такой глубокой задумчивости, что поступь, гораздо более тяжелая, чем легкие шаги его дочери, не могла бы привлечь его внимания. Его лицо было обращено к ней. При свете догорающей лампы, в этот мрачный час оно казалось изможденным и унылым; и в этом полном одиночестве, его окружавшем, был какой-то призыв к Флоренс, больно отозвавшийся в ее сердце.

— Папа! Папа! Поговорите со мной, дорогой папа! Он вздрогнул при звуке ее голоса и вскочил. Она протянула к нему руки, но он отшатнулся.

— Что случилось? — строго спросил он. — Почему ты пришла, сюда? Чего ты испугалась?

Если она чего-то испугалась, то это было его лицо, обращенное к ней. Любовь, пламеневшая в груди его юной дочери, застыла перед этим лицом, и она стояла и смотрела на него, словно окаменев.

Не было ни намека на нежность или жалость. Не было ни проблеска интереса, отцовского признания или сочувствия. Была в этом лице перемена, но иного рода. — Прежнее равнодушие и холодная сдержанность уступили место чему-то другому; — чему — она не понимала, не смела понять, и, однако, она это чувствовала и знала прекрасно, не называя: это что-то, когда лицо отца было обращено к ней, как будто бросало тень на ее голову.

Видел ли он перед собой удачливую соперницу сына, здоровую и цветущую? Смотрел ли на свою собственную удачливую соперницу в любви этого сына? Неужели безумная ревность и уязвленная гордость отравили нежные воспоминания, которые должны были заставить его полюбить ее и ею дорожить? Возможно ли, что при воспоминании о малютке-сыне ему мучительно было смотреть на нее, такую прекрасную и полную сил?

У Флоренс не было этих мыслей. Но любовь бывает зоркой, когда она отвергнута и безнадежна; и надежда в ней умерла, в то время как она стояла, глядя в лицо отцу.

— Я тебя спрашиваю, Флоренс, ты испугалась? Что-нибудь случилось? Почему ты пришла сюда?

— Я пришла, папа…

— Против моего желания. Почему?

Она видела, что он знает, почему, — это было ясно написано на его лице, — и с тихим протяжным стоном уронила голову на руки.

Ему суждено вспомнить об этом стоне в той же комнате в грядущие годы. Не успел он нарушить молчание, как стон замер в воздухе. Быть может, ему кажется, что так же быстро он улетучится из его памяти, но это неверно. Ему суждено вспомнить о нем в этой комнате в грядущие годы!

Он взял ее за руку. Рука у него была холодная и вялая и почти не сжала ее руки.

— Должно быть, ты устала, — сказал он, беря, лампу и провожая ее до двери, — и тебе нужно отдохнуть. Все мы нуждаемся в отдыхе. Ступай, Флоренс. Тебе что-нибудь пригрезилось.

Если что-нибудь и пригрезилось, то теперь она очнулась — да поможет ей бог! — и она чувствовала, что эта греза больше никогда не вернется.

— Я постою здесь и посвечу, пока ты будешь подниматься по лестнице. Весь дом там, наверху, в твоем распоряжении, — медленно сказал отец. Теперь ты здесь хозяйка. Спокойной ночи.

Все еще не отрывая рук от лица, она всхлипнула, ответила: «Спокойной ночи, дорогой папа», — и молча стала подниматься по лестнице. Один раз она оглянулась, как будто готова была вернуться к нему, если бы не страх. Это была мимолетная мысль, слишком безнадежная, чтобы придать ей сил; а отец стоял внизу с лампой, суровый, неотзывчивый, неподвижный, пока платье его прелестной дочери не скрылось в темноте.

Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы. Дождь, бьющий по крыше, ветер, стонущий снаружи, быть может предвещали это своим меланхолическим шумом. Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!

В прошлый раз, когда он с этого самого места следил за ней, поднимающейся по лестнице, она несла на руках своего брата. Сейчас это не обратило к ней его сердца; он вернулся к себе, запер дверь, опустился в кресло и заплакал о своем умершем мальчике.

Диоген бодрствовал на своем посту, поджидая маленькую хозяйку.

— О Ди! Дорогой Ди! Люби меня ради него!

Диоген уже любил ее ради нее самой и не стеснялся это обнаруживать. Он вел себя крайне нелепо и совершал ряд неуклюжих прыжков в передней, а когда бедная Флоренс, наконец, заснула и увидела во сне румяных детей из дома напротив, он кончил тем, что, царапаясь в дверь спальни, отворил ее, скомкал свою подстилку, превратив ее в подушку, растянулся на полу комнаты, насколько позволяла створка, повернул голову к Флоренс и, закатив глаза, моргал, пока сам не заснул и не увидел во сне своего врага, на которого хрипло затявкал.

ГЛАВА XIX
Уолтер уезжает

Деревянный Мичман у двери мастера судовых инструментов, как и подобало такому жестокосердному маленькому мичману, оставался вполне равнодушным к отъезду Уолтера, даже тогда, когда самый последний день его пребывания в задней гостиной был на исходе. С квадрантом у круглой черной шишечки, изображавшей глаз, и в прежней позе, выражающей неукротимую бодрость, Мичман выставлял напоказ в самом выгодном свете свои крошечные штанишки и, поглощенный научными занятиями, нимало не сочувствовал мирским заботам. Он лишь постольку поддавался внешним обстоятельствам, поскольку сухой день покрывал его пылью, туманный день посыпал его хлопьями сажи, дождливый день ненадолго возвращал блеск его потускневшему мундиру, а очень знойный день обжигал его до волдырей; но в других отношениях он был бесчувственным, черствым, самодовольным Мичманом, сосредоточенным на своих собственных открытиях и озабоченным тем, что происходило вокруг него на земле, не больше, чем Архимед во время осады Сиракуз.

Во всяком случае, именно таким мичманом казался он в настоящее время. Как часто Уолтер, входя и выходя, посматривал на него с любовью; а бедный старый Соль, когда Уолтера не было дома, выходил и прислонялся к дверному косяку, прижимаясь своим усталым париком к самым пряжкам на башмаках гения-хранителя его торговли и лавки. Но ни один свирепый идол со ртом, растянутым от уха до уха, и с кровожадной физиономией, сделанной из перьев попугая, не бывал более равнодушен к мольбам своих диких почитателей, чем этот Мичман — к таким знакам привязанности.

У Уолтера тяжело было на сердце, когда он окидывал взглядом свою старую спальню, там, наверху, на уровне крыш и дымовых труб, и думал о том, что пройдет еще одна ночь, уже надвигающаяся, и он расстанется с нею, быть может, навсегда. Лишенная немногих принадлежащих ему книг и картин, комната смотрела на него холодно, укоряя за разлуку, и уже отбрасывала тень грядущей отчужденности. «Еще несколько часов, — думал Уолтер, — и эта старая комната будет моею меньше, чем любая из тех грез, какие посещали меня здесь, когда я был школьником. Греза может снова посетить меня во сне, и, быть может, я вернусь сюда наяву; но греза, во всяком случае, не будет служить новому хозяину, а у этой комнаты их может быть два десятка, и каждый из них может пренебречь ею или ее изуродовать, или все устроить на новый лад».

Но не следовало оставлять дядю в маленькой задней гостиной, где он сидел сейчас в одиночестве, ибо капитан Катль, деликатный, несмотря на свою грубоватость, умышленно, вопреки своему желанию, не явился, чтобы они могли поговорить наедине, без свидетелей. Поэтому Уолтер, который только что вернулся домой после дан, полного предотъездных хлопот, поспешно спустился к нему.

— Дядя, — весело сказал он, положив руку на плечо старику, — что вам прислать с Барбадоса?

— Надежду, дорогой мой Уоли. Надежду, что мы еще встретимся по сю сторону могилы. Пришли мне ее как можно больше.

— Я это сделаю, дядя; у меня ее хватит с избытком, и я не поскуплюсь! А что касается живых черепах, лимонов для пунша капитана Катля, варенья к вашему воскресному чаю и всяких таких вещей, то их я стану присылать целыми кораблями, когда разбогатею.

Старый Соль протер очки и слабо улыбнулся.

— Вот и отлично, дядя! — весело воскликнул Уолтер и еще раз шесть хлопнул его по плечу. — Вы подбодряете меня — я подбодряю вас! Завтра утром мы будем веселы, как жаворонки, дядя, и так же высоко взлетим. Что касается моих надежд, то сейчас они распевают где-то в поднебесье.

— Уоли, дорогой мой мальчик, — отозвался старик, — я сделаю все, что в моих силах, я сделаю все, что в моих силах.

— Если вы сделаете то, что в, ваших силах, дядя, — сказал Уолтер со своим милым смехом, — то это лучшее, что может быть. Вы не забудьте, дядя, что вы мне должны посылать?

— Нет, Уоли, нет, — ответил старик, — все, что я узнаю о мисс Домби теперь, когда она осталась одна, бедная овечка, я буду сообщать. Но боюсь, это будет немного, Уоли.

— Ну, так вот что я вам скажу, дядя, — начал Уолтер после недолгого колебания, — я только что заходил туда.

— Ну, и что же? — пробормотал старик, поднимая брови, а с ними и очки,

— Не для того, чтобы увидеть ее, — продолжал Уолтер, — хотя, пожалуй, я мог бы ее увидеть, если бы попытался, так как мистера Домби нет в городе, а для того, чтобы попрощаться с Сьюзен. Я, знаете ли, думал, что могу на это отважиться при данных обстоятельствах, и если вспомнить о том дне, когда я в последний раз видел мисс Домби.

— Да, мой мальчик, да, — ответил дядя, очнувшись от раздумья.

— И я ее видел, — продолжал Уолтер. — Я имею в виду Сьюзен; и сказал ей, что завтра уезжаю. И я прибавил, дядя, что вы всегда живо интересовались мисс Домби с того самого вечера, как она побывала здесь, и всегда желали ей здоровья и счастья, и всегда почтете за честь и удовольствие оказать ей хоть какую-нибудь услугу; мне, знаете ли, казалось, что я могу это сказать при данных обстоятельствах. Как по-вашему?

— Да, мой мальчик, да, — ответил дядя тем же тоном, что и раньше.

— И я прибавил, — продолжал Уолтер, — что если она, — я имею в виду Сьюзен, — когда-нибудь сообщит вам, сама, или через миссис Ричардс, или через кого-нибудь другого, кто заглянет в эти края, что мисс Домби здорова и счастлива, вы будете очень признательны и напишете об этом мне, и я тоже буду очень признателен. Вот и все! Честное слово, дядя, — сказал Уолтер, прошлую ночь я почти не спал, потому что думал об этом; а выйдя из дому, никак не мог решить, сделать это или нет. И, однако, я уверен, что это было истинное желание моего сердца и впоследствии я был бы очень несчастлив, если бы не удовлетворил его.

Его искренний тон соответствовал его словам- и подтверждал их правдивость.

— Так вот, дядя, если вы когда-нибудь ее увидите, — сказал Уолтер, теперь я имею в виду мисс Домби, — быть может, вы ее увидите, кто знает? передайте, как я ей сочувствовал, как много я о ней думал, когда был здесь, как я вспоминал о ней со слезами на глазах, дядя, в этот последний вечер перед отъездом. Передайте ей, как я говорил о том, что никогда не забуду ее ласкового обращения, ее прекрасного лица и — того, что лучше всего — ее доброты. И так как эти башмачки я взял не у женщины и не у молодой леди, а только у невинного ребенка, — продолжал Уолтер, — скажите ей, если можно, дядя, что я их сохранил — она вспомнит, как часто они спадали у нее с ног в тот вечер, — и увез с собой на память!

В этот самый момент они отправлялись в путь в одном из сундуков Уолтера. Носильщик, отвозивший его багаж на тележке, чтобы погрузить в порту на борт «Сына и наследника», завладел ими и, прежде чем их хозяин успел договорить фразу, увез из-под самого носа бесчувственного Мичмана.

Но этому старому моряку можно было простить его бесчувственное отношение к увозимому сокровищу. Ибо в тот же момент перед его носом, как раз в поле его зрения, появились, войдя в сферу его напряженных наблюдений, Флоренс и Сьюзен Нипер; Флоренс не без робости заглянула ему в лицо и увидела его деревянный выпученный глаз.

Мало того: они вошли в лавку и подошли к двери гостиной, не замеченные никем, кроме Мичмана. И Уолтер, сидевший спиной к двери, и сейчас не узнал бы об их появлении, если бы не увидел, как дядя вскочил со стула и чуть не упал, налетев на другой стул.

— Ах, дядя! — вскричал Уолтер. — Что случилось? Старый Соломон ответил:

— Мисс Домби!

— Может ли это быть? — воскликнул Уолтер, оглянувшись и вскочив в свою очередь. — Здесь?!

Да, это было и возможно и несомненно, ибо не успели эти слова сорваться с его уст, как Флоренс пробежала мимо него, схватила дядю Соля обеими руками за отвороты табачного цвета, поцеловала его в щеку и, повернувшись, протянула руку Уолтеру с простодушной искренностью и серьезностью, свойственными только ей и больше никому в мире!

— Уезжаете, Уолтер? — сказала Флоренс.

— Да, мисс Домби, — ответил он, но не так бодро, как ему бы хотелось, мне предстоит путешествие.

— А ваш дядя, — сказала Флоренс, оглянувшись на Соломона, — конечно, он огорчен тем, что вы уезжаете. Ах, я вижу, что это так! Дорогой Уолтер, я тоже очень огорчена.

— Господи боже мой! — воскликнула мисс Нипер, — столько на свете людей, без которых можно обойтись, вот, например, миссис Пипчин; такую надсмотрщицу следовало бы приобрести на вес золота, а если требуется умение обращаться с черными невольниками, эти Блимберы — самые подходящие люди для такой ситИвации!

С этими словами мисс Нипер развязала ленты шляпки и, рассеянно заглянув в маленький черный чайник, стоявший на столе вместе с простым сервизом, тряхнула головой и жестяной чайницей и, не дожидаясь просьб, стала заваривать чай.

Тем временем Флоренс снова повернулась к мастеру судовых инструментов, который был и восхищен и изумлен.

— Как выросла! — сказал старый Соль. — Как похорошела! И, однако, не изменилась! Все такая же!

— Неужели? — сказала Флоренс.

— Совсем не изменилась, — отвечал старый Соль, медленно потирая руки и говоря вполголоса, меж тем как задумчивый взгляд блестящих глаз, устремленный на него, привлек его внимание. — Да, такое же выражение лица было и в более юные годы!

— Вы меня помните, — сказала с улыбкой Флоренс, — помните, какая я тогда была маленькая?

— Дорогая моя юная леди, — отозвался старый мастер, — мог ли я вас забыть, когда я так часто о вас думал с тех пор и так часто о вас слышал? Да ведь в ту самую минуту, когда вы вошли, Уоли говорил мне о вас и давал поручение к вам и…

— Правда? — сказала Флоренс. — Благодарю вас. Уолтер. О, благодарю вас, Уолтер! Я боялась, что вы уедете и не вспомните обо мне.

И снова она протянула ему маленькую ручку так непринужденно и так доверчиво, что Уолтер удержал ее на несколько секунд в своей руке и никак не мог выпустить.

Но Уолтер держал ее не так, как держал бы прежде, и это прикосновение не пробудило тех старых грез его отрочества, которые иногда проплывали перед ним, еще совсем недавно, и приводили его в смущение своими неясными и расплывчатыми образами. Чистота и невинность ее ласкового обращения, безграничное доверие и нескрываемая привязанность к нему, которые так ярко сияли в ее пристальном взоре и освещали ее прелестное лицо сквозь улыбку, его затенявшую, — ибо, увы, слишком печальна была эта улыбка, чтобы лицо прояснилось, — ничего общего не имели с теми романтическими порывами. Они заставили его вспомнить о смертном ложе мальчика, у которого он ее видел, и о любви, какую питал к ней мальчик, и на крыльях этих воспоминаний она как будто вознеслась высоко над его праздными фантазиями, туда, где воздух чище и прозрачнее.

— Думается мне, что я не смогу называть вас иначе, как дядею Уолтера, сэр, — сказала Флоренс старику, — если вы мне позволите.

— Моя дорогая юная леди! — воскликнул старый Соль. — Если я вам позволю! Господи боже мой!

— Мы всегда знали вас под этим именем и так о вас и говорили, — сказала Флоренс, осматриваясь вокруг и тихо вздыхая. — Милая старая гостиная! Все такая же! Как я ее хорошо помню!

Старый Соль посмотрел сначала на нее, потом на своего племянника, а потом потер руки и протер очки и сказал чуть слышно:

— Ах, время, время, время!

Наступило короткое молчание; Сьюзен Нипер ловко выудила из буфета еще две чашки и два блюдца и с задумчивым видом ждала, когда настоится чай.

— Я хочу сказать дяде Уолтера, — продолжала Флоренс, робко кладя ручку на лежавшую на столе руку старика, чтобы привлечь его внимание, — кое о чем, что меня беспокоит. Скоро он останется один, и если он разрешит мне… не заменить Уолтера, потому что этого я не могла бы сделать, но быть ему верным другом и утешать его по мере сил в отсутствие Уолтера, я буду ему очень признательна. Хорошо? Вы позволите, дядя Уолтера?

Мастер судовых инструментов молча поднес ее руку к своим губам, а Сьюзен Нипер, скрестив руки и откинувшись на спинку председательского кресла, которое она себе присвоила, закусила ленту шляпки и испустила тихий вздох, глядя на окно в потолке.

— Вы позволите мне навещать вас, — продолжала Флоренс, — когда представится случай, и вы будете рассказывать мне все о себе и об Уолтере; и у вас не будет никаких секретов от Сьюзен, если она придет вместо меня, и вы будете откровенны с нами, будете нам доверять и полагаться на нас? И вы позволите вам помочь? Позволите, дядя Уолтера?

Милое лицо, обращенное к нему, ласково-умоляющие глаза, нежный голос и легкое прикосновение к его руке, казавшиеся еще более привлекательными благодаря детскому уважению к его старости, которое вызывало у нее грациозное смущение и робкую нерешительность, — все это, а также присущая ей серьезность произвели такое сильное впечатление на бедного старого мастера, что он ответил только:

— Уоли, скажи за меня словечко, дорогой мой. Я очень благодарен.

— Нет, Уолтер, — с тихой улыбкой возразила Флоренс. — Пожалуйста, не говорите за него. Я его прекрасно понимаю, и мы должны научиться разговаривать друг с другом без вас, дорогой Уолтер.

Печальный тон, каким она произнесла эти последние слова, растрогал Уолтера больше, чем все остальное.

— Мисс Флоренс, — отозвался он, стараясь обрести ту бодрость, какую сохранил в разговоре с дядей, — право же, я не больше, чем дядя, знаю, как благодарить за такую доброту. Но в конце концов будь в моей власти говорить целый час, я бы только и мог сказать, что узнаю вас, узнаю!

Сьюзен Нипер принялась за другую ленту шляпки и кивнула окну в потолке в знак одобрения выраженному чувству.

— Ах, Уолтер, — сказала Флоренс, — но я хочу еще кое-что вам сказать перед вашим отъездом, и, пожалуйста, называйте меня Флоренс и не разговаривайте со мной, как с чужим человеком.

— Как с чужим человеком? — повторил Уолтер. — Нет, я бы не мог так говорить. Во всяком случае, я, конечно, не мог бы так чувствовать.

— Да, но этого мало, и я не это имею в виду. Поймите, Уолтер, добавила Флоренс, заливаясь слезами, — он был очень привязан к вам и, умирая, сказал, что любил вас, и сказал: «Не забывайте Уолтера!» И если вы будете мне братом, Уолтер, теперь, когда он умер и у меня никого не осталось на свете, я буду вам сестрой до конца жизни и буду думать о вас, как о брате, где бы мы с вами ни были! Вот что я собиралась сказать вам, дорогой Уолтер, но я не могу сказать это так, как хотелось бы мне, потому что сердце мое переполнено.

И от полноты сердца, с милым простодушием она протянула ему обе руки. Уолтер взял их, наклонился и коснулся губами заплаканного лица, которое не отстранилось, не отвернулось, не покраснело при этом, но было обращено к нему доверчиво и простодушно. И в это мгновение малейшая тень сомнения или смятения покинула душу Уолтера. Ему казалось, что он откликается на ее невинный призыв у постели умершего мальчика и, оказавшись свидетелем той торжественной сцены, дает обет с братскою заботливостью лелеять и оберегать в своем изгнании самый ее образ, сохранить нерушимой ее чистую веру и почитать себя негодяем, если когда-нибудь он оскорбит эту веру мыслью, которой не было в ее сердце, когда она доверилась ему.

Сьюзен Нипер, которая закусила сразу обе ленты шляпки и во время этой, беседы поделилась многими своими чувствами с окном в потолке, переменила тему, осведомившись, кто хочет молока, а кто сахара; получив ответ на эти вопросы, она начала разливать чай. Bсe четверо дружески уселись за маленький стол и стали пить чай под зорким наблюдением этой молодой леди; и присутствие Флоренс в задней гостиной озарило светом восточный фрегат на стене.

Полчаса назад Уолтер ни за что на свете не осмелился бы назвать ее по имени. Но он мог это сделать теперь, когда она его попросила. Он мог думать о ее присутствии здесь без тайных опасений, что, пожалуй, лучше было бы ей не приходить. Он мог спокойно думать о том, как она красива, как обаятельна и какой надежный приют найдет в ее сердце какой-нибудь счастливец. Он мог размышлять о своем собственном уголке в этом сердце с гордостью и с мужественной решимостью, если не заслужить права на него — это он все еще считал для себя недостижимым, — то хотя бы заслуживать их не меньше, чем теперь.

Конечно, какая-то волшебная сила управляла руками Сьюзен Нипер, разливавшей чай, и порождала тот дух успокоения, который царил в маленькой гостиной во время чаепития. Конечно, какая-то враждебная сила управляла стрелками хронометра дяди Соля и заставляла их скользить быстрее, чем когда-либо скользил восточный фрегат при попутном ветре. Как бы там ни было, гости приехали в карете, которая ждала поблизости, на углу тихой улицы; хронометр, к коему случайно обратились, решительно высказался в том смысле, что она ждет очень долго, и невозможно было сомневаться в этом факте, опирающемся на сей непогрешимый авторитет. Если бы дяде Солю предстояло быть повешенным согласно указанию его собственных часов, он никогда бы не признал, что хронометр спешит хотя бы на самую малую долю секунды.

Прощаясь, Флоренс вкратце повторила старику все, что говорила раньше, и взяла с него слово соблюдать договор. Дядя Соль любовно проводил ее до ног Деревянного Мичмана и здесь уступил место Уолтеру, который вызвался довести ее и Сьюзен Нипер до кареты.

— Уолтер, — сказала дорогой Флоренс, — я побоялась спросить при вашем дяде. Как вы думаете, вы уезжаете очень надолго?

— Право, не знаю, — сказал Уолтер. — Боюсь, что надолго. Мне кажется, мистер Домби имел это в виду, назначая меня.

— Это знак расположения, Уолтер? — после недолгого колебания осведомилась Флоренс, с тревогой заглядывая ему в лицо.

— Мое назначение? — отозвался Уолтер.

— Да.

Больше всего на свете Уолтеру хотелось бы дать утвердительный ответ, но его лицо ответило раньше, чем губы, а Флоренс смотрела на него слишком: внимательно, чтобы не понять ответа.

— Боюсь, что вы вряд ли папин любимец, — робко сказала она.

— Для этого нет никаких оснований, — с улыбкой ответил Уолтер.

— Никаких оснований, Уолтер?!

— Не было никаких оснований, — поправился Уолтер, угадывая ее мысль. Много народу служит в фирме. Между мистером Домби и таким юнцом, как я, расстояние огромное. Если я исполняю свой долг, я делаю то, что должен делать, и делаю не больше, чем все остальные.

Не было ли у Флоренс опасений, которые она вряд ли сознавала, опасений, смутных и неопределенных, с той недавно минувшей ночи, когда она вошла в комнату отца, — опасений, что случайный интерес к ней Уолтера и давнее его знакомство с нею могли навлечь на него это грозное неудовольствие и неприязнь? Не было ли таких подозрений у Уолтера и не мелькнула ли у него мысль, что они возникли у нее в тот миг? Ни он, ни она не заикнулись об этом. Ни он, ни она не нарушили молчания. Сьюзен, идя рядом с Уолтером, зорко смотрела на обоих; и несомненно, мысли мисс Нипер шли в этом направлении, и вдобавок с большой уверенностью.

— Быть может, вы очень скоро вернетесь, Уолтер, — сказала Флоренс.

— Быть может, я вернусь стариком, — сказал Уолтер, — и увижу вас пожилой леди. Но я надеюсь на лучшее.

— Папа, — помолчав, сказала Флоренс, — вероятно… оправится от горя и когда-нибудь заговорит со мной более откровенно; и если это случится, я скажу ему, как сильно хочется мне, чтобы вы вернулись, и попрошу вас вызвать.

В этих словах об отце была трогательная неуверенность, которую Уолтер понял слишком хорошо.

Они подошли к карете, и он расстался бы с ней молча, ибо понял теперь, что значит разлука; но Флоренс, усевшись, взяла его за руку, и он нащупал в ее руке маленький сверток.

— Уолтер, — сказала она, ласково глядя ему в лицо, — я, как и вы, надеюсь на лучшее будущее. Я буду молиться и верю, что оно настанет. Этот маленький подарок я приготовила для Поля. Пожалуйста, примите его вместе с моей любовью и не смотрите, пока не уедете. А теперь да благословит вас бог, Уолтер! Не забывайте меня. Вы стали для меня братом, милый Уолтер!

Он был рад, что между ними появилась Сьюзен Нипер, иначе у Флоренс могло бы остаться печальное воспоминание о нем. И он был рад, что больше она не выглянула из окна кареты и только махала ему ручкой, пока он мог ее видеть.

Несмотря на ее просьбу, он не удержался и в тот же вечер, ложась спать, развернул сверток. В нем был маленький кошелек, а в кошельке были деньги.

Во всем блеске встало наутро солнце по возвращении своем из чужих стран, с ним встал Уолтер, чтобы впустить капитана, который уже стоял у двери: он поднялся раньше, чем было необходимо, с целью тронуться в путь, покуда миссис Мак-Стинджер еще пребывала во сне. Капитан притворился, будто находится в прекраснейшем расположении духа, и принес в одном из карманов широкого синего фрака копченый язык к завтраку.

— Уольр, — сказал капитан, когда они уселись за стол, — если твой дядя таков, каким я его считаю, он по случаю этого события достанет последнюю бутылку той мадеры.

— Нет, Нэд! — возразил старик. — Нет! Она будет откупорена, когда Уолтер вернется!

— Хорошо сказано! — воскликнул капитан. — Слушайте, слушайте!

— Там лежит она, — продолжал Соль Джилс, — в маленьком погребе, покрытая пылью и паутиной. И, быть может, и мы с вами, Нэд, покроемся пылью и паутиной, прежде чем она увидит свет.

— Слушайте! — крикнул капитан. — Прекрасное нравоучение! Уольр, мой мальчик! Выращивай смоковницу так, как должно, а когда состаришься, будешь сидеть под ее сенью[71]. Перелистайте… А впрочем, — подумав, сказал капитан, — я не совсем уверен в том, где это можно найти, но когда найдете отметьте. Соль Джилс, валяйте дальше!

— Но там или где-нибудь в другом месте она пролежит до тех пор, Нэд, пока Уоли не вернется и не потребует ее, — заключил старик. — Вот все, что я хотел сказать.

— И прекрасно сказали, — отозвался капитан, — и если мы трое не разопьем этой бутылки все вместе, я разрешаю вам обоим выпить мою долю!

Несмотря на чрезвычайную веселость капитана, он не оказал должного внимания копченому языку, хотя — когда кто-нибудь смотрел на него — весьма старательно притворялся, будто ест с огромным аппетитом. Кроме того, он ужасно боялся остаться наедине с дядей или племянником; казалось, он считал, что единственная возможность этого избежать, не преступая границы приличий, заключается в том, чтобы все трое все время были вместе. Этот ужас, испытываемый капитаном, повлек за собой остроумные выходки с его стороны: когда Соломон пошел надевать пальто, капитан подбежал к двери, якобы для того, чтобы взглянуть на проезжавшую мимо необыкновенную наемную карету; и выскочил на улицу под предлогом, будто из соседнего дымохода доносится запах гари, когда Уолтер поднялся наверх, чтобы попрощаться с жильцами. Эти уловки капитан Катль почитал недоступными пониманию всякого непосвященного зрителя.

Попрощавшись с верхними жильцами, Уолтер спустился вниз и проходил через лавку, направляясь в маленькую гостиную, как вдруг увидел знакомое ему увядшее лицо, заглянувшее с улицы, и бросился к прохожему.

— Мистер Каркер! — воскликнул Уолтер, пожимая руку Джону Каркеру-младшему. — Войдите, пожалуйста! Очень любезно с вашей стороны прийти сюда так рано, чтобы попрощаться со мной. Вы, конечно, знаете, с какою радостью я еще раз пожму вам руку перед отъездом. Я и рассказать вам не могу, как я рад этой возможности. Войдите, пожалуйста!

— Вряд ли мы еще когда-нибудь встретимся, Уолтер, — отозвался тот, мягко уклоняясь от его приглашения, — и я тоже радуюсь этой возможности. Я решаюсь говорить с вами и пожать вам руку перед разлукой. Больше мне не придется противиться вашим попыткам познакомиться со мной ближе, Уолтер.

Было что-то меланхолическое в его улыбке, когда он произнес эти слова, свидетельствующие о том, что даже в этих попытках он видел выражение дружеского участия.

— Ах, мистер Каркер! — ответил Уолтер. — Зачем вы противились? Вы могли принести мне только добро, в этом я уверен.

Тот покачал головой.

— Если бы я мог сделать что-нибудь доброе на этом свете, — сказал он, я бы сделал это для вас, Уолтер. Видеть вас изо дня в день доставляло мне радость и в то же время вызывало угрызения совести. Но радость перевешивала боль. Это я знаю теперь, ибо понял, что я теряю.

— Войдите, мистер Каркер, и познакомьтесь с моим славным старым дядею, — настаивал Уолтер. — Я часто рассказывал ему о вас, и он будет рад повторить вам все, что слышал от меня. Я ничего не говорил ему, — добавил Уолтер, заметив его замешательство и тоже смутившись, — я ничего не говорил ему о нашем последнем разговоре, мистер Каркер; даже ему не говорил, поверьте мне!

Седой Каркер-младший сжал ему руку, и слезы выступили у него на глазах.

— Если я когда-нибудь и познакомлюсь с ним, Уолтер, — ответил он, — то только для того, чтобы получить известие о вас. Будьте уверены, что я не злоупотреблю вашей снисходительностью, и вниманием. Я бы злоупотребил ими, если бы не открыл ему всей правды, прежде чем добиваться его доверия. Кроме вас, у меня нет ни друзей, ни знакомых, и даже ради вас я вряд ли стал бы их искать.

— Мне бы хотелось, — сказал Уолтер, — чтобы вы действительно разрешили мне быть вашим другом. Я, как вам известно, мистер Каркер, всегда этого хотел, но никогда не желал этого так сильно, как сейчас, когда нам предстоит расстаться.

— Достаточно того, что я в душе считаю вас своим другом, — ответил тот, — и чем больше я вас избегал, тем больше склонялось к вам мое сердце и было полно вами, Уолтер. Прощайте!

— Прощайте, мистер Каркер. Да благословит вас бог, сэр! — с волнением воскликнул Уолтер.

— Если, — начал тот, удерживая его руку, пока говорил, — если по возвращении вы не найдете меня в моем уголке и узнаете от кого-нибудь, где я похоронен, пойдите и взгляните на мою могилу. Подумайте о том, что я мог быть таким же честным и счастливым, как вы! А когда я буду знать, что мой час пробил, позвольте мне подумать о том, что кто-то, похожий на меня в прошлом, остановится там на секунду и вспомнит обо мне с жалостью и всепрощением! Уолтер, до свидания!

Его фигура скользнула, как тень, по светлой, залитой солнцем улице, такой веселой и, однако, такой торжественной в это раннее летнее утро, и скрылась медленно из виду.

Наконец неумолимый хронометр возвестил, что Уолтер должен повернуться спиной к Деревянному Мичману; и они отправились — он сам, дядя и капитан — в наемной карете к пристани, откуда пароход доставил их вниз по реке к некоему Пункту, название коего, как объявил капитан, было тайной для всех сухопутных жителей. По прибытии к этому Пункту (куда корабль пришел накануне с ночным приливом), они были осаждены толпой неистовых лодочников и среди них знакомцем капитана, грязным циклопом, который, несмотря на свой единственный глаз, высмотрел капитана на расстоянии полутора миль и с той поры обменивался с ним непонятными возгласами. Доставшись в качестве законного приза этому субъекту, который устрашающе хрипел и органически нуждался в бритье, все трое были препровождены на борт «Сына и наследника». А на «Сыне и наследнике» «шла суматоха: грязные паруса были расстелены на мокрой палубе, люди спотыкались о ненатянутые канаты, матросы в красных рубахах бегали босиком туда и сюда, бочки загромождали каждый фут пространства, а в самом центре кутерьмы находился черный кок в черном камбузе, увязший по уши в овощах и полуослепший от дыма.

Капитан тотчас увлек Уолтера в уголок и с великим усилием, от коего лицо у него очень раскраснелось, вытащил серебряные часы, которые были так велики и так плотно засунуты в карман, что выскочили оттуда как пробка.

— Уольр, — сказал капитан, протягивая их и сердечно пожимая ему руку, прощальный подарок, мой мальчик. Переводите их на полчаса назад каждое утро и примерно на четверть часа вечером, и вы будете гордиться этими часами.

— Капитан Катль! Я не могу их принять! — вскричал Уолтер, удерживая его, ибо тот хотел убежать. — Пожалуйста, возьмите их. У меня есть часы.

— В таком случае, Уольр, — сказал капитан, внезапно засунув руку в один из карманов и вытащив две чайных ложки и щипцы для сахара, которыми он вооружился на случай такого отказа, — возьмите вместо них вот эту мелочь из столового серебра.

— Нет, право же, не могу! — воскликнул Уолтер. — Тысячу раз благодарю! Не выбрасывайте их, капитан Катль! — Ибо капитан собирался швырнуть их за борт. — Вам они пригодятся гораздо больше, чем мне. Дайте мне вашу трость. Я часто подумывал, что хорошо бы иметь такую. Ну, вот! Прощайте, капитан Катль! Берегите дядю! Дядя Соль, да благословит вас бог!

В сутолоке они покинули корабль, прежде чем Уолтеру удалось еще раз на них взглянуть; а когда он побежал на корму и посмотрел им вслед, он увидел, что дядя сидит, понурившись, в лодке, а капитан Катль постукивает его по спине огромными серебряными часами (должно быть, это было очень больно) и бодро жестикулирует чайными ложками и щипцами для сахара. Завидев Уолтера, капитан Катль с полным равнодушием уронил свои ценности на дно лодки, явно забыв об их существовании, и, сняв глянцевитую шляпу, громко приветствовал его. Глянцевитая шляпа очень эффектно сверкала на солнце, и капитан не переставал размахивать ею, покуда не скрылся из виду. Затем суматоха на борту, быстро нарастая, достигла своего апогея; отчалили с приветственными возгласами еще две-три лодки; развернутые паруса сверкали над головой, и Уолтер следил, как они наполняются попутным бризом; вода серебряными брызгами разлеталась у носа; и вот «Сын и наследник» отправился в плаванье так же бодро и легко, как до него отправлялись в путь многие сыновья и наследники, пошедшие ко дну.

День за днем в маленькой задней гостиной старый Соль и капитан Катль следили за ходом судна и изучали его курс по карте, разложенной перед ними на круглом столе. По вечерам старый Соль, такой одинокий, поднимаясь в мансарду, где иной раз бушевал ураган, смотрел на звезды, прислушивался к ветру и держал вахту дольше, чем пришлось бы ему держать на борту корабля. Последняя бутылка старой мадеры, которая когда-то совершила свой рейс и знала опасности, таящиеся в морских пучинах, тем временем лежала спокойно в пыли и паутине, и никто ее не тревожил.

ГЛАВА XX
Мистер Домби предпринимает поездку

— Мистер Домби, сэр, — сказал майор Бегсток, — Джой Б. вообще человек не сентиментальный, ибо Джозеф непреклонен. Но у Джо есть чувства, сэр, и уж если они проснулись… Черт возьми, мистер Домби, — с неожиданной яростью вскричал майор, — это слабость, и я не намерен ей поддаваться!

Майор Бегсток изрек эти фразы, встречая гостя, мистера Домби, перед дверью своей квартиры на площади Принцессы. Мистер Домби приехал завтракать к майору перед отбытием их в путь; злосчастный туземец уже перенес множество неприятностей из-за сдобных булочек, а в связи с общим вопросом о вареных яйцах жизнь стала ему в тягость.

— Не подобает старому солдату из породы Бегстоков, — заметил майор, обретя спокойствие, — отдавать себя в растерзание своим чувствам, но — черт возьми, ср! — вскричал майор, снова приходя в ярость, — я вам сочувствую!

Багровая физиономия майора потемнела, а рачьи глаза майора выпучились еще сильнее, когда он пожимал руку мистеру Домби, придавая этому миролюбивому действию такой вызывающий вид, словно оно являлось прелюдией к бою его с мистером Домби на пари в тысячу фунтов и на звание чемпиона Англии по боксу. Затем, вращая головой с сопением, весьма напоминающим лошадиный кашель, майор повел гостя в гостиную и (совладав к тому времени со своими чувствами) приветствовал его с искренностью и непринужденностью дорожного спутника.

— Домби, — сказал майор, — я рад вас видеть. Я горжусь тем, что вижу вас. Немного людей найдется в Европе, которым сказал бы это Дж. Бегсток ибо Джош прямодушен, сэр, — это у него в натуре, — но Джой Б. гордится тем, что видит вас, Домби,

— Майор, — отвечал мистер Домби, — вы очень любезны.

— Нет, сэр, — сказал майор. — Черта-с-два! Это не в моем характере. Будь это в характере Джо, Джо был бы в настоящее время генерал-лейтенантом, сэром Джозефом Бегстоком, кавалером ордена Бани, и принимал бы вас совсем в другом доме. Вижу, что вы еще не знаете старого Джо? Но это событие, как из ряда вон выходящее, является для меня источником гордости. Ей-богу, сэр, решительно сказал майор, — для меня это честь.

Ценя себя и свои деньги, мистер Домби чувствовал, что это весьма справедливо, а посему не стал спорить. Но инстинктивное постижение сей истины майором и его откровенное признание были очень приятны. Для мистера Домби это служило подтверждением — если бы он в таковом нуждался, подтверждением его правильней оценки майора. Это убеждало его в том, что его власть простирается за пределы деловой сферы и что майор, офицер и джентльмен, имеет о ней столь же правильное представление, как и бидл Королевской биржи[72].

И если вообще утешительно знать это или нечто подобное, то тем более утешительно было знать это теперь, когда беспомощность его воли, зыбкость его надежд, бессилие богатства были с такой беспощадностью ему раскрыты. Что может сделать богатство? — спросил у него его мальчик. Иногда, размышляя об этом ребяческом вопросе, он едва удерживался, чтобы не спросить самого себя: что же оно действительно может сделать? Что оно сделало?

Но то были сокровенные мысли, рожденные в поздний час ночи, в мрачном унынии и тоске одиночества, и гордыня обрела без труда прежнюю свою уверенность в многочисленных свидетельствах истины, столь же непогрешимых и драгоценных, как свидетельство майора. Мистер Домби, не имея друзей, почувствовал расположение к майору. Нельзя сказать, что он питал к нему теплое чувство, но он слегка оттаял. Майор играл некоторую роль — не слишком большую — в те дни на морском берегу. Он был человек светский и знал кое-кого из важных особ. Он много говорил и рассказывал забавные истории, и мистер Домби склонен был считать его отменным умником, который блистает в обществе и лишен того ядовитого привкуса бедности, коим обычно отравлены отменные умники. Положение у него было бесспорно хорошее. Вообще майор был благопристойным спутником, близко знакомым с праздной жизнью и с местами, подобными тому, которое они собирались посетить; он распространял вокруг себя атмосферу приличествующего джентльмену довольства, которая неплохо сочеталась с его — мистера Домби — репутацией в Сити и отнюдь с нею не конкурировала. Если у мистера Домби и мелькала мысль, что майор, привыкший, в силу своего призвания, относиться небрежно к безжалостной руке, которая не так давно сокрушила надежды мистера Домби, мог бы, сам того не ведая, научить его какой-нибудь полезной философии и спугнуть его бесплодные сожаления, — он скрыл эту мысль от самого себя и, не рассуждая, предоставил ей покоиться под бременем его Гордыни.

— Где мой негодяй? — сказал майор, гневно обозревая комнату.

Туземец, который не имел определенного имени и потому отзывался на любую бранную кличку, немедленно появился в дверях, но подойти ближе не отважился.

— Злодей! — сказал холерический майор. — Где завтрак?

Темнокожий слуга исчез в поисках завтрака, и вскоре они услыхали, как он снова поднимается по лестнице с таким трепетом, что блюда и тарелки на подносе, дрожавшем из сочувствия к нему, дребезжали всю дорогу.

— Домби, — сказал майор, посматривая на туземца, накрывавшего на стол, и в виде поощрения грозно потрясая кулаком, когда тот уронил ложку, — вот мясо с острой приправой, зажаренное на рашпере, вот паштет, почки и прочее. Прошу садиться. Как видите, старый Джо может предложить вам только походную закуску.

— Превосходная закуска, майор, — отвечал гость и не только из вежливости, ибо майор всегда относился к своей особе с величайшей заботливостью и, в сущности, ел жирные блюда в количестве, вредном для здоровья, так что его блистательный цвет лица доктора объясняли главным образом этой его склонностью.

— Вы взглянули на дом напротив, сэр, — заметил майор. — Увидели нашу приятельницу?

— Вы имеете в виду мисс Токс? — отозвался мистер Домби. — Нет.

— Очаровательная женщина, сэр, — сказал майор с густым смешком, застрявшим в его коротком горле и едва не задушившим его.

— Кажется, мисс Токс — очень приличная особа, — ответил мистер Домби.

Высокомерно-холодный ответ как будто доставил майору Бегстоку бесконечное удовольствие. Он раздувался и раздувался непомерно и даже положил на секунду нож и вилку, чтобы потереть руки.

— Старый Джо, сэр, — сказал майор, — пользовался когда-то некоторым расположением в том обиталище. Но для Джо его денек миновал. Дж. Бегсток уничтожен… отставлен… разбит, сэр. Вот что я вам скажу, Домби. — Майор перестал есть и принял вид таинственно-негодующий. — Это чертовски честолюбивая женщина, сэр.

Мистер Домби сказал «вот как!» с ледяным равнодушием, к коему примешивалось, пожалуй, презрительное недоверие: как может мисс Токс быть столь самонадеянной, чтобы посягать на такое возвышенное качество.

— Эта женщина, сэр, — сказал майор, — в своем роде Люцифер. Для Джоя Б., сэр, его денек миновал, но Джой не дремлет. Он все видит, этот Джо. Его королевское высочество, покойный герцог Йоркский, на утреннем приеме сказал как-то о Джо, что он все видит.

Эти слова сопровождались таким взглядом, и от еды, питья, горячего чая, мяса, зажаренного на рашпере, сдобных булочек и многозначительных слов голова майора так раздулась и покраснела, что даже мистер Домби проявил некоторое беспокойство.

— У этой нелепой старой особы, — продолжал майор, — есть честолюбивые стремления. Непомерные стремления, сэр. Матримониальные, Домби.

— Весьма сожалею, — сказал мистер Домби.

— Не говорите этого, Домби, — предостерегающим тоном возразил майор.

— Почему же не говорить, майор? — спросил мистер Домби.

Майор ответил только лошадиным кашлем и продолжал усиленно насыщаться.

— Она возымела интерес к вашему семейству, — сказал майор, снова отрываясь от еды, — и вот уже в течение некоторого времени часто посещает ваш дом.

— Да! — с большим достоинством отвечал мистер Домби. — Первоначально мисс Токс была принята в нем как приятельница моей сестры в ту пору, когда скончалась миссис Домби; и так как она оказалась особой благовоспитанной и обнаружила расположение к бедному малютке, она бывала у нас в доме, — могу сказать, ее визиты поощрялись, она приходила вместе с моей сестрой; так постепенно завязались в некотором роде близкие отношения с моими домочадцами. Я, — продолжал мистер Домби тоном человека, который оказывает мисс Токс великое и неоценимое снисхождение, — я питаю уважение к мисс Токс. Она была так любезна, что оказывала много мелких услуг; быть может, майор, услуги маленькие и незначительные, но тем не менее не следует отзываться о них с пренебрежением. Надеюсь, я имел возможность отблагодарить за них тем вниманием, какое в моей власти было уделить. Я почитаю себя в долгу перед мисс Токс, майор, — добавил мистер Домби с легким мановением руки, — за удовольствие быть знакомым с вами.

— Домби, — с жаром сказал майор, — нет! Нет, сэр! Джозеф Бегсток не может оставить это замечание без возражений. Ваше знакомство со старым Джо, сэр, таким, каков он есть, и знакомство старого Джо с вами, сэр, возникло благодаря благородному мальчику, сэр, — замечательному ребенку, сэр! Домби! — продолжал майор, напрягаясь, что ему нетрудно было сделать, ибо вся его жизнь проходила в напряженной борьбе со всевозможными симптомами апоплексии, — мы узнали друг друга благодаря вашему мальчику!

Мистер Домби — весьма вероятно, что майор на это рассчитывал, — был, казалось, растроган этими словами. Он опустил глаза и вздохнул, а майор, яростно воспрянув, снова повторил, что это слабость и ничто его не побудит ей уступить, — имея в виду то расположение духа, опасность поддаться коему грозила ему в этот момент.

— Наша приятельница имела отдаленное отношение к нашему знакомству, сказал майор, — Дж. Б. не хочет оспаривать честь, выпавшую на ее долю, сэр. Тем не менее, сударыня, — добавил он, отводя взгляд от своей тарелки и устремляя его через площадь Принцессы туда, где в тот момент видна была в окне мисс Токс, поливающая цветы, — вы — распутная интриганка, сударыня, и ваше честолюбие — образец чудовищного бесстыдства. Если бы оно выставляло в смешном виде только вас, сударыня, — продолжал майор, обращая взгляд на ничего не ведавшую мисс Токс, причем его выпученные глаза как будто хотели перепрыгнуть к ней, — вы могли бы заниматься своими делами к полному своему удовольствию, сударыня, не встречая, уверяю вас, никаких возражений со стороны Бегстока. — Тут майор устрашающе захохотал, и этот хохот отразился на кончиках его ушей и венах на лбу. — Но когда вы, сударыня, компрометируете других людей, и к тому же людей великодушных, доверчивых, в благодарность за их снисхождение, у старого Джо кровь закипает в жилах!

— Майор, — краснея, сказал мистер Домби, — надеюсь, вы не намекаете на нечто столь невероятное со стороны мисс Токс, как…

— Домби! — отвечал майор. — Я ни на что не намекаю. Но Джой Б. вращался в свете, сэр. Вращался в свете, глядя в оба, сэр, и навострив уши; и Джо говорит вам, Домби, что там, через дорогу, живет чертовски хитрая и честолюбивая женщина, сэр.

Мистер Домби невольно взглянул через площадь; брошенный им в этом направлении взгляд был сердитый.

— Ни единого слова об этом предмете не сорвется больше с уст Джозефа Бегстока! — решительно сказал майор. — Джо не сплетник, но бывают случаи, когда он должен говорить, когда он не намерен молчать! Будь прокляты ваши уловки, сударыня! — вскричал майор, снова с великим гневом обращаясь к своей прекрасной соседке. — Он будет говорить, если поведение слишком вызывающе, чтобы он мог долее безмолвствовать!

Волнение, сопутствовавшее этой вспышке, вызвало у майора приступ лошадиного кашля, который долго его терзал. Оправившись, он добавил:

— А теперь, Домби, раз вы предложили Джо — старому Джо, у которого нет никаких достоинств, сэр, кроме тех, что он непреклонен и прямодушен, — раз вы ему предложили быть вашим гостем и гидом в Лемингтоне[73], распоряжайтесь им по своему желанию, и он весь к вашим услугам. Не знаю, сэр, — сказал майор, улыбаясь и потрясая своим двойным подбородком, — что находите вы все в Джо и чем вызван такой спрос на него; но мне известно, сэр: не будь он непреклонен и упрям в своих отказах, вы все скорехонько прикончили бы его своими приглашениями и прочим и прочим!

Мистер Домби в немногих словах заявил, что ценит предпочтение, оказанное ему перед другими выдающимися членами общества, которые старались завладеть майором Бегстоком. Но майор тотчас его прервал, дав ему понять, что следовал своим собственным склонностям, каковые дружно воспрянули и единогласно заявили: «Дж. Б., Домби — тот, кого ты должен избрать своим другом».

Майор к тому времени насытился; сок пряного паштета выступал в уголках его глаз, а зажаренное на рашпере мясо и почки стянули ему галстук, и к тому же близился час отхода поезда в Бирмингем, с которым им предстояло покинуть Лондон, а посему туземец с превеликим трудом напялил на майора пальто и застегнул его доверху, после чего его лицо с выпученными глазами и разинутым ртом выглядывало из этого одеяния, как из бочки. Затем туземец подал ему по очереди, с подобающими интервалами, замшевые перчатки, толстую трость и шляпу; эту последнюю принадлежность туалета майор залихватски надел набекрень, дабы оттенить свою незаурядную физиономию. Предварительно туземец уложил во все возможные и невозможные уголки коляски мистера Домби, которая ждала у двери, невероятное количество дорожных сумок и чемоданчиков, по виду своему не менее апоплексических, чем сам майор; и, набив себе карманы бутылками сельтерской воды и ост-индского хереса, сандвичами, шалями, подзорными трубами, географическими картами и газетами, каковой легковесный багаж майор мог ежеминутно потребовать в пути, туземец объявил, что все готово. Экипировка этого злополучного чужестранца (который, по слухам, был у себя на родине принцем), когда он уселся на заднем сиденье рядом с мистером Таулинсовом, завершилась тем, что на него обрушилась груда плащей и пальто майора, наваленных квартирным хозяином, который, как один из Титанов, метал с тротуара этими тяжелыми снарядами, так что на вокзал туземец отправился как бы заживо погребенным.

Но прежде чем отъехал экипаж и покуда погребали туземца, мисс Токс, появившись в окне, замахала лилейно-белым носовым платком. Мистер Домби принял это прощальное приветствие очень холодно — очень холодно даже для него — и, удостоив ее чуть заметного кивка, откинулся на спинку экипажа с весьма недовольным видом. Его подчеркнутая сдержанность, казалось, доставила чрезвычайное удовольствие майору (который очень вежливо раскланялся с мисс Токс); и долго сидел он, подмигивая и сопя, как перекормленный Мефистофель.

Во время предотъездной сутолоки, на вокзале мистер Домби и майор прогуливались бок о бок по платформе; первый был молчалив и хмур, а второй развлекал его — и, быть может, самого себя — всевозможными анекдотами и воспоминаниями, в которых Джо Бегсток обычно играл главную роль. Ни тот, ни другой не заметили, что во время этой прогулки они привлекли внимание рабочего, который стоял возле паровоза и приподнимал шляпу каждый раз, когда они проходили мимо; ибо мистер Домби имел обыкновение взирать не на чернь, а поверх нее, майор же целиком погрузился в один из своих анекдотов. Наконец, когда они поворачивали назад, этот человек шагнул им навстречу и, сняв шляпу и держа ее в руке, поклонился мистеру Домби.

— Прошу прощения, сэр, — сказал человек, — надеюсь, вы поживаете недурно, сэр.

На нем был парусиновый костюм, испачканный угольной пылью и маслом; в бакенбардах его был пепел, и вокруг себя он распространял запах пригашенной золы. Несмотря на это, вид он имел приличный, и, пожалуй, его даже нельзя было назвать грязным, а короче, это был мистер Тудль в профессиональной одежде.

— Я буду иметь честь поддерживать для вас огонь в топке, сэр, — сказал мистер Тудль. — Прошу прошения, сэр, надеюсь, вы начинаете оправляться?

В ответ на сочувственный тон мистер Домби посмотрел на него так, словно подобный человек был способен загрязнить даже его зрение.

— Простите за дерзость, сэр, — продолжал Тудль, сообразив, что его как будто не узнают, — но моя жена Полли, которую в вашем семействе звали Ричардс…

Перемена в лице мистера Домби, как будто выражавшая, что он его узнал, — так оно и было, — но в значительно большей степени выразившая досадливое чувство брезгливости, заставила мистера Тудля запнуться.

— Вероятно, ваша жена нуждается в деньгах, — сказал мистер Домби, опуская руку в карман и говоря высокомерным тоном (впрочем, так он говорил всегда).

— Нет, благодарю вас, сэр, — возразил Тудль, — не могу сказать, чтобы она нуждалась. Я не нуждаюсь.

Теперь мистер Домби в свою очередь запнулся и не без смущения продолжал держать руку в кармане.

— Нет, сэр, — сказал Тудль, вертя в руках свою клеенчатую шапку, — нам живется недурно, сэр; у нас нет причин жаловаться на жизнь, сэр. С той поры у нас прибавилось еще четверо, сэр, но мы помаленьку пробиваемся.

Мистер Домби тоже не прочь был бы пробиться к своему вагону, хотя бы для этого пришлось ему сбить кочегара под колеса, но внимание его было привлечено шапкой, которую тот все еще медленно вертел в руках.

— Мы потеряли одного малютку, — сказал Тудль, — Этого нельзя отрицать.

— Недавно? — осведомился мистер Домби, пристально глядя на шапку.

— Нет, сэр, больше трех лет прошло, но все остальные здоровехоньки. А что касается до грамоты, сэр, — сказал Тудль с новым поклоном, как бы желая напомнить мистеру Домби о том разговоре, который когда-то был между ними по этому вопросу, — то мои мальчики сообща обучили меня в конце концов. Из меня мои мальчики сделали неплохого грамотея.

— Идемте, майор! — сказал мистер Домби.

— Прошу прощения, сэр, — продолжал Тудль, по-прежнему со шляпой в руке, делая шаг им навстречу и снова почтительно их останавливая. — Я бы не стал вас утруждать этим разговором, если бы не хотел завести речь о моем сыне Байлере — крещен-то он Робином, — которого вы по доброте своей сделали Милосердным Точильщиком.

— Ну, и что же, любезный, — что с ним такое? — самым суровым своим тоном осведомился мистер Домби.

— Да как же, сэр, — отвечал Тудль, покачивая головой с видом крайне встревоженным и удрученным, — приходится сознаться, сэр, что он сбился с пути.

— Сбился с пути? — переспросил мистер Домби с каким-то жестоким удовлетворением.

— Он, знаете ли, джентльмены, попал в дурную компанию, — продолжал отец, пытливо всматриваясь в обоих и явно втягивая в разговор майора в надежде на его сочувствие. — Он повел себя дурно. Бог даст, он еще образумится, джентльмены, но сейчас он на плохой дороге!

— Вероятно, это как-нибудь дошло бы до вас, сэр, — сказал Тудль, снова обращаясь к одному мистеру Домби, — и уж лучше я сам все выложу и скажу, что мой мальчик сбился с пути. Полли этим ужасно убита, джентльмены, — сказал Тудль с тем же удрученным видом и опять взывая к майору.

— Сыну этого человека я позаботился дать образование, майор, — сказал мистер Домби, беря его под руку. — Этим всегда кончается!

— Следуйте совету прямого старого Джо и никогда не давайте образования такого сорта людям, сэр, — ответил майор. — Черт побери, сэр, от этого никогда не бывает толку! Это всегда кончается плохо!

Простодушный отец стал было почтительно выражать мнение, что его сын, бывший Точильщик, которого запугивало и колотило, пороло, клеймило и обучало, как учат попугаев, некое животное в лице школьного учителя, занимавшее это место с таким же правом, с каким могла бы занимать его охотничья собака, — что этот его сын, быть может, получал образование в каком-то отношении неправильное, но мистер Домби, с раздражением повторив: «Этим всегда кончается!» — увел майора. А майор, которого нелегко было взгромоздить в вагон мистера Домби, стоявший высоко над землей, и который, не попадая ногой на подножку и падая назад на темнокожего изгнанника, клялся, что сдерет кожу с туземца, переломает ему все кости и предаст его другим пыткам, — майор едва успел до отхода поезда повторить хриплым голосом, что от этого никогда не бывает толку, что это всегда кончается плохо и что, если бы он дал образование «своему бездельнику», тот несомненно попал бы на виселицу.

Мистер Домби с горечью согласился; но его горечь и мрачный вид, с каким он откинулся к стенке вагона и, сдвинув брови, смотрел на мелькавший пейзаж, были вызваны не крахом благородной воспитательной системы, проводимой обществом Точильщиков. На шапке этого человека он заметил свежий креп и по тону его и ответам понял, что он носит траур по его сыну.

Да, с первого человека до последнего, дома и вне дома, начиная с Флоренс в его огромном доме и кончая неотесанным мужланом, который поддерживал огонь в паровозе, дымившем сейчас впереди, каждый предъявлял права на его умершего мальчика и был соперником отцу. Мог ли он забыть о том, как эта женщина плакала у изголовья его сына и называла его своим родным малюткой? И о том, как мальчик, проснувшись, спросил о ней, приподнялся на кровати и просиял, когда она вошла?

Подумать только, что этот самонадеянный кочегар едет там впереди, среди угля и золы, со своей траурной лентой! Подумать только, что он посмел присвоить — хотя бы посредством такого обычного знака внимания — какую-то долю горя и разочарования, скрытых в тайниках сердца надменного джентльмена! Подумать только, что этот умерший ребенок, который должен был разделить с ним его богатства, надежды и власть и отгородиться от всего мира как бы двойною дверью из золота, — этот ребенок открыл доступ подобной черни, чтобы та оскорбляла его — Домби — своим пониманием обманутых его надежд и хвастливыми претензиями на общность чувств с ним, столь ей далеким! А быть может, и небезуспешными попытками пробраться туда, где он хотел властвовать один!

Путешествие не доставило ему ни удовольствия, ни облегчения. Терзаемый этими мыслями, он вез с собою мимо пробегающего ландшафта свою тоску и стремительно пересекал не богатую и живописную страну, а пустыню несбывшихся планов и мучительной ревности. Даже та скорость, с какою мчался поезд, издевалась над быстрым течением юной жизни, которая так последовательно и так неумолимо склонилась к предназначенному концу. Сила, которая мчала по железному пути — по своему пути, — презирая все другие дороги и тропы, пробиваясь сквозь все препятствия и увлекая за собой людей всех классов, возрастов и званий, была подобием торжествующего чудовища — Смерти!

Вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, сквозь город, прокладывая норы среди людского жилья и наполняя улицы гулом, сверкнув на секунду в лугах, уходя в сырую землю, гудя во мраке и духоте, вырываясь снова в солнечный день, такой яркий и широкий, — вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, по полям, лесам, пашням, лугам, сквозь мел, сквозь чернозем, сквозь глину, сквозь камень, мимо предметов, находящихся близко, почти под рукой, и вечно ускользающих от путника, тогда как обманчивая даль вечно движется медленно за окном, — словно по следам безжалостного чудовища Смерти!

По низинам, по холмам, мимо пустырей, мимо фруктовых садов, мимо парков, через каналы и реки, туда, где овцы пасутся, где мельница шумит, где баржа плывет, где лежат мертвецы, где завод дымит, где струится поток, где ютится деревня, где возвышается гигантский собор, где раскинулась вересковая пустошь, а неистовый вихрь по капризной своей воле приглаживает ее или ерошит, — вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, оставляя за собой только пыль и пар, словно по следам безжалостного чудовища — Смерти!

Навстречу ветру и свету, ливню и солнечным лучам, вдаль и вдаль он мчится и грохочет, неистовый и быстрый, плавный и уверенный, и огромные насыпи и массивные мосты, по которым он проносится, мелькают, как полоска тени в дюйм шириною, и затем исчезают. Вдаль и вдаль, вперед и вечно вперед: мелькают коттеджи, дома, замки, поместья, фермы и заводы, люди, дороги и тропы, на вид такие пустынные, маленькие, ничтожные, когда оставляешь их позади, — да и в самом деле они таковы, — ибо что, кроме мельканий, может быть на путях неукротимого чудовища — Смерти?

Вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, снова ныряя в землю и пробиваясь вперед с такой бешеной энергией и напором, что во мраке и вихре движение начинает казаться попятным и неистово устремленным назад, пока луч света на влажной стене не покажет ее поверхности, пролетающей мимо, словно неудержимый поток. Вдаль, снова в день и сквозь день, с пронзительным ликующим воплем, ревя, грохоча, мчась вперед, разбрасывая все своим темным дыханием, задерживаясь на минуту там, где собралась толпа, которой через минуту уж нет; жадно глотая воду, и — прежде чем насос, который поит, перестанет ронять капли на землю, — скрежещет, ревет, и грохочет сквозь пурпурную даль!

Громче и громче он гудит и скрежещет, пока неуклонно мчится вперед к своей цели, и путь его, словно путь Смерти, густо усыпан золой. Все вокруг почернело. Темные лужи, грязные переулки и нищенские лачуги где-то там, внизу. Зубчатые стены и ветхие хижины здесь, рядом, и сквозь дырявые крыши и в разбитые окна видны жалкие комнаты, где ютятся гибельная нужда и лихорадка, а дым, нагромождение кровель, косые трубы, известь и кирпич, замкнувшие уродство тела и духа, заслоняют хмурую даль. Когда мистер Домби выглядывает из окна вагона, у него не мелькает мысль, что чудовище, доставившее его сюда, только пролило дневной свет на всю эту картину, а не создало ее и не послужило причиной ее возникновения. Это был подобающий конец путешествия, и таким мог быть конец всего — столь он был убедителен и страшен.

Думая только об одном, он по-прежнему видел перед собой одно безжалостное чудовище. Все предметы взирали мрачно, холодно и мертвенно на него, а он — на них. Во всем он находил напоминание о своем горе. Все, все без исключения выступало, бессовестно торжествуя над ним, и раздражало и задевало его гордость и ревность, какую бы форму ни принимало, — и сильнее всего, когда оно разделяло с ним любовь к его умершему мальчику и память о нем.

Было одно лицо — он смотрел на него прошлой ночью, и оно смотрело на него глазами, читавшими в его душе, хотя они и были затуманены слезами и хотя их тотчас заслонили дрожащие руки, — лицо, которое часто представлялось его воображению во время этой поездки. Он видел его таким, как прошлой ночью, робко умоляющим. Оно не укоряло, но было в нем какое-то сомнение, пожалуй, — слабая надежда, которая походила на укор в тот миг, когда он увидел, как она угасает, уступая место безутешной уверенности в его неприязни. Ему было мучительно думать о лице Флоренс.

Потому ли, что он почувствовал какие-то угрызения совести? Нет. Но потому, что чувство, этим лицом пробужденное, которое он смутно угадывал прежде, теперь вполне оформилось и окончательно определилось, волнуя его чрезмерно и грозя усилиться и нарушить его равновесие. Потому что это лицо было на каждом шагу, во всех поражениях и гонениях, которые, казалось, окружали его, как воздух. Потому что оно оставило зазубрины на стреле этого жестокого и неумолимого врага, на котором сосредоточились его мысли, и вложило ему в руку обоюдоострый меч. Потому что в глубине души он прекрасно знал, когда, стоя здесь, окрашивал мелькающие перед ним сцены в болезненные тона своих собственных мыслей и превращал их в картину гибели и разрушения, а не благотворной перемены и надежды на лучшее будущее, — знал, что к его сетованиям смерть имела такое же отношение, как и жизнь. Одно дитя умерло, и одно дитя осталось. Почему отнят тот, на кого он возлагал надежды, а не она?

Милое, тихое, кроткое лицо, представлявшееся его воображению, не вызывало у него никаких иных мыслей. Она была нежеланна ему с самого начала; теперь она усугубляла его горечь. Если бы сын был единственным его ребенком и порази его этот удар, тяжело было бы его перенести, но все же бесконечно легче, чем теперь, когда удар мог поразить ее (которую он мог, или думал что может, потерять безболезненно) и не поразил. Ее любящее и невинное лицо, обращенное к нему, не смягчало и не привлекало его. Он отверг ангела и принял терзающего демона, приютившегося в его груди. Ее терпение, доброта, юность, преданность, любовь были подобны пылинкам золы, которую он попирал ногами. Вокруг себя, в губительном мраке, он видел ее образ, не озарявший, но сгущавший тьму. Не раз во время этого путешествия и теперь снова, в конце его, когда он стоял, погруженный в размышления, чертя палкой узоры на песке, он думал о том, чем мог бы он заслониться от этого образа.

Майор, который всю дорогу сопел и пыхтел, как паровоз, и чьи глаза часто отрывались от газеты и подмигивали, всматриваясь вдаль, словно там тянулась длинная процессия потерпевших поражение мисс Токс, которых поезд извергал вместе с дымом, и они проносились над полями, чтобы спрятаться в каком-нибудь укромном местечке, — майор оторвал своего друга от размышлений, сообщив ему, что почтовые лошади запряжены и карета подана.

— Домби, — сказал майор, легонько ударяя его тростью по плечу, — не задумывайтесь. Это дурная привычка. Старый Джо, сэр, не был бы таким непреклонным, каким вы его видите, если бы он ей предавался. Вы слишком великий человек, Домби, чтобы задумываться. В вашем положении, сэр, вы бесконечно выше всего этого.

Майор даже в дружеских своих увещаниях принимал, таким образом, во внимание достоинство и честь мистера Домби и явно понимал их значение, а мистер Домби был более чем когда-либо расположен снизойти к джентльмену, отличающемуся таким здравым смыслом и таким трезвым умом. Посему он старался прислушиваться к повествованию майора, пока они рысью ехали по шоссе, и майор, находя, что эта скорость и дорога гораздо более соответствуют его таланту рассказчика, чем способ передвижения, только что ими оставленный, принялся его развлекать.

Этот прилив воодушевления и разговорчивости, прерывавшийся только обычными симптомами, вызванными его полнокровием, а также завтраком и гневными нападками на туземца, чьи темно-коричневые уши были украшены парой серег и на ком европейское платье, непригодное для чужестранца, сидело неуклюже по собственному своему почину и вне всякой зависимости от искусства портного — длинное там, где ему полагалось быть коротким, короткое там, где ему полагалось быть длинным, узкое там, где ему полагалось быть широким, и широкое там, где ему полагалось быть узким, каковому платью он придавал еще особое изящество, съеживаясь в нем при каждом нападении майора, словно высохший орех или озябшая обезьяна, — этот прилив воодушевления и разговорчивости продолжался у майора весь день; посему, когда спустился вечер и застал их, продвигающихся рысью по зеленой и обсаженной деревьями дороге близ Лемингтона, казалось, будто голос майора в результате болтовни, еды, хихиканья и удушья исходит из ящика под сиденьем позади экипажа или из ближайшего стога сена. Он не изменился и в отеле «Ройал», где были заказаны комнаты и обед и где майор столь утрудил свои органы речи едой и питьем, что, отправляясь спать, совсем потерял голос, которого хватало теперь только на кашель, и, объясняясь с темнокожим слугой, мог лишь разевать на него рот.

Однако наутро он не только встал, как окрепший великан, но и вел себя за завтраком, как великан подкрепляющийся. За этой трапезой они обсудили распорядок дня. Майор брал на себя все распоряжения относительно еды и питья; и они должны были каждое утро встречаться за поздним завтраком и каждый день за поздним обедом. Мистер Домби предпочитал оставаться у себя в комнате или гулять в одиночестве в этот первый день их пребывания в Лемингтоне; но на следующее утро он с радостью будет сопровождать майора к Галерее минеральных вод и в прогулке по городу. Итак, они расстались до обеда. Мистер Домби удалился, чтобы на свой лад предаться благотворным размышлениям. Майор в сопровождении туземца, который нес складной стул, пальто и зонт, важно прохаживался по всем общественным местам, наводил справки в списках приезжих, наносил визиты старым леди, у которых пользовался большим успехом, и доводил до их сведения, что Дж. Б. стал непреклонней, чем когда бы то ни было, и всюду превозносил своего богатого друга Домби. Не было на свете человека, который поддерживал бы друга с большим рвением, чем майор, когда, превознося его, он превозносил самого себя.

Удивительно, какое количество новых историй извергнул майор за обедом и какую возможность доставил мистеру Домби оценить его общительность. На следующее утро за завтраком он знал содержание последних полученных газет и в связи с этим затронул различные вопросы, по поводу коих его мнением не так давно интересовались люди, столь влиятельные и могущественные, что на них можно было только туманно намекать. Мистер Домби, который так долго жил, замкнувшись в самом себе, да и в прежние времена редко выходил из зачарованного круга, где развертывались операции Домби и Сына, начал относиться к знакомству с майором, как к приятной перемене в своей уединенной жизни; и вместо того чтобы провести в одиночестве еще один день, как думал он сделать прежде, он вышел под руку с майором.

ГЛАВА XXI
Новые лица

Майор, еще более посинев и вытаращив глаза, — более, так сказать, перезрелый, чем когда бы то ни было, — и разражаясь лошадиным кашлем не столько по необходимости, сколько от, сознания собственной важности, шествовал под руку с мистером Домби по солнечной стороне улицы, причем разбухшие его щеки свисали над тугим воротничком, ноги были величественно раскорячены, а огромная голова покачивалась из стороны в сторону, как будто он укорял самого себя за то, что был таким очаровательным субъектом. Не прошли они нескольких ярдов, как майор встретил какого-то знакомого, и еще через несколько ярдов майор снова встретил какого-то знакомого, но только помахал им рукой мимоходом и повел мистера Домби дальше, указывая при этом на местные достопримечательности; и оживляя прогулку скандальными сплетнями, приходившими ему на память.

Таким манером майор и мистер Домби шествовали под руку к полному своему удовольствию, когда увидели приближающееся к ним кресло на колесах, в котором сидела леди, лениво управляя своим экипажем с помощью руля, приделанного впереди, тогда как сзади экипаж подталкивала какая-то невидимая сила. Хотя леди была не молода, но цвет лица у нее был ослепительный совсем розовый, — а туалет и поза приличествовали весьма юной особе. Рядом с креслом, держа легкий зонтик с таким горделивым и усталым видом, словно от столь великого усилия придется вскоре отказаться и зонтик уронить, шла леди значительно моложе, очень красивая, очень высокомерная, очень своенравная на вид; она высоко поднимала голову и опускала глаза, словно если и было на свете что-нибудь достойное внимания, кроме зеркала, то, во всяком случае, не земля или небо.

— Ах, черт побери, кого же это мы видим, сэр?! — вскричал майор, останавливаясь, когда приблизилась маленькая группа.

— Дорогая моя Эдит! — растягивая слова, произнесла леди в кресле. Майор Бегсток!

Едва услышав этот голос, майор оставил руку мистера Домби, бросился вперед, взял руку леди и поднес к своим губам. С не меньшей галантностью майор прижал обе свои руки в перчатках к сердцу и низко поклонился другой леди. И теперь, когда кресло остановилось, движущая сила обнаружилась в образе раскрасневшегося пажа, напиравшего сзади, который отчасти перерос, а отчасти перенапряг свою силу, ибо когда он выпрямился, то оказалось, что он высок, изнурен и худ; положение его было тем печальнее, что он испортил фасон своей шляпы, подталкивая кресло головой, чтобы продвинуть его вперед, как это делают иногда слоны в восточных странах.

— Джо Бегсток, — сказал майор обеим леди, — горд и счастлив до конца дней своих.

— Лукавое создание! — лениво протянула старая леди в кресле. — Откуда вы явились? Я вас не выношу.

— В таком случае, сударыня, разрешите представить вам друга, чтобы заслужить ваше снисхождение! — воскликнул майор. — Мистер Домби, миссис Скьютон. — Леди в кресле любезно улыбнулась. — Мистер Домби, миссис Грейнджер. — Леди с зонтиком едва обратила внимание на то, что мистер Домби снял шляпу и низко поклонился. — Я в восторге от такой удачи, сэр! — сказал майор.

Майор как будто не шутил, ибо он смотрел на всех троих и подмигивал весьма безобразно.

— Миссис Скьютон, Домби, — сказал майор, — производит опустошение в сердце старого Джоша.

Мистер Домби дал понять, что его это не удивляет.

— Коварный дух, — сказала леди в кресле, — замолчите! Давно ли вы здесь, негодный?

— Один день, — ответил майор.

— И вы можете пробыть один день или даже одну минуту в этом саду, произнесла леди, слегка поправляя веером фальшивые локоны и фальшивые брови и показывая фальшивые зубы, резко выделявшиеся благодаря фальшивому цвету лица, — в этом саду… как он называется…

— Вероятно, Эдем, мама, — презрительно подсказала молодая леди.

— Милая моя Эдит, — отозвалась та, — я ничего не могу поделать. Я всегда забываю эти ужасные названия… И вы можете пробыть здесь день и не вдохновиться всей душой и всем своим существом, созерцая природу, впитывая аромат, — продолжала миссис Скьютон, шурша носовым платком, от которого тошнотворно пахло духами, — аромат ее чистого дыхания, чудовище?

Противоречие между словами, полными юного энтузиазма, и безнадежно вялым тоном миссис Скьютон было вряд ли менее заметно, чем противоречие между ее возрастом — примерно лет под семьдесят — и ее туалетом, который был бы неуместен и в двадцать семь лет. Ее поза в кресле на колесах (которую она никогда не меняла) была той самой, в какой ее нарисовал в ландо лет пятьдесят назад модный в ту пору художник, подмахнувший под печатным воспроизведением рисунка имя «Клеопатра», в результате открытия, сделанного критиками тех времен, будто она удивительно похожа на эту царицу, возлежащую на борту своей галеры. Миссис Скьютон была тогда красавицей, и щеголи в честь ее осушали и разбивали бокалы дюжинами. Красота и коляска остались в прошлом, но позу она сохранила и специально для этого держала кресло на колесах и бодающегося пажа, ибо, кроме позы, не было ровно никаких оснований, препятствовавших ей ходить.

— Надеюсь, мистер Домби — поклонник природы? — заметила миссис Скьютон, поправляя бриллиантовую брошь.

Кстати сказать, она существовала главным образом благодаря славе принадлежащих ей бриллиантов и семейным связям.

— Мой друг Домби, сударыня, — отозвался майор, — быть может, и поклоняется ей втайне, но человек, занимающий столь видное место в величайшем из городов вселенной…

— Нет никого, кто бы не знал об огромном влиянии мистера Домби, сказала миссис Скьютон.

Когда мистер Домби ответил на комплимент поклоном, более молодая леди посмотрела на нею и встретила его взгляд.

— Вы живете здесь, сударыня? — обратился к ней мистер Домби.

— Нет, мы жили в разных местах — в Харрогете, Скарборо и в Девоншире. Мы разъезжаем и останавливаемся то тут, то там. Мама любит перемены.

— Эдит, конечно, не любит, — сказала миссис Скьютон с загробным лукавством.

— Я не заметила между этими местами никакой разницы, — последовал крайне равнодушный ответ.

— На меня клевещут. Об одной только перемене, мистер Домби, я действительно мечтаю, — с жеманным вздохом промолвила миссис Скьютон, — и боюсь, что мне никогда не позволят ею насладиться. Общество не разрешит. Но уединение и созерцание — вот для меня… как это называется…

— Если вы имеете в виду рай, мама, то так и скажите, чтобы вас могли понять, — заметила молодая леди.

— Милая Эдит, — отозвалась миссис Скьютон, — тебе известно, что я всецело завишу от тебя, когда забываю эти отвратительные названия. Уверяю вас, мистер Домби, природа предназначила меня для жизни в Аркадии. В обществе я чувствую себя плохо. Коровы — моя страсть. Всегда я мечтала только о том, чтобы поселиться на ферме в Швейцарии и жить окруженной одними коровами… и фарфором.

Это забавное сопоставление, заставлявшее вспомнить о пресловутом слоне, случайно попавшем в посудную лавку, было принято с полной серьезностью мистером Домби, который заявил, что, по его мнению, природа несомненно весьма респектабельное установление.

— Чего мне недостает, — протянула миссис Скьютон, пощипывая свою морщинистую шею, — так это… сердца. — Замечание устрашающе справедливое, хотя и не в том смысле, какой она ему придавала. — Чего мне недостает — это искренности, доверия, отсутствия условностей и свободных порывов души. Мы до ужаса искусственны. — Это была сущая правда!

— Одним словом, — сказала миссис Скьютон, — природа мне нужна всюду. Это было бы так очаровательно.

— Сейчас природа приглашает нас следовать дальше, мама, если вы согласны, — сказала молодая леди, презрительно скривив красивые губы.

Услыхав этот намек, изнуренный паж, который созерцал компанию из-за спинки кресла, скрылся за ним, словно земля его поглотила.

— Подождите минутку, Уитерс, — сказала миссис Скьютон, когда кресло двинулось вперед; она обращалась к пажу с тем томным достоинством, с каким в былые дни обращалась к кучеру в парике, с букетом величиною с головку цветной капусты и в шелковых чулках. — Где вы остановились, ужасное создание?

Майор остановился в отеле «Ройал» вместе со своим другом Домби.

— Можете навестить нас вечерком, если исправитесь, — просюсюкала миссис Скьютон. — Если мистер Домби окажет нам эту честь, мы будем польщены; Уитерс, вперед!

Майор снова поднес к своим синим губам кончики пальцев, которые покоились на ручке кресла с нарочитой небрежностью — по образцу Клеопатры, а мистер Домби отвесил поклон. Старшая леди удостоила обоих весьма милостивой улыбки и девического помахивания рукой; младшая — тем едва заметным кивком, какого требовала простая вежливость.

Последний взгляд на старое морщинистое лицо матери с пятнами румянца, которые при солнечном свете казались страшнее и отвратительнее, чем мертвенная бледность, и на горделивую красоту дочери, на ее изящную фигуру и благородную осанку пробудил и у майора и у мистера Домби невольное желание посмотреть им вслед, и оба оглянулись одновременно. Паж, изогнувшись не меньше, чем его собственная тень, тяжко трудился позади кресла подобно тарану, подталкивая его в гору; шляпа Клеопатры колыхалась так же, как и раньше, а красавица, шедшая немного впереди, выражала всей своей грациозной фигурой, с головы до пят, все то же полнейшее равнодушие ко всем и ко всему.

— Вот что я вам скажу, сэр, — начал майор, когда они возобновили свою прогулку, — будь Джо Бегсток помоложе, нет на свете женщины, которую он предпочел бы этой женщине в роли миссис Бегсток. Черт побери, сэр, — сказал майор, — она великолепна!

— Вы имеете в виду дочь? — осведомился мистер Домби.

— Разве Джой Б. — брюква, Домби, — сказал майор, — чтобы иметь в виду мать?

— Вы говорили комплименты матери, — возразил мистер Домби.

— Старое пламя, сэр! — хихикнул майор Бегсток. — Дьявольски старое. Ей это приятно.

— Мне она кажется благородной особой, — сказал мистер Домби.

— Благородной, сэр! — повторил майор, останавливаясь и тараща глаза на своего спутника. — Почтенная миссис Скьютон, сэр, приходится сестрой покойному лорду Финиксу и теткой ныне здравствующему. Семья небогатая — в сущности бедная, — и она живет на свою маленькую вдовью часть; но уж коли дело дойдет до происхожденья, сэр!..

Майор сделал росчерк тростью и зашагал вперед, отчаявшись объяснить, до чего дойдет дело, если зайдет так далеко.

— Я заметил, — помолчав, сказал мистер Домби, — что дочь вы назвали миссис Грейнджер.

— Эдит Скьютон, — отвечал майор, снова останавливаясь и высверливая тростью в земле ямку, долженствующую изображать Эдит, — вышла замуж (восемнадцати лет) за Грейнджера из нашего полка. — Майор изобразил его в виде второй ямки. — Грейнджер, сэр, — продолжал майор, постукивая тростью по второму воображаемому портрету и выразительно покачивая головой, — был нашим полковником; чертовски красивый молодец, сэр, сорока одного года. Он умер, сэр, на втором году супружеской жизни.

Майор несколько раз проткнул тростью изображение усопшего Грейнджера и продолжал путь, держа трость на плече.

— Давно это было? — осведомился мистер Домби, снова останавливаясь.

— Эдит Грейнджер, сэр, — отвечал майор, закрывая один глаз, склоняя голову к плечу, переложив трость в левую руку, а правой разглаживая брыжи, Эдит Грейнджер в настоящее время под тридцать лет. И, черт побери, сэр, сказал майор, снова водружая трость на плечо и продолжая путь, — это бесподобная женщина.

— Дети были? — спросил затем мистер Домби.

— Да, сэр, — сказал майор. — Был мальчик. Мистер Домби уставился в землю, и лицо его омрачилось.

— Который утонул, сэр, — продолжал майор, — когда ему было лет пять.

— Вот как! — сказал мистер Домби, поднимая голову.

— Опрокинулась лодка, в которую няньке незачем было его сажать, сказал майор. — Такова его история. Эдит Грейнджер — все еще Эдит Грейнджер; но будь непреклонный старый Джой В., сэр, чуть-чуть помоложе и побогаче, это создание носило бы фамилию Бегсток.

Майор тряхнул плечами и щеками, захохотал и, произнося эти слова, был больше, чем когда бы то ни было, похож на перекормленного Мефистофеля.

— В том случае, полагаю, если бы леди не возражала? — холодно заметил мистер Домби.

— Ей-богу, сэр, — сказал майор. — Бегстоки не ведают такого рода препятствий. Однако справедливость требует отметить, что Эдит могла бы уже раз двадцать выйти замуж, не будь она горда, сэр, — да, горда!

Мнение о ней мистера Домби, если судить по его лицу, не изменилось от этого к худшему.

— В конце концов это великое достоинство, — сказал майор. — Клянусь богом, это высокое достоинство! Домби! Вы сами горды, и ваш друг, старый Джо, уважает вас за это, сэр.

Воздав характеру своего спутника хвалу, которая, казалось, была у него исторгнута силой обстоятельств и неумолимым течением беседы, майор оборвал разговор и пустился в общие рассуждения на тему о том, сколь был он любим и обожаем прекрасными женщинами и ослепительными созданиями.

Через день мистер Домби и майор встретили почтенную миссис Скьютон с дочерью в Галерее минеральных вод; на следующий день они снова их встретили невдалеке от того места, где повстречались в первый раз. После того как они встречались таким образом раза три-четыре, простая вежливость по отношению к старым знакомым требовала, чтобы майор навестил их вечером. Первоначально у мистера Домби не было желания делать визиты, но когда майор заявил о своем намерении, мистер Домби заметил, что с удовольствием будет его сопровождать. Посему перед обедом майор приказал туземцу отправиться к обеим леди, передать привет от него и мистера Домби и сказать, что вечером они будут иметь честь навестить их, если леди будут одни. В ответ на это туземец принес очень маленькую записку, распространявшую очень сильный запах духов, писанную рукою почтенной миссис Скьютон майору Бегстоку и кратко сообщавшую: «Вы — гадкий медведь, и я была бы не прочь отказать вам в прошении, но если вы действительно будете вести себя очень хорошо, — это было подчеркнуто, можете прийти. Привет от меня (Эдит присоединяет и свой привет) мистеру Домби».

Почтенная миссис Скьютон и ее дочь, миссис Грейнджер, занимали в Лемингтоне квартиру довольно фешенебельную и дорогую, но оставлявшую желать лучшего в смысле размера и удобств: когда почтенная миссис Скьютон ложилась в постель, ноги ее оказывались в окне, а голова — в камине, а служанка почтенной миссис Скьютон ютилась в каком-то чулане позади гостиной, таком крохотном, что принуждена была вползать в него и выползать, словно прелестная змейка, дабы не выставлять напоказ все его содержимое, Уитерс, изнуренный паж, спал в другом доме, под самой крышей соседней молочной, а кресло на колесах — камень этого юного Сизифа — ночевало в сарае той же молочной, где принадлежащие этому заведению куры несли свежие яйца и ночью располагались на сломанной двуколке, несомненно убежденные в том, что она выросла здесь и является чем-то вроде дерева.

Мистер Домби и майор застали миссис Скьютон в позе Клеопатры среди диванных подушек, в очень воздушном одеянии, разумеется, отнюдь не похожую на шекспировскую Клеопатру, которая с годами не увядала[74]. Поднимаясь по лестнице, они слышали звуки арфы, но эти звуки оборвались, когда доложили об их приходе, и теперь Эдит стояла возле арфы, более прекрасная и высокомерная, чем когда-либо. Отличительною чертою этой леди было то, что ее красота бросалась в глаза и утверждала себя без всяких усилий и вопреки ее воле. Леди знала, что она красива; иначе и быть не могло; но, в гордыне своей, как будто относилась к этому пренебрежительно.

Почитала ли она дешевыми те чары, какие могли вызвать лишь восторг, не имевший в ее глазах никакого значения, или же такое поведение помогало ей повысить их цену в глазах поклонников, — те, кто их ценил, редко об этом задумывались.

— Надеюсь, миссис Грейнджер, — сказал мистер Домби, подходя к ней, — не мы повинны в том, что вы перестали играть?

— Вы? О нет!

— Почему же ты в таком случае не продолжаешь, дорогая Эдит? промолвила Клеопатра.

— Я перестала играть так же, как и начала… так мне захотелось.

Полное равнодушие, с каким это было сказано, — равнодушие, ничего общего не имеющее с вялостью или бесчувственностью, ибо оно было отмечено горделивым умыслом, — великолепно оттенялось той небрежностью, с какою она провела рукой по струнам и отошла в другой конец комнаты.

— Знаете ли, мистер Домби, — сказала ее томная мать, играя ручным экраном, — иногда милая моя Элит не совсем согласна со мною…

— А разве не всегда, мама? — заметила Эдит.

— О нет, милочка! Фи, фи, это разбило бы мне сердце, — возразила мать, пытаясь прикоснуться к ней ручным экраном, каковой попытке Эдит ие пошла навстречу. — Моя милая Эдит не согласна со мной по вопросу об этих строгих правилах хорошего тона, которые соблюдаются в мелочах. Почему мы не бываем более непосредственны? Ах, боже мой! В душе у нас заложены томления, порывы и безотчетные волнения, которые так очаровательны, так почему мы не бываем более непосредственны?

Мистер Домби сказал, что это весьма справедливое наблюдение, весьма справедливое.

— Пожалуй, мы бы могли быть более непосредственны, если бы постарались, — сказала миссис Скьютон.

Мистер Домби считал это возможным.

— Черт возьми, как бы не так, сударыня, — сказал майор. — Этого мы не можем себе позволить. Поскольку мир не населен Дж. Б. — непреклонными и прямодушными старыми Джо, сударыня, копчеными селедками с икрой, сэр, — мы этого не можем себе позволить. Это недопустимо.

— Злой язычник! — воскликнула миссис Скьютон. — Умолкните!

— Клеопатра повелевает, — отозвался майор, посылая воздушный поцелуй, и Антоний Бегсток повинуется!

— Этому человеку чужда всякая чувствительность! — сказала миссис Скьютон, жестокосердно поднимая ручной экран, дабы заслониться от майора. Всякое сострадание! А можно ли жить без сострадания? Есть ли что-нибудь более очаровательное? Без этого солнечного луча, озаряющего нашу холодную, холодную землю, — продолжала миссис Скьютон, оправляя кружевную накидку и самодовольно наблюдая, какое впечатление производит ее обнаженная худая рука, — как могли бы мы выносить эту землю? Одним словом, сухой вы человек, — глянула она из-за экрана на майора, — я бы хотела, чтобы мой мир был весь — сердце; а вера — так очаровательна, что я не позволю вам смущать ее, слышите?

Майор отвечал, что со стороны Клеопатры жестоко требовать, чтобы весь мир был сердцем, и в то же время присваивать себе сердца всего мира. Это заставило Клеопатру напомнить ему, что лесть ей несносна, и если он дерзнет еще раз заговорить с ней в таком тоне, она безусловно прогонит его домой.

В это время Уитерс Изнуренный подал чай, а мистер Домби снова обратился к Эдит.

— По-видимому, общества здесь почти нет? — сказал мистер Домби свойственным ему величественным, джентльменским тоном.

— Да, кажется. Мы никого не видим.

— Ах, в самом деле, — откликнулась со своего ложа миссис Скьютон, — в настоящее время здесь нет людей, с которыми нам хотелось бы встречаться.

— Им не хватает сердца, — с улыбкой сказала Эдит. Сумеречная улыбка: так странно сочетались в ней свет и мрак.

— Как видите, милая Эдит посмеивается надо мной! — сказала мать, покачивая головой, которая иной раз покачивалась непроизвольно, словно параличное дрожанье возникало время от времени, протестуя против вспыхивающих бриллиантов. — Злюка!

— Если не ошибаюсь, вы бывали здесь раньше? — спросил мистер Домби. Он по-прежнему обращался к Эдит.

— О, не раз. Кажется, мы бывали всюду.

— Красивые места!

— Да, должно быть. Все так говорят.

— Твой кузен Финикс в восторге от них, Эдит, — вставила мать со своего ложа.

Дочь слегка повернула изящную головку и, чуть-чуть приподняв брови, словно с кузеном Финиксом следовало считаться меньше, чем с кем бы то ни было из смертных, снова перевела взгляд на мистера Домби.

— Мне надоели эти окрестности — надеюсь, к чести для моего вкуса, сказала она.

— Пожалуй, у вас есть для этого основания, сударыня, — ответил он, посматривая на висевшие и разбросанные вокруг рисунки, в которых он узнал окрестные пейзажи, — если эти прекрасные зарисовки сделаны вами.

Красавица ничего ему не ответила и сидела, сохраняя вид поразительно надменный.

— Я не ошибся? — спросил мистер Домби. — Их рисовали вы?

— Да.

— И вы играете, как я уже знаю.

— Да.

— И поете?

— Да.

На все эти вопросы она отвечала со странной неохотой и словно борясь с собой, что уже было отмечено, как характеристическая особенность ее красоты. Однако она не была смущена и вполне владела собой. Не было у нее, по-видимому, и желания уклониться от разговора, ибо она не отводила взора от собеседника и — поскольку это было для нее возможно — оказывала ему знаки внимания, даже тогда, когда он молчал.

— По крайней мере у вас много средств против скуки, — сказал мистер Домби.

— Каково бы ни было их действие, — отвечала она, — теперь вы знаете все. Больше никаких у меня нет.

— Могу ли я познакомиться с ними? — с напыщенной галантностью осведомился мистер Дом6и, положив рисунок, который держал в руке, и указывая на арфу.

— О, разумеется! Если хотите!

С этими словами она встала, прошла мимо кушетки матери, бросив в ее сторону высокомерный взгляд — взгляд мимолетный, но (если бы кто-нибудь его видел) выражавший очень многое и затененный той сумеречною улыбкой, которая улыбкой не была, — и вышла из комнаты.

Майор, получив к тому времени полное прощение, придвинул к Клеопатре маленький столик и сел играть с нею в пикет. Мистер Домби, не зная этой игры, подсел к ним поучиться, пока не вернулась Эдит.

— Надеюсь, мы услышим музыку, мистер Домби? — сказала Клеопатра.

— Миссис Грейнджер любезно обещала, — сказал мистер Домби.

— А! Это очень приятно. Объявляете игру, майор?

— Нет, сударыня, — сказал майор. — Не могу.

— Вы варвар, — отозвалась леди, — испортили мне игру. Вы любите музыку, мистер Домби?

— Чрезвычайно, — был ответ мистера Домби.

— Да. Музыка очень приятна, — сказала Клеопатра, глядя на свои карты. В ней столько сердца… смутные воспоминания о прошлом существовании… и многое другое… поистине очаровательно. Знаете, — хихикнула Клеопатра, перевертывая валета треф, который был ей сдан вверх ногами, — если что-нибудь могло бы побудить меня оборвать нить жизни, то только желание узнать, в чем же тут дело и что это значит; столько есть волнующих тайн, от нас сокрытых! Майор, ваш ход!

Майор сделал ход, а мистер Домби, подсевший, чтобы обучаться, вскоре пришел бы в полное замешательство, если бы хоть какое-нибудь внимание обращал на игру, но он сидел, гадая, когда же вернется Эдит.

Наконец она вернулась и подошла к арфе, а мистер Домби встал и, стоя подле нее, слушал. Он не был любителем музыки и понятия не имел о тем, что она играет, но он видел, как она склоняется над арфой и, быть может, слышал в звучании струн какую-то далекую, понятную одному ему, музыку, которая укрощала чудовище железной дороги и смягчала его жестокость.

Клеопатра за пикетом не дремала. Глаза у нее блестели, как у птицы, и взор не был прикован к картам, а пронизывал комнату из конца в конец, останавливаясь на арфе, исполнительнице, слушателе — на всем.

Окончив играть, высокомерная красавица встала и, приняв благодарность и комплименты мистера Домби с таким же видом, как и раньше, подошла к роялю.

Эдит Грейнджер, любую песенку, только не эту! Эдит Грейнджер, вы очень красивы, и туше у вас блестящее, и голос глубокий и звучный, но только не эту песенку, которую его покинутая дочь пела его умершему сыну!

Увы! Он ее не узнает; а если бы и узнал, какая песенка могла бы взволновать этого черствого человека? Спи, одинокая Флоренс, спи! Пусть безмятежны будут твои сны, хотя ночь стала темной и тучи надвигаются и грозят разразиться градом!

ГЛАВА XXII
Кое-что о деятельности мистера Каркера-заведующего

Мистер Каркер-заведующий сидел за конторкой, как всегда приглаженный и вкрадчивый, просматривая те письма, какие надлежало ему распечатать, делая на них пометки и распоряжения, которых требовало их содержание, и распределяя их небольшими пачками, чтобы переправить в различные отделения фирмы. В то утро писем поступило немало, и у мистера Каркера-заведующего было много дела.

Вид человека, занятого такой работой, просматривающего пачку бумаг, которую он держит в руке, раскладывающего их отдельными стопками, приступающего к другой пачке и пробегающего ее содержание, сдвинув брови и выпятив губы, — распределяющего, сортирующего и обдумывающего, — легко может внушить мысль о каком-то сходстве с игроком в карты. Лицо мистера Каркера-заведующего вполне соответствовало такой причудливой мысли. Это было лицо человека, который старательно изучил свои карты, который знаком со всеми сильными и слабыми сторонами игры, мысленно отмечает карты, падающие вокруг него, знает в точности, каковы они, чего им недостает и что они дают, и который достаточно умен, чтобы угадать карты других игроков и никогда не выдавать своих.

Письма были на разных языках, но мистер Каркер-заведующий читал все. Если бы нашлось что-нибудь в конторе Домби и Сына, чего он не мог прочесть, значит не хватало бы одной карты в колоде. Он читал с молниеносной быстротой и комбинировал при этом одно письмо с другим и одно дело с другим, добавляя новый материал к пачкам — примерно так же, как человек сразу распознает карты и мысленно разрабатывает комбинации после сдачи. Пожалуй, слишком хитрый как партнер и бесспорно слишком хитрый как противник, мистер Каркер-заведующий сидел в косых лучах солнца, падавших на него через окно в потолке, и разыгрывал свою партию в одиночестве.

И хотя инстинктам кошачьего племени, не только дикого, но и домашнего, чужда игра в карты, однако мистер Каркер-заведующий с головы до пят походил на кота, когда нежился в полоске летнего тепла и света, сиявшей на его столе и на полу, словно стол и пол были кривым циферблатом солнечных часов, а сам он — единственной цифрой на нем. С волосами и бакенбардами, всегда тусклыми, а в ярком солнечном свете более бесцветными, чем обычно, и напоминающими шерсть рыжеватого в пятнах кота; с длинными ногтями, изящно заостренными и отточенными, с врожденной антипатией к малейшему грязному пятнышку, которая побуждала его иной раз отрываться от работы, следить за падающими пылинками и смахивать их со своей нежной белой руки и глянцевитой манжеты, — мистер Каркер-заведующий, с лукавыми манерами, острыми зубами, мягкой поступью, зорким взглядом, вкрадчивой речью, жестоким сердцем и пунктуальностью, сидел за своей работой с примерной настойчивостью и терпением, словно караулил возле мышиной норки.

Наконец все письма были разобраны, за исключением одного, которое он отложил для особо внимательного просмотра. Заперев в ящик более конфиденциальную корреспонденцию, мистер Каркер-заведующий позвонил.

— Почему вы являетесь на звонок? — так встретил он брата.

— Рассыльный вышел, и я его должен заменить, — был смиренный ответ.

— Вы — заменить его? — пробормотал заведующий. — Вот как! Это делает мне честь! Возьмите!

Указав на кучки распечатанных писем, он презрительно повернулся в кресле и сломал печать письма, которое держал в руке.

— Мне не хочется беспокоить вас, Джеймс, — сказал брат, собирая письма, — но…

— Вы хотите мне что-то сказать! Я так и знал. Ну?

Мистер Каркер-заведующий не поднял глаз и не перевел их на брата, он по-прежнему не отрывал их от письма, которого, однако, не развертывал.

— Ну? — резко повторил он.

— Меня беспокоит Хэриет.

— Хэриет? Какая Хэриет? Я не знаю никого, кто бы носил это имя.

— Она нездорова и очень изменилась за последнее время.

— Она очень изменилась много лет назад, — отозвался заведующий, — вот все, что я могу сказать.

— Мне кажется… если бы вы согласились меня выслушать…

— Зачем мне вас выслушивать, брат Джон? — возразил заведующий, делая саркастическое ударение на последних двух словах и вскидывая голову, но не поднимая глаз. — Повторяю вам, много лет назад Хэриет Каркер сделала выбор между своими двумя братьями. Она может в нем раскаиваться, но должна остаться при нем.

— Поймите меня правильно. Я не говорю, что она в нем раскаивается. С моей стороны было бы черной неблагодарностью намекать на что-нибудь подобное, — возразил тот. — Хотя, поверьте мне, Джеймс, я огорчен ее жертвой так же, как и вы.

— Как я! — воскликнул заведующий. — Как я?

— Огорчен ее выбором, — тем, что вы называете ее выбором, — так же, как вы им рассержены, — сказал младший.

— Рассержен? — повторил тот, показывая все свои зубы.

— Недовольны. Подставьте любое слово. Вы знаете, что я хочу сказать. Ничего оскорбительного нет в моих словах.

— Оскорбительно все, что вы делаете, — отвечал брат, внезапно бросив на него грозный взгляд, который через секунду уступил место улыбке, еще более широкой, чем та, что обычно растягивала его губы. — Будьте добры взять эти бумаги. Я занят.

Его вежливость была настолько язвительнее гнева, что младший двинулся к двери. Но дойдя до нее и оглянувшись, он сказал:

— Когда Хэриет тщетно пыталась ходатайствовать за меня перед вами в период вашего первого справедливого негодования и первого моего позора и когда она ушла от вас, Джеймс, чтобы разделить мою несчастную участь и, под влиянием ложно направленной любви, посвятить себя обесчещенному брату, потому что, кроме нее, у него никого не было и он обречен был на гибель, тогда она была молода и красива. Мне кажется, если бы вы увидели ее теперь, если бы вы повидались с нею, — она бы вызвала у вас восхищение и жалость.

Заведующий наклонил голову и оскалил зубы, словно в ответ на какую-нибудь незначительную фразу собирался сказать: «Ах, боже мой! Да неужели?» — но не проронил ни слова.

— Тогда мы думали, и вы и я, что она выйдет замуж и будет жить счастливо и беззаботно, — продолжал брат. — О, если бы вы знали, как радостно отказалась она от этих надежд, как радостно пошла по тропе, ею избранной, и ни разу не оглянулась, — вы бы никогда не сказали, что ее имя вам незнакомо! Никогда!

Снова заведующий наклонил голову и оскалил зубы, как бы говоря: «Право же, это замечательно! Вы меня удивляете!» И снова он не произнес ни звука.

— Могу я продолжать? — робко спросил Джон Каркер.

— Идти своей дорогой? — отозвался улыбающийся брат. — Да, сделайте милость.

Со вздохом Джон Каркер пошел к двери, но голос брата удержал его на дороге.

— Если она пошла и продолжает радостно идти своим путем, — сказал заведующий, бросив на конторку все еще не развернутое письмо и глубоко засунув руки в карманы, — можете ей передать, что я так же радостно иду своим путем. Если она ни разу не оглянулась, можете ей передать, что иногда я оглядываюсь, чтобы припомнить, как она перешла на вашу сторону, и что мое решение не менее твердо, — тут он очень сладко улыбнулся, — чем мрамор.

— Я ничего ей не говорю о вас. Мы никогда не упоминаем вашего имени. Раз в году, в день вашего рождения, Хэриет неизменно говорит: «Вспомним о Джеймсе и пожелаем ему счастья». Но больше мы ничего не говорим.

— В таком случае, — отозвался тот, — будьте добры сказать это самому себе. Повторяйте почаще, как урок, дабы в разговоре со мной избегать этой темы. Я не знаю никакой Хэриет Каркер. Такой особы нет на свете. Быть может, у вас есть сестра — радуйтесь этому. У меня ее нет.

Мистер Каркер-заведуюший снова взял письмо и с насмешливо-учтивой улыбкой махнул, указывая на дверь. Развернув его, когда брат вышел, и мрачно поглядев ему вслед после его ухода, он уселся поудобнее в своем кресле и начал внимательно читать письмо.

Оно было написано рукой его могущественного шефа, мистера Домби, и послано из Лемингтона. Хотя все прочие письма мистер Каркер быстро просматривал, это письмо он читал медленно, взвешивая каждое слово и напрягая все силы, чтобы отгадать его истинный смысл. Прочитав его один раз, он начал снова перечитывать и отметил следующие места: «Перемена оказалась для меня благотворной, и я еще не расположен назначить день возвращения»… «Я хочу, чтобы вы, Каркер, постарались как-нибудь приехать сюда ко мне и лично доложили, как идут дела»… «Я забыл сказать вам о молодом Гэе. Если он не уехал на «Сыне и наследнике» или если «Сын и наследник» еще в доках, пошлите какого-нибудь другого молодого человека, а его оставьте пока в Сити. Я еще не решил».

— Вот неудача! — проговорил мистер Каркер-заведующий, растягивая рот, словно он был сделан из резины. — Ведь Гэй уже далеко!

Однако это место в постскриптуме снова привлекло его внимание и зубы.

— Кажется, — сказал он, — мой добрый друг капитан Катль мельком заметил, что в тот день Гэй был взят на буксир. Как жаль, что он так далеко!

Он сложил письмо и сидел, играя им, постукивая по столу и вертя его так и этак, — проделывая, быть может, то же самое и с его содержанием, — когда мистер Перч, рассыльный, тихонько постучал в дверь, вошел на цыпочках и, сгибаясь всем корпусом при каждом шаге, словно для него величайшим удовольствием было отвешивать поклоны, положил на стол какие-то бумаги.

— Угодно ли вам сказать, что вы заняты, сэр? — спросил мистер Перч, потирая руки и почтительно склоняя голову к плечу, словно чувствуя, что не подобает ему держать ее высоко в присутствии такой особы, и желая убрать ее по возможности подальше.

— Кто меня спрашивает?

— Видите ли, сэр, — тихим голосом сказал мистер Перч, — сейчас, сэр, никто, о ком стоило бы говорить. Мистер Джилс, мастер судовых инструментов, сэр, зашел, говорит, по делу о каком-то платеже, но я ему намекнул, сэр, что вы чрезвычайно заняты, чрезвычайно заняты.

Мистер Перч кашлянул, прикрывшись рукой, и ждал дальнейших распоряжений.

— Еще кто-нибудь?

— Я, сэр, — сказал мистер Перч, — не брал бы на себя смелость докладывать, сэр, что есть еще кто-нибудь, но этот самый мальчишка, который был здесь вчера, сэр, и на прошлой неделе, опять вертится поблизости; и ужасно это несолидно, сэр, — добавил мистер Перч, сделав паузу, чтобы притворить дверь, — когда он насвистывает воробьям во дворе и заставляет их отзываться на свист.

— Вы говорили, что он хочет получить работу, не так ли, Перч? — спросил мистер Каркер, откидываясь на спинку кресла и глядя на служителя.

— Видите ли, сэр, — сказал мистер Перч, снова кашлянув в руку, — он действительно так говорил, что нуждается в месте, и полагает, что ему можно было бы дать какую-нибудь работу в доках, раз он умеет удить рыбу, но…

Мистер Перч покачал головой, выражая этим крайнее свое недоверие.

— Что он говорит, когда приходит? — спросил мистер Каркер.

— Сэр, — сказал мистер Перч, еще раз кашлянув в руку, каковым кашлем он всегда выражал свое смирение, если другого способа не мог придумать, — его замечания обычно сводятся к тому, что он выражает почтительное желание увидеть одного из джентльменов и что он хочет зарабатывать на жизнь. Но, видите ли, сэр, — добавил Перч, понизив голос до шепота и повернувшись, дабы для сохранения тайны толкнуть дверь рукой и коленом, словно можно было ее притворить еще плотнее, хотя она была уже закрыта, — трудно стерпеть, сэр, когда такой мальчишка шныряет здесь и говорит, что его мать была кормилицей молодого хозяина нашей фирмы и по этому случаю он надеется, что наша фирма о нем позаботится. Право же, сэр, — заметил мистер Перч, — хотя миссис Перч кормила в ту пору грудью самую цветущую девчурку, какую мы когда-либо дерзали прибавить к нашему семейству, я бы не осмелился намекнуть, что она способна доставить материнское молоко фирме, хотя бы это и было желательно!

Мистер Каркер оскалил на него зубы, как акула, но сделал это с видом рассеянным и озабоченным.

— Быть может, — почтительно заметил мистер Перч, после короткого молчания и снова кашлянув, — мне следовало бы ему сказать, что, если он появится здесь еще раз, его посадят в тюрьму и оттуда не выпустят! Но, право же, я его побаиваюсь, сэр, и мог бы дать в этом присягу, потому как я по натуре своей робок и нервы у меня расшатаны нынешним положением миссис Перч.

— Покажите мне этого парня, Перч, — сказал мистер Каркер. — Приведите его сюда!

— Слушаюсь, сэр. Прошу прощения, сэр, — сказал мистер Перч, задержавшись у двери, — с виду он грубоват, сэр.

— Неважно. Если он здесь, приведите его. Затем я приму мистера Джилса. Попросите его подождать.

Мистер Перч поклонился и, закрыв дверь столь старательно и заботливо, словно не собирался возвращаться сюда в течение недели, отправился на поиски во двор, к воробьям. Когда он ушел, мистер Каркер стал в излюбленную свою позу перед камином и уставился на дверь; он подобрал нижнюю губу, изобразил улыбку, обнажившую верхний ряд зубов, и как-то странно насторожился.

Рассыльный не замедлил вернуться в сопровождении лары тяжелых сапог, которые, шагая по коридору, грохотали, как ящики. Бесцеремонно бросив: «Ну, пошевеливайся!» — весьма необычное обращение в его устах, — мистер Перч ввел крепко сложенного пятнадцатилетнего парня с круглым красным лицом, круглой коротко остриженной головой, круглыми черными глазами, округлыми руками и ногами и круглым туловищем, который, довершая округлость своей фигуры, держал в руке круглую шляпу, лишенную полей.

Повинуясь кивку мистера Каркера, Перч, введя посетителя к этому джентльмену, поспешил удалиться. Как только они остались лицом к лицу, мистер Каркер, не произнеся ни единого слова, схватил мальчика за горло и начал трясти так, что голова его, казалось, вот-вот сорвется с плеч.

Вне себя от изумления, мальчик дико таращил глаза на душившего его джентльмена с великим множеством белых зубов и на стены комнаты, как будто твердо решил, что последний его взгляд, если его действительно задушат, проникнет в тайну, за разоблачение коей он расплачивается столь жестоко. Наконец он ухитрился вымолвить:

— Что вы, сэр? Отпустите меня, пожалуйста, отпустите!

— Отпустить тебя! — сказал мистер Каркер. — Как? Да разве ты не в моих руках?

В этом не могло быть сомнения, как и в том, что эти руки держали его крепко.

— Собака! — сквозь стиснутые зубы процедил мистер Каркер. — Я тебя задушу!

Байлер захныкал: да неужели? О нет, не задушит! И зачем ему это?.. И почему бы не задушить кого-нибудь равного по силе, а не его? Однако Байлер был укрощен необычайным приемом, ему оказанным, и когда голова его перестала раскачиваться и он посмотрел джентльмену в лицо, или, вернее, в зубы, и увидел, как тот на него оскалился, он до такой степени забыл о своем мужестве, что заплакал.

— Я вам ничего не сделал, сэр! — сказал Байлер, он же Роб, он же Точильщик и неизменно — Тудль.

— Негодный мальчишка! — сказал мистер Каркер, медленно отпуская его и отступая на шаг, чтобы принять излюбленную свою позу. — Что у тебя было на уме, когда ты осмелился явиться сюда?

— Ничего плохого не было у меня на уме, сэр, — захныкал Роб, одной рукой хватаясь за шею, а другой вытирая глаза. — Я больше никогда не приду, сэр. Я хотел только получить работу.

— Работу, вот как, юный Каин? — повторил мистер Каркер, пристально в него всматриваясь. — Да разве ты не самый ленивый бездельник в Лондоне?

Обвинение, весьма задевавшее мистера Тудля-младшего, столь соответствовало его репутации, что он ни одним словом не мог его опровергнуть. Поэтому он стоял, глядя на джентльмена с видом испуганным, униженным и покаянным. И можно было заметить, что он зачарован мистером Каркером и ни на секунду не отводит от него своих круглых глаз.

— Разве ты не вор? — сказал мистер Каркер, заложив руки в карманы.

— Нет, сэр, — взмолился Роб.

— Вор! — сказал мистер Каркер.

— Право же, нет, сэр, — хныкал Роб. — Я никогда не занимался такими делами, как воровство, сэр, верьте мне. Я знаю, что сбился с пути, сэр, с тех пор как стал охотиться за птицами. Конечно, могут сказать, — в припадке раскаяния продолжал мистер Тудль-младший, — что певчие птицы — невинная компания, но никто не знает, какие это зловредные пичужки и до чего они могут довести человека.

По-видимому, его они довели до вельветовой куртки и весьма изношенных штанов, необычайно короткого красного жилета, похожего на нагрудник, из-под которого виднелась синяя клетчатая рубашка, и до вышеупомянутой шляпы.

— Дома я и двадцати раз не бывал после того, как эти птицы приворожили меня, — сказал Роб, — а с тех пор прошло уже десять месяцев. Как же мне идти домой, когда всем тошно на меня смотреть? Понять не могу, — тут Байлер разревелся всерьез, утирая глаза обшлагом куртки, — почему я давным-давно не пошел и не утопился.

Все это, не исключая его недоумения, почему он не совершил сего последнего славного подвига, мальчик высказал так, словно зубы мистера Каркера вытягивали из него слова, а он не мог скрыть что бы то ни было под сокрушительным огнем этой неотразимой батареи.

— Нечего сказать, славный молодой джентльмен! — промолвил мистер Каркер, покачивая головой. — Для тебя, милейший, конопля уже посеяна![75]

— Право же, сэр, — отозвался злосчастный Байлер, снова разревевшись и снова прибегнув к обшлагу куртки, — иной раз мне все равно, даже если бы она выросла. Все мои несчастья начались с увиливанья, сэр; но что мне было делать, как не увиливать?

— Что, что? — переспросил мистер Каркер.

— Увиливать, сэр. Увиливать от школы.

— То есть ты делал вид, будто идешь туда, а на самом деле не шел? сказал мистер Каркер.

— Да, сэр; это и значит увиливать, сэр, — с великим сокрушением отвечал бывший Точильщик. — Меня гоняли по улицам, сэр, когда я шел туда, и колотили, когда я туда приходил. Вот я и увиливал, прятался, с этого и началось.

— И ты говоришь, — сказал мистер Каркер, снова схватив его за горло, придерживая на расстоянии вытянутой руки и несколько секунд разглядывая его молча, — что ищешь работы?

— Я был бы благодарен, сэр, если бы меня взяли на пробу, — слабым голосом отвечал Тудль-младший.

Мистер Каркер-заведующий толкнул его в угол — мальчик покорно подчинился, едва осмеливаясь дышать и не сводя глаз с его лица, — и позвонил.

— Попросите мистера Джилса.

Мистер Перч был слишком почтителен, чтобы выразить удивление или обратить внимание на фигуру в углу, и дядя Соль явился немедленно.

— Мистер Джилс, — с улыбкой сказал Каркер, — садитесь. Как поживаете? Надеюсь, по-прежнему в добром здравии?

— Благодарю вас, сэр, — ответил дядя Соль, доставая бумажник и протягивая несколько банкнотов. — Никаких болезней у меня нет, кроме старости. Двадцать пять, сэр.

— Вы пунктуальны и точны, мистер Джилс, — отозвался улыбающийся заведующий, отыскивая в одном из многочисленных ящиков бумагу и расписываясь на обороте, в то время как дядя Соль смотрел поверх него, — как ваши хронометры. Совершенно верно.

— По списку я вижу, что о «Сыне и наследнике» сведений не поступало, сказал дядя Соль, и голос у него, всегда нетвердый, задрожал сильнее.

— О «Сыне и наследнике» сведений не поступало, — ответил Каркер. Кажется, погода была ненастная, мистер Джилс, и, должно быть, судно отклонилось от курса.

— Дай бог, чтобы оно было невредимо! — сказал дядя Соль.

— Дай бог, чтобы оно было невредимо, — согласился мистер Каркер, беззвучно шевеля губами, чем снова вызвал дрожь у наблюдательного юного Тудля. — Мистер Джилс, — добавил он вслух, откидываясь на спинку кресла, должно быть, вы очень скучаете без племянника?

Дядя Соль, стоя подле него, кивнул головой и глубоко вздохнул.

— Мистер Джилс, — сказал Каркер, поглаживая своей мягкою рукою подбородок и поднимая глаза на мастера судовых инструментов, — вы были бы менее одиноки, держа у себя в лавке какого-нибудь молоденького парнишку, а мне оказали бы услугу, если бы временно приютили такого паренька. Да, разумеется, — быстро добавил он, предупреждая ответ старика, — торговля идет небойко, это мне известно, но пусть он занимается уборкой, чистит инструменты, — словом, исполняет черную работу, мистер Джилс. Вот он — этот мальчишка!

Соль Джилс сдвинул очки со лба на нос и посмотрел на Тудля-младшего, стоявшего навытяжку в углу; голова его сейчас (как и всегда) имела такой вид, словно ее только что извлекли из ведра с холодной водой; короткий жилет быстро поднимался и опускался, обнаруживая его смятение, а глаза впивались в мистера Каркера, не замечая будущего хозяина.

— Вы его возьмете к себе, мистер Джилс? — спросил заведующий.

Старый Соль, отнюдь не в восторге от такого предложения, ответил, что рад случаю оказать хотя бы маленькую услугу мистеру Каркеру, чье желание для него равносильно приказу, и что Деревянный Мичман почтет за счастье принять у себя в каюте любого гостя по выбору мистера Каркера.

Мистер Каркер обнажил верхние и нижние десны, вызвав сильнейшую дрожь у зоркого Тудля-младшего, и с величайшей учтивостью поблагодарил мастера судовых инструментов за любезность.

— Стало быть, так я им и распоряжусь, мистер Джилс, — сказал он, вставая и протягивая руку старику, — пока не решу, что мне с ним делать и чего он заслуживает. Так как я считаю себя ответственным за него, мистер Джилс, — тут он широко улыбнулся Робу, который затрепетал при виде этой улыбки, — вы мне доставите удовольствие, если будете внимательно за ним следить и сообщать о его поведении мне. Сегодня по дороге домой я заеду к его родителям — это почтенные люди — и спрошу кое о чем, чтобы проверить то, что он сам рассказывает о себе, а затем, мистер Джилс, я пришлю его к вам завтра утром. До свидания!

Его напутственная улыбка обнажила такое количество зубов, что старый Соль смутился и почувствовал какую-то неловкость. Домой он шел, размышляя о бушующем море, гибнущих кораблях, тонущих людях, о старой бутылке мадеры, которая так и не увидит света, и о других печальных вещах.

— Ну, малый! — сказал мистер Каркер, опуская руку на плечо юного Тудля и вытаскивая его на середину комнаты. — Ты меня слышал?

— Да, сэр.

— Быть может, ты понимаешь, — продолжал его патрон, — что если ты когда-нибудь меня обманешь или подведешь, то лучше было тебе и в самом деле утопиться раз навсегда, прежде чем сюда являться?

Казалось, ни в одной отрасли знания не было ничего, что бы Роб мог понять лучше, чем эту истину.

— Если ты мне сказал хоть одно лживое слово, — продолжал мистер Каркер, — не попадайся мне на глаза. Если же нет, то можешь подождать меня где-нибудь поблизости от дома своей матери. Отсюда я уйду в пять часов и поеду туда верхом. Теперь дай мне адрес.

Роб продиктовал его медленно, и мистер Каркер записал. Роб даже повторил его еще раз, букву за буквой, словно считал, что пропуск какой-нибудь точки или черточки повлечет за собой его погибель. Затем мистер Каркер выпроводил его из комнаты, и Роб, вплоть до последнего момента не сводя своих круглых глаз с патрона, скрылся из виду.

Мистер Каркер-заведующий совершил в течение дня великое множество дел и одарил своими зубами великое множество людей. В конторе, во дворе, на улице и на бирже зубы блестели и торчали устрашающе. Подошел шестой час, а с ним и гнедая лошадь мистера Каркера, и зубы, сверкая, направились к Чипсайду.

Так как никто при всем желании не может в этот час быстро ехать верхом в Сити — в сутолоке и среди такой толпы — и так как мистер Каркер подобного желания не имел, он подвигался не спеша, пробираясь между повозками и каретами, по мере сил избегая луж и грязи на чересчур обильно политой мостовой и с величайшим трудом стараясь не испачкать себя и своего коня. Пустив лошадь шагом и посматривая на прохожих, он вдруг встретил круглые глаза коротко остриженного Роба, впившиеся ему в лицо так, словно они ни на секунду от него не отрывались, а сам мальчик, подпоясавшись туго скрученным носовым платком, напоминавшим пятнистого угря, всем своим видом свидетельствовал о том, что готов следовать за мистером Каркером, какую бы скорость тот ни счел нужным развить.

Так как это внимание, хотя и лестное, было необычно и привлекало любопытство прохожих, мистер Каркер воспользовался менее запруженной и более чистой дорогой и пустил лошадь рысью. Роб немедленно перешел на рысь. Вскоре мистер Каркер испробовал легкий галоп; Роб по-прежнему не отставал. Затем полный галоп; мальчику это было нипочем. Когда бы мистер Каркер ни оборачивался, он неизменно видел, как младший Тудль поспевает за ним, по-видимому без особого труда, и работает локтями, следуя похвальному приему джентльменов-профессионалов, состязающихся в беге на пари.

Это нелепое преследование свидетельствовало, однако, о влиянии, которому подчинился мальчик, а посему мистер Каркер, делая вид, будто его не замечает, продолжал путь к дому мистера Тудля. Здесь он замедлил шаг коня, а Роб забежал вперед, показывая, куда нужно сворачивать; когда же мистер Каркер подозвал стоявшего у ворот человека, чтобы тот присмотрел за лошадью во время его посещения одного из зданий, выстроенных на месте Садов Стегса, Роб почтительно придерживал стремя, пока заведующий слезал с лошади.

— Ну, сэр, — сказал мистер Каркер, взяв за его плечо, — идем!

Блудный сын явно опасался посетить родительское жилище, но так как мистер Каркер подталкивал его, ему ничего не оставалось, как открыть надлежащую дверь и смириться, когда его ввели в круг братьев и сестер, собравшихся в несметном количестве за семейным чаем. При виде блудного сына во власти незнакомца эти нежные родственники дружно подняли вой, который столь глубоко пронзил сердце блудного сына, увидевшего среди них свою мать, бледную и дрожащую, с младенцем на руках, что и его голос присоединился к хору.

Не сомневаясь, что незнакомец был если не мистером Кетчем[76] собственной персоной, то во всяком случае одним из его сподвижников, все юные члены семейства завыли еще громче, а самые молодые из них, не в силах совладать с наплывом чувств, свойственных этому возрасту, попадали на спину, словно птички, испуганные ястребом, и начали неистово брыкаться. Наконец бедная Полли, повысив голос, промолвила дрожащими губами:

— О Роб, бедный мой мальчик, что же это ты натворил?

— Ничего, мама, — жалобным голосом воскликнул Роб, — спроси этого джентльмена.

— Не пугайтесь, — сказал мистер Каркер, — я хочу оказать ему услугу.

Услыхав такую весть, Полли, которая еще не плакала, теперь расплакалась. Старшие Тудли, по-видимому собравшиеся идти на выручку, разжали кулаки. Младшие Тудли сбились в кучу у материнской юбки и, прикрываясь пухлыми ручонками, поглядывали на своего отчаянного брата и его неведомого друга. Все благословляли джентльмена с прекрасными зубами, который хотел оказать услугу одному из Тудлей.

— Этот мальчик, — сказал мистер Каркер, обращаясь к Полли и тихонько встряхивая Роба, — этот мальчик — ваш сын, да, сударыня?

— Да, сэр, — приседая, всхлипнула Полли, — да, сэр.

— Боюсь, что он дурной сын? — сказал мистер Каркер.

— Для меня он никогда не был дурным сыном, сэр, — возразила Полли.

— А для кого же? — спросил мистер Каркер.

— Он был сорванец, сэр, — ответила Полли, удерживая младенца, который судорожно размахивал руками и ногами, стараясь броситься на Байлера сквозь разделявшее их пространство, — и попал в дурную компанию; но я надеюсь, что он понял, как это худо, сэр, и теперь будет вести себя хорошо.

Мистер Каркер окинул взглядом Полли, опрятную комнату, опрятных детей, простодушную тудлевскую физиономию, позаимствовавшую черты и у отца и у матери и повторенную многократно вокруг него; по-видимому, он достиг цели своего посещения.

— Кажется, вашего мужа нет дома? — сказал он.

— Да, сэр, — ответила Полли. — Сейчас он на линии.

Услыхав это, блудный Роб, казалось, почувствовал величайшее облегчение, хотя, сосредоточив все свое внимание на патроне, он по-прежнему почти не сводил глаз с лица мистера Каркера и лишь изредка бросал украдкой скорбный взгляд на мать.

— В таком случае, — сказал мистер Каркер, — я вам расскажу, как я встретился с вашим сыном, и кто я такой, и что я намерен для него сделать.

Все это мистер Каркер рассказал по-своему, сообщив, что сначала он хотел обрушить на дерзкую его голову всевозможные беды за вторжение в контору Домби и Сына, что он смягчился, приняв во внимание его молодость, выраженное им раскаяние и его родных; что он опасался сделать опрометчивый шаг, оказав помощь мальчику, — шаг, который мог вызвать осуждение людей благоразумных, — но что он сделал его на свой страх и риск, и только он один отвечает за последствия; и что прошлая связь матери Роба с семейством мистера Домби никакого отношения к этому не имеет; и что мистер Домби никакого отношения к этому не имеет, но от него, мистера Каркера, зависит все. Воздав должное самому себе за свою доброту и в такой же мере получив должное от всех присутствующих членов семьи, мистер Каркер намекнул впрочем, довольно прозрачно, — что безграничная верность, привязанность и преданность Роба являются навеки его достоянием и на меньшее он не согласен. И этой великой истиной сам Роб проникся до такой степени, что, глядя на своего патрона и проливая слезы, струившиеся по щекам, он с чрезвычайной энергией кивал своею лоснящейся головой; казалось, что она вот-вот сорвется с плеч, как и утром в руках того же патрона.

Полли, которая провела бог весть сколько бессонных ночей по вине своего беспутного первенца и не видела его уже несколько недель, готова была упасть на колени перед мистером Каркером-заведующим, как перед добрым гением, невзирая на его зубы. Но так как мистер Каркер собрался уходить, она только поблагодарила его, вознося материнские молитвы и благословляя его благодарность столь щедрая (ведь она исходила из глубины сердца и к тому же была ответом на услугу, оказанную не кем-нибудь еще, а именно мистером Каркером), что тот мог бы, не скупясь, дать сдачу и все-таки остаться в барышах.

Когда этот джентльмен прокладывал себе путь к двери сквозь толпу детей, Роб подошел к матери и заключил и ее и младенца в покаянные объятия.

— Теперь я буду очень стараться, милая мама. Честное слово, буду! сказал Роб.

— Ох, постарайся, дорогой мой мальчик! Я уверена, что ты постараешься ради нас и ради самого себя! — целуя его, воскликнула Полли. — Но ведь ты вернешься поговорить со мной, когда проводишь этого джентльмена?

— Не знаю, мама. — Роб замялся и опустил глаза. — Отец… когда он придет домой?

— Не раньше двух часов ночи.

— Я вернусь, мама! — воскликнул Роб. И, прорвавшись сквозь пронзительные вопли братьев и сестер, приветствовавших это обещание, он вышел вслед за мистером Каркером.

— Вот как! — сказал мистер Каркер, слышавший этот разговор. — У тебя плохой отец?

— Нет, сэр! — ответил удивленный Роб. — Нет на свете отца лучше и добрее.

— В таком случае, почему же ты не хочешь его видеть?

— Большая разница между отцом и матерью, сэр, — запинаясь, сказал Роб. — Сейчас он вряд ли поверит, что я хочу исправиться, хотя он желал бы поверить, я это знаю… ну, а мать — она всегда верит хорошему, сэр; во всяком случае, я знаю, что моя мать верит, да благословит ее бог!

Рот мистера Каркера растянулся, но он не сказал ни слова, пока не сел на лошадь и не отпустил человека, присматривавшего за нею, после чего пристально поглядел с седла на внимательное и настороженное лицо мальчика и произнес:

— Ты придешь ко мне завтра утром, и тебе покажут, где живет тот старый джентльмен, — старый джентльмен, которого ты видел у меня сегодня, — и куда ты отправишься, о чем ты уже слышал.

— Хорошо, сэр, — отозвался Роб.

— Я чрезвычайно интересуюсь этим старым джентльменом, и ты, любезный, служа ему, служишь мне, понимаешь? Да, — добавил он торопливо, ибо заметил, как оживилась при этом круглая физиономия подростка, — вижу, что ты понимаешь. Я хочу знать все об этом старом джентльмене, как он живет изо дня в день; потому что я желаю быть ему полезным, а главное, я хочу знать, кто его навещает. Понимаешь?

По-прежнему настороженный, Роб снова кивнул:

— Да, сэр.

— Мне бы хотелось знать, что у него есть друзья, которые о нем заботятся и не покидают его, — ведь он, бедняга, очень одинок теперь, — и что они любят и его и его племянника, который уехал из Англии. Быть может, его навестит одна совсем юная леди. О ней мне особенно хочется знать все.

— Я постараюсь, сэр, — сказал мальчик.

— И помни, — отозвался его патрон, наклоняясь, чтобы приблизить свою осклабленную физиономию к лицу мальчика и похлопать его по плечу рукояткой хлыста, — помни, что о моих делах ты не должен говорить никому, кроме меня.

— Никому на свете, сэр, — ответил Роб, покачивая головой.

— Ни здесь, — сказал мистер Каркер, указывая на дом, откуда они только что вышли, — ни где бы то ни было. Я проверю, можешь ли ты быть преданным и благодарным. Я тебя испытаю!

Оскал зубов и движение головы помогли ему вложить в эти слова не только обещание, но и угрозу, после чего он отвернулся от Роба, чьи глаза были прикованы к нему, словно он приворожил и душу и тело мальчика, и тронулся в путь. Но, отъехав на небольшое расстояние и снова убедившись, что его верный паж, подпоясанный так же, как и раньше, по-прежнему его сопровождает на потеху многочисленным прохожим, он остановил лошадь и приказал ему убираться восвояси. С целью убедиться в повиновении мальчика, он повернулся в седле и следил, как тот удаляется. Любопытно, что даже сейчас Роб не мог окончательно отвести глаз от патрона и, поминутно оглядываясь, чтобы посмотреть ему вслед, выносил бесконечные толчки и пинки от прохожих, но относился к ним, одержимый одной великой мыслью, совершенно равнодушно.

Мистер Каркер-заведующий ехал шагом с беззаботным видом человека, который удовлетворительно покончил со всеми делами этого дня и перестал о них думать. Благодушный и приветливый в высшей степени, мистер Каркер проезжал по улицам и тихонько напевал песенку. Он как будто мурлыкал: он был чрезвычайно доволен.

И вдобавок мистер Каркер, так сказать, нежился мысленно у камина. Уютно свернувшись клубочком у чьих-то ног, он готов был сделать прыжок, растерзать, рвануть или погладить бархатной лапкой — в зависимости от собственного желания и обстоятельств. Нет ли какой-нибудь птички в клетке, которая требует его внимания?

«Очень молодая леди! — думал мистер Каркер-заведующий, напевая песенку. — Да! Когда я в последний раз ее видел, она была маленькой девочкой. Припоминаю, что у нее темные глаза и темные волосы и милое лицо, очень милое лицо! Пожалуй, она хорошенькая».

Еще более приветливый и любезный, напевая песенку, так что все его многочисленные зубы вибрировали ей в тон, мистер Каркер прокладывал себе дорогу и, наконец, свернул в темную улицу, где находился дом мистера Домби. Он так был занят, оплетая сетями милые лица и обволакивая их паутиной, что вряд ли думал о том, куда приехал, пока не окинул взглядом холодный ряд высоких домов и не остановил поспешно лошадь в нескольких ярдах от двери. Но дабы объяснить, почему мистер Каркер поспешно остановил лошадь и на что он взирал с немалым удивлением, необходимо слегка уклониться в сторону.

Мистер Тутс, освободившись от ига Блимберов и вступив во владение частью своего мирского богатства, «которую, — как имел он обыкновение в течение последнего своего полугодового искуса сообщать мистеру Фидеру каждый вечер, словно новое открытие, — которую душеприказчики не смогли у него отнять», принялся с великим усердием изучать науку жизни. Воодушевленный благородным стремлением сделать блестящую и славную карьеру, мистер Тутс меблировал прекрасную квартиру, устроил в ней спортивный уголок, украшенный изображениями призовых лошадей, которыми он вовсе не интересовался, и диваном, который производил на него удручающее впечатление. В этом очаровательном убежище мистер Тутс посвятил себя изящным искусствам, возвышающим и облагораживающим жизнь; главным его наставником был примечательный субъект, по прозванию Бойцовый Петух, о коем всегда можно было услышать в таверне «Черный барсук» и который в самую жаркую погоду ходил в мохнатом белом пальто и три раза в неделю колотил мистера Тутса кулаками по голове, получая скромное вознаграждение — десять шиллингов шесть пенсов за визит.

Бойцовый Петух — настоящий Аполлон в Пантеоне мистера Тутса представил ему маркера, обучавшего игре на бильярде, лейб-гвардейца, обучавшего фехтованью, содержателя конюшен, обучавшего верховой езде, корнуэльского джентльмена, постигшего все тайны гимнастики, и еще двух-трех друзей, не менее сведущих в изящных искусствах. Под их покровительством мистер Тутс не мог не делать быстрых успехов, и под их руководством он принялся за работу.

Но как бы это ни случилось, однако случилось так, что эти джентльмены еще не утратили блеска новизны, а мистер Тутс, сам не ведая причины, уже почувствовал смущение и беспокойство. Зерно его было с шелухой, которую даже Бойцовые Петухи не могли выклевать; мрачных великанов, вторгавшихся в его досуг, даже Бойцовые Петухи не могли сбить с ног. Казалось, ничто не влияло так благотворно на мистера Тутса, как беспрестанное посещение дома мистера Домби, где он оставлял свои визитные карточки. Ни один сборщик налогов в британских владениях — этой обширной территории, где никогда не заходит солнце и где сборщик налогов никогда не ложится спать[77] — не наносил визитов с большей регулярностью и настойчивостью, чем мистер Тутс.

Мистер Тутс никогда не поднимался наверх и всегда выполнял одну и ту же церемонию в дверях холла, разряженный специально для этой цели.

— О, с добрым утром! — такова была первая фраза мистера Тутса, обращенная к слуге. — Для мистера Домби, — была следующая фраза мистера Тутса, и он протягивал визитную карточку. — Для мисс Домби, — была следующая его фраза, и он протягивал вторую карточку.

Затем мистер Тутс поворачивался, как бы собираясь уйти, но слуга уже знал его и знал, что он не уйдет…

— Прошу прощения, — говорил мистер Тутс, как бы внезапно осененный одной мыслью. — Дома ли молодая особа?

Слуга полагал, что дома, но не был в этом уверен. Затем он дергал колокольчик, звонивший в верхнем этаже, смотрел на лестницу и говорил:

— Да, она дома и спускается сюда.

Затем появлялась мисс Нипер, а слуга удалялся.

— О! Как ваше здоровье? — говорил мистер Тутс, хихикая и краснея.

Сьюзен благодарила его и отвечала, что здорова.

— Как поживает Диоген? — гласил следующий вопрос мистера Тутса.

Право же, прекрасно. С каждым днем мисс Флоренс привязывается к нему все сильнее. Мистер Тутс неизбежно начинал хихикать, словно откупоривали бутылку, наполненную шипучим напитком.

— Мисс Флоренс здорова, сэр, — добавляла Сьюзен.

— О, это не имеет никакого значения, благодарю вас! — был неизменный ответ мистера Тутса; и, произнеся эти слова, он всегда спешил удалиться.

Несомненно, у мистера Тутса была на уме какая-то туманная мысль, побуждавшая его заключить, что, если удастся ему со временем получить руку Флоренс, он познает блаженство и счастье. Несомненно, мистер Тутс какими то окольными путями пришел к этому выводу и на нем остановился. Сердце его было ранено; он был потрясен, он был влюблен. Как-то вечером он сделал отчаянную попытку и просидел всю ночь, сочиняя акростих в честь Флоренс, каковой замысел растрогал его до слез. Но он так и не продвинулся дальше слов «Фиал моей души», — тут его покинуло вдохновение, в порыве коего он предварительно написал начальные буквы остальных шести строк.

Измыслив этот хитроумный и ловкий прием — ежедневно оставлять мистеру Домби визитную карточку, — мозг мистера Тутса больше ничего не изобрел касательно предмета, пленившего его чувства. Но глубокомысленные размышления, наконец, убедили мистера Тутса в том, что весьма существенно было бы снискать расположение мисс Сьюзен Нипер, а затем намекнуть ей о своем душевном состоянии.

Легкое и шутливое ухаживание за этой леди, казалось, было тем способом, к которому следовало прибегнуть в этой начальной стадии романа, чтобы привлечь ее на свою сторону. Будучи не в силах принять окончательное решение, он посоветовался с Бойцовым Петухом, не посвящая сего джентльмена в свою тайну, но лишь уведомив его, что некий друг из Йоркшира написал ему (мистеру Тутсу), спрашивая его мнения об этом вопросе. Бойцовый Петух ответил, что его мнение всегда было таково — «Ступай и побеждай», и далее: «Когда противник перед тобой, а времени у тебя в обрез, ступай и действуй», после чего мистер Тутс принял эти слова за иносказательное подтверждение своей собственной точки зрения и героически решил поцеловать на следующий день мисс Нипер.

Итак, на следующий день мистер Тутс, надев чудеснейшие произведения, созданные Берджесом и Ко, отправился с этой целью к дому мистера Домби. Но когда он приблизился к месту действия, мужество ему изменило, и хотя он подошел к двери в три часа пополудни, было уже шесть, когда он постучал в дверь.

Все шло, как всегда, вплоть до того момента, когда Сьюзен сказала, что ее молодая хозяйка здорова, а мистер Тутс сказал, что это не имеет никакого значения. К ее изумлению, мистер Тутс вместо того чтобы вылететь после этих слов, как ракета, замялся и захихикал.

— Быть может, вам угодно подняться наверх, сэр? — спросила Сьюзен.

— Ну, что ж, пожалуй, я войду! — сказал мистер Тутс.

Но вместо того чтобы подняться наверх, дерзкий Тутс, когда дверь на улицу была закрыта, неуклюже рванулся к Сьюзен и, обняв это прелестное создание, поцеловал ее в щеку.

— Проваливайте! — крикнула Сьюзен. — Не то я вам глаза выцарапаю!

— Еще разок! — сказал мистер Тутс.

— Убирайтесь отсюда! — воскликнула Сьюзен, отталкивая его. — Да еще такой блаженный, как вы! Дальше уж некуда! Проваливайте, сэр!

Сьюзен не считала опасность серьезной, ибо смеялась так, что едва могла говорить, но Диоген, на лестнице, слыша шорох у стены и шарканье ног и видя сквозь перила, что происходит борьба и кто-то чужой вторгся в дом, пришел к иному выводу, бросился на помощь и в одно мгновение вцепился в ногу мистеру Тутсу.

Сьюзен взвизгнула, захохотала, распахнула парадную дверь и побежала вниз; дерзкий Тутс, спотыкаясь, выбрался на улицу вместе с Диогеном, вцепившимся в панталоны, словно Берджес и Ко состояли у него в поварах и приготовили ему этот лакомый кусочек в виде праздничного угощения. Диоген, отброшенный в сторону, несколько раз перекувырнулся в пыли, снова вскочил, завертелся вокруг ошеломленного Тутса, намереваясь укусить его еще раз, а мистер Каркер, остановивший лошадь и державшийся поодаль, с великим изумлением наблюдал эту суматоху у двери величественного дома мистера Домби.

Мистер Каркер продолжал следить за потерпевшим поражение Тутсом, пока Диогена не позвали в дом и не захлопнули дверь, а мистер Тутс, приютившись в ближайшем подъезде, стал обвязывать разорванные панталоны дорогим шелковым носовым платком, который являлся дополнением к его пышному наряду, надетому для этого визита.

— Простите, сэр, — подъехав к нему, сказал мистер Каркер с любезнейшей улыбкой. — Надеюсь, вы не пострадали?

— О нет, благодарю вас, — ответил мистер Тутс, подняв раскрасневшееся лицо, — это не имеет никакого значения.

Мистер Тутс не прочь был прибавить, если бы только мог, что ему это очень понравилось.

— Если собака вцепилась зубами вам в ногу, сэр, — начал Каркер, показывая свои собственные зубы.

— Нет, благодарю вас, — сказал мистер Тутс, — все прекрасно. Все в полном порядке, благодарю вас.

— Я имею удовольствие быть знакомым с мистером Домби, — заметил Каркер.

— В самом деле? — отозвался зарумянившийся Тутс.

— Быть может, вы мне разрешите в его отсутствие, — сказал мистер Каркер, снимая шляпу, — извиниться за этот неприятный случай и полюбопытствовать, каким образом это могло произойти.

Мистер Тутс столь обрадован такой учтивостью и приятной возможностью заключить дружбу с другом мистера Домби, что достает бумажник с визитными карточками, воспользоваться которыми он не упускает случая, и вручает свое имя и адрес мистеру Каркеру; последний отвечает на эту любезность, дав ему в свою очередь визитную карточку, после чего они расстаются.

Засим мистер Каркер медленно проезжает мимо дома, посматривая на окна и стараясь разглядеть задумчивое лицо за занавеской, наблюдающее за детьми в доме напротив; лохматая голова Диогена появляется рядом с этим лицом, и собака, сколько ее ни успокаивают, лает, и ворчит, и рвется к мистеру Каркеру, словно готова броситься вниз и разорвать его в клочья.

Молодец, Ди, неразлучный со своей хозяйкой! Тявкни еще и еще разок, задрав голову, сверкая глазами и. гневно разевая пасть, чтобы его схватить! Еще разок, пока он, не спеша, проезжает мимо! У тебя прекрасный нюх, Ди, там кот, дружок, кот!

ГЛАВА XXIII
Флоренс одинока, а Мичман загадочен

Флоренс жила одна в большом мрачном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна; и голые стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.

Ни один волшебный дом в волшебной сказке, затерянный в чаще дремучего леса, никогда не рисовался бы нашему воображению более уединенным и заброшенным, чем этот реально существовавший дом ее отца, мрачно глядевший на улицу; по вечерам, когда светились соседние окна, он был темным пятном на этой скудно освещенной улице; днем — морщиной на ее никогда не улыбающемся лице.

У врат этого жилища не было двух драконов на страже, которые в волшебной легенде обычно стерегут находящуюся в заключении оскорбленную невинность; но не говоря уже о злобной физиономии с гневно раздвинутыми тонкими губами, которая взирала с арки над дверью на всех приходящих, здесь была чудовищная, фантастическая ржавая железная решетка, извивающаяся и искривленная, словно окаменевшее дерево у входа, расцветающая копьями и винтообразными остриями и украшенная с обеих сторон двумя зловещими гасильниками, которые как будто говорили: «Забудьте о свете все входящие сюда»[78]. Никаких кабалистических знаков не было выгравировано на портале, и все же дом казался таким заброшенным, что мальчишки рисовали мелом на изгороди и тротуаре, в особенности за углом, где была боковая стена, и малевали чертей на воротах конюшни, а так как их иной раз прогонял мистер Таулинсон, они в отместку рисовали его портрет с горизонтально торчащими из-под шляпы ушами. Шум замирал под сенью этой крыши. Духовой оркестр, появлявшийся на улице раз в неделю по утрам, никогда не издавал ни звука под этими окнами; и все подобного рода бродячие музыканты, вплоть до шарманщика с бедной маленькой писклявой слабоумной шарманкой с глупейшими танцорами-автоматами, вальсирующими и раздвижных дверях, как будто сговорившись, обходили этот дом и избегали его, как место безнадежное.

Чары, лежавшие на нем, были более разрушительны, чем те, что на время погружали в сон заколдованные замки, но в момент пробуждения в них жизни покидали их, не причинив никакого вреда.

Унылое запустение безмолвно свидетельствовало об этом на каждом шагу. Портьеры в комнатах, грузно обвисая, утратили прежнюю свою форму и висели, как тяжелые гробовые покровы. Гекатомбы мебели, по-прежнему нагроможденной в кучи и сверху прикрытой, съежились, как заключенные в темницу и забытые в ней люди, и мало-помалу меняли своей облик. Зеркала потускнели, словно от дыхания лет. Рисунок ковров поблек и стал туманным, как память о незначительных событиях этих лет. Доски, вздрагивая от непривычных шагов, скрипели и дрожали. Ключи ржавели в замочных скважинах. Сырость показалась на стенах, и по мере того, как проступали пятна, картины как будто отступали вглубь и прятались. Гниль и плесень завелись в чуланах. Грибы росли в углах погребов. Пыль накапливалась, неведомо откуда и как появившись, о пауках, моли и мушиных личинках разговор шел ежедневно. Любознательного черного таракана частенько находили на лестнице или в верхнем этаже, неподвижного, словно недоумевающего, как он сюда попал. Крысы в ночную пору поднимали писк и возню в темных галереях, прорытых ими за панелью.

Мрачное великолепие парадных комнат, смутно видимых в неверном свете, пробивающемся сквозь закрытые ставни, только укрепляло представление о зачарованном жилище. Львиные лапы, покрытые потускневшей позолотой, украдкой высовывались из-под чехлов; очертания мраморных бюстов зловеще обрисовывались сквозь покрывала; часы никогда не шли, а если случайно их заводили, шли неправильно и били неземной час, которого нет на циферблате; неожиданное позвякивание люстр пугало сильнее, чем набат; приглушенные звуки и ленивые струи воздуха обтекали эти предметы и призрачное сборище других вещей, покрытых саванами и чехлами и принявших фантастические формы. Но помимо всего прочего, была здесь большая лестница, где так редко ступала нога хозяина дома и по которой поднялся на небо его маленький сын. Были здесь и другие лестницы и коридоры, по которым никто не ходил неделями; были две запертые комнаты, связанные с умершими членами семьи и с воспоминаниями о них, шепотом передававшимися; и все в доме, кроме Флоренс, видели нежную фигуру, скользящую в уединении и мраке, которая своим присутствием вызывала интерес и любопытство к неодушевленным вещам.

Ибо Флоренс жила одна в заброшенном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна, и холодные стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.

Трава начала прорастать на крыше и в трещинах фундамента. Мох пятнами растекался по подоконникам. Куски известки отваливались от стенок бездействовавших дымоходов и летели вниз. Верхушки двух деревьев с закопченными стволами засохли, и голые сучья торчали над листвой. Во всем доме белое стало желтым, а желтое — почти черным; и после кончины бедной леди дом постепенно превращался в какое-то темное пятно на длинной скучной улице.

Но Флоренс цвела здесь, как прекрасная дочь короля в сказке. Книги, музыка и ежедневно приходившие учителя были единственным ее обществом, если не считать Сьюзен Нипер и Диогена, из коих первая, присутствуя на уроках своей молодой хозяйки, сама делалась не на шутку ученой, а второй, поддавшись, быть может, тому же смягчающему воздействию, клал голову на подоконник и в летние утра безмятежно смотрел на улицу, то открывая, то закрывая глаза; иногда навострял уши, бросая многозначительный взгляд вслед какой-нибудь беспокойной собаке, запряженной в тележку и лаявшей не переставая, а иногда, охваченный гневным и безотчетным воспоминанием о враге, который мерещился ему где-то по соседству, бросался к двери, откуда после шумной возни возвращался рысцой, со свойственным ему забавным благодушием, и снова клал морду на подоконник, а вид у него был такой, будто он оказал услугу обществу.

Так жила Флоренс в своем пустынном доме, отдаваясь невинным занятиям и мыслям, и ничто не нарушало ее покоя. Теперь она могла спускаться в комнаты отца и думать о нем и смиренно льнуть к нему своим любящим сердцем, не боясь быть отвергнутой. Она могла смотреть на вещи, окружавшие его в скорби, и могла прикорнуть у его кресла и не страшиться того взгляда, который так хорошо запомнила. Она могла оказывать ему маленькие знаки внимания и заботы — собственноручно приводить для него все в порядок, ставить букетики на письменный стол, заменять их новыми, так как они засыхали один за другим, а он все не возвращался, ежедневно приготовлять что-нибудь для него и робко оставлять возле обычного его места какую-нибудь вещь, напоминающую о ее присутствии. Сегодня это была раскрашенная подставочка для его часов; назавтра она боялась оставить ее здесь и приносила какую-нибудь другую безделушку собственного изделия, которая меньше бросалась в глаза. Быть может, просыпаясь среди ночи, она вздрагивала при мысли о том, что он вернется и сердито отшвырнет безделушку; и в туфлях на босу ногу, с сильно бьющимся сердцем, бежала вниз и забирала ее. Иногда она только прижималась лицом к его письменному столу и оставляла на нем слезу и поцелуй.

По-прежнему никто об этом не знал. Если слуги не обнаружили этого во время ее отсутствия — а все они относились к комнатам мистера Домби с благоговейным ужасом, — тайна была так же сокрыта в ее груди, как и то, что тайне предшествовало. Флоренс прокрадывалась в комнаты отца в сумерках, рано утром и в те часы, когда прислуга обедала или ужинала внизу. И хотя каждый уголок в них делался красивее и веселее благодаря ее заботам, она входила и выходила бесшумно, как солнечный луч, с тою лишь разницей, что оставляла за собою свет.

Призраки сопровождали Флоренс в ее блужданиях по гулкому дому и сидели с нею в опустевших комнатах. Жизнь ее была как бы волшебным видением, ее одиночество рождало мысли, способствовавшие тому, что эта жизнь становилась фантастическою и нереальною. Она так часто мечтала о том, как сложилась бы ее жизнь, если бы отец мог ее полюбить, что иногда на секунду почти верила в это и, отдавшись полету фантазии, казалось, вспоминала, как они вместе оберегали могилу ее брата, как беззаветно разделили между собой его сердце, как их соединило дорогое воспоминание о нем; как часто они беседуют о нем и как добрый отец, глядя на нее ласково, говорит об их общей надежде и уповании на бога. Случалось — она воображала, будто ее мать жива. О, счастье — броситься ей на шею и прильнуть к ней всей любящей и доверчивой душой! И снова уныние заброшенного дома, когда надвигается вечер и нет никого!

Но была одна мысль, вряд ли ясная для нее самой, но упорная, которая поддерживала Флоренс в ее усилиях и укрепляла постоянством цели ее преданное юное сердце, подвергавшееся столь жестоким испытаниям. К ней в душу, как и в души тех, кого заставляют страдать тяжкие несчастья, связанные с нашей смертной природой, закрались торжественные надежды, возникшие в туманном мире за пределами этой жизни, и, словно тихая музыка, нашептывали они о встрече ее брата с матерью в той далекой стране, о том, что оба они помнят о ней, нашептывали о том, что они любят ее и ей сочувствуют, и о том, что им известно, как она проходит свой земной путь. Для Флоренс сладким утешением было отдаваться этим мыслям вплоть до того дня, когда ей пришло в голову это случилось вскоре после того, как она в последний раз видела отца у него в комнате, поздней ночью, — когда ей пришло в голову, что, тоскуя по его сердцу, для нее закрытому, она может восстановить против него души умерших. Может быть, безумно, нелепо, ребячливо было так думать и дрожать от полуосознанной мысли, но в этом сказалась ее любящая натура; и с того часа Флоренс старалась залечить жестокую рану в груди и думать только с надеждой о человеке, чья рука нанесла эту рану.

Отец не знал — с той поры она убедила себя в этом, — как сильно она его любит. Она была очень молода, у нее не было матери, и ей было неведомо либо по своей вине, либо по вине случая, — как открыть ему, что она его любит. Она будет терпеливой, постарается овладеть со временем этим искусством и достигнуть того, чтобы он лучше узнал свое единственное дитя.

Это стало целью ее жизни. Утреннее солнце освещало поблекший дом и встречало в душе его одинокой хозяйки это решение по-прежнему ярким и свежим. Это решение воодушевляло ее во всех повседневных занятиях; ибо Флоренс надеялась, что чем больше знаний она приобретает, тем приятнее будет отцу, когда он узнает ее и полюбит. По временам с тоскою и со слезами она сомневалась, преуспела ли она хоть в чем-нибудь настолько, чтобы радостно удивить его, когда они станут друзьями. Иногда она старалась угадать, нет ли такой отрасли знания, которая может заинтересовать его больше, чем другие. И всегда, за книгами, нотами, рукоделием, во время утренних прогулок и вечерних молитв, она видела перед собой свою всепоглощающую цель. Странное занятие для ребенка — изучать путь к сердцу жестокого отца.

Когда летние сумерки сгущались в ночь, по улице проходило много беззаботных пешеходов, которые смотрели с противоположной стороны улицы на мрачный дом и видели в окне юную фигуру, столь не вязавшуюся с этим домом; ее глаза были устремлены на загорающиеся звезды, и беспокоен был бы сон прохожих, если бы они знали, о чем она так упорно размышляет. Репутация дома, якобы посещаемого привидениями, не улучшилась бы у тех робких обывателей, которых поражал его мрачный вид, если бы они могли прочесть его историю на хмуром фасаде, когда они проходили мимо, занятые повседневными своими делами и опасливо оглядываясь. Но Флоренс преследовала свою священную цель, о которой никто не подозревал и в достижении которой никто ей не помогал; она думала только о том, как заставить отца понять, что она его любит, и ни на мгновение даже в мыслях его не упрекала.

Так жила Флоренс одна в заброшенном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна, и скучные стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.

Как-то утром Сьюзен Нипер стояла перед своей молодой хозяйкой, которая складывала и запечатывала написанное ею письмо, и всем своим видом показывала, что она знает и одобряет его содержание.

— Лучше поздно, чем никогда, дорогая мисс Флоренс, — сказала Сьюзен, и, по моему мнению, даже визит к этим старым Скетлсам будет даром небесным.

— Очень мило со стороны сэра Барнста и леди Скетлс, Сьюзен, отозвалась Флоренс, мягко поправляя фамильярное замечание этой молодой леди по адресу упомянутого семейства, — с такою любезностью возобновить приглашение.

Мисс Нипер, которая была, вероятно, самой фанатической особой в мире и вносила свои пристрастья во все дела, большие и малые, постоянно объявляя войну обществу, поджала губы и покачала головой, как бы выражая протест против любого намека на бескорыстие Скетлсов и готовность доказать на суде, что за свою любезность они будут щедро вознаграждены присутствием Флоренс.

— Уж они-то знают, что делают! — пробормотала мисс Нипер, втягивая носом воздух. — Можете не сомневаться в Скетлсах!

— По правде говоря, Сьюзен, мне не особенно хочется ехать в Фулем, задумчиво промолвила Флоренс, — но следовало бы съездить. Пожалуй, так будет лучше.

— Гораздо лучше, — вставила Сьюзен, снова выразительно качнув головой.

— И хотя, — продолжала Флоренс, — я бы предпочла поехать, когда там никого нет, а не теперь, во время вакаций, когда в доме гостит молодежь, все-таки я с благодарностью приняла приглашение.

— А я скажу на это, мисс Флой: веселитесь! — отвечала Сьюзен. — Ах, цербер!

Это последнее восклицание, которым мисс Нипер в ту пору частенько заканчивала фразы, относилось, по предположениям лиц, обитавших ниже уровня холла, к мистеру Домби и выражало страстное желание мисс Нипер высказать сему джентльмену благосклонное свое мнение о нем. Она никогда не объясняла этого восклицания, и, стало быть, в нем была прелесть тайны, не говоря уже о чрезвычайной выразительности.

— Как долго нет никаких известий об Уолтере, Сьюзен! — помолчав, заметила Флоренс.

— Долго, мисс Флой! — отозвалась ее служанка. — А Перч, — он только что приходил сюда за письмами… но какое значение имеет, что он говорит! воскликнула Сьюзен, покраснев и замявшись. — Много он знает!

Флоренс быстро подняла глаза, и румянец залил ее лицо.

— Если у меня, — сказала Сьюзен Нипер, явно преодолевая какое-то тайное беспокойство и тревогу, глядя в упор на свою молодую хозяйку и в то же время стараясь раздуть в себе гнев при воспоминании о безобидном мистере Перче, если у меня не больше мужества, чем у этого глупейшего из мужчин, я готова впредь никогда не гордиться своими волосами, заложить их за уши и носить простой чепец без всяких оборок, пока смерть не избавит меня от моего ничтожества. Я, быть может, не амазонка, мисс Флой, и не хотела бы так себя уродовать, но во всяком случае, надеюсь, я не из тех, кто отчаивается.

— Отчаивается! В чем? — в ужасе воскликнула Флоренс.

— Да ни в чем, мисс, — сказала Сьюзен. — Ах, боже мой, ни в чем! Все дело только в этой козявке, Перче, которого всякий может раздавить одним пальцем, и, право же, это было бы счастьем для всех, если бы кто-нибудь над ним сжалился и оказал ему эту услугу.

— В чем он отчаивается? Корабль погиб, Сьюзен? — сильно побледнев, спросила Флоренс.

— Нет, мисс, — ответила Сьюзен. — Посмел бы он только сказать мне это в лицо! Нет, мисс, но он бормочет что-то о дурацком имбире, который мистер Уолтер должен был прислать миссис Перч, и печально покачивает головой и выражает надежду, что, может быть, имбирь еще будет получен, но, во всяком случае, говорит, теперь уж он никак не поспеет к сроку, но может пригодиться к следующему разу, и, право же, — продолжала мисс Нипер с гневным презрением, — этот человек выводит меня из терпения, потому что хотя я и много могу вынести, но я не верблюд и, насколько мне известно, — минутку подумав, добавила Сьюзен, — не дромадер.

— Что он еще говорит, Сьюзен? — с беспокойством спросила Флоренс. — Вы мне расскажете?

— Да как бы я могла не рассказать вам все до последнего слова, мисс Флой! — сказала Сьюзен. — Так вот, мисс, он говорит, что уже болтают об этом корабле, и что не бывало еще случая, чтобы о корабле, пустившемся в такое плавание, так долго не было никаких известий, и что жена капитана заходила вчера в контору и казалась немного встревоженной, но ведь это всякий мог бы сказать, мы это и раньше знали.

— Перед отъездом я должна навестить дядю Уолтера, Сьюзен, — быстро сказала Флоренс. — Надо повидаться с ним сегодня утром. Пойдемте сейчас же, Сьюзен!

Так как мисс Нипер не нашла никаких возражений против этого предложения и вполне его одобрила, они быстро собрались в путь, вышли на улицу и направились к Маленькому Мичману.

То состояние духа, в каком бедный Уолтер шел к капитану Катлю в день, когда вексель попал к маклеру Броли и когда приказ о наложении ареста мерещился ему даже на церковных шпилях, очень напоминало состояние Флоренс, которая шла сейчас к дяде Солю; разница была лишь в том, что Флоренс страдала еще сильнее при мысли, не была ли она сама виновницей опасностей, обрушившихся на Уолтера, и мучительной тревоги у всех, кому он был дорог, в том числе и у нее самой. Мерещилось ей, что все возвещает неуверенность и беспокойство. Флюгеры на шпилях и крышах таинственно намекали на шторм и, словно призрачные пальцы, указывали на гибельные волны, где, быть может, плавали обломки потерпевших крушение судов, и на них убаюкивались беспомощные люди, погружаясь в сон, такой же глубокий, как бездонные воды. Когда Флоренс добралась до Сити и проходила мимо беседующих между собою джентльменов, она боялась услышать, что они говорят о корабле и сообщают о его гибели. Суда на картинах и гравюрах, борющиеся с набегающими волнами, приводили ее в ужас. Дым и облака, хотя и плывшие медленно, плыли слишком быстро, по мнению встревоженной Флоренс, и вызывали опасение, что в этот момент буря бушует в океане.

Неизвестно, была ли Сьюзен Нипер так же взволнована, но поскольку внимание ее было сосредоточено на стычках с мальчишками всякий раз, как им приходилось пробиваться в толпе, — ибо между нею и этой разновидностью человечества существовала врожденная антипатия, которая неизменно давала о себе знать, когда бы им ни случилось столкнуться, — вряд ли у нее оставалось время для каких-либо умствований.

Поравнявшись с Деревянным Мичманом, стоявшим на противоположной стороне, и стараясь улучить момент, чтобы перейти улицу, они в первую минуту удивились: у двери старого мастера они увидели круглоголового мальчишку с толстой физиономией, обращенной к небу, который, пока они смотрели на него, неожиданно засунул в свой огромный рот по два пальца каждой руки и с помощью такого приспособления, приманивая высоко летавших голубей, издал на редкость пронзительный свист.

— Старший сын миссис Ричардс, мисс, — сказала Сьюзен, — и крест ее жизни!

Полли заходила поведать Флоренс о воскресших надеждах на своего сына и наследника, и потому Флоренс была подготовлена к этой встрече; итак, воспользовавшись удобной минутой, они обе перебежали улицу, не обращая больше внимания на мучителя миссис Ричардс. Этот любитель спорта, не ведая об их приходе, снова издал свист еще громче, а потом заорал вне себя от возбуждения: «Бродяги! Го-о-оп! Бродяги!», каковое обращение столь подействовало на совестливых голубей, что, раздумав лететь прямехонько в какой-нибудь город на севере Англии, — а таково было, по-видимому, первоначальное их намерение, — они стали кружиться и замедлять лет, после чего первенец миссис Ричардс снова пронзил их свистом и заорал, заглушая уличный шум: «Бродяги! Го-о-оп! Бродяги!»

Из этого восторженного состояния он был неожиданно выведен и возвращен на землю тычком мисс Нипер, впихнувшей его в лавку.

— Так вот как ты раскаиваешься! А миссис Ричардс терзалась из-за тебя столько месяцев! — сказала Сьюзен, входя вслед за ним. — Где мистер Джилс?

Роб, бросив возмущенный взгляд на мисс Нипер, смягчился при виде вошедшей Флоренс, поднес пальцы к волосам, приветствуя последнюю, и сказал первой, что мистера Джилса нет дома.

— Приведи его домой, — повелительно сказала мисс Нипер, — и передай ему, что здесь моя молодая леди.

— Я не знаю, куда он пошел, — сказал Роб.

— Так вот как ты раскаиваешься! — воскликнула Сьюзен с язвительным упреком.

— Ну, как же я могу пойти и привести его, если не знаю, куда идти? захныкал затравленный Роб. — Можно ли быть такой неразумной!

— Мистер Джилс сказал, когда он вернется? — спросила Флоренс.

— Да, мисс, — отвечал Роб, снова прикладывая пальцы к волосам. — Он сказал, что будет дома сейчас же после полудня; часа через два, мисс.

— Он очень беспокоится о своем племяннике? — осведомилась Сьюзен.

— Да, мисс, — отозвался Роб, предпочитая обращаться к Флоренс и пренебрегая Нипер. — Я бы сказал, что он беспокоится, очень беспокоится. Он и четверти часа не проводит дома, мисс. Пяти минут не может посидеть на месте. Он слоняется, как… ну, совсем как бродяга, — сказал Роб, наклонившись, чтобы посмотреть в окно на голубей, и уже поднес было пальцы ко рту, собираясь свистнуть, но вовремя удержался.

— Вы знаете друга мистера Джилса, которого зовут капитан Катль? осведомилась Флоренс после недолгого раздумья.

— Того, что с крючком, мисс? — откликнулся Роб, выразительно согнув левую руку. — Да, мисс. Он здесь был третьего дня.

— А с тех пор не бывал? — спросила Сьюзен.

— Нет, мисс, — ответил Роб, по-прежнему обращаясь к Флоренс.

— Быть может, Сьюзен, дядя Уолтера пошел туда, — сказала Флоренс, обращаясь к ней.

— К капитану Катлю, мисс? — вмешался Роб. — Нет, мисс, он не туда пошел. Он приказал передать капитану Катлю, если тот зайдет, как он удивлен, что капитана не было вчера, и просил, чтобы капитан Катль подождал здесь, пока он вернется.

— Вы знаете, где живет капитан Катль? — спросила Флоренс.

Роб ответил утвердительно и, обратившись к засаленной пергаментной книге, лежавшей на конторке, вслух прочел адрес.

Флоренс снова повернулась к своей служанке и начала совещаться с ней вполголоса, а круглоглазый Роб, памятуя о тайном приказе своего патрона., смотрел и слушал. Флоренс предложила отправиться к капитану Катлю, узнать от него самого, как он относится к отсутствию известий о «Сыне и наследнике», и если удастся, то привести его сюда, чтобы утешить дядю Соля. Сначала Сьюзен слегка возражала, ссылаясь на большое расстояние; но когда ее хозяйка упомянула о наемной карете, она взяла назад свое возражение и дала согласие. Разговор продолжался несколько минут, прежде чем они пришли к такому заключению, а в это время таращивший глаза Роб внимательно следил за обеими собеседницами и прислушивался то к одной, то к другой, словно его назначили быть судьей в споре.

Наконец Роб был послан за каретою, а посетительницы остались в лавке; когда он вернулся, они сели в экипаж, наказав передать дяде Солю, что непременно заглянут к нему на обратном пути. Роб, провожавший взглядом карету, пока она не скрылась из виду, как скрылись и голуби, с сосредоточенным видом уселся за конторку и, дабы сохранить в памяти все, что произошло, записал это на маленьких клочках бумаги, не скупясь на чернила. Можно было не опасаться, что эти документы выдадут что бы то ни было, если случайно будут потеряны, ибо задолго до того, как просыхали чернила, слова превращались для Роба в непроницаемую тайну, словно он ни малейшего участия не принимал в их написании.

Пока он был поглощен этой работой, наемная карета, преодолев неслыханные препятствия в виде разводных мостов, немощеных улиц, непроезжих каналов, караванов бочек, огородов, засаженных бобами, маленьких прачечных и других подобных препон, коими изобилует эта местность, остановилась на углу Бриг-Плейс. Выйдя здесь из кареты, Флоренс и Сьюзен Нипер пошли по улице, отыскивая обитель капитана Катля.

К несчастью, случилось так, что в этот день у миссис Мак-Стинджер происходила генеральная уборка. В такие дни миссис Мак-Стинджер пробуждал ото сна полисмен, стучавший в дверь без четверти три утра, а она редко ложилась спать раньше двенадцати часов ночи. Главная цель этой процедуры заключалась, по-видимому, в том, что на рассвете миссис Мак-Стинджер выносила всю мебель в садик, весь день слонялась по дому в патенах[79], а в сумерки снова вносила мебель в дом. Эта церемония приводила в великий трепет голубят — юных Мак-Стинджеров, которым в таких случаях не только некуда было ступить, но и обычно доставалось немало ударов клювом от родительницы, пока продолжался торжественный обряд.

В тот момент, когда Флоренс и Сьюзен Нипер появились у двери миссис Мак-Стинджер, сия достойная, но грозная особа тащила по коридору Александра Мак-Стинджера — двух лет и трех месяцев от рождения — дабы насильно поместить его в сидячем положении на тротуаре; лицо у Александра почернело, ибо он задыхался после заслуженного наказания, а в таких случаях холодная тротуарная плита обычно оказывалась прекрасным средством для восстановления сил.

Чувства миссис Мак-Стинджер, как женщины и матери, были оскорблены, когда она подметила сострадательный взгляд Флоренс, обращенный на Александра. Посему миссис Мак-Стинджер, отдавая предпочтение этим благороднейшим побуждениям нашей натуры перед нездоровым желанием удовлетворить любопытство, встряхнула Александра и надавала ему пощечин еще до применения тротуарной плиты, а также и во время оного и никакого внимания не обратила на посторонних.

— Простите, сударыня, — сказала Флоренс, когда ребенок снова обрел дыхание и начал им пользоваться. — Это дом капитана Катля?

— Нет, — сказала миссис Мак-Стинджер.

— Это не девятый номер? — нерешительно спросила Флоренс.

— Кто говорит, что это не девятый номер? — возразила миссис Мак-Стинджер.

Сьюзен Нипер тотчас вмешалась и попросила объяснить, что хочет сказать миссис Мак-Стинджер, и известно ли ей, с кем она разговаривает.

Миссис Мак-Стинджер в отместку смерила ее взглядом.

— Хотела бы я знать, что вам нужно от капитана Катля? — сказала миссис Мак-Стинджер.

— Хотели бы? В таком случае сожалею о том, что ваше любопытство не будет удовлетворено, — отрезала мисс Нипер.

— Тише, Сьюзен, прошу вас! — сказала Флоренс. — Быть может, сударыня, вы будете так любезны и сообщите нам, где живет капитан Катль, раз он живет не здесь.

— Кто говорит, что он живет не здесь? — возразила неумолимая Мак-Стинджер. — Я сказала, что это не дом капитана Катля, и это не его дом; и сохрани бог, чтобы он когда-нибудь стал его домом, потому что капитан Катль не умеет управляться с домом и не заслуживает иметь дом, — это мой дом; а если я сдаю верхний этаж капитану Катлю, то никакой благодарности я от него не вижу и мечу бисер перед свиньей.

Делая эти замечания, миссис Мак-Стинджер повысила голос, имея в виду окна верхнего этажа, и резко выпаливала каждое обвинение, словно из ружья с великим множеством стволов. Когда прозвучал последний выстрел, послышался голос капитана, слабо протестующего из своей комнаты:

— Тише там, внизу!

— Если вам нужен капитан Катль, вон он! — сказала миссис Мак-Стинджер, сердито махнув рукой.

Когда Флоренс без дальнейших разговоров отважилась войти, а Сьюзен последовала за нею, миссис Мак-Стинджер вновь начала прогуливаться в своих патенах, а Александр Мак-Стинджер (по-прежнему на тротуарной плите), который замолк было, прислушиваясь к беседе, заревел снова, развлекаясь во время этой мрачной процедуры, проделываемой совершенно машинально, созерцанием улицы с наемною каретой в конце ее.

Капитан сидел в своей комнате, засунув руки в карманы и подобрав ноги под стул, на очень маленьком пустынном островке среди океана мыльной воды. Окна у капитана были вымыты, стены вымыты, печка вычищена, и все, кроме печки, было мокрым и блестящим от песка и жидкого мыла, а воздух насыщен запахом этого москательного товара. Среди такого унылого пейзажа капитан, выброшенный на свой остров, скорбно созерцал водное пространство и как будто ждал, что подплывет какой-нибудь спасительный барк и заберет его.

Нет слов, чтобы описать изумление капитана, когда он, обратив растерянную физиономию к двери, увидел Флоренс, появившуюся со своей служанкой. Так как красноречивая миссис Мак-Стинджер заглушила все прочие звуки, он поджидал гостя не более редкого, чем слуга из трактира или молочник; и теперь, когда появилась Флоренс и, подойдя к границам острова, подала ему руку, капитан вскочил, пораженный ужасом, словно предположил на секунду, что перед ним находится какой-нибудь юный член семьи Летучего Голландца[80].

Однако самообладание тотчас же к нему вернулось, и первой заботой капитана было переправить ее на сушу, что он благополучно и совершил одним движением руки. Выйдя затем в открытое море, капитан Катль обхватил за талию мисс Нипер и перенес также и ее на остров. Затем капитан Катль с великим уважением и восторгом поднес руку Флоренс к своим губам и, отступив немного (ибо остров был недостаточно велик для троих), обратил к ней сияющую физиономию, поднимаясь над мыльной водой словно новая разновидность Тритона.

— Конечно, вы удивлены, видя нас здесь, — с улыбкой сказала Флоренс.

Бесконечно осчастливленный капитан в ответ поцеловал свой крючок и пробормотал, словно эти слова были изысканным и утонченным комплиментом:

— Держись крепче!

— Но я не была бы спокойна, — продолжала Флоренс, — если бы не узнала от вас, что вы думаете о милом Уолтере — теперь он мне брат, — и есть ли основания бояться за него, и будете ли вы ежедневно навещать и утешать его бедного дядю, пока мы не получим известий об Уолтере?

При этих словах капитан Катль как бы машинально схватился рукой за голову, на которой не было жесткой глянцевитой шляпы, и пришел в смущение.

— Вы боитесь за Уолтера? — спросила Флоренс капитана, который не мог глаз отвести от ее лица (так был он им восхищен), тогда как она в свою очередь смотрела на него пристально, желая увериться в искренности его ответа.

— Нет, Ограда Сердца, — сказал капитан Катль, — я не боюсь! Такой мальчик, как Уольр, выдержит немало бурь. Такой мальчик, как Уольр, принесет счастье этому самому бригу. Уольр, — продолжал капитан, и глаза его заблестели, когда он хвалил своего молодого друга, а крючок поднялся, предвещая прекрасное изречение, — Уолтер — это) как говорится, внешнее и видимое знамение внутренней и духовной силы, а когда найдете это место отметьте.

Флоренс, которая не совсем поняла изречение, хотя капитан, по-видимому, считал его полным глубокого смысла и весьма многозначительным, кротко смотрела на него, ожидая продолжения.

— Я не боюсь, Отрада моего Сердца, — повторил капитан. — Штормы в тех широтах на редкость сильные, этого нельзя отрицать, и, быть может, их относило, относило и загнало на другой конец света. Но судно надежное, и мальчик надежный, и, слава богу — капитан отвесил поклон, — не так-то легко разбить сердца из дуба, находятся ли они на бриге или в груди. У нас имеются и те и другие, а это обещает благополучный исход, и потому пока я ничуть не боюсь.

— Пока? — повторила Флоренс.

— Ничуть, — отвечал капитан, целуя свою железную руку, — а прежде чем я начну бояться, Отрада моего Сердца, Уольр нам напишет с острова или из какого-нибудь порта, и все придет в полный порядок и исправность. Что же касается старого Соля Джилса, — тут капитан заговорил торжественно, которого я буду крепко поддерживать и не покину, пока смерть нас не разлучит, и когда буйный ветер дует, дует, дует[81] — перелистайте катехизис (вставил в скобках капитан), и там вы найдете эти слова, — если для Соля Джилса будет утешением выслушать мнение моряка, у которого хватит ума справиться с любым делом, какое он вздумает взять на абордаж, и которому чуть голову не проломили в годы ученья, и чье имя Бансби, так этот самый человек выскажет ему у него же в гостиной такое мнение, что совсем его оглушит. Да! — хвастливо заметил капитан Катль. — Оглушит так, как если бы его ударили головой об дверь!

— Приведем к нему этого джентльмена и послушаем, что он нам скажет! воскликнула Флоренс. — Не поедете ли вы сейчас с нами? Нас ждет карета.

Снова капитан схватился рукой за голову, на которой не было жесткой глянцевитой шляпы, и пришел в смущение. Но в этот самый момент случилось в высшей степени замечательное событие. Дверь открылась без всяких предупреждений и, по-видимому, сама собой; упомянутая жесткая глянцевитая шляпа влетела в комнату, как птица, и тяжело опустилась у ног капитана. Затем Дверь захлопнулась так же быстро, как распахнулась, и никаких объяснений этого чуда не воспоследовало.

Капитан Катль поднял свою шляпу и, осмотрев ее с любопытством и удовольствием, начал вытирать рукавом. Занимаясь этим делом, капитан зорко взглянул на своих посетительниц и сказал вполголоса:

— Видите ли, я хотел нестись к Солю Джилсу на всех парусах вчера и сегодня утром, но она… она унесла ее и спрятала. Вот в чем дело.

— Господи помилуй, кто же это сделал? — спросила Сьюзен Нипер.

— Хозяйка дома, дорогая моя, — хриплым шепотом ответил капитан, знаком предлагая соблюдать осторожность. — Мы с ней поспорили из-за мытья шваброй вот этой палубы, а она… — сказал капитан, посматривая на дверь и испуская протяжный вздох, — короче говоря, она лишила меня свободы.

— О! Хотела б я, чтобы она имела дело со мной! — воскликнула Сьюзен, раскрасневшись от возбуждения. — Я бы ей показала!

— Думаете, что показали бы, дорогая моя? — отозвался капитан, недоверчиво покачивая головой, но явно восхищаясь отчаянной храбростью непреклонной красавицы. — Не знаю. Плавание трудное. С нею очень нелегко справиться, дорогая моя. Никогда, знаете ли, не угадаешь, какой курс она возьмет. Сейчас она идет круто к ветру, а через минуту делает поворот на вас. А уж если ею овладеет… — продолжал капитан, и на лбу у него выступил пот. Только свистом можно было энергически закончить фразу, и потому капитан нерешительно свистнул. После этого он опять покачал головой и, снова восхищенный безумной смелостью мисс Нипер, робко повторил: — Думаете, что показали бы, дорогая моя?

Сьюзен ответила только сдержанной улыбкой, но такой вызывающей, что трудно сказать, как долго упивался бы ее созерцанием капитан Катль, если бы Флоренс, охваченная тревогой, не повторила своего предложения отправиться немедленно к оракулу Бансби. После такого напоминания о долге капитан Катль плотно нахлобучил глянцевитую шляпу, взял другую сучковатую палку, которой заменил подаренную Уолтеру, и, предложив руку Флоренс, приготовился прорваться сквозь вражеский строй.

Однако случилось так, что миссис Мак-Стинджер уже изменила курс и повернула совсем в другую сторону; по замечанию капитана, она проделывала это нередко. Ибо, спустившись вниз, они убедились, что эта примерная женщина выколачивает у входной двери циновки, в то время как Александр, сидя по-прежнему на тротуарной плите, смутно вырисовывается в облаке пыли. И столь была поглощена миссис Мак-Стинджер своими домашними делами, что начала колотить еще сильнее, когда мимо проходил капитан Катль со своими спутницами, и ни словом, ни жестом не отозвалась на их присутствие. Капитан был так доволен этим удачным побегом — хотя вытряхивание циновок подействовало на него, как солидная доза нюхательного табаку, и заставило расчихаться до слез, — что едва мог поверить своему счастью и по дороге от двери до кареты не раз посматривал через плечо, явно опасаясь преследования со стороны миссис Мак-Стинджер.

Однако они благополучно добрались до угла Бриг-Плейс, не потерпев ни малейшего ущерба от этого грозного брандера; и капитан, взобравшись на козлы, — ибо галантность воспрепятствовала ему ехать в карете с леди, хотя его о том и просили, — взял на себя обязанность лоцмана, указывая извозчику путь к судну капитана Бансби, которое называлось «Осторожная Клара» и стояло на якоре у Рэтклифа.

После прибытия в гавань, где корабль этого прославленного командира находился среди пяти сотен своих товарищей, чьи перепутанные снасти напоминали чудовищную паутину, по которой прошлись щеткой, капитан Катль появился у окна кареты и предложил Флоренс и мисс Нипер сопутствовать ему на борт, заметив, что Бансби в высшей степени мягкосердечен по отношению к леди и их появление на борту «Осторожной Клары» будет способствовать скорее, чем что бы то ни было, приведению в гармонию необъятного его ума.

Флоренс охотно согласилась; и капитан, взяв ее маленькую ручку своей огромной лапой, повел ее по очень грязным палубам с таким покровительственным, отеческим, горделивым и церемонным видом, что приятно было на него смотреть; наконец, подойдя к «Кларе», они убедились, что это осторожное судно (стоявшее последним в ряду) убрало сходни, и футов шесть воды отделяют его от ближайшего соседа. Из объяснений капитана Катля выяснилось, что с великим Бансби, так же как и с ним самим, жестоко обращается его квартирная хозяйка, и когда ее обхождение превосходит меру его терпения, он, прибегая к последнему средству, разверзает между ними эту пропасть.

— «Клара», э-хой! — крикнул капитан, поднеся руку ко рту.

— Э-хой! — как эхо, откликнулся юнга, взбегая наверх.

— Бансби на борту? — осведомился капитан громовым голосом, словно находился на расстоянии полумили, а не двух ярдов.

— Да, да! — в тон ему крикнул юнга.

Затем юнга перебросил доску капитану Катлю, который заботливо ее приладил, перевел Флоренс, а потом вернулся за мисс Нипер. Итак, они стояли на палубе «Осторожной Клары», где на вантах, развеваясь, сушились принадлежности туалета вместе с несколькими языками и макрелью,

Поднимаясь медленно над стенкой каюты, показалась человеческая голова и к тому же очень большая — с одним неподвижным глазом на лице цвета красного дерева и одним вращающимся, как бывает на некоторых маяках. Эта голова была украшена косматыми волосами, напоминавшими паклю, которые не имели определенного тяготения к северу, востоку, югу или западу, но тяготели ко всем четвертям компаса и к каждому его делению. Вслед за головой появился лишенный всякой растительности подбородок, воротничок рубашки с шейным платком, суконная лоцманская куртка и пара суконных лоцманских штанов с таким широким поясом, что он мог заменить жилет; пояс был украшен массивными деревянными пуговицами, похожими на шашки. Когда обнаружилась нижняя часть этих панталон, Бансби появился как на ладони: руки в карманах необъятной величины, взгляд устремлен не на капитана Катля или леди, а на топ мачты.

Глубокомысленный вид этого философа, дюжего и плотного, с чрезвычайно красным лицом, на котором, казалось, как на троне водрузилась молчаливость, не противоречил его характеру, коему это качество было весьма свойственно, и почти устрашил капитана Катля, хотя они и состояли в дружеских отношениях. Шепнув Флоренс, что Бансби ни разу в жизни не выражал удивления и, по-видимому, даже не знает, что это значит, капитан наблюдал, как тот созерцает топ и окидывает взглядом горизонт; когда же вращающийся глаз, казалось, обратился в его сторону, капитан сказал:

— Бансби, дружище, как дела?

Послышался грубый, хриплый голос, который как будто не имел отношения к Бансби (во всяком случае лицо его ничуть не изменилось):

— А, приятель, как поживаете?

В то же время правая рука Бансби, вынырнув из кармана, пожала руку капитану и снова отправилась в карман.

— Бансби, — сказал капитан, сразу приступив к делу, — вот вы, человек большого ума, человек, который может высказать свое мнение. Вот, молодая леди, желающая выслушать это мнение касательно моего друга Уольра, равно как и другой мой друг, Соль Джилс, — к нему вам стоит приблизиться на расстояние оклика, — который, будучи человеком науки, каковая есть мать изобретательности, не знает никаких законов. Бансби, хотите сделать мне одолжение, повернуть через фордевинд и отправиться с нами?

Прославленный командир, который, судя по выражению его лица, всегда высматривал что-то в бесконечной дали и не имел ни малейшего зрительного представления о предметах, находившихся в пределах десяти миль, не дал никакого ответа.

— Вот человек, — сказал капитан, обращаясь к своим прекрасным слушательницам и указывая крючком на командира, — человек, который падал с мачт чаще, чем кто бы то ни было на свете; человек, с которым произошло несчастных случаев больше, чем со всеми моряками в Морском госпитале; человек, чья голова перенесла в прошлом удары стольких брусьев, досок и болтов, сколько потребуется вам в Четем-Ярде на постройку увеселительной яхты; и, однако — я уверен, — этим путем он приобрел свои суждения, ибо равных им нет ни на суше, ни на море!

При этой похвале флегматический командир выразил некоторое удовлетворение легким движением локтей; но, находись его лицо в той же дали, куда устремлялся его взгляд, зрители узнали бы о его мыслях не меньше, чем сейчас.

— Приятель! — неожиданно сказал Бансби, наклоняясь и засматривая под перекладину, заслонявшую ему горизонт, — что будут пить эти леди?

Капитан Катль, чья деликатность была задета таким вопросом, поскольку он касался Флоренс, отвел мудреца в сторону и, объяснив ему что-то на ухо, отправился с ним вниз; чтобы его не обидеть, капитан выпил рюмочку, а Флоренс и Сьюзен, заглядывая в открытый люк, видели, как мудрец, с трудом протискиваясь между койкой и очень маленькой медной печкой, налил также и себе. Вскоре они вернулись на палубу, и капитан Катль, радуясь успеху своей затеи, повел Флоренс к карете, а Бансби следовал за ним, сопровождая мисс Нипер, которую он, словно некий унылый медведь, обнимал рукой, покрытой лоцманским сукном (к великому негодованию этой молодой леди).

Капитан усадил своего оракула в экипаж и в восторге от того, что залучил его и водворил сей великий ум в наемную карету, не мог удержаться, чтобы не поглядывать на Флоренс в окошечко за спиной кучера и не выражать своего восхищения улыбками, а также постукиваньем себя по лбу, намекая ей, что мозг Бансби работает усиленно. Тем временем Бансби, все еще обнимая мисс Нипер (ибо его друг, капитан, не преувеличил его мягкосердечия), неизменно сохранял торжественную осанку и никакого внимания не обращал ни на нее, ни на кого бы то ни было.

Дядя Соль, вернувшись тем временем домой, встретил их у двери и немедленно ввел в маленькую заднюю гостиную, странно изменившуюся с отъездом Уолтера. На столе и по всей комнате были разложены морские и географические карты, по которым удрученный мастер судовых инструментов снова и снова прослеживал путь пропавшего без вести судна и за минуту до их прихода измерял с помощью циркуля, все еще бывшего у него в руке, как далеко должно было отнести корабль, если его занесло в то или иное место, и старался убедить себя, что много времени должно пройти, прежде чем надежда угаснет.

— Если его отнесло сюда… — говорил дядя Соль, пытливо глядя на карту, — но нет, это почти невозможно. Или если шторм загнал его сюда… но это невероятно. Или есть какая-то надежда, что оно изменило курс настолько, что… но даже я не могу этому верить!

Бросая эти отрывистые фразы, бедный старый дядя Соль странствовал по разостланному перед ним огромному листу и не находил на нем точки, позволяющей ему питать надежду и достаточно большой, чтобы на ней уместилось острие циркуля.

Флоренс сразу заметила — трудно было бы не заметить, — что со стариком произошла какая-то странная перемена, и хотя он стал еще беспокойнее и рассеяннее, чем прежде, однако наряду с этим чувствовалась удивительная решимость, приводившая ее в недоумение. Чудилось ей — он говорит бессвязно и наобум, ибо, когда она выразила сожаление по поводу его отсутствия утром, он сначала отвечал, что заходил к ней, но, по-видимому, тотчас же готов был взять эти слова назад.

— Вы заходили ко мне? — сказала Флоренс. — Сегодня?

— Да, дорогая моя юная леди, — отвечал дядя Соль, смущенно посмотрев на нее и затем отведя взгляд. — Я хотел еще разок увидеть и услышать вас, прежде чем…

— Прежде чем?.. Прежде чем что? — спросила Флоренс, положив руку ему на плечо.

— Разве я сказал «прежде чем»? — отозвался старый Соль. — Ну, в таком случае, должно быть, я хотел сказать, прежде чем мы получим вести о моем дорогом мальчике.

— Вы нездоровы, — нежно сказала Флоренс. — Вы так встревожены. Я уверена, что вы нездоровы.

— Я здоров, — возразил старик, сжимая правую руку и вытягивая ее, чтобы показать Флоренс, — здоров и крепок, как только может пожелать человек в мои годы. Видите? Не дрожит! Разве тот, кому она принадлежит, не способен на такую же решимость и стойкость, как многие другие моложе его? Думаю, что способен. Увидим.

Не столько слова его, хотя они ей и запомнились, сколько тон произвел на Флоренс такое впечатление, что она готова была в ту же минуту поведать о своем беспокойстве капитану Катлю, если бы капитан не воспользовался этой минутой для того, чтобы разъяснить обстоятельства дела, касательно коего требовалось мнение проницательного Бансби, и обратиться к сему авторитетному лицу с просьбой изречь таковое.

Бансби, чей глаз по-прежнему был обращен к какой-то точке на полпути между Лондоном и Грейвзендом, раза три протягивал правую руку, облеченную в грубое сукно, дабы в поисках вдохновения обвить ею прелестную талию мисс Нипер; но так как эта молодая особа в раздражении своем поместилась за другим концом стола, мягкое сердце командира «Осторожной Клары» не встретило отклика на свой порыв. После нескольких неудачных попыток командир, ни к чему не обращаясь, заговорил, или, вернее, голос в нем произнес самопроизвольно и совершенно независимо от него самого, словно Бансби был одержим охрипшим духом:

— Меня зовут Джек Бансби!

— Ему нарекли имя Джон! — вскричал восхищенный капитан Катль. Слушайте!

— И если я что скажу, — после некоторого раздумья продолжал голос, — я от этого не отступлю.

Капитан, стоявший об руку с Флоренс, кивнул слушателям, как будто хотел пояснить: «Сейчас он себя покажет. Вот что я имел в виду, когда привел его».

— Отчего же? — продолжал голос. — Почему не сказать? Не все ли равно? Кто может сказать иначе? Никто! Итак — стоп!

Доведя свои рассуждения до этого пункта, голос сделал остановку и отдохнул. Затем снова заговорил, очень медленно:

— Считаю ли я, ребята, что этот «Сын и наследник» мог затонуть? Возможно. Утверждаю ли я это? А что именно? Если шкипер выходит из пролива святого Георга, держа курс на Дауне, что лежит перед ним? Пески Гудуина[82]. Ему незачем непременно налетать на пески, но он может налететь. Держитесь по курсу этого наблюдения. Это уже не мое дело. Итак, стоп, держите бодро вахту и желаю вам удачи!

Тут голос удалился из задней гостиной и вышел на улицу, увлекая с собой командира «Осторожной Клары» и сопутствуя ему с подобающей поспешностью на борт судна, где тот мгновенно лег соснуть и дремотой освежил свой ум.

Ученики мудреца, вынужденные самостоятельно применять его указания согласно принципу, являвшемуся основным стержнем треножника Бансби, а быть может, и кое-кого из других оракулов, переглянулись слегка растерянно. А Роб Точильщик, который, позволив себе невинную вольность, подглядывал и подслушивал через окно в потолке, потихоньку спустился с крыши в полном недоумении. Однако капитан Катль, чье восхищение командиром Бансби еще усилилось — если это только возможно, — когда тот столь блестяще оправдал свою репутацию и торжественно разрешил все сомнения, принялся разъяснять, что Бансби вполне уверен, что у Бансби нет никаких опасений, и мнение, высказанное таким человеком, рожденное таким умом, является якорем самой Надежды, и якорная стоянка вполне надежна. Флоренс старалась поверить, что капитан прав, но Нипер, крепко стиснув руки, решительно качала головой и питала к Бансби доверия не больше, чем к самому мистеру Перчу. По-видимому, философ оставил дядю Соля в таком же состоянии, в каком застал его, ибо тот по-прежнему скитался по морям, держа в руке циркуль и не находя для него пристанища. В то время как старик был поглощен этим занятием, Флоренс шепнула что-то на ухо капитану Катлю, и тот положил ему на плечо свою тяжелую руку.

— Как дела, Соль Джилс? — бодро крикнул капитан.

— Неважно, — Нэд, — отозвался старый мастер. — Сегодня я все вспоминал, что в тот самый день, когда мой мальчик поступил в контору Домби, он поздно вернулся к обеду и сидел как раз там, где вы сейчас стоите; мы разговаривали о штормах и кораблекрушениях, и мне едва удалось отвлечь его от этой темы.

Встретив взгляд Флоренс, которая серьезно и испытующе всматривалась в его лицо, старик замолчал и улыбнулся.

— Держитесь крепче, старый приятель! — воскликнул капитан. — Бодритесь! Вот что я вам скажу, Соль Джилс: сначала я провожу домой Отраду Сердца, — и капитан, приветствуя Флоренс, поцеловал свой крючок, — а потом вернусь и возьму вас на буксир до самого вечера. Вы пойдете со мной, Соль, и мы где-нибудь пообедаем вместе.

— Не сегодня, Нэд! — быстро сказал старик, который был почему-то испуган этим предложением. — Не сегодня! Я не могу!

— Почему? — осведомился капитан, глядя на него с изумлением.

— У меня… у меня столько дел. То есть мне многое нужно обдумать и привести в порядок. Право же, не могу, Нэд. Сегодня мне нужно еще раз выйти из дому, побыть одному и о многом подумать.

Капитан посмотрел на старого мастера, посмотрел на Флоренс и опять на старого мастера.

— В таком случае, завтра, — предложил он наконец.

— Да, да! Завтра! — сказал старик. — Вспомните обо мне завтра. Значит завтра.

— Я буду здесь рано, заметьте это, Соль Джилс, — поставил условие капитан.

— Да, да. Завтра рано утром, — сказал старый Соль. — А теперь прощайте, Нэд Катль, и да благословит нас бог!

Стиснув с необычайным жаром обе руки капитана, старик повернулся к Флоренс, взял ее руки в свои и поднес их к губам, затем с очень странной поспешностью повел ее к карете. Вообще, он произвел такое сильное впечатление на капитана Катля, что тот задержался и предписал Робу быть особенно послушным и внимательным к своему хозяину вплоть до завтрашнего утра, каковое распоряжение капитан скрепил выдачей шиллинга и посулил еще шесть пенсов до полудня следующего дня. Совершив это доброе дело, капитан Катль, почитавший себя естественным и законным телохранителем Флоренс, влез на козлы, глубоко сознавая возложенную на него ответственность, и проводил ее до дому. Прощаясь, он заверил ее, что будет держаться крепко, не отходя от Соля Джилса, и еще раз осведомился у Сьюзен Нипер, ибо не мог забыть смелые ее слова касательно миссис Мак-Стинджер:

— Так вы думаете, что показали бы ей, милая?

Когда заброшенный дом поглотил обеих женщин, мысли капитана обратились к старому мастеру, и он почувствовал беспокойство. Поэтому вместо того, чтобы идти домой, он шагал взад и вперед по улице и, скоротав время до вечера, пообедал поздно в некоей угловой маленькой таверне в Сити, с залом, имеющим клинообразную форму и весьма охотно посещаемым глянцевитыми шляпами. Важнейшим намерением капитана было пройти в сумерках мимо лавки Соля Джилса и заглянуть в окно, что он и сделал. Дверь в гостиную была открыта, и он увидел, как его старый друг деловито и усердно Пишет, сидя за столом, а Маленький Мичман, уже укрывшийся под крышей от ночной росы, следит за ним с прилавка, под которым Роб Точильщик стелет постель, прежде чем запереть лавку. Успокоенный миром, царившим во владениях Деревянного моряка, капитан взял курс на Бриг-Плейс, решив сняться с якоря рано утром.

Данинград