Собственник. Джон Голсуорси

Первый роман трилогии «Сага о Форсайтах»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

…Ответ мне будет:
Рабы ведь эти наши.

Шекспир,
«Веницианский купец»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. ПРИЁМ У СТАРОГО ДЖОЛИОНА

Тем, кто удостаивался приглашения на семейные торжества Форсайтов, являлось очаровательное и поучительное зрелище: представленная во всём блеске семья, принадлежащая к верхушке английской буржуазии. Если же кто-нибудь из этих счастливцев обладал даром психологического анализа (талантом, который не имеет денежной ценности и поэтому не пользуется вниманием со стороны Форсайтов), глазам его открывалась картина, не только восхитительная сама по себе, но и разъясняющая одну из тёмных проблем человечества. Иными словами, сборище этой семьи, — ни одна ветвь которой не чувствовала расположения к другой, между любыми тремя членами которой не было ничего заслуживающего названия симпатии, — помогало внимательному наблюдателю уловить признаки той загадочной, несокрушимой живучести, которая превращает семью в такое мощное звено общественной жизни, в такое точное воспроизведение целого общества в миниатюре. Этому наблюдателю представлялась возможность прозреть туманные пути развития общества, уяснить себе кое-что о патриархальном быте, о передвижениях первобытных орд, о величии и падении народов. Он уподоблялся тому, кто, следя за ростом молодого деревца, живучесть и обособленное положение которого помогли ему уцелеть там, где погибли сотни других растений, менее стойких, менее сильных и выносливых, в один прекрасный день видит его в самый разгар цветения, покрытым густой, сочной листвой и почти отталкивающим в своей пышности.

Пятнадцатого июня 1886 года случайный наблюдатель, попавший около четырех часов дня в дом старого Джолиона Форсайта на Стэнхоп-Гейт, мог увидеть лучшую пору цветения Форсайтов.

Приём был устроен в честь помолвки мисс Джун Форсайт — внучки старого Джолиона — с мистером Филипом Босини. Вся семья собралась здесь, блистая белыми перчатками, светло-жёлтыми жилетами, перьями и платьями; приехала даже тётя Энн, которая редко оставляла теперь уголок зелёной гостиной своего брата Тимоти, где она проводила целые дни за книгой и вязаньем, под сенью крашеного ковыля в голубой вазе, окружённая портретами трех поколений Форсайтов. Даже тётя Энн была здесь: негнущийся стан и спокойное достоинство её старческого лица воплощали в себе непоколебимый дух собственничества, свойственный всей семье.

Когда Форсайт праздновал помолвку, свадьбу или рождение, все Форсайты бывали в сборе; когда Форсайт умирал… но до сих пор с Форсайтами этого ещё не случалось — они не умирали. Смерть противоречила их принципам, и они принимали против неё все меры предосторожности, инстинктивной предосторожности, как делают очень жизнеспособные люди, восстающие против посягательств на их собственность.

Форсайты, смешавшиеся в этот день с толпой остальных гостей, казались более, чем обычно, парадными и блистательно респектабельными, в их самоуверенности было что-то насторожённо-пытливое, они как будто нарядились для того, чтобы бросить кому-то вызов. Обычная презрительная гримаса, застывшая на лице Сомса Форсайта, отражалась и на их лицах: они были начеку.

Наступательная позиция, занятая ими бессознательно, стала некой психологической вехой в истории семьи и сделала приём у старого Джолиона прелюдией к их драме.

Форсайты протестовали против чего-то, и не каждый в отдельности, а всей семьёй; этот протест выражался подчёркнутой безукоризненностью туалетов, избытком родственного радушия, преувеличением роли семьи и… презрительной гримасой. Опасность, неминуемо обнажающую основные качества любого общества, группы или индивидуума, — вот что чуяли Форсайты; предчувствие опасности заставило их навести лоск на свои доспехи. Впервые за всё время у семьи появилось инстинктивное чувство непосредственной близости чего-то необычного и ненадёжного.

Около рояля стоял крупный, осанистый человек, два жилета облекали его широкую грудь — два жилета с рубиновой булавкой вместо одного атласного с булавкой бриллиантовой, что приличествовало менее торжественным случаям; его квадратное бритое лицо цвета пергамента и белесые глаза сияли величием поверх атласного галстука. Это был Суизин Форсайт. У окна, где можно было захватить побольше свежего воздуха, стоял близнец Суизина, Джемс, — «толстый и тощий», прозвал их старый Джолион. Как и Суизин, Джемс был более шести футов[2] роста, но очень худой, словно ему с самого рождения суждено было искупать своей худобой чрезмерную дородность брата. Джемс стоял, как всегда, сгорбившись, и хмуро поглядывал по сторонам; в его серых глазах застыла какая-то тревожная мысль, от которой он время от времени отвлекался и обводил окружающих быстрым, беглым взглядом; запавшие щеки с двумя параллельными складками и выдававшуюся вперёд чисто выбритую длинную верхнюю губу обрамляли густые пушистые бакенбарды. В руках он вертел фарфоровую вазу. Немного дальше его единственный сын Сомс, бледный, гладко выбритый, с тёмными редеющими волосами, слушал какую-то даму в коричневом платье, выпятив подбородок, склонив голову набок и скорчив вышеупомянутую презрительную гримасу, словно он фыркал. Джордж, услышав про шляпу, усмехнулся. Совершенно ясно, что Босини хотел пошутить! Джордж был любителем таких шуток.

— Заносчивый юноша, — сказал он, — настоящий пират! И это mot[3] «пират» передавалось из уст в уста и наконец окончательно закрепилось за Босини.

После случая со шляпой все три тётки накинулись на Джун:

— Как ты позволяешь ему такие выходки, милочка! Джун не замедлила ответить тем властным тоном, каким всегда говорило это крохотное существо — воплощение воли:

— Ну и что ж такого? Филу совершенно безразлично, что носить!

Никто не поверил столь дикому ответу — Безразлично, что носить? Нет, нет!

Но что же представлял собой этот молодой человек, который сделал столь удачный шаг, обручившись с Джун — наследницей старого Джолиона? Он был архитектор, — но ведь это недостаточная причина, чтобы носить такую шляпу. Среди Форсайтов архитекторов не было, но кто-то из них знал двух архитекторов, которые никогда бы не явились с официальным визитом в такой шляпе в самый разгар лондонского сезона. Подозрительно, да, очень подозрительно!..

Джун, конечно, ничего особенного в этом не видел, хотя, несмотря на свои неполные девятнадцать лет, она слыла очень придирчивой особой. Разве не она сказала миссис Сомс, которая так прекрасно одевается, что перья вульгарны? И миссис Сомс действительно перестала носить перья. Вот что могла натворить маленькая Джун своей бесцеремонностью.

Однако ни опасения, ни скептицизм, ни самое откровенное недоверие не помешали Форсайтам собраться у старого Джолиона. Приёмы на Стэнхоп-Гейт стали большой редкостью; за последние двенадцать лет их не устраивали, да, ни одного приёма с тех пор, как умерла старая миссис Джолион.

Никогда ещё на Стэнхоп-Гейт не было такого полного сборища. Каким-то таинственным образом сплотившись, несмотря на все своё различие, Форсайты вооружились против общей опасности. Словно стадо, увидевшее на лугу собаку, они стояли голова в голову, плечо к плечу, готовые кинуться и затоптать чужака насмерть. Они пришли сюда также и затем, чтобы разузнать, какие надо готовить подарки. Вопрос о свадебных подарках разрешался обычно так: «Что ты собираешься дарить? Николас дарит ложки». Но ведь от жениха тоже многое зависело. Если жених одет опрятно, даже щеголевато, и по виду состоятельный, ему нужно дарить хорошие вещи, ибо он на это рассчитывает. И в конце концов каждый дарил то, что следовало; список подарков устанавливался всей Семьёй примерно так же, как устанавливается курс на бирже, а детали разрабатывались на Бэйсуотер-Род в просторном, выходившем окнами в парк кирпичном особняке Тимоти, где жили тёти Энн, Джули и Эстер.

Беспокойство Форсайтов вполне объяснялось уже одним упоминанием о шляпе. Какой нелепостью, какой ошибкой было бы для любой семьи, уделяющей столько внимания внешности (что вечно будет служить отличительной чертой могучего класса буржуазии), испытывать в этом случае что-либо, кроме беспокойства!

Виновник всего этого беспокойства стоял у дальней двери и разговаривал с Джун. Его кудрявые волосы были взъерошены — не оттого ли, что все вокруг казалось ему странным? К тому же он словно подсмеивался про себя над чем-то.

Джордж сказал потихоньку своему брату Юстасу:

— Он ещё даст отсюда тягу, этот лихой пират!

«Странный молодой человек», как впоследствии назвала Босини миссис Смолл, был среднего роста, крепкого сложения, со смугло-бледным лицом, усами пепельного цвета и резко обозначенными скулами. Покатый лоб, выступающий шишками, напоминал те лбы, что видишь в зоологическом саду в клетках со львами. Его карие глаза принимали порой рассеянное, отсутствующее выражение. Кучер старого Джолиона, возивший как-то Джун и Босини в театр, выразился о нём в разговоре с лакеем так:

— Я что-то не разберусь в нём. Здорово смахивает на полудикого леопарда…

Время от времени кто-нибудь из Форсайтов подходил поближе, описывал около Босини круг и внимательно оглядывал его.

Джун, эта «копна волос плюс характер», как кто-то сказал про неё, эта крошка с бесстрашным взглядом синих глаз, твёрдым подбородком, ярким румянцем и золотисто-рыжими волосами, слишком пышными для такого узенького личика и хрупкой фигурки, стояла перед своим женихом, охраняя его от этого праздного любопытства.

Высокая, прекрасно сложенная женщина, которую кто-то из Форсайтов сравнил однажды с языческой богиней, смотрела на эту пару, еле заметно улыбаясь.

Её руки в серых лайковых перчатках лежали одна на другой, она склонила голову немного набок, и мужчины, стоявшие поблизости, не могли оторвать глаз от этого спокойного, очаровательного лица. Её тело чуть покачивалось, и казалось, что достаточно движения воздуха, чтобы поколебать его равновесие. В её щеках чувствовалось тепло, хотя румянца на них не было; большие тёмные глаза мягко светились. Но мужчины смотрели на её губы, в которых таился вопрос и ответ, на её губы с еле заметной улыбкой; они были нежные, чувственные и мягкие; казалось, что от них исходит тепло и благоухание, как исходит тепло и благоухание от цветка.

Молодая пара, находившаяся под таким наблюдением, не замечала этой безмолвной богини. Архитектор, первым обратив на неё внимание, спросил, кто она.

И Джун подвела своего жениха к женщине с прекрасной фигурой.

— Ирэн — мой самый большой друг, — сказала она, — извольте и вы подружиться!

Выслушав приказание молоденькой хозяйки, они улыбнулись, и в эту минуту Сомс Форсайт безмолвно появился позади прекрасно сложенной женщины, которая была его женой, и сказал:

— Познакомь и меня!

Он редко оставлял Ирэн одну в обществе и, даже когда светские обязанности разъединяли их, следил за ней глазами, в которых сквозила странная насторожённость и тоска.

У окна отец Сомса, Джемс, все ещё разглядывал марку на фарфоровой вазе.

— Удивляюсь, как Джолион разрешил эту помолвку, — обратился он к тёте Энн. — Говорят, что свадьба отложена бог знает на сколько. У этого Босини (он сделал ударение на первом слоге) ничего нет за душой. Когда Уинифрид выходила за Дарти, я заставил его оговорить каждый пенни[4] — и хорошо сделал, а то бы они остались ни с чем!

Тётя Энн взглянула на него из глубины бархатного кресла. На лбу у неё были уложены седые букли — букли, которые, не меняясь десятилетиями, убили у членов семьи всякое ощущение времени. Тётя Энн промолчала, она берегла свой старческий голос и говорила редко, но Джемсу, совесть у которого была неспокойна, её взгляд сказал больше всяких слов.

— Да, — проговорил он, — у Ирэн не было своих средств, но что я мог поделать? Сомсу не терпелось; он так увивался около неё, что даже похудел.

Сердито поставив вазу на рояль, он перевёл взгляд на группу у дверей.

— Впрочем, я думаю, — неожиданно добавил он, — что это к лучшему.

Тётя Энн не попросила разъяснить это странное заявление. Она поняла мысль брата. Если у Ирэн нет своих средств, значит она не наделает ошибок; потому что ходили слухи… ходили слухи, будто она просит отдельную комнату, но Сомс, конечно, не…

Джемс прервал её размышления.

— А где же Тимоти? — спросил он. — Разве он не приехал?

Сквозь сжатые губы тёти Энн прокралась нежная улыбка.

— Нет, Тимоти решил не ездить; сейчас свирепствует дифтерит, а он так подвержен инфекции.

Джемс ответил:

— Да, он себя бережёт. Я вот не имею возможности так беречься.

И трудно сказать, чего было больше в этих словах — восхищения, зависти или презрения.

Тимоти и в самом деле показывался редко. Самый младший в семье, издатель по профессии, он несколько лет назад, когда дела шли как нельзя лучше, почуял возможность застоя, который, правда, ещё не наступил, но, по всеобщему мнению, был неминуем, и, продав свою долю в издательстве, выпускавшем преимущественно книги религиозного содержания, поместил весьма солидный капитал в трехпроцентные консоли. Этим поступком он сразу же поставил себя в обособленное положение, так как ни один Форсайт ещё не довольствовался меньшим, чем четыре процента; и эта обособленность медленно, но верно расшатала дух человека, и так уже наделённого чрезмерной осторожностью. Тимоти стал почти мифическим существом чем-то вроде символа обеспеченного дохода, без которого немыслима форсайтская вселенная. Он не решился на такой неблагоразумный поступок, как женитьба, и ни при каких обстоятельствах не захотел обзаводиться детьми.

Джемс снова заговорил, постукивая пальцем по фарфоровой вазе:

— Не настоящий Вустер[5]. Джолион, наверно, рассказывал тебе про этого молодого человека. Насколько мне известно, у него нет ни дела, ни доходов, ни сколько-нибудь серьёзных связей; но я ведь ничего не знаю — мне никогда ничего не рассказывают.

Тётя Энн покачала головой. По её старческому лицу с орлиным носом и квадратным подбородком пробежала дрожь; она стиснула свои худые паучьи лапки и переплела пальцы, как бы незаметно набираясь силы воли.

Старшая из всех Форсайтов, тётя Энн занимала в семье не совсем обычное положение. Беспринципные эгоисты — впрочем, не в большей степени, чем их ближние, — Форсайты пасовали перед неподкупной тётей Энн, а когда приходилось поступать уж очень беспринципно, им не оставалось ничего другого, как стараться избегать встреч с ней.

Заложив одна за другую свои длинные худые ноги, Джемс, все ещё стоявший у окна, снова заговорил:

— Джолион, конечно, сделает по-своему. У него нет детей… — и запнулся, вспомнив о существовании сына Джолиона, молодого Джолиона, отца Джун, который натворил таких дел в прошлом и погубил себя, бросив жену и ребёнка ради какой-то гувернантки. — Впрочем, — поторопился добавить Джемс, — пусть делает как знает, я думаю, он может себе разрешить это. А сколько он даст ей? Наверно, тысячу в год, ведь у него больше нет наследников.

Он протянул руку щеголеватому, чисто выбритому человеку с почти голым черепом, длинным кривым носом, полными губами и холодным взглядом серых глаз, смотревших из-под прямых бровей.

— А, Ник, — пробормотал он, — как поживаешь?

Николас Форсайт, подвижной, как птица, и похожий на развитого не по летам школьника (совершенно законным путём он нажил солидный капитал, будучи директором нескольких компаний), вложил в холодную ладонь Джемса кончики своих ещё более холодных пальцев и быстро отдёрнул их.

— Скверно, — с надутым видом сказал он, — последнюю неделю чувствую себя очень скверно; не сплю по ночам. Доктор никак не разберёт, в чём дело. Неглупый малый — иначе я не стал бы с ним возиться, — но кроме счётов я от него ничего не вижу.

— Доктора! — с раздражением сказал Джемс. — У меня в доме перебывали все, какие только есть в Лондоне.

А проку от них? Наговорят вам с три короба, и только. Вот, например, Суизин. Помогли они ему? Полюбуйтесь, он стал ещё толще — настоящая туша. Помогли они ему сбавить вес? Посмотрите на него!

Суизин Форсайт, огромный, широкоплечий, подошёл к ним горделивой походкой, выставив вперёд высокую, как у зобастого голубя, грудь во всём великолепии ярких жилетов.

— Э-э… здравствуйте, — проговорил он тоном денди, — здравствуйте!

Каждый из братьев смотрел на двух других с неприязнью, зная по опыту, что те постараются преуменьшить его недомогания.

— Мы только что говорили про тебя, — сказал Джемс, — ты совсем не худеешь.

Суизин напряжённо прислушивался к его словам, вытаращив бесцветные круглые глаза.

— Не худею? У меня прекрасный вес, — сказал он, наклоняясь немного вперёд, — не то что вы — щепки!

Но, вспомнив, что в таком положении его грудь кажется не столь широкой, Суизин откинулся назад и замер в неподвижности, ибо ничто так не ценилось им, как внушительная внешность.

Тётя Энн переводила свои старческие глаза с одного на другого. Взгляд её был и снисходителен и строг. В свою очередь и братья смотрели на Энн. Она сильно сдала за последнее время. Поразительная женщина! Восемьдесят седьмой год пошёл, и ещё проживёт, пожалуй, лет десять, а ведь никогда не отличалась крепким здоровьем. Близнецам Суизину и Джемсу — всего-навсего по семьдесят пять. Николас — просто младенец — семьдесят или около того. Все здоровы, и выводы из этого напрашивались самые утешительные. Из всех видов собственности здоровье, конечно, интересовало их больше всего.

— Я чувствую себя неплохо, — продолжал Джемс, — только нервы никуда не годятся. Малейший пустяк выводит меня из равновесия. Придётся съездить в Бат[6].

— Бат! — сказал Николас. — Я испробовал Хэрроу-гейт[7]. Ничего хорошего. Мне необходим морской воздух. Лучше всего Ярмут[8]. Там я по крайней мере сплю.

— У меня печень пошаливает, — не спеша прервал его Суизин. — Ужасные боли вот тут, — и он положил руку на правый бок.

— Надо побольше двигаться, — пробормотал Джемс, не отрывая глаз от фарфоровой вазы. И поспешно добавил: — У меня там тоже побаливает.

Суизин покраснел и стал похож на индюка.

— Больше двигаться! — сказал он. — Я и так много двигаюсь: никогда не пользуюсь лифтом в клубе.

— Ну, я не знаю, — заторопился Джемс. — Я вообще ничего не знаю: мне никогда ничего не рассказывают.

Суизин посмотрел на него в упор и спросил:

— А что ты принимаешь против этих болей?

Джемс оживился.

— Я, — начал он, — принимаю такую микстуру…

— Как поживаете, дедушка?

И Джун с протянутой рукой остановилась перед Джемсом, решительно глядя на него снизу вверх.

Оживление моментально исчезло с лица Джемса.

— Ну, а ты как? — сказал он, хмуро уставившись на неё. — Уезжаешь завтра в Уэлс, хочешь навестить тёток своего жениха? Там сейчас дожди. Это не настоящий Вустер, — он постучал пальцем по вазе. — А вот сервиз, который я подарил твоей матери к свадьбе, был настоящий.

Джун по очереди поздоровалась с двоюродными дедушками и подошла к тёте Энн. На лице старой леди появилось умилённое выражение; она поцеловала девушку в щеку с трепетной нежностью.

— Значит, ты уезжаешь на целый месяц, дорогая!

Джун отошла, и тётя Энн долго смотрела вслед её стройной маленькой фигурке. Круглые, стального цвета глаза старой леди, которые уже заволакивались пеленой, как глаза птиц, с грустью следили за Джун, смешавшейся с суетливой толпой, — гости уже собирались уходить; а кончики её пальцев сжимались всё сильнее и сильнее, помогая ей набраться силы воли перед неизбежным уходом из этого мира.

«Да, — думала тётя Энн, — все так ласковы с ней; так много народу пришло её поздравить. Она должна быть очень счастлива».

В толпе у двери — хорошо одетой толпе, состоявшей из семей докторов и адвокатов, биржевых дельцов и представителей всех бесчисленных профессий, достойных крупной буржуазии, — Форсайтов было не больше двадцати процентов, но тёте Энн все казались Форсайтами — да и разница между теми и другими была невелика — она всюду видела свою собственную плоть и кровь. Эта семья была её миром, а другого мира она не знала; никогда, вероятно, не знала. Их маленькие тайны, их болезни, помолвки и свадьбы, то, как у них шли дела, как они наживали деньги, — всё было её собственностью, её усладой, её жизнью; вне этой жизни простиралась неясная, смутная мгла фактов и лиц, не заслуживающих особого внимания. Все это придётся покинуть, когда настанет её черёд умирать, — все, что давало ей сознание собственной значимости, сокровенное чувство собственной значимости, без которого никто из нас не может жить, — и за все это она цеплялась с тоской, с жадностью, растущей день ото дня. Пусть жизнь ускользает от неё, это она сохранит до самого конца.

Тётя Энн вспомнила отца Джун, молодого Джолиона, который ушёл к той иностранке. Ах, какой это был удар для его отца, для них всех! Мальчик подавал такие надежды! Какой удар! Хотя, к счастью, все обошлось без особенной огласки, потому что жена Джо не потребовала развода. Давно это было! А когда шесть лет назад мать Джун умерла, молодой Джолион женился на той женщине, и теперь у них, говорят, двое детей. И всё-таки он утратил право присутствовать здесь, он украл у неё, у тёти Энн, полноту чувства гордости за семью, отнял принадлежавшую ей когда-то радость видеть и целовать племянника, которым она так гордилась, который подавал такие надежды! Память об этой обиде, нанесённой столько лет назад, отозвалась горечью в её упрямом старом сердце. Глаза тёти Энн увлажнились. Она украдкой вытерла их тончайшим батистовым платком.

— Ну, что скажете, тётя Энн? — послышался чей-то голос позади неё.

Сомс Форсайт, узкий в плечах, узкий в талии, гладко выбритый, с узким лицом, но, несмотря на это, производивший всем своим обликом впечатление чего-то закруглённого и замкнутого, смотрел на тётю Энн искоса, как бы стараясь разглядеть её сквозь препятствие в виде собственного носа.

— Как вы относитесь к этой помолвке? — спросил он.

Глаза тёти Энн покоились на нём с гордостью: этот племянник, самый старший с тех пор, как молодой Джолион покинул родное гнездо, стал теперь её любимцем; тётя Энн видела в нём надёжного хранителя духа семьи духа, который ей уже недолго осталось охранять.

— Очень удачный шаг для молодого человека, — сказала она. — Внешность у него хорошая. Только я не знаю, такой ли жених нужен нашей дорогой Джун.

Сомс потрогал край позолоченного канделябра.

— Она его приручит, — сказал он и, лизнув украдкой палец, потёр узловатые выпуклости канделябра. — Настоящий старинный лак; теперь такого не делают. У Джонсона за него дали бы хорошую цену. — Сомс смаковал свои слова, как бы чувствуя, что они придают бодрости его старой тётке. Он редко бывал так разговорчив. — Я бы сам не отказался от такой вещи, добавил он, — старинный лак всегда в цене.

— Ты так хорошо разбираешься во всём этом, — сказала тётя Энн. — А как себя чувствует Ирэн? Аукционный зал.

Улыбка на губах Сомса сейчас же увяла.

— Ничего, — сказал он. — Жалуется на бессонницу, а сама спит куда лучше меня, — и он посмотрел на жену, разговаривавшую в дверях с Босини.

Тётя Энн вздохнула.

— Может быть, — сказала она, — ей не следует так часта встречаться с Джун. У нашей Джун такой решительный характер!

Сомс вспыхнул; когда он краснел, румянец быстро перебегал у него со щёк на переносицу и оставался там как клеймо, выдававшее его душевное смятение.

— Не знаю, что она находит в этой трещотке, — вспылил Сомс, но, заметив, что они уже не одни, отвернулся и опять стал разглядывать канделябр.

— Говорят, Джолион купил ещё один дом, — услышал он рядом с собой голос отца. — У него, должно быть, уйма денег — не знает, куда их девать! На Монпелье-сквер, кажется; около Сомса! А мне ничего не сказали — Ирэн мне никогда ничего не рассказывает!

— Прекрасное место, в двух минутах ходьбы от меня, — послышался голос Суизина, — а я доезжаю до клуба за восемь минут.

Местоположение домов было для Форсайтов вопросом громадной важности, и в этом не было ничего удивительного, ибо дом олицетворял собой самую сущность их жизненных успехов.

Отец их, фермер, приехал в Лондон из Дорсетшира[9] в начале столетия.

«Гордый Доссет Форсайт», как его называли близкие, был по профессии каменщиком, а впоследствии поднялся до положения подрядчика по строительным работам. На склоне лет он перебрался в Лондон, где работал на постройках до самой смерти, и был похоронен на Хайгетском кладбище. После кончины отца десять человек детей получили свыше тридцати тысяч фунтов стерлингов. Старый Джолион, вспоминая о нём, что случалось довольно редко, говорил так: «Упорный был человек, кремень; и не очень отёсанный». Второе поколение Форсайтов чувствовало, что такой родитель, пожалуй, не делает им особой чести. Единственная аристократическая чёрточка, которую они могли уловить в характере «Гордого Доссета», было его пристрастие к мадере.

Тётя Эстер — знаток семейной истории — описывала отца так:

— Я не помню, чтобы он чем-нибудь занимался; по крайней мере в моё время. Он… э-э… у него были свои дома, милый. Цвет волос приблизительно как у дяди Суизина; довольно плотного сложения. Высокий ли? Н-нет, не очень. («Гордый Доссет» был пяти футов пяти дюймов роста[10], лицо в багровых пятнах.) Румяный. Помню, он всегда пил мадеру. Впрочем, спроси лучше тётю Энн. Кем был его отец? Он… э-э… у него были какие-то дела с землёй в Дорсетшире, на побережье.

Как-то раз Джемс отправился в Дорсетшир посмотреть собственными глазами на то место, откуда все они были родом. Он нашёл там две старые фермы, дорогу к мельнице на берегу, глубоко врезавшуюся колеями в розоватую землю; маленькую замшелую церковь с оградой на подпорках и рядом совсем маленькую и совсем замшелую часовню. Речка, приводившая в движение мельницу, разбегалась, журча, на десятки ручейков, а вдоль её устья бродили свиньи. Лёгкая дымка застилала все вокруг. Должно быть, первобытные Форсайты веками, воскресенье за воскресеньем, мирно шествовали к церкви по этой ложбине, увязая в грязи и глядя прямо на море.

Лелеял ли Джемс надежду на наследство или думал найти там что-нибудь достопримечательное — неизвестно; он вернулся в Лондон обескураженный и с трогательным упорством постарался хоть как-нибудь смягчить свою неудачу.

— Ничего особенного там нет, — сказал он, — настоящий деревенский уголок, старый, как мир.

Почтенный возраст этого местечка подействовал на всех успокоительно. Старый Джолион, которого иногда обуревала безудержная честность, отзывался о своих предках так: «Иомены — мелкота, должно быть». И всё же он повторял слово «иомены», как будто находил в нём утешение.

Форсайты так хорошо повели свои дела, что стали, как говорится, «людьми с положением». Они вкладывали капиталы во всевозможные бумаги, за исключением консолей — не в пример Тимоти, — потому что больше всего на свете их пугали три процента. Кроме того, они коллекционировали картины и состояли в тех благотворительных обществах, которые могли оказаться полезными для их заболевшей прислуги. От отца-строителя Форсайты унаследовали таланты по части кирпича и извёстки. Предки их были, вероятно, членами какой-нибудь примитивной секты, а теперешние Форсайты, разумеется, росли в лоне англиканской церкви и следили за тем, чтобы их жены и дети аккуратно посещали самые фешенебельные храмы столицы. Малейшее сомнение в искренности их верований повергло бы Форсайтов в горестное изумление. Некоторые из них платили за постоянные места в церкви, весьма практически выражая этим своё сочувствие учению Христа.

Их жилища, расположенные вокруг Хайд-парка, на определённом расстоянии друг от друга, следили, как стражи, за тем, чтобы прекрасное сердце Лондона — средоточие форсайтских помыслов — не ускользнуло из их цепких объятий, что уронило бы Форсайтов в их же собственных глазах.

Старый Джолион жил на Стэнхоп-Плейс; Джемс с семьёй — на Парк-Лейн, Суизин — в безлюдном великолепии своих оранжево-синих апартаментов около Хайд-парка (он не женат, нет, благодарю покорно!); Сомс с женой — в своём гнёздышке недалеко от Найтсбриджа; Роджер — в Принсез-Гарденс (Роджер был тот самый знаменитый Форсайт, который задумал дать новую профессию своим четырём сыновьям и привёл эту мысль в исполнение. «Самое лучшее дело — доходные дома! — говорил он. — Я только этим и занимаюсь!»). Затем Хаймены (миссис Хэймен была единственная замужняя сестра Форсайтов) — на вершине Кэмпден-Хилла, в доме, похожем на жирафа, таком высоком, что, глядя на него, можно было свернуть себе шею; Николас с семьёй — на Лэдброк-Гров, в просторном особняке, купленном по чрезвычайно сходной цене; и, наконец, Тимоти — на Бэйсуотер-Род, вместе с Энн, Джули и Эстер, жившими под его защитой.

Джемс, до сих пор думавший о чём-то своём, осведомился у хозяина и брата, сколько тот заплатил за дом на Монпелье-сквер. Он сам вот уже два года присматривается к какому-нибудь такому дому, но за них слишком дорого просят!

Старый Джолион рассказал о своей покупке со всеми подробностями.

Контракт на двадцать два года?[11] — повторил Джемс. — Это тот самый, который я собирался купить. Ты переплатил за него!

Старый Джолион нахмурился.

— Мне он не нужен, — заторопился Джемс, — не подходит по цене. Сомс знает этот дом, он подтвердит, что это слишком дорого, — его мнение чего-нибудь да стоит.

— Очень мне интересно знать его мнение, — сказал старый Джолион.

— Ну, ты всегда делаешь по-своему, — пробормотал Джемс, — а мнение стоящее. Прощай! Мы хотим проехаться в Харлингэм. Я слышал, что Джун уезжает в Уэлс. Тебе будет тоскливо одному. Что ты будешь делать? Приезжай к нам завтра обедать.

Старый Джолион отказался. Он проводил их до дверей и, успев уже забыть своё раздражение, подмигнул, глядя, как они усаживаются в экипаж: лицом к упряжке — миссис Джемс, высокая и величественная, с каштановыми волосами; слева от неё — Ирэн; оба мужа — отец и сын — напротив жён, словно настороже. Старый Джолион смотрел, как они отъезжают в полном молчании, освещённые солнцем, раскачиваясь и подскакивая на пружинных подушках в такт движению экипажа.

Молчание было прервано миссис Джемс.

— Ну и сборище! — сказала она.

Сомс кивнул и, бросив на неё взгляд из-под опущенных век, заметил, как непроницаемые глаза Ирэн скользнули по его лицу. Весьма вероятно, что все члены форсайтской семьи отпускали то же самое замечание, разъезжаясь группами с приёма у старого Джолиона.

Четвёртый и пятый братья, Николас и Роджер, вышли вместе с последними гостями и направились вдоль Хайд-парка, к станции подземной железной дороги на Прэд-стрит. Как и все Форсайты солидного возраста, они держали собственных лошадей и по мере возможности старались никогда не пользоваться наёмными экипажами.

День был ясный, деревья в парке стояли во всём блеске июньской листвы, но братья, видимо, не замечали этих подарков природы, которые все же способствовали приятности прогулки и беседы.

— Да, — сказал Роджер, — у Сомса очаровательная жена. Говорят, они не ладят.

У этого брата был высокий лоб и свежий цвет лица — свежее, чем у остальных Форсайтов. Его светло-серые глаза рассматривали фасады вдоль тротуара. Время от времени Роджер поднимал зонтик и прикидывал им высоту домов, «засекая их», как он выражался.

— У неё нет собственных средств, — ответил Николас.

Сам он женился на больших деньгах, а так как это произошло в те золотые времена, когда ещё не был введён закон об имуществе замужних женщин, то Николасу удалось найти для приданого жены весьма удачное применение.

— Кто был её отец?

— Фамилия его Эрон; говорят, профессор.

Роджер покачал головой.

— Тут деньгами и не пахнет, — сказал он.

— Говорят, что её дед со стороны матери торговал цементом.

Лицо Роджера просветлело.

— Но обанкротился, — продолжал Николас.

— А! — воскликнул Роджер. — У Сомса ещё будут неприятности из-за неё. Помяни моё слово, у него будут неприятности — в ней есть что-то иностранное.

Николас облизнул губы.

— Хорошенькая женщина, — и он махнул метельщику, чтобы тот уступил им дорогу.

— Как это он заполучил такую жену? — спросил вдруг Роджер. — Её туалеты, должно быть, недёшево обходятся!

— Энн мне говорила, — ответил Николас, — что Сомс был просто помешан на ней. Она пять раз ему отказывала. По-моему, Джемс неспокоен насчёт них.

— А! — опять сказал Роджер. — Жаль Джемса, у него было столько хлопот с Дарти.

Его яркий румянец ещё сильнее разгорелся от ходьбы, он поднимал зонтик все чаще и чаще. У Николаса было тоже очень довольное выражение лица.

— Слишком бледна, на мой взгляд, — сказал он, — но фигура великолепная!

Роджер промолчал.

— По-моему, у неё очень благородный вид, — сказал он наконец. Эта была самая высшая похвала в словаре Форсайтов — Из этого юнца Босини вряд ли выйдет что-нибудь путное. У Баркита говорят, что он, видите ли, талант. Задумал улучшить английскую архитектуру; тут деньгами и не пахнет! Хотел бы я послушать, что говорит по этому поводу Тимоти.

Они подошли к кассе.

— Ты каким классом поедешь? Я — вторым.

— Не признаю второго, — сказал Николас, — того и гляди подцепишь что-нибудь.

Он взял билет первого класса до Ноттинг-Хилл-Гейт; Роджер — второго до Саут-Кенсингтон. Через минуту подошёл поезд, братья простились и разошлись по разным вагонам. Каждый был обижен, что другой не пожертвовал своей привычкой ради того, чтобы побыть немного дольше в его обществе; но Роджер подумал: «Ник — упрямый осел, впрочем, как и всегда!» А Николас мысленно выразился так: «Роджер только и делает, что брюзжит!»

Члены этой семьи не отличались сентиментальностью. Громадный Лондон, завоёванный Форсайтами и поглотивший их всех, — разве он оставлял время для сантиментов?

II. СТАРЫЙ ДЖОЛИОН ЕДЕТ В ОПЕРУ

На следующий день, в пять часов, старый Джолион сидел один, куря сигару; на столике рядом с ним стояла чашка чая. Он чувствовал себя утомлённым и, не успев докурить, задремал. На голову ему уселась муха, его верхняя губа оттопыривалась под седыми усами в такт тяжёлому дыханию, раздававшемуся в сонной тишине. Сигара выскользнула из морщинистой, со вздувшимися венами руки и, упав в холодный камин, там и дотлела.

Небольшой сумрачный кабинет с окнами из цветного стекла, чтобы не видеть улицу, был заставлен мебелью красного дерева с темно-зелёной бархатной обивкой и сложной резьбой. Старый Джолион не раз говорил про этот гарнитур: когда-нибудь за него дадут большие деньги, и ничего удивительного в этом не будет.

Приятно было думать, что со временем он сможет получить за вещи больше той суммы, которая когда-то была за них уплачена.

На фоне густых коричневых тонов, обычных для непарадных комнат в жилищах Форсайтов, рембрандтовский эффект его массивной седовласой головы, откинутой на подушку кресла с высокой спинкой, портили только усы, придававшие ему сходство с военным. Старинные часы, которые он приобрёл почти полвека назад, ещё до женитьбы, своим тиканьем вели ревнивый счёт секундам, навсегда ускользавшим от их старого хозяина.

Он никогда не любил этой комнаты и почти не заглядывал сюда, если не считать тех случаев, когда надо было взять сигары из стоявшей в углу японской шкатулки, и комната теперь мстила ему.

Его резко выступавшие виски, его скулы и подбородок — все заострилось во время сна, и на лице старого Джолиона появилось признание, что он стал стариком.

Он проснулся. Джун уехала! Джемс сказал, что ему будет тоскливо одному. Джемс всегда был глуповат. Он с удовлетворением вспомнил о доме, который удалось перехватить у Джемса. Поделом ему — нечего было скупиться; только о деньгах и думает. А может быть, он действительно переплатил? Нужен большой ремонт. Можно с уверенностью сказать, что ему понадобятся все деньги, какие только есть, пока не кончится эта история с Джун. Не надо было разрешать помолвку. Она познакомилась с этим Босини у Бейнзов — архитекторы Бейнз и Байлдбой. Кажется, Бейнз, с которым он встречался, — тот, что похож на старую бабу, — приходится этому молодому человеку дядей по жене. С тех пор Джун только и знает, что бегать за женихом, а если уж она вбила себе что-нибудь в голову, её не остановишь. Она постоянно возится с какими-нибудь «несчастненькими». У этого молодого человека нет денег, но ей во что бы то ни стало понадобилось обручиться с безрассудным, непрактичным мальчишкой, который ещё не оберётся всяческих затруднений в жизни.

Она явилась однажды и, как всегда, с бухты-барахты рассказала ему все; и ещё добавила, как будто это могло служить утешением:

— Фил такой замечательный! Он сплошь и рядом по целым неделям сидел на одном какао.

— И он хочет, чтобы ты тоже сидела на одном какао?

— Ну нет, он теперь выбирается на дорогу.

Старый Джолион вынул сигару из-под седых усов, кончики которых потемнели от кофе, и посмотрел на Джун, на эту пушинку, что так завладела его сердцем. Он-то знал больше об этих «дорогах», чем внучка. Но она обняла его колени и потёрлась о них подбородком, мурлыкая, точно котёнок. И, стряхнув пепел с сигары, он разразился:

— Все вы одинаковы: не успокоитесь, пока не добьётесь своего. Если тебе суждено хлебнуть горя, ничего не поделаешь. Я умываю руки.

И он действительно умыл руки, поставив условием, что свадьбу отложат до тех пор, пока у Босини не будет по крайней мере четырехсот фунтов в год.

— Я не смогу много дать тебе, — сказал он; эту фразу Джун слышала не в первый раз. — Может быть, у этого — как его там зовут? — хватит на какао?

Он почти не видел её с тех пор, как это началось. Да, плохо дело. Он не имел ни малейшего намерения дать ей уйму денег и тем самым обеспечить праздную жизнь человеку, о котором он ничего не знал. Ему приходилось наблюдать подобные случаи и раньше: ничего путного из этого не выходило. Хуже всего было то, что у него не оставалось ни малейшей надежды поколебать её решение: она упряма как мул, всегда была такая, с самого детства. Он не представлял себе, чем все это кончится. По одёжке протягивай ножки. Он не уступит до тех пор, пока не убедится, что у Босини есть собственные доходы. Ясно как божий день: Джун хватит горя с человеком, который не имеет ни малейшего представления о деньгах. Что же касается её скоропалительной поездки в Уэлс к тёткам Босини, то он твёрдо уверен, что эти тётки препротивные старухи и больше ничего.

И старый Джолион, не двигаясь, смотрел прямо перед собой в стену; если бы не открытые глаза, он казался бы спящим… Подумать только, что этот щенок Сомс может давать ему советы! Он всегда был щенком, всегда задирал нос! Скоро того и гляди станет собственником, построит загородный дом! Собственник! Хм! Весь в отца, только и смотрит, как бы обделать дельце повыгоднее, бездушный пройдоха!

Старый Джолион поднялся и, подойдя к шкатулке, размеренными движениями стал наполнять свой портсигар из только что присланной пачки. Сигары неплохие, и не так дорого, но по теперешним временам хороших сигар не достанешь, теперешние и в сравнение не идут с прежними. «Сьюперфайнос» от Хэнсона и Бриджера! Вот это были сигары!

Мысль эта, как еле уловимый запах, унесла его в прошлое, к тем чудесным вечерам в Ричмонде, когда он сидел с послеобеденной сигарой на террасе «Короны и скипетра» вместе с Николасом Трефри, Трэкуэром, Джеком Хэрингом и Антони Торнуорси. Какие хорошие сигары тогда были! Бедняга Ник! — умер, и Джек Хэрйнг умер, и Трэкуэр — жена в могилу свела, а Торнуорси сильно сдал за последнее время (ничего удивительного при таком аппетите).

Из всей компании, кажется, только он один и остался, конечно если не считать Суизина, а этот до того растолстел, что на него только рукой махнуть.

Трудно поверить, что всё это было так давно; он ещё чувствует себя молодым! Из всех мыслей, проносившихся в голове старого Джолиона, пока он стоял, пересчитывая сигары, эта была самая мучительная, самая горькая. Несмотря на свою седую голову и одиночество, он сохранил молодость и свежесть сердца. А те воскресные дни на Хэмстед-Хисе[12], когда молодой Джолион ходил вместе с ним на прогулку по Спэньярдс-Род на Хайгет, Чайлдс-Хилл и обратно, снова через Хис, обедать в «Замок Джека Соломинки»[13] — какие восхитительные тогда были сигары! А какая погода! С теперешней даже сравнить нельзя.

— Когда Джун была пятилетней крошкой и он ходил с ней через воскресенье в зоологический сад, забирая её у этих добрейших женщин — её матери и бабушки — и совал в клетку её любимцам медведям булки, насажанные на конец зонтика, какие тогда были вкусные сигары!

Сигары! Он до сих пор не утратил своего тончайшего вкуса — прославленного вкуса, который в пятидесятых годах люди считали мерилом и, заговорив о старом Джолионе, восклицали: «Форсайт! Ну, ещё бы, в Лондоне не найдётся лучшего дегустатора!» Вкус, в некотором смысле принёсший состояние своему владельцу и известной чайной фирме «Форсайт и Трефри», чай у которой, как ни у кого другого, имел романтический аромат — совсем особую прелесть настоящего чая. Фирму «Форсайт и Трефри» в Сити окутывала атмосфера тайны и предприимчивости, эта фирма заключала специальные контракты на специальные корабли, в специальных портах, со специальными восточными купцами.

В своё время он много поработал! Тогда умели работать. Теперешние молокососы вряд ли вникают в смысл этого слова. Он входил во все мелочи, знал все, что делалось в фирме, иногда просиживал за работой целыми ночами. И всегда сам подбирал себе агентов и гордился этим. Умение подбирать людей, как он часто говорил, и являлось секретом его успеха, а применение этой хитрой науки было единственной частью работы, которая ему действительно нравилась. Не совсем подходящая карьера для человека с его способностями. Даже теперь, когда фирма была преобразована в «Лимитэд компани» и дела её шли все хуже (он давно разделался со своими акциями), старый Джолион чувствовал острую боль, вспоминая те времена. Насколько лучше можно было прожить жизнь! Из него мог бы выйти блестящий адвокат! Он даже подумывал иногда, не выставить ли свою кандидатуру в парламент. Сколько раз Николас Трефри говорил ему: «Ты мог бы достичь чего угодно, Джо, если бы только не берег себя так!» Старина Ник! Прекрасный человек, но бесшабашная голова! Всем известный Трефри! Он-то себя никогда не берег. Вот и умер. Старый Джолион твёрдой рукой пересчитал сигары, я в голову ему закралось сомнение: а может быть, он действительно слишком берег себя?

Он положил портсигар во внутренний карман, застегнул сюртук и, тяжело ступая и опираясь рукой на перила, поднялся по высокой лестнице к себе в спальню. Дом слишком велик. Когда Джун выйдет замуж, если только она в конце концов выйдет за этого человека, а этого следует ожидать, он сдаст большой дом в аренду, а сам снимет квартиру. Чего ради держать ораву слуг, которым совершенно нечего делать?

На его звонок пришёл лакей — высокий бородатый человек с неслышной поступью и совершенно исключительной способностью молчать. Старый Джолион приказал ему приготовить фрак: он поедет обедать в клуб.

— Когда коляска вернулась с вокзала? В два часа? Тогда велите подать к половине седьмого.

Клуб, куда старый Джолион вошёл ровно в семь часов, был одним из тех политических учреждений крупной буржуазии, которое знавало лучшие времена. Несмотря на то, что сплетники предсказывали ему близкий конец, а может быть, вследствие этих сплетен, клуб проявлял удручающую живучесть. Всем уже наскучило повторять, что «Разлад» находится при последнем издыхании. Старый Джолион тоже говорил это, но относился к самому факту с равнодушием, раздражавшим заправских клубменов.

— Почему ты не уйдёшь оттуда? — часто с глубокой досадой спрашивал его Суизин. — Почему бы тебе не перейти в «Полиглот»? Такого вина, как наш Хайдсик[14], во всём Лондоне не достанешь дешевле двадцати шиллингов за бутылку.

— И, понизив голос, добавлял: — Осталось всего-навсего пять тысяч дюжин. Я пью его изо дня в день.

— Я подумаю, — отвечал старый Джолион, но всякий раз, когда он задумывался над этим, перед ним вставал вопрос о пятидесяти гинеях вступительного взноса и о четырех-пяти годах, которые понадобились бы, чтобы пройти в члены. И старый Джолион продолжал думать.

Он был слишком стар, чтобы вдруг стать либералом, давно уже перестал верить в политические доктрины своего клуба, даже называл их, как это было известно, «белибердой», но ему доставляло удовольствие быть членом клуба, принципы которого так расходились с его собственными. Старый Джолион всегда презирал это учреждение и вступил сюда много лет назад, после того как был забаллотирован во «Всякой всячине» под тем предлогом, что он занимался торговлей. Точно он был хуже других! Вполне естественно, что старый Джолион презирал клуб, который принял его. Публика там была средняя, многие из Сити — биржевые маклеры, адвокаты, аукционисты, всякая мелюзга! Как большинство людей сильного характера, но не слишком большой самобытности, старый Джолион был невысокого мнения о классе, к которому принадлежал сам. Он неизменно следовал его законам как общественным, так и всяким другим, а втайне считал людей своего класса сбродом.

Годы и философические раздумья, которым он отдал дань, стушевали воспоминание о поражении, понесённом во «Всякой всячине», и теперь этот клуб возвышался в его мыслях как лучший из лучших. Он мог бы состоять там членом все эти годы, но его поручитель Джек Хэринг так небрежно повёл все дело, что в клубе просто сами не понимали, какую они совершают ошибку, отводя кандидатуру старого Джолиона. А ведь его сына Джо приняли сразу, и, по всей вероятности, мальчик и до сих пор состоит там членом; он получил от него письмо оттуда восемь лет назад.

Старый Джолион не показывался в своём клубе уже многие месяцы, и за это время здание его подверглось той пёстрой отделке, какой люди обычно приукрашивают старые дома и старые корабли, желая сбыть их с рук.

«Курительную комнату покрасили безобразно, — подумал он. — Столовая получилась хорошо».

Её сумрачный, шоколадный тон, оживлённый светло-зелёным, ему понравился.

Старый Джолион заказал обед и сел в том же углу, может быть, за тот же самый столик (в «Разладе», где властвовали принципы чуть ли не радикализма, перемен было мало), за который они с молодым Джолионом садились двадцать пять лет назад перед поездкой в «Друри-лейн»[15], куда он часто возил сына во время каникул.

Мальчик очень любил театр, и старый Джолион вспомнил, как Джо садился напротив, тщетно стараясь скрыть своё волнение под маской безразличия.

И он заказал себе тот же самый обед, который всегда выбирал мальчик, — суп, жареные уклейки, котлеты и сладкий пирог. Ах, если бы он сидел сейчас напротив!

Они не встречались четырнадцать лет. И не первый раз за эти четырнадцать лет старый Джолион задумался о том, не сам ли он до некоторой степени виноват в тяжёлой истории с сыном. Неудачный роман с дочерью Антони Торнуорси, этой вертушкой Данаей Торнуорси, теперь Данаей Белью, бросил его в объятия матери Джун. Может быть, следовало помешать этому браку: они были слишком молоды. Но после того, как уязвимое место Джо обнаружилось, он хотел возможно скорее видеть его женатым. А через четыре года разразилась катастрофа. Оправдать поведение сына во время этой катастрофы было, конечно, невозможно; здравый смысл и воспитание — комбинация всемогущих факторов, заменявших старому Джолиону принципы, — твердили об этой невозможности, но сердце его возмущалось. Суровая неумолимость всей этой истории не знала снисхождения к человеческим сердцам. Осталась Джун — песчинка с пламенеющими волосами, которая завладела им, обвилась, сплелась вокруг него — вокруг его сердца, созданного для того, чтобы быть игрушкой и любимым прибежищем крохотных, беспомощных существ. С характерной для него проницательностью он видел, что надо расстаться или с сыном, или с ней — полумеры здесь не могли помочь. В этом и заключалась трагедия. И крохотное беспомощное существо победило. Он не мог служить двум богам и простился со своим сыном.

Эта разлука длилась до сих пор.

Он предложил молодому Джолиону денежную помощь, несколько меньшую, чем прежде, но сын отказался принять её, и может быть, этот отказ оскорбил его больше, чем всё остальное, потому что теперь исчезла последняя отдушина для его чувства, не находившего иного выхода, и появилось столь ощутимое, столь реальное доказательство разрыва, какое может дать только контракт на передачу собственности — заключение такого контракта или расторжение его.

Обед показался ему пресным. Шампанское было, как несладкая, горьковатая водичка, — ничего похожего на «Вдову Клико» прежних лет.

За чашкой кофе ему пришла мысль съездить в оперу. Он посмотрел в «Таймс» программу на сегодняшний вечер — к другим газетам старый Джолион питал недоверие. Давали «Фиделио»[16].

Благодарение богу, что не какая-нибудь новомодная немецкая пантомима этого Вагнера.

Надев старый цилиндр с выпрямившимися от долгой носки полями и объёмистой тульёй, цилиндр, казавшийся эмблемой прежних лучших времён, и вынув старую пару очень тонких светлых перчаток, распространявших сильный запах кожи вследствие постоянного соседства с портсигаром, лежавшем в кармане его пальто, он уселся в кэб.

Кэб весело загромыхал по улицам, и старый Джолион удивился, заметив на них необычайное оживление.

«Отели, вероятно, загребают уйму денег», — подумал он. Несколько лет назад этих отелей и в помине не было. Он с удовлетворением подумал о земельных участках, имевшихся у него в этих местах. Вероятно, поднимаются в цене с каждым днём. Какое здесь движение!

Но вслед за этим он предался странным, отвлечённым размышлениям, совершенно необычным для Форсайтов, в чём отчасти и заключался секрет его превосходства над ними. Какие всё-таки песчинки люди, и сколько их! И что со всеми нами будет?

Он оступился, выходя из кэба, заплатил кэбмену ровно столько, сколько полагалось, прошёл к кассе за билетом в кресла и остановился, держа кошелёк в руке, — он всегда носил деньги в кошельке, не одобряя привычки рассовывать их прямо по карманам, как теперь делает молодёжь. — Кассир выглянул из окошечка, как старый пёс из конуры.

— Кого я вижу! — сказал он удивлённым голосом. — Да это мистер Джолион Форсайт! Так и есть! Давненько не видались, сэр. Да! Теперь времена совсем другие! Ведь вы с братом, и мистер Трэкуэр, и мистер Николас Трефри брали у нас шесть или семь кресел на каждый сезон. Как поживаете, сэр? Мы с вами не молодеем!

У старого Джолиона заблестели глаза; он уплатил гинею. Его ещё не забыли. Под звуки увертюры он проследовал в зал, как старый боевой конь на поле битвы.

Сложив цилиндр, он опустился в кресло, привычным жестом вынул из кармана перчатки и поднял к глазам бинокль, чтобы как следует осмотреть весь театр. Опустив наконец бинокль на сложенный цилиндр, он обратил свой взор на занавес. Острее, чем когда-либо, старый Джолион почувствовал, что его песенка спета. Куда девались женщины, красивые женщины, бывало наполнявшие театр? Куда девался тот прежний сердечный трепет, с которым он ждал появления знаменитого певца? Где то чувство опьянения жизнью, опьянения своей способностью наслаждаться ей?

Когда-то он был завзятым театралом! Нет теперь оперы!

Этот Вагнер погубил все — ни мелодии, ни голосов. А какие замечательные были певцы! Нет их теперь. Он смотрел на актёров, разыгрывающих старые, знакомые сцены, и чувствовал, как цепенеет его сердце.

Начиная с седого завитка над ухом и кончая лакированными башмаками с резинкой, в старом Джолионе не было и следа старческой неуклюжести и слабости. Такой же прямой — почти такой же, как в те прежние времена, когда он приходил сюда каждый вечер; такое же хорошее зрение — почти такое же хорошее. Но это чувство усталости и разочарования!

Всю свою жизнь он наслаждался всем, даже несовершенным — а несовершенного было много, — и наслаждался умеренно, чтобы не утратить молодости. Но теперь ему изменила и способность наслаждаться жизнью и умение философски смотреть на неё, осталось только ужасное чувство конца. Ни хор узников, ни даже ария Флорестана не были властны рассеять тоскливость его одиночества.

Если бы только Джо был с ним! Мальчику, должно быть, уже стукнуло сорок. Он потерял четырнадцать лет жизни своего единственного сына. Джо теперь уже не пария в обществе. Он женился. Старый Джолион не мог удержаться от того, чтобы не отметить своим одобрением этот поступок, и послал сыну чек на пятьсот фунтов. Чек был возвращён в письме, отправленном из «Всякой всячины» и содержавшем следующее:

«Дорогой отец!

Мне было приятно получить Ваш щедрый подарок — он служит доказательством того, что Вы не так плохо думаете обо мне. Я возвращаю чек, но если Вы сочтёте возможным передать свой подарок нашему малышу (мы зовём его Джолли), который носит наше имя и фамилию, я буду Вам очень признателен.

Надеюсь от всего сердца, что Вы чувствуете себя так же хорошо, как и прежде.

Любящий Вас сын Джо».
Письмо так похоже на мальчика. Он всегда был такой приветливый. Старый Джолион послал следующий ответ:

«Дорогой Джо!

Сумма (500 ф. ст.) занесена в мои книги на имя твоего сына, Джолиона Форсайта; соответственным образом на неё будут начисляться 5 %. Я надеюсь, что дела твои идут хорошо. Моё здоровье в настоящее время неплохо.

Остаюсь любящий тебя отец Джолион Форсайт».
И каждый год первого января он прибавлял к этой сумме сто фунтов плюс проценты. Сумма росла; к следующему новому году там будет тысяча пятьсот фунтов стерлингов с небольшим. И трудно выразить то сожаление какое приносила ему эта ежегодная операция. На этом переписка их прекратилась.

Несмотря на любовь к сыну, несмотря на инстинкт, отчасти врождённый, отчасти появившийся у него, как и у сотен людей одного с ним класса, в результате постоянной близости к деловому миру и заставлявший его оценивать поведение людей не с принципиальных позиций, а на основании вытекавших из этого поведения последствий, старый Джолион чувствовал в глубине сердца какое-то беспокойство. Обстоятельства сложились так, что его сын должен был погибнуть; закон этот провозглашался во всех романах, проповедях и пьесах, которые он когда-либо читал, слышал или смотрел.

Когда чек пришёл обратно, старому Джолиону показалось, что творится что-то неладное. Почему его сын не погиб? Но кто мог ответить на этот вопрос?

Он слышал, конечно, — вернее, сам постарался разузнать, — что Джо живёт в Сент-Джонс-Вуд[17], где у сего есть небольшой дом с садом на Вистариа-авеню, что у него с женой свой круг знакомых, по всей вероятности, весьма сомнительных, и что у них двое детей: мальчик Джолли[18] (принимая во внимание все обстоятельства, старый Джолион находил это имя циничным, а он и побаивался и не любил цинизма) и девочка Холли, родившаяся уже после их женитьбы. Кто знает, в каких условиях живёт его сын? Он превратил в наличные деньги наследство, полученное от деда со стороны матери, и поступил к Ллойду страховым агентом; кроме того, занимался живописью — писал акварели. Старому Джолиону было известно это, так как, увидев однажды в витрине подпись своего сына под акварелью, изображавшей Темзу, он стал время от времени тайком покупать их. Он считал акварели плохими и не развешивал их из-за подписи; он держал их в ящике под замком.

Сидя в громадном зале, старый Джолион почувствовал непреодолимое желание повидать сына. Ему вспомнились те дни, когда он раскачивал на коленях мальчугана в полотняном костюмчике; то время, когда он бегал рядом с пони и учил Джо ездить верхом; тот день, когда он первый раз отвёз его в школу. Джо всегда был славный, приветливый мальчик! В Итоне он, может, чуточку переборщил, набираясь хороших манер, которые, как старому Джолиону было известно, только в таких местах и приобретаются, и за большие деньги; но он всегда оставался хорошим товарищем. Всегда хороший товарищ, даже после Кэмбриджа — быть может, чуточку сдержанный благодаря тем преимуществам, которые ему дало образование! Отношение старого Джолиона к закрытым школам и университетам оставалось неизменным: он трогательно сохранил и уважение и недоверие к воспитательной системе, которая была предназначена для избранных и к которой сам он не удостоился приобщиться… Сейчас, когда Джун уехала и покинула или почти что покинула его, встреча с сыном принесла бы ему утешение. Чувствуя, что он предаёт свою семью, свои принципы, свой класс, старый Джолион перевёл глаза на певицу. Жалкое зрелище! А Флорестан; какое убожество!

Опера кончилась. Как мало нужно теперь, чтобы доставить людям удовольствие!

В толпе на улице он завладел кэбом под самым носом у какого-то солидного, много моложе его самого, джентльмена, который уже считал кэб своим. Путь старого Джолиона лежал через Пэл-Мэл, и на углу кэбмен, вместо того, чтобы поехать через Грин-парк, свернул на Сент-Джеймс-стрит[19]. Старый Джолион просунул руку в окошечко (он не выносил, когда кто-нибудь нарушал его привычки); оглянувшись, однако, он увидел, что находится напротив «Всякой всячины», и сокровенное желание, не оставлявшее его весь вечер, взяло верх. Он приказал остановиться. Он зайдёт и спросит, состоит ли ещё Джо членом клуба.

Он вошёл. В холле всё было по-прежнему, как в те времена, когда он заходил сюда обедать с Джеком Хэрингом, — ведь здесь держали самого лучшего повара в Лондоне. Старый Джолион обвёл стены тем острым прямым взглядом, благодаря которому его всю жизнь обслуживали лучше, чем большинство других людей.

— Мистер Джолион Форсайт все ещё состоит членом клуба?

— Да, сэр; он сейчас здесь, сэр. Как прикажете доложить?

Старый Джолион был застигнут врасплох.

— Его отец, — ответил он.

И, сказав это, занял место у камина, повернувшись спиной к огню.

Собираясь уходить из клуба, молодой Джолион надел шляпу и только что хотел пройти в холл, когда к нему подошёл швейцар, Джо был уже не молод; в его волосах сквозила седина, лицо — копия отцовского, только чуть поуже, с точно такими же густыми обвислыми усами — носило явные следы усталости. Он побледнел. Встретиться после всех этих лет ужасно, потому что в мире нет ничего ужаснее сцен. Они подошли друг к другу и молча обменялись рукопожатием. Потом, с дрожью в голосе, отец сказал:

— Здравствуй, мой мальчик!

Сын ответил:

— Здравствуйте, папа!

Рука старого Джолиона в светлой тонкой перчатке дрожала.

— Если нам по дороге, — сказал он, — я тебя подвезу.

И, как будто подвозить друг друга домой каждый вечер было для них самым привычным делом, они вышли и сели в кэб.

Старому Джолиону показалось, что сын вырос. «Сильно возмужал», — решил он про себя. Всегда присущую лицу сына приветливость теперь прикрывала ироническая маска, как будто обстоятельства жизни заставили его надеть непроницаемую броню. Черты лица носили явно форсайтский характер, но в выражении его была созерцательность, больше свойственная лицу учёного или философа. Ему, без сомнения, приходилось много задумываться над самим собой в течение этих пятнадцати лет.

С первого взгляда вид отца поразил молодого Джолиона — так он осунулся и постарел. Но в кэбе ему показалось, что отец почти не изменился тот же спокойный взгляд, который он так хорошо помнил, такой же прямой стан, те же проницательные глаза.

— Вы хорошо выглядите, папа.

— Посредственно, — ответил старый Джолион.

Его мучила тревога, и он считал себя обязанным выразить её словами. Раз уж он выбрал такой путь, чтобы вернуть сына, надо узнать, в каком состоянии находятся его финансовые дела.

— Джо, — сказал он, — я бы хотел знать, как ты живёшь. У тебя есть долги, должно быть?

Он повёл разговор так, чтобы сыну было легче признаться.

Молодой Джолион ответил ироническим тоном:

— Нет. У меня нет долгов.

Старый Джолион понял, что сын рассердился, и коснулся его руки. Он пошёл на риск. Но рискнуть стоило; кроме того, Джо никогда на него не сердился раньше. Они доехали до Стэнхоп-Гейт, не говоря ни слова. Старый Джолион пригласил сына зайти, но молодой Джолион покачал головой.

— Джун нет дома, — поторопился сказать отец, — уехала сегодня в гости. Ты, вероятно, знаешь, что она помолвлена?

— Уже? — пробормотал молодой Джолион.

Старый Джолион вышел из кареты и, расплачиваясь с кэбменом, в первый раз в жизни дал по ошибке соверен вместо шиллинга.

Сунув монету в рот, кэбмен исподтишка стегнул лошадь по брюху и поторопился уехать.

Старый Джолион тихо повернул ключ в замке, отворил дверь и кивнул сыну. Молодой Джолион смотрел, как отец вешает пальто: степенно и всё же с таким видом, словно он мальчишка, который собирается красть вишни.

Дверь в столовую была отворена; газ прикручен; на чайном подносе шипела спиртовка, рядом, на столе, с совершенно беззастенчивым видом спала кошка. Старый Джолион сейчас же согнал её оттуда. Этот инцидент принёс ему облегчение; он постучал цилиндром ей вслед.

— У неё блохи, — сказал он, выпроваживая кошку из комнаты. Остановившись в дверях, которые вели из холла в подвальный этаж, он несколько раз крикнул «брысь», точно подгоняя кошку, и как раз в эту минуту внизу лестницы по странному стечению обстоятельств появился лакей.

— Можете ложиться спать, Парфит, — сказал старый Джолион. — Я сам запру дверь и потушу свет.

Когда он снова вошёл в столовую, кошка как на грех выступала впереди него, задрав хвост и показывая всем своим видом, что она с самого начала поняла эту уловку, с помощью которой ему удалось избавиться от лакея.

Какой-то рок преследовал все домашние хитрости старого Джолиона.

Молодой Джолион не мог удержаться от улыбки. Он был далеко не чужд иронии, а в этот вечер, как ему казалось, все имело иронический оттенок. Эпизод с кошкой; известие о помолвке его собственной дочери. Значит, старый Джолион так же не властен над ней, как и над кошкой! И поэтическая справедливость всего этого нашла отклик у него в сердце.

— Расскажите про Джун, какая она теперь стала? — спросил он.

— Маленького роста, — ответил старый Джолион, — говорят, есть сходство со мной, не это вздор. Она больше похожа на твою мать — те же глаза и волосы.

— Вот как! Хорошенькая?

Старый Джолион был слишком Форсайт, чтобы откровенно похвалить что-нибудь; в особенности то, чем он искренно восхищался.

— Недурненькая, настоящий форсайтский подбородок. Мне будет очень тоскливо, когда она уйдёт, Джо.

Выражение его лица снова поразило молодого Джолиона, как и в первую минуту встречи.

— Что же вы теперь будете делать один, отец? Она, наверное, только о нём и думает?

— Что я буду делать? — повторил старый Джолион, и в голосе его послышались сердитые нотки. — Да, унылое занятие — жить здесь в одиночестве. Я не знаю, чем это кончится. Я бы хотел… — он оборвал себя на полуслове и потом добавил: — Весь вопрос в том, как мне поступить с домом.

Молодой Джолион оглядел комнату. Она была большая и мрачная, по стенам висели громадные натюрморты, которые он помнил ещё с детства: собаки, спавшие, уткнув носы в пучки моркови, по соседству с лежавшими тут же в кротком изумлении связками лука и винограда. Дом был явной обузой, но он не мог представить себе отца живущим в маленьком доме; и это только подчёркивало иронию, которую он видел сегодня во всём.

В большом кресле с подставкой для книги сидит старый Джолион — эмблема своей семьи, класса, верований: седая голова и выпуклый лоб — воплощение умеренности, порядка и любви к собственности. Самый одинокий старик во всём Лондоне.

Так он сидит, окружённый унылым комфортом, марионетка в руках великих сил, которые не знают снисхождения ни к семье, ни к классу, ни к верованиям и, как автоматы, грозно движутся вперёд к таинственной цели. Вот что увидел молодой Джолион, умевший отвлечённо смотреть на жизнь.

Бедный старик-отец! Вот, значит, ради чего он прожил жизнь с такой поразительной умеренностью! Остаться одиноким и стареть все больше и больше, тоскуя по живому человеческому голосу!

И старый Джолион в свою очередь тоже смотрел на сына. Ему хотелось поговорить с ним о многом, о чём приходилось молчать все эти годы. Нельзя же было, в самом деле, посвящать Джун в свои соображения о том, что земельные участки в районе Сохо[20] должны подняться в цене; рассказывать ей о той тревоге, которую ему причиняет зловещее молчание Пиппина, управляющего «Новой угольной компании», где он так давно председателем; о своём неудовольствии по поводу неуклонного падения акций «Американской Голгофы»; нельзя же обсуждать с ней вопрос о том, каким образом лучше всего обойти выплату налога на наследство после его смерти. Однако под влиянием чая, который он рассеянно помешивал ложечкой, старый Джолион, наконец, заговорил. Ему открылись новые жизненные просторы, земля обетованная, где можно говорить, можно укрыться в тихой пристани от бури предчувствий и сожалений; успокоить душу опиумом всяческих уловок, направленных на то, чтобы округлить своё состояние и увековечить единственное, что останется жить после него.

Молодой Джолион умел слушать: это всегда было его большим достоинством. Он не сводил глаз с отца, время от времени вставляя вопрос.

Пробило час, а старый Джолион ещё не успел сказать всего, но вместе с боем часов к нему вернулись его принципы. Он с удивлённым видом вынул карманные часы.

— Мне пора спать, Джо.

Молодой Джолион поднялся и протянул руку, помогая отцу встать. Это старческое лицо снова показалось ему утомлённым и осунувшимся: глаза отца упорно смотрели в сторону.

— Прощай, мой мальчик; береги себя.

Прошла минута, и, повернувшись на каблуках, молодой Джолион зашагал к двери. Он почти ничего не видел перед собой; его улыбающиеся губы дрожали. Ни разу за все пятнадцать лет, пробежавшие с тех пор, как он впервые понял, что жизнь не простая штука, не казалась она ему такой сложной.

III. ОБЕД У СУИЗИНА

Круглый стол в оранжево-голубой столовой Суизина, выходившей окнами в парк, был накрыт на двенадцать персон.

Хрустальная люстра с зажжёнными свечами свешивалась над столом, как громадный сталактит, озаряя большие зеркала в золочёных рамах, мраморные доски столиков вдоль стен и громоздкие позолоченные стулья, расшитые шерстью. Каждая вещь говорила о любви к красивому, так глубоко коренящейся во всех семьях, которые пробивают себе дорогу в изысканное общество из самых недр естественного бытия. Суизин не признавал простоты и очень любил позолоченную бронзу, что всегда выделяло его среди остальных членов семьи как человека с большим, хотя и несколько причудливым, вкусом, и сознание того, что всякий входящий в его комнаты сразу же видит в нём человека со средствами, неизменно доставляло ему такую радость, какую он вряд ли мог почерпнуть из других обстоятельств своей жизни.

Покончив с агентством по продаже домов — профессией, по его понятиям, весьма предосудительной, особенно в той её части, которая касалась аукционов, — он всецело отдался своим аристократическим вкусам.

Роскошь, в которой он жил последние годы, засосала его, как патока муху; а в мозгу Суизина, ничем не занятом с раннего утра и до позднего вечера, странным образом сочетались два противоположных чувства: издавна укрепившееся удовлетворение тем, что он сам пробил себе дорогу и нажил состояние, и уверенность, что такому человеку, как он, никогда не следовало бы утруждать свою голову работой.

Суизин в белом жилете на крупных пуговицах из оникса в золотой оправе стоял около буфета и смотрел, как лакей втискивает три бутылки шампанского в ведёрко со льдом. Между уголками стоячего воротничка, фасон которого Суизин не согласился бы изменить ни за какие деньги, хотя воротник и мешал ему поворачивать голову, покоились дряблые складки его двойного подбородка. Глаза Суизина перебегали с одной бутылки на другую. Он соображал что-то, и в голове у него возникали такие доводы: Джолион выпьет один бокал, ну два, он ведь так бережёт себя. Джемс теперь не может пить, Николас и Фэнни будут тянуть стаканами воду, с них это станется. Сомс не идёт в счёт: эта молодёжь — племянники (Сомсу был тридцать один год) — не умеет пить! А Босини? Почуяв в имени этого мало знакомого человека что-то находившееся за пределами его разумения, Суизин запнулся. В нём зародилось недоверие. Трудно сказать! Джун ещё девочка, к тому же влюблённая! Эмили (миссис Джемс) любит выпить бокал хорошего шампанского. Джули оно покажется чересчур сухим — старушка совсем не разбирается в винах. Что же касается Хэтти Чесмен… Мысль о старой приятельнице затуманила облаком кристальную ясность его взора; Хэтти, чего доброго, одна выпьет полбутылки!

Но когда Суизин вспомнил о своей последней гостье, старческое лицо его стало похожим на мордочку кошки, которая собирается замурлыкать: миссис Сомс! Может быть, она и не станет много пить, но то, что выпьет, оценить сумеет: просто удовольствие угостить её хорошим вином! Красивая женщина, и так расположена к нему!

Мысль о ней и то уже действует, как шампанское! Просто удовольствие угощать дорогим вином молодую женщину, которая так хороша собой, так умеет одеться, так прекрасно держится, в которой столько благородства просто удовольствие беседовать с ней. Тут Суизин в первый раз за весь вечер осторожно повёл головой, ощущая при этом, как острые уголки воротничка впиваются ему в шею.

— Адольф! — сказал он. — Заморозьте ещё одну бутылку.

Что касается его самого, то он может выпить много, этот рецепт Блайта замечательно помог ему, к тому же он предусмотрительно воздержался от завтрака. Давно уж у него не было такого прекрасного самочувствия. Выпятив нижнюю губу, Суизин давал последние наставления:

— Адольф, самую чуточку кабуля, когда займётесь ветчиной.

Пройдя в гостиную, он сел на кончик кресла, раздвинул колени, и его высокую массивную фигуру сразу же сковала странная, первобытная неподвижность ожидания. Он готов был в любую минуту встать. Званые обеды в его доме не давались уже несколько месяцев. Сначала Суизин думал, что возня с этим приёмом в честь помолвки Джун будет очень нудной (Форсайты свято соблюдали обычай торжественно праздновать помолвки), но с тех пор как хлопоты по рассылке приглашений и выбору меню кончились, он чувствовал приятное оживление.

Так он сидел с часами в руках — тучный, лоснящийся, как приплюснутый шар золотистого масла, — и ни о чём не думал.

Долговязый человек в бакенбардах, который служил когда-то у Суизина, а впоследствии открыл зеленную лавку, вошёл в гостиную и провозгласил:

— Миссис Чесмен, миссис Септимус Смолл!

Появились две леди. Та, которая шла впереди, была одета во все красное, на щеках её лежали широкие ровные пятна того же цвета, глаза смотрели жёстко и вызывающе. Она направилась прямо к Суизину, протягивая ему руку, затянутую в длинную светло-жёлтую перчатку.

— Здравствуйте, Суизин, — сказала она, — целую вечность вас не видела. Как поживаете? Дорогой мой, как вы пополнели!

Только напряжённый взгляд Суизина выдал его чувства. Глухой клокочущий гнев стеснял ему дыхание. Полнота вульгарна, и вульгарно говорить о том, что человек полнеет; у него широкая грудь, только и всего. Повернувшись к сестре, он сжал ей руку и сказал повелительным тоном:

— Здравствуй, Джули!

Миссис Септимус Смолл была самая высокая из четырех сестёр; унылое выражение не сходило с её добродушного круглого лица; кислая гримаса прочно застыла на нём, словно миссис Смолл вплоть до самого вечера просидела в проволочной маске, которая собрала её неподатливую кожу в мелкие складочки. Даже взгляд у неё был кислый. Все это служило для того, чтобы свидетельствовать о её неизменном горе по поводу утраты Септимуса Смолла.

Она славилась тем, что всегда говорила что-нибудь несуразное и с упорством, характерным для всего её племени, держалась за свои слова, подбавляя ещё что-нибудь невпопад, и так без конца. Со смертью мужа форсайтская цепкость, форсайтская деловитость окостенели в ней. Любительница поболтать, когда только ей представлялась такая возможность, она могла говорить часами без всякого оживления, рассказывая с эпической монотонностью о тех бесчисленных ударах, которые ей пришлось принять от судьбы; и ей никогда не приходило в голову, что слушатели становятся на сторону судьбы, — сердце у Джули было доброе.

Долгие годы, проведённые у постели Смолла (человека слабого здоровья), сделали из неё сиделку, а таких случаев, когда бедняжке приходилось подолгу просиживать у постели больных — и детей и взрослых, — было множество, и она никак не могла расстаться с мыслью, что в мире слишком много неблагодарных людей. Воскресенье за воскресеньем Джули благоговейно слушала преподобного Томаса Скоулза — блестящего проповедника, который имел на неё большое влияние; но ей удалось убедить всех, что даже в этом было её несчастье. Она вошла в пословицу в семье, и когда кто-нибудь начинал хандрить, его называли «настоящая Джули». Такие наклонности были способны уморить к сорока годам любого человека, только не Форсайта; но Джули уже стукнуло семьдесят два, а так хорошо, как сейчас, она никогда не выглядела. Казалось, что Джули ещё не утратила дара наслаждаться жизнью и наступит время, когда она сумеет доказать это. У неё были три канарейки, кот Томми и половина попугая — второй половиной владела её сестра Эстер; и эти существа (которых всячески старались убрать с глаз Тимоти — он не переносил животных), в противоположность людям, признавали за своей хозяйкой право на хандру и были страстно привязаны к ней.

В этот вечер она выглядела торжественно и пышно в чёрном бомбазиновом платье со скромной треугольной вставкой сиреневого цвета и бархаткой, повязанной вокруг тощей шеи; чёрное и сиреневое считалось чуть ли не у всех Форсайтов самыми строгими тонами для вечерних туалетов.

Надув губы, она сказала Суизину:

— Энн про тебя спрашивала. Ты не был у нас целую вечность!

Суизин засунул большие пальцы за проймы жилета и ответил:

— Энн сильно сдала за последнее время; ей надо посоветоваться с врачами!

— Мистер и миссис Николас Форсайт!

Николас Форсайт вошёл, улыбаясь и высоко подняв свои прямые брови. Днём ему посчастливилось провести план использования на Цейлонских золотых приисках одного племени из Верхней Индии — заветный план, который удалось наконец протащить, несмотря на все трудности, так что теперь он чувствовал вполне заслуженное удовлетворение. Добыча на его приисках удвоится, а опыт показывает, как Николас постоянно твердил, что каждый человек должен умереть, и умрёт ли он дряхлым стариком у себя на родине или молодым от сырости на дне рудника в чужой стране, это, конечно, не имеет большого значения, принимая во внимание тот факт, что перемена в его образе жизни пойдёт на пользу Британской империи.

В способностях Николаса никто не сомневался. Поводя своим орлиным носом, он сообщал слушателям:

— Из-за недостатка двух-трех сотен таких вот людишек мы уже несколько лет не выплачиваем дивидендов, а вы посмотрите, во что ценятся наши акции. Я не в состоянии заработать на них и десяти шиллингов.

Николас съездил недавно в Ярмут и, вернувшись оттуда, чувствовал, что к его жизни прибавится теперь по крайней мере десяток лет. Он сжал Суизину руку, весело крикнув:

— Ну вот, мы снова пожаловали!

Миссис Николас, болезненного вида женщина, улыбнулась за его спиной не то испуганной, не то радостной улыбкой.

— Мистер и миссис Джемс Форсайт! Мистер и миссис Сомс Форсайт!

Суизин щёлкнул каблуками, его осанка была просто неподражаема.

— А, Джемс, Эмили! Как поживаешь. Сомс? Здравствуйте!

Он взял руку Ирэн и вытаращил глаза. Какая прелестная женщина — пожалуй, слишком бледна, но фигура, глаза, зубы! Слишком хороша для этого Сомса!

Боги дали Ирэн темно-карие глаза и золотые волосы — своеобразное сочетание оттенков, которое привлекает взоры мужчин и, как говорят, свидетельствует о слабости характера. А ровная, мягкая белизна шеи и плеч, обрамлённых золотистым платьем, придавала ей какую-то необычайную прелесть.

Сомс стоял позади жены, не сводя глаз с её шеи. Стрелки на часах, которые Суизин все ещё держал в руке открытыми, миновали восемь; обычно он обедал на полчаса раньше, а сегодня и завтрака не было — какое-то странное, первобытное нетерпение поднималось в нём.

— Джолион запаздывает, это на него не похоже! — сказал он Ирэн, не сдержав досады. — Наверное, Джун там копается!

— Влюблённые всегда опаздывают, — ответила она.

Суизин уставился на Ирэн; на щеках у него проступил кирпичный румянец.

— Напрасно. Это все новомодные штучки!

Казалось, что в этой вспышке невнятно кипит и бормочет ярость первобытных поколений.

— Как вам нравится моя новая звезда, дядя Суизин? — мягко проговорила Ирэн.

Среди кружев у неё на груди мерцала пятиконечная звезда из одиннадцати бриллиантов.

Суизин посмотрел на звезду. Он хорошо разбирался в драгоценных камнях; никаким другим вопросом нельзя было так искусно отвлечь его внимание.

— Кто это вам подарил? — спросил он.

— Сомс.

Выражение лица Ирэн осталось прежним, но белесые глаза Суизина выкатились, словно его внезапно осенило даром прозрения.

— Вам, наверное, скучно дома, — сказал он, — Я жду вас к обеду в любой день, угощу таким шампанским, лучше которого вы не сыщете в Лондоне.

— Мисс Джун Форсайт, мистер Джолион Форсайт! Мистер Босэни!..

Суизин поднял руку и сказал раскатистым голосом:

— Ну, теперь обедать, обедать!

Он подал руку Ирэн, заявив, что не сидел с ней рядом с тех пор, как она была невестой. Джун повёл Босини; его усадили между ней и Ирэн. По другую сторону Джун сели Джемс и миссис Николас, дальше — старый Джолион с миссис Джемс. Николас и Хэтти Чесмен, Сомс и миссис Смолл, круг замыкал Суизин.

Семейные обеды Форсайтов следуют определённым традициям. Так, например, на них не полагается подавать закуски. Почему — неизвестно. Теория, существующая среди молодого поколения, объясняет эту традицию безбожной ценой на устрицы; но гораздо более вероятно, что запрет этот вызван желанием подойти сразу к сути дела и трезвостью взглядов, несовместимой с таким вздором, как закуски. Только семья Джемса не смогла противиться обычаю, установленному почти всюду на Парк-Лейн, и время от времени нарушала этот закон.

Безмолвное, чуть ли не угрюмое невнимание друг к другу начинает ощущаться вслед за тем, как все опускаются на свои места; оно длится до появления первого блюда, изредка прерываемое такого рода замечаниями: «Том опять нездоров; не пойму, что с ним такое!» — «Энн, вероятно, не выходит по утрам к завтраку?» — «Как фамилия твоего врача, Фэнни? Стабс? Он шарлатан!»

«Уинифрид! У неё слишком много детей. Четверо, кажется? Она худа как щепка!» — «Сколько ты платишь за херес, Суизин? По-моему, он слишком сухой».

После второго бокала шампанского над столом поднимается жужжание, которое, если отмести от него случайные призвуки и восстановить его основную сущность, оказывается не чем иным, как голосом Джемса, рассказывающего какую-то историю. Жужжание долго не умолкает, а иногда даже захватывает ту часть обеда, которая должна быть единогласно признана самой торжественной минутой форсайтского пиршества и наступает с появлением «седла барашка».

Ни один Форсайт не давал ещё обеда без седла барашка. В этом сочном, плотном блюде есть что-то такое, что делает его весьма подходящей едой для людей «с известным положением». Оно питательно и вкусно; раз попробовав такое блюдо, его обычно не забывают. У седла барашка есть прошлое и будущее, как у денежной суммы, положенной в банк; кроме того, о нём можно поспорить.

Каждая ветвь семьи восхваляла баранину только из одной определённой местности: старый Джолион превозносил Дартмур, Джемс — Уэлс, Суизин Саусдаун, Николас утверждал, что люди могут говорить всё что угодно, но лучше новозеландской ничего не найдёшь. Что касается Роджера, самого большого «оригинала» среди братьев, то ему пришлось отыскать совсем особое место, и с изобретательностью, достойной человека, придумавшего новую профессию для своих сыновей, он раскопал лавку, где торговали бараниной, привезённой из Германии; в ответ на протестующие голоса Роджер вытащил счёт и доказал, что он платит своему мяснику больше, чем все остальные. По этому поводу старый Джолион, которому вдруг захотелось пофилософствовать, заметил, повернувшись к Джун:

— Форсайты — большие чудаки, со временем ты сама в этом убедишься.

Один Тимоти обычно не принимал участия в спорах; правда, он ел седло барашка с удовольствием, но, по его собственным словам, побаивался этого блюда.

Для тех, кто интересуется Форсайтами с психологической точки зрения, седло барашка — факт первостепенной важности: он не только иллюстрирует цепкость всей семьи и каждого её члена в отдельности, но и подчёркивает, что Форсайты всем своим существом, всеми инстинктами принадлежат к тому великому классу, который верует в питательную, вкусную пищу и чужд сентиментального стремления к красоте.

Более молодые члены семьи прекрасно обошлись бы и без барашка, предпочитая ему цесарку или салат из омаров — вообще то, что действует на воображение и не имеет таких питательных свойств. Но это были женщины, а если не женщины, так те, кого испортили жены или матери, вынужденные есть седло барашка в продолжение всей своей замужней жизни и вселившие тайную ненависть к нему в плоть и кровь своих сыновей.

Когда великий спор о седле барашка подошёл к концу, приступили к тьюксберийской ветчине, приправленной «чуточкой» кабуля. Суизин так долго возился с этим блюдом, что задержал мирное течение обеда. Для того чтобы всей душой отдаться ветчине, он даже прервал разговор.

Сомс внимательно разглядывал гостей со своего места рядом с миссис Септимус Смолл. У него были основания наблюдать за Босини, основания, связанные с давно взлелеянным планом одной постройки. Этот архитектор, пожалуй, годится для его целей. Глядя на Босини, который сидел, откинувшись на спинку стула, и задумчиво катал шарики из хлебного мякиша, Сомс решил, что он выглядит неглупым. Сомс заметил, что костюм на Босини сидит хорошо, но узок, как будто сшит много лет назад.

Сомс видел, как Босини повернулся к Ирэн и сказал ей что-то, а её лицо засветилось, как оно часто светилось в разговорах с другими и никогда в разговоре с ним. Он старался разобрать их слова, но ему помешала тётя Джули.

Разве это не кажется Сомсу удивительным? В прошлое воскресенье мистер Скоулз — милейший человек! — прочёл такую блестящую, такую язвительную проповедь. «Ибо, — спросил он, — что обрящет человек, если он спасёт душу свою, но потеряет своё состояние? Вот, — сказал мистер Скоулз, — девиз нашего класса». Так что он хотел этим выразить? Конечно, может быть, наш класс в это и верит — она не знает; что думает по этому поводу Сомс?

Он ответил рассеянно:

— Откуда я знаю? Впрочем, этот Скоулз, кажется, шарлатан!

В это время Босини обвёл глазами стол, как бы подмечая особенности каждого гостя, и Сомсу было интересно, что он говорит. Судя по улыбке Ирэн, она соглашалась с его замечаниями. Она всегда соглашается с другими.

Её взгляд упал на Сомса; Сомс сразу же опустил глаза. Улыбка на её губах исчезла.

— Шарлатан? То есть как это? Если мистер Скоулз, духовное лицо, шарлатан, то что же тогда все остальные? Это ужасно!

— Да все шарлатаны! — сказал Сомс.

Секунда испуганного молчания тёти Джули дала ему возможность поймать слова Ирэн; он услышал что-то вроде: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»[21]

Но Суизин уже покончил со своей ветчиной.

— Где вы берете грибы? — заговорил он с Ирэн тоном изысканного царедворца. — Пошлите к Снилибобу — у него всегда бывают свежие. А эта мелкота не желает возиться со свежим товаром!

Ирэн повернулась к нему, и Сомс увидел, что Босини наблюдает за ней с затаённой улыбкой. Странная улыбка была у этого человека. Простая, как у ребёнка, получившего удовольствие. Что касается прозвища, данного Джорджем, то ничего «пиратского» в нём не было. И глядя, как Босини повернулся к Джун, Сомс тоже улыбнулся, но насмешливо: он недолюбливал Джун, а вид у неё сейчас был не совсем довольный.

И ничего удивительного; Джун только что имела следующий разговор с Джемсом:

— Дядя Джемс, на обратном пути я видела у реки замечательное место для дома.

Джемс, который имел привычку есть медленно и основательно, прекратил процесс жевания.

— Что? — сказал он. — А где это?

— У самого Пэнгборна.

Джемс отправил в рот кусок ветчины, Джун ждала.

— Ты, наверное, не имеешь понятия о том, продаются эти участки в пожизненную собственность или нет? — спросил он наконец. — Ты не поинтересовалась узнать, какие там цены на землю?

— Нет, поинтересовалась, — сказала Джун, — я навела справки. — Её решительное личико подозрительно пылало и светилось нетерпением под копной медно-рыжих волос.

Джемс оглядел её инквизиторским взглядом.

— Что? Неужели ты собираешься покупать землю? — воскликнул он, роняя вилку.

Проявленный им интерес подбодрил Джун. Она уже давно носилась с планом, согласно которому её дяди должны были облагодетельствовать себя и Босини постройкой загородных домов.

— Конечно нет — сказала она. — Я подумала, какое замечательное место! Вот бы где выстроить дом — вам или кому-нибудь ещё!

Джемс покосился на неё и сунул в рот второй кусок ветчины.

— Там, должно быть, очень дорогие участки, — сказал он.

То, что Джун приняла за личную заинтересованность, было лишь привычным возбуждением, которое испытывает каждый Форсайт, опасаясь, как бы хорошие вещи не уплыли у него из рук. Но она не хотела признать своё поражение и продолжала настаивать:

— Вам надо перебраться за город, дядя Джемс. Будь у меня много денег, я бы и дня не осталась в Лондоне.

Джемс был взволнован до самых глубин своего длинного, тощего тела; он и не подозревал, что его племянница придерживается таких крайних взглядов:

— Почему вы не переберётесь за город? — повторила Джун. — Это было бы вам очень полезно!

— Почему? — взволнованно начал Джемс. — Зачем мне покупать землю? Что это мне даст, если я стану покупать землю и строить дома? Я и четырех процентов не получу за свои деньги!

— Ну и что же? Зато будете жить на свежем воздухе!

— Свежий воздух! — воскликнул Джемс. — На что мне свежий воздух?

— Я думала, что каждому приятно жить на свежем воздухе, — презрительно сказала Джун.

Джемс размашистым жестом вытер рот салфеткой.

— Ты не знаешь цены деньгам, — сказал он, избегая её взгляда.

— Не знаю! И, надеюсь, никогда не буду знать! — и, закусив губы от невыразимого огорчения, бедная Джун замолчала.

Почему её родственники такие богачи, а у Фила нет даже уверенности, будут у него завтра деньги на табак или нет? Неужели они ничего не могут для него сделать? Все такие эгоисты. Почему они не хотят строить загородные дома? Джун была полна того наивного догматизма, который так трогателен и иногда приводит к таким большим результатам. Босини, к которому она повернулась после своего поражения, разговаривал с Ирэн, и Джун почувствовала холодок в сердце. Гнев придал её взгляду решительность; такой взгляд бывал у старого Джолиона, когда его воля встречала какие-нибудь препятствия на своём пути.

Джемсу тоже было не по себе. Ему казалось, что кто-то покушается на его право помещать деньги под пять процентов. Джолион избаловал её. Ни одна из его дочерей не позволила бы себе такой выходки. Джемс никогда ничего не жалел для своих детей, и это заставило его ещё глубже почувствовать дерзость Джун. Он задумчиво поковырял ложкой клубнику, затем утопил её в сливках и быстро съел: уж клубнику-то он во всяком случае не упустит.

Не было ничего удивительного в том, что Джемс так разволновался. Посвятив пятьдесят четыре года жизни (он получил звание поверенного сразу же, как только достиг возраста, установленного, законом) хлопотам по закладным, помещению капиталов своих доверителей под самые высокие и верные проценты, ведению дел по принципу извлечения наибольшей выгоды из других людей, но, разумеется, без всякого риска для своих клиентов и для себя, постанавливая под все жизненные отношения их точную денежную стоимость. Джемс кончил тем, что привык смотреть на мир исключительно с точки зрения денег. Деньги стали для него светочем жизни, средством восприятия мира, чем-то таким, без чего он не мог познавать действительность; и выслушать брошенную прямо в лицо фразу: «Надеюсь, я никогда не буду знать цену деньгам!» — ему было больно и досадно. Он знал, что все это глупости, иначе такие слова просто испугали бы его. Куда мы идём! Вспомнив, однако, историю с молодым Джолионом, Джемс почувствовал некоторое успокоение: чего можно ждать от дочери такого человека! А затем мысли его пошли по другому, ещё менее приятному руслу. Что это за болтовня про Сомса и Ирэн?

Как и у всякой уважающей себя семьи, у Форсайтов существовало нечто вроде торжища, где производился обмен семейными тайнами и котировались семейные акции. На Форсайтской Бирже было известно, что Ирэн недовольна своим замужеством. Её недовольство осуждали. Она должна была знать, что делает; порядочным женщинам не полагается совершать такие ошибки.

Джемс с раздражением думал, что у них хороший дом (правда, маленький) на прекрасной улице, детей нет, денежных затруднений тоже. Сомс неохотно говорит о своих делах, но, по всей вероятности, он человек состоятельный. У него прекрасные доходы. Сомс, так же как и отец, работал в известной адвокатской конторе «Форсайт, Бастард и Форсайт» — он всегда очень осторожен в делах. Недавно проделал чрезвычайно удачную операцию по ипотекам: воспользовался просроченными платежами — на редкость удачно!

У Ирэн все основания быть счастливой, а говорят, что она требует отдельную комнату. Он-то знает, чем все это кончается. Если бы ещё Сомс пил!

Джемс посмотрел на свою невестку. Взгляд его, никем не замеченный, был холоден и недоверчив. В нём смешались укор и страх и чувство личной обиды. Почему это он должен волноваться? Очень возможно, что все это глупости; женщины такой странный народ! Так преувеличивают, что не знаешь, когда им верить, когда нет, и, кроме того, ему никогда ничего не рассказывают, приходится самому до всего докапываться. И Джемс снова украдкой взглянул на Ирэн, а с неё перевёл взгляд на Сомса. Последний, разговаривая с тётей Джули, посматривал исподлобья в сторону Босини.

«Сомс любит её, я знаю, — подумал Джемс. — Взять хотя бы то, что он постоянно делает ей подарки».

И чудовищная нелепость её отношения к мужу поразила Джемса с удвоенной силой. Как это грустно! Такая милая женщина! Он, Джемс, сам мог бы привязаться к ней, если б только она позволила. За последнее время она подружилась с Джун: это нехорошо, это очень нехорошо. У неё появляются собственные мнения. Он не может понять, зачем это ей понадобилось? У неё прекрасный дом, она ни в чём не встречает отказа. Джемс пришёл к убеждению, что кто-то должен позаботиться о выборе друзей для Ирэн. Иначе дело может принять опасный оборот.

Джун с её склонностью опекать несчастных действительно вырвала у Ирэн признание и в ответ на него провозгласила необходимость пойти на что угодно и, если понадобится, требовать развода. Но, слушая её доводы, Ирэн задумчиво молчала, словно ей была страшна самая мысль о предстоящей хладнокровной, расчётливой борьбе. Он ни за что не отпустит её, сказала она Джун.

— Ну и что же из этого? — воскликнула Джун. — Пусть делает всё что угодно, вы только не сдавайтесь! — И она не постеснялась рассказать кое-что у Тимоти; услышав об этом, Джемс почувствовал совершенно естественное негодование и ужас.

Что если Ирэн — даже страшно подумать! — действительно решит уйти от Сомса? Мысль эта была так невыносима, что Джемс сразу же отбросил её; она вызывала в воображении смутные картины, в ушах у него уже стояло бормотание форсайтских языков. Джемса охватывал ужас перед тем, что гласность так близко коснётся его жизни, жизни его сына! Счастье, что у неё нет собственных средств — какие-то нищенские пятьдесят фунтов в год. И он с пренебрежением вспомнил покойного Эрона, который ничего не оставил ей. Насупившись над бокалом вина, скрестив под столом свои длинные ноги, Джемс даже забыл встать, когда дамы покидали столовую. Придётся поговорить с Сомсом, придётся предостеречь его; после всего, что случилось, так продолжаться не может. И он с раздражением заметил, что Джун не прикоснулась к вину.

«Все зло в этой девчонке, — размышлял он. — Ирэн сама никогда бы до этого не додумалась». Джемс был человек с богатым воображением.

Его размышления прервал голос Суизина.

— Я заплатил за неё четыреста фунтов, — говорил он. — Это настоящее произведение искусства.

— Четыреста фунтов! Уйма денег! — отозвался Николас.

Вещь, о которой шла речь, — замысловатая скульптурная группа итальянского мрамора, поставленная на высокий постамент (тоже из мрамора), — распространяла в комнате атмосферу утончённой культуры. Затейливой работы нижние фигурки обнажённых женщин в количестве шести штук указывали на центральную, тоже обнажённую и тоже женскую, фигуру, которая в свою очередь указывала на себя; все в целом создавало у зрителя весьма приятную уверенность в исключительной ценности этой неизвестной особы. Тётя Джули, весь вечер сидевшая напротив неё, прилагала большие усилия, чтобы не смотреть в том направлении.

Заговорил старый Джолион; он и начал весь спор.

— Четыреста фунтов! Ты заплатил за это четыреста фунтов?

Тут Суизин во второй раз за вечер осторожно повёл головой, ощущая при этом, как острые уголки воротничка впиваются ему в шею.

— Четыре сотни фунтов английскими деньгами, ни фартингом меньше. И не раскаиваюсь. Это не наша работа, это современная итальянская скульптура!

Сомс улыбнулся уголками губ и взглянул на Босини. Архитектор усмехался, плавая в облаках папиросного дыма. Вот теперь действительно в нём есть что-то пиратское.

— Сложная работа! — поторопился сказать Джемс, на которого размеры группы произвели большое впечатление. — Хорошо пошла бы у Джонсона.

— Этот итальяшка, который её сделал, — продолжал Суизин, — запросил с меня пятьсот фунтов — я дал четыреста. А вещь стоит все восемьсот. У бедняги был такой вид, будто он умирает с голоду!

— А! — откликнулся вдруг Николас. — Все эти артисты такие жалкие, просто не понимаю, как они живут. Например, этот Флажолетти, которого Фэнни и девочки постоянно приглашают поиграть; дай бог, чтобы он зарабатывал сотню в год!

Джемс покачал головой.

— Да-а! — сказал он. — Я понятия не имею, на что они живут!

Старый Джолион встал и, не вынимая сигары изо рта, подошёл к группе, чтобы как следует рассмотреть её.

— Двухсот бы не дал! — заявил он наконец.

Сомс посмотрел на отца и Николаса, испуганно переглянувшихся, и на сидевшего рядом с Суизином Босини, все ещё окутанного дымом.

«Интересно бы узнать его мнение», — подумал Сомс, прекрасно знавший, что группа эта безнадёжно vieux jeu[22], безнадёжно устарела, по крайней мере на целое поколение. У Джобсона[23] такие вещи уже давно не идут.

Наконец раздался ответ Суизина:

— Ты ничего не смыслишь в скульптуре. Твоё дело картины — и только!

Старый Джолион вернулся на место, попыхивая сигарой Он, конечно, не станет затевать спор с этим тупоголовым Суизином, упрямым как осел, не умеющим отличить статую от соломенной шляпы.

— Гипс! — вот все, что он сказал.

Долгое время Суизин просто не мог открыть рот; он стукнул кулаком по столу.

— Гипс! Поищи-ка у себя в доме хоть что-нибудь подобное этой вещи!

И в его словах снова послышалась клокочущая ярость первобытных поколений.

Спас положение Джемс.

— Ну, а вы что скажете, мистер Босини? Вы архитектор, вам ведь полагается знать толк во всяких статуях и тому подобных вещах!

Взоры всех обратились на архитектора; все ждали ответа Босини, насторожённо и недоверчиво поглядывая на него.

И Сомс, в первый раз вмешавшись в разговор, спросил:

— В самом деле, Босини, что вы скажете?

Босини спокойно ответил:

— Вещь замечательная.

Он обращался к Суизину, а глаза его хитро улыбались старому Джолиону; один Сомс остался неудовлетворённым.

— Замечательная? Чем?

— Своей наивностью.

Наступило выразительное молчание; только один Суизин не был окончательно уверен в том, следует ли это понимать как комплимент или нет.

IV. ПРОЕКТ НОВОГО ДОМА

Через три дня после обеда у Суизина Сомс Форсайт, выйдя на улицу, затворил за собой выкрашенную в зелёную краску парадную дверь своего дома и, оглянувшись с середины сквера, окончательно убедился, что дом необходимо окрасить заново.

Он оставил жену в гостиной — она сидела на диване, сложив руки на коленях, и, очевидно, ждала, когда он уйдёт. В этом не было ничего необычного. В сущности говоря, так случалось ежедневно.

Он не мог понять, почему Ирэн так плохо относится к нему. Ведь он как будто не пьяница! Разве он влез в долги, играет в карты, несдержан на язык, груб; разве он заводит предосудительные знакомства; проводит ночи вне дома? Совсем наоборот!

Глубоко затаённая неприязнь, которую Сомс чувствовал в Ирэн по отношению к себе, оставалась для него загадкой и служила источником сильнейшего раздражения. То, что её замужество было ошибкой и она не любила его, Сомса, старалась полюбить и не смогла, — все это, разумеется, не причина.

Тот, кто способен представить себе такую нелепую причину для объяснения её натянутых отношений с мужем, не может называться Форсайтом.

И поэтому Сомсу приходилось во всём винить жену. Никогда в жизни не встречал он женщины, которая бы так влекла к себе. Где бы они ни появлялись вместе. Сомс неизменно замечал, как все мужчины тянулись к Ирэн: взгляды, движения, голос выдавали их; окружённая таким вниманием, она держалась безукоризненно. Мысль о том, что Ирэн была одной из тех женщин, не часто встречающихся в англо-саксонской расе, которые рождены любить и быть любимыми, для которых без любви нет жизни, разумеется, ни разу не пришла ему в голову. Он смотрел на её обаяние как на часть той ценности, которую она собой представляла, будучи его вещью, но это наводило на мысль, что Ирэн могла не только получать, но и дарить; а ему она ничего не дарила! «Но зачем же тогда было выходить за меня замуж?» непрестанно думал Сомс. Он уже забыл время своего сватовства — те полтора года, когда он осаждал и преследовал Ирэн, измышляя всяческие способы, чтобы развлечь её, поднося подарки, раз за разом делая ей предложение и отваживая других поклонников своим постоянным присутствием. Он уже забыл тот день, когда, умело воспользовавшись приступом отвращения, которое вызывала у неё домашняя обстановка, он увенчал свои старания успехом. Если Сомс и помнил что-нибудь, так только ту капризную грацию, с которой золотоволосая темноглазая девушка обращалась с ним. И, разумеется, он не помнил выражения её лица — выражения отчуждённости, покорности и мольбы, — когда в один прекрасный день она сдалась и сказала, что будет его женой.

Это было то настоящее пылкое поклонение, столь превозносимое и писателями и простыми смертными, когда влюблённый, сумев наконец сделать металл податливым, получает награду за свои труды и вступает в жизнь счастливую, как звон свадебных колоколов.

Сомс повернул в восточном направлении, упрямо держась теневой стороны улицы.

Дом необходимо отремонтировать или надо строиться за городом и переезжать туда.

В сотый раз за последний месяц он принялся обдумывать этот план. Никогда не следует торопиться! Средства есть, доходы вырастают до трех тысяч фунтов в год; правда, капитал у него не такой солидный, как считает отец, — Джемс был склонен преувеличивать состояние своих детей. «Тысяч восемь я легко могу потратить, — соображал Сомс, — и не надо будет обращаться к Робертсону или к Николлу».

Он остановился у одной из витрин, где были выставлены картины. Сомс был «любителем» живописи: небольшая комната в доме № 62 на Монпелье-сквер[24] была заполнена холстами, стоявшими вдоль стен, так как их негде было вешать. Он привозил картины домой, возвращаясь из Сити обычно уже в сумерках, а по воскресеньям заходил в эту комнату и целыми часами поворачивал картины к свету, изучал надписи на обороте и время от времени отмечал что-то в записной книжке.

По большей части это были пейзажи с фигурами на переднем плане — символ какого-то тайного протеста против Лондона с его высокими домами и бесконечными улицами, где протекала его жизнь и жизнь людей его племени и класса. Иногда Сомс брал одну-две картины и, отправляясь в Сити, останавливал кэб у Джобсона.

Он редко показывал кому-нибудь свою коллекцию. Ирэн, мнение которой он втайне уважал и, вероятно, поэтому никогда о нём не справлялся, бывала здесь очень редко — только в тех случаях, когда её призывал долг хозяйки. Ей не предлагали посмотреть картины, и она не смотрела их. Для Сомса это было ещё одним поводом для обиды. Он ненавидел эту гордость и втайне боялся её.

С зеркального стекла витрины на Сомса смотрело… его собственное отражение.

На гладких волосах, видневшихся из-под полей цилиндра, лежал такой же глянец, как и на самом цилиндре; бледное узкое лицо, линия чисто выбритых губ, твёрдый подбородок со стальным отливом от бритья и строгость застёгнутой на все пуговицы чёрной визитки придавали ему замкнутый и непроницаемый вид, пронизывали весь облик невозмутимым, подчёркнутым самообладанием; только глаза — холодные, серые, напряжённые, с залёгшей между бровями складкой — глядели на Сомса печально, словно знали его тайную слабость.

Он рассмотрел картины, подписи художников, прикинул, сколько эти вещи могут стоить, не испытывая удовлетворения, которое обычно доставляла ему такая мысленная оценка, и пошёл дальше.

В доме № 62 можно прожить ещё с год, если решиться строить новый! Время для стройки самое подходящее: деньги уже давно не были так дороги; а лучше того места, которое он присмотрел в Робин-Хилле весной, когда ездил туда по делу Николла, ничего и быть не может! Двенадцать миль от Хайд-парка, цены на землю наверняка поднимутся, всегда можно будет получить больше, чем заплатил; такой дом, если его выстроить в хорошем стиле, — верные деньги.

Сознание, что он единственный в семье будет обладателем загородного дома, не имело особенного значения для Сомса; истый Форсайт считает всякие сантименты, даже сантименты, связанные с общественным положением, роскошью, о которой можно думать только после того, как аппетиты будут утолены другими, более существенными вещами.

Увезти Ирэн из Лондона, лишить её возможности встречаться с людьми, увезти от друзей и от тех, кто сбивает её с толку! Вот что самое главное! Она слишком подружилась с Джун! Джун его не любит. Он отвечает ей тем же. Они ведь одной крови!

Увезти Ирэн за город — в этом все. Дом ей понравится, она с удовольствием возьмёт на себя хлопоты по меблировке — ведь у неё такая художественная натура!

Дом нужно выстроить в хорошем стиле, чтобы стоимость его сразу бросалась в глаза, — что-нибудь единственное в своём роде, как дом Паркса с башней; но Паркс сам рассказывал, что архитектор разорил его. От этих людей всего можно ждать: если архитектор с именем, он втравит в такие расходы, что только держись, да ещё заставит считаться со своими причудами.

Брать же рядового архитектора не стоит — башня Паркса исключала всякую возможность приглашения рядового архитектора.

Вот почему Сомс подумал о Босини. После обеда у Суизина он навёл справки, в результате которых получил скудные, но вместе с тем утешительные сведения: «архитектор новой школы».

— Талантливый?

— Безусловно талантливый, только немножко… немножко витает в облаках!

Сомсу так и не удалось разузнать, какие дома Босини уже построил и сколько он берет. Впечатление же создалось такое, что можно будет поставить свои условия. Чем больше Сомс думал об этом плане, тем больше он ему нравился. Всё будет обделано в семейном кругу, к чему Форсайты стремятся почти инстинктивно; кроме того, Сомс сможет «приобрести» архитектора, если и не совсем по дешёвке, то с «пониженной пошлиной», а это только справедливо, принимая во внимание, что Босини будет предоставлена возможность обнаружить свои таланты, так как дом Сомса не должен быть заурядным домом.

Мысль о том, что молодой человек получит хорошую работу, доставляла ему удовольствие. Сомс, как и все Форсайты, обладал непоколебимым оптимизмом, когда из оптимизма можно было извлечь выгоду.

Контора Босини помещается на Слоун-стрит, совсем под рукой, можно будет следить за разработкой проекта.

К тому же Ирэн вряд ли станет возражать против переезда за город, если при этом условии жених её лучшей подруги получит работу. Может быть, от этого будет зависеть счастье Джун. Ирэн не захочет мешать её счастью; ни в коем случае не захочет, ведь он её знает. И Джун останется довольна; а в этом есть известная выгода.

Босини на вид очень толковый малый, но, помимо всего прочего, у него есть одна черта, чрезвычайно привлекательная: в деловом отношении он несомненный простачок — денежный вопрос с ним будет нетрудно уладить. Сомс пришёл к этому выводу без всякого намерения надуть Босини: таков был образ мышления у него и у всякого хорошего дельца — у тысячи хороших дельцов, сквозь толпы которых он пробирался по Лэдгейт-Хилл[25].

И, с удовлетворением размышляя о том, что с Босини будет нетрудно уладить денежный вопрос. Сомс подчинялся сокровенным законам великого класса, к которому он принадлежал, — законам самой природы.

Пробираясь сквозь толпу, Сомс, обычно смотревший себе под ноги во время ходьбы, поднял глаза на собор св. Павла[26]. Старый собор чем-то притягивал его к себе, и Сомс не один, а два и три раза в неделю заходил сюда во время своих дневных странствований и по пять, по десять минут стоял в боковых приделах, читая имена и эпитафии на гробницах. Трудно сказать, чем привлекал Сомса этот величественный храм, разве только тем, что здесь ему было легче собраться с мыслями о деловом дне. Если голова его была занята каким-нибудь особенно важным или требующим особенной проницательности делом, он всякий раз заглядывал сюда и неслышно, как мышь, бродил от одной гробницы к другой. Потом, так же бесшумно выйдя на улицу, он твёрдыми шагами шёл по Чипсайд[27], и в походке его чувствовалось ещё большее упорство, как будто он шёл с твёрдым намерением купить вещь, которая только что привлекла к себе его внимание.

Сомс зашёл в собор и в это утро, но, вместо того чтобы бродить от эпитафии к эпитафии, перевёл глаза на колонны и пролёты стен и замер в неподвижности.

Под громадными сводами собора его запрокинутое лицо, благоговейное и задумчивое, какими становятся все лица в церкви, казалось белым от падавшего на него мелового отсвета. Руки в перчатках сжимали зонтик, который он держал прямо перед собой. Сомс поднял их. Может быть, на него снизошло святое вдохновение.

«Да, — мысленно сказал Сомс, — надо же когда-нибудь развесить картины».

В тот же вечер, возвращаясь из Сити, он зашёл к Босини. Архитектор сидел без пиджака, с трубкой в зубах, и чертил какой-то план. Сомс отказался от вина и сразу перешёл к делу.

— Если в воскресенье у вас не предвидится ничего более интересного, давайте съездим в Робин-Хилл, я хочу посоветоваться с вами относительно одного участка для постройки.

— Вы думаете строиться?

— Может быть, — сказал Сомс, — только никому не рассказывайте об этом. Я просто хочу посоветоваться с вами.

— Понимаю, — сказал архитектор.

Сомс оглядел комнату.

— Высоко вы забрались! — заметил он.

Все подробности о характере и размерах работы Босини, которые ему удастся подметить, могут пригодиться в будущем.

— Пока что мне здесь удобно, — ответил Босини. — Вы просто привыкли к роскоши.

Он выбил трубку и, пустую, опять сунул её в рот, — так, вероятно, ему было легче разговаривать. Сомс заметил, что щеки у Босини впалые, должно быть, от постоянного сосания трубки.

— Сколько вы платите за такое помещение? — спросил он.

— Пятьдесят, и не плачу, а переплачиваю, — ответил Босини.

Ответ произвёл на Сомса благоприятное впечатление.

— Да, дороговато, — сказал он. — Я заеду за вами в воскресенье часов в одиннадцать.

И в следующее воскресенье он заехал за Босини в кабриолете и повёз его на вокзал. На станции в Робин-Хилле лошадей не оказалось, и они прошли полторы мили до участка пешком.

Было первое августа — прекрасный жаркий день; в небе ни облака. Их башмаки поднимали жёлтую пыль на прямой узкой дороге, взбегавшей на вершину холма.

— Гравий, — заметил Сомс и поглядел искоса на пальто Босини. Из карманов этого пальто торчали связки бумаг, под мышкой архитектор нёс какую-то замысловатую палку. Сомс заметил эти, а также и ещё кое-какие подробности.

Только талантливый человек или действительно «пират» мог позволить себе такую небрежность в костюме; и хотя эксцентричность Босини возмущала Сомса, до некоторой степени он даже остался доволен ею как признаком известных качеств, суливших ему самому выгоду. Если этот малый умеет строить дома, стоило обращать внимание на его костюм?

— Я уже говорил вам, что пока держу постройку в секрете, — сказал Сомс, — и вы тоже никому не рассказывайте. Я никогда не говорю о своих делах, пока они не закончены.

Босини мотнул головой.

— Только заикнитесь женщине о своих планах, — продолжал Сомс, — конца не увидишь болтовне.

— Да-а! — сказал Босини. — Уж эти женщины!

В глубине души Сомс давно пришёл к такому же заключению; правда, он никогда не высказывал этой мысли вслух.

— А! — пробормотал Сомс. — Значит, вы уже начинаете… — он запнулся, но не сдержал себя и закончил с раздражением: — Джун тоже с характером всегда этим отличалась.

— Характер не такая уж плохая вещь для ангела.

Сомс никогда не называл Ирэн ангелом. Он не мог насиловать свой характер, раскрывая посторонним её ценность и тем самым выдавая себя. Пришлось промолчать.

Запущенная дорога вывела их на пустырь. Колеи заворачивали под прямым углом к разработкам гравия, за которыми, среди кучки деревьев на опушке густого леса, поднимались трубы коттеджа. Пучки пушистой травы покрывали сухую землю, и жаворонки взлетали из её зарослей прямо в сияющее небо. Вдали, на горизонте, за бесконечной вереницей изгородей и полей, вставала линия холмов.

Сомс провёл Босини в крайний угол пустыря и остановился. Выбранный участок был здесь; но теперь, когда приходилось показывать его другому, Сомс пришёл в замешательство.

— Агент живёт вон в том коттедже, он даст нам позавтракать, давайте сначала поедим, а потом уже приступим к делу, — сказал Сомс.

Он снова пошёл первым к коттеджу, где их встретил агент Оливер, высокий человек с мясистым лицом и седеющей бородой. За завтраком Сомс почти ничего не ел, разглядывал Босини и раза два украдкой вытер лоб шёлковым носовым платком. Наконец завтрак кончился, и Босини встал.

— Вам, вероятно, надо переговорить о делах, — сказал он, — а я пока что пойду осмотрюсь немного. — И, не дожидаясь ответа, вышел.

Сомс (он был поверенным владельца имения) провёл в обществе агента около часа, рассматривая планы участков и обсуждая закладные Николла и других своих доверителей; и в конце, как будто вспомнив вдруг об интересующем его деле, перевёл разговор на другую тему.

— Ваши хозяева, — сказал он, — должны уступить мне подешевле, ведь я первый начинаю здесь строиться.

Оливер покачал головой.

— Участок, который вы себе присмотрели, сэр, — сказал он, — считается у нас самым дешёвым. Те, что на вершине холма, будут подороже.

— Имейте в виду, — сказал Сомс, — что я ещё не решил окончательно; весьма возможно, что я раздумаю строиться. Налоги чересчур высоки.

— Что ж, мистер Форсайт, очень жаль, если вы раздумаете; по-моему, это будет ошибкой с вашей стороны, сэр. Разве вы найдёте под Лондоном другой участок с таким прекрасным видом и за такую цену? Нам стоит только дать публикацию — отбоя не будет от покупателей.

Они взглянули друг на друга. На их лицах было ясно написано: «Я уважаю вас как делового человека, но не надейтесь, что я поверю хоть одному — вашему слову».

— Ну что ж, — повторил Сомс, — я окончательно не решаю, очень возможно, что ничего не выйдет! — С этими словами он взял зонтик, сунул агенту свои холодные пальцы и, отдёрнув их без малейшего рукопожатия, вышел на солнце.

Погрузившись в глубокое раздумье, он медленно шёл к облюбованному участку. Инстинкт подсказывал ему, что агент говорил правду. Участок дешёвый. Но самая прелесть была в том, что агент, как Сомс был уверен, в действительности не считал участок дешёвым; значит, его собственная интуиция взяла верх над интуицией агента.

«Дёшево или дорого, я все равно куплю», — думал Сомс.

Жаворонки взлетали у него прямо из-под ног, в воздухе порхали бабочки, от густой травы шёл нежный запах. Из леса, где, спрятавшись в зарослях, ворковали голуби, тянуло папоротником, и тёплый ветер нёс издалека мерный перезвон колоколов.

Сомс шёл, опустив глаза, губы его то сжимались, то разжимались, словно в предвкушении лакомого кусочка. Но, дойдя до места, он не нашёл там Босини. Подождав несколько минут, Сомс пересёк пустырь, ведущий к склону холма. Он хотел было крикнуть, но побоялся звука собственного голоса.

На лугу было пустынно, как в прериях, тишину нарушала только беготня кроликов, прятавшихся по своим норкам, и песнь жаворонка.

Сомса — вожака головного отряда великой армии Форсайтов, несущих цивилизацию в эту глушь, — угнетали тишина луга, пение незримых жаворонков и душный, пряный воздух. Он повернул было назад, но в эту минуту увидел Босини.

Архитектор лежал, растянувшись под громадным старым дубом, поднимавшим над самым откосом свои могучие ветви с густой листвой.

Сомсу пришлось тронуть Босини за плечо, чтобы тот заметил его.

— Алло, Форсайт! — сказал архитектор. — Я нашёл самое подходящее место для вашего дома. Посмотрите!

Сомс постоял, посмотрел, потом сказал холодно:

— Может быть, ваш выбор и неплох, но этот участок обойдётся мне в полтора раза дороже.

— Плюньте на цену. Полюбуйтесь, какой вид!

Почти около самых ног у них расстилалось золотистое поле, кончавшееся небольшой тёмной рощей. Луга и изгороди уходили к далёким серо-голубым холмам. Вдали справа серебряной полоской поблёскивала река.

Небо было такое синее, солнце такое горячее, — казалось, что лето царит здесь вечно. Пушинка чертополоха проплыла мимо них, упоённая безмятежностью воздуха. Над полем дрожал зной, все кругом было пронизано нежным, еле уловимым жужжанием, словно мгновенья радости, в буйном веселье проносившиеся между землёй и небом, шептали что-то друг другу.

Сомс продолжал смотреть. Против воли что-то ширилось у него в груди. Жить здесь и видеть перед собой этот простор, показывать его знакомым, говорить о нём, владеть им! Щеки его вспыхнули. Тепло, блеск, сияние захватило Сомса так же, как четыре года назад его захватила красота Ирэн. Он взглянул украдкой на Босини, глаза которого — глаза «полудикого леопарда», как его назвал кучер старого Джолиона, — с жадностью блуждали по ландшафту. Яркое солнце ещё сильнее подчёркивало резкие черты его лица, выдающиеся скулы, подбородок, вертикальные складки на лбу; и Сомс с неприязненным чувством глядел на это суровое, вдохновенное, бездумное лицо.

Мягкая волна зыби прошла по полю, и ветер тепло пахнул на них.

— Какой дом я бы вам здесь построил! — сказал Босини, прервав наконец молчание.

— Ну ещё бы! — сухо ответил Сомс. — Ведь вам не придётся платить за него.

— Тысяч так за восемь я выстрою вам дворец.

Сомс побледнел — он боролся с собой. Потом опустил глаза и сказал упрямо:

— Мне это не по средствам.

И направил свои медленные, осторожные шаги обратно на первый участок.

Они пробыли там ещё некоторое время, обсуждая детали будущего дома, а затем Сомс вернулся в коттедж к агенту.

Через полчаса он вышел и вместе с Босини отправился на станцию.

— Так вот, — сказал Сомс, еле разжимая губы, — я всё-таки остановился на вашем участке.

И снова замолчал, недоумевая, каким образом этот человек, которого он не мог не презирать, заставил его, Сомса, изменить своё решение.

V. СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГ ФОРСАЙТА

Как и вся просвещённая верхушка лондонцев одного с ним класса и поколения, уже утратившая веру в красную плюшевую мебель и понимавшая, что итальянские мраморные группы современной работы — просто vieux jeu[28], Сомс Форсайт жил в таком доме, который мог сам постоять за себя. На входной его двери висел медный молоток, выполненный по специальному заказу, оконные рамы были переделаны и открывались наружу, в подвесных цветочных ящиках росла фуксия, а за домом (немаловажная деталь) был маленький дворик, вымощенный зелёными плитами и уставленный по краям розовыми гортензиями в ярко-синих горшках. Здесь, под японским тентом цвета пергамента, закрывавшим часть двора, обитатели дома и гости, защищённые от любопытных взоров, пили чай и разглядывали на досуге последние новинки из коллекции табакерок Сомса.

Внутреннее убранство комнат отдавало дань стилю ампир[29] и Уильяму Моррису[30]. Дом был хоть и небольшой, но довольно поместительный, с множеством уютных уголков, напоминавших птичьи гнёздышки, и множеством серебряных безделушек, которые лежали в этих гнёздышках, как яички.

На общем фоне этого совершенства вели борьбу два различных вида изысканности. Здесь жила хозяйка, которая могла бы окружить себя изяществом даже на необитаемом острове, и хозяин, утончённость которого была, в сущности говоря, капиталом, одним из средств для достижения жизненных успехов в полном соответствии с законами конкуренции. Эта утончённость, продиктованная законами конкуренции, вынуждала Сомса ещё в школе в Молборо первым надевать зимой вельветовый жилет, а летом — белый, не позволяла появляться в обществе с криво сидящим галстуком и однажды заставила его смахнуть пыль с лакированных ботинок на виду у всей публики, собравшейся в день акта слушать, как он будет декламировать Мольера.

Безупречность приросла к Сомсу и к многим другим лондонцам, как кожа: немыслимо вообразить его с растрёпанными волосами, с галстуком, отклонившимся от перпендикуляра на одну восьмую дюйма, с воротничком, не сияющим белизной! Никакими силами нельзя было заставить его обойтись без ванны — ванны тогда входили в моду; и какое глубочайшее презрение питал он к тем, кто пренебрегал ежедневной ванной!

А Ирэн могла бы купаться в придорожном ручье, как нимфа, которая рада прохладе и любуется своим прекрасным телом.

В этой борьбе, которая велась в стенах дома, женщине пришлось уступить. Так и в поединке между англо-саксонским и кельтским духом, все ещё не затихающем внутри нации, более впечатлительному и податливому темпераменту пришлось примириться с навязанным ему грузом условностей.

И дом Сомса приобрёл очень близкое сходство с сотнями других домов, олицетворявших столь же возвышенные стремления, и стал тем, о чём говорили: «Очаровательный домик у Сомса Форсайта, такой оригинальный, милочка, по-настоящему элегантный!»

Подставьте вместо Сомса Форсайта Джемса Пибоди, Томаса Аткинса, Эммануила Спаньолетти или любого англичанина из лондонской буржуазии, выказывающего претензии на хороший вкус, и пусть убранство их домов будет несколько различным — оценка эта применима к ним всем.

Восьмого августа, через неделю после поездки в Робин-Хилл, в столовой этого дома — «такого оригинального, милочка, по-настоящему элегантного» — Сомс и Ирэн сидели вечером за обеденным столом. Горячий обед по воскресным дням был изысканно-элегантной чёрточкой, свойственной и этому и многим другим домам.

Вскоре после женитьбы Сомс издал рескрипт: «Прислуга должна позаботиться о горячем обеде по воскресеньям — все равно бездельничают, играют с утра до вечера на концертино».

Это нововведение не вызвало революции. Слуги — Сомса это всегда коробило — обожали Ирэн, которая, наперекор всем здравым традициям, признавала за ними право на слабости, свойственные человеческой природе.

Счастливая пара восседала за красивым столом палисандрового дерева не vis-а-vis[31], а наискось друг от друга; они обедали без скатерти — ещё одна изысканно-элегантная чёрточка — и до сих пор ещё не обменялись ни словом.

За обедом Сомс любил поговорить о делах, о своих покупках, и, пока он говорил, молчание Ирэн не смущало его. Но в этот вечер говорить было трудно. Решение о постройке нового дома целую неделю не выходило у Сомса из головы, и сегодня, наконец, он собрался поделиться этим с Ирэн.

Волнение, которое он испытывал, готовясь сообщить свою новость, бесило его самого: зачем она ставит его в такое положение — ведь муж и жена едины. За весь обед она даже ни разу не взглянула на него; и Сомс не мог понять, о чём она думает все это время. Тяжело, когда человек трудится так, как трудится он, добывает для неё деньги — да, для неё, и с болью в сердце! — а она сидит здесь и смотрит, смотрит, как будто ждёт, что эти стены того и гляди придавят её. От одного этого можно встать из-за стола и уйти из комнаты.

Свет лампы, затенённой розовым абажуром, падал ей на шею и руки Сомс любил, чтобы Ирэн выходила к обеду декольтированной: это давало ему неизъяснимое чувство превосходства над большинством знакомых, жены которых, обедая дома, ограничивались домашними платьями или закрытыми вечерними туалетами. В розовом свете лампы янтарные волосы и белая кожа Ирэн так странно подчёркивали её темно-карие глаза.

Разве может человек обладать чем-нибудь более прекрасным, чем этот обеденный стол глубоких, сочных тонов, эти нежные лепестки роз, мерцающих, точно звезды, бокалы, отливающие рубином, и изысканное серебро сервировки; разве может человек обладать чем-нибудь более прекрасным, чем эта женщина, которая сидит за его столом? Чувство благодарности не входило в список форсайтских добродетелей — в Форсайтах слишком много здравого смысла и духа соперничества, чтобы ощущать потребность в этом чувстве, — и Сомс испытывал только граничащее с болью раздражение при мысли, что ему не дано обладать ею так, как полагалось бы по праву, что он не может протянуть к ней руку, как к этой розе, взять её и вдохнуть в себя весь сокровенный аромат её сердца.

Все, что принадлежало ему — серебро, картины, дома, деньги, — всё это было своё, близкое; но её близости он не чувствовал.

В его доме пророческие строки горели на каждой стене. Деловитая натура Сомса восставала против тёмного предсказания, что Ирэн предназначена не для него. Он женился на этой женщине, завоевал её, сделал своей собственностью, и то, что теперь ему не дано ничего другого, как только владеть её телом (да владел ли он им? Теперь и это начинало казаться сомнительным), шло вразрез с самым основным законом, законом собственности. Спроси кто-нибудь Сомса, хочет ли он владеть её душой, вопрос показался бы ему и смешным и сентиментальным. На самом же деле он хотел этого, а пророчество гласило, что ему никогда не добиться такой власти.

Она всегда была молчалива, пассивна, всегда относилась к нему с грациозной сдержанностью, словно боясь, что он может истолковать какое-нибудь её слово, жест или знак как проявление любви. И Сомс задавал себе вопрос: неужели это никогда не кончится?

Взгляды Сомса, как и взгляды многих его сверстников, складывались не без влияния литературы (а Сомс был большим любителем романов); он твёрдо верил, что время может сгладить все. В конце концов мужья всегда завоёвывают любовь своих жён. Даже в тех случаях, которые кончались трагически — такие книги Сомс недолюбливал, — жена всегда умирала со словами горького раскаяния на устах, а если умирал муж — весьма неприятно! — она бросалась на его труп, обливаясь горькими слезами.

Сомс часто возил Ирэн в театр, бессознательно выбирая современные пьесы из великосветской жизни, трактующие современную проблему брака в таком плане, который, по счастью, не имеет ничего общего с действительностью. Сомс видел, что и у этих пьес конец всегда одинаков, даже если на сцене появляется любовник. Следя за ходом спектакля. Сомс часто сочувствовал любовнику; но, не успев даже доехать с Ирэн до дому, он приходил к заключению, что был не прав, и радовался, что пьеса кончилась так, как ей и следовало кончиться. В те дни на сцене фигурировал тип мужа, входивший тогда в моду: тип властного, грубоватого, но исключительно здравомыслящего мужчины, который к концу пьесы всегда одерживал полную победу; такой персонаж не вызывал у Сомса симпатий, и, сложись его семейная жизнь по-иному, он не преминул бы высказать, какое отвращение вызывают у него подобные субъекты. Но Сомс так ясно ощущал необходимость быть победоносным и даже «властным» мужем, что никогда не высказывал своего отвращения, которое природа окольными путями вывела, быть может, из таившейся в нём самом жестокости.

Однако в этот вечер Ирэн была особенно молчалива. Он никогда ещё не видел такого выражения на её лице. И так как необычное всегда тревожит, Сомс встревожился. Он кончил есть маслины и поторопил горничную, сметавшую серебряной щёточкой крошки со стола. Когда она вышла, Сомс валил себе вина и сказал:

— Был кто-нибудь сегодня?

— Джун.

— Что ей понадобилось? — Форсайты считают за непреложную истину, что люди приходят только тогда, когда им что-нибудь нужно. — Наверно, приходила поболтать о женихе?

Ирэн молчала.

— Мне кажется, — продолжал Сомс, — что Джун влюблена в Босини гораздо больше, чем он в неё. Она ему проходу не даёт.

Он почувствовал себя неловко под взглядом Ирэн.

— Ты не имеешь права так говорить! — воскликнула она.

— Почему? Это все замечают.

— Неправда. А если кто-нибудь и замечает, стыдно говорить такие вещи.

Самообладание покинуло Сомса.

— Нечего сказать, хорошая у меня жена! — воскликнул он, но втайне удивился её горячности: это было не похоже на Ирэн. — Ты помешалась на своей Джун! Могу сказать только одно; с тех пор как она взяла на буксир этого «пирата», ей стало не до тебя, скоро ты сама в этом убедишься. Правда, теперь вам не придётся часто видеть друг друга: мы будем жить за городом.

Сомс был рад, что случай позволил ему сообщить эту новость под прикрытием раздражения. Он ждал вспышки с её стороны; молчание, которым были встречены его слова, обеспокоило его.

— Тебе, кажется, все равно? — пришлось ему добавить.

— Я уже знаю об этом.

Он быстро взглянул на неё.

— Кто тебе сказал?

— Джун.

— А она откуда знает?

Ирэн ничего не ответила. Сбитый с толку, смущённый, он сказал:

— Прекрасная работа для Босини; он сделает на ней имя. Джун все тебе рассказала?

— Да.

Снова наступило молчание, затем Сомс спросил:

— Тебе, наверно, не хочется переезжать?

Ирэн молчала.

— Ну, я не знаю, чего ты хочешь. Здесь тебе тоже не по душе.

— Разве мои желания что-нибудь значат?

Она взяла вазу с розами и вышла из комнаты. Сомс остался за столом. И ради этого он подписал контракт на постройку дома? Ради этого он готов выбросить десять тысяч фунтов? И ему вспомнились слова Босини: «Уж эти женщины!»

Но вскоре Сомс успокоился. Могло быть и хуже. Она могла вспылить. Он ожидал большего. В конце концов получилось даже удачно, что Джун первая пробила брешь. Она, должно быть, вытянула признание у Босини; этого следовало ждать.

Он закурил папиросу. В конце концов, Ирэн не устроила ему сцены. Все обойдётся — это самая хорошая черта в её характере: она холодна, зато никогда не дуется. И, пустив дымом в божью коровку, севшую на полированный стол, он погрузился в мечты о доме. Не стоит волноваться; он пойдёт сейчас к ней — и все уладится. Она сидит там во дворике, под японским тентом, в руках у неё вязанье. Сумерки, прекрасный тёплый вечер…

Джун действительно явилась в то утро с сияющими глазами и выпалила:

— Сомс молодец! Это именно то, что Филу нужно!

И, глядя на непонимающее, озадаченное лицо Ирэн, она пояснила:

— Да ваш новый дом в Робин-Хилле. Как? Вы ничего не знаете?

Ирэн ничего не знала.

— А! Мне, должно быть, не следовало рассказывать? — и, нетерпеливо взглянув на свою приятельницу, Джун добавила: — Неужели вам все равно? Ведь я только этого и добивалась. Фил только и ждал, когда ему представится такая возможность. Теперь вы увидите, на что он способен, — и вслед за этим она выложила все.

Став невестой, Джун как будто уже меньше интересовалась делами свой приятельницы; часы, которые они проводили вместе, посвящались теперь разговорам о её собственных делах; и временами, несмотря на горячее сочувствие к Ирэн, в улыбке Джун проскальзывали жалость и презрение к этой женщине, которая совершила такую ошибку в жизни — такую громадную, нелепую ошибку.

— И отделку дома он ему тоже поручает — полная свобода. Замечательно! — Джун расхохоталась, её маленькая фигурка дрожала от радостного волнения; она подняла руку и хлопнула ею по муслиновой занавеске. — Знаете, я просила даже дядю Джемса… — Но неприятные воспоминания об этом разговоре заставили её замолчать; почувствовав, что Ирэн не отзывается на её радость, Джун скоро ушла. Выйдя на улицу, она оглянулась: Ирэн все ещё стояла в дверях. В ответ на прощальный жест Джун она приложила руку ко лбу и, медленно повернувшись, затворила за собой дверь…

Сомс прошёл в гостиную и украдкой выглянул из окна.

Во дворике, в тени японского тента, тихо сидела Ирэн; кружево на её белых плечах чуть заметно шевелилось вместе с дыханием, поднимавшим её грудь.

Но в этой молчаливой женщине, неподвижно сидевшей в сумерках, чувствовалось тепло, чувствовался затаённый трепет, словно вся она была охвачена волнением, словно что-то новое рождалось в самых глубинах её существа.

Он прокрался обратно в столовую незамеченным.

VI. ДЖЕМС ВО ВЕСЬ РОСТ

Не много времени понадобилось на то, чтобы слух о решении Сомса облетел всю семью и вызвал среди родственников то волнение, которое неизменно охватывает Форсайтов при всяком известии о каких-либо переменах, связанных с имущественным положением одного из них.

Сомс тут был ни при чём, он твёрдо решил никому не говорить о постройке дома. Джун от избытка радости сообщила новость миссис Смолл, позволив ей рассказать об этом только тёте Энн, — она рассчитывала, что это подбодрит старушку! Тётя Энн уже много дней не покидала своей комнаты.

Миссис Смолл сразу же поделилась новостью с тётей Энн, а та улыбнулась, не поднимая головы от подушки, и проговорила дрожащим внятным голосом:

— Как это хорошо для Джун; но всё-таки надо быть очень осторожным это так рискованно!

Когда тётю Энн снова оставили одну, лицо её омрачилось тревогой, словно облаком, предвещающим дождливое утро.

Лёжа столько дней у себя в комнате, она ни на одну минуту не переставала набираться силы воли; этот процесс отражался и на её лице — лёгкие складки то и дело залегали в уголках её губ.

Горничная Смизер, поступившая в услужение к тёте Энн ещё совсем молоденькой, — та самая Смизер, о которой говорили: «Хорошая девушка, но такая нерасторопная», — каждое утро с необычайной пунктуальностью добавляла последний, завершающий штрих к издревле заведённой церемонии облачения тёти Энн. Вынув из недр сияющей белизной картонки плоские седые букли — знак личного достоинства тёти Энн, Смизер передавала их из рук в руки своей хозяйке и поворачивалась к ней спиной.

И каждый день тётя Джули и тётя Эстер должны были являться к Энн с докладом о Тимоти, о том, что слышно у Николаса, удалось ли Джун уговорить Джолиона не откладывать свадьбу на долгий срок, раз мистер Босини строит теперь дом для Сомса, правда ли, что жена молодого Роджера в ожидании, как чувствует себя Арчи после операции и что Суизин решил делать с домом на Уигмор-стрит, арендатор которого разорился и так нехорошо поступил с Суизином; но больше всего — о Сомсе; неужели Ирэн все ещё… настаивает на отдельной комнате? И каждое утро Смизер говорилось одно и то же: «Я сойду сегодня вниз, Смизер, так часа в два. Мне потребуется ваша помощь — я совсем отвыкла ходить!»

Сообщив новость тёте Энн, миссис Смолл под величайшим секретом рассказала о постройке дома миссис Николас, которая в свою очередь спросила Уинифрид Дарти, правда ли это, полагая, конечно, что сестра Сомса должна быть в курсе дела. От Уинифрид, как того и следовало ожидать, новость дошла и до ушей Джемса. Он взволновался.

— Мне никогда ничего не рассказывают, — заявил Джемс. И, вместо того чтобы пойти прямо к Сомсу, молчаливость которого его всегда отпугивала, он взял зонтик и отправился к Тимоти.

Миссис Септимус и Эстер (ей тоже рассказали — она человек надёжный, быстро утомляется от излишних разговоров) с готовностью и даже с большой охотой принялись обсуждать новость. Как мило со стороны Сомса дать работу мистеру Босини! Правда, это очень рискованный поступок. Как это Джордж его прозвал? «Пират»! Забавно! Джордж всегда придумает что-нибудь забавное! Во всяком случае, всё будет сделано в семейном кругу — они полагают, что Босини уже можно считать членом семьи, хотя это так странно.

Тут Джемс прервал их:

— Об этом молодом человеке никто ничего не знает. Не понимаю, зачем Сомсу понадобилось связываться с ним. Уж, наверное, дело не обошлось без вмешательства Ирэн. Я поговорю с…

— Сомс просил мистера Босини молчать об этом, — вмешалась тётя Джули. — Я уверена, что ему будет неприятно, если пойдут разговоры; только бы Тимоти ничего не узнал, а то он очень расстроится, я…

Джемс приложил ладонь к уху.

— Что? — спросил он. — Я окончательно глохну. Ни слова не слышу. У Эмили опять припадок подагры. Едва ли нам удастся поехать в Уэлс раньше конца месяца. Вечно что-нибудь стрясётся! — и, разузнав все, что ему было нужно, он взял шляпу и удалился.

День был чудесный, и Джемс пошёл пешком через Хайд-парк к Сомсу, где он собирался пообедать, так как Эмили лежала из-за подагры в постели, а Рэчел и Сисили гостили за городом. Он пересёк Роу[32] и направился к Найтсбридж-Гейт через коротко подстриженную спалённую солнцем лужайку, где бродили овцы, сидели влюблённые парочки и прямо на траве ничком, как тела на поле, над которым только что пронеслась битва, лежали бездомные бродяги.

Джемс шёл быстро, опустив голову, не глядя по сторонам. Вид парка, центрального места того поля битвы, на котором сам он сражался всю свою жизнь, не вызывал у него ни дум, ни размышлений. Эти тела, выброшенные сюда сумятицей и напором борьбы, эти влюблённые, которые сидели здесь, тесно прижавшись друг к другу, урвав у тягостной монотонности дня какой-нибудь час безмятежного райского блаженства, не будили мечтаний в голове Джемса; он давно пережил такую мечтательность; его нос, как нос овцы, был устремлён вниз, на пастбище, на котором он пасся.

Один из его съёмщиков с некоторых пор перестал торопиться со взносом квартирной платы, и перед Джемсом вставал серьёзный вопрос — не выкинуть ли его ни минуты не медля, хотя бы и рискуя остаться до рождества без арендатора. Суизин уже нарвался на такую историю, и поделом ему — нечего было тянуть.

Поглощённый своими мыслями, Джемс твёрдым шагом шёл вперёд, аккуратно держа зонтик чуть пониже ручки, так, чтобы шёлк не потрепался посередине и кончик зонта не доходил до земли. Высоко подняв худые плечи, Джемс быстро, с точностью механизма переступал своими длинными ногами, и его шествие через парк, залитый ярким солнцем, светившим над безмятежностью лужайки, над людьми, вырвавшимися из жестокой битвы Собственности, бушевавшей там, за оградой, напоминало полет птицы, покинувшей привычную землю и внезапно очутившейся над морем.

Выйдя на Алберт-Гейт, он почувствовал, как кто-то тронул его за рукав.

Это был Сомс: возвращаясь домой из конторы, он перешёл с теневой стороны Пикадилли[33] на солнечную и зашагал рядом с отцом.

— Мама лежит, — сказал Джемс, — я как раз шёл к тебе; впрочем, может быть, я помешаю?

С внешней стороны отношения между Джемсом и сыном отличались полным отсутствием сентиментальности, как и у всех истых Форсайтов, однако отнюдь нельзя сказать, чтобы отец и сын не чувствовали взаимной привязанности. Возможно, что они смотрели друг на друга как на капитал, вложенный в солидное предприятие: каждый из них заботился о благосостоянии другого и испытывал удовольствие от его общества. Но они ни разу в жизни не перекинулись словом о более интимных вопросах, ни разу не обнаружили в присутствии друг друга какое-нибудь, глубокое чувство.

Их связывало что-то такое, что было сильнее слов, что таилось в самой сущности нации, семьи, — ведь кровь не вода, а ни того, ни другого нельзя было назвать человеком холодной крови. Для Джемса любовь к детям стала теперь основным стимулом жизни. Сознание, что дети — часть его самого, что им он может передать свои сбережения, — вот что лежало в основе его тяги к наживе; а в семьдесят пять лет какое ещё удовольствие мог он получить от жизни, кроме наживы? И основной смысл существования заключался для Джемса в сбережении денег для детей.

Во всём Лондоне, где у Джемса было столько владений, в Лондоне, который он любил молчаливой любовью, как вместилище своих удач, не было человека, несмотря на всю его мнительность, более здравомыслящего, чем Джемс Форсайт (если основным признаком здравого ума считать инстинкт самосохранения, хотя Тимоти бесспорно в этом отношении хватил через край). Джемс был наделён поразительным инстинктивным здравомыслием, присущим всему его классу. В нём больше, чем в Джолионе с его твёрдой волей и минутными порывами нежности и философских раздумий, больше, чем в Суизине, оказавшемся в плену у собственных причуд, Николасе, жертве своих способностей, и Роджере, мученике предприимчивости, бесперебойно пульсировал инстинкт приспособления; из всех братьев он был наименее примечателен как по уму, так и по индивидуальности и именно поэтому имел все шансы на бессмертие.

Джемс больше остальных братьев ценил и любил семью. В его отношении к жизни всегда было что-то примитивное и «домашнее»; он любил семейный очаг, любил посудачить, любил поворчать. Для того чтобы прийти к какому-нибудь решению, он снимал пенки мудрости со своей семьи, а через её посредство и с множества других семей подобного же склада. Год за годом, неделю за неделей ходил он к Тимоти и сидел в гостиной брата, скрестив свои длинные ноги, худой, высокий, с седыми бакенбардами, обрамлявшими его чисто выбритый подбородок, следил, как набегает пенка в закипающем семейном горшке, и уходил оттуда приголубленный, освежённый, утешенный, с неизъяснимым чувством душевного покоя.

Под несокрушимым инстинктом самосохранения в Джемсе таилась неподдельная мягкость; визит к Тимоти действовал на него, как час, проведённый у материнских колен. Острая потребность чувствовать над собой защиту семейного крылышка влияла в свою очередь и на его отношение к детям; он не мог без ужаса думать о том, что состояние, репутация, здоровье его детей будут в какой-либо мере зависеть от постороннего мира. Узнав, что сын его старого друга Джона Стрита вступил добровольцем в экспедиционный корпус, он сердито покачал головой, удивляясь, как это Джон Стрит допустил такую вещь; а когда молодой человек был убит туземцами, Джемс так близко принял это к сердцу, что обошёл всех знакомых только для того, чтобы объявить всюду: «Так я и знал, ну что с такими людьми поделаешь!»

Когда его зять, Дарти, потерпел финансовый крах в результате спекуляции акциями нефтяной компании, Джемс заболел от расстройства; в этой катастрофе ему почудился похоронный звон, провожающий в могилу всяческое благосостояние. Для того чтобы оправиться от такого удара, понадобились три месяца и поездка в Баден-Баден[34]; он приходил, в ужас при одной мысли, что, если бы не его, Джемса, деньги, имя Дарти попало бы в список банкротов.

Организм Джемса был настолько крепок, что при малейшей боли в ухе он уже готовился к смерти, а болезни жены и детей воспринимал как личное несчастье, специально ниспосланное провидением, чтобы нарушить его душевный покой. Но в недомогания других людей, не входивших в круг его семьи, он просто не верил, утверждая, что всё это происходит оттого, что люди не заботятся о своей печени.

Во всех таких случаях слова его были неизменны: «На что они рассчитывают? И у меня бывает то же самое, если я не слежу за собой!»

Идя в тот вечер к Сомсу, он чувствовал, что жизнь обращается с ним жестоко; у Эмили разыгралась подагра, Рэчел вздумала укатить в гости за город; никто ему не сочувствует; Энн больна — вряд ли протянет лето; он три раза заезжал к ней, и все три раза она не могла его принять. А тут ещё Сомс с постройкой дома, этим надо заняться как следует! Что же касается неприятностей с Ирэн, он просто не знает, чем это кончится, — всего можно ожидать!

Джемс вошёл в дом № 62 на Монпелье-сквер с твёрдым намерением показать, какой он несчастный человек.

Было уже половина восьмого, и Ирэн, одетая к обеду, сидела в гостиной. На ней было золотистое платье, в котором она уже показывалась на званом обеде, на вечере и на балу, — теперь его можно было носить только дома; на груди платье было отделано волной кружев, на которые Джемс уставился сразу, как только вошёл.

— Где вы все это покупаете? — сердито спросил он. — Рэчел и Сисили никогда не бывают так хорошо одеты. Это настоящее кружево? Да нет, не может быть!

Ирэн подошла ближе, чтобы доказать Джемсу, что он ошибается.

И, независимо от своей воли. Джемс размяк от такой предупредительности со стороны Ирэн, от тонкого соблазнительного запаха её духов. Но ни один уважающий себя Форсайт не сдаётся с первого удара; и он сказал:

— Не знаю, не знаю, вы, должно быть, тратите уйму денег на наряды.

Зазвенел гонг, и, подав Джемсу свою ослепительно белую руку, Ирэн повела его в столовую. Она посадила его на место Сомса, слева от себя. Свет здесь падал мягче, сгущавшиеся сумерки не будут его беспокоить; и она принялась говорить с Джемсом о его делах.

В Джемсе сразу же произошла перемена, как будто солнце согрело плод, медленно зреющий на ветке; он чувствовал, что его нежат, хвалят, ласкают, а между тем в её словах не было ни прямой ласки, ни похвалы. Ему казалось, что именно такой обед и нужен для его желудка; дома этого ощущения не бывало; он уже не мог припомнить, когда бокал шампанского доставлял ему такое удовольствие, как сейчас, потом, осведомившись о марке и цене, удивился, что это то же самое вино, которое он держит у себя, но не может пить, и сразу решил заявить своему поставщику, что тот его надувает.

Подняв глаза от тарелки, он сказал:

— У вас так много красивых вещей. Сколько, например, вы заплатили за эту сахарницу? Должно быть, немалые деньги?

Особенное удовольствие доставила ему висевшая напротив картина, которую он сам подарил им.

— Я и не подозревал, что она так хороша! — сказал он.

Встав из-за стола, они направились в гостиную, и Джемс шёл за Ирэн по пятам.

— Вот это называется хорошо пообедать, — довольным голосом пробормотал он, дыша ей в плечо, — ничего тяжёлого и без всяких французских штучек. Дома я не могу добиться таких обедов. Плачу поварихе шестьдесят фунтов в год, но разве она когда-нибудь кормит меня так!

До сих пор о постройке дома не было сказано ни слова; Джемс не заговорил об этом и тогда, когда Сомс, сославшись на дела, ушёл наверх, в комнату, где он держал свои картины.

Джемс остался наедине с невесткой. Тепло, разлившееся по всему телу от вина и превосходного ликёра, все ещё не покидало его. Он чувствовал нежность к Ирэн. В самом деле, в ней столько обаяния; она слушает вас и как будто понимает все, что вы говорите, и, продолжая разговор. Джемс не переставал внимательно разглядывать её всю, начиная с туфель цвета бронзы и кончая волнистым золотом волос. Она откинулась в кресле, её плечи приходились вровень со спинкой — тело, прямое, гибкое, послушное, словно отдавалось объятиям любовника. Губы её улыбались, глаза были полузакрыты.

Возможно, что Джемсу почудилась опасность в самом очаровании её позы, возможно, что виной тут был пищеварительный процесс, но он вдруг умолк. Если память ему не изменяет, он ещё никогда не оставался наедине с Ирэн. И, глядя на неё. Джемс испытывал странное чувство, словно ему пришлось столкнуться с чем-то необычным и чуждым.

О чём она думает, откинувшись вот так в кресле?

И когда Джемс заговорил, слова его прозвучали резко, словно кто-то прервал его приятные сновидения.

— Что вы тут делаете одна по целым дням? — сказал он. — Почему бы вам не заглянуть когда-нибудь на Парк-Лейн?

Ирэн придумала какую-то отговорку. Джемс выслушал ответ, не глядя на неё. Ему не хотелось верить, что она на самом деле избегает его семьи, это было бы уж слишком.

— Наверно, вам просто некогда, — сказал он, — ведь вы вечно с Джун. Ей это очень кстати. Вы, должно быть, всюду сопровождаете её с женихом. Говорят, она совсем не бывает дома; дяде Джолиону, наверно, это не по душе, приходится сидеть одному. Говорят, она по пятам ходит за этим Босини. Он каждый день бывает у вас? Ну, а как вы к нему относитесь? Как, по-вашему, он положительный человек? На мой взгляд — ничтожество. Она будет держать его под каблучком!

Щеки Ирэн залились краской. Джемс подозрительно посмотрел на неё.

— Боюсь, что вы не совсем разобрались в мистере Босини, — сказала она.

— Не разобрался! — выпалил Джемс. — Это почему же? Сразу видно, что он, как это называется… «художественная натура». Говорят, талантливый, но они все себя считают талантами. Впрочем, вам лучше знать, — добавил он и снова кинул на неё подозрительный взгляд.

— Он работает над проектом дома для Сомса, — мягко сказала Ирэн, явно стараясь успокоить его.

— Вот как раз об этом я и хотел поговорить, — подхватил Джемс. — Не понимаю, зачем Сомсу понадобилось связываться с этим юнцом; почему он не обратился к первоклассному архитектору?

— А может быть, мистер Босини тоже первоклассный архитектор?

Джемс встал и прошёлся по комнате, низко опустив голову.

— Ну конечно, — сказал он, — вы, молодёжь, горой стоите друг за друга; думаете, что умнее вас никого нет!

Длинная, тощая фигура Джемса остановилась перед ней, он угрожающе поднял палец, словно произнося приговор красоте Ирэн.

— Я могу сказать только одно: все эти «таланты», или как они там себя называют, самые ненадёжные люди; послушайте моего совета: держитесь от него подальше!

Ирэн улыбнулась, и в изгибе её рта был какой-то вызов. Вся её предупредительность к Джемсу исчезла. Казалось, что затаённый гнев волнует её грудь; она подняла руки, сомкнула кончики пальцев; непроницаемый взгляд её тёмных глаз остановился на Джемсе.

Он сумрачно уставился себе под ноги.

— Я вам прямо скажу, — проговорил он, — очень жаль, что у вас нет ребёнка, вам нечего делать, не о ком заботиться!

Лицо Ирэн сразу омрачилось, и даже Джемс почувствовал, какое напряжение сковало её тело под мягким покровом шелка и кружев.

Эффект, произведённый этими словами, испугал его самого, и, как большинство людей не храброго десятка, он сразу же для большей убедительности, перешёл в наступление.

— Вы вечно сидите дома. Почему бы, например, вам не проехаться с нами в Харлингэм[35]? Или не сходить в театр? В ваши годы надо всем интересоваться. Вы же молодая женщина!

Лицо Ирэн ещё более омрачилось; Джемсу стало совсем не по себе.

— Впрочем, кто вас знает, — сказал он, — мне никогда ничего не рассказывают. Сомс должен сам о себе позаботиться. А если не может, пусть на меня не рассчитывает — вот и все.

Прикусив кончик указательного пальца, он бросил на невестку холодный, испытующий взгляд.

Её глаза, тёмные и глубокие, так твёрдо смотрели на него, что он запнулся и почувствовал лёгкую испарину.

— Ну, мне надо идти, — сказал он после короткой паузы и секундой позже поднялся с удивлённым видом, словно ждал, что его будут удерживать. Он протянул Ирэн руку и позволил проводить себя до дверей и выпустить на улицу. Нет, не нужно звать кэб, он прогуляется пешком, пусть Ирэн передаст привет Сомсу, а если ей захочется немного развлечься, что ж, он в любой день поедет с ней в Ричмонд[36].

Джемс пришёл домой и, поднявшись к себе, разбудил Эмили, впервые за сутки забывшуюся сном, чтобы сказать ей, что семейные дела Сомса, кажется, идут неважно; обсуждение этой темы заняло у Джемса полчаса, а затем, заявив, что не сможет сомкнуть глаз всю ночь, он повернулся на другой бок и сейчас же захрапел.

В доме на Монпелье-сквер Сомс, выйдя из верхней комнаты, стоял незамеченный на лестнице и смотрел, как Ирэн разбирает письма, полученные с последней почтой. Она вернулась в гостиную, но сейчас же вышла оттуда и остановилась в дверях, словно прислушиваясь к чему-то. Затем стала тихо подниматься по лестнице, держа на руках котёнка. Он видел её лицо, склонившееся над котёнком, который с мурлыканьем тёрся об её шею. Почему она никогда не смотрит так на него?

Вдруг она заметила Сомса, и выражение её лица сейчас же изменилось.

— Есть для меня письма? — спросил он.

— Три.

Сомс посторонился, а Ирэн прошла в спальню, не сказав больше ни слова.

VII. ПРЕГРЕШЕНИЕ СТАРОГО ДЖОЛИОНА

В тот же самый день старый Джолион ушёл с Крикетграунда с твёрдым намерением отправиться домой. Но, не дойдя и до Гамильтон-Террес, раздумал и, подозвав кэб, велел отвезти себя на Вистариа-авеню. В голове у него созрело решение.

Последнюю неделю Джун почти не бывала дома; она уже давно не баловала его своим обществом, точнее говоря, с того самого дня, как состоялась её помолвка с Босини. Старый Джолион не просил Джун побыть с ним. Не в его привычках просить людей о чем-нибудь! Голова её была занята только Босини и его делами. Старый Джолион остался один с оравой слуг в громадном доме — и ни души рядом, с кем можно бы перекинуться словом за весь долгий день. Клуб его был временно закрыт; правления компаний, где он состоял директором, не заседали на каникулах, поэтому в Сити делать было нечего. Джун настаивала, чтобы он уехал из города; сама же ехать не хотела, потому что Босини оставался в Лондоне.

Но куда он денется без неё? Не ехать же одному за границу; море он не переносит из-за печени; об отелях противно и думать. Роджер ездит на воды, но он не намерен на старости лет заниматься такими глупостями: все эти новомодные курорты — чистейшая ерунда!

Такими изречениями старый Джолион прикрывал своё угнетённое состояние духа, прячась от самого себя; морщины около его рта залегли глубже, в глазах с каждым днём все больше и больше сквозила печаль, так несвойственная лицу, в котором прежде было столько воли и спокойствия.

Итак, в этот день он отправился в Сент-Джонс-Вуд, где золотые брызги света дрожали на зелёных шапках акаций перед скромными домиками, где летнее солнце, словно в буйном веселье, заливало маленькие сады; старый Джолион с интересом смотрел по сторонам — он находился в той части города, куда Форсайты заходят, не скрывая своего неодобрения, но с тайным любопытством.

Кэб остановился перед маленьким домиком, судя по его неопределённо бурому цвету, давно не знавшим ремонта. Вход с улицы был через калитку, как у деревенских коттеджей.

Старый Джолион вышел из кэба с чрезвычайно спокойным видом; его массивная голова с длинными усами, с прядью седых волос, видневшейся из-под полей очень высокого цилиндра, была гордо поднята; взгляд твёрдый, немного сердитый. Вот до чего его довели!

— Миссис Джолион Форсайт дома?

— Дома, сэр. Как прикажете доложить, сэр?

Старый Джолион не вытерпел и подмигнул маленькой служанке, говоря ей своё имя. «Ну и лягушонок!» — пронеслось у него в голове.

Он, прошёл за ней через тёмную переднюю в небольшую гостиную, где стояла мебель в ситцевых чехлах; служанка предложила ему кресло.

— Они в саду, сэр; присядьте, пожалуйста, я сейчас доложу.

Старый Джолион сел в кресло, покрытое ситцевым чехлом, и оглядел комнату. Все здесь казалось жалким, как он выразился про себя; на всём лежал особый отпечаток — он затруднялся определить, какой именно, — какой-то оттенок убожества, вернее, старания свести концы с концами. Насколько можно было судить, ни одна вещь в гостиной не стоила и пяти фунтов. На стенах, давным-давно выцветших, висели акварельные эскизы; поперёк потолка шла длинная трещина.

Все эти домишки — старая рухлядь; надо надеяться, что платят за такую конуру меньше сотни в год; старому Джолиону трудно было бы выразить словами ту боль, которую он испытывал при одной мысли, что Форсайт — его родной сын — живёт в таком доме.

Служанка вернулась. Не угодно ли ему пройти в сад?

Старый Джолион вышел через стеклянную дверь. Спускаясь с крылечка, он подумал, что его давно следовало бы покрасить.

Молодой Джолион, его жена, двое детей и пёс Балтазар сидели в саду под грушевым деревом.

Старый Джолион направился к ним, и это был самый мужественный поступок в его жизни; но ни один мускул не дрогнул на его лице, ни одно движение не выдало его. Он шёл, устремив твёрдый взгляд прямо на врага.

В эти две минуты старый Джолион с предельной безупречностью продемонстрировал бессознательную здравость ума, выдержку и жизнеспособность — все то, что делало его и многих других людей одного с ним класса ядром нации. В манере вести свои дела без лишнего шума и с полным пренебрежением ко всему остальному миру эти люди воплощают самую сущность британского индивидуализма — результата естественной обособленности всей страны.

Пёс Балтазар обнюхал его брюки; благосклонно настроенный и несколько циничный пёс — незаконное детище пуделя и фокстерьера — чуял необычное безошибочно.

После натянутых приветствий старый Джолион сел в плетёное кресло, внучата его стали по бокам и молча уставились на деда, первый раз в жизни видя перед собой такого старого человека.

Дети были совсем непохожи друг на друга, как будто и здесь сказалась разница обстоятельств, сопутствовавших их рождению. Джолли — плод греха, толстощёкий, с форсайтскими глазами, с зачёсанной кверху светлой, как лён, шевелюрой, с ямочкой на подбородке — смотрел приветливо и твёрдо; маленькая Холли — плод брачного союза — была смуглая, серьёзная особа с глазами матери — серыми и задумчивыми.

Пёс Балтазар обошёл три маленькие клумбы, всем своим видом показывая полнейшее презрение к окружающему миру, затем уселся напротив старого Джолиона и, повиливая хвостиком, которому самой природой указано было лежать крендельком на спине, смотрел, не мигая, прямо перед собой.

Общее впечатление убожества преследовало старого Джолиона даже здесь, в саду; плетёное кресло поскрипывало под его тяжестью; клумбы жалкие; у потемневшей каменной ограды — тропинка, протоптанная кошками.

Пока дед и внуки внимательно разглядывали друг друга с тем любопытством и доверием, которые всегда возникают между очень юными и очень старыми людьми, молодой Джолион наблюдал за женой.

Её худое продолговатое лицо с большими серыми глазами, смотревшими из-под прямых бровей, вспыхнуло. Волосы, высоко зачёсанные со лба, уже начинали седеть, как и у него, и эта седина с щемящей сердце трогательностью только подчёркивала румянец, внезапно загоревшийся у неё на щеках.

Это лицо — такое, каким он никогда не знал его раньше, какое она всегда прятала от него, — было полно долго таимой враждебности, тоски и страха. В глазах, под тревожно подёргивающимися бровями, была боль. Она молчала.

Разговор поддерживал один Джолли; у него было много сокровищ, и этот новый друг с длинными усами и голубыми жилками на руках, сидевший, положив ногу на ногу, как папа (Джолли давно уже старался научиться сидеть так), должен был узнать об этих сокровищах; но будучи истым Форсайтом, хотя всего-навсего восьми лет от роду, он не обмолвился ни словом о самом дорогом его сердцу — об оловянных солдатиках в витрине игрушечного магазина, которые отец обещал подарить ему. Эта вещь казалась Джолли бесценной; лучше даже не заикаться о ней, чтобы не искушать судьбу.

Солнце, пробравшись сквозь листву, играло на этой маленькой группе, на представителях трех поколений, спокойно сидевших под грушевым деревом, которое уже давно не приносило плодов.

Морщинистое лицо старого Джолиона покраснело пятнами, как краснеют на солнце лица стариков. Он взял Джолли за руку; мальчик вскарабкался ему на колени; и маленькая Холли, зачарованная этим зрелищем, подобралась к ним поближе; пёс Балтазар принялся ритмически почёсывать себе спину.

Вдруг миссис Джолион встала и быстро пошла к дому; минутой позже муж пробормотал какое-то извинение и ушёл за ней. Старый Джолион остался один с внуками.

И природа со свойственной ей тонкой иронией принялась за старого Джолиона, испытывая на его сердце свой закон циклического чередования. Та нежность к детям, та страстная любовь к росткам жизни, которая заставила его однажды бросить сына и пойти за Джун, теперь заставляла его бросить Джун и пойти за этими совсем крохотными существами. Молодость незатухающим пламенем горела в сердце старого Джолиона, и к молодости он потянулся, к пухлым ручонкам, таким шаловливым и требующим такой заботы о себе, к пухлым личикам — то важным, то весёлым, к звонким голосам, громкому, захлёбывающемуся смеху, к настойчивым цепким пальцам, к этим крошкам, копошившимся у его ног, — ко всему, что было молодо, молодо и ещё раз молодо. В его глазах появилась нежность, нежным стал голос и худые, со вздутыми венами руки, нежность затеплилась у него в сердце. И крохотные создания сразу же нашли здесь убежище для своих забав, убежище, где их никто не тронет, где можно и поболтать, и посмеяться, и поиграть; и вскоре плетёное кресло и те, кто сидел в нём, стали, как солнце, излучать радость, царившую во всех трех сердцах.

Но молодой Джолион, последовавший за женой в комнаты, чувствовал себя по-иному.

Он нашёл жену в кресле перед зеркалом; она сидела, закрыв лицо руками.

Плечи её вздрагивали от рыданий. Эта способность так легко поддаваться горю всегда была непонятна молодому Джолиону. Сотни раз приходилось ему быть свидетелем таких вспышек отчаяния; он и сам не знал, как удавалось переносить их, ибо ему не верилось, что это всего лишь вспышки, что последний час их совместной жизни ещё не пробил.

А ночью она обхватит его шею руками и скажет: «Зачем я тебя мучаю, Джо!» — как бывало уже сотни раз.

Он протянул руку и незаметно спрятал в карман футляр с бритвой.

«Я не могу здесь оставаться, — думал молодой Джолион, — надо идти туда!» Не говоря ни слова, он вышел из комнаты в сад.

Старый Джолион усадил Холли на колени; она завладела его часами; Джолли, весь побагровевший, пытался показать, что умеет стоять на голове. Пёс Балтазар сидел вплотную у стола, не сводя глаз с печенья.

Молодой Джолион почувствовал недоброе желание нарушить эту идиллию.

Зачем отец явился сюда и так взволновал его жену?

После всех этих лет — такое потрясение! Он должен был сам догадаться; должен был предупредить их; но разве Форсайту придёт когда-нибудь в голову, что его поведение может причинить неприятность другим! Молодой Джолион был несправедлив к отцу.

Он резко заговорил с детьми, послав их пить чай в комнаты. Удивлённые его резкостью — отец никогда ещё не разговаривал с ними таким тоном, они пошли, взявшись за руки, и, уходя, Холли несколько раз оглянулась через плечо.

Молодой Джолион налил себе и отцу чаю.

— Жена немного нездорова сегодня, — сказал он, отлично зная, что отцу понятна причина её внезапного ухода, и почти ненавидя старика за то, что тот сидит с таким невозмутимым видом.

— У тебя славный домик, — сказал старый Джолион, пристально глядя на сына. — Ты снимаешь его?

Молодой Джолион кивнул.

— Хотя самый район мне не нравится, — сказал старый Джолион, — очень убогий.

Молодой Джолион ответил:

— Да, у нас убого.

Теперь молчание прерывал только пёс Балтазар, почесывавший себе спину.

Старый Джолион сказал просто:

— Я, должно быть, напрасно пришёл, Джо, но мне так тоскливо одному!

В ответ на эти слова молодой Джолион встал и положил руку отцу на плечо.

В соседнем доме кто-то бесконечно наигрывал на расстроенном рояле «La donna è mobile»[37]; на садик спустилась тень, солнце доходило теперь только до задней стены, на которой, греясь в последних лучах, пристроилась кошка; её жёлтые глаза сонно поглядывали вниз на Балтазара. Издалека доносился глухой шум уличного движения; увитые плющом стены садика скрывали все, кроме неба, дома и грушевого дерева, верхушку которого все ещё золотило солнце.

Некоторое время они сидели, изредка перекидываясь словами. Потом старый Джолион собрался уходить, и о его дальнейших посещениях ничего сказано не было.

Он вышел от сына с горечью на сердце. Какой жалкий домишко! И он вспомнил о большом пустынном доме на Стэнхоп-Гейт, достойной резиденции для Форсайта, с громадной бильярдной и гостиной, куда по целым неделям никто не заходил.

Эта женщина, лицо которой ему даже понравилось, какая она чувствительная! Джолиону, должно быть, очень трудно с ней ладить. А дети, что за прелесть! Как это все тяжело и нелепо!

Он пошёл по направлению к Эджуэр-Род между двумя рядами маленьких домиков, вызывавших у него мысли (ничем, конечно, не оправданные, но предрассудки Форсайтов священны) о всевозможных непозволительных историях.

Так называемое общество — болтливые мегеры и всякий сброд — произнесло приговор его плоти и крови! Старые бабы! Он стукнул по тротуару зонтиком, точно хотел вогнать его в самое сердце жалкого общества, осмелившегося отвергнуть его сына и сына его сына, в котором он мог бы снова жить на старости лет.

Старый Джолион гневно стукнул зонтиком; но ведь он сам вот уже пятнадцать лет следовал законам этого общества и только сегодня изменил им!

Он вспомнил Джун, её покойную мать и всю катастрофу, и прежняя горечь поднялась в нём. Тяжёлая история!

Путь до Стэнхоп-Гейт был долгий, потому что, словно назло самому себе, старый Джолион, чувствуя сильную усталость, шёл всю дорогу пешком.

Вымыв внизу руки, старый Джолион пошёл в ожидании обеда в столовую единственную комнату, где он проводил время, когда Джун не бывало дома: здесь не так тоскливо одному. Вечерняя газета ещё не пришла; «Таймс» он уже просмотрел, значит делать было решительно нечего.

Окна столовой выходили на спокойную улицу, и в комнате было очень тихо. Старый Джолион не любил собак, но сейчас он обрадовался бы и такому обществу. Его взгляд, блуждающий по стенам, остановился на картине «Голландские рыбачьи лодки на закате» — гордость всей его коллекции. Сейчас она не доставила ему никакого удовольствия. Он закрыл глаза. Тоскливо одному! Жаловаться бесполезно, он прекрасно знает это, но трудно сдержать себя. Жалкий старик, всегда был жалким — хватки не было в жизни! Такие мысли бродили в голове старого Джолиона.

Лакей пришёл накрыть на стол и, решив, что хозяин спит, старался двигаться с величайшей осторожностью. Этот бородач носил также и усы, что вызывало большие сомнения у многих членов семьи, особенно у тех, кто, подобно Сомсу, кончил закрытую школу и с сугубой щепетильностью разбирался в таких вопросах. В самом деле, разве он похож на лакея? Игриво настроенные умы называли его «дядин сектант». Джордж, известный остряк, прозвал его «миссионером».

Лакей с неподражаемой мягкостью бесшумно двигался между большим полированным буфетом и большим полированным столом.

Старый Джолион наблюдал за ним, притворившись спящим. Низкая душонка — он всегда считал его таким — только и думает, как бы отделаться поскорей и удрать на скачки, или к своей даме, или черт его знает куда! Тунеядец! А как разжирел! И ни малейшего чувства привязанности к своему хозяину!

Но тут против его собственной воли старым Джолионом вдруг завладела обычная склонность пофилософствовать, которая так сильно выделяла его из среды остальных Форсайтов.

В конце концов, разве лакей обязан чувствовать привязанность к хозяину? Ведь за это не платят, значит нечего с него и требовать. В этом мире нельзя надеяться на бескорыстные чувства. В другом, может быть, все пойдёт по-иному, кто знает, кто может угадать? И он снова закрыл глаза.

Упорно продолжая заниматься своим делом, лакей бесшумно доставал посуду из разных отделений буфета. Он ни разу не повернулся к старому Джолиону лицом, вероятно, стараясь скрыть неприглядность своих манипуляций, заключавшуюся в том, что они совершались в присутствии хозяина; время от времени он дышал украдкой на серебро и протирал его кусочком замши. Можно было подумать, что лакей размышляет, достаточно ли вина в графинах, которые он осторожно нёс к столу, высоко держа их в руках и покровительственно прикрывая сверху бородой. Кончив приготовления, он с минуту глядел на хозяина, и в его зеленоватых глазах было презрение.

В конце концов, хозяин у него старая развалина, совсем сдал старик!

Тихо, как кошка, он прошёл через комнату к звонку. Было приказано: «обед в семь». Хозяин спит. Ну что ж, он его живо разбудит; успеет выспаться за ночь! Надо и о себе подумать: в половине девятого его ждут в клубе.

В ответ на звонок в столовую вошёл мальчик с серебряной суповой миской. Лакей принял от него миску и поставил на стол, потом остановился в дверях и, словно обращаясь к большому обществу, провозгласил торжественным голосом:

— Кушать подано, сэр!

Старый Джолион медленно поднялся с кресла и перешёл к столу обедать.

VIII. ПРОЕКТ ДОМА ГОТОВ

Все Форсайты, как это общеизвестно, живут в раковинах, подобно тому чрезвычайно полезному моллюску, который идёт в пищу как величайший деликатес; другими словами, в натуральном виде Форсайты никогда не встречаются, а если и встречаются, то никто их не узнает без этой оболочки, сотканной из различных обстоятельств их жизни, их имущества, знакомств и жён, без всего того, что на каждом шагу сопутствует им в этом мире, кишащем тысячами других Форсайтов, запрятанных в такие же оболочки. Представить себе Форсайта без раковины немыслимо, в таком случае он уподобился бы роману без интриги, что, как известно, явление противоестественное.

На взгляд Форсайтов, Босини жил без такой оболочки; по-видимому, он принадлежал к тому редкостному и незадачливому типу мужчин, которые шествуют по своему пути в окружении обстоятельств чужой жизни, чужого имущества, чужих знакомых и чужих жён.

Его квартира в верхнем этаже дома на Слоун-стрит, с дощечкой на дверях, на которой было написано «Архитектор Филип Бейнз Босини», не имела ничего общего с жилищами Форсайтов. Гостиной у Босини не было, а такие необходимые в обиходе вещи, как диван, кресло, трубки, винный погребец, книги и домашние туфли, хранились в большой нише, отгороженной от рабочей комнаты ширмой. Мебель в деловой половине его квартиры была самая обычная; бюро с множеством ящичков, круглый дубовый стол, складной умывальник, несколько стульев и ещё один стол очень больших размеров, заваленный рисунками и чертежами. Джун два раза пила здесь чай под охраной тётки Босини.

Предполагалось, что позади рабочей комнаты имеется спальня.

Насколько семье Форсайтов удалось выяснить, доходы Босини сводились к сорока фунтам в год за консультацию в двух строительных конторах, случайным приработкам и — что заслуживало большего внимания — ежегодной ренте в сто пятьдесят фунтов, предусмотренной в завещании его отца.

В сведениях, которые удалось получить об отце, утешительного было мало. Деревенский врач, родом из Корнуэлса, практиковал в Линкольншире, байронические замашки, эксцентричная внешность — весьма видная фигура в своих местах. Бейнз — контора «Бейнз и Байлдбой» — дядя Босини с материнской стороны, Форсайт по духу, хоть и не по имени, мало что мог рассказать о своём девере такого, что бы заслуживало внимания.

— Чудак-человек! — говорил Бейнз. — О своих трех старших сыновьях отзывался так: «Хорошие ребята, только нудные». Они сейчас в Индии и прекрасно устроены! Филип был его любимцем. Странные вещи приходилось от него выслушивать; как-то раз заявил мне: «Друг мой, никогда не делитесь с женой своими мыслями» Но я его совета не послушался; слуга покорный! Чудак был! Постоянно вразумлял Фила: «Жизнь можно прожить как угодно, дружок, но умереть ты обязан, как джентльмен!» — и сам лежал в гробу в парадном сюртуке и шёлковом галстуке с бриллиантовой булавкой. Большой был оригинал!

О самом Босини Бейнз отзывался тепло, но с некоторым состраданием:

— Байронизм он унаследовал от отца. Да вот посудите сами: отказался от работы у меня в конторе, где столько возможностей; бродил шесть месяцев с мешком за плечами, а зачем? Изучал иностранную архитектуру; иностранную, видите ли! На что он рассчитывал? И вот вам: талантливый молодой человек, а не может заработать и сотни в год! Лучше этой помолвки для него ничего не придумаешь, это его подтянет: ведь он принадлежит к тому сорту людей, которые спят днём, а работают ночью, и только потому, что не приучены к порядку; но ничего дурного в нём нет — решительно ничего дурного. Старик Форсайт очень богатый человек!

Мистер Бейнз был чрезвычайно любезен с Джун, которая в те дни часто бывала у него на Лаундес-сквер.

— Постройка мистера Сомса — какой у него блестящий, деловой ум! — так вот, эта постройка — именно то, что Филу нужно, — говорил он Джун. — Теперь уж вам не придётся так часто видеться с ним, милая барышня. Уважительные причины, весьма уважительные. Молодому человеку надо пробивать себе дорогу в жизни. В его годы я работал не покладая рук. Бывало, жена говорит мне: «Бобби, ты совсем заработался, подумай о своём здоровье», но я себя не жалел!

Джун жаловалась, что жених не может урвать время, чтобы заглянуть на Стэнхоп-Гейт.

Когда Босини впервые после долгого перерыва пришёл к Джун, они не побыли вдвоём и четверти часа, как приехала миссис Септимус Смолл — великая мастерица на такие случайные совпадения. Босини сейчас же встал и, согласно предварительному уговору, перешёл в маленький кабинет, чтобы там переждать миссис Смолл.

— Ах, милочка, — начала тётя Джули, — он так похудел! Мне часто приходилось замечать это за женихами; ты последи за ним. Есть такой мясной экстракт Барлоу; дяде Суизину он прекрасно помог.

Джун, с сердито подёргивающимся личиком, вытянулась во весь свой крохотный рост перед камином — она рассматривала несвоевременный приезд тётки как личное оскорбление — и ответила презрительно:

— Это потому, что он много работает; люди, которые способны на что-нибудь дельное, никогда не бывают толстыми!

Тётя Джули надула губы; сама она всегда отличалась худобой, и единственным удовольствием, которое ей удавалось извлекать из этого обстоятельства, была возможность страстно мечтать о полноте.

— По-моему, — грустно сказала она, — ты не должна позволять, чтобы его звали «пиратом», это может показаться странным, ведь он будет строить дом для Сомса. Я надеюсь, что он отнесётся к своей работе со вниманием; это так важно для него, ведь у Сомса прекрасный вкус!

— Вкус! — воскликнула Джун, вспыхнув. — Нет у него никакого вкуса ни у него, ни у кого другого в нашей семье!

Миссис Смолл остолбенела.

— У дяди Суизина, — сказала она, — всегда был прекрасный вкус! И у самого Сомса очаровательный домик; ты же не станешь отрицать это!

— Гм! — вырвалось у Джун. — Только потому, что там Ирэн!..

Тётя Джули попыталась сказать что-нибудь приятное:

— А Ирэн довольна, что они переезжают за город?

Джун смотрела так пристально, как будто из глаз её вдруг глянула совесть; потом это прошло, и взгляд Джун стал ещё более пристальным, словно ей удалось смутить свою совесть. Она ответила высокомерно:

— Конечно довольна, а почему бы нет?

Миссис Смолл забеспокоилась.

— Не знаю, — сказала она, — может быть, Ирэн не захочется покидать своих друзей. Дядя Джемс говорит, что у неё мало интереса к жизни. Мы считаем, то есть Тимоти считает, что ей надо побольше выезжать. Ты, наверное, будешь скучать без неё!

Джун завела руки за голову.

— Мне бы очень хотелось, — крикнула она, — чтобы дядя Тимоти поменьше говорил о том, что его совершенно не касается!

Тётя Джули вытянулась во весь рост.

— Он никогда не говорит о том, что его не касается, — ответила она.

Джун сразу же почувствовала угрызения совести, подбежала к тётке и расцеловала её.

— Простите меня, тётечка; только оставьте вы Ирэн в покое.

Тётя Джули не смогла больше придумать ничего такого, что можно было бы сказать на эту тему, и умолкла; собравшись уходить, она застегнула на груди чёрную шёлковую пелеринку и взяла свой зелёный ридикюль.

— А как себя чувствует дедушка? — спросила она уже в холле. — Ему, должно быть, тоскливо одному, ты ведь теперь всё время с мистером Босини. — Она нагнулась к внучке, с жадностью поцеловала её и удалилась мелкими, семенящими шажками.

На глазах у Джун выступили слезы: она убежала в маленький кабинет, где Босини сидел у стола, рисуя на конверте каких-то птиц, и бросилась в кресло со словами:

— Ох, Фил, как это тяжело!

Сердце её горело тем же огнём, что и копна золотисто-рыжих волос.

В следующее воскресенье утром, когда Сомс брился, ему доложили, что мистер Босини дожидается внизу и хочет его видеть. Приотворив дверь в комнату жены, он сказал:

— Там пришёл Босини. Займи его, пока я бреюсь. Я сейчас приду. Он, должно быть, хочет поговорить о проекте.

Ирэн молча взглянула на него, закончила свой туалет и сошла вниз.

Сомс все ещё не знал, как она относится к постройке дома. Возражений с её стороны он не слышал, а что касается Босини, то к нему она, кажется, относилась дружелюбно.

Из окна Сомсу было видно, что Ирэн и Босини разговаривают внизу в маленьком дворике.

Он заторопился и в двух местах порезал подбородок. Потом, услышав их смех, подумал: «Ну, им, кажется, не скучно вдвоём!»

Как он и предполагал, Босини зашёл за ним, чтобы показать планы.

Сомс взял шляпу, и они вышли на улицу.

Планы были разложены в комнате архитектора на дубовом столе; и Сомс, бледный, внимательный, внешне совершенно невозмутимый, нагнувшись над ними, долгое время не говорил ни слова.

Наконец он сказал недоуменно:

— Странный дом!

Двухэтажное здание, обведённое по второму этажу галереей, охватывало двор с четырех сторон. Двор этот был покрыт стеклянной крышей на восьми колоннах.

Действительно, на взгляд Форсайта, дом был странный.

— Много места пропадает зря, — продолжал Сомс.

Босини заходил по комнате, и выражение его лица не понравилось Сомсу.

— Проект делался с тем расчётом, — сказал архитектор, — чтобы хозяину было где повернуться в собственном доме, как и подобает джентльмену.

Сомс растопырил большой и указательный пальцы, словно измеряя степень уважения, которое он заслужит, выстроив такой дом, и ответил:

— Да, да! Я понимаю.

То своеобразное выражение, которым отличалось лицо Босини, когда он загорался чем-нибудь, появилось и сейчас.

— Я хотел выстроить вам дом, который обладал бы… ну, чувством собственного достоинства, что ли! Если вам не нравится, скажите прямо. Обычно мало кто думает об этом — кого интересует чувство собственного достоинства в доме, если можно втиснуть в план лишнюю уборную? — Он ткнул пальцем в левую часть чертежа. — Здесь есть где размахнуться. Вот тут помещение для ваших картин, отделяется от двора портьерами; отдёрните их, и у вас будет пространство пятьдесят один на двадцать три и шесть десятых. Вот здесь, в середине, печь — выходит одной стороной во двор, другой — в картинную галерею; эта стена сплошь из стекла, выходит на юго-восток, со двора будет литься северный свет. Часть картин можно развесить в верхней галерее или в других комнатах. В архитектуре, — продолжал он, глядя на собеседника, но словно не видя его, что коробило Сомса, — в архитектуре, так же как и в жизни, без правильности линий не может быть чувства собственного достоинства. Вам скажут, что это старомодно. Странная вещь! Мы никогда не заботимся о том, чтобы сделать наши жилища воплощением основных принципов жизни; мы загромождаем дома обстановкой, всякой мишурой, устраиваем в комнатах какие-то ниши — что угодно, лишь бы развлекало глаз. Глаз должен отдыхать; сумейте добиться эффекта двумя-тремя мужественными линиями. Всё дело в правильности линий, без неё вам не добиться чувства собственного достоинства.

Сомс с бессознательной иронией посмотрел на его галстук, лежавший отнюдь не перпендикулярно; Босини был к тому же небрит, и костюм его не отличался идеальным порядком. Архитектура, по-видимому, поглотила все стремления Босини к правильности линий.

— Не будет ли это смахивать на казармы? — спросил Сомс.

Ответ он получил не сразу.

— Теперь я понимаю, — сказал Босини, — вам нужен Литлмастер. У вас будет хорошенький уютный домик, прислугу загоните на чердак, а входную дверь опустите на несколько ступенек, чтобы было откуда подниматься. Ради бога, обратитесь к Литлмастеру, он вас очарует, я-то его давно знаю!

Сомс заволновался. В действительности план ему очень нравился, и своё удовлетворение он прятал просто инстинктивно. На комплименты Сомс всегда был скуп. Люди, щедрые на похвалу, вызывали у него чувство презрения.

Сейчас он очутился в затруднительном положении человека, который должен сказать комплимент или пойти на риск и потерять хорошую вещь. Босини способен на все — чего доброго, разорвёт планы и откажется от работы. Взрослый ребёнок!

Однако эта ребячливость, на которую Сомс смотрел с высоты собственного величия, возымела на него странное, почти магическое действие; ведь сам он был совершенно чужд таким настроениям.

— Что ж, — выдавил он из себя наконец, — во всяком случае, это… это оригинально!

Сомс питал такое недоверие и даже тайную ненависть к слову «оригинально», что сейчас, как ему показалось, это замечание никак не выдало его истинных чувств.

Босини, по-видимому, остался доволен. Как раз то, что надо подобному субъекту. Успех приободрил Сомса.

— Места здесь много, — сказал он.

— Простор, воздух, свет, — донеслись до него невнятные слова Босини. — Литлмастер строит не для джентльменов, он работает на фабрикантов.

Сомс сделал протестующий жест; его причислили к джентльменам — теперь уже он ни за какие деньги не согласится, чтобы его поставили на одну доску с фабрикантами. Но врождённая недоверчивость взяла верх. Кому нужна эта болтовня о правильности линий и достоинстве? Как бы не замёрзнуть в этом доме.

— Ирэн не выносит холода, — сказал он.

— А! — насмешливо ответил Босини. — Ваша жена? Не выносит холода? Я об этом позабочусь; ей не придётся мёрзнуть. Смотрите! — он показал четыре значка на стенах дворика, расположенные на равном расстоянии друг от друга.

— Вот здесь я поставлю радиаторы за алюминиевой решёткой; для решётки можно заказать прекрасный рисунок.

Сомс недоверчиво посмотрел на значки.

— Все это прекрасно, — сказал он, — но во что это мне обойдётся?

Архитектор вынул из кармана листок бумаги.

— Дом, конечно, следовало бы построить целиком из камня, но вы вряд ли на это пойдёте, и я примирюсь на каменной облицовке. Крыша должна быть из меди, но я ставлю зелёную черепицу. Все вместе, включая металлическую отделку, обойдётся вам в восемь тысяч пятьсот фунтов.

— Восемь тысяч пятьсот? — сказал Сомс. — Как же так, ведь моей предельной цифрой было восемь тысяч!

— Дешевле ничего не выйдет, — холодно ответил Босини. — Выбирайте.

Вероятно, с Сомсом только так и можно было вести дело. Он был ошарашен. Рассудок подсказывал бросить эту затею. Но проект был хорош, он отлично понимал это, — в нём чувствовалась законченность и благородство замысла; и помещение для прислуги прекрасное. Такой дом поднимет его в глазах общества — в нём столько своеобразия, а вместе с тем и комфорт не упущен из виду.

Сомс продолжал внимательно изучать проект, пока Босини брился и переодевался у себя в спальне.

Затем они молча пошли на Монпелье-сквер, и Сомс всю дорогу уголком глаза поглядывал на Босини. ««Пират» очень недурён собой, — думал Сомс, если приоденется как следует».

Ирэн поливала цветы, когда они вошли в дом.

Она предложила послать за Джун.

— Нет, нет! — сказал Сомс, — нам ещё надо поговорить о делах!

За завтраком он был почти радушен и усиленно угощал Босини. Ему нравилось, что архитектор так оживлён. Оставив его после завтрака с Ирэн, Сомс ушёл к своим картинам, с которыми он всегда проводил воскресные дни. К чаю Сомс опять сошёл в гостиную и увидел, что Ирэн и Босини все ещё говорят, «точно заведённые», как он мысленно выразился.

Остановившись в дверях, не замеченный ими, он поздравил себя с благоприятным оборотом дела. Хорошо, что Ирэн ладит с Босини; кажется, она начинает увлекаться идеей постройки дома.

Спокойно поразмыслив среди картин, Сомс решился — на лишние пятьсот фунтов, если понадобится; — впрочем: он надеялся, что после приятно проведённого дня Босини будет сговорчивее. Ведь, собственно говоря, всё зависит исключительно от него; он может найти тысячи способов удешевить стройку без всякого ущерба для общего плана.

Сомс дождался подходящего момента, когда Ирэн передавала архитектору первую чашку чая. Солнечный луч, пробравшись сквозь кружево занавесок, коснулся её щёк своим теплом, зажёг золотистые волосы и мягкие глаза. Быть может, тот же луч зарумянил лицо Босини, зажёг и его глаза тревогой.

Сомс, не переносивший солнца, встал и задёрнул занавески. Затем взял чашку из рук жены и сказал более холодно, чем намеревался:

— Может быть, вы всё-таки устроите так, чтобы смета не превышала восьми тысяч? Ведь можно сократить за счёт всяких мелочей.

Босини одним глотком выпил чай, поставил чашку и ответил:

— Нельзя!

Сомс понял, что его слова задели архитектора за живое:

— Хорошо, — сказал он с мрачной покорностью, — придётся предоставить вам свободу.

Через несколько минут Босини встал, и Сомс пошёл проводить его. Архитектор был в состоянии ничем не объяснимого радостного волнения. Посмотрев вслед размашисто шагавшему Босини, Сомс, насупившись, вернулся в гостиную, где Ирэн убирала ноты с рояля, и, повинуясь непреодолимому чувству любопытства, спросил:

— Ну, что ты думаешь об этом «пирате»?

Он смотрел себе под ноги, дожидаясь ответа, и ждать ему пришлось довольно долго.

— Не знаю, — сказала наконец Ирэн.

— По-твоему, он красивый?

Ирэн улыбнулась. И в её улыбке Сомс почувствовал насмешку.

— Да, — ответила она, — очень!

IX. СМЕРТЬ ТЁТИ ЭНН

Наступил день в конце сентября, когда тётя Энн уже не смогла принять из рук Смизер знаки своего личного достоинства. Бросив взгляд на её старческое лицо, спешно вызванный доктор возвестил, что мисс Форсайт скончалась во время сна.

Тёти Джули и Эстер были сражены этим ударом. Они не мыслили себе такого конца. Да и вообще сомнительно, постигали ли они, что конец неизбежен. В глубине души сёстрам казалось, что Энн поступила безрассудно, уйдя от них без единого слова, без малейшей борьбы. Это было так непохоже на неё.

Возможно, что больнее всего их поразила самая мысль о том, что и Форсайту суждено выпустить жизнь из своих цепких рук. Если суждено одной, значит и всем!

Прошёл час, прежде чем они решились сообщить горестную весть Тимоти. Если бы только можно было скрыть это от него! Если бы только его можно было подготовить постепенно!

И долго ещё сестры перешёптывались, стоя у дверей его комнаты. А когда миссия их была выполнена, они снова пошептались между собой.

— Джули и Эстер опасались, что в дальнейшем Тимоти почувствует горе больнее. Но пока что он принял известие лучше, чем можно было ожидать. Он, конечно; останется в постели. Они разошлись, тихо плача.

Тётя Джули сидела у себя в комнате, совершенно потрясённая таким ударом. Кожа на её покрасневшем от слез лице собралась в мелкие припухлые складочки. Она не могла представить себе дальнейшую жизнь без Энн, которая прожила с ней семьдесят три года, если не считать короткого замужества Джули, казавшегося ей теперь чем-то совершенно нереальным. Время от времени она подходила к комоду и доставала из надушённого лавандой саше чистый носовой платок. Её тёплое сердце не хотело смириться с мыслью, что Энн лежит у себя в комнате холодная, застывшая.

Тётя Эстер — молчальница, воплощение кротости, тихая заводь, где спокойно отстаивалась энергия, бушевавшая в других членах семьи, — сидела в гостиной, окна которой были задёрнуты шторами; она тоже всплакнула сначала, но спокойные слезы не оставили следов на её лице. Даже в горе она осталась верна своему основному принципу, не позволявшему ей зря расходовать энергию. Хрупкая, неподвижная, в чёрном шёлковом платье, она сидела, вперив взгляд в каминную решётку, сложив на коленях руки. Вряд ли её оставят в покое, впереди столько хлопот. Как будто от этого станет легче! Энн уже не вернёшь! Зачем же беспокоить себя понапрасну?

К пяти часам приехали братья: Джолион, Джемс и Суизин. Николас был в Ярмуте, Роджер лежал с подагрой. Миссис Хэймен приезжала днём одна и, выйдя из комнаты Энн, сейчас же уехала, попросив передать Тимоти — ему так и не передали, — что следовало бы известить её пораньше. В сущности говоря, остальным тоже казалось, что их не потрудились известить вовремя и что из-за этой оплошности они упустили что-то. Джемс заметил:

— Так я и знал: я же говорил, что она не протянет до осени.

Тётя Эстер промолчала; на дворе был почти октябрь месяц, но что пользы спорить: есть такие люди, на которых ничем не угодишь.

Она послала сказать сестре, что братья приехали. Миссис Смолл сейчас же вышла к ним. Перед тем как сойти вниз, она вымыла лицо, все ещё опухшее, и, хотя взгляд её, брошенный на светло-синие брюки Суизина, был суров — Суизин приехал прямо из клуба, как только узнал о смерти Энн, все же Джули казалась бодрее обычного: так силён в ней был инстинкт, всегда заставлявший её делать не то, что нужно.

Немного погодя все пятеро пошли взглянуть на умершую. Под белоснежной простыней было постелено стёганое одеяло, потому что теперь, больше чем когда-либо, тётя Энн нуждалась в тепле; подушки были убраны, и её голова покоилась на одном уровне с туловищем, таким же прямым, каким оно было всю её долгую жизнь; чепец, закрывавший ей лоб, спускался и на уши; и лицо Энн, видневшееся между краями чепца и простыней — почти такое же белое, — смотрело закрытыми глазами на братьев и сестёр. Невыразимый покой делал это лицо ещё более властным, чем при жизни; желтоватая, чуть тронутая морщинами кожа обтягивала квадратные челюсти и подбородок, скулы, лоб с запавшими висками, заострившийся нос. Лицо Энн казалось теперь твердыней непобедимого духа, уступившего смерти и тщившегося даже в слепоте своей вновь обрести непобедимость, вновь стать на сторожевой пост, только что оставленный им.

Суизин взглянул в лицо сестры и сейчас же вышел из комнаты; это зрелище, как он после рассказывал, странно взволновало его. Он спустился по лестнице, сотрясая весь дом, схватил шляпу и сел в кабриолет, даже не сказав кучеру, куда ехать. Его отвезли домой, где он весь вечер и просидел в кресле не шелохнувшись.

За обедом он прикоснулся только к куропатке, запив её бутылкой отменного шампанского.

Старый Джолион стал в ногах кровати, сложив руки на груди. Он единственный из всех находившихся в комнате помнил смерть матери, о ней он и думал, глядя на Энн. Энн была совсем дряхлая, и смерть наконец пришла за ней — смерть приходит за всеми! Лицо Джолиона было неподвижно, взгляд его блуждал где-то очень далеко.

Тётя Эстер стала рядом с ним. Она уже не плакала сейчас, слез больше не было — её организм отказывался расточать столько сил. Эстер сжимала руки и смотрела не на Энн, а по сторонам, ища способа уйти от необходимости осознать смерть сестры.

Из всех присутствующих здесь братьев и сестёр один Джемс проявил внешние признаки горя. Слезы сбегали по морщинам его худого лица. К кому он пойдёт теперь со своими бедами? От Джули толку мало, Эстер уж совсем никуда не годится! Смерть Энн опечалила его больше, чем он сам ожидал. От такого удара не оправишься и в несколько недель!

Вскоре тётя Эстер вышла, а тётя Джули принялась ходить по комнате, «приводя все в порядок», и дважды налетела на мебель. Старый Джолион очнулся от своих дум о давнем, давнем прошлом, строго взглянул на неё и вышел. Джемс один остался у постели; бросив по сторонам беглый взгляд и убедившись, что никто за ним не наблюдает, он согнул своё длинное туловище, запечатлел поцелуй на мёртвом лбу и тоже торопливо вышел из комнаты. Встретив в холле Смизер, он расспросил её о похоронах и, убедившись, что ей ничего не известно, сказал с горечью: если никто об этом не позаботится вовремя, всё будет сделано кое-как. Пусть она пошлёт за мистером Сомсом — он знает, как это делается; сам хозяин, должно быть, очень расстроен — за ним нужен уход; что касается хозяек, с них нечего и спрашивать — они в таких делах ничего не смыслят! Ещё сами расхвораются чего доброго. Пусть она пошлёт за доктором; никогда не надо запускать болезни. Вряд ли у Энн был хороший доктор; следовало обратиться к Бланку она бы и сейчас была жива. Если Смизер понадобится что-нибудь, пусть сейчас же посылает на Парк-Лейн. Его карета, конечно, в их полном распоряжении в день похорон. Вряд ли у Смизер найдётся стакан красного вина и кусочек бисквита, но он не завтракал сегодня!

Дни перед похоронами прошли спокойно. Давно уже было известно, что тётя Энн завещала своё небольшое состояние Тимоти. Следовательно, поводов для волнения не могло и быть. Сомс — единственный душеприказчик тёти Энн — взял на себя заботы о похоронах и в соответствующий день разослал мужской половине семьи следующее извещение:

«Просим Вас почтить своим присутствием погребение мисс Энн Форсайт, имеющее быть 1 октября с. г. на Хайгетском кладбище. Съезд на Бэйсуотер-Род к 10.45. Просьба венков не возлагать. R. S. V. Р.[38]».

Утро похорон выдалось холодное; лондонское небо серело высоко над городом. В половине одиннадцатого подъехала первая карета — Джемса. В ней сидел сам Джемс и его зять Дарти, коренастый мужчина с широкой грудью, затянутой в плотно облегающий сюртук, с тёмными холёными усами на бледном обрюзгшем лице и явным намёком на бакенбарды, которые, ускользая от самых тщательных попыток бритья, кажутся печатью чего-то неискоренимого в самой натуре их обладателя — печатью, особенно ярко выраженной в людях, занимающихся биржевыми спекуляциями.

Приезжающих в качестве душеприказчика встречал Сомс, так как Тимоти все ещё лежал в постели — он встанет только после похорон, а тётки Джули и Эстер сойдут вниз, когда всё будет кончено и для тех, кто пожелает заехать на обратном пути, будет подан завтрак. Вслед за Джемсом, все ещё прихрамывая после приступа подагры, появился Роджер в окружении трех сыновей — молодого Роджера, Юстаса и Томаса. Четвёртый сын, Джордж, подъехал в кабриолете почти следом за ними и, задержавшись в холле, спросил Сомса, хорошо ли оплачивается его новая профессия гробовщика.

Они не любили друг друга.

Затем в полном молчании появились двое Хэйменов — Джайлс и Джесс, прекрасно одетые, с аккуратно заглаженными складками на парадных брюках. За ними старый Джолион — один. Потом Николас, румяный, старательно прячущий весёлость, прорывающуюся у него в каждом движении головы и тела. За ним кротко и послушно следовал один из сыновей. Суизин Форсайт и Босини подъехали одновременно и, столкнувшись у входа, все извинялись и старались пропустить один другого вперёд, но, когда дверь отворилась, оба протиснулись в неё вместе; в холле они возобновили свои извинения, затем Суизин поправил галстук, съехавший несколько набок во время суетни в дверях, и медленно поднялся по лестнице. Прибыл третий Хэймен; двое женатых сыновей Николаса вместе с Туитименом, Спендером и Уорри, мужьями форсайтских и хэйменских дочерей. Общество было в сборе — двадцать один человек. Мужская половина семьи Форсайтов была представлена полностью, если не считать отсутствующих Тимоти и молодого Джолиона.

Войдя в красную с зелёным гостиную, на фоне которой таким разительным контрастом выступали их необычные костюмы, каждый поторопился поскорее усесться на стул, чтобы как-нибудь скрыть бросающиеся в глаза чёрные брюки. В чёрных брюках и перчатках, казалось, была какая-то непристойность, какое-то показное преувеличение чувства, и многие из Форсайтов бросали возмущённые, но втайне завистливые взгляды на «пирата», сидевшего без перчаток и в серых брюках. Вскоре в гостиной раздалось приглушённое жужжание разговора; об усопшей не было упомянуто ни словом, но все осведомлялись друг у друга о здоровье, отдавая этим дань событию, ради которого они собрались здесь.

Немного погодя Джемс сказал:

— Ну что ж, пора, я думаю.

Все спустились по лестнице и в строгой последовательности, как было указано заранее, парами разместились по каретам.

Катафалк медленно двинулся; кареты последовали за ним. В первой ехали старый Джолион и Николас; во второй — близнецы Суизин и Джемс; в третьей — Роджер и молодой Роджер; Сомс, молодой Николас, Джордж и Босини ехали в четвёртой. В остальных каретах (всех их было восемь) по трое и четверо разместились другие члены семьи; за ними двигался экипаж доктора, затем, на приличном расстоянии, — кэбы с клерками и прислугой; и в самом хвосте — пустая карета, которая участвовала в похоронной процессии только для того, чтобы общее число экипажей равнялось тринадцати.

По Бэйсуотер-Род процессия двигалась шагом, но, свернув на менее людные улицы, перешла на рысцу и так и продолжала трусить до самого кладбища, замедляя шаг только в фешенебельных кварталах. В первой карете старый Джолион и Николас беседовали о своих завещаниях. Во второй — близнецы после единственной попытки завязать разговор замолчали надолго: оба были глуховаты и не пожелали напрягать слух, чтобы расслышать друг друга. Джемс только раз прервал молчание:

— Надо присмотреть себе место на кладбище. Ты уже сделал какие-нибудь распоряжения на этот счёт?

И Суизин, в ужасе уставившись на него, ответил:

— Не говори мне о таких вещах!

В четвёртой карете разговаривали, время от времени выглядывая из окна, чтобы определить, долго ли ещё осталось ехать. Джордж заявил: «Старушке уже давно пора было отправиться на тот свет». Он считал, что переваливать за седьмой десяток не стоит. Молодой Николас кротко заметил, что это правило как будто не распространяется на Форсайтов. Джордж сказал, что покончит самоубийством в шестьдесят лет. Молодой Николас улыбнулся, поглаживая свой длинный подбородок, и позволил себе усомниться в том, что его отцу понравится подобная теория: он нажил большое состояние уже после шестидесяти лет. Хорошо, сказал Джордж, семьдесят — это предел; самое время умереть и оставить деньги детям. Тут в разговор вмешался Сомс, который до сих пор молчал; он не забыл ещё «гробовщика» и теперь, еле приподняв веки, заявил, что так могут говорить люди, у которых, собственно, денег никогда и не водилось. Сам он намерен прожить как можно дольше. Это был намёк на Джорджа, денежные дела которого находились в очень скверном состоянии. Босини пробормотал рассеянно: «Браво, браво!» Джордж зевнул, и разговор прекратился.

Катафалк подъехал к кладбищу; гроб понесли к часовне, и провожающие парами последовали за ним. Эта стража, связанная с умершей узами родства, представляла собой внушительное, примечательное зрелище на фоне громадного Лондона с его ошеломляющим многообразием жизни, его бесчисленными делами, радостями, обязанностями, с его ужасающей чёрствостью и эгоизмом.

Форсайты собрались, чтобы восторжествовать над всем этим, показать свою цепкость и свою сплочённость, блестящим образом продемонстрировать закон собственности, в который уходило корнями их семейное древо, широко раскинувшее свои ветви, — закон, питающий соками это древо, достигшее зрелости в положенный час. Дух старой женщины, покоившейся вечным сном, взывал к ним. Это был её последний призыв к сплочённости, в которой коренилась их мощь; умерев в тот миг, когда древо было ещё в полном расцвете, она в последний раз восторжествовала над жизнью.

Жизнь уберегла её. Энн не суждено было видеть, как ветви этого древа поникнут под собственной тяжестью. Она не могла знать, что происходит в сердцах людей, провожающих её. Тот же самый закон, повинуясь которому из прямой тоненькой девушки она стала женщиной, взрослой и сильной, из взрослой женщины — старухой, костлявой, дряхлой, похожей на колдунью, старухой, чья индивидуальность с каждым годом проявлялась все резче и резче, как будто мало-помалу с неё спадал тот лоск, который наводит на нас общение с внешним миром, — тот же самый закон действовал всегда, он действовал и сейчас в семье, за ростом которой она следила, как мать.

Она знала её молодой, набирающей силы, она знала её окрепшей, сильной, и прежде чем глазам Энн суждено было увидеть иное, она умерла. Энн напрягла бы всю свою волю, и, кто знает, может быть, её старческим пальцам и трепетным поцелуям удалось бы продлить молодость и поддержать мощь семьи, хотя бы не надолго. Увы, даже тётя Энн не могла бороться с Природой.

«На пороге гибели стоит гордость!»[39] И согласно этому изречению — такова злая ирония Природы — семья Форсайтов выстроилась на последний торжественный парад, предшествующий её гибели. Их лица — тюремщики мыслей большей частью были бесстрастно обращены вниз; но время от времени кто-нибудь поднимал голову и хмурил брови, будто следя за каким-то тревожным видением, промелькнувшим на стенах часовни, будто прислушиваясь к звукам, таившим какую-то угрозу. И слова молитвы, произносимые невнятными голосами, в которых слышалась одна и та же нотка, придававшая всем им неуловимое семейное сходство, звучали странно, словно кто-то один торопливо бормотал их, повторяя каждое слово по нескольку раз подряд.

Служба в часовне кончилась, и провожающие снова выстроились в ряды, охраняя путь умершей к могиле. Склеп был открыт, и вокруг него стояли люди, одетые во всё чёрное.

Отсюда, с этого священного поля, где нашли последний покой многие сыны и дочери великого класса буржуазии, глаза Форсайтов устремились вдаль, поверх стада могил. Там, растянувшись на необозримое пространство, под сумрачным небом лежал Лондон, скорбящий о потере своей дочери, скорбящий вместе с этими людьми, столь дорогими её сердцу, о потере той, кто была для них матерью и защитницей. Тысячи шпилей и домов, смутно видневшихся сквозь серую мглу, затянувшую паутиной эту твердыню собственности, благоговейно склонялись перед могилой, где лежала старейшая представительница рода Форсайтов.

Несколько слов, горсточка земли, гроб поставлен на место — и тётя Энн обрела последнее успокоение.

Склонив седые головы, вокруг склепа стали пятеро братьев, пятеро опекунов усопшей; они позаботятся, чтобы Энн было хорошо там, куда она ушла. Её небольшое состояние пусть останется здесь с ними, но все то, что должно сделать, будет сделано.

Затем они отошли один за другим и, надев цилиндры, повернулись к новой надписи на мраморной доске семейного склепа:

СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЭНН ФОРСАЙТ, дочери погребённых здесь Джолиона и Энн Форсайт, усопшей сентября 27-го 1886 года в возрасте восьмидесяти семи лет и четырех дней.

Скоро, — может быть, понадобится ещё одна надпись. Странной и мучительной казалась эта мысль, потому что они как-то не задумывались над тем, что Форсайты могут умирать. И всем им захотелось оставить позади эту боль, этот обряд, напоминавший о том, о чём невыносимо думать, поскорее оставить все позади, вернуться к своим делам и забыть.

К тому же было прохладно; ветер, проносившийся над могилами, словно медленно разъединяющая Форсайтов сила, дохнул в лицо холодом; они разбились на группы и стали торопливо рассаживаться по каретам, ожидавшим у выхода.

Суизин сказал, что поедет завтракать к Тимоти, и предложил подвезти кого-нибудь. Привилегия ехать с Суизином в его маленьком экипаже показалась весьма сомнительной; никто не воспользовался этим предложением, и он уехал один. Джемс и Роджер двинулись следом — они тоже заедут позавтракать — постепенно разъехались и остальные; старый Джолион захватил троих племянников: он чувствовал потребность видеть перед собой молодые лица.

Сомс, которому нужно было сделать кое-какие распоряжения в кладбищенской конторе, отправился вместе с Босини. Ему хотелось поговорить с ним, и, покончив дела на кладбище, они пошли пешком на Хэмстед, позавтракали в «Спэньярдс-Инн» и занялись обсуждением деталей постройки дома; затем оба сели в трамвай и доехали до Мраморной арки, где Босини распрощался и пошёл на Стэнхоп-Гейт навестить Джун.

Сомс вернулся домой в прекрасном настроении и за обедом сообщил Ирэн о своём разговоре с Босини, который, оказывается, на самом деле толковый человек; кроме того, они отлично прогулялись, а это хорошо действует на печень — Сомс мало двигался за последнее время, — и вообще день прошёл прекрасно. Если бы не смерть тёти Энн, он повёз бы Ирэн в театр; но ничего не поделаешь, придётся провести вечер дома.

«Пират» несколько раз спрашивал о тебе, — вдруг сказал Сомс. И, повинуясь какому-то безотчётному желанию утвердить своё право собственности, он встал с кресла и запечатлел поцелуй на плече жены.

Пригласи друзей в Данинград
Данинград