Сирень. Юрий Нагибин

Странное то было лето, все в нем перепуталось. В исходе мая листва берез оставалась по-весеннему слабой и нежной, изжелта-зеленой, как цыплячий пух. Черемуха расцвела лишь в первых числах июня, а сирень еще позже. Такое не помнили ивановские старожилы. Впрочем, они и вообще ничего толком не помнили: когда ландышам цвесть, а когда ночным фиалкам, когда пушиться одуванчикам и когда проклюнется первый гриб. Но может быть, странное лето внесло сумятицу в их старые головы, отбив память об известном порядке?

Сильные грозовые ливни, неположенные в начале июня — им время в августе, когда убраны хлеба и поля бронзовеют щетиной стерни, — усугубили сумятицу в мироздании. И сирень зацвела вся разом, в одну ночь вскипела и во дворе, и в аллеях, и в парке. А ведь положено так: сперва запенивается белая, голубая и розовая отечественная сирень, ее рослые кусты теснятся меж отдельным флигелем и конюшнями, образуют опушку Старого парка, через пять-шесть дней залиловеет низенькая персидская сирень с приторно-душистыми свешивающимися соцветиями, образующая живую изгородь меж двором и фруктовым садом; а через неделю забросит в окна господского дома отягощенные кистями ветви венгерская сирень с самыми красивыми блекло-фиолетовыми цветами. А тут сирени распустились разом, после сильной ночной грозы, переполошившей обитателей усадьбы прямыми, отвесными, опасными молниями. И даже куст никогда не цветшей махровой сирени возле павильона зажег маленький багряный факел одной-единственной кисти.

И когда Верочка Скалон выбежала утром в сад, обманув бдительный надзор гувернантки Миссочки, она ахнула и прижала руки к корсажу, пораженная дивным великолепием сиреневого буйства.

В доме жили по часам, порядок был строгий. Вставали в восемь — все, кроме Александра Ильича Зилоти и непонятно, чем была вызвана такая поблажка. И сами хозяева Сатины, и гостящие у них родственники, и наезжавшие соседи беспрекословно подчинялись неизменному уставу. Пусть Зилоти замечательный пианист, профессор консерватории — Сатины не церемонились и с более именитыми гостями, — дарованная ему привилегия оставалась загадкой для Верочки, любящей в свои пятнадцать лет доискиваться до первопричины явлений. Но сегодня она решила, что эта вольность призвана служить маленьким вознаграждением Александру Ильичу за муки тюремного режима, навязанного ему любовью и ревностью жены Веры Павловны, урожденной Третьяковой. Вера Павловна ревновала своего двадцатисемилетнего мужа, не по годам обремененного большой семьей, заботами и славой, ревновала тяжелой купеческой ревностью, слепой, неодолимой, смехотворной и вовсе неуместной в дочери одухотворенного Павла Михайловича Третьякова, знаменитого собирателя русской живописи. Она ревновала мужа к «трем сестрам» Скалон и даже к тринадцатилетней Наташе Сатиной, не говоря уже о Миссочке, о красивой горничной Марине, волоокой песельнице, и ко всем крестьянским девушкам, приносившим в усадьбу дикорастущую землянику, сливки и сметану. И это мешало Верочке определить, в кого же на самом деле влюблен Александр Ильич. А разобраться в путаном клубке влюбленностей было для нее еще важнее, нежели в сумбуре взбунтовавшейся природы.

Выходить из дома раньше положенного времени считалось столь же крамольным, как и залеживаться в постели. Это было даже опаснее, потому что, залежавшись, можно сослаться на нездоровье, а тут чем оправдаешься? Верочка не случайно вспомнила о Зилоти.

Когда она сбежала с крыльца отдельного флигеля, где жила с матерью, сестрами и Миссочкой, ей почудилось в окне второго этажа «господского» дома бледное лицо Веры Павловны. Она ночевала в детской — нездоровилось годовалому Ванечке, и чуткий слух ревнивицы уловил во сне тончайший скрип далекой двери. Хорошо, если Александр Ильич спокойно нежится в своей постели, а что, если ему тоже вздумалось прогуляться? Какие подозрения вспыхнут в необузданном воображении Веры Павловны и чем все это обернется? Она едва не вернулась домой, но пьянящий дух сирени был так влекущ и сладок, что Верочка решила: будь что будет, не даст она испортить себе радость! И она кинулась в сирень, как в реку, мгновенно вымокнув с головы до пят, — тяжелые кисти и листья были пропитаны минувшим ливнем.

Грубый шорох в кустах заставил Верочку испуганно замереть. Господи боже мой, неужели и впрямь она столкнется сейчас с Зилоти и тяжесть стыдной взрослой тайны ляжет на ее сердце? Нет, она вовсе не хочет знать, в кого влюблен Александр Ильич и насколько основательна ревность его несчастной жены.

Шум повторился — шорох и треск, кто-то шел напролом сквозь сирень, сотрясая ветви, давя мелкие сухие сучочки в изножии кустов. Легко возбудимое сердце Верочки мгновенно отзывалось на каждое волнение, испуг, вот и сейчас оно будто подскочило, забилось у самого горла, гулко, громко, с болезненной отдачей в голову. Проделка, казавшаяся ей такой очаровательной еще несколько минут назад, когда она неслышно проскользнула мимо спален матери и Миссочки, обернулась чем-то дурным и страшным.

«Почему мне за все приходится платить так дорого? — спросила она себя с тоской. — Чего я, в конце концов, боюсь? Пусть я даже столкнусь с Зилоти, он благородный человек и защитит меня от незаслуженной обиды. Я виновата лишь в том, что насамовольничала. Ну, побранят, лишат прогулки, заставят написать лишний английский диктант, разучить какой-нибудь этюд. Не убьют же меня в самом деле?» Уговоры подействовали, сердце опустилось в свое гнездо, отлила кровь с лица, и перестало стрелять в ушах.

Верочка осторожно раздвинула ветви и в шаге от себя увидела Сережу Рахманинова, племянника хозяев усадьбы. Он приподымал кисти сирени ладонями и погружал в них лицо. Когда же отымал голову, лоб, нос, щеки и подбородок были влажными, а к бровям и тонкой ниточке усов клеились лепестки и трубочки цветов. Но это и Верочка умела делать — купать лицо в росистой сирени, а вот другая придумка Сережи, Сергея Васильевича — так церемонно полагалось ей называть семнадцатилетнего кузена, — была куда интереснее. Он выбирал некрупную кисть и осторожно брал в рот, будто собирался съесть, затем так же осторожно вытягивал ее изо рта и что-то проглатывал. Верочка последовала ему примеру, и рот наполнился горьковатой холодной влагой. Она поморщилась, но все-таки повторила опыт. Отведала белой, потом голубой, потом лиловой сирени — у каждой был свой привкус. Белая — это словно лизнуть пробку от маминых французских духов, даже кончик языка сходно немеет; лиловая отдает чернилами; самая вкусная — голубая сирень, сладковатая, припахивающая лимонной корочкой.

Сиреневое вино понравилось Верочке, и она стала лучшего мнения о длинноволосом кузене. Впрочем, какой он кузен — так, седьмая вода на киселе, но взрослые почему-то цепляются за отдаленные родственные связи, причем в подобных туманных случаях старшие всегда оказываются дядюшками и тетушками, а сверстники — кузенами и кузинами. Рахманинова сестрам Скалон представили совсем недавно в Москве, в доме Сатиных, где они останавливались на пути из Петербурга в Ивановку. Нельзя сказать, что их обрадовала перспектива провести лето в обществе новоявленного кузена. В этом долговязом юноше все было непомерно и нелепо: громадные, как лопаты, руки и под стать им ступни, длинные русые поповские волосы, большой, тяжелый нос и огромный, хоть и красиво очерченный рот, мрачноватый, исподлобья, взгляд темных матовых глаз. Нелюбезный, настороженный, скованный, совсем неинтересный — таков был дружный Приговор сестер. И робкая попытка кузины Наташи Сатиной уверить их, что Сережа стесняется и дичится, ничего не изменила.

Правда, в Ивановке образ сумрачного и нелюбезного кузена пришлось срочно пересмотреть. Он оказался весьма любезным, услужливым, общительным и необыкновенно смешливым. Достаточно было самой малости, чтобы заставить его смеяться до слез, до изнеможения. И надо сказать, Верочка пользовалась этой слабостью кузена и не раз ставила его в неловкое положение, но с обычным добродушием он нисколько не обижался. За него обижалась Наташа Сатина и даже позволила себе выговаривать Верочке, но та быстро поставила на место непрошеную заступницу. Наташа надула свои и без того пухлые губы и навсегда забыла встревать в дела старших…

Но кузен, пьющий горькую влагу с сиреневых кистей, стал Верочке по-новому интересен. Кстати, в кого он влюблен?.. Прежде Верочка не задавалась этим вопросом, хотя сердечные дела всех обитателей усадьбы, равно и друзей дома, редкий день не наезжавших в Ивановку, заботили ее чрезвычайно. Скорее всего, он влюблен в старшую ее сестру, двадцатидвухлетнюю Татушу, властную и самоуверенную красавицу. Похоже, в нее все влюблены. А кто влюблен в Сережу — дозволено ей хотя бы про себя так его называть? Натуля Сатина?.. Верочка прыснула, по счастью, почти беззвучно: рот был набит сиренью. Но острый слух музыканта что-то уловил. Рахманинов замер с кистью в руке, как Вакх на известной картине академика Бруни. Его большие, темные, не отражающие свет глаза внимательно и быстро обшарили кусты. Верочка успела пригнуться, и взгляд его скользнул поверх ее головы.

Наташа Сатина была рослая, стройная, очень серьезная девочка, пытавшаяся держаться на равных со взрослыми. Ее губил рот — детски пухлый, неоформившийся и потому непослушный, расползающийся, даже глупый какой-то, хотя она отнюдь не была дурой. Этот рот поразительно не соответствовал остальной лепке четкого смуглого лица. Лоб, нос, глаза, легкая крутизна скул — все в ней было очаровательно и завершено, но пухлое губошлепие отбрасывало Наташу в детство. И комичными, пародийными казались ее серьезность, трудолюбие, рассудительность, даже какая-то важность. Живая, легкомысленная, порывистая Верочка, начисто лишенная Наташиной солидности, была все же «барышня», а Наташу хотелось отослать в детскую.

Эти размышления, навеянные новооткрытием длинноволосого кузена, несколько отвлекли Верочку от сиреневого вина. В отличие от нее Сережа действовал с напористой быстротой и ловкостью, правда, при таких захватистых ручищах и громадной пасти это немудрено. У Верочки был маленький, деликатный рот, ей приходилось выбирать кисти поменьше. Но надо поторапливаться, чтобы успеть до колокола прошмыгнуть в свою спальню. Верочка пустила в ход обе руки. Ее всю забрызгало росой, горечь палила рот, лепестки обклеили подбородок и щеки.

— Психопатушка, и вам не стыдно? — послышался протяжный, укоризненный голос Рахманинова. — Поедать сирень — какое варварство!

У него была раздражающая привычка давать всем прозвища. Это он превратил Татушу в Тунечку, а потом в Ментора, англичанку — в Миссочку, балетоманку Лелю в Цуккину Дмитриевну, а Верочку, что совсем глупо, — в Психопатушку. Конечно, она бывает несдержанна, легко вспыхивает и легко переходит от смеха к слезам, но какая же она психопатка? Она давно хотела объясниться с Сергеем Васильевичем по поводу дурацкой клички, но теперь разговор придется отложить. Кто же она, как не Психопатушка, если с такой вот звериной алчностью пожирает сирень? Но хорош кузен!.. Сам вызвал ее на эту глупость, а сейчас делает вид, будто ни при чем. Уж он-то, конечно, не обсасывал влажных кистей, а скромно и чинно вдыхал их аромат.

— Надеюсь… — произнесла она, задыхаясь. — что вы как честный человек… никому… никогда…

— Психопа-а-тушка!.. Генеральшенька! — нарочито гнусавя и растягивая слова, проговорил Рахманинов. — Да ведь сказать кому — не поверят!.. Вы бы посмотрели на себя!

Верочка провела ладонями по лицу, они стали мокрыми, а на подушечках пальцев налипли голубые, лиловые лепестки, какой-то мусор, паутинки. Когда только противный кузен успел вытереться и принять обличье пай-мальчика? На его крупном, в первом розоватом загаре лице не было ни росинки, ни соринки…

У Верочки было короткое дыхание: при малейшем волнении ей не хватало воздуха.

— Прошу вас!.. Это глупое ребячество… Вы злой!.. Вам бы только выставлять людей в смешном виде!..

— Господь с вами, Психопатушка! — сказал он мягко, участливо, почти нежно.

Верочка никак не ожидала подобной интонации у насмешливого кузена: даже свои любезности он облекал в ироническую форму.

— Зачем вы так?.. Конечно, я никому не скажу… раз вы не хотите. — Теперь в голосе его опять послышались привычные лукавые нотки, но добрые, необидные. — И что тут такого? Бедная девочка проголодалась и решила немножко попастись. Ну, ну, не буду… Ого, Агафон заковылял к колоколу. Бегите, не то пропали.

— А вы?

— За мной не очень следят. Мне только нельзя появляться в женском монастыре, так я прозвал ваш флигель, и принимать у себя дам… Наташу, например. Тут сразу громы и молнии…

Он еще что-то говорил, но Верочка уже не слышала. Со всех ног, зажимая ладонью страшно бьющееся сердце, мчалась она к дому и успела вскочить на крыльцо, прежде чем Агафон ударил в колокол, и проскользнула в спальню до появления свежей и ясной, будто не со сна, Миссочки.

Рахманинов стоял, задумчиво перебирая кисти сирени. Он хотел понять, почему его так тронула и странно взволновала эта встреча.

Верочка Скалон была очень миловидна, с прекрасными, густыми, длинными русыми, в золото, волосами, с тонкой, стремительно затекающей румянцем кожей, с пытливыми, горячими глазами и тесно сжатым ртом. Эта серьезная, даже скорбная складка рта не соответствовала мягкой лепке лица и подвергала сомнению однозначность образа доброй, недалекой девушки. Но что ему эта Верочка Скалон, Психопатушка, Генеральшенька, влюбленная по уши в друга детства Сережу Толбузина и чуть не каждый день избирающая нового фаворита, который зачастую об этом и не догадывается, поминутно вспыхивающая и немеющая от страха, что кто-то проникнет в ее великие секреты? Он, Рахманинов, — странствующий музыкант, его дело упражняться на рояле до одурения, который день корпеть над четырехручным переложением «Спящей красавицы» несравненного Петра Ильича и урывать часишко-другой для собственного сочинительства. Да, он обуян дерзостным намерением в недалеком будущем вынести на суд публики свой первый фортепианный концерт. Пора робких ноктюрнов и разных мелких пьесок миновала, он способен сказать свое слово в музыке. О прочем нечего и думать. Но как все-таки хорошо, что было это утро, тяжелые благоухающие кисти, холод капель за пазухой и девичье лицо, наивное и патетическое…

День, начинавшийся для Верочки Скалон так тревожно и странно, катился дальше проторенной колеей без каких-либо неожиданностей. Никто не догадывался об утреннем приключении. А Вера Павловна при всей своей ревнивой наблюдательности умудрилась ее не заметить. Поведение кузена было безупречно, он не позволил себе и легчайшего намека — взглядом, улыбкой на их общую тайну, был образцово серьезен и почтителен. Он хотел успокоить Верочку, но немножко перебарщивал в своем джентльменстве. Такая сдержанность необходима при посторонних, но совершенно ни к чему, когда они оставались с глазу на глаз. Разве люди так уж часто сходятся в утреннем саду пить сиреневое вино? Ведь и в самом деле, сказать кому — не поверят. Но Верочка знала, что не скажет об этом даже верной и молчаливой, как могила, Наташе Сатиной, не говоря уже о сестрах: строгой моралистке Татуше — поистине «Ментор»! — и дразнилке Леле. И если они с Сережей будут так старательно притворяться друг перед другом, то получится, что ничего и не было, а это даже обидно…

Катился вслед за другими, навек канувшими, чудесный жаркий долгий июньский день с парным молоком и садовой земляникой прямо с грядок — еще одна неожиданность, ну где это видано, чтобы садовая земляника поспевала в пору цветения сирени? — с купанием и беготней по парку, с мучительным английским диктантом — Верочка насажала ошибок против обычного густо; с непременным испугом Александра Ильича Зилоти по поводу вскочившего на щеке прыщика: рак!!!; с беспредметными и крайне забавными вспышками ревности у его жены, с оглушительными звуками роялей — это Сережа разучивал всем в зубах навязший этюд Шлецера, а Зилоти в который раз играл бетховенскую «Ярость из-за потерянного гроша», и все искренне восхищались, хотя с удовольствием послушали бы что-нибудь другое, пусть и не столь совершенное. С запаздывающим, как всегда, обедом («Лакеи засели в подкидного, — в комическом ужасе восклицал Александр Ильич. — Буфетчику Адриану идут одни козыри!»); с катанием на линейке, с вечерним чаем и «адской зубной болью» у Веры Павловны (самовар подала вместо запившего Адриана красивая Марина); с веселой болтовней в беседке и нарочито заунывными приставаниями Сережи к Татуше по поводу московского знакомого Шнеля — всех это веселило, а Татушу раздражало, она не любила насмешек над теми, кому нравилась, с долгим, будто навек, прощанием перед сном и «лунной ванной» на балконе в компании Лели и Миссочки, к ночи грустневшей, с прохладой домотканых полотняных простынь.

Но прежде чем погрузиться в сон, Верочка вспомнила утреннее похождение и удивилась своему тогдашнему испугу. Сколько же в ней еще детского, если она теряется от каждого пустяка! И досадно, что она так уронила себя перед кузеном. А он все же милый, с ним можно дружить, если, конечно, держать в узде. В Москве они его просто не поняли. Зато в Ивановке Татуша сразу нашла, что в нем что-то есть. Впрочем, Татуша всюду подбирает кавалеров. Это все не важно. А важно то, что завтра приезжает из соседней Тимофеевки Митя Зилоти, брат Александра Ильича, и надо будет раз и навсегда выяснить, в кого он влюблен.

Вместо того, чтобы развязать хоть какие-то узлы, Митин приезд окончательно все запутал. Едва Митя успел слезть с двуколки, как примчался потрясенный Сашок Сатин и сказал, что поспела малина. Конечно, ему никто не поверил, но лето уже приучило к неожиданностям, и обитатели усадьбы, поругивая юного вестника за распространение ложных слухов, гурьбой повалили в малинник. Привлеченный шумом, на крыльцо выскочил Александр Ильич Зилоти, несказанно обрадовался малине и, схватив Татушу за руку, кинулся в сад. Ему, правда, пришлось сразу вернуться, поскольку Веру Павловну постиг тепловой удар на террасе. Потрясая кулаками, Александр Ильич поплелся к жене, а остальная компания вломилась в малинник и увидела, что Сашок наврал совсем чуть-чуть. Малина еще не поспела, но твердые и невкусные ягоды действительно подрумянились, и одно это было чудом. Зато созрела черешня, но тетя Варвара не разрешила трогать ее до завтра.

А на обратном пути Татуша, словно догадавшись о тайных заботах сестры, пристала к Мите, в кого он влюблен. Митя смущенно и самодовольно отмалчивался, краснея сквозь загорелую кожу, но от Татуши нелегко отделаться. Ее настырность вдруг стала неприятна Верочке: похоже, Татушей двигало не обычное любопытство, а какое-то личное чувство. Сестра была в расцвете красоты, и ей хотелось покорять всех — от Мити и Сережи до Александра Ильича и даже дядюшки Сатина. Хорошо бы Митя скорее ответил и прекратились Татушины домогательства, но тут вмешался Сережа и чуть все не испортил.

— Митя напрасно думает, что Тунечке интересно, в кого он влюблен. Тунечке интересно, в кого влюблен блистательный Шнель. Но это и так все знают.

Татуше пришлось хорошенько отчитать Сережу, прежде чем она смогла вновь приняться за Митю. «Назовите только ее инициалы!» — требовала Татуша. Жарко пламенея вишневым румянцем, Митя шагнул к березе, отломил сучок и начертал на белой коре две буквы.

Он сделал это так быстро, что никто толком не разобрал, а следов тупой конец сучка не оставил. Сережа, правда, уверял, что первой буквой была «Н» и Митина избранница — Наталия Скалон. «Бедный, бедный Шнель!» — сокрушался Сережа. Но Верочке, хоть и ревновавшей Митю к сестре, почудилась скорее буква «И». Более того, прозорливостью какого-то внутреннего видения она вдруг уверилась, что не Татуша избранница Мити, что бы ни написал он на коре. И когда через некоторое время в перешептывании Татуши и сконфуженного Мити прозвучало имя Нина, вмиг обмершим сердцем Верочка прозрела истину: Митя влюблен в родную сестру Сережи Толбузина.

Сережа был всего на год старше Верочки, и все мамушки и нянюшки называли их женихом и невестой, когда они еще играли в аллеях Летнего сада. Самое же любопытное, что не только Глупые сплетницы из людской так считали, а весь круг Скалонов — Толбузиных. Дети были неразлучны. В отрочестве восторженно-рыцарственное служение Сережи Верочке не оставило сомнений в характере его чувств. И Верочка не представляла себе будущего без Сережи Толбузина. Нельзя сказать, что Верочка так уж часто думала о своем будущем, ясном, надежном и начисто лишенном неожиданностей.

Она видела себя в этом будущем счастливой женой, матерью красивых детей, хозяйкой открытого, гостеприимного дома. Но коли это будущее ей обеспечено со всем тем образцовым порядком, который гарантировала цельная и здоровая натура Сережи Толбузина, то чего же о нем беспокоиться? И сейчас, когда лето безобразничало напропалую и взбунтовались все растения, рухнул порядок, установленный от Бога, Верочка была не прочь стать на время частицей всеобщей сумятицы.

Но жизнь с ненужной заботливостью изъяла ее из окружающей путаницы, оставила, как говорится, при своих. Мало того, что Митя вопреки Верочкиным весьма основательным — надеждам любит другую, эта другая оказывается сестрой ее нареченного. Круг замкнулся.

Тоска зеленая охватывает, когда подумаешь, что ждет их в будущем — нежная дружба двух любящих пар. Повеситься можно!..

Приезд Мити Зилоти всегда сгущал романтическую атмосферу усадьбы. Он был очень похож на старшего брата — такой же рослый, ясноглазый, с высоким лбом и чистой, загорелой кожей. Но Александр Ильич уже начал лысеть, он был маэстро, отец семейства, муж-подкаблучник, его упорные, но робкие попытки взбрыкнуть отдавали безнадежностью. Юный, свободный, независимый Митя при всей своей милой застенчивости прямо-таки звенел победительной силой. О любви и вообще-то не прочь были поговорить в здешней молодой компании, особенно вечером, перед сном, когда наконец смолкали неугомонные рояли, когда все, что можно съесть, было съедено, все, что можно выпить, выпито, все упражнения выполнены, нотации прочитаны, уплачена дань скромным летним развлечениям и корчившая строгость гувернантка Миссочка превращалась в простую славную девушку, наступал час тихой свободы, интимности, проговаривания — порой полусознательного — тайных мыслей, глубоко запрятанных чувств.

Странно, но Сережа Рахманинов, погруженный с головой в свои музыкальные занятия, умудрялся каким-то образом ухватывать, чем живут окружающие. Возможно, острейший слух безотчетно улавливал обрывки разговоров, перешептываний, признаний, взрывы смеха, окрики — всю музыку летней жизни. Сегодня вечером, когда Татуша изнемогала в тщетных попытках выведать у Мити Зилоти, верит ли он в любовь вечную — Митя краснел, пыхтел, хлопал длиннющими ресницами и мямлил что-то нечленораздельное, — Сережа своим специально противным голосом занудил о династических браках. Верочка, подавленная Митиной изменой, вначале пропускала мимо ушей деланные Сережины рассуждения, а потом вдруг обнаружила, что он бросает камни в ее огород. Прекрасно, гнусил Сережа, что в русских дворянских семьях возродилась славная традиция королевских домов Европы. Инфанта Психопатушка еще в пеленках была предназначена принцу Толбузину, ходившему пешком под стол, и этим навеки скреплен союз двух могущественных родов Чухландии.

— Перестаньте, Сергей Васильевич! Надоело! — тоном досады сказала Верочка, но настоящей досады она не чувствовала.

Сережины разглагольствования при всей своей дурашливости утверждали непреложную истину: Верочкину независимость от каверз судьбы. Пусть Митя хоть весь березняк исчертит инициалами Нины Толбузиной — после всех своих фальшивых авансов Верочке, — у нее есть преданный, до дна прозрачный, верный друг, на чью руку она всегда может опереться. И это делает ее неуязвимой. Но Рахманинов, оказывается, не исчерпал темы.

— Но чего стоят все высокие расчеты, если в непостоянном сердце инфанты вдруг вспыхнет страсть к заезжему чужеземцу, новоявленному Казанове?

Прозрачный намек на итальянское звучание фамилии Зилоти!

— Вы несносны, Сергей Васильевич!..

Верочка сказала это просто для порядка. Ее занимало поведение Мити — он как-то странно улыбался, ежился и время от времени бросал на нее столь пламенные взгляды, будто и не расписывался на коре березы в любви к другой. Свинцовая усталость навалилась на слабую душу Верочки, и впервые в ивановские дни она обрадовалась, когда «посиделки» кончились и Татуша, разыгрывая взрослую даму, изрекла менторским тоном: «Еще день прошел. Цените, цените золотые денечки, не так уж их много осталось».

За назидательно-никчемушной фразой угадывалась обида Татуши: ей идти на половину матери и сразу ложиться в постель, а Вера, Леля и Миссочка, жившие вдали от строгого ока, могли еще долго принимать лунные ванны на балконе. Оказывается, быть взрослой не всегда преимущество.

Когда они подошли к дому, то увидели в окне второго этажа Александра Ильича. Он курил, далеко высунувшись наружу в расстегнутом архалуке.

— Спускайся к нам! — крикнул Митя.

Будто лопнула басовая струна рояля. Александр Ильич мгновенно отшатнулся от окна, затем донесся его нервно-успокаивающий воркот и бульканье воды.

— Бедная Вера Павловна, — серьезно заметил Рахманинов. — опять солнечный удар!

— Бедный Саша!.. — вздохнул Митя, но так тихо, что никто, кроме Верочки, не расслышал.

Митя и Сережа дождались, когда девушки выйдут на балкон, отсалютовали им воображаемыми саблями и направились восвояси, оба высокие, худые, стройные, и длиннющие их тени простерлись через двор до сиреней на опушке Старого парка. Было светло и прозрачно от сильной полной луны, но сама она с балкона не проглядывалась, отсеченная крышей. Верочка подумала о том, что Нина Толбузина далеко, где-то в Новгородской губернии, и когда еще Митя ее увидит. Надо хорошенько попросить доброго Бога, чтобы Митя перестал думать о Нине, которая все равно никогда не поймет его так, как некоторые другие. В каком таком особом понимании нуждался простоватый Митя, Верочка не уточняла для себя, но в этом роде думали, о своих избранниках героини ее любимых романов. Верочка подняла лицо к набитому звездами, переливающемуся, словно дышащему, небу и помолилась о вразумлении Мити.

Из Старого парка тепло, густо, сильно ударило сиренью. Аромат накатил стремительно, упругим, мощным валом накрыл, закружил, наполнил сладкой дурнотой, почти лишил сознания. В дурманной истоме Верочка едва добралась до кровати…

А уже на другой день она записывала, в дневнике: «Сердце-вещун меня не обмануло: моя вчерашняя надежда превратилась в действительность! Татуша сегодня получила письмо от Ольги Лантинг, в котором сказано: „Передай Дмитрию Ильичу, что его отец мне сказал, в кого он влюблен: ему страшно нравится твоя сестра Вера“. Боже, каких усилий мне стоило скрыть свою радость и казаться равнодушной при чтении этих слов! Рот мой невольно складывался в блаженную улыбку, и мне пришлось отвернуться. Татуша подозвала Митю и тоже показала ему письмо; к сожалению, он стоял ко мне спиной, и я не могла видеть выражения его лица». «Почему папа может знать?» — только сказал, он. «Вы, верно, ему писали, — ответила Татуша. — Позвольте вас поблагодарить за роль ширмочки, которую вы меня заставили играть»… Значит, она тоже думала, что он за ней ухаживает, и ей теперь досадно. «Бедная Тата!» — подумала я. Они ушли, а я осталась сидеть в столовой на кресле у окна и погрузилась в глубокое раздумье, пока меня Миссочка не позвала делать английскую диктовку. Ну и наделала же я ошибок в этой диктовке! Миссочка не могла понять, отчего я такая рассеянная. Весь день я наблюдала за Митей, но мне не удалось остаться минутку с ним наедине…

Радость переполняла Верочку. Она несла эту радость, как до краев налитую чашу, боясь оступиться и расплескать. Она не пошла в парк, не участвовала в лодочной прогулке и в других затеях развеселой компании, все шумы и волнения окружающего мира вроде очередного обморока Веры Павловны или паники порезавшегося во время бритья Александра Ильича доносились до нее будто издалека, не затрагивая ее сосредоточенной внутренней жизни. Она почти не заметила и отъезда Мити Зилоти, что, кажется, весьма удивило Татушу, но и это не коснулось ее томной самоуглубленности.

Вечер застал ее в задушевной беседе с Сережей Рахманиновым. Она и сама не знала толком, как это получилось. После ужина Сашок Сатин раздобыл где-то окарину и довольно бойко наигрывал «Акулину». Поначалу это казалось забавным, но потом всем осточертело, и Рахманинов попросил сыграть куплеты Трике.

Куплеты у Саши не получились, и он вернулся к «Акулине». Почувствовав раздражение окружающих, Сашок напрягся до синих жил на лбу. Татуша смерила музыканта презрительным взглядом, откинула голову на высокую спинку скамейки и, смежив веки, ушла в себя; Наташа тихо шипела от злости; Леля, заливаясь смехом и тыкая в Сашка пальцем, приговаривала: «Дурачок!.. Дурачок!..» Сережа размахивал громадными ручищами и призывал на голову осквернителя музыки все громы небесные, а Верочка, храня свою новую драгоценную суть, тихо поднялась и понесла прочь полную до краев чашу.

Она нашла замшелую скамейку под кустом белой сирени, опустилась на нее и вспомнила, как пила сиреневое вино, и ласково-грустно усмехнулась своему недавнему ребячеству. Трудно поверить, что это было позавчера. Как много изменилось с той поры! Она прожила целую жизнь, узнала, что любит и любима, стала взрослой, почти старой. Во всяком случае, старше Татушки, которой нужно всех очаровывать, превращать мужчин в рабов, а когда это не удается, строгий Ментор не может скрыть досады и злости. Верочке вовсе чужды эти захватнические устремления. Ей достаточно быть любимой одним, избранным ею человеком, не считая, разумеется, Сережи Толбузина, но он не идет в счет.

— Психопатушка, можно к вам? — И, не дожидаясь ответа, Сережа плюхнулся на скамейку, чуть ее не развалив.

От надоедливого Сашка с его окариной разговор перешел на плохую музыку вообще, затем на музыку ненужную, и Верочка возмутилась тупостью взрослых людей, считающих, что барышень непременно надо учить на фортепьянах.

— Зачем это? Мы все, кроме Татуши, совершенно бездарны, но нас заставляют каждый день бренчать на рояле, и это в доме, где играют Зилоти и вы, Сережа. Нельзя из-под палки заниматься искусством. Кончится тем, что мы возненавидим музыку, которую любим.

— Наташа вовсе не бездарна, — возразил Рахманинов. — У нее способности…

— Перестаньте, Сергей Васильевич, вечно вы!.. Думаете, никто не слышит, как она пищит, когда вы с ней занимаетесь?

— Я плохой педагог…

— Неправда! Просто она не может… Зачем только мучают ребенка?

— Ребенка?.. Ну, Психопатушка, вы бесподобны! Намного ли вы старше? Года на два?

— Это ничего не значит, — сердито сказала Верочка. — Я старше!

— А вы злая, — с удивлением сказал Рахманинов. — Вы не любите Наташу.

Верочка и сама не знала, почему она с такой яростью обрушилась на слабую, конечно, — да ей-то что за дело? — игру Наташи, а потом еще прошлась насчет возраста подруги. Это как-то сложно связывалось с происшедшей в ней самой переменой. Ей хотелось во всем серьезности, прямоты, правды… Но, господи, с чего было так набрасываться на милую, смуглую преданную Наташу с глазами боярыни Морозовой и пухлым ртом ребенка? Доброта важнее мелкой истины, но вот уж кто действительно недобр, так это Сережа, сказавший, что она не любит Наташу. Из самого сердца, слабого, бедного Верочкиного сердца хлынули слезы.

Как смутился и огорчился Сережа Рахманинов! У него самого налило глаза. Он проклинал себя за грубость, сполз со скамейки на землю и коленопреклоненно просил прощения, целуя Верочкины руки. Такого с Верочкой еще не случалось. Она даже плакать перестала, а потом испугалась, что руки у нее по-летнему грязные, в траве и земле, отдернула их, еще больше испугалась невежливости жеста и, окончательно растерявшись, поцеловала Сережу в темя, стукнувшись зубами. После чего сердце в ней совсем остановилось, и несколько секунд она была мертвой.

Надо отдать должное Сереже: в эти критические мгновения он проявил огромный такт. Нелепого поцелуя будто вовсе не заметил и еще раз покаялся в происшедшем, но просил не судить его слишком строго. Он не умеет вести себя с девушками. У него есть сестры, но ему почти не пришлось жить вместе с ними. То его забирала к себе бабушка, а поступив в Московскую консерваторию, он стал пансионером Николая Сергеевича Зверева. Известный музыкальный педагог и чудак, Зверев брал воспитанников с тем условием, чтобы они не ездили домой на каникулы. Сережа рос и воспитывался в окружении одних только мальчиков, талантливых, славных мальчиков, но Верочка, конечно, понимает, что чисто мужская компания обделяет человека тонкостью.

Верочка понимала все. Ей вдруг вспомнились разговоры о трудной домашней жизни Сережи. Отец его оставил семью, предварительно промотав собственное состояние и приданое жены. Сережа рос на ветру, не ведая семейного тепла. Но сам Сережа старательно обходил больную тему. Получалось, что все в его жизни складывалось наилучшим образом, вот только облагораживающего женского влияния недоставало. Старый холостяк Зверев водил воспитанников в трактир, не отказывал им в рюмке водки, а браня за нерадивость, прибегал к весьма крепким выражениям. Тут Сережа спохватился и стал горячо расхваливать Зверева, его безмерную доброту к «зверятам», как называли в Москве пансионеров, они должны были провожать его в постель и хором желать доброй ночи, иначе славному старику было не уснуть. Петербурженка Верочка, приученная к строгой и разумной дисциплине генеральского дома, не могла разделять Сережиного восхищения зверевским бытом с его самодурством и капризной живописностью, столь характерной для старой столицы.

— Если там было так чудесно, почему же вы ушли от Зверева? — спросила она.

— А вам известно, что я ушел? — смешался Рахманинов.

— Но вы же живете у Сатиных.

— Да… конечно… У меня ужасный, невыносимый характер…

— Не паясничайте, Сережа! — строго сказала Верочка.

Он принялся путано объяснять причину своего ухода, и за всеми околичностями, недомолвками, самобичеванием и умилением несравненными достоинствами Зверева проглянула простая и горькая истина: Сережа хотел сочинять музыку, а в большом доме Зверева для этого не оказалось места. Нравный педагог не только не хотел помочь Сереже, он вообще был против сочинительства. И Сережа ушел. В никуда. Его приютили Сатины. Остальная родня попросту отступилась от бунтаря.

Верочка с удивлением глядела на кузена. Она, конечно, знала, что есть люди, которым негде жить, но они находились в таком отдалении от ее привычья, что Верочка не могла реально представить ни их существования, ни их мук. Они были ближе к литературным персонажам, нежели к живым людям. И вот рядом сидит человек, хорошо знакомый ей, даже находящийся в некотором родстве, который тоже бездомен. Он любит шутить над собой: странствующий музыкант, но в этой шутке большая доля правды. Верочка даже поежилась, словно на нее пахнуло ветром бездомности. Бедный Сережа! Бедный, бедный Сережа! И какой благородный и добрый. Всячески выгораживает скверного старикашку Зверева, винит себя в неуживчивости, милый! А вся-то его вина, что он хотел писать музыку.

Может быть, это и в самом деле ни к чему, пусть будет просто хорошим пианистом. Не таким, конечно, как Зилоти, это от Бога, а крепким, серьезным профессионалом. Но Зверев хорош: в угоду своему «ндраву» выгнал бездомного юношу!

Человек редко способен вышагнуть из собственных пределов. Верочка Скалон при всей душевной гибкости и самостоятельности была прежде всего дочерью своего отца. Генерал от кавалерии Скалон, военный историк, председатель русского военно-исторического общества, пользовался репутацией тонкого и строгого ценителя искусств, в первую очередь музыки. В его доме бывали известные петербургские композиторы и музыкальные критики. Своей репутацией генерал был прежде всего обязан тем, что ни в одном из здравствующих композиторов не признавал не только гения, но даже таланта. Надо было покинуть земную юдоль, чтобы генерал Скалон с тонкой и меланхолической улыбкой признал в покойном известные способности. Куда охотнее генерал хвалил исполнителей, хотя считал всех их людьми второго сорта в искусстве, чистыми виртуозами, а не творческими личностями. Конечно, Верочка, принадлежавшая к другому поколению, не разделяла крайностей отца она отваживалась восхищаться Чайковским и отдавать должное Римскому-Корсакову, но унаследовала отцовский скепсис в отношении консерваторских сочинителей музыки. Впрочем, в этом вечернем разговоре самым неважным для нее было, какую музыку сочиняет Сережа Рахманинов.

Труден все же оказался для них этот нежданно-негаданный прорыв в откровенность. Наступила та мучительная пауза, когда в неловкости, напряжении и неясности выводов не только утрачивается сближение, но люди отодвигаются друг от друга дальше, чем были.

И они обрадовались, услышав громкий голос госпожи Скалон:

— Дети!.. По домам!..

И тут Сережа спас и вознес этот вечер.

— Психопатушка! — сказал он прежним легким голосом. — Мы так хорошо поговорили. Давайте выпьем нашего вина за дружбу.

— Давайте! — сразу все поняв, воскликнула Верочка.

Сирень теснилась у них за спиной.

— Вам какого? — спросил Рахманинов.

— Белого!

— Пожалуйста. — Он склонил к ней тяжелую влажную кисть. — А я предпочитаю красное. — Он шагнул к соседнему кусту. — Ваше здоровье, Вера Дмитриевна!..

— Ваше здоровье, Сергей Васильевич!..

«Как жаль, что в Сережу так трудно влюбиться», — думала Верочка, засыпая. Он некрасивый. Не урод, конечно, у него породистая худоба, добрые, глубокие глаза, великоватый, зато красиво очерченный рот. Но этот большой и бессмысленный нос на худеньком лице, эти непонятные патлы до плеч!.. И все же, пусть Сережа дурен собой, в нем что-то есть… значительное, самобытное. Это даже Татуша заметила. И можно представить себе девушку, которой Сережина некрасивость приглянется более фарфоровой пригожести Мити Зилоти. Наташа, например… Беда Сережи в другом: он слишком прост, добродушен, искренен. В нем нет романтичности, загадки. Он не умеет так многозначительно молчать и улыбаться, как Митя. Но странно, что до сегодняшнего дня я почти ничего не знала о нем при всей его разговорчивости. Поистине язык дан ему, чтобы скрывать свои мысли. Может быть, его болтовня — самозащита? Он не хочет, чтоб люди заглянули к нему внутрь, и отгораживается частоколом слов. Интересно все-таки, что он сочиняет?…Жаль, что он бедненький, — это слово по-особому звучало для Верочки. — Ужасно быть бедненьким…

Выбрав удобный момент, когда Александр Ильич покуривал после обеда в сиреневой аллее, Верочка спросила его, хороший ли музыкант Сережа Рахманинов.

— Гениальный! — выкатив ярко-зеленые, с золотым отливом глаза, гаркнул Зилоти.

— Нет, правда?.. — Верочка решила, что он, по обыкновению, шутит.

— Такого пианиста еще не было на Руси! — с восторженной яростью прорычал Зилоти. — Разве что Антон Рубинштейн, — добавил из добросовестности.

— Так что же, он лучше вас? — наивно спросила Верочка.

— Будет, — как бы закончил ее фразу Зилоти. — И очень скоро. Вы посмотрите на его руки, когда он играет. Все пианисты бьют по клавишам, а он погружает в них пальцы, будто слоновая кость мягка и податлива. Он окунает руки в клавиатуру.

Но Верочка еще не была убеждена.

— Александр Ильич, миленький, только не обижайтесь, ну вот вы… как пианист, какой по счету?

— Второй, — не раздумывая, ответил Зилоти.

— А первый кто?

— Ну, первых много. Лист, братья Рубинштейны… Рахманинов будет первым.

— А какую музыку он сочиняет?

— Пока это секрет. Знаю только, что фортепианный Концерт. Но могу вам сказать: что бы Сережа Рахманинов ни делал в музыке, это будет высший класс. Поверьте старому человеку. Он великий музыкант, а… вы самая распрелестная прелесть на свете!

Раздался громкий стон, из кустов сирени, ломая тонкие веточки высаженной вдоль дорожки жимолости, выпала Вера Павловна в глубоком обмороке. Она подслушивала в кустах, терпеливо перемогла музыкальную часть и дождалась-таки крамолы…

Сергей Васильевич невозможный человек — к этому грустному выводу пришла Верочка. Ну как с ним дружить? Он такой ветреный и непостоянный, что просто руки опускаются. Перед обедом надумали примерять шушпаны. Тамбовский шушпан не похож ни на мордовский балахон, ни на рязанское холщовое полукафтанье, это короткая суконная одежда вроде кофты, с перехватом и пестрой отделкой. У всех шушпаны были темно-синие, а у Татуши белый, отделанный разноцветными шерстинками и блестками, и самые громкие похвалы доставались, разумеется, ей. Правда, Вера Павловна довольно быстро положила конец восторгам мужа, у остальных хватило такта самим остановиться, один Сережа закусил удила. Он охал, ахал, просил Ментора подарить ему этот шушпан на память, когда кончится лето. «Ну, зачем он вам, Сережа?» — ломалась Татуша. «Я буду носить его и думать о вас». Посмеяться бы над такой бессмыслицей, а Татуша томно: «Правда?..»

Упоенная успехом, Татуша решила показать, что она не только русская красавица, но и глубокая натура, писательница, и подсунула Сергею Васильевичу свой роман — много-много мелко исписанной бумаги. Так и надо Сергею Васильевичу, — пока другие будут гулять, кататься на лодке и весело болтать, ему придется корпеть над Татушиными каракулями. Но он притворялся, что ничуть не удручен предстоящим испытанием, а знай себе щебетал скворцом: «Ах, Ментор!.. Ах, Тунечка!.. Почему я не Шнель?» — конечно, все это в шутку, но противно. Ведь он совсем не такой, зачем притворяться?..

Дальше — больше. Татуша взялась помогать Сергею Васильевичу в работе над «Спящей красавицей» — списывать текст и переносить знаки, и они соединились в бильярдной. Верочка и сама могла бы ему помочь, но, будто назло, у нее был английский диктант. Александр Ильич однажды сказал: как иные цветы раскрываются лишь в лучах солнца, так и Татушина красота вспыхивает в лучах мужского восхищения. Когда Татуша вышла из бильярдной, у нее цвели глаза. Слава богу, опять приехал Митя Зилоти.

С Митей все стало проще, безмятежнее, веселее. Катались на велосипедах, на лодке, по вечерам всей компанией сидели в Новом парке на душистом сене. Тетя Сатина придумала молодежи занятие: очистить яблоневый сад от сорняков. Всем выдали тяпки, а Верочке грабли, чтобы собирать срубленную траву. Сад полого спускался от усадьбы к пруду, под гору ноги сами несут, и оглянуться не успели, как сад был расчищен. Горели лица, обожженные солнцем, на прогулке нипочем так не загореть, как во время работы.

Верочка повязалась от ветра красной косынкой, это вызвало неумеренный восторг Александра Ильича и очередной приступ зубной боли у его жены. К выходкам Веры Павловны все привыкли, без них было бы куда скучнее. В усадьбе царило то милое, непринужденное настроение, какое создается взаимной симпатией и отсутствием слишком больших требований друг к другу.

Порой Верочке казалось, что их отношениям с Митей чего-то не хватает. Ей вспоминался Летний сад, игры в песочек. Тогда это было чудесно… Она давала себе слово хорошенько пококетничать с Митей, растормошить этого байбака, но все откладывала свое намерение. Откуда-то стало известно, что у него есть поклонница по соседству, великовозрастная девица Мария Владимировна Комсина. Конечно, все принялись дразнить Митю, тон задавала Татуша, великий мастер донимать ближних. Митя краснел, бледнел, пыхтел и бросал на Верочку умоляющие взгляды, прося о заступничестве. Но она с разочарованием поняла, что все это ничуть ее не волнует. Да и Митин отъезд оставил ее равнодушной. Он был мил, внес некоторое оживление в их упоительно-однообразные дни, но вместе с тем будто отвлек от чего-то важного. Верочке было грустно. Сирень, еще недавно такая пышная, сочная, начала осыпаться, и лето разом постарело…

Ее томило странное предчувствие: что-то должно случиться, с ней ли одной или со всем домом, хорошее или дурное, радостное или печальное, она не знала, но что-то непременно произойдет. Нынешнее равновесие было непрочным, затишье чревато бурей. Но она никому не могла сказать о своей тревоге, ее бы просто не поняли…

Все началось, как нередко бывает, с пустяков: Верочку пересадили за столом на другое место, и она оказалась между Верой Павловной и Сережей Рахманиновым. Прежде ее соседом был Сашок, и мало того, что балаболил без умолку — к концу обеда у Верочки немело левое ухо, — но и неизменно залезал к ней в тарелку. Это не было огорчительно, когда дело касалось бараньих котлет, вареников или пирожков с мясом, но вызывало решительный протест, когда на третье подавали чудесное домашнее мороженое, вишневый мусс или заварной шоколадный крем. Видимо, ее возмущенные вопли достигли тетиного слуха — жаловаться Верочка никогда бы не стала, и ее пересадили.

Обед шел привычным медлительным ладом, старые слуги не отличались расторопностью, но весело, без той утомительной чопорности, какой отличаются городские обеды, Сашок подшучивал над гостьей Сашенькой Елагиной, остриженной после болезни под гребенку, и вдруг тетя Сатина очень громко — невольно смолкли все другие разговоры — спросила Верочку через стол:

— Ну как, довольна ты своим новым соседом?

— Я очень рада, что сижу рядом с Верой Павловной, — пролепетала, смутившись, Верочка.

— Оглохла, душа моя? — прогремела тетя Сатина, и глаза обедающих дружно обратились к Верочке. — Я спрашиваю — соседом, а не соседкой. Не докучает он тебе, как мой сорванец сын?

Ну, что бы взять да ответить: довольна, спасибо, тетушка, — и делу конец. Но Верочка точно онемела. Для чего завела тетя этот разговор, да еще так громко и подчеркнуто? Обиделась за своего сына?.. Или тут таится какой-то особый смысл? И почему все уставились на нее? Лицо горело, словно ей влепили по горчичнику на каждую щеку. А голос вовсе отказал, она не могла слова вымолвить. И опять раздался неумолимый голос: «Вера, я тебя спрашиваю, довольна ли ты своим соседом?» Верочка схватила тяжелый кувшин с квасом, опрокинула его над стаканом, так что пенистый, при правленный хренком напиток выбежал на скатерть, и стала жадно пить, давясь, обливаясь, чувствуя, как холодные струйки бегут с подбородка на шею и дальше, в ложбинку груди, и думая об одном: дождаться конца обеда и сразу в комнату Миссочки. Там в ночном столике таблетки от бессонницы, шести хватит, чтобы навсегда избавиться от заячьей своей душонки, стыда, насмешек, от всего.

— Сашенька, обрежьте Сережины патлы и сделайте себе паричок, послышался дурашливый голос Сашка, покрытый всеобщим смехом. О Верочке забыли. Конечно, ненадолго. До конца обеда. А потом началось: «Что случилось с нашей бесстрашной малышкой? Откуда такая робость?» — играя вишневыми глазами, домогалась Татуша. «Как же ты срезалась! Я чуть не умерла, глядя на тебя», — приставала малолюбопытная обычно Леля. Даже Миссочка с ее выдержкой и тактом не устояла перед искушением: «What happened with you? Miss Tatusha pushed me under the table and said to me: „Just look at Vera, what is the matter with her?“»

— Да что вы привязались ко мне? — неожиданно храбро выпалила Верочка. — Я просто не поняла, чего тетя от меня хочет.

Она знала, что это звучит неубедительно, но сейчас ей стало все равно. Она почувствовала в себе какие-то странные силы и напрочь выбросила из головы мысли о Миссочкиных таблетках. Одна Наташа Сатина ни о чем не спрашивала. Неужели эта девочка с пухлым ртом и грустными глазами обо всем догадалась? Догадалась о том, что Верочка трепещущей рукой поверила на другое утро своему дневнику: «Конечно! Больше нет никаких сомнений, я влю-бле-на! Если меня спросят, когда и как это случилось, то я ничего не сумею ответить, я только знаю одно, что я люблю его. Во всяком случае, это случилось внезапно и против моей воли. Что будет дальше? Рада ли я этому? Всего этого я не знаю. Я только знаю, что сегодня всю ночь видела его во сне и мне было так хорошо, так отрадно, что я совсем другая, гораздо лучше, чем, прежде. Мне казалось, что я за одну ночь выросла, похорошела, поумнела, сделалась добрее, на душе было ясно, весело, спокойно! Я вся прониклась какой-то гордой уверенностью в самой себе…»

Правда, этой гордой уверенности хватило до первых насмешливых слов Татуши, ядовитого укора Лели: «Будешь другой раз над сестрами смеяться!» (а когда она смеялась-то?) — и перешептываний гувернанток, сопровождаемых двусмысленными взглядами в ее сторону. Верочка то и дело бегала к умывальнику остужать пылающее лицо. Голос куда лучше повиновался ей, нежели кровеносные сосуды, залегающие слишком близко от поверхности кожи. Это было ее проклятьем: попробуй что-нибудь скрыть даже при великом самообладании, когда тебя то и дело заливает краской с головы до ног.

Лучше и проще всего Верочка чувствовала себя с невольным виновником ее позора. То ли он действительно ничего не понял во вчерашнем происшествии, то ли замечательно притворялся. Но он был так естествен, так весело мил, что сверхчуткий барометр Верочкиного душевного состояния — ее кровеносная система — лишь с ним не показывал бурю.

Сережа помог ей выпрямиться, вновь независимо и гордо оглянуться вокруг себя, стать той, какой она казалась себе, когда делала записи в дневнике. И окружающие вскоре почувствовали, что их любопытство, насмешки и подковырки перестали производить на Верочку какое-либо впечатление. Верочка не хотела больше никого ни в чем разубеждать, напротив, была готова соответствовать сложившемуся у всех представлению, и это обезоруживало, закрывало рот распоясавшимся болтунам, от нее отступились…

Вечером накануне Ивана Купалы читали в саду при свете лампы-«молнии» страшный рассказ Гоголя. Сперва читал Сашок, но он слишком ломался, и книгу у него отобрали. Пробовала читать Леля, и все чуть не заснули. Наконец книгой завладела Татуша, и в ее глубоком, грудном голосе ожила и засверкала дивная сказка. Верочка слушала с удовольствием, но страха почему-то не испытывала. Над лампой роились мошки, иногда налетали крупные ночные бабочки — бражники. Наташа размахивала веточкой над лампой, бражников удавалось отогнать, но мелкие мотыльки так и сыпались в стеклянное жерло, вспыхивая искорками.

Едва Татуша кончила читать, как Сашок зевнул с собачьим подвизгом и отправился «в объятия Морфея». Сережа, давно уже барабанивший пальцами по груди, что обычно предшествовало каким-то музыкальным наитиям, тоже поднялся и, сказав, что хочет позаниматься перед сном, прянул во тьму. Так-то и лучше, приближался час гадания.

Когда они еще утром выбирали себе места в яблоневом саду, Верочка не сомневалась в своем праве гадать наравне со старшими сестрами и гувернантками. Но одна фраза, вскользь брошенная ей Татушей и оставленная тогда без внимания, сейчас тревожно всплыла в памяти: «Гадай не гадай, все равно впустую». Что она имела в виду? Вот Наташа отказалась гадать, потому что ей не о чем. «Я еще маленькая», — сказала она, надув губы. Но Верочке есть о чем гадать и есть на кого гадать. А вдруг ей никто не приснится? Не на это ли намекала Татуша! Какой ужас, значит, она еще ребенок и все чувства ее к Сергею Васильевичу просто выдуманы? Может, лучше не искушать судьбу, сослаться на головную боль и тихо уйти спать?

— Пора, — сказала Татуша и поднялась. — Не забудьте свои травы.

Миссочка погасила лампу. Стало непроглядно черно и внизу и вверху. Затем небо отделилось от земли, на нем вырисовались верхушки деревьев, проглянули звезды в промоинах меж облаков, какой-то свет забрезжил в стороне дома, возникли человеческие силуэты, и обозначилась дорожка. Девушки гуськом двинулись сперва парком, потом через двор.

В саду было еще темнее, но глаза уже привыкли, и девушки довольно уверенно пробирались среди яблонь с побеленными, словно светящимися, стволами, порой оступаясь на падалицах. Верочка помнила, что ее место за старым аркадом, и, услышав его медвяный запах, покоривший все другие ароматы, обреченно свернула с чуть приметной тропки в жуть полного одиночества.

Всего несколько шагов в сторону, а будто попала в иные пределы. Здесь так легко не стать, раствориться во мгле, едва просквоженной призрачным, невесть откуда берущимся свечением. Верочка попробовала плести веночек, но пальцы плохо слушались. Господи, сколько мук приходится терпеть из-за человека, который даже не догадывается, что его любят! Треснула веточка, колыхнулась тень, снова треск, шорох, чьи-то крадущиеся шаги. Гулко ударили о землю сбитые с дерева яблоки. И, как яблоко, упало сердце: из-за дерева вышла Наташа, стряхивая с волос какой-то сор.

— Можно, я с тобой постою? Наташа оперлась спиной о тяжелую ветвь и вздохнула так глубоко и протяжно, как умеют вздыхать лишь лошади по ночам. Бедная девочка!.. Кто это, кажется Гете, сказал, что вдвоем призрак не увидишь? Правда, сейчас и не должно быть никакого видения, но, может, Наташино присутствие убивает какие-то чары? И все же недостало духу прогнать ее. Верочка отвернулась и стала плести венок, пытаясь забыть, что подруга рядом…

Она уже засыпала в своей постели, засыпала нетерпеливо и ожесточенно, взбив подушку, как мыльную пену в тазу, натянув на голову одеяло и проглотив горькую пилюльку, заблаговременно похищенную у Миссочки, когда в распахнутое окно пахнуло жасмином. Не сиренью, нет, а жасмином, его — напоминающим цедру — пряным запахом зрелого лета. Верочка охнула горестно и очутилась в Красной аллее Старого парка. Было утро, дымящиеся лучи наискось рассекали березняк и упирались в одичавший малинник вдоль дорожки, исторгая из него голубоватый кур. И что-то страшное таилось за зримым обликом этого солнечного, дымного и блистающего утра, и все в Верочке мучительно съежилось, когда смутно чаемая угроза обернулась мужской фигурой, медленно идущей навстречу ей из глубины аллеи. Верочка могла бы убежать, спрятаться в малиннике, хотя бы просто остановиться, — нет, как обреченная, продолжала она идти навстречу опасности.

Незнакомец странно рос по мере приближения, вытягиваясь в полроста деревьев, вровень с ними, забирая еще выше, в реющем тумане и клубящемся солнечном свете он был лишен четких контуров, громоздился, роился, тек, переливался в самом себе. Верочка покорно шла, вернее, скользила к нему, все умаляясь по мере того, как он вырастал. И вдруг громадная длань простерлась к ней, схватила, и с острой болью пришло счастье, потому что человек этот был Сережа Рахманинов…

Верочка проснулась вся в испарине, с красной намятой рукой. Видно, она как-то заспала руку, но ей чудился схват громадной длани. Свершилось! В вещую ночь Ивана Купалы загадала она на своего любимого, и он явился к ней во сне, как невестам — их женихи. Это было проверкой ее любви, ее души, ее взрослости.

Но что-то знакомое засквозило в ночном переживании. Откуда взялся ее страх, разве может она бояться доброго и благородного Сережу Рахманинова? И тут она догадалась — сон Татьяны? Верочка больше всего любила в «Евгении Онегине» это упоительное и до озноба, до дрожи страшное место. Сережа Рахманинов совсем не похож на рокового героя пушкинской поэмы, значит, грозно само чувство любви.

Когда после чая сестры набросились на нее с расспросами, кто ей приснился, Верочка ответила спокойно:

— Сергей Васильевич, кто же еще?

Леля торжествующе захлопала в ладони, будто поймала сестру с поличным, а Татуша прикусила губу и вроде бы притуманилась.

— Чем недовольна наша старшая сестра и повелительница? — спросила Верочка с мнимым самоуничижением.

— Мне опять приснилась лягушка. — Губы Татуши брезгливо покривились.

Когда-то один из ее бесчисленных поклонников подарил ей бронзовую лягушку, и с тех пор эта лягушка неизменно, снится Татуше на Ивана Купалу. Верочка пожала плечами с видом некоторого превосходства, что было замечено и записано ей в счет.

Тут подошли Сережа Рахманинов, Сашок и Митя Зилоти, что-то быстро вернувшийся из своей Тимофеевки. Верочка с удивлением подумала: а он-то здесь зачем? Поздоровались бегло, будто и не расставались.

— Спросите, кто приснился Вере! — крикнула Леля.

— Сережа, — сказала Верочка и, лукаво глянув на сестер, добавила: — Толбузин.

«Нет, каково! — восхитилась Татуша. — И откуда столько апломба и находчивости у этой пигалицы? Давно ли краснела как рак от самого невинного замечания, и вот, пожалуйста!.. Ей-богу, она дает урок всем нам».

— Бедный, бедный Митя! — с комическим сожалением вскричал Сережа и, выхватив у Лели зонтик, ловко — начертал на песке вензель С. Т.

А Митя хлопал длиннющими ресницами и улыбался, но, похоже, не поверил Верочке.

— А что приснилось нашему Ментору?

— Лягушка. — сказала Татуша. — Бурая, лесная, холодная, пучеглазая лягушка.

— Несчастный Ментор! Но почему же лягушка?

— Значит, я не заслуживаю лучшего. — И вопреки смиренным словам сочные глаза Татуши победно сверкнули.

Вечером, как и обычно, катались на дрожках. Верочка сидела сзади, рядом с Сережей Рахманиновым, и все время чувствовала его колючее плечо и теплый бок. Это волновало, но, к сожалению, Сережа все свое внимание отдавал примостившейся с другой стороны Татуше. Верочка впервые задумалась над тем, что мало любить самой, надо, чтоб и тебя любили. Когда она открыла в себе чувство к Сереже, то была так счастлива, что вовсе не думала о взаимности. Довольно и того, что она может любить Сережу, дышать с ним одним воздухом, разговаривать, смеяться, кататься на лодке и дрожках, гулять в парке, сидеть под душистым стогом, молчать и знать — вот мой любимый, его глаза, губы, руки, милая худоба, мальчишеский смех, его радость, задумчивость, его тайна. Не надо ничего ждать и требовать взамен. Да и что может он дать, кроме самого своего существования под одним с ней небом? Но теперь Верочке хотелось, чтобы он откликнулся ее любви. Зачем? Она не умела сказать, но знала одно — любовь не радость, не счастье, если любишь только ты…

Пока они тряслись разбитым большаком, объезжая по пыльным замученным травам сроду не просыхающие колдобины, Сергей Васильевич без умолку болтал с Татушей. Верочка не слышала слов, но, наверное, разговор был занятен, Татуша то и дело смеялась, закидывая назад голову и напрягая высокую округлую шею. Это был смех петербургской гостиной, где он вполне уместен. Верочка тоже пыталась научиться так красиво смеяться. Но то, что хорошо в Петербурге, едва ли уместно среди полей, оврагов, косогоров, поросших геранью, дикими гвоздиками да богородской травкой.

Проще, естественнее надо вести себя, а не разыгрывать светскую львицу. Но похоже, что Татушина ненатуральность Сережу ничуть не смущала. Окончательному объединению увлеченной пары мешала костлявая голова иноходца Мальчика, все время надвигавшаяся на Татушу. На иноходце скакала Наташа, но эта юная амазонка плохо справлялась с норовистым двухлетком, и он упрямо напирал сзади на дрожки, почти утыкаясь оскаленной и слюнявой мордой в прическу Татуши. Старшая сестра побаивалась лошадей, к тому же Мальчик нарушал их укромье с Сережей.

Татуша сердито-испуганно замахивалась на иноходца, тот косо задирал голову, выкатывая недобрый, с кровавым натеком глаз, ронял тягучую слюну и снова тыкалося головой в Татушу.

— Можешь ты укротить своего Буцефала? — крикнула Татуша незадачливой всаднице. — Он плюется, как верблюд!

Наташа с несчастным и надутым лицом попыталась свернуть иноходца к обочине, — он злобно мотнул головой и вновь пристроился за дрожками. Неловко откинувшись в дамском седле, Наташа что было сил натянула повод. Она сделала больно коню, он заклацал челюстью, пытаясь поймать удила зубами, и немного отстал от дрожек. Татуша успокоилась и вновь залилась зазывным русалочьим смехом. Верочка нащупала под кошмой клочок сена и за спиной сестры незаметно поманила Мальчика. И этот привыкший к тучному овсу баловень сатинских конюшен жадно потянулся за неприхотливым лакомством. Не Наташиным слабым рукам справиться с ним. Мальчик достал солому и захрумкал над Татушиным ухом.

Вскоре решили поворачивать назад. Вконец рассвирепевшая Татуша потребовала, чтобы Наташа уступила коня Леле. Наташа спрыгнула на землю, Леля уверенно взяла поводья, Сергей Васильевич подставил ей сложенные стременем ладони и ловко вскинул в седло. Но не успела Леля перехватить поводья, как Мальчик резко попятился и вдруг взвился на дыбы.

— Il la tuera c’est sur! — Даже страх за дочь не умерил светскости госпожи Скалон, французская фраза прозвучала безупречно.

Посреди всеобщей растерянности Сережа схватил Мальчика под уздцы и весом своего тела заставил опуститься, помог Леле спрыгнуть, сам вскочил в седло и погнал Мальчика в поле. Крики ужаса сменились шумным восторгом, все захлопали в ладоши. Одна лишь Верочка не хлопала, пораженная внезапно открывшейся ей красотой Сережи. Его длинные волосы, орлиный нос, худоба и загар воплотились в прекрасный образ Оцеолы, вождя семинолов. В дамском неудобном седле он держался с непринужденностью сына прерий, а ведь никто не подозревал, что Сережа умеет ездить верхом. Он промял коня, утомил и, взмокшего, укрощенного, подвел к дрожкам.

— Вы герой, Сережа! — с глубокой интонацией сказала Татуша и, отколов от груди розу, протянула Рахманинову.

Он засмеялся, поцеловал розу и воткнул в петлицу полотняной куртки. Верочка почувствовала, что ему польстил жест Татуши. «Вы краснокожий вождь!.. Гайавата!.. Оцеола!..» — но все эти красивые слова не были произнесены вслух, и Сережа остался с Татушиным восхищением, с Татушиной розой… Верочка никогда бы не поверила прежде, что старшая сестра может быть такой безвкусной кокеткой. Теперь она каждый день надевала новые модные юбки, нашитые в надежде на летние балы у окрестных помещиков. Эти шелковые, разноцветные, шумящие юбки вызывали восторг у Сергея Васильевича, падкого на все яркое, как сорока на блеск. Татуша завела обычай кататься на лодке днем, когда Верочке из-за солнца это было стрржайше запрещено. Остальных тоже не соблазняли прогулки в самый зной, и Татуша отправлялась на пруд в сопровождении своих кавалеров — Сережи и Мити.

Отвергнутый Верочкой, Митя записался в Татушины оруженосцы. Впрочем, она была уже не Татуша, а Тунечка, не Ментор, а Ундина. Она всякий раз сплетала себе венок из белых лилий и заслужила прозвище таинственной девы вод. Лилии, правда, быстро высыхали и начинали дурно пахнуть, Татуша с отвращением отшвыривала венок. Это служило некоторым утешением Верочке, потому что белые цветы на редкость шли к темным блестящим Татушиным волосам. Она могла бы плести венки из ромашек, которые дольше сохраняются, но ей нравилось быть Ундиной, русалкой-соблазнительницей, завлекающей влюбленных юношей в подводное царство. Не поскупился Сережа на прозвище для Татуши, это не то что Психопатушка! У Татуши цвели глаза, цвел рот, она удивительно похорошела, и Верочка была даже рада, что Сережа уехал на несколько дней в гости к Мите. Оттуда Татуше пришло письмо, которое весьма неловко попытались скрыть от Верочки. И показали лишь, по настоянию Миссочки. «Дорогая Ундина Дмитриевна!..» — начиналось послание, а дальше шло объяснение в любви якобы от лица Мити, но подписанное «по безграмотности двоюродного братца» Рахманиновым. За этой подозрительной шуточкой таилось, видимо, нечто серьезное, иначе зачем было скрывать от нее письмо? Сестры щадили ее, вот до чего дошло! Она записала в дневнике: «Я готова плакать от горя и досады. Конечно, где мне сравниться с взрослой барышней! Ах, как грустно, грустно теперь. Я больше не хочу его видеть, боюсь его возвращения».

Но он вернулся довольно скоро в сопровождении неизбежного Мити, которому, по чести говоря, досталась весьма жалкая роль в этом спектакле.

— Здравствуйте, Психопатушка, Сашок, Цуккина Дмитриевна! — прозвучал на террасе его свежий, отдохнувший голос. — Гуд морнинг, Миссочка! А где Ундина Дмириевна?

— Вот она я! — театрально отозвалась Татуша, появляясь из гостиной.

На ней была штофная юбка жемчужного цвета и черная, отделанная кружевами кофточка. «Значит, она знала о Сережином приезде! — осенило Верочку. Недаром же она истекает самодовольством!»

Татуша и в самом деле была довольна собой. Затевая свою игру, в которой таилась крупица серьезности, она не ждала, что успех окажется столь быстрым и полным. Ей представлялось, что Сережа не остался равнодушен к Верочкиной влюбленности. Но стоило лишь пальцем поманить… Сама того не желая, Татуша сделала, как говорят охотники, дуплет, вернее же, одним выстрелом двух зайцев убила. Заряд предназначался Сереже, а сражен был заодно и Митя Зилоти. К этой победе, видит Бог, она не стремилась, Митя ей перестал нравиться, когда им пренебрегла Верочка. Он ласковый, но безвольный, нерешительный, сам не знает, чего хочет. Он и к ней потянулся лишь потому, что заметил влечение Сережи. Этот не чета Мите, но и с ним не было особых хлопот. Татуша сознавала, что операция проведена с грубоватой тонкостью. Немного самоуничижения для начала: «Ах, как вы играете, я боюсь вас!», «Вы так умны, я боюсь вас!»; несколько несложных ухищрений в туалетах и манере поведения, направленных на то, чтобы подчеркнуть возраст, ведь она единственная во всей своей молодой компании достигла совершеннолетия, а мальчишкам льстит внимание взрослой женщины. Сейчас смирение уступило место властному нажиму, строгим выговорам, юношу надо держать на короткой, жесткой сворке… А Верочка, похоже, всерьез переживает. И поделом ей, нечего было задирать нос!..

…Как-то вечером затеяли кататься вокруг гумна. Заложили в кабриолет смирную кобылу Грачиху, и Сергей Васильевич, признанный после истории с Мальчиком лучшим лошадником усадьбы, взял вожжи. Катались в порядке старшинства, и Верочка едва дождалась своей очереди.

Копыта Грачихи жестко отбарабанили по деревянному мостку на выезде из усадьбы и мягко пошли по толстой пыли большака. За кабриолетом вытянулся серый хвост. Затем свернули в стерню и шагом объехали гумно, едва различимое в туче реющей половы и хоботьев. Мощно грохотала английская паровая молотилка. Грачиха испуганно косилась на шумное заграничное диво. Порой в сорной туче проступали темные лица работающих крестьян. Мужчины были в защитных очках, у женщин головы обмотаны платками и лишь против глаз оставлена узкая щель. На этом и закончилась поездка, затеянная во славу хозяйственного гения дяди Сатина, первым на Тамбовщине применившего паровую молотилку. Больше смотреть было нечего, и Сергей Васильевич повернул Грачиху к дому.

— Вот и все… — сказала Верочка так грустно, что, уловив собственную интонацию, чуть не расплакалась.

Рахманинов обернулся, поглядел на бледное лицо Верочки и поразился происшедшей в ней за недолгий срок перемене. Это была взрослая девушка, знакомая с печалью и болью. И наконец-то он понял.

— С какой бы радостью я увез мою Психопатушку на край света!..

— Увезите, — сказала Верочка, сжав руки. — Увезите меня, Сережа.

…Поздно вечером, собираясь ко сну, Наташа Сатина услышала царапающий звук. Это был их с Верочкой тайный сигнал. Прибегать к нему разрешалось лишь в случае крайней нужды, поскольку рядом находилась спальня строгой матери Наташи. В длинной белой ночной рубашке, делающей ее похожей на привидение, Наташа подбежала к окну и отдернула занавеску. Верочка стояла внизу, подняв освещенное месяцем лицо, ее русые волосы казались зелеными, а светлые глаза грозно чернели. Она была странно, невиданно и пугающе хороша. И отчаянно заколотившимся сердцем Наташа угадала, зачем она пришла.

— Он любит меня, — шептала Верочка. — Понимаешь, любит… Мы объяснились… У нашей сирени…

— Какая ты счастливая!.. Боже, какая ты счастливая!.. — лепетала Наташа.

— Спасибо, Наташа!.. Ты хорошая, добрая. Я так тебя люблю. Ты самая, самая лучшая моя подруга… — Верочка пригоршнями бросала нежности, черпая из бездонной корзинки…

…Рахманинов пробирался сквозь кусты сирени. От былого великолепия остались редкие ржавинки, издававшие спертый запах. Он сорвал влажный лист и разжевал. Невыносимая горечь наполнила рот, это было хуже хинина. Рахманинов засмеялся. Хорошо обжечь рот, хорошо бы еще получить крепкого тумака, чтобы окончательно спуститься на землю. Он ударил себя увесистым кулаком по затылку, что-то хрястнуло, и он опять засмеялся. Ну вот, теперь все в порядке. То, что было, не приснилось, не пригрезилось, не померещилось в дурманной усталости, которая все чаще охватывала его в последние дни от мучительной незаладившейся работы. Не шел его фортепианный концерт. А теперь пойдет. Он узнал, что такое музыка. Он искал ее вовне, а она должна звучать внутри его, быть частью его самого. Сейчас он ощущал в себе емкость органа, что-то нагнеталось, вызревало, взгуживало в громадных полостях. Будет музыка…

…Медленно, цепляясь за ветви сирени, проплыла паутинка. Татуша проводила ее задумчивым взглядом. Паутина — предвестница осени. Долго и трудно вызревало это лето, чтобы потом взорваться буйным цветением, рано и быстро оно угасает. Ну и бог с ним!..

Татуша сидела на террасе, подставив загорелое, орехового цвета лицо тяжелому, жаркому, но уже усталому августовскому солнцу. Крепко печет это обманное солнце, но не прибавляет загару. Татуша лениво щурила глаза, обмахивалась маленьким веером из слоновой кости и не без удовольствия думала, что лето на исходе и скоро будет Петербург с театрами, балами, интересными людьми, а здесь в полудетском окружении она и сама оребячилась.

— Сережа!.. — услышала она звонкий, с трещинкой хрипотцы голос младшей сестры Веры.

Дети, даже такие большие дети, как ее сестра, не умеют говорить тихо, они орут, срывают голосовые связки и сипнут.

Смолк рояль в бильярдной, и оттуда, нахлобучивая полотняную фуражку, огромными скачками, словно ирландский сеттер дяди Сатина, выскочил долговязый Рахманинов. Мама категорически запретила Верочке обращаться к кузену так фамильярно, но, видимо, дело далеко зашло — Татуша разлепила в усмешке полные губы, — и Верочка просто не может называть Рахманинова по имени-отчеству. «Молодец девчонка! — снисходительно одобрила Татуша. — Вот как обротала этого мустанга! Куда девалась хваленая дисциплина, доходившая до фанатизма, лучшего ученика Зилоти? Учитель много усидчивей, правда, ему помогает жена, не отпускающая его ни на шаг. А Рахманинов, которого прежде и клещами не вытащить было из-за рояля, мчится сломя голову по первому сиплому зову».

Обычно юноши влюбляются в девушек своих лет или старше себя, а то и в зрелых женщин. Собственно говоря, их всегда тянет к старшим, но боязнь поражения заставляет одних таиться, а других отступаться. Чего греха таить, от скуки и пустоты здешней жизни, отсутствия достойных партнеров Татуше захотелось попробовать свои чары на двух юнцах: Мите Зилоте и Сереже Рахманинове, очень разных, но по-своему привлекательных. И с какой легкостью Верочка, эта козявка, обставила свою взрослую сестру! Сперва походя отбила Митю, чтобы сразу бросить и заняться Сережей. Митя покорно вернулся к вялому поклонению Татуше, но уже стал ей не нужен. Возникла другая цель, та же, что и у сестры, — Рахманинов. Татуша знала про себя, хоть и не любила в этом признаваться, что с Рахманиновым у нее было далеко не так просто. Чем же взяла Верочка? Конечно, она красива светлой, голубой, славянской красотой, но какой-то слишком уж классической, будто с иллюстрации к этнографической книге — тип русской красавицы. Ее, Татушина, красота современнее, острее, ярче. Ну а если говорить о духовном развитии, то можно ли сравнивать девчонку, томящуюся над диктантами, с автором рукописного романа, вызвавшего восхищение многих просвещенных умов? Все было в искренности, захватывающей, побеждающей, опрокидывающей любые преграды Верочкиной искренности. Этим она берет. Рядом с ней все хоть немного фальшивят. А у нее каждое движение, каждый жест, каждое слово неподдельны, каждая нота звучит чисто, и этому откликнулась музыкальная натура Рахманинова.

«Дай Бог ей счастья!» — вздохнула Татуша. Она любила сестру, жалела ее больное сердце, но все-таки была рада, что лето кончается. Лето ее поражения, чего она больше никогда, никогда, никогда не допустит…

…Что же было дальше? А то, что всегда бывает: лето сменилось осенью, и опустела сатинская усадьба. Сестры Скалон вернулись в Петербург, Рахманинов и Сатины — в Москву. Но то, что зажглось в Ивановке, не погасло, хотя редки были встречи, а много ли скажешь в письмах? Верочка все болела, и ее каждое лето возили на модные заграничные курорты. Сережа Рахманинов исступленно работал, скитался, бедствовал. Сестрам Скалон пришлось даже купить ему пальто в складчину. Верочка разбила для этого свою фарфоровую копилку, которую ей подарили в раннем детстве. Сестры сами ощущали трогательность своего поступка, но все испортила Татуша. «Это очень мило, и мы такие добренькие, но кузен жалок, словно кухаркин сын». А потом их опять свело лето в той же Ивановке, где они с ликующей легкостью связали настоящее с прошлым, и еще через два года — в нижегородском имении Скалонов Игнатовке, но «три сестры» уже стали дамами, они с утра затягивались в корсеты, носили в солнцепек модные платья, огромные шляпы, похожие на цветочные клумбы, а отощавший, страдающий невралгическими болями Сережа Рахманинов казался мальчиком рядом с ними. К этому времени Вера Дмитриевна открыто считалась невестой Сергея Толбузина. Да, Рахманинов блестяще кончил консерваторию по двум классам: фортепиано и свободной композиции, — его экзаменационная работа, опера «Алеко», была поставлена на сцене Большого театра, многие произведения вошли в репертуар знаменитых исполнителей, он и сам с успехом концертировал, но что все это значило для тех мерил, какими в семье Скалонов определяли ценность человека, его положение и будущее? Покорная дурной силе рода, Верочка даже не пробовала сопротивляться тому, что «в высшем суждено совете». Она была честным человеком и в канун свадьбы сожгла все письма Рахманинова — более ста — и как бы очистилась огнем. Но она сожгла что-то куда более важное, чем листы почтовой бумаги с нежными и шутливыми, серьезными и печальными, радостными и горькими, доверительными словами. Она сожгла собственную душу, все лучшее, взволнованное, трепетное и возвышенное в ней. Но догадалась она об этом далеко не сразу. Вначале, упоенная взрослостью, красивым домом, успехами в свете, материнством, она не сомневалась, что живет хотя и обыденной, но полной и счастливой жизнью женщины своего круга. Она как-то упустила, что этим благополучным женщинам не выпадало в юности любви Рахманинова.

О нем трудно было забыть, хотя бы просто потому, что всюду звучала его музыка, в том числе посвященная Верочке. И пусть генерал Скалон иронически щурил глаза, музыка эта была прекрасна и так много говорила ей. Верочке стало печально и пусто в ее богатом доме, и все сильнее болело сердце, которому не помогали модные итальянские и швейцарские курорты.

Судьба Рахманинова тоже складывалась непросто. Он узнал и громкий, ранний успех, и жестокое поражение, когда, бессознательно угождая петербургской неприязни к «школе Чайковского», тучный, флегматичный Глазунов, выступая в качестве дирижера, рассеянно провалил его Первую симфонию. Тяжелейший нервный и творческий кризис постиг Рахманинова, ему казалось, что он навсегда утратил способность сочинять музыку.

Из этой прострации он выбирался долго и трудно. Его жизнь была неустроенна, он ютился в меблирашках, терял время на частные уроки, метался, порой причаливал к таким пристаням, где ему вовсе нечего было делать.

Но в самую трудную для него пору из глубокой тени выступила женская фигура, столь знакомая своими очертаниями и вместе будто не виданная никогда, и Рахманинов понял, что спасен. Наташа Сатина, девочка с пухлыми губами, Верочкина наперсница, ставшая красивой, стройной женщиной, с волевым и терпеливым ртом, сильная плотью и духом и более всего беззаветной преданностью тому, кого выбрала еще детским сердцем, перетерпев всех и вся, выстрадав свое счастье, навсегда заняла пост любви возле Рахманинова. Она была с ним и тем черным февральским днем 1943 года, когда, отыграв последний концерт, сбор от которого, как и сбор от остальных концертов, передавался в фонд Красной Армии, защитникам Сталинграда, Рахманинов с разъеденным метастазами позвоночником не смог сам уйти со сцены и его унесли на носилках, предварительно опустив занавес. И седая, но по-прежнему стройная и сильная Наталья Александровна услышала, как прошептал Рахманинов, чуть приподняв свои прекрасные громадные руки: «Милые мои руки, бедные мои руки, прощайте!..»

Но это — уже по прожитии большой, долгой жизни. Верочке такого не было дано. Она думала, что сможет жить, как живут другие: давать счастье мужу, воспитывать детей, встречаться с интересными людьми, уделять внимание музыке, литературе, достойно и благообразно стареть. Ничего этого не могла и не умела Верочка. Она умела лишь одно — любить Рахманинова. И когда это оказалось невозможно, ей не для чего стало жить. При таком больном сердце уйти легко. Она словно разжала руки, только и всего. Ей было тридцать четыре года…

…В память Ивановки и того странного лета, когда запоздало и мощно забродило сиреневое вино, Рахманинов написал свой самый нежный и взволнованный романс «Сирень». Там есть удивительная, щемящая, как взрыд, нота. То промельк Верочкиной души, откупленный любовью у вечности.