Старая собака. Виктория Токарева

Инна Сорокина приехала в санаторий не затем, чтобы лечиться, а чтобы найти себе мужа. Санаторий был закрытого типа, для высокопоставленных людей, там вполне мог найтись для неё высокопоставленный муж. Единственное условие, которое она для себя оговорила, — не старше восьмидесяти двух лет. Все остальное, как говорила их заведующая Ираида, имело место быть.

Инне шёл тридцать второй год. Это не много и не мало, смотря с какой стороны смотреть. Например, помереть — рано, а вступать в комсомол — поздно. А выходить замуж — последний вагон. Поезд уходит. Вот уже мимо плывёт последний вагон. У них в роддоме тридцатилетняя женщина считается «старая первородящая».

Замужем Инна не была ни разу. Тот человек, которого она любила и на которого рассчитывала, очень симпатично слинял, сославшись на объективные причины. Причины действительно имели место быть, и можно было понять, но ей-то что. Это ведь его причины, а не её.

В наше время принято выглядеть на десять лет моложе. Только малокультурные люди выглядят на своё. Инна не была малокультурной, но выглядела на своё — за счёт лишнего веса. У неё было десять лишних килограмм. Как говорил один иностранец: «Ты немножко тольстая, стрэмительная, и у тебя очень красивые глаза…

Инна была «немножко тольстая», высокая крашеная блондинка. Волосы она красила югославской краской. Они были у неё голубоватые, блестящие, как у куклы из магазина «Лейпциг». Время от времени она переставала краситься — из-за хандры, или из-за того, что пропадала краска, или лень было ехать в югославский магазин, — и тогда от корней начинали взрастать её собственные темно-русые волосы. Они отрастали почти на ладонь, и голова становилась двухцветной, половина тёмная, а половина белая.

Сейчас волосы были тщательно прокрашены и промыты и существовали в причёске под названием «помоталка». Идея причёски состояла в следующем: вымыть голову ромашковым шампунем и помотать головой, чтобы они высохли естественно и вольно, без парикмахерского насилия.

Одета Инна была в белые фирменные джинсы и белую рубаху из модной индийской марли, и в этом белом одеянии походила на индийского грузчика, с той только разницей, что индийские грузчики — худые брюнеты, а Инна — плотная блондинка.

Войдя в столовую, Инна оглядела зал. Публика выглядела как филиал богадельни. Старость была представлена во всех вариантах, во всем своём многообразии. Средний возраст, как она мысленно определила, — сто один год.

Инна поняла, что зря потратила отпуск, и деньги на путёвку, и деньги на подарок той бабе, которая эту путёвку доставала.

Инну посадили за стол возле окна на шесть человек. Против неё сидела старушка с розовой лысинкой, в прошлом клоун, и замужняя пара: он — по виду завязавший алкоголик. У него были неровные зубы, поэтому неровный язык, как хребет звероящера, и привычка облизываться. Она постоянно улыбалась хотела понравиться Инне, чтобы та, не дай бог, не украла её счастье в виде завязавшего алкоголика с ребристым языком. Одета была как чучело, будто вышла не в столовую высокопоставленного санатория, а собралась в турпоход по болотистой местности.

Завтрак подавали замечательный, с деликатесами. Но какое это имело значение? Ей хотелось пищи для души, а не для плоти. Хотелось влюбиться и выйти замуж. А если не влюбиться, то хотя бы просто устроиться. Человеческая жизнь рассчитана природой так, чтобы успеть взрастить два поколения — детей и внуков. Поэтому все надо успеть своевременно. Эту беспощадную своевременность Анна наблюдала в прошлый отпуск в деревне. Три недели стояла земляника, потом пошла черника, а редкие земляничные ягоды будто налились водой. Следом — малина. За малиной — грибы. Было такое впечатление, что все эти дары лета выстроились в очередь друг за дружкой, и тот, кто стоит в дверях, выпускает их одного за другим на определенное время. И каждый вид знает, сколько ему стоять. Так и человеческая жизнь: до четырнадцати лет — детство. От четырнадцати до двадцати четырех — юность. С двадцати четырех до тридцати пяти — молодость. Дальше Инна не заглядывала. По её расчётам, ей осталось три года до конца молодости, и за эти три года надо было успеть что-то посеять, чтобы потом что-то взрастить.

Внешне Инна была высокая блондинка. А внутренне — наивная хамка. Наивность и хамство — качества полярно противоположные. Наивность связана с чистотой, а хамство — с цинизмом. Но в Инне все это каким-то образом совмещалось — наивность с цинизмом, ум с глупостью и честность с тяготением к вранью. Она была не врунья, а вруша. На первый взгляд это одно и то же. Но это совершенно разные вещи. По задачам. Врунья врёт в тех случаях, когда путём вранья она пытается что-то достичь. В данном случае — это оружие. Средство. А вруша врёт просто так. Ни за чем. Знакомясь с людьми, она говорила, что работает не в родильном доме, а в кардиологическом центре, потому что сердце казалось ей более благородным органом, чем тот, с которым имеют дело акушерки. В детстве она утверждала, что её мать не уборщица в магазине, а киноактриса, работающая на дубляже (поэтому её не бывает видно на экранах).

Наивность, среди прочих проявлений, заключалась в её манере задавать вопросы. Она, например, могла остановить крестьянку и спросить: «А хорошо жить в деревне?» Или спросить у завязавшего алкоголика: «А скучно без водки?» В этих вопросах не было ничего предосудительного. Она действительно была горожанка, никогда не жила в деревне, никогда не спивалась до болезни, и её интересовало все, чего она не могла постичь собственным опытом. Но, встречаясь с подобным вопросом, человек смотрел на Инну с тайным желанием понять: она дура или придуривается?

Что касается хамства, то оно имело у неё самые разнообразные оттенки. Иногда это было весёлое хамство, иногда обворожительное, создающее шарм, иногда умное, а потому циничное. Но чаще всего это было нормальное хамское хамство, идущее от постоянного общения с людьми и превратившееся в черту характера. Дежуря в предродовой, она с трудом терпела своих рожениц, трубящих как слоны, дышащих как загнанные лошади. И роженицы её боялись и старались вести себя прилично, и бывали случаи — рожали прямо в предродовой, потому что стеснялись позвать лишний раз.

Возможно, это хамство было как осложнение после болезни — дефект неустроенной души. Лечить такой дефект можно только лаской и ощущением стабильности. Чтобы любимый муж, именно муж, звонил на работу и спрашивал: «Ну, как ты?» Она бы отвечала: «Да ничего»… Или гладил бы по волосам, как кошку, и ворчал без раздражения: «Ну что ты волосы перекрашиваешь? И тут врёшь. Только бы тебе врать».

Прошла неделя. Погода стояла превосходная. Инна томилась праздностью, простоем души и каждое утро после завтрака садилась на лавочку и поджидала: может, придёт кто-нибудь ещё. Тот, кто должен приехать. Ведь не может же Он не приехать, если она ТАК его ждёт.

Клоунесса усаживалась рядом и приставала с вопросами. Инна наврала ей, что она психоаналитик. И клоунесса спрашивала, к чему ей ночью приснилась потрошёная курица.

— Вы понимаете, я вытащила из неё печень и вдруг понимаю, что это моя печень, что это я себя потрошу…

— А вы Куприна знали? — спросила Инна.

— Куприна? — удивилась клоунесса. — А при чем здесь Куприн?

— А он цирк любил.

Старушка подумала и спросила:

— А как вы думаете, есть жизнь после жизни?

— Я ведь не апостол Пётр. Я психоаналитик.

— А что говорят психоаналитики?

— Конечно, есть.

— Правда? — обрадовалась старушка.

— Конечно, правда. А иначе — к чему все это?

— Что «это».

— Ну Это. Все.

— Честно сказать, я тоже так думаю, — шёпотом поделилась клоунесса. — Мне кажется, что Это начало Того. А иначе зачем Это?

— Чтобы нефть была.

— Нефть? А при чем тут нефть?

— Каменный уголь — это растения. Торф. А нефть — это люди. Звери.

— Но я не хочу в нефть.

— Мало ли что…

— Но вы же только что сказали «есть», а сейчас говорите нефть, — обиделась старушка.

В этот момент в конце аллеи показалась «Волга». Она ехала к главному корпусу, и правильно сказать — не ехала, а летела, будто не касалась колесами асфальтированной дорожки. Инна насторожилась. Так могла лететь только судьба. Возле корпуса машина стала. Не остановилась и не затормозила, а именно стала как вкопанная. Чувствовалось, что за рулём сидел супермен, владеющий машиной, как ковбой мустангом.

Дверь «Волги» распахнулась, и с двух сторон одновременно вышли двое: хипповая старушка с тонкими ногами в джинсовом платье и её сын, а может, и муж с бородкой под Добролюбова. «Противный», — определила Инна, но это было неточное определение. Он был и привлекателен, и отталкивающ одновременно. Как свёкла — и сладкая, и пресная в одно и то же время.

Он взял у старушки чемодан и понёс его в корпус.

«Муж», — догадалась Инна. Он был лет на двадцать моложе, но в этом возрасте, семьдесят и пятьдесят, разница не смотрится так контрастно, как, скажем, в пятьдесят и тридцать. Инна знала, сейчас модны мужья, годящиеся в сыновья. Как правило, эти внешние непрочные соединения стоят подолгу, как временные мосты. Заведующая Ираида старше своего мужа на семнадцать лет и все время ждёт, что он найдёт себе помоложе и бросит её. И он ждёт этого же самого и все время высматривает себе помоложе, чтобы бросить Ираиду. И это продолжается уже двадцать лет. Постоянные временщики.

Во время обеда она, однако, заметила, что сидят они врозь. Старушка в центре зала, а противный супермен — возле Инны. «Значит, не родственники», — подумала она и перестала думать о нем вообще. Он сидел таким образом, что не попадал в её поле зрения, и она его в это поле не включила. Смотрела перед собой в стену и скучала по работе, по своему любимому человеку, который хоть и слинял, но все-таки существовал. Он же не умер, его можно было бы позвать сюда, в санаторий. Но звать не хотелось, потому что не интересно было играть в проигранную игру.

Вспоминала новорождённых, спелёнатых, как рыбки шпроты, и так же, как шпроты, уложенные в коляску, которую она развозила по палатам. Она набивала коляску детьми в два раза больше, чем положено, чтобы не ходить по десять раз, и возила в два раза быстрее. Рационализатор. И эта коляска так грохотала, что мамаши приходили в ужас и спрашивали: «А вы их не перевернете?»

Новорождённые были похожи на старичков и старушек, вернее, на себя в старости. Глядя на клоунесу, сидящую напротив, и вспоминая своих новорождённых, Инна понимала, что природа делает кольцо. Возвращается на круги своя. Новорождённый нужен матери больше всего на свете, а у глубоких стариков родителей нет, и они нужны много меньше, и это естественно, потому что природа заинтересована в смене поколений.

Клоунесса с детской жадностью жевала холодную закуску. Инна догадывалась, что для этого возраста ценен только факт жизни сам по себе, и хотелось спросить: «А как живётся без любви?»

— А где моя рыба? — спросил противный супермен.

Он задал этот вопрос вообще. В никуда. Как философ. Но Инна поняла, что этот вопрос имеет к ней самое прямое отношение, ибо, задумавшись, она истребила две закуски: свою и чужую. Она подняла на него большие виноватые глаза. Он встретил её взгляд — сам смутился её смущением, и они несколько длинных, нескончаемых секунд смотрели друг на друга. И вдруг она увидела его. А он — её.

Он увидел её глаза и губы — наполненные, переполненные жизненной праной. И казалось, если коснуться этих губ или даже просто смотреть в глаза, прана перельётся в него и тело станет лёгким, как в молодости.

Можно будет побежать трусцой до самой Москвы.

А она увидела, что ему не пятьдесят, а меньше. Лет сорок пять. В нем есть что-то отроческое. Седой отрок.

Интеллигент в первом поколении. Разночинец. Было очевидно, что он занимается умственным трудом, и очевидно, что его дед привык стоять по колено в навозе и шуровать лопатой. В нем тоже было что-то от мужика с лопатой, отсюда бородка под Добролюбова. Маскируется. Прячет мужика. Хотя — зачем маскироваться? Гордиться надо.

Ещё увидела, что он — не свёкла. Другой овощ. Но не фрукт. Порядочный человек. Это было видно с первого взгляда. Порядочность заметна так же, как и непорядочность.

Она все смотрела, смотрела, видела его детскость, беспородность, волосы серые с бежевым, иностранец называл такой цвет «коммунальный», бледные губы, какие бывают у рыжеволосых, покорные глаза, привыкшие перемаргивать все обиды, коммунальный цвет усов и бороды.

— Как вас зовут? — спросила Инна.

— Вадим.

Когда-то, почти в детстве, ей это имя нравилось, потом разонравилось, и сейчас было скучно возвращаться к разочарованию.

— Можно я буду звать вас иначе? — спросила она.

— Как?

— Адам.

Он тихо засмеялся. Смех у него был странный. Будто он смеялся по сёкрету.

— А вы — Ева.

— Нет. Я Инна.

— Ин-нна… — медленно повторил он, пружиня на «н».

Имя показалось ему прекрасным, просвечивающим на солнце, как виноградина.

— Это ваше имя, — признал он.

После обеда вместе поднялись и вместе вышли.

Вокруг дома отдыха шла тропа, которую Инна называла «гипертонический круг». На этот круг отдыхающие выползали, как тараканы, и ползли цепочкой друг за дружкой.

Инна и Адам заняли своё место в цепочке.

Навстречу и мимо них прошли клоунесса в паре с хипповой старушкой. На старушке была малахитовая брошь, с которой было бы очень удобно броситься в пруд вниз головой. Никогда не всплывёшь. Обе старушки обежали Инну и Адама глазами, объединив их своими взглядами, как бы проведя вокруг них овал. Прошли мимо. Инна ощутила потребность обернуться. Она обернулась, и старушки тоже вывернули шеи. Они были объединены каким-то общим флюидным полем. Инне захотелось выйти из этого поля.

— Пойдёмте отсюда, — предложила она.

— Поедем на речку.

Дорога к реке шла сквозь высокую рожь, которая действительно была золотая, как в песне. Стебли и колосья скреблись в машину. Инна озиралась по сторонам и казалось, что глаза её обрели способность видеть в два раза ярче и интереснее. Было какое-то общее ощущение событийности, хотя невелико событие — ехать на машине сквозь высокую золотую рожь.

Изо ржи будто нехотя поднялась чёрная сытая птица.

— Ворона, — узнала Инна.

— Ворон, — поправил Адам.

— А как вы различаете?

— Вы, наверное, думаете, что ворон — это муж вороны. Нет. Это совсем другие птицы. Они так и называются: ворон.

— А тогда как же называется муж вороны?

— Дело не в том, как он называется. А в том, кто он есть по существу.

Адам улыбнулся. Инна не видела, но почувствовала, что он улыбнулся, потому что машина как бы наполнилась приглушённой застенчивой радостью.

Целая стая взлетела, вспугнутая машиной, но поднялась невысоко, видимо понимая, что машина сейчас проедет, и можно будет сесть на прежнее место. Они как бы приподнялись, пропуская машину, низко планировали, обметая машину крыльями.

Невелико событие — проезжать среди птиц, но этого никогда раньше не было в её жизни. А если бы и было, она не обратила бы внимания. Последнеё время Инна все время выясняла отношения с любимым человеком, и её все время, как говорила Ираида, бил колотун. А сейчас колотун отлетел так далеко, будто его и вовсе не существовало в природе. В природе стояла золотая рожь, низко кружили птицы, застенчиво улыбался Адам.

Подъехали к реке.

Инна вышла из машины. Подошла к самой воде. Вода была совершенно прозрачная. На середине в глубине стояли две метровые рыбины — неподвижно, нос к носу. Что-то ели или целовались.

Инна никогда не видела в естественных условиях таких больших рыб.

— Щелкоперка, — сказал Адам. Он все знал. Видимо, он был связан с природой и понимал в ней все, что надо понимать.

— А можно их руками поймать? — спросила Инна.

— А зачем? — удивился Адам.

Инна подумала: действительно, зачем? Отнести повару? Но ведь в санатории и так кормят.

Адам достал из багажника раскладной стульчик и надувной матрас. Матрас был яркий — синий с жёлтым и заграничный. Инна догадалась, что он заграничный, потому что от наших матрасов удушливо воняло резиной, и этот запах не выветривался никогда.

Адам надул матрас для Инны, а сам уселся на раскладной стульчик возле самой воды. Стащил рубашку.

Инна подумала и тоже стала снимать кофту из индийской марли. Она расстегнула только две верхних пуговицы, и голова шла туго.

Адам увидел, как она барахтается своими белыми роскошными руками, и тут же отвернулся. Было нехорошо смотреть, когда она этого не видит.

Подул тёплый ветер. По реке побежала сверкающая рябь, похожая на нёсметное количество сверкающих человечков, наплывающих фанатично и неумолимо — войско Чингисхана с поднятыми копьями.

Инна высвободила голову, сбросила джинсы, туфли. Медленно легла на матрас, как бы погружая своё тело в воздух, пропитанный солнцем, близкой водой, близостью Адама. Было спокойно, успокоенно. Колотун остался в прежней жизни, а в этой — свёрнуты все знамёна и распущены все солдаты, кроме тех, бегущих над целующимися рыбами.

«Хорошо», — подумала Инна. И подумала, что это «хорошо» относится к «сейчас». А счастье — это «сейчас» плюс «всегда». Сиюминутность плюс стабильность. Она должна быть уверена, что так будет и завтра, и через год. До гробовой доски и после гроба.

— А где вы работаете? — спросила Инна.

Этот вопрос был продиктован не праздным любопытством. Она забивала сваи в фундамент своей стабильности.

— В патентном бюро.

— А это что?

— Я, например, занимаюсь продажей наших патентов за границу.

— Это как? — Инна впервые сталкивалась с таким родом деятельности.

— Ну… Когда мы умеем делать что-то лучше, они у нас учатся, — популярно объяснил Адам.

— А мы что-то умеем делать лучше?

— Сколько угодно. Шампанское, например.

Инна приподнялась на локте, смотрела на Адама с наивным выражением.

От слов «патентное бюро» веяло иными городами, отелями, неграми, чемоданами в наклейках.

— А ваша жена — тоже в патентном бюро? — спросила Инна.

Это был генеральный вопрос. Её совершенно не интересовало участие жены в общественной жизни. Её интересовало — женат он или нет, а спросить об этом прямо было неудобно.

— Нет, — сказал Адам. — Она инженер.

«Значит, женат», — поняла Инна, но почему-то не ощутила опустошения.

— А дети у вас есть?

— Нет.

— А почему?

— У жены в студенчестве была операция аппендицита. Неудачная. Образовались спайки. Непроходимость, — доверчиво поделился Адам.

— Но ведь это у неё непроходимость.

— Не понял, — Адам обернулся.

— Я говорю: непроходимость у неё, а детей нет у вас, — растолковала Инна.

— Да. Но что же я могу поделать? — снова не понял Адам.

«Бросить её, жениться на мне и завести троих детей, пока ещё не выстарился окончательно», — подумала Инна. Но вслух ничего не сказала. Подняла с земли кофту и положила на голову, дабы не перегреться под солнцем. Адам продолжал смотреть на неё, ожидая ответа на свой вопрос, и вдруг увидел её всю — большую, молодую и сильную, лежащую на ярком матрасе, и подумал о том же, что и она, и тут же смутился своих мыслей.

Обедали они уже вместе. То есть все было как раньше, каждый сидел на своём месте и ел из своей тарелки. Но раньше они были врозь, а теперь — вместе. Когда подали второе, Адам снял со своей тарелки круглый парниковый помидор и перенёс его в тарелку Инны — так, будто она — его дочь и ей положены лучшие куски. Инна не отказалась и не сказала «спасибо». Восприняла как должное. На этом кругленьком, почти не настоящем помидорчике как бы определилась дальнейшая расстановка сил: он все отдаёт, она все принимает без благодарности. И неизвестно — кому лучше? Дающему или берущему? Отдавая, человек лишается чего-то конкретного, скажем, помидора. А черпает из чаши добра.

Инна тоже черпала, было дело. Отдала все, чем была богата, — молодость, надежды. И с чем она осталась?

После обеда поехали по местным торговым точкам. Инна знала — в загородных магазинах можно купить то, чего не достанешь в Москве. В Москве у каждого продавца своя клиентура и клиентов больше, чем товаров. А здесь, в ста километрах, клиентов может не хватить, и стоящие товары попадают на прилавок.

Инна вошла в дощатый магазин, сразу же направилась в отдел «мужская одежда» и сразу же увидела то, что было нужно: финский светло-серый костюм из шерстяной рогожки. Инна сняла с кронштейна костюм, пятидесятый размер, третий рост, и протянула Адаму.

— Идите примерьте! — распорядилась она.

Адам не знал, нужен ему костюм или нет. Но Инна вела себя таким образом, будто она знала за него лучше, чем он сам.

Адам пошёл в примерочную, задёрнул плюшевую занавеску. Стал переодеваться, испытывая все время внутреннее недоумение. Он не привык, чтобы о нем заботились, принимали участие. Жена никогда его не одевала и не одевалась сама. Она считала — не имеет значения, во что одет человек. Имеют значения нравственные ценности. Она была человеком завышенной нравственности.

Инна отвела шторку, оглядела Адама. Пиджак сидел как влитой, а брюки были велики.

Инна принесла костюм сорок восьмого размера, высвободила с вешалки брюки и протянула Адаму.

— Оденьте эти брюки, — велела она. — А эти снимите.

— Почему? — не понял Адам.

— Велики.

— Разве?

— А вы не видите? Сюда же можно засунуть ещё один зад.

— Зато не жмут, — неуверенно возразил Адам.

— Самое главное в мужской фигуре — это зад!

Она действительно была убеждена, что мужчина во все времена должен гоняться с копьём за мамонтом и у него должны торчать ребра, а зад обязан быть тощий, как у кролика, в брюках иметь полудетский овальный рисунок.

У Адама в прежних портках зад выглядел как чемодан, и любая мечта споткнётся о такое зрелище.

— Тесно, — пожаловался Адам, отодвигая шторку. — Я не смогу сесть.

Инна посмотрела и не поверила своим глазам. Перед ней стоял элегантный господин шведского типа — сильный мира сего, скрывающий свою власть над людьми.

— Останьтесь так, — распорядилась Инна. Она уже не смирилась бы с обратным возвращением в дедовские штаны и неприталенную рубаху, которая пузырилась под поясом.

Она взяла вешалку, повесила на неё брюки пятьдесят второго размера, пиджак сорок восьмого. Отнесла на кронштейн.

— Идите платить, — сказала она.

— Наверное, надо предупредить продавщицу, — предположил Адам.

— О чем?

— О том, что мы разрознили костюм. Что он не парный…

— И как вы думаете, что она вам ответит? — поинтересовалась Инна.

— Кто?

— Продавщица. Что она вам скажет?

— Не знаю.

— А я знаю. Она скажет, чтобы вы повесили все, как было.

— И что?

— Ничего. Останетесь без костюма.

Адам промолчал.

— У вас нестандартная фигура: плечи — пятьдесят два, а бедра — сорок восемь. Мы так и купили. Я не понимаю, что вас не устраивает? Вы хотите иметь широкие штаны или узкий пиджак?

— Да, но придёт следующий покупатель, со стандартной фигурой, и останется без костюма. Нельзя же думать только о себе.

— А чем вы хуже следующего покупателя? Почему у него должен быть костюм, а у вас нет?

Адам был поставлен в тупик такой постановкой вопроса. Честно сказать, в самой-самой глубине души он считал себя хуже следующего покупателя. Все люди казались ему лучше, чем он сам. И ещё одно обстоятельство: Адам не умел быть счастлив за чей-то счёт, и в том числе за счёт следующего покупателя.

— Ну, я не знаю… — растерянно сказал Адам.

— А я знаю. Вы любите создавать себе трудности, — определила Инна. — Вас хлебом не корми — дай пострадать.

Она взяла Адама за руку и подвела к кассе.

— Сто шестьдесят рублей, — сказала кассирша.

Адам достал деньги, отдал кассирше. Та пересчитала их и бросила в свой ящичек, разгороженный для разных купюр. И все это время у Адама было чувство, будто идёт через контрольный пост с фальшивыми документами.

Инна отошла к продавцу и протянула старую одежду Адама.

— Заверните.

Продавец ловко запаковал, перевязал шпагатиком и вручил свёрток.

Вышли на улицу.

Возле магазина был небольшой базар. Старухи в чёрном продавали яблоки в корзинах и астры в вёдрах.

Увидев Адама и Инну, они притихли, как бы наполнились уважением. Инна посмотрела на своего спутника — со стороны, глазами старух — и тоже наполнилась уважением. А уважение — самый необходимый компонент для пирога любви.

— Потрясающе… — обрадовалась Инна, услышав в себе этот необходимый компонент.

— Да? — Адам осветился радостью и тут же забыл свои недавние сомнения относительно следующего покупателя.

«А в самом деле, — подумал он. — Почему не я?» Он давно хотел иметь хороший костюм, но все время почему-то откладывал на потом. Хотя почему «потом» лучше, чем «сейчас»? Наверняка хуже. «Потом» человек бывает старше и равнодушнее ко всему. В жизни надо все получать своевременно.

— Maintenant, — проговорил Адам.

— Что? — не поняла Инна.

— Maintenant по-французски — это сейчас.

Инна остановилась и внимательно посмотрела на Адама. Она тоже ничего не хотела ждать. Она хотела быть счастливой сегодня. Сейчас. Сию минуту.

Адам подошёл к старухе и купил у неё цветы. Астры были с блохами, а с повядших стеблей капала вода.

Инна оглядела цветы, вернула их бабке, востребовала деньги обратно и купила на них яблоки у соседней старухи. Когда они отошли, Адам сказал, смущаясь замечания:

— По-моему, это неприлично.

— А продавать такие цветы прилично? — Инна посмотрела на него наивными зелёными глазами.

«И в самом деле», — усомнился Адам.

По вечерам в санатории показывали кино. Фильмы были преимущественно о любви и преимущественно плохие. Похоже, их создатели не догадывались, зачем мир расколот на два пола — мужчин и женщин. И не помнили наверняка, как люди размножаются, — может быть, отводками и черенками, как деревья.

Однако все отдыхающие шли в просмотровый зал, садились и пережидали кино от начала до конца, как пережидают беседу с занудливым собеседником. С той разницей, что от собеседника уйти неудобно, а с фильма — можно.

Инна и Адам садились рядом и смотрели до конца, не потому что их интересовала вялая лента, а чтобы посидеть вместе. Инна все время ждала, что Адам проявит какие-то знаки заинтересованности: коснётся локтем локтя или мизинца мизинцем. Но Адам сидел как истукан, глядел перед собой с обалделым видом и не смел коснуться даже мизинцем. Инна догадывалась, что все так и будет продолжаться и придётся брать инициативу в свои руки. Такого в её небогатой практике не встречалось. Адам был исключением из правила. Как правило, Инна находилась в состоянии активной обороны, потому что не хотела быть случайной ни в чьей жизни. Пусть даже самой достойной.

В понедельник киномеханик был выходной. Отдыхающие уселись перед телевизором, а Инна и Адам отправились пешком в соседнюю деревню. В клуб.

В клубе кино отменили. В этот день проходил показательный процесс выездного суда. Инна выяснила: истопник пионерского лагеря «Ромашка» убил истопника санатория «Берёзка». Оба истопника из этой деревни, поэтому именно здесь, в клубе, решено было провести показательный суд, в целях педагогических и профилактических.

Деревня состояла из одной улицы, и вся улица собралась в клуб. Народу набралось довольно много, но свободные места просматривались. Инна и Адам забрались в уголочек, приобщились к зрелищу. Скорбному театру.

За длинным столом лицом к залу сидел судья — черноволосый, с низким лбом, плотный и идейно добротный. По бокам от него — народные заседатели, женщины со сложными, немодными причёсками и в кримпленовых костюмах.

На первом ряду, спиной к залу, среди двух милиционеров сидел подсудимый, истопник «Ромашки».

— А милиционеры зачем? — тихо спросила Инна.

— Мало ли… — неопределённо отозвался Адам.

— Что?

— Мало ли что ему в голову взбредёт.

Инна внимательно посмотрела на «Ромашку» и поняла: ему ничего в голову не взбредёт. «Ромашка» был мелок, худ, как подросток, невзрачен, с каким-то стёртым лицом, на котором читались явные признаки вырождения. Чувствовалось, что его род пришёл к окончательному биологическому упадку, и следовало бы запретить ему дальше размножаться, в интересах охраны природы. Однако выяснилось, что у обвиняемого двое детей, которые его любят. А он любит их.

Судья попросил рассказать «Ромашку», как депо было. Как это все произошло.

«Ромашка» начал рассказывать о том, что утром он подошёл к шестёрке за бутылкой и встретил там «Берёзку».

— Какая шестёрка? — не понял судья.

Ромашка объяснил, что шестёрка — это сельмаг N 6, который стоит на их улице и сокращённо называется «шестёрка».

Судья кивнул головой, показывая кивком, что он понял и удовлетворён ответом.

…»Берёзка» подошёл к «Ромашке» и положил ему на лицо ладонь с растопыренными пальцами. («Ромашка» показал, как это выглядело, положив свою ладонь на своё лицо.)

Он положил ладонь на лицо и толкнул «Ромашку» — так, что тот полетел в грязь.

По показаниям свидетелей, потерпевший «Берёзка» имел двухметровый почти рост и весил сто шестнадцать килограмм. Так, что «Ромашка» был величиной с одну «Березкину» ногу. И наверняка от незначительного толчка летел далеко и долго.

— Дальше, — потребовал судья.

— Дальше я купил бутылку и пошёл домой, — продолжал «Ромашка».

Он нервничал до озноба, однако, чувствуя внимание к себе зала, испытывал, как показалось Инне, что-то похожее на вдохновение. Он иногда криво и немножко высокомерно усмехался. И зал внимал.

— А потом днём я опять пришёл к шестёрке. Сел на лавку.

— Зачем? — спросил судья.

— Что «зачем»? Сел или пришёл?

— Зачем пришёл? — уточнил судья.

— За бутылкой.

— Так вы же уже взяли утром, — напомнил судья.

«Ромашка» посмотрел на судью, не понимая замечания.

— Ну да, взял… — согласился он.

— Куда же вы её дели?

— Так выпил… — удивился «Ромашка».

— С утра? — в свою очередь удивился судья.

— Ну да! — ещё больше удивился «Ромашка», не понимая, чего тут можно не понять.

— Дальше, — попросил судья.

— Я, значит, сижу, а он подошёл, сел рядом со мной и спихнул. Вот так, — «Ромашка» дёрнул бедром. — Я упал в грязь.

«Ромашка» замолчал обиженно, углубляясь в прошлое унижение.

— Ну а дальше?

— Я пошёл домой. Взял нож. Высунулся в окно и позвал: «Коль…» Он пошёл ко мне. Я встал за дверями. Он постучал. Я открыл и сунул в него нож. Он ухватился за живот и пошёл обратно. И сел на лавку. А потом лёг на лавку.

«Ромашка» замолчал.

— А потом? — спросил судья.

— А потом помер, — ответил «Ромашка», подняв брови.

Медицинская экспертиза показала, что нож попал в крупную артерию, и потерпевший умер в течение десяти минут от внутреннего кровотечения.

— Вы хотели его убить или это получилось случайно? — спросил судья.

— Конечно, хотел, — «Ромашка» нервно дёрнул лицом.

— Может быть, вы хотели его только напугать? — мягко, но настойчиво спросила женщина-заседатель, как бы наводя «Ромашку» на нужный ответ.

Если бы «Ромашка» публично раскаялся и сказал, что не хотел убийства, что все получилось случайно, он судился бы по другой статье и получил другие сроки.

— Нет! — отрезал «Ромашка». — Я б его все равно убил!

— Почему? — спросил судья.

— Он меня третировал.

Чувствовалось, что слово «третировал» «Ромашка» приготовил заранее.

Зал зашумел, заволновался, как рожь на ветру. Это был ропот подтверждения. Да, «Берёзка» третировал «Ромашку», и тот убил его потому, что не видел для себя иного выхода. Драться с ним он не мог — слишком слаб. Спорить тоже не мог — слишком глуп. Избегать — не получалось, деревня состояла из одной улицы. Он мог его только уничтожить.

— Садитесь, — сказал судья.

«Ромашка» сел, и над залом нависло его волнение, беспомощность и ненависть к умершему. Даже сейчас, за гробом.

Судья приступил к допросу «Березкиной» жены. Вернее, вдовы.

Поднялась молодая рослая женщина Тоня, с гладкой темноволосой головой и большими прекрасными глазами. Инна подумала, что, если её одеть, она была бы уместна в любом обществе.

— Ваш муж был пьяница? — спросил судья.

— Пил, — ответила Тоня.

— А это правда, что в пьяном виде он выгонял вас босиком на снег?

— Было, — с неудовольствием ответила Тоня. — Ну и что?

То обстоятельство, что её муж пил и дрался, не было достаточной причиной, чтобы его убили. А судья, как ей казалось, спрашивал таким образом, будто хотел скомпрометировать умершего. Дескать, невелика потеря.

— Обвиняемый ходил к вам в дом?

— Заходил иногда.

— Зачем?

Судья хотел исключить или, наоборот, обнаружить любовный треугольник. Поискать причину убийства в ревности.

— Не помню.

Она действительно не помнила — зачем один заходил к другому? Может быть, поговорить об общем деле, всетаки они были коллеги. Истопники. Но скорее всего — за деньгами на бутылку.

— Когда он к вам приходил, вы с ним разговаривали?

— Может, и разговаривала. А что?

Тоня не понимала, какое это имело отношение к делу: приходил или не приходил, разговаривала или не разговаривала.

Судья посмотрел на статную, почти прекрасную Тоню, на «Ромашку» — и не смог объединить их даже подозрением.

— Вы хотите подсудимому высшей меры? — спросил судья.

— Как суд решит, так пусть и будет, — ответила Тоня, и её глаза впёрвые наполнились слезами.

Она не хотела мстить, но не могла и простить.

— Озорной был… — шепнула Инне сидящая рядом старуха. — Что с его ишло…

Сочувствие старухи принадлежало «Ромашке», потому что «Ромашка» был слабый, почти ущербный. И потому, что «Берёзку» жалеть было поздно.

Инна внимательно поглядела на старуху и вдруг представила себе «Березку» — озорного и двухметрового, не знающего, куда девать свои двадцать девять лет и два метра. Ему было тесно на этой улице, с шестёркой в конце улицы и лавкой перед шестёркой. На этой лавке разыгрывались все деревенские празднества и драмы. И умер на этой лавке.

— Садитесь, — разрешил судья.

Тоня села, плача, опустив голову.

Стали опрашивать свидетелей.

Вышла соседка подсудимого — баба в ситцевом халате, с причёской двадцатилетней давности, которую Инна помнила у матери. Она встала вполоборота, чтобы было слышно и судье, и залу. Принялась рассказывать:

— Я, значит, побежала утречком, набрала грибов в целлофановый мешок. Отварила в солёной водичке, скинула на дуршлаг. Собралась пожарить с лучком. Говорю: «Вась, сбегай за бутылкой…»

— Опять бутылка! — возмутился судья. — Что вы все: бутылка да бутылка… Вы что, без бутылки жить не можете?

Свидетельница замолчала, уставилась на судью. Челюсть у неё слегка отвисла, а глазки стали круглые и удивлённые, как у медведика. Она не понимала его неудовольствия, а судья не понимал, чего она не понимает.

Повисла пауза.

— Рассказывайте дальше, — махнул рукой судья.

— Ну вот. А потом он забежал на кухню, взял нож. А дальше я не видела. Потом захожу к нему в комнату, а он под кроватью сидит…

Судья развернул тряпку и достал нож, который лежал тут же на столе как вещественное доказательство. Нож был громадный, с чёрной пластмассовой ручкой.

Зал замер.

— Да… — судья покачал головой. — С таким тесаком только на кабана ходить.

И преступление выпрямилось во весь рост.

«Ромашке» дали одиннадцать лет строгого режима. Он выслушал приговор с кривой усмешкой.

Судья испытывал к «Ромашке» брезгливое пренебрежение. А женщины-заседатели смотрели на него со сложным выражением. Они знали, что стоит за словом «строгий режим», и смотрели на него как бы через это знание. А «Ромашка» не знал, и ему предстоял путь, о котором он даже не догадывался.

Суд кончился.

«Ромашку» посадили в машину и увезли. Все разбрелись с отягощёнными душами.

Инна и Адам пошли в санаторий.

Дорога лежала через поле.

Солнце скатилось к горизонту, было огромное, объемнокруглое, уставшее. Инна подумала, что днём солнце бывает цвета пламени, а вечером — цвета тлеющих углей. Значит, и солнце устаёт к концу дня, как человек к концу жизни.

Вдоль дороги покачивались цветы и травы: клевер, метёлки, кашка, и каждая травинка была нужна. Например, коровам и пчёлам. Для молока и меда. Все необходимо и связано в круговороте природы. И волки нужны — как санитары леса, и мыши нужны — корм для мелких хищников. А для чего нужны эти две молодые жизни — Коли и Васи? Один — уже в земле. Другой хоть и жив, но тоже погиб, и если нет «иной жизни», о чем тоскливо беспокоилась клоунесса, значит, они пропали безвозвратно и навсегда. А ведь зачем-то родились и жили. Могли бы давать тепло — ведь они истопники.

Кто всем этим распоряжается? И почему «он» или «оно» ТАК распорядилось…

Вошли в лес. Стало сумеречно и прохладно.

Инна остановилась и посмотрела на Адама. В её глазах стояла затравленность.

— Мне страшно, — сказала она. — Я боюсь…

Ему захотелось обнять её, но он не смел. Инна сама шагнула к нему и уткнулась лицом в его лицо. От него изумительно ничем не пахло, как ничем не пахнет морозное утро или ствол дерева.

Инна положила руки ему на плечи и прижала к себе, будто объединяя его и себя в общую молекулу. Что такое водород или кислород? Газ. Эфемерность. Ничто. А вместе — это уже молекула воды. Качественно новое соединение.

Инне хотелось перейти в качественно новое соединение, чтобы не было так неустойчиво в этом мире под уставшим солнцем.

Адам обнял её руками, ставшими вдруг сильными. Они стояли среди деревьев, ошеломлённые близостью и однородностью. Кровь билась в них гулко и одинаково. И вдруг совсем неожиданно и некстати в её сознании всплыло лицо того, которого она любила. Он смотрел на неё, усмехаясь презрительно и самолюбиво, как бы говорил: «Эх, ты…» — «Так тебе и надо», — мысленно ответила ему Инна и закрыла глаза.

— Адам… — тихо позвала Инна.

Он не отозвался.

— Адам!

Он, не просыпаясь, застонал от нежности. Нежность стояла у самого горла.

— Я не могу заснуть. Я не умею спать вдвоём.

— А?

Адам открыл глаза. В комнате было уже светло. Тень от рамы крестом лежала на стене.

— Ты иди… Иди к себе, — попросила Инна.

Он не мог встать. Но не мог и ослушаться. Она сказала: иди. Значит, надо идти.

Адам поднялся, стал натягивать на себя новый костюм, который был ему неудобен. Инна наблюдала сквозь полуприкрытые ресницы. Из окна лился серый свет, Адам казался весь дымчато-серебристо-серый. У него были красивые руки и движения, и по тому, как он застёгивал пуговицы на рубашке, просматривалось, что когда-то он был маленький и его любила мама. Инна улыбнулась и поплыла в сон. Сквозь сон слышала, как хлопнула одна дверь, потом другая. Ощутила свободу, которую любила так же, как жизнь, и, засыпая, улыбнулась свободе. Провела ладонью по плечу, с удивлением отмечая, что и ладонь и плечо — не прежние, а другие. Раньше она не замечала своего тела, оно имело как бы рабочее значение: ноги — ходить, руки — работать. Но оказывается, все это, вплоть до каждой реснички, может существовать как отдельные живые существа и необходимо не только тебе. Гораздо больше, чем тебе, это необходимо другому человеку. Инна заснула с уверенностью, что она — всесильна и прекрасна. Ощутила себя нормально, ибо это и есть норма — слышать себя всесильной и прекрасной. А все остальное — отклонение от нормы.

Птицы молчали, значит, солнце ещё не встало. Облака бежали быстро, были перистые и низкие.

Цвела сирень. Гроздья даже по виду были тугие и прохладные. Адам посмотрел на небо, его глаза наполнились слезами. Он заплакал по жене. Ему бесконечно жаль стало свою Светлану Алексеевну, с которой прожил двадцать лет и которая была порядочным человеком. Это очень ценно само по себе — иметь дело с порядочным человеком, но, как оказалось, в определенной ситуации это не имело ровно никакого значения. Он понимал, что должен уйти от неё, а значит, нанести ей реальное зло.

Адам пошёл по аллее к своему корпусу. Деревья тянулись к небу, ели — сплошные, а берёзы — ажурные. Одна берёза лежала поваленная, с выкорчеванными корнями. Корни переплелись, как головы звероящера. У одной головы болел зуб и корень-рука подпирал корень-щеку. «Инна», — подумал Адам.

Пробежал ёжик. Он комочком перекатился через дорогу и нырнул в высокую траву. «Инна», — подумал Адам.

Все живое и неживое слилось у него в единственное понятие: Инна.

Облака бежали, бежали, бежали… Адам остановился, вбирая глазами небо и землю, испытывая гордый человеческий настрой души, какого он не испытывал никогда прежде. Он был как никогда счастлив и как никогда несчастен.

На завтрак Инна пришла позже обычного. Адам ждал её за столом.

Она волновалась — как они встретятся, что скажут друг другу. Тот человек, которого она любила, умел сделать вид, что ничего не случилось. И так у него это ловко выходило, что Инна и сама, помниться, усомнилась. И засматривала в его безмятежное лицо.

Инна подходила к столу — прямая и независимая, на всякий случай, если понадобится независимость. Адам поднялся ей навстречу. Они стояли друг против друга и смотрели, молча — глаза в глаза, и это продолжалось долго, почти бесконечно. Со стороны было похоже, будто они глядят на спор: кто дольше?

Кто-то очень умный, кажется даже царь Соломон, сказал о любви: тайна сия велика есть. Тайна — это то, чего не знаешь. Когда-то вода тоже была тайной, а теперь вода — это две молекулы водорода и одна кислорода. Так и любовь. Сейчас это тайна. А когда-нибудь выяснится: валентность души одного человека точно совпадает с валентностью другого и две души образуют качественно новую духовную молекулу.

Адам и Инна стояли и не могли снять глаз друг с друга, и сердце стучало, потому что шла цепная реакция, объединяющая души в Любовь.

— Панкратов! К телефону! — крикнула уборщица тренированным горлом.

— Это меня, — сказал Адам.

— Кто? — испугалась Инна. Ей показалось, он сейчас уйдёт и никогда не вернётся, и душа снова останется неприкаянной, как детдомовское дитя.

— Не знаю.

— Панкратов! — снова гаркнула уборщица.

— Я сейчас, — пообещал он и пошёл.

Инна села на стул и опустила глаза в тарелку.

— Можно я у вас спрошу? — обратилась клоунесса. Она не начала сразу с вопроса, который хотела задать, а как бы деликатно постучалась в Инну.

Инна подняла глаза.

— Мне сегодня снилось, будто меня кусала кошка.

— Больно? — спросила Инна.

— Ужасно. Она сцепила зубы на моей руке, и я просто не знала, что мне делать. Я боялась, что она мне выкусит кусок.

— Надо было зажать ей нос, — предложил завязавший алкоголик.

— Зачем?

— Ей нечем стало бы дышать, и она разжала бы зубы.

— Я не догадалась, — клоунесса подняла брови.

— Между прочим, я тоже ужасно боюсь кошек, — сказала жена алкоголика. — Вот я иду мимо них и никогда не знаю, что у них на уме.

Вернулся Адам. Он сел за стол и начал есть.

— Это очень хороший сон, — сказала Инна. Она сказала то, что клоунесса хотела от неё услышать.

Людям совершенно не обязательно заранее знать плохую правду. Плохая правда придёт сама и о себе заявит. Людям надо подкармливать надежду.

Клоунесса радостно закивала, поверила, что кусающая кошка — вестник прекрасных перемен.

— Жена? — тихо спросила Инна.

Он кивнул.

— Ты уезжаешь?

Он кивнул.

— Навсегда?

— На полдня. Туда и обратно.

Адам поднял глаза на Инну, и она увидела в них, что цепная реакция его души уже совершилась и никакие звонки не в состоянии её расщепить. Инна хотела улыбнуться, но сморщилась. Она устала.

— Жена уезжает в командировку. Некуда девать собаку. Она попросила, чтобы я её забрал.

— А как её зовут? — спросила Инна.

— Кого? Жену?

— Собаку.

— Радда… Она все время радовалась. Мы её так назвали.

— Глупая, что ли?

— Почему глупая?

— А почему все время радовалась?

— Оттого что умная. Для радости найти причины гораздо сложнее, чем для печали. Люди любят себя, поэтому им все время что-то для себя не хватает. И они страдают. А собаки любят хозяев и постоянно радуются своей любви.

— Я тебя провожу, — сказала Инна.

— Проводишь и встретишь.

Адам вернулся к вечеру и повёл Инну в деревню Манино — ту самую, где шёл суд.

Держать собаку в санатории категорически запретили. Адам договорился со старушкой из крайнего дома, и она за пустяковую цену сдала Радде пустую конуру. Радда без хозяина остаться не пожелала, она так взвыла, что пришлось Адаму поселиться у той же старушки. Он решил, что будет кормиться в санатории, а жить в деревне.

— А какой она породы? — спросила Инна.

— Шотландский сеттер.

Инна в породах не разбиралась и не представляла себе, как выглядит шотландский сеттер, однако оба этих слова ей понравились. За словом «шотландский» стояло нечто ещё более иностранное, чем «английский». За этим словом брезжили молчаливые блондины в коротких клетчатых юбках.

Дорога шла через овраг. На дне оврага стучал по камешкам ручей. Через него лежали деревянные мостки с деревянными перилами. « Как в Шотландии», — подумала Инна, хотя овраг с ручейком и мостиком мог быть в любой части света. Кроме Африки. А может, и в Африке.

— А она красивая? — спросила Инна.

— Она очень красивая, — с убеждением сказал Адам. — Она тебе понравится. Она не может не понравиться.

Он открыл калитку, сбросив с неё верёвочную петлю, и вошёл во двор. Большая тяжёлая собака, улыбаясь всей пастью и размахивая хвостом, устремилась навстречу. Она подняла к Инне морду с выражением: «Ну, что будём делать? Я согласна на все», и Инна увидела, что её правый глаз затянут плотным сплошным бельмом и напоминает крутое яйцо. Вокруг смеющейся пасти — седая щетина, а розовый живот болтается как тряпка…

— Она старая? — догадалась Инна.

— Ага, — беспечно сказал Адам. — Ей шестнадцать лет.

— А сколько живут собаки?

— Пятнадцать.

— Значит, ей сто десять лет? — спросила Инна. — Она у тебя долгожитель?

Адам тихо, счастливо улыбался, поскольку присутствовал при встрече самых родных и необходимых ему существ.

Из дома вышла старуха и высыпала в траву собачий ужин: остатки каши и размолоченный хлеб. Радда обнюхала и с недоумением поглядела на хозяина.

— Ешь, — приказал Адам. — Ты не дома.

Радда стала послушно есть, и такая покорность была почему-то неприятна Инне. Она поняла, что старая собака будет жрать все, абсолютно все, без исключения, если хозяин прикажет: ешь.

Радда покончила с ужином и угодливо обнюхала каждую травинку, проверяя, не осталось ли чего, и посмотрела на Адама, ожидая похвалы.

— Пошли погуляем, — предложил Адам.

Вышли на дорогу. Собака побежала впереди. Инна обратила внимание, что она не останавливается для малой нужды, как все собаки, а продолжает идти на чуть согнутых и чуть раскоряченных ногах, не прерывая своего занятия. Видимо, ей было жалко тратить на это время. Собака знакомилась со всем, что встречалось ей на дороге: обрывки газет, деревенские собаки, редкие прохожие. Подбегая к людям, она прежде всего обнюхивала конец живота, отчего люди конфузились, смущённо взглядывали на Адама и Инну, и у Инны было такое чувство, будто она участвует в чем-то малопристойном.

— Радда! Фу! — прикрикивал Адам низковатым скрипучим голосом. В раздражении его голос как бы терял соки и становился необаятельным. И можно было себе представить, каков он в раздражении.

— Пойдём на речку, — попросила Инна.

Адам открыл дверцы машины. Радда тут же привычным движением вскочила на переднее сиденье.

— А ну убирайся! — приказал Адам, но Радда и ухом не повела. Ей хотелось быть как можно ближе к хозяину, и она умела не слышать то, что ей не хотелось слышать.

— Её надо вымыть, — заметила Инна тускло.

— Разве? — удивился Адам, отмечая тусклость её голоса и теряясь.

— А ты не чувствуешь?

Дорога к реке и река были прежними, но Инна не могла пробиться к прежней радости. Ей что-то мешало, но что именно — она не могла определить.

Радде не мешало ничего. Выскочив из машины на берег, она пришла в неописуемый восторг. Она разогналась и влетела в воду, поплавала там по-собачьи, приподняв нос над водой, потом выскочила на берег, сильно стряхнулась, и брызги веером полетели на Инну, и в каждой капле отражались все семь цветов светового спектра.

— Убери её, — тихо и определённо попросила Инна.

Убрать собаку, а самому остаться возле Инны было практически невозможно. Собаку можно было убрать только вместе с собой.

Адам разделся, взял собаку за ошейник и пошёл вместе с ней в воду. Инна сидела на берегу, насупившись, и наблюдала, как он выдавил на ладонь полтюбика шампуня и стал мыть собаку. Инна подумала, что этими же руками он обнимет её вечером, и насупилась ещё больше. Освободившись от хозяина, собака выскочила на берег, опрокинулась на спину и стала кататься по земле, как бы назло: дескать, ты меня мыл, а я сейчас запачкаюсь.

— Фу! — сказал Адам, выходя.

Инна не поняла — почему «фу», посмотрела внимательнее и увидела, что собака катается по засохшим коровьим лепёшкам.

— Убери её — снова потребовала Инна.

— Она что, тебе мешает? — заподозрил Адам.

Инна внимательно посмотрела на Адама и вдруг увидела, что они похожи со своей собакой: та же седая желтизна, то же выражение естественности на длинном лице. И то же упрямство. Чем бы их желания ни были продиктованы, пусть даже самыми благородными намерениями, но они всегда делали так, как хотели, — и Радда, и Адам. Эта собачья преданность была прежде всего преданностью себе.

— Да, — сказала Инна. — Мешает.

— Тогда как же мы будем жить?

— Где? — не поняла Инна.

— В Москве. У тебя. Я же не смогу её бросить. Я должен буду взять её с собой.

— Кого? — растерялась Инна.

— Собаку, кого же ещё…

Это было официальное предложение. И все остальное теперь зависело только от неё. Значит, не зря она приехала в санаторий и так дорого заплатила за путёвку и за подарок той тёте, которая эту путёвку доставала.

— Ты ещё сам не переехал, — растерянно сказала Инна. — А уже собаку свою тащишь…

Решено было, что стены прихожей они обошьют деревом, а спальню обтянут ситцем, и тогда спальня будет походить на шкатулку. А гостиную они оклеят нормальными обоями, но изнаночной стороной. И гостиная будет белая. Она видела такую гостиную в доме у иностранцев. Книжных полок решили не покупать, а сделать стеллажи из настоящих кирпичей и настоящих досок. На кирпичи положить доски и укрепить, чтобы не рассыпались. Такое она видела в иностранном журнале. Было решено — никаких гарнитуров, никакого мещанства. Основной принцип — рукоделье, то есть дело рук, а значит, и творчества.

Ещё было решено, что вить гнездо они начнут после того, как Адам разведётся с женой и официально распишется с Инной. Можно было бы принять другой план: сначала съехаться и обивать спальню ситцем, а потом уже разводиться и расписываться. Но Инна боялась, что, если согласится на этот план, Адам начнёт тянуть с разводом и, в конце концов, захочет сохранить обеих женщин, как это сделал тот человек, которого она любила. Потому что в каждой женщине есть то, чего нет в другой.

Срок пребывания в санатории подходил к концу. Они каждый день гуляли втроём: Адам, Инна и Радда, и каждый раз выбирали новые маршруты, чтобы разнообразить впечатления. Адам в угоду Инне орал на собаку, но собака не обижалась. Для неё было главное, чтобы хозяин находился рядом. Когда он уходил и оставлял собаку одну, в ней образовывалось чувство, похожее на голод, стой разницей, что голод она могла терпеть, а этот, душевный, голод — нет. Каждая секунда протягивалась в бесконечность, и в этой бесконечности сердце набухало болью и работало как бы вхолостую, без крови, и клапана перетирались друг о друга. И собаке казалось: если это состояние не кончится, она взбесится. И тогда она начинала рыдать в конуре. Выходила старуха и что-то говорила, но Радда не слышала её сквозь отчаянье. Потом возвращался хозяин, и сердце сразу наполнялось горячей кровью и все успокаивалось внутри.

Адам любил свою собаку, но в присутствии Инны он стеснялся и даже боялся это обнаружить. Он испытывал к Инне то же самое, что Радда к нему. В отсутствие Инны он слышал в себе тот же самый душевный голод и так же трудно его переносил. Инна понимала это и догадывалась, что если она скажет: «Адам!» — и бросит палку в кусты, он тут же помчится со всех ног, путаясь в ногах, и принесёт ей эту палку в зубах, и, приподняв лицо, будет ждать, что ему дадут кусочек сахару или погладят по щеке.

Инна наслаждалась своей властью и временами была почти счастлива, но все же что-то ей мешало. Если бы понять — что именно. И однажды поняла.

Это было в полдень.

Они вышли в поле, похожее на степь, покрытое шёлковым ковылём. Радде что-то показалось подозрительным, и она осторожно вошла в ковыль.

— Мышь, — предположил Адам. — Или крот.

Он крикнул какой-то охотничий термин. Радда вся напряглась и забеспокоилась.

— Челноком идёт, — сказал Адам, будто Инна что-то в этом понимала.

Собака красиво стелилась по полю. Отсюда было не видно её бельмастого глаза, высокая трава скрывала дряблый живот. Была видна только узкая породистая морда, темно-коричневая спина и вдохновенный ход гончей собаки.

Адам с любовью и родительской гордостью смотрел на Радду и приглашал глазами Инну разделить его любовь и гордость. И сам в это время был похож на студента, и очки поблёскивали на солнце.

— Как молодая, — сказал Адам. И в этот момент Инна отчётливо поняла, что ей мешало. КАК. Собака, шла КАК молодая, но она была старая. И то, что случилось у неё с Адамом, — КАК любовь. И даже с официальным предложением и ситцевыми стенами. Но это — не любовь. Это желание любви, выдаваемое за любовь. И тот человек, которого она любила, всплыл перед глазами так явственно, будто стоял возле крайней берёзы. Их отношения последнее время были похожи на боксёрский матч — кто кому сильнее врежет. С той разницей, что в боксе сохраняются правила игры, а они без правил, в запрещённые места. И сейчас, уехав в санаторий и присмотрев себе Адама, врезала она. Так, чтоб не встал. Но он встал и стоял возле крайней березы, усмехаясь, вытирая кровь с зубов.

А собака все шла над шёлковым ковылём.

А Адам весь светился, щурясь.

А Инна стояла — побеждённая и глухая от навалившейся пустоты. И все это происходило средь бела дня под радостным полуденным солнцем. И где-то улепётывала от собаки несчастная мышь. Или крот.

Срок Инны заканчивался на неделю раньше, чем у Адама. Но Адам тоже решил прервать отпуск и вернуться в Москву. У него была тысяча дел: разводиться, расписываться, размениваться, разговаривать с начальством.

Предстоящий развод несколько тормозил его продвижение по престижной лестнице. Но престижная лестница в его новой системе ценностей не стоила ничего. Полторы копейки. Престиж — это то, что думают о тебе другие люди. А какая разница, что подумают, сидя у себя дома, Кравцов или Селезнев.

Служебные удостоверения, ордена, погоны, бриллианты, деньги — это то, что человек снимает с себя на ночь и кладёт на стол или вешает на стул — в том случае, если это китель. А все, что можно снять и положить отдельно от себя, не имело больше для Адама никакого значения. Имело значение только то, с чем он ложился спать: здоровье, спокойная совесть и душевное равновесие. И женщина. А точнее — Любовь. А ещё точнее — это дети. Много детей: трое, четверо, пятеро — сколько бог даст. Он будет водить их в зоопарк, показывать носорога и покупать мороженое. Он построит им дом на зеленой траве, чтобы на участке стояли сосны и росла земляника. Он будет в жаркую погоду ходить босиком по душным сосновым иголкам и спокойно, счастливо стареть. Старость — это тоже большой кусок жизни, и в нем есть свои преимущества, тем более что молодость и зрелость у Адама счастливыми не были, и он все время ждал перемен. В молодости они с женой очень долго снимали углы, потом комнаты. Адам привык считать себя временным жильцом, и это ощущение временности невольно ассоциировалось со Светланой.

В Воркуте (Адам ездил туда в командировку) он встречал многих людей, которые приехали заполярный круг, чтобы заработать деньги на лучшую жизнь, а потом вернуться на материк и начать эту лучшую жизнь. Они жили в полярной ночи, зевали от авитаминоза, жмурились от полярных ветров и были по-своему счастливы, однако считали эту жизнь черновым вариантом. Так проходили десять, двадцать и даже тридцать лет. А потом они возвращались на материк и скоро умирали, потому что менять климат после определённого возраста уже нельзя. Организм не может адаптироваться.

Адам решил для себя не ждать больше ни одного дня, уехать на свой материк, обтянуть спальню ситцем и зачать детей, пока не стар. Нет и пятидесяти. Говорят, в этом возрасте создаются самые удачные дети. Ещё ни одного гения не произошло от молодого отца.

Поднимаясь по лестнице, Адам мечтал, чтобы Светланы не оказалось дома. Он не представлял себе, как скажет ей о том, что уходит. Это все равно что подойти к родному человеку и, глядя в глаза, сунуть под ребра нож, как истопник из деревни Манино. И при этом приговаривать: «Ну вот… все… уже не больно. Видишь? А ты боялась…»

Светлана оказалась дома, но у неё сидела подруга Райка. А при постороннем человеке говорить было неудобно. Да и невозможно. Адам ненавидел эту вымогательницу Райку, она вымогала из Светланы все, что ей удавалось, с искусством опытной попрошайки. Адам даже усвоил её систему: сначала Райка начинала жаловаться на свою жизнь и приводила такие убедительные доводы, что её становилось жаль. Потом начинала извиняться за предстоящую просьбу, и извинялась так тщательно, что хотелось тут же все для неё сделать. Потом уже шла сама просьба, просьба ложилась на подготовленную почву, и эта дурёха Светлана готова была тут же стащить с себя последнюю рубаху, и если надо — вместе с кожей. Может, и кожа пригодится для пересадки.

— У тебя нет пятидесяти рублей? — шёпотом спросила Светлана, оглядываясь на комнату.

— Сначала надо сказать «здравствуй», — посоветовал Адам и подумал при этом, что вот он бросит Светлану, и эта Райка растащит её по частям, унесёт руки и ноги.

Заставит сбрить волосы себе на парик и поселит в квартире своих родственников, а Светлану заставит жить в уборной, мыть руки в унитазе.

— Здравствуй, — Светлана осветилась лицом и прижала к себе морду Радды.

Радда постояла, заряжаясь от хозяйки теплом и любовью, а потом тихо пошла на своё место и легла на тюфяк.

Она устала от дороги.

— Пятьдесят рублей, — напомнила Светлана.

— Есть, — сказал Адам. — Но я не дам.

— Тише… — Светлана сделала испуганные глаза.

Адам вошёл в комнату. Райка сидела среди подушек.

Светлана купила в универмаге штук десять подушек и пошила на них синив вельветовые чехлы. На вельвет липли собачьи волосы, которые не брал пылесос, и надо было снимать каждую волосинку отдельно. Каждый раз, когда Светлана пыталась навести уют, это оборачивалось в свою противоположность.

— Вадим, ты прекрасно выглядишь! — искренне восхитилась Райка, вскинув на него крупные наглые глаза.

— Ты тоже, — сказал Вадим, чтобы быть вежливым.

Райка сидела в платье с низким декольте. Она всегда носила низкие декольте, видимо, ей сказали, что у неё красивые шея и грудь. Может быть, когда-то это было действительно красиво, но сейчас Райке шёл сорок девятый год, и эти сорок девять лет были заметны всем, кроме неё самой. На вопрос: «Сколько тебе лет?» — она отвечала: «Уже тридцать семь», — и при этом надевала выражение, которое она усвоила в детском саду, — выражение счастливого, незамутнённого детства. И такой же голос — под девочку, едва начавшую говорить. И Вадиму всегда хотелось её спросить: «Девочка, ты не хочешь пи-пи?»

— У него нет денег, — виновато сказала Светлана.

— Есть, — возразил Адам. — Но они мне нужны.

— Я сейчас у соседей попрошу, — смутилась Светлана и пошла из комнаты. Она шла, странно ступая, будто её ноги были закованы в колодки.

— Что у тебя с ногами? — спросил Адам.

— Она мои туфли разнашивает, — ответила Райка. — Я купила, а они мне малы.

— Так ей они тем более малы. У неё же нога больше.

— Потому она и разнашивает.

Адам решил не продолжать разговор. Они с Райкой существовали каждый на своей колокольне и не понимали друг друга. Адам думал о Светлане, а Райка — о туфлях.

— Как у тебя настроение? — участливо спросила Райка.

Адам глянул на неё, и ему показалось, что, если он пожалуется на настроение, Райка тут же предложит его исправить. По отношению к Светлане она была не только вымогательница, но и предательница. Светлана совершенно не разбиралась в людях, вернее, изо всех людей она предпочитала тех, с кем бы можно было делиться собой и они бы в этом нуждались. Но дружба — процесс двусторонний. Светлана мирилась с односторонностью и, сталкиваясь со злом, только удивлялась и недоумевала. Как Радда. У них были одинаковые характеры.

— У меня все в порядке, — сказал Адам, глядя на свои руки, чтобы не смотреть на Райку. — А ты как?

— Я? Банкрот.

— То есть?

— Ждала у моря погоды и осталась у разбитого корыта.

— Почему?

— Потому что я всегда искала звёзд. А их нет.

То есть «звезды» при ближайшем рассмотрении оказались обычными пьющими мужиками, но с фанабериями и дурным характером.

— Тебе сейчас сколько лет? — спросил Вадим.

— Тридцать семь уже. — Райка всхлопнула ресницами, и уголки её губ летуче вспорхнули вверх.

Вошла Светлана и тут же села, не в силах стоять на ногах. Её ступни вспухли и наплывали на туфли подушками. От всего её облика исходило изнурение.

— Голодает, — сказала Райка. — Идиотка.

— Ты голодаешь? — спросил Адам.

Светлана начиталась переводной литературы о пользе голодания и время от времени приносила своему организму реальную пользу.

— Сегодня на соках, — ответила Светлана.

— Она уже четыре дня на соках, — уточнила Райка. — Потом четыре дня будет пить зелёный чай с мёдом. Потом четыре дня есть протёртую пищу. А потом ты отвезёшь её в крематорий.

— Вот деньги, — Светлана протянула деньги одной бумажкой.

— Я через неделю отдам, — пообещала Райка.

— Не думай об этом. В крайнем случае я отдам, а ты мне, когда сможешь.

Адам поднялся и пошёл на кухню. Светлана вышла следом.

— Сними туфли! — приказал он.

— Почему?

— Потому что тебе больно! Потому что у тебя будет гангрена!

— Это неудобно. Она уйдёт, тогда я сниму.

— Я сейчас сам сниму и дам ей туфлей по морде.

— Но что же делать? Они ей малы…

— Пусть отнесёт в растяжку, в обувную мастерскую.

— Да. Но там наливают воду, и обувь портится.

Светлана тоже стояла на Райкиной колокольне и думала не о своих ногах, а о её туфлях. Адам смотрел на жену. Она исхудала, и её глаза светились одухотворённым фанатическим блеском. Лицо она намазала кремом, смешанным с облепиховым маслом, от этого оно было жёлтым, как у больной.

Адам сел перед ней на корточки и с трудом стащил туфли, они были малы размера на три.

— Прекрати голодать, — попросил Адам.

— Жаль прерывать. Столько мучилась. Только четыре дня осталось.

«Через четыре дня и скажу, — подумал Адам. — А то она просто не выдержит». Решив это, он успокоился, и даже Райка перестала казаться такой зловещей фигурой. Просто несчастная баба со своими приспособлениями.

Адам вернулся в комнату и сказал Райке:

— В каждом проигрыше есть доля выигрыша. И наоборот.

— Ты о чем? — не поняла Райка.

— О разбитом корыте. Может быть, оно было гнилое, это корыто. Тридцать семь лет — ещё не вечер.

Райка усмехнулась.

Адам сел на диван в вельветовые подушки. Райка и Светлана стали чирикать какие-то светские сплетни, хотя им правильнее было бы чирикать о внуках. Сплетни Адама не интересовали. Он прикрыл глаза и, как в воду, ухнул в воспоминания.

…Они вернулись после суда. Инна сказала: не уходи… и стала его целовать, целовать, целовать будто сошла сума, — каждый палец, каждый ноготь, каждый сустав, и он не мог её остановить, и ему казалось, что он попал под бешеную летнюю грозу, когда земля смешивается с небом…

Адам сидел, прикрыв глаза. Сердце его сильно стучало, а под рёбрами, как брошенная собака, выла тоска.

— Я пойду погуляю с Раддой.

Он взял собаку и пошёл звонить в телефон-автомат.

Радда неуклюже полезла в телефонную будку, но Адам её не пустил, отпихнул ногой и плотно прикрыл дверь. Он хотел быть наедине с Инной.

Заныли гудки. Потом он услышал её голос.

— Это я, — сказал Адам, волнуясь. — Ну, как ты?

— Противно в городе, — сказала Инна.

— В городе очень противно. Я к тебе сейчас приеду. Но я не один.

— А с кем? — удивилась Инна.

— С собакой.

— Не надо.

— Почему?

— Она линяет.

Подошёл человек и сильно постучал монетой по стеклу.

— Я тебе перезвоню, — пообещал Адам. Он не мог говорить с Инной, когда ему мешали. Не мог раздваиваться, должен был принадлежать только ей.

Адам вышел из телефонной будки… Радды не было. «Придёт, — подумал он, — куда денется…» Он стоял и ждал, пока поговорит тот, с монетой. Потом подошла женщина. Он переждал и её, невольно прислушиваясь к разговору. Женщина кричала, что её муж совершенно не выходит на улицу, гуляет на балконе пятнадцать минут в день. А если выходит из дома — только за водкой, а прогулка сама по себе для него невыносима и вообще невыносимо состояние здоровья. Здоровье он воспринимает как болезнь.

Радда не появлялась. Адам забеспокоился и пошёл домой. Дома её тоже не было. Он снова спустился вниз и пошёл к автомату, надеясь, что Радда стоит там и ждёт.

Но возле автомата её не было.

Адам пошёл дворами, приглядываясь к собакам-одиночкам и собачьим компаниям. Вышел на площадь. Их дом стоял неподалёку от вокзала. Адам подумал вдруг, что её могли украсть приезжие и увезти на поезде. С тем, чтобы охотиться. Шотландские сеттеры — это лучшие охотничьи собаки и на птичьем рынке стоят сто рублей. Он пересёк площадь и пошёл к пригородным электричкам. Ходил вдоль поездов, толкаясь в толпе, и громко звал: «Радда!

Радда!» — и все на него оборачивались.

Потом он снова пересёк площадь, вернулся к автомату и стоял на меньше двух часов. Несколько раз он порывался уйти и уже уходил, но снова возвращался и стоял, как столб. Часы на вокзале показывали уже одиннадцать вечера.

Адам вошёл в будку, набрал номер Инны и сказал:

— У меня пропала собака.

— Тогда приезжай, — сказала Инна.

— Не могу.

— Почему?

— У меня пропала собака.

Они замолчали, и это молчание было исполнено взаимного непонимания. Адам подумал вдруг, что его колокольня, наверное, самая неудобная и прошита сквозняками, потому что никто не хочет лезть на неё вместе с ним.

Вадим проснулся среди ночи, будто кто-то тронул его за плечо. Он выбыл из сна и явственно понял: собаку украли. Кто-то поманил её, она пошла, потому что ещё ни разу за все свои шестнадцать лет не встречалась со злом и даже не представляла, что оно есть на свете. Вадим купил её недельным щенком, они со Светланой любили её как дочку. Радда питалась их добротой, любовью и не представляла, что есть другая пища. Они никогда не бросали Радду, никому не доверяли, и если кто-то один уезжал в отпуск или в командировку, то другой оставался с собакой. А сейчас она на нёсколько минут осталась на улице одна, и её украли. Её позвали, она пошла. Вадим представил себе, что будет, когда вор увидит, что она старая и почти слепая. Что он сделает с ней? Выгонит? Или убьёт? Хорошо, если убьёт. А если выгонит? Вадим представил себе свою собаку — слепую и больную, с хроническим заболеванием почек. Он делал ей уколы антибиотиков, и она сама подходила к нему и подставляла ногу под иглу. Вадим представил себе растерянность и недоумение Радды, если её будут бить. Именно недоумение, потому что она не знала, что это такое.

Вадим резко сел на постели. Он увидел, что Светлана тоже сидит.

— Как это могло случиться? — Она протянула к нему руки, плача, будто желая получить ответ прямо в ладошки.

— Как?

«Я вас предал — вот как, — подумал Вадим. — И её. И тебя».

— Может быть, завтра вернётся, — сказал он. — Просто заблудилась.

Ребёнок орал, надрывался, а семнадцатилетняя Пескарева преспокойно отправилась в туалет.

— О! Мамаша называется, — осудила Инна. — Ребёнок орёт, а ей хоть бы что…

— Не привыкла ещё, — сказала Ираида. — Сама ещё ребёнок. Ей в куклы играть.

На посту зазвонил телефон. Ираида сняла трубку, послушала и сказала:

— Тебя.

Инна взяла трубку и побледнела. Кровь отлила от головы, сердце забарахталось, не справляясь. Это был тот человек, которого она любила.

— Когда и где? — спросила Инна. Все остальные вопросы были лишними, тем более что её ждали грудные дети, которые имели право не ждать.

— Семь, — сказал он. — Телевизионная башня.

«Почему телевизионная башня?» — подумала Инна, отходя к орущему ребенку. А потом вспомнила, что он живёт возле ВДНХа, и значит, до телевизионной башни ему удобно добираться. А то что ей пилить через всю Москву, так это ни при чем. К тому же он передвигается на собственной машине, а она на общественном транспорте.

Инна взяла ребёнка на руки. Он был запеленат под грудку, а ручки свободны, и он поджал их, как зайчик. У него была послеродовая желтушка и чёрные волосики, и он походил на япончика. Подошла семнадцатилетняя Пёскарева, взяла своего япончика, достала полудетскую грудь. Ребёнок забеспокоился, дёрнул личиком вправо — промахнулся мимо соска, потом влево — опять промахнулся, и в третий раз попал точно, вцепился. Инна подумала: недолёт, перелёт, цель. Так же обстреливают с воздуха, и этот военный манёвр называется «вилка».

Япончик мощно тянул материнское молоко, постанывая от жадности. Инне вдруг стало пронзительно жаль этого ребёночка и его маленькую маму. Стало жаль всех на свете, и себя среди всех. Она поняла, что из встречи ничего путного не получится. Нечего и ходить.

— Ну, — спросил он с насмешкой. — Отдохнула?

— Отдохнула, — осторожно ответила Инна, пытаясь определить дальнейший ход беседы.

Пока она ехала к нему на трех видах транспорта, все думала, что он ей скажет, и проговаривала про себя варианты. Первый: он скажет: «Я так устал бороться с собой и с тобой. Вся душа испеклась и скукожилась, как обгорелая спичка. Давай больше не будем расставаться ни на секунду. Положим души в любовь. Пусть отмокнут».

Второе: «Привык я к тебе, как собака к палке. Давай поженимся, черт с тобой». Она спросит: «А твои причины?» Он скажет: «Нет причины главнее, чем любовь».

Третий, самый неблагополучный вариант: он скажет:

«Инна, подожди ещё четыре месяца». Тогда она с достоинством подожмёт губы и ответит: «Но не больше ни на минуту». И они отсчитают ровно четыре месяца от сегодняшнего дня, назначат день, час и место. Назначат, когда и где им предстоит встретиться, чтобы больше не расставаться.

— Ну и что? — спросил он. — Нашла себе?

Инна внимательно смотрела в его лицо, пытаясь разгадать по его глазам хотя бы один из вариантов, но беседа шла по какому-то иному логическому ходу. Ни одного из вариантов не предусматривалось. Видимо, его причины были все-таки главнее, чем любовь. И это по-прежнему были его причины, а не её. Инне захотелось сказать: «Нашла». Тогда он бы спросил: «А зачем же ты пришла?»

Она: «А зачем ты звал?»

Он: «Посмотреть».

Она: «Посмотрел?»

Он: «Посмотрел».

Она: «Ну, пока».

Он: «Пока».

И она уйдёт. И чужие старые собаки, размахивая пузом, будут скакать вокруг её жизни.

— А я и не искала, — ответила Инна.

— А почему так долго думала? — не поверил он.

— Вспоминала.

— Врёшь?

— А зачем мне искать? Ты есть у меня.

Дальше он должен был сказать: «Я так устал от разлуки» и т.д. Но он самодовольно сморгнул, как человек, который боялся, что его обворовали, но вот он зажёг свет и убедился, что все на месте. Он успокоился, самодовольно сморгнул и предложил:

— Давай посмотрим «Пустыню».

Фильм только что вышел и там были заняты замечательные артисты. Он включил зажигание и, глядя через плечо, попятил машину. Инна поняла: программа была прежней. Сейчас они пойдут в кино, потом поедут к ней, а потом он пойдёт домой. Все, как раньше. С той разницей, что раньше она ждала, а сейчас вопрос ожидания был снят с повестки. Новая схема была такая: устраивает — пожалуйста, не устраивает — пожалуйста. Можно было не предполагать и не догадываться, а просто спросить об этом. Но тогда на прямой вопрос она получит прямой ответ, и после этого оставаться в машине будет невозможно. Надо будет уйти. А она так давно его не видела.

Подъехали к кинотеатру.

— Поди посмотри, что там, — велел он.

Инна вышла из машины и стала подниматься по широкой лестнице к кассами. Захотелось вернуться и спросить: а почему я? Кто из нас двоих мужчина? Вспомнила, как они с Адамом выходили из магазина. Он открыл перед ней дверь. За дверью стоял нетрезвый плюгавый мужичонка, и Адам чуть не снёс этого мужичонку с поверхности земли.

— Осторожно… — сказала Инна.

— Пусть он сам «осторожно», — возразил Адам. — Идёт королева.

А тут королева пилит через всю Москву на трех видах транспорта, теперь бежит к кассам, потом повезёт его к себе домой, будет утешать, шептать на ухо, сколько он достоинств в себе совмещает. И это вместо того, чтобы держать возле груди своего собственного япончика…

Сеанс был неподходящий, и фильм шёл плохой, хоть и итальянский.

— Вы не скажете, где идёт «Пустыня»? — спросила Инна у кассирши.

— Позвоните ноль пять, — предложила кассирша.

Инна нарыла в кармане монету, подошла к автомату и набрала 05. Разумный женский голос тут же отозвался:

— Тринадцатый слушает.

— Скажите, пожалуйста, где идёт фильм «Пустыня»? — спросила Инна, дивясь, что женщина под номером «тринадцать» спрашивает и слушает так внимательно и индивидуально, будто находится не на работе, а дома.

— Позвоните, пожалуйста, через десять минут, — интеллигентно попросила женщина, будто действительно была не на работе, а дома, и варила кофе, и боялась, что он убежит.

— Я не могу через десять минут! — крикнула Инна.

Но трубку уже положили.

Инна снова вернулась к кассирше.

— Скажите, пожалуйста, а у вас есть… — она зашевелила пальцами, — ну как это… киношное меню?

— Что? — не поняла кассирша.

— Ну… такой листок, где написано, где что идёт.

— Обойдите кинотеатр с другой стороны. Там должно быть.

Инна вышла и стала спускаться по лестнице, чтобы обойти кинотеатр. Следом за ней шли два здоровенных парня, или молодых мужика.

— Я за три дня побывал в Ереване, Тбилиси и Баку, — сказал один другому.

— Значит, ты не был нигде, — ответил другой. — Ни в Ереване, ни в Тбилиси, ни в Баку. Правда, девушка?

— Он был в самолёте, — сказала Инна и оглянулась на машину. Ей хотелось, чтобы Он увидел её, и увидел, что она нравится и годится на большее, чем на то, чтобы ею забивали недостающие участки в жизни. Как чучело паклей. Но Он не увидел. Он смотрел перед собой. Его лицо было мрачным и сосредоточенным, и Он походил на собственную жертву.

Инна обошла кинотеатр, но меню не увидела. Она решила, что была невнимательна, и пошла во второй раз, ощупывая глазами стены. И вдруг она поймала себя на том, что кружит, как лошадь в шахте. Мать рассказывала, что в прежние времена в шахтах работали лошади и двигались по кругу десять и двадцать лет. Потом они слепли, но не знали об этом, потому что в шахте все равно темно. А потом их поднимали на землю, но они уже не могли видеть ни неба, ни травы. И, очутившись на земле, начинали ходить по кругу, хотя это было уже не надо. Но иначе они не умели.

Инна сошла с круга, пересекла дорогу и направилась к автобусной остановке. Подошёл автобус. Она вошла в него и села на сиденье, которое было выше остальных. Автобус тронулся. Инну стало сильно трясти, и она догадалась, что сиденье располагается на колесе. Она пересела поближе к водителю, но тогда по ногам пахнуло жаром, видимо, в этом месте была отопительная система.

Инна встала и поехала стоя в полупустом автобусе, держась за ручку. Думала о том человеке, которого она любила. Он, наверное, решит, что Инна стоит в длинной очереди за билетом. Потом ему надоест ждать, он выйдет из машины и поднимется по лестнице к кассам. Там он спросит у кассирши: «Вы здесь не видели… такую высокую блондинку?» Потом он обойдёт вокруг кинотеатра, вернётся в машину, подождёт ещё немного и поедет домой. А во втором случае, то есть в том случае, если бы Инна не ушла, они вдвоём бы пошли в кино, потом он проторчал бы у Инны, а потом поехал домой. Во всех случаях он возвращался домой, как самолёт на аэродром. Полетает и приземлится. Но у самолёта — расписание и график, а у этого — свободный полет. У него никто не спрашивает отчёта. Он пользуется полной свободой внутри жестоких обязательств. Как орёл в зоопарке. Инна вспомнила его мрачное лицо, подумала, что никакой он не орёл и не самолёт. Несчастный человек. И его причины — действительно очень уважительные причины, и он горит с четырех сторон, как подожжённая газета. И он любит её, Инну, как сейчас говорят: по-своему. Наверное, ту лошадь в шахте тоже любили по-своему, и по-своему сочувствовали, и давали ей с ладони сахар и пряники.

Инна доехала до станции метро, сошла с автобуса и разыскала телефонную будку. Набрала номер Адама. Номер состоял только из чётных чисел, легко запоминался, был прост и ясен, как Адам. Запели гудки. У Инны было сейчас состояние, как тогда, в лесу, после суда. Хотелось сказать: «Мне страшно. Спрячь меня. Спаси. Черт с ней, с твоей собакой. Не вечная же она, в конце концов…»

В этот день с утра Вадим Панкратов отправился на работу в патентное бюро, но ни на чем не мог сосредоточиться. Он полулежал на стуле в своём кабинете, вытянув ноги, и думал о том, что «депрессия» происходит от слова «пресс». Тяжёлый пресс давит на нервы, и они отказываются реагировать на любые раздражители: приятные — вроде встречи с сотрудниками. И неприятные — вроде голода. Вадим не мог ни есть, ни радоваться.

— Что с вами? — заметил Нисневич.

Нисневич — начальник и порядочный человек. Он был разным — таким и другим, но всегда порядочным.

— У вас такой вид, будто случилось несчастье.

— Вы угадали, — сказал Вадим. — У меня несчастье. Пропала собака.

— А… Это я понимаю, — серьёзно посочувствовал Нисневич. — У меня у самого в прошлом году кот с балкона упал. Так верите, стыдно сказать, я смерть тёщи меньше переживал. Правда, мы жили в разных городах… — как бы извинился Нисневич.

Вадим посидел на работе ещё час и отправился домой и, пока шёл, вдруг уверовал, что в его отсутствие Радда вернулась домой. Нюх у неё, конечно, ослаб с годами, но все же это — собачий нюх, и Радда уже дома, и Светлана уже вымыла его в ванной и накормила супом с пельменями и кусочками докторской колбасы. Он придёт домой, и они обе его встретят. Вадим представил себе их глаза, когда они его встретят: серые Светланы и рыжие Радды. И ускорил шаги.

Возле своей двери он стоял какое-то время — очень сильно стучало сердце. Потом решился и позвонил. Дверь отворилась, и в ту же секунду, будто Светлана стояла за дверью. Взметнулись и замерли её глаза. Вадим увидел в них, что Светлана ждала их вдвоём: его и Радду. Она почти уверовала, что Вадим разыщет собаку и они вернутся вместе. Но Вадим стоял один. И Светлана — одна. Взметнулись и замерли её глаза. Это взметнулась и замерла надежда. Надежда повисела в воздухе какое-то мгновение, как всякий подброшенный предмет, и рухнула.

Светлана ничего не сказала, повернулась и пошла на кухню.

Вадим тоже ничего не сказал, прошёл в комнату и лёг на диван лицом к стене. Депрессия диктовала организму именно эту позу. Он закрыл глаза, чтобы проникало как можно меньше раздражителей, и тут уже увидел взгляд Светланы и понял, что такими одинаковыми взглядами он мог обменяться только со своей женой, и больше ни с одним человеком на всем свете. Они существовали с ней на одной колокольне, и как бы там ни бывало скучно, а иногда и безнадёжно, все-таки это была одна колокольня. Вадим подумал, что если бы он ушёл от Светланы, то, наверное, через какое-то время вернулся обратно, потому что нельзя надолго уйти от совести. Светлана была не только его человек, она ещё сама по себе была порядочным человеком. Бывают, конечно, моменты, когда порядочность не имеет никакого значения. Но это моменты. А в конечном счёте — в чёрные дни, да и в серые, и даже в розовые порядочность — это единственное, что имеет значение. Потому что порядочность — это совесть. А совесть — это бог. А Вадим — человек верующий.

Вошла Светлана, и в ту же секунду зазвонил телефон. Звонок был частый, требовательный, похожий на междугородный. Вадим почувствовал, что это Инна.

— Скажи, что меня нет дома, — попросил Вадим.

Светлана сняла трубку и обернулась к Вадиму.

— Тебя…

— Я же просил.

— Ну, я не могу…

Светлана не умела врать физически. Для неё соврать — все равно что произнести фразу на каком-нибудь полинезийском языке, которого она не только не знала, но никогда не слышала.

Вадим встал и взял трубку.

— Адам… — позвала Инна.

Он молчал. Не из-за Светланы. Из-за Радды. Инна не любила собаку, и она устранилась. Развязала ему руки. И сейчас общаться с Инной как ни в чем не бывало — значит предать не только Радду, но и память о ней.

— Адам…

— Здесь таких нет. Вы не туда попали.

Он положил трубку.

— Какого-то Адама…

Вадим снова лёг на диван и закрыл глаза. И увидел: бежали, бежали, бежали низкие облака. Вдоль дороги лежал печальный звероящер и корень-рука подпирала корень-щеку.

Инна вышла из телефонной будки и направилась через дорогу. На середине дороги зажёгся зелёный свет, и машины двинулись сплошной лавиной.

Инна стояла среди прочих пешеходов и пережидала движение. Вдруг увидела того человека, которого она любила. Его машина шла в среднем ряду. Инна подумала: он ждал меньше часа. Однако минут сорок все же ждал. Она увидела, что он её тоже увидел. Улыбнулась доброжелательно и равнодушно, как хорошему знакомому, и мелко встряхнула головой, дескать: вижу, вижу… очень приятно. Он все понял. Он был умница — за это она и любила его так долго. Он понял, и тоже улыбнулся и поехал дальше. И его машина затерялась среди остальных машин.

Инна вдруг почувствовала замечательное спокойствие. Она поняла, что Адам и тот человек, которого она любила, были каким-то странным образом связаны между собой, как сообщающиеся сосуды. И присутствие в её жизни одного требовало присутствия другого. Когда один её унижал, то другой возвышал. Когда один её уничтожал, то другой спасал. А сейчас, когда один проехал мимо её жизни, исчезла необходимость спасаться и самоутверждаться. Значит, исчезла необходимость и в Адаме. Адам мог сочетаться только в паре, а самостоятельного значения он не имел. Не потому, что был плох. Он безусловно представлял какую-то человеческую Ценность. Просто они с Инной — из разных стай, как, например, птица и ящерица. Неважно — кто птица, а кто — ящерица. Важно, что одна летает, а другая ползает. Одной интересно в небе, а другой — поближе к камням.

Зажёгся красный свет, и пешеходы двинулись через дорогу. Навстречу Инне шли люди разных возрастов и обличий, и среди всех бросалась в глаза яркая загорелая блондинка, похожая на финику с этикетки плавленого сыра «Виола». Инна невольно обратила на неё внимание, потому что «Виола» бросалась в глаза и очень сильно напоминала кого-то очень знакомого. «На кого она похожа? — подумала Инна. — На меня». «Виола» шла прямо на Инну, не сводя с неё глаз до тех пор, пока Инна не сообразила, что это она сама отражается в зеркальной витрине магазина. Она шла себе навстречу и смотрела на себя как бы со стороны: вот идёт женщина неполных тридцати двух лет. Выглядит на своё. Не моложе. Но и не старше ни на минуту. Это не много — тридцать два года. И не мало. С какой стороны смотреть: на пенсию — рано. Вступать в комсомол — поздно. А жить и надеяться — в самый раз. И до тех пор, пока катится твой поезд, будет мелькать последний вагон надежды.