- Книга первая
- Сон в руку
- Тимка и Савва
- На берегу реки
- С ясного неба
- «Прощай, Савва!»
- Василий Иванович
- Волк снимает овечью шкуру
- Ночные разговоры
- Партизаны
- В неволе
- Верочка
- Первое знакомство
- Под дождем
- Трое в жабьей коже
- Клятва
- Куковала кукушка осенней ночью…
- Лукан тревожится
- Любовь Ивановна и Афиноген Павлович
- Выполняя приказ…
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Книга первая
Сон в руку
Почти неделю за селом шли жестокие бои.
Седой генерал с простым лицом донецкого рабочего все время находился в окопах, среди бойцов. Глаза его были воспалены: он не спал уже много суток. Комдив переходил из подразделения в подразделение, и измученные нечеловеческим напряжением, тоже позабывшие о сне солдаты радостно встречали его.
— Как тут у вас, братцы? — спрашивал генерал. — Жарко?
— Жарко, товарищ генерал. Охлаждать фашиста — работка горячая. Снарядов вот только маловато…
— Выстоим?
— Конечно, товарищ генерал! Не впервой…
— Ну-ну, братцы! На нас смотрит Родина. А снаряды найдутся.
— Знаем, товарищ генерал.
Этой ночью генерал получил благодарность за выполнение трудного задания Верховного командования. Одновременно пришел приказ: немедленно, но незаметно для врага выйти из боя и отступить на новую линию обороны.
* * *
В эту ночь, как и в минувшую, Мишка, мальчик из прифронтового села, долго не мог заснуть. Он все прислушивался к приближавшемуся грохоту и только перед рассветом уснул крепким детским сном.
Но сон не был спокоен, а полон кошмаров и видений. На Мишку шел враг. Таким он видел его на плакате: на гадючьей голове торчала круглая высокая фуражка, из-под нее выбивался пучок растрепанных волос. Чудовище приближалось, гремя и рыкая. Мишка в ужасе закрыл глаза. Повеяло холодом смерти, до самых костей его пронизала дрожь. Песок, на котором лежал мальчик, стал холодным и сковал тело, как застывающий гипс. Подойдя вплотную, чудовище заревело еще исступленнее…
Жажда жизни внезапно подняла на ноги обессилевшего мальчика, и он метнулся вперед. Мишка уже начал взлетать в воздух и через минуту высоко парил бы могучей птицей… но в это мгновение он проснулся.
Голова его отяжелела. Мишка сначала никак не мог вспомнить, где он и что делается вокруг. Быстро поднявшись на ноги и осмотревшись, он сообразил, что в эту ночь лег спать на чердаке, на свежем, душистом сене.
До него донесся какой-то неясный шум, потом, как отдаленный удар грома, тяжелый взрыв. Мелькнула мысль: фронт уже возле села!
Он вспомнил, как вчера с Тимкой и Саввой уговаривался еще до восхода солнца идти удить рыбу. Нет, теперь, конечно, не придется. А уже немного осталось летних дней — скоро придет осень. Теперь так хорошо берут язи, красноперки, а позже вода становится холоднее и рыба уходит на дно. Не верилось, что придет сюда немец. Думалось, что вот-вот погонят его назад. Но враг приближался. Какая уж тут рыбная ловля!
Мишка ощупью полез к выходу. Подполз к краю чердака, нашел знакомую перекладину лестницы. Осторожно спустился в сени, залитые молочным утренним светом, пробивавшимся через широкие щели.
Он вышел во двор. Было уже совсем светло, хотя солнце еще не взошло. Восток пылал алыми красками, в глубокой синеве неба плыли легкие облачка. Не впервые Мишка просыпался так рано, не раз восход солнца заставал его уже на речке. Да не всегда было время смотреть на алое зарево, на безбрежное небо, на эти облачка, кудрявые и подвижные. Перед глазами, как живые, играли прозрачные волны, а по ним прыгал солнечным зайчиком поплавок из гусиного перышка. Где-то там, на дне реки, тоже синело небо, плыли облака, дрожали солнечные полоски, но разве до них было тогда Мишке! Он только и знал свой поплавок и не сводил с него глаз…
Ему казалось, что только теперь он впервые увидел окружающий мир во всей его необъятной красе: и эти горячие краски летнего утра, и это чудесное небо, и вербу, свесившую густые ветки на старые, покрытые зеленым мхом ворота, и исполинский осокорь, на котором каждое утро и каждый вечер переговаривались между собой важные аисты. Как все это прекрасно, как близко сердцу! И неужели не будет всего этого? Неужели разрушит, поглотит все это ненавистный враг? Нет, не может этого быть, не может!..
Грохнули пушки — где-то совсем близко, на краю села. У Мишки сжалось сердце.
Он услышал голос матери. Теперь только заметил ее скорбную фигуру возле забора, под развесистой калиной. Она обращалась к соседке через улицу:
— Идет наше горе, — говорила она. И слова эти звучали жалобой и болью.
— Идет… — эхом откликалась через улицу соседка. — Куда деваться?
— А может, убежим, Мотря, пока не поздно?
— Ой, соседушка, куда ж бежать! Все бросить? Хату, хозяйство? Пусть все врагу достанется?..
— Ой, Мотря, — говорила мать, — если бы знала, что он тут долго будет, ничего бы не пожалела! Подожгла бы хату — и в дорогу!
— Не будет он тут долго, соседушка! Выгонят его, как скаженного пса.
— И выгонят!
— Не годится свое добро оставлять врагу. Врет, не съест всех — подавится!
Мишка подошел к матери. Она глазами, полными тоски, посмотрела на сына, не сказала ласкового слова, как бывало раньше. Суровой и молчаливой была все эти дни мать.
— Мама! А может быть, их еще отгонят, не пустят сюда? А вы горюете…
Мать прижала к себе сына, погладила по голове шершавой рукой. Мишка всегда любил материнские ласки, всегда ждал их, как теплых солнечных лучей. Но теперь они ему показались неуместными и недозволенными. В нем поднялось недовольство и собой, и матерью, и всем окружающим. Он выскользнул из ее рук и поспешно вышел на улицу. Мать посмотрела вслед сыну сухими глазами. Потом, обращаясь к соседке, сказала:
— Помню ту войну. Маленькой еще была… Прошло все, как во сне.
— Ох, достанется, видно, и старым и малым! В могиле бы эти дни отлежаться — вот было бы счастье, — тяжело вздохнув, не ответила, а простонала соседка.
Мишка решил собственными глазами посмотреть, что делается там, за селом.
Мать увидела, что сын уже далеко. Она спохватилась.
— Мишка! Мишка! — крикнула она. — Куда ты в такое время? Вернись!..
Но Мишка уже свернул за угол. Тревожные крики матери растаяли в утреннем воздухе.
Тимка и Савва
Шелестя кукурузными листьями, пригибаясь между подсолнечниками, через огороды спешили Тимка и Савва. Мишка увидел их только тогда, когда они вышли на улицу.
— А мы к тебе! — еще издали крикнул Тимка и побежал, а Савва и не подумал ускорить шаг: он шел спокойно, неторопливо.
Тимка и Савва — неразлучные друзья: вместе ходили в школу, вместе ловили рыбу; даже работу, порученную матерями, выполняли вместе. Их беседы были непрерывным спором. Тимка был вспыльчив, любил преувеличивать, а иногда и извращать до неузнаваемости события, вещи и явления. Савва же, наоборот, был рассудителен, больше молчал, чем говорил. Он всегда терпеливо выслушивал горячие фантазии своего приятеля, но чаще только для того, чтобы потом уверенно и немногословно разбить их.
— А дед Макар вчера поймал двухпудового линя, — говорил, например, Тимка. — Когда он нес его домой, хвост волочился аж по земле. Эх, Савка, если бы поймать такую рыбину! Одного жира пуд можно вытопить, правда?..
Савва спокойно смотрел большими сине-зелеными глазами на воду, стараясь не моргнуть, чтобы не прозевать, когда шевельнется поплавок. Ни единым движением Савва не выдавал своего отношения к сказанному, будто ничего не слышал и не видел, кроме своего поплавка.
И уже тогда, когда Тимка заканчивал одну сказку и собирался начинать новую, еще более неправдоподобную, Савва тихим, спокойным голосом спрашивал:
— Ты сам видел?
— Кого видел? — настораживался Тимка.
— Да линя же.
— Какого линя? — удивлялся тот.
— Которого дед Макар поймал.
— Было мне время смотреть! Люди говорили.
— Ну и наврали!
— Такой человек говорил, что правда, — упрямо защищался Тимка.
Но не менее упорным был теперь и Савва:
— Неправда! Двухпудовых линей не бывает.
Тимка понимает, что перегнул. Но он не был бы Тимкой, если бы так легко отступился от сказанного:
— Да разве ж линь? Со-ом! Знаешь, какие сомы?
— Все равно неправда.
— Скажешь, не бывает таких сомов?
— Сомы бывают и покрупнее, но пуд жира из сома все равно не вытопить.
Тимка видел, что не вывернуться.
— Да не будем спорить, — миролюбиво заявлял он наконец. — Идем в село, и тогда увидишь, чья правда.
Тимка искусно переводил разговор на что-нибудь другое. Спокойный и неумолимый Савва снова отвергал его забавные, но неправдоподобные выдумки.
Эту слабость Тимке легко прощал не только его задушевный друг Савва — прощали ее все. Тимку любили за остроумие, буйный полет фантазии, а главное, за то, что был он не только говорун, но и мастер на все руки: и стихотворения лучшего в классе никому не удавалось написать, и сказки лучшей никто не рассказывал, и планера никто не смастерит лучше, чем он…
Мишка очень обрадовался друзьям, зная, что они не меньше, чем он, взволнованы сегодняшними событиями.
— Слышишь? — спрашивал Тимка у Мишки, указывая глазами в ту сторону, где за селом рявкали орудия. И сам отвечал на вопрос: — Идет, гад!..
Мишка не спорил. Не спорил в этот раз и Савва. А взволнованный Тимка спрашивал друзей:
— Что же делать? — Не ожидая ответа, он сам сразу Же предложил план действий — Немедленно идти к красноармейцам и попросить оружие — пойдем бить фашиста! Чего ты смотришь? Думаешь, не умею стрелять? Мой дядька Михайла — он майор в Красной Армии, — когда приезжал в отпуск, давал мне стрелять. И из ружья-двустволки и из пистолета! Я еще дикую утку как стукнул — только перья посыпались!
— А утка полетела, — вставил Савва.
— Куда полетела? У меня полетела? Ну, брат, дудки! Мы с дядькой Михайлой ее домой принесли.
Мишка вспыхнул:
— Да что ты мне тут врешь про уток! Тут немец идет, а ты врешь… Дядька Михайла так бы и дал тебе стрелять — разве у него патроны дареные!
— А ну вас! Рассказывай… — недовольно насупился Тимка.
Он умолк и отвернулся, как человек, несправедливо обиженный в своих лучших чувствах.
С предложением выступил Савва.
— Если Гитлер и в самом деле придет, подадимся с нашими войсками, — сказал он.
У Мишки угольками вспыхнули глаза, но сразу же блеск этот погас, и он безнадежно проговорил:
— Не возьмут.
— Возьмут! — уверенно сказал Савва.
Тимка забыл о своей обиде:
— Честное слово, возьмут! Я видел в одной части мальчика еще меньше, чем мы. Лет десяти. В шинели, шапка со звездой и сабля маленькая… Да что там говорить — свои чтоб не взяли!
И Тимка стал горячо рисовать всю привлекательность жизни трех друзей в воинской части, на полных правах военнослужащих.
Его опять прервал Мишка, не любивший дослушивать до конца Тимкины россказни:
— Еще бабушка надвое гадала — удастся ли, а ты уж залетел неведомо куда! Еще упросить надо, чтобы взяли.
На этот раз Тимка не обиделся:
— Да возьмут же! Тот хлопец говорил, что его даже позвали…
Вмешался Савва:
— Чего там спорить! Идем за село, узнаем, что делается, а тогда видно будет…
Рысцой, словно впереди ожидала их веселая игра, ребята окольными дорожками побежали за село.
— А как же матери? Что с ними будет? — переводя дыхание после быстрого бега, спросил Тимка.
Но Мишка и Савва только насупили брови.
За селом, где-то на Днепре, гремели орудия, и тягучее, непрерывное эхо от выстрелов перекатывалось в утреннем воздухе.
На берегу реки
С высокого холма было видно далеко. Взобравшись на его вершины, мальчики осмотрелись. Никаких перемен нигде они не заметили — все было так, как и всегда.
Артиллерийская канонада прекратилась; вокруг стало тихо и спокойно, как будто не было никакой войны, а только где-то стороной прошла сильная гроза.
Мальчики вглядывались в даль. Река, протекавшая под горой, подковой огибала село. Над рекой плыл туман, колыхался, золотился под солнцем, уже посылавшим из-за далекого горизонта щедрые лучи. Неоглядная даль напоминала бескрайнюю реку или, вернее, море с черными островами.
Ребятишки настороженно вслушивались в тишину, прощупывали глазами все островки в воображаемом море. Они озирали долину с любопытством и страхом.
Тимке привиделись среди тумана, который уже начал понемногу рассеиваться, какие-то причудливые фигуры, подвижные тени, и он упорно доказывал, что это фашисты. Савва молчал, а Мишка не хотел и слушать такие глупости.
За селом, из-за горизонта, рядом с черным остовом недвижного ветряка, медленно выплывало огненно-красное солнце. Безбрежное туманное море сразу зарделось, вспыхнуло, заиграло яркими переливами. Чем выше поднималось солнце, тем быстрее рассеивался туман. Он уже не напоминал море. Через его прозрачную завесу, как сквозь матовое стекло, пробивались зеленые приземистые кусты, полоски нескошенных лугов, истоптанных скотиной, тысячами человеческих ног и колес; вдали чернел большой лес. Знакомая речка была теперь как на ладони; она текла за селом тихо и спокойно, поблескивая цепью своих округлых озер, сообщавшихся одно с другим узенькими проливами.
С того места, где через речку протянулся деревянный мост, все время доносилось какое-то приглушенное, похожее на шум водопада гуденье, на которое мальчики сначала не обратили никакого внимания. Теперь они все поняли: под прикрытием тумана, тихо вызванивая по деревянному мосту сотнями лошадиных подков, непрерывной лентой двигалась воинская колонна.
Не сговариваясь, мальчики двинулись к мосту. В воздухе зарокотал мотор самолета, но самой машины еще не было видно.
— Фриц! — определил Тимка, и ему никто не возразил.
Он, конечно, не ошибся. За эти месяцы войны мальчики научились по звуку наверняка различать свои и вражеские самолеты. Сейчас они пристально вглядывались в небо, стараясь увидеть в вышине вражескую машину.
— Остановить движение! Маскируйся! — донеслась от моста команда.
На мосту засуетились люди. Они куда-то исчезали, словно проваливались сквозь мост или под землю. Конские упряжки заехали под раскидистые шатры придорожных верб. Через мгновение вокруг стало тихо и пусто. Где-то за рекой неумолчно стрекотала сорока да из села доносился собачий лай. Вверху, как назойливый шершень, гудел самолет.
Мальчики остановились в нерешительности: они хотели посоветоваться, как им быть и что делать дальше.
— Гей, вы там, орлы! — услышали они вдруг голос, прозвучавший откуда-то из зарослей ольхи. Окрик, безусловно, относился к ним. — Чего вы там торчите, как на выставке? Шатаетесь тут, только демаскируете местность!
Мальчики увидели солдата, маскировочный халат которого сливался с зелеными кустами.
— А к вам, дядя, можно? — первым нашелся Тимка.
— Идите, — позволил солдат.
Мальчики бегом бросились в кустарник.
— Да не бегать, чертенята! Идете, так идите по-людски. Видите — «рама». Увидит, подумает — паника.
В голосе солдата уже не было, как раньше, шутливых нот; тон его теперь стал резким и даже злым.
Услышав этот категорический окрик, ребята сразу же перешли на гусиный шаг. Солдат рассмеялся, увидев, как они затоптались на месте, вытягивая вперед шеи и закусив губы.
Низко, казалось прямо над головой, проплыл вражеский разведчик. Ребятишки от ужаса втянули головы в плечи, боясь поднять глаза. А что, если бросит бомбу?.. Но бомбы самолет не бросил, а, сделав еще один круг над селом и опустевшим мостом, исчез за горизонтом.
По мосту снова поспешно двинулись военные обозы и солдаты. Ездовые торопили лошадей.
Наши мальчики заговорили с солдатом, который оказался добродушным человеком.
— Что же вы будете у нас делать, такая мелкота? — спросил он, явно подсмеиваясь над необычными добровольцами.
— Да мы что угодно… в огонь и в воду!.. — пылко уверял Тимка.
— Разве что в огонь и в воду, а больше, по-моему, ни на что не пригодны. Коров у нас нет, чтоб им хвосты крутить…
— Мы и стрелять умеем! Вот спросите у моего дядьки Михайла, как я из двуствольного…
— О, ложкой из миски стреляли бы хорошо! — шутил солдат.
— Не смейтесь, товарищ красноармеец, — сказал Мишка. — Мы знаем, что вояки из нас плохие, но что же нам делать? Не бросите же вы нас фашистам!
Солдат перестал смеяться. Помрачнел, задумался. Он понимал переживания этих малышей и не шутил больше.
— Воевать вам еще рано: мало каши ели. Но в тыл… по-моему, вас можно отвезти… — И, как бы оправдываясь перед мальчиками, добавил — Но я тут младший чин, от меня это не зависит. Разве вот что… Поведу вас к старшему лейтенанту. Как он скажет, так и будет.
Дорогой он, как старый и добрый учитель, наставлял:
— Вы ему только по всей форме, чтобы без слез, значит, и прочего. Так, мол, и так, товарищ старший лейтенант, не хотим пропадать от фашиста проклятого! Он поймет. А главное — не плакать.
— Да мы…
— Тсс…
Мальчики увидели старшего лейтенанта. Он сидел под вербой на пне, а к нему подбегали бойцы, командиры и, козыряя, докладывали о чем-то. Ребята растерянно остановились неподалеку. Даже смелый и говорливый Тимка не знал, что теперь делать.
Ребят выручил солдат. Выбрав момент, когда возле командира никого не было, он отрапортовал:
— Добровольцы тут объявились, товарищ старший лейтенант.
Старший лейтенант повернул в их сторону утомленное лицо, удивленно посмотрел сухими, воспаленными глазами. От этого взгляда у мальчиков сильнее забились сердца. Старший лейтенант спросил:
— Опять добровольцы?
— Опять, товарищ лейтенант! — выпалил Тимка.
— Уже втроем? Был один, а теперь уже трое?
— Нет, эти сами по себе! — послышался звонкий голос со стороны кустов, и оттуда вышел мальчик небольшого роста.
— А, бригадир! — радостным возгласом встретил его старший лейтенант. На усталом лице командира заиграла улыбка, глаза стали теплыми и веселыми. — Ты, вижу, скоро приведешь в часть всю свою бригаду.
Мальчик вступил с командиром в деловой разговор. Это был Василий Иванович, пятнадцатилетний паренек, которому, правда, все давали с первого взгляда не больше двенадцати лет. Василек словно докладывал старшему лейтенанту:
— Ребята они хорошие, товарищ командир. И Мишка, и Тимка, и Савва были в прошлом году премированы за сбор колосков на поле. А в этом году, сами знаете, не собирали. Но они возили зерно на станцию, работали по-военному. Возьмите и их, товарищ командир, эти не подведут!
Мальчики росли в собственных глазах. Они были уверены: если уж за них просит бригадир, отказать им никто не посмеет. Командир улыбнулся:
— Да что ж я буду делать с твоей бригадой? Сам хорошо знаешь, что колосков мы не собираем. Тут головы люди кладут…
— Мы не боимся, товарищ командир! — заявил Тимка, пристально вглядываясь в лицо старшего лейтенанта.
Но тот, казалось, не услышал его слов.
— Нелегок труд солдата. Не под силу он вам, ребятки.
— Мы будем работать! Давайте какие угодно задания, — сказал Мишка, не поняв слов командира.
Старший лейтенант хотел еще что-то сказать, но вдруг словно застыл, к чему-то прислушиваясь. Насторожились и мальчики. Лицо старшего лейтенанта снова посуровело, исчезли следы оживления, навеянного разговором с ребятами. Он резко повернул голову в сторону колонны:
— В укрытие! По щелям!
Ничего не понимая, мальчики смотрели, как расползалась во все стороны колонна, как масса людей и обозов таяла на глазах. Командир строгим взором следил за тем, что делалось вокруг, совсем, казалось, забыв о ребятах. Они стояли и удивленно посматривали на него, как будто всю эту суматоху он поднял только для того, чтобы воочию показать им, как тяжел труд солдата.
Они поняли все, когда командир повернулся к ним. Глаза его вспыхнули гневом, и он набросился на оторопевших мальчиков так, словно они были тут во всем виноваты:
— Что вы здесь торчите? Ну-ка, марш в щели! Сейчас узнаете, что такое война. Вояки!
В этот миг донесся приглушенный рев многих моторов. С запада, поблескивая на солнце металлическими крыльями, летела стая самолетов.
Мальчики бросились к глубоким извилистым траншеям, только теперь поняв, зачем их копали.
Им вдогонку летели слова командира:
— Втискивайтесь в землю, ребята, в землю! Она одна теперь…
Что сказал он потом, они уже не слышали…
С ясного неба
Начиналась жара. Солнце стояло высоко, туман рассеялся, в небе не было ни единого облачка. В такие дни даже птицы с утра прятались в лесной чаще, ожидал вечерней прохлады.
Но стальные стервятники не боялись жары. Целой стаей они налетели на переправу через полувысохшую речку, на небольшое украинское село.
Сделав круг над селом, вражеские самолеты пошли один за другим к мосту.
Ведущий, увеличивая скорость, ястребом ринулся вниз. Казалось, он потерял управление и теперь стремглав падал на землю. Еще мгновение — и от него останутся клубы дыма и груда обломков… Но вместо этого от черного туловища самолета оторвались бомбы. Они словно растворились в воздухе. Самолет выходил из пике, набирая высоту. За ним уже заходил на цель другой.
Земля дрожала и стонала от взрывов. Над рекой поднялись столбы дыма, глины и песка.
Поверхность речки покрылась серебряными пятнами убитой и оглушенной рыбы, мост закрыла черная завеса дыма и пыли, а обнаглевшие стервятники шныряли над землей, ревя моторами, со свистом разрывая воздух. Они распоясались потому, что на этой небольшой переправе не было зенитной артиллерии: она была сосредоточена где-то на Днепре, куда фашисты летали не очень охотно.
Разгрузившись на переправе, самолеты теперь низко носились над селом, густо поливая землю пулеметным огнем. Запылали и хаты. Черные столбы дыма потянулись к небу. Гром стих, но буря росла, бушевала. Туча над рекой медленно таяла, а над селом, наоборот, росла, разбухала.
Высушенные горячим летним солнцем солома и дерево вспыхивали, как порох; факелами пылали строения. Догорали одни, занимались другие. Все вокруг трещало и ревело. Люди даже не пытались гасить страшный пожар. Они поспешно бежали из села, испуганно оглядываясь на бушующее пламя. Прижимаясь к земле, гитлеровские самолеты торопливо уходили на запад.
Наши «добровольцы» долго не могли прийти в себя. Неподалеку от их блиндажа одна возле другой разорвались две тяжелые бомбы. Мальчиков забросало землей, оглушило взрывом. Вернул их к сознанию голос знакомого солдата.
— Ну, орлы, живы? Убитых, раненых нет? — пробасил он над головами мальчиков. — Вылезайте! Война окончилась.
Мальчики подняли головы. Они удивленно смотрели на солдата, словно не узнавая его: он был весь в пыли, только белки глаз и зубы блестели на грязном, потном лице.
Ребята вылезли из окопа. Они посмотрели вокруг и разом ахнули: там, где прежде росли вербы и густой орешник, лежали стволы разбитых деревьев, земля зияла глубокими ранами. Над селом стоял густой, застилающий небо дым. Было сумеречно, как во время солнечного затмения.
Когда ребята лежали в окопе, у них была только одна мысль: никто не останется в живых, весь мир гибнет. Хотелось только одного: чтобы все быстрее кончилось. Теперь они увидели, что вышли живыми из этого ада, что вокруг них уже зашевелились люди. В ушах у каждого стоял неумолчный звон. Казалось, в воздухе висят сотни самолетов и беспрерывно жужжат, как назойливые шершни.
Под уцелевшей вербой ребята увидели командира. Он как будто и не прятался никуда. К нему подбегали бойцы и командиры. Рядом стоял Василек. Мальчики хорошо помнили, как он вместе с ними прыгал в щель, но они даже не заметили, как он очутился раньше них здесь, наверху.
Знакомый ребятам солдат с товарищем нес из окопа тяжело раненого бойца. Когда мальчики увидели разорванное осколками снаряда тело, ноги у них ослабели, в лицах не осталось ни кровинки. Тимка не выдержал и сморщился.
— На войне не плачут! — услышали мальчики. К ним подходил старший лейтенант. — А еще воевать собрались! — пристыдил он их.
— Мы… ничего, — оправдывался Мишка.
— Это от дыма, — пробормотал сконфуженный Тимка. Он грязным кулачком растер на щеках слезы, отчего сразу стал похож на замазулю из детского букваря.
Командир улыбнулся. Он хотел еще что-то сказать, но к нему подбежал солдат и доложил, что за мостом осталось одно орудие, а лошади во время бомбардировки разбежались.
— Возьмите бойцов. Орудие немедленно переправить!
— Есть! — козырнул боец. — Как прикажете быть с лошадьми?
— Надо найти. — Командир повернулся к Васильку. — Ну, бригадир, выручай! Лошади у тебя есть?
— Всех отправили еще позавчера, — виновато потупил глаза в землю бригадир.
— Эх ты, начальник! — укорил его старший лейтенант.
Василек ожил. Его черные, как переспелые вишни, глаза вспыхнули радостью:
— Лошади сейчас будут, товарищ командир!
— Будут, говоришь? — недоверчиво переспросил командир. — Ну-ну, давай! Где ты их возьмешь?
— Мы сейчас… Под землей найдем ваших лошадей! Они далеко забежать не могли, а мы тут знаем каждый куст… Правда, ребята, найдем? — обратился он к друзьям.
— Живо найдем! — хором заявили те.
Мальчики двинулись на поиски.
— Только мигом! — приказал командир.
— Есть мигом! — выкрикнул уже на ходу Тимка и даже поднес руку к запыленной фуражке.
Командир слабо улыбнулся и невольно потянулся рукой к козырьку…
Как ни свирепствовали гитлеровские летчики, сколько бомб ни было сброшено, а мост остался цел и невредим. Только во многих местах он был так выщерблен осколками, словно по нему протащили большую борону с железными зубцами. Мальчики побежали через мост, весело улыбаясь бойцам, с большим напряжением выкатывавшим на этот берег тяжелое орудие.
«Прощай, Савва!»
Было уже за полдень. Мальчики утомились, а дело не шло на лад. Отойдя от моста довольно далеко, они минутку постояли, печально глядя на село: там горели родные жилища, может быть погибли матери, братья и сестры… Сердца ребят сжимались от горя, слезы навертывались на глаза. Ничего не поделаешь — война! Сегодня они встретились с нею лицом к лицу. Теперь они бойцы, и командир дал им важный приказ. Но все складывалось против них. Лошади маячили перед ними, как привидения: манили к себе, но в руки не давались.
Василек заметил их, как только отошел от села. Через полчаса цель была совсем близка. Сердца мальчиков радостно стучали; еще минута — и кони будут пойманы…
— Эх, что-то скажет командир! — уже мечтал вслух Тимка, забыв обо всем. — «Молодцы, — скажет, — ребята! Садитесь на тачанку или становитесь к орудию». А ты знаешь, Савва, как нужно ответить командиру?
Савва, видимо, не разделял Тимкиных восторгов и хмуро ответил:
— Лишь бы ты знал.
— А вот и знаю! «Служу трудовому народу!» — вот как нужно говорить.
— Ну и хорошо. Ты вот лучше заходи сбоку. Видишь, тот черт с лысиной испугался и волком смотрит.
Здоровенный, откормленный конь с лоснящейся шерстью на спине и большой белой лысиной на лбу, глухо храпя, косил зеленым глазом на незнакомых людей. Он повернул к ним голову и застыл, как изваяние. Василек совсем уж было приблизился к нему, но конь вдруг так ударил копытом, что земля с головы до ног осыпала Василька. Другой, гнедой конь тоже сорвался с места, и через мгновение розовые мечты Тимки растаяли, как дым.
Лошади бежали лугом по направлению к Соколиному бору. Увлеченные погоней, ребята забыли обо всем. Солнце уже уходило на запад, они сильно устали, а лошади и не собирались даваться им в руки.
Разумеется, о том, чтобы вернуться без лошадей, никто не смел и заикнуться. Савва подумал и сказал:
— Лошади — умные животные. Думаете, хорошая лошадь пойдет к незнакомому? Отец говорил, что военный конь только своего хозяина знает.
— И в цирке так… только хозяина, — вмешался Тимка. — Дядя Михайла…
— Да подожди ты со своим цирком! — осадил его Василек и обратился к Савве. — Ну, что там о военных лошадях? Давай!
— Военный конь не пойдет к тому, кто за ним не смотрит. Тут нужна какая-нибудь хитрость. Если бы была торба с овсом или кусочек хлеба — они это любят. Отец говорил, что у него конь был такой лакомка: сам из батькиного кармана хлеб доставал.
— Торбу можно сделать из рубашки, — вслух подумал Мишка.
Мысль понравилась, но где взять хлеба?
Перебрали все другие способы, и Василек нашел выход:
— Савва, сейчас же беги в село! Достань там веревку, хлеба и бегом назад. Не забудь сказать командиру, что коней нашли и скоро приведем.
Савва пустился во всю прыть.
— Ногами, ногами! — крикнул вслед ему Тимка.
Василек, Мишка и Тимка не спеша двинулись за лошадьми — пусть привыкают! — но совсем близко решили не подходить, чтобы не пугать.
Время тянулось необычайно медленно. Лошади спокойно переходили с места на место, пощипывая молодую травку. Мальчики лениво перебрасывались словами, думая каждый о своем. Они вспомнили, что с утра ничего еще не ели, и начали собирать молодые листья щавеля, жадно высасывая кислую, терпкую влагу. Вдруг Мишка указал рукой и воскликнул:
— Гляньте, гляньте! Что это с ним?
Ребята обернулись. С лысым творилось что-то неладное: он топтался на месте, как подстреленный, конвульсивно выбрасывая вперед одну ногу; другая была поднята почти на уровень головы.
— Запутался! Ногой заступил!.. — первый догадался Тимка.
Действительно, лысый передней ногой случайно попал в опустившиеся к земле короткие поводья и теперь бился, как зверь в капкане.
Через несколько минут лысый был в руках у Василька. Немного погодя и гнедой покорно шел под Мишкой. На гнедом, позади Мишки, пристроился и Тимка.
Утомленные, но счастливые, гордые собой, мальчики спешили к командиру.
…А Савва тем временем подходил к переправе. Он очень утомился. Ведь у него тоже с утра ничего во рту не было. Пережитая бомбардировка, неудачная охота за лошадьми заглушили голод. Только теперь, оставшись один, Савва почувствовал сосущую боль под ложечкой. Но все же, обливаясь потом и пошатываясь, он бежал не останавливаясь.
Как-то забылось все, что произошло сегодня. Казалось, все было обычным и не было войны. Вот он придет домой. Маленькая сестренка Верочка спросит о рыбе. А мать будет укорять за то, что он бродит не евши неведомо где. И дальше все пойдет по-старому, как всегда…
При мысли о матери и сестренке болезненно сжалось сердце. В сознании Саввы снова возникло сегодняшнее утро: сонная сестренка, мать с прижатыми к груди руками. «Не уходи из дому, не время!» уговаривала она Савву, когда он собирался…
Савва вышел из кустарника, и перед глазами встало село. Еще дымилось пожарище, осокори протягивали вверх черные, обгорелые ветви.
У Саввы подкосились ноги. Он сел на траву и горько заплакал.
Зачем он покинул в такое время мать и Верочку? Может быть, они лежат где-нибудь, убитые бомбой; может быть, сгорели в пламени пожара… А он им не помог, не спас от смерти!..
Отчаяние и горе снова подняли Савву на ноги.
— Мама! Верочка! Родненькие мои!.. — говорил он сквозь слезы.
Он снова побежал между кустами. Хотел рассказать своим, почему не мог остаться с ними, объяснить, что ни в чем не виноват. Не мог он иначе! Теперь он в Красной Армии, он будет бить фашистов!
Маленький?.. Что ж из того, что маленький!..
«Эх, если бы вы знали, мама, какое важное поручение я исполняю сейчас! Вы бы не думали, что Савва где-то баклуши бьет. «Молодец, Савва!» сказали бы вы…»
Он вспомнил, куда и зачем спешит.
«Думаете, один я, мама? — продолжал он свой немой разговор с матерью. — Кто со мной? И Тимка, и Мишка, и даже бригадир Василий Иванович. А знаете ли вы, мама, что мы делаем? Эх, если б вы только знали!»
Савва уже забыл, что село сгорело, что, может быть, матери и в живых нет. Сейчас он видел ее перед собой, как всегда озабоченную и ласковую. Вот сейчас он придет домой. На строгий, укоряющий взгляд матери он ответит весело, непринужденно, как тот солдат, что заходил однажды:
«Водички попить не дадите, хозяюшка? А-а, молочко! Спасибо, не откажусь и от молочка. Только не забудьте дать и хлеба, потому что и Тимка, и Мишка, да и Василий Иванович тоже голодны, как волки. И лошадей нам надо поймать. Нелегкая, знаете, мама, работа солдата… Какой из меня солдат? Это неважно, мама. Чтобы бить врага, все должны идти в бой! Разве вы забыли, что говорил товарищ Сталин? Все должны бить фашистов, чтобы земля под врагами горела. Не важно, что мне только двенадцать лет. Годы — это не главное, понимаете вы это, мама? А что главное? Главное — что я не хочу жить под оккупантами. Вы же сами не раз рассказывали, как повесил оккупант проклятый в восемнадцатом году вашего отца. Думаете, можно будет ходить в школу при немцах? Как бы не так! Очень нужно фашистам, чтобы ваш сын Савва учился! А вас, думаете, в сельсовет выберут, а отца в Москву пошлют? На панщину погонят! Разве вы не знаете, мама?..»
Савва забыл о голоде. Его сердце было полно гнева и ненависти к врагу.
Мальчик не заметил, как приблизился к селу. Еще немного — и переправа. Он вспомнил о командире, которому нужно было доложить о лошадях, и начал подбирать слова для рапорта старшему лейтенанту. Но нужные слова не находились. Вот Тимка — тот бы сразу!
На переправе суетились люди. От села кто-то нес деревянные брусья. Слышался звон топоров.
«Что там делают? — тревожно подумал Савва. — Неужели фашисты снова бомбили переправу?»
Савва хорошо помнил, что мост был цел, когда они уходили за лошадьми. Теперь вместо моста из воды торчали обгорелые сваи.
Ничего не понимая, мальчик приближался к переправе. К ней, треща и фыркая, подкатил мотоцикл. На нем сидел кто-то приземистый, в сплюснутой каске.
Страшная мысль обожгла мозг Саввы.
Он остановился. Присмотрелся. В тени искалеченных верб увидел ряд больших, укрытых брезентом автомашин.
Савва приглядывался к движению на переправе, не решаясь подойти ближе. И вдруг, скорее инстинктом, чем разумом, понял, что это враги. Вот один из них машет ему рукой, кричит что-то.
Как дикий зверек, проворно убегающий от охотника, Савва с новыми, неизвестно откуда взявшимися силами бросился в сторону. Он не чувствовал ни утомления, ни боли в ногах.
С переправы застрочил пулемет, за ним — второй. Вокруг Саввы запели пули. Он никогда еще не слышал их свиста, но сразу понял, что это такое.
Напрасно было кричать, звать на помощь. Савва припал к земле, но страх снова поднял его на ноги.
Как раз в это время Василек, Тимка и Мишка выехали из кустов. Услышав стрельбу, они остановились.
По лугу бежал мальчик. Они сразу узнали в нем Савву. Он тоже увидел их, замахал руками и вдруг, как срубленное топором деревцо, свалился на землю.
Больше Савва не поднялся.
— Не-емцы… — прошептал Василек.
Мишка и Тимка испуганно и недоверчиво посмотрели на товарища:
— Где?
— Да вы что? Не видите? Савву убили.
В это время пули засвистели у них над головами.
Василек повернул лысого в долину.
— За мной! — крикнул он. — Не отставать!
Мишка погнал коня за ним. Теперь он боялся отстать. За его плечи, обливаясь слезами, крепко держался Тимка. Бледные губы его шептали:
— Прощай, Савва!
Василий Иванович
Василек погнал коня к Соколиному бору. Лошади, будто чувствуя опасность, послушно бежали туда, куда их направляли мальчики.
Подъехали к лесу. Чтобы спрятаться в его чаще, нужно было переправиться через речку. Зная все броды, Василек выбрал место помельче и погнал лошадей к речке.
Лошади охотно вошли по колена в реку и начали жадно пить, медленно цедя воду. Мальчикам казалось, что они пьют чересчур долго. Через минуту всадники были уже на другом берегу и быстро скрылись среди дубов.
Глубокие овраги Соколиного бора, поросшие кустарником, из-за высокой стены дубов и грабов никогда не видели солнца. В густых зарослях всегда стояли сумерки, пахло прелыми листьями и травами. По большим уступам, как по ступеням, можно было спуститься к реке. За рекой — луга, ручейки и озера, а где-то там, вдали, — полноводный Днепр.
Василек, Мишка и Тимка переходили с места на место, обдирая себе кожу на руках и лице, и тянули за собой лошадей. Чаща казалась им недостаточно надежной, кустарник — недостаточно густым.
Наконец выбрали место, показавшееся им самым лучшим и самым густым во всем лесу, и остановились. Привязали лошадей к деревьям, подбросили им под ноги молодой лесной травы и сели отдохнуть.
Теперь Мишка и Тимка с надеждой смотрели на Василька. Ведь он был старше их, уже перешел в девятый класс и даже работал в колхозе помощником бригадира. Последний год Василек учился в городе, и это тоже в глазах ребят значило немало.
В городе жил дядя Василька. Он работал на заводе инженером и каждое лето приезжал в гости к своему брату. Дядя любил мальчика, как родного сына.
Когда Василек закончил в своем селе семь классов, дядя уговорил родителей отдать ему мальчика.
Отец Василька, не колеблясь, согласился, так как в их селе еще не было полной средней школы. Ее должны были открыть только через год, и Васильку пришлось бы или ходить учиться в соседнее село, или на год прервать ученье. Неполную среднюю школу он окончил на «отлично». Мальчик уехал в город вместе с дядей.
Последние три года Василек был председателем совета пионерского отряда. Какие интересные игры организовывали пионеры весной! Собравшись за селом, на опушке Соколиного бора, они разделялись на две группы, и начиналась захватывающая военная игра. «Противники» расходились в разные стороны, занимали боевые позиции, маскировались, старательно вели разведку, выслеживали «врага». Катилось тогда по лесу стоголосое эхо — это кипел «смертельный» бой.
Летом Василек любил рыбачить: ходил на рыбалку с братьями, когда те приезжали в отпуск, ходил с товарищами. Ему всегда везло: в его сети попадались караси и лини, на удочку наперебой цеплялись серебристые верховодки.
Когда же в колхозе начиналась уборка хлеба, Васильку было не до рыбы. Он созывал пионеров со всего села, и они с утра до вечера собирали в поле колоски.
Жаль было Васильку расставаться с товарищами, с речкой, с учителями, но еще больше хотелось учиться.
Отец Василька был в колхозе бригадиром. Его бригада всегда и во всем шла впереди. Он хорошо разбирался в агрономии, и его участок всегда находился в образцовом порядке.
Заботливо воспитывал отец своих детей. Все они получили высшее образование. Отец привил им глубокую любовь к труду, к советскому народу, к Отечеству.
Как бы шутя, отец называл Василька «Василием Ивановичем»; он подчеркивал этим свое уважение к человеку, который выходит на широкий жизненный путь.
Некоторые из соседей смеялись над этим чудачеством, но в душе завидовали отцу такого сына и часто ставили его в пример своим детям.
— Куда тебе, дубина, до бригадирского сына! — говорил кто-нибудь из родителей, отчитывая сына за очередную провинность. — Тот ростом с гриб, а глупостей не делает. Ты же у меня вырос под потолок, а в голове еще ветер гуляет!
Восьмой класс Василек закончил тоже на «отлично». В тот вечер, когда он вернулся домой, друзья торжественно повесили на стену его комнаты очередную похвальную грамоту.
Через несколько дней после этого началась война. Отец собирался на фронт. В хату зашел председатель колхоза. Он пожелал отцу боевой удачи, а потом обратился к матери:
— Что ж, Софья Петровна, придется тебе бригаду принять, раз такое дело. Теперь мои кадры — ваш брат, женщины.
Мать взволнованно ответила:
— Да уж как-то будет… Ничего не поделаешь, такое время.
Она глубоко вздохнула.
— Вася тебе все дела поведет, Софья, помогай только ему, — сказал отец.
— Так, так, — согласился председатель колхоза. — Ивановича назначаю тебе в помощники. Одна старая, другой малый — вот вместе и получится один взрослый.
Василек с головой окунулся в работу. Бригада его отца оставалась первой в колхозе. Колхозники любили и уважали молодого помощника бригадира, хотя и удивлялись на первых порах его сообразительности и недетскому подходу к каждому делу. А потом и удивляться перестали: Василий Иванович незаметно вошел в среду взрослых. Все колхозники звали его теперь по имени и отчеству; ровесники смотрели на — товарища с уважением, стараясь подражать ему во всем.
Бригада Василия Ивановича первой собрала и обмолотила хлеб, раньше всех вывезла его на станцию.
…Когда были эвакуированы колхозные фермы, в село приехал секретарь районного комитета партии товарищ Сидоренко. Он долго разговаривал с председателем колхоза, с колхозниками, потом вызвал к себе и Василька. Встретил его, как знакомого, хотя они виделись впервые.
— Так это ты бригадир! Здравствуй, здравствуй. Привет тебе от дяди Степана.
Василек очень обрадовался весточке от дяди и взволнованно проговорил:
— Спасибо. А где вы его видели?
— Звонил мне сегодня из города. Мы с ним давние друзья, учились когда-то вместе. Передал, чтобы ты немедленно ехал к нему. Их завод эвакуируется, и послезавтра он уезжает с заводом. Хочет забрать тебя с собой. Я обещал устроить тебя на машину.
Василий Иванович посмотрел на секретаря райкома. Он все время отгонял от себя мысль о том, что сюда могут притти немцы, и теперь его до глубины души поразили слова этого человека. За ними Василек почувствовал много такого, что не было сказано.
Секретарь как бы угадал его мысли:
— Нашу территорию, возможно, оккупирует враг. (Впервые тогда услышал мальчик эти страшные слова.) Может быть, сюда придут немцы. Тебе нужно эвакуироваться. Поедешь в глубь страны, будешь там учиться.
Сердце Василька больно сжалось. Он не нашел даже слов, чтобы сразу ответить секретарю.
— Живее собирайся, через полчаса едем, — сказал секретарь, поняв его молчание как согласие.
Василек словно проснулся. До сих пор он как-то ни разу не подумал о том, что придется бросать родное село. А теперь нужно было решить. Учиться? Когда все воюют? Нет, не может он учиться в такое время! Он будет воевать. Бригадиром сумел быть — сумеет стать и солдатом.
— Я не поеду, — твердо сказал он секретарю.
— Почему? — удивился тот.
— Пойду в армию.
— Надо уезжать. Мал ведь ты еще…
На этом их разговор закончился…
И вот сегодня утром он был на переправе, помогал солдатам и договорился, что его возьмут с собой.
Но не довелось Васильку уйти вместе с солдатами. Теперь он пришел с друзьями в Соколиный бор, и надо было думать о своем будущем.
Волк снимает овечью шкуру
Прошло больше двух часов, как ребята двинулись на поиски лошадей. Уже все подразделения перешли речушку, а «добровольцев» все не было.
Старший лейтенант волновался, беспокойно поглядывая на луг и густые кусты. В душе он сожалел, что согласился на эти поиски. Ему очень понравились боевые ребята и жаль было оставлять их одних.
Но делать было нечего. Война есть война! Командир получил распоряжение сжечь мост и отходить. К утру нужно было добраться до новой линии нашей обороны.
Мост в нескольких местах облили бензином, и он сразу же запылал, окутался густым дымом.
Еще четверть часа стоял старший лейтенант на берегу, наблюдая, как горит мост, и время от времени бросал взгляд на луг. Но на нем было безлюдно и тихо. Тогда командир вскочил на коня и рысью двинулся вслед за батальоном.
Через некоторое время к переправе осторожно подкатили немецкие мотоциклисты. Постояв минуту, они о чем-то посоветовались. Потом двое подбежали к сгоревшему мосту, а один повернул назад и быстро исчез из виду.
Вскоре по лугам к переправе двинулись танкетки и большие автомашины, набитые солдатами. За ними покачивалось несколько легковых автомобилей. Передние остановились, не доехав до берега. Из кузовов поспешно выскочили саперы и кинулись на берег, неся резиновые лодки, топоры и пилы.
Разгрузившись, машины отошли в укрытие.
Немцы начали шнырять на околице села. Заняв оборону, они принялись наводить переправу. Два ближайших к берегу хлева и дом, уцелевшие от пожара, были быстро разобраны, и бревна легли неровным помостом через притихшую реку.
Село стало неузнаваемым. На пожарищах дотлевали остовы построек. Легкий ветерок раздувал красные угли, разносил во все стороны пепел. Кое-где еще дымились остатки жилищ. Лишь в редких местах уцелели хаты, хозяйственные строения, которые стояли на отшибе.
Едва заметив немцев, люди бежали в лес. Только дед Макар, колхозный пасечник, остался в селе. С непокрытой головой стоял он посреди своего двора и глазами, полными гнева, смотрел на догорающую хату.
Колхозную пасеку эвакуировали, и в саду стояло только несколько его собственных ульев: не мог дед жить без пчел. Он озабоченно поглядывал на ульи, где, сбившись в один колючий клубок, вспугнутые дымом, тревожно гудели пчелы.
— Дед Макар! — крикнул кто-то с улицы. — Идем с нами!
Дед посмотрел выцветшими, старческими глазами и грустно покачал головой:
— Эх, детки, мне уже… Не боюсь я и самого дьявола! Идите… Я уж тут… буду село сторожить…
Но не один дед Макар, как думали все, остался в селе.
Когда над селом начали носиться самолеты и от свинцового дождя вспыхнули первые пожары, из хлева выскочил человек. Он, пригибаясь, перебежал двор и, как суслик, нырнул в укрытие. Это был Лукан.
В селе этот человек ничем не был приметен, разве что только своей пронырливостью и лукавством. Недаром прозвали его Хитрым.
Лукан Хитрый был человек средних лет, приземистый, крепкий, с глазами цвета желтой глины. Он не боялся немцев. Еще в самом начале войны он говорил соседям:
«Я немцев знаю. Пять лет пробыл у них».
С его слов всем было известно, что Лукан в дни империалистической войны находился якобы в германском плену.
«Крепкий народ, — продолжал Лукан. — Богатая страна, там все господа. Эти наведут порядок! Вот увидите, сосед».
Сосед искоса поглядывал на Лукана, а тот, не замечая, продолжал:
«Дурак я, что вернулся тогда из плена. Прилепился бы к богатой немке — паном был бы».
Сосед молча отходил от Лукана.
На призывной пункт Лукан явился аккуратно, пошел с командой в воинскую часть, а дней через пять уже был снова дома. Пробрался на свой двор, тихо постучал в окно… Потом спрятался в хлеву.
Его горластая жена причитала на все село:
«Что же это делается? Что это за власть? Мужиков забрали, осиротили детей, а ты тут сиди голодная! Забрали мужа — давайте хлеба, картошки! Чем я буду жить? Может быть, его косточки уже гниют в земле, а вы тут сидите, морды наедаете!»
Ее уговаривали, оказывали ей помощь, и никому в голову не приходило, что Лукан не в земле, а отлеживается в душистом сене…
Когда село опустело, Лукан вылез из своего убежища и пробрался на огород. Он смотрел на переправу. Там поблескивали топоры, слышен был стук, двигались людские фигуры.
Лукан стоял, затаив дыхание. Потом заметил движение машин и бегом бросился в укрытие:
— Все у тебя готово, старуха?
— Давно готово.
— Ну, выходите с богом.
К вечеру переправа была готова, и по свежему настилу пошли машины и танкетки.
Через пожарища с оружием наперевес шли зеленые фигуры. Главной улицей ползла колонна.
Навстречу немцам вышла группа людей в живописных костюмах. Впереди шагал помолодевший Лукан в расшитой петухами сорочке, широких синих штанах и порыжевшей серой шапке с кистью. Рядом шла его дочка — полногрудая девушка в пестрой кофте с широчайшими рукавами. С другой стороны, немного отставая от них, семенила сухопарая жена Лукана. Позади тащилась вся его родня.
На белом вышитом полотенце Лукан нес хлеб-соль. Мордастая дочка держала букетик цветов, а Луканиха — бутыль водки.
Встреча с немцами состоялась недалеко от двора деда Макара.
Дед Макар долго моргал красными от дыма глазами, а когда наконец узнал Лукана, что-то недовольно пробурчал и сплюнул.
Приблизившись к колонне, Лукан остановил свою родню, снял гайдамацкую шапку, поклонился и с широким жестом возгласил:
— Милости просим, господа!
Колонна остановилась. К Лукану подбежал унтер. Не обращая внимания на хлеб-соль, он спросил:
— Во польшевик? Во рус, рус?
— Далеко, ваше благородие, далеко! Удрал большевик! — прокричал Лукан, как глухому, и показал рукой вдаль.
Вперед вырвалась легковая машина. Дверца ее открылась, и оттуда выползла дебелая туша — фашистский майор с позолоченной сигареткой в зубах.
Лукан и вся его свита, как по команде, склонились и застыли в земном поклоне.
Майор, заложив одну руку за спину, а другую — за борт кителя, важно подошел к процессии.
— Ваше превосходительство! Примите хлеб-соль из рук счастливых жителей этого живописного села, на нашей матери Украине. Мы, настоящие украинцы, верой и правдой готовы служить новому порядку.
Майор, который уже не впервые был на Украине, отвечал на приветствие Лукана наполовину непонятным языком:
— Гут, гут! От имени велики фюрер их данке, то ист благодару работящи, смирни нарот нашой Украин. Ми свой штык принесем вам и слобода, ви — фатерлянд, хлеб, свиня, млеко. Союз наш будет благотворный. Мы устроим порядок.
Торжественным движением майор взял хлеб, поцеловал душистую корочку большого каравая, передал адъютанту; потом высокомерно подал Лукану руку в черной лайковой перчатке.
Схватив ее обеими руками, Лукан припал губами к распаренной коже. Потом он стал во фронт и отрапортовал:
— Имею честь доложить: ваш верный друг и слуга, казак Лукьян Лемишка, бывший воин «свободного казачества» и «государственной стражи» его светлости гетмана Украины Павла Скоропадского.
Мясистые губы майора скривились в мечтательной улыбке:
— О пан, то ист хорошо. Пан — стари союзник!
— И слуга покорный, — снова поклонился Лукан.
— О, Пауль Скоропадски! Их работал с Пауль Скоропадски в прошли война. Тяжели время Пауль быль в фатерлянд. Жил мой именно дача. Старательни быль дворник.
Лукан скосил глаз на дочь. Она поняла, в чем дело, и подошла к майору:
— От настоящих, благодарных вам, храбрым рыцарям, украинских казачек!
Она сунула ему букетик цветов и стояла раскрасневшаяся, не находя места рукам.
Майор потрепал ее по пухлой щеке:
— Данке, украиниш девушка. Гут, гут, добрая украинка!
Дед Макар наблюдал все это, и сердце его кипело гневом. Но он не досмотрел сцену встречи до конца, потому что как раз в это время заметил в своем саду непрошеных гостей.
Возле его ульев хозяйничали необычные пасечники. Дед бросился спасать своих пчел, но делать было уже нечего: «гости» сожгли целый сноп соломы и не только выкурили, но и умертвили пчел, а мед из ульев перешел в их алюминиевые котелки.
С востока послышался знакомый рев моторов. Дед Макар видел, как рванулась вперед машина майора. За нею галопом понесся Лукан, за Луканом, силясь опередить его, мчалась визжащая Луканова дочка, а позади бежала вся Луканова родня.
Дед поднял к небу глаза и увидел быстро мчащуюся пятерку краснозвездных самолетов. Он поднял руку и прошептал:
— Покарайте их, лиходеев, сыночки!
Ночные разговоры
Три детские фигурки склонились над костром. Пламя освещало лица ребят, отбрасывало в чащу большие подвижные тени. Костер горел в глубокой впадине — возможно, ее кто-нибудь выкопал, а может быть, здесь разорвался тяжелый снаряд. Зарево от огня не расходилось в стороны, а только освещало верхушки деревьев, словно луч зенитного прожектора.
Была полночь. Над Соколиным бором сияло безоблачное, густо усеянное звездами небо. Они, как электрические лампочки на елке, мерцали между кронами больших деревьев, шелестевших над головами мальчиков.
Ребята долго не отваживались развести костер. Им казалось, что сотни незримых глаз следят за каждым их движением.
Еще вечером, несмотря на крайнее утомление, они пошли на ближайшее колхозное поле. Спотыкаясь о корни и сучья, вернулись с накопанной картошкой к этому заранее выбранному месту. Им очень хотелось спать, но голод и чувство опасности отгоняли сон. Ребята долго ворочались на сухих листьях, вздрагивая от уколов холодных стеблей травы, настороженно прислушиваясь к шорохам ночи, перебрасываясь время от времени несколькими словами. И все же на некоторое время они заснули.
Первым, весь дрожа от ночной прохлады, проснулся Мишка и разбудил товарищей.
На дне ямы, засыпанной перегнившими листьями и сухим хворостом, разожгли огонь.
У костра было тепло, в горячей золе пеклась картошка, а вокруг стояла тихая, тревожная ночь.
Между деревьями, словно распутывая узлы веток и листочков, плыл месяц. Он медленно садился за горизонт. Еще долго блуждали по лесу его холодные лучи, тускло освещая группу самых высоких деревьев. Кусты выступали из тьмы, словно неподвижно застывшие чудовища.
Но все страхи пуще прежнего надвинулись на мальчиков, когда, трепеща и потрескивая, вспыхнула на костре первая веточка хвои. Мишка и Тимка, не смея оторвать глаз от молчаливого леса, увидели, как задрожала и зашаталась черная стена, наваливаясь на их убежище, как раздвинулся непроглядный шатер ночи. Кусты, дубы и березы вокруг ожили и, взявшись за руки, то отступали, то наступали на яму, дрожали темно-зелеными листьями, с которых на мальчиков смотрели сотни блестящих глаз. Они мерцали, казалось — наливались кровью, гасли. А чуть дальше застыла неуклюжая, как вытесанная из камня, фигура какого-то великана. Расставив длинные узловатые руки, он словно наступал на мальчиков.
— Кто-то там… — побледнев, прикоснулся к плечу Василька Тимка.
— Где? — вздрогнул Василек.
Расширенными глазами он вглядывался сквозь красную завесу костра в темноту, куда показывал пальцем Тимка.
— Это, должно быть, куст… — прошептал Мишка.
— Да нет же! — настаивал Тимка, едва шевеля губами. — Кто-то там стоит.
— Ничего там нет, — строго сказал Василек и повернулся к огню.
Тимка не сдавался. И только когда Мишка вылез из ямы и, подойдя к чудовищу, взял его за одну из рук, отчего оно задрожало и превратилось в ветвистую грушу, Тимка убедился, что великан ему просто привиделся. Пристыженный, он тоже повернулся к огню, стараясь больше не смотреть вокруг.
Весело пылал костер. Запах картошки будил аппетит.
— Неужто наши их не выгонят? — снова и снова задавал вопрос Мишка.
Ему никто не ответил.
— А что мы будем делать с лошадьми? — спросил Мишка.
Василек удивленно посмотрел на него:
— Как «что будем делать»? Передадим Красной Армии. Что ж из того, что здесь немцы! Думаешь, они долго тут будут? Ого, как их наши погонят! Только перья полетят.
— А если наши далеко отступят? — поинтересовался Тимка.
— Отступят, а потом наступят. Правда, Василий Иванович? — спросил Мишка.
— Наверняка. Знаете, почему наши отступают?.. — И, как величайшую тайну, известную только ему одному, он шепотом поведал друзьям — Почему наши отступают? Думаете, не побили бы фашистов там, на границе? Побили бы! Но наши не хотят, чтобы свои люди напрасно погибали. Помните, как было у Кутузова? Там в одном Бородинском бою сколько людей погибло!.. А наши хотят заманить гитлеровцев как можно дальше, а потом зайти им в тыл, окружить и… всех до одного! Понимаете: их, гадов, нужно уничтожить всех до одного!
Мишка и Тимка были целиком согласны. И Тимка советовал:
— Не лучше ли нам догонять своих, пока не поздно?
— Увидим. Утро, как говорят, мудренее вечера, — уклонился от прямого ответа Василек. — Тут нужно подумать, разобраться, а не то, гляди, немцам в зубы попадешь.
Василек длинной палкой начал переворачивать картофелину. Ноздри друзей жадно ловили чудесный запах печеной картошки. Она пахла очень аппетитно — скоро уже ее можно будет есть.
— А я очень люблю печеную картошку, — заявил Тимка, глотая слюну. — Как-то мы с Саввой пекли картошку и… рыбу…
Мальчики тяжело вздохнули, вспомнив Савву. Перед глазами возникло такое знакомое лицо: большие синие с прозеленью глаза, всегда с интересом наблюдавшие все вокруг; рассеченная надвое черная широкая бровь — это жеребенок как-то брыкнул Савву на колхозной ферме…
Холодный ветерок пробежал по лесу. Зашелестели листья, на землю посыпались крупные капли росы. Где-то в чаще хищно крикнула сова, тягучее глухое эхо покатилось по лесу; вверху, над самыми головами мальчиков, видно спросонья, заворковала горлинка. Тимка еще больше втянул голову в плечи. Ему казалось, что кто-то стоит за его спиной и горячим взглядом сверлит его затылок. Это Савва! Большие глаза смотрят с упреком, из рассеченной брови льется кровь…
— Я боюсь мертвых, — жалобно сказал Тимка и ближе подвинулся к Мишке. — Когда умирала бабушка, меня ночью отвели к дяде Дмитрию.
— А я не боюсь, — сказал Мишка. — Подумаешь! Все умрем.
Сказал, а у самого от этих слов мороз пробежал по коже.
Василек, казалось, не слышал этого разговора. Обгоревшей палкой он начал выгребать из жарких углей печеную картошку. Мальчики теперь тоже забыли обо всем. Перед ними лежала обугленная картофелина. Они дружно потянулись к ней руками.
— Готова! — довольно объявил Мишка. Он разломил горячую картофелину пополам, поднес ко рту и жадно втянул в себя душистый пар.
Казалось, никогда в жизни не ели они такой вкусной картошки. Как это раньше никто из них не знал, что она так аппетитна! Даже подгоревшая кожица была очень приятной на вкус.
Тимка, по примеру Василька, мял каждую картофелину в ладонях, потом сдавливал и, придав ей вид оладьи, разламывал на две половинки.
— Как масло! — восхищался он.
От печеной картошки осталась одна шелуха.
Зарыли в угли оставшиеся сырые картофелины. Поев, почувствовали прилив тепла и сил.
Тимка стал живее, увереннее. Он разговорился:
— Если бы Соколиный бор был такой, как когда-то, нам бы нисколько не было страшно. Пусть бы все немцы пришли — не нашли бы ничего.
— А какой он был? — полюбопытствовал Мишка.
— Ого, какой! Знаете, какие дубы росли здесь? А грабы! Шестерым нужно было за руки взяться, чтобы обнять один граб. День нужно было на коне скакать, чтобы объехать лес кругом. А там, где наша речка, сам Днепр тогда протекал…
— Ну, это ты уж…
— Скажешь, неправда? А зверья сколько тут было! Медведи, дикие кабаны… А уж волков! Днем в село приходили, утаскивали свиней и даже волов. Если бы не знали люди такого слова, не было бы от волков житья. А то выйдет человек во двор, забьет в колоду топор по самое топорище, скажет такое заклятие — и дудки! Не подойти волкам к скотине.
— Откуда ты все это знаешь? — чуть насмешливо спросил Мишка.
— Да уж знаю! Дед Макар рассказывал. Он мне много разных историй рассказывал на пасеке. Один раз с ним было такое, что и вспомнить страшно. Пошел дед Макар маленьким в Соколиный бор за грибами. Забрался в чащу, а там не пролезть. Заблудился дед Макар. «Го-го-го! — крикнул он. — Помогите, люди добрые!» А в ответ только эхо стонет… Никто не услышал деда Макара, только волки серые. И двинулись они на него. Да что деду! Он прыг, как кошка, — и уже на дереве. Собралось волков больше сотни. Воют под деревом, подскакивают, щелкают зубами от голода, глаз с деда не сводят. А ему хоть бы что: сидит себе на дубе, усмехается… Сидит на дубе день, сидит ночь. Ему уже не до смеха. А волки и не думают уходить. Еще злее стали — только глаза блестят. Сидит он второй день и вторую ночь — они не уходят, уже начали дуб грызть. На счастье, лесом проходил лесник с ружьем — почуяли его волки и разбежались… А знаете, почему бор называется Соколиным?
— А ты знаешь?
— Мне дед Макар говорил… Из-за Сокола. — И Тимка с увлечением начал рассказывать. — Был тот Сокол крепостным у пана. Тяжело жилось тогда людям. Все земли принадлежали панам, не то что теперь. Пан один, а земли много. На земле люди работают, а он говорит: «И земля моя, и вы мои». Все забрал у людей пан, да еще и бил их крепко. А отца деда Макара где-то за тридевять земель променял на собаку… Так вот, задумал пан и того Сокола променять на сибирскую кошку другому пану. Позвал пан Сокола, — тот как раз в это время перевозил жито на панский ток, — да и говорит: «Вот я променял тебя, Сокол, этому пану на сибирскую кошку. Работай, — говорит, — на пана, слушайся его, а не то он шкуру с тебя спустит». А сам сидит, кошку поглаживает.
Крепко рассердился Сокол. Как держал в руках кнут, размахнулся и хлестнул одного пана по шее, а другого — по спине. «Караул! — завопили паны. — Спасите!..» А он их кнутовищем, кнутовищем! Хорошо отделал анафемов, да и скрылся. Пошел в лес. Собрал там добрых парней, да и начал панов бить. Проходу им не давал, повыгонял их из имений. Люто ненавидели паны Сокола, а бедные люди очень его любили.
Жил Сокол в этом бору. Тут он сделал подземные ходы, и шли, говорят, те ходы до самого Киева. И туда, говорят, ходил Сокол и там не давал панам покоя… Да убили все ж таки Сокола. Насыпали ему товарищи посреди бора высокую могилу. Дед Макар говорил, что когда был маленьким, ходил на ту могилу, а с нее была видна Киевская лавра. Это уже теперь ветер развеял и дожди размыли могилу. А то была…
В разговор вмешался Василек:
— А вот когда немцы в восемнадцатом году пришли на Украину, тут собирались партизаны. Мой отец тоже с ними был. Немцы боялись в наши села и нос показать — так их тут били. Говорил отец, что когда собрался в лесу целый батальон, пошли они к Щорсу. А в Соколиный бор пришли другие люди и снова били немцев… А потом, когда с белополяками воевали, в нашем лесу целый день стояла конница Буденного. Отец говорил, что тут сам Буденный бывал.
У Тимки загорелись глаза:
— Ребята! А знаете что… Давайте мы тут поселимся и будем фашистов бить. Как Буденный!
Мальчикам эта мысль очень понравилась.
— И в самом деле, Василий Иванович! Разве мы не сможем? — спросил Мишка.
Василек задумался.
— Да я ничего не боюсь, я утку убью смаху… — заговорил Тимка.
— Мало нас, — сказал наконец Василек.
— Думаешь, ребята не пойдут? Все будут тут! — заявил Мишка.
— Верно! — подтвердил Тимка.
— А оружие найдем, — уверенно сказал Мишка.
— Оружие — не главное. Главное — найти партизан.
— Только бы они были! Найдем.
В глазах Василька засветилось что-то новое:
— Если не догоним своих, не будем сидеть сложа руки.
Забытый мальчиками огонь начал угасать, черные стены ночи снова приблизились, а на дубе опять повисли мерцающие фонарики — звезды. В лесу просыпались птицы, время от времени пробегало легкое дыхание ветра.
Мальчики увлеклись своими планами. В момент наибольшего напряжения, когда Мишка и Тимка, затаив дыхание, забыв обо всем, слушали Василька, где-то в стороне треснула ветка, зашелестели влажные листья.
Мальчики одновременно подняли головы, и их глаза расширились от страха: возле их убежища стоял огромный, словно привидение, человек. Теперь уже не груша и не куст!..
Партизаны
«Привидение» несколько мгновений стояло неподвижно, потом наклонилось и удивленно заговорило:
— Это ты тут, бригадир?
К перепуганным ребятишкам спустился коренастый человек. В нем Василек сразу узнал секретаря райкома партии Ивана Павловича Сидоренко.
— Здравствуйте, товарищ Сидоренко! Это мы. А вы нас так испугали! — торопливо, захлебываясь от радости и волнения, заговорил Василек.
Из темноты вынырнуло еще несколько вооруженных людей. Они спустились к мальчикам и подсели к огню. Один остался наверху караулить. Секретарь подкинул в огонь несколько сухих веток, и через минуту они весело запылали.
Ребятам стало радостно и спокойно. С восторгом поглядывали они на этих людей, на их оружие, на туго набитые патронами подсумки, на зеленые гранаты.
Партизаны закурили.
— Так что же ты, Василий Иванович, не пошел в армию? — обратился секретарь к Васильку.
Тот виновато потупился:
— Кони подвели…
— Какие кони?
Василек рассказал, как условился со старшим лейтенантом о вступлении в армию, как бомбили гитлеровцы переправу, как убежали лошади и как трудно было их поймать.
Они не ловились… — не выдержал Тимка.
Василек посмотрел на него, как бы говоря: «Не вмешивайся, когда старшие беседуют», потом продолжал:
— Пока поймали лошадей, немцы вошли в село.
— И Савву убили… — снова не утерпел Тимка.
Секретарь райкома, должно быть, много ночей не спал, но рассказ Василька он слушал внимательно.
— Что же ты решил делать со своими орлами? — спросил он, взглянув на ребят.
— Да вот… ждем. И сами не знаем, что делать.
— Фашисты заняли район. Наши войска, по приказу Верховного командования, отошли. За один день мы очутились во вражеском тылу, — спокойно объяснил секретарь. — По нашей земле теперь ходит враг. И каждый советский человек, каждый ребенок должен теперь знать, как действовать, найти свое место в жизни и борьбе. Есть всякие люди. Таких, которые будут бороться с врагом, — большинство, а есть и такие, которые будут ему помогать…
— Таких, верно, не найдется, — сказал Василек.
— Будут. Мало их, но будут. Они для народа враги, и еще более страшные, чем фашисты.
— Дядя, а вы партизаны? — спросил вдруг Тимка.
— А ты откуда знаешь о партизанах?
— А товарищ Сталин сказал же, чтобы были партизаны.
— Правильно! Молодец, хлопче!
— А мы можем быть партизанами?
Секретарь райкома улыбнулся:
— Кто хорошо запомнил слова товарища Сталина, тот обязательно будет партизаном.
— Возьмите нас, дядя, в партизаны! — начал просить Тимка.
Василек и Мишка поддержали его.
Секретарь снова улыбнулся:
— Я вижу, вы горячие ребята.
— Мы не подкачаем! — поспешно уверил Мишка.
Секретарь подмигнул Васильку, как старому знакомому:
— Ребята у тебя орлы, бригадир!
— Как это хорошо, что вы набрели на нас! Мы уж не знали, что и делать. А теперь мы с вами, — сказал Василек, приняв дружеские слова секретаря за согласие включить их в отряд.
Но секретарь вдруг нахмурился и сказал:
— Вам, пожалуй, в партизаны еще рано.
Эти слова ошеломили мальчиков. Неудача за неудачей: старший лейтенант не хотел принимать, лошади совсем подвели, а теперь и партизаны не хотят брать с собой… По голосу секретаря они поняли, что все их мольбы будут напрасны. Нет, что ни говорите, а трудно жить на свете маленькому, хоть душа у него, как у взрослого!
— Что же нам делать? — спросил Василек.
— Ого, была бы охота! Дело найдется.
Глаза мальчиков загорелись надеждой. Но Тимка, еще не зная, что предложит им секретарь, уже смотрел на дело с недоверием.
— Какая там работа, — сказал он, — если у нас и оружия совсем нет.
— Оружие бывает разное, — многозначительно сказал секретарь райкома.
— Мы бы лучше с вами! Мы не помешаем, — попробовал еще раз Мишка.
— Когда весь народ поднимем на фашистов, тогда: возьмем и вас. Пока начинаем только мы, взрослые, а вы будете нам помогать в этой важной и трудной работе.
— Как?
— Очень просто. — Секретарь взял в руки какой-то сверток, до сих пор лежавший в его походном мешке. — Вот это нужно раздать народу.
— Листовки! — догадался Мишка.
— Их надо распространять среди народа, чтобы он поднимался на борьбу с оккупантами. Нужно, чтобы взрослые шли в отряды народных мстителей. А тогда уж и вы. Понятно?
— Понятно.
— А с нами вам еще рано. Нас пока мало, придется много ходить, вступать в бои, а вы хоть и хорошие, но еще дети. А впрочем… Вы хотите быть партизанами?
— Очень хотим!
— Мы вас принимаем. И даем задание работать здесь. Партизаны должны быть всюду.
Мальчики понимали, что этот умный человек говорит правду. К тому же, он дает им важное поручение: распространять листовки, поднимать народ против врага… О, это много значило!
— Вы нам дадите листовки? — спросил Василек.
— Конечно! — И в подтверждение своих слов секретарь райкома положил перед мальчиком две-пачки. — Но вы должны быть очень осторожны, вы должны стать настоящими подпольщиками. Знаете, как это — работать подпольно?
— Тайно, значит, — заметил Мишка, — чтобы никто не догадался.
— Правильно! Ни одна душа. Сделал дело — будто и не ты. Сиди себе, помалкивай. А делать надо так, чтоб и комар носа не подточил. Потому что фашисты, если поймают вас, знаете что сделают?
— Повесят!
— Повесят… И еще мучить будут, чтобы выдал товарищей, чтобы изменил великому делу. А так нельзя. Если уж попался — умри, но ни слова! Таков партизанский закон.
Мальчики затаили дыхание. Оказывается, все не так просто, как им это представлялось раньше.
Секретарь как будто угадал их мысли:
— Подумайте лучше. Если кто-нибудь из вас чувствует себя неспособным на такие дела, лучше и не браться.
Но мальчики не хотели и слышать об этом.
— Подпольная работа — опасная работа, — продолжал секретарь. — Кто может отважиться на нее? Только человек сильный, смелый. Ленин и Сталин, большевики тоже когда-то подпольно боролись против царя. Трудная это была борьба, но большевики, ленинцы, люди необыкновенной силы и характера, победили.
— А мы пионеры, — прошептал Тимка.
…На востоке заалела утренняя заря, а секретарь райкома все говорил с ребятами, и каждое его слово, как отборное зерно, падало на благодатную почву.
— Лошадей поберегите. Это вам тоже задание. Они нам будут нужны. Да и вообще не допускайте, чтобы нашим добром пользовался враг.
Мальчики были готовы выполнить любое задание.
Партизаны собрались в дорогу. Жаль было расставаться с ними, но теперь ребята были радостные, бодрые, так как знали, что им следует делать.
— Командиром вашей группы назначаю Василия Ивановича. Согласны?
— Согласны.
— Будьте здоровы, товарищи!
Партизаны пожимали мальчикам руки, как равным.
Секретарь говорил:
— Смотрите у меня: работайте аккуратно, с толком.
— Да мы… Ого, еще как будем работать!
Уже уходя, секретарь отвел Василька в сторону:
— Знаю тебя, Василь, как человека умного, делового. Крепко надеюсь на тебя. Со временем получишь еще более важное задание.
Василек от волнения не знал, что сказать. Он только смотрел благодарными глазами на утомленное лицо командира партизанского отряда, стараясь понять, чем этот человек напоминает ему отца.
— Город ты хорошо знаешь?
— Еще бы! Год там прожил.
— Вот я и думаю: из тебя еще хороший связной выйдет. Понимаешь? В городе остались наши люди. Взрослому с ними нелегко связаться, а ты маленький — кто на тебя подумает!..
Сердце мальчика замирало от радости и волнения. Значит, не напрасно он здесь остался!
— Я все хорошо сделаю, товарищ секретарь, — прошептал он, крепко пожимая руку командиру.
Эти искренние слова Василька прозвучали, как клятва.
В неволе
Проснувшись на рассвете, мальчики накормили и напоили лошадей, спрятали в кустах листовки.
— Клад Соколиного бора, — сказал Мишка.
Потом мальчики двинулись в разведку. Выйдя на опушку, они встретили двух женщин, пришедших за грибами. Ребята узнали, что их матери очень горюют, думая, что сыновей уже нет в живых. Мишкина и Тимкина хаты сгорели, а хата Василька цела. В селе остался только дед Макар, а все колхозники стали лагерем в небольшой рощице за селом.
Мальчики вместе с женщинами пришли к колхозникам.
Это был настоящий лагерь. Роща была заполнена людьми. Коровы и телята, привязанные к деревьям, щипали листья, где-то кудахтали куры; даже собаки присмирели и не отходили от людей.
Первую встретили они мать Мишки. Со слезами бросилась она к сыну, прижала к себе и держала так, не выпуская, словно боясь, что его снова у нее заберут. И хоть велика была ее радость, не обошлось без неприятных для Мишки упреков:
— Говорила: «Не ходи, Мишка!» Не послушал мать, пошел. А ты тут сиди, плачь и думай! Еще хорошо, что живой вернулся, — теперь такое время…
Ей казалось, что когда сын возле нее, то ни ему, ни ей ничто больше не угрожает. Она успела спасти только одну сковородку, подушку и две кочерги. Остальное все сгорело. Но не это волновало мать;
— Разве ж не горят люди? Лет пять назад полсела молнией сожгло, а через год — смотри, как и не было пожара, только кое-где осталась обгоревшая ушула[1]… А теперь как быть? К родному пепелищу и подойти страшно…
Известие о том, что дети нашлись, быстро облетело лагерь. К Тимке подбежала заплаканная мать. Она не бросилась сразу обнимать сына, а начала сердито кричать на него, как будто он совершил какое-то непоправимое преступление:
— Когда только ты поумнеешь, дубина? А если бы тебя убило? Любуйся тогда тобой! Мало мне и так горя! Знал бы отец — он бы тебе… Говорила — не ходи из дому, так разве ж он послушает! Дети теперь такие стали… — жаловалась она соседям.
Только Василька встретила мать не так, как другие. Она удивленно подняла брови, как будто не ожидала увидеть его здесь, внимательно оглядела сына. За одни сутки он похудел, почернел, стал как будто старше, глаза блестели как-то по-новому. Незнаком был матери этот новый блеск.
— Ты здесь? — удивилась она. И, не дождавшись ответа, с болью прошептала. — Как же ты. Василек, а? Собирался уйти с нашими, а теперь…
— Ничего, мама, — успокаивал ее сын. — Что поделаешь, где-нибудь надо ж быть.
Он подробно рассказал матери о своих вчерашних приключениях, но о ночной встрече с партизанами не обмолвился ни единым словом. И хотя все для него сложилось так неудачно, мать не услышала в его голосе сожаления. Васильку как будто было все равно, что он остался в руках врага. Чуяло материнское сердце, что в сыне произошла какая-то перемена. Не было в нем прежней пылкости, что-то таилось в его сердце, непонятное и недоступное ей. Как будто за одну ночь ей подменили сына. Неужели он размяк, неужели не будет таким, каким она его считала? Чем объяснить все это? В ее сердце зашевелились смутные подозрения, но она сразу же прогнала их: разве можно матери думать плохо о любимом сыне, о своей родной кровиночке!
Василек не заметил смятения матери, не заметил и маленькой слезы, которая была горячее и тяжелее, чем целое море слез. Он жадно накинулся на еду, а взгляд его, задумчивый и неспокойный, был где-то далеко — должно быть, там, где и мысли.
Необычайный лагерь жил своей жизнью. Женщины доили коров и тут же поили детей молоком. Дети все время просили есть и с плачем требовали, чтобы их вели домой. У кого-то на сковородке шипело сало. Кто-то покрикивал на собак, которые путались под ногами, выискивая объедки, и всем надоели.
По лагерю шла мать Саввы с Верочкой на руках. Она искала кого-нибудь из мальчиков, чтобы расспросить о Савве. Но ей так и не пришлось узнать о судьбе своего сына: когда она увидела Мишку, над лагерем прозвучало с отчаянием брошенное кем-то страшное слово:
— Идут!
К роще подкатило несколько машин, из которых на ходу выскакивали зеленые фигуры.
— Рус, рус! — кричали они, рассыпаясь по полю. — Хенде хох![2]
Впереди шел кто-то, но это не был немец. Перекрикивая солдат, визгливым голосом он вопил:
— Выходите, люди добрые, не бойтесь! Идите в село.
По голосу Василек узнал этого человека: это был Лукан Хитрый. «Есть всякие люди…» вспомнил он слова секретаря райкома.
Делать было нечего: люди поднимались, ноги у них подкашивались, дрожали, как у тяжело больных. Нужно было идти, потому что немцы уже толкали тех, которые были поближе, прикладами в спину.
Люди двинулись, молчаливые, угрюмые. Казалось, в село направляется похоронная процессия. Но слез не было — глаза у всех были сухие. С ненавистью и презрением смотрели люди на конвоиров в куцых зеленых мундирах.
— Страшный суд!.. — шептала какая-то старушка.
«Попались!» думал Мишка. Ему хотелось немедленно повидаться с товарищами, но на это не было никакой надежды. Во-первых, мать так крепко держала его за руку, что даже больно было, а во-вторых, разве ж найдет он ребят в такой кутерьме…
Толпа угрюмо двигалась к селу.
Село встретило пленников неприветливо. Оно как будто не узнавало своих обитателей, как не узнавали и они его. В воздухе носился запах гари. Только кое-где стояли уцелевшие строения, полуобгоревшие деревья. Повсюду чернели задымленные печи, торчали пни, голые стволы деревьев, толстые, крепкие ушулы. Только они свидетельствовали о том, что здесь когда-то были теплые гнезда людей.
Чудом сохранился центр села: может, потому, что большинство домов здесь было покрыто железом или черепицей. Сюда, к старой школе, привели пленников.
Ждать пришлось долго. Каждая минута казалась часом. Люди сбились в толпу. Жалобно плакали дети, матери с досадой в голосе старались их угомонить. Соседи косо посматривали на маленьких крикунов: молчали бы уж лучше, как бы беды не накликать! По многим лицам текли слезы. Некоторые что-то шептали про себя. Все понимали: добра ждать нечего.
К Мишке протиснулся Василек. Мишке, руку которого мать не выпускала ни на мгновение, стало стыдно за свое малодушие. Он с досадой вырвал руку.
— Куда ты? — ужаснулась мать.
— Да что вы, мама! — нарочно громко заговорил Мишка. — Немца испугались, что ли?
— Тсс!.. — зашипели вокруг на мальчика.
А мать застыла, как парализованная; хотела что-то сказать, но губы ее окаменели. Она смотрела на сына так, как будто его убили на ее глазах.
— Расстреляют же… — шепнул кто-то из стоявших рядом.
— Ну и пусть! — угрюмо сказал Мишка: ему и в самом деле было не страшно. — Пусть стреляют!
Василек хотел что-то сказать, но так как все обратили на них внимание, он промолчал. Мишка понял и тоже умолк.
В толпе снова послышались всхлипывания.
— Вечером — туда! — сквозь зубы прошептал на ухо Мишке Василек.
Мишка понял и в знак согласия незаметно кивнул головой.
Самое страшное, что должно было притти и чего больше всего боялись, пришло: на крыльцо старой школы вышел солдат, за ним — еще несколько. Испуганные люди не сводили глаз с фашиста, вероятно самого главного, потому что и фуражка у него была выше, чем у других, и живот самый большой, и морда самая красная. Вытянув шею, он мгновение постоял, пожевал тонкими губами сигарету и выплюнул ее прямо перед собой.
Казалось, он сейчас заревет громовым голосом — такой у него был злой вид. Но, к общему удивлению, он, не проронив ни слова, полез назад, как грузный медведь в берлогу. За ним исчезли и остальные. Испуганные люди облегченно вздохнули, переглянулись между собой, но в глазах их по-прежнему светилась тревога. Все понимали, что дело не закончится этой бессмысленной демонстрацией.
Через минуту началось самое страшное. Из помещения вышли два фашиста, а с ними Лукан Хитрый. Он вертелся возле них, как пес, стараясь с одного взгляда угадать их желания и всячески избегая встречаться глазами с односельчанами.
«Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит», подумал, наверно, каждый из колхозников, увидев теперь Лукана. Пригрели змею возле сердца! Перед войной осудили было его за спекуляцию. Не хотел работать в колхозе — все легкого хлеба искал. Жена тогда бегала по селу, со слезами умоляла, чтобы за Лукана поручились. Сжалились — подписались. Выпустили Лукана, а, видно, лучше бы ему сгнить в тюрьме.
Вот ему что-то приказали. Он, как собака-ищейка, потянул носом воздух, насторожился и впервые за все время устремил желтые глаза на толпу. Потом начал пробираться между людьми. Фашисты двинулись за ним.
Из толпы быстро вытолкнули двух мужчин и женщину. Маленькая девочка, уцепившись за юбку матери, исподлобья испуганно смотрела на солдат, которые почему-то тащили ее маму. Но вдруг гитлеровец что-то крикнул и, схватив ребенка за худенькие плечи, отшвырнул его в сторону. Девочка с криком вскочила на ноги, подбежала к матери, прижалась к ней и спрятала искаженное плачем лицо в широких складках платья. Ее больше не трогали.
Не к добру вывели этих троих. Один из них, партизан гражданской войны, завхоз сельскохозяйственной артели, был старый честный человек. Все знали, что он и другой, молодой паренек-калека, выступали на суде свидетелями по делу Лукана. Женщина с девочкой — мать Саввы. Она была депутатом сельского совета и выступала на собраниях против жульничества Лукана.
На крыльцо вышел обер-ефрейтор, раскрыл бумаги. Он заговорил по-русски, путая и искажая слова, но речь его была совершенно понятна и подействовала на всех, как удар обуха.
— Германская армия принесла вам свободу. — Слова обер-ефрейтора прозвучали издевательской насмешкой. — Вот в этой бумаге, — он поднял руку с бумажкой, — написано все. Вы должны работать, подчиняться немецким властям, выполнять все распоряжения. За нарушение приказа — расстрел! Кто будет выходить из села — расстрел! Для примера сейчас эти трое, — он опять показал рукой, — будут публично повешены.
Сердца у всех замерли. Что он сказал? Может быть, они не расслышали? Может быть, он только хочет припугнуть?.. Но другой фашист уже полез на крыльцо и прикреплял там веревочные петли.
— Командование назначает вашим старостой вот этого, — не назвав даже имени, указал немец рукой на Лукана.
Тот низко поклонился.
— Его права неограниченны. Кто не будет подчиняться старосте — расстрел! — добавил обер-ефрейтор.
Он повернулся спиной к толпе, зажег сигарету и начал следить за тем, как привязывают веревки.
Людей сковал страх. У всех были бледные, измученные лица. В глазах у многих вспыхивали искры гнева.
Петли, закрепленные опытной рукой, покачивались, как маятники гигантских часов. Два солдата подошли к Саввиной матери. Она стояла спокойная, плотно сжав губы, и дрожащей рукой гладила голову Верочки. Девочка смотрела перепуганными глазенками, не понимая, что тут делается (где же ей было это понять!), и только инстинктивно чувствовала, что произойдет что-то страшное. Ее вырвали из рук матери и бросили на землю. Верочка снова рванулась к ней.
Тогда вступил в свои обязанности Лукан. Тоном, не допускавшим возражений, он приказал:
— Возьмите девчонку! Ну, сполнять приказ!
Кто-то подхватил девочку на руки, отнес в толпу.
Лучше ей не видеть того, что здесь делается!
Женщину ввели на крыльцо. Она шла спокойно, как бы не понимая, куда и для чего ее ведут. Перед нею поставили стул. И, казалось, теперь только она проснулась, поняла все. Она посмотрела на людей.
— Люди добрые! — крикнула она звонким голосом. — Смотрите на мои муки! Не забудьте только: сегодня я, а завтра другие!..
Ее поставили на стул. Фашист кулаком ударил ее в лицо. Кровь залила губы, но она продолжала:
— Боритесь, иначе все погибнете!
— Мамочка, мама! — с плачем звала Верочка.
— Доченька моя! Сынок мой!.. Люди добрые! Не дайте пропасть моим деткам!..
Ее шею, как змея, обвила петля.
— Прощайте, детки! Прощайте, люди! Прощай, жизнь! Да здравствует…
Это были ее последние слова.
А над толпой, покрывая вздохи и слезы сотен людей, звучал вопль:
— Мама! Мамочка! Мама!..
Верочка
Тимкин покойный дед был замечательным садоводом. Любил это дело и отец Тимки. В их саду росли еще дедом посаженные развесистые яблони, груши. Самые старые из них уже начали сохнуть. Но были и молоденькие яблоньки, груши, сливы. Да еще какие! На одном дереве — и яблоки и груши, или на одной ветке — мелкие райки, а на другой — здоровенные перистые шлапаки. Отец Тимки вырастил в колхозе большой плодовый сад.
Ни у кого в селе не было такого сада, как у Тимки.
Теперь Тимка не узнал бы родного двора. Дом и хлев сгорели, от сада остались почерневшие стволы. Деревья, не погибшие в огне, постигла другая, не менее печальная участь. Как будто страшный ураган прошел по саду: полегли на землю поломанные ветки, слезились свежими ранами молоденькие деревца. В глубине сада бегали, сбивая случайно уцелевшие плоды, фашисты. При этом они нещадно калечили деревья.
Ужасное зрелище казни совсем ошеломило мальчика. Перед глазами все время раскачивались повешенные. Они преследовали Тимку. Куда девался веселый, изобретательный и находчивый мальчик! Он покорно шел за матерью, механически переставляя ноги, бессильно опустив руки.
Когда немцы ушли из сада, он с матерью и сестрой Софьей направился к клетушке — единственному, что уцелело в усадьбе. В ней хранили яблоки. Еще дед построил эту клеть. В ней он всегда жил с ранней весны до поздней осени, в ней и умер.
Двери были выбиты, от яблок остался только приятный запах. Мать вошла внутрь, положила на солому уснувшую на ее руках Верочку. Девочка тотчас же свернулась клубочком, спрятала лицо в ладонях.
«И Саввы нет… И мать ее повесили… — горько думал Тимка. — Одна она осталась… Четыре года ей всего…»
В горле у него стояли слезы, но глаза были сухи.
Мать присела на дубовом пороге. Утомленным взглядом окинула она разрушенный двор и, как будто поняв наконец, что произошло, заломила руки и тяжело покачала головой. Губы ее беззвучно шептали что-то.
Тимка сидел притихший, низко опустив голову. Ему вдруг захотелось спать. Голова сама клонилась вниз. Мальчик прилег на вязанку соломы и впал в какое-то полузабытье. Он уже не слышал, как тяжело поднялась с порога мать, не видел ее печальной улыбки, когда она посмотрела на него и на Верочку, не слышал, как сказала она Софийке:
— Идем, дочка, хоть картошки накопаем и сварим деткам…
Спалось Тимке неспокойно. Перед глазами все время стояли немцы. Они гнались за ним, и он должен был бежать, хотя не мог сдвинуться с места… Тащили его на виселицу. Он сопротивлялся, грыз им руки, хотел кричать, звать на помощь… И не мог выговорить ни единого слова, не мог издать ни звука…
Из полузабытья его вывел чей-то плач. Подняв голову, он увидел Верочку. Она терла кулачками глаза, по розовым щечкам текли слезы.
— Я хочу к маме, — сказала она Тимке.
Тимка вспомнил посиневшее, налитое кровью лицо Саввиной матери. Он встал и прижал к себе девочку:
— Не нужно, не нужно, Верочка. Зачем тебе мама? Пусть она себе… а ты у нас…
— К маме!.. — плакала девочка.
— Нет у тебя мамы, — вдруг серьезно сказал Тимка. — Уже нет, понимаешь?
— Мама там… — Верочка показала кулачком на дверь.
— Гитлер убил твою маму. Мама умерла.
— Умерла? — переспросила девочка, оторвав кулачки от глаз и недоверчиво глядя на Тимку. — Маму в яму? — допытывалась она.
— В яму.
— Тогда я хочу к Савве!
У Тимки больно сжалось сердце. Имя Саввы вызвало тяжелые воспоминания. Он не в силах был сдержать слезы и громко, совсем по-детски, заплакал.
Теперь его утешала Верочка:
— Не плачь, Тимка, не плачь! Я буду с тобой. Хочешь, пойдем к Савве? Хочешь, Тимка?
Тимке вдруг стало стыдно своих слез, даже смешно, что его, такого большого, утешала маленькая девочка. Он поднял голову и попробовал улыбнуться сквозь слезы:
— А я и не плачу, Верочка. Это я тебя передразниваю.
— А слезки почему?
Она лукаво улыбнулась. На ее глазах больше не было слез, она снова была той Верочкой, с которой так любил играть Тимка. Он вытер покрасневшие глаза. Повеселевшая Верочка уже щебетала, как прежде:
— Давай в прятки играть, хочешь?
Она уже вскочила на стройные ножки. Тимка вспомнил, что еще недавно Савва, Верочка и он, веселые и беззаботные, играли на огороде в прятки и смеялись над тем, как забавно пряталась Верочка. Подлезет под куст картошки, закроет глаза руками и звонко кричит: «Уже! Ищите!»
Это воспоминание развеселило Тимку:
— Прячься, Верочка!
Девочка быстро побежала к двери, как белка перепрыгнула через высокий порог и исчезла.
— Подожди… Сейчас спрячусь… — звенел ее голосок.
Тимка зажмурил глаза, прикрыл ладонями лицо — точно так, как раньше, в счастливые дни. Хотелось забыть обо всем: о войне, о фашистах… Он отгонял от себя мысли о случившемся. Но это деланное, внешнее равнодушие к пережитому не принесло ему успокоения. До слуха доносился рев моторов: по главной улице села двигались вражеские колонны. Нет, нельзя забыть пережитое!
А Верочка молчала. Вероятно, уже спряталась. Тимка оторвал ладони от глаз, улыбнулся, представив себе Верочку с зажмуренными глазами где-нибудь под кустом смородины.
— Уже? — громко спросил он.
В ответ совсем близко от клети послышались всхлипыванья. Тимка выглянул в дверь. Верочка, беспомощно опустив руки, плакала.
— Что ты, Верочка? Почему не спряталась?
— Так где же мне спрятаться? — жалобно спросила она, подняв на Тимку глаза, полные слез.
Тимка обвел взглядом сад. Только теперь он рассмотрел его по-настоящему: сад был вытоптан, опустошен. Смятые колесами автомашин, лежали на земле роскошные кусты черной и красной смородины. Высокая трава была прибита сотнями ног. Сад просвечивал из конца в конец. На деревьях почти не осталось листьев. Спрятаться, действительно, было негде…
У Тимки защемило сердце. Но он не дал воли своим чувствам. Подняв Верочку на руки, он начал кружить ее.
Сильный порыв ветра рванул широко раскрытую дверь, холодом охватил детей. Большая туча, закрывшая полнеба, надвинулась на село. Над лугами стемнело: там уже, наверное, шел дождь. Ветер все настойчивее теребил на Верочке платье, а потом швырнул, как пшено, первые капли дождя.
Тимка и Верочка спрятались в клеть. Открыли дверь. Летний дождь, без молнии и грома, окутал село серой мглой.
Стоя на пороге, Верочка подставляла озябшие, посиневшие ручонки под холодные капли дождя и припевала:
Дождик, дождик,
Не мани, не мани
Да по правде рубани!..
А Тимку снова охватила грусть. Он смотрел на сад, наблюдая, как разливаются по земле лужи, как пенятся на воде дождевые пузыри. На огороде, как в тумане, заколыхались какие-то фигуры: то бежали мать и Софийка. А кто это, такой забавный, катится, как кочан, через сад, между изувеченными деревьями? Да это же Мишка в старом, потертом отцовском плаще-дождевике!
И Тимка сразу понял, что его так угнетало: отсутствие товарищей.
— Мишка! Мишка! Скорее, промокнешь!
Мишка перепрыгнул через порог клети. С плаща его ручейками сбегала вода. А Тимка искренне радовался приходу товарища. Он обнимал за плечи мокрого, как воробышек, Мишку и шептал:
— Я тут ошалел один. Какой ты молодец, что пришел!
К клети подходили мать и Софийка. Увидев их, Мишка прошептал Тимке:
— Вечером — в Соколиный. Василий Иванович приказал.
Первое знакомство
Отец Василька любил порядок. Его бригада во всем была первой: и в дисциплине и по урожаю. Но он не запускал и собственное хозяйство. Свою усадьбу он обнес высоким дощатым забором, на широком дворе выстроил рубленый хлев. Летом под окнами всегда цвели цветы, а под роскошной липой стоял большой стол, за которым любили работать отец, братья и особенно Василек.
Усадьба стояла на краю села и потому не сгорела во время пожара.
Василек и его мать, усталые, шли домой. Казалось, они возвращались с далекой дороги и не знали, каким найдут родное жилище.
Василек похудел, даже сгорбился и казался еще меньше ростом — так, мальчик лет одиннадцати. Мать, которая была раньше полнолицей и на диво долго не старилась, тоже за эти дни стала неузнаваемой. Ее бледное лицо пересекли глубокие морщины. Прекрасные черные глаза лихорадочно блестели из-под сурово нахмуренных бровей. Не поднимая головы, шла она за сыном.
Трех сыновей имела она и дочь, а теперь остался один только Василек. Двое старших — в армии, дочка эвакуировалась с институтом, муж тоже воюет…
Приблизившись к своему двору, мать и сын в удивлении остановились. Он это или не он? Сиротой стоял дом, растерянно жался к оголенным деревьям приземистый хлев. Изгородь была повалена, раскидана во все стороны. Только липа шумела листвой, как всегда могучая, гордая. Весь сад был забит большими крытыми машинами, которые своими металлическими боками поломали ветви деревьев. Во дворе хозяйничали немцы. Идти или нет?
— Идем! — решительно сказал Василек, и матери почему-то не понравилась эта решительность.
Фашисты громко смеялись, лопотали что-то по-своему. Они весело замахали пришедшим руками, приглашая:
— Рус! Ком, ком!
У матери задрожали руки, и она едва не выронила свои убогие пожитки.
— Идем, — тихо сказал Василек.
Мать покорно двинулась за ним. Они вошли во двор. Пустотой и чужим духом повеяло от родного жилища.
Василек с первого взгляда понял, что так смешило и забавляло немцев. На земле валялись беспорядочно брошенные вентери, с которыми он с братьями каждое лето рыбачил. Молодой солдат взял один из них в руки. Рот его расплылся в улыбке до самых ушей, и от этого лицо стало придурковатым и уродливым.
Василек неплохо знал немецкий язык. Он свободно разговаривал с учительницей, но теперь, слыша чужую речь из уст самих фашистов, улавливал только отдельные слова. Учительница говорила спокойно, а эти так спешили, что получалась какая-то мешанина. Несмотря на это, по отдельным словам он понимал, о чем у них идет разговор.
Один из них, прыщеватый и самодовольный, тыча пальцем в вентерь, спросил:
— Что есть?.. Вещь… куда?
От первого испуга у матери не осталось и следа. И когда она подняла на гитлеровца глаза, они смотрели на него с презрением, как на низшее, лишенное разума существо.
— «Вещь, вещь»!.. Не вещь, а вентерь для рыбы! — громко сказала она удивленным немцам и направилась в дом. — Идем, Василек! — бросила она сыну.
Немцы мгновение растерянно смотрели им вслед. Потом молодой, продолжавший нелепо улыбаться, вдруг опомнился, улыбка у него исчезла, и вместо нее в глазах появилось выражение недоумения и испуга. Догнав несколькими прыжками женщину, он вцепился в ее руку:
— Матка! Цурюк! Герр офицер…
Свободной рукой он показал ей на хлев: там, мол, будете жить.
Они пошли в хлев. Ни коровы, ни бычка, ни свиней, даже кур не осталось, как будто они никогда тут и не водились. Сено и солому тоже повытаскали непрошеные гости. Всплеснув руками, мать начала громко проклинать грабителей.
Василек вспомнил, что вечером нужно в Соколиный бор — накормить и напоить лошадей. А может быть, снова придут партизаны: они ведь обещали бывать часто. О, теперь он многое мог бы рассказать секретарю райкома: как вешали гитлеровцы жителей, о чем говорят в селе и какие машины идут на восток по главной улице.
Он прислушался к разговору немцев на дворе. Они снов» а ломали себе голову над назначением вентерей.
— Ганс, позови того звереныша, что сидит в хлеву, — надо добиться толку…
— Достань словарь, Фриц, без него ни черта не добьешься.
Дверь хлева распахнулась. В ней появилась улыбающаяся голова с растянутым до ушей ртом.
— Кнабе, ком, ком!.. — поманил Ганс.
Василек поднялся. Мать схватила его за руку.
— Не бойтесь, мама! Они о вентерях.
Он вышел во двор. Мать стала в дверях, готовая, если нужно будет, броситься на помощь сыну. Василек посмотрел на небо, с юга надвигалась туча.
Фашисты опять вертелись вокруг вентерей, листали словарь, ища нужные слова.
— Как это называется? — спросил наконец скуластый немец, размахивая перед глазами мальчика снастью.
— Вентерь, — спокойно объяснил Василек.
Немцы, повторяя один за другим «вентерь, вентерь», опять сунули носы в книжечку, но нужного слова там не было.
— Для чего это? — последовал новый вопрос.
— Рыбу ловить.
— Рипу?
— Рыбу.
Снова зашелестели страницы. И вдруг радостное восклицание:
— О, рипа! О, рипа!
Тот, что нашел слово «рыба», громко причмокнул языком, радостно рассмеялся.
— О, черт бери! — кричал немец с улыбкой до ушей. — Как хорошо было бы поесть фаршированной рыбы!
— Идея! — воскликнул другой. — Я вас всех сегодня накормлю настоящей фаршированной рыбой в томате, с морковкой и луком. Мы пошлем за рыбой этого звереныша… Рипа! Рипа! — закричал он Васильку на ухо, как глухому, и показал рукой в ту сторону, где должна была водиться заманчивая рыба.
Василек был доволен. Он понимал, что это поручение дает ему пропуск для свободного выхода из села. Солдаты долго со словарем объясняли мальчику задачу, а он притворялся, что ничего не понимает. Наконец, когда ему надоело забавляться, он сделал вид, что сообразил, чего от него хотят.
— Хорошо, — сказал он. — Только нужны документы, папир такой.
— А! Папир!..
Тот, что все время улыбался, достал из сумки блокнот, вырвал из него листок и написал несколько слов.
Василек собрал вентери.
— Мама, — сказал он, — идите к соседям, а я пошел рыбу ловить…
— Чтоб их передавило, анафемов! — только и сказала мать.
Василек не торопясь сложил снасть и сказал:
— Ну, я пошел, мама.
Сильный порыв ветра взвихрил песок во дворе.
Под дождем
Ночь была по-осеннему темна.
Еще днем тяжелые тучи затянули небо. Около часа шел буйный летний ливень, потом он незаметно превратился в осенний моросящий дождь. Именно в эти сумерки лето встретилось с осенью и, прослезившись последним теплым дождем, кончилось. Вступала в свои права долгая дождливая пора.
Мальчики зарылись в небольшой стог сена, принесенного для лошадей. Сено промокло насквозь, ребята тоже промокли до костей, но им было тепло: вода уже парила, грела.
В верхушках деревьев вел тихую беседу с листьями мелкий дождь. Он умывал каждый листочек, щедро поил целительной влагой все вокруг. В лесу было темно, как в подземелье, и так тихо, как бывает только осенней ночью, когда монотонный шум дождя заглушает все другие звуки…
По-разному добирались сюда мальчики.
Василек еще днем ушел из села. Он переждал ливень под чьим-то уцелевшим хлевом, а потом, спокойный и уверенный, пошел дальше. Несколько раз его останавливали фашисты, но он показывал им «папир», и его тотчас же отпускали.
Проходя мимо школы, он хотел не смотреть в ту сторону, но глаза сами скользнули по старой, почерневшей от дождей крыше. На покосившемся крыльце ветер раскачивал три тяжело обвисших, закостеневших трупа. По спине Василька пробежали мурашки, его сердце наполнилось болью и ненавистью.
«Они не первые, — подумал он, — и, верно, не последние…» И тучи стали тяжелее, и потемнело сразу все вокруг.
Василек чувствовал, что если даже самому придется повиснуть на веревке, как первым трем жертвам, то и это не испугает его. Он все равно будет бороться! Гибель советских людей взывала к мести.
Вдруг мальчик услышал чей-то хриплый голос:
— Эй! Ты куда, щенок?
Перед ним стоял Лукан Хитрый.
Василек небрежно бросил:
— Рыбачить.
— Вижу, что рыбачить. Рыбак! Верно, на виселицу захотел с набитым животом?
Мальчик блеснул черными глазами, и во взгляде этом было что-то жестокое, несвойственное Васильку:
— На виселице будет тот, кому там место.
— Вот, вот! — подхватил староста. — По тебе она и плачет. Слышал приказ: не уходить из села?
— Слышал.
На дороге появились два гитлеровских солдата. Они были еще далеко, но Лукан, сорвав с головы мокрую шапку и подставив дождю восковую лысину, уже застыл в поклоне.
Василек заблаговременно достал из-за пазухи бумажку. Солдат, удивленно подняв рыжие лохматые брови, взял ее и поднес к глазам. Мальчик торжествующе и злорадно посмотрел на старосту: ну что, мол? Тот стоял, раскрыв рот от удивления, беспокойными желтыми глазами смотрел на бумажку.
Прочитав, фашист бережно сложил бумажку вчетверо и вернул ее Васильку:
— Гут, гут! Марш, марш! — И объяснил Лукану. — Майор хочет рыбы.
Василек, поглядывая на старосту, насмешливо сказал:
— Меня сам генерал ихний посылает за рыбой, а вы, дядька, привязываетесь!
Плоское лицо Лукана расползлось в ласковой улыбке:
— Ну, иди, иди! Так, говоришь, генерал? Так бы и сказал сразу! — И когда мальчик уже двинулся, лицо Лукана сузилось, нос сморщился, глаза стали злыми. — Да смотри мне, чтобы рыба была первый сорт! А не то шкуру спущу!..
На утлой лодчонке, спрятанной в осоке. Василек уже под вечер выехал на речку. Глазом опытного рыбака он выбрал места, где лучше поставить вентери. Забыто было все остальное: в нем говорил теперь только заядлый рыбак. Он медленно вел лодку, вспенивая воду, рассекая веслом широкие зеленые листья водяных лилий.
По дороге к Соколиному бору Василек расставил все вентери, зорко оглядел речку. Потом украдкой, как бы боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, перевел взгляд на окутанный сеткой дождя лес. Сейчас Василек не был больше рыбаком. Таинственно усмехнувшись, он сторожко огляделся и начал быстро грести…
Мишке с Тимкой было хуже. Выйти из села они могли только под прикрытием ночи, рискуя наткнуться на вражеский патруль. Самым же трудным было уйти от надзора матерей, не спускавших с мальчиков глаз.
Будь по-Тимкиному, они никуда не пошли бы. В нем нельзя было узнать прежнего неугомонного говоруна: он был угрюм, все время молчал, ни одной живой мысли не приходило ему в голову. Перед ним неотступно стояло школьное крыльцо и обезображенное лицо Саввиной матери. Серые умные глаза мальчика под воспаленными веками горели, как у малярика, лицо вытянулось и потемнело.
Мишка не так близко принял все к сердцу, может быть, потому, что, стиснутый между людьми, он не видел казни: идя с матерью, он даже не взглянул на страшное крыльцо. Может быть, еще и потому, что он был натурой спокойной и рассудительной.
Он думал об одном: о приказе Василия Ивановича, их командира. Авторитет Василька еще больше вырос в его глазах — ведь Василька лично знал старший среди партизан и назначил его командиром. Теперь Мишка готов был идти за Васильком в огонь и в воду.
Побывав у Тимки, Мишка заметил, в каком угнетенном состоянии тот находится. И если раньше в подобном случае он презирал бы мальчика, то теперь он проникся к нему сожалением. Мишка понимал: Тимке надо помочь.
Надвигался вечер, а Мишка ничего не мог придумать. Он не знал, под каким предлогом отпроситься у матери. Поселились они в погребнике. В погребе было сыро, холодно; но погребник, вкопанный на треть в землю, был просторный, сухой и теплый. Мать принесла соломы, настлала ее около сухой стены, и они устроились здесь жить.
С ними поселилась соседка — та самая, с которой еще вчера мать переговаривалась через дорогу. У соседки от дома не осталось ничего, негде было даже укрыться от дождя. Зато она заботливо сберегла горшки, большой чугунный котел, миски, ложки и даже деревянное корыто для стирки белья. Если добавить к этому большую торбу пшена, мешок гречневой муки и три куска старого, пожелтевшего сала, то по сравнению с Мишкиной матерью она казалась богачкой. Правда, на огороде у матери было тоже кое-что закопано (повылезли бы очи у немцев, чтобы не увидели!).
Теперь в погребнике было тесно, людно, потому что соседка поселилась не одна, а с двумя детьми и сестрой. Было тихо и жутко. Изредка перебрасывались словечком, да и то шепотом. Прислушивались к реву моторов, к дикому гиканью ездовых, а главное — вслушивались, не несет ли сюда этих чертяк… Дождю обрадовались: не станут грабители лазить по дворам в сырую погоду.
Но Мишка думал о другом. Уже вечер подошел, а он не знал, как вырваться из дому. Мать как будто догадывалась о его намерении и бдительно следила за мальчиком. Он старался казаться равнодушным, беззаботным. И уже когда наступил критический момент, появилась нужная мысль.
— Мама! А Верочка Саввина плачет, — сказал он таким тоном, словно только это его и интересовало.
— Бедный ребенок!
— Никак не хотела меня отпустить — обняла за шею: возьми и возьми! — Он пытливо глядел на мать.
Его слова попали в цель. Мать вытерла слезу, сердце ее разрывалось от жалости.
— Почему же ты, сынок, не взял ребенка?.. Она ведь так любит Мишку, сиротка! — повернулась мать к соседке.
— Пойди возьми, Мишка, девочку, — сказала добросердечная соседка. — Там, должно быть, и накормить ее нечем.
— Нечем.
— И в самом деле, возьми, сынок!
Мишке, собственно, только это и нужно было. Он встал с соломы, нехотя взял отцовский плащ, всем своим видом говоря: «Если б вы знали, как мне не хочется идти под дождь!»
— А если не отдадут? — остановился он в нерешительности на пороге.
— Иди домой.
— Наперед знаю, что Верочку не отпустят, — вздохнул он.
Мать, казалось, не слышала этих слов. Тогда Мишка небрежно, словно самому себе, сказал:
— Придется, верно, у Тимки ночевать.
Мать что-то говорила, но Мишка стукнул дверью и побежал, шлепая босыми ногами по мокрой земле…
Уже совсем стемнело, когда мальчики упросили Тимкину мать отпустить сына ночевать к Мишке.
— У нас просторно, тепло, мать галушки варит. Очень просила… — уговаривал Мишка.
Поглядев на исхудалое лицо сына, вспомнив о том, что и покормить его нечем, а тут мальчику подвертывались горячие галушки, мать тяжело вздохнула и отпустила Тимку.
Когда мальчики встретились с Васильком и снова очутились все вместе, на сердце у каждого стало веселее. Даже Тимка обрел равновесие. Опасная дорога успокоила: его уже не преследовали страшные призраки казненных. В лесной тьме рядом со своими друзьями он чувствовал себя спокойнее, чем среди бела дня на родном дворе.
Они терпеливо дожидались партизан.
— Придут, — уверял Мишка.
— А может быть, и нет. Дождь такой, темень… — сомневался Тимка.
— Вот еще! Побоялись бы они дождя!
— Увидим, — сказал Василек, в душе почему-то веря, что партизаны должны притти.
Говорили о разном.
— Неужели так будет все время? — вдруг спросил Тимка.
— Как?
— Да что немцев будет полное село.
— А бес их знает! — зевнул Василек.
— А как же с листовками? — вспомнил Тимка.
— Чего доброго, еще промокли, — забеспокоился Василек.
Листовки действительно промокли. Их перенесли под сено. Одну пачку Василек раскрыл, разделил на три части.
— Надо распространять, пусть там хоть сам черт будет, не то что фашисты! — сказал он.
Молчали. Каждый думал о своем. Мишка мысленно был на родном дворе, в теплом погребнике, где неспокойным сном спала мать, не ведая, где теперь ее сын. Там сухо, тепло, дождь не каплет за воротник, как здесь, в лесу… В голове блеснула новая мысль. Он горячо зашептал товарищам:
— А что я придумал!..
— Что?
— Сделать землянку! Ну, погреб такой. И листовки там будут и мы…
Но его уже хорошо поняли.
— Вот это да! — даже смеялся от радости Тимка.
— Правильно! — поддержал Мишкино предложение и Василек.
Для лошадей решили построить шалаш.
…Перед рассветом Василек отправил Мишку и Тимку домой.
— Мне еще нужно вентери посмотреть, — сказал он на прощанье, а у самого теплилась надежда, что, может быть, ближе к рассвету придут партизаны.
Но в тот день они так и не пришли.
Трое в жабьей коже
Сохраняя при помощи весла равновесие, Василек вытаскивал из воды один за другим свои вентери. В лодчонку лилась вода, с отяжелевшей сети падали крупные капли, между густыми переплетами вентеря блестели, как в крошечных окнах, тоненькие водяные перепонки. Но ни в одном из вентерей рыбы не было. И только в двух последних Василек нашел линьков и небольшого карасика.
Неудача никогда не разочарует настоящего рыбака, ибо если б рыбаки разочаровывались при каждой неудаче, они давно уже перевелись бы на свете. Василек был настоящим рыбаком. Он осторожно поставил в воду последний вентерь и только тогда посмотрел на улов.
«Ну что ж, с таким уловом нельзя возвращаться в село, — подумал он. — Староста обещал шкуру спустить, но господин офицер со своими любителями рыбных блюд предупредит его!»
Приходилось ждать вечера: может быть, днем что-нибудь сдуру и влезет в вентерь. А спать так хотелось! Недолго думая Василек подвел лодку к берегу, втащил ее в высокую острую осоку, расстелил на дне челна мокрое сено и уже через несколько минут спал крепким сном.
А тем временем в селе произошли большие перемены. О, если бы хоть сорока на хвосте принесла Васильку в лодку эти вести!..
Много или мало спал Василек — сказать трудно: ложился — небо было в тучах, и проснулся — то же. Только тогда накрапывал мелкий дождь, а теперь он сеялся, как через густое сито.
Василек выехал на речку, медленно, словно играя, пустил лодку по течению и поплыл к селу. В прибрежной осоке гулял ветер и старательно расчесывал ее, пригибая к самой земле.
Село было как на ладони. Всматриваясь и вслушиваясь, Василек старался угадать, что там делается. Его тревожила участь матери. Что, если начнут донимать ее за то, что он не принес рыбы? Чего ждать от них хорошего!
В селе было тихо. Не слышно было шума моторов, не шли через мост обозы. Вот кто-то вышел из села, направился к речке; за плечами у него пулемет или ружье. Может быть, это его идут разыскивать? На всякий случай Василек пристал к берегу, втиснулся в осоку и начал наблюдать. Но это был какой-то запоздалый косарь. Он начал выкашивать траву над рекой. От него Василек узнал, что и господин офицер, и его молодой адъютант, и вся часть на рассвете ушли из села. Проселочная дорога была глухая, и фашистские обозы пошли соседним шоссе, километров за двадцать отсюда.
Единственной властью в селе остались Лукан и трое солдат из тыловой хозяйственной части.
Гроза прошла, оставив всюду противную осеннюю слякоть. И кто знает, может надолго… Но все же люди облегченно вздохнули: меньше слонялось по селу зеленых мундиров, некому было копаться на пожарищах…
Василек возвращался домой радостно возбужденный. Мать давно уже поджидала сына.
— Вынесло? — еще издали спросил ее Василек.
— Чтоб их ветром по свету, как пепел, разнесло! Одних чертей вынесло, а других принесло. Зимовать, наверно, будем в хлеву, как скотина.
Выяснилось, что в их доме остановилось трое гитлеровцев.
Узнав новость, Василек небрежно бросил:
— Вынесло тех, вынесет и этих.
* * *
Подойдя к дому. Василек столкнулся с человеком необычайного вида, как тыква выкатившимся из сеней. Разомлевшее от огня лицо, круглые, как у птицы, маленькие бесцветные глаза, большой круглый живот, круглые, одутловатые щеки, круглая жирная лысина — все в нем было круглое. Он неплохо для немца говорил по-русски. Выяснилось, что он был уже когда-то в России, в плену.
— А, молотой тшеловек! — Такими словами встретил он Василька, и не успел мальчик опомниться, как два линя и карасик уже были в руках у немца. — Слапый, слапый рипа! — укорял он и показывал руками, какой должна быть рыба — Нужно польшой! Во! — И добавил — Нужно много-много!
Так же быстро, как выкатился из дома, он вкатился обратно. А через минуту его засаленная нижняя рубашка и широкие пестрые подтяжки снова мелькнули в сенях. Немец остановился на пороге. В руках он держал топор и маленькое полено.
— Молотой тшеловек! — обратился он к Васильку. — Рупай тров. Такой нетлинный, коротки. Дойче плита. Быстро, быстро!
— Иди, сынок, наколи, — тихо посоветовала мать Васильку, увидев, как вспыхнули гневом глаза мальчика. — Чтоб им в пояснице день и ночь кололо! А то придет долговязый — не миновать беды…
В селе долго звучали редкие выстрелы. Потом они стихли, а через некоторое время явился и долговязый. Он был узкоплеч: маленькая голова его сидела на тонкой, длинной шее, как топор на топорище.
Весь обвешанный разного размера пистолетами, держа в обеих руках убитых кур, поблескивая зелеными змеиными глазами, он не обратил никакого внимания на мальчика и прошел в хату. Из сеней послышался его по-детски тонкий голос:
— Отто! Охота наславу!
А Отто уже звал мать:
— Матка! Куры, куры!
Скоро вернулся и третий. Это был большеголовый, широкоплечий атлет с одним глазом. На другом глазу чернела кожаная повязка. Уцелевший глаз смотрел на все так пронзительно, что, вероятно, вполне заменял оба. С туго набитым мешком за плечами немец прошел по двору, уколов незнакомого мальчика, как иглой, острым взглядом…
За те дни, пока эти трое жили в селе, Василек хорошо успел к ним присмотреться.
Отто был в Германии хозяином пивной. Он ни о чем, кроме кулинарного дела, не говорил и не мог говорить. Он подолгу рассказывал, какие вкусные и нежные блюда готовил он в своем заведении, как трудно стало перед этой войной, когда уже не о деликатесах, а о простых сосисках мечтали, как о самом лучшем блюде. Но теперь, слава богу, фюрер думает за всех! Закончится эта война, и опять будет немцам очень хорошо. Он снова откроет ресторан — в Москве или, в крайнем случае, в Киеве. О, он покажет, как надо приготовлять кушанья!
Долговязый Фриц в Германии держал тир, в котором гитлеровцы день и ночь учились стрелять. Фриц помешался на оружии. У него на поясе всегда висело не меньше пяти пистолетов и десятка два хранилось в ящике.
Одноглазый Адольф, который больше всего гордился своим именем, у себя дома занимался всем и ничем. Подобно фюреру, его знали как недоучку-живописца, который брал и малярные работы, и как любителя музыки, и как пособника полиции в делах розыска. Теперь он забыл все свои прежние профессии, кроме двух последних, которым придавал особое значение. Все его карманы были набиты губными гармониками разных типов и видов. А полицейский опыт он широко использовал для работы в украинских селах.
День у них начинался в восемь утра.
Отто растапливал плитку, привезенную из Нюрнберга, и начинал готовить завтрак. У него всегда что-то шипело на сковородках и в кастрюлях.
Адольф садился возле дома на завалинке и наслаждался звуками военных маршей.
Фриц становился под липу и воображал, что находится в тире. От ствола яблони отлетали куски коры, падали ветки.
Стрельба и музыка продолжались, пока Отто, как распорядитель бала, не оповещал камрадов, что завтрак готов.
Следя за тем, как Фриц прячет в ящик свои пистолеты, Адольф говорил:
— Фриц, будь приятелем, вот этот… — и дотрагивался до одного из пистолетов. — На память!
Фриц чувствовал себя, как при встрече с грабителем на большой дороге:
— Что ты, что ты! Это же бельгийский. Мне его…
Он быстро сгребал оружие в ящик, а Адольф убеждался, что подарка от приятеля не получит. Чтобы загладить неловкость, он спрашивал:
— Как думает господин Фриц: наши Москву взяли?
Господин Фриц безусловно ничего не думает. Ему и так хорошо. Довольно того, что за него думает фюрер.
Завтракали они долго и молча. Только и слышно было, как трещали куриные кости, будто там работала льнотрепалка.
В это время во двор входил Лукан. Останавливался у порога, как охотничья собака, делающая стойку.
Василек наблюдал за его жалкой фигурой, смеялся одними глазами и нетерпеливо ждал того, что совершалось каждое утро.
Появлялся Отто, и Лукан отвешивал земной поклон.
— А, господин бургомистер! — весело, как равного себе или старого друга, приветствовал Отто Лукана. — С добрым утром!
— С добрым утром, с добрым утром, господин офицер! — здоровался, низко кланяясь, Лукан.
Отто очень нравилось, что его называют господином офицером.
— Как спалось? — дружески спрашивал он Лукана и тыкал ему в руку сигарету.
Поспешно, задыхаясь от радости, Лукан благодарил за внимание, интересовался сном и здоровьем господина офицера и, хотя отродясь не курил, благоговейно прикладывался сигаретой к поднесенной гостеприимным Отто зажигалке. Он готов был не только курить — дым глотать, пусть только прикажет господин офицер!
Отто расспрашивал о здоровье жены и детей, не зная даже, есть ли они у Лукана, а потом начинал деловой разговор.
— Сколько вчера отправлено свиня? — спрашивал он, и глаза его становились круглыми и холодными.
Лукан бледнел, губы его дрожали:
— Десять, десять, как было приказано, ваше благородие!
Отто несколько минут смотрел на старосту, потом его короткая твердая рука удивительно быстро мелькала в воздухе, и на весь двор раздавалась звучная пощечина:
— Врешь, старая лиса, нужно двенадцать!
— Десять приказывали, ваше благородие, — пробовал защищаться староста.
В ответ звучала вторая пощечина, и у старосты загоралась другая щека.
— А коров?
— Тридцать, ваше превосходительство.
Отто был доволен.
— Кур? — спрашивал он дальше.
— Ох, с курами горе! Господину офицеру уже нечего стрелять. Всего по селу взято на учет пятьдесят четыре курицы. Я решил оставить их для вашего превосходительства.
Отто минуту думал, потом одобрительно кивал головой. Доставал из кармана широких, лягушечьего цвета брюк блокнот и карандаш, что-то быстро записывал и распоряжался:
— Сегодня — пятнадцать хороший свиня, сорок коров, триста пудов пшеницы.
— Будет исполнено, — кланялся Лукан.
Василек говорил матери:
— Ну и вояки!
Он уже смотрел на врагов без страха, с чувством отвращения и превосходства.
…Пришел наконец день, когда Отто объявил матери:
— Ну, хозяюшка, жаль расставаться, но ничего не поделаешь, нужно. Завтра выезжаем. Не скучайте по нас. Приказ фюрера!
— Езжайте, — только и прошептала мать, и у нее вырвался облегченный вздох.
Клятва
Войдя в свои права, осень повела себя сперва сурово — все что-то хмурилась, а потом смягчилась. Небо очистилось от туч, в глубокой синеве появилось солнце. Оно не горело по-летнему, но зато золотило деревья, покрывая каждый листочек такими чудесными узорами, какие вряд ли удались бы самому искусному художнику.
Соколиный бор теперь золотился, пылал холодным пламенем, а осень каждое утро готовила всё новые и новые рисунки, добавляя горячие краски.
Однажды утром мальчики снова собрались в Соколином бору. В последнее время они многое успели сделать. В лесу у них было теперь свое убежище. За несколько дней и ночей они построили замечательную землянку. Это была настоящая комнатка, в которой могло поместиться до десяти человек. Ее крыша была вровень с землей и так замаскирована, что самый острый глаз не смог бы ее заметить. Прямо на крыше росли папоротник, ореховые кусты и колючая ежевика. Свежеразрытую землю укрыли сухими листьями, травами. Казалось, даже зверь не ступал здесь, и, уж конечно, никто не заподозрил бы, что здесь поработали человеческие руки. Вход в землянку устроили под большим ореховым кустом. Дверь сплели из лозы, обмазали глиной, украсили сухой травой и ботвой, а сверху еще и веток сухих набросали.
Мальчики очень любили теперь проводить время в землянке, вести разговоры, обдумывать, как они будут бороться с врагом.
Отец Мишки был пасечником. Пчел немцы уничтожили, но Мишка нашел в погребе несколько кругов воска и принес в землянку. Мальчики сделали из воска свечи, и теперь у них было светло. Очень нравилось им свое собственное жилище: стены оплетены лозой, пол устлан сухим сеном, потолок деревянный. Даже стол смастерили. Над столом повесили два маленьких портрета — Ленина и Сталина.
Собравшись утром, мальчики делились своими успехами. Мишка и Тимка сияли — они разбросали за ночь десятки листовок. Ни одно пожарище, ни один двор не остались без внимания. Только двор Василька обошли. А старосте Тимка набросал полный двор листовок: пусть читает, собака!
Отныне всю ненависть к врагу за Савву, за Саввину мать, за сиротку Верочку Тимка направил против Лукана. Теперь Тимка не даст ему житья! Мальчик придумывал для него самые фантастические наказания. Не расстрелять или повесить, а так допекать! Допекать, пока подохнет в страшных муках, с ума сойдет или повесится!..
Ребята с увлечением рассказывали, как они ходили в ночной тьме, оставляя за собой белых трепещущих мотыльков.
Но все их подвиги померкли после того, как Василек, приняв таинственно-важный вид, неторопливо вытащил из кармана черный, как воронье крыло, пистолет: это был один из пистолетов, составлявших богатство Фрица. Мальчики, не веря своим глазам, раскрыли рты, а Василек, к еще большему их удивлению, вынул несколько пачек патронов.
— Ну и штучка! — радовался Тимка, нежно поглаживая холодное тело пистолета, как будто это он был хозяином оружия. — И у дядьки Михайлы такого не было! — воскликнул он.
— Где ты его? — порывисто спросил Мишка. Глаза его горели завистью: почему не он добыл такую чудесную вещь?
Василек рассказал, как он достал этот пистолет.
— Теперь Фриц с ума сойдет или еще, чего доброго, застрелит Адольфа. Вот было бы хорошо!
Первый трофей разглядывали долго: ведь не каждому выпадает счастье прикоснуться своими руками к настоящему оружию! Единодушно решили подарить пистолет командиру партизан, как только он к ним придет.
Одно только волновало: почему он так долго не идет?
— Вообще мы должны собирать оружие, — наставлял своих друзей Василек. — Всё — винтовки, гранаты, патроны…
Мишке даже непонятно было, как же он до сих пор об этом не подумал. Ведь двоюродный брат Алеша, живший в соседнем селе, говорил однажды, что знает, где есть оружие, но Мишка даже внимания на это не обратил.
— Я обязательно достану! — пообещал Мишка.
Потом заговорили о своей тайне — о землянке в Соколином бору.
— Смотрите, ребята, о землянке никому ни слова! Даже родной матери, — снова напомнил Василек.
— Ну, ясно! — согласился Мишка.
Но Тимке этого показалось недостаточно.
— Надо поклясться, — предложил он.
Мишка пренебрежительно усмехнулся:
— Совесть нужно иметь — вот главное, а клясться — предрассудки.
Василек думал иначе.
— А верно, — сказал он. — Пионеры дают торжественное обещание, красноармейцы присягают Родине, а разве мы не бойцы? Нужно поклясться. Клянись, Тимка!
Тимка ожил:
— Пусть у меня язык отсохнет, пусть я родной матери и отца не увижу, если я где-нибудь, кому-нибудь, хоть и родной матери, скажу о нашей землянке! — выпалил он без передышки.
— Можно и так, — сразу согласился Мишка, пристыженный тем, что раньше сказал невпопад.
— Нет, не только так, — спокойно сказал Василек и задумался.
Мишка и Тимка впились в него глазами. Они лишь теперь заметили, как изменился за последнее время их старший товарищ., На лбу его появилась, как у взрослого, маленькая морщинка, щеки впали и уже не были детски округлыми, как раньше. Блестящие черные глаза с золотистыми зрачками стали задумчивыми. Темно-каштановые волосы, о которых в последнее время никто не заботился и не стриг их, придавали Васильку внушительный вид. Мальчик заметно вырос.
Пламя свечи колыхалось, искрилось в зрачках Василька, а он думал вслух:
— Не только в этом мы должны поклясться. Землянка — дело второстепенное. Можно землянок бестолку полный лес так, для забавы, накопать. Клясться нужно в том, чтобы врага бить!
Мишка с Тимкой боялись вздохнуть и сидели как завороженные.
— Мы, молодые граждане Советского Союза, комсомольцы и пионеры, клянемся быть верными Отчизне, быть верными большевистской партии…
Эти слова звучали в подземелье, где никогда не бывало дневного света, но они согревали детские сердца, как весеннее солнце.
Куковала кукушка осенней ночью…
Тимка не предвидел, как трудно будет сделать в эту ночь надпись. Уже темнело, когда он огородами пробрался к наполовину растащенной копне против двора Лукана и, зарывшись по шею в сено, стал ждать удобной минуты.
Началось это просто. Разбрасывая по селу листовки, Тимка остановился у двора Лукана. Он бросил во двор несколько листовок, но этого ему показалось мало. В следующий раз он принес в кармане кусок мела и сделал первую надпись.
Теперь каждый день Тимка подолгу думал над тем, какие донимающие, оскорбительные слова напишет он Лукану сегодня. Писать хотелось много, потому что ненависти Тимки не было границ: ворот и забора не хватило бы, но всего сразу не напишешь. И каждый раз на воротах появлялась только одна маленькая фраза, а иногда и всего только слово. Днем Тимка бросал взгляд на старательно вымытые ворота, замечал кислую мину и покрасневшие от бессонницы глаза Лукана и радовался: ага, значит, берет за живое!
Тимка понимал, что Лукан легко мог его подстеречь, поймать или застрелить из ружья. Он знал, что нужно быть осторожным. Об осторожности говорил им тогда и Иван Павлович. Но Тимка не маленький и за выдумкой в карман не полезет.
Каждый вечер, будто играя, он подкрадывался к стогу сена, нырял в заранее приготовленную и замаскированную ямку и начинал следить за двором Лукана.
Домой Лукан возвращался всегда в сумерки, осторожно оглядываясь. Сновал по двору, заглядывая во все углы, и только после этого шел в хату. Громко щелкал замок, гремели засовы. Через узенькие щели в ставнях едва пробивались желтоватые полоски света, потом и они исчезали.
Настороженно прислушиваясь, Тимка подползал к воротам…
Он надеялся, что так будет и в этот раз.
Уже стемнело, а Лукан все не возвращался. Тем временем Тимка думал о своем. Скоро вернется Красная Армия и приедет отец. Война окончится. Люди говорят, что через сорок дней от немца и следа не останется.
Опять все будет, как прежде. Только Саввы уже не будет никогда… Ох, как жаль Савву! Какой товарищ был! Все говорил, что станет путешественником, вокруг света объедет. И вот куда отправился!.. Проклятые, и малыша не пожалели! А что он им? Ну что? Вот был бы партизан боевой… Дед Макар и похоронил его рядом с солдатскими могилами. Нужно сегодня обязательно принести цветов на могилы, потому что прежние, должно быть, уже увяли. Интересно: кто это еще, кроме них, каждый день кладет на солдатские могилы цветы?.. И не страшно! До войны ох как страшно было ночью даже мимо кладбища проходить! А теперь ничего. Придут с Мишкой, положат цветы, скажут: «Спи, Савва!»— и в Соколиный… Хороший Мишка! Он ему теперь как Савва. Горячий только очень: все время берегись, чтоб не посмеялся или не обидел. Но это ничего. И в самом деле, он, Тимка, любит похвастать. Надо как-нибудь избавиться от этой привычки… Но почему нет так долго Лукана?.. Подожди, собака, вернутся наши, поставят тебя перед всем народом — как ты будешь людям в глаза смотреть, что скажешь? Будешь извиваться, как гад, будешь просить — ничего не поможет, все равно повесят! И тогда Тимке совсем не будет страшно; наоборот, только тогда он успокоится… Но, в самом деле, уже совсем темно. Разве сейчас написать?..
Тимка сжал в кулаке кусочек мела. Он уже хотел выскользнуть из своего убежища, но в конце улицы послышались голоса. Тимка насторожился: это возвращался Лукан. Но с кем он там разговаривает?
Тимка замер, прощупывая взглядом темноту. Скоро на улице замаячили две тени. Кто там с этим псом? За плечами винтовка. Ага, полицай!
У Тимки забилось сердце. Может быть, Лукан узнал о его тайнике и направляется с полицаем сюда?.. Мальчик едва сдержался, чтобы не выпрыгнуть из засады и не удрать. Фу! Отлегло немного от сердца. Проходят улицей. Вот остановились у двора. Вспыхнул огонек зажигалки, прикуривают.
— Тут и стой, — слышен голос Лукана.
— Хорошо, хорошо. Будьте уверены!
— Если что — стреляй. Кто бы там ни был.
— Будьте уверены!
Лукан вошел в дом. Полицай постоял минуту возле калитки, потом начал маршировать по улице.
Тимка сидел не шелохнувшись. «Чертов Лукан! Полицая поставил! Как же теперь написать? Этак ведь и листовок ему во двор нельзя бросить… Но врешь, поганый Лукан, все равно и напишу и брошу! Только как?..»
Его душила злоба, на глазах выступили слезы.
«Все равно — буду сидеть тут целую ночь, а свое сделаю!» решил он.
Тимка злился и ждал чего-то. А полицай торчал на улице, попыхивая папироской. И вдруг Тимка вспомнил, что его, вероятно, давно уже ждет Мишка. Нужно ведь в Соколиный и цветов Савве и бойцам!
«С Мишкой что-нибудь придумаем», решил он и тихо выполз из сена…
Мишка встретил его сердито:
— Не дождешься тебя! Уже давно были бы в Соколином. И на кой дьявол он тебе, твой Лукан! Того и гляди, в беду попадешь. Придет его время!
— По-твоему, так его и не потревожить? Так и побояться полицая? Пусть, по-твоему, живет и радуется, пес?
— Партизаны его все равно повесят.
— Когда еще повесят! Пусть пока помучится. Видел, как ворота вытирает? Значит, забирает!
Мишка больше не возражал. Но что же делать? Лезть под полицаевы пули?..
— Нужно как-нибудь обмануть полицая.
— Как ты его обманешь? — сомневался Мишка. — Если бы ружье или хоть пистолет, как тот, что у Василия Ивановича, да если бы стукнуть, чтоб перевернулся!
— Может быть, поговорить с Василём?
— Не согласится.
— Почему?
— Нет приказа от Ивана Павловича делать так.
— Зачем же тут приказ! Это ж полицай!
— А ты думал как? Дисциплина не нужна? Может быть, Иван Павлович что-нибудь другое против них замышляет, а мы только помешаем…
— Но листовки ведь нужны? Значит, написать тоже можно.
— Это можно. Приказ такой есть.
Тимка все время думал над тем, как все-таки обмануть полицая — отвлечь его хотя бы на несколько минут от Луканова двора. Мишка посоветовал:
— Завтра напишешь. Ведь не будет он стоять каждую ночь.
— Что там — завтра! Сегодня нужно: и полицай стоит, и надпись появится. Взбесится, собака!
Мишке тоже понравилась Тимкина мысль, и он даже увлекся ею:
— Ловко! И полицай стоял, и партизаны побывали. И написать ему, знаешь, такое… страшное! Ну, хотя бы так: «Собака собаку сторожит, а все же…» Нет, не так…
Тимка ожил:
— «Лукан, собака, не поможет тебе ни гитлеряка, ни полицаяка, а ждет тебя хорошая дубиняка!» И еще что-нибудь такое, чтобы обоих в холодный пот бросило. Это уж я придумаю!
Мишка даже позавидовал тому, как ловко и быстро сочиняет Тимка, но сказал:
— Это длинно. Можно короче. Вот так, например: «Все равно повесим!»
Они еще немного поспорили, что именно написать на заборе Лукана, пока не пришли к выводу: в конце концов, не важно, что написать. Главным все же оставался вопрос — как написать.
— Да чего там долго думать! Поджечь, и всё. Пусть сгорит, гад! — Мишка сказал это так твердо и решительно, что у Тимки даже мороз прошел по коже.
— Поджечь, говоришь? А он все равно удерет, — неуверенно сказал Тимка.
Это было неубедительно, но как мог Тимка отважиться на такое страшное дело — поджечь дом!
Однако Мишка быстро отказался от своего предложения:
— Нет, поджигать нельзя.
— Почему? — В голосе Тимки слышалось не только удивление, но и облегчение.
— Дом такой сгорит, а разве он его собственный? Это же колхозная аптека. Наши вернутся, а тогда что? Опять строить? И так все село сгорело…
Тимка был с этим согласен, но не мог примириться с мыслью об отступлении.
— Так как же, так и не написать? Дело твое. Если не хочешь, сам напишу. Думаешь, испугаюсь? Бойцы вот на фронте каждый день воюют и к врагу пробираются — и не боятся. И я не испугаюсь. Подкрадусь и перед носом у него все равно напишу…
— Так и напишешь!
— А, говорить с тобой!..
Тимка, решительный и гневный, уже удалялся.
— Да подожди ты! — крикнул Мишка. — Храбрый какой! Сейчас что-нибудь придумаем. Надо же листовки разбросать. Знаешь как?
Тимка нерешительно остановился:
— Как?
— Пробраться потихоньку во двор со стороны огорода и бросить листовки. Полицай с улицы не услышит.
Тимка мгновение думал:
— Не годится! Написать тоже нужно. И обязательно на заборе!
Мишка сердился:
— А зачем?
— Ты знаешь как? Я придумал!
Мишка слушал невнимательно — тоже там, придумал!
— Ты зайди с другого конца улицы и закричи по-гусиному или кукушкой. Полицай обязательно пойдет в ту сторону, а я тем временем канавой, к забору — и раз-раз! Я в один миг!
Мишка подумал:
— Можно и так. Но смотри…
Тихо-тихо полз Тимка канавой. Крапива обжигала руки, о какие-то черепки и стекла он порезал колени и пальцы. «Опять мать заругает!» мелькнула мысль. Он вздрагивал, когда производил хоть малейший шорох, и все время не спускал глаз с полицая. Тому, очевидно, надоело ходить, и он сел на скамейку у ворот.
Казалось, уже кончалась долгая осенняя ночь, когда Тимка подполз к забору.
Небо над селом было по-осеннему прозрачным и усеяно мерцающими звездами. Нигде ни облачка.
Тимка уже начинал сердиться на Мишку. Подвел, наверное! И не куковал по-кукушечьи и не гоготал по-гусиному… Ну, пусть знает! Все равно Тимка не уйдет отсюда, пока не сделает своего!
Неожиданно ночную тишину нарушили какие-то звуки. Сначала несмело, приглушенно, а потом так громко поднялся в дальнем конце улицы гусиный гогот, будто там взбудоражили целый табун гусей.
Полицай насторожился, потом вскочил на ноги. Старательно прячась в тени хлева, он пошел на звуки. Постоял немного на углу, прислушиваясь, потом, когда гогот повторился, исчез за хлевом.
Не раздумывая, Тимка перебросил в огород пачку листовок и припал к забору. Кусочек мела забегал по шероховатым доскам…
Через минуту он, пригибаясь, полз назад. Уже не гоготали гуси. Все отдаляясь, к нему доносилось печальное «ку-ку».
Тимке хотелось петь, и он повторял:
Куковала кукушка осеннею ночью.
Чтоб тебе, Лукан, повылезли очи.
Над селом снова воцарилась тишина.
Лукан тревожится
Уже не одну ночь Лукан спал тревожно. От кошмаров и загадочных снов он вдруг просыпался, весь облитый холодным потом. А проснувшись, долго, иногда до самого утра, не мог заснуть.
И чего бы, казалось, беспокоиться? Почему бы не спать и не набираться сил и здоровья? Ведь он достиг того, о чем мечтал: перешел на легкий господский хлеб, получил после отъезда Отто неограниченную власть над селом. Жил он теперь в доме, где до войны была сельская аптека. Аптека, как сказали немцы, была теперь селу не нужна, а потому все баночки и пузырьки с непонятными надписями жена и дочка Лукана свалили в корзины и вынесли на чердак. Бывшая аптека приобрела вид настоящей, хорошей квартиры. Остался только запах, от которого никак не удавалось избавиться. Может быть, этот запах отнимал у Лукана сон и покой?..
О нет. Не это, не это его тревожило. Вот уже на протяжении двух недель он был принужден рано вставать, брать мокрую тряпку и выходить на улицу. Каждый раз ему там хватало работы. Нужно было осмотреть двор и изгородь и собрать белевшие на земле и засунутые между досками забора и ворот листовки. Нужно было старательно вытереть надписи, сделанные мелом или обыкновенным углем. Мел и уголь глубоко въедались в шероховатые доски, и стереть надписи было трудно.
Лукан уже так старательно натер часть забора, что она блестела, как паркетный пол или школьная классная доска, но надписи появлялись каждый раз на новом месте, словно тот, кто писал, преследовал единственную цель — заставить Лукана натереть до блеска весь забор.
Содержание надписей было старосте крайне неприятно. В листовках речь шла об изменниках и ничего не говорилось о самом Лукане, а надписи относились целиком к его персоне. В стихах, написанных ровным и аккуратным почерком на воротах, слова «Лукан-хитрец» рифмовались со словами «подлец» и старосту просто называли «гадом косопузым», «продажной шкурой», «кровавым палачом». Можно себе представить, какое впечатление это производило на сельского «правителя»! Бессильный скрыть свой гнев, с кислой миной на лице, он каждое утро читал злые послания неведомых авторов.
Когда очередная надпись предупредила старосту, чтобы тот собирался на виселицу, потому что приближается день расплаты, Лукан совсем растерялся. Надо было принимать какие-то меры…
Он перебирал в памяти всех жителей, отмечая особенно неблагонадежных. Оказывалось, что неблагонадежными были все. Днем полиция уводила из села нескольких человек, а некоторые исчезали из села сами. В такие дни Лукан ждал утра с облегчением. А утром — вот беда! — снова листовки и снова надписи. И так каждый день.
Он попробовал поставить у ворот полицая. Но или тот проспал, или так чисто работали неведомые руки — во всяком случае, надписи появились снова и были еще более назойливы и дерзки. Подумать только: «Не поможет тебе, Лукан-собака, ни полиция, ни гитлеряка! Хоть круть, хоть верть, а ждет тебя, гада, смерть!» И с десяток восклицательных знаков в конце…
Мог ли староста спокойно спать после всего этого?
В эту ночь он лег поздно. Нарочно хотел утомить себя, чтобы поскорее заснуть. Но только закрыл глаза, только задремал, как услышал — кто-то царапает оконное стекло. Посмотрел в окно, а там чье-то страшное лицо и дуло пистолета, направленное прямо на него. Ужас сковал Лукана. Хотел спрятаться, но ноги окаменели и совсем не слушались… Смерть заглянула в глаза! Он дико закричал… и проснулся.
После этого он не мог уснуть до самого утра. Сидел на постели, тяжело опустив руки, ходил по комнате, кряхтел, подозрительно смотрел сквозь щель на освещенный прозрачным сиянием луны двор, беспрерывно курил. Его так и подбивало выйти за ворота, посмотреть, что там делается. Но он сразу же испугался этой мысли. В сотый раз проверял, стоит ли в углу возле двери ружье, осматривал все засовы и затворы.
«Только выйди, — думал он. — Увидишь кого или нет, а он, может быть, уже ждет твоего появления. Бахнет из-за ворот — и не опомнишься… Бес с ним!»
Его охватывал бессильный гнев. Он ненавидел всех, все село. Это, безусловно, они, его односельчане, все время становились ему поперек дороги! Не давали возможности развернуться раньше, смотрели, как на зачумленного. И теперь тоже не дают ему развернуться. Но теперь они ему не ровня. Они ничто, скотина, а он господин! Они обязаны быть с ним вежливыми, услужливыми, а на деле вон что: отворачиваются, когда встречают, словно и не видят; пишут на воротах такие угрозы, за которые следует вешать каждого десятого… Он подумал, не позвать ли для этого дела фашистов, но его снова объял страх. Лукан понимал: село мстит ему за тех трех и не простит вовек. И так нет жизни, а попробуй-ка, повтори?.. Разве так: расправиться, отомстить за все, а потом переехать куда-нибудь? Но куда же ехать, зачем искать журавля в небе, когда тут синица в руках? Жаль было расставаться с властью, а еще больше — с домом, так легко приобретенным.
И снова Лукан ломал себе голову над тем, кто решился ему угрожать. Перебирая мысленно дом за домом, он принимался опять, быть может в сотый раз, вспоминать всех своих подчиненных, присматриваться к ним со всех сторон.
«Никто другой, как детвора!» не впервые являлась у Лукана мысль. И чем больше он об этом думал, чем больше вспоминал содержание надписей, почерк, тем больше убеждался в правильности своей догадки. Думая о таком противнике, он вздыхал свободнее: хоть дети и шалят, но смертью это ему не грозит…
Лукану не терпелось выйти на улицу, засесть где-нибудь в углу, выследить, поймать преступника. Он бы уж нашел способ так его покарать, чтоб и десятому заказал! Но только он вспоминал об улице, как уверенность снова оставляла его: кто знает, в самом ли деле это дети?
Созвать разве всех детей из села и всыпать им как следует розог? Дело разумное и полезное, только как бы не влипнуть в еще большую беду… Вот, по примеру Отто, надавал пощечин нескольким женщинам, а уже слышал стороной, как все село клянет старосту.
Он понимал, что теперь нужно быть терпеливым и осторожным, иначе погибнешь и не узнаешь, откуда смерть пришла. Нет, розги не годятся! Когда Отто бил его, Лукан решил, что этого требуют дисциплина и настоящее благородное обращение. А как принять такие меры по отношению к крестьянам, которые не понимают этого и, наверное, не захотят понять? Тут ничего не поделаешь — не привыкли. Но постепенно привыкнут! Главное — разумно приучать к покорности. Провести собрание с детьми, пригрозить…
В глубине души Лукан сознавал, что это не поможет. Еще больше станут насмехаться бесенята, почуяв его слабость. А что, если…
Тем временем на дворе светало, восток розовел, незаметно начиналось утро.
Лукан поспешно схватил тряпку и побежал на улицу. Он ревностно следил за надписями, боясь, чтобы их не прочитал кто-нибудь посторонний и не узнал о таком позоре. Взгляд его скользнул, как по льду, вдоль старательно натертых досок, посоловевшие от бессонницы глаза впились в квадратный лист бумаги. Оскорбительные слова вызвали в нем приступ бешеного гнева. Сдержавшись, Лукан стал изучать бумажку. Листок из ученической тетради. Написано язвительно, но чисто по-детски. Попробовал сорвать листок и тут же понял, что такую попытку предусмотрели: листок был прилеплен, вероятно, столярным клеем, потому что бумага прикипела к дереву. Сорвать листок и сохранить как вещественное доказательство не было никакой возможности.
С помощью ножика, мокрой тряпки и ногтей Лукан старательно соскоблил бумажку. На заборе осталось только бурое пятно.
Именно в те минуты, когда староста так прилежно работал, в нем утвердилась мысль, что это детские выдумки, и он уже знал, как нужно поступить:
«Школу! Открыть школу! Там перевоспитать их по-своему!»
Эта мысль успокоила Лукана. Окончив работу, он вошел в дом и весело приказал, как давно уже не приказывал:
— Завтракать!
Любовь Ивановна и Афиноген Павлович
В тот день Лукан побывал в райуправе, получил разрешение открыть школу и, довольный, вернулся домой.
Вызвал учителей. В селе их оставалось двое; остальные были в армии или эвакуировались.
Первым в старостат пришел Афиноген Павлович.
Он казался очень старым. Сухое лицо его было иссечено густой сетью морщинок. Высокий желтый лоб; на висках и затылке белые, как крыло голубя, волосы. Глаза учителя, когда-то синие, как небо, за долгие годы выцвели. Зрение ухудшилось, и он постоянно носил одну или две пары очков. В классе он, в зависимости от того, куда нужно было смотреть — в книгу или на ученика с задней парты, менял свои очки, молниеносно передвигая их. Старик был высок ростом, осанист. Годы не согнули его фигуру. Он ходил мелкими шагами, никогда не расставаясь с потемневшей палкой.
Очень немногие, разве самые старые жители села, помнили, когда появился у них первый учитель. Давным-давно, еще во времена народничества, приехал он с женой-врачом и маленьким мальчиком Афиногеном. Отец мечтал облегчить положение трудового люда. Мечты учителя со временем рассеялись, но села он не оставил.
Его сын, Афиноген Павлович, закончив ученье, заменил отца. Жизнь у него сложилась несчастливо. Женился он тут же, в селе, на простой крестьянской девушке. Лет через десять она умерла, оставив ему трех сыновей. Афиноген Павлович не искал для них другой матери и сам вывел сыновей в люди: один стал врачом, другой — инженером, а самый старший — известным ученым. Иногда они приезжали погостить, и каждый просил отца переселиться к нему.
— А что я у вас буду делать? — спрашивал старый учитель. — На пенсию еще не хочу.
Школа была его жизнью. Он учил в селе уже третье поколение: в последние годы за партой сидели внуки его первых учеников. Иногда он говорил ленивому мальчонке:
— Твой дед Иван уделял больше внимания математике. Ты пошел в отца — тот тоже иногда поленивался. Ну, ничего! Я думаю, что мы с тобой перегоним деда и отца. Не в лености, разумеется…
И его выцветшие глаза смеялись через очки тепло и искренне.
Математика была любимым предметом учителя. Всю свою жизнь он учил этой мудрой науке.
С приходом гитлеровцев старый учитель, забившись в отцовском полуразрушенном домике, который, к счастью, случайно сохранился, грустил и томился от непривычного безделья. Эвакуироваться он не успел. Два сына были в армии, а третьего война застала в далекой научной командировке.
Почти одновременно с ним в старостат вошла молодая девушка. Стройная и крепкая, она дышала здоровьем и энергией. Две туго заплетенные черные косы падали на плечи, глаза смотрели немного удивленно и с явным любопытством. Во взгляде ее чувствовались настороженность и недоверие.
Это была Любовь Ивановна.
В селе она появилась недавно. Учительствовала где-то в другом районе, а в июле была переведена в это село. Кто она — никто толком и не знал. Поселилась учительница на квартире у колхозницы, редко показывалась в селе, была тиха, скромна, незаметна.
— Какая-то монашка, — таинственно шептала соседкам ее хозяйка, — слова от нее за неделю не услышишь. Иногда плачет, а раз — своими глазами видела — богу молилась!
Женщины терялись в догадках:
— Может, шпионка какая?..
Когда подходили фашисты, Любовь Ивановна была на диво спокойна, как будто это ее совсем не касалось.
Она что-то вышивала, быстро и сноровисто работая иголкой; иногда задумывалась, и ее большие умные глаза подолгу смотрели вдаль.
Когда село заняли немцы, ее как-то вызвал к себе Лукан:
— Человек вы никому здесь не известный. А я, как начальник, должен знать, кто у меня живет.
Он долго разглядывал ее паспорт, профессиональный билет. Документы были в порядке, выражение лица учительницы — спокойным. Учительница, и всё. Подумав, Лукан сказал:
— Пойдете в полицию, там посмотрят. Время теперь такое…
— Дело ваше, — равнодушно ответила Любовь Ивановна, хотя лицо ее сразу побледнело, а взгляд стал печальным.
Старосте показалось: что-то тут не так. Чтобы успокоить учительницу, он сказал:
— Но вы знаете: надо выполнять приказ.
Взгляд учительницы стал тверже:
— Я и не боюсь! Мне не впервые. И раньше всё проверяли, пусть и теперь.
— Кто вас проверял?
— Не знаете кто?..
Она достала какую-то бумажку и подала старосте:
— Отца раскулачили, а я виновата?
Прочитав справку, староста стал серьезным, вышел из-за стола и дружески похлопал девушку по плечу:
— Сразу бы сказали! Вижу теперь — свой человек.
В полицию Лукан ее не отправил, а привел к себе домой и познакомил с дочкой.
В тот день Любовь Ивановна должна была помогать жене и дочке старосты выносить на чердак аптечные банки и склянки. Бывшая студентка медицинского института, она выбрала тогда много ценных медикаментов и унесла с собой:
— Буду лечить людей. Может, заработаю что-нибудь.
Старостиха горячо поддержала это намерение и похвалила учительницу за деловитость…
Теперь Лукан принял учителей дружески, с радостью:
— Как ваше здоровье, Афиноген Павлович? По-прежнему бобылем живете? Ну, живите себе на здоровье!.. Любовь Ивановна, знакомьтесь, пожалуйста: это мой учитель. Учил меня когда-то уму-разуму. И теперь помню… — хихикал староста, широко раскрывая рот, в котором торчали редкие пни желтых зубов. Затем Лукан перешел непосредственно к делу — Должен вам, господа, — он сделал ударение на последнем слове, — сообщить важную и радостную новость. — Глазами цвета желтой глины он посмотрел на Афиногена Павловича, потом на учительницу и торжественно объявил — Завтра открываем школу!
Он ждал от своих слов особого эффекта, но они, как ему показалось, не произвели никакого впечатления. Афиноген Павлович будто совсем не услышал сказанного, а Любовь Ивановна смотрела грустными глазами куда-то в угол, поверх лысой головы старосты.
— Это большая радость для нас, а особенно для детворы, — добавил староста, очевидно не зная, что еще сказать.
— Да… — крякнул Афиноген Павлович и беспокойно завозился на стуле.
— Я прошу господ учителей приступить к работе.
Молчание было принято за согласие.
— Детей нужно учить, и особенно теперь! — Староста вспомнил неприятные надписи на воротах и добавил. — Чтобы не рождались в их головах безобразия! А наука, известно, не в лес ведет, а из лесу выводит. Нужно воспитывать богобоязненность, уважение к власти, к старшим, потому что без этого…
— Время, пожалуй, и на пенсию, — не слушая старосту, вслух подумал Афиноген Павлович.
— Я вас очень прошу, Афиноген Павлович! Математику. И, знаете, как прежде, помните? Я и сейчас как вспоминаю старые задачи, так сердце и встрепенется, слезы наворачиваются. Как там сказано: «Некто продал несколько штук черного сукна по 2 рубля 44 копейки…» Красота! Настоящая наука! Такие задачи за душу берут… Так что я вас очень прошу, Афиноген Павлович, — по-старому, как раньше… — И, не ожидая согласия старого учителя, Лукан обратился к Любови Ивановне: — А вы будете учить чтению и письму, немецкому языку — всему понемногу, чтобы дети не росли дурнями.
— Хорошо, — не раздумывая, согласилась учительница.
— Вот и чудесно! — обрадовался Лукан. Потом он снова стал серьезным, скрюченными пальцами обеих рук пригладил растрепанные пряди волос и как бы между прочим, значительно, с чувством собственного достоинства сказал: — А так как батюшки у нас нет, закону божьему, по старой памяти, буду учить я сам.
Взгляд старого учителя прояснился, и он с любопытством посмотрел на Лукана. А тот, не заметив этого взгляда, продолжал:
— Вот так, рядом-ладом, с божьей помощью и потрудимся для нашей же пользы.
В этот момент полицай втолкнул в комнату какую-то женщину. Старосту ожидали более важные дела, и он отпустил учителей:
— До свиданья! Значит, завтра начинаем… А вы, Афиноген Павлович, уж не откажите в моей просьбе!
Словно не слыша ничего, не сказав ни слова, старик направился к выходу.
На улице Афиноген Павлович взял учительницу под руку. Он долго не отваживался начать разговор. Наконец он решился:
— Простите, коллега, но как вы думаете… как думаете учить?
— Как?.. Разумеется, как учат в школе.
— А программы? Учебники?
— Буду учить так, как учили когда-то меня. — Любовь Ивановна заговорщически улыбнулась.
На лбу Афиногена Павловича появились две глубокие морщины — знак того, что учитель напряженно думает. Потом морщины разгладились, взгляд просветлел.
— Спасибо! — тихо прошептал старик. Он отпустил руку девушки и, забыв от волнения попрощаться, поспешил домой.
Выполняя приказ…
За несколько дней собрав в отряд людей, Иван Павлович стал лагерем далеко в лесах за Днепром и начал старательно вести разведку на одной из важных стратегических дорог. Он хотел скорее найти самое уязвимое место врага.
После тщательной разведки было определено выгодное для начала боевых действий место.
Шоссейная дорога, по которой безостановочно шли машины противника, двигались его обозы, пролегала через леса и заросли, боры и непролазные чащи.
На удобной позиции отряд устроил засаду.
Партизаны залегли в придорожных кустах. За спиной у них шумел сосновый лес, а впереди, в низине, как на ладони виднелась дорога.
Вместе с комиссаром отряда Иван Павлович обходил и еще раз проверял боевую расстановку и готовность бойцов. На флангах были выставлены «максимы», в окопах притаились партизаны с винтовками и ручными пулеметами Дегтярева. Сбоку у каждого на всякий случай лежали гранаты, а кое у кого и бутылки с горючим.
В отряде были опытные воины — партизаны гражданской войны, но большинство все же составляли молодые, еще не побывавшие под пулями. Они были возбуждены, переживая волнующие минуты, так знакомые каждому, кто впервые в своей жизни ожидал боя.
Командир приказал без его команды не стрелять. Он терпеливо ждал «большого зверя».
Засели партизаны еще ночью. До двенадцати часов дня мимо них одна за другой прошло десятка три машин. Ивану Павловичу, лежавшему на правом фланге, уже самому начинало надоедать долгое ожидание. Он решил подать сигнал к бою, как только появятся одновременно три-четыре машины. Прошло около получаса. Ни одной машины не показывалось. Командир уже начал упрекать себя в том, что упустил случай, но вдруг у него зародилась новая мысль, и он усмехнулся:
— Еще хватит на нашу долю машин и танков!
Он начал спокойно крутить папиросу, задумался.
Где-то вдали, в чаще, послышались протяжные звуки, едва различимый глухой шум.
Иван Павлович прислушался. Сразу он не мог догадаться, в чем дело, но был уверен, что давно ожидаемый «зверь» идет.
Командир осторожно подполз к дороге, выглянул из-за куста. Теперь отчетливо слышались глухой стук окованных железом колес, громкие покрикивания ездовых: вдали двигался большой обоз.
Иван Павлович вернулся и подмигнул пулеметчикам:
— Не горюйте, бородачи, сейчас будет работа!
— Скорее бы уж! — отозвался бородатый партизан, бывший когда-то пулеметчиком у Щорса. — Так и заснуть можно. А что там?
— Обоз.
— Люблю обозы! Смирная цель, — сказал бородатый и еще раз озабоченно осмотрел свой «максим».
Второй номер, молодой светловолосый парень, глядел то на командира, то на пулеметчика.
Стук колес приближался. Уже отчетливо доносились протяжные, надрывные выкрики: «Вйо-о!»
Спустя некоторое время показалась голова обоза. Впереди шла офицерская упряжка. Крупные гнедые кони лениво переставляли толстые ноги. На переднем сиденье, наклонившись вперед, застыл возница. Большой тарантас на рессорах и резиновых шинах мягко убаюкивал двух офицеров.
За передней подводой потянулись другие. Извиваясь, обоз медленно полз перед глазами партизан. На каждой из больших арб, нагруженных ящиками, мешками, тюками сена, лепились, как попугаи на ящике шарманщика, солдаты. Некоторые лениво плелись сбоку, перебрасываясь между собой отрывистыми фразами.
Партизаны чувствовали себя уверенно, но у всех учащенно бились сердца. Время тянулось немыслимо долго, и казалось — обозу не будет конца.
Из чащи к Ивану Павловичу пробрался дозорный и доложил, что сейчас колонна кончится. Он насчитал пятьдесят две подводы.
И действительно, не успел отойти дозорный, как показался хвост обоза. Иван Павлович уже поднял было руку, чтобы дать ракету, но в это время выползло еще две подводы, потом еще одна — последняя. На нее Иван Павлович обратил особое внимание. Лошадьми правил круглый, откормленный гитлеровец. Одной рукой он подергивал вожжи, а другой придерживал немецкую походную печку с плитой и духовкой. Рядом с ним, на груде мешков и ящиков, сидел короткошеий атлет с одним глазом и с силой дул в губную гармошку. Она сверчком пищала среди громкого стука колес на шоссе. Третий фашист, свесив маленькую головку на тонкой, длинной шее, дремал на задке телеги.
Иван Павлович улыбнулся и поднял руку с ракетницей.
Красная ракета повисла над дорогой. В тот же миг ударили пулеметы, винтовки. На дороге извивалась окровавленная гадина, которую разрывали на куски незримые удары… Через несколько минут с обозом было покончено. Партизаны высыпали на дорогу; перехватывая метавшихся от выстрелов лошадей, отводили их в лес, собирали трофеи…
Взяв все нужное и ценное: оружие, боеприпасы, продовольствие, партизаны подожгли остатки обоза и отошли в лес. Вечером трофеи были отправлены в тайный партизанский лагерь, скрытый в большом, глухом лесу. Там находились бойцы, занимавшиеся постройкой зимних землянок.
С группой боевых партизан Иван Павлович остался вблизи дороги.
На следующую ночь они, так же как и в первый раз, организовали засаду, но уже в другом месте.
Но, как говорят, пуганая ворона и куста боится. Враги очень быстро усвоили первый урок, данный партизанами. Ночью на дороге уже не было никакого движения, и снова пришлось ждать до утра.
Теперь машины двигались большими колоннами. Приблизившись, фашисты открывали по лесу ураганный огонь.
Днем движение по шоссе было непрерывным. Все колонны старались пройти лесную дорогу засветло.
На следующую ночь партизаны прошли километров пятнадцать по безлюдной дороге, и она вся покрылась железными колючими «жучками», разбросанными в шахматном порядке. Как ни брось такого «жучка», он все равно одним острием смотрит в небо… Утром на дороге одна за другой останавливались машины. Из пробитых «жучками» шин со свистом вырывался сжатый воздух…
Тогда против партизан бросили полицию, жандармов и какую-то потрепанную в боях часть. Преследователей было в несколько раз больше, чем партизан.
Каратели каждый день шныряли по лесу, и командир опасался, что они обнаружат партизанский лагерь. Посоветовавшись с комиссаром, он разделил отряд на небольшие боевые группы и разослал их в разные стороны, дав каждой задание: за пять дней выполнить одну боевую операцию.
Гитлеровцы бродили по лесу, но партизаны были неуловимы. Они передвигались гораздо быстрее немцев и не впустую: в одну ночь разгромят отряд полицаев, а в другую — километров за пятьдесят от места схватки подобьют немецкие машины. Каратели тщетно шныряли вокруг. В конце концов они оставили преследование и решили бдительно охранять дорогу.
Партизаны снова собрались вместе. Каждая из групп выросла вдвое-втрое. Всё новые и новые патриоты шли к партизанам.
Иван Павлович приказал минировать шоссе.
Но теперь гитлеровцы впереди колонн пускали солдат с миноискателями. Большая часть мин обезвреживалась. Надо было искать другие способы борьбы.
В одном месте шоссе, пересекая поле, проходило по узкому, но длинному и непролазному болоту. Здесь был железобетонный мост. Местность эта не охранялась, и подрывники ночью заминировали мост. От мины протянули длинный шнур, и партизаны, замаскировавшись в прибрежной осоке, ждали утра.
Днем мощный взрыв потряс землю. Мост вместе с проходившей в этот момент машиной с солдатами взлетел на воздух.
Но немцы не желали уходить с этой прямой, выгодной для передвижения дороги. Спешно вызванная команда саперов восстановила мост. Теперь он находился под усиленной охраной, и колонны снова двинулись по шоссе.
Неделю спустя Иван Павлович в открытом бою уничтожил охрану. Мост снова взлетел на воздух.
Путь по шоссе стал чересчур опасным для немцев, и они оставили его навсегда.
Иван Павлович радостно усмехнулся, потер руки и сказал:
— А теперь примемся за железную дорогу!
На ближайшую железную дорогу, где раньше действовала только одна группа партизан, теперь переключился весь отряд.