Стоик. Теодор Драйзер

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8

71

Никакие тревожные думы и сновидения не подсказали Эйлин, что происходило ночью в доме, пока свет утренней зари не разбудил ее. Обычно она любила немного понежиться в постели, но сейчас внимание ее привлек какой-то странный звук, донесшийся откуда-то снизу, словно что-то тяжелое упало на пол, — и Эйлин, опасаясь за драгоценную греческую статую, которую Фрэнк купил совсем недавно, — ее поставили временно на самом ходу, — тотчас встала и сошла по лестнице. Пытливо оглядываясь по сторонам, она миновала большие двухстворчатые двери, ведущие в зал, и направилась прямо к новой статуе, но та оказалась цела и невредима.

Эйлин повернула назад, но, поравнявшись с дверями зала, вздрогнула и замерла на месте: посреди огромного зала стоял большой длинный ящик, весь задрапированный черным. Холодная дрожь прошла по телу Эйлин: она стояла, не в силах шевельнуться. Потом повернулась, готовая бежать прочь, но передумала и, медленно подойдя к дверям, застыла на пороге, глядя перед собой широко раскрытыми глазами. Гроб! О боже! Каупервуд! Ее муж! Хладный труп, мертвец! Он все же пришел к ней, хотя она отказывалась прийти к нему, когда он был жив!

Ноги у нее подкашивались, когда, полная раскаяния, она подошла посмотреть на его скованное смертью, бездыханное тело. Какой высокий лоб! Какая благородная, красивая голова! Волнистые каштановые волосы, почти не тронутые сединой… Как знакомы ей эти резкие, властные черты! Весь его облик говорит о силе, о незаурядном уме, которые весь мир бесспорно признавал за ним! А она отказалась прийти к нему! Эйлин стояла, словно окаменев. Как жаль, что так сложилась жизнь — и он совершил немало ошибок, да и она тоже. А сколько было между ними диких ссор, которые, как порывы бури, налетали снова и снова. И все же — вот он здесь, наконец-то дома! Дома!

Внезапно ее охватил гнев: непонятно, загадочно — как же это он оказался здесь вопреки ее воле? Кто и как принес его сюда? Когда? Ведь только накануне вечером она приказала слугам запереть все двери. И вот он здесь! Разумеется, его, а не ее друзья и слуги объединились, чтобы сделать это для него. А теперь, конечно, все рассчитывают, что она уступит, изменит своему слову, и значит, Каупервуд будет похоронен с почетом, как и подобает выдающемуся человеку. Иными словами, победа останется за ним. Как будто она отказалась от своего мнения и простила мужу то, что он жил как хотел, ни с кем не считаясь! Ну нет, им не удастся провести ее! До последней минуты терпеть унижения и оскорбления? Ни за что! А все же, наперекор ее гневному вызову — вот он тут, перед ней!.. Эйлин все еще глядела на него, когда сзади раздались шаги, — она обернулась: дворецкий Карр шел к ней с письмом в руке.

— Это только что принесли для вас, сударыня, — сказал он.

Эйлин махнула рукой, приказывая ему уйти, но не успел дворецкий повернуться, как она крикнула ему вслед:

— Дайте сюда!

И, вскрыв конверт, она прочла:

«Эйлин, я умираю. Когда эти строки дойдут до тебя, меня уже не будет. Я знаю, что я виноват, и знаю, в чем ты меня обвиняешь, и во всем виню только себя. Но я не могу забыть ту Эйлин, которая помогла мне пережить дни заключения в филадельфийской тюрьме. Впрочем, что толку сожалеть — ни мне, ни тебе не станет от этого легче. Но почему-то я чувствую, что в глубине души ты все простишь мне, когда меня не станет. И я рад, что ты ни в чем не будешь нуждаться. Ты знаешь, я все для этого сделал. Итак, прощай, Эйлин! Больше твой Фрэнк не будет тебе досаждать — никогда».

Дочитав до конца, Эйлин подошла к гробу, взяла руки Каупервуда в свои и поцеловала. Она постояла еще минуту, пристально всматриваясь в его лицо, потом повернулась и выбежала из зала.

Несколько часов спустя Карр, которого через Джемисона и других приближенных Каупервуда засыпали вопросами о похоронах, вынужден был обратиться к Эйлин за распоряжениями. Желающих присутствовать на церемонии оказалось очень много, и Карру пришлось составить для Эйлин список, который получился очень длинным. Увидев его. Эйлин воскликнула:

— Пусть приходят! Вреда от этого уже не будет! Пусть мистер Джемисон и дети мистера Каупервуда делают все, что хотят. Я буду у себя в комнате — я нездорова и ничем не могу им помочь.

— Но, миссис Каупервуд, разве вы не хотели бы пригласить священника, чтоб он произнес надгробное слово? — спросил дворецкий. (Эту мысль подал доктор Джемс, и она пришлась по душе набожному Карру.)

— Ах, да, позовите кого-нибудь. Это не повредит, — сказала Эйлин; в эту минуту ей вспомнились ее родители, люди до крайности религиозные. — Но пусть на панихиде будет не слишком много народу — человек пятьдесят, не больше…

Карр тотчас сообщил Джемисону, а также сыну и дочери Каупервуда, что они могут взяться — за устройство похорон — пусть делают все так, как считают нужным. Услышав это, доктор Джемс вздохнул с облегчением и поспешил оповестить о предстоящей церемонии многочисленных знакомых и почитателей Каупервуда.

72

Многие друзья и знакомые Каупервуда заезжали в тот день и на следующее утро в его дворец на Пятой авеню, и те из них, кто попал в список Бакнера Карра, допускались к гробу, стоявшему в просторном зале второго этажа. Остальным же предлагали присутствовать при погребении, которое должно было состояться на следующий день в два часа на Гринвудском кладбище.

Тем временем сын и дочь Каупервуда навестили Эйлин и условились с нею, что они поедут все вместе в первой карете, сразу же за гробом. А все нью-йоркские газеты крупным шрифтом напечатали сообщения о безвременной, как это принято называть, кончине Фрэнка Алджернона Каупервуда, который всего полтора месяца назад вернулся в Нью-Йорк. Принимая во внимание слишком обширные связи и знакомства покойного, писали газеты, на похороны будут допущены лишь ближайшие друзья семьи, — впрочем, это не помешало толпам любопытных явиться на кладбище.

Итак, на следующий день, в двенадцать часов, погребальная процессия начала выстраиваться перед дворцом Каупервуда. Кучки зевак собирались на ближних улицах, чтобы посмотреть на это зрелище. Сразу за катафалком ехала карета, в которой сидели Эйлин, Фрэнк Каупервуд-младший и дочь Каупервуда Лилиан Темплтон. А дальше, одна за другой, цепочкой потянулись остальные кареты и, медленно проследовав по широкой улице, под нависшим свинцовым небом, въехали в ворота Гринвудского кладбища. Широкая аллея, усыпанная гравием, подымалась по отлогому холму; ее окаймляли старые ветвистые деревья, за которыми виднелись ряды надгробных плит и памятников. Подъем все продолжался; примерно через четверть мили процессия свернула вправо, а через несколько сотен шагов меж высоких деревьев показался склеп — суровый и величественный.

Он стоял в полном уединении — вокруг ближе чем на тридцать футов не было ни единого памятника, — серое, строгое сооружение, северное подобие древнегреческого храма. Четыре изящных колонны, по стилю близкие к ионическим, образовали портик; они поддерживали фронтон — правильный треугольник, совершенно гладкий: ни креста, ни каких-либо украшений. Над дверьми, ведущими в склеп, — имя, выведенное крупными, четкими прямоугольными буквами: Фрэнк Алджернон Каупервуд. На трех широких гранитных ступенях лежали горы цветов, а массивные двойные бронзовые двери были раскрыты настежь в ожидании именитого покойника. Каждый, кто видел этот мавзолей впервые, невольно чувствовал, что перед ним подлинное произведение искусства — строгое и внушительное, оно своей величественной простотой подавляло все вокруг.

Когда из окна кареты Эйлин неожиданно увидела перед собою склеп, она в последний раз оценила умение мужа внушать почтение окружающим. И тотчас она закрыла глаза, чтобы не видеть этой гробницы, и попыталась представить себе Каупервуда таким, каким она хорошо запомнила его, когда он стоял перед ней, полный жизни, уверенный в себе. Ее карета остановилась, ожидая, чтобы катафалк поравнялся с дверью склепа; затем тяжелый бронзовый гроб внесли по ступеням и поставили среди цветов, перед кафедрой священника. Провожающие вышли из карет и проследовали на площадку перед склепом, — там был натянут широкий полотняный тент и приготовлены скамьи и стулья.

В одной из карет, рядом с доктором Джемсом, молча сидела Беренис, устремив неподвижный взгляд на склеп, который должен был навсегда сокрыть от нее любимого. Слез не было: она не плачет и не будет плакать. Да и что толку протестовать, спорить с лавиной, которая унесла из ее жизни все самое дорогое? Во всяком случае так думала Беренис. Она опять и опять повторяла про себя одно единственное слово: «Терпи! Терпи! Терпи!»

Когда все друзья и родственники уселись, священник епископальной церкви преподобный Хейворд Креншоу занял свое место на кафедре; выждав несколько минут, пока не стало совсем тихо, он торжественным голосом произнес надгробное слово.

Носильщики подняли гроб, внесли его в склеп и опустили в саркофаг; священник преклонил колени и начал молиться. Эйлин отказалась войти в склеп, а потому и все остались снаружи. Вскоре священник вышел, и бронзовые двери затворились, — церемония похорон Фрэнка Алджернона Каупервуда была окончена.

Священник подошел к Эйлин, чтобы сказать несколько слов утешения; друзья и родственники начали разъезжаться, и вскоре все вокруг опустело. Только доктор Джемс и Беренис задержались в тени развесистой березы, — Беренис не хотелось уходить вместе со всеми; постояв еще немного, они медленно стали спускаться по извилистой тропинке. Пройдя около сотни шагов, Беренис оглянулась, чтобы еще раз посмотреть на место последнего упокоения своего возлюбленного, — склеп стоял высокий, надменный в своей безвестности: выгравированное на нем имя отсюда уже не было видно. Он был высокий и надменный — и все же такой незначительный по сравнению с огромными вязами, простершими над ним свои ветви.

73

После болезни и смерти Каупервуда на душе у Беренис было так смутно и тяжело, что она решила перебраться в свой особняк на Парк авеню, который стоял под замком все время, пока она жила в Англии. Теперь, когда ее будущее так неопределенно, этот дом будет ей убежищем — она хотя бы на время укроется здесь от докучных репортеров. Доктор Джемс одобрил ее решение, — ведь и ему будет легче отвечать, что она уехала куда-то, а куда — он в точности не знает. И хитрость эта отлично удалась: он несколько раз заявил, что ему известно не больше, чем сообщалось в газетах, и к нему перестали приставать с расспросами.

Однако время от времени в печати снова вспоминали об исчезновении Беренис, высказывались и догадки о том, где она теперь. Может быть, вернулась в Лондон? Или опять на виллу — в Прайорс-Ков? Лондонские газеты попробовали выяснить это, но безрезультатно: разыскали в Прайорс-Кове мать Беренис, но она заявила, что не знакома с планами дочери и репортерам придется подождать, пока она сама не будет лучше осведомлена. Ответ этот был подсказан телеграммой от Беренис, которая просила мать пока никому ничего не сообщать о ней.

Беренис не без удовольствия думала о том, что сумела перехитрить репортеров, но жилось ей очень одиноко, и почти все вечера она проводила у себя дома за чтением. Однажды в нью-йоркской воскресной газете она увидела целый очерк, посвященный ей и ее отношениям с Каупервудом, и это страшно возмутило ее. Хотя автор и называл ее просто подопечной Каупервуда, весь тон статьи был таков, чтобы у читателя создалось впечатление, что Беренис — ловкая авантюристка; она пользовалась своей красотой, чтобы возможно лучше обеспечить себя и получить доступ к светским развлечениям, — подобное истолкование ее чувств и поступков больно задело и раздосадовало Беренис. Это казалось ей обидным и несправедливым. С тех пор как она себя помнила, ее всегда влекла только красота — желание узнать и испытать все прекрасное, что дает жизнь. Но как бы то ни было, могут появиться и еще такие статейки, больше того — их могут перепечатать в других газетах, не только в Америке, но и за границей. Ее явно хотят превратить в романтическую героиню некоей драмы.

Но что делать? Куда бежать, чтобы отделаться от такого внимания прессы?

Взволнованная и растерянная, бродила Беренис по своей библиотеке, среди множества книг, к которым уже давно никто не притрагивался; взяв с полки первый попавшийся том, Беренис наугад раскрыла его, и взгляд ее упал на следующие строки:

«Во мне есть бог, во всем живом живущий, Незримый, вечность он дарит природе; Он разум в нас вдохнул, вложил пять чувств чудесных; Из Пракрики нам тело сотворил…

Йоги, достигшие спокойствия духа, дисциплинируя свой разум, ощущают его присутствие в своем сознании. Те же, кто не обладает спокойствием и проницательностью, никогда не постигнут его, даже если и приложат к тому все усилия».

Беренис, заинтересовавшись, заглянула на обложку, чтобы узнать, что это за книга. Это оказалась «Бхагавадгита»[6], и ей вспомнилось, как однажды на обеде у Стэйна в его городском доме замечательно рассказывал о йогах некий лорд Сэвиренс. Он долгое время провел в Индии, жил затворником в уединении близ Бомбея, учась у гуру, и его красочный рассказ произвел тогда на Беренис глубокое впечатление. Ее так взволновало все, что он говорил, ей даже захотелось самой когда-нибудь побывать в Индии и поучиться у тамошних мудрецов. А теперь, когда ей грозит одиночество и всеобщее осуждение, это желание найти какое-то прибежище стало еще сильнее. Ну что ж, это, пожалуй, выход из того запутанного положения, в котором она очутилась!

Индия! Отчего бы и нет? Чем больше Беренис думала о такой поездке, тем соблазнительней казалась ей эта мысль.

Из другой книги об Индии, которую Беренис нашла у себя в библиотеке, она узнала, что многие свами и гуру — те, кто учат познанию тайн жизни и божества и являются их толкователями, — живут в ашрамах, или уединенных убежищах в горах и лесах. И все смятенные духом, все, кто стремится проникнуть в смысл чудес и тайн жизни, обращаются к ним в часы скорби, отчаяния или крушения всех надежд и узнают, что в них самих сокрыты духовные силы, постигнув которые, они сумеют вполне исцелиться от всех своих горестей. Быть может, какой-нибудь учитель этих великих истин сумеет рассеять окружающий ее мрак одиночества, который грозит навеки ее поглотить, и поможет ее душе обрести свет и покой?

Она поедет в Индию! Решено — она закроет дом в Прайорс-Кове и отправится в Бомбей пароходом из Лондона; мать она возьмет с собой, разумеется, если та не будет против.

На следующее утро Беренис позвонила доктору Джемсу, — ей хотелось узнать, как он отнесется к ее решению; услыхав, что она намерена поехать в Индию поучиться, Джемс, к немалому удивлению Беренис, очень одобрил этот план. Он и сам давно уже мечтал о чем-нибудь в этом роде, да только дела не позволяют — к сожалению, он не волен распоряжаться своим временем, как Беренис. А она сможет отдохнуть там от пережитого, ей сейчас будет очень полезна смена впечатлений. У него были пациенты, которые по разным личным или общественным причинам страдали тяжелым нервным расстройством; он направил их к одному индусу — свами, жившему тогда в Нью-Йорке, — и через некоторое время это уже были совсем здоровые люди. Должно быть, пытаясь охватить мыслью необъятный мир, человек забывает о своем ограниченном «я», — люди нервные при этом забывают о собственных бедах; а это для них означает выздоровление.

Одобрение доктора Джемса утвердило Беренис в ее намерении, и, распорядившись на время своего отсутствия насчет дома на Парк авеню, она выехала из Нью-Йорка в Лондон.

74

Смерть Фрэнка Алджернона Каупервуда вызвала среди широкой публики множество толков и догадок; больше всего интересовались его состоянием: сколько миллионов оставил покойный, кто наследники, много ли каждый из них получит? До того, как завещание было передано на официальное утверждение, говорили, будто Эйлин получает какую-то совсем ничтожную сумму, большая же часть имущества переходит к двум детям Каупервуда; поговаривали также, будто он щедро одарил своих лондонских друзей и приятельниц.

Не прошло и недели после смерти Каупервуда, как Эйлин отказалась от услуг его адвоката и уполномочила некоего Чарльза Дэя единолично охранять ее законные интересы.

В завещании, переданном через пять недель после смерти Каупервуда на утверждение в верховный суд округа Кук, оказался перечень лиц и учреждений, получавших в дар различные суммы — по две тысячи долларов было оставлено каждому из его слуг, пятьдесят тысяч долларов Альберту Джемисону, сто тысяч долларов — обсерватории имени Фрэнка А. Каупервуда, которую он подарил Чикагскому университету десять лет назад. Всего в списке было десять лиц и учреждений; в это же число входили и двое детей покойного; общая сумма, оставленная этим лицам и учреждениям, составляла около полумиллиона долларов.

Эйлин обеспечивалась за счет дохода с остального имущества. После ее смерти картинная галерея — коллекция живописи и скульптуры, оцененная в три миллиона долларов, — должна была перейти в собственность города Нью-Йорка, дабы служить людям для удовольствия и расширения познаний. В распоряжение попечителей было оставлено семьсот пятьдесят тысяч долларов на содержание галереи. Кроме того, Каупервуд завещал купить участок земли в районе Бронкс и построить там больницу, стоимость сооружения которой не должна была превышать восьмисот тысяч долларов. Остальной недвижимостью — часть дохода с нее предназначалась на содержание больницы — должны распоряжаться назначенные в этих целях душеприказчики — Эйлин, доктор Джемс и Альберт Джемисон. Больнице, по воле покойного, надлежало присвоить его имя и принимать в нее всех больных, независимо от расы, цвета кожи и вероисповедания. Тех, у кого нет средств платить за лечение, следует лечить бесплатно.

Эйлин — теперь, когда Каупервуда не стало, — вдруг расчувствовалась: она свято выполнит его последнюю волю, все его желания и прежде всего займется больницей. Перед репортерами газет Эйлин подробно излагала свои планы: в частности, она построит приют для выздоравливающих — такой, чтобы в нем не чувствовалось казенной, больничной атмосферы. В одном из интервью она под конец заявила:

— Я приложу все силы, чтобы выполнить пожелания моего мужа, и поставлю целью своей жизни построить эту больницу.

Только одно не учел Каупервуд — механику работы американских судов, — всех, от мала до велика, — не учел, как они вершат правосудие или нарушают его, как долго американские юристы способны затягивать решение дел в любой судебной инстанции.

Первым ударом по состоянию Каупервуда было решение Верховного суда США, признавшего каупервудовский концерн — Чикагскую объединенную транспортную компанию — недееспособным. Четыре с половиной миллиона долларов, вложенных Каупервудом в акции принадлежавшей ему Единой транспортной, были обеспечены этим концерном. Теперь нужны были годы судебной волокиты, чтобы установить не только стоимость акций, но и их владельца. Это было выше сил и понимания Эйлин, и она тотчас отстранилась от обязанностей душеприказчицы, переложив все заботы на Джемисона. И вот прошло почти два года, а дело не сдвинулось с мертвой точки. Тут началась паника 1907 года, и Джемисон, не поставив в известность ни суд, ни Эйлин, ни ее поверенного, передал спорные акции в комиссию по реорганизации концерна.

— Продавать эти акции бессмысленно, они теперь ничего не стоят, — объяснял Джемисон. — А комиссия по реорганизации, возможно, как-нибудь и ухитрится спасти Объединенную транспортную.

Вслед за этим комиссия по реорганизации заложила акции в Среднезападном кредитном обществе — банке, заинтересованном в объединении всех чикагских железнодорожных компаний в один большой трест. И у всех, естественно, возник вопрос:

— Любопытно, сколько заработал на этом Джемисон?

Два года чикагский суд тянул и медлил, прежде чем утвердить завещание Каупервуда, а тем временем в Нью-Йорке не делалось ровно ничего, чтобы хоть как-то уладить дела. У Общества взаимного страхования жизни имелась закладная на двести двадцать пять тысяч долларов на пристройку к картинной галерее в особняке Каупервуда на Пятой авеню; по этой закладной накопилось процентов на сумму в семнадцать тысяч долларов. Общество обратилось в суд за разрешением наложить арест на принадлежащую Каупервуду недвижимость. Адвокаты общества, без ведома Эйлин и ее поверенных, договорились с Джемисоном и Фрэнком Каупервудом-младшим и продали с аукциона всю пристройку вместе с находившимися в ней картинами. Вырученных денег едва хватило на то, чтобы удовлетворить претензии страхового общества, оплатить налоги и погасить счета нью-йоркских городских властей за воду на сумму около тридцати тысяч долларов. Тогда Эйлин и ее адвокаты обратились в чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях с просьбой отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика.

Эйлин сообщила судье Севирингу:

— С тех пор как умер мой муж — все одни разговоры и никаких денег. Мистер Джемисон был очень щедр на словах, обещал золотые горы, но денег я от него что-то не видела. Когда я прямо требовала у него денег, он отвечал, что у него нет ни доллара. Я не только перестала доверять ему, он даже внушает мне подозрение.

Затем Эйлин рассказала суду, как Джемисон без ее ведома передал комиссии по реорганизации на четыре с половиной миллиона долларов акций; как продал с аукциона за двести семьдесят семь тысяч долларов часть картин покойного, тогда как они стоили четыреста тысяч; как он потребовал с нее полторы тысячи долларов комиссионных, хотя уже получил свое в качестве душеприказчика, и как он не допустил ее поверенного к бухгалтерским книгам, по которым велся учет имущественных дел Каупервуда.

— Когда мистер Джемисон предложил мне продать дом и коллекцию картин, — сказала в заключение Эйлин, — да еще потребовал, чтобы я заплатила ему шесть процентов за сделку, я прямо сказала, что не согласна. А он стал грозить мне, сказал, что если я не соглашусь, то вылечу в трубу.

Выслушав Эйлин, судья отложил разбор дела на три недели.

— Вот что получается, когда женщина вмешивается в то, чего не понимает, — глубокомысленно заметил по этому поводу Фрэнк Каупервуд-младший.

Пока Эйлин пыталась через чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика, сам Джемисон, после трех лет бездействия, вдруг обратился в суд с ходатайством о выдаче ему документов, подтверждающих его права душеприказчика также и в Нью-Йорке. Однако, поскольку Эйлин подала на него в суд, следовало сначала выяснить, пригоден ли он вообще для этой роли, а потому судья по делам опеки над недееспособными лицами, некто Монехэн, отложил рассмотрение дела на две недели, чтобы собрать все данные, по которым было бы ясно, следует ли удовлетворить ходатайство Джемисона. В это время в Чикаго Джемисон, представ перед судьей Севирингом по обвинению, выдвинутому против него Эйлин, упорно утверждал, что не нанес ни малейшего ущерба ее интересам и не получил ни цента незаконным путем. Наоборот, он немало потрудился, чтобы сохранить имущество.

Судья Севиринг отказался отстранить Джемисона от обязанностей душеприказчика, однако счел необходимым заявить:

— Разумеется, если душеприказчик, получивший за выполнение своих обязанностей определенную долю состояния покойного, требует еще с вдовы выплаты процентов за оформление завещанного ей наследства, хотя это его прямой долг, — его следовало бы отстранить от обязанностей душеприказчика. Но сомнительно, имею ли я право отстранить его только на этом основании.

После этого Эйлин стала подумывать о том, чтобы передать дело в Верховный суд.

Тем временем Лондонская подземная обратилась в Нью-йоркский окружной суд с просьбой взыскать причитающиеся ей восемьсот тысяч долларов. Компания нимало не сомневалась, что взыскать эту сумму вполне возможно, хотя из заявлений авторитетных лиц было ясно, что вследствие всевозможных тяжб из состояния Каупервуда около трех миллионов уже испарилось в воздух. Суд назначил судебным исполнителем некоего Уильяма Каннингхема, и сей муж, невзирая на то, что Эйлин только что слегла в постель с воспалением легких, расставил охрану вокруг дворца Каупервуда на Пятой авеню, а через три дня решил устроить трехдневный аукцион для распродажи картин, ковров и гобеленов, чтобы уплатить по иску Лондонской подземной. Охрана стояла круглые сутки, тщательно наблюдая, чтобы не исчезло что-нибудь из имущества, подлежащего продаже с аукциона. Агенты из охраны шныряли по дому, внося повсюду беспорядок и нарушая право неприкосновенности имущества и жилища.

Чарльз Дэй, один из адвокатов Эйлин, тотчас обжаловал решение суда, заявив, что разбор этого дела — худший пример судебного произвола, когда-либо имевшего место в Америке: это самый настоящий заговор с целью проникнуть в дом противозаконным путем, насильственно продать его вместе с картинами и таким образом свести на нет намерение Каупервуда, завещавшего превратить дворец вместе со всей его обстановкой в музей, открытый для публики.

Нью-йоркские адвокаты Эйлин всеми силами старались снять временный арест на имущество Каупервуда в Нью-Йорке, а тем временем адвокаты, нанятые ею в Чикаго, добивались назначения распорядителя над всей недвижимостью покойного.

Никто не додумался воспользоваться правом выкупа закладной на пристройку к картинной галерее Каупервуда, которую получило страховое общество по предъявленному им ранее иску. И вот четыре месяца спустя страховое общество подало в суд на исполнителя Каннингхема и на Лондонскую подземную, которые наотрез отказались выкупить закладную.

Мало того — пока комиссия по реорганизации, состоявшая из чикагских капиталистов, разрабатывала совместно с представителями банкирского дома Брентона Диггса план реорганизации каупервудовского концерна, держатели ценных бумаг этого концерна из состава акционеров трех дочерних компаний потребовали возбудить судебное дело о лишении комиссии права на выкуп этих ценных бумаг. Адвокаты Эйлин заявили, что распоряжаться всем имуществом Каупервуда имеет право только суд округа Кук, тогда как апелляционный суд этого округа таких прав не имеет. Судья упомянутого апелляционного суда согласился с этим, добавив, что тотчас отстранится от всякого вмешательства, как только Джемисон примет на себя обязанности по надзору за нью-йоркской собственностью Каупервуда.

Тем не менее через пять месяцев после обращения Эйлин в апелляционный суд США этот суд большинством в два голоса против одного вынес решение о постоянном характере полномочий Уильяма Каннингхема в качестве судебного исполнителя по делу о наследстве Каупервуда. Впрочем, один из судей, не согласный с этим решением, утверждал, что федеральный суд не может вмешиваться в дела об утверждении завещаний, поскольку они относятся к компетенции судов штата. А судьи, голосовавшие за принятое решение, считали, что исполнителя менять не следует до истечения некоего достаточно большого срока, который будет установлен окружным судом, для того чтобы кредиторы имели возможность обратиться к судье по делам об опеке над недееспособными лицами с требованием назначить распорядителя, которому можно будет передать все имущество. Наряду с этим было отменено решение, временно запрещавшее Джемисону возбуждать ходатайство об утверждении его душеприказчиком покойного Каупервуда и в Нью-Йорке.

И вот потянулась бесконечная судебная волокита: иски следовали за исками и решения за решениями. И все это обрушилось на вдову, ничего не смыслившую в юриспруденции и тратившую все деньги, оставленные покойным мужем, на защиту своих прав, которые оказалось так трудно отстоять. К тому же здоровье ее совсем расстроилось — она не поднималась с постели, и с деньгами у нее было катастрофически плохо.

Адвокатам Эйлин удалось прийти к соглашению с адвокатами Джемисона и официальными представителями Лондонской подземной и выговорить для нее восемьсот тысяч долларов за отказ от прав на часть полагающейся ей по наследству недвижимости. Чикагский суд по делам о завещательных распоряжениях должен был подтвердить законность этого соглашения.

Чиновник, определяющий размер налога на наследство, через четыре года после смерти Каупервуда оценил оставшееся после него имущество в 11 467 370 долларов и 65 центов. Последовал новый процесс, на котором председательствовал судья Робертс, — Эйлин требовала, чтобы оценщик пересмотрел свой отчет. Мистер Дэй, выступавший от имени Эйлин, заявил, что если судья Севиринг подтвердит законность соглашения, достигнутого между нею, Джемисоном и Лондонской подземной, останется лишь продать унаследованное ею имущество. Дэй утверждал, что оценка имущества явно завышена: коллекция картин никак не стоит четырех миллионов, а за всю обстановку в доме не выручить и тысячи долларов.

Вскоре Джемисон обратился к судье Генри, ведавшему делами об опеке над недееспособными лицами, с просьбой выдать ему документы, подтверждающие, что его права как душеприказчика распространяются и на имущество Каупервуда, находящееся в Нью-Йорке. Примерно в это же время Эйлин проиграла дело против Джемисона, а судья Севиринг подтвердил законность соглашения, достигнутого между нею и Джемисоном через адвокатов: после уплаты долгов она должна была получить восемьсот тысяч долларов, а также одну треть личного имущества, принадлежащую ей как вдове. В соответствии с этим соглашением Эйлин передала исполнителю Каннингхему дом, картинную галерею, конюшню и прочее для продажи с аукциона, а Джемисон через четыре года после того как в Чикаго началось дело об утверждении завещания Каупервуда, был назначен распорядителем его имущества и в Нью-Йорке. Он должен был и имел возможность воспрепятствовать распродаже с аукциона имущества Каупервуда в Нью-Йорке, но он этого не сделал. А в картинной галерее было триста полотен, оцененных в полтора миллиона долларов, в том числе произведения Рембрандта, Гоббемы, Тенирса, Рейсдаля, Гольбейна, Франса Гальса, Рубенса, Ван-Дейка, Рейнольдса и Тернера.

Меж тем в Чикаго адвокаты Джемисона, выступая перед судьей Севирингом в суде по делам о завещательных распоряжениях, утверждали, что единственный путь избежать распродажи имущества по причине несостоятельности — это передать комиссии по реорганизации акции Единой транспортной на четыре миллиона четыреста девяносто четыре тысячи долларов, с тем чтобы эти акции послужили основой для создания новой компании. Адвокаты же Эйлин утверждали, что аукцион в Нью-Йорке был подготовлен втихомолку, тайно и без всякой на то санкции суда. В ответ на это судья Севиринг заявил, что он не считает себя вправе выносить какие-либо постановления, пока обе стороны сами не придут к какому-то соглашению. Таким образом, решение дела было отложено на неопределенно долгое время, чтобы адвокаты обеих сторон имели возможность договориться.

Итак, опять отсрочки! Отсрочки! Отсрочки!

Иски корпораций! Иски! Иски!

И решения! Решения! Решения!

И суды! Суды! Суды!

Так прошло пять лет, и в конце концов все, что когда-то принадлежало Фрэнку Каупервуду, было продано с аукциона. И за все, включая недвижимость, было выручено три миллиона шестьсот десять тысяч сто пятьдесят долларов!

75

Пять лет скиталась Эйлин по джунглям закона; суды и судьи, адвокаты и корпорации предъявляли своей жертве все новые и новые иски и претензии, — и, наконец, ею овладело чувство мучительной безнадежности: что ни делай, куда ни кинься, все заранее обречено на провал. В самом деле — чем была ее жизнь в эти годы, к чему свелись все ее усилия? Она жила одна, у нее не было настоящих друзей, все ее иски — кстати, вполне законные — отклонялись один за другим, и в конце концов она поняла, что мечта о величии, которую олицетворял их дворец, растаяла, как дым. От былого великолепия остались только восемьсот тысяч долларов, принадлежащих лично ей, да третья вдовья часть личной собственности, которую она получила после передачи судебному исполнителю Каннингхему дворца, картинной галереи и всего прочего и после уплаты долгов. Закон, корпорации, судебные исполнители, словно стая голодных волков, преследовали ее по пятам, пока не загнали в угол, — и вот ей пришлось расстаться с собственным домом: его продадут с молотка, в нем поселятся чужие люди.

Не успела еще Эйлин перебраться на квартиру, которую она присмотрела для себя на Мэдисон авеню, а дворец уже наводнили агенты аукционистов — они шныряли повсюду, осматривали каждую мелочь и наклеивали на вещи ярлычки с номерами по каталогу. Прибыли фургоны за картинами, чтобы отвезти все триста полотен в галерею Свободного искусства, на Двадцать третью улицу. Явились коллекционеры — они расхаживали по комнатам, разглядывая вещи, оценивая их. Эйлин, больная, подавленная, вынуждена была выслушивать Каннингхема, который объяснял свое вторжение тем, что он, видите ли, обязан немедленно произвести полную инвентаризацию дома и галереи и представить опись суду.

И вот в газетах появились извещения о распродаже, которая начнется в ближайшую среду и будет длиться три дня подряд, — продаются мебель, бронза, скульптура, панно и всевозможные произведения искусства, а также большая библиотека. Место распродажи: Пятая авеню, 864. Аукционист: Дж. Л. Донехью.

В доме царил невероятный беспорядок, и среди всего этого, еле сдерживая горечь и обиду, бродила Эйлин, собирая свои вещи, чтобы немногие слуги, которые остались ей верны, перевезли их на новую квартиру.

С каждым днем возрастало число желающих побывать на этой распродаже, и спрос на пригласительные билеты был так велик, что устроители аукциона не в состоянии были всех удовлетворить. Цена входного билета как для осмотра вещей и произведений искусств, так и на самую распродажу была установлена в один доллар, но и это не останавливало любопытных.

В день аукциона зал в галерее Свободного искусства был битком набит. В каталоге предметов, подлежащих распродаже, значилось более тысячи трехсот названий. Появление некоторых шедевров на столе аукциониста встречали аплодисментами. А во дворец Каупервуда уж и вовсе невозможно было пробраться. Автомобили, такси и кареты сплошной стеной выстроились вдоль тротуаров Пятой авеню и Шестьдесят восьмой улицы, да так и стояли здесь до тех пор, пока не кончилась распродажа. Среди собравшихся были коллекционеры с миллионным состоянием, прославленные художники, знаменитые светские львицы — их автомобили никогда не останавливались прежде у этих дверей, теперь же все стремились попасть сюда, чтобы перехватить какую-нибудь редкостную вещь, принадлежавшую Эйлин или Фрэнку Каупервуду.

Его золотая кровать, на которой некогда спал бельгийский король и которую Фрэнк приобрел за восемьдесят тысяч долларов; ванна розового мрамора из туалетной комнаты Эйлин, стоившая пятьдесят тысяч долларов; сказочные шелковые ковры, вывезенные из ардебильской мечети; изделия из бронзы, красные африканские вазы, кушетки с золочеными спинками в стиле Людовика XIV; канделябры из горного хрусталя с аметистовыми и топазовыми подвесками — тоже в стиле Людовика XIV; изящнейший фарфор, стекло, серебро и разная мелочь — камеи, кольца, булавки для галстука, ожерелья, неоправленные драгоценные камни и статуэтки — все пошло с молотка.

Толпы чужих, любопытных людей переходили из зала в зал, следуя за аукционистом, раскатистый голос которого отдавался эхом в высоких комнатах. На их глазах скульптура Родэна «Амур и Психея» была продана антиквару за пятьдесят одну тысячу долларов. Кто-то, в азарте все набавляя цену, давал уже тысячу шестьсот долларов за полотно Ботичелли, но тут из зала крикнули: «Тысяча семьсот!» — и азартный покупатель остался ни с чем. Толстая и важная женщина в красном, которая все время старалась держаться поближе к аукционисту, за любую вещь почему-то давала триста девяносто долларов — не больше и не меньше. Потом толпа устремилась за аукционистом в зимний сад — всем хотелось взглянуть на статую работы Родэна; народу было так много, что аукционист громко попросил не прислоняться к пальмам.

Пока шла распродажа, взад и вперед по Пятой авеню раза три медленно проехала двухместная карета, в которой сидела одинокая женщина. Она смотрела на автомобили и коляски, подъезжавшие к дворцу Каупервудов, на мужчин и женщин, толпившихся у подъезда. Это зрелище означало для нее слишком многое: конец борьбы, последнее «прости» былым честолюбивым мечтам. Двадцать три года назад она была одной из красивейших женщин Америки. В ней и по сию пору сохранилось что-то от прежней жизнерадостности и смелости. Правда, пришлось покориться, но жизнь еще не сломила ее окончательно, — пока еще нет. И тем не менее миссис Фрэнк Алджернон Каупервуд не присутствовала на аукционе. Но она видела, как покупатели выносили из дому самые любимые ее вещи, и порой до нее доносились выкрики аукциониста: «Кто больше? Кто больше? Кто больше?» Потом она почувствовала, что дольше не вынесет, и приказала кучеру ехать назад, на Мэдисон авеню.

Через полчаса Эйлин стояла у себя в спальне, молча, сжав губы, — ей хотелось сейчас одного — тишины. Итак, все исчезло, исчезло без следа, словно по мановению злого волшебника. Отныне она всегда будет одна. Каупервуд больше никогда не вернется, никогда…

Через год она опять заболела воспалением легких, — и вскоре ее не стало. Перед смертью она написала доктору Джемсу:

«Я Вас очень прошу, будьте так добры, позаботьтесь, чтобы меня похоронили в склепе, рядом с мужем, как он того хотел. Можете ли Вы простить мне грубые выходки, которые я прежде позволяла себе по отношению к Вам? Они были вызваны страданьями, которые я не в силах описать».

Странная штука жизнь, думал доктор Джемс, машинально складывая вчетверо эту записку. И закончил про себя: «Да, Эйлин, я все исполню!»

76

Состояние Каупервуда растаяло, Эйлин умерла, а Беренис за это время постепенно пришла к убеждению, что надо попытаться вновь найти себе место в жизни и, пожалуй, умом и сердцем отрешиться от меркантильных воззрений Запада, который признает лишь одно божество — деньги, роскошь. Сначала это стремление пересмотреть свои взгляды на жизнь возникло у Беренис под влиянием горя, которое после смерти Каупервуда чуть не сломило ее. Потом случайно, по крайней мере ей так показалось, ей попался под руку маленький томик, известный под названием «Бхагавадгита» — в нем была собрана и запечатлена вся религиозная мысль Востока за много тысячелетий.

Кто постигнет Атман, Тот постигнет счастье Чистого познанья…

Многие ль познают Тайну нашей жизни, Тайну человека?

Лишь один, быть может.

Повторяя про себя эти древние песнопения, Беренис задумалась: а не могла бы она познать тайну жизни и уразуметь ее суть? Почему бы не попытаться? И она решила пуститься на поиски.

Прежде чем отправиться в Индию, где она мечтала обрести истину, Беренис поехала в Англию за матерью, которую она хотела взять с собой. Через несколько часов после ее приезда в Прайорс-Ков туда явился лорд Стэйн. Беренис сказала ему, что едет в Индию и намерена серьезно заняться индусской философией; Стэйн был удивлен и даже шокирован. Он много слышал об этой стране от англичан, которые ездили туда по поручению правительства или по другим делам, и, вспомнив сейчас их рассказы, объявил Беренис, что, как ему кажется, Индия — не место для молодой красивой женщины.

Стэйн теперь отлично понимал, что Каупервуд был для нее не просто опекуном и что на прошлом ее матери есть какая-то тень: но он все еще был влюблен в Беренис, и ему казалось, что, несмотря на ее прошлое, несмотря на ее неопределенное положение в обществе, он был бы много счастливее, а его духовная и умственная жизнь много полнее, будь с ним Беренис — верная спутница с такими широкими, разумными взглядами. Да, разумеется, он был бы счастлив, если бы ему удалось жениться на женщине, в которой столько обаяния и благородства!

Но когда Беренис рассказала ему, какие мысли появились у нее после смерти Каупервуда и как она пришла к убеждению, что там, вдали от Запада с его грубым меркантилизмом, она сумеет обрести душевное равновесие, Стэйн решил отложить разговор о чувствах до тех пор, пока Беренис сама не разберется в путанице овладевших ее противоречивых желаний и мыслей. Придя к такому выводу, Стэйн промолчал о любви и лишь выразил надежду, что Беренис выслушает советы его друга — лорда Сэвиренса. Он, как ей известно, прекрасно осведомлен об Индии и будет счастлив оказаться ей полезным. Беренис ответила, что рада получить совет и помощь лорда Сэвиренса, хотя она твердо решила идти прямо к намеченной цели.

— Что-то тянет меня туда, как магнит, — добавила она, — и никакая сила не заставит меня свернуть с этого пути.

— Иными словами, Беренис, вы верите в судьбу, — сказал Стэйн. — Что ж, я тоже верю в нее до некоторой степени. Но у вас при этом есть и мужество и уверенность в себе, чтобы осуществить свои желания. Ну, а мне пока остается только надеяться, что всякий раз, как вам что-нибудь понадобится, вы обратитесь ко мне. Я рад буду служить вам. Надеюсь, вы хоть изредка будете писать мне и сообщать о своих успехах.

И Беренис обещала писать.

После этого разговора Стэйн принял на себя все заботы, связанные с отъездом Беренис и ее матери в Индию. В частности, он взял для нее несколько рекомендательных писем от лорда Сэвиренса. Беренис для начала решила ехать в Бомбей; Стэйн выправил паспорта, заказал билеты и проводил мать и дочь в далекий путь.

77

Подъезжая к Бомбею, Беренис и ее мать были поражены красотою открывавшейся панорамы. Пароход вошел в широкий, испещренный гористыми островками пролив, который тянулся до самого города. Слева возвышались величественные здания, а направо тянулся низкий берег, окаймленный пальмами, и, постепенно поднимаясь, где-то далеко переходил в горные вершины Западных Гат.

Письмо лорда Сэвиренса управляющему отеля «Маджестик» обеспечило путешественницам самый любезный прием и великолепное обслуживание на все время их пребывания в Бомбее; им так здесь понравилось, что они решили задержаться на несколько недель и познакомиться поближе с этим городом, столь не похожим на города Европы и Америки. Они были вознаграждены за это множеством самых разнообразных впечатлений. Широкие проспекты, на которых то и дело попадаются запряженные буйволами телеги со всякой всячиной для продажи; шумные базары с их разнообразием и изобилием, кишащие людьми чуть ли не всех национальностей и вероисповеданий, всех цветов кожи от светло-коричневого до черного, — афганцы, сикхи, тибетцы, сенегальцы, багдадские евреи, японцы, китайцы — кого тут только нет! И сколько босых, сколько едва прикрытых рубищем. Нет предела нужде и нищете! Невероятно изможденные люди, худые, как скелеты, с впалой грудью, бегают впряженные в колясочки мимо прекрасных зданий, мимо роскошных храмов, мимо университета, по улицам, обсаженным хевейями и пальмами всех видов — кокосовыми, финиковыми, карликовыми; среди ветвей висят плоды и орехи. Одним словом, невиданные дотоле люди и тропические пейзажи поглощали все внимание Беренис и ее матери, пока они, наконец, не расстались с Бомбеем и не отправились поездом в Нагпур, город, расположенный к востоку от Бомбея, на пути в Калькутту.

Они поехали туда по совету лорда Сэвиренса. Сэвиренс рекомендовал Беренис разыскать гуру Бородандаджу, которого он назвал Разрушителем материи и властелином энергии, — этот гуру жил близ Нагпура, где путешественникам предоставляется возможность поселиться на время в простом, старинной архитектуры, доме, выходящем на главную площадь.

Как только они устроились, Беренис, следуя указаниям Сэвиренса, отправилась на поиски гуру. Она вышла на шоссе, пересекавшее Нагпур с севера на юг, и, дойдя до ветхого строения, походившего на заброшенную мельницу, круто повернула направо. Пройдя с полмили по заброшенному хлопковому полю, она вышла к роще черного дерева и огромных тиков — деревья росли здесь так густо, что жаркие лучи южного солнца не проникали сквозь их листву. Вспомнив подробное объяснение Сэвиренса, Беренис поняла, что здесь-то и находится жилище гуру. Она остановилась в нерешительности и, оглядевшись, увидела узкую, едва заметную тропинку, которая, извиваясь, вела куда-то в глубь рощи. Тропинка привела Беренис к квадратному деревянному дому. Большой, но полуразрушенный дом этот, как она узнала впоследствии, когда-то занимало правительственное учреждение, надзиравшее за лесами, частью которых и была эта роща. В стенах зияли провалы, которых никто никогда не заделывал, — сквозь них видны были комнаты, весь дом разрушался и изнутри и снаружи. Как узнала потом Беренис, это покинутое здание отдали гуру Бородандадже, чтобы он мог учить других искусству созерцания и показывать, как с помощью учения йоги человек может подчинить своей воле физические силы, всю внутреннюю энергию своего тела.

Тишина и полумрак царили под сенью высоких ветвистых деревьев, меж которых с тайной робостью шла Беренис. Казалось, деревья говорили об одиночестве и покое — том душевном покое, которого она так жаждала и не могла найти в оставленном ею мире, таком для нее чуждом и неприемлемом. Когда Беренис подошла к одному из строений во дворе, навстречу ей вышла смуглая немолодая индуска и знаком пригласила ее пройти под арку во дворик, в глубине которого виднелось еще одно строение.

— Иди сюда, — сказала она. — Учитель ждет тебя.

Беренис прошла за этой женщиной через провал в полуразрушенной стене и, обойдя разбитые глиняные горшки и чаши, которые валялись подле колод, служивших, очевидно, скамьями, остановилась перед широкой массивной дверью. Индуска распахнула дверь, и Беренис, сняв туфли, переступила порог.

Высокий смуглый человек с узким длинным лицом сидел в обычной позе йогов, скрестив ноги, на большом куске белой ткани, разостланном посреди комнаты. Руки его были сложены, словно он молился. Он не пошевельнулся и не сказал ни слова, только внимательно посмотрел на Беренис черными проницательными, испытующими глазами. Потом заговорил.

— Где же ты была? — спросил он. — Вот уже четыре месяца, как умер твой муж, и я давно жду тебя.

Пораженная его вопросом и всем его видом, Беренис невольно попятилась.

— Не бойся, — сказал гуру. — Брахманизм, поучающий тем истинам, которые ты хочешь познать, не признает страха. Подойди сюда, дочь моя, и садись. — Длинной тонкой рукою он указал Беренис ее место — угол того же разостланного на полу полотна. Когда она села, он снова заговорил: — Ты проделала долгий путь в поисках того, что даст тебе покой. Ты ищешь Самади — единения с богом. Правду ли я сказал?

— Да, учитель, — ответила Беренис, изумленная и испуганная, — это правда.

— И ты считаешь, что много страдала от зол этого мира, — продолжал гуру. — И теперь ты готова изменить свою жизнь.

— Да, да, учитель, да. Я готова изменить свою жизнь. Сейчас мне кажется, что это я причинила миру зло, а не он мне.

— И ты готова искупить свою вину, если это возможно?

— Да, о да! — еле слышно сказала она.

— Но готова ли ты посвятить этому несколько лет, или в тебе говорит только минутное желание?

— Я готова отдать годы, лишь бы искупить свою вину. Я хочу знать, как это сделать. Я должна этому научиться.

В голосе Беренис звучало волнение.

— Но, знай, это потребует терпения, труда и самообладания. Ты станешь всесильной, лишь подчинившись тому, о чем учит Брахма.

— Я буду выполнять все, что потребуется! — сказала Беренис. — Для этого я и пришла сюда. Я знаю, мне нужно научиться сосредоточению и созерцанию, и тогда я стану мудрой настолько, чтобы искупить свою вину, а может быть и привести к раскаянию других.

— Лишь тот, кто способен созерцать, способен познать истину, — сказал гуру, зорко вглядываясь в Беренис. Помолчав немного, он добавил: — Да, я приму тебя. Твоя искренность открывает тебе доступ в число моих учеников. Приходи завтра на занятия — будем учиться владеть своим дыханием. Узнаешь, что такое глубокое дыхание, среднее дыхание, всеобъемлющее дыхание йогов, носовое дыхание. Управлять дыханием — все равно, что управлять жизнью в теле. Это первый шаг, основа, на которой ты будешь строить свой новый мир. Через это ты достигнешь полной отрешенности. Ты освободишься от страдания, ибо страдание порождается желанием.

— Учитель, я многое отдам за спокойствие духа, — сказала Беренис.

Помолчав несколько секунд, гуру начал торжественно:

— Если человек отказался от жизни в красивом доме, от красивой одежды и от хорошей пищи и отправился в пустыню, это вовсе не значит, что он уже от всего отрешился. Единственное его достояние, его плоть, может стать средоточием всех его помыслов, и его дальнейшая жизнь может превратиться в борьбу за то, чтобы поддержать и сохранить свою плоть. Отрешенность не имеет ничего общего с нашей плотью. Она возможна только в духе. Человек может восседать на троне и быть совершенно от всего отрешенным, а другой и в рубище может быть всецело занят собой. Но если человек обладает даром духовной прозорливости, если его озаряет свет Атмана, — все сомнения его рассеиваются. Он не содрогается, совершая то, что неприятно, и не стремится делать то, что приятно. Нет такого человеческого существа, которое могло бы жить в полной бездеятельности, но про того, кто отдает плоды своих деяний, можно сказать, что он достиг отрешенности.

— О учитель, если б я могла овладеть хотя бы крупицей этой мудрости! — воскликнула Беренис.

— Всякое познание, дочь моя, — продолжал гуру, — есть дар духа, и лишь тому, кто умеет быть благодарным в духе, познание раскрывается, словно лепестки лотоса. От своих западных учителей ты узнаешь, что такое искусство и наука, восточные же учителя покажут тебе сокрытые тайны мудрости. Истинно просвещенный человек не тот, который много знает, а лишь тот, кто владеет знанием сокрытой истины. Лишь сокрытая истина оживляет бездушные факты и внушает сердцу человека отдать знание на пользу другим. Не рассудком, а сердцем познаем мы бога. Делай добро ради добра, и тогда ты достигнешь полной отрешенности.

— Я приложу все силы, чтобы научиться всем видам дыхания, учитель, — сказала Беренис. — Я знаю достаточно об учении йоги, и я понимаю, что в этом — основа прозрения. Я знаю, дыхание — это жизнь.

— Это не совсем верно, — сказал гуру. — Если хочешь, я покажу тебе сейчас, что жизнь может быть там, где нет дыхания.

Он взял небольшое зеркало и протянул ей со словами:

— Когда я перестану дышать, поднеси это зеркало к моим губам и посмотри, потускнеет ли оно.

Он закрыл глаза; понемногу тело его становилось все более неподвижным и прямым, совсем как статуя, — казалось, он застыл, оцепенел. Беренис, не сводя с него глаз, поднесла ладонь к его лицу. Прошло несколько минут, и она почувствовала, что дыхание его стало тише. Затем, к ее величайшему изумлению, оно прекратилось совсем. Никакого следа! Она подождала еще. Потом взяла зеркало и поднесла его на несколько секунд к губам гуру. Зеркало не потускнело. Да, дыхания не было, и гуру казался каменным изваянием. Беренис в волнении посмотрела на часы. Прошло десять долгих минут, прежде чем она обнаружила у него признаки дыхания — оно становилось все ровнее и наконец стало совсем нормальным. Гуру, казавшийся очень утомленным, открыл глаза и с улыбкой посмотрел на нее.

— Это чудо! — воскликнула Беренис.

— Я могу вот так задерживать дыхание по нескольку часов, — сказал гуру. — А иные йоги могут не дышать месяцами. Были даже такие, которых на недели и месяцы замуровывали в склепы, куда не проникает воздух, и они выходили оттуда живыми и здоровыми. Кроме этого, — продолжал гуру, — существует еще одно испытание: можно подчинить своей воле биение сердца. Я могу заставить сердце не биться, ибо, как ты, наверно, знаешь, дыхание и кровь нераздельны. Но это я покажу тебе в другой раз. Ты узнаешь со временем, что дыхание — это лишь проявление более сложной силы, обитающей в наших важнейших органах, но невидимой. Когда сила эта покидает тело, дыхание, подвластное ей, тотчас останавливается, и наступает смерть. Но, подчинив себе дыхание, тем самым ты подчиняешь себе в какой-то мере и эту сокрытую силу.

Но предупреждаю тебя, это — предмет изучения Раджа-йоги, а к нему мы подойдем лишь после того, как ты усвоишь Хата-йоги. Сейчас ты, как видно, устала: иди отдохни и приходи завтра в такое время, когда сможешь приступить к занятиям.

Беренис поняла, что ее встреча с этим необычайным человеком на сегодня окончена. Она неохотно рассталась с ним, — у нее было такое ощущение, словно она уходила от никем еще не тронутого и неисчерпаемого кладезя знаний. Возвращаясь по той же каменистой тропе, которая привела ее сюда, Беренис ускорила шаги — за время пребывания в Индии она успела узнать, что ночь здесь наступает мгновенно; здесь нет, как в Европе и Америке, ленивого заката, когда солнце медлит над горизонтом. Темнота подкрадывается быстро и плотным покровом окутывает землю.

Подходя к Нагпуру, Беренис вдруг остановилась как завороженная, — так бесподобно хороша была священная гора Рамтек с ее сверкающими белыми храмами, словно парившими в вышине над всем этим краем. Беренис задумчиво стояла, любуясь редкостной красотой пейзажа, прислушиваясь к монотонным ритмам индусских мантров, далеко разносившимся в прозрачном воздухе. Беренис знала, что это поют священнослужители Рамтека: они собираются на исходе дня для молитвы и хором распевают свои священные гимны. Сначала их пение доносилось до Беренис подобно тихому шепоту, нежному и приятному, но чем ближе она подходила к городу, тем явственнее оно становилось, и, наконец, железный ритм песнопений зазвучал, словно мерные удары в гигантский барабан. И вдруг Беренис показалось, что сердце ее стало биться по-иному, в одном ритме с биением жизни в этой огромной, взыскующей бога стране, где дух ставят превыше всего, — и она поняла, что здесь она наконец обретет душевный покой.

78

Следующие четыре года Беренис знакомилась с различными положениями учения йоги; прежде всего она приучилась сидеть в классической позе йогов, совсем прямо и неподвижно, так как, созерцая, человек не должен чувствовать своего тела. Ибо Дхьяна, то есть созерцание, учат йоги, есть отрешенность.

Беренис училась подчинять себе жизненные силы своего тела — это было учение Праньяна; она изучала Пратьяхара — искусство внутреннего самосозерцания; Дхарана — искусство сосредоточения; Дхьяна — искусство созерцания; часто она сравнивала свои записи с записями других учеников, — вместе с нею занимались один англичанин, молодой и очень способный индус и две индуски. С течением времени она узнала все виды учения йоги — Хата, Раджа, Карма, Джнанаи и Бхакти. Она узнала, что брахма — сущность — и есть высшее проявление бога. Оно не может быть ни определено, ни выражено. В «Упанишадах» сказано, что брахма — это все сущее, а также познание и блаженство. Но и это еще не все. Нельзя говорить о брахме как о чем-то, что существует, Брахма есть само существование. Брахма — это не мудрость и не радость, брахма — это абсолютное познание, абсолютное блаженство.

«Нельзя разделить на части бесконечное и заключить его в понятие конечного.

Вся вселенная полна мною, моим извечным «я», недоступным для человеческих чувств. И хотя меня нет ни в одном живом существе, все они существуют во мне. Это не значит, что они существуют во мне физически. В том-то и заключается моя сокровенная тайна. Пытайтесь разгадать ее. Я поддерживаю жизнь во всех живых существах, я порождаю их, но моя связь с ними неуловима.

Однако, если человек будет поклоняться мне и будет размышлять обо мне, ничем не отвлекаясь и посвятив мне все свои помыслы и каждую минуту своего времени, я дам ему все, в чем он нуждается, и сохраню его достояние. Даже те, кто поклоняется другим божествам и с верой в сердце приносит им жертвы, на самом деле поклоняются мне, хотя идут ко мне ложным путем. Ибо я единственный, кто возликует от этих жертв, я единственное божество, которое их принимает. И все же эти люди обречены вернуться к своим земным заботам и страстям, ибо они не признают меня в моей подлинной сущности.

Кто приносит жертвы разным божествам, тот и придет к этим божествам. Кто поклоняется предкам, тот придет к своим предкам. Кто поклоняется силам и духам природы, тот придет к ним. Так и мои приверженцы придут ко мне».

Гуру однажды сказал Беренис:

— Самый воздух, которым мы дышим, каждым своим дуновением как бы говорит: «Это божество!» И вся вселенная с мириадами солнц и лун возглашает устами тех, кто способен говорить: «Это божество!»

И Беренис припомнились «Последние строки» — чудесные стихи Эмили Бронте, которая когда-то была ее любимой писательницей:

Душе моей не ведом страх,
Ничто ей все земные бури;
Мой щит — молитва на устах
И бог, витающий в лазури.

О всемогущий! Ты в груди,
Твоею волей сердце бьется, —
Я не прошу тебя — приди,
Ты здесь, и вечно радость льется.

Бесплодны помыслы людей —
Развеет их дыханье тлена, —
Так в океане средь зыбей
Бесследно исчезает пена.

Благоговейная хвала
Тебе, чья мощь непостижима!
Бессмертья твоего скала
От века непоколебима.

Сучит, как свет, твою любовь
Тысячелетий вереница,
Все рушит, созидая вновь,
Твоя незримая десница.

И пусть планет и звезд рои
В пучине сгинут бесконечной —
Живут создания твои
В тебе, всевышний, жизнью вечной!

И смерти нет. И не умрет
Ни малый атом, ни комета —
Где ты — все дышит, все живет
В лучах божественного света…

В другой раз гуру спросил:

— Скажи: найдется ли такой человек, который не был бы тобой? Ты — душа вселенной. Если кто-то подойдет к твоей двери, выйди ему навстречу, ибо это ты сама. Все люди — одно целое. Безрассудно думать, что каждый человек — это что-то самостоятельное и отдельное. Ты ненавидишь. Ты любишь. Ты боишься. И все это — безумие, невежество и заблуждение!

Единственное зло — это мысль или слово, ослабляющие дух.

Если все солнца зайдут, луны обратятся в прах, будут исчезать мир за миром, — что тебе до этого? Стой непоколебимо, как скала, — тебя уничтожить невозможно.

О бессмертии гуру сказал:

— Частица энергии, которая всего несколько месяцев назад принадлежала солнцу, теперь может принадлежать человеческому существу.

Ничто не ново в этом мире. Одни и те же явления сменяют в нем друг друга, — это словно вращение колеса. Все перемены этой вселенной происходят одинаково — все новое последовательно возникает и исчезает. Миры сменяют друг друга — они возникают из чего-то более мелкого, эволюционируют, разрастаются и снова исчезают, превращаясь в то, из чего возникли. И так все в жизни: возникает и потом превращается в то, из чего возникло; Что же исчезает? Форма. В определенном смысле даже тело бессмертно. В определенном смысле тела и формы вечны. Что это значит? Возьмем горсть мелочи и бросим вверх. Предположим, монеты упадут в таком порядке: 5-6-3-4. Мы поднимаем монеты и бросаем их снова, потом еще и еще. И когда-нибудь они упадут опять так же, получится то же сочетание.

Вот и атомы, составляющие вселенную, тоже, как эти монеты, разъединяются и снова соединяются — и так без конца. Но непременно настанет такое мгновение, когда вновь образуется то же сочетания: ты снова будешь здесь, и все предметы будут иметь ту же форму, и о том же будет идти разговор, и вот этот же кувшин будет стоять, как стоит сейчас. Бессчетное множество раз так было, и бессчетное множество раз так будет.

Мы никогда не рождаемся и никогда не умираем. Каждый атом живет своей самостоятельной, ни от кого не зависящей жизнью. Атомы объединяются в группы, обладающие, пока они существуют, определенным сознанием; эти группы в свою очередь объединяются и образуют более сложные тела, служащие сосудами для высших форм сознания. Когда для тела наступает смерть, происходит расщепление и обособление клеток друг от друга, и начинается то, что мы называем распадом. Сила, сцеплявшая клетки, исчезла, они теперь предоставлены самим себе и могут образовывать новые сочетания. Смерть — это лишь одно из проявлений жизни, и уничтожение одной материальной формы — только прелюдия к возникновению другой.

О развитии вспять он сказал:

— Из семени вырастает растение, из песчинки — никогда. Отец дает жизнь младенцу, но ком глины никогда не превратится в ребенка. Какие же законы управляют развитием — вот вопрос. Чем было семя? Тем же, что и дерево. Все возможности будущего дерева заложены в этом семени; все возможности будущего человека заложены в младенце; все возможности живого существа заложены в зародыше. Что же это значит? А вот что: всякой эволюции предшествует инволюция. Не может развиваться то, чего не существует. И тут современная наука снова приходит нам на помощь. Математика учит, что общее количество мировой энергии всегда неизменно, Нельзя изъять из материи ни единого атома, как нельзя лишить ее и ни одной единицы силы. Раз это так, эволюция не возникает из ничего. Но из чего же она возникает? Она возникает из инволюции, из развития вспять. Ребенок — это зрелый муж в прошлом, а зрелый муж — это развившийся ребенок; семя — это дерево в прошлом, а дерево — это развившееся семя. Все возможности всего живого заложены в зародыше. Теперь все становится несколько яснее. Дополним это идеей продолжений жизни. Жизнь одна — от простейшей протоплазмы до человеческого существа. Семя несет в себе то, чем оно будет, еще до того, как оно приняло какую-либо определенную форму.

Однажды Беренис спросила:

— А что вы думаете о милосердии?

И гуру ответил:

— Не гордись, когда помогаешь бедному. Будь благодарна, что тебе представилась эта возможность. В благодеянии проявляется твоя вера — чем же гордиться? Разве вся вселенная — это не ты? Радуйся, что на пути твоем встретился бедняк, ибо, помогая ему, ты помогаешь себе. Благословен не тот, кому дается, а тот, кто дает.

Тогда Беренис спросила его о красоте: столь многие поклоняются ей во всех ее проявлениях и становятся поистине ее рабами.

Гуру ответил:

— Даже в самых низменных влечениях заложена частица божественной любви. На санскрите всевышнего называют иногда Хари, что значит — тот, кто притягивает к себе все сущее. Поистине только он и достоин притягивать к себе человеческие сердца. Ибо кто может пленить душу? Только он. Вот ты видишь человека, которого привлекает чье-то красивое лицо, — неужели ты думаешь, что горстка определенным образом соединенных молекул способна увлечь кого-нибудь? Ничуть! За этими частицами материи должна быть — и есть — сокрытая частица высшего начала, высшей, божественной любви. Невежда и не подозревает об этом, но, сознательно или бессознательно, влечет его только эта искра истинно прекрасного. Итак, даже наиболее низменные влечения порождаются самим божеством. «Ни одна женщина, о возлюбленный, не любила своего мужа ради него самого, но ради Атмана, ради всевышнего, заключенного в нем». Всевышний — это великий магнит, а мы все — словно металлические стружки, и он притягивает нас к себе, а мы стремимся постичь его — узреть лик Брахмы, отраженный во всех формах и очертаниях. Мы думаем, что поклоняемся красоте, на самом же деле — мы поклоняемся лику Брахмы, проступающему сквозь нее. В глубине всего — сущность.

И дальше:

— Раджи-йог знает, что плоть существует для того, чтобы душа приобрела опыт, а опыт учит, что никогда и ничем душа не была и не будет связана с телом. Человеческая душа должна понять и прочувствовать, что она испокон веков была и остается духовным началом, а не материальным, и что соединение ее с материей только временное и не может быть иным. Раджа-йог учится отречению на самом тяжком из отречений: он прежде всего должен понять, что вся видимая и осязаемая природа — только иллюзия. Он должен понять, что всякое проявление силы в природе порождается не самок природой, а духом. Он должен с самого начала усвоить, что все знание и весь опыт проистекают от духовного начала, а не от плоти, и потому должен тотчас по убеждению разума порвать все узы, соединяющие его с плотью.

Но из всех видов отречения самое естественное то, которому учить Бхакти-йоги. Никакого насилия, — ни от чего не нужно отрывать себя, ни с чем не нужно насильно расставаться. Отречение Бхакти — легкое, оно проходит плавно, незаметно и так же естественно, как все, что нас окружает. Человек любит свой город, потом он начинает любить свою страну, любовь к городу отмирает легко и естественно. Человек научается любить весь мир, и тогда его любовь к своей стране, его фанатический патриотизм отмирает безболезненно, сам собой, без всякого насилия. Человек непросвещенный любит чувственные наслаждения, но чем культурнее и просвещеннее он становится, тем больше влечет его к наслаждениям умственным и тем меньше — к наслаждениям чувственным.

Для того чтобы познать отречение, требуемое Бхакти, не нужно ничего убивать в себе, оно приходит так же естественно, как естественно рядом с сильным светом постепенно тускнеет более слабый, пока не померкнет совсем. Так и любовь к удовольствиям чувственным и умственным тускнеет и меркнет в свете любви к всевышнему. Эта любовь к всевышнему все растет и принимает форму Парабхакти, или высшего поклонения. И для того, кто познал эту любовь, исчезают формы, теряют смысл ритуалы, перестают существовать книги, святыни, храмы, церкви, религии и секты, страны и национальности — все эти мелкие ограничения, все оковы понятий и условностей отпадают сами собой. Ничто больше не связывает его и не ограничивает его свободы. Так корабль, приблизившийся к магнитной горе, вдруг рассыпается на части — все его железные болты и скрепы магнит притягивает и извлекает из их гнезд, доски распадаются, а волны подхватывают и уносят их. Точно так же и высшее начало снимает все скрепы с души, и она обретает свободу. В таком отречении, близком к поклонению, нет ни жестокости, ни борьбы, ни подавления, ни усмирения. Для познания Бхакти не нужно подавлять ни одного из своих чувств, — нужно только стремиться развить их и обратить к богу.

Отрекись от этого видимого, иллюзорного мира, — лишь тогда обретешь ты счастье, если во всем будешь видеть всевышнего. Имей, что имеешь, но все обожествляй! Не прилепляйся к земным благам. Во всем люби всевышнего. И тогда ты будешь жить так, как учит и христианство: «Ищите прежде царствия божия».

Всевышний живет в сердце каждого живого существа, снова и снова поворачивает он колесо своей божественной иллюзии Майи, и вместе с ним подымается и падает все живое. Во всевышнем ищи себе прибежище. Его благостью обретешь ты душевный покой — и тебя не коснутся никакие перемены.

Когда по истечении определенного времени, или цикла, называемого кальпой, вселенная рассыплется в прах, она перейдет в потенциальное состояние — в состояние семени, вызревающего для нового рождения. Период образования новой формы носит у Кришны название «дня Брахмы», период потенциальный — «ночи Брахмы». Существа, населяющие мир, то возрождаются, то вновь подвергаются распаду — вместе со сменой космического дня и ночи. Не следует, однако, думать, что процесс распада соответствует «возвращению к всевышнему». Просто существо, потеряв свою форму, переходит во власть Брахмы, который послал его в мир, и пребывает там до тех пор, пока не настанет пора его нового воплощения.

Индуизм приемлет и признает многие воплощения бога, в том числе — Кришну, Будду и Христа, и допускает, что будет еще немало и других воплощений…

И, наконец, настал день, когда Беренис услышала от гуру последние напутственные слова, ибо он знал, что она должна покинуть его.

— Итак, я научил тебя мудрости, которая есть тайна тайн, — сказал он. — Обдумай все, что я тебе говорил. А потом действуй, как сочтешь нужным и правильным. Ибо Брахма говорит: «Кто не ведает заблуждений и знает, что во мне все сущее, — знает все, что можно познать. И потому он поклоняется мне от всего сердца». Это самая священная истина из всего, чему я тебя научил. Кто познал это, тот воистину стал мудр. И цель его жизни достигнута.

79

Весь следующий год Беренис с матерью путешествовали по Индии, — они стремились как можно больше увидеть и лучше узнать эту удивительную страну, Беренис, посвятившая четыре года изучению индусской философии, успела, однако, насмотреться на то, как живут здесь люди; она поняла, что народ здесь жестоко обманут и что участь его горька, и ей захотелось до возвращения на родину как можно больше узнать об этом народе.

И вот Беренис с матерью побывали в Джайпуре, Канпуре, Пешаваре, Лахоре, Равалпинди, Амритсаре, в Непале, в Дели и Калькутте, посетили Мадрас и даже добрались до южной границы Тибета. И чем дальше они проникали в глубь Индии, тем больше поражала Беренис ужасающая бедность и жалкое состояние миллионов людей, населяющих эту необыкновенную страну. Беренис была озадачена: как случилось, что в стране, породившей такую возвышенную религиозную философию, возникла и сохраняется поныне столь низменная и жестокая система социального гнета? Горсточка богачей ведет поистине королевский образ жизни, а миллионы трудятся, не разгибая спины, и получают за это гроши, которых не хватает даже на хлеб! Этот резкий контраст, разрушающий все иллюзии, был выше понимания Беренис.

Она видела улицы и дороги, вдоль которых тесно, плечом к плечу, точно какая-то страшная живая изгородь, сидели на земле грязные, оборванные, полунагие люди, с глазами, полными отчаяния: некоторые просили милостыню для своих учителей — святых пилигримов. Беренис встречала такие места, где жители, дошли до последнего предела духовного и физического обнищания. В одной деревне началась эпидемия чумы и косила всех жителей подряд: никто не оказал им помощи, не прислал ни лекарств, ни врачей. Во многих деревушках в крохотной конуре ютится по тридцать человек — здесь, разумеется, неизбежны болезни и голод. И тем не менее, если в их жилищах прорубают окна, хоть крохотное оконце, они тотчас снова наглухо заделывают каждую щель.

Самым страшным общественным злом казался Беренис чудовищный обычай выдавать замуж девушек, не достигших совершеннолетия, почти детей. В результате большинство этих несчастных дошло до такого физического и умственного упадка, что ни о каком здоровье физическом или душевном нечего и говорить, и рано наступающая смерть для них скорее избавление, чем проклятие.

Видя трагическое положение каст «неприкасаемых», Беренис поинтересовалась, как они возникли. Ей рассказали, что когда светлокожие предки современных индусов впервые пришли в Индию, ее населяли дравиды — кожа у них была темнее и черты лица не так тонки; это они воздвигли величественные храмы на юге страны. И жрецы народа-пришельца потребовали, чтобы его кровь не смешивалась с кровью туземцев. Они объявили, что дравиды — племя нечистое, что к ним нельзя прикасаться. Так расовая вражда породила трагедию «неприкасаемости».

Впрочем, как рассказали Беренис, Ганди сказал однажды:

«Понятие неприкасаемости в Индии, наперекор всем стараниям сохранить его, быстро отмирает. Этот бесчеловечный обычай унижает индусов. Ведь с «неприкасаемыми» обращаются так, словно они хуже животных. Самая их тень будто бы оскверняет имя бога. Я осуждаю отверженность неприкасаемых так же решительно, как осуждаю навязанные нам англичанами методы управления страной, а быть может, еще решительнее. Существование каст неприкасаемых кажется мне еще менее терпимым, чем британское владычество. Если индуизм настаивает на сохранении каст неприкасаемых, значит индуизма больше не существует, значит он мертв».

И все же Беренис не раз видела молодых матерей «неприкасаемых» с крошечными, хилыми детишками на руках, — неизменно держась в отдалении, они с отчаянием и тоской во взгляде следили за тем, как она беседует с каким-нибудь индусским проповедником. При этом она не могла не заметить, что некоторые из них недурны собой и, видимо, очень неглупы. Две или три походили на обыкновенных американок — так выглядели бы хорошенькие, толковые американские девушки, будь они заброшены, изолированы от всего окружающего мира и обречены на жизнь в грязи и нищете, как их индийские сестры. Впрочем, говорили, что пять миллионов «неприкасаемых» избавились от проклятия, приняв христианство.

А дети? Беренис видела столько жалких, несчастных детей — эти крошечные заморыши даже не могли ходить, а только ползали; они росли заброшенными, без всякого ухода, до того истощенные недоеданием и болезнями, что ясно было: уже ничто не вернет им здоровья. Сердце Беренис размывалось от жалости, и тут ей вспомнились уверения гуру, что божество, Брахма — есть все сущее, есть беспредельное блаженство. Если это так, то где же он, бог? Мысль эта неотступно преследовала Беренис, пока она не почувствовала, что больше не выдержит, и тогда явилась другая мысль: нужно бороться с нищетой и вымиранием этого народа, спасти его. Разве не вездесущий направляет ее помыслы? Да, она должна помогать несчастным, она не успокоится, пока в земной жизни людей добро не придет на смену злу. Беренис всем сердцем стремилась к этому.

Настало, наконец, время, когда Беренис и ее мать, потрясенные и измученные нескончаемым зрелищем бедствий и нищеты, решили тронуться в обратный путь; дома, в Америке, они на досуге поразмыслят над тем, что им довелось увидеть и как они могут помочь искоренению зла.

И вот ясным, теплым октябрьским днем на пароходе «Холиуэл» они прибыли в Нью-Йорк прямо из Лиссабона и по реке Гудзон поднялись до причала у Двадцать третьей улицы. Пароход медленно шел вдоль берега, знакомые очертания нью-йоркских громад заслоняли небо. Как непохоже все это на Индию, думала Беренис, какой разительный контраст! Здесь чистые улицы, великолепные многоэтажные здания, могущество, богатство, самый изысканный комфорт, сытые, хорошо одетые люди, а там… Беренис чувствовала, что изменилась, но в чем — пока еще и сама не понимала. Она видела голод в самой обнаженной, уродливой форме — и не могла этого забыть. Не могла она забыть и выражения некоторых лиц, особенно детских — так смотрит затравленное, испуганное животное. Что же можно тут сделать, изменить? Да и можно ли?

Но вот перед нею страна, где она родилась и выросла и которую любит больше всего на свете. И сердце Беренис забилось быстрее при виде самых обыденных картин — несметного множества реклам, расписывающих гигантскими разноцветными буквами бесценные достоинства того, чему подчас на самом деле грош цена, толпы крикливых мальчишек-газетчиков, вереницы оглушительно гудящих такси, легковых автомобилей и грузовиков; и напыщенный вид путешествующего американского обывателя, которому, в сущности, едва ли есть чем кичиться.

Покончив с формальностями в таможне, Беренис и ее мать решили остановиться в отеле «Плаца» — по крайней мере на несколько недель; в такси они с радостью почувствовали: наконец-то они дома! И как только они устроились у себя в номере, Беренис позвонила доктору Джемсу. Ей не терпелось поговорить с ним о Каупервуде, о себе самой, об Индии — и не только о прошлом, но и о будущем.

Они встретились в кабинете Джемса, в его доме на Западной Восемнадцатой улице. Беренис была растрогана: Джемс принял ее очень тепло и дружески, с большим интересом слушал ее рассказ о том, где она побывала и что видела.

Доктор Джемс понимал, что Беренис интересует судьба состояния Каупервуда. И хотя ему было неприятно вспоминать о том, как скверно исполнили свои обязанности душеприказчики Каупервуда, он счел своим долгом подробно рассказать Беренис обо всем, что произошло в ее отсутствие. Прежде всего, несколько месяцев назад умерла Эйлин. Беренис была потрясена: она всегда думала, что именно Эйлин выполнит волю Каупервуда и распорядится всем его имуществом, как он того хотел. Она тотчас вспомнила, что Каупервуд всегда желал основать больницу.

— А как же с больницей, которую он собирался построить в районе Бронкс? — поспешно спросила она.

— Ну, из этого ничего не вышло, — отвечал Джемс. — Слишком много стервятников набросилось под прикрытием закона на состояние Фрэнка после его смерти. Со всех сторон посыпались иски, встречные иски, требования об отказе в праве выкупа закладных; даже состав душеприказчиков и тот был опротестован. Большое количество акций — на четыре с половиной миллиона долларов — было признано обесцененным. Пришлось выплачивать проценты по закладным, покрывать всевозможные судебные издержки, росли горы счетов, и в конце концов от громадного состояния уцелела едва десятая часть.

— А картинная галерея? — с тревогой спросила Беренис.

— Ничего не осталось, все продано с аукциона. И дворец тоже продан — за неуплату налогов и тому подобное. Эйлин принуждена была выехать оттуда и снять себе квартиру. А потом она заболела воспалением легких и умерла. Разумеется, все эти тревоги и огорчения лишь ускорили ее смерть.

— Какой ужас! — воскликнула Беренис. — Как больно было бы Фрэнку, если б он знал!.. Столько сил стоило ему все это!

— Да, немало, — в раздумье заметил Джемс, — но никто не верил в его добрые намерения. Куда там — даже и после смерти Эйлин в газетах все еще называли Каупервуда человеком сомнительной репутации, банкротом, чуть ли не преступником. Посмотрите, кричали они, его миллионы рассеялись как дым! Одна статья так и называлась: «Что посеешь…» Там говорилось, что деятельность Фрэнка потерпела полный крах… Да, немало было злобных заметок — и все потому, что, когда Фрэнк умер, от его богатства при попустительстве господ законников осталось одно воспоминание.

— Как это тяжело! Как ужасно, что из всех прекрасных начинаний Фрэнка так ничего и не вышло.

— Да, не осталось ничего, кроме могилы и воспоминаний.

Беренис рассказала Джемсу о своих занятиях восточной философией и о той внутренней перемене, которая произошла в ней. Многое, что прежде казалось таким важным, теперь потеряло для нее всякое значение. Как терзалась она когда-то, опасаясь, что близость с Каупервудом может повредить ее положению в обществе. А теперь ее несравненно больше тревожит трагическое положение индийского народа. И Беренис описала Джемсу то, что видела в Индии: бедность, голод, неграмотность и невежество. Многое, говорила она, порождено суеверием, давними религиозными и социальными предрассудками. Подумать только, страна понятия не имеет о социальном, техническом и научном прогрессе. Джемс внимательно слушал, лишь по временам у него вырывалось: «Ужасно!», «Неслыханно!». Когда Беренис кончила, он сказал:

— Разумеется, все, что вы говорите об Индии, верно. Но боюсь, что и общественное устройство Америки и Англии тоже не безупречно. Конечно, и здесь, в нашей стране, немало социальных зол и бедствий. Если вы захотите как-нибудь пройтись со мной по Нью-Йорку, я покажу вам целые районы, где люди живут ничуть не лучше ваших индийских нищих. Я покажу вам заброшенных детей — они обречены, нормальное физическое и умственное развитие для них попросту невозможно. Они рождены для бедности, и в бедности почти все они умирают, а годы, отделяющие их рождение от смерти, отнюдь нельзя назвать жизнью в подлинном смысле слова. В наших фабричных, промышленных городах есть трущобы, где условия человеческого существования столь же невыносимы, как в Индии.

Беренис попросила Джемса показать ей эти районы Нью-Йорка — за всю свою жизнь она никогда не слышала и не видела, чтобы люди так жили в Америке. Это признание не удивило доктора Джемса — он знал, что жизненный путь Беренис отнюдь не был тернист…

Они еще немного поговорили, и Беренис вернулась к себе в отель. Но всю дорогу у нее не выходил из головы рассказ Джемса о том, как рассыпалось в прах богатство Каупервуда. Как грустно, что потерпели крушение все его планы. Ничего не вышло, ничего! И ведь он любил ее, нуждался в ее понимании и поддержке, и она тоже любила его. А разве не она подала ему мысль поехать в Лондон и строить там метрополитен? И вот его нет; завтра она навестит его могилу — последнее, что осталось от всех его богатств, которые в свое время представлялись ей такими прекрасными и нужными, а теперь, после того что она видела в Индии, утратили в ее глазах всякий смысл.

Следующий день в точности походил на тот, когда хоронили Каупервуда. Такое же серое небо низко висело над головой, и склеп издали показался Беренис одиноким каменным перстом, устремленным в эти свинцовые небеса. С охапкой цветов в руках она шла к нему по усыпанной гравием дорожке — и вдруг под надписью «Фрэнк Алджернон Каупервуд» увидела другую: «Эйлин Батлер Каупервуд». Что ж, наконец-то Эйлин обрела свое место рядом с тем, из-за кого она столько выстрадала, на кого поставила все, что имела… чтобы проиграть. А она, Беренис, казалось бы, одержала верх в этой игре, но лишь на время — она тоже страдала и тоже проиграла.

Так Беренис стояла в раздумье, глядя на место последнего упокоения Каупервуда, и ей казалось, что она опять слышит звучный голос священника, произносящего надгробное слово: «Ты как наводнение уносишь их: они как сон, как трава, которая утром вырастает, днем цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает».

Но теперь Беренис уже не могла думать о смерти так, как думала до поездки в Индию. Там на смерть смотрят лишь как на продолжение жизни, а в распаде одной материальной формы видят переход к возникновению другой. «Мы никогда не рождаемся и никогда не умираем» — говорит индусская мудрость.

Ставя цветы в бронзовую урну на ступенях склепа, Беренис думала: Каупервуд теперь должен был бы знать, если не знал этого прежде, что его преклонение перед красотой во всех ее проявлениях, а особенно в женщине, его неустанные поиски этой красоты — не что иное, как стремление приобщиться к высшему началу, увидеть лик Брахмы, проступающий сквозь ее покров. Как было бы хорошо, если бы он разделял с нею эти ее взгляды, когда они были вместе…

А что это гуру говорил о милосердии? «Будь благодарна возможности одарить ближнего. Радуйся, что на пути твоем встретился бедняк, ибо, помогая ему, ты помогаешь себе. Разве вся вселенная — это не ты? Если бедняк подошел к твоей двери, выйди ему навстречу, ибо ты выходишь навстречу самой себе».

Но если вспомнить — какое же место занимали до сих пор дела милосердия в ее жизни? Чем она хоть раз помогла другому? Что она вообще сделала, чтобы оправдать свое право на существование? Вот Каупервуд — тот не только задумал основать больницу для бедных, но и сделал все, что было в его силах, чтобы осуществить свой замысел, хотя планы его и рухнули… А она… появлялось ли у нее когда-нибудь желание помочь бедным? Нет, что-то она не припомнит такого случая. Вся ее жизнь, за исключением последних нескольких лет, была посвящена погоне за удовольствиями, борьбе за положение в обществе. Но теперь она знает: человек должен жить не только ради себя самого, — он должен стремиться принести пользу многим, ибо нужды многих куда важнее тщеславия и благополучия тех немногих, к числу которых принадлежит и она. Но что же она может сделать? Чем помочь?

И вдруг она снова подумала о больнице, которую хотел основать Каупервуд. А почему бы ей самой не заняться этим? Ведь он оставил ей солидное состояние, прекрасный дом, полный ценных вещей и произведений искусства. Она может выручить за него изрядную сумму; вместе с тем, что у нее уже есть, этого будет достаточно для начала. А быть может, ей удастся увлечь своей идеей и еще кого-нибудь. Доктор Джемс, наверное, согласится помочь.

Прекрасная мысль!

ПРИЛОЖЕНИЕ

Предыдущая глава — это последнее, что написал Теодор Драйзер накануне своей смерти — 28 декабря 1945 года. Сохранились, однако, заметки для последующей главы и заключения ко всем романам трилогии — к «Финансисту», «Титану» и «Стоику». Это заключение, как сообщает жена Драйзера, писатель задумал в форме монолога, так чтобы у читателя уже не оставалось ни малейшего сомнения относительно того, как Драйзер понимает жизнь, что он думает о силе и слабости, о богатстве и бедности, о добре и зле.

Ниже приводятся записи Драйзера, подготовленные к печати его женой.

Возвращаясь в карете с Гринвудского кладбища, Беренис обдумывала, каким образом можно основать больницу; она понимала, что это задача нелегкая, тут множество и практических и чисто технических трудностей; необходимо найти специалистов, обладающих достаточными знаниями и опытом, способных правильно организовать и наладить это большое дело; нужно привлечь людей состоятельных и в то же время склонных к благотворительности. Что ж, можно продать дом на Парк авеню со всей обстановкой, — это даст по меньшей мере четыреста тысяч долларов. Она добавит к этому половину своего состояния; но всего этого едва ли хватит хотя бы для начала. Доктор Джемс, разумеется, самый подходящий человек на должность главного врача и директора, но сумеет ли она заинтересовать его? День за днем Беренис гадала и рассчитывала, как лучше приступить к делу, и тут она снова встретилась с доктором Джемсом, — он пригласил ее поехать в Ист-Сайд и посмотреть самые страшные нью-йоркские трущобы.

Для Беренис, которая в юности ни разу не была в этих кварталах Нью-Йорка, — в самом сердце нищеты и запустения, — это первое посещение Ист-Сайда явилось горестным откровением. Мать всегда тщательно оберегала ее от соприкосновения с жестокой действительностью, — до того рокового вечера, когда в ресторане одного из крупнейших нью-йоркских отелей Беренис со стыдом и ужасом узнала, что прошлое ее матери, Хэтти Стар из Луисвиля, далеко не безупречно (об этом поведал во всеуслышание некий подвыпивший джентльмен); тогда она впервые почувствовала, что значит быть отвергнутой обществом!

Но теперь все эти волнения остались позади. Беренис произвела полную переоценку ценностей, и взгляды ее совершенно изменились. Ее былые честолюбивые стремления казались ей теперь пустой, никчемной шелухой. Поездка в Индию пробудила в ней желание глубже окунуться в жизнь — посмотреть, что же представляют собою те силы, которые движут жизнью, и постараться изучить их; ведь прежде все это было так далеко от нее. Теперь она уже не стремилась занять прочное положение в высшем обществе — в ней крепло желание стать как-то полезной людям.

И вот она попала с доктором Джемсом в трущобы; ему нередко приходилось бывать здесь, и ничто его не удивляло, но Беренис была потрясена, ей едва не стало дурно. Какая грязь, какое зловоние! Кроватей нет — люди спят прямо на полу, на грубых мешках, набитых соломой, — днем их кучей сваливают куда-нибудь в угол. В двух тесных конурках ютятся шесть взрослых и семеро детей. Окон нет, но в стенах зияющие дыры, из них тянет смрадом, здесь наверняка водятся крысы.

Наконец они снова вышли на улицу, всей грудью вдохнули свежий воздух, и Беренис сказала доктору Джемсу, что она непременно хочет основать больницу, о которой думал Каупервуд. Надо же хоть чем-то помочь несчастным, заброшенным детям, вот таким, как те, которых они сейчас видели! Она с радостью отдаст на это половину своего состояния.

Доктор Джемс был тронут — только тут он понял, какая большая перемена произошла в Беренис за годы, что она провела вдали от Америки. А Беренис, почувствовав, что он одобряет ее намерение, спросила, не поможет ли он ей собрать нужные для этой цели деньги и не согласится ли руководить больницей и занять пост главного врача? Джемс давно знал, как остро нуждается Бронкс в больнице, к тому же руководить такой больницей было его заветной мечтой, — и он с радостью согласился на предложение Беренис.

Шесть лет спустя мечта стала реальностью; во главе новой больницы был поставлен доктор Джемс. Беренис прошла курсы медицинских сестер; не без удивления она впервые обнаружила в себе глубокий материнский инстинкт: оказалось, что она очень любит детей, и потому детское отделение было поручено ее заботам. Порою и доктор Джемс удивлялся, видя, как неутомимо, с какой нежностью ухаживает она за жалкими, заброшенными малышами. Дети чувствовали это и тоже привязались к ней.

В отделение каким-то образом попали двое слепых малышей. Оба они были слепы от рождения. Хрупкой белокурой девочке по имени Патриция было всего пять лет, ее мать тяжким трудом зарабатывала, свой хлеб и не могла уделять внимания ребенку; долгими часами девочка сидела одна в уголке и, естественно, очень отстала в своем развитии. К тому же мать, чувствуя себя без вины виноватой, словно чуждалась маленькой калеки. Случайно обнаружив эту песчинку, такую одинокую в безбрежном человеческом море, Беренис горячо полюбила слепую девочку и всеми силами старалась ей помочь; она научила Патрицию многим затеям — например, кататься с горки на детской площадке, не боясь упасть. И какой радостью была для слепого ребенка эта нехитрая игра! Девочка готова была без конца, снова и снова скользить с горки, это ей никогда не надоедало, и личико ее всякий раз светилось счастьем: наконец-то она научилась что-то делать сама!

В отделении был еще пятилетний мальчик по имени Дэвид — тоже слепой от рождения. Ему посчастливилось: его мать, женщина неглупая, очень его любила, старалась быть внимательной к нему, и поэтому он был много развитее Патриции. Беренис научила его взбираться на дерево — и вот он влезал на какой-нибудь сук повыше и, подняв к солнцу худенькое выразительное лицо, как это обычно делают слепые дети, покачивая головой, распевал «В вечерний час». Однажды, шагая мимо широкого окна, выходившего на детскую площадку, доктор Джемс увидел среди малышей Беренис и остановился посмотреть на нее. Лицо у нее было спокойное и радостное, и ясно было, что заботиться о детях для нее счастье. Мимо проходила старшая сестра — мисс Слейтер, и доктор поделился с ней своими наблюдениями. Да, Беренис превзошла все ожидания и, право же, заслуживает самой горячей похвалы! В тот вечер, когда Беренис уже собиралась домой, мисс Слейтер и доктор Джемс повторили ей это: она так много делает для детей, все в больнице так ценят и любят ее… Беренис с улыбкой поблагодарила их — она так рада, что может хоть чем-то облегчить участь несчастных ребят!

Однако по дороге домой, в свою скромную квартиру, Беренис невольно задумалась о том, как ничтожно ее участие в жизни огромного мира. Что значит пылинка человеческой доброты в необозримом море нищеты и отчаяния! Ей вспомнились несчастные голодные дети, которых она видела в Индии, — какие у них были страдальческие лица! И какую жестокость, какое равнодушие и пренебрежение проявляет к их горестной участи весь мир.

«Да что же такое этот мир? — спрашивала она себя. — Неужели миллионы крошечных существ рождаются лишь ради мук и унижения — чтоб умереть от нужды, холода и голода?» Правда, наконец-то она стала хоть что-то делать, чтобы облегчить страдания тех немногих детей, которым посчастливилось попасть в ее больницу. Ну, а как же остальные, тысячи и тысячи, — ведь всех к себе не возьмешь? Как же они? Все ее попытки помочь — лишь капля в море. Одна капля!

Беренис окинула мысленным взором прошлое. Она подумала о Каупервуде и о той роли, какую играла она в его жизни. Как упорно, как яростно боролся он долгие годы, прокладывая себе дорогу, — а все для чего? Ради богатства, власти, роскоши, влияния, положения в обществе? Что же сталось со всеми этими замыслами и стремлениями, которые не давали Фрэнку Каупервуду покоя и толкали его вперед и вперед? Как далека она теперь от всего этого, хотя прошло совсем немного времени! Как внезапно раскрылась перед нею беспощадная правда жизни! Ведь она всегда жила, не зная забот и тревог, в довольстве и изобилии, которых она, быть может, и не оценила бы, если бы случай не привел ее в далекую Индию, где на каждом шагу перед нею вставали разрывающие душу социальные контрасты — контрасты, от которых никуда не уйдешь.

Там настала для Беренис заря духовного пробуждения, у нее раскрылись глаза, и она увидела то, чего не видела до сих пор. Что ж, нужно идти дальше, приобретать опыт и знания и постараться по-настоящему и до конца понять, что же такое жизнь и для чего живет человек.

Примечания

  1. Право на преимущественное приобретение выпуска акций, передаваемое за вознаграждение.
  2. Золотой из золотых (исп.).
  3. Вероятно, имеются в виду «Картинки с выставки» Мусоргского.
  4. Вместо отца (лат.).
  5. Благодарю вас, господа (франц.).
  6. Философская поэма, часть древнеиндийского эпоса «Махабхарата».