Светославич, вражий питомец. Диво времен Красного Солнца Владимира. Александр Вельтман

Страница 1
Страница 2

Часть первая

I

Над Киевом черная туча. Перун-Трещица[1] носится из края в край, свищет вьюгою, хлещет молоньёй по коням. Взвиваются кони, бьют копытами в небо, пышут пылом, несутся с полночи к Теплому морю. Ломится небо, стонет земля, жалобно плачет заря-вечерница: попалась навстречу Перуну, со страха сосуд уронила с росою, — разбился сосуд, просыпался жемчуг небесный на землю.

Шумит Днепр, ломит берега, хочет быть морем. Крутится вихрь около дупла-самогуда у Княжеских палат, на холме; проснулись Киевские люди; ни ночи, ни дня на дворе; замер язык, онемела молитва. «Недоброе деется на белом свете!» — говорит душа, а сердце остыло от страха, не бьется.

Над княжеским теремом, на трубе, сел филин, прокричал вещуном; а возле трубы сипят два голоса, сыплются речи их, стучат, как крупный град о тесовую кровлю.

Слышит их Княжеский глухонемой сторож и таит про себя, как могила.

— Чу! Чу! — раздается над теремом.

— Не чую? — отзывается другой голос.

— Чу! здесь слышнее, приникни… чу! быть добру! нашего поля прибудет!..

— Не чую, как ни сунусь, везде крещеное место! Лучи, как иглы, как правда людская, глаза колют; а ладные звуки закладывают уши. Построили терем! спасибо! хорош! добро бы сквозь дымволок путь, да за печкой или в печурке место простое для нашего брата! так нет: все освятили крестами враги!..

— Не хмурься, Нелегкий, найдем место! без нас кому и житье? тс! чуешь?

— Ни слова!..

— Чу, чу!.. Ну, друг, припасай повитушку, готовь колы-белку, готовь кормилку!..

— Да вымолви, что деется в Княжеском тереме?

— Скоро наступит раздолье! выживем крест с родного холма! Князь с Княгинею спор ведут: как звать, величать будущего сына. Княгиня говорит Скиольдом, именем Свенcким-крещеным — да не разорить ей нас! Князь хочет звать Туром… Чу, подняла плач и вопль, взбурилась!.. взбурился и Князь! — чу, клянет он ребенка! «Провались, утроба твоя!» — говорит… Ступай, ступай, Нелегкий, несись за баушкой-повитушкой!..

Крикнул снова филин в трубе Княжеского терема, застонал, обвел огненными очами по мраку, хлопнул крылом; завыл сторожевой пес, вздрогнул глухонемой привратник, молния перерезала небо, Перун-Трещица круто заворотил коней, прокатился с конца в конец; припали Киевские люди, творят молитву.

— Недоброе деется на белом свете! — проговорила душа, а сердце замерло.

Зашипело снова над Княжеским теремом, застукали темные речи, как град о тесовую кровлю.

— Здорово! совсем ли?

— Ступай принимать! все что в утробе, все наше!..

— Ну, добрая доля! как же проникнуть мне в Княжеский терем?

— Вот скважина возле трубы, да щель, да гнилой сердцевиною вдоль перекладины, прямо накатом, по стенке, да в угол…

— Да кто тут пролезет!.. словно уж в тереме нет ни окна, ни дверей…

— Много, да святы: крест на кресте!.. Ступай же, ступай, повитушка, покуда певень не повестил полночи… Эх растолстела! скоро тебя и простыми глазами рассмотришь!..

— Ну, так и быть… э! завязла!..

— Свернись похитрее да вытянись в нитку, а я с конца закручу да словно в ушко и продену сквозь терем.

— Шею свернул, окаянный!..

Филин на трубе взмахнул крылом, крикнул недобрым вещуном; вспыхнуло, грянуло в небе; прокатился грохот между берегами Днепровскими, встрепетнулась земля, взвизгнули сторожевые псы, вздрогнули Киевские люди.

В ложнице Киевского Великого Князя темно; светоч тускло теплится перед капищем-складнем, только изредка свет молнии отсвечивается на оружии, развешанном по стенам: на серебряных луках Команских, на спадах и мечах Асских и Косожких, на сулицах Бошнякских и на 80 золотых ключах Болгарских. Вместо пухового ложа широкая дубовая лавка с крутым заголовком, на лавке разостлана оленья шкура; не мягко, но добросанный, дерзый Князь Светослав опочивает крепким сном.

Прошедшее и будущее сливаются в его сновидении: видит он Хазар, распространяющих власть свою от Русского моря до Оки; они вытеснили Болгар от реки Белой, завладели богатою столицею их Вар-Хазаном. А Вятичи, соседи их, как разбитая ветром туча, носятся, оглашают воздух словами: «Не хотим платить Жидам по шлягу с рала!.. стань за нас, Светослав, силой своей!..» Идет Светослав с полками Киевлян, Кривичей и Древлян к Римову, приступает к Сары-Кале; раскидывает по камню великую вежу; гонит Хазар лозою; несутся Хазары, как черные враны в степи; а Светослав близится к дому, принимает дары от Тора, станицы Бошнякской; Хазарские Жиды близ Волги встречают его золотом, Аланды, соседи их, также; от Волги возвращается Светослав чрез земли Азов и Азак Таурменов, живущих по берегам Торажского озера, до устья Дона. На обратном пути принимает новые дары от кочующих Куман…

Стелется путь Светослава Игоревича славой и золотом, да ему этого мало: на полудни все небо оковано златом, осыпано светлым каменьем…

И вот легкие крылья сна переносят его за Дунай; быстро приближается он к высоким берегам, сливающимся с небом; болонье покрыто шелковым ковром, солнце горячо, а волны и рощи дышат прохладой, светлые струи алмазного потока льются с гор, а жажда лобызает их, а утомленные члены тонут в волнах. Вдали ропщет свирель, эхо делит ее печаль… а Светославу все слышатся гулкие трубы — зовут его к бою. Вот, в глубине лесистого Имо, великий Преслав,[2] стольный град Краля Болгарского, светит златыми кровлями, покоится в недрах гор.

На холме белеют и горят солнцем палаты Бориса… а Борис горд, сидит на златокованом столе, держит державу да клюку властную, не хочет знать Светослава.

Светослав торопится перед полками своими; грозит обнаженным мечом Борису, приближается… вдруг горы сомкнулись, Преслав исчез… В отдалении, на холме, вежи Тырновские, окруженные садами; а за ними темный лес, посвященный Морану и Трясу, тому Трясу, который является людям, окутанный в тени лесные… около него вьются, перелетая с дерева на дерево, тоскующие души несожженных покойников… А хитрые Греки стоят на горах да грозят издали Киевскому Князю. Взбурился Светослав на Греков, заступников Хазарских. Видит он, как Феофил тайно шлет своего Спатаря укреплять границы против Руси. Спатарь строит новую великую крепость и стену пограничную. Ковы строят Греки! мыслит Князь, и кипит мщением, несется на трехстах ладьях к Царьграду, полосует море… и вдруг… море не море — степь необозримая, вместо волн ковыль колышется, вместо ветров свистят со всех сторон стрелы, вместо тьмы ночной — тьмы Бошняков… Скрылся свет от взоров, кровавое солнце утонуло в туманах небосклона… тишина могильная… замерло сердце Светослава… дыхание стеснилось…

Вылетел из груди его глубокий вздох, тьма отдаления вспыхнула, зарумянилась, свет снова стелется по небу, высокий Имо тянется уступами в обитель миров. За Имом Фракия; уступами склоняются горы к Белому морю, рассыпаются по нем островами…

В отдалении, в лиловом тумане, видит он Игоря и Олега и щит Русский на вратах Царьграда. Затрепетало сердце его…

— Свенельд! — восклицает вдруг Светослав, очнувшись от сна.

Свенельд, пробужденный внезапным, громким голосом Князя, вскакивает с ложа, вбегает в ложницу Светослава.

— Я иду за Дунай! — готовь сильную рать мою, Свенельд!.. Все, что платит Киеву дань, со мною!.. — произносит Светослав и забывается снова.

— То бред сонный! — говорит про себя Свенельд, выходя из ложницы.

В одрине Княгини Инегильды горят светильники пред Божницею, золотые лаки пылают разноцветными огнями, огромные жемчужины отбрасывают от себя радужные цветы. Сквозь слюдовые окны видна на дороге грозная ночь. Стены в покое обиты рытым изарбатом; резной потолок украшен узорами из жемчужных раковин; стол покрыт паволочитым шитым покровом с золотой бахромою, лавки также; на поставце стоит золотая и серебряная утварь, и город Торнео, кованный из злата, родина Инегильды.

На резной кровати с витыми столбами и шелковою кровлею тонет в пуху Инегильда; багрецовое одеяло вздымается на груди ее, ночная повязка скатилась с чела, русые волосы рассыпались по изголовью, ланиты разгорелись, над закрытыми очами брови изогнулись, как темные ночные радуги. Тяжело дыханье Княгини, тяжки вздохи.

Вдруг вскрикнула она благим матом, очнулась, приподнялась, приложила руку к сердцу, водит взоры вокруг себя, вся дрожит.

— Девушки!.. кто тут!

Две спальные девушки спросонков бегут из другого покоя.

— Девушки!.. — продолжает Княгиня. — Кто тут?.. Ох, страшно!.. кто тронул меня?..

— Нет никого, Государыня Княгиня! — отвечают девушки, трепеща от страха: сквозь хрустальное красное окно видно, как молния палит небо.

— Ох, что-то недоброе содеялось у меня под сердцем… хочет выскочить… сердце!.. взныли все кости!.. чу! что загудело в трубе?.. где плачет ребенок?..

— То ветер взвыл, Государыня!

— Ох, нет, не ветер!.. то воет пес, то стонет птица ночная!.. болит под сердцем!..

И вдруг Княгиня залилась слезами, зарыдала, и вдруг умолкла, упала без памяти в подушки.

Стоят над нею девушки, бледнеют от страха.

Пышет вдали молния, гремит Перун-Трещица; слышит глухонемой сторож Княжеского двора: опять стучат чьи-то темные речи, как град о тесовую кровлю.

— Эх, бабушка, мешкает! того и гляди, что певень зальется!..

— Нелегкой! — раздался вдруг голос повитушки из внутренних хором.

— Приняла, да не знаю, как выйти: ребенку пять лун, его не вытянешь в нитку, не проденешь в ушко. Слетай-ко за словом. Пришлось обратить в невидимку; да скоро! певень проснулся, крылья расправил!..

— Зараз!.. Утихло.

Филин хлопнул крылом, вспорхнул, полетел; певень полунощник хлопнул крылом, залился. Приняли его голос и все петухи, поют.

II

Когда природа была моложе, одежда ее блестящее, румянец свежее, дыхание благовоннее, когда воспевали ее певцы крылатые, летающие непорочные души первых населенцев мира, когда человек жадно, внимательно слушал ее плавные речи, — когда жизнь человека была не ношею, не оковами, не темницею духа, но чувством самозабвения, блаженной любовью, невинною, ненаглядною девой, на которую очи смотрели не насмотрелись, от которой сердце не опадало, не щемилось, не тоскнилось, не обдавало души страхом, а билось так радостно, что мысли исчезали, душа, как голубь, вспархивала, носилась, вилась, парила и возвращалась в свою голубницу, чтоб ворковать о ясных днях, о светлых надеждах…

В это-то время ржа переела оковы Нечистой силы, заключенной при создании мира в недрах земли, и духи злобы, почувствовав волю мышц, встрепетнулись, прорвали 77 000 слоев земли, хлынули на Белый свет посреди цветущей Атлантиды, понеслись селить вражду между стихиями и людьми.

Долго колебалась земля, долго волновался океан; а Атлантида, разраженная взрывом, рассыпалась по водам прахом, исчезла.

Нечистая сила селилась на земле; первоначально избрала она своей столицею землю Халдейскую близ Красного моря, где жило племя Рыжих; их научила она войне, хитрости и обману, научила мороку и порче, научила страху и надежде, построила ограду и Вежу великую, заставила поклоняться скрытому. Но скоро заповеди изгнали ее оттуда с толпами народа колдунов, волшебников и чародеев в мрачные болота севера. «И отошла она, — как говорит предание, — в великие леса и в водные и в потные дубровы и раменные места, на черные и мягкие земли». Долго царила она там, но крест и там преследовал ее и заставил искать недоброго места в глубине лесов и в ширине степей Руси.

Обратилась Она в сорок, поднялась черною стаей, скрыла от людей свет солнечный, тучею опустилась на берега Днепровские, против того места, где была в святых горах kuffe Saka Herra.

Покуда строился стан ее Саббат,[3] новый Кааба,[4] названный Константином Багрянородным Самват, стояла она долгое время на Лысой горе табором и считала свои доходы. Каждый Нелегкий, отпущенный на соблазн, должен был приносить в известное время положенный оброк, определенное число черных душ. Сборщик податей принимал их как кипы ассигнаций, считал их на левой ладони указательным пальцем правой руки, внимательно перевертывал, осязал, просматривал на свет: нет ли фальшивой, и принимал в половину цены против ходячей монеты на белом свете.

Вскоре Нечистая сила заняла лучший холм, bor-bairg, или Tor-berg: гору Торову, осененную дубовую рощею; поселилась над самым Днепром в трущобе леса, в ущелье берега, который впоследствии прозвался чертово бережище.

Близ погребища господ Скифских, засыпанного временем, было приволье Нечистой силы; завелся стольный град нелегких, упырей, ведьм и русалок.

Прибрав к рукам почти весь Днепр, они раскидывали окаянные сети свои во все стороны: на полночь до моря Мразного, на восток до гор, «Им же высота аки до небеси, идеже суть заклепани Александром Македонским Царем, сквернии языци», на юг до Теплого моря, на запад до моря Венедицкого и далее. Ловили сетями людей и учили их «безстудно всякое деяние деяти».

Тут столько расплодилось Нелегких, что не было прохожего, которому бы враг ноги не подставил.

На этом-то холме люди в безумии своем поставили кумира: «Его обличив высоко, образ страшен, голова из чистого золота, руки, мышцы и перси из серебра, чрево и стегна медные, голени железные, ноги и подножие мраморные».

Этот кумир одними назывался Бел-бог, иными Перун, другими Тор или Чор, и стоял он в кумирне под небом, или Ваал-даком.

Таким образом, наставляя людей злу и неправде, Нечистая сила жила на бережище припеваючи и воображая, что «нет конца ее силе, аки миру». Но отторгся камень от горы, без рук, ударил в кумира, и стер скудель, железо, медь, злато и серебро в прах, а ветр развеял его.

Пришел учитель Святого слова поведать истину Русским людям. Русские люди не верили словам, хотели чудес.

— Изгони, — говорили, — Белобожича с его высокого холма!

— Изгоню, — отвечал он и с крестом в руках поднялся на высокий холм, водрузил на нем крест.

Зарычала Нечистая сила, угомонилась, и полк ее отступил с священного холма, выше по Днепру, на крутой берег, в рощу, лежащую близ Княжеского заветного луга и Княжеских лесов; а чтоб Омуту и ведьмам иметь свободу ходить по Днепру, то Нечистая сила, отклоняя реку от холма, прососала новое русло, которое люди и назвали Черторырею.

На холме же Княгиня Ольга поставила свой златоверхий терем, который высился гордо и смотрел на Киев и окрестности. Кровля терема была медная, золоченая, все окны до одного были красные, стены лаженные снаружи разноцветною черепицею. С левого круглого выходца виден был Днепр, скрывающийся в густом лесу; от реки Почайны луговая оболонь; близ самого Днепра, на речке на Глубочице, стоял храм, строенный Ольгою в честь Св. Ильи громовержца божия, которого язычники называли Хрестъянским Перуном. Прямо, за Днепром остров, составленный Черто-рыею и покрытый лесом; за Черторыею озеро Золоча, а за ним светились рассыпные пески Лысой горы.

С правого выходца видно было в отдалении, как Днепр прятался за Витичев холм, на котором стоял храм Св. Вита, построенный гостями веры Папежской; за холмом оконечность села Займища. Перед Витичевым холмом, немного левее оного, чернелась могила того Дроттара-Скиольда, который от Новгородского Князя был Слом у Греческого Царя Михаила и потом рядил на Киевском столе у Полян и Руссов.

Между Витичевым холмом и Скиолъдовой могилой чернелся густой лес; а на скате крутого берега ущелье, а в ущелье трущоба, а в трущобе место темное, клятое, про которое страшно было и говорить.

Вправо, близ березовой рощи, над холмом Скиольдовым, было село Берестовец, а правее оного за окопом пространные Княжеские луга.

Перед заветными лугами, по скату лощинки, впадающей в ручей Лыбедь, видно было длинное село Щулявщина, Добрынино, с двором Боярским и теремом, где жила Мила; правее, в расстоянии одного поприща, тянуло село Княжеское Перевесище; а за ним, в садах, Варяжская Божница Германеч и холм, прозванный Дировым, ибо на сем месте стоял некогда Тор в виде Дира или быка, покровителя стад; далее, за становищем и Дорожищем, лежащими на левом берегу Лыбеди, чернелся лесистый правый ее берег.

С левого выходца, бросив снова взоры на луговую оболонь и на извивающуюся по ней речку Глубочицу, любопытство останавливалось на густой Яворовой роще, в недрах которой чернелось здание и воздымалась Высокая; тут, говорили люди, был последний приют Волоса. За рощею светилось озеро и струи реки Почайны. Левее озера выказывался холмистый крутой берег, оканчивающийся урочищем Скавикой, на котором видна была белокаменная Олегова могила.

Далее взоры терялись в лесах, в извилинах Днепра, в синеве отдаления, как память в глубине прошедшего, как луч света во мраке, как звук в пустыне, как ум в соображениях.

Красен был Киев; а кто не был в Киеве, тому не поможет раскаяние, говорили праотцы. Киев преддверие рая, говорили они, там светел Днепр, таинственны, святы берега его, высоки, зелены холмы, чист воздух… Но что было там прежде!.. что было там!.. о! идите поклониться Киеву, потомки Скифов! нет древнее его святыни, нет святее его древности! нетленна тайна, но тленен покров ее. Идите, потомки Скифов, поклонитесь Киеву, там найдете вы современников Дария, Митридата и Аттилы!

Тосковала Нечистая сила о приютном холме, злоба взяла Нечистую силу. Чего ни придумала она, чтоб выжить с места крест и овладеть своим древним станом. Ничто не помогло. Не имея права принимать на себя человеческого образа, Нечистая сила стала в пень. Но один хитрый думец тьмуглавого змия придумал воспользоваться не только проклятыми людьми, но и проклятыми детьми в материнской утробе.

— Воспоим людское детище сами, кровью людской, — говорил он, — воскормим в своем законе; возрастет, будет неизменным пророком лжи и неправды, восстановителем старых уставов Белбоговых, поклонником тления… Его сделаем мы земным владыкою.

— Кикимора![5] — вскричала вся Нечистая сила радостно. — Кикимора! — повторилось в ущельях гор и в трущобе лесов; взвились пески на Лысой горе, вздулся Днепр, заклокотали ведьмы, перекувырнулись упыри.

И положено было в Сейме на Лысой горе сделать первый опыт воспитания людского детища на иждивении силы Нечистой… И в лето 6375 первая попытка была над сыном Суждальского Князя Рюрика Африкановича, который был, как говорит летопись, от рода Августа Кесаря Римского. Но и у Нечистой силы первый блин стал комом.

Второй выбор пал, как мы уже видели в первой главе, на Светославово детище, проклятое отцом в материнской утробе.

III

Дело шло на лад; Нечистая сила пировала на счет будущих благ. Ведьмы на Лысой горе хороводы водили, звонко распевали: y-y! y-y! Киевские люди со страхом прислушивались, а Светослав, возвратившийся почти поневоле из Булгарии в Киев, по вызову Ольги, да непраздной своей Княгини Инегильды, да Бояр и старейших мужей для защиты Великого Княжеского города от нахлынувших Бошняков, скоро соскучился в Днепровской столице, особенно после ссоры с своею Княгинею за имя будущего сына. Его стало все сердить на Руси. Инегильда заболела; призвали повитушку; старуха взглянула на Княгиню, приложила руку под сердце…

— Кое уже время, Государыня, ты непраздна?

— За половину, — отвечала Княгиня.

— Словно нет ничего! — прошептала старуха. — Ох, недобро! провалилось чрево твое! убило злое слово младенца!..

Нахмурился Князь, когда дошла до него эта весть, проклятие детища легло у него на душе.

— Не любо мне в Киеве! не пригрею места себе! — сказал он своей матери Княгине. — Хочу за Дунай! там стол Великокняжеский, благая среда земли моей. Посажу Ярополка в Киеве, Олега в Деревскую землю, и пойду туда!..

Больная Ольга умолила сына своего пробыть в Киеве хоть до ее смерти; но скоро настал конец Ольги, и ничто не могло уже остановить желания Светославова. Похоронив мать свою, назначив уделы сыновьям, он сел в красную ладью; Великокняжеское паволочитое ветрило распахнулось, крутой рог загремел, вёсельщики грянули в лад, вспенили волны, запели ратную песню, ладья отвалила, а Светослав, стоя на корме, прощался поклонами с женой и детьми, с Боярами и народом. Все вопило, рыдало над Днепром, как будто над могилой Светослава.

Кто не знает из вас, читатели, Нестора, того маститого старца, что стоит в храме Русской Истории на гранитном подножии, как древний кумир, которого глаголам веруют народы, пред которым историки, как жрецы, ходят с кадилом, а романисты черпают из 300-ведерной жертвенной чаши события прошедших веков и разводят каждое слово водяными вымыслами?

Из слов этого-то Нестора известно каждому, что когда Новгородцы пришли просить у Светослава Князя себе, то Добрыня, дядя Владимира, сказал им: «Просите Володимера, Володимер взором красен, незлобив нравом, крива ненавидит, любит правду, клюки ж в нем нет». И Новгородцы рекли Светославу: «Дай нам Володимера!» И Светослав, стоя на корме, прощался поклонами и с женой и рынею и Сломи Новгородскими в Новгород.

Здесь, кстати, поведаю я стародавнюю вещь, правду истинную:

На восток от Танаиса, в Азии, был Азаланд, или Азахейм; столица сей земли называлась Асгард, т. е. град Азов, богов; правитель сей земли был Один, муж великий и мудрый. Это было в первом столетии до Р. X. Предвидя приближение грозы от Рима и падение своей власти на берегах Черного моря, он удалился с большею частью народа своего к северу.

Пройдя Гардарикию, или Ризенландию и Сакаландию, он пришел в Фионию, принадлежавшую Свейскому Конунгу.

Не желая заводить раздора на новоселье, Один послал послов в Гильфу, Свейскому Королю, просить, по древнему обычаю, земли и воды. Гильф, зная уже по слухам победоносного Одина, дал ему часть болотистых пустынь Фионии. Один обвел часть сию плугом и назвал Плогс-Ландией, т. е. пахотной землей. Сверх сего Гильф дал для поселения Азских людей весь Бримир до гор Уральских, т. е. граничных гор. Таким образом, пришедшие с Одином Азы и Торки населили Бримир, или Биармию, а Ваны, или Финны, заняли Плогс-Ландию. Ваны построили на реке, соединяющей два больших озера, Волхов, т. е. двор божий, где и был главный их храм; озеро прозвали они maose, т. е. вода, болото.

Между тем давние зашельцы на север, родовитые Русины, — коих Готты, соседи Поморские, величали Ругянами, — стесненные на берегах Урманского моря новыми пришельцами, были терпеливы, покуда языческая вера их была сходна с древней религией соседей; но когда Готты, приняв в третьем столетии на юге Христианскую религию, перенесли ее и на север, в четвертом столетии стали смеяться над коваными и рублеными богами, а в пятом гнать кованых и рубленых богов и поклонников их, тогда Славяне, Русины Поморские, озлобились, и все, что только могло носить оружие, поднялось по слову, двинулось на новоселье, под предводительством Княжа Вавула. По древнему обычаю, послали они послов к Финнам и требовали земли и воды; но Финны отказались от сего одолжения, надеясь на помощь Свеев; тогда Славяне нахлынули на их землю, покорили Плоксгоф и Валхов и населили земли от Двины до Волги. Станом своим избрали они озеро Маозе, прозвали его Лиманом, т. е. озером, возобновили город Валхов, прозвали Новоселье Новым градом, стали жить, поживать и славиться.

После сих событий прошло пять столетий, когда Владимир подъехал к Новугороду. Все люди Новогородские, из днешнего и окольного города, высыпали навстречу; а посадники, люди жилые, и старейшие, и старосты конечные встретили его у ворот городских-торжинских, поклонились до земли, пожелали вековечного здравия и поднесли на золотом блюде каравай и соль, а на серебряных блюдах обетных зверей и птиц, выпеченных из пряного теста.

На реке ожидала уже Владимира Княжеская ладья красная, золоченая, с небом паволочитым и стягом Новогородским, на котором с одной стороны был изображен Пард и две звезды, с другой — лик Святого Витязя с тремя стрелами в одной руке и с рогом в другой.

При громах славы, песни хвалебной Владимир спустился в ладью; сорок вёсельников в лад закинули веслы, пригнулись вперед, могучими руками вспенили Волхов, и ладья, как стрела, спущенная из лука, перенеслась с Торжин-ского полу на он пол. От пристани до хороми бога света путь был устлан красным сукном; народ кипел по обе стороны.

Слуги хоромные подвели Князю Белого божьего коня и повели под узды к храму, огражденному святым рощеньем и дубовым тыном. За храмом был темный луг, и ветер шумел по вершинам столетних священных дубов; над преддверием возвышалась круглая башня, на вершине которой звонарь ударял в било.

У входа встретил Владимира Вещий старый[6] владыко и Божерок, в гловуке высоком, красном, повитом белою пеленою до земли, с жезлом змийным в руке, полы сорочицы, покладенной жемчугом, несли отроки юные; жрецы и слуги хоромные вышли со свещами и темьяном.

Спевальщики хоромные затянули громогласно:

Иди, Княже Светославич, в домов бога,
В домов бога великого, в хором бога света!
У того венец золотный, слава мира,
Слава мира, речи грозы, грозы-громоносцы!
Помолися, Светославич, божью лику,
Лику солнца, лику свету, всесветному оку!
Упестрит Княжую ризу полем звездным,
Полем звездным, узорочьем, — опояшет властью!
Ухитрит Княжую душу на ум-разум,
На ум-разум и на слово, слово мед изустный!
Он усилует советом, беспечальем,
Беспечальем, дружелюбьем, благой благодатью!
Раздерет покровы вражьи черным горем
И нашлет на них туман, туман и омрак!
Мир ти, боже, мир ти, Княже, мир ти, друже!
Слава вящшим, слава людем, людем Новгородским!

«А со мною любовь возьми вовеки!»

— раздалось из внутренности храма, и все утихло.

«И красное и сладкое пребудет жизнию твоею, и будет слово мое цельба тебе!»

— раздалось еще громогласнее.

После привета Князю и поклона Вещий владыко принял дары Владимировы и внес во храм. Мужи Княжеские передали слугам хоромным златую великую лохань, пещренную хитрым делом и каменьями, ларец с драгоценными манатьями и ризами, два блюда с златницами Греческими.

Храм Волоса не представлял ничего роскошного снаружи: это было огромное четвероугольное здание, построенное из столетних дубов, почерневших от времени и обросших мохом; крутая крыша походила на темный луг; вокруг здания были двойные сени с навесами, верхние и нижние.

Под самой кровлей были волоковые продолговатые окны, сквозь которые, с верхних сеней, дозволялось женщинам смотреть на совершение обрядов во внутренности храма; ибо женщины не имели права входить в оный.

За храмом был пруд, осененный высокими липами, а за прудом палаты Владыки с горницами и выходцами и избы жрецов и слуг хоромных.

Не красуясь наружностью, храм Новгородский славился богатством от взносов и от доходов волостных.

Никто не помнил, когда его построили. Носилось поверье, что это тот же самый храм, который построен Финнами и про который колдунья Финская пророчила, что это «последний храм болвана и другого уже не будет — и сгинет вера в болванство, когда кровля Божницы обратится в тучное пастбище, а с восточной стороны выпадет бревно».

Долго не верили Новгородцы этой молве, но, когда уже пришел храм в ветхость и покрылся мохом, поверье более и более распространялось, страшило народ. Однажды, во время праздника Веснянок, вдруг задняя стена крякнула, и решили на Вече строить новый храм. Начали строить, поставили кровлю; но в одну ночь поднялась гроза, громовая стрела ударила в строение, спалила его. Пророчеству Финской колдуньи поверили вполне. Вещий владыко требовал от Веча начать снова работу, но увечанья не положили, по случаю начавшихся раздоров с Полоцким Конунгом Рогвольдом, принудивших Новгородцев просить себе Князя и помощи у Светослава.

Когда Владимир вступил в Божницу, глаза его были омрачены лучами светочей. Под сквозным литым медяным капищем, на высоком стояле, под небом, осыпанным светлыми камнями, обведенным золотой бахромчатой полой с тяжкими кистями, воздымался на златом столе древний боже Волос. Лик его из слоновой кости почернел с незапамятного времени; на голове его был золотой венец, вокруг головы звезды; в одной руке жезл, в другой стрелы; покров из цветной ткани лежал на плечах и, опадая вниз бесчисленными складками, расстилался по подножию. По правую сторону капища стоял стяг Владычен, а перед хитрыми узорчатыми вратами капища стоял Обетный жертвенник; подле, на малом стояле, жертвенная чаша; влево был стол Княжеский с кровлею, вправо стол Вещего владыки. Подле стен, с обеих сторон, на высоких стоялах два небольших божича, оставшихся после Финнов в храме; один из них был золотой, и говорили, что это золотая баба, матерь стоявшего напротив божича Чура, которого люди называли Врагом. У задней стены стоял поставец с посудой жрической: боковые стены были увешаны дарами, золотыми и серебряными кольцами, ожерельями и изображениями различных членов тела, которые, по обещанию, жертвовались во время болезней: болит рука, приносят в жертву серебряное подобие руки; болит нога, подобие ноги.

Едва Владимир занял свое место, раздался звук трещал и колокола, потом шумный хор — однозвучное, мрачное, протяжное пение, Вещий подошел к жертвеннику, взял рог от подножия Волоса и влил часть вина в чашу. Между тем принесли на одном блюде жрический нож, на другом, под белым покрывалом, агнца; печальное блеяние его раздавалось по храму и сливалось с звуками мрачного пения; агнца положили на камень жертвенный; Вещий взял нож, произнес какие-то слова, и кровь из бедного агнца полилась в чашу, в чаше вскипело, поднялся густой пар.

«Благо, благо тебе!» — запел хор.

Владимир отвратил взоры от обета, обвел ими по высоте храма, и очи его, как прикованные, остановились на одном женском лице, которое выдалось в волоковое окно в вершине храма. Владимир забыл, где он, не обращал внимания на обряд; но стоявший подле него Добрыня благоговейно смотрел, как Жрец поверял каждую часть внутренности агнца и клал на жаровню жертвенника окровавленными руками.

Когда все части разложены были на решетку жертвенника, Вещий взял снова рог, полил жертву, и она обдалась вспыхнувшим синим пламенем.

«Благо, благо тебе! суд и правда наша!» — загремел хор; затрещали трещотки, на Вече ударил колокол, вокруг храма загрохотал голос народа, храм потрясся до основания… вдруг с восточной стороны храма раздался треск, подобный разрыву векового дерева от громового удара.

Все смолкло; онемели возглашающие уста, обмерли члены, издающие звуки, только протяжный гул вечевого колокола дрожал еще в воздухе.

— Горе, увы нам! — произнес беловласый Божерок и трепетно принял трости волхования, раскинул их по ковру, смотрел на них и произносил: — Обновится светило, светом пожрет древо, растопит злато, расточит прахом камение… — Княже, клянися Светом хранить закон его, быть оградою, щитом, мечом и помочьем его, пагубой другой веры! — произнес он, почерпнув златым ковшом из чаши жертвенной и поднося Владимиру.

— Не я щит ему! Он мне щит! — отвечал Владимир.

— Вкуси от жертвы, испей от пития его и помятуй: «оже ел от брашны его и пил питие господина твоего».

Владимир прикоснулся устами к ковшу, Добрыня испил, вящшие мужи пили ковшами, а народ, взбросив руки на воздух, ловил капли, летевшие с кропила, и, обрызганный кровью, собирал ее устами.

Между тем юный Князь снова поднял очи на волоковое окно. Новогородские девы вообще славились красотою; но эта дева — в повязке, шитой жемчугом по золотой ткани, в поднизи низанной, под которою светлые очи как будто думали любовную думу, — эта дева была лучше всех земных радостей.

Владимир едва заметил, как подали ему Княжеский костыль и Княжескую Новгородскую шапку; с трудом отвел он взоры от лика девы, когда с громогласным хором подводили его под руки к лику Света; он поклонился в пояс и пошел со вздохом из храма на Вече к людям Новгородским.

Обходя храм, он искал чего-то в толпах женщин, которыми были покрыты верхние сени; но видел только старух и отживших весну свою. Их лица были похожи на машкару, на болванов, обложенных золотою парчою, жемчугом, бисером и дорогими разноцветными каменьями; это были вороны-вещуньи, сороки-трещотки, ворожеи да свахи; они заслонили тучными телесами своими и распашными кофтами жертв своего гаданья и сватанья, у которых на устах были соты, на щеках заря, в очах светилы небесные — источники любви.

— О, то Княже! — говорили старые вещуньи.

— Доброликой, добросанный, смерен сердцем…

— О, то вуй його Добрыня чреватый, ус словно кота серого, заморского, чуп длинный… ээ! оть… сюда уставился молодой Княж… кланяйтесь, бабы!

— Милостивая! не опора тебе далась! молода еще в передку быти! проживи с маткино!

— Ой, Лугошна, красен Княж!.. то бы ему невесту!.. а у стараго Посадника Зубця Семьюновиця дщерь девка-отроковиця вельми добра; изволил бы взять Княгинею: любочестива, румяна, радостива, боголюбица!

Звук вечевого колокола заглушил речи людские; Князь приблизился к Вечу.

Вече было за храмом Волосовым, на том самом холме, где некогда был Немд, учрежденный Одином, Посредине огромный камень, на котором восседал Конг, кругом камни меньший, которые занимались Диарами, Дроттарами и Блотадами. Сюда сбирались и Новгородцы сдумать и увечать; средний камень прозвали они столом посадничим. Подле холма, осененного высокими деревами, была вечевая звонница, на которой висел огромный колокол.

Для Князя посадничий стол устилали ковром, клалась на него красная подушка с золотыми кистями; а над сиденьем стояло небо.

Когда Владимир, поклонясь на все четыре стороны, занял место, а кругом его сели Добрыня и старые Посадники Новгородские, — мужи Владимировы принесли подносы с дарами; Добрыня встал и раздал Новгородским людям от имени Князя злато, дары иные многие и милость его.

«Кланяем ти ся, Княже!» — закричал народ; «Кланяем ти ся, Княже, землею и водою Новгородскою! и меч приимь на защиту нашу!» — произнесли Выборные Старосты Новгородские, поднося Владимиру на латках серебряных землю, и воду, и меч Княжеский Великий.

«Изволением властного Бога-Света, Владыко, и Посадники Новгородскыи, и Тысящники, и все Старейший, и Думцы Веча Господину Князю Володимиру от всего Новагорода. На сем, Княже, целуй печать властного бога, на сем целовали и прежний, а Новгород держати по старине, како то пошло от дед и отец наших; а мы ти ся, Господине Княже, кланяем».

Владимир встал с места, поклонился на все стороны, поцеловал поднесенную к нему на блюде печать златую на цепи, надел ее на себя, принял меч, опоясал его.

Голос народа загремел.

Подвели Владимиру могучего коня, покрытого золотым ковром; седло, как пристолец Княжеский, горело светлыми камнями; другого коня подвели дяде его Добрыне.

Стяг Новогородский двинулся; за ним шел Князь с вящшими своими мужами, потом Дума Новогородская, Посадники, Тысяцкие, Воеводы, Конечные Старосты, Головы полковые, Гридни и Полчаны Княжие, Рынды, Сотня гостиная, купцы и люди жилые Новгородские…

Народ потянулся вслед за поездом в двор Княжеский.

Гул вечевого колокола расстилался как туман по озеру и окрестностям.

— О! той хитрый, близок! — говорил народ на другой день, сидя за браными столами на дворе Княжеском. Добрыня потчевал его от имени Князя и хлебом, и хмелем, и золотом.

— Ой, щедрый, лихо из чужой бочки вино точить… купайся! а в своем меду, чай, окунуться не даст!

— Уж бы звали, так, а то кто его звал!

— То так! Дай улита рожка, а она оба два! да Новугороду не две головы.

— Эх, молодцы! великой звезде не без хобота.

— Звезда с хоботом недоброе знаменье! нам подавай солнце красное!

— Что ж, братцы, Володимер Солнце Красное! смотри, смотри — вот он.

— И то! кликнем: Государь Князь Володимер Красное Солнышко!

— Величай!

И все повторили:

— Здравствуй, Государь Князь Володимер Красное Солнышко!

IV

Между тем как в Новгороде шли дела людские добром, на берегах Днепровских творились чудеса.

На берегу Днепровском, близ Киева, по соседству с Чертовым бережищем, жил дядя Мокош.

Есть же на белом свете люди, которые ни сами ни во что не мешаются, ни судьба не мешается в их дела. Ни добрые, ни злые духи не трогают их, как существ ненужных ни раю, ни аду. Эти люди никому не опасны, никого не сердят, никого не веселят, никого не боятся, ни на кого не жалуются; им везде хорошо; есть они, нет их — все равно.

Из таких-то людей был Мокош, сторож заветных Княжеских лугов и лесничий.

С молодых лет жил он в хижине близ Чертова бережища, не заботясь о соседстве Нечистой силы. Зато весь народ Киевский думал, что сам он водится с нею. Когда, раз в год, приходил Мокош в Княжескую житницу за мукою на хлебы, его допрашивали: «Что деется на Чертовой усадьбе?» — «Не ведаю», — отвечал он. «Что деет Нечистая сила?» — «Живет себе смирно».

Ни слова более нельзя было добиться от Мокоша.

Про него можно было сказать: лесом шел, а дров не видал.

Жил Мокош уединенно с своим задушевным псом Мурым. Вместе с ним, каждый день, рано поутру, обходил он луга и лес. От нечего делать на лугах полол крапиву, в лесу собирал валежник. И должно было отдать ему справедливость, что луга были как бархатные, а лес чистехонек; только в одном месте, на скате холма, во впадине горы, под навесистыми липами, с давнего времени заметил он, что кто-то мешается не в свое дело и содержит это место в отличном порядке и чистоте.

Долго подозревал он, что кто-нибудь без спросу поселился в этом месте; приходил он тайком, но никого не заставал; а на травке ни листика завялого, ни сучочка, а на дереве ни червячка, ни паутинки. Иногда только казалось ему, что по лугу как будто вихрь ходит, да подметает пыль, и полет сухую траву, и обрывает завялые листья. Мокош, уверенный, что точно никого нет, забыл свои подозрения; и если б народ своими допросами про Нечистую силу, которая живет на холме, не напоминал ему об этом, он не знал бы никогда, что такое и Нечистая сила. У него все было чисто: и луга, и лес, и источник, из которого пил воду, и мука, из которой пек хлебы, и мысли его, и руки, и душа.

Уединение Мокоша нарушалось только несколько раз в году, во время Княжеской охоты, когда на заветном лугу выпускали соколов с челигами на ловлю птиц.

Однажды Мокош встал, по обыкновению, с солнцем, умылся ключевой водою, поклонился земно на восток, съел кусок хлеба с молоком и отправился в обход лугов и леса. Кончив свое дело, он пробрался скатом Днепровского берега к заветному холму, сел во впадине на мягкую мураву и стал глазеть на темный правый берег реки. Необозримая даль покрыта была густым лесом; инде только желтели песчаные холмы и курилось далекое селение. Влево, на высоте, расстилался Киев-град, с белокаменными палатами, вышками, теремами и бойницами.

Мокош на все смотрел; но для него все равно было, смотреть или нет: не в первый раз он видел издали и Киев, и Днепр, и темный правый берег его. Он ни о чем не думал, не рассуждал; и о чем бы стал он думать?.. Единообразие жизни есть бесплодное поле, на котором не родится мысль.

Итак, Мокош был в этом состоянии, непонятном для мира, исполненного жизни, борьбы добра и зла. Вдруг слышит он плач младенца, вскакивает, идет на голос, приближается ко впадине, осененной навесом лип, и видит, на одной из ветвей дерева висит колыбелка, а в ней лежит спеленатое дитя. Колыбелка качается, дитя плачет, шевелит устами, просит груди. Вдали эхо вторит чью-то колыбельную песню; но подле бедного дитяти нет мамы, нет няни, нет кормилицы.

Жалко стало Мокошу; подходит он ближе… вдруг колыбелка перестала качаться, эхо колыбельной песни утихло, свивальник развертывается, пеленки вскрываются, никого не видно, а кто-то вынимает ребенка; он утих, он лежит на воздухе, во что-то вцепился ручонками и к чему-то тянется, что-то рвет устами, кажется, сосет, слышно, как он глотает…

Дивится Мокош, разинул рот.

Невидимые руки пестуют дитя; оно повеселело, улыбается, бросает на все любопытные взоры; увидело Мокоша, тянется к нему.

Мокош не вытерпел, приближается, протягивает к ребенку руки, хочет взять его… а длинная ветвь орешника хлысть его по рукам.

— Погори ты пожаром! не уродись на тебе шишки еловой! — вскричал Мокош… а ребенок хохочет, опять тянется к Мокошу. Опять Мокош протягивает руки, а ветвь орешника опять хлысть его по рукам, а другая хлоп по лицу.

— О-о-о! бесова клюка! — кричит Мокош, протирая глаза, из которых искры сыплются… а ребенок смеется, тянется к нему снова.

— Провались ты, вражий сын! — произнес Мокош и побрел домой, повалился на лавку, спит.

А под крутыми берегами извивается Днепр, шипят его волны. Давно вытек Днепр из темных лесов Смоленских, из соседства Двины и Волги, пробился сквозь каменные ограды земли Половецкой, скатился по десяти гранитным ступеням и ринулся в море.

Извивается Днепр, шипят его волны около берегов Киевских. Днепровский Омут выгнал на работу все царство отводить реку от священного холма, рыть новое русло.

Извивается Днепр, шипят его волны, а солнце играет в нем, а Киевские златые терема опрокинулись в него и мерцают в волнах.

Просыпается Мокош. Вчерашний день всегда был для него сном; но чудный ребенок на холме нейдет у него из головы.

«Дивен сон!» — думает Мокош и, кончив свой завтрак, отправляется в обход лугов и леса, идет опять мимо холма, садится отдохнуть. Глядь… а мальчик лет пяти, в красной сорочке, обшитой золотой тесьмою, в сафьянных сапожках, шитых узорами и выложенных бисером, бегает один-одинехонек и ловит мотыльков; много их вьется над ним, но он ловит изумрудного, осыпанного искрами золотыми, у которого крылья как будто обложены полосами радуги.

Увидев Мокоша, мальчик бежит к нему навстречу, берет его за руку.

— А!.. кто ты таков? — говорит ему.

— Да дедушко Мокош, — отвечает ему Мокош, выпучив на него глаза.

— А моего дедушку зовут Он! — вскричал мальчик. — Ну, и ты будь моим дедушкой!.. А можно уловить мотылька?

— Лови, голубчик! — отвечает Мокош.

— Она не велит… говорит, что это красная девушка; говорит, что я сотру с ее лика румянчик.

— Твоя бабушка обмолвилась. А где твоя бабушка?

— Где бабушка? Постой, я приведу ее к тебе. Мальчик побежал под навес липы, в кустарник. «Ау! ау!» — закричал он. «Ау!» — отозвалось в лесу.

— Чу! Она ушла в лес. Пойдем, поищем ее!

Он взял Мокоша за руку и повел в лес.

«Ау!» — снова закричал мальчик. «Ау!» — повторилось в лесу.

— Чу! пойдем, пойдем; вот здесь Она… Ох, нет, вот там!..

Мокош устал ходить за торопливым мальчиком.

«Ау!» — отзывалось то с одной, то с другой стороны. «Ау!» — закричал мальчик опять. «Ау!» — раздалось позади них.

— Эх! Она воротилась домой.

Пошли назад. Пришли на лужайку, под липы.

— Нет и дома, — произнес мальчик печально.

— Да где твой дом? веди домой.

— Вот здесь, дедушка, под липкой.

«Сирота, — подумал Мокош. — А в хмару да в ливень?»

— Под липкой, дедушка. «А в зиму да в метелицу?»

— Под липкой…

— Сирота!.. — повторил Мокош. — У тебя, чай, рученьки да ноженьки отморожены.

— Тепло, дедушка, под липкой; на эту лужайку я не выхожу; как пойдет черная хмара по небу да нанесет холоду, я сижу дома; боюсь выйти из-под липки: так и колет лицо, так и жжет.

— Откуда ты, голубчик, взял такую шапочку с обложкой горностаевой, словно Княжеская, да сорочку, шитую золотом, да сафьянные сапожки?

— Все мне приносит Он; ты видел моего дедушку?

— Какого дедушку?

— А вот что говорит: без меня бы ни песен, ни радости людям. А видал ли ты, как пляшут да водят хороводы? Вьются, вьются, заплетаются, девушки бледные, бледные!.. Запоют так: у-у-у-у!.. а мне так и холодно, как от белой зимы, что бывает за нашей лужайкой.

— Да каков дедушка твой собой?

— Каков? не таков, как ты; все исподлобья смотрит, на людях покойных ездит верхом. Все его боятся, а дедушка никого, — только боится кочета, что залетел из Киева; а я спросил его: «Чего ты боишься кочетка? Видишь, я не боюсь…» А Он сказал: «Гони, гони его, покуда не закричал!» Я и прогнал!..

Мокош внимательно слушал рассказ ребенка, присел на лужайку и стал полдничать, вынув из кошеля кусок житного хлеба.

— Что это, дедушка? — вскричал мальчик. — Дай-ка мне!

Мокош отломил кусок: с жадностью мальчик схватил и съел.

— Ты голоден, голубчик, тебе поесть не дадут!.. вот тебе еще ломоток хлебца.

— Хлебца? — вскрикнул мальчик. — Она не дает мне хлебца.

Чем же ты питаешься, голубчик?

— Она меня кормит…

Вихрь свистнул между мальчиком и Мокошем и унес слова мальчика.

— Ась? — спросил Мокош, не расслышав, чем кормят мальчика.

— А поит… — продолжал мальчик.

Вихрь опять свистнул над ухом Мокоша; он не слыхал чем поят мальчика.

— Ась? — повторил он.

— Да, дедушка, — продолжал мальчик, — а мне тошно, тошно, как я съем… — Снова свистнул вихрь… — Все хочется этого хлебца да водицы испить, что течет под горой… У тебя много хлебца?

— Есть мало, — отвечал Мокош.

— Пойду я, дедушка, к тебе; ты такой добрый, ты меня пустишь гулять в город!

— Пойдем, пойдем… я поведу тебя в Киев, — отвечал Мокош, вставая.

Мальчик хочет идти — и вдруг остановился.

— А!.. — вот Она!.. Пусти меня к этому дедушке!.. пусти!

Мокош смотрел вокруг себя: с кем говорит мальчик?.. но никого нет… только вихрь свистал снова между Мокошем и мальчиком. Мокош хотел подойти к нему а ветвь натянулась и хлестнула его по лицу.

— Ооо! сгинь ты грозницею!! — вскричал Мокош, закрыв лицо руками. — Поточи тебя тля поганая! — продолжал он, удаляясь и проклиная Нечистую силу.

V

Наутро, по обычаю, Мокош снова спустился в обход лесов и заветных Княжеских лугов. Любопытство завлекло его к лужайке. Вот подошел, ступил на свежую мураву, и вдруг стукнулся обо что-то лбом.

«Вражий тын!» — вскричал он. Смотрит… и тычинки нет; хочет идти, ногу вперед — стукнулся снова, нет прохода. Сердится Мокош, шепчет бранные речи, шарит рукой, точно как будто каменная стена перед ним, а нет ничего. Продолжает вести рукой по стене, идет кругом, и стена тянется вокруг лужайки… За стеной чей-то голос.

Прислушивается Мокош, кто-то неведомые речи выговаривает.

Ы-ей-гей-ег-дой-ай-да-егоа, вар-ой-зы-воз-рой-ой-ро-воз-ро, дой-ей-ди-возроды, тай-си-ей-тси-возродытси, дой-рей-ей-dpe-вар-нен-ей-ни-древни, ай-дой-ай-да-ада-мен-ой-мо-ада-мо, чоры-ей-че-лей-ой-ло-чедо-вар-ей-ве-челове-цюй-юн-цю-челоеецю, кыр-нен-ой-кко-вар-ой-во-кмово-жой-ей-жм-зной-нен-ей-зне-жизне…

— Ей, голубчик! кто тут?

— Принес хлебца? — отозвался голос- Не то не хочу учиться книгам.

— Да где ты тут?.. Ох ты, окаянная огородина!

— А, это ты, добрый дедушка? здорово! забыл ты меня!

Как будто сквозь туман увидел Мокош отрока лет десяти, в красном шелковом кафтанчике, перепоясанном золотым тесемчатым кушаком, с откидными рукавчиками, ноги перетянуты ниже колена также золотыми тесьмами, на ногах сапожки шитые сафьянные, на голове скуфейка, из-под скуфейки рассыпаются по плечам витые русые кудри; в руках отрока длинная книга и жезлик.

— Что ж нейдешь? — спросил отрок.

— Да словно стена стоит?.. аль мерещится?.. — отвечал Мокош, тщетно подаваясь вперед.

— Какая стена! плюнь на нее, дедушка.

Мокош плюнул; вдруг как будто что-то треснуло, рассыпалось вдребезги. Мокош, спотыкаясь, как по груде камней, приблизился к отроку и, взглянув на него, остановился, выпучив глаза.

— Да ты словно тот же, что вчера видел я… а пяди на три вырос!..

— Вчерась? — сказал отрок. — Да ты у меня и невесть с какой поры не был, дедушка.

— Ох, да ты не простой, словно колдун аль чаровник отец твой али баба, не ведаю кто?

— Иди же, дедушка, я рад тебе! — сказал отрок, взяв Мокоша за руку. — Ведь ты обещал мне хлебца, дай же, дедушка, хлебца, а я тебе дам золота, вот того, что люди, говорит Он, все за него покупают, кроме светлого неба.

Подбежав к скату горы, отрок откопал песок и показал Мокошу целую кадь золота. Мокош выпучил глаза.

— Бери, дедушка; Он сказал мне, что золото лучше всего для людей; за золото они продают свою душу и светлому Дню, и темной Ночи.

— То все мордки Грецкие! чего мне в них! нес бы ты их к Князю нашему аль к какому боярину, мужу великому; то, вишь, клад, а клад — Княжеское добро; а наш брат возьми клад да принеси домой, а за кладом и Нечистая сила в дом…

— Какая Нечистая сила? — спросил отрок.

— А вот что ты ее кличешь; она, чай, тебя и книгам учит?

— Учит, — отвечал отрок.

— Что ж тут писано?

— А тут писано так, дедушка: в начале лежали на пучине двое… Один светлый, светлый!.. другой темный, темный!.. лежали долго, спали крепким сном, да все росли, росли…

— Чай, словно ты?.. — спросил Мокош.

— Я не расту, дедушка, сам ты давно меня видел.

— Морочишь, голубчик, растешь, словно под дождем боровик; ну разбирай, разбирай книгу.

Отрок продолжал.

— Росли, росли и выросли большие, великие, глазом не окинешь, и стало им тесно лежать в пучине; стало им тесно, они и очнулись; один очнулся, другой очнулся, встал один, другой встал, закипела пучина ветром. «Кто ты?» — молвил светлый. «Кто ты?» — молвил темный. «Чему здесь?» — молвил светлый. «Чему здесь?» — молвил темный, а речи словно гром прокатились по пучине… «Недобрый!» «Благой!» — крикнули оба два и схватились могучими мышцами и закрутились по пучине, ломят друг друга; от светлого сыплются искры, от темного холодный зной градом…

— Ну!..

— Дальше, дедушка, не умею; не учил.

Едва отрок произнес эти слова, вдруг вихрь закрутился, вдали затрещал лес.

— Она, Она идет! — вскричал юноша, — Ступай, дедушка, прочь, не то завьет тебя, закрутит, удущит… приходи наутро.

— Ладно, — произнес Мокош, осматриваясь кругом со страхом и удаляясь бегом от отрока; пес его остановился, лаял на кого-то во всю мочь.

«Экой омрак, экая нечистая сила!.. Ой, пойду в Киев да поведаю Княжим людям! то диво!.. да красной какой, добросердой!.. а, чай, от ведьмы бы уродился не такой? Уж не Княжее ли детище?.. Молвят же люди, не годами растет, а часами… Ой, пойду в Киев…»

И вот Мокош своротил на тропочку, которая тянулась покатостию горы частым кустарником и вела в Киев.

Только что своротил… а вихрь свистнул, закрутил, сорвал шапку с головы Мокоша; покатилась шапка в гору, поляной, заветным лугом — Мокош за ней, а пес за ним да за ним, а шапка, словно перекати-поле, катится да катится; прикатилась к дубраве, где была изба Мокоша, остановилась у порога. Устал, выбился из сил Мокош, плюнул на шапку, поднял ее, ударил о землю, повалился на прилавок, шепчет про себя: «Окаянная! словно юница прибежала с поля домой!..» И забыл о чудном юноше, забыл о Киеве, захрапел. И пес, почесав бок заднею лапой, по обычаю, свернулся в обруч, заснул.

VI

Едва только показался новый день над Киевом, Мокош очнулся, сел на пристбе, протер глаза и дивится, что его овчинная шапка валяется на земле; слова «окаянная, словно юница ведает закуту свою!» пробудились также, и Мокош в первый раз стал припоминать вчерашний день.

«Ой ли? от то!.. аль морок? — говорил он сам себе. — Оли клад мается да прикидывается ликом?.. ой диво, чудо!.. пойду ко двору, поведаю Княжеским людям!.. аль пойду проведаю, не морок ли?.. може, впрямь вражья сила нечистая, что народ бает».

Мокош поднял с земли шапку, отряхнул, обдул ее, взял котомку с хлебом, костыль, кликнул пса, отправился; дорогой забрел на полугорье к кринице, прилег на землю, полакал алмазной воды, обтер бороду, отправился далее.

Едва он вышел из-за косогора, по тропинке, извивавшейся к тому месту, где, по предположению Мокоша, был клад, который, наскучив лежать в земле, принимал на себя человеческий образ, чтоб соблазнить кого-нибудь собою, — вдруг из-под липки бросился к нему навстречу юноша, точно старший брат отрока, которого Мокош видел в прошлый день.

Мокош приостановился от удивления; а юноша висел уже у него на шее.

— Дружок дедушка! давно ты не был у меня.

— У тебя? — спросил Мокош. — А може, и у тебя… по вечери был; чудо! на голову поднялся!

— Ох, нет, много раз темная ночь тушила день светлый! — произнес юноша, вздыхая. — Грустно! а все кругом словно в землю растет… Помятуешь ты, эта липка была великая, великая! что на небо, что на нее смотреть, все одно было; а теперь маковка не выше меня… А светлый день все темнее да темнее в очах, а вот здесь жжет, мутит, нудит на слезы!.. Спрашивал, Она говорит: «Нет ничего»… неправду говорит Она: слышу — колотит, стучит, избило недро молотом!.. больно, дедушка, дружок, нет мочи! брошусь с утеса!..

— Дитятко, голубчик, Свет над тобою! то, верно, у тебя молодецкое сердце расходилось.

— Сердце? а что сердце? — произнес горестно юноша, приложив руку к груди.

— Сердце мотыль, говорят, — отвечал Мокош. — Да ты не пугайся, голубчик, небось просит оно, вишь, воли.

— Ну, я дам ему волю.

— Не вынешь, друг, из недра.

— Выну!

— Вынешь сердце, голубь, душа вылетит, умрешь.

— Умру? а тогда не будет колотить, томить…

— Вестимо, сударь, в гробу мир.

— Ну, умру! — отвечал обрадованный юноша. — Да как же умирают, дедушка?

— Ой ни! полно, дитятко! уродился ты пригож, поживи, полюбись красным девицам.

— Девицам? что прилетают сюда хороводы вить?.. что ластятся? что мотают нитки у бабушки?.. нет, не хочу их неговать, не хочу целовать в синий уста и в тусклые очи!.. не тронь их, чешут на голове зеленую осоку и крутят хоботом, словно сороки.

— Бог свят над тобою! — произнес Мокош. — С хоботом ведьмы Днепровские, а не красные девицы. У красной девицы уста — румяное яблочко, русая коса — волна речная, очи — светлый день…

— Не ведаю таких, такие ваши людские, а Она говорит: людская девица недобро, да кабы Он не сеял им раздора, да зависти, да не берег их соблазном, то быть бы им…

Вихрь свистнул над ухом Мокоша.

— Вот что… — продолжал юноша. — Так говорит Она: люди, что родным отцом называют да родной матушкой, меня прокляли, а Она взяла меня да взлелеяла.

— Бог свет над тобою, голубчик, бабушка твоя обмолвилась, урекания творит…

— Не ведаю; а не велит Она любить людей, а я тебя полюбил, дедушка; а как ты про своих красных девиц речь ведешь, так и тихнет на сердце. Покажи мне свою красную девицу, может, ты правду молвил.

— Изволь, — отвечал Мокош, — покажу, да еще Княженецкую; приехала из Царьграда девица, младшая, живет в красном дворе, в зверинце. Князь наш Светославич Ярополк берет ее женою.

— Ну, идем, идем! — вскричал юноша. — Скоро, скоро, покуда нет ее, Она не пустит.

— Идем! — сказал Мокош.

Юноша побежал под липку, снял с ветки кушачок красный, узорчатый, опоясался; надел на голову шапочку, шитую с собольей обложкой, откинул кудри от очей, расправил их по плечам, голубые очи засветились радостью, ланиты разгорелись полымем.

«Словно Князь Володимер!.. тый мало старее», — думал вслух Мокош.

Вот идут Займищем.

Торопится юноша; пыхтит Мокош, подпираясь костылем.

— Сударик! — говорит он.

— Что изволишь? — спросил юноша.

— Слыхал ты про Киевскую ведьму? — Уж не ведьма ли Она, что вскормила, сударь, тебя?

— Ох нет, не ведьма; не ведьмой кличут.

— Не ведьмой?.. Ой?

— Просто Она.

— Дивись! чай, страшенная! чреватая, полноокая, кобница хитрая?

— Не ведаю, — отвечал юноша, торопясь идти.

— Уж то, сударь Боярич, то ведьма!.. уж ведьма, коли людям не кажется!.. Ходит, чай, метелицей, вьюгой вьет; по лесам да по лугу злое былье собирает; строит ведьство, потвори, чародеяние, зелейничество… аль нападет, ровно зубоежа… аль скоблит, ровно грыжа, аль умычку творит красных дщерей со дворов Боярских…

— А где та ведьма? — спросил юноша.

— А вот то-то того и пытают, сударь Боярич, чуешь, молвит слово-скать живет ведьма у Днепра, в недобром месте под осиною. Пагуба, дивись! а сотворила чудо над Владычьним старым родом; ведаешь, было: Вещий Влады-ко пошел на воду мыть малого Божича, госпожу златую… то еще было при Ольге Княгыне, а Княгыня была у Царь-града, а то был день праздный Купала; а жрецы шли на Днепр, несли мыло да ширинку узорочную, да лохань златую великую, да на лошках златых великих златую, сыпанную жемчугом одежду, да гребень, да елей на умащенье. А людьем, на берегу, ставили столы браные, и корм, и сологу, и рыбу, и мед, и пиво на пир великий; а пришли людье на Днепр, а Вещий принял золотую госпожу, моет мыльнею… глядит… на волнах чюдо какое! лежит девица, всплыла из пучины, лепая, красная, распрекрасная!.. спит!.. Владыко завидел ее, да и уставил очи, уставил очи, да и ронил Божича в реку; Божич канул, да и пошел на дно. А Владыко не ведает, что творит, да и покрыл полою белой ризы; а девица русая, белая, словно из мовни, спит себе, любуется устами; а ланиты — день румяной, а лоно — две волны перекатные, а вся пышная, снежная, пух лебяжий. Вещего обдало пожаром… сором, да и только! Берет он девицу на руки тихо. «Подайте — говорит… а сам трусится, — подайте покров поволочитый!» — говорит да кутает девицу в ризу, не зрели бы люди. Подали покров поволочитый; окутал девицу в одеяло, несет, обливается градом, чуть дух переводит; а жрецы за ним следом, да поют, величают Божича. А величают они так.

Тут Мокош затянул сиповатым голосом:

Грядите во славу-д-мыльницы божьи,
Черпайте-д-златом волны морские.
Свету свет, велий боже наш!
А листом румяным-д-господыню хольте,
Олеем душистым-ма-главу ей мастите.
Свету свет, велий боже наш!
Усыпайте-д-волны, волны-д-морские,
Лазоревым цветом-ма-д-маком багряным.
Свету свет, велий боже наш!
Поливайте-д-волны-д-сытою и млеком,
Кудри златые ладьте частым гребнем.
Свету, свет велий боже наш!
Заплетайте косы-д-хитрой плетеницей,
Умывайте тело-д-кипучею пеной.
Свету свет, велий боже наш!

— Так спевали жрецы, а Владыко Вещий идет во храм Господский весь не свой… а зной градом с чела выступает; а велит никому идти в хором, кроме причета, на то воля Госпожи, говорит. А причет ставит на место над стоялом небо, а Владыко Вещий закидывает завесу да велит всем прочь идти, а девицу кладет на золотую подушку, а распахнул Вещий ризу…

Тут Мокош остановился, приставил костыль к левому плечу, снял шапку и, улыбаясь, почесал голову…

Юноша также остановился, рассказ Мокоша о деве привлек его внимание.

— Ну, дедушка, что ж, как распахнул Вещий ризу?

— Хэ! — произнес Мокош, улыбаясь, и потом, приложась к уху юноши, молвил шепотом: — Ровно голь гола!

Юноша нисколько не удивился. Мокош продолжал вслух:

— И проснулась, очи ровно два светила небесных лучи бросают. «Где-сь я?» — говорит; а Владыко молчит, онемел да вперил очи на девичьи красы; а ей студно стало, набрасывает долгие русые косы на белые перси, а вся такая ласная!.. а Вещий — так его и бьет грозница — распылился, накинулся, словно канюк[7] на голубицу; а она хвать его за седые власы, словно коня за гриву, да и вскочила на выю; вези, говорит, на широкий Днепр! да и начала гонять по хороми, бьет долгой косою по хребтам. Ровно как на дыбах, носится Владыко, кружит коло стояла святого, а бежать вон не смеет: студно народа; а люди, весь Киев стоит у дверей хоромных, ждет, покуда откинет дверь Владыко, человать бы Божичу; а двери не отчинаются, а с Днепре летит тьмущая стая сорок… То, видишь, все русалки, дщери великой ведьмы, что хобот в три пяди, украли сестру молодшую. Осели всю хоромь, трескочут, бьются в окончины, тьма-тьмущая, туча черная! «Ох, недобро!» — молвят люди; гремлют, ломются в храмину — нет ответа. А в ту пору в хороми был хоромный отрок, звонарь; а той был на звоннице, вверху; а слышит в храме громоть, стук, сошел книзу, озирает из притвора, а в хороми красная дивная девица ездит на Владыке, ровно на коне, косой погоняет, а власы ровно риза шелковая расстилаются, а с чела Владычнего зной градом сыплет. «Ох, — мыслит отрок хоромный, — размыкает Владыко красную девицу!..» а как поравнялся Владыко с ним… а хоромный отрок видит у девицы хвост словно у сороки колышется; он за хвост, а хвост, до пера, весь в руке остался. Вскрикнула девица, опали у девицы руки, рассыпалась коса до земли, запутался Владыко в косе, грохнулся без памяти оземь, и девица ровно пуховая покатилась — лежит, ровно уснула. А народ ломится в двери, гремит грозою… «Ох, горе великое!» — думает отрок хоромный, да и ухватил девицу поперек…

— Дедушка, дедушка! — прервал вдруг юноша рассказ Мокоша. — Не то ли терем?

— То, сударь, — отвечал Мокош и продолжал: — Так вот…

— Здесь живет красная Княжна-девица? — спросил опять юноша, дергая за полу Мокоша и устремив очи на высокий терем, которого светлые верьхи выказались из-за рощи.

— Здесь, сударь, здесь… Вот и ухватил, мечется во все углы хоромьнии, а ворота трещат, народ ломится, а сороки трескочут, бьют крылом в окны, туча грозная! хором словно среди ночи стоит…

— Стой, стой, дедушка, пойдем скорее! — вскричал юноша, схватив Мокоша за руку и потащив за собою.

Нить рассказа Мокоша оборвалась, он умолк, запыхаясь, переваливается за юношей, не сводившим очей с терема, — шепчет сердитые речи…

VII

«Мы же на преднее возвратимся, на горькую и бедную память тоя весны», — говорит летопись; поведаем о Киеве и о Князе Киевском Великом Киевском Ярополке.

Не дал бы Светослав, уезжая в Болгарию, стола Киевского Ярополку за его безнравие и слабосердие, если б не умолила его о том Ольга; не послушал бы Светослав и родной матери, если б знал он, чему учит она Ярополка в тайне.

Ярополк был слаб душою, добр, послушен каждому, не только мудрой бабе своей; и потому Ольга ошиблась, полагая, что ее светлые слова падут, как тучное семя на тучную душу его, и он торжественно восстановит крест над Русью.

Ольга умерла с улыбкою святой надежды. Светослав погиб последним героем язычества, Инегильда не пережила горя, и Ярополк принял костыль Княжеский, подтвердив уделы, назначенные отцом, за братьями.

По завещанию Ольги Ярополк должен был жениться на Гречанке, которую Ольга привезла с собою из Царьграда и воспитала в тайне, для внука. Говорили, что это дочь Патриция Константина, сестра Патриция Романа, бывшего впоследствии полководцем во время войны Цимисхия с Светославом; но достоверно этого никто не знал.

Она была собою прекрасна, как божья милость; полюбилась бы владыке Олимпа, увез бы он ее, как Европу, причислил бы к сонму Азов; но не соблазнил бы, как Леду, лебединой своей песнью.

Ольга приучила Марию и Ярополка друг к другу, старалась оковать их любовью; но сердце не живет чужими законами; оно любит тайну, любит затруднения, любит искать свое счастье среди горя. Ярополк видел часто Марию, Мария Ярополка; но их приветливые взоры были холодны, только Ярополку предоставлялось право видеть Марию; Олег и Владимир были лишены этого права.

Но в день смерти Ольги, когда уже все выплакали слезы свои, Владимир, любивший бабку свою искренне, более всех, стоял на коленях перед нею в продолжение всей ночи; тут же перед одром Ольги стояла и Мария. Так провели они ночь, как два ангела, обнявшие могильный памятник.

Занялась заря, оба они очнулись, взглянули друг на друга, опустили очи, и этого было довольно для любви.

Владимир не мог иметь времени узнать, кто такая Мария; ибо на третий день с Добрыней и послами Новгородскими отправился он в Новгород, а Мария знала, кто Владимир, и ничего не хотела более знать, — самое имя Ярополка стало ей ненавистно.

Ярополк, к счастию, и не заботился о красоте Марии; она жила, как очарованная, уединенно в красном дворце зверинца Княжеского, ожидая с ужасом исполнения завещания Ольгина; но Ярополк, занятый сперва поминками бабки, потом поминками отца, не мыслил о женитьбе. Между тем возвратился старый Свенельд, дядька и любимец Светослава, сохранивший чудным образом жизнь свою после пагубной битвы под Доростолом, где он остался на поле сражения между мертвыми телами.

Свенельд, честолюбивый Фэроец, привез Ярополку мнимую волю Светослава, чтоб он женился на его дочери Ауде, представив все неприличие избрать сильному и Великому Киевскому Князю в жены девицу неизвестной породы. Ненавидя Греков, он напугал Ярополка союзом с Гречанкой. «Греки ищут власти над Русью и над тобою!.. прими их веру, совокупись с кровью Еллинской, и будешь платить дань Царьграду, и пойдешь со всеми мужами твоими и повинниками на службу царю!»

Ярополк, спроста рещи, не мудроведий, послушал Свенельда, который убедил его, что святой завет и воля идут от отца, а не от бабки, жены, обаянной попами Еллинскими; и Ярополк женился на его дочери. У Свенельда была еще другая хитрая причина. У Свенельда был Свенельдич; а Ольга, умирая, завещала Марии большое вено.

Но бог Еллинов опутал Свенельда в собственных его замыслах. Дочь его Ауда, Княгиня Ярополка, умерла в муках, а дерзкий юноша Свенельдич Лиаутер, гоняя зверей в лесах Деревских и встретив Олега, бывшего также на ловле, завел ссору, налаял Князю и погиб как собака.

Последствие сего обстоятельства и коварное мщение Свенельда известны каждому: несчастный Князь Олег был жертвой братского малодушия, Ярополк лил слезы над его могилой, но Свенельд успокоил совесть Князя и, опасаясь мести Владимировой, хотел оградить себя новым раздором братьев… Упрек, полученный от Владимира, и требование разделить удел Олегов на две равные части послужил ему поводом.

— Сын подложницы не брат тебе и не равный, — говорил он Ярополку. — Не два Великих Князя на Руси; а Новгород величает Владимира Великим Князем; исполни волю его, и Великий Князь Новгородский захочет поклона, дани и даров от Киева, уcтановит прежнее первенство стола Новгородского.

— Чему же быть? — спросил Ярополк, устрашенный словами своего коварного Думца.

— Шли послов в Полтеск, к сильному Князю Рогваль-ду, проси дщери его и пойми себе женою. А к рабыничу шли за покорностью старейшему Киевскому Великому Князю; а не исполнит воли твоей, покарай спесь Новгородскую силою своею и союзом с Князем Полтеским.

И Ярополк дал веру словам коварного Думца.

VIII

После смерти Олега в число Думцев Ярополковых: старого Свенельда и порывистого Икмара, прибавился еще Думец, близок Олега, Блогад и Гуде Вручева, Грим; он правил жертвоприношениями и прорицал; это был хитрый, рыжий Финн.

Окруженный Ферейнгами, Свеями и вообще поклонниками Тора, Ярополк забыл уроки Ольги и обратился к жертвам идольским. Христианская церковь Илии, построенная Ольгою, закрылась; только в красном тереме загородном, где жила прежде Ольга, а по смерти ее Мария, посвятившая себя горю и молитве, имели еще иереи Греческие прибежище.

Блотад и Гуде Грим принял первосвященство и в Киеве. Народ прозвал его Блудом Кудесником; он учил народ силою вере своей, гнал жрецов божевых, и были в Киеве, на улицах скорбь друг с другом, дома тоска.

В промежутках важных событий, которыми располагало судьба, Свенельд и Блотад, внушившие в Ярополка не мудрую деятельность, но одно только малодушное беспокойство, он, тучный, не двигаясь с места, лагодил, прохлаждался в своем Великокняжеском тереме, на бархате золотном, ласкал дев и перебирал четки, которые остались единственным признаком прежней его веры.

Не терпел он войны, — печальный конец подвигов отца напугал малодушного сына.

От войны откупался он дарами…

Не терпел он ловы деять, потому что на ловах туры, олени и лоси рогами бодают, медведи кости ломают, вепри живота не щадят.

Думой Княжеской правили Думцы; у него была другая забота: населял он свой терем красавицами заморскими, окружал себя трубами и скоморохами, гуслями и русальчами и разные позоры деял.

Как собирают красные цветы на леченье, так собирал он красавиц всех земель и сушил их в своем тереме. С востока, с юга, с запада, с севера везли ему дивных красотою дев, и бедные, сорванные с родного стебля, увядали в тереме Княжеском.

Торжественно совершался обряд Показа Князю вновь привезенной Хазарки, Аланки, Ясыни, Грекини, Болгарыни, Урменки. Покуда вели ее в мовню и одевали в Княжеские ризы, Ярополк в нетерпении пил хмельной мед кружка за кружкой и обдумывал: из какой земли недостает у него красной девицы?

Когда вводили деву в Княжеский сенник, Ярополк любовался, заставлял говорить на своем языке, петь родные песни, и дева исполняла волю его сквозь слезы, тешила его чудными, странными звуками своего наречия. Расспрашивал он чрез толмачей, есть ли в земле ее среди белого дня солнце, во время ночи луна и звезды? Растет ли хлеб, водятся ли быки, кони и овцы? Не протекают ли на родной земле ее в кисельных берегах молочные реки? Живут ли в лесах лешие, а в реках ведьмы?

У Ярополка были полуобнаженные Альмэ, Торские плясавицы с тамбуринами; Египетские Гази, которых черные ресницы как тучи набегали на яркие звезды; пламенные Унгарки в дальме из Дамасской ткани, карситы усеяны четными рядами перловых схватцов; Баладины, игрицы Румынские и Хорицы, плясавицы Греческие.

У Ярополка были даже Муринские девицы, копоть солнца, завешанные корою, с огромными золотыми кольцами в ушах и на конце носа, с раздвоенными, оттянутыми, просверленными губами, с телом, исписанным разными знаками каленым железом.

Таким образом тешился Великий Князь Киевский, и в это-то время сбывалось под липкой чудо, которому дивился только один Мокош, сторож Великокняжеских заветных лугов и дубрав.

Обратимся же к Мокошу.

Вот ковыляет он вслед за торопливым юношей; прошли они заветный луг; юноша перепрыгнул, а старик перелез через ров и вал Займища; вступили в глубину дубравы, окружавшей красный двор Княжеский; приближались уже к высокой деревянной ограде с кровлею.

— Что то светит, дедушка, за деревьями? — спросил юноша.

— То золотые вышки терема, — отвечал Мокош.

— А где же красная девица?

— В тереме, сударик, в тереме.

— Где же путь к ней, за ограду?..

— Тс! сударик, не шибко!.. сторожа на бойницах, прогонят нас… Полезай на сию дубовину великую, да и сиди смирно, ровно птица по ночи, доколе не выйдет румяная заря-девица гулять в сад. То-то надивишься! ровно солнце в небе.

— Что ж, дедушка, дивиться, пойдем в терем! — произнес юноша, и, схватив старика за полу, потащил за собою.

— Ой нет, сударь, завещано от Князя пагубой! — отвечал Мокош, ухватись за дерево.

Юноша печально посмотрел на Мокоша, потом на высокую стену, потом на старый высокий дуб, который рос подле самой ограды и одним суком, как будто усталый, опирался о крутую кровлю стены. Посмотрел и вмиг, как векша, прыгнул, вцепился за сук, вскарабкался на вершину дерева, устремил сокольи очи свои в сад.

— Каков терем, сударик? — спросил Мокош снизу.

— Терем? ничего, видал лучше, — отвечал юноша.

— Ой? да где ж ты видал, голубчик, лучше? из-под липки никуда не выходил.

— Видал ладнее, под липкой, когда Он сложил на лодонке терем из светлых камышков, в дар Днепровскому царю Омуту.

— Диво! нет веры тому! — отвечал Мокош, садясь под дерево и качая головою.

— А вот того не видывал, — продолжал юноша, указывая на высокую яблоню, которой ветви, унизанные румяными плодами, как кисти виноградные, висели над стеной.

— Ох, то кислички, сударь, кислички Козарскии; сроду не вкушал! а вот то дули, солодкии…

— Подожди мало, добуду тебе! — сказал юноша и хотел лезть на ограду за яблоками.

— Ох, не губи души моей! — вскричал Мокош. — Ровно воробца, устрелит стража!

Вдруг в саду раздались голоса. Мокош испугался, замолк, прилег за куст, а юноша уставил очи на теремное крыльцо.

На дубовых ступенях лестницы показалась девушка в черной одежде; на голове ее была черная же остроконечная повязка, легкий покров был откинут. Ничьи очи, кроме зорких ясных очей юноши, не могли бы рассмотреть издали лица ее; но сладостно вздрогнуло бы сердце, помутилась бы память любовью у каждого, кто взглянул бы хоть на далекий призрак Марии.

За ней шли две подруги с прялками и старая мамушка с костылем.

— Дедушка! — вскричал юноша, не сводя устремленных на Марию взоров. — Дедушка, неладно видно!.. пойдем в сад!..

— Тс! распобедная головушка! не про нас туда путь!

— Хорошая, хорошая! — продолжал юноша. — Да под пеленой, молвить, солнышко под тучкой!.. дедушка, голубчик, у ней текут слезки по белому лику!..

— Ох, что ты творишь, сударик! — шепотом произносит Мокош, карабкаясь на сук, чтоб ухватить юношу за ногу и стащить вниз.

Юноша не внимал его, он уже звал девушку: «Поди сюда!.. девушка!.. радостная моя!.. Не отзывается… она плачет!.. печальная!..» И с этим словом, с ветви на ветвь, с сучка на сучок, прыг! и очутился на стене; со стены скок на яблоню, с ветви на ветвь, с сучка на сучок, прыг на землю — и очутился в саду.

— О, погубил мою головушку! — повторял Мокош, катаясь по земле,

А юноша зеленым лугом бежит прямо к девице. Подбежав, хочет обнять ее, прикоснулся уже к стану руками; но сила очарования, которая изливалась из очей Марии, остановила его.

Мария вскрикнула, бросилась к подружкам своим.

— Сила святая с тобою! — произнесла мамушка, дуя на побледневшие ланиты Марии.

— Не пугайся, светик девушка, не бойся, красная, хорошая! Я ничего тебе не сделаю!.. — произнес юноша, подходя также к ней и несмело прикасаясь к ее руке.

— Бука, Бука! — вскричала Мария и бросилась бежать в терем.

Юноша преследует ее, вбегает также на крыльцо; она в светлицу, он за ней, она по витой лесенке в терем, он за ней.

— Что содеялось с Марией?.. говорит, вишь, Бука?.. — перешептываются спальные девушки, сбегая со всех сторон в светлицу.

— Померещилось, верно, ей что; да уже померещилось ли? все мы тут были. Уж не родимчик ли?.. Чу, вопит! идите, девушки! — шепелявила старая мамушка, поднимаясь по крутой лестнице, постукивая клюкой и черевиками на высоких каблуках по ступеням.

Девушки с ужасом идут вслед за ней; взобрались в терем, откинули резные дверцы…

А на небе, откуда ни возьмись, тучка. Чернее, чернее; взвилась вихрем, закрутилась; громовый удар рассыпался над теремом, клубок огня взлетел в открытое окно, катается по земле, мечется во все стороны, палит кругом, бьет об золотые маковки кровати и с треском вылетает струею в другое открытое окно.

Все это видели мамушки и девушки и долго лежали без памяти в дверях. Лежит без чувств на подушках и Мария; ее грудь волнуется, ее длинные частые косы рассыпались по плечам, ее лицо разгорелось, как будто опаленное молниею.

IX

Посреди чистого, ясного неба, над Киевом, вилось черное облако; то разделялось оно надвое, то сливалось; то растягивалось змеем, то свертывалось в клубок; с земли казалось, что в вышине бьются две черные птицы; одна ловит, другая, отбиваясь, взвивается к небу, бросается вниз, мечется в стороны; но не может отбиться от хищной и, обессиленная, бьется в когтях ее.

Закатясь на край неба, черное облачко вдруг ринулось, как падучая звезда или как орел, который, сложив крылья, падает стремглав с высоты свистящим камнем, и вдруг, над самой землею, распахнется, преобразится из черного шара в собственный образ, и плавно опускается на вершину скалы. Так черное облако, упав с неба клубом, над черным ущельем Днепровским, обратилось в купу пламени, которая, обдавая собой юношу, поставила его на землю и потухла.

— Прочь, злой!.. не хочу я знать тебя! — вскричал юноша.

В воздухе раздалось шипенье, мутные звуки, речи, похожие на усилия немого произнести слово; отзываются они в ущелье, как шорох или шепот, обращающийся в глухой свист, как шум клубящейся воды в пучине.

— Нет, нет!.. то не пища, что ты мне давал, то не красны девушки, что Она нагоняла на меня и заставляла целовать!.. Не хочу ничего!.. пусти меня!.. пойду туда; там легко, хорошо мне; пусти к ней, в красный терем, а не то я слезами залью тебя… как люди; ты сам говорил, боишься слез людских, да покаяния, — я покаюсь!.. Слышишь!.. пусти меня!..

Словно что-то зашумело, как будто медленно, неровно обращающееся колесо ветряной мельницы. Долго продолжался шум; юноша слушал внимательно.

— Нет, не хочу! — вскричал он наконец. — Не надо мне царства земного, приведи ее сюда!.. не борони мне обнять ее, я поцелую светлый лик ее, она такая радостная! Ты не ведаешь того!.. ты ее не видывал!.. я бы взял ее, обнял бы ее, если бы не ты…

Юноша умолк, закрыл лице руками; но вдруг как будто повеяло на него радостью.

— Я могу ее взять?.. — вскричал он. — Скажи же скорее… она будет моя?.. вымолви же, что мне делать!.. все тебе сделаю, что хочешь, лишь отдай мне ее!.. ждать?.. не хочу! не могу! у меня болит, вот здесь, без нее… разлюблю дни свои!

Он умолк снова, призадумался.

— Ну, хорошо! — произнес-Исполню волю твою.

Сел под липку и снова призадумался… Шипенье утихло. Теплоту воздуха прорезал холодный ветерок быстрою стрелкой. Струйка его понеслась, посвистывая, вдоль берегов Днепра, врезалась в вечерний туман; туман гуще, гуще, сумрачнее, темнее, чернее; стрелка несется далее, далее, путь ее обращается в мрак, в кромешную тьму, в синеватое зарево, в бледный, холодный свет; необозримое пространство наполнено мелькающими безобразными тенями; на черной скале сидит бесцветный, страшный лик, как прозрачный, пустой, огромный сосуд; около него, как около бездны, сидят бледные лики, его подобия, дряхлые, искаженные вечностью страданий, как люди, которые изгоревались, измаялись.

Сюда-то прилетел резкий ветерок стрелкой и упал пред черною скалою, на которой восседала Нечистая сила; прилетел и разостлался прахом на земле.

Раздался хор, звуки рыдали, звуки носили один смысл на всех земных языках; и были то: песнь, вопль, слышимые на земле только в бурю, когда ветры воют о прежнем своем раздолье, о пустынях, заселенных людьми.

Уста Нечистой силы раскрылись пучиной, пыхнула туча на прилетевшего, перекатились громом темные речи: «Не будет нашего царства на Днепре, доколе глава Светослава не покроется черепом!»

Прах взвился вихрем, загудело в воздухе, посыпалось слово: Всем! как град из тучи…

В столбе вихря понесся Нелегкий назад. Летит, вьется, взвивается сквозь бездну тьмы, чрез леса, чрез горы, чрез моря; ломит, крутит деревья, прах и воды, идет чрез Киев, метет улицы, срывает кровлю с Княжеской ризницы, взвивает золотые одежды на воздух и несет тучею в горы.

Между тем юноша сидит под липкой задумавшись. «Она такая радостная! — повторяет он про себя. — Светла, как, этот круглый день, что носится по небу, которого не любит Он. А Она принуждала меня целовать девушек, похожих на бледный лик ночи; мне холодно было, когда они ласкали меня да вопили страшные песни, совсем не так, как пели красные девушки в тереме: не отходил бы от них! все они такие веселые, радостные! не то что здешние, заунывные… А она… лучше всех! ланиты — румяные облачка, волосы не осока. Покрыта она темною пеленой; не то что здесь, в наготе, как на реке синие волны… Обнял бы я ее, положил бы ее голову на недро свое, да и баюкал бы, глядел бы в очи и целовал бы ее крепко, крепко! да и уснул бы». Юноша задумчиво продолжал мечтать, мысли веяли сладким сном на его очи…

Вдруг столб вихря показался от Киева, вершина его горела, как золото от заходящего солнца. Несся, несся и вдруг рассыпался вокруг юноши Княжескими светлыми одеждами.

— Ну, ну! — говорит юноша. — Что делать прикажешь?

Вдали эхо повторило какой-то отголосок.

— Выбирать одежду? — сказал юноша, рассматривая золотые багряницы, шапки собольи, лаженные золотом, и разную одежду, которая лежала вокруг него на земле.

— Одеваться? — продолжал он. — Зачем же?.. Я! Княжеский сын? у меня отец? где же?.. у Днепровского Омута?.. Что ж у него просить?.. красную девушку?.. Он скажет, что делать мне? Ну, хорошо!.. пойдем!.. я оденусь!..

И юноша, сбросив свой кафтанчик, надел другой, весь облитый золотом, подпоясался кованым поясом, надел остроконечную шапочку, усыпанную светлыми камнями.

Едва произнес он: «Ну, готов!» — вдруг обдало его тьмою, потом подняло его, потом казалось ему, что он бухнулся в воду и несся между прохладными волнами. Тьма вокруг него исчезала, исчезала, и он увидел себя в самом деле на золотом дне воды; что-то текло впереди, волны раздвигались перед ним, пучились, дулись. Вдруг видит он в воде точно как терем светлый, прозрачный; своды и стены его пенились, пузырились, кипели; радужные цветы света переливались на них, блистали, вспыхивали, потухали и опять загорались.

Юноша вошел под свод терема. Во впадине, унизанной камнями, обращающимися то в алмаз, то в жемчуг, то в янтарь, то в кораллы, пыхтела седая глыба воды. Это был Днепровский Омут.

Едва только увидел он пришельца, вдруг заклокотал:

— А, это ты?

— Я, — отвечал юноша.

— Ведаю, ведаю; а как тебя прозывают?

— Как прозывают? — сказал юноша. — Не ведаю того.

— Не ведаешь! — заклокотал Омут. — Вот примером… меня прозывают… о, да мне много имен: сродни я Пучине, Бездна своя мне; да Днепр под началом моим; а с Днепром нелегко управляться: враз из берегов вон!.. Много у меня в подводном царстве пены, а пузырей еще больше! Забурчу — взбурлит и весь Днепр, повалит вал за валом, в меру, словно конь главу вздымает да белою гривой потряхивает; пойду по власти, а за мной волна греватая да струя светлая, по-вашему дочь; а Днепр-река вздуется, поднимется на дыбы; а зовут меня Омут-Царь. Ведаешь теперь?

— Ведаю, Государь Омут.

— Ну, а тебя как прозывают?

— Не ведаю, Государь Омут; у меня ни своих, ни родных, и под началом никого нет, — отвечал юноша.

— Как! — вскипел Омут. — Меня обманул Нелегкий? ты не Светославич? у тебя нет отца?

— Нет у меня отца; он, вишь, молвят, у тебя, Государь Омут, — отвечал юноша.

— То дело, — прошумел Омут, закрутив седые усы. — Призвать ко мне Светослава!

Послушно хлынули ключи, окружавшие престол, потекли исполнять волю своего Царя.

От крутого берега реки отступила волна, сторожившая впадину, заваленную огромным камнем; накатилась снова и порывом своим отвалила камень; со мшистого ложа, во впадине, поднялся великан воин; сверх железной, заржавленной брони лежала на плечах его широкая красная мантия, обложенная горностаем; главу его покрывала железная шапка с золотым лучистым гребнем. Лицо воина было бледно и покрыто струями запекшейся крови. Он подошел к Глыбе.

— Светослав! — произнес громогласно клокочущий Омут.

На воине потряслась тяжелая броня, хлынула кровь из-под шлема, заструилась по течению реки змейкой.

— Это ли сын твой, на котором лежит твое проклятие? На воине потряслась, застукала тяжелая броня.

— Вот отец твой! — продолжал клокотать Омут, обращаясь к юноше. — Проклятым словом отдал он тебя нам во власть и сам угодил за то во вражьи руки. Послужи нам, славь наше имя на земле, откупись службой и молитвою сам, откупи и череп отца своего: Бошняки[8] пьют из него мед; а без черепа нет пути отцу твоему в божьи сени. Светослав, покажи сыну своему главу свою; не унесла она седого чупа в обитель умиренных.

На воине застукала броня; приподнял он шлем… На голове нет черепа. Содрогнулся юноша, холод пробежал по его членам…

На воине снова затрепетала броня, уста и мутные очи отверзлись.

— Слышишь ты, Светославич, волю и молитву отца? — пробурчал Омут.

— Слышу! — едва произнес юноша.

— Памятуй! — продолжал Омут. — Добудь же от Бошняков череп его, сотвори лик тьмуглавый… и молись… чуешь? гремлит…

Вдали над Днепром грянуло… свет подводного царства стал угасать… все потухло, обратилось в ночь, заволновалось, закипело…

— Памятуй, Светославич! — раздался снова глухой голос. — Добудешь череп… исхитишь власть у Владимира, погубишь Ярополка, сядешь на столе Княжеском… Порушь храмы святые, возлей на жертвенники кровь… А добудешь череп… брось его… в черную полночь… в грозную тучу… в Днепр… и будет тебе награда, и дева красная по сердцу, и желаемое все…

Слова раздавались, как перекаты грома; вдруг удар разразился над юношей; содрогнулся он… видит себя на берегу крутого Днепра, под черною, громовою тучею; молния льется струями по небу, далекий Киев как в огне. Трепещут Киевские люди, выбежали из домов, стоят, воздев руки к небу, смотрят, как гроза бьет в терем Ольги; но терем стоит невредим, молния скатывается по золотой кровле и рассыпается искрами.

А юноша сидит под черною тучею на холме Днепровском; он еще не совсем очнулся от страшного видения; он повторяет его в мыслях. По частым кудрям стекает дождь; он ничего не чувствует, думает о воле отца, думает о деве красного терема…

Сидит сиротой и не плачет — ему еще тайна житейское горе.

X

А Владимир принял власть стола Княжеского, сидит в Новегороде, суд судит, ряд рядит, творит требы и праздники, на весельях тешится, у всех людей ласковым солнцем величается; да не сбудет кручины, залегла на сердце, мутит душу.

Призывает он Добрыню поведать ему горе свое.

«Не век мне, говорит, холостым ходить, без жены гулять; кто знает красную девицу Станом статную, умом свершенную, лицом белую ровно белый снег, а румяную ровно, маков цвет, брови черные ровно соболи, очи ясные как у: сокола?»

Думает думу великую Добрыня, досвечивается у людей: нет ли в Новегороде красной девицы, годна бы была ласковому Солнцу Князю Владимиру.

Думают думу великую и старейшие Новгородские люди. «У нас красные девицы все равны, — говорят они, — которая Князю полюбится, приглянется, та и будет его княгинею».

— Все равны, хороши у нас красные девицы, — промолвил Жилец Буслай, — а видел я красную девицу лучше всех, какой и свет не родил; а была она в хороме Волосо-вой при мольбе в Князево пришествие, была с моей кумой становищенской.

Вот пошли узнать у Буслаевой кумы про девицу, какой свет не родил.

— Была, была со мной девица в хороми, да не родная, не знакомая, и не ведаю, откуда она, какого рода-племени, заезжая ли, мимоезжая; молвят люди басню, то, дескать, Царь-девица, дочь Гетманская, с Золотой Орды; ходит она по свету, ратует, витяжничает, и нет равной ей ни красотою, ни силою.

Идет Добрыня к Князю Владимиру поведать речи людские, Новгородские; да не сказал про Царь-девицу Ордынскую; не Великому Князю чета девица-скитальница, по свету ходит, ворон пугает!

— Выбирай, — говорит он, — Князь, себе девицу Новгородскую: а не выберешь, шли Послов к Рогвольду Князю Полтескому; есть у него дочь единородная, на диво миру мирскому.

Послушался Владимир Добрыни, стал ездить гостем-женихом на пиры почетные Боярские; был у всех, где только дочь, девица младая, красотой и добротою славилась; откушивал хлеба, соли и калачей крупичатых, пил мед и вино заморское:

Обед чинил про Князя Володимера,
Про всех гостей, про всех людей,
И садился Володимер Князь
За столы браные, белодубовые.
Втапоры повара были догадливы:
Носили яства сахарные, питья медвяные.
И будет день в половину дни,
Будет стол в половину стола,
Говорил он, ласковый Володимер Князь:
«Исполать тебе, честная Боярыня, благоразумная!
Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми;
Видел я дом ваш, видел злато и серебро,
Не видал я только вашего алмаза многоценного!»

И эти слова были знаком к выводу на показ дочери хозяйской.

И она подносила Князю чару зеленого вина; да не медлил Князь, испивая и быстро смотря на девицу, горевшую от стыда; он торопился дарить ее ласковым словом, серьгами и увяслами, а не сердцем…

Не находил он того, что желал. Нигде не встречал красной девицы, которую видел в храме Волосовом.

Потеряв надежду, послал Слов к Полтескому Князю Рогвольду просить у него дщерь младую, лепую, в жены себе. Грустно рассчитал он, что этот союз прекратит постоянные раздоры Новгородцев с Плесковцами за рыбную ловлю на озерах, находящихся в вершине Лопати.

Между тем Добрыня отправился покорять Чудь белоглазую.

Послы Владимира прибыли в Плесков, приняты были с честию, читали грамоты от Князя и Великого Новгорода. Дело шло на лад; но в то же время приехали послы и от Великого Князя Киевского. Братья как будто сговорились. Рокгильда была предметом того и другого посольства. Честолюбивый Свей[9] рассчитал по пальцам выгоды свои и предпочел Великого Князя. Ярополковы послы отправились обратно, Владимировым медлили давать ответ; но Новгородцы поняли, в чем дело. Торжественно и всенародно назвали они Конунга обманщиком, плюнули в глаза его Диарам и ускакали.

Гордость потомка Гефионы взбурилась. В надежде на помощь Великого Князя Киевского, он послал стрелу[10] по всей власти своей собрать громовую тучу на Новгород. Между тем послы Киевские возвратились с книгами писаными и дарами Ярополку от Рогвольда; прибыли вслед за ними и послы Рогвольдовы просить рати против задорного Новгорода.

Думцы Ярополка, а потому и сам Ярополк, были рады случаю; в Киеве уже собиралась рать, готовая идти с ответом на требование Владимира разделить Деревский удел или заменить его соседними землями Новгороду.

Гонцы поскакали во все стороны. От востока, от полудня и от вечера потянулись рати на Новгород.

Собралось Новгородское Вече; кричат Новгородцы: «Да будет клят от бога и умрет своим оружием, кто не станет грозою на врагов наших и врагов Владимировых!.. Изоденемся оружием, братья, понесем на тулах, в налушнях и во влагалищах острую, смертную дань Киеву и Плескову!»

Но тяжки дела Новгородцев. Добрыня еще не возвратился из Чуди, где были главные силы Новгорода, не предвидевшего раздора с Киевом, не боявшегося Плесковского Князя Рогвольда; а Рогвольд уже шел на Новгород, а слухи о сборах Ярополковых уже были страшны. Владимир почуял грозу, отправил гонца к Добрыне, послал новобраную рать против Плесковцев; а сам простился с Новгородцами, завещал им мужество неослабное для защиты воли Новгородской, и сел на червленый Сокол корабль — бока словно ребры у зверя великого. Сорок вёсел вспенили Волхов; тонкие, полотняные паруса вздулись. Плывет корабль в Варяги; скоро поклонился он от быстрого Волхова Неве чреватой, проезжал уже Ботну… Вдруг, откуда ни возьмись, вражьи ладьи Свейские… Тщетно вспели тетивы у тугих луков, напрасно взвыли, посыпались частым дождем каленые стрелы: нападение было неожиданно, внезапно, и Сокол Владимиров был пленен.

Возгоревала душа Владимира, восплакала, а очи сухи у Князя.

— Слушайте, — говорит он Свейским людям, — есть у меня много серебра и золота, черных соболей и бурых бобров; богатый выкуп дам вам, отпустите только; не отпустите, везите меня к своему Королю Свейскому: только ему скажу я свое имя.

Повезли Владимира в Упсалу к Конунгу Свейскому; быстрый шнек рассекает волны, Свейские гребцы поют песнь победную.

XI

Весеннее солнце золотит воды великого полунощного моря, дружно перекатываются волны по струям умиренной пучины, голубой, как небо; выказываются они из глыбы, как лики седых старцев; появляются в виде древних нимф с клубящимися рассыпными кудрями; гордо раскидывают радужный павлиновый хвост; налетают на быстро несущиеся по течению льдины и рассыпаются по ним как жемчуг.

Вдали возвышаются, над поверхностью холодного моря, берега Фэрейские,[11] древнее Туле.[12]

Более двадцати островов, которых холмы покрыты лесами, кажутся разбросанными по равнине священными дубравами, осеняющими валы высоких зубчатых стен и бойницы древних зданий.

Но чем ближе к берегу, тем более делится дружная толпа островов, тем живее кажутся предметы, как будто освещаясь от приближения взоров человеческих. Уже отделяется черный лес от зеленого холма, уже стелются по долинам пестрые ковры, задумчиво стоят скалы, увенчанные зеленью; иные склонили отяжелевшие главы свои, над которыми пашутся две-три вековые сосны, как еловцы богатырского шлема; уже над утесами образуются гордые замки; невидимая рука обводит резкими чертами стены, сторожевые башни, зубцы, амбразуры, шпили, узорчатые прорезы, навесы, выходы, крутые кровли, мосты подъемные, — быстро оттеняет все предметы, набрасывает на них свет и краски, и вы не сводите взоров с чудного здания, принадлежащего владетелю Фэрея, могущему Зигмунду Брестерзону.

С женою своей прекрасной Торальдой и с приехавшим из Свей другом Оккэ сидит он подле камина в великолепной зале Норманнской архитектуры. Свод залы разделяется на четыре купола; и кажется, что они, желая найти себе опору внутри здания, столкнулись, срослись и повисли над срединою залы, поддерживая общими силами медный кандалабр над круглым дубовым столом, стоящим посредине. Наружная стена из узорчатых окон; боковые стены до половины покрыты резным черным дубом; на возвышении одной ступени сделаны ряды бесед, покрытых рытым трипом; в средине правой стены огромный камин; труба с широким навесом, украшенным Туреллами, выдалась вперед; огонь в камине потухает только на три летних месяца.

— Пей, Оккэ! — произнес Зигмунд, взяв со стола серебряный бокал, который наполнила пенистым вином Торальда. А бокал, налитый рукой прекрасной женщины, был большою честью гостю: вино более пенилось, становилось пьянее. А Торальда, эта простодушная любовь Норманца, прекрасна была, в повязке, похожей на шлем рыцаря, лежащей на русых косах, с блистающим венком вместо орла, львиной головы или перьев; стройна была подшитым золотом корсетом, перепоясанным широкой золотой тесьмою, из-под которой, как водопад, струились складки голубого бархата; две поручни оковывали каждый рукав, пушистый и белый, как пенистая волна.

— Пей, Оккэ, — повторил Зигмунд. — Пей! черной думой не потушишь горя! Слезами только можно унять слезы! а виноград есть слезы Фреи. Каждый год плачет она о погибели Одина. — Пей, Оккэ!

— Да! — отвечал Оккэ, вздыхая. — Сладки, утешительны слезы, которые льет рука, а не очи дружбы и любви; а слезы Мальфриды, горькие слезы! их пьет злодей отец ее!.. Но этот бокал посвящаю я мщению!..

Оккэ ударил бокалом о стол, вино вспенилось, зашипело, искры запрыгали.

— Найду я в сердце друзей участие или нет?.. обнажат они мечи свои за меня или нет… все равно! Оккэ не перенесет обиды, как раб!.. Зигмунд! руку!

— Вот тебе рука моя! — отвечал Зигмунд.

— Чокнемся!.. О, ты дивный человек! ты без опыта понимаешь муку безнадежной страсти! Я изгнанник из моей родины, лишен моих ленных владений: на то была воля Эрика, отца Мальфриды; но изгонит ли он меня из сердца дочери своей? Торальда, ты должна сказать мне про то, ты женщина — ты знаешь женщин!

— Я не знаю Мальфриды, но если она тебя любит… — отвечала Торальда, облокотись на плечо Зигмунда и преклонив свою голову к его голове.

— Доканчивай!.. но я опишу тебе Мальфриду! — вскричал Оккэ. — Она дочь Конунга…

— Дочь Конунга! — прервала Торальда с удивлением. — Ах, это великая особа!

— Да! дочь Конунга! — продолжал Оккэ. — Она сказала вассалу отца своего: «Я буду Блотадой, Оккэ, или женой твоей! отец может избрать первое, я избираю второе!» О, эти слова как руны неизгладимы и сбудутся, как предвещания Скульды!.. Но покуда я жив, Мальфрида не облечется в белую одежду, не наденет на себя непроницаемого покрова!..

— Это ужасная участь! Как должна теперь страдать Мальфрида! — произнесла сквозь слезы Торальда. — Я не знала подобного несчастья, и ты, Зигмунд, не страдал от любви ко мне. Помнишь, когда ты и брат твой жили у отца моего? Отец мой Ульф так любил тебя и матушка Рагнхильда также любила; она никогда и не думала бы отказать такому храброму мужу, как ты. Помнишь, когда ты в горах убил медведя, батюшка Ульф сказал так: «Это есть одно героическое деяние!» и прибавил еще: «Зигмунд много великих дел произведет!» И он правду сказал. Когда ты вырос и приобрел силу и мужество, то сказал отцу моему: «Теперь уже, любезный Ульф, опекун мой, время мне и брату и других людей знать, править конем и ратовать; пойдем мы к Олофу Тригвазону, который вызывает к себе на службу многих рыцарей». Ульф сказал на то: «Так должно случиться, как вы сами желаете!» И тогда одел он тебя в воинскую одежду; о, как мы тогда плакали! Потом пошел отец мой провожать вас до Доврефьельда, откуда виден уже и Оркедаль; тут сел он отдохнуть, и вы сели; и рассказал он вам, как вы ему достались от Бонда Торальда, который вывез вас младенцами из Упландии; а ты ему сказал: «Чудное дело это, любезный опекун; а я тебе хочу сказать, что я не добром заплатил за твою опеку, потому что твоя дочь сказала мне, что она непраздна и что этому виноват один только я…» — «Знаю, — возразил тогда отец мой, — я замечал вашу любовь, да не хотел запрещать ее…» Ты тогда сказал: «Потому-то, любезный опекун, я и хочу просить тебя, чтоб ты Торальду ни за кого другого не выдавал замуж, кроме меня; ибо я хочу иметь ее женою, и другую не желаю иметь…» Батюшка Ульф согласился; а ты обещал возвратиться; и чрез три года исполнил свое обещание, и возвратился знатным уже и богатым мужем, получив от Норвежского Короля в лено Фэрей и много золота и одежды. Тогда и мне привез различные дары и красного бархату на платье…

Еще не успела кончить простодушная Торальда рассказа, вдруг раздался на вестовой башне звук рога.

— Друзья или неприятели плывут к острову?.. Тем и другим готовь прием! — сказал Зигмунд, стукнув кружкой по столу.

Вскоре вошел усатый воин.

— Купец Рафн приехал! — сказал он, остановись подле дверей.

— Рады! — отвечал Зигмунд. — Зови его в гости ко мне!

Воин вышел.

— Это мой вестовщик; привозит со всех сторон товары и новости, — сказал Зигмунд.

Вошел человек в круглой, серой, с огромными полями, шляпе; узкая, черная одежда, с малиновыми буфами на рукавах, под поясом и на коленях, обрисовывала живой стан его; на широком ремне с бляхами, опоясывавшем его, висела короткая спада; по плечам расстилался белый воротник; на ногах были башмаки. Окинув всех быстрыми очами, он снял шляпу и произнес к Зигмунду:

— Да разольется благополучие на твоем доме и на потомстве твоем, высокородный Зигмунд! И тебя, Торальда, прекраснейшая из всех, тем же приветствую!

— Какие новости, Рафн? возьми этот бокал, пей и рассказывай.

— Время идет не к лучшему, товары вздорожали, торг упал; но много ценных мехов привез я тебе, высокородный Зигмунд, из Рейсландии.

— Что там делается?

— Доброго мало! Союзник ваш Вальдимир в плену у Свейского Конунга.

— Как? — вскричали в один голос Зигмунд и Оккэ.

— Вот как случилось это, — продолжал Рафн. — Между братьями Вальдимиром и Яриплугом возгорелась вражда за наследство после третьего брата Олофа; с Яриплугом соединился Рогвольд Плоксландский. Вальдимир ехал звать тебя и Олофа Тригвазона на помощь; но чрез Зунд нет проезда; Стирбиерн, племянник Эрика, обманул дядю, сказав ему, что он будет преследовать только Викингов; вместо того он грабит и пленит всех проезжих. Кажется, что Эрик сам на себя дал ему в руки меч.

— Конунг Валдимар в плену у Эрика!.. Его должно выручить или выкупить! — вскричал Зигмунд. — Яриплуг, соединившись с Рогвольдом, может соединиться и с Эриком… тогда ему будет легко покорить море и нашу независимость!

— Но ты один ничего не сделаешь Эрику, — сказал Рафн.

— Здесь кроме недруга есть враг Эрика! — произнес гордо Оккэ.

— Кланяюсь высокородному Оккэ! — сказал Рафн.

— Ты, Рафн, почему знаешь меня? — спросил Оккэ.

— Молвою земля полнится. Я только что из Упсалы; там узнал я две новости: одну ту, которую никто, кроме меня, не ведает, что Конунг Вальдимир привезен пленный; другую ту, что Оккэ изгнан Эриком из Свитиода за свою пламенную, истинно рыцарскую любовь к Мальфриде. Говорят также, что для посвящения Мальфриды в Блотады готовится великое торжество.

— Зигмунд, не медли для дружбы! — вскричал Оккэ.

— Но, высокородный рыцарь, тут силою ничего не успеешь; на Эрике крепки латы, а у городов его крепки стены. Мой совет таков: где сила не берет, так берет хитрость.

— Постыдное средство! — вскричал Зигмунд.

— Точно такое же, как твои могучие плечи и твой меч Зигмунд, — сказал Рафн. — У кого нет рогов и клыков, тому дана уловка. Надо же как-нибудь сохранить равновесие между силой и бессилием. — Должно поспешнее уведомить Олофа Тригвазона; ему Гардарикия как отчизна мила, а Владимир друг. Эта новость огорчит его, он верный помощник наш. Оккэ, в Упсале теперь две жертвы: Мальфрида и Владимир; их должно выручить.

— Рафн говорит правду, Зигмунд, — сказал Оккэ. — На море ты второй Грим; но на твердой земле Эрику ничего не сделаем. Ни силой, ни добрым словом не взять нам Владимира и Мальфриды.

— Употребляйте вы какое хотите средство, я только вам помощник, где извлекается меч по звуку рога, — отвечал Зигмунд и призванному Ярлу отдал приказ вооружить сто пять десятивёсельных шнеков.

— Зигмунд, ты опять оставляешь меня! — произнесла печально Торальда.

Зигмунд обнял жену свою.

Между тем Оккэ и Рафн переговорили между собою.

— Зигмунд! — сказал Оккэ. — Вели передовым твоим судам идти под флагом купеческим в Упсалу вслед за судном Рафна; а ты с остальными следуй за нами двумя днями позже. Проходи Зунд под мирным флагом, известив Свеев, что идешь на службу в Гардарикию, в наймы к воюющим Конунгам Русским.

— Делайте что хотите, а я помощник вам там, где нужен меч! — повторил Зигмунд и приказал наполнить опорожненные куфы и подать другие бокалы.

— Зигмунд, ты опять оставляешь меня! — повторила сквозь слезы Торальда.

Не отвечая ни слова, Зигмунд поцеловал слезу Торальды.

XII

Когда сказали Эрику, что взяты в плен три корабля, принадлежащие Русским Викингам, и между пленными есть муж высокой породы, который не хочет сказать своего имени никому, кроме Конунга, — в то время Эрик был огорчен слезами и просьбою дочери своей посвятить ее в Блотады. Ничто не занимало его, и он приказал заключить пленника в северную башню своего замка.

Прошло несколько уже дней, во время которых Владимир, под мрачным сводом башни, один с глубокою своей думой, сидел подле разжелезенного окна и внимательно смотрел на пучину вод. Отдаление казалось так спокойно, так близко к небу; а под стопами башни волны кипели, рвались, разбивались о граниты. В отдалении солнце, луна и звезды отражались, как на неподвижном стекле; а под стопами лики их мерцали беспокойно, лучи дробились, рассыпались по поверхности вод. В отдалении корабль плыл так гордо, раскинув как лебедь крылья свои; казалось, что ветры ласковы к нему, а волны обняли его дружескими объятиями; но под стопами бьются уже о гранит остатки снастей и крепких ребр гордого корабля.

Когда согласие на просьбу дочери утишило горесть Эрика, он велел призвать к себе Владимира.

Величественная наружность его удивила Эрика.

— Спросите его, на каком языке может отвечать он на вопросы мои? — сказал Эрик, обратись к окружающим.

— На твоем, Конунг, — отвечал Владимир на Свейском языке.

— Кто ты, муж благородный? — спросил Эрик.

— Если б я был гость твой, тебе бы нужно было знать мое имя; но знать имя пленника нет пользы; спроси лучше, какой выкуп дам я за себя.

— Ты кладешь сам на себя дорогую цену.

— Потому что ты продаешь чужой товар и не знаешь ему цены.

— За дар свободы я хочу знать — кто ты?

— Если б ты купил мою свободу на поле битвы, ты знал бы ей цену и, может быть, не был бы так щедр; но я неправого полону не признаю; тебе нечем меня дарить; возьми, если хочешь, выкуп, а до имени моего тебе нет нужды.

— Но если я узнаю имя твое? — произнес Эрик, улыбаясь.

Владимир взглянул на него с удивлением.

— Не знаю, кто бы тебе сказал его.

Эрик приказал всем удалиться и продолжал:

— Садись, я знаю, кто ты; гордость твоя не допускает соединить имя Зигмунда Фэрейского с словом пленник; но ты теперь гость мой, садись!

— Гость нежданный, и не Зигмунд, а Владимир Князь Великого Новгорода.

— Владимир! — вскричал Эрик, — Вот странный случай! но для чего Владимиру разъезжать по морям, подобно Викингам?

— Я тебе расскажу причину, Эрик; я не с товарами ехал и не наниматься в службу, — отвечал Владимир.

Эрик велел подать золотые бокалы и вина. Из тронной залы перешел он с гостем в рыцарскую Биор-залу, названную в честь Биор-залы бримера; сели подле круглого стола, налили кубки, и Владимир рассказал причину поездки своей к Олофу Тригвазону.

— Если б я знал твой нрав, Эрик, я бы не минул сам твоих тихих заводей, — прибавил он.

Эрик предложил ему дружбу, братство, корабль для поездки в Нориге и обещал хранить в тайне имя его; но просил пробыть у него в Упсале юбилей в честь Инге-Фрея.

Владимир согласился.

Это празднество совершалось чрез каждые семь лет в воспоминание Инге-Фрея, внука Одинова, построившего в Упсале, в 220 году, храм по образцу Азгардского храма, коего описание сохранил Платон.

Сей храм стоял на возвышенном холме и обведен был Ормуром, чешуйчатой стеною, уподоблявшеюся священному Дракону, который, свернувшись, обнял собою вершину холма. Огромная пасть Змея служила входом в пространный двор, посреди коего возвышалось крестообразное здание с бесчисленными верхами и иглами. Каменные поседевшие стены изрезаны были рунами и изображениями. Пред входом был подъемный мост на гранитных цепях; каждое звено было в две пальмы длины и в полторы ширины, и предание говорило, что каждая цепь вырублена из цельного камня. Преддверие составляли два отдельных столба. Круглый свод уподоблялся радуге, по которой неслась четырехконная колесница Тора, увенчанного лучами солнечными. Вправо от преддверия возвышалась необъятной толщины сосна, насаженная самим Инге-Фреем, как символ постоянного блага; из-под корней ее истекал чистый источник. Это семисотлетнее дерево обнесено было оградой, и перед ним теплилось пламя на жаровне жертвенника.

Под сводом алтарэ, испещренным резьбою, золотом и разноцветными камнями, и под драгоценным навесом, на возвышении, устланном шелковой раззолоченною тканью, стоял тройственный престол. На верхней беседе восседал Один в венце с тремя золотолиственными ветвями. Образ Одина осенен был густыми ниспадающими волосами и бородой; левая рука его лежала на плече Тора, сидящего на второй беседе, одною ступенью ниже. Над главою Тора был блестящий лик солнца, усыпанный светлыми камнями. На третьей беседе, ниже Тора, восседала Фрея, божество любви. На главах Тора и Фреи также короны, одежда испещрена сокровищами, руки воздеты к небу, десница указывает на Одина.

В нишах Алъга, по сторонам, стояли на подножиях истуканы 12 Диаров Одиновых, верховных судей Хеймдалла.

Когда Владимир и Эрик вступили в храм, сопровождаемые двором и народом, — которого толпы в тишине стекались со всех сторон к святому холму, — на хорах раздались звуки цимбалов и Ваалхорнов.

Главный жрец, в позлащенной широкой ризе, с главуком раздвоенным, с накинутою белою пеленою на левое плечо, приступил к Блут-болле пред жертвенником и стал совершать жертвоприношение от семи начатков животных, птиц, плодов и растений. 12 жрецов, обступив его с обеих сторон, держали над ним, на золотых жезлах, изображения 12 созвездий; каждое заключалось в трех обручах, усеянных золотыми звездами.

Между тем громогласный хор Гальдраров пел волхования Одиновы:

Знаю я песнь, звуки ее, как щит от стрелы, от копья и меча;
Колеблется твердь, в небеса заплескала пучина.
Шипит Ормургандур, цепями звуча;
Но в мир тишиной пронеслась песнь Одина!
Знаю я песнь, звуки ее, как семя, падут на поля;
Ложатся на нивы росой благотворного неба;
И тучную пажить приносит земля;
Волнуются морем колосья насущного хлеба!
Знаю я песнь, звуки ее внятны — для слуха Мидгардских жильцов,
И в недрах земли, и в глыби морей, в колыбели и в гробе, —
И глухорожденным, и праху отцов, —
Младенцам в святой материнской утробе.

Когда жертвоприношение совершилось и пламень обнял непорочные жертвы, Блотад оросил чашу Лаут-боллу кровью, почерпнул освященного вина, испил сам во здравие богов и поднес Эрику, Владимиру и знатнейшим спутникам Конунга. После сего вошел он на кафедру и читал поучения Одина. Потом, опустив руку в урну, стоявшую подле него на треножнике, вынул строфу пророчеств Сифы, начертанную Фимбультиром на медных досках, и прочел:

Солнце чернело, тонула земля,
Падали светлые звезды;
Боролись стихии друг с другом,
Вздымалися волны до неба.
Но чудище воет в пучине огня;
Видит, что все возвращается снова в пределы:
Земля показалась из вод, раскинулась зелень по Иде,
Буря прошла, орел воспарил,
На горах раздались добровестные звуки!

Обряд кончился; вышли из храма. Эрик повел Владимира в свои чертоги, угощал его под именем посла Конунга Гардарикии и полюбил его как сына.

На пирах видел Владимир меньшую дочь Эрика, Мальфриду; красота ее поразила его, хотя память о неизвестной деве Новгорода в нем еще не потухла.

Беседуя однажды, Эрик заметил, что дочь его нравится Владимиру; он сам предложил ему Мальфриду и как будущего зятя повел его в залу предков.

— Поклонись со мною, — сказал он, — царям древнего царства.

И они вошли под своды пространной мраморной храмины. В простенках узорчатых окон, украшенных разноцветными стеклами с изображениями подвигов Свейских Конунгов, висели образы их в золотых рамах, обставленных оружием и трофеями побед их. Под каждым стояла гробница под пурпуровым балдахином; на каждой гробнице лежала корона и меч.

Но в глубине храмины, на возвышении, в нише, украшенной резным золотом, стояла гробница из черного мрамора; шелковый покров ее, на котором видны были следы Рунических знаков, истлел.

— Поклонись, Владимир! — произнес Эрик, подходя к гробнице, сложив на грудь руки и преклоняя голову свою. — Здесь лежат письмена законодателя нашего Одина, изведшего нашу землю из глубины морей и вложившего в недра ее золото. Никто не постиг сих письмен, принесенных с Востока: буквы и смысл их таинственны; только Один понимал их. Древнее предание говорит, что это — писание о начале, продолжении и конце мира, погребенное от потопа в граде солнца, первом и древнем Азгарде, который был в стране Азаланд, погрузившейся в море, после царения богов на земле.

Эрик снова поклонился гробнице, заключающей в себе книгу судеб; потом повел Владимира в оружницу и остановился пред огромными доспехами, лежавшими на мраморном подножии, под балдахином.

— Вот, — сказал он, — доспехи нашего праотца Геоа Хельг-Атта. Не было в мире силы, которая преодолела бы его, но праща хитрого Давыда поразила его; он пал, пало с ним и могущество наших предков на Востоке. Бог Израиля все покорил и покорит, — продолжал Эрик, воздыхая. Злые Папы сеют уже раздор и нечестие по земле Свейской.

Эрик прервал слова свои; но, вошед в небольшой покой, которого стены были увешаны драгоценными доспехами и оружием, продолжал:

— Ты, Владимир, можешь быть мне помощником, я рад твоему приезду; против брата твоего я дам тебе помощь, Гардарикия будет твоею; достоин ты царствовать по всей Русской земле; но, в замену, ты заодно со мною должен восстать на Папеж. Не слабою женой уродилась моя Мальфрида; не лестию хвалю ее, а правдой. Красота ее славится; кроме златой одежды носит она железную; умеет она управлять копьем на играх Торнера;[13] спадарь ее не легок, он принадлежал предку ее Инге-Фрею и в руках его испил крови на берегах Греческого моря. В туле ее только 12 стрел; но ни одна из них не отставала от орла под небом и от серны в скалах горных; как верные соколы, возвращались ее стрелы к ногам охотницы с добычею. Вот ее золотая бринна, до которой не касались еще ни меч, ни копье противника, как до сердца Мальфриды любовь мужей, искавших ее руки. Ты будешь первым, Владимир, пред которым снимет она с себя вооружение и явится в образе слабой женщины.

— Конунг, — отвечал Владимир, — ты еще не спросился сердца твоей дочери, по душе ли я ей; а над чужой душою нет земной власти.

— О, она пойдет по тому пути, который я покажу ей. До сих пор мое желание было посвятить Мальфриду в невесты храма; святая Фрея избрала бы ее в голубицы свои; священна обязанность Блотгидии,[14] но я предпочитаю счастье иметь такого сына, как ты, и самая польза двух сильных царств требует этого союза. Тебе грозит Киевское Княжение; Руссам грозят Половцы и Греки, а мне Римские власти. Завтра представлю я тебя как жениха моей дочери.

И Владимир ждал с нетерпением нового дня. В этот вечер, беседуя с Эриком, он не мог допить бокала, поднесенного ему будущим тестем. Песни Торвальда Гиалдазона о любви храбрых рыцарей наводили на него глубокие думы; ранее обыкновенного он пошел в свои покои и сел подле окна. Море плескалось в стены замка, даль темнела… Вдруг послышались ему другие звуки, другой голос, голос женщины в ближайшем флигеле замка.

Бельт темноводный, Белы суровый,
Дракон Ниорда, что утих?
К тебе поток клубится новый,
Поток горючих слез моих.
Дракон Ниорда! для защиты
Тебя лишь дева изберет,
Ужель ее, как челн разбитый,
Ты выбросишь из недра вод?

Когда голос утих, Владимир долго еще прислушивался к звукам, припоминал слова, твердил их наизусть. «Кто может так петь, кроме Мальфриды, — думал он, — какая печаль, кроме любви, привьется к сердцу красавицы?.. Мальфрида любит… Мальфрида грустна, печальна…»

В сердце Владимира родились сомнения.

Вошел паж, доложил ему о приходе купца, который приехал с Новгородского торга и предлагает купить по дешевой цене драгоценные меха и товары.

— Из Новгорода! призови его! — произнес Владимир, вспыхнув и устремив неторопливые взгляды на двери.

Купец вошел, поклонился, сняв свою шляпу с огромными полями, погладил свою бороду, лежавшую на белом нагруднике, окинул быстрыми черными очами Владимира и пажа, находившегося при нем, и произнес:

— Купец Рафн желает многого здоровья знаменитому мужу! Что благоугодно купить ему?.. Есть у меня новые товары и новые вести; есть драгоценные камни, перлы, индейские ткани, бальзам Ерусалимский, розовое масло Измира, меха Русские, новости Новгородские… Что угодно купить знаменитому мужу?..

— Давно ли ты из Новгорода?.. — спросил Владимир, прервав его речь.

— В нарождение нового месяца… Торг был для меня выгоден; меха могу продавать в половинную цену против прежней; Новгородцы сбывали товары свои нипочем: сто марок выменял на тысячи; готовятся воевать с Полоцким Князем да с Киевским. В народе смута. Князя Владимира нет> куда-то уехал, а Добрыню изгнали, говорят: «Ты нам не Князь, мы тебя не призывали». Чудный народ! своим судом судится.

Владимир с трудом скрывает хвое смятение.

— Еще что? — спросил он.

— Есть у меня еще разные товары и новости; да если б, знаменитый муж, приказал ты этому молодцу подать мне бокал вина, я бы скорее припомнил все, что есть за душою.

Владимир приказал пажу принести кубок вина. Едва паж вышел, купец Рафн, проводив его глазами, снова поклонился.

— Теперь купец Рафн желает здравия Конунгу Владимиру…

— Почему ты меня знаешь? — вскричал Владимир.

— Знаю я тебя по Новугороду; но не об том дело, узнаешь все после; мне поручено от Зигмунда Фэрейского отдать тебе поклон и сказать, что его корабли ждут тебя под флагом близ Упсалы, а Новгород ждет тебя под своими стенами. Мы думали, что тебя труднее будет извлечь из неволи, но я вижу, что ты, но крайней мере по наружности, кажешься не пленником, а гостем; тем легче тебе будет воспользоваться предложением Зигмунда.

— Молви ему, не потребна мне помощь его; я открыл Эрику мое имя, и я принят им как гость, не лишен воли.

— Все знаю я; знаю и больше… Ты хочешь быть зятем Эрика; но эта честь не понравится Новгородцам. Свеи всегда были им не по сердцу, враги они и твоим друзьям Зигмунду и Олофу; новой дружбой потеряешь ты старую; а старый друг…

— Кто открыл тебе мои намерения? — вскричал Владимир. — Кроме Эрика, никто не знает их, и только Эрик может ставить мне сети, испытывая слово Владимира!

— Не сердись на Эрика. Эрик сказал дочери своей, а дочь мне, поверенному благородного мужа Оккэ.

— Говори, проклятый, твои замыслы, или я убью тебя! — вскричал Владимир, схватив Рафна за грудь и приподняв его на воздух.

Наружные двери заскрыпели; Владимир опомнился, опустил руку, отошел к окну.

Рафн, как будто сделав прыжок, стал снова на ноги. Паж вошел с вином.

— А теперь убедительнее заговорю, — произнес Рафн, приподняв кубок с подноса, — за здоровье знаменитого мужа! — продолжал он. — Желаю купить у меня все за чистые деньги!.. ни в словах, ни в товарах моих нет подвоха; желаю также знаменитому мужу в жены Царь-девицу, красавицу, какой свет не производил!..

— Принеси еще вина! — сказал Владимир пажу.

— Это дело хорошее! если б и знаменитый муж опорожнил бокал, было бы лучше, вино — мирный судья, поход на весах.

Паж вышел. Рафн продолжал:

— Слушай, Конунг Владимир, Мальфрида любит Хертога Оккэ, он сватался к ней, Эрик не согласился отдать. Но, узнав про тайную связь дочери с вассалом своим, он исправил зло злом: отнял у Оккэ лено и изгнал его из Свей. Мальфрида принадлежит, по всему, Оккэ, и ты, верно, не захочешь называться отцом чужого ребенка.

— И это правда? — вскричал Владимир.

— Правда, которую я не имею нужды подтверждать клятвой; ее подтвердит тебе утро, если ты не поверишь мне; но уже будет поздно: до завтра спасти Мальфриду нет средств, над нею строгий надзор, Зигмунд и Оккэ еще в море; а завтра от бесчестья она избавится смертью.

— Чего же ты волишь?.. отреченья моего?..

— И это поздно; дал слово, не бери назад; про то, что ты узнал от меня, верно, не скажешь отцу, а отречением без причины себя погубишь. Эрик мстителен, он острамит имя твое и голову на плахе…

— Все равно, — произнес равнодушно, но гордо Владимир, — правду сказал ты мне?

Рафн приложил руку к сердцу.

— Я отрекусь от дочери Эрика, — продолжал Владимир, — завтра он узнает мое намерение. Ступай, кланяйся Зигмунду и другу его Оккэ! скажи, что Мальфриду могут они похитить, а Владимир не побежит тайно из Упсалы!..

Рафн сложил руки и молча смотрел на Владимира, как на лик Одина, которому поклонялся.

— Владимир, ты муж великий, но не отринь молитву мою к тебе! — сказал он наконец.

— Чего еще ты хочешь от меня?

— Не отрекайся от Мальфриды. Объяви Эрику обычай своей земли, что свадьба должна совершаться в доме жениха; поезжай в Новгород, отрази врагов от стен его; Зигмунд идет на помощь к тебе, с ним сто лодий морских; Олоф Тригвазон не замедлит явиться; Эрик также даст будущему зятю войско; Новгород ждет тебя, а об Мальфриде, которую как невесту отправят вслед за тобой, ты не заботься, тайна между мной и тобой…

Щеколда дубовых дверей стукнула, Рафн умолк, в душе Владимира крылась торопливая дума. Вошел паж с подносом.

— Заключен ли торг, благородный муж? — произнес Рафн.

Владимир молчал.

— Проникни тебя святая истина Одина! он говорит: не разрывай первого союза с другом твоим; тоска, как ржавчина, источит сердце того, у кого нет иного советника, кроме самого себя.

Владимир молчал.

— Молчание есть предвестник согласия! — продолжал Рафн. — Вот драгоценное кольцо и ящик с перлами, за которые я не возьму денег до тех пор, покуда не уверится благородный муж, что перлы точно так же неподложны, как слова мои!

Рафн, вынув из-за пазухи и положив на стол драгоценные вещи, выпил бокал вина, поклонился и вышел.