Рубль шестьдесят — не деньги Виктория Токарева

Возле метро «Новые Черемушки» в ларьке продавались шапки-невидимки. Шапки были бежевые с помпончиком на макушке, походили на лыжные. Их никто не брал.

Я стою в шапке-невидимке, стиснутый со всех сторон, и чувствую плечи своих современников.

Возле меня в минусовом расстоянии стоит деревенская женщина в шали и плюшевой жакетке. На шее у нее, как олимпийский венок, висит гирлянда сушек.

— Мать, — обиженно говорит кто-то за моей спиной, — встала, как памятник. Подвинься немножко!

Я включен, и там, где я стою, пустое место. Бабка двигается в эту пустоту, но она заполнена мной.

— Куда я подвинусь-то? — огрызается бабка. Она так оглушена городом, цивилизацией и своими узлами, что ничему уже не удивляется.

— У, деревня… — сердится человек за спиной.

Можно бы повернуться и двумя пальцами взять горожанина за нос, за самый кончик, чтобы умел расставлять в жизни акценты. Но, с другой стороны, стоит ли хватать за нос человека, который не умеет расставлять акценты и, видимо, сам страдает от этого? Ему от этого еще Хуже.

Я прохожу мимо вахтера без пропуска и направляюсь в свой корпус.

Институт у нас большой — целый город. Руководит институтом Копылов, лауреат трех Государственных и двух Ленинских премий.

Копылов — гений. Ему ничего не стоит выдумать новый самолет и открыть новый закон. При этом он не кричит «эврика», как Архимед, а просто откидывается на спинку рабочего кресла и делает пружинящие разводы руками в стороны.

Я завидую Копылову, как Сальери Моцарту.

Завидую потому, что он — гений, а я просто способный человек. Я, может быть, могу выдумать самолет, но на это уйдет много времени. Потому что я буду отвлекаться. А Копылов ни на что не отвлекается. Все остальное ему неинтересно. Но это не значит, что он растерянный и близорукий, как описывают ученых в литературе, роняет на ходу стулья и ходит в разных ботинках. Копылов точен. Никогда и никуда не опаздывает. У него потрясающие запонки с рубинами и модная стрижка.

Иногда я встречаю его и здороваюсь, а он отвечает и идет дальше. Я остановился возле ларька, повертел в руках шапку и спросил у продавщицы:

— А почему никто не покупает?

— Вигоневая, — равнодушно объяснила продавщица.

Я пощупал шапку: она действительно была не шерстяная и, видимо, холодная.

— Ну, будете брать? — высокомерно спросила продавщица. Она была молодая, с высокой прической и держала ее на голове гордо, как олени держат рога.

— А сколько стоит? — виновато спросил я.

— Рубль шестьдесят, — сказала продавщица. — Деньги, что ли? Больше пропьете, и толку чуть. А тут все-таки шапка…

Рубль шестьдесят — не деньги. А все-таки шапка…

— Заверните, — попросил я.

— Вам какую?

— Все равно. Можно эту…

Продавщица взяла шапку, на которую я указал, надела ее себе на голову и — пропала.

Я растерялся. Вообще меня удивить очень трудно, почти невозможно. Я тонко чувствую корни жизни, все могу понять и объяснить. Но здесь я ничего не мог понять.

Продавщица тем временем сняла с головы шапку и снова возникла.

— Включает? — равнодушно спросила она. Ей было все равно, каким товаром торговать.

— Не понимаю, — сознался я. Удивление и растерянность еще не осели во мне.

— Я пропадала или не пропадала? — уточнила продавщица.

— Пропадала.

— Значит, включает, — успокоилась продавщица. — А то, знаете, щас холодно, шапки портятся, которые вовсе не включают, а которые наполовину… Вам завернуть?

— Не обязательно.

Я взял шапку, отошел от ларька. Надел поплотнее на голову и отправился на работу.

Главное в жизни — правильно расставлять акценты. Уметь видеть — что важно, а что неважно.

Если, например, в метро тебе давят в спину и ходят по ногам — надо понимать, что это явление временное. Сказано: «Каждый подчиненный работает лучше, если он видит, что начальник его замечает».

У меня есть хрустальная мечта жизни: я мечтаю, чтобы в один прекрасный солнечный день любого времени года Копылов заметил бы меня, подошел и протянул руку.

— Здравствуйте, Слава! — сказал бы гений Копылов.

— Здравствуйте, Игорь Ростиславович! — вежливо ответил бы я.

— Ну как дела?

— Спасибо, потихоньку…

— А как жизнь вообще?

— Как когда…

— А я, знаете, замотался: то в Африку, то в Америку — некогда сосредоточиться.

Мы бы понимающе помолчали, и я бы сказал:

— Запонки у вас в большом порядке…

— Ага… — обрадуется Копылов. — Жена купила!

Мы улыбнемся друг другу и пойдем каждый своей дорогой. Он — к себе, я — к себе. Но, придя к себе, я бы сел за стол и тут же изобрел круглое крыло и поместил бы его сверху самолета, как верхний плавник у рыбы. Копылов взял бы в руки мой чертеж, поглядел вдаль и прищурился. Гена бы с восхищением выругался, а Саша тут же сел бы и написал заявление об уходе.

Сегодня 14 февраля. Прекрасный солнечный день.

Я поплотнее натягиваю на уши свою шапку и сворачиваю от своего корпуса к главному.

Я иду к Копылову мимо постов, мимо секретарей и стараюсь при этом не чихать и ступать осторожнее.

Копылов работал. Он сидел за столом лицом ко мне и что-то писал на листке. Может быть, выводил теорию относительности, забыв, что ее уже однажды открыл Эйнштейн.

Я осторожно прикрыл за собой дверь, прошел к столу и сел в кресло против Копылова.

Я приблизительно представлял, как все будет выглядеть: сейчас я сниму шапку и возникну. Копылов долго будет смотреть на меня, а потом тихо спросит:

— Когда вы вошли?

— Только что.

— А кто вас пропустил?

— Никто. Я сам пришел в шапке-невидимке.

Я улыбнусь и протяну ему шапку. Копылов рассмотрит со всех сторон, скажет: «Полупроводники» — и вернет обратно. И посмотрит на меня. Не вообще, а на меня.

Но все выглядело совершенно иначе, чем я представлял.

Я снял шапку и возник. Копылов поднял на меня глаза, но не удивился и не испугался, как я предполагал. Он посмотрел куда-то мне в переносицу, потом прищурился и стал что-то быстро писать на листке. Видимо, ему в голову пришла подходящая мысль.

Я растерялся, но ничего не сказал. Я смотрел на его лоб, на челюсть, немножко выдвинутую вперед. Копылов работал и был в этот момент похож на виолончелиста Ростроповича, когда тот играет «Элегию» Массне.

Я надел шапку и исчез. Копылов не заметил.

Тогда я дождался, когда он поднимет голову, — быстро стащил шапку и возник прямо перед его лицом.

Копылов стал смотреть на меня, и это продолжалось долго — минуту или две. Я попробовал даже слабо улыбнуться, но лицо Копылова оставалось бесстрастным, и я понял: он смотрит на меня и меня не видит.

Он был сейчас далеко со своими несозданными самолетами, неоткрытыми законами. Я не имел к этому никакого отношения, значит, я не существовал вообще. И если даже я встану сейчас вниз головой и пройдусь по кабинету на руках — это тоже ничего не переменит.

Я поднялся, сунул шапку в карман и пошел из его кабинета.

Когда я вышел, секретарша Копылова вытаращила на меня глаза.

— Когда вы вошли? — испугалась она.

— Только что.

— А кто вас пропустил?

— Я сам прошел. В шапке-невидимке.

Я вытащил из кармана шапку и показал секретарше.

— Синтетика? — заинтересовалась она.

— Вигоневая.

Секретарша не поверила. Посмотрела на меня и улыбнулась. Ей нравились молодые и веселые сотрудники.

Я подхожу к своему корпусу. Представляю, как появлюсь сейчас в своей шапке, как включусь и выключусь.

Ирка завизжит. У нее преобладает первая сигнальная система. Реакции примитивные.

Гена восхищенно выругается. Он ругается во всех случаях — и когда сердится и когда радуется.

Железное скажет: «Чем бы ни заниматься, только не делом». Для Железнова дело — превыше всего.

Гришка Гарин быстро спросит:

— Сколько платил?

— Рубль шестьдесят, — быстро скажу я.

— Даю три, — скажет Гришка. — Продай…

А мой друг Саша ничего не скажет. Даже не посмотрит. Он мне не верит, и все, что идет от меня, внутренне вычеркивает. Ему кажется, что я постоянно выпендриваюсь и это основное дело моей жизни. Я защитил диплом, который хотели зачесть как диссертацию, не потому, что я умный и много работал, а всем назло. У меня была самая красивая девушка — не потому, что она мне нравилась, а чтобы все завидовали. Сейчас я пришел в шапке-невидимке, чтобы все побросали свои дела и занимались одним мной. Саша ни за что не поверит, что я купил ее в ларьке за рубль шестьдесят. И если я когда-нибудь умру.

Саша даст голову на отсечение, что я умер только для того, чтобы обо мне поговорили.

Иногда, особенно когда выпью, мне хочется позвонить Саше по телефону и сказать:

— Мы с тобой пять лет учились на одном курсе, играли в одной команде и даже дружили когда-то. Как получилось, что ты меня совершенно не знаешь? Я ведь не такой…

Но я никогда не позвоню к нему и ничего не скажу.

Когда я вошел в комнату — все работали на своих местах и о чем-то оживленно спорили. Начала спора я не застал, и меня это не интересовало.

Я встал поближе к окну — так, чтобы всем было удобно на меня смотреть, взялся за помпончик и приготовился к аттракциону.

— …потому что Славка не сексуальный, — возразила Ирка.

— При чем тут? — удивился Гена.

— При том. Половая система имеет прямое отношение к таланту!

Я растерялся.

— А почему вы решили, что Слава не сексуальный? — спросил Железнов. Я не ожидал, что его может заинтересовать эта тема. Я думал, его интересует только работа.

— Мне совершенно не хочется его обнять! — сказала Ирка.

— А он хочет, чтобы ты его обнимала? — уточнил Гришка Гарин.

Я мысленно поблагодарил Гришку за эту реплику.

— Дело не в этом! — Ирка встала.

Сейчас она произнесет речь и окончательно зачеркнет меня в глазах родного коллектива. Я решил, пока еще не поздно, сдернуть шапку, но в это время Железнов спросил:

— А почему Славы нет на месте? Он что — болен?

— Он здесь, — не оборачиваясь, сказал Саша.

— Вы его видели? — уточнил Железнов. Его интересовала трудовая дисциплина.

Саша обернулся, посмотрел прямо мне в лицо.

— Видел, — сказал он не Железнову, а мне, и по тому, как он точно на меня смотрел, я понял — он меня видит. Никто не видит, а он видит.

Я стоял посреди комнаты и слушал, как говорили обо мне. И чем дольше я стоял, тем невозможнее становилось снять шапку. Получалось, что я подслушиваю.

Я на цыпочках двинулся к двери, осторожно действуя между столами и стульями, как партизан в тылу врага.

Когда я проходил мимо Саши, мы обменялись с ним взглядами.

— Пока, — сказал мне Саша.

Я небрежно помахал кистью в воздухе, как кинозвезда, выходящая из самолета.

— Что? — спросил Гена.

— Я не тебе, — сказал Саша.

Я вышел из нашего коридора и направился к проходной. Я думал о том, что не безразличен Ирке, и о том, что Копылов меня не заметил, а Саша заметил. Может быть, это произошло потому, что Копылов не думает обо мне, а Саша занят этим постоянно.

Я вспомнил лицо Копылова, когда он работал. Вряд ли я со своими правильными чертами смогу достичь когданибудь такого лица.

Я иду по улице в шапке-невидимке, смотрю по сторонам. Я всех вижу, а меня не видит никто. Я свободен и могу делать все, что хочу: могу, например, зайти в ювелирный магазин и украсть самый крупный бриллиант. Но я не делаю этого, потому что бриллиант мне не нужен. Если бы я был стекольщик, он понадобился бы мне для того, чтобы резать стекло.

Я не стекольщик. Я конструктор. Мои орудия производства — карандаш и талант. Карандашей у меня сколько угодно, а талант нигде не украдешь.

Хорошо бы где-нибудь возле Парка культуры имени Горького продавали в ларьке талант, любовь, надежду по килограмму в одни руки. Я поехал бы туда и набрал целую хозяйственную сумку — для себя и для своих знакомых.

Но счастье на углах не продают, а продают апельсины.

Можно на худой конец купить апельсины и раздавать прохожим вместо счастья.

Идет, например, человек — усталый и разочарованный, ничего хорошего для себя не ждет. И вдруг по воздуху к нему подплывает апельсин — круглый и оранжевый, как солнце вечером.

Но, с другой стороны, подплывающий по воздуху апельсин может навести человека на мысль, что он не справился с противоречиями жизни и тихо сошел с ума. В этом случае апельсин доставит ему больше огорчения, чем радости.

Поэтому я не совершаю никаких поступков — ни в ту, ни в другую сторону. Я могу делать все, что хочу, но я ничего не хочу. Просто иду, дышу и гляжу.

Как-то Гришка Гарин принес на работу анкету из английского журнала «Лайф». Анкета задавала вопросы типа:

«Сочувствуете ли вы пьяным? Как относитесь к чужим детям в возрасте до года? Считаете ли возможным изменить своей жене?» На вопросы надо было отвечать «да» или «нет», ставить плюсы или минусы. В зависимости от сочетания плюсов и минусов определялся характер.

В результате выяснились характеры:

Ирка — дитя с неразвитым вкусом.

Железнов — мрачный тиран.

Саша — борец за правду с мещанским уклоном.

Гришка — арап по натуре, без мещанства.

Я — обиженный обыватель.

Там был еще один характер: интеллигентный человек. У меня не хватило до интеллигентного человека одного плюса.

Если бы шапка-невидимка попала на голову Гришке Гарину — он перессорил бы три или четыре государства, съездил в Париж, ограбил там национальный банк, потом с деньгами женился бы на экс-шахине Сорейе и вернулся в Советский Союз, чтобы похвастать.

Гришка — арап по натуре, без мещанства, а я — почти интеллигентный человек. Самое большое, на что я способен, — сбежать с работы и пойти в кино на дневной сеанс. На 14.00.

Картина только что вышла. Вечером на нее не попасть.

Днем тоже. В кассу за билетами выстроилась длинная очередь. Можно, конечно, пройти без билета, но тогда я буду стоять весь сеанс.

Гришка наверняка прошел бы без билета и сидел на самом лучшем месте. А я добросовестно встаю в самый хвост и жду своей очереди.

Ботинки у меня холодные, шапка вигоневая, рукавиц нет вообще — я их теряю или забываю в такси.

Я стою, дую на пальцы, подплясываю — делаю множество мелких бессвязных движений. Хорошо, что меня не видно.

Когда подошла моя очередь, я снял шапку и сунул голову в окошечко к кассирше. Но в это время меня дернули за рукав. Я вытащил голову из окошечка, оглянулся и увидел женщину лет шестидесяти или семидесяти. В этом возрасте я не вижу разницы. Она стояла в очереди следом за мной и все время наступала мне на пятки.

— Привет! — неожиданно современно отозвалась женщина. — А вы откуда взялись, как из-под земли?

— Я стоял, — с достоинством объяснил я.

— Молодым, значит, везде у нас дорога, а старикам, значит, везде у нас почет?

— Не давать ему билета! — дружно распорядилась очередь, которая преимущественно состояла из стариков.

Я открыл рот, но потом закрыл обратно. Я не умею спорить, когда не чувствую контакта с аудиторией.

Определенно, я отношусь к человечеству лучше, чем оно ко мне.

Я выбираю Гришкин вариант, прохожу без билета и сажусь на самое лучшее место в 10-м ряду. Сижу и жду, что сейчас будет. А будет следующее: появится нервный зритель и займет место согласно купленному билету. Ничего не подозревая, он сядет ко мне на колени, потом вскочит, наберет полные легкие воздуха и заорет. Я тоже вскочу и побегу вдоль ряда по ногам. Весь ряд вначале окоченеет от ужаса, потом начнется тихая паника.

Я кручу головой, ищу глазами своего зрителя. Но зритель не пришел, может, передумал идти в кино, а может, сел куда-нибудь на другое место.

Свет потух, начался киножурнал. Я снял шапку, вытянул ноги и стал смотреть на экран.

На экране по болоту шли вьетнамские партизаны. Сначала показывали вязнущие сапоги, потом лица.

Сзади меня постучали по спине. Я оглянулся и увидел мальчика.

— Дяденька, — шепотом сказал мальчик, — мне за вами не видно…

Я достал из кармана шапку и надел ее на голову.

— Дяденька, — снова постучал мальчик, — мне за вами мутно…

Как правило, мы с женой возвращаемся одновременно — я немножко пораньше, они с дочкой немножко попозже.

Мою жену зовут Маша, дочку Витька. Витька отличается от других детей тем, что она моя дочь. А Маша отличается от других жен тем, что она меня любит. За это она — моя жена.

Когда мы познакомились с ней четыре года назад, она каждый день писала мне письма, печатала их на машинке, а вечером отдавала, и я читал при ней.

Сейчас она мне писем не пишет. Некогда.

Маша работает машинисткой на киностудии. Она поступила туда четыре года назад в надежде выйти замуж за кинорежиссера и сниматься в кино. Но режиссер ей не попался, а попался я. С тех пор Маша о карьере кинозвезды не думает. На работе она думает о работе. После работы бежит в магазин, оттуда — в детский сад. О чем она думает по дороге, я не знаю. Придя домой, крутится до тех пор, пока все не лягут спать. А когда все ложатся спать, уходит на кухню, кладет на стул подушечку и печатает срочную работу.

Сегодня же, как всегда: я прихожу пораньше, они с Витькой попозже, и их появление начинается с самой высокой ноты.

Сначала на лестничной площадке грохает дверца лифта, слышен возмущенный крик жены. Потом все это врывается в квартиру: жена, дочь и крик. Витька, топая валенками в галошах, несется в комнату, за ней с той же скоростью несется Маша. Далее Витька кидается животом на диван, трясет в воздухе ногами, а с ее галош во все стороны летят кляксы подтаявшего снега.

Маша стоит над ней и кричит так, что слышно возле метро.

Если бы можно было лазить с ногами на диван, если бы это считалось нормальным, Витька ни за что бы не полезла. Весь смысл — в создании конфликта, в столкновении противоположных интересов. Тогда в этом есть драматургия.

Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что моя дочь — талантливейшее творческое существо и в будущем из нее выйдет то, что не вышло из меня.

Жена тем временем обращается ко мне на самых высоких нотах, и смысл ее обращения в том, что я сижу как истукан, будто меня это не касается, будто я ничего не вижу и не слышу.

Я вижу, но совсем не то, что видит Маша. Я понимаю Витьку и сочувствую ей. Но я понимаю и жену; в течение дня ей приходится преодолевать массу всяких мелочных препятствий, которые забирают столько же сил, сколько и крупные.

Я встаю с кресла и подхожу к Витьке.

— Ехала деревня, — начинаю я и ловлю ее за ноги.

— Мимо мужика, — подхватывает Витька.

— Вдруг из-под собаки…

— Лают ворота!

Маша удаляется на кухню, а мы с Витькой остаемся вдвоем. Ее невозможно просто поставить, чтобы она стояла, и просто расстегивать пуговицы, чтобы она ждала. Во все необходимо ввести элемент игры и творчества.

Мы вместе куражимся, и нам весело. Я смотрю на ее зубы — белые, как кусочки сахара, на волосы — мягкие и взмокшие, как перышки. Я люблю Витьку, а она любит меня. Я для нее самый умный и самый красивый, и она никогда ни на кого меня не променяет. Витька — надежный человек.

Я беру ее на руки — такую реальную, тяжелую, как плотно набитый тючок, и у меня ощущение, будто я держу на руках маленького себя.

— А что ты мне принес? — интересуется Витька и заглядывает в самые мои зрачки.

Любовь любовью, подарки подарками. Витька эти вещи не смешивает.

Сегодня я ничего не принес, кроме шапки-невидимки. Я бегу в прихожую, потом возвращаюсь оттуда.

— Раз… — таинственно считаю я. — Два…

— Три! — подхватывает Витька. Еще не знает зачем, но ей уже интересно.

На слове «три» я надеваю шапку и пропадаю. Витька на мгновение теряется. Она не ожидала, что я исчезну. Это огорчило ее, и она тут же заплакала.

— Раз, — сосчитал я из пустоты, — два… три! — И возник.

Витька обрадовалась и тут же захохотала сразу на самой высокой ноте. Переход от горя к счастью у нее мгновенный. Кончилось горе — началось счастье.

Я снова исчезал и снова появлялся, а она замирала, переставала дышать, ожидая моего появления. Потом радовалась, как умеют радоваться только дети — до самого конца, до самой последней клеточки. Для Витьки в шапкеневидимке не было ничего сверхъестественного — просто интересная игра, в которой она существовала с большей охотой, чем в реальности.

Я надел шапку и побежал на кухню. Мне захотелось на минуточку отвлечь Машу — увести из кухни в сказку.

Я представил себе, как Маша вытрет руки о передник, вывернет наизнанку и начнет разыскивать ярлык.

— Чье это производство? — спросит она.

— Отечественное.

— А импортных не было?

— Не было.

— Почему ты только одну купил?

— А зачем тебе больше?

— Я бы Клаве подарила. Пустячок, а приятно.

Но все произошло по-другому.

— Маша! — позвал я, радостно предчувствуя ее удивление.

Она обернулась и посмотрела на пустую стену. Взгляд у нее был абстрактный и одновременно сосредоточенный, будто забыла что-то важное и не может вспомнить.

Я сдернул шапку и предстал перед ней. Ничто в ее лице не переменилось. Она смотрела абсолютно так же, как на стену. Как на пустое место. И все время что-то вспоминала — может, то время, когда писала мне письма? Потом отвернулась, стала чистить картошку, из-под пальцев медленно поплыл округлый серпантин из кожуры.

Я бросил шапку на вешалку и вернулся в комнату. Я все понимал и ничего не мог понять.

Я понимал, что она не замечает меня и ей безразлично — живу я здесь или нет. И я сам не знал — живу я здесь или нет. Я ем, сплю, играю с дочкой, разговариваю с женой. Мы говорим друг другу все необходимые слова: «здравствуй», «как дела?», «переключи на другую программу», «не балуй ребенка, он тебе на голову сядет».

Но, в сущности, меня здесь нет. И она привыкла к этому и перестала меня замечать.

Зачем я купил эту шапку? Чтобы узнать все о себе? А так ли это необходимо знать о себе все? Люди не дураки. Недаром эти шапки лежали навалом, и никто не хотел их брать. Даже за рубль шестьдесят.

В этот вечер Маша не печатала. Наверное, не было срочной работы.

Из прихожей доносился легкий треск — это обои отставали от стены. Витька что-то быстро проговорила во сне. Она выросла за последнее время и стала видеть сны.

Маша спала, не подозревая о том, что существуют шапки-невидимки.

Я смотрел в потолок и думал — зачем я ее все-таки купил? Ведь не за тем, чтобы пройти без билета на дневной сеанс…

Я понял, что не засну. Тихо оделся и вышел на улицу.

Было пустынно. Деревья под снегом казались добрыми. Добрые деревья и добрые дома.

Медленнее, чем обычно, шло такси. Был гололед, и ездить следовало осторожнее, но мне думалось, машина идет медленно оттого, что за рулем добрый шофер.

Я шел без шапки. Меня все видели, и я видел всех.

Я шел к Вике, которую бросил четыре года назад за то, что она бросила меня. Сменяла на кого-то получше.

Я знал ее десять месяцев — триста дней. За это время девять раз я был счастлив, а 291 раз — несчастлив. Моя к ней любовь была чувством непреходящего огорчения. И все-таки ни с кем и никогда я не был так счастлив и так до конца несчастлив.

У Понтия Пилата была собака Банга, которая лежала у его ног. Это была обыкновенная собака — такая же, как другие ее породы. Но оттого, что она служила Понтию Пилату, казалась себе необыкновенной, привилегированной собакой.

Я тоже казался себе привилегированной собакой и готов был лежать у Викиных ног и в этой жизни и за гробом. Но ей это не понадобилось. Она, правда, не знала о моем намерении, я не говорил о нем вслух, боялся попасть в смешное положение.

Я и сейчас боялся: представлял, как войду невидимый и увижу их вместе — ее и того, на которого она меня поменяла. Тогда я не сниму шапку. Я дождусь, когда он выйдет из комнаты, запру дверь и предстану перед ней.

— Можешь придумывать все, что угодно, — спокойно скажет она. — Тебе ничего не поможет.

— Давай начнем все с начала, — попрошу я.

— Это невозможно.

— Но почему?

— Потому что невозможно дважды войти в одну и ту же воду…

Она жила на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Эйзенштейн и сейчас возле парадного висела мемориальная доска.

Доска висела, как и четыре года назад, и дом стоял на том же месте. Ничего в мире не меняется, кроме нас самих. Я надел шапку и позвонил. Мне долго не отпирали. Я ждал и нервничал — вдруг моя шапка испортилась от холода, и в самый ответственный момент я всплыву перед ее семьей как на спиритическом сеансе.

За дверью послышались шаркающие шаги. Это была мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.

Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.

Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.

Я стоял в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся, что она заденет меня или просто почувствует мое присутствие. Но она ничего не почувствовала, потому что думала, наверное, о других вещах.

Она закрыла дверь, потушила свет и ушла в свою комнату, шаркая тапками. Я стоял в темноте, ждал, когда затихнут шаги, а когда шаги затихли — подождал еще немного.

Вика спала. Форточка в ее комнате оставалась открытой. Было прохладно, и пахло снегом.

Я осторожно прошел к письменному столу и сел в кресло. Все здесь было по-старому: те же книжные шкафы один к другому, тот же божок с острова Пасхи на стене.

Мне вдруг показалась бессмысленной вся эта затея дважды ступить в одну и ту же воду. Я понимал, что надо встать и уйти, пока она еще не проснулась, но не мог заставить себя подняться. Почувствовал, как смертельно устал за весь день, а особенно за последние 15 минут, которые простоял в коридоре возле стенки. Но все-таки больше всего я, наверное, устал от одиночества. Оттого, что я всех видел, а меня — никто.

Вика проснулась, быстро села на диване и дернула за кисточку торшера. Она смотрела прямо в кресло, где я сидел. Мне казалось, что она видит меня.

Я медленным движением снял с головы шапку и возник.

— Славка… — спокойно проговорила Вика так, будто я сидел на этом месте все четыре года. — Как ты сюда попал? В окно?

— Нет, — я показал шапку. — В шапке-невидимке.

Она сразу поверила.

— Ты сам ее сконструировал?

— Купил за рубль шестьдесят.

Она не поверила.

— Я знала — ты что-нибудь придумаешь и придешь… Только почему так долго?

— А ты ждала?

— Конечно…

— А почему ты мне не сказала?

— Ты не спрашивал.

— Потому что ты бросила меня.

— Это ты меня бросил.

— Ты с ума сошла!

Я мог тогда думать и говорить только о ней. Я ни на минуту не мог остаться наедине с собой и так обалдевал от этого, что заплакал однажды средь бела дня на стоянке такси.

— Я любил тебя…

— Значит, любил и бросил.

— Разве так бывает?

— Значит, бывает.

— Ты что-то напутала…

— Мы вместе напутали.

— Но почему ты молчала?

— Боялась попасть в смешное положение.

В двадцатом веке, когда космонавт выходит из корабля прямо в небо, двое людей, необходимых друг другу, не могут просто прийти один к другому и сказать об этом.

Нужно какое-то чудо, шапка-невидимка, чтобы встретились двое людей, живущих в одно время, в одном городе, на соседних улицах, в двадцати минутах ходьбы.

Во мне закипали упреки, но я молчал. Видимо, обиженный обыватель боролся во мне с интеллигентным человеком.

— Как твои дела? — спросил я.

— Обычно, — сказала она. — Заботы творчества. Когда их много — плохо. Когда их нет — тоже плохо.

Интонации у Вики были ровные и какие-то деревянные.

Она думала в этот момент не о заботах творчества.

— Ты у Копылова работаешь? — спросила она.

— Да. Вместе с Сашей.

— Он, конечно, обожает тебя…

— Кто?

— Копылов. Ты ведь очень талантливый конструктор.

— Это тебе кажется, — уклончиво сказал я. Мне не хотелось ее разочаровывать.

— Ничего не кажется, — возразила Вика. — Помнишь свой диплом? Его хотели зачесть как диссертацию.

«Это когда было», — подумал я, но промолчал.

— Как зовут твою дочь?

— Виктория.

Мы помолчали.

— Жена тебя, наверное, обожает…

— Она очень устает, — неопределенно сказал я.

— Зато она каждый день тебя видит.

— Думаешь, это такое уж счастье?

— Счастье! — убежденно сказала она. Мы снова помолчали.

— Почему ты меня не поцелуешь? — тихо спросила Вика.

Действительно — почему? Наверное, потому, что я пришел к ней ночью, как жулик, и прятался, и сейчас боялся, что войдет кто-нибудь.

— Я должен по-другому прийти к тебе, — сказал я.

— Я подожду. — Она умела меня понимать. — Только не очень долго. Ладно?

Я подошел к Вике и увидел, что она плачет. Поэтому такие ровные и деревянные были интонации. Она плакала и скрывала слезы.

Не стал успокаивать. Где-то я не мог простить этих четырех лет и того, что Витька не наша общая дочь.

— Подарить тебе шапку? — спросил я.

— Не надо… — она покачала головой.

— Почему?

— Прическу будет мять. Я косынки ношу.

Я увидел: она совершенно не переменилась за это время. И вообще ничего в мире не меняется, если мы сами остаемся прежними.

Я возвращался домой без шапки. Я знал теперь, зачем ее купил, — чтобы узнать все о себе. И я все о себе знаю: я талантливый конструктор, и видеть меня каждый день — счастье.

Копылов, правда, меня не замечает, но это явление временное. Заметит. И лучшая женщина мира ждет меня в своем доме, где раньше жил Эйзенштейн.

Я все про себя узнал, и шапка была не нужна мне больше. Можно подарить ее кому-нибудь. Гришке Гарину, например. Но Гришка-человек тщеславный. Неизвестно, как он захочет распорядиться миром. Опасно дарить такую вещь. Лучше просто выбросить.

Можно положить шапку на перила моста, по которому я иду через Чистые пруды. Но вдруг мост исчезнет, и тогда я пойду по воздуху, над водой, как Христос.

Рубль шестьдесят — не деньги. Я перегнулся через перила и бросил шапку в воду. Бросил и пошел дальше, мимо кинотеатра «Колизей», мимо издательства «Искусство» — по бульварному кольцу. И пока я шел — не встретил ни одного живого человека.

Город стоял совершенно пустой, будто вымер. Может, время такое, когда еще все спят. А может, шапки вошли в моду, весь город накупил их — ведь они дешевые. Люди надели шапки и теперь невидимые.

Может, на улице полно народу — просто я никого не вижу.

И я снова один. Меня видят все, а я — никого.