Севастопольский мальчик. Константин Станюкович

Страница 1
Страница 2

ГЛАВА VII

I

Рано утром, через три дня после первой ужасной общей бомбардировки, как и в предыдущие дни, загрохотали орудия. Но стреляли сразу не все неприятельские батареи, и наши отвечали только из тех бастионов, на которые был направлен огонь неприятеля.

Старик Бугай, только что молча окончивший пить чай в подвале одного из домов внизу, около рынка, на берегу Артиллерийской бухты, вдруг неожиданно сердито произнес, обращаясь к Маркушке:

— А ты как думал, Маркушка?

И, не ожидая ответа, прибавил:

— Небось слышишь, чертенок?

— Слышу, дяденька. Бондировка!

— То-то и есть! — несколько остывая, промолвил Бугай. — Здесь внизу что, пока нам слава богу… И выспались на новоселье… И чаю попили. Сюда еще не дохватывают… А напредки что будет… Выкуси-ка!

— Прогоним дьяволов — вот что будет.

— Не бреши, Маркушка. Не форси по своему рассудку. За форц знаешь ли что? Учат!.. И тебя следовало бы съездить по уху… Не хвастай!.. Он, братец ты мой, свою линию, шельма, ведет…

— Какую, дяденька? — нетерпеливо спросил Маркушка, уверенный, что Бугай не съездит по уху, а только пугает.

— Прежде проворонил штурму, не посмели их начальники, когда Менщик пропадал, и мы одни пропали бы… Понял, что обмишурился… Так теперь думает обескуражить нас бондировкой, разорить наши баксионы и на штурму… Но только еще погодить надо… Прежде вовсе разори, да и перебей людей, тогда и бери Севастополь, ежели Менщик не войдет в полный свой ум… Сказывали: лукав. А где же твое лукавство, скажи на милость? — спросил Бугай, словно бы обращаясь к самому главнокомандующему.

И так как главнокомандующий не мог ответить старому отставному матросу, то он сам же за него ответил:

— Вы, мол, братцы, пропадай на баксионах с Павлом Степанычем [43], а я не согласен пропадать. Сижу себе на Северной, на хорошем харче, пью вино шипучее за обедом по старости лет. А к французу с солдатиками не сунусь. А вы, севастопольцы, как вгодно… Отбивайтесь и помирайте!..

— А отчего, дяденька, Менщик не сунется? — спросил опять Маркушка.

— Оттого, дьяволенок. Чего пристал?! — сердито окрикнул Бугай и даже взглянул в упор на мальчика строгими глазами, казавшимися совсем суровыми от нахмуренных клочковатых бровей, — точно именно Маркушка и виноват в том, что Меншиков, по мнению Бугая, не обнаруживает никакого лукавства и не желает «сунуться» к «французу».

— Валим на ялик… Небось как огрел его француз под Альмой, так никакой смелости в нем нет. Вовсе обескураженный… Видел вчера Менщика, когда садился в катер?.. Будь заместо его покойный Корнилов или Нахимов, совсем другой вышел бы военный оборот. Небось не оконфузили бы себя и солдатика… Валим на ялик, Маркушка!

— Дозвольте, дяденька, прежде на баксион сбегать… тятьку проведать… Еще жив ли?

— Я тебе дозволю… Не форси, говорят!.. На ялик! — грозно крикнул Бугай и погрозил кулаком.

И уж дорогой Бугай, видимо не сердитый, проговорил:

— Вечером сходим… Отчего не проведать. А зря лезть на убой — один форц. Живи, пока бог тебя терпит! Вырастешь, поймешь Бугая…

II

Молодой, совсем бледный офицер в солдатской шинели, поддерживаемый статским господином, сел в ялик. Солдатик-денщик уложил два чемоданчика, господский мешок и — поменьше — свой и сел на носу ялика.

— На северную! — нетерпеливо и взволнованно проговорил офицер задыхаясь.

— Не волнуйся, Витя! Не говори громко. Тебе вред но, голубчик. Что говорил старший врач?

И хоть статский, совсем юноша, походивший на офицера и, по-видимому, брат, и старался казаться молодцом и подбадривать брата, но голос его был встревоженный и испуганный, и мягкие лучистые глаза светились грустью.

Ничего молодеческого не было в этом здоровом, дышавшем свежестью лице и в крепкой, сильной фигуре.

Напротив, в юноше было что-то мешковатое и необыкновенно милое, доброе и тоскливое.

Как только ялик отвалил, офицер встрепенулся, как птица, выпущенная из клетки. К бледному, почти мертвенному лицу с красивыми заострившимися чертами и ввалившимися глазами, большими и лихорадочно блестевшими, прилила кровь.

Не без усилия поднял он болезненно белую и точно прозрачную исхудалую руку с голубыми жилками и, глядя на Севастополь, крестился.

И, полный благодарного счастья, промолвил:

— О, скорей бы только домой… Дома поправлюсь. Ты увидал бы, брат… Неужели ты нарочно приехал сюда, чтобы поступить в юнкера?

— И тебя повидать… И в юнкера.

— О, не оставайся, Шура… Не оставайся… Но я, офицер, должен был драться… И две пули. Видишь, на что я похож…

— Поправишься, Витя… Не говори.

— Мне лучше… Ничего… Не мешай… Не поступай в юнкера. Умоляю! Ты не знаешь, что за ужас война. Это бойня… Смерть… смерть везде… И ради чего убивать друг друга?.. Довольно с меня… Слава богу, что подальше отсюда… И не вернусь сюда… О, нет… нет… Окончится же война, и я в отставку… Называй меня трусом, Шура… Но я делал то, что и другие… Стоял в прикрытии на четвертом бастионе и смотрел, как люди падали с оторванными головами, без рук… без ног… Стон… крик… Я не прятался… Было жутко, но стыдно перед солдатами, а то бы убежал… А на ночной вылазке… Я и хуже зверя, когда, бросившись в неприятельскую траншею, убил француза… Ведь он просил не убивать. А я, как опьяненный кровью, еще пырнул штыком в человека, и кровь брызнула… «Бей, руби!» — кричал я… пока не упал, и то думал, что смерть… Вынесли солдаты — вот и этот Прошка, мой денщик… Милый… славный! — говорил офицер, показывая головой на белобрысого солдатика.

А солдатик то поглядывал на воду, то прислушивался к грохотанию бомбардировки. Но дым и бомбы были далеко, и он, видимо, был так же счастлив, как и офицер.

— Не волнуйся, Витя…

— Не оставайся, Шура… Или получить крест хочешь?.. О милый… Когда с вылазки меня перенесли на бастион и я открыл глаза, многие офицеры подходили и говорили, что я молодец… Полковой тоже… Обещал представить к Анне с мечами… А я, как вспомнил вылазку и как убивал, — мне было ужасно стыдно… невыносимо постыдно… И я плакал… плакал — и за себя и за людей… Я ведь не смел думать, что буду таким зверем… И ты, милый, добрый Шура, станешь таким же зверем… Уедем вместе… Подумай… Ты только вчера приехал… Мы не наговорились даже… Как позволил тебе папенька, Шура… И бедная маменька…

Юноша и сам начинал колебаться, а главное, он вспомнил предостережение врача о том, что брат опасен. И раны, и злая лихорадка… То и дело может умереть на дороге…

— Ну, хорошо, Витя. Я отвезу тебя домой…

— И останешься?..

— Поеду, Витя… Потом… позже…

— Я уговорю тебя… Прежде раздумай… Будь на службе — иди, если призовут… это понятно… Убьют или ранят… Чем мы лучше солдат… Ведь наш бригадный называет их пушечным мясом, как и Наполеон их зовет… А ведь Наполеон — гениальный разбойник, вот и все… Я много читал о нем… Он просто… одного себя любил… И знаешь что, Шура?

— Что?

— Будет же время, когда не будет войн… Наверное, не будет! — возбужденно проговорил офицер.

Он утомился, примолк и сконфуженно улыбнулся, взглядывая на яличника словно бы виноватыми глазами и почти испуганный, что вызовет в старом Бугае осуждающий взгляд.

Бугай и Маркушка, жадно слушавшие офицера, были под сильным впечатлением чего-то диковинного и в то же время обаятельного.

Этот офицер возбуждал и жалость и какое-то невольное восхищение и признаниями, и самообвинениями, и доселе неслыханными словами об отвращении к войне, и просьбами брата не идти на войну, и самым его необыкновенно милым, открытым лицом, над которым, казалось, уже витала смерть, которой он не чувствовал, а напротив, ехал полный надежды и счастья.

И он, и все, что он говорил, дышали искренностью и правдой.

Это-то и почувствовалось старым и малым: Бугаем и Маркушкой.

Старик ни на мгновение не осудил мысленно молодого офицера. Напротив, внутренне просиял и словно бы умилился и смотрел на офицера проникновенным взглядом. В нем было и удивление, и ласка, и жалость.

— А ты отставной матрос? — спросил молодой офицер, успокоенный и обрадованный ласковым взглядом Бугая.

— Точно так, ваше благородие…

После секунды возбужденно прибавил:

— А вы душевно обсказывали, ваше благородие… Лестно слушать, ваше благородие… Не по-божьи люди живут… То-то оно и есть…

Бугай навалился на весла.

— Вот видишь, Шурка, — радостно сказал офицер брату…

И прибавил, обращаясь к Бугаю:

— Это ты отлично… Не по-божьи люди живут… Нехорошо! О, скоро люди будут жить лучше. Непременно…

Через четверть часа ялик пристал к Северной стороне.

Офицер остался на ялике, а брат его пошел на почту добывать лошадей.

Денщик-солдатик пересел к офицеру.

— А ты, Маркушка, сбегай за свежей водой! Может, барину испить угодно! — сказал Бугай.

— Спасибо, голубчик… А мальчик славный! — промолвил офицер, когда Маркушка побежал.

— То-то башковатый, ваше благородие. Небось поймет, что вы насчет войны обсказывали. А то на баксион просится… Отец матрос у него на четвертом… Мать его недавно умерла… Так сирота со мной… Гоню его в Симферополь… А то того и гляди убьет, а он… не согласен… Ну да я его не пущу на убой, ваше благородие…

— Еще бы…

Бугай несколько времени молчал и наконец таинственно проговорил:

— Вот вы сказывали, что лучше будет жить людям… И прошел слух, будто и у нас насчет простого человека скоро войдут в понятие и пойдет новая линия. И быдто перед самой войной было предсказание императору Николаю Павловичу. Слышали, ваше благородие?

— Нет. Расскажи, пожалуйста…

И Бугай начал:

— Сказывал мне один человек, ваше благородие, что как только француз пошел на Севастополь, отколе ни возьмись вдруг объявился во дворец старый-престарый и ровно лунь, вроде быдто монаха. И никто его не видал. Ни часовые, ни царские адъютанты, как монах прямо в царский кабинет императора Николая Павловича. «Так, мол, и так, ваше императорское величество, дозвольте слово сказать?» Дозволил. «Говори, мол, свое слово!» А монах лепортует: «Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу исполнят по совести и во всем своем повиновении пойдут, куда велит начальство, и будут умирать, но только, говорит, Севастополю не удержаться». — «По какой причине?» — спросил император. «А по той самой причине, ваше величество, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли…»

— А ведь это правда… Забыли! — перебил офицер.

— И вовсе забыли, ваше благородие! — ответил Бугай.

И продолжал:

— «И для примера извольте припомнить мое слово: француз и гличанин победит. И тогда беспременно объявите свое царское повеление, чтобы солдатам и матросам была ослабка и чтобы хрестьянам объявить волю, а не то, говорит, вовсе матушка Россия ослабнет, француз и всякий будет иметь над ней одоление». А император, ваше благородие, все слушал, как монах дерзничал, да как крикнул, чтобы монаха допросили, кто он такой есть… Прибежали генералы, а монаха и след простыл… Нет его… Точно скрозь землю провалился…

— Тебе рассказывали, голубчик, вздор… Как мог явиться и пропасть монах? Это сказка… Сказка, которой поверили те, которые ждут и хотят, чтобы сказка была правдой. Но она будет, будет после войны!.. Верь, Бугай!..

Бугай перекрестился.

В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду.

Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво взглядывая на него, вдруг сказал:

— Маркушка! Поезжай со мной в деревню!

— Зачем? — изумленно спросил мальчик.

— Будешь жить у меня… Я буду учить тебя, потом отдам в училище… Тебе будет хорошо. Поедем!

— Что ж, Маркушка… Поблагодари доброго барина и поезжай… Тебе новый оборот жизни будет… А то что здесь околачиваться! — говорил Бугай.

— Еще ни за что убьют! — вставил солдатик.

— Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего, что пожелаете! — горячо сказал Маркушка. — Но только я останусь в Севастополе! — решительно и не без горделивости прибавил Маркушка.

— И дурак! — сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал на своего мальчика-приятеля.

— Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! — обиженно вымолвил мальчик.

Никакие убеждения офицера не подействовали.

Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой.

Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась.

Бугай перекрестился и промолвил:

— Живи, голубчик! Спаси его господь!

— Бог даст, выживет! — промолвил Маркушка.

— Ну, валим назад, Маркушка… И какой ты у меня правильный, добрый чертенок! — ласково сказал Бугай. — А вечером проведаем тятьку на баксионе! — прибавил он.

ГЛАВА VIII

I

После жаркого осеннего дня — такие дни в Крыму не редкость — почти без сумерек наступил вечер.

Он был ласково тих и дышал нежной прохладой.

Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц. Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар.

И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности — словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией.

А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху.

— О господи! — невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох.

И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера.

Ведь он мог быть каждому и последним!

Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали убивать друг друга и хотели отдыха.

Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть.

Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди людей и разорваться.

Смерть сводила теперь последние счеты не публично.

Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с жизнью в этот чудный вечер.

И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.

Это были первые ласточки милосердия.

И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью.

— Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! — говорил один тяжелораненый солдат.

Вот что писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов [44], благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со времени его приезда в Севастополь.

«Для всех очевидцев памятно будет, — пишет наш знаменитый хирург, — время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся — громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно отворялись: вносили и выносили по команде: „на стол“, „на койку“, „в дом Гущина“ [45], «в Инженерный», «в Николаевскую». В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич — живой турникет [46] морского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов. Бакунина [47] постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком лигатур [48] в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы — это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.

Ночью, при свете стеарина, те же самые кровавые сцены, и нередко еще в больших размерах, представлялись в зале морского собрания. В это тяжкое время без неутомимости врачей, без ревностного содействия сестер, без распорядительности начальников транспортных команд: Яни (определенного к перевязочному пункту начальником штаба гарнизона князем Васильчиковым) и Коперницкого (определенного сюда незабвенным Нахимовым), не было бы никакой возможности подать безотлагательную помощь пострадавшим за отечество. Чтобы иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных ко входу собрания и едва прокладывавших себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь, каждый хочет скорого пособия: раненый громко требует перевязки или операции; умирающий — последнего отдыха; все — облегчения страданий».

II

В первый период осады Севастополь еще не представлял собою груды развалин.

Неприятельские укрепления еще не приблизились к нашим, и снаряды не долетали, как позже, во все концы города, и дома, в дальних от оборонительной линии улицах, были обитаемы.

Во многих частных домах были помещены раненые. Большой казенный дом командира порта, с огромным садом, был цел. Еще красовался Петропавловский собор, построенный в древнегреческом стиле, с красивой колоннадой, хотя несколько колонн уже были разбиты бомбами. В казенных и частных домах квартировали адмиралы, генералы, штабные офицеры гарнизона и оставшиеся еще семьи офицеров-моряков. Раненые офицеры-моряки оставались дома, чтоб пользоваться уходом немногих жен или матерей, не покидавших Севастополя и после жестоких бомбардирований.

Не уезжала, конечно, из города и большая часть матросок, торговок и обитательниц слободок. Они только выбрались из них подальше от снарядов и устраивались на новых квартирах, но многие и оставались в своих домишках, скрываясь в погребах днем и не теряя надежды, что не лишатся своего достояния.

«Прогонят же наконец француза! Получит Менщик подкрепления, пойдет на неприятеля, и город останется цел!»

Оставались в городе и некоторые лавочники, и торговцы, и многий бедный люд, привыкший к насиженному месту. Появились с разных концов и люди, хотевшие воспользоваться случаем скоро нажиться.

И, вдали от бастионов, Севастополь был полон той обычной мирной жизни, которая по временам напоминала прежний оживленный город черноморских моряков.

Рынок по-прежнему был оживлен. Он служил центром всех новостей, слухов, судачения, перебранок торговок, умевших ругаться не хуже боцманов, и критических замечаний отставных старых матросов, не стеснявшихся и бранить и высмеивать Меншикова.

На большой Екатерининской улице по-прежнему многие магазины и лавки не закрывались, и нередко днем, под грохот орудий, женщины заходили в лавки. Приказчики так же клялись, и дамы так же торговались, как прежде, покупая ленточки, прошивки или новую шляпку, чтоб вечером, после бомбардировки, показаться в люди, на Графскую пристань или на бульвар Казарского, наряднее и авантажнее.

Даже на бастионах, где ядра и бомбы чуть ли не ежеминутно приносили увечья и смерть, появлялись и бойкие ярославцы, умевшие «заговаривать зубы» своими веселыми и остроумными присказками, и офени-владимирцы [49], и хохлы, и греки, и евреи — все эти «маркитанты» с жестянками разных закусок, ящиками сигар, табаком, спичками, бутылками вин и даже сластями, раскупаемыми, не торгуясь, офицерами. Появлялись и торговки с рынка с булками, бубликами, колбасой и квасом для продажи солдатам и матросам. Похаживал и сбитенщик, выкрикивая в блиндажах о горячем сбитне. Заходил и старый татарин Ахметка с корзинами, полными винограда. Забегали и храбрые прачки, стиравшие на господ на бастионах.

Все они рисковали жизнью ради хорошей наживы и надежды на бога и на «авось».

Но многие неустрашимые матроски, приносившие на бастионы своим матросам кое-что съестное, булку, выстиранную рубаху и доброе ласковое слово, рисковали жизнью только любви ради.

И напрасно матросы приказывали матроскам не ходить и казались сердитыми, втайне необыкновенно счастливые этими посещениями, — быть может, в последний раз.

Эти счастливцы особенно наказывали этим «глупым» с «опаской» возвращаться, под пулями, в город.

Забегали и дети-подростки.

Матросы грозили «форменно проучить» их, если еще осмелятся прийти сюда.

А сами, тронутые своими неустрашимыми детьми, горячо целовали их, словно бы прощаясь навсегда, и удерживали тоскливые слезы, стараясь не показать их своему мальчику, товарищам и начальству.

«И у других останутся сироты. И сколько уж осталось!» — невольно думали защитники на бастионах.

Недаром же матросы говорили в последнее время осады:

— Хоть по три матроса на пушку останется, еще можно драться, а как и по три не останется, ну, тогда шабаш.

А один солдат на вопрос главнокомандующего князя Горчакова, обращенный к солдатам на втором разрушенном бастионе: «Много ли вас здесь на бастионе?» — ответил:

— Дня на три хватит, ваше сиятельство!

И Нахимов, незадолго до своей смертельной раны, однажды сказал начальнику бастиона, доложившему своему адмиралу, что англичане заложили батарею, которая будет поражать его бастион в тыл:

— Что ж такое? Не беспокойтесь… Все мы здесь останемся!

III

В этот прелестный октябрьский вечер рестораны двух лучших гостиниц Севастополя были полны офицерами. Моряки, пришедшие с бастионов, шутя говорили, что отпущены со своих кораблей «на берег» и «на берегу» можно поесть и посидеть по-человечески. Что на своих «кораблях» опасно — не говорили, но зато рассказывалось много о том, на каком бастионе лучше блиндажи и лучше кормят, где удачно стреляли и подбили пушки на неприятельских укреплениях, кто проигрался в карты, кто выиграл прошлую ночь. Ели, пили, шутили. Передавались слухи о том, что Меншиков решился послать большой отряд на рекогносцировку. Генерал Липранди несколько раз ездил к главнокомандующему со своим планом, и на днях будет дело. Конечно, подсмеивались над старым князем, который не показывается с Северной, и войска не знают его в лицо. Анекдотов ходило в то время много и про князя Меншикова, и про генералов, и молодежь смеялась.

Артиллеристы и пехотные офицеры, приехавшие с позиций, сидели отдельными кучками и с невольным уважением посматривали на тех, которые приходили с бастионов. Особенно с третьего и четвертого, на которых было очень жутко.

И молодой пехотинец, пришедший с оборонительной линии, где стоял полк для прикрытия, не без гордости сказал, что во время бомбардировки много перебило и в полку…

— Несообразителен полковой командир… Оттого и били солдат. Не догадался отвести людей подальше и скрыться в ложбинке… А говорил ему командир бастиона!.. — резко заметил пожилой штаб-офицер, моряк с перевязанной головой, сидевший за бутылкой портера вблизи пехотинцев, среди которых ораторствовал молодой прапорщик.

— Позвольте объяснить, что полковому было приказано, где стоять… И он не смел не исполнить приказания! — обиженно заметил прапорщик.

— То-то и дурак! Такого полкового Павел Степаныч Нахимов давно бы турнул… А вы, молодой человек, не петушитесь… Лучше выпейте со мной портерку… Прошу, господа, — обратился штаб-офицер к кучке офицеров и крикнул: — Карла Иваныч, спроворьте дюжину портерку! За это англичан хвалю… Выдумали отличный напиток.

К штаб-офицеру подошло и несколько мичманов.

— Позвольте и нам присоединиться, Иван Иваныч.

— А то как же? Карла Иваныч! Еще дюжину!

— А вы, верно, ранены? — спрашивал юнец артиллерист, только что приехавший в Севастополь.

— Пустяки… Перевязал фершал…

— И вы на бастионе?

— А где ж? Я служу на четвертом!

— Счастливый! — восторженно проговорил юнец.

Штаб-офицер усмехнулся:

— Счастья мало, молодой человек, быть убитым или искалеченным… Не завидуйте такому счастью и не напрашивайтесь на него…

Ресторан гостиницы немца Шнейдера был битком набит. Одни уходили, другие приходили.

На бульваре Казарского [50] играла музыка. Теперь севастопольцы выходили по вечерам гулять на этот маленький бульвар, прежде обыкновенно не посещаемый публикой.

До войны «весь Севастополь» выходил вечером гулять в большой, густой сад, на бульвар «Грибок», где ежедневно играла музыка. Теперь на «Грибке» стояла батарея, сад был вырублен. Под обрывом «Грибка» чернел четвертый бастион.

Маленький бульвар Казарского был полон.

На главной аллее ходили взад и вперед принарядившиеся немногие севастопольские дамы, большей частью жены и родственницы моряков, и две-три дамы, оставшиеся, чтоб ходить за ранеными. Все они вышли подышать воздухом и взглянуть на людей в мирном настроении и гуляли по большой аллее в обществе мужей и знакомых, отпущенных с бастионов, пока неприятель замолк на ночь.

Болтали, шутили, смеялись. Разговаривали обо всем, кроме того, что ежедневно было на глазах и о чем как-то невольно избегали говорить, — о смерти.

Штабные адъютанты, и особенно приехавшие из Петербурга блестящие молодые люди, франтовато одетые, точно в Петербурге, они держались своего кружка, словно бы чуждаясь плохо одетых армейцев и громко говоривших моряков, не особенно заботящихся о свежести своих костюмов и свежести «лиселей» — воротничков, которые черноморские моряки всегда носили, несмотря на правила формы, запрещающие показывать воротнички.

Приезжие, казалось, интересовались более всего петербургскими делами, служебными и светскими сплетнями и воспоминаниями и если и говорили о войне, то по большей части повторяли мнения своих генералов и, разумеется, снисходительно-ядовито бранили главнокомандующего, князя Меншикова, который далеко не особенно любезно принимал приезжих из Петербурга с рекомендательными письмами тетушек или влиятельных генералов. Он не удерживал приезжих в своем штабе, не предлагал никаких занятий, советовал возвращаться в Петербург, не давая случая отличиться и получить крест, или посылал в адъютанты к своим генералам.

Особенно недолюбливал Меншиков флигель-адъютантов [51], подозрительно думая, что они приезжали, чтоб быть соглядатаями и распространять еще большие сплетни в Петербурге. И с саркастической усмешкой старого Мефистофеля он любезно предлагал им посмотреть, как действуют бастионы.

— Нахимов возьмет вас с собой… Он любезный адмирал и каждый день во время бомбардирований объезжает все бастионы. Осмотрите все и доложите государю, что видели! Впрочем, я попросил бы вас отвезти письмо к его величеству, очень важное и спешное. Завтра оно будет готово. А сегодня отдохните. Дороги ведь отчаянные. Верно, устали, полковник! — говорил старый князь и иногда приглашал к себе обедать. «Чем бог послал», — прибавлял главнокомандующий, скупость которого и более чем скромные обеды были давно всем известны, как и обычные его замечания за обедами о вреде объедения и особенно опьянения. Недаром же на стол ставились только две бутылки дешевого вина.

— Как угодно, ваша светлость! — с почтительной эффектацией отвечал один приезжий, скрывая далеко не приятные чувства к этому холодному и злому старику, который даже не спросил о том, что думают о Севастополе в Петербурге, и ехидно предложил человеку с блестящей карьерой немедленно быть раненым или убитым. Не для того же он приехал!

«Не все такие счастливцы, как Нахимов!» — подумал приезжий, которому эти ежедневные объезды бастионов показались в эту минуту даже ни к чему не нужной бравадой чудака адмирала. И, наконец, можно расспросить у него о том, что делается на бастионах, и потом рассказать в Петербурге об ужасах войны и о неспособности выжившего из ума главнокомандующего, так встретившего полковника, посланного военным министром с секретными письмами к князю Меншикову.

Ответ приезжего, видимо, понравился старику, и он гораздо любезнее промолвил:

— Большое спасибо… Отдохни и к шести обедать… Поговорим… А теперь видишь…

И старик указал на письменный стол, заваленный бумагами, и с горькой усмешкой прибавил:

— Все это надо прочесть и подписать… И сейчас приедут с докладами… До свидания, любезный полковник!

IV

Теперь этот полковник, побывавший у Нахимова, пообедавший у князя Меншикова и день отдыхавший под рев и грохот бомбардировки на квартире, вблизи Графской пристани, своего прежнего товарища по полку, капитана генерального штаба, — после объезда притихших бастионов был на бульваре.

Красивый, изящный и элегантный молодой блондин, недовольный, несколько свысока глядел на севастопольских защитников. Он был разочарован ими — до того они мало говорили о войне, так мало, по его мнению, понимали общую идею ее, не знали высшей политики Петербурга и были, особенно моряки, хоть и гостеприимны, но слишком фамильярны с гостем, точно он не флигель-адъютант, а заурядный товарищ, и не интересовались, зачем он приехал и зачем ездит по бастионам. И кто-то даже простодушно-грубовато заметил, что теперь нет ничего интересного.

— Днем куда интереснее! — прибавил какой-то мичман.

Брезгливо удивлялся полковник и грязи в блиндажах, и равнодушию к платью и белью, и отсутствию дисциплины моряков, разговаривающих со своими начальниками точно с товарищами. Даже к Нахимову, как передавали моряки, в это утро один матрос обратился с фамильярным вопросом:

— Все ли здорово, Павел Степаныч?

И Нахимов добродушно ответил:

— Здорово, Грядко, как видишь!

Удивлялся полковник, что матросы не вставали и не снимали шапок перед начальством. Таково было приказание Нахимова.

И полковник, расхаживая под руку с капитаном генерального штаба по аллее и горделиво осаниваясь под любопытными взглядами дам, продолжал передавать приятелю свои севастопольские впечатления:

— Я рассчитывал послужить отечеству — делать здесь дело. Думал, что главнокомандующий воспользуется мною… оставит при себе, а он… гонит в Петербург… Завтра же я должен ехать с какими-то особенно важными письмами… Накормил меня отвратительным обедом, угостил рюмкой кислятины и после обеда пять минут поговорил со мной о том, что он похварывает и что у него нет способных людей… Вот и все напутствие. Передайте, говорит, в Петербурге, все, что видели. Отдохните и утром… с богом… Хорош тоже и ваш прославленный Нахимов… Я думал, что он в самом деле замечательный человек, и счел долгом представиться ему в полной парадной форме… как следовало… А он, как бы ты думал, встретил меня?..

— Разве не любезно?..

— Очень даже просто и оригинально… Пожал руку, просил садиться и удивлялся, что я в таком параде. «Мы не в Петербурге-с. Надолго ли в Севастополь?..» Я доложил, что главнокомандующий посылает меня завтра же обратно с важными бумагами и что счел долгом представиться такому знаменитому адмиралу. Он только крякнул, сконфузился и молчал… И наконец сказал: «Хороший сегодня день, а как погода в Петербурге?» — «Скверная, ваше превосходительство». А он: «Извините, молодой человек, меня зовут Павлом Степанычем!» Опять молчит. Я спросил, что думают в Севастополе о своем положении? Полагал, что объяснит мне. Есть же у него соображения?.. И вместо того обрезал: «У нас не думают-с, а отстаивают Севастополь-с! Сегодня у англичан два орудия подбили-с с третьего бастиона, а с четвертого-с взорвали пороховой погреб-с!» Через минуту вошел в кабинет адъютант Нахимова. «Идите, говорит, Павел Степаныч, обедать, а потом отдохните и, верно, опять поедете на бастионы». — «А как же-с!» И, вставая, адмирал приветливо сказал мне: «Пообедайте с нами. Мундир свой лучше расстегните»… Был второй час, я только позавтракал, поблагодарил, прибавил, что очень счастлив познакомиться с таким героем, и стал откланиваться. Он даже вспыхнул и, пожимая руку, сказал: «Все здесь исполняют свое дело-с… Какое тут геройство-с… И какое тут счастье видеть меня-с… Вот убитый Владимир Алексеич Корнилов был герой-с… Он организовал защиту-с… Благодаря ему мы вот-с еще защищаем Севастополь… Счастливого пути-с! Мирошка! Подай барину шинель!» — крикнул адмирал…

Полковник примолк на минуту и проговорил:

— Знаешь, какого я мнения о Нахимове?

— Какого?

— Храбрый адмирал, но корчит оригинала и не очень-то далекий человек… Репутация его раздута…

Но капитан генерального штаба не разделял мнения флигель-адъютанта и горячо возразил:

— Нахимов застенчив и скромен… Но он истинно герой и необыкновенно добрый человек… Он никого не корчит… и всегда прост… Если б ты знал как любят его матросы…

— И как уважают его все офицеры! — неожиданно прибавил взволнованным голосом какой-то моряк-лейтенант, обратившись к капитану.

И прибавил, протягивая руку:

— Позвольте, капитан, горячо пожать вашу руку… На бастионах не раздуваются репутации… Это не в Петербурге и не на парадах! — значительно подчеркнул лейтенант и, пожавши руку капитана и не обращая ни малейшего внимания на приезжего, отошел к своему товарищу.

Полковник побледнел.

Он только презрительно скосил глаза на лейтенанта и, брезгливо пожимая плечами, благоразумно тихо промолвил:

— Как распущены моряки! Верно, пьяницы!

— Ты ошибаешься… Некогда им пить! — возразил капитан.

А лейтенант негодующе и громко проговорил, обращаясь к нескольким морякам:

— Ну, господа, хорош «фрукт»!

Через пять минут на бульваре уже прозвали приезжего полковника «петербургской цацей».

И он ушел с бульвара обозленный и негодующий.

— Не вызывать же этого наглеца на дуэль! — сказал он.

В боковых аллеях было люднее. Там публика была попроще. Матроски, мещанки, торговки и горничные, принаряженные, в ярких платочках на головах, щелкали семечками и «стрекотали» между собой и с знакомыми франтоватыми писарями, мелкими торговцами и приказчиками. Отставные матросы и подростки окружали музыкантов, когда они играли, и похваливали и музыкантов и Павла Степановича, благодаря которому каждый вечер играла музыка.

— Обо всем подумает наш Павел Степанович! — говорили старики.

В боковых, более густых аллеях бульвара было оживленнее, чем на большой аллее. Было более шуток, смеха и болтовни во время антрактов.

Но, как только музыка начиналась, разговоры стихали, и все слушали… Все, казалось, еще более наслаждались чудным вечером. И лица, залитые серебристым светом месяца, казалось, были вдумчивее и восторженнее под влиянием музыки.

В десять часов, когда музыканты ушли, бульвар опустел. Скоро город затих.

Затихла и оборонительная линия.

На бастионах и батареях крепко спали уставшие за день люди. Бодрствовали только «вахтенные», как поморскому звали часовых, да знаменитые «пластуны» — кубанцы-казаки, залегшие впереди бастионов в «секрете», где-нибудь в балке или за камнем. Они зорко смотрели и чутко слушали, что делается в неприятельских траншеях и «секретах», совсем близких от притаившихся и, казалось, невидимых пластунов… Ни звука, ни шороха с их стороны. Казалось, они не дышали, эти ловкие разведчики, одетые в какое-то оборванное тряпье с мягкими броднями [52] на ногах, с кинжалом за поясом и винтовкой, обернутой чем-то, чтоб она не блеснула на луне или не звякнула.

И нередко, словно кошка, пластуны подползали к «секретам» вплотную и схватывали врасплох французов или англичан, завязывали им рты и тащили с тою же предосторожностью на наши бастионы и докладывали: «Языка добыли». А захваченные ружья продавали офицерам.

Только на двух батареях за оборонительной линией шла работа. Солдаты исправляли повреждения, сделанные бомбардированием за этот день.

А хозяева этих батарей — матросы, заведующие пушками, — отдыхали повахтенно. Часть наблюдала за работой, а другая — крепко спала.

Над Севастополем и окрестностями стояла красивая ночь. Становилось холоднее.

ГЛАВА IX

I

Был восьмой час вечера, когда Бугай с Маркушкой, минуя «Грибок», подошли к четвертому бастиону.

— Вам чего? — спросил часовой у входа в бастион.

— Повидать одного матросика знакомого. А мальчонку отец! — невольно понижая голос, проговорил Бугай.

— Что ж, иди. Только спят все… Вахтенных спроси…

На площадке бастиона, залитого месяцем, под заряженными пушками и у пушек лежали матросы, покрытые бушлатами, с шапками на головах. Среди тишины раздавался храп спящих.

Только несколько «вахтенных» стояли у банкета [53] и по углам бастиона и взглядывали «вперед» на чужие батареи. А «вахтенный» офицер — молодой мичман, сидя верхом на пушке, поглядывал то вперед, то на звезды и тихо напевал какой-то романс.

Старик и мальчик торопливо подошли к тому углу бастиона, где стояло орудие, из которого Ткаченко обещал «шугануть» француза.

Они жадно заглядывали в лица спавших у орудия.

Пересмотрели всех.

Не было черномазого, как жук, заросшего волосами Игната. Не было ни одного из тех матросов, которых видели за обедом Бугай и Маркушка, когда были на бастионе в гостях у Ткаченко, за несколько дней до первой бомбардировки.

Все незнакомые лица.

— Дяденька! Где же тятька? — надрывающим тихим голосом спросил Маркушка, испуганно заглядывая в глаза Бугая.

— Может, у другой орудии! — еще тише промолвил Бугай, отводя в сторону взгляд, точно чем-то виноватый перед мальчиком, который сейчас узнает, что отца нет в живых.

И спросил подошедшего вахтенного матроса:

— Где тут у вас Ткаченко?..

— Такого не знаю. Я на баксионе со вчерашнего дня… Вот мичмана спроси… Тот давно здесь… И хоть бы царапнуло… Он счастливый! — ответил матрос. — Ничего не поделаешь! — неожиданно прибавил он, словно бы отвечая себе на какой-то вопрос, появившийся в его уме.

Молодой мичман, чему-то улыбающийся, быть может луне, звездам и радости жизни, спрыгнул с орудия и, подбегая к нежданным гостям, ласково спросил:

— Да вы, братцы, кого ищете?

— Комендора Игната Ткаченко, ваше благородие…

— Мой тятька, ваше благородие! А мамка на днях умерла! — почему-то счел нужным прибавить Маркушка, словно бы инстинктивно желая отдалить ужас ответа.

И мичман это понял. И веселая улыбка внезапно сбежала с его пригожего, жизнерадостного лица.

— Твой отец жив, голубчик… Сегодня днем осколком ранило… Кажется, в ноги… Именно в ноги… Он в морском госпитале. Там поправят… Непременно поправят! — возбужденно и искренне говорил мичман.

Добрый, бесхитростный и необыкновенно простой в отношениях к людям всяких положений, этот жизнерадостный и всегда веселый мичман пользовался общей симпатией и начальства, и товарищей, и матросов, и севастопольских дам, и севастопольских торговок.

Недаром же почти все офицеры звали его «Володенькой», матросы — «Ласковым» и «Счастливым», дамы — «Милым мичманом», торговки — «Голубком», а сам Павел Степанович на днях на бастионе сказал ему: «Лихой вы мичман-с!»

Впечатлительный мичман в эти минуты старался уверить и себя — и главное ради мальчика — и его в том, что Ткаченко, унесенный с бастиона без ног, оторванных осколками бомбы, — будет жив.

Чем более жалел он Маркушку с его испуганными темными глазами, тем более и сам верил, что мальчик не останется круглой сиротой.

И мичман еще возбужденнее и увереннее сказал:

— И не таких раненых починяют. А твой отец крепкий, здоровый матрос. Его легче поправить… Поверь, голубчик…

— То-то и есть, Маркушка! — поддакнул Бугай, поверивший словам мичмана. — Валим в госпиталь, Маркушка. Пустят, ваше благородие?

— Отчего не пустить? Скажи там: «Сынишка, мол, раненого на четвертом бастионе». Пустят. А то вот записку дам… знакомому доктору…

Мичман подал Бугаю клочок бумаги. Потом подал Маркушке рубль и велел купить бутылку белого вина в лавке Соферо.

— Знаешь?

— Знаю.

— Отнеси вино отцу. Рюмку выпить полезно. Верно, доктор позволит. С богом, братцы… Кланяйся отцу, Маркушка.

— Как назвать вас, ваше благородие?

— Скажи, от «Счастливого мичмана».

— Счастливо оставаться, ваше благородие! — промолвил Бугай.

Маркушка поблагодарил.

Они пошли в город.

Мичман вскочил на орудие. Он то посматривал в подзорную трубу на чернеющиеся французские батареи, то снова любовался звездным небом и подпевал.

Среди безмолвия ночи над городом и степью, насыщенными кровью, мягкий, необыкновенно чарующий баритон мичмана звучал не скорбью, а прелестью и счастьем жизни.

Словно бы ее неудержимая, стихийная мощная сила, полная веры в себя, отгоняла и мысль о возможности умереть.

Счастливый мичман, казалось, и не подумал, что завтра, рано утром, смерть снова налетит, как ураган, на бастион за людьми, осыпая их бомбами, гранатами и ядрами.

И пел себе да пел романс за романсом.

II

Бугай и Маркушка молча и скорыми шагами спустились в город. Они купили бутылку вина, пошли к пристани и отвалили на своем ялике, направляясь в южную бухту, чтоб переправиться через нее и пристать к госпиталю.

Музыка с бульвара долетала до наших приятелей.

На рейде царила тишина. Но в Южной бухте чаще раздавалась мерная гребля военных баркасов, полных раненых.

Скоро ялик пристал к пристани. Через несколько минут Бугай с Маркушкой вошли в главный подъезд госпиталя, вошли в большие сени и не могли двинуться — такая толпа людей, ожидающих помощи, была здесь. Стоял стон. Раздавались крики и мольбы о помощи.

Маркушка ахнул и схватился за штанину Бугая.

— Народу-то, господи! И как найти тятьку! — промолвил Маркушка.

— Найдем!..

Сени были битком набиты. В ожидании приема и осмотра раненые стояли, сидели на подоконниках, на полу. Многие лежали без сознания и, казалось, умирали. Два госпитальные служителя повторяли: «Повремените, братцы!» Писаря записывали фамилии. В толпе ходили две женщины. Они поили вином, освежающими напитками и то и дело ласково говорили:

— Подождите… Потерпите, братцы. Доктора заняты более трудными ранеными. Сейчас и вас осмотрят и всех уложат в палатах.

Одна — пожилая женщина — была в форменном коричневом платье с белым капюшоном на голове, с крестом на шее, другая — молодая — была в легком темном платье, гладко зачесанная, с обручальным кольцом на маленькой руке.

Обе, сопровождаемые госпитальными матросами с ковшами и мисками, никого не обходили и каждому находили ободряющее ласковое слово.

— Это какие же барыни? — спрашивал Маркушка.

— Одна милосердная вроде как бы казенная из Петербурга прибыла… призревать людей… Видишь — заботливая, еле ходит — устала, а обнадеживает… И хоть бы прикрикнуть… Другой зря кричит… А другая, Маркушка, вольная милосердная. Знакомая барыня, Анна Ивановна Вергежина, супружница капитан-лейтенанта… Он на баксионе, а она вон где… Осталась по доброму сердцу в Севастополе… Жалостливая…

— Ее и спроси насчет тятьки…

— Как подойдет… Видишь, за делом… И всякому ответь…

Кто-то спрашивал «милосердную»:

— Матушка! А не убьют бомбой в госпитале? От баксионов близко…

— Скоро переведут госпиталь в морское собрание… Павел Степаныч уже распорядился насчет этого… А пока слава богу! — успокаивала пожилая «милосердная», как звали матросы и солдаты сестер.

Анна Ивановна, побледневшая от усталости, подошла к одному раненому, вблизи от Бугая и Маркушки. И, когда она подала ему стакан воды с вином, старый яличник окликнул ее:

— Барыня!.. Вашескородие!.. Дозвольте обеспокоить…

Молодая дама узнала Бугая.

— Ты зачем здесь?

— По причине Маркушки… Вот он самый. Отца пришел проведать… Ранен в ноги на четвертом баксионе. Ткаченко… Допустите к нему, Анна Ивановна. Вот и письмо от Ласкового мичмана к доктору…

Анна Ивановна грустно-грустно взглянула на Маркушку, погладила его всклокоченную голову и сказала:

— Идите в третью палату. Он там… Обратитесь к сестре. Она покажет…

— А как тятька? — нетерпеливо спросил Маркушка…

Молодая женщина ничего не ответила и только указала, как пройти в палаты.

Через пять минут Бугай и Маркушка протолкались и осторожно вошли в третью палату.

ГЛАВА X

I

В палате тяжелораненых, заставленной тесными рядами коек, было невыносимо душно. В ней пахло удушливым, смрадным запахом гниющего тела, крови и пота.

В полусвете от нескольких оплывших сальных свечей и серебристых, бледных лунных полос, льющихся в раскрытые окна палаты, видны были мертвенные лица людей, лежавших на койках, покрытых соломой. Многие раненые не были прикрыты, и вместо ноги бросался в глаза какой-то толстый, обмотанный бинтами обрубок. Вместо рук — те же обрубки в бинтах. Повсюду люди в перевязках.

Можно было бы подумать, что здесь лежат мертвецы, если бы в разных концах палаты не раздавались стоны и тихие голоса, полные просящей тоски:

— Пить!.. Ради Христа, пить!

— Помоги, сестрица. Родимая, помоги!

— Подойди, милосердная…

— Скорей бы пришла смерть… Возьми меня, господи!

Кто-то, казалось, в бреду, звал свою матроску. Кто-то возбужденно говорил о подбитом орудии у «француза». Кто-то упорно повторял все одни и те же слова уже коснеющим языком:

— Врешь, бомба, не убила! Врешь, подлая, не убила!

Еще минута, другая, и на слове «врешь» голос затихал навеки.

Пожилая сестра милосердия бесшумно ходила между койками, останавливаясь у зовущих, и подавала пить, утешая ласковым словом, гладила воспаленные головы, засматривала в бледные лица и, казалось, ласкала их своими большими, вдумчивыми и необыкновенно добрыми глазами. Два фельдшера разносили питье, поправляли повязки и по временам приказывали служителям выносить из палаты только что переставшего жить. На очистившуюся койку сейчас же вносили другого тяжко раненного, только что ампутированного в операционной зале, где безустанно работали морские врачи.

Маркушка был потрясен от того, что увидал.

И он забился в угол у дверей. Он весь съежился и вздрагивал. В расширенных зрачках его темных глаз стояло выражение ужаса, тоски и жалости.

Застыл в угрюмом молчании и Бугай при виде этих непереносных страданий людей, ожидающих смерти.

«Уж лучше бы наповал убивало людей!» — подумал старик, невольно протестуя своим добрым сердцем.

И, повернувши окаменевшее лицо к Маркушке, погладил своей шершавой рукой понуренную, всклокоченную голову мальчика — круглого сироту, как не сомневался уже больше старый яличник.

Эта неожиданная ласка вызвала на глаза Маркушки крупные тихие слезы. Но он с решительной торопливостью вытер их своей грязной рукой и голосом, полным сдержанного рыдания, проговорил:

— Найдем тятьку, дяденька! Быть может, еще мучается. Пусть не один помрет! И вина выпьет.

И чуть слышно прибавил:

— Мичман напрасно обнадежил насчет тятьки, ежели две ноги оторвало!

— Много, братец ты мой, пропадает народа на войне. Надо умирать, ежели смерть придет. Всем будет крышка… Господин фершал! — вдруг остановил Бугай вошедшего в двери уставшего фельдшера.

— Что тебе?..

Старик объяснил свою просьбу: дозволить проведать матроса Игната Ткаченко, у которого оторваны обе ноги на четвертом бастионе.

И тихо спросил:

— Жив еще?

— Черномазый такой?..

— Он самый…

— Перевязывал, как отрезали обе ноги. Молодцом терпел перевязку. Вон у последнего окна вправо этот самый черномазый матрос. Кажется, жив.

— Выживет?

— Какое! Безнадежный! Антонов огонь уж забрал ходу. До утра вряд ли доживет. Сынишка? — махнул головой фельдшер на Маркушку.

— Сынишка.

— Так ступай с ним и объявись старшей милосердной. Пустит, и вином угости матроса. Теперь все ему можно!

С этими, казалось, равнодушно торопливыми словами человека, уже привыкшего к крови ужасных ран, искалечений и операций, к страданиям и смерти, молодой и истомленный фельдшер, с чахоточными пятнами на обтянутых щеках и с лихорадочными, ввалившимися большими глазами, пошел к койкам осматривать, нет ли покойников, очистивших койку.

— Пойдем, Маркушка!

И словно бы Бугаю пришлось вести мальчика среди опасности, старик взял его за руку.

Сосредоточенный, серьезный, осторожно ступал он между койками, деликатно не глядел по сторонам на раненых, словно бы чувствуя, что одно уже любопытство здорового человека могло обидеть людей, большая часть которых обречена на смерть.

Так же, опустив свои испуганные глазенки, точно виноватые перед великостью людского страдания, шел, не выпуская своей руки из широкой руки Бугая, Маркушка, побледневший, полный жуткого чувства тоскливого страха и едва выносивший этот ужасный, смрадный воздух.

— Вам кого? — тихо спросила пожилая сестра милосердия с усталым лицом, отходя от одной из коек.

И, взглянув на Маркушку, приветливо и участливо потрепала своей длинной, белой рукой щеку мальчика.

— Тятьку! — порывисто сказал Маркушка.

Бугай поторопился назвать отца мальчика и указал место, где койка Игната Ткаченко.

— Фершал обещал… Вы, мол, дозволите мальчонке навестить отца. Мы на баксионе узнали, где он.

Сестра как-то значительно грустно повела глазами на мальчика.

— А мать отчего не пришла?

— Недавно померла! — ответил Маркушка.

— Кто ж у тебя здесь родные, кроме отца?

— Я у дяденьки живу.

— Значит, мы с Маркушкой хоть и не сродственники, а, слава богу, довольны друг другом! — вступился Бугай.

— Отправил бы ты его из города. Мало ли что случится.

— Уж я отговаривал. И один раненый офицер звал к себе в деревню. Упрямый мой Маркушка! Не согласен.

— Я с ним останусь, барыня! — решительно сказал Маркушка.

И прибавил:

— Где же тятька?.. Дозвольте, добрая барыня…

— Ишь ты… милый! — сердечно вырвалось у сестры.

— И вот вино…

— Можно. Идите за мной.

Сестра, по всему видно женщина из общества, словно плывущей походкой, пошла между койками.

Раненые то и дело звали сестру… То напиться, то поправить подушку, то подержать голову.

Она участливо-кротко говорила:

— Сию минуту. Приду, матросик…

И останавливалась у раненых на ближних койках, поправляла подушки, говорила несколько слов и шла дальше…

Наконец она остановилась у койки, где лежал Игнат Ткаченко, и, нагнувшись к его осунувшемуся, землистому и пылающему лицу, тихо сказала:

— Гости пришли…

Глаза матроса оживились радостью, когда он увидал Маркушку и Бугая.

— Ишь ведь Маркушка… Разыскал отца… Молодца мальчонка…

Матрос говорил, стараясь бодриться и не показать, как ему худо. И он выпростал из-под одеяла руку, сжал руку Маркушки и, не выпуская ее, жадно, скорбно и любовно смотрел на сына.

И Маркушке казалось, что отец не так опасен и будет жить.

— Счастливый мичман приказал вам кланяться и посылает вина. Хорошо, говорит, для поправки…

— Хочешь, Игнат? Сестра позволила, — спросил Бугай.

Сестра уже поднесла к спекшимся губам матроса рюмку вина.

Он отпил немного и, любуясь Маркушкой, горделиво сказал сестре:

— Какой у меня Маркушка, сестрица!..

— Славный у тебя сын, Игнат! — промолвила сестра и пошла к призывавшим ее страдальцам.

А Игнат сказал Бугаю:

— Спасибо тебе… Береги сироту… У сестры мои три карбованца… Так для Маркушки…

— Будь спокоен за Маркушку… Сберегу мальчонку…

— Мне не надо… Вам пригодятся деньги, тятька.

Игнат попробовал улыбнуться, но вместо улыбки на его лице пробежала страдальческая гримаса.

— Дюже болит? — спросил Маркушка.

— Не очень… Пройдет… Прощай, Маркушка… Прощай, Бугай… А я, я… Что-то в глазах… Мутится… Где ты, Маркушка… Маркушка?..

— Я здесь, здесь, тятька!..

Но тускневшие глаза, казалось, не видели никого. Из груди его вырывались стоны.

— Тятька! Я здесь! — крикнул в ужасе Маркушка.

— Не замай… Он заснуть хочет! — сказал Бугай, утирая слезы.

— Ступай домой, Маркушка! — ласково промолвила подошедшая сестра. — Он… скоро перестанет мучиться…

Маркушка, казалось, понял и припал к холодевшей руке отца.

Через минуту Бугай увел Маркушку из палаты. Они вышли из госпиталя и сели в ялик.

Ночь была прекрасная. Луна бесстрастно смотрела сверху. Маркушка, вдыхая полной грудью чудный воздух, правил рулем, тоскливый и потрясенный.

II

Только забрезжило перед рассветом, как Маркушка поднялся, осторожно оделся, чтоб не будить Бугая, и со всех ног бросился на Северную сторону и переправился на ялике к госпиталю.

Опять полная ранеными приемная. Опять смрадный воздух в полутемной палате. Опять, словно привидение, ходит между койками та самая сестра, которую видел вчера мальчик. Только она казалась совсем старая, осунувшаяся, истомленная после бессонной ночи.

Приход Маркушки удивил сестру милосердия. Удивил и в то же время умилил ее.

Он уже был у койки, где вчера лежал отец, но вместо него лежал другой, с такими же потухающими глазами на измученном, мертвенном, обросшем волосами лице и так же, как и отец, шептавший что-то губами, и из его груди вырывались стоны ужасного страдания.

Сестра уже была около Маркушки.

— Умер? — спросил мальчик.

— Умер! — ответила сестра.

И прибавила:

— Скоро после того, как ты простился с ним… И умер героем, мой хороший мальчик.

Но то, что отец умер героем, не особенно утешило Маркушку.

— Можно посмотреть на тятьку?.. — глотая слезы, возбужденно спросил он.

— Его уже увезли и похоронили на братской могиле на Северной стороне…

Мальчик на секунду сдерживался. И наконец у него вырвался крик отчаяния:

— И зачем это люди убивают друг друга… Зачем?

— Милый… Уходи скорей домой… Светает… Начнется бомбардировка… Здесь долетают снаряды…

— Пусть и меня убьет!..

— Тебе жить надо, мальчик. Где ты живешь?..

— С дяденькой Бугаем.

— А он чем занимается?

— Яличник! — не без достоинства произнес Маркушка.

— А ты?

— Рулевым у дяденьки на ялике! — еще горделивее сказал мальчик.

— Ишь ведь ты какой молодец! Тебе сколько лет?

— Двенадцатый!

Решительно Маркушка особенно понравился сестре, как и вообще многим, которые несколько знакомились с ним.

И она раздумчиво проговорила:

— А все-таки тебя надо лучше устроить, Маркуша!

— Уж чего лучше быть рулевым… Я хотел было на баксион, где убили тятьку, так тятька не велел и дяденька не пущает!

— Еще бы… Зачем тебе идти на смерть… Не надо… Не надо! — взволнованно произнесла сестра.

— Зря убьют… А то искалечат, как меня! — раздался вдруг раздраженный голос с койки. — Не ходи на баксион…

— То-то… надо жить. Ты грамотный?

— Вовсе мало. Самоучкой…

— А ежели тебя обучить… многое узнаешь… И тебе будет жить лучше… Я тебя еще повидаю! — решительно сказала сестра, принявшая близко к своему доброму сердцу судьбу Маркушки. — Где ялик Бугая?

— На перевозе около Графской.

— А я буду близко… Скоро госпиталь будет в морском собрании у Графской…

— А я никуда не уеду от дяденьки! — вызывающе ответил Маркушка. — И сам научусь грамоте, если захочу… Меня никто не смеет отнимать от дяденьки…

— Да я и не думаю… Ну, ступай, Маркушка… Только вперед возьми у меня вещи отца… Он велел их передать твоему другу Бугаю для тебя… Пойдем.

Сестра провела Маркушку в свою маленькую комнату во дворе госпиталя.

Комната была полна разными свертками, мешочками и маленькими сундучками последних умерших в ее палате и просивших сестру исполнить их последнюю волю.

В углу была кровать, умывальник и стол. Портрет какого-то красивого офицера висел над кроватью.

Сестра отыскала сверток с пришпиленной к нему бумажкой, на которой было написано рукою той же доброй женщины — от кого и кому сверток и что в нем находится, и, прочитав список, показала Маркушке три серебряные рубля, старый матросский нож, крест покойной жены, шейный платок и две ситцевые рубахи и, снова завернув все вещи, передала Маркушке. Передала и бутылку вина и проговорила:

— Бугай выпьет. А ты смотри, Маркушка, через бухту к Графской переезжай, а не через Корабельную… Начнется бомбардировка, там опасно. До свидания, славный мальчик! — прибавила сестра и крепко пожала руку Маркушке.

— Спасибо вам, добрая барыня, — промолвил Маркушка…

И, взглянув на ее истомленное лицо, прибавил:

— А вам надо отдохнуть… Изморились-то за ночь…

— В восемь уйду с дежурства и высплюсь…

— То-то. И тяжелая ваша служба, милосердная барыня… Я не пошел бы на такую службу… Тяжко смотреть… А уж на тятьку…

Он вдруг почувствовал себя бесконечно виноватым, что болтал и словно бы забыл отца…

И, сдерживая подступавшие слезы, вышел из комнаты.

Уже рассвело, когда Маркушка дошел до бухты. И только что он сел в ялик, идущий к Графской, как загрохотали выстрелы… Несколько ядер упало недалеко от ялика…

— Ишь ты… Опять народ бьют! — проворчал яличник, принаваливаясь на весла… — А ты, Бугайкин рулевой, чего ревешь?

— Отца убило! — резко вымолвил Маркушка.

— То-то и есть. Много сирот останется! — сердито заметил яличник.

Грохот выстрелов усиливался. Скоро облака порохового дыма скрыли от глаз часть оборонительной линии и окрестностей Севастополя.

На пристани яличники еще не собрались, и Маркушка побежал домой.

III

При виде Маркушки с лица Бугая исчезло тревожное выражение, но зато встретил он своего друга довольно сердито.

— Это как же, Маркушка? Из-за тебя, дьяволенка, тревожишься, а ты… бегать, вроде арестанта, без спроса… Куда бегал?

— В госпиталь…

— Мог побудить… Вместе пошли бы!.. А то…

Голос Бугая уже смягчился. Он словно бы нарочно не спрашивал об отце, не сомневаясь, что он умер, и не хотел расстраивать и без того печального Маркушки…

И он оборвал упрек и сказал:

— Пей-ка чай… Да кантуй бублики…

— Уж отвезли на Северную… Зарыли… Вот возьмите, дяденька… А вино пейте! — говорил Маркушка, отдавая сверток и бутылку Бугаю.

И прибавил:

— А вы не серчайте, дяденька… Не сустерпел… Захотел взглянуть… Милосердная задержала…

— Как не взглянуть… Это ты правильно… Только меня бы взял… Ну, а я, Маркушка, не серчаю… Ты башковат. Разве не понимаешь, что ты для меня вроде быдто одного на свете заботливого внучка, — необыкновенно ласково проговорил старик…

И он нежно погладил голову Маркушки и сказал:

— Поди прежде помойся… А то вроде цыгана.

Скоро Маркушка несколько отмыл грязь со своего лица и рук.

Без Маркушки Бугай и не думал пить чай.

Старик был в большой тревоге, пока не вернулся его приемыш. Особенно он тревожился, когда началась бомбардировка. А мальчонка «отчаянный».

Бугай быстро спрятал в сундук сверток, а бутылку поставил на маленький некрашеный самодельный столик, где собран был чай, и сказал:

— Нечего его для тебя, Маркушка, беречь… А достальное все будет сохранено. И что от матери осталось — вон в другом сундуке… И все здесь твое, Маркушка, ежели как помру… И ялик тебе… Да ты не кукся… Я, значит, для примера…

Перед тем что приняться за чай, Бугай для чего-то посмотрел на бутылку и, откупоривши ее, проговорил:

— Надо попробовать, какое такое рублевое вино…

И он попробовал его из горлышка раз, другой, третий и проговорил:

— Большого скуса в нем нет, Маркушка… Так вроде быдто кваса…

Бугай опять посмотрел на бутылку, но уж с видом некоторого презрения былого пьяницы. Словно бы вынужденный каким-то не особенно приятным долгом порядочного матроса докончить ее, он проговорил:

— Не зря же ему пропадать!

С этими словами старик выпил остальное и сказал:

— А ведь лакают эту дрянь господа!.. Выдуй ее хоть ведро — только брюхо вспучит… Куда водка скусней.

— Может, вино для поправки здоровья…

— Разве что для господ… А для поправки матроса дай ты ему стаканчик-другой водки, куда пользительней…

И Бугай прикусил своими еще крепкими зубами крошечный кусок сахара и стал пить чай, заедая его пополам татарским бубликом.

Выстрелы гремели. Слышался свист и разрыв бомб.

Но о них ни Бугай, ни Маркушка не сказали ни слова, точно уже не обращали внимания, как на самое обыкновенное и привычное явление с рассвета.

Бугай в это утро был словоохотливее, чем обыкновенно, видимо желая отвлечь Маркушку от горя. Он рассказал о том, как служил фор-марсовым на корабле «Двенадцать апостолов» под начальством Корнилова, и прибавил:

— Царство ему небесное!.. Уж на что был необходимый по уму начальник, а и то убит… Ничего не поделаешь, братец мой, против ядра или бомбы… И, если дело разобрать, зачем мы хорохорились… Тоже: ни войска в плепорцию, ни стуцера, ни генералов… И как бы растерянный Менщик… На мирном положении оказывался умным, а как ум потребовался… и ум весь вышел… Спрятался от всех и только скулит: «Солдаты, мол, нехорошие». Ах ты… бесстыжий… Ах ты…

— То-то Изменщиковым и зовут! — поддакнул Маркушка.

— На это не посмеет. Тоже император наш не простил бы!.. Да Менщик и страсть богатый. Одних крестьян у него, сказывают, до двадцати тысяч… Так на измену он не польстился. А просто вроде как бы меня, матрозню, назначили в господа… Какой из меня барин?.. Вот так и Менщик… Ничего в своем деле не понимает! И хоть бы понял простого человека… Обнадежил бы словом. Забился на Северную… Оттуда только слышна бондировка, а его не касается. Да лепорты получает, что каждый день народ пропадает… Думаешь: Пал Степаныч зачем как каждый день на баксионы приехал, сейчас в аполетах, да на самое опасное место?

— Зачем?

— На смерть лезет… Видит: вовсе нет нам одоления… Одна только оттяжка Севастополя… Какой Менщик… и какие распорядки… Так, по своей совести, Нахимов ищет смерти, чтоб не видать, как нас расстреливают да под конец разнесут Севастополь. Только ни ядро, ни бомба, ни пуля не берут его… Пока Пал Степаныч цел, нет-нет и надежда не пропадает… Он, наш праведник и матросам отец, мол, вызволит…

— Сказывали, дяденька, что Нахимов заговоренный. Оттого всякая пуля прочь от него! — заметил Маркушка.

— Для матросиков, видно, бог его бережет… Чтобы народ не приходил в отчаянность. А Пал Степаныч во всякую минуту готов принять смерть… Прост он с нашим братом… Понимает, что все люди одного шитья… На службе ты матрос, а душа в нем такая, как у начальника, будь ты хоть полный адмирал… Оттого и смерти не боится… А которые о себе полагают и над простым человеком зверствуют, те смерти боятся и при первой царапинке сейчас с баксиона в укромное место… «Очень, мол, непереносима конфузия», — переиначил Бугай «контузию», передразнивая своим сиплым баском предполагаемого им трусливого офицера.

И прибавил:

— Ты понимай это, Маркушка.

— Понимаю, дяденька!

— Только на смерть зря лезть не годится… Это разве Нахимову можно… Слава богу, оказал себя во всю жизнь… И обидно ему за Севастополь… Смекнул, Маркушка?

— Смекнул…

— А ты про себя все полагал: «На баксион да на баксион!» Вырастешь — пойдешь на баксион, если понадобится. Жизнь-то, братец ты мой, ко всему приведет… А теперь своему «дяденьке» помогай пока что в рулевых на ялике…

— Я всем доволен, дяденька, около вас…

— И я доволен, что ты со мной.

— Никуда от вас и не уйду! — вдруг решительно произнес Маркушка.

— Разве сманивал кто?.. Уж не яличник ли Брынза?

— Я бы ему поднес дулю… Милосердная сестра в госпитале говорила…

— О чем?

— Тебя, говорит, Маркушка, надо лучше устроить. И жить, мол, будешь лучше…

— А ты что?

— Мне, мол, и при своем деле хорошо.

— Что же тебе советовала милосердная? Человек-то она, прямо сказать, праведный по своей работе… Дурного не присоветует мальчонке…

— Обучиться тебе, мол, грамоте надо…

— Это, брат мой, умно присоветовала… Ловко бы тебя обучить и книжку понять и писать… Чего лучше?

И Бугай призадумался.

— Я и сам обучусь, дяденька… Достать бы только такую книгу.

— Книгу мы спроворим, а как без учителя… Без учителя не понять… Пойми-ка… Не хвастай, Маркушка.

Мысль о том, что Маркушка будет «форменно умный», очень обрадовала Бугая, и он придумывал, где бы найти ему учителя в безопасном месте.

А Маркушка, по-видимому и сам желавший самому почитать книжку, еще решительнее сказал:

— Я, дяденька, немного умею по складам…

— Умеешь? — изумился старый матрос.

— Вот те крест: умею… Сам выучился…

— Однако и башковатый же ты, Маркушка! — протянул Бугай, проникнутый необыкновенным уважением к мальчику, выучившемуся без учителя по складам.

Это казалось ему неимоверно трудным.

И в доказательство этой трудности прибавил:

— Скажи мне: «Бугайка! Пойми книжку или получи триста линьков», — я в секунд принял бы порцию линьков… А ты… сам?

Решено было насчет книги спросить «милосердную», а ежели понадобится что показать, так Маркушка спросит знакомого писарька… Он каждый день шмыгает на Северную… Дорогой и покажет…

Этот план привел в хорошее настроение старого яличника и несколько отвлек Маркушку от тоскливых мыслей…

В шесть часов утра они уже были на ялике и принялись за обычную свою работу — перевозить пассажиров из Севастополя на Северную сторону и обратно. Один греб. Другой правил рулем.

В первый же рейс Бугай и Маркушка сходили на большую насыпь над общей могилой, постояли несколько минут, истово крестились и становились на колени. И мальчик, значительно облегченный от исполненного им долга, и Бугай, посетивший могилу бывшего приятеля, поручившего сына, и снова пообещавший в мысленных словах беречь мальчика, — оба торопливо и, казалось, спокойнее вернулись на шлюпку и, забравши пассажиров, повезли их в Севастополь.

— А милосердная придет? — спросил под вечер Бугай.

— Беспременно придет. Обещалась! — уверенно и доверчиво отвечал Маркушка.

— Как только ей оторваться от дела… Работает, добрая душа, до отвала…

— Переведут госпиталь к Графской, и сам к ней сбегаю.

— Она ведь все знает… И скажет, где достать книжку! — заметил Бугай.

И действительно, сестра милосердия, не забывшая понравившегося ей Маркушку, через три дня, часу в восьмом утра, пришла на пристань и окликнула своих друзей.

ГЛАВА XI

I

— Небось пришла! — шепнул, полный горделивого чувства своей правоты, Маркушка, подталкивая Бугая.

И оба, при виде сестры милосердия, встали на своем ялике и сняли шапки.

— Вот и пришла проведать маленького рулевого. Здравствуй, Маркушка! Здравствуй, Бугай… Мы ведь соседи… Вчера перебрались в морское собрание! — говорила сестра спокойно, тихо и тем грудным мягким голосом, который звучал проникновенной, охватывающей душу сердечностью.

Но особенно ласковы были глубокие глаза, большие, лучистые и грустные. Они точно светились особенным тихим внутренним светом, исходящим из них, и эти глаза делали поблекшее, усталое и худое продолговатое лицо в белом коленкоровом форменном капоре сестры милосердия необыкновенно чарующим своей прелестью высшей духовной красоты.

В Севастополе не знали, кто она и откуда.

Об этом сестра милосердия не рассказывала.

Знали и благословляли раненые только «милосердную» Ольгу.

Одному Нахимову, к которому она явилась вскоре после первой бомбардировки с просьбой разрешить ей ходить за ранеными, приезжая должна была сообщить, что она княжна Ольга Владимировна Заречная, и пояснить, что дочь того известного богача и опального сановника Заречного, который живет теперь за границей.

И княжна попросила Нахимова оставить в секрете об ее звании.

— Пусть для всех я буду сестра Ольга и, если нужно, просто Заречная!

Нахимов, сам не знавший и не терпевший тщеславия, молча, но с особым уважением пожал руку княжне, добровольно приехавшей в Севастополь на тяжелый подвиг, и, разумеется, исполнил обе ее просьбы.

— А я знал, барыня, что вы придете! — возбужденно-радостно воскликнул Маркушка.

— А почему, Маркуша?

— Обещали… И вы…

Маркушка внезапно оборвал речь.

— Что ж замолчал?.. Ну, какая по-твоему? — с вызывающей добротой спросила сестра Ольга.

И она почувствовала себя в особенно хорошем настроении здесь, на берегу моря, с Маркушкой и Бугаем, неожиданно ставшими близкими, хотя и такими далекими по своему положению, такими грязными и плохо одетыми и такими, казалось ей, мужественными и хорошими.

— И скажу, коли хотите! — самолюбиво вспыхивая, ответил Маркушка. — Вы не таковская, чтоб объегорить.

— То есть не исполнить обещания?

— Ну да… Обыкновенно: объегорить или поддедюлить! — деловито пояснил Маркушка, видимо щеголяя своим уменьем распоряжаться глаголами.

— Спасибо… Ишь ведь ты какой доверчивый, Маркуша.

Но эта искренняя хвала Маркушки вдруг, казалось, напомнила сестре милосердия что-нибудь невеселое, потому что она с грустной раздумчивостью промолвила:

— Не очень-то хвали, Маркуша…

— Нешто объегориваете?

— Случалось, и мне приходилось лгать…

И, снова отдаваясь хорошему настроению, именно благодаря этому жизнерадостному, впечатлительному мальчику, сестра Ольга заботливо проговорила:

— Да что вы стоите… И без шапок… Еще напечет солнцем. Садитесь и наденьте их.

Они надели свои измызганные матросские фуражки.

Но Бугай не садился и сказал, кивнув головой на Маркушку:

— Очень обнадежен был, что вы придете… Дожидал вас…

И, спохватившись, прибавил:

— А я, старый дурак, и не предложил барыне прокатиться… Погода форменная. Может, на Северную угодно, в Голландию [54], а то в Ушакову балку… Пожалуйте, барыня! Со всем удовольствием прокатим и… не требуется платить… Милосердная… Чертенок Маркушка! Проси барыню…

— Ловко прокатим… Передохнете от своей службы, добрая барыня.

Как благодарно улыбалось лицо бледной женщины! Как заманчиво было предложение старика яличника, поддержанное симпатичным маленьким рулевым!

Утро выдалось бесподобное.

Море так и манило и своей чарующей таинственной красотой затишья, и ласковым шепотом лениво набегающего прибоя, и нежными, как тихие вздохи, ритмическими переливами замлевшей синевы вод.

Оно дышало бодрящей свежестью и каким-то особым ароматом морской травы. Солнце так нежно грело с бирюзовой и, казалось, улыбающейся выси.

А утомленной бледной сестре и ее исстрадавшейся из-за людских страданий душе так хочется хоть короткого отдыха, хочется быть хоть чуть-чуть подальше от несмолкаемого грохота орудий и шипенья и свиста бомб и ядер, так до тоски хочется полной грудью надышаться чудным воздухом моря после спертого и смрадного воздуха палаты.

Но там, в госпитале, страдания. Там люди ждут от нее слова, взгляда, даже мановения участья…

И сестра говорит:

— Спасибо, милые… Хотелось бы прокатиться, но не могу… Через четверть часа мне на дежурство… Но как-нибудь я поеду с вами… А ты, Маркуша, отчего меня ждал?.. Или надумал уехать отсюда?.. Только скажи. Я отправлю тебя в приют или в школу…

Маркушка снова энергично замахал головой.

— Он, барыня, насчет книжки хотел вас спросить, — осторожно промолвил Бугай. — Он у меня башковатый… Сам по складам умеет… Вот он у меня какой Маркушка… И спасибо вам, барыня, он в задор вошел… Хочет сам выучиться. Так где нам такую книжку достать? А мы деньги заплатим… Сколько потребуется…

Сестра Ольга обрадовалась.

— Ай да молодец, Маркуша!..

— Только достаньте книжку, а я выучусь.

Сестра обещала через несколько дней достать азбуку и склады и предложила Маркушке заходить к ней на квартиру на четверть часа по утрам. Она ему поможет.

Но Маркушка деликатно отказался. Он и сам может, и знакомый писарек в случае чего покажет.

— А забежать — забегу… И на ялике прокатим вас, добрая барыня. Только прикажите.

Сестра Ольга еще несколько минут проговорила с Маркушкой и его пестуном, узнала, где они живут, обещала заходить на пристань и звала Маркушку к себе.

— Буду угощать тебя чаем с вареньем.

Через три дня Ольга Владимировна принесла Маркушке азбуку.

Он стал заниматься с необыкновенным усердием. Выкрикивал склады и на ялике и дома.

II

Наступили холода. Особенно холодны были ночи. Часто дули жестокие норд-осты.

Неприятельские батареи подвигались все ближе и ближе, и неприятельские траншеи были в очень близком расстоянии от наших.

Бомбардировка не прерывалась. Защитники умирали и от снарядов и от болезней… Говорили, что Меншикова сменят и на его место назначат Горчакова.

— Он поправит дело! — говорили многие севастопольцы, которым хотелось верить.

— Он разобьет французов и прогонит их домой… Не суйся!

Но пока Меншикова не сменяли, он не воспользовался скверным положением союзников во время холодов поздней осени. Подкрепления еще не прибыли, и войско неприятеля значительно уменьшилось благодаря болезням. Запасы, одежда и помещения их были едва ли лучше наших.

По словам перебежчиков, положение союзников в это время было такое же тяжкое, как и наше. Жили солдаты в палатках. Бараки еще не были устроены. Равнодушие союзных главнокомандующих к нуждам армии, пожалуй, походило на равнодушие князя Меншикова.

«Если крушение армии, — писал корреспондент англичанин в „Times“, — честь страны и положение английского государства должны быть спасены, то необходимо бросить за борт все уважения личной дружбы, официальной щекотливости и придворного прислужничества и поставить во главе управления опытность, дарование, энергию и достоинство даже в самой суровой и грубой их форме. Нет интересов выше общего интереса, потому что с падением последнего все рушится. Итак, нет возможных причин и извинений против немедленной смены начальников, оказавшихся недостойными исполнять обязанности, к которым призвали их протекция, старшинство и ошибочные воззрения. Не стыдно для человека не обладать гением Веллингтона [55], но со стороны военного министра преступно позволять офицеру, хотя один день, браться за исполнение обязанностей, забвение которых довело великую армию до гибели».

«В настоящую минуту, — писал другой английский корреспондент, — дождь идет как из ведра, небо черно как чернила, ветер воет над колеблющимися палатками, траншеи превратились в каналы, в палатках вода иногда стоит на целый фут, у наших солдат нет ни теплой, ни непромокаемой одежды, они проводят по двенадцати часов в траншеях, подвержены всем бедствиям зимней кампании; между тем нет, кажется, ни души, которая позаботилась бы об их удобствах, или даже о сохранении их жизни. Самый жалкий нищий, бродящий по лондонским улицам, ведет роскошную жизнь в сравнении с британскими солдатами, которые жертвуют здесь своею жизнью».

По словам историка «Севастопольской обороны», «с каждым днем лагерь союзников все более и более погружался в грязь; палатки не держались против ветра и дождей. Каждый помышлял о том, как бы выстроить себе пристанище и устроиться в нем удобнее. Но это удалось весьма немногим; большинство же вставало и ложилось посреди грязи, ила и сора и часто не просыпалось, потому что сырость и холод были нестерпимы».

Не имея теплой одежды и порядочного жилья, союзники к тому же терпели недостаток в пище и топливе. В течение многих дней они довольствовались корабельными сухарями, очень дурною водою и сушеным мясом, но последним в весьма малом количестве. «Исхудалые лица, небритые бороды, всевозможные и всецветные одежды, покрытые недельною грязью, ежедневно возобновляемою, — таков наш вид, столь же жалкий, как и новый», — писал один французский офицер.

Французы не имели топлива и для согревания употребляли все, что только способно было гореть; корни деревьев, не исключая винограда, и все остатки исчезнувшей растительности шли на дрова, если только попадались под руку.

Снег для союзников был настоящим бедствием.

О бедственном положении союзников сообщали и перебежчики, но — главное — корреспонденты, бывшие при неприятельских армиях, и газеты — особенно английские — не стеснялись знакомить публику с правдой, как она ни была ужасна.

И князь Меншиков знал все это. И в Петербурге благодаря газетам знали об армии союзников едва ли не более, чем о нашей.

Если Меншиков, потерявший сражение при Евпатории, показал в донесении к государю убитых триста человек, тогда как в действительности их было семьсот семьдесят, то не мудрено, что подчиненные относились к правде еще бесцеремонней, тем более что в те времена она далеко не была удобной.

Союзники благословляли бездействие нашей армии осенью и зимой, благодаря чему они могли дождаться подкреплений и весны.

— Наши главнокомандующие умны, — острили французы, — а русские еще умнее!

В Петербурге нетерпеливо ожидали известий о наступлении.

— Доложите князю Горчакову, — говорил князь Меншиков, отправляя в южную армию Столыпина, — что я не решаюсь атаковать неприятеля с нашею пехотою, которая получает в год только по два боевых патрона, и с кавалерией, которая после сражения при Полтаве [56] не сделала ни одной порядочной атаки.

Севастопольцы, не понимавшие поведения нашего главнокомандующего в эти два месяца, едко подсмеивались над ним и его штабом:

— Два месяца почти совершенное бездействие. По три раза в день набожно смотрят на термометр и молятся норд-осту!

Матросы, ожидая смерти на своих бастионах, повторяли «выдумку» одного товарища:

— Хотел, братцы мои, господь наказать за наши беззакония чумой. Однако показалось мало. Дай я вместо чумы накажу Севастополь Менщиком.

В это время Меншиков всякий намек на возможность атаки считал личным оскорблением и жаловался, что фельдмаршал Паскевич [57] чернит его в глазах государя.

ГЛАВА XII

I

В одно ноябрьское воскресенье погода была отчаянная.

Норд-ост дышал ледяным дыханием и крепчал. К концу дня он ревел.

Ревела и бухта.

Волны поднимались в каком-то бешенстве и яростно разбивались одна о другую. Седые гребни рассыпались алмазной пылью. Ее подхватывал ветер, и бушующая бухта была подернута точно мглой.

Нечего и говорить, что ялики не могли ходить. Яличники вытащили свои шлюпки на берег и разошлись по домам.

Бугай и Маркушка, оба в полушубках, с обмотанными шарфами шеями, все-таки очень зазябли на ледяном ветре. Особенно холодно было ногам. Они быстро направились домой и скоро вошли в свою маленькую комнату в домишке близ рынка, против Артиллерийской бухты. Домишко этот принадлежал солдатке Бондаренко, жене крепостного артиллериста, служившего на одном из приморских фортов.

В комнате было тепло. Солдатка догадалась вытопить печь. Сожители обогревались, испытывая физическое удовольствие тепла.

— Славно! — воскликнул Маркушка.

— То-то, брат, тепло!

«А на баксионах не тепло!» — подумал Бугай, но промолчал.

Скоро крепкая, приземистая чернявая солдатка, которую Бугай называл «Ивановной», принесла разогретый борщ и кусок баранины и, между прочим, рассказала, что утром совсем близко залетела шальная бомба и убила двух мальчиков.

Бугай выпил сегодня за ужином более своих обычных двух стаканчиков водки.

— Праздник и видишь, Маркушка, какая собака — погода! Так чтоб ног не ломило! — проговорил Бугай, словно бы считая нужным объяснить Маркушке свои соображения, заставившие его выпить полштоф. Поднес он два раза по стаканчику Ивановне.

— С праздником, Ивановна! И будьте здоровы! А борщ и барашек у вас, Ивановна, форменные. Настоящий хохлацкий борщ!

— На то я и хохлушка. С праздником!

После ужина напились чаю и зажгли сальную свечку.

Тогда Маркушка достал из-за пазухи свою довольно захватанную и грязную книжку, подсел к Бугаю и значительно произнес:

— Хотите послушать книжку, дяденька?

— Опять заскулишь рцы, мрцы… бра-вра? — промолвил старик, усмехаясь.

— Я по-настоящему, дяденька…

— Что ж… Попытай! — недоверчиво сказал Бугай.

Затягивая слоги и повторяя слова с серьезным видом напряженного и нахмуренного лица, словно бы одолевавшего необыкновенно трудные препятствия, читая по-книжному и несколько монотонно-торжественно, не меняя интонации, Маркушка читал крошечный рассказик о великодушном льве.

Бугай, казалось, не верил ушам.

Он пришел в восторженное изумление. Несомненно, Маркушка читал по книжке про льва. Маркушка являлся в глазах Бугая более необыкновенным мальчиком, чем лев, про которого так же напряженно слушал, как напряженно Маркушка читал.

Когда Маркушка наконец кончил и поднял глаза на старика, ожидая его приговора, Бугай глядел на мальчика точно на героя, свершившего нечто необыкновенное.

Словно бы еще не освободившийся от чар Маркушки и, пожалуй, отчасти и от чар полштофа, почти умиленный, Бугай в первую минуту, казалось, не находил слов.

И наконец воскликнул:

— Ну и башка. До чего дошел!

— И все можно понять, дяденька? — необыкновенно довольный, спросил Маркушка.

— Чего еще лучше?.. Слушать лестно.

— Так я, дяденька, непременно буду вам читать в книжку…

— Спасибо, мой умник… Но только не тяжело ли читать по книжке? Может, ушам больно или брюхо, что ли, болит? — участливо осведомился Бугай, заметивший, какие гримасы выделывал Маркушка при чтении.

Маркушка рассмеялся. Он сказал, что ничего не болит и будет читать дяденьке.

Бугай уж не сомневался, что такому башковатому мальчику предстоит большая перемена жизни. Только выучится еще писать да пойдет в обучение — так покажет!.. Хоть в генералы выйдет, ежели захочет по военной части.

Но пока Бугаю хотелось угостить будущего генерала «детским припасом», как называл старик все сладкое, и выпить еще стаканчик-другой по тому случаю, что Маркушка сам выучился понимать по книжке.

И Бугай надел полушубок и исчез.

Минут через десять он уже выложил перед Маркушкой горку миндальных пряников, а перед собой поставил полштоф водки и две рюмки, было убранные.

В ту же минуту вошла и Ивановна. Бугай ей поднес и спросил:

— Скажи, Ивановна, видала ты такого башковатого мальчишку, как Маркушка?..

Ивановна охотно ответила, что не видала.

И Бугай поднес ей другой стаканчик.

Скоро Маркушка прикончил пряники. И он и Бугай, оба довольные друг другом, нашли, что пора спать.

Прошла неделя, и сестра милосердия зашла проведать Маркушку.

Бугай тотчас же рассказал, что нынче Маркушка обученный и читает ему по книжке.

— Ну-ка, прочти милосердной.

Маркушка прочел. Сестра Ольга похвалила мальчика и обещала дать ему новую книжку, прописи и бумаги.

«Решительно, надо заняться Маркушей!» — думала она, взглядывая на мальчика, и, разумеется, и не думала, что скоро уж ей не придется никем и ничем заниматься.

Она видимо худела и покашливала. Заметили это Бугай и Маркушка, и оба советовали ей передохнуть.

— В свое место поехали бы, милосердная! — сказал Бугай.

— Где ваше место? — спросил Маркушка.

— Далеко, милый!.. И я никуда не поеду отсюда! — спокойно, решительно ответила она.

И прибавила:

— А разве, Маркуша, тебе кажется, что я так больна?

— Дюже похудали, милая барыня… Вроде как покойная мамка, когда хворь на нее напала.

— Я не больная… Я поправлюсь! — промолвила сестра и улыбнулась.

Но в этой ласковой улыбке было что-то бесконечно тоскливое.

II

Князь Меншиков болел. Испытывавший и нравственные и физические страдания, он большую часть времени лежал в постели, не мог заниматься делами и никого не принимал к себе.

Армия была без главнокомандующего.

Наконец в феврале Меншиков просил о немедленном увольнении его.

Не выждавши нового, он сдал в один день командование начальнику севастопольского гарнизона генералу барону Сакену [58] и уехал в Симферополь брать ванны.

Просьба Меншикова уже была предупреждена.

До получения ее император Николай, уже больной, за два дня до своей смерти, велел наследнику Александру Николаевичу написать своему любимцу об увольнении, ссылаясь на болезнь главнокомандующего, о которой он не раз доводил до сведения государя через разных лиц, приезжавших с донесениями князя.

Никакая награда не сопровождала любезного по форме рескрипта [59].

Одновременно по приказанию государя наследник написал князю М.Д.Горчакову о назначении его главнокомандующим крымской армии.

III

В первое время многие обрадовались новому главнокомандующему.

«Он привел с собой свежие войска, — писал один из участников войны, — обширную власть и неограниченные средства, а главное — поднял нравственный дух войск. Все надеялись, что он начнет смелые наступательные действия и сделает блистательный переворот кампании».

Ввел в такое заблуждение главнокомандующий.

Сам по характеру далеко не решительный, писавший военному министру, что край истощен и что продовольствие, одежда, госпитали и пути сообщения невозможны, князь Горчаков еще с самого приезда не верил в возможность успеха.

Но в приказе по армии, между прочим, писал:

«Самое трудное для вас время миновалось: пути восстановляются, подвозы всякого рода запасов идут безостановочно, и сильные подкрепления, к вам на помощь направленные, сближаются».

И приказ оканчивался упованием главнокомандующего на то, что «вскоре, с божией помощью, конечный успех увенчает наши усилия и что мы оправдаем ожидания нашего государя и России».

Прошел месяц, и радость так же скоро исчезла, как и явилась.

Подходили постепенно и подкрепления, но ежедневная потеря людей на бастионах была так велика, что надо было пополнять гарнизон. Горчаков просил больших подкреплений, но вначале получить их не мог. А неприятель усиливался. После взятия наших передовых редутов, обращенных неприятелем в свои, — бомбардировки наносили сильный вред бастионам, убивали массу защитников и уже обращали Севастополь в развалины.

Горчаков не раз подумывал оставить Севастополь, но не решался на этот поступок без разрешения, тем более что и по военным законам можно оставить крепость только по отбитии трех штурмов.

Император Александр Николаевич разрешил только в крайнем случае заключить капитуляцию, но ни в каком случае не соглашаться на сдачу гарнизона.

«Эта мера крайняя и которую я бы желал избегнуть», — прибавлял в рескрипте государь.

И Горчаков снова колебался.

— Видали вы подлость? — спросил однажды Нахимов у одного сослуживца.

Тот не понимал, о какой подлости говорил Нахимов.

— Видали ли вы подлость? Разве не видели, что готовят мост через бухту?

Нахимов не мог допустить мысли об оставлении Севастополя. Он не сомневался, что надо только умереть, защищая его.

Князь Горчаков, совершенно справедливо считавший свое положение отчаянным, тем не менее откладывал свою мысль оставить город, отбивавшийся уже девять месяцев. Он понимал, каким нареканиям подвергнется его репутация, если он оставит Севастополь, не отбив хотя одного штурма. Но в то же время сознавал, что, упорствуя в дальнейшей защите города, все равно обреченного, он потеряет и армию. Только «мир, чума или холера могут мне помочь», — писал он военному министру.

Но несколько позже, когда приближались подкрепления, князь Горчаков говорил [60]:

«Я все еще не могу решиться оставить Севастополь. При настоящем положении дел, мне кажется, следует попытать счастие в отбитии штурма. Но если неприятель, вместо того чтобы штурмовать, возобновит ужасное и продолжительное бомбардирование, я буду вынужден отдать ему город, ибо он истолчет, как в ступке, не только настоящий гарнизон, но и всю армию. Предыдущее бомбардирование доказывает это. Пополнив необходимые потери новыми полками, я кончу тем, что город возьмут приступом, и тогда мне не с чем будет держаться в поле».

И Горчаков в своем донесении государю писал, что «не только нельзя надеяться на какой-либо успех, но даже можно опасаться больших неудач».

Но вскоре успех обнадежил защитников.

Первый штурм был отбит.

В числе защитников на четвертом бастионе был и Маркушка.

Зимой и весной он и не думал быть там. По-прежнему он был неразлучен со своим другом, пестуном и поклонником, вместе перевозил пассажиров, беседовал о войне, о новом главнокомандующем (и Бугай и Маркушка находили, что он в очках не имеет «надежного вида» и похож на филина), вместе коротали вечера в новой квартире на Северной стороне, после того как домишко солдатки был разрушен бомбой. И Маркушка читал Бугаю книжки и однажды даже поднес ему письмо.

Бугай не знал, что оно было написано довольно смелыми каракулями и со смелой орфографией, но рассматривал его с необыкновенным почтением и предрекал Маркушке «вытти в генералы». И совсем умилился, когда Маркушка прочитал ему:

«Дяденька Бугай. Я никогда не оставлю тебя!»

Но на второй же день пасхи, когда началась одна из адских бомбардировок, Бугай оставил Маркушку навсегда, убитый осколком около госпиталя в морском клубе, куда ходил справиться о «милосердной».

Там Маркушка увидал убитого Бугая и узнал, что «добрая барыня» на днях умерла.

Маркушка остался совсем одиноким.

ГЛАВА XIII

I

В этот день обезумевший от горя Маркушка не отходил от покойного Бугая.

Маркушка заглядывал в строго-вдумчивое мертвое лицо друга и пестуна и о чем-то шептал, что-то обещал ему. Он то плакал, то ругал «француза» и грозил ему. И тогда заплаканные глаза мальчика зажигались огоньком.

Маркушка видел, как Бугая отнесли на баркас, полный другими мертвецами. Он тоже сел на баркас и смотрел, как Бугая вместе с многими убитыми зарыли в братской могиле на Северной стороне, после короткого отпевания старым батюшкой.

После этого Маркушка с озлобленным и вызывающим лицом мальчика, принявшего, казалось, какое-то важное решение, пошел быстрыми шагами к пристани.

Тем временем несколько яличников — большей частью отставные матросы-старики — в ожидании пассажиров решали судьбу Маркушки, которого все любили и жалели.

Решили, что надо приютить и не обижать мальчонку, чтобы ему было так же хорошо, как и у Бугая. Недаром же Маркушка был привержен, как собачонка… Решили, что надо присмотреть и за имуществом Бугая, оставленным Маркушке.

— А вот и Маркушка! — воскликнул кто-то.

Но прежде чем объявить ему о своем решении, яличники накормили Маркушку, и затем уже седой как лунь старик, в шлюпке которого Маркушка пообедал тем, что надавали ему яличники, сказал:

— Никто как бог, Маркушка. А ты при нас останешься. В рулевых останешься!

— Не бойсь, никто не обидит.

— Всякий яличник возьмет такого рулевого!

— Дяденька! — начал было Маркушка.

Но седой как лунь яличник строго остановил Маркушку:

— Сперва слухай, что люди говорят! На то ты вроде корабельного юнги! После обскажешь, Маркушка!

И с разных сторон говорили Маркушке:

— За тебя богу ответим, Маркушка! Потому вовсе ты сирота!

— Не пропьем! — засмеялся кто-то из «дяденек», особенно склонный к пропиванию вещей, когда не было денег.

— Ялик твой вроде в ренду сдадим, за правильную цену.

— Деньги твои сбережем.

— И Бугая вещи, которые тебе не нужны, продадим!

— А платье его носи на здоровье… Только укоротить маленько!

— А тебя, Маркушку, разыграем. Чтоб никому не было обидно!

— Набросаем в шапку по меченой уключине. Чью вытянешь — к тому и в подручные!

— Положим жалованье. Фатеру и харч… А водки не будет, Маркушка!

Когда все эти грубоватые и сочувственные слова смолкли, Маркушка взволнованно проговорил:

— Спасибо, добрые дяденьки!.. Но только не останусь в рулевых!

Слова Маркушки удивили старых яличников.

Несколько секунд длилось молчание.

И наконец раздались голоса:

— Уйдешь, значит, из Севастополя, Маркушка?

— Это ты надумал с рассудком, Маркушка!.. Недолга — здесь и убьют мальчонку!

Все обещали обрядить Маркушку как следует.

Ялик его продадут, и будет сирота с карбованцами. Карбованцы обменяют на бумажки, зашьют в тряпицу и повесят на грудь, а на руки на рубль мелких денег дадут. И парусинную котомку справят. И сапоги купят.

— Одним словом, хоть до самого Петербурга иди, Маркушка!

Однако все советовали так далеко не ходить, чтоб быть ближе к Севастополю.

И многие посылали в Симферополь, Перекоп и Бериславль. У одного жил брат при месте; у другого сестра замужем за лавочником; у третьего внук в кучерах. Все охотно помогут такому башковатому мальчонке поступить на место.

Не желая обижать «дедушку» — того самого старика, который уж раз остановил Маркушку, — мальчик нетерпеливо слушал и, когда яличники замолчали, обиженно и негодующе воскликнул:

— Из Севастополя не уйду…

Все посмотрели на Маркушку.

— Куда ж ты денешься, Маркушка? — спросил «дедушка».

— На баксион пойду!

— Убьют там тебя, чертенка!

— И пусть! Зато и я француза убью…

— Пальцем, что ли?

— Не бойсь, найду чем…

Напрасно яличники и отсоветовали и подсмеивались над Маркушкой.

Он решительно сказал, что пойдет на «баксион».

— Так и пустят мальчонку на расстрел!

— Пустят! Один мальчик из мортирки на баксионе во французов палит. И есть мальчики, которые защищают Севастополь! [61] Я за тятьку и дяденьку Бугая, может, десять французов убью! — прибавил возбужденно Маркушка, сверкая глазами.

— Обезумел ты, Маркушка! — протянул «дедушка». — Если, бог даст, жив сегодня останешься и одумаешься на баксионе, — вечером же вали ко мне, Маркушка! Я на Николаевской батарее.

Маркушка молчал.

Он не сомневался, что не придет к «дедушке».

Маркушка, еще не переживший остроты горя, не забыл, что обезумев при виде убитого Бугая, дал покойнику слово отомстить за него и за отца проклятому «французу», который убивает столько людей.

Подходили пассажиры. Несколько человек село в шлюпку «дедушки».

Маркушка по привычке сел на руль. «Дедушка» перекрестился, поплевал на мозолистые ладони и загреб.

День был прелестный. Тепло и мертвый штиль. Солнце не жарило. Стояла чудная крымская весна.

— Спаси тебя господь, отчаянного, — строго и вдумчиво протянул «дедушка», когда шлюпка пристала к Севастополю.

С этими словами яличник перекрестился и перекрестил Маркушку, словно бы благословлял этого отчаянного мальчика на глупый поступок, который все-таки тронул старика.

И, пожимая руку мальчика, прибавил:

— Мне вот пора умирать, а тебе, дураку, надо жить!.. Оставайся. Все равно скоро Севастополю конец!

II

Маркушка побежал по улицам Севастополя, мимо домов, пронизанных ядрами, с заколоченными окнами. Чем дальше шел Маркушка, тем более было пустых, разрушенных домов и развалин.

Улицы были пусты. Только, прижимаясь к стенам, проходили солдаты. Часто встречались носилки с ранеными. Изредка пробирались бабы, направляясь на бастионы к мужьям. Палисадники зеленели, и акации расцветали. Природа радовалась, ликовала весна. Но люди были сосредоточенней и сердитей по мере приближения к оборонительной линии.

Вот и театр в развалинах и за ним прежний бульвар с свежей зеленью немногих оставшихся деревьев. Зеленели уцелевшие кустарники, поднималась роскошная трава.

Здесь же, как пчелки, повизгивали тысячи пуль и шлепались на землю. Свистели ядра и разрывались бомбы. Никого не было видно. Все, шедшие на бастионы, шли траншейками, вившимися зигзагами вокруг. Но Маркушка не знал или забыл их и летел как стрела прямиком по «Грибку», испуганный и в то же время обрадованный, что бежит на четвертый бастион и убьет француза.

Маркушка, казалось, и не понимал, какой опасности подвергался он, и в возбужденной голове его проносились мысли и о том, как он «победит» француза, и о том, что он совершит какой-нибудь подвиг и ему дадут георгиевский крест. И он вдруг замирал от страха и прилегал на землю, жмуря глаза и повторяя «Отче наш», единственную молитву, которую знал, когда бомба вертелась, шипя горевшей трубкой, почти рядом с ним.

И снова вскакивал, и летел, и, наконец, задыхавшийся прибежал на четвертый бастион.

Там стоял рев от выстрелов и все было застлано дымом. То и дело откатывались и заряжались орудия. На бастион сыпались ядра и пули. Молча стояли у орудий матросы. Раздавались стоны раненых. И их куда-то уносили.

Маркушка решительно не мог сообразить положения бастиона. Он только видел изрытую землю, осыпавшиеся брустверы и почерневших от дыма людей, наполнявших площадку за насыпью. Никто не обратил внимания на Маркушку.

В это самое время четвертый бастион с особенной силой отбивался от новой французской батареи, громившей бастион.

На людях Маркушка забыл страх. Он точно опьянел. Точно какая-то волна прилила к сердцу, и он бросился к сложенным пирамидкой ядрам и стал подавать их зарядчику. Вдруг около орудия упала бомба. Все прилегли. Маркушка внезапно вырвал горевшую трубку, бросил ее за банкет и подбежал к орудию, у которого подавал снаряды.

— Ай да мальчишка!

— Молодца!

— Ничего не боится…

— И вовсе маленький!

Эти восклицания матросов не заставили Маркушку возгордиться собой.

Он был слишком возбужден воинственным настроением, полным чего-то злого и жестокого, напоминающего зверька, озлобленного на охотника, и, разумеется, и не думал, что свершил подвиг, рискуя жизнью.

Свидетелем этого подвига был начальник бастиона, Николай Николаевич Бельцов, пожилой моряк в солдатской шинели с штаб-офицерскими погонами и с георгиевской ленточкой в петлице. Он всю осаду пробыл на бастионе, каким-то чудом еще уцелевший. На легкую рану в руку пулей навылет, полученную еще в начале осады, он не обращал внимания и после перевязки возвратился опять «домой», как называл он свой бастион.

Его заросшее темными волосами темное лицо, под нависшими бровями с темными глазами, казалось суровым. Несколько сутуловатый, он хладнокровно и спокойно взглядывал в подзорную трубу на неприятельские батареи и только нервно пожимал плечами, когда наши снаряды ложились неправильно, то есть не несли смерти неприятелю. И тогда он сам поверял наводку.

— Ты зачем здесь, мальчик? — окрикнул моряк.

Маркушка подумал, что этот суровый человек, с длинной бородой, сейчас же прогонит его с бастиона и Маркушке не придется пристрелить француза.

Маркушка струсил.

И виновато и смущенно ответил:

— Прибежал из города.

— Ты кто?

— Сирота… Отца Игната Ткаченко здесь же убили… И яличника Бугая убили… Дозвольте остаться, вашескобродие, — упрашивал мальчик.

— Приди после ко мне.

К вечеру французские батареи смолкли. Смолк и четвертый бастион. Многих защитников недосчитывались.

Матросы отошли от орудий и могли отдохнуть. Солдаты и рабочие стали исправлять повреждения бастиона, чтобы к раннему утру бастион снова мог отвечать неприятелю.

Матросы поужинали, и у многих блиндажей появились самовары и котелки. За чаем шли разговоры. Точно разговаривали люди, не готовые завтра же расстаться с жизнью.

Маркушка был обласкан. Все наперерыв угощали мальчика и расспрашивали, кто он и зачем пришел. На бастионе еще остался один оставшийся в живых матрос, товарищ отца Маркушки, и поэтому он считал себя имевшим больше всего прав на мальчика.

И небольшого роста пожилой матрос Кащук сказал ему:

— Ты, Маркушка, при моей орудии будешь… И со мной ешь. И слухай меня. Не высовывайся зря — убьют!..

— Все равно убьют! — сказал кто-то.

— А ты не каркай! — сердито сказал пожилой матрос. — Убьют так убьют, а смерть не накликай зря…

— К батарейному, Маркушка! — проговорил вестовой батарейного командира.

Маркушка испуганно проговорил Кащуку:

— Он приказывал прийти к нему, а я забыл.

— Не бойся батарейного, Маркушка… Он только с виду страшный, а сам добер. Он и больших не обижает, а не то что мальчонка. Беги к батарейному.

— Валим в блиндаж!

Вестовой велел Маркушке спускаться за ним по крутой лестнице у двери на площадке бастиона.

Маркушка вошел в крошечную комнату, где стояли кровать, маленький столик и табуретка. Ковер был прибит к стене, около кровати, и на нем висел сделанный арестантом масляный портрет мальчика-подростка, единственного сына Николая Николаевича, месяц тому назад погибшего от скарлатины в Бериславле, куда мальчик был отправлен отцом к своей сестре.

Николай Николаевич давно вдовел; после смерти сына он остался совсем одиноким. Обыкновенно молчаливый, он стал еще молчаливее и спасался от тоски заботами о бастионе, который привык считать своим хозяйством, и смотрел за ним с необыкновенною любовью.

Он давно уже сделал распоряжение на случай смерти, о которой не думал. После девяти месяцев на четвертом бастионе, где на глазах Николая Николаевича было столько убито и смертельно ранено людей, — он смотрел на нее как на что-то неизбежное и нестрашное. Если еще жив, то завтра — ядро или пуля вычеркнет его из живых.

И, любимец Нахимова, такой же скромный и неустрашимый человек, Николай Николаевич повторял слова адмирала:

— Или отстоим, или умрем!

Скопленные моряком две тысячи он давно завещал раненым матросам с фрегата «Коварный», которым командовал пять лет и на котором не особенно муштровал людей в те времена, когда жестокость была в моде.

В своем блиндажике Николай Николаевич жил девять месяцев, и, когда предложили ему «отдохнуть» и перебраться на Северную сторону, он ответил, что не устал, и остался, как он говорил, «дома».

После того как командир бастиона обошел батарею и указал, что надо исправить, он сидел за маленьким столиком и, отхлебывая маленькими глотками чай, попыхивал дымом из толстой, скрученной им самим папироски.

У себя он был задумчив и серьезен. Что-то грустное было в выражении его широковатого, серьезного лица, заросшего темными волосами, и особенно отражалось в глазах, когда Николай Николаевич взглядывал на ковер, с которого глядел на него портрет.

Еще было совсем светло.

Свет яркого, догорающего дня проходил в подземелье сквозь четырехугольное отверстие, проделанное в стене. Оно было закрыто не рамой, а кисейной занавеской.

— Как тебя звать? — спросил Николай Николаевич.

— Маркушкой, вашескобродие.

— А меня зовут Николаем Николаевичем. Так и зови!

— Слушаю.

— Кормили?

— Кормили, Николай Николаич.

— Сыт?

— Очень даже сыт.

— Так рассказывай, где жил и зачем сюда пришел?

Маркушка рассказал о том, что с ним было со времени осады. Рассказал о том, как приютил Бугай, какой он был добрый к нему.

— Сегодня его убило бомбой… Я видел, как его схоронили. И прибежал сюда… Дозвольте остаться, Николай Николаич.

— А если не оставлю?

— На другой баксион уйду, Николай Николаич.

— Разве не видел, что здесь?

— Дозвольте остаться, Николай Николаич! — повторил Маркушка.

— Оставайся… Бог с тобой…

— Премного вам благодарен, Николай Николаич, — радостно сказал мальчик. — Я при дяденьке Кащуке… Он отца знал…

— И я знал твоего отца… хороший был матрос… Но ты молодец… Не побоялся броситься к бомбе и вырвать трубку… За твой подвиг получишь медаль на георгиевской ленте. Я скажу Павлу Степановичу…

И Николай Николаевич ласково потрепал по щеке Маркушку.

Он вспыхнул от радостного, горделивого чувства.

И с ребячьим восторгом спросил:

— И можно будет ее носить?

— А то как же? Наденешь на рубашку и носи… А я велю тебе сшить и рубашку и штаны… Будешь маленьким матросиком.

Николай Николаевич смотрел на мальчика, и лицо батарейного командира далеко не казалось теперь суровым.

Напротив, оно было необыкновенно ласковое и грустное. Особенно были грустны его глаза.

И в словах батарейного командира звучала безнадежно тоскливая нота, когда он спросил:

— Тебе сколько лет, Маркушка?

— Двенадцатый.

«И Коле был двенадцатый!» — вспомнил он.

Николай Николаевич не хотел отпускать этого быстроглазого мальчика, напоминавшего осиротевшему отцу его мальчика.

И он спрашивал:

— Так ты, говоришь, рулевым был?

— Точно так.

— И, говоришь, выучился читать?

— И маленько писать… Милосердная показывала…

— Молодец, Маркушка…

И Николай Николаевич опять потрепал Маркушку и призадумался.

— Ну что ж… будь защитником… На батарее Шварца есть один такой же мальчик. Из мортирки стреляет… И бог его спасает…

— Дозвольте и мне стрелять, Николай Николаич!..

— Ишь какой… Прежде выучись…

— Я выучусь… Только дозвольте попробовать.

Батарейный командир разрешил попробовать завтра и отпустил Маркушку, испытывая к мальчику необыкновенную нежность.

На следующее утро Нахимов, по обыкновению объезжавший оборонительную линию, вошел на четвертый бастион.

Все видимо обрадовались адмиралу.

Он сказал батарейному командиру, что неприятель обратил все свое внимание на Малахов курган и на третий бастион…

— А главное, передовые люнеты [62] хотят взять… штурмом-с… Прежде хотели через четвертый бастион взять Севастополь… А теперь стали умнее-с… У вас будет меньше бойни, Николай Николаевич. Вчера вы ловко взорвали у них погреб и сбили новую батарею…

И Нахимов стал обходить орудия и похваливал матросов.

— А это что за новый у вас, Николай Николаевич, комендор-с? — спросил, добродушно улыбаясь, Нахимов, указывая на Маркушку, который под наблюдением Кащука наводил маленькую мортирку.

Батарейный командир доложил адмиралу о Маркушке, об его вчерашнем подвиге и об его настоятельной просьбе попробовать стрелять из мортирки.

Нахимов выслушал и, видимо взволнованный, проговорил:

— Нынче и дети герои-с.

И, подойдя к Маркушке, сказал:

— Слышал… Молодчина, мальчик… Завтра принесу медаль… Заслужил… Пальни-ка!

Маркушка выстрелил.

— Он понятливый, Павел Степанович! — доложил его «дяденька».

— То-то… матросский сын… А где я тебя видел, Маркушка?

Маркушка сказал, что приносил Нахимову записку в день Альминского сражения.

— Рулевым был на ялике…

— Точно так, Павел Степанович, — ответил Маркушка и сиял, полный горделивого чувства от похвал Нахимова.

— Поберегай Маркушку, Кащук, — промолвил адмирал и пошел с бастиона.

Через неделю Маркушка был общим любимцем на бастионе.

Он отлично стрелял из мортирки и злорадно радовался, когда бомба падала на неприятельскую батарею.

Казалось, злое чувство к неприятелю совсем охватило мальчика. Он забыл все, что говорили ему про жестокость и ужас войны и молодой офицер, и сестра милосердия, и Бугай… Он делал то, что делали все, и гордился, что и он, мальчик, убивает людей… И как это легко.

И в то время никакой внутренний голос не шептал ему:

«Что ты делаешь, Маркушка? Опомнись!»

ГЛАВА XIV

I

Стояло чудное майское утро, когда началась адская бомбардировка против передовых редутов, Малахова кургана и третьего бастиона.

Неприятель хотел снести Камчатский, Селенгинский и Волынский люнеты.

Семьдесят три орудия были сосредоточены против них, и союзники забрасывали эти дорогие для них передовые укрепления, мешавшие неприятелю подступить к Малахову кургану и всей Корабельной стороне.

На батареях люнетов было от шестидесяти до девяноста зарядов на орудие, а союзники заготовили от пятисот до шестисот зарядов на каждое орудие.

«Не отвечая на выстрелы наших батарей, французы сыпали свои снаряды в передовые укрепления, положив срыть их с лица земли, — пишет историк Севастопольской обороны. — Дым от выстрелов покрывал собою все батареи, горы, здания и сливался в один непроницаемый туман, изредка прорезываемый сверкавшими огоньками, вырывавшимися из дул орудий. Перекатной дробью звучали выстрелы, один за другим сыпались снаряды, фонтаном подымая землю». «Тучи чугуна врывались в амбразуры, врезывались в мерлоны [63], срывая и засыпая их. В редуты падало сразу по десяти и пятнадцати бомб».

Ночью летели бомбы.

На следующее утро Камчатский люнет представлял из себя груды развалин.

С рассветом бомбардировка возобновилась по всей левой половине нашей оборонительной линии, направляя самые частые выстрелы на Малахов курган и на наши три передовых редута.

В три часа пополудни была начата жестокая бомбардировка и против правой стороны оборонительной линии.

В шесть часов у неприятеля взвились сигнальные ракеты, и французы пошли на штурм трех редутов.

Разумеется, сорок тысяч штурмующих колонн легко смяли незначительное количество наших войск. Охрана таких важных укреплений была слишком незначительна. Вдобавок один генерал приказал войска прикрытия, бывшие в его распоряжении, отвести подальше именно в день штурма, а войска не могли поспеть вовремя навстречу штурмующим.

По словам историка обороны, в Севастополе имели основание говорить, что редуты наши проданы неприятелю.

«Начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Юрковский, просил генерала Жабокритского [64] собрать войска, поставить на позицию и усилить гарнизон передовых редутов, но тот, не отвечая прямо отказом, не делал, однако, никаких распоряжений. Когда же после полудня было получено от перебежчиков известие, что неприятель намерен штурмовать три передовые укрепления, то генерал Жабокритский тотчас же сказался больным и, вместо того чтобы принять меры и усилить войска, он, не дождавшись себе преемника, уехал на Северную сторону. Назначенный вместо генерала Жабокритского начальником войск Корабельной стороны генерал Хрулев прибыл на место только за несколько минут до штурма. Он не успел сделать ни одного распоряжения, как неприятель двинулся в атаку и овладел редутами».

На «Камчатке», как звали Камчатский люнет, чуть было не захватили в плен Нахимова.

Он, разумеется, послал и на разрушенный редут, откуда все еще слабо отстреливались, уцелевшие орудия, как вдруг послышалось: «Штурм!»

Нахимов увидел, что французская бригада приближалась к Камчатке, и приказал бить тревогу… Резерв наш на Корабельной стороне бросился на тревогу. Но едва из орудий сделали один выстрел картечью, как французы уже были в редуте.

Там было несколько десятков матросов при орудиях и триста пятьдесят солдат.

Офицеры были перебиты. Забирая в плен наших солдат, французы схватили адмирала, который, по обыкновению, был в эполетах и с Георгием за Синоп на шее.

Но матросы и солдаты успели выручить адмирала и отступить к Малахову кургану.

Несколько попыток отбить назад редуты оказались напрасными.

По словам одного севастопольца, потеря передовых редутов подействовала хуже предсмертных известий.

Все громко говорили, что потеря редутов — не по вине солдат, а по дурной охране их и благодаря более чем странному распоряжению генерала Жабокритского.

Наши редуты принадлежали теперь неприятелю, и оттуда с близкого расстояния они громили Малахов курган. Вся Корабельная сторона была в развалинах. В Севастополе не было больше места, куда бы не долетали снаряды. Пули летели мириадами в амбразуры и наносили жестокие потери. Они свистали теперь там, где прежде не было слышно их свиста.

И матросы и солдаты жаловались, что начальство так близко подпустило неприятеля и «проморгало» передовые редуты…

После двух дней жесточайшей бомбардировки все госпитали и перевязочные пункты были переполнены…

Главнокомандующий был в самом унылом настроении и хотел оставить Севастополь.

— Хоть бы чем-нибудь кончилось! — говорили в Севастополе, и, разумеется, шли нарекания на бездействие и нерешительность князя Горчакова, не рисковавшего на сражение в поле.

«Только богу молится, а в Севастополе бойня!» — говорили многие и желали штурма.

И через несколько дней севастопольцы дождались штурма.

II

Чтобы подготовить успех штурма, неприятель решил накануне жестоко бомбардировать — то есть засыпать наши бастионы, город и войска снарядами из своих пятисот восьмидесяти семи орудий осадных батарей.

Нечего и говорить, что орудия союзников имели большое преимущество перед нашими. Неприятель мог сосредоточивать огонь на каком угодно пункте оборонительной нашей линии, а наши бастионы поневоле должны были рассеивать свои выстрелы на большое расстояние. Часто наши десять орудий какой-нибудь батареи должны были отвечать на выстрелы пятидесяти орудий, сосредоточенных против нее.

Кроме того, неприятель имел вдосталь пороха и снарядов.

У нас не было пороха в достаточном количестве, и начальство отдало строгое приказание: не делать выстрелов более определенного им числа.

Доставка такой первой потребности для войны, как порох, с самого начала осады озабочивала сперва князя Меншикова и потом князя Горчакова. Бывали дни, когда в Севастополе оставалось пороха только на пять дней.

Мы, дома, не могли своевременно и достаточно получить пороха, тогда как «гости» — союзники — получали издалека морем все, что было нужно.

На каждое орудие неприятеля полагалось от четырехсот до пятисот зарядов в день.

Самое большое количество зарядов на орудие на наших бастионах и батареях не превышало ста семидесяти. Да и тратить их могли только те орудия, которые должны были особенно энергично стрелять во время усиленных бомбардировок и при штурме. Остальные орудия имели по семьдесят, шестьдесят и тридцать и даже по пяти зарядов на орудие.

За несколько дней до первого штурма Севастополя с наших «секретов», то есть с далеко выдвинутых к неприятельским батареям сторожевых постов, на которых ночные часовые, преимущественно пластуны, притаившись к земле, в ямах или за камнями, высматривали, что делается у неприятеля, — с «секретов» доносили, что к неприятельским батареям каждую ночь подвозят новые орудия и снаряды.

Перебежчики сообщали, что союзники стягивают свои войска к Севастополю и уже собрано сто семьдесят тысяч, чтобы штурмовать левый фланг нашей обороны — второй, третий бастионы и Малахов курган.

Начальник штаба, которого севастопольцы прозвали за его немецкий формализм и страсть к переписке «бумажным генералом» и «старшим писарем», низенький, прилизанный, не считавший себя вправе даже выразить какое-нибудь свое мнение, — докладывал главнокомандующему [65] о словах перебежчиков и донесениях с «секретов». Князь Горчаков велел усилить оборону нашего левого фланга. И без того удрученный своим положением, он стал еще подавленнее, ожидая, что штурм заставит сдать город и, пожалуй, армию, чтобы спасти ее от уничтожения…

— Все в божией воле, дорогой мой генерал! — по обыкновению по-французски, тоскливо промолвил главнокомандующий, словно бы отвечая себе на свои тяжелые думы о Севастополе.

— Точно так, князь! — отвечал начальник штаба, стараясь, по обыкновению, быть эхом главнокомандующего.

— А в Петербурге советуют дать сражение неприятелю. Разве не сумасшествие?.. Неприятель гораздо сильнее, и позиция его неприступная.

— Точно так, князь.

— А отобьем ли штурм? На господа только надежда.

— Никто как бог, князь!

Так поддакивал начальник штаба. Потом он так же поддакивал князю, когда, под влиянием присланного из Петербурга генерала барона Вревского, главнокомандующий не считал сумасшествием дать сражение.

«При всех своих прекрасных качествах князь Горчаков, — говорит историк Севастопольской обороны, — не имел твердости довести начатое дело до конца. Придавая часто большее значение мелочным и неважным известиям, он поминутно менял свои предположения и не решался привести их в исполнение. Советуя другим брать больше на себя, быть решительными и не падать духом, князь Горчаков сам терялся при первой неудаче и даже при одних слухах, неблагоприятных для задуманного им предприятия. Как бы сомнительны ни были эти слухи, князь колебался в своих распоряжениях и только при постороннем влиянии, которому поддавался весьма легко, при энергическом настаивании он в состоянии был рассеять свои ложные опасения. К сожалению, человек, легко подчиняющийся влиянию посторонних лиц, в большинстве случаев лишен самостоятельности, не имеет определенного направления и характера действия. Весьма часто такие лица следуют или более решительному настоянию, или последнему мнению. Если до истечения июня и половины июля князь Горчаков покинул мысль об оставлении Севастополя и даже мечтал о возможности наступательных действий, то он обязан был тем генерал-адъютанту Вревскому».

III

На рассвете чудного июньского утра, дышавшего прохладой, в французских траншеях прозвучали трубы. Эти звуки не то призыва, не то молитвы были мгновенно подхвачены на английских батареях.

Как только трубы смолкли, раздался залп со всех пятисот восьмидесяти семи орудий неприятеля. Началась четвертая, усиленная общая бомбардировка Севастополя.

«После нескольких минут стрельбы, — сообщает один очевидец, — над Севастополем стоял густой, непроницаемый мрак дыма. Сильного звука выстрелов уже не было слышно; все слилось в один оглушающий треск. Воздух был до того сгущен, что становилось трудно дышать. Испуганные птицы метались в разбитые окна домов, под крышами которых искали спасения».

Французы продолжали стрелять залпами.

Взошло солнце. Легкий ветер рассеял дым. Стрельба стала ожесточеннее. Особенно сильно обстреливались Малахов курган, первый, второй, третий бастионы и левая половина четвертого. Корабельная сторона была в развалинах.

В городе не было безопасного места. Долетали снаряды и до Северной стороны.

«Бастионы и батареи, в особенности левого фланга, были засыпаемы бомбами и ядрами. Мешки с брустверов, щиты из амбразур, камни, фашины, человеческие члены, — все летело в каком-то хаосе. Летавшие друг другу навстречу снаряды сталкивались и разбивались на полете. Пролетая в город, они сбивали остатки каменных фундаментов, поднимали страшную пыль и несли за собою массу каменьев, которые били людей, как пули, или царапали лицо, как иголками» [66].

Бомбардировка продолжалась до поздней ночи.

С рассвета до утра наши бастионы отвечали частыми выстрелами и выпустили столько снарядов, что приказано было уменьшить огонь и стрелять как можно реже, ввиду того что у нас пороха было мало и ожидали штурма.

И неприятель стал еще чаще осыпать бастионы и Севастополь.

После полудня особенно сильно бомбардировали бастионы правого фланга (четвертый, пятый и шестой бастионы с промежуточными бастионами), защищающие городскую сторону.

«В воздухе раздавался какой-то нестройный гул, визг и шипенье», — сообщает один участник. Другой записывает, что «потрясают душу эти ужасные звуки, этот грозный рев беспрестанно падающих и беспрестанно разрывающихся снарядов».

Настал вечер.

Бомбардировка не прекращалась.

Несколько изменился только способ ее. Неприятель ослабил прицельный огонь и усилил навесный из осадных мортир — самый разрушительный. И бомбы, выбрасываемые массами, разрушали бастионы, уничтожали севастопольские дома и убивали множество защитников…

К ночи бомбардировка усилилась.

Десять неприятельских паровых судов подошли к севастопольскому большому рейду в одиннадцать часов вечера и, в помощь своим осадным батареям, стали бросать бомбы на наши прибрежные батареи и вдоль рейда по нашим кораблям.

Союзники, казалось, хотели показать весь ужас бомбардировки.

Им отвечали только прибрежные наши батареи. Бастионы, осыпаемые бомбами, молчали и старались исправлять повреждения, приготовляясь к штурму.

Бомбардировка продолжалась. Ракеты, начиненные горючим составом, производили в городе пожары, но их не тушили, люди нужны были на более важное — и пожары сами собой затухали.

Эта ночная бомбардировка с пятого на шестое июня, по словам одного очевидца, «была адским фейерверком, и ничего прекраснее не мог бы изобрести и представить на потеху аду сам торжествующий сатана».

В два часа ночи бомбардировка окончилась.

Наши бастионы торопились наскоро исправить свои повреждения и — главное — заменить попорченные орудия.

«Наиболее других пострадали Малахов курган, второй и третий бастионы; почти половина амбразур была завалена; многие орудия подбиты; блиндажи разрушены; пороховые погреба взорваны. Левый фланг третьего бастиона был так разбит, что бруствер в некоторых местах не закрывал головы. Наскоро воздвигнутые траверсы [67] обрушились, и большая часть орудийной прислуги была переранена. На бастионах кровь лилась рекою; для раненых не хватало носилок, и к полудню на одном третьем бастионе выбыло из строя шестьсот восемьдесят человек артиллерийской прислуги (матросов) и триста человек прикрытия (солдат)».

«В течение дня на перевязочные пункты было доставлено тысяча шестьсот человек раненых, не считая убитых. Последних складывали прямо на баркасы и отвозили на Северную сторону города» [68].

За эту бомбардировку вышли «в расход», как говорили в Севастополе, около пяти тысяч защитников.

Еще не замолкла канонада, как в «секрете» заметили, что в овраге, перед первым бастионом, собираются значительные силы.

Молодой поручик сообщил об этом командующему войсками прикрытия оборонительной линии.

У нас пробили тревогу. Барабаны подхватили ее по всему левому флангу оборонительной линии, и войска наши двинулись по местам, на бастионы и вблизи их. Резерв оставался в Корабельной слободке.

— Штурм… штурм! — разнеслось по бастионам. Орудия заряжались картечью. На вышке Малахова кургана заблестел белый огонь, фальшвейер — предвестник начинающегося штурма.

Был третий час предрассветной полумглы. Осадные орудия вдруг смолкли.

Наступила на минуту зловещая тишина.

IV

Старый французский генерал, начальник колонны, назначенный штурмовать первый и второй бастионы, почему-то не выждал условленного сигнала к штурму.

Ему казалось, что внезапное прекращение бомбардировки и есть сигнал начинать штурм. Напрасно его начальник говорил, что он ошибается, что сигналом будет сноп ракет после белого света фальшвейера с одной батареи. Напрасно доказывал, что начинать атаку рано. Остальные колонны еще не строятся.

Старый генерал, как видно, был упрям и не любил советов.

Он приказал идти на приступ.

И из-за оврага показалась густая цепь стрелков. Сзади шли резервы. Через несколько минут французы бешено бросились на штурм двух бастионов.

Их встретили ружейным огнем и картечью. Все наши пароходы стали бросать снаряды в резервы и в штурмовую колонну…

Жаркий огонь расстроил французов.

Шагах в тридцати от второго бастиона они остановились и рассыпались за камнями. Еще раз они бросились в атаку, но снова не выдержали огня и отступили… Начальник колонны был смертельно ранен.

В это время блеснула струя белого света; за нею поднялся целый сноп сигнальных ракет, рассыпавшихся разноцветными огнями.

Для союзников это значило: «Штурмовать остальные укрепления Корабельной стороны».

А для севастопольцев: «Возьмет неприятель бастионы — взят и Севастополь».

Молчаливые и серьезные, ждали защитники штурма.

И многие шептали:

— Помоги, господи!

Главнокомандующий со своим большим штабом уже переправился с Северной стороны в город и с плоской крыши морской библиотеки смотрел на зеленеющее пространство перед Малаховым курганом, по которому беглым шагом шел неприятель…

Хотя князь Горчаков уже знал, что несвоевременный штурм одной французской колонны был отбит в полчаса, но напрасно он старался скрыть свое волнение перед развязкой нового общего штурма укреплений Корабельной стороны.

И вздрагивающие губы главнокомандующего, казалось, шептали:

— Спаси, господи!

Начальник штаба чуть слышно сказал начальнику артиллерии армии:

— Главное… отступить некуда. Мост через бухту не готов!

— Что вы говорите? — рассеянно спросил подавленный главнокомандующий.

— Чудное, говорю, утро, ваше сиятельство!

— Да… Посланы еще три полка в город?..

— Посланы, князь!..

На Северной стороне толпа баб стояла на коленях и молила о победе…

Мужчины, не принимавшие участия в защите, истово крестились. Матросы, бывшие на кораблях, высыпали на палубы.

Все с тревогой ждали штурма.

А Маркушка, черный от дыма и грязи, накануне так добросовестно паливший из своей мортирки, что, увлеченный, казалось, не обращал внимания на тучи бомб, ядер и пуль, перебивших более половины людей на четвертом бастионе, и на лившуюся кровь, и на стоны, — Маркушка и не думал, что надвигающаяся «саранча», как звал он неприятеля, через несколько минут ворвется в бастион и всему конец.

Напротив!

Возбужденный и почти не спавший в эту ночь, он сверкал глазами, напоминающими волчонка, глядя на «саранчу», высыпавшую из траншей, и хвастливо крикнул:

— Мы тебя, разбойника, угостим! Угостим!

— С банкета долой! — крикнул Кащук.

Контуженный вчера камнем, он сам вчера перевязал свою окровавленную голову и стоял у орудия, заряженного картечью, со шнуром в руке, спокойный и хмурый, ожидая команды стрелять.

— Я только на саранчу взгляну, дяденька!

— На место! — строго крикнул Кащук.

Маркушка спрыгнул с банкета к своей мортирке.

— Не бреши… Лоб перекрести. Еще кто кого угостит! — сердито промолвил матрос.

— Увидишь, дяденька! — дерзко, уверенно и словно пророчески, весь загораясь, ответил Маркушка.

— Картечь! Стреляй! Жарь их! — раздалась команда батарейного командира.

Бастион загрохотал.

V

Ослепительное солнце тихо выплывало из-за пурпурового горизонта, когда густые цепи французов, с охотниками впереди, имеющими лестницы, вышли из траншей и пошли на приступ Малахова кургана, второго бастиона и промежуточных укреплений.

За цепью двигались колонна за колонной.

Показались и цепи англичан — штурмовать третий бастион.

И в ту же минуту на возвышенности, у одной из батарей, показались оба союзные главнокомандующие, окруженные блестящей свитой.

Утро было восхитительное.

Как только двинулись штурмующие, прикрытие наших укреплений, то есть солдаты, уже были на банкетах. За укреплениями стояли войска.

Все батареи наши вдруг опоясались огненной лентой несмолкаемого огня. Картечь, словно горох, скакала по полю, засеянному, точно маком, красными штанами французов и пестрыми мундирами англичан. Тучи пуль осыпали быстро приближающегося неприятеля.

Люди все чаще падали. Колонны чаще смыкали ряды и шли скорее, торопясь пройти смертоносное пространство.

Впереди шли офицеры и обнаженными саблями указывали на наши бастионы, которые надо взять…

Чем ближе подходили колонны, тем ожесточеннее осыпали их картечью и пулями наши матросы и солдаты, молча, без обычных «ура», с какой-то покорной отвагой безвыходности.

Казалось, каждый бессознательно становился зверем, которому инстинкт подсказывал:

«Не убью я тебя, убьешь ты меня!»

И пули летели дождем.

Колонны все идут. Уже они близко, совсем близко. Хорошо видны возбужденные, озверелые лица… Не более пятидесяти шагов остается до второго бастиона… Казалось, лавина сейчас бросится на бастион и зальет его…

Но в эту самую минуту, когда, по-видимому, еще одно последнее усилие, и люди пробегут эти пятьдесят шагов, — энергия уже была израсходована…

Передние ряды остановились. Остановились и сзади… Прошла минута, другая… И колонна отступила назад и укрылась в каменоломнях от убийственного огня.

Но скоро солдаты поднялись и снова двинулись на второй бастион.

Они снова бросились вперед, пробежали «волчьи ямы», спустились в ров и стали взбираться на вал…

Их встретили штыками и градом камней…

Французы не выдержали. Бросили лестницы и отступили в траншеи…

«Вопли попавших в волчьи ямы, стоны умирающих, проклятия раненых, крик и ругательства сражающихся, оглушительный треск, гром и вой выстрелов, лопающихся снарядов, батального огня, свист пуль, стук орудия… все смешалось в один невыразимый рев, называемый „военным шумом“ битвы, в котором слышался, однако, и исполнялся командный крик начальника, сигнальная труба, дробь барабана».

Так описывает в своих записках один из участников в отбитии штурма второго бастиона.

Про этот же «военный шум», которым вызывают отвратительное опьянение варварством, старик, отставной матрос, ковылявший после войны по улице разоренного Севастополя на деревяшке вместо правой ноги, — так однажды говорил мне, рассказывая про штурм:

— И не приведи бог что было, вашескобродие!

— А что?

— Известно, что… Никаким убийством не брезговали, ровно звери…

И старик, между прочим, рассказал, как в этот штурм он задушил двух французов.

— Такие чистые были из себя и аккуратные… И пардону просили… Царство им небесное! — заключил старик свой рассказ.

И перекрестившись, прибавил:

— Звери и были в то утро. И мы и французы…

Еще два раза выходили из траншей уже два раза отбитые французы и бросались на второй бастион. Но снова возвращались назад, не пробегая и половины расстояния…

Неудачны были приступы и другой французской колонны на Малахов курган.

В первый раз колонна отступила, когда до него оставалось сто шагов.

И начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Керн, недаром сказал:

— Теперь я спокоен. Неприятель ничего не сделает с нами!

И действительно, второй приступ был отбит.

Зато батарея Жерве была взята, но затем вновь отнята. И отряд смельчаков французов ворвался в Корабельную слободку. Их пришлось выбивать из хат и домишек, из которых французы стреляли.

Озверелые и французы и русские долго сражались в Корабельной слободке.

Поджидая подкреплений, французы дрались отчаянно. Каждый домик, каждую развалину приходилось брать приступом. Пощады французам не было. Да они не просили ее.

И солдаты разносили дома, уничтожали людей, бывших в них. Многие влезали на крыши, разрушали их и совали пуки зажженной соломы, чтобы сжечь неприятеля. В одной хате, где французы не соглашались сдаться, их передушили всех до единого.

Неудачен был и штурм третьего бастиона.

Англичанам пришлось пройти от траншей до третьего бастиона под градом ядер, бомб, картечи и пуль значительное расстояние — около ста сажен. Но английские цепи шли вперед с смелым упорством и хладнокровием.

И только когда передние ряды были перебиты, задние поколебались и легли на землю, отстреливаясь. Еще одна попытка разобрать засеки и броситься на бастион не удалась, и англичане отступили в свои траншеи.

К семи часам утра штурм был отбит на всех пунктах.

Союзники не ожидали такого исхода. Они не сомневались, что Севастополь будет взят.

Англичане запаслись разными закусками, чтобы позавтракать в Севастополе; раненый и взятый в плен французский офицер просил, чтобы его не перевязывали, так как через полчаса Севастополь будет в руках его соотечественников и тогда его перевяжут.

«Один французский капрал, — сообщает историк Севастопольской обороны, — ворвавшийся в числе прочих на батарею Жерве (около Малахова кургана), бросив ружье, пошел далее на Корабельную сторону и, дойдя до церкви Белостокского полка, преспокойно сел на паперть. В пылу горячего боя его никто не заметил, но потом один из офицеров спросил, что он здесь делает?

— Жду своих! — ответил он спокойно. — Через четверть часа наши возьмут Севастополь!»

Как только что штурм был отражен, снова началась бомбардировка.

Только на другой день можно было севастопольцам передохнуть.

По просьбе двух союзных главнокомандующих, объявлено было перемирие с четырех часов дня и до вечера, для уборки тел.

Все пространство между неприятельскими траншеями и нашими атакованными укреплениями было полно телами. В некоторых местах они лежали кучами в сажень вышины.

Потери были велики с обеих сторон. За два дня мы потеряли около шести тысяч. Столько же погибло людей и у союзников во время штурма [69].

Во время перемирия побежал смотреть «француза» вблизи и Маркушка. Сам батарейный отпустил.

Французские солдаты укладывали на носилки погибших товарищей. Многие любопытные с обеих сторон сбежались поглазеть на врагов. И французские и русские солдаты, разумеется, не понимали слов, которыми обменивались, подкрепляя их минами, но оставались довольны друг другом. Казалось, эти же самые, еще вчера озверелые, французы и русские были совсем другими людьми, которым вовсе не хочется убивать друг друга.

Маркушка во все глаза смотрел на «француза» и, по-видимому, удивлялся, что они вовсе не «подлецы», не «черти» и не «нехристи», какими воображал, стараясь как можно убить их из своей мортирки.

И мальчик совсем изумился, когда один француз, с добрым, веселым, молодым лицом, потрепал Маркушку по плечу, сказал несколько ласковых слов и, указывая на его рубашку, на которой висели медаль и полученный на днях георгиевский крест, спросил: «Неужели он, такой маленький, и солдат? Разве в России берут таких солдат?»

— Что он, дьявол, лопочет? — нарочно стараясь небрежно говорить, спросил сконфуженный Маркушка у ближайших солдат.

Солдаты только засмеялись. Кто-то сказал: «Верно, тебя похваливает. Мол, мальчишка, а с георгием!»

Стоявший вблизи наш молодой офицер кое-как объяснил, что Маркушка не солдат, а по своей воле пошел на бастион и храбростью заслужил медаль и крест.

Француз пришел в восторг. Он вдруг сунул Маркушке «на память» красивую маленькую жестянку с монпансье и проговорил, обращаясь к офицеру:

— Скажите ему, что он герой… Но только зачем он на бастионе?.. Я не пустил бы сюда такого маленького…

Француз сказал подошедшим товарищам о диковинном мальчике с четвертого бастиона, с медалью и крестом за храбрость.

Они подходили к мальчику с четвертого бастиона, жали ему руку, говорили хорошие слова, которые он чувствовал, не понимая. Им восхищались. Его жалели. Он такой маленький, и сирота, и на бастионе. Кто-то сунул ему булку и показывал на жестянку, словно бы рекомендуя есть то, что в ней.

— Это из Парижа! Ты, мальчик, понимаешь, из Парижа?

Маркушка еще более конфузился и оттого, что «француз» так ласков с ним, когда он, верно, убил не одного такого же француза, и оттого, что на него обращено внимание…

И Маркушка испытывал чувство стесненности и виноватости. Они должны знать, что он хотел побольше их убить, а теперь… ему жалко этих веселых и ласковых людей.

Но он только снял шапку, сказал: «Адью, француз», — и убежал.

Дорогой Маркушка похрустывал на зубах французские леденцы, закусывал булкой и шел к четвертому бастиону, отворачиваясь от носилок, на которых лежали кучи мертвых…

Возвратившись на четвертый бастион, он сказал Кащуку, только что проснувшемуся и сидевшему у орудия за чаем:

— Вот… Попробуй их булки, дяденька.

— Неси кружку да обсказывай, что видел…

Маркушка принес кружку, которую хранил у мортирки, и после того, как выпил целых две, обливаясь потом, раздумчиво проговорил:

— Тоже и они, как наши, дяденька?

— А ты думал как? Только другой веры, а как наши.

— А зачем пришли? Зачем полезли на драку? — произнес Маркушка, словно бы желая найти причины, по которым «француз» должен быть неправым против русских.

— Погнали их из своей стороны, и пришли… Тоже и у них свой император — и свое начальство…

— Небось теперь, как угостили, не пойдут на штурму… Страсть сколько мы их убили вчера… И трех генералов…

— Прикажут, опять на штурму пойдут. Из-за Севастополя целых девять месяцев бьются и нас бьют… Тоже, братец ты мой, и француз подначальный народ. Может, ему и не лестно в чужую сторону да на смерть идти… а идут… И самим в охотку скорее взять Севастополь да замириться… Силы у их много. Их император всю эту расстройку и завел… В том-то и загвоздка… А люди и пропадают… Пей, что ли, Маркушка…

Было жарко. Петух, прозванный «Пелисеевым» в честь Пелисье [70], лениво выкрикивал свое кукареку, разгуливая по площадке бастиона около нескольких куриц. Матросы отсыпались после суток бомбардировки. Почти все офицеры, обрадовавшись перемирию, переправились на Северную сторону.

Теперь там, за северным укреплением, вырос целый городок из бараков, балаганов, шалашей и палаток. Только там были женщины и дети, которым уж месяц тому назад велено было оставить Южную сторону. Туда все оставшиеся жители переселились из города, где уже не было безопасного места. Бомбы убивали даже людей, скрывающихся во время бомбардировки в подвалах и погребах. Слишком уж близко к нашим укреплениям и к городу придвинулся ряд осадных батарей союзников.

Штабные, чиновники, интенданты, отдыхавшие и легкобольные офицеры, приезжие аферисты и предприниматели, торговцы, базарные торговки, солдатки, матроски, ремесленники, отставные артиллеристы и матросы, маркитанты — словом, весь люд, остававшийся в Севастополе, ютился на Северной стороне.

В палатках маркитантов устроили трактиры, куда сходилось офицерство. Рискуя нарваться на бомбу и пулю по дороге, так же как и на бастионах или позициях, офицеры уходили в отпуск с бастионов часа на два, на три, чтобы пожить хоть короткое время в иной обстановке, встретиться с приятелями и знакомыми, съесть порцию чего-нибудь вкуснее, чем «дома», выпить в компании бутылку вина, узнать «штабные» новости о предположениях главнокомандующего и, разумеется, посудачить об его нерешительности, быстрых переменах приказаний и рассеянности, служившей материалом для анекдотов. Нечего и говорить, что немало критиковали и бездействие полевой армии, не попробовавшей напасть на союзников и освободить Севастополь. Вышучивали и начальника штаба. Ко многим кличкам, вроде «бумажного генерала» и «старшего писаря», в последнее время прибавилась еще кличка «генерала как прикажете» и «ганц-акурата». Но уж в эти дни не было прежней уверенности, что Севастополь отстоят. Об этом не говорили, но это чувствовалось… Каждый знал, что в последнее время осады — идет бойня, и сознавал, что не попал еще «в расход» только по особенному счастию…

На Северную сторону часто приезжали адъютанты, ординарцы и казаки с донесениями с оборонительной линии к начальнику штаба, который иногда допускал «вестников» к князю, всегда занятому. Приезжали и генералы с докладами самому главнокомандующему.

Сюда же приезжали с бастионов и за покупками, и для заказов, и для того, чтобы вымыться в бане и хоть сколько-нибудь очиститься от грязи и зуда тела, изъеденного насекомыми, кишащими в блиндажах бастионов.

Здесь — вдали от оборонительной линии с ее постоянным треском и грохотом снарядов, гулом выстрелов и зрелищем смерти — было все, что было нужно человеку, хотя бы и не уверенному, что будет жив через час. Были мануфактурные, галантерейные и бакалейные лавки, портные, сапожники, часовщики, цирюльники, фруктовщики, «человечки», дающие деньги под проценты, и, разумеется, гробовые мастера для тех убитых и умерших от ран или от тифа, которые были в офицерских и высших чинах.

Главнокомандующий еще вчера, тотчас же после отбитого штурма, обрадованный и умиленный отчаянной стойкостью защитников, послал телеграфическое донесение императору Александру Николаевичу, начинающееся следующими словами:

«Самоотвержение, с коим все чины севастопольского гарнизона, от генерала до солдата, стремились исполнить свой долг, превосходит всякую похвалу».

Но, разумеется, главнокомандующий не утешал себя мыслью, что многострадальный Севастополь будет спасен и после нового штурма. Отбитый вчера штурм принес только отсрочку и новые жертвы бомбардировки.

И старый князь мечтал только о возможности с честью оставить Севастополь и торопил постройку моста через бухту.

VI

Отсрочка была продолжительная.

Прошло два с половиною месяца после отбитого штурма. Смертельно был ранен Нахимов. Под Черной были разбиты наши войска [71], делавшие чудеса храбрости. Но отсутствие умного военачальника и путаница не могли не привести к поражению.

«Вступая в бой, главнокомандующий обязан был дать толковые и определенные указания, познакомить начальников толком с предстоящею задачей, со своими намерениями и задачами и затем предоставить им свободу действий. Ничего этого мы не видим в распоряжениях князя Горчакова», — пишет историк Севастопольской обороны…

На другой день после поражения наших войск союзники снова начали жесточайшую бомбардировку, продолжавшуюся двадцать дней. Бастионы разрушались. Ежедневно убывало по тысяче защитников.

Последние дни Севастополя подходили… К двадцать четвертому августа неприятель подвинулся так близко, что находился в семнадцати саженях от Малахова кургана и в двадцати от второго бастиона.

Штурм был несомненен. С разных сторон видно было, как стягивались войска союзников. Об этом сообщали в главный штаб армии. Но главный штаб не принимал никаких мер к усилению гарнизона на время штурма и даже не предупреждал гарнизона.

Генерал Липранди несколько раз посылал сказать начальнику штаба, генералу Коцебу, что неприятель готовится к штурму, а начальник штаба ответил, что Липранди грезится во сне штурм. Когда командир одной батареи послал начальнику штаба казака с запиской, что французские колонны тянутся к Севастополю, — генерал Коцебу не обратил на это ни малейшего внимания.

Казак вернулся и доложил начальнику батареи, что отдал записку в руки «Коцебе», и объяснил, что они изволили прохаживаться около квартиры главнокомандующего.

— Что ж, он пошел к князю, прочитавши записку? — спросил моряк.

— Никак нет-с! Они сунули ее в карман, а мне приказали отправиться на место!

Так рассказывал потом в своих записках адмирал Барановский, который сам посылал казака с запиской к начальнику штаба.

Последний общий штурм двадцать седьмого августа был днем гибели Севастополя…

Отбитый почти везде, он не мог быть отбит малочисленными охранителями Малахова кургана… Туда были направлены огромные силы французов. Почти все защитники этого «ключа» нашей защиты были убиты или ранены. Немногие остались в живых… Четыре бесстрашных матроски во время штурма подавали воду храбрецам Малахова кургана…

В восьмом часу на Малаховом кургане взвился французский флаг, а в четыре часа все начальники войск и бастионов получили приказание очистить Южную сторону и перейти на Северную.

Поздним вечером началась переправа войск через мост и продолжалась всю ночь.

А в это время в оставляемом Севастополе, погруженном в мрак, раздавались взрывы. Их производили охотники, саперы и матросы. Взрывы, от которых рушились стены полуразрушенного уже города. Пожар охватывал всю оборонительную линию…

Уходившие из Севастополя крестились, оборачиваясь на город…

— А ты, Маркушка, теперь будешь при мне, — говорил Николай Николаевич Бельцов мальчику, стоявшему рядом с ним на мосту, который сильно качался от волнения.

В восемь часов утра все войска были на Северной стороне.

Рейд был пуст. Все корабли затоплены. Мост был уничтожен.

Утро было прелестное.

Маркушка, отлично выспавшийся под буркой, данной ему Бельцовым, был счастлив и оттого, что жив, и оттого, что не на бастионе, и оттого, что заманчивая новизна будущего застилала от него ужасы прошлого, и, главное, оттого, что ему было двенадцать лет.

Примечания

  1. …еще не знал, что французы, англичане, турки и итальянцы уже беспрепятственно высадились первого сентября в Евпаторию… — Взять Севастополь с моря оказалось очень трудно: с этой стороны он был хорошо укреплен. Поэтому союзники решили захватить город с суши, где он был весьма уязвим. С этой целью 2-5 сентября 1854 г., предварительно захватив небольшим отрядом 1 сентября Евпаторию, союзники высадили здесь свои войска, общей численностью около 70 тысяч человек, и от Евпатории двинулись по побережью на Севастополь.
  2. Нахимов Павел Степанович (1802-1855) — выдающийся русский флотоводец, адмирал, сторонник прогрессивного направления в русской военно-морской школе. Один из организаторов героической обороны Севастополя. После гибели В.А.Корнилова Нахимов встал во главе обороны. Погиб в Севастополе в конце июня 1855 г.
  3. Князь Менщик — так в просторечии именовали князя Меншикова Александра Сергеевича (1787-1869). А.С.Меншиков — русский военный и дипломатический деятель, пользовался покровительством Николая I. Во время Крымской войны, будучи главнокомандующим русскими вооруженными силами в Крыму, показал себя бездарным полководцем: не принял никаких мер к укреплению Севастополя, не воспрепятствовал высадке союзников под Евпаторией, очень неудачно руководил войсками в сражениях на реке Альме, под Балаклавой, под Инкерманом и т.д. Отличаясь крайней пассивностью, Меншиков фактически устранился от дела обороны Севастополя. В начале 1855 г. Николай I вынужден был снять Меншикова с поста главнокомандующего.
  4. …пробежал мимо каменной стены, окружающей большой сад, около дома командира севастопольского порта… — В этом доме прошли детские годы писателя. О нем Станюкович часто вспоминает в своих произведениях («Червонный валет», «Побег», «Маленькие моряки» и др.). Командир порта — отец писателя, адмирал М.Н.Станюкович.
  5. У француза такие ружья, что за версту бьют… — Французская и особенно английская армии были вооружены усовершенствованными боевыми винтовками системы Минье.
  6. Корнилов Владимир Алексеевич (1806-1854) — выдающийся военно-морской деятель. Следовал прогрессивным традициям русской военно-морской школы. Во время Крымской войны руководил Севастопольской обороной. Погиб 5 октября 1854 г. в Севастополе.
  7. Штуцер — нарезное ружье. Русские войска были вооружены уже устаревшими для того времени гладкоствольными ружьями.
  8. …видел там первого раненого офицера в Альминском сражении. — Сражение на реке Альме произошло 8 сентября 1854 г. Русские стремились не допустить неприятеля к Севастополю. Однако исход боя был решен прежде всего военно-техническими преимуществами союзнических армий, их численным превосходством, у русских было 35 тысяч солдат (указанная в повести цифра — 25 тысяч — ошибочна), то есть наполовину меньше армии союзников. Нельзя не отметить также и бездарность русского командования. Русские солдаты не раз ходили в штыковые атаки, своей храбростью изумляя даже врагов. Англо-французские войска понесли большие потери, но победа осталась за ними. Путь на Севастополь оказался открытым.
  9. Маджара (мажара) — длинная телега с решетчатыми боковыми стенками. Распространена на Украине, в Крыму, на Северном Кавказе.
  10. Диспозиция — письменный приказ войскам для исполнения боевой задачи, походного марша, маневра.
  11. Грейг Самуил Алексеевич (1827-1887) — сын известного русского адмирала Грейга А.С. В 1851-1854 гг. был адъютантом А.С.Меншикова, впоследствии — министр финансов, член Государственного совета. О посольстве Грейга к Николаю I Станюкович подробнее рассказывает в автобиографической повести «Маленькие моряки».
  12. Реляция — письменное донесение командования о боевых действиях войск.
  13. Вот в воинственном азарте… — куплет из хвастливого стихотворения «На нынешнюю войну», напечатанного по личному указанию Николая I в газете «Северная пчела» (1854, No 37). В газете стихотворение помещено без подписи. Автор его — Алферьев Василий Петрович (1823-1854), малоизвестный поэт.
  14. Первый министр в Англии, когда она объявила России войну. (Примеч. автора.).Пальмерстон Генри Джон (1784-1865) — английский реакционный государственный деятель, в 1846-1851 гг. — министр иностранных дел, в 1852-1855 гг. — министр внутренних дел. Считая Россию главным соперником Англии в Азии и на Ближнем Востоке, Пальмерстон был одним из организаторов Крымской войны.
  15. …союзники… не решатся идти брать Севастополь… — Наступление союзников было задержано их большими потерями в Альминском сражении.
  16. …разгром турецкой эскадры в Синопе… — Синопское сражение произошло 18 ноября 1853 г. Русская эскадра под командованием П.С.Нахимова наголову разбила турецкий флот, что значительно ослабило Турцию и сорвало англо-турецкий план захвата Кавказа. Победа русского флота послужила для Англии и Франции предлогом вступить в войну якобы для «защиты Турции». Позднее к ним присоединилась Сардиния. Так сложился союз держав, противостоящих России в Крымской войне.
  17. Некоторые исторические данные взяты мною из «Истории Крымской войны и обороны Севастополя» Н.Ф.Дубровина. (Примеч. автора.)
  18. Тотлебен Эдуард Иванович (1818-1884) — русский военный инженер. Во время Севастопольской обороны руководил фортификационными работами.
  19. Подлинные слова. (Примеч. автора.)
  20. И через пять дней корабли были затоплены. — С целью преградить доступ флоту противника корабли черноморского флота были затоплены 11 сентября 1854 г., то есть не через пять дней, а через два дня после военного совета.
  21. Раглан Фицрой Джемс (1788-1855) — английский фельдмаршал, с февраля 1854 г. главнокомандующий английскими войсками в Крыму. Умер под Севастополем от холеры.
  22. …прославился взятием Анапы… — В русско-турецкую войну 1828-1829 гг. А.С.Меншиков командовал десантными войсками, которые овладели крепостью Анапа.
  23. Горчаков Михаил Дмитриевич (1793-1861) — генерал-адъютант. С февраля по август 1855 г. руководил обороной Севастополя. В военных действиях отличался большой нерешительностью, несамостоятельностью.
  24. Ретирада — отступление.
  25. Подлинные слова. (Примеч. автора.)
  26. Рекогносцировка — разведка местности.
  27. Сант-Арно (правильнее Сент-Арно) Арман Жак Леруа (1801-1854) — политический и военный деятель Франции, один из активнейших участников государственного переворота, приведшего к установлению диктатуры Наполеона III. В период Крымской войны был главнокомандующим французскими войсками.
  28. Канробер Франсуа (1809-1895) — маршал Франции. После смерти Сент-Арно и до весны 1855 г. — главнокомандующий французскими войсками в Крыму.
  29. «История Крымской войны». (Примеч. автора.)
  30. …обкладывал фашинником «щеки» амбразуры… — Фашинник — перевязанные пучки хвороста цилиндрической формы. Служат для укрепления берегов, дорог и т.д. Амбразура — здесь: отверстие в земляном бруствере окопа для стрельбы из орудия.
  31. Помните, что женщина присоединила Крым к России… — Крым был присоединен к России в 1783 г. в царствование Екатерины II (1729-1796).
  32. Истомин Владимир Иванович (1809-1855) — русский адмирал, один из героев Севастопольской обороны. Погиб в Севастополе 7 марта 1855 г.
  33. Липранди Павел Петрович (1796-1864) — русский генерал. В Крымскую войну отличился в сражении при Балаклаве: благодаря предложенному им плану понесла серьезный урон английская кавалерия.
  34. Жизни тот один достоин,
    Кто на смерть всегда готов,
    Православный русский воин,
    Не считая, бьет врагов.
    Что французы, англичане?
    Что турецкий глупый строй?
    Выходите, басурмане,
    Вызываем вас на бой!
    Вызываем вас на бой!
    (Примеч. автора.)
  35. «История обороны Севастополя». (Примеч. автора.)
  36. Посылавшиеся часто не доставлялись и где-нибудь на пути сгнивали. (Примеч. автора.)
  37. …со времен Петра Великого под Прутом… — В 1711 г., во время русско-турецкой войны, Петр I (1672-1725) совершил в очень тяжелых условиях знаменитый Прутский поход.
  38. Вревский Павел Александрович (1808-1855) — генерал-адъютант, был прикомандирован к Горчакову с целью вынудить последнего дать решительный бой противнику, каким и явилось сражение на Черной речке 4 августа 1855 г.
  39. Хрущев Александр Петрович (1806-1875) — генерал-адъютант, герой Севастопольской обороны.
  40. Семякин Константин Романович (1802-1867) — генерал, герой Севастопольской обороны.
  41. Хрулев Степан Александрович (1807-1870) — генерал, один из героев обороны Севастополя.
  42. Начальник штаба севастопольского гарнизона. (Примеч. автора.)
  43. Нахимов. (Примеч. автора.)
  44. …писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов… — Пирогов Николай Иванович (1810-1881) — великий русский хирург, основоположник военно-полевой хирургии. Принимал участие в обороне Севастополя, где проявил себя также как отличный организатор; впервые в полевых условиях использовал помощь сестер милосердия.
    Точное название работы Пирогова, отрывок из которой приведен в тексте, — «Исторический обзор действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных в военных госпиталях в Крыму и в Херсонской губернии с 1 декабря 1854 г. по 1 декабря 1855 г.» К. М. Станюкович цитирует ее по книге Дубровина «История Крымской войны и обороны Севастополя». В отличие и от Дубровина и от самого Пирогова, Станюкович «Дворянское собрание» всюду называет «морским собранием».
  45. Сюда сносились все безнадежные и тяжелораненые. (Примеч. автора.)
  46. Турникет — инструмент для остановки и предупреждения кровотечений при операциях конечностей.
  47. Бакунина Екатерина Михайловна (1812-1894) — дочь сенатора, в период Севастопольской обороны сестра милосердия, одна из ближайших помощниц Н.И.Пирогова.
  48. Лигатура — нить, которой во время операции перевязывают кровеносные сосуды.
  49. Офени-владимирцы… — Офеня — в дореволюционной России бродячий торговец. Занимались офенской торговлей преимущественно крестьяне Владимирской губернии.
  50. Так называется небольшой бульвар, на котором стоит памятник Казарскому, моряку, отбившемуся в войну 1829 года на своем бриге от трех турецких кораблей. (Примеч. автора.)
  51. Флигель-адъютант — офицер для поручений при особе царя.
  52. Бродни — сапоги особого рода, подвязываются под щиколотками и под коленями.
  53. Банкет — насыпь с внутренней стороны бруствера, на которой стоят стрелки.
  54. Голландия — бухта и поселок в Севастополе.
  55. Веллингтон Артур Уэлсли (1769-1852) — английский реакционный военный и государственный деятель. Английская буржуазная историография безосновательно приписывает ему блестящий талант полководца и политического деятеля.
  56. …с кавалерией, которая после сражения при Полтаве… — В 1709 г. в знаменитой Полтавской битве значительную роль сыграла конница, которой командовал А.Д.Меншиков.
  57. Паскевич Иван Федорович (1782-1856) — русский военный деятель, реакционер, приближенный Николая I.
  58. Сакен (точнее Остен-Сакен) Дмитрий Ерофеевич (1790-1881) — во время обороны Севастополя был начальником гарнизона, трусливый и бездарный генерал.
  59. Рескрипт — письмо царя к высокопоставленному лицу.
  60. «История Севастопольской обороны», т. III, с. 244.
  61. И есть мальчики, которые защищают Севастополь! — В Севастопольской обороне активное участие принимали и дети, участвуя не только во вспомогательных работах, но и непосредственно в боевых действиях. Известны имена юных героев — Николая Пищенко, Кузьмы Горбаньева, Максима Рыбальченко и других.
  62. Люнет — открытое с тыла полевое укрепление.
  63. Мерлон — толща бруствера между двумя амбразурами.
  64. Жабокритский Осип Петрович (1793-1866) — генерал. Поляк по национальности, Жабокритский не сочувствовал войне с французами и был равнодушен к делу обороны Севастополя.
  65. Начальник штаба… докладывал главнокомандующему… — Начальником штаба Южной, Дунайской, армии был генерал Коцебу Павел Евстафьевич (1801-1884), человек крайне нерешительный и бездарный.
  66. «История Севастопольской обороны», т. III, с. 249. (Примеч. автора.)
  67. Траверс — насыпь, которая предназначена прикрывать укрепления с фланга и тыла.
  68. «История Севастопольской обороны», т. III, с. 251. (Примеч. автора.).
  69. В два дня было выпущено снарядов: с наших бастионов и батарей девятнадцать тысяч, а с батарей союзников шестьдесят две тысячи снарядов. (Примеч. автора.)
  70. Пелисье Жан-Жак (1794-1864) — французский реакционный политический деятель, маршал, третий по счету главнокомандующий французскими войсками в Крымской войне. За взятие союзными войсками Малахова кургана, решившее судьбу Севастополя, Пелисье было присвоено звание герцога Малаховского.
  71. Под Черной были разбиты наши войска… — Стремясь предотвратить очередной штурм Севастополя, Горчаков решил дать сражение союзным войскам, которое и произошло 4 августа 1855 г. на Черной речке. Однако неподготовленность русских к наступлению, бездарное командование определили печальный для русских исход боя. После поражения под Черной русские войска вынуждены были оставить Южную сторону, что и решило участь Севастополя. 28 августа 1855 г. Севастополь пал.