Титан. Теодор Драйзер

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7

61. КАТАСТРОФА

Теперь Чикаго грозило то, чего он больше всего страшился. Гигантская монополия, подобно осьминогу охватившая город своими щупальцами, готовилась задушить его, и грозная опасность эта воплотилась в лице Фрэнка Алджернона Каупервуда. Найдя опору в исполинской мощи банкирского дома «Хэкелмайер, Готлеб и К°», Каупервуд стал подобен монументу, воздвигнутому на вершине скалы. Для осуществления всех его мечтаний ему оставалось только получить концессию на пятьдесят лет, а даровать ему эту концессию должны были сорок восемь олдерменов, из общего числа шестидесяти восьми — в том случае, если мэр ее не подпишет. Вот когда восторжествует упорство, с которым он добивался своего, невзирая на все препятствия! Вот когда он будет вознагражден за то, что, не дрогнув, встречал все бури и шквалы на своем пути! Другие на его месте давно бы пали духом, но не он. Какая удача, что этот переполох среди денежных тузов, напуганных идеей муниципализации, заставил их добровольно преподнести ему всю гигантскую махину городских железных дорог Южной стороны в награду за его стойкое сопротивление всяким сумасбродным идеям.

Влиятельные покровители Каупервуда дали ему возможность выступить перед различными местными коммерческими и финансовыми организациями: «Обществом по продаже недвижимой собственности», «Объединением крупных домовладельцев», «Лигой коммерсантов» и «Союзом банкиров», — чтобы он мог изложить им свои цели и задачи и привлечь их на свою сторону. Но впечатление от его вкрадчивых речей было сведено на нет поносившими его без устали газетами. «Можно ли ждать добра из Назарета?» — вопрошали они снова и снова. Газеты, выполнявшие волю Хэнда и Шрайхарта, выступали против него с не меньшим ожесточением, чем прежде, да и большинство других газет, ничем не связанных с капиталистами Восточных штатов, на этот раз сочли более выгодным выступать поборниками прав рядового горожанина. Они производили доскональнейшие математические выкладки, дабы наглядно показать населению, какие баснословные барыши готовилось в недалеком будущем получать объединение городских железных дорог. Они увидели в этом хищную руку финансистов Восточных штатов и разоблачали их черные намерения. «Миллионы — каждому из воротил объединения, ни одного цента — Чикаго» — так изображал эти намерения «Инкуайэрер». Нашлись и такие альтруисты, которые, в состоянии крайнего возбуждения, объявили, что в окончательном низложении Каупервуда видят свой долг перед господом богом, перед человечеством и демократией. Небеса разверзлись перед их взором, и свет господень просветил их разум. В противовес этим подвижникам, шайка политических пиратов, тех, что засели в ратуше и вершили дела (за исключением, впрочем, мэра), готова была, подобно голодным свиньям, запертым в хлеву, наброситься на все, что попадало к ней в кормушку, лишь бы нажраться до отвала. В острые моменты борьбы за наживу равно открываются и бездонные глубины низости и недосягаемые вершины идеала. Когда океан вздымает ввысь свои бушующие валы, между ними образуются зияющие бездны.

Наконец лето пришло к концу, и городское самоуправление собралось в ратуше; с первым прохладным дыханием осени весь город был охвачен предчувствием решительной схватки. Каупервуд, убедившись, что все его попытки снискать к себе расположение тщетны, решил прибегнуть к своему испытанному методу — подкупу. Он установил твердую таксу: двадцать тысяч долларов за каждый голос, поданный в его пользу, — это для начала. В дальнейшем, если понадобится, он намерен был поднять цену до двадцати пяти и даже до тридцати тысяч и довести общую сумму, ассигнованную им на взятки, примерно до полутора миллионов. И все же это вознаграждение было очень невелико по сравнению с барышами, которые сулила ему вожделенная сделка. Олдермену Балленбергу — одному из самых надежных приспешников Каупервуда — было поручено внести проект на рассмотрение муниципального совета и передать секретарю совета для оглашения; после чего другой каупервудовский прихвостень должен был рекомендовать этот проект объединенному комитету по благоустройству улиц и проспектов, состоящему из тридцати четырех человек — членов других постоянных комитетов. Этому комитету предстояло в течение недели рассмотреть проект на открытом заседании в главном зале заседаний муниципалитета. Каупервуд надеялся заразить своей наглой самонадеянностью своих приспешников и влить в них отвагу, необходимую для предстоящего испытания, которое обещало быть весьма серьезным. Олдерменам уже приходилось выдерживать настоящую осаду — на митингах в избирательных округах, в клубах, даже у себя дома. Они получали целые вороха писем — оскорбительных, угрожающих.

Соседи не давали им прохода, детишек их дразнили на улице. Священники писали им длинные послания — увещевали, грозили карами небесными. Газеты следили за каждым шагом олдерменов и что ни день печатали новые разоблачения. Сам мэр, закаленный в интригах политикан, взвинченный разгоравшейся борьбой и приближением еще более грандиозной битвы, чувствуя в своих руках могучее оружие — страх, не колеблясь, призывал к самым крутым мерам.

— Ждите, пока проект не будет передан на рассмотрение, — заявил он своим сторонникам на совещании, созванном в большом концертном зале. Несколько тысяч человек собралось здесь, чтобы решить, какие меры следует принять против лихоимцев из муниципального совета. — Насколько я понимаю, мы загнали мистера Каупервуда в тупик. Когда его проект будет представлен на рассмотрение, он в течение двух недель не сможет ничего предпринять, а мы в это время должны создать комитет охраны общественных интересов, созвать митинги по всем округам, организовать боевые демонстрации протеста. В ночь с воскресенья на понедельник — то есть накануне публичного обсуждения проекта — мы созовем грандиозный массовый митинг, а помимо того митинги по всем округам. Говорю вам, джентльмены, что в муниципальном совете найдется, я уверен, достаточно честных людей, которые не позволят каупервудовской шайке протащить проект вопреки моему вето, но мы до этого дело доводить не станем. Никогда нельзя знать, на что могут отважиться те или иные негодяи, завидев перед глазами жирный куш в двадцать-тридцать тысяч долларов. Большинство из них, даже при самой неслыханной удаче, едва ли за всю свою жизнь сумеют сколотить хотя бы половину этой суммы. К тому же они ведь не надеются быть избранными вторично. С них хватит и одного раза. За их спиной уже стоят другие, тоже жаждущие сунуть свое рыло в кормушку. Ступайте в ваши округа и районы и организуйте митинги. Призовите к себе избранных вами олдерменов. Не давайте им улизнуть; не позволяйте им морочить вам голову, прикрываясь громкими фразами насчет свободы личности и всяких там прав и обязанностей должностных лиц. Не уговаривайте их — угрожайте. Добром от этих мерзавцев ничего не добьешься. Возьмите их за глотку, и когда вам удастся вырвать у них обещание не давать концессии Каупервуду, стойте наготове с крепкой веревкой в руках, чтобы ни один из них не посмел отступиться от своего слова. Я не сторонник насильственных мер, но сейчас ничего другого не остается. Наш противник вооружен до зубов и в любую минуту готов перейти в наступление. Он только и ждет, чтобы мы зазевались. Так пусть ждет и не дождется. Будьте начеку. Боритесь. Я — ваш мэр и готов помочь вам всем, чем могу, но один в поле не воин, а право вето — мое единственное, и довольно жалкое, оружие. Вы должны помочь мне, для того чтобы я мог помочь вам. Вы должны стоять за меня, а я буду стоять за вас.

Теперь представьте себе отчаянное положение, в каком оказался некий олдермен по фамилии Пинский, прибыв в клуб своего избирательного округа, четырнадцатого демократического, на следующий вечер после внесения проекта в муниципалитет. Краснолицый, пухлый, шарообразный, в цилиндре и длинном черном сюртуке, мистер Пинский хоть и выглядел весьма представительно, но был явно не в своей тарелке, так как и соседи и деловые его друзья уже давно не давали ему покоя. В клуб мистера Пинского пригнали угрозами — его-де еще заставят отвечать за все злодеяния и преступления, которые он замышляет. Почти все олдермены — взяточники и преступники, — это стало уже всеобщим убеждением, и на этой почве объединились приверженцы всех партий, на время забыв вражду. Не было больше демократов и республиканцев, только «каупервудовцы» и «антикаупервудовцы», — последних подавляющее большинство. К несчастью для мистера Пинского, он попал в число жертв, намеченных «Трэнскрипт», «Инкуайэрер» и «Кроникл», и ему предстояло одним из первых дать отчет своим избирателям. Мистер Пинский — еврей по отцу и американец по матери — родился и вырос в пределах четырнадцатого избирательного округа и говорил с характерным американским акцентом. Он был рыжеволос, невысок ростом, но и не слишком мал, а пронырливый, бегающий взгляд и обходительные, льстивые манеры сразу обличали в нем пройдоху. Сейчас мистер Пинский имел какой-то воинственно-взъерошенный и вместе с тем растерянный вид, ибо был доставлен сюда против своей воли. Взор его маслянистых поросячьих глаз был упрямо и неотвратимо прикован к волшебному видению: тридцать тысяч долларов!.. Но его окружала буйная, крикливая толпа, она грозила отнять у него эту кругленькую сумму, на которую он — так ему казалось — имел уже непререкаемые права. Этот искус совершался в узком длинном зале, тускло освещенном пятью двурогими газовыми рожками, свешивавшимися с низкого потолка, и пестревшим спортивными и лотерейными афишами, расклеенными на грязных, давно не беленных стенах. Особенно бросались в глаза пестрые объявления, оповещавшие о том, что общество «Веселый досуг», возглавляемое мистером Пинским, устраивает бал. Сам мистер Пинский стоял на невысокой эстраде в глубине зала, окруженный двумя-тремя десятками своих более или менее надежных соратников. Красные, разгоряченные лица их выдавали волнение; все эти джентльмены были в черных сюртуках или в своих лучших воскресных костюмах, все держались настороженно, вызывающе и все при этом изрядно трусили. Мистер Пинский даже прихватил с собой пистолет. Речь мэра, в которой упоминались ружья, веревки, барабаны, боевые демонстрации и прочее и прочее, облетела весь Чикаго, и население, как видно, не прочь было устроить себе веселый уличный праздник, который мог бы увенчаться таким приятным и захватывающим развлечением, как расправа с парочкой-другой олдерменов.

— Эй, Пинский! — разносится чей-то окрик над морем чужих и явно враждебных этому олдермену лиц. (Да, нынешнее собрание отнюдь не состоит из приверженцев Пинского — это разнородное, стихийное сборище, спаянное одним стремлением — принудить, наконец, господ олдерменов к соблюдению элементарной порядочности. Здесь есть и женщины — кое-кто из местных прихожанок, две-три поборницы женского равноправия, две-три ретивые деятельницы общества трезвости. Мистер Пинский согласился предстать перед этими людьми лишь после того, как ему пригрозили: если он не придет к ним, то они придут к нему.)

— Эй, Пинский! Старый взяточник! Сколько думаешь подработать на транспортных концессиях? (Этот голос звучит откуда-то из глубины зала.) Пинский (резко поворачивая голову, словно его ущипнули). Кто посмел назвать меня взяточником? Это ложь! Все мои деньги, до последнего доллара, заработаны честным путем, и каждый человек в четырнадцатом избирательном знает это.

Пятьсот человек, присутствующие в зале. Ха! Ха! Ха! Пинский не взял ни одного доллара! Хо! Хо! Хо! Вот это здорово!

Пинский (багровеет, приподнимается со стула). Да, это так. И я не желаю разговаривать с кучкой бездельников, которые прибежали сюда сломя голову потому, что газеты приказали им травить меня. Я уже шесть лет занимаю пост олдермена. Меня все знают.

Голос. Ты еще смеешь называть нас бездельниками? Ах ты, негодяй!

Другой голос (в ответ на заявление Пинского, что его все знают). Да уж как не знать, знаем!

Еще один голос (говорит низенький, тощий водопроводчик в рабочей блузе). Эй ты, хапуга! Как будешь голосовать? За или против концессии? Отвечай!

Еще один (страховой агент). Да, да, как будешь голосовать?

Пинский (опять поднимаясь со стула. Он настолько растерян, что то и дело встает и снова садится). Я вправе поступать так, как считаю нужным! И вправе обдумывать свои действия! Для чего же вы избирали меня олдерменом? Наша конституция…

Республиканец — противник Пинского (молодой судейский чиновник). К черту конституцию! Не заговаривай нам зубы, Пинский! Как будешь голосовать? За или против? Отвечай!

Голос (говорит каменщик — противник Пинского). Ответит он вам, как же! У него уж наверно все карманы набиты деньгами этого проходимца, с которым он снюхался.

Голос из группы позади Пинского (говорит один из его шайки — дюжий, задиристый ирландец). Не давай им запугать тебя, Сим! Стой на своем! Пусть только тронут! Мы тебя в обиду не дадим!

Пинский (снова вскакивает). Это возмутительно! Позволят мне, наконец, высказаться или нет? О каждом деле можно судить и так и этак. Так вот, я считаю, что мистер Каупервуд, что бы там ни писали газеты…

Столяр-ремесленник (подписчик «Инкуайэрера»). Тебя подкупили, ворюга! Нечего нас за нос водить! Ведь ты только и думаешь, как бы продаться подороже.

Тощий водопроводчик. Правильно, правильно, жулик он! Положит в карман тридцать тысяч и даст тягу. Хапуга!

Пинский (вызывающе — подстрекаемый своими сторонниками). Я поступаю в соответствии со своими понятиями о чести и справедливости. Конституция предоставляет каждому, в том числе, надеюсь, и мне, свободу слова. Я утверждаю, что городские железнодорожные компании должны пользоваться известными правами. Но, конечно, у населения тоже есть свои права.

Голос. Какие же это права, по-твоему?

Другой голос. Да разве он знает. Наши права для него яйца выеденного не стоят.

Еще один голос. Плевал он на них!

Пинский (видя, что его жизни пока не угрожает опасность, и еще больше осмелев). Я повторяю, что население тоже имеет права. Надо заставить компании уплатить соответствующий налог. Однако двадцать лет — это слишком ничтожный срок для концессии. Законопроект Мирса дает теперь право выдавать концессии сроком на пятьдесят лет, и мне кажется, что, принимая во внимание…

Пятьсот человек (хором). Вор! Грабитель! Взяточник! Вздернуть его! Тащите веревку!

Пинский (прячется за спины своих соратников; несколько горожан, сжав кулаки, надвигаются на него: их глаза блестят, зубы стиснуты — все это не предвещает ему добра). Друзья мои, постойте! Дайте мне кончить!

Голос. Сейчас мы тебя прикончим, падаль!

Горожанин (поляк, с окладистой бородой, наступая на Пинского). Как будешь голосовать, а? Отвечай! Как? Ну?

Другой горожанин (еврей). Дрянь ты — и больше ничего! Мошенник! Жулик! Я уж тебя не первый год знаю. Ты меня обобрал, когда еще держал бакалейную лавочку.

Третий горожанин (швед; нарочито елейным голосом). Скажите, пожалуйста, мистер Пинский, если большинство граждан четырнадцатого избирательного округа не желает, чтобы вы голосовали за эту концессию, будете вы все-таки голосовать за нее или нет?

Пинский колеблется.

Все пятьсот. Ого! Поглядите-ка на этого негодяя! У него язык отнялся! Он еще не решил, сделает ли он то, чего хотят от него избиратели! Пристукнуть его — и все! Треснуть разок по башке, и готово!

Голос из группы Пинского. Держись, Пинский! Не трусь!

Пинский (видя, что толпа напирает на подмостки, и совсем уже оробев). Если избиратели не хотят, чтобы я голосовал за концессию, то я, разумеется, этого делать не стану. Зачем это мне нужно? Я всегда исполняю волю избирателей.

Голос. Да, после хорошего пинка в зад!

Другой голос. Ты родную мать продашь, не то что нас, скотина ты этакая! Разве ты можешь поступать честно?

Пинский. Если половина избирателей потребует, чтобы я голосовал против концессии, я так и сделаю.

Голос. Ладно, ладно, потребуем, будь покоен. Девять десятых подпишутся под этим еще сегодня.

Ирландец (парень лет двадцати шести, контролер газовой компании, наступая на Пинского). А не будешь голосовать как нужно, так мы тебя вздернем. Я первый помогу накинуть веревку.

Один из телохранителей Пинского. А это кто такой? Надо будет подождать его на улице да стукнуть разок, чтобы заткнуть ему глотку.

Ирландец. Уж не ты ли заткнешь, чума краснорожая? Выходи, погляди! (Тут в перебранку ввязываются уже все присутствующие.) Поднимается невообразимый шум. Пинский под охраной своих сторонников, которые окружают его плотным кольцом, отступает за дверь; вдогонку ему несется свист, улюлюканье, крики: «Вор! Взяточник! Грабитель!»

Немало таких драматических сцен разыгралось в Чикаго после того, как проект Каупервуда был внесен на рассмотрение муниципального совета.

Начиная с этого дня на улицах Чикаго стали появляться толпы людей; демонстрации, организованные клубами, проходили по всем избирательным округам — как в самых глухих уголках города, так и в центральных кварталах. Эти зловещие процессии, вызванные к жизни яростными призывами мэра, составлялись из рядовых незаметных людей — служащих, рабочих, мелких лавочников, а также всевозможных поборников религии и морали, независимо от рода их занятий. По вечерам, покончив с дневными трудами, они маршировали по улицам взад и вперед или собирались в дешевых кабаках и своих партийных клубах и готовились… К чему? К тому, чтобы вечером в роковой понедельник, когда в муниципальном совете будет решаться судьба проекта Каупервуда, явиться к ратуше и потребовать от погрязших в пороке законников исполнения воли народа. Каупервуд, направляясь как-то утром в контору, сел в вагон своей надземной железной дороги и увидел там солидных, степенных горожан; они чинно сидели на скамейках с газетами в руках, а на отворотах их пиджаков красовались странного вида значки: одни в форме виселицы с болтающейся петлей, другие в виде вопросительного знака, обвитого надписью: «Дашь ли ты себя обворовать?» Почтенные граждане даже не подозревали, что тот, кого они так страшились и ненавидели, находится сейчас рядом с ними. На заборах, тумбах для расклейки афиш и на глухих стенах домов бросались в глаза огромные плакаты:

УОЛДЕН Х. ЛЬЮКАС против ВЗЯТОЧНИКОВ!

Каждый гражданин города Чикаго должен СЕГОДНЯ, В ПОНЕДЕЛЬНИК, 12 ДЕКАБРЯ, прийти вечером в ратушу и приходить туда каждый понедельник до тех пор, пока не решится вопрос о городских железнодорожных концессиях.

Мы должны отстоять интересы города и защитить его от ГРАБИТЕЛЕЙ.

ГРАЖДАНЕ, ПРОБУДИТЕСЬ И ПОКОНЧИТЕ СО ВЗЯТОЧНИКАМИ!

Крикливые газетные заголовки призывали к тому же; в церквах, клубах и других общественных местах произносились зажигательные речи. Люди, казалось, были опьянены яростным неистовством борьбы. Нет, они не подчинятся этому титану, который вознамерился посягнуть на их права, не позволят этому дракону, залетевшему к ним из Восточных штатов, пожрать город. Он либо честно заплатит городу дань, либо будет изгнан из его пределов. Пусть и не мечтает о концессии на пятьдесят лет. Закон Мирса должен быть отменен, и Каупервуд должен явиться в муниципалитет как скромный и честный проситель. Ни один олдермен, получивший от него хотя бы доллар, не может считать свою жизнь в безопасности.

Нужно было обладать солидным запасом храбрости, чтобы противостоять таким угрозам. Олдермены не были героями. На заседаниях комитета Каупервуд, имевший туда свободный доступ, пускал в ход все свое красноречие, стараясь доказать справедливость своих притязаний. Он готов платить, так как знает, что голоса в муниципалитете продаются, но тем не менее олдермены ведь только выполняют свой долг. Несокрушимая наглость и хладнокровие Каупервуда вливали бодрость в его приспешников, а мысль о тридцати тысячах долларов была надежным щитом, способным выдержать самые грозные удары. Тем не менее многие олдермены меланхолически задавали себе вопрос: что же будут они делать после того, как продадут интересы своих избирателей?

И вот настал понедельник, день решительной схватки. Вообразите себе высокое тяжеловесное здание из черного гранита, архитектурой своей отдаленно напоминающее постройки древнего Египта; сооружение его стоило миллионы долларов, и оно служит одновременно городской ратушей и местом заседаний окружного суда. В тот знаменательный вечер все четыре улицы, на которые выходит это здание, были запружены толпами народа. В их глазах Каупервуд стал уже личностью легендарной: это был не человек, а демон, с каменным сердцем, сказочным богатством и преступными замыслами. Именно в тот вечер «Кроникл», хорошо рассчитав день и час, заполнил целую полосу весьма детальным, хотя и несколько преувеличенным описанием нью-йоркского дворца Каупервуда. Ничего здесь не было забыто — ни чудеса зимнего сада с его орхидеями, ни бело-розовая комната с ее немеркнущей зарей, ни бассейны из розового и голубого алебастра, ни мраморные статуи и фризы. Среди всей этой роскоши и неги, среди своих книг и редчайших сокровищ, на пышном ложе, устроенном наподобие качелей, важно восседал Фрэнк Алджернон Каупервуд. Далее следовали туманные намеки, из которых можно было заключить, что в часы отдохновения одалиски услаждают его плясками и развлечениями, о которых лучше даже не упоминать.

А в зале заседаний ратуши собралась в это время такая стая хищных, голодных и наглых волков, какая вряд ли когда-нибудь собиралась вместе. Зал был просторный, освещавшийся высокими окнами в южной стене и тяжелой довольно вычурной бронзовой люстрой, спускавшейся с потолка; шестьдесят шесть скамей, занимаемых олдерменами, располагались полукругом в несколько рядов; отполированные до блеска черные дубовые скамьи были украшены затейливой резьбой, а на голубовато-серых стенах сверкали золотые арабески, придавая всему, что происходило в зале, оттенок пышности и величия. Над креслом председателя висел громадный, написанный масляными красками портрет бывшего мэра — прескверно исполненный, запыленный и тем не менее внушительный. В этом зале, благодаря его размерам и устройству, голоса ораторов обычно звучали отчетливо и отдавались во всех уголках, но в тот вечер их заглушали рвущиеся в затворенные окна топот марширующих ног и дробь барабанов. В вестибюль рядом с залом заседаний набилось не меньше тысячи человек — кто с палками, кто с веревками; они привели с собой даже небольшой духовой оркестр, который время от времени принимался играть «Цвети, цвети, Колумбия, счастливая земля», или «Моя страна, пою тебя», или «Дикси». Олдермен Шлумбом жаловался, что избиратели вымотали из него всю душу; он явился в ратушу в сопровождении целой толпы, человек в триста. «Телохранители» остались у дверей, предупредив свою жертву, что по окончании заседания он найдет их здесь в полном составе. Все это произвело на мистера Шлумбома чрезвычайно сильное впечатление.

— Что ж это такое? — спросил он своего коллегу и соседа по скамье, олдермена Гейвегана, когда, усевшись на место, почувствовал себя, наконец, в некоторой безопасности. — И это свободная страна?

— А черт его знает! — отвечал мистер Гейвеган устало. — В жизни еще не видал такой шайки головорезов, какая орудует сейчас в нашем двадцатом избирательном. Нам теперь, черт подери, рта раскрыть не дают. Что газеты велят — то и делай, вот до чего дошло.

Олдермен Пинский и олдермен Хоберкорн совещались в углу; лица обоих джентльменов были хмуры.

— Вот что я вам скажу, Джо, — заявил мистер Пинский своему соратнику. — Все это натворил наш милейший Льюкас, это он взбаламутил народ. Сегодняшнюю ночь я даже не ночевал дома — боялся, как бы эти молодчики не ворвались ко мне. Мы с женой остались на ночь в конторе. А недавно прибежал сынишка и говорит, что вокруг нашего дома с шести часов — уже целая толпа, человек в пятьсот. Ну, что вы скажете?

— То же самое творится и у нас. Я, конечно, не придаю значения этой болтовне насчет линчевания и прочего. Но поручиться все же ни за кого нельзя. Я даже не уверен, что от полиции будет какой-нибудь прок. Все это просто неслыханно, черт подери! Предложение Каупервуда вполне законно. Чего они взбесились в конце-то концов?

Отворилась дверь и по залу с удвоенной силой разнеслось: «Мы шагаем по Джорджии…»

Вошли олдермены Зайнер, Надсен, Ривир, Роджерс, Тирнен и Кэриген. Из всех вышепоименованных только господа Тирнен и Кэриген сохраняли, пожалуй, внешнее хладнокровие, хотя улицы, запруженные толпами народа, горящие факелы и эмблемы в виде виселицы с болтающейся на перекладине петлей выглядели достаточно внушительно.

— Скажу тебе по совести, Пэт, — заметил «Веселый Майк», когда они в конце концов пробились к двери сквозь улюлюкающую толпу, — мне это не нравится. А? Как по-твоему?

— К черту! — отвечал Кэриген решительно и зло. — Пока они еще не управляют моим округом и мне не указ. Я буду голосовать так, как пожелаю, черт их дери!

— И я тоже, — явно храбрясь, заявил Тирнен. — Ты сказал слово в слово то, что я думаю. Но дело будет жаркое, а?

— Ну, жаркое, — буркнул Кэриген, с подозрением вглядываясь в своего собеседника — уж не собирается ли он забить отбой? — Да меня этим не запугаешь.

— И меня тоже, — поддакнул «Веселый».

Под звуки духового оркестра, исполняющего марш, появляется мэр и всходит на трибуну. Снаружи доносятся восторженные клики. Галерею заполняет специально подобранная публика. Когда кто-нибудь из олдерменов поднимает глаза, он видит перед собой море недружелюбных лиц.

— Станьте навытяжку перед гостями господина мэра, — язвительно шепчет один олдермен другому.

Пока ведется обсуждение мелких текущих дел, на галерее перебрасываются замечаниями по адресу различных муниципальных знаменитостей, не стесняясь указывают друг другу то на одного олдермена, то на другого.

— Вон, глядите — это Джонни Даулинг, вон тот жирный, белобрысый, голова как шар. А вот Пинский — видите вы эту крысу? А вон и Кэриген. Мое почтение, господин Изумруд. Эй, Пэт, ты все еще таскаешь свое сокровище? Ну, сегодня тебе не удастся получить взятку, Пэт. Сегодня твое дельце не выгорит.

Олдермен Уинклер (каупервудовец). С позволения господина председателя, галерею следует призвать к порядку, дабы мы имели возможность спокойно заниматься делами. Я считаю возмутительным, что в такую минуту, когда интересы населения требуют величайшего внимания…

Голос. Ишь ты — интересы населения!

Другой голос. Сядь на место! Тебя подкупили!

Олдермен Уинклер. С позволения господина председателя…

Мэр. Я вынужден просить публику, занимающую места на галерее, соблюдать тишину, чтобы мы могли заняться обсуждением очередных вопросов. (Аплодисменты, шум на галерее стихает.)

Олдермен Гуиглер (олдермену Сумулскому). Здорово он их вышколил.

Олдермен Балленберг (каупервудовец — толстый, холеный, с румянцем во всю щеку — поднимается с места). Прежде чем представить на рассмотрение проект, который назван моим именем, я хотел бы, с разрешения собравшихся, сделать заявление. На прошлой неделе, предлагая этот проект, я сказал…

Голос. Знаем мы, что ты сказал.

Олдермен Балленберг. …я сказал, что предлагаю проект, потому что меня об этом просили. Теперь я хочу пояснить, что просьба эта исходила от ряда лиц, выступавших затем перед комитетом, на рассмотрение которого был передан проект…

Голос. Ладно, Балленберг, хватит. Мы знаем, для кого ты стараешься. Нечего зря языком молоть.

Олдермен Балленберг. С позволения господина председателя…

Голос. Садись на место, Балленберг. Дай высказаться другим взяточникам.

Мэр. Попрошу галерею не прерывать оратора.

Олдермен Хвранек (вскакивает с места). Это возмутительно! Вся галерея забита субъектами, которые явились сюда, чтобы угрожать нам. Крупная, пользующаяся широкой известностью компания, которая в течение многих лет обслуживает наш город, и обслуживает, надо сказать, превосходно, вносит теперь вполне разумное предложение в муниципальный совет, а нас лишают даже возможности спокойно обсудить это предложение. Мэр заполнил галерею своими друзьями-приятелями, а газеты возбуждают население и собирают толпы крикунов, пытаясь нас запугать. Я, со своей стороны…

Голос. Чего ты так распетушился, Билли? Не получил еще своих денежек?

Олдермен Хвранек (у него интеллигентная, даже изысканная внешность, его говор выдает в нем поляка; он грозит кулаком кому-то на галерее). Ну-ка, спустись сюда и повтори то, что ты сказал! Что, струсил?

Пятьдесят голосов хором. Хо! Хо! Билли, уноси скорее ноги!

Олдермен Тирнен (встает). Послушайте-ка, господин мэр! Не пора ли положить конец этому безобразию?

Голос. Глядите, это кто? Никак, сам «Веселый Майк»?

Другой голос. Сколько ты рассчитываешь получить, Майк?

Олдермен Тирнен (поворачиваясь к галерее). А ну, спускайся сюда вниз, давай-ка потолкуем лицом к лицу! Меня веревками и ружьями не запугаешь. Я говорю — эта компания чего-чего только не делала для города…

Голос. Ого!

Олдермен Тирнен. Если бы не наши городские железнодорожные компании, у нас и города-то приличного не было бы.

Десять голосов хором. Ого!

Олдермен Тирнен (храбро). У меня свое мнение, я чужим умом не живу.

Голос. Оно и видно.

Олдермен Тирнен. Я стою за то, чтобы город получил компенсацию за те привилегии, которые мы намерены даровать.

Голос. А что ты за это получишь, ворюга?

Олдермен Тирнен. Я плюю на этих бродяг и трусов, чего они там горланят, на галерее. Я говорю — нужно дать компании то, на что она имеет право. Она помогла создать город.

Пятьдесят голосов хором. Ого! Скажи лучше — тебе нужно набить себе карман, вот что тебе нужно! Смотри, будешь сегодня голосовать за компанию — пожалеешь!

Большинство олдерменов — кроме самых матерых муниципальных волков — уже явно струхнули перед лицом столь грозного натиска. Какой толк препираться с галереей? Как можно сладить с этой толпой, окружившей здание? Мэр — против них, репортеры стенографируют каждое случайно оброненное слово.

— Не знаю, что тут можно поделать, — говорит олдермен Пинский олдермену Хвранеку, своему соседу. — Пожалуй, лучше и не пытаться.

Поднимается олдермен Джиллеран — худощавый, бледный, похожий на ученого — антикаупервудовец. По предварительному сговору именно он должен подвергнуть проект еще одному и, как вскоре выясняется, — решающему испытанию.

— С позволения председателя, — говорит Джиллеран, — я предлагаю пересмотреть вынесенное ранее решение, согласно которому проект Балленберга о выдаче концессии сроком на пятьдесят лет был передан на рассмотрение объединенного комитета по вопросам благоустройства, и передать этот проект на рассмотрение комитета городской ратуши.

Следует пояснить, что означенный комитет считался среди членов муниципалитета самым захудалым и малозначительным. На его обязанности лежало выдумывать новые названия для улиц и определять часы работы служебного персонала ратуши. В этом комитете решительно нечем было поживиться — ни взяток, ни преподношений. Поэтому при распределении мест среди новых членов муниципального совета всех сторонников мэра, всех «неблагонадежных» советников самым бесцеремонным образом спровадили в этот комитет. И вот вносится предложение — вырвать проект из рук доброжелателей и передать его в комитет, где он, без сомнения, будет погребен на веки веков. Наступало последнее испытание сил.

Олдермен Хоберкорн (его клика всегда выпускает этого оратора как наиболее изощренного в процедурных вопросах). Решение не может быть пересмотрено. (Следует пространное разъяснение причин, прерываемое свистом.)

Голос. Сколько тебе заплатили?

Другой голос. Да ты всю жизнь кормился взятками.

Олдермен Хоберкорн (метнув вызывающий взгляд на галерею). Вы пришли сюда, чтобы запугать нас, но вам это не удастся. Мы вас презираем.

Голос. А ты слышишь, как гремят барабаны?

Другой голос. Ты только проголосуй за компанию, Хоберкорн, — тогда увидишь. Мы тебя не первый день знаем.

Олдермен Тирнен (про себя). А дело-то скверно, как я погляжу…

Мэр. Возражение необоснованно. Отклоняется.

Олдермен Гуиглер (растерянно). Мы что же — будем сейчас голосовать джиллерановское предложение?

Голос. Вот именно. И гляди — голосуй как надо.

Мэр. Да, приступаем к голосованию. Секретарь произведет подсчет голосов по списку.

Секретарь (выкликает имена начиная с буквы «А»). Алтваст? (Это каупервудовец.) Олдермен Алтваст. За. (Страх оказался сильнее его.)

Олдермен Тирнен (олдермену Кэригену). Ну вот, одного младенца уже застращали.

Олдермен Кэриген. Н-да…

— Балленберг? (Это тоже каупервудовец — тот самый, что внес на рассмотрение проект.)

— За.

Олдермен Тирнен. Что это? И Балленберг в кусты?

Олдермен Кэриген. Похоже, что так.

— Кэнда?

— За.

— Фогарти?

— За.

Олдермен Тирнен (ему явно не по себе). Ну вот — теперь Фогарти.

— Хвранек?

— За.

Олдермен Тирнен. И Хвранек!

Олдермен Кэриген (о своих малодушных коллегах). Душа в пятки и хвосты поджали!

Ровно через восемьдесят секунд голосование было закончено. Каупервуд потерпел поражение сорока одним голосом против двадцати пяти. Теперь уже было ясно, что проект его полностью провалился.

62. ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ

Случалось ли вам видеть человека, удрученного постигшей его тяжелой неудачей? Потухший взор, душа в изнеможении, скованная ледяным дыханием беды. В десять тридцать того памятного вечера Каупервуд, сидя один в библиотеке своего дома на Мичиган авеню, вынужден был взглянуть правде в глаза и признать, что потерпел поражение. Слишком много было поставлено на карту. И теперь уже не стоило говорить себе, что можно выждать, пока утихнет буря, и через неделю-другую явиться в муниципальный совет с новым, видоизмененным проектом концессии. Каупервуд не нуждался в самоутешениях такого рода. Он бился долго и отчаянно, пуская в ход все средства, все ухищрения своего изворотливого ума. Целую неделю, день за днем, проводил он в одной из зал ратуши, где шли заседания комитета. Невелико утешение знать, что путем бесконечных тяжб, кассаций, апелляций, пересмотров постановлений и прочих кляуз можно затянуть это дело на годы, сделать его добычей законников и проклятьем города, создать такую путаницу и неразбериху, что ее безуспешно все еще будут пытаться распутать, когда и он и его недруги давно истлеют в могилах. Последняя схватка назревала медленно и долго, он готовился к ней годами и с великим тщанием. Одержав такую победу, его враги воспрянут духом. Все его пособники из муниципалитета — напористые, алчные, закаленные борцы (ведь он подбирал их, словно римский император свою личную охрану, из наиболее оголтелых, наглых и таких же решительных, как он сам) — не выстояли в последнем бою, дрогнули и сдались. Как укрепить их ослабевший дух для новой схватки, как дать им силы выдержать гнев и ярость населения, познавшего, как достигается победа? Другим надлежит теперь вмешаться в это дело — Хэкелмайеру, Фишелу, кому-нибудь из числа могущественной шестерки восточных финансистов, — вмешаться и усмирить разбушевавшуюся стихию, ярость которой пробудил он, Каупервуд. Сам же он устал; Чикаго ему опостылел! Опостылела и эта нескончаемая борьба. Он даже дал себе слово: если его дело выгорит, никогда не пускаться впредь в столь рискованные авантюры, требующие слишком большой затраты сил. К чему? При его богатстве в этом нет никакой нужды. Кроме того, несмотря на всю свою неукротимую энергию, Каупервуд чувствовал, что начинает сдавать.

После разрыва с Эйлин он был совсем одинок — из его жизни ушли все, кого связывали с ним воспоминания молодости. Прелестная Беренис — венец всех его желаний — продолжала его чуждаться. Правда, за последние дни она как будто стала выказывать ему чуть-чуть больше сердечности, но что было тому причиной? Снисходительное сочувствие, быть может? Или признательность? Едва ли другие более нежные чувства могли пробудиться в ней, с горечью думал Каупервуд. Заглядывая в будущее, он мрачно говорил себе, что должен бороться, бороться до конца, что бы ни случилось, а потом…

Так он сидел в одиночестве своей огромной библиотеки, и только звонки телефона нарушали время от времени безрадостное течение его дум. Но вот кто-то позвонил у парадного входа, и слуга, подавая Каупервуду визитную карточку, доложил, что какая-то молодая особа ожидает его внизу и не сомневается, что будет немедленно принята. Каупервуд взглянул на карточку, вскочил и бросился вниз по лестнице, спеша к той, что была ему сейчас нужнее всех на свете.

Трудно бывает порой проследить весь сложный и запутанный ход тончайших, едва уловимых перемен, которые постепенно совершаются в сознании человека и приводят его в конце концов к душевному компромиссу. Когда Беренис Флеминг впервые увидела Каупервуда, она сразу почувствовала исходящую от него силу и поняла, что имеет дело с личностью незаурядной. С тех пор мало-помалу ему удалось привить ей взгляды довольно рискованные и опасные с точки зрения тех условностей, в которых она была воспитана, — стремление к свободе поступков и презрение к общепринятым нормам поведения и морали. Затем, мысленно следуя за ним во всех перипетиях чикагской борьбы, Беренис невольно была захвачена грандиозностью его замысла: она видела, что Каупервуд был на пути к тому, чтобы стать одним из финансовых гигантов мира. Во время его последних наездов в Нью-Йорк он, казалось, весь был во власти своей честолюбивой мечты, но Беренис читала в его глазах, что венцом всех его стремлений является она сама. Так он уверял ее однажды. И, наконец, Каупервуд всегда был щедр, покорен ей, предан и терпелив.

И вот Беренис приехала под вечер в Чикаго, остановилась у своих друзей в отеле Ришелье и теперь предстала перед Каупервудом.

— Так это вы, Беренис! — воскликнул Каупервуд, широким сердечным жестом протягивая ей руку. — Когда вы приехали в город и что привело вас сюда? — Он вспомнил вдруг, как молил ее однажды — тотчас, любым путем, дать ему знать, если в ее отношении к нему произойдет перемена. И вот она здесь, перед ним — с какой целью? Ему бросился в глаза туалет Беренис — коричневый шелковый костюм, отделанный бархатом. Как он подчеркивает ее мягкую кошачью грацию!

— Вы привели меня сюда, — сказала Беренис. В словах ее прозвучал и едва уловимый вызов и признание себя побежденной. — Я прочла вечерние газеты и подумала, что, быть может, я и в самом деле нужна вам сейчас.

— Вы хотите сказать?.. — начал Каупервуд и умолк. Глаза его загорелись.

— Да, я согласна. К тому же, рано или поздно, мне ведь придется расплачиваться с вами.

— Беренис! — воскликнул он с упреком.

— Нет, нет, я не то сказала, — поспешно поправилась Беренис. — Не сердитесь! Мне кажется, я теперь лучше понимаю вас. Ну, словом, — весело добавила она, словно стараясь себя подбодрить, и голос ее зазвенел, — я теперь сама так хочу.

— Беренис! Это правда?

— Разве вы не видите? — спросила она.

— Что ж, тогда… — сказал он, улыбаясь и протягивая к ней руки, и, к его изумлению, она сделала шаг вперед.

— Я сама не понимаю, что со мной, — проговорила она скороговоркой, приглушенным голосом, с трудом подавляя волнение. — Но я не могла больше оставаться вдали от вас. Мне все казалось, что вы на этот раз можете потерпеть поражение. И, если это случится, я хочу, чтобы вы уехали отсюда куда-нибудь — в Лондон или в Париж… В свете нас не поймут, конечно, но теперь я смотрю на все иначе.

— Беренис! — Он нежно гладил ее щеки и волосы.

— Нет, повремените еще. И вам придется теперь позабыть о других дамах, иначе я возьму свое слово обратно.

— Никто, никто мне теперь не нужен, кроме вас. Вы должны разделить со мной все, что я имею…

В ответ Беренис…

Как странно выглядят мечты, когда они претворяются в действительность!

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

Человечество одурманено религией, тогда как жить нужно учиться у жизни, и профессиональный моралист в лучшем случае фабрикует фальшивые ценности. В конечном итоге бог или созидательная сила — не что иное, как стремление к равновесию, которое для человечества находит свое приблизительное выражение в общественном договоре. Примечательность этой силы заключается в том, что она порождает отдельные личности во всем их бесконечном и ослепительном многообразии, а также порождает массы с присущими им проблемами. Но и тут рано или поздно неизбежно наступает равновесие, когда массы подчиняют себе отдельную личность или отдельная личность — массы… на какой-то срок. Ибо океан вечно кипит, вечно движется.

Тем временем рождаются на свет социальные понятия, слова, выражающие потребность в равновесии. Право, справедливость, истина, нравственность, чистота души и честность ума — все они гласят одно: равновесие должно быть достигнуто. Сильный не должен быть слишком силен, слабый — слишком слаб. Но ведь прежде чем прийти в равновесие, чаши весов должны колебаться! Нирвана! Нирвана! Конечный покой, равновесие.

Подобно метеору, который, прочертив небо, оставляет за собой огненный след, Каупервуд на какой-то краткий срок явил взорам людей свое «я» — удивительное и страшное. Но и ему диктует свою волю все тот же закон вечного равновесия, и «ему суждено сделать трагическое открытие, что даже гиганты — всего лишь пигмеи, и что вечное равновесие будет достигнуто. А что сказать о растерянности, испуге, муках, о душевном смятении тех, кто, попав в орбиту его полета, был выбит из привычной колеи обыденного? Кто они? Члены законодательного собрания, числом около ста, изгнанные с арены политической деятельности, затравленные и сошедшие в могилу. Члены муниципальных советов различных созывов, числом около пятидесяти, возвращенные, невзирая на их негодующие или жалобные вопли, к унылому, безрадостному существованию и преданные забвению. Величественный губернатор, грезивший идеалами и уступивший материальной необходимости, истязая себя сомнениями и клеймя того, кто пришел ему на помощь. Еще один губернатор, более сговорчивый, которому выпало на долю быть освистанным народом, удалиться от дел и, после мрачных и недоуменных размышлений, наложить на себя руки. Шрайхарт и Хэнд, проникнутые мстительной злобой, не в силах понять, удалось ли им восторжествовать над Каупервудом, так и умерли, не разрешив вопроса. Мэр, насладившийся своим триумфом, разрушивший планы того, кто так его презирал, всю жизнь потом твердил: «Это загадка. Это удивительный человек». Огромный город, много лет подряд пытавшийся распутать то, что никому и никогда не удавалось распутать, — гордиев узел.

Сам же титан, вечная жертва своих страстей, по-прежнему бросается из одной схватки в другую, преодолевает новые препятствия, новые трудности в другой стране с более древней историей, но не может обрести покоя, не может достичь истинного познания жизни. Только алчность — алчность и жадное любопытство толкают его вперед. Деньги, деньги, деньги! Снова гигантские авантюры, снова борьба за их осуществление. Снова прежняя беспокойная жажда ощущений и новизны, которую ему никогда не утолить до конца. В Дрездене — дворец для некоей дамы, в Риме — еще один, для другой. В Лондоне — третий дворец, для его возлюбленной Беренис, чья красота не перестает прельщать его. Двум женщинам непоправимо исковеркана жизнь, десятки других жертв оплакивают свою с ним встречу. Сама Беренис все еще ослепительно хороша, но сердце ее увяло; ей нечем вознаградить себя за бесплодно растраченную юность. А он и мирится с этим и нет — любя, сомневаясь, сочувствуя, — околдованный этой женщиной, первой и единственной, которой он не может противостоять.

Подводя итог, что же нам сказать о жизни? «Покоя, покоя, отдохновения…»? Решим ли мы упорно бороться за то равновесие, которое, как мы знаем, должно наступить и — будем мы бороться за него, или нет — все равно наступит, чтобы сильный не мог стать слишком сильным и слабый слишком слабым? Или, быть может, пресытившись тусклой обыденщиной, скажем: «Хватит. Мы хотим достичь или умереть!» И умрем? Или будем жить?

Каждый действует согласно своему темпераменту, которым он не сам себя наделил и потому не всегда умеет им управлять и которым не всегда умеют за него управлять другие. Кто указывает нам путь, то вознося нас к ослепительным вершинам славы и почестей, то ломая, калеча, наделяя темной, отталкивающей, противоречивой или трагической судьбой? Душа, что внутри нас? А чье же она порождение? Бога?

Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить пламенем стены Трои? Что предопределило плач Андромахи? На каком ведьмовском шабаше решилась участь Гамлета? И почему вещие сестры предрекли гибель кровавому шотландцу?

Кипи, котел! Шипи! Бурли!
Огонь, гори! Вари! Вари!

Во мраке неведомого зреют зародыши бесконечных горестей… и бесконечных радостей. Можешь ты обратить свой взор к восходящему солнцу? Тогда радуйся. И если в конце концов оно ослепит тебя — все равно радуйся! Ибо ты жил.

Примечания

  1. прежде всего! (франц.)
  2. прелестно! (франц.)
  3. остроумные словечки (франц.)
  4. уверенностью (франц.)