Прощай, оружие! Эрнест Хемингуэй. Книга вторая

Глава тринадцатая

Мы приехали в Милан рано утром, и нас выгрузили на товарной станции. Санитарный автомобиль повез меня в американский госпиталь. Лежа в автомобиле на носилках я не мог определить, какими улицами мы едем, но когда носилки вытащили, я увидел рыночную площадь и распахнутую дверь закусочной, откуда девушка выметала сор. Улицу поливали, и пахло ранним утром. Санитары поставили носилки на землю и вошли в дом. Потом они вернулись вместе со швейцаром. Швейцар был седоусый, в фуражке с галунами, но без ливреи. Носилки не умещались в кабине лифта, и они заспорили, что лучше: снять ли меня с носилок и поднять на лифте или нести на носилках по лестнице. Я слушал их спор. Они порешили – на лифте. Меня стали поднимать с носилок.

– Легче, легче, – сказал я. – Осторожнее.

В кабине было тесно, и когда мои ноги согнулись, мне стало очень больно.

– Выпрямите мои ноги, – сказал я.

– Нельзя, signor tenente. He хватает места.

Человек, сказавший это, поддерживал меня одной рукой, а я его обхватил за шею. Его дыхание обдало меня металлическим запахом чеснока и красного вина.

– Ты потише, – сказал другой санитар.

– А что я, не тихо, что ли?

– Потише, говорят тебе, – повторил другой, тот, что держал мои ноги.

Я увидел, как затворились двери кабины, захлопнулась решетка, и швейцар надавил кнопку четвертого этажа. У швейцара был озабоченный вид. Лифт медленно пошел вверх.

– Тяжело? – спросил я человека, от которого пахло чесноком.

– Ничего, – сказал он. На лице у него выступил пот, и он кряхтел. Лифт поднимался все выше и наконец остановился. Человек, который держал мои ноги, отворил дверь и вышел. Мы очутились на площадке. На площадку выходило несколько дверей с медными ручками. Человек, который держал мои ноги, нажал кнопку. Мы услышали, как за дверью затрещал звонок. Никто не отозвался. Потом по лестнице поднялся швейцар.

– Где они все? – спросили санитары.

– Не знаю, – сказал швейцар. – Они спят внизу.

– Позовите кого-нибудь.

Швейцар позвонил, потом постучался, потом отворил дверь и вошел. Когда он вернулся, за ним шла пожилая женщина в очках. Волосы ее были растрепаны, и прическа разваливалась, она была в форме сестры милосердия.

– Я не понимаю, – сказала она. – Я не понимаю по-итальянски.

– Я говорю по-английски, – сказал я. – Нужно устроить меня куда-нибудь.

– Ни одна палата не готова. Мы еще никого не ждали.

Она старалась подобрать волосы и близоруко щурилась на меня.

– Покажите, куда меня положить.

– Не знаю, – сказала она. – Мы никого не ждали. Я не могу положить вас куда попало.

– Все равно куда, – сказал я. – Затем швейцару по-итальянски: – Найдите свободную комнату.

– Они все свободны, – сказал швейцар. – Вы здесь первый раненый. – Он держал фуражку в руке и смотрел на пожилую сестру.

– Да положите вы меня куда-нибудь, ради бога! – боль в согнутых ногах все усиливалась, и я чувствовал, как она насквозь пронизывает кость. Швейцар скрылся за дверью вместе с седой сестрой и быстро вернулся.

– Идите за мной, – сказал он. Меня понесли длинным коридором и внесли в комнату со спущенными шторами. В ней пахло новой мебелью. У стены стояла кровать, в углу – большой зеркальный шкаф. Меня положили на кровать.

– Я не могу дать простынь, – сказала женщина, – простыни все заперты.

Я не стал разговаривать с ней.

– У меня в кармане деньги, – сказал я швейцару. – В том, который застегнут на пуговицу.

Швейцар достал деньги. Оба санитара стояли у постели с шапками в руках.

– Дайте им обоим по пять лир и пять лир возьмите себе. Мои бумаги в другом кармане. Можете отдать их сестре.

Санитары взяли под козырек и сказали спасибо.

– До свидания, – сказал я. – Вам тоже большое спасибо.

Они еще раз взяли под козырек и вышли.

– Вот, – сказал я сестре, – это моя карточка и история болезни.

Женщина взяла бумаги и посмотрела на них сквозь очки. Бумаг было три, и они были сложены.

– Я не знаю, что делать, – сказала она. – Я не умею читать по-итальянски. Я ничего не могу сделать без распоряжения врача. – Она расплакалась и сунула бумаги в карман передника. – Вы американец? – спросила она сквозь слезы.

– Да. Положите, пожалуйста, бумаги на столик у кровати.

В комнате было полутемно и прохладно. С кровати мне было видно большое зеркало в шкафу, но не было видно, что в нем отражалось. Швейцар стоял в ногах кровати. У него было славное лицо, и он казался мне добрым.

– Вы можете идти, – сказал я ему. – И вы тоже, – сказал я сестре. – Как вас зовут?

– Миссис Уокер.

– Идите, миссис Уокер. Я попытаюсь уснуть.

Я остался один в комнате. В ней было прохладно и не пахло больницей. Матрац был тугой и удобный, и я лежал не двигаясь, почти не дыша, радуясь, что боль утихает. Немного погодя мне захотелось пить, и я нашел у изголовья грушу звонка и позвонил, но никто не явился. Я заснул.

Проснувшись, я огляделся по сторонам. Сквозь ставни проникал солнечный свет. Я увидел большой гардероб, голые стены и два стула. Мои ноги в грязных бинтах, как палки, торчали на кровати. Я старался не шевелить ими. Мне хотелось пить, и я потянулся к звонку и нажал кнопку. Я услышал, как отворилась дверь, и оглянулся, и увидел сестру, не вчерашнюю, а другую. Она показалась мне молодой и хорошенькой.

– Доброе утро, – сказал я.

– Доброе утро, – сказала она и подошла к кровати. – Нам не удалось вызвать доктора. Он уехал на Комо. Мы не знали, что сегодня привезут кого-нибудь. А что у вас?

– Я ранен. Оба колена и ступни, и голова тоже задета.

– Как вас зовут?

– Генри, Фредерик Генри.

– Я сейчас вас умою. Но повязок мы не можем трогать до прихода доктора.

– Скажите, мисс Баркли здесь?

– Нет. У нас такой нет.

– Что это за женщина, которая плакала, когда меня привезли?

Сестра рассмеялась.

– Это миссис Уокер. Она дежурила ночью и заснула. Она не думала, что кого-нибудь привезут.

Разговаривая, она раздевала меня, и когда сняла все, кроме повязок, то стала меня умывать, очень легко и ловко. Умывание меня очень освежило. Голова моя была забинтована, но она обмыла везде вокруг бинта.

– Где вы получили ранение?

– На Изонцо, к северу от Плавы.

– Где это?

– К северу от Гориции.

Я видел, что все эти названия ничего не говорят ей.

– Вам очень больно?

Она вложила мне градусник в рот.

– Итальянцы ставят под мышку, – сказал я.

– Не разговаривайте.

Вынув градусник, она посмотрела температуру и сейчас же стряхнула.

– Какая температура?

– Вам не полагается знать.

– Скажите какая.

– Почти нормальная.

– У меня никогда не поднимается температура. А ведь мои ноги набиты старым железом.

– То есть как это?

– Там и осколки мины, и старые гвозди, и пружины от матраца, и всякий хлам.

Она покачала головой и улыбнулась.

– Если б у вас было в ноге хоть одно постороннее тело, оно дало бы воспаление и у вас поднялась бы температура.

– А вот посмотрим, – сказал я, – увидим, что извлекут при операции.

Она вышла из комнаты и возвратилась вместе с пожилой сестрой, которая дежурила ночью. Вдвоем они постелили мне простыни, не поднимая меня. Это было ново для меня и очень ловко проделано.

– Кто заведует госпиталем?

– Мисс Ван-Кампен.

– Сколько тут сестер?

– Только мы две.

– А больше не будет?

– Должны приехать еще.

– А когда?

– Не знаю. Нельзя больному быть таким любопытным.

– Я не больной, – сказал я. – Я раненый.

Они покончили с постелью, и я лежал теперь на свежей, чистой простыне, укрытый другой такой же. Миссис Уокер вышла и возвратилась с пижамой в руках. Они натянули ее на меня, и я почувствовал себя одетым и очень чистым.

– Вы страшно любезны, – сказал я. Сестра, которую звали мисс Гэйдж, усмехнулась. – Я хотел бы попросить стакан воды.

– Пожалуйста. А потом можно и позавтракать.

– Я не хочу завтракать. Если можно, я попросил бы открыть ставни.

В комнате был полумрак, и когда ставни раскрыли, ее наполнил яркий солнечный свет, и я увидел балкон и за ним черепицы крыш и дымовые трубы. Я посмотрел поверх черепичных крыш и увидел белые облака и очень синее небо.

– Вы не знаете, когда должны приехать остальные сестры?

– А что? Разве вы недовольны нашим уходом?

– Вы очень любезны.

– Может быть, вам нужен подсов?

– Пожалуй.

Они приподняли меня и поддержали, но это оказалось бесполезным. Потом я лежал и глядел в открытую дверь на балкон.

– Когда доктор должен прийти?

– Как только вернется. Мы звонили по телефону на Комо, чтобы он приехал.

– Разве нет других врачей?

– Он наш госпитальный врач.

Мисс Гэйдж принесла графин с водой и стакан. Я выпил три стакана, и потом они обе ушли, и я еще некоторое время смотрел в окно и потом снова заснул. Второй завтрак я съел, а после завтрака ко мне зашла заведующая, мисс Ван-Кампен. Я ей не понравился, и она не понравилась мне. Она была маленького роста, мелочно подозрительная и надутая высокомерием. Она задала мне множество вопросов и, по-видимому, считала почти позором службу в итальянской армии.

– Можно мне получить вина к обеду? – спросил я.

– Только по предписанию врача.

– А до его прихода нельзя?

– Ни в коем случае.

– Вы полагаете, что он все-таки явится?

– Ему звонили по телефону.

Она ушла, и в комнату вернулась мисс Гэйдж.

– Зачем вы нагрубили мисс Ван-Кампен? – спросила она, после того как очень ловко сделала для меня все, что нужно.

– Я не хотел грубить, но она очень задирает нос.

– Она сказала, что вы требовательны и грубы.

– Ничего подобного. Но, в самом деле, что за госпиталь без врача?

– Он должен приехать. Ему звонили по телефону на Комо.

– А что он там делает? Купается в озере?

– Нет. У него там клиника.

– Почему же не возьмут другого врача?

– Шш. Шш. Будьте паинькой, и он скоро приедет.

Я попросил позвать швейцара, и когда он пришел, сказал ему по-итальянски, чтобы он купил мне бутылку чинцано в винной лавке, флягу кьянти и вечернюю газету. Он пошел и принес бутылки завернутыми в газету, развернул их, откупорил по моей просьбе и поставил под кровать. Больше ко мне никто не приходил, и я лежал в постели и читал газету, известия с фронта и списки убитых офицеров и полученных ими наград, а потом опустил вниз руку, и достал бутылку с чинцано, и поставил ее холодным дном себе на живот, и пил понемножку, и между глотками снова ставил бутылку на живот, отпечатывая кружки на коже, и смотрел, как небо над городскими крышами становится все темней и темней. Над крышами летали ласточки и летали ночные ястребы, и я следил за их полетом и пил чинцано. Мисс Гэйдж принесла мне гоголь-моголь в стакане. Когда она вошла, я сунул бутылку за кровать.

– Мисс Ван-Кампен велела подлить сюда немного хересу, – сказала она. – Не нужно ей грубить. Она уже не молода, а заведовать госпиталями – большая ответственность. Миссис Уокер слишком стара, и от нее очень мало помощи.

– Она замечательная женщина, – сказал я, – поблагодарите ее от меня.

– Я сейчас принесу вам поужинать.

– Не стоит, – сказал я. – Я не голоден.

Когда она внесла поднос и поставила его на столик у постели, я поблагодарил ее и немного поел. Потом стало совсем темно, и мне видно было, как по небу сновали лучи прожекторов. Некоторое время я следил за ними, а потом заснул. Я спал крепко, но один раз проснулся весь в поту от страха и потом заснул снова, стараясь не возвращаться в только что виденный сон. Я проснулся опять задолго до рассвета, и слышал, как пели петухи, и лежал без сна, пока не начало светать. Это утомило меня, и когда совсем рассвело, я снова заснул.

Глава четырнадцатая

Солнце ярко светило в комнату, когда я проснулся. Мне показалось, что я опять на фронте, и я вытянулся на постели. Стало больно в ногах, и я посмотрел на них и, увидев грязные бинты, вспомнил, где нахожусь. Я потянулся к звонку и нажал кнопку. Я услышал, как в коридоре затрещал звонок и кто-то, мягко ступая резиновыми подошвами, прошел по коридору. Это была мисс Гэйдж; при ярком солнечном свете она казалась старше и не такой хорошенькой.

– Доброе утро, – сказала она. – Ну, как спали?

– Хорошо, благодарю вас, – сказал я. – Нельзя ли позвать ко мне парикмахера?

– Я заходила к вам, и вы спали вот с этим в руках. – Она открыла шкаф и показала мне бутылку с чинцано. Бутылка была почти пуста. – Я и другую бутылку из-под кровати тоже поставила туда, – сказала она. – Почему вы не попросили у меня стакан?

– Я боялся, что вы не позволите мне пить.

– Я бы и сама выпила с вами.

– Вот это вы молодец.

– Вам вредно пить одному, – сказала она. – Никогда этого не делайте.

– Больше не буду.

– Ваша мисс Баркли приехала, – сказала она.

– Правда?

– Да. Она мне не нравится.

– Потом понравится. Она очень славная.

Она покачала головой.

– Не сомневаюсь, что она чудо. Вы можете немножко подвинуться сюда? Вот так, хорошо. Я вас приведу в порядок к завтраку. – Она умыла меня с помощью тряпочки, мыла и теплой воды. – Приподнимите руку, – сказала она. – Вот так, хорошо.

– Нельзя ли, чтоб парикмахер пришел до завтрака?

– Сейчас скажу швейцару. – Она вышла и скоро вернулась. – Швейцар пошел за ним, – сказала она и опустила тряпочку в таз с водой.

Парикмахер пришел вместе со швейцаром. Это был человек лет пятидесяти, с подкрученными кверху усами. Мисс Гэйдж кончила свои дела и вышла, а парикмахер намылил мне щеки и стал брить. Он делал все очень торжественно и воздерживался от разговора.

– Что же вы молчите? Рассказывайте новости, – сказал я.

– Какие новости?

– Все равно какие. Что слышно в городе?

– Теперь война, – сказал он. – У неприятеля повсюду уши. – Я оглянулся на него. – Пожалуйста, не вертите головой, – сказал он и продолжал брить. – Я ничего не скажу.

– Да что с вами такое? – спросил я.

– Я итальянец. Я не вступаю в разговоры с неприятелем.

Я не настаивал. Если он сумасшедший, то чем скорей он уберет от меня бритву, тем лучше. Один раз я попытался рассмотреть его. – Берегитесь, – сказал он. – Бритва острая.

Когда он кончил, я уплатил что следовало и прибавил пол-лиры на чай. Он вернул мне деньги.

– Я не возьму. Я не на фронте. Но я итальянец.

– Убирайтесь к черту!

– С вашего разрешения, – сказал он и завернул свои бритвы в газету. Он вышел, оставив пять медных монет на столике у кровати. Я позвонил. Вошла мисс Гэйдж.

– Будьте так добры, пришлите ко мне швейцара.

– Пожалуйста.

Швейцар пришел. Он с трудом удерживался от смеха.

– Что, этот парикмахер сумасшедший?

– Нет, signorino. Он ошибся. Он меня не расслышал, и ему показалось, будто я сказал, что вы австрийский офицер.

– О, господи, – сказал я.

– Xa-xa-xa, – захохотал швейцар. – Вот потеха! «Только пошевелись он, говорит, и я бы ему…» – Швейцар провел пальцем по шее. – Xa-xa-xa! – он никак не мог удержаться от смеха. – А когда я сказал ему, что вы не австриец! Xa-xa-xa!

– Xa-xa-xa, – сказал я сердито. – Вот была бы потеха, если б он перерезал мне глотку. Xa-xa-xa.

– Да нет же, signorino. Нет, нет. Он до смерти испугался австрийца. Xa-xa-xa!

– Xa-xa-xa, – сказал я. – Убирайтесь вон. Он вышел, и мне было слышно, как он хохочет за дверью. Я услышал чьи-то шаги в коридоре. Я оглянулся на дверь. Это была Кэтрин Баркли.

Она вошла в комнату и подошла к постели.

– Здравствуйте, милый! – сказала она. Лицо у нее было свежее и молодое и очень красивое. Я подумал, что никогда не видел такого красивого лица.

– Здравствуйте! – сказал я. Как только я ее увидел, я понял, что влюблен в нее. Все во мне перевернулось. Она посмотрела на дверь и увидела, что никого нет. Тогда она присела на край кровати, наклонилась и поцеловала меня. Я притянул ее к себе и поцеловал и почувствовал, как бьется ее сердце.

– Милая моя, – сказал я. – Как хорошо, что вы приехали.

– Это было нетрудно. Вот остаться, пожалуй, будет труднее.

– Вы должны остаться, – сказал я. – Вы прелесть. – Я был как сумасшедший. Мне не верилось, что она действительно здесь, и я крепко прижимал ее к себе.

* * *
– Не надо, – сказала она. – Вы еще нездоровы.

– Я здоров. Иди ко мне.

– Нет. Вы еще слабы.

– Да. Ничего я не слаб. Иди.

– Вы меня любите?

– Я тебя очень люблю. Я просто с ума схожу. Ну иди же.

– Слышите, как сердце бьется?

– Что мне сердце? Я хочу тебя. Я с ума схожу.

– Вы меня правда любите?

– Перестань говорить об этом. Иди ко мне. Ты слышишь? Иди, Кэтрин.

– Ну, хорошо, но только на минутку.

– Хорошо, – сказал я. – Закрой дверь.

– Нельзя. Сейчас нельзя.

– Иди. Не говори ничего. Иди ко мне.

* * *
Кэтрин сидела в кресле у кровати. Дверь в коридор была открыта. Безумие миновало, и мне было так хорошо, как ни разу в жизни.

Она спросила:

– Теперь ты веришь, что я тебя люблю?

– Ты моя дорогая, – сказал я. – Ты останешься здесь. Тебя никуда не переведут. Я с ума схожу от любви к тебе.

– Мы должны быть страшно осторожны. Мы совсем голову потеряли. Так нельзя.

– Ночью можно.

– Мы должны быть страшно осторожны. Ты должен быть осторожен при посторонних.

– Я буду осторожен.

– Ты должен, непременно. Ты хороший. Ты меня любишь, да?

– Не говори об этом. А то я тебя не отпущу.

– Ну, я больше не буду. Ты должен меня отпустить. Мне пора идти, милый, правда.

– Возвращайся сейчас же.

– Я вернусь, как только можно будет.

– До свидания.

– До свидания, хороший мой.

Она вышла. Видит бог, я не хотел влюбляться в нее. Я ни в кого не хотел влюбляться. Но, видит бог, я влюбился и лежал на кровати в миланском госпитале, и всякие мысли кружились у меня в голове, и мне было удивительно хорошо, и наконец в комнату вошла мисс Гэйдж.

– Доктор приезжает, – сказала она. – Он звонил с Комо.

– Когда он будет здесь?

– Он приедет вечером.

Глава пятнадцатая

До вечера ничего не произошло. Доктор был тихий, худенький человечек, которого война, казалось, выбила из колеи. С деликатным и утонченным отвращением он извлек из моего бедра несколько мелких стальных осколков. Он применил местную анестезию, или, как он говорил, «замораживание», от которого ткани одеревенели и боль не чувствовалась, пока зонд, скальпель или ланцет не проникали глубже замороженного слоя. Можно было точно определить, где этот слой кончается, и вскоре деликатность доктора истощилась, и он сказал, что лучше прибегнуть к рентгену. Зондирование ничего не дает, сказал он.

Рентгеновский кабинет был при Ospedale Maggiore, [главный госпиталь (итал.)] и доктор, который делал просвечивание, был шумный, ловкий и веселый. Пациента поддерживали за плечи, так что он сам мог видеть на экране самые крупные из инородных тел. Снимки должны были прислать потом. Доктор попросил меня написать в его записной книжке мое имя, полк и что-нибудь на память. Он объявил, что все инородное – безобразие, мерзость, гадость. Австрийцы просто сукины дети. Скольких я убил? Я не убивал ни одного, но мне очень хотелось сказать ему приятное, и я сказал, что убил тьму австрийцев. Со мной была мисс Гэйдж, и доктор обнял ее за талию и сказал, что она прекраснее Клеопатры. Понятно ей? Клеопатра – бывшая египетская царица. Да, как бог свят, она прекраснее. Санитарная машина отвезла нас обратно, в наш госпиталь, и через некоторое время, после многих перекладываний с носилок на носилки, я наконец очутился наверху, в своей постели. После обеда прибыли снимки; доктор пообещал, что, как бог свят, они будут готовы после обеда, и сдержал обещание. Кэтрин Баркли показала мне снимки. Они были в красных конвертах, и она вынула их из конвертов, и мы вместе рассматривали их на свет.

– Это правая нога, – сказала она и вложила снимок опять в конверт. – А это левая.

– Положи их куда-нибудь, – сказал я, – а сама иди ко мне.

– Нельзя, – сказала она. – Я пришла только на минуточку, показать тебе снимки.

Она ушла, и я остался один. День был жаркий, и мне очень надоело лежать в постели. Я попросил швейцара пойти купить мне газеты, все газеты, какие только можно достать.

Пока я его дожидался, в комнату вошли три врача. Я давно заметил, что врачи, которым не хватает опыта, склонны прибегать друг к другу за помощью и советом. Врач, который не в состоянии как следует вырезать вам аппендикс, пошлет вас к другому, который не сумеет толком удалить вам гланды. Эти три врача были тоже из таких.

– Вот наш молодой человек, – сказал госпитальный врач, тот, у которого были деликатные движения.

– Здравствуйте, – сказал высокий, худой врач с бородой. Третий врач, державший в руках рентгеновские снимки в красных конвертах, ничего не сказал.

– Снимем повязки? – вопросительно произнес врач с бородой.

– Безусловно. Снимите, пожалуйста, повязки, сестра, – сказал госпитальный врач мисс Гэйдж.

Мисс Гэйдж сняла повязки. Я посмотрел на свои ноги. Когда я лежал в полевом госпитале, они были похожи на заветревший мясной фарш. Теперь их покрывала корка, и колено распухло и побелело, а икра обмякла, но гноя не было.

– Очень чисто, – сказал госпитальный врач. Очень чисто и хорошо.

– Гм, – сказал врач с бородой. Третий врач заглянул через плечо госпитального врача.

– Согните, пожалуйста, колено, – сказал бородатый врач.

– Не могу.

– Проверим функционирование сустава? – вопросительно произнес бородатый врач. У него на рукаве, кроме трех звездочек, была еще полоска. Это означало, что он состоит в чине капитана медицинской службы.

– Безусловно, – сказал госпитальный врач. Вдвоем они осторожно взялись за мою правую ногу и стали сгибать ее.

– Больно, – сказал я.

– Так, так. Еще немножко, доктор.

– Довольно. Дальше не идет, – сказал я.

– Функционирование неполное, – сказал бородатый врач. Он выпрямился. – Разрешите еще раз взглянуть на снимки, доктор. – Третий врач подал ему один из снимков. – Нет. Левую ногу, пожалуйста.

– Это левая нога, доктор.

– Да, верно. Я смотрел не с той стороны. – Он вернул снимок. Другой снимок он разглядывал несколько минут. – Видите, доктор? – он указал на одно из инородных тел, ясно и отчетливо видное на свет. Они рассматривали снимок еще несколько минут.

– Я могу сказать только одно, – сказал бородатый врач в чине капитана. – Это вопрос времени. Месяца три, а возможно, и полгода.

– Безусловно, ведь должна накопиться вновь синовиальная жидкость.

– Безусловно. Это вопрос времени. Я не взял бы на себя вскрыть такой коленный сустав, прежде чем вокруг осколка образуется капсула.

– Вполне разделяю ваше мнение, доктор.

– Для чего полгода? – спросил я.

– Полгода, чтобы вокруг осколка образовалась капсула и можно было без риска вскрыть коленный сустав.

– Я этому не верю, – сказал я.

– Вы хотите сохранить ногу, молодой человек?

– Нет, – сказал я.

– Что?

– Я хочу, чтобы ее отрезали, – сказал я, – так, чтобы можно было приделать к ней крючок.

– Что вы хотите сказать? Крючок?

– Он шутит, – сказал госпитальный врач и очень деликатно потрепал меня по плечу. – Он хочет сохранить ногу. Это очень мужественный молодой человек. Он представлен к серебряной медали за храбрость.

– От души поздравляю, – сказал врач в чине капитана. Он пожал мне руку. – Я могу только сказать, что во избежание риска необходимо выждать, по крайней мере, полгода, прежде чем вскрывать такое колено. Разумеется, вы вольны придерживаться другого мнения.

– Благодарю вас, – сказал я. – Ваше мнение для меня очень ценно.

Врач в чине капитана взглянул на часы.

– Нам пора идти, – сказал он. – Желаю вам всего хорошего.

– Вам также всего хорошего и большое спасибо, – сказал я.

Я пожал руку третьему врачу: «Capitano Varini – tenente Enry» – и все трое вышли из комнаты.

– Мисс Гэйдж, – позвал я. Она вошла. – Пожалуйста, попросите госпитального врача еще на минутку ко мне.

Он пришел, держа кепи в руке, и стал у кровати.

– Вы хотели меня видеть?

– Да. Я не могу ждать операции полгода. Господи, доктор, приходилось вам когда-нибудь полгода лежать в постели?

– Вы не будете все время лежать. Сначала вам нужно будет погреть раны на солнце. Потом вы начнете ходить на костылях.

– Полгода, а потом операция?

– Это наименее рискованный путь. Нужно выждать, когда вокруг инородных тел образуется капсула и снова накопится синовиальная жидкость. Тогда можно без риска вскрыть коленный сустав.

– А вы сами уверены, что мне нужно так долго ждать?

– Это наименее рискованный путь.

– Кто этот врач в чине капитана?

– Это очень хороший миланский хирург.

– Ведь он в чине капитана, правда?

– Да, но он очень хороший хирург.

– Я не желаю, чтобы в моей ноге копался какой-то капитан. Если бы он чего-нибудь стоил, он был бы майором. Я знаю, что такое капитан, доктор.

– Он очень хороший хирург, и я с его мнением считаюсь больше, чем с чьим бы то ни было.

– Можно показать мою ногу другому хирургу?

– Безусловно, если вы захотите. Но я лично последовал бы совету доктора Варелла.

– Вы можете пригласить ко мне другого хирурга?

– Я приглашу Валентини.

– Кто он такой?

– Хирург из Ospedale Maggiore.

– Идет. Я вам буду очень признателен. Поймите, доктор, не могу я полгода лежать в постели.

– Вы не будете лежать в постели. Сначала вы будете принимать солнечные ванны. Потом можно перейти к легким упражнениям. Потом, когда образуется капсула, мы сделаем операцию.

– Но я не могу ждать полгода.

Доктор деликатным движением погладил кепи, которое он держал в руке, и улыбнулся.

– Вам так не терпится возвратиться на фронт?

– А почему бы и нет?

– Как это прекрасно! – сказал он. – Благородный молодой человек. – Он наклонился и очень деликатно поцеловал меня в лоб. – Я пошлю за Валентини. Не волнуйтесь и не нервничайте. Будьте умницей.

– Стакан вина, доктор? – предложил я.

– Нет, благодарю. Я не пью.

– Ну, один стаканчик. – Я позвонил, чтобы швейцар принес стаканы.

– Нет, нет, благодарю вас, меня ждут.

– До свидания, – сказал я.

– До свидания.

* * *
Спустя два часа в комнату вошел доктор Валентини. Он очень торопился, и кончики его усов торчали кверху. Он был в чине майора, у него было загорелое лицо, и он все время смеялся.

– Как это вас угораздило? – сказал он. – Ну-ка, покажите снимки. Так. Так. Вот оно что. Да вы, я вижу, здоровы, как бык. А кто эта хорошенькая девушка? Ваша возлюбленная? Так я и думал. Уж эта мне чертова война! Здесь болит? Вы молодец. Починим, будете как новенький. Тут больно? Еще бы не больно. Как они любят делать больно, эти доктора. А чем вас до сих пор лечили? Эта девушка говорит по-итальянски? Надо ее выучить. Очаровательная девушка. Я бы взялся давать ей уроки. Я сам лягу в этот госпиталь. Нет, лучше я буду бесплатно принимать у нее все роды. Она понимает, что я говорю? Она вам принесет хорошего мальчишку. Блондина, как она сама. Так, хорошо. Так, отлично. Очаровательная девушка. Спросите ее, не согласится ли она со мной поужинать. Нет, я не хочу ее у вас отбивать. Спасибо. Большое вам спасибо, мисс. Вот и все. Вот и все, что я хотел знать. – Он похлопал меня по плечу. – Повязку накладывать не надо.

– Стакан вина, доктор Валентини?

– Вина? Ну конечно… Десять стаканов. Где оно у вас?

– В шкафу. Мисс Баркли достанет бутылку.

– Ваше здоровье. Ваше здоровье, мисс. Очаровательная девушка. Я вам принесу вина получше этого. – Он вытер усы.

– Когда, по-вашему, можно делать операцию?

– Завтра утром. Не раньше. Нужно освободить кишечник. Вычистить из вас все. Я зайду к старушке внизу и распоряжусь. До свидания. Завтра увидимся. Я вам принесу вина получше этого. А у вас здесь очень славно. До свидания, до завтра. Выспитесь хорошенько. Я приду рано.

Он помахал мне с порога, его усы топорщились, коричневое лицо улыбалось. На рукаве у него была звездочка в окаймлении, потому что он был в чине майора.

Глава шестнадцатая

В ту ночь летучая мышь влетела в комнату через раскрытую дверь балкона, в которую нам видна была ночь над крышами города. В комнате было темно, только ночь над городом слабо светила в балконную дверь, и летучая мышь не испугалась и стала носиться по комнате, словно под открытым небом. Мы лежали и смотрели на нее, и, должно быть, она нас не видела, потому что мы лежали очень тихо. Когда она улетела, мы увидели луч прожектора и смотрели, как светлая полоса передвигалась по небу и потом исчезла, и снова стало темно. Среди ночи поднялся ветер, и мы услышали голоса артиллеристов у зенитного орудия на соседней крыше. Было прохладно, и они надевали плащи. Я вдруг встревожился среди ночи, как бы кто не вошел, но Кэтрин сказала, что все спят. Один раз среди ночи мы заснули, и когда я проснулся, Кэтрин не было в комнате, но я услышал ее шаги в коридоре, и дверь отворилась, и она подошла к постели и сказала, что все в порядке: она была внизу, и там все спят. Она подходила к двери мисс Ван-Кампен и слышала, как та дышит во сне. Она принесла сухих галет, и мы ели их, запивая вермутом. Мы были очень голодны, но она сказала, что утром вое это нужно будет из меня вычистить. Под утро, когда стало светать, я заснул снова, и когда проснулся, увидел, что ее снова нет в комнате. Она пришла, свежая и красивая, и села на кровать, и пока я лежал с градусником во рту, взошло солнце, и мы почувствовали запах росы на крышах и потом запах кофе, который варили артиллеристы у орудия на соседней крыше.

– Сейчас хорошо бы погулять, – сказала Кэтрин. – Будь тут кресло, я могла бы вывезти тебя.

– А как бы я сел в кресло?

– Уж как-нибудь.

– Вот поехать бы в парк, позавтракать на воздухе. – Я поглядел в отворенную дверь.

– Нет, сейчас мы займемся другим делом, – сказала она. – Нужно приготовить тебя к приходу твоего друга доктора Валентини.

– А правда замечательный доктор?

– Мне он не так понравился, как тебе. Но он, должно быть, хороший врач.

– Иди ко мне, Кэтрин. Слышишь? – сказал я.

– Нельзя. А как хорошо было ночью!

– А нельзя тебе взять дежурство и на эту ночь?

– Я и буду дежурить, вероятно. Но только ты меня не захочешь.

– Захочу.

– Не захочешь. Тебе еще никогда не делали операции. Ты не знаешь, какое у тебя будет самочувствие.

– Знаю. Очень хорошее.

– Тебя будет тошнить, и тебе не до меня будет.

– Ну, тогда иди ко мне сейчас.

– Нет, – сказала она. – Мне нужно вычертить кривую твоей температуры, милый, и приготовить тебя.

– Значит, ты меня не любишь, раз не хочешь прийти.

– Какой ты глупый! – она поцеловала меня. – Ну вот, кривая готова. Температура все время нормальная. У тебя такая чудесная температура.

– А ты вся чудесная.

– Нет, нет. Вот у тебя температура чудесная. Я страшно горжусь твоей температурой.

– Наверно, у всех наших детей будет замечательная температура.

– Боюсь, что у наших детей будет отвратительная температура.

– А что нужно сделать, чтобы приготовить меня для Валентини?

– Пустяки, только это не очень приятно.

– Мне жаль, что тебе приходится с этим возиться.

– А мне нисколько. Я не хочу, чтобы кто-нибудь другой до тебя дотрагивался. Я глупая. Я взбешусь, если кто-нибудь до тебя дотронется.

– Даже Фергюсон?

– Особенно Фергюсон, и Гэйдж, и эта, как ее?

– Уокер?

– Вот-вот. Слишком много здесь сестер. Если не прибудут еще раненые, нас переведут отсюда. Здесь теперь четыре сестры.

– Наверное, прибудут еще. Четыре сестры не так уж много. Госпиталь большой.

– Надеюсь, что прибудут. Что мне делать, если меня захотят перевести отсюда? А ведь так и будет, если не прибавится раненых.

– Я тогда тоже уеду.

– Не говори глупостей. Ты еще не можешь никуда ехать. Но ты поскорее поправляйся, милый, и тогда мы с тобой куда-нибудь поедем.

– А потом что?

– Может быть, война кончится. Не вечно же будут воевать?

– Я поправлюсь, – сказал я. – Валентини меня вылечит.

– Еще бы, с такими-то усами! Только знаешь, милый, когда тебе дадут эфир, думай о чем-нибудь другом – только не о нас с тобой. А то ведь под наркозом многие болтают.

– О чем же мне думать?

– О чем хочешь. О чем хочешь, только не о нас с тобой. Думай о своих родных. Или о какой-нибудь другой девушке.

– Нет.

– Ну, тогда читай молитву. Это произведет прекрасное впечатление.

– А может быть, я не буду болтать.

– Возможно. Не все ведь болтают.

– Вот я и не буду.

– Не хвались, милый. Пожалуйста, не хвались.

Ты такой хороший, не нужно тебе хвалиться.

– Я ни слова не скажу.

– Опять ты хвалишься, милый. Совсем тебе ни к чему хвалиться. Просто, когда тебе скажут дышать глубже, начни читать молитву, или стихи, или еще что-нибудь. Тогда все будет хорошо, и я буду гордиться тобой. Я вообще горжусь тобой. У тебя такая чудесная температура, и ты спишь, как маленький мальчик, обнимаешь подушку и думаешь, что это я. А может быть, не я, а другая? Какая-нибудь итальянская красавица?

– Нет, ты.

– Ну конечно, я. И я тебя очень люблю, и Валентини приведет твою ногу в полный порядок. Как хорошо, что мне не придется быть при этом.

– А ты будешь дежурить ночью?

– Да. Но тебе будет все равно.

– Увидим.

– Ну, вот и все, милый. Теперь ты совсем чистый, и снаружи и внутри. Скажи мне вот что: сколько женщин ты любил в своей жизни?

– Ни одной.

– И меня нет?

– Тебя – да.

– А скольких еще?

– Ни одной.

– А скольких – как это говорят? – скольких ты знал?

– Ни одной.

– Ты говоришь неправду.

– Да.

– Так и надо. Ты мне все время говори неправду. Я так и хочу. Они были хорошенькие?

– Я ни одной не знал.

– Правильно. Они были очень привлекательные?

– Понятия не имею.

– Ты только мой. Это верно, и больше ты никогда ничей не был. Но мне все равно, если даже и не так. Я их не боюсь. Только ты мне не рассказывай про них. А когда женщина говорит мужчине про то, сколько это стоит?

– Не знаю.

– Ну конечно, ты не знаешь. А она говорит ему, что любит его? Скажи мне. Я хочу знать.

– Да. Если он этого хочет.

– А он говорит ей, что любит ее? Скажи. Это очень важно.

– Говорит, если хочет.

– Но ты никогда не говорил? Верно?

– Нет.

– Нет, верно? Скажи мне правду.

– Нет, – солгал я.

– Ты не говорил, – сказала она. – Я так и знала, что ты не говорил. Ты милый, и я тебя очень, очень люблю.

Солнце высоко стояло над крышами, и я видел шпили собора с солнечными бликами на них. Я был чист снаружи и внутри и ожидал прихода врача.

– Значит, так? – сказала Кэтрин. – Она говорит все, что ему хочется?

– Не всегда.

– А я буду всегда. Я буду всегда говорить все, что ты пожелаешь, и я буду делать все, что ты пожелаешь, и ты никогда не захочешь других женщин, правда? – она посмотрела на меня радостно. – Я буду делать то, что тебе хочется, и говорить то, что тебе хочется, и тогда все будет чудесно, правда?

– Да.

– Ну, вот ты и готов к операции. А теперь скажи, чего бы тебе хотелось сейчас?

– Иди ко мне.

– Хорошо. Иду.

– Ты моя очень, очень, очень любимая, – сказал я.

– Вот видишь, – сказала она. – Я делаю все, что ты хочешь.

– Ты у меня умница.

– Я только боюсь, что ты еще не совсем мной доволен.

– Ты умница.

– Я хочу того, чего хочешь ты. Меня больше нет. Только то, чего хочешь ты.

– Милая.

– Ты доволен? Правда, ты доволен? Ты не хочешь других женщин?

– Нет.

– Видишь, ты доволен. Я делаю все, что ты хочешь.

Глава семнадцатая

Когда я проснулся после операции, было не так, словно я куда-то исчезал. При этом не исчезаешь. Только берет удушье. Это не похоже на смерть, это просто удушье от газа, так что перестаешь чувствовать, а после все равно как будто был сильно пьян, только когда рвет, то одной желчью и потом не делается лучше. В ногах постели я увидел мешки с песком. Они придавливали стержни, торчавшие из гипсовой повязки. Немного погодя я увидел мисс Гэйдж, и она спросила:

– Ну, как?

– Лучше, – сказал я.

– Он прямо чудо сделал с вашим коленом.

– Сколько это длилось?

– Два с половиной часа.

– Я говорил какие-нибудь глупости?

– Нет, нет, ничего. Не разговаривайте. Лежите спокойно.

Меня тошнило, и Кэтрин оказалась права. Мне было все равно, кто дежурит эту ночь.

В госпитале было теперь еще трое, кроме меня: тощий парень из Джорджии, работник Красного Креста, больной малярией, славный парень из Нью-Йорка, тоже тощий на вид, больной малярией и желтухой, и милейший парень, который вздумал отвинтить колпачок от дистанционной трубки австрийского снаряда, чтобы взять себе на память. Это был комбинированный шрапнельно-фугасный снаряд, какими австрийцы пользовались а горах: шрапнель с дистанционной трубкой двойного действия.

Все сестры очень любили Кэтрин Баркли за то, что она без конца готова была дежурить по ночам. Малярики не требовали много забот, а тот, который отвинтил колпачок взрывателя, был с нами в дружбе и звонил ночью только при крайней необходимости, и все свободное от работы время она проводила со мной. Я очень любил ее, и она любила меня. Днем я спал, а когда мы не спали, то писали друг другу записки и пересылали их через Фергюсон. Фергюсон была славная девушка. Я ничего не знал о ней, кроме того, что у нее один брат в пятьдесят второй дивизии, а другой – в Месопотамии и что она очень привязана к Кэтрин Баркли.

– Придете к нам на свадьбу, Ферджи? – спросил я ее как-то.

– Вы никогда не женитесь.

– Женимся.

– Нет, не женитесь.

– Почему?

– Поссоритесь до свадьбы.

– Мы никогда не ссоримся.

– Еще успеете.

– Мы никогда не будем ссориться.

– Значит, умрете. Поссоритесь или умрете. Так всегда бывает. И никто не женится.

Я протянул к ней руку.

– Не трогайте меня, – сказала она. – Я и не думаю плакать. Может быть, у вас все обойдется. Только смотрите, как бы с ней чего-нибудь не случилось. Если что-нибудь с ней случится из-за вас, я вас убью.

– Ничего с ней не случится.

– Ну, так смотрите. Надеюсь, что у вас все обойдется. Сейчас вам хорошо.

– Сейчас нам чудесно.

– Так вот, не ссорьтесь и чтобы с ней ничего не случилось.

– Ладно.

– Смотрите же. Я не желаю, чтоб она осталась с младенцем военного времени на руках.

– Вы славная девушка, Ферджи.

– Ничего не славная. Не подлизывайтесь ко мне. Как ваша нога?

– Прекрасно.

– А голова? – она дотронулась пальцами до моей макушки. Ощущение было такое, как если трогают затекшую ногу.

– Голова меня никогда не беспокоит.

– От такой шишки легко можно было остаться кретином. Совсем не беспокоит?

– Нет.

– Ваше счастье. Записка готова? Я иду вниз.

– Вот, возьмите, – сказал я.

– Вы должны попросить ее, чтоб она на время отказалась от ночных дежурств. Она очень устает.

– Хорошо. Я ее попрошу.

– Я хотела подежурить ночь, но она мне не дает. Другие рады уступить свою очередь. Можете дать ей немного отдохнуть.

– Хорошо.

– Мисс Ван-Кампен уже поговаривает о том, что вы всегда спите до полудня.

– Этого можно было ожидать.

– Хорошо бы вам настоять, чтоб она несколько ночей не дежурила.

– Я бы и сам хотел.

– Вовсе вы бы не хотели. Но если вы ее уговорите, я буду уважать вас.

– Я ее уговорю.

– Что-то не верится.

Она взяла записку и вышла. Я позвонил, и очень скоро вошла мисс Гэйдж.

– Что случилось?

– Я просто хотел поговорить с вами. Как по-вашему, не пора ли мисс Баркли отдохнуть немного от ночных дежурств? У нее очень усталый вид. Почему она так долго в ночной смене?

Мисс Гэйдж посмотрела на меня.

– Я ваш друг, – сказала она. – Ни к чему вам так со мной разговаривать.

– Что вы хотите сказать?

– Не прикидывайтесь дурачком. Это все, что вам нужно было?

– Выпейте со мной вермуту.

– Хорошо. Но потом я сразу же уйду. – Она достала бутылку из шкафа и поставила на столик стакан.

– Вы берите стакан, – сказал я. – Я буду пить из бутылки.

– За ваше здоровье! – сказала мисс Гэйдж.

– Что там Ван-Кампен говорила насчет того, что я долго сплю по утрам?

– Просто скрипела на эту тему. Она называет вас «наш привилегированный пациент».

– Ну ее к черту!

– Она не злая, – сказала мисс Гэйдж. – Просто она старая и с причудами. Вы ей сразу не понравились.

– Это верно.

– А мне вы нравитесь. И я вам друг. Помните это.

– Вы на редкость славная девушка.

– Бросьте. Я знаю, кто, по-вашему, славный. Как нога?

– Прекрасно.

– Я принесу холодной минеральной воды и полью вам немного. Вероятно, зудит под гипсом. Сегодня жарко.

– Вы славная.

– Сильно зудит?

– Нет. Все очень хорошо.

– Надо поправить мешки с песком. – Она нагнулась. – Я вам друг.

– Я это знаю.

– Нет, вы не знаете. Но когда-нибудь узнаете.

Кэтрин Баркли не дежурила три ночи, но потом она снова пришла. Было так, будто каждый из нас уезжал в долгое путешествие и теперь мы встретились снова.

Глава восемнадцатая

Нам чудесно жилось в то лето. Когда мне разрешили вставать, мы стали ездить в парк на прогулку. Я помню коляску, медленно переступающую лошадь, спину кучера впереди и его лакированный цилиндр, и Кэтрин Баркли рядом со мной на сиденье. Если наши руки соприкасались, хотя бы краешком ее рука касалась моей, это нас волновало. Позднее, когда я уже мог передвигаться на костылях, мы ходили обедать к Биффи или в «Гран-Италиа» и выбирали столик снаружи, в Galleria. Официанты входили и выходили, и прохожие шли мимо, и на покрытых скатертями столах стояли свечи с абажурами, и вскоре нашим излюбленным местом стал «Гран-Италиа», и Жорж, метрдотель, всегда оставлял нам столик. Он был замечательный метрдотель, и мы предоставляли ему выбирать меню, пока мы сидели, глядя на прохожих, и на тонувшую в сумерках Galleria, и друг на друга. Мы пили сухое белое капри, стоявшее в ведерке со льдом; впрочем, мы перепробовали много других вин: фреза, барбера и сладкие белые вина. Из-за войны в ресторане не было специального официанта для вин, и Жорж смущенно улыбался, когда я спрашивал такие вина, как фреза.

– Что можно сказать о стране, где делают вино, имеющее вкус клубники, – сказал он.

– А чем плохо? – спросила Кэтрин. – Мне даже нравится.

– Попробуйте, леди, если вам угодно, – сказал Жорж. – Но позвольте мне захватить бутылочку марго для tenente.

– Я тоже хочу попробовать, Жорж.

– Сэр, я бы вам не советовал. Оно и вкуса клубники не имеет.

– А вдруг? – сказала Кэтрин. – Это было бы просто замечательно.

– Я сейчас подам его, – сказал Жорж, – и когда желание леди будет удовлетворено, я его уберу.

Вино было не из важных. Жорж был прав, оно не имело и вкуса клубники. Мы снова перешли на капри. Один раз у меня не хватило денег, и Жорж одолжил мне сто лир.

– Ничего, ничего, tenente, – сказал он. – Бывает со всяким. Я знаю, как это бывает. Если вам или леди понадобятся деньги, у меня всегда найдутся.

После обеда мы шли по Galleria мимо других ресторанов и мимо магазинов со спущенными железными шторами и останавливались у киоска, где продавались сандвичи: сандвичи с ветчиной и латуком и сандвичи с анчоусами на крошечных румяных булочках, не длиннее указательного пальца. Мы брали их с собой, чтоб съесть, когда проголодаемся ночью. Потом мы садились в открытую коляску у выхода из Galleria против собора и возвращались в госпиталь. Швейцар выходил на крыльцо госпиталя помочь мне управиться с костылями. Я расплачивался с кучером, и мы ехали наверх в лифте. Кэтрин выходила в том этаже, где жили сестры, а я поднимался выше и на костылях шел по коридору в свою комнату; иногда я раздевался и ложился в постель, а иногда сидел на балконе, положив ногу на стул, и следил за полетом ласточек над крышами, и ждал Кэтрин. Когда она приходила наверх, было так, будто она вернулась из далекого путешествия, и я шел на костылях по коридору вместе с нею, и нес тазики, и дожидался у дверей или входил с нею вместе – смотря по тому, был больной из наших друзей или нет, и когда она оканчивала все свои дела, мы сидели на балконе моей комнаты. Потом я ложился в постель, и когда все уже спали и она была уверена, что никто не позовет, она приходила ко мне. Я любил распускать ее волосы, и она сидела на кровати, не шевелясь, только иногда вдруг быстро наклонялась поцеловать меня, и я вынимал шпильки и клал их на простыню, и узел на затылке едва держался, и я смотрел, как она сидит, не шевелясь, и потом вынимал две последние шпильки, и волосы распускались совсем, и она наклоняла голову, и они закрывали нас обоих, и было как будто в палатке или за водопадом.

У нее были удивительно красивые волосы, и я иногда лежал и смотрел, как она закручивает их при свете, который падал из открытой двери, и они даже ночью блестели, как блестит иногда вода перед самым рассветом. У нее было чудесное лицо и тело и чудесная гладкая кожа. Мы лежали рядом, и я кончиками пальцев трогал ее щеки и лоб, и под глазами, и подбородок, и шею и говорил: «Совсем как клавиши рояля», – и тогда она гладила пальцами мой подбородок и говорила: «Совсем как наждак, если им водить по клавишам рояля».

– Что, колется?

– Да нет же, милый. Это я просто чтоб подразнить тебя.

Ночью все было чудесно, и если мы могли хотя бы касаться друг друга – это уже было счастье. Помимо больших радостей, у нас еще было множество мелких выражений любви, а когда мы бывали не вместе, мы старались внушать друг другу мысли на расстоянии. Иногда это как будто удавалось, но, вероятно, это было потому, что, в сущности, мы оба думали об одном и том же.

Мы говорили друг другу, что в тот день, когда она приехала в госпиталь, мы поженились, и мы считали месяцы со дня своей свадьбы. Я хотел, чтобы мы на самом деле поженились, но Кэтрин сказала, что тогда ей придется уехать, и что как только мы начнем улаживать формальности, за ней станут следить и нас разлучат. Придется все делать по итальянским брачным законам, и с формальностями будет страшная возня. Я хотел, чтобы мы поженились на самом деле, потому что меня беспокоила мысль о ребенке, когда эта мысль приходила мне в голову, но для себя мы считали, что мы женаты, и беспокоились не так уж сильно, и, пожалуй, мне нравилось, что мы не женаты на самом деле. Я помню, как один раз ночью мы заговорили об этом и Кэтрин сказала:

– Но, милый, ведь мне сейчас же придется уехать отсюда.

– А может быть, не придется.

– Непременно придется. Меня отправят домой, и мы не увидимся, пока не кончится война.

– Я буду приезжать в отпуск.

– Нельзя успеть в Шотландию и обратно за время отпуска. И потом, я от тебя не уеду. Для чего нам жениться сейчас? Мы и так женаты. Уж больше женатыми и быть нельзя.

– Я хочу этого только из-за тебя.

– Никакой «меня» нет. Я – это ты. Пожалуйста, не выдумывай отдельной «меня».

– Я думал, девушки всегда хотят замуж.

– Так оно и есть. Но, милый, ведь я замужем. Я замужем за тобой. Разве я плохая жена?

– Ты чудесная жена.

– Видишь ли, милый, я уже один раз пробовала дожидаться замужества.

– Я не хочу слышать об этом.

– Ты знаешь, что я люблю только тебя одного. Не все ли тебе равно, что кто-то другой любил меня?

– Не все равно.

– Ведь он погиб, а ты получил все, что же тут ревновать?

– Пусть так, но я не хочу слышать об этом.

– Бедненький мой! А вот я знаю, что у тебя были всякие женщины, и меня это не трогает.

– Нельзя ли нам пожениться как-нибудь тайно? Вдруг со мной что-нибудь случится или у тебя будет ребенок.

– Брак существует только церковный или гражданский. А тайно мы и так женаты. Видишь ли, милый, это было бы для меня очень важно, если б я была религиозна. Но я не религиозна.

– Ты дала мне святого Антония.

– Это просто на счастье. Мне тоже его дали.

– Значит, тебя ничто не тревожит?

– Только мысль о том, что нас могут разлучить. Ты моя религия. Ты для меня все на свете.

– Ну, хорошо. Но я женюсь на тебе, как только ты захочешь.

– Ты так говоришь, милый, точно твой долг сделать из меня порядочную женщину. Я вполне порядочная женщина. Не может быть ничего стыдного в том, что дает счастье и гордость. Разве ты не счастлив?

– Но ты никогда не уйдешь от меня к другому?

– Нет, милый. Я от тебя никогда ни к кому не уйду. Мне кажется, с нами случится все самое ужасное. Но не нужно тревожиться об этом.

– Я и не тревожусь. Но я тебя так люблю, а ты уже до меня кого-то любила.

– А что было дальше?

– Он погиб.

– Да, а если бы это не случилось, я бы не встретила тебя. Меня нельзя назвать непостоянной, милый. У меня много недостатков, но я очень постоянна. Увидишь, тебе даже надоест мое постоянство.

– Я скоро должен буду вернуться на фронт.

– Не будем думать об этом, пока ты еще здесь. Понимаешь, милый, я счастлива, и нам хорошо вдвоем. Я очень давно уже не была счастлива, и, может быть, когда мы с тобой встретились, я была почти сумасшедшая. Может быть, совсем сумасшедшая. Но теперь мы счастливы, и мы любим друг друга. Ну, давай будем просто счастливы. Ведь ты счастлив, правда? Может быть, тебе не нравится во мне что-нибудь? Ну, что мне сделать, чтобы тебе было приятно? Хочешь, я распущу волосы? Хочешь?

– Да, а потом ложись тут.

– Хорошо. Только раньше обойду больных.

Глава девятнадцатая

Так проходило лето. О днях я помню немногое, только то, что было очень жарко и газеты были полны побед. У меня был здоровый организм, и раны быстро заживали, так что очень скоро после того, как я впервые встал на костыли, я смог бросить их и ходить только с палкой. Тогда я начал в Ospedale Maggiore лечебные процедуры для сгибания колен, механотерапию, прогревание фиолетовыми лучами в зеркальном ящике, массаж и ванны. Я ходил туда после обеда и на обратном пути заходил в кафе, и пил вино, и читал газеты. Я не бродил по городу; из кафе мне всегда хотелось вернуться прямо в госпиталь. Мне хотелось только одного: видеть Кэтрин. Все остальное время я рад был как-нибудь убить. Чаще всего по утрам я спал, а после обеда иногда ездил на скачки и потом на механотерапию. Иногда я заходил в англоамериканский клуб и сидел в глубоком кожаном кресле перед окном и читал журналы. Нам уже не разрешалось выходить вдвоем после того, как я бросил костыли, потому что неприлично было сестре гулять одной с больным, который по виду не нуждался в помощи, и поэтому днем мы редко бывали вместе. Иногда, впрочем, удавалось пообедать вместе где-нибудь в городе, если и Фергюсон была с нами. Мы с Кэтрин считались друзьями, и мисс Ван-Кампен принимала это положение, потому что Кэтрин много помогала ей в госпитале. Она решила, что Кэтрин из очень хорошей семьи, и это окончательно расположило ее в нашу пользу. Мисс Ван-Кампен придавала большое значение происхождению и сама принадлежала к высшему обществу. К тому же в госпитале было немало дел и хлопот, и это отвлекало ее. Лето было жаркое, и у меня в Милане было много знакомых, но я всегда спешил вернуться в госпиталь с наступлением сумерек. Фронт продвинулся к Карсо, уже был взят Кук, на другом берегу против Плавы, и теперь наступали на плато Баинзицца. На западном фронте дела были не так хороши. Казалось, что война тянется уже очень долго. Мы теперь тоже вступили в войну, но я считал, что понадобится не меньше года, чтобы переправить достаточное количество войск и подготовить их к бою. На следующий год можно было ждать много плохого, а может быть, много хорошего. Итальянские войска несли огромные потери. Я не представлял себе, как это может продолжаться. Даже если займут все плато Баинзицца и Монте-Сан-Габриеле, дальше есть множество гор, которые останутся у австрийцев. Я видел их. Все самые высокие горы дальше. На Карсо удалось продвинуться вперед, но внизу, у моря, болота и топи. Наполеон разбил бы австрийцев в долине. Он никогда не стал бы сражаться с ними в горах. Он дал бы им спуститься и разбил бы их под Вероной. Но на западном фронте все еще никто никого не разбивал. Может быть, войны теперь не кончаются победой. Может быть, они вообще не кончаются. Может быть, это новая Столетняя война. Я положил газету на место и вышел из клуба. Я осторожно спустился по ступеням и пошел по Виа-Манцони. Перед «Гранд-отелем» я увидел старика Мейерса и его жену, выходивших из экипажа. Они возвращались со скачек. Она была женщина с большим бюстом, одетая в блестящий черный шелк. Он был маленький и старый, с седыми усами, страдал плоскостопием и ходил, опираясь на палку.

– Как поживаете? Как здоровье? – она подала мне руку.

– Привет! – сказал Мейерс.

– Ну, как скачки?

– Замечательно. Просто чудесно. Я три раза выиграла.

– А как ваши дела? – спросил я Мейерса.

– Ничего. Я выиграл один раз.

– Я никогда не знаю, как его дела, – сказала миссис Мейерс. – Он мне никогда не говорит.

– Мои дела хороши, – сказал Мейерс. Он старался быть сердечным. – Надо бы вам как-нибудь съездить на скачки. – Когда он говорил, создавалось впечатление, что он смотрит не на вас или что он принимает вас за кого-то другого.

– Непременно, – сказал я.

– Я приеду в госпиталь навестить вас, – сказала миссис Мейерс. – У меня кое-что есть для моих мальчиков. Вы ведь все мои мальчики. Вы все мои милые мальчики.

– Вам будут там очень рады.

– Такие милые мальчики. И вы тоже. Вы один из моих мальчиков.

– Мне пора идти, – сказал я.

– Передайте от меня привет всем моим милым мальчикам. Я им привезу много вкусных вещей. Я запасла хорошей марсалы и печенья.

– До свидания, – сказал я. – Вам все будут страшно рады.

– До свидания, – сказал Мейерс. – Заходите в Galleria. Вы знаете мой столик. Мы там бываем каждый день. – Я пошел дальше по улице. Я хотел купить в «Кова» что-нибудь для Кэтрин. Войдя в «Кова», я выбрал коробку шоколада, и пока продавщица завертывала ее, я подошел к стойке бара. Там сидели двое англичан и несколько летчиков. Я выпил мартини, ни с кем не заговаривая, расплатился, взял у кондитерского прилавка свою коробку шоколада и пошел в госпиталь. Перед небольшим баром на улице, которая ведет к «Ла Скала», я увидел несколько знакомых: вице-консула, двух молодых людей, учившихся пению, и Этторе Моретти, итальянца из Сан-Франциско, служившего в итальянской армии. Я зашел выпить с ними. Одного из певцов звали Ральф Симмонс, и он пел под именем Энрико дель Кредо. Я не имел представления о том, как он поет, но он всегда был на пороге каких-то великих событий. Он был толст, и у него шелушилась кожа вокруг носа и рта, точно при сенном насморке. Он только что возвратился после выступления в Пьяченца. Он пел в «Тоске», и все было изумительно.

– Да ведь вы меня никогда не слышали, – сказал он.

– Когда вы будете петь здесь?

– Осенью я выступлю в «Ла Скала».

– Пари держу, что в него будут швырять скамейками, – сказал Этторе. – Вы слышали про то, как в него швыряли скамейками в Модене?

– Это враки.

– В него швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Я был при этом. Я сам швырнул шесть скамеек.

– Вы просто жалкий макаронник из Фриско.

– У него скверное итальянское произношение, – сказал Этторе. – Где бы он ни выступал, в него швыряют скамейками.

– Во всей северной Италии нет театра хуже, чем в Пьяченца, – сказал другой тенор. – Верьте мне, препаршивый театришко. – Этого тенора звали Эдгар Саундерс, и пел он под именем Эдуарде Джованни.

– Жаль, меня там не было, а то бы я посмотрел, как в вас швыряли скамейками, – сказал Этторе. – Вы же не умеете петь по-итальянски.

– Он дурачок, – сказал Эдгар Саундерс. – Швырять скамейками – ничего умнее он не может придумать.

– Ничего умнее публика не может придумать, когда вы поете, – сказал Этторе. – А потом вы возвращаетесь в Америку и рассказываете о своих триумфах в «Ла Скала». Да вас после первой же ноты выгнали бы из «Ла Скала».

– Я буду петь в «Ла Скала», – сказал Симмонс. – В октябре я буду петь в «Тоске».

– Придется пойти. Мак, – сказал Этторе вице-консулу. – Им может понадобиться защита.

– Может быть, американская армия подоспеет к ним на защиту, – сказал вице-консул. – Хотите еще стакан, Симмонс? Саундерс, еще стаканчик?

– Давайте, – сказал Саундерс.

– Говорят, вы получаете серебряную медаль, – сказал мне Этторе. – А как вас представили – за какие заслуги?

– Не знаю. Я еще вообще не знаю, получу ли.

– Получите. Ах, черт, что будет с девушками в «Кова»! Они вообразят, что вы один убили две сотни австрийцев или захватили целый окоп. Уверяю вас, я за свои отличия честно поработал.

– Сколько их у вас, Этторе? – спросил вице-консул.

– У него все, какие только бывают, – сказал Симмонс. – Это же ради него ведется война.

– Я был представлен два раза к бронзовой медали и три раза к серебряной, – сказал Этторе. – Но получил только одну.

– А что случилось с остальными? – спросил Симмонс.

– Операция неудачно закончилась, – сказал Этторе. – Если операции заканчиваются неудачно, медалей не дают.

– Сколько раз вы были ранены, Этторе?

– Три раза тяжело. У меня три нашивки за ранения. Вот смотрите. – Он потянул кверху сукно рукава. Нашивки были параллельные серебряные полоски на черном фоне, настроченные на рукав дюймов на восемь ниже плеча.

– У вас ведь тоже есть одна, – сказал мне Этторе. – Уверяю вас, это очень хорошо – иметь нашивки. Я их предпочитаю медалям. Уверяю вас, дружище, три такие штучки – это уже кое-что. Чтоб получить хоть одну, нужно три месяца пролежать в госпитале.

– Куда вы были ранены, Этторе? – спросил вице-консул.

Этторе засучил рукав.

– Вот сюда. – Он показал длинный красный гладкий рубец. – Потом сюда, в ногу. Я не могу показать, потому что это под обмоткой; и еще в ступню. В ноге омертвел кусочек кости, и от него скверно пахнет. Каждое утро я выбираю оттуда осколки, но запах не проходит.

– Чем это вас? – спросил Симмонс.

– Ручной гранатой. Такая штука, вроде толкушки для картофеля. Так и снесла кусок ноги с одной стороны. Вам эти толкушки знакомы? – он обернулся ко мне.

– Конечно.

– Я видел, как этот мерзавец ее бросил, – сказал Этторе. – Меня сбило с ног, и я уже думал, что песенка спета, но от этих толкушек, в общем, мало проку. Я застрелил мерзавца из винтовки. Я всегда ношу винтовку, чтобы нельзя было узнать во мне офицера.

– Какой у него был вид? – спросил Симмонс.

– И всего только одна граната была у мерзавца, – сказал Этторе. – Не знаю, зачем он ее бросил. Наверно, он давно ждал случая бросить гранату. Никогда не видел настоящего боя, должно быть. Я положил мерзавца на месте.

– Какой у него был вид, когда вы его застрелили? – спросил Симмонс.

– А я почем знаю? – сказал Этторе. – Я выстрелил ему в живот. Я боялся промахнуться, если буду стрелять в голову.

– Давно вы в офицерском чине, Этторе? – спросил я.

– Два года. Я скоро буду капитаном. А вы давно в чине лейтенанта?

– Третий год.

– Вы не можете быть капитаном, потому что вы плохо знаете итальянский язык, – сказал Этторе. – Говорить вы умеете, но читаете и пишете плохо. Чтоб быть капитаном, нужно иметь образование. Почему вы не переходите в американскую армию?

– Может быть, перейду.

– Я бы тоже ничего против не имел. Сколько получает американский капитан, Мак?

– Не знаю точно. Около двухсот пятидесяти долларов, кажется.

– Ах, черт! Чего только не сделаешь на двести пятьдесят долларов. Переходили бы вы скорей в американскую армию, Фред. Может, и меня тогда пристроите.

– Охотно.

– Я умею командовать ротой по-итальянски. Мне ничего не стоит выучиться и по-английски.

– Вы будете генералом, – сказал Симмонс.

– Нет, для генерала я слишком мало знаю. Генерал должен знать чертову гибель всяких вещей. Молодчики вроде вас всегда воображают, что война – пустое дело. У вас бы смекалки не хватило даже для капрала.

– Слава богу, мне этого и не нужно, – сказал Симмонс.

– Может, еще понадобится. Вот как призовут всех таких лежебок… Ах, черт, хотел бы я, чтобы вы оба попали ко мне во взвод. И Мак тоже. Я бы сделал вас своим вестовым, Мак.

– Вы славный малый, Этторе, – сказал Мак. – Но боюсь, что вы милитарист.

– Я буду полковником еще до окончания войны, – сказал Этторе.

– Если только вас не убьют раньше.

– Не убьют. – Он дотронулся большим и указательным пальцами до звездочек на воротнике. – Видали, что я сделал? Всегда нужно дотронуться до звездочек, когда кто-нибудь говорит о смерти на войне.

– Ну, пошли, Сим, – сказал Саундерс, вставая.

– Поехали.

– До свидания, – сказал я. – Мне тоже пора. – Часы в баре показывали без четверти шесть. – Ciao, Этторе.

– Ciao, Фред, – сказал Этторе. – Это здорово, что вы получите серебряную медаль.

– Не знаю, получу ли.

– Наверняка получите, Фред. Я слышал, что вы наверняка получите ее.

– Ну, до свидания, – сказал я. – Смотрите не попадите в беду, Этторе.

– Не беспокойтесь обо мне. Я не пью и не шляюсь. Я не забулдыга и не бабник. Я знаю, что хорошо и что плохо.

– До свидания, – сказал я. – Я рад, что вас произведут в капитаны.

– Мне не придется ждать производства. Я стану капитаном за боевые заслуги. Вы же знаете. Три звездочки со скрещенными шпагами и короной сверху. Вот это я и есть.

– Всего хорошего.

– Всего хорошего. Когда вы возвращаетесь на фронт?

– Теперь уже скоро.

– Ну, еще увидимся.

– До свидания.

– До свидания. Не хворайте.

Я пошел переулком, откуда через проходной двор можно было выйти к госпиталю. Этторе было двадцать три года. Он вырос у дяди в Сан-Франциско и только что приехал погостить к родителям в Турин, когда объявили войну. У него была сестра, которая вместе с ним воспитывалась у американского дяди и в этом году должна была окончить педагогический колледж. Он был из тех стандартизованных героев, которые на всех нагоняют скуку. Кэтрин его терпеть не могла.

– У нас тоже есть герои, – говорила она, – но знаешь, милый, они обычно гораздо тише.

– Мне он не мешает.

– Мне тоже, но уж очень он тщеславный, и потом, он на меня нагоняет скуку, скуку, скуку.

– Он и на меня нагоняет скуку.

– Ты это для меня говоришь, милый. Но это ни к чему. Можно представить себе его на фронте, и, наверно, он там делает свое дело, но я таких мальчишек не выношу.

– Ну, и не стоит обращать на него внимание.

– Это ты опять для меня говоришь, и я буду стараться, чтоб он мне нравился, но, право же, он противный, противный мальчишка.

– Он сегодня говорил, что будет капитаном.

– Как хорошо! – сказала Кэтрин. – Он, наверно, очень доволен.

– Ты бы хотела, чтоб у меня был чин повыше?

– Нет, милый. Я только хочу, чтобы у тебя был такой чин, чтобы нас пускали в хорошие рестораны.

– Для этого у меня достаточно высокий чин.

– У тебя прекрасный чин. Я вовсе не хочу, чтоб у тебя был более высокий чин. Это могло бы вскружить тебе голову. Ах, милый, я так рада, что ты не тщеславный. Я бы все равно вышла за тебя, даже если б ты был тщеславный, но это так спокойно, когда муж не тщеславный.

Мы тихо разговаривали, сидя на балконе. Луне пора было взойти, но над городом был туман, и она не взошла, и спустя немного времени начало моросить, и мы вошли в комнату. Туман перешел в дождь, и спустя немного дождь полил – очень сильно, и мы слышали, как он барабанит по крыше. Я встал и подошел к двери, чтобы посмотреть, не заливает ли в комнату, но оказалось, что нет, и я оставил дверь открытой.

– Кого ты еще видел? – спросила Кэтрин.

– Мистера и миссис Мейерс.

– Странная они пара.

– Говорят, на родине он сидел в тюрьме. Его выпустили, чтоб он мог умереть на свободе.

– И с тех пор он счастливо живет в Милане?

– Не знаю, счастливо ли.

– Достаточно счастливо после тюрьмы, надо полагать.

– Она собирается сюда с подарками.

– Она привозит великолепные подарки. Ты, конечно, тоже ее милый мальчик?

– А как же.

– Вы все ее милые мальчики, – сказала Кэтрин. – Она особенно любит милых мальчиков. Слышишь – дождь.

– Сильный дождь.

– А ты меня никогда не разлюбишь?

– Нет.

– И это ничего, что дождь?

– Ничего.

– Как хорошо. А то я боюсь дождя.

– Почему?

Меня клонило ко сну. За окном упорно лил дождь.

– Не знаю, милый. Я всегда боялась дождя.

– Я люблю дождь.

– Я люблю гулять под дождем. Но для любви это плохая примета.

– Я тебя всегда буду любить.

– Я тебя буду любить в дождь, и в снег, и в град, и… что еще бывает?

– Не знаю. Мне что-то спать хочется.

– Спи, милый, а я буду любить тебя, что бы ни было.

– Ты в самом деле боишься дождя?

– Когда я с тобой, нет.

– Почему ты боишься?

– Не знаю.

– Скажи.

– Не заставляй меня.

– Скажи.

– Нет.

– Скажи.

– Ну, хорошо. Я боюсь дождя, потому что иногда мне кажется, что я умру в дождь.

– Что ты!

– А иногда мне кажется, что ты умрешь.

– Вот это больше похоже на правду.

– Вовсе нет, милый. Потому что я могу тебя уберечь. Я знаю, что могу. Но себе ничем не поможешь.

– Пожалуйста, перестань. Я сегодня не хочу слушать сумасшедшие шотландские бредни. Нам не так много осталось быть вместе.

– Что же делать, если я шотландка и сумасшедшая. Но я перестану. Это все глупости.

– Да, это все глупости.

– Это все глупости. Это только глупости. Я не боюсь дождя. Я не боюсь дождя. Ах, господи, господи, если б я могла не бояться!

Она плакала. Я стал утешать ее, и она перестала плакать. Но дождь все шел.

Глава двадцатая

Как-то раз после обеда мы отправились на скачки. С нами были Фергюсон и Кроуэлл Роджерс, тот самый, что был ранен в глаза при разрыве дистанционной трубки. Пока девушки одевались, мы с Роджерсом сидели на кровати в его комнате и просматривали в спортивном листке отчеты о последних скачках и имена предполагаемых победителей. У Кроуэлла вся голова была забинтована, и он очень мало интересовался скачками, но постоянно читал спортивный листок и от нечего делать следил за всеми лошадьми. Он говорил, что все лошади – страшная дрянь, но лучших тут нет. Старый Мейерс любил его и давал ему советы. Мейерс всегда выигрывал, но не любил давать советы, потому что это уменьшало выдачу. На скачках было много жульничества. Жокеи, которых выгнали со всех ипподромов мира, работали в Италии. Советы Мейерса всегда были хороши, но я не любил спрашивать его, потому что иногда он не отвечал вовсе, а когда отвечал, видно было, что ему очень не хочется это делать, но по каким-то причинам он считал себя обязанным подсказывать нам, и Кроуэллу он подсказывал с меньшей неохотой, чем другим. У Кроуэлла были повреждены глаза, один глаз был поврежден серьезно, и у Мейерса тоже что-то было неладно с глазами, и поэтому он любил Кроуэлла. Мейерс никогда не говорил жене, на какую лошадь он ставит, и она то выигрывала, то проигрывала, чаще проигрывала, и все время болтала.

Вчетвером мы в открытом экипаже поехали в Сан-Сиро. День был прекрасный, и мы ехали через парк, потом ехали вдоль трамвайных путей и наконец выехали за город, где дорога была очень пыльная. По сторонам тянулись виллы за железными оградами, и большие запущенные сады, и канавы с проточной водой, и огороды с запыленной зеленью на грядках. Вдали на равнине виднелись фермерские дома и обширные зеленые участки с каналами искусственного орошения, а на севере поднимались горы. По дороге к ипподрому двигалось много экипажей, и контролер у ворот пропустил нас без билетов, потому что мы были в военной форме. Мы вышли из экипажа, купили программу, пересекли круг и по гладкому плотному дерну дорожки пошли к паддоку. Трибуны были деревянные и старые, а ниже трибун были кассы, и еще другой ряд касс был возле конюшен. У забора толпились солдаты. На паддоке было довольно много народу. Под деревьями, за большой трибуной, конюхи проводили лошадей. Мы увидели знакомых и раздобыли для Фергюсон и Кэтрин стулья и стали смотреть на лошадей.

Они ходили по кругу, гуськом, опустив голову, на поводу у конюхов. Одна лошадь была вороная с лиловатым отливом, и Кроуэлл клялся, что она крашеная. Мы всмотрелись получше и решили, что, пожалуй, он прав. Эту лошадь вывели только за минуту, перед тем как дали сигнал седлать. Мы разыскали ее в программе по номеру у конюха на рукаве, и там значилось: вороной мерин, кличка Япалак. Предстоял заезд для лошадей, ни разу не бравших приза больше тысячи ливров. Кэтрин была твердо убеждена, что у лошади искусственно изменена масть. Фергюсон сказала, что она не уверена. Мне это дело тоже казалось подозрительным. Мы все решили играть эту лошадь и поставили сто лир. В расчетном листке было сказано, что выдача за нее будет тридцатипятикратная. Кроуэлл пошел покупать билеты, а мы остались и смотрели, как жокеи сделали еще один круг под деревьями и потом выехали на дорожку и медленным галопом направились к повороту, на место старта.

Мы поднялись на трибуну, чтоб следить за скачкой. В то время в Сан-Сиро не было резиновой ленточки, и стартер выровнял всех лошадей, – они казались совсем маленькими вдали на дорожке, – и затем, хлопнув своим длинным бичом, дал старт. Они прошли мимо нас; вороная лошадь скакала впереди, и на повороте оставила всех других далеко за собой. Я смотрел в бинокль, как они шли по задней дорожке, и видел, что жокей изо всех сил старается сдержать ее, но он не мог сдержать ее, и когда они вышли из-за поворота на переднюю дорожку, вороная шла на пятнадцать корпусов впереди остальных. Пройдя столб, она сделала еще полкруга.

– Ах, как чудно, – сказала Кэтрин. – Мы получим больше трех тысяч лир. Просто замечательная лошадь.

– Надеюсь, – сказал Кроуэлл, – краска не слиняет до выдачи.

– Нет, правда, чудесная лошадь, – сказала Кэтрин. – Интересно, мистер Мейерс на нее ставил?

– Выиграли? – крикнул я Мейерсу. Он кивнул.

– А я нет, – сказала миссис Мейерс. – А вы, дети, на кого ставили?

– На Япалака.

– Да ну? За него тридцать пять дают.

– Нам понравилась его масть.

– А мне нет. Он мне показался каким-то жалким. Говорили, что на него не стоит ставить.

– Выдача будет небольшая, – сказал Мейерс.

– По подсчетам, тридцать пять, – сказал я.

– Выдача будет небольшая, – сказал Мейерс. – Его заиграли в последнюю минуту.

– Кто?

– Кемптон со своими ребятами. Вот увидите. Хорошо, если вдвое выдадут.

– Значит, мы не получим три тысячи лир? – сказала Кэтрин. – Мне не нравятся эти скачки. Просто жульничество.

– Мы получим двести лир.

– Это чепуха. Это нам ни к чему. Я думала, мы получим три тысячи.

– Жульничество и гадость, – сказала Фергюсон.

– Правда, не будь тут жульничества, мы бы на нее не ставили, – сказала Кэтрин. – Но мне нравилось, что мы получим три тысячи лир.

– Идемте вниз, выпьем чего-нибудь и узнаем, какая выдача, – сказал Кроуэлл.

Мы спустились вниз, к доске, где вывешивали номера победителей, и в это время зазвенел сигнал к выдаче, и против Япалака вывесили «восемнадцать пятьдесят». Это значило, что выдача меньше чем вдвое.

Мы спустились в бар под большой трибуной и выпили по стакану виски с содовой. Мы натолкнулись там на двух знакомых итальянцев и Мак Адамса, вице-консула, и они все пошли вместе с нами наверх. Итальянцы держали себя очень церемонно. Мак Адаме завел разговор с Кэтрин, а мы пошли вниз делать ставки. У одной из касс стоял мистер Мейерс.

– Спросите его, на какую он ставит, – сказал я Кроуэллу.

– Какую играете, мистер Мейерс? – спросил Кроуэлл.

Мейерс вынул свою программу и карандашом указал на номер пятый.

– Вы не возражаете, если мы тоже на нее поставим? – спросил Кроуэлл.

– Валяйте, валяйте. Только не говорите жене, что это я вам посоветовал.

– Давайте выпьем чего-нибудь, – сказал я.

– Нет, спасибо. Я никогда не пью.

Мы поставили на номер пятый сто лир в ординаре и сто в двойном и выпили еще по стакану виски с содовой. Я был в прекрасном настроении, и мы подцепили еще двоих знакомых итальянцев и выпили с каждым из них и потом вернулись наверх. Эти итальянцы тоже были очень церемонны и не уступали в этом отношении тем двоим, которых мы повстречали раньше. Из-за их церемонности никому не сиделось на месте. Я отдал Кэтрин билеты.

– Какая лошадь?

– Не знаю. Это по выбору мистера Мейерса.

– Вы даже не знаете ее клички?

– Нет. Можно посмотреть в программе. Кажется, пятый номер.

– Ваша доверчивость просто трогательна, – сказала она. Номер пятый выиграл, но выдача была ничтожная.

Мистер Мейерс сердился.

– Нужно ставить двести лир, чтобы получить двадцать, – сказал он. – Двенадцать лир за десять. Не стоит труда. Моя жена выиграла двадцать лир.

– Я пойду с вами вниз, – сказала Кэтрин.

Все итальянцы встали. Мы спустились вниз и подошли к паддоку.

– Тебе тут нравится? – спросила Кэтрин.

– Да. Ничего себе.

– В общем, тут забавно, – сказала она. – Но знаешь, милый, я не выношу, когда так много знакомых.

– Не так уж их много.

– Правда. Но эти Мейерсы и этот из банка с женой и дочерьми…

– Он платит по моим чекам, – сказал я.

– Ну, не он, кто-нибудь другой платил бы. А эта последняя четверка итальянцев просто ужасна.

– Можно остаться здесь и отсюда смотреть следующий заезд.

– Вот это чудесно. И знаешь что, милый, давай поставим на такую лошадь, которой мы совсем не знаем и на которую не ставит мистер Мейерс.

– Давай.

Мы поставили на лошадь с кличкой «Свет очей», и она пришла четвертой из пяти. Мы облокотились на ограду и смотрели на лошадей, которые проносились мимо нас, стуча копытами, и видели горы вдали и Милан за деревьями и полями.

– Я здесь себя чувствую как-то чище, – сказала Кэтрин.

Лошади, мокрые и дымящиеся, возвращались через ворота. Жокеи успокаивали их, подъезжая к деревьям, чтобы спешиться.

– Давай выпьем чего-нибудь. Только здесь, чтобы видеть лошадей.

– Сейчас принесу, – сказал я.

– Мальчик принесет, – сказала Кэтрин. Она подняла руку, и к нам подбежал мальчик из бара «Пагода» возле конюшен. Мы сели за круглый железный столик.

– Ведь правда, лучше, когда мы одни?

– Да, – сказал я.

– Я себя чувствовала такой одинокой, когда с нами были все эти люди.

– Здесь очень хорошо, – сказал я.

– Да. Ипподром замечательный.

– Недурной.

– Не давай мне портить тебе удовольствие, милый. Мы вернемся наверх, как только ты захочешь.

– Нет, – сказал я. – Мы останемся здесь и будем пить. А потом пойдем и станем у рва с водой на стиплчезе.

– Ты так добр ко мне, – сказала она.

После того как мы побыли вдвоем, нам приятно было опять увидеть остальных. Мы прекрасно провели день.

Глава двадцать первая

В сентябре наступили первые холодные ночи, потом и дни стали холодные, и на деревьях в парке начали желтеть листья, и мы поняли, что лето прошло. На фронте дела шли очень плохо, и Сан-Габриеле все не удавалось взять. На плато Баинзицца боев уже не было, а к середине месяца прекратились бои и под Сан-Габриеле. Взять его так и не удалось. Этторе уехал на фронт. Лошадей увезли в Рим, и скачек больше не было. Кроуэлл тоже уехал в Рим, откуда должен был эвакуироваться в Америку. В городе два раза вспыхивали антивоенные бунты, и в Турине тоже были серьезные беспорядки. Один английский майор сказал мне в клубе, что итальянцы потеряли полтораста тысяч человек на плато Баинзицца и под Сан-Габриеле. Он сказал, что, кроме того, они сорок тысяч потеряли на Карсо. Мы выпили, и он разговорился. Он сказал, что в этом году уже не будет боев и что итальянцы откусили больше, чем могли проглотить. Он сказал, что наступление во Фландрии обернулось скверно. Если и дальше будут так же мало беречь людей, как в эту осень, то союзники через год выдохнутся. Он сказал, что мы все уже выдохлись, но что это ничего до тех пор, пока мы сами этого не знаем. Мы все выдохлись. Вся штука в том, чтоб не признавать этого. Та страна, которая последней поймет, что она выдохлась, выиграет войну. Мы выпили еще. Не из штаба ли я? Нет. А он – да. Все чушь. Мы сидели вдвоем, развалившись на одном из больших кожаных диванов клуба. Сапоги у него были из матовой кожи и тщательно начищены. Это были роскошные сапоги. Он сказал, что все чушь. У всех на уме только дивизии и пополнения. Грызутся из-за дивизий, а как получат их, так сейчас и угробят. Все выдохлись. Победа все время за немцами. Вот это, черт подери, солдаты! Старый гунн, вот это солдат. Но и они выдохлись тоже. Мы все выдохлись. Я спросил про русских. Он сказал, что и они уже выдохлись. Я скоро сам увижу, что они выдохлись. Да и австрийцы выдохлись тоже. Вот если бы им получить несколько дивизий гуннов, тогда бы они справились. Думает ли он, что они перейдут в наступление этой осенью? Конечно, да. Итальянцы выдохлись. Все знают, что они выдохлись. Старый гунн пройдет через Трентино и перережет у Виченцы железнодорожное сообщение, – вот наши итальянцы и готовы. Австрийцы уже пробовали это в шестнадцатом, сказал я. Но без немцев. Верно, сказал я. Но они вряд ли пойдут на это, сказал он. Это слишком просто. Они придумают что-нибудь посложнее и на этом окончательно выдохнутся. Мне пора, сказал я. Пора возвращаться в госпиталь.

– До свидания, – сказал он. Потом весело: – Всяческих благ. – Пессимизм его суждений находился в резком противоречии с его веселым нравом.

Я зашел в парикмахерскую и побрился, а потом пошел в госпиталь. Моя нога к этому времени уже поправилась настолько, что большего пока нельзя было ожидать. Три дня назад я был на освидетельствовании. Мне оставалось лишь несколько процедур, чтобы закончить курс лечения в Ospedale Maggiore, и я шел по переулку, стараясь не хромать. Под навесом старик вырезывал силуэты. Я остановился посмотреть. Две девушки стояли перед ним, и он вырезывал их силуэты вместе, поглядывая на них, откинув голову набок и очень быстро двигая ножницами. Девушки хихикали. Он показал мне силуэты, прежде чем наклеить их на белую бумагу и передать девушкам.

– Что, хороши? – сказал он. – Не угодно ли вам, tenente?

Девушки ушли, рассматривая свои силуэты и смеясь. Обе были хорошенькие. Одна из них служила в закусочной напротив госпиталя.

– Пожалуй, – сказал я.

– Только снимите кепи.

– Нет. В кепи.

– Так будет хуже, – сказал старик. – Впрочем, – его лицо прояснилось, – так будет воинственнее.

Он задвигал ножницами по черной бумаге, потом разнял обе половинки листа, наклеил два профиля на картон и подал мне.

– Сколько вам?

– Ничего, ничего. – Он помахал рукой. – Я вам их просто так сделал.

– Пожалуйста. – Я вынул несколько медяков. – Доставьте мне удовольствие.

– Нет. Я сделал их для собственного удовольствия. Подарите их своей милой.

– Спасибо и до свидания.

– До скорой встречи.

Я вернулся в госпиталь. Для меня были в канцелярии письма, одно официальное и еще несколько. Мне предоставлялся трехнедельный отпуск для поправления здоровья, после чего я должен был вернуться на фронт. Я внимательно перечел это. Да, так и есть. Отпуск будет считаться с 4 октября, когда я закончу курс лечения. В трех неделях двадцать один день. Это выходит 25 октября. Я сказал, что погуляю еще немного, и пошел в ресторан через несколько домов от госпиталя поужинать и просмотреть за столом письма и «Корьере делла сера». Одно письмо было от моего деда, в нем были семейные новости, патриотические наставления, чек на двести долларов и несколько газетных вырезок. Потом было скучное письмо от нашего священника, письмо от одного знакомого летчика, служившего во французской авиации, который попал в веселую компанию и об этом рассказывал, и записка от Ринальди, спрашивавшего, долго ли я еще намерен отсиживаться в Милане и вообще какие новости. Он просил, чтоб я привез ему граммофонные пластинки по приложенному списку. Я заказал к ужину бутылку кьянти, затем выпил кофе с коньяком, дочитал газету, положил все письма в карман, оставил газету на столе вместе с чаевыми и вышел. В своей комнате в госпитале я снял форму, надел пижаму и халат, опустил занавеси на балконной двери и, полулежа в постели, принялся читать бостонские газеты, из тех, что привозила своим мальчикам миссис Мейерс. Команда «Чикаго-Уайт-Сокс» взяла приз Американской лиги, а в Национальной лиге впереди шла команда «Нью-Йорк-Джайэнтс». Бейб Рут играл теперь за Бостон. Газеты были скучные, новости были затхлые и узкоместные, известия с фронта устарелые. Из американских новостей только и говорилось что об учебных лагерях. Я радовался, что я не в учебном лагере. Кроме спортивных известий, я ничего не мог читать, да и это читал без малейшего интереса. Когда читаешь много газет сразу, невозможно читать с интересом. Газеты были не очень новые, но я все же читал их. Я подумал, закроются ли спортивные союзы, если Америка по-настоящему вступит в войну. Должно быть, нет. В Милане по-прежнему бывают скачки, хотя война в разгаре. Во Франции скачек уже не бывает. Это оттуда привезли нашего Япалака. Дежурство Кэтрин начиналось только с девяти часов. Я слышал ее шаги по коридору, когда она пришла на дежурство, и один раз видел ее в раскрытую дверь. Она обошла несколько палат и наконец вошла в мою.

– Я сегодня поздно, милый, – сказала она. – Много дела. Ну, как ты?

Я рассказал ей про газеты и про отпуск.

– Чудесно, – сказала она. – Куда же ты думаешь ехать?

– Никуда. Думаю остаться здесь.

– И очень глупо. Ты выбери хорошее местечко, и я тоже поеду с тобой.

– А как же ты это сделаешь?

– Не знаю. Как-нибудь.

– Ты прелесть.

– Вовсе нет. Но в жизни не так уж трудно устраиваться, когда нечего терять.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего. Я только подумала, как ничтожны теперь препятствия, которые казались непреодолимыми.

– По-моему, это довольно трудно будет устроить.

– Ничуть, милый. В крайнем случае я просто брошу все и уеду. Но до этого не дойдет.

– Куда же нам поехать?

– Все равно. Куда хочешь. Где мы никого не знаем.

– А тебе совсем все равно, куда ехать?

– Да. Только бы уехать.

Она была какая-то напряженная и озабоченная.

– Что случилось, Кэтрин?

– Ничего. Ничего не случилось.

– Неправда.

– Правда. Ровно ничего.

– Я знаю, что неправда. Скажи, дорогая. Мне ты можешь сказать.

– Ничего не случилось.

– Скажи.

– Я не хочу. Я боюсь, это тебя огорчит или встревожит.

– Да нет же.

– Ты уверен? Меня это не огорчает, но я боюсь огорчить тебя.

– Раз это тебя не огорчает, то и меня тоже нет.

– Мне не хочется говорить.

– Скажи.

– Это необходимо?

– Да.

– У меня будет ребенок, милый. Уже почти три месяца. Но ты не будешь огорчаться, правда? Не надо. Не огорчайся.

– Не буду.

– Правда не будешь?

– Конечно.

– Я все делала. Я все пробовала, но ничего не помогло.

– Я и не думаю огорчаться.

– Так уж вышло, и я не стала огорчаться, милый. И ты не огорчайся и не тревожься.

– Я тревожусь только о тебе.

– Ну вот! Как раз этого и не надо. У всех родятся дети. У других все время родятся дети. Совершенно естественная вещь.

– Ты прелесть.

– Вовсе нет. Но ты не думай об этом, милый. Я постараюсь не причинять тебе беспокойства. Я знаю, что сейчас я тебе причинила беспокойство. Но ведь до сих пор я держалась молодцом, правда? Тебе и в голову не приходило?

– Нет.

– И дальше так будет. Ты совсем не должен огорчаться. Я вижу, что ты огорчен. Перестань. Перестань сейчас же. Хочешь выпить чего-нибудь, милый? Я знаю, стоит тебе выпить, и ты развеселишься.

– Нет. Я и так веселый. А ты прелесть.

– Вовсе нет. Но я все улажу, и мы будем вместе, а ты только выбери место, куда нам поехать. Октябрь, наверно, будет чудесный. Мы чудесно проведем это время, милый, а когда ты будешь на фронте, я буду писать тебе каждый день.

– А ты где будешь?

– Я еще не знаю. Но непременно в самом замечательном месте. Я обо всем позабочусь.

Мы притихли и перестали разговаривать. Кэтрин сидела на постели, и я смотрел на нее, но мы не прикасались друг к другу. Каждый из нас был сам по себе, как бывает, когда в комнату входит посторонний и все вдруг настораживаются. Она протянула руку и положила ее на мою.

– Ты не сердишься, милый, скажи?

– Нет.

– И у тебя нет такого чувства, будто ты попал в ловушку?

– Немножко есть, пожалуй. Но не из-за тебя.

– Я и не думаю, что из-за меня. Не говори глупостей. Я хочу сказать – вообще в ловушку.

– Физиология всегда ловушка.

Она вдруг далеко ушла от меня, хотя не шевельнулась и не отняла руки.

– Всегда – нехорошее слово.

– Прости.

– Да нет, ничего. Но ты понимаешь, у меня никогда не было ребенка, и я никогда никого не любила. И я старалась быть такой, как ты хотел, а ты вдруг говоришь «всегда».

– Ну давай я отрежу себе язык, – предложил я.

– Милый! – Она вернулась ко мне издалека. – Не обращай внимания. – Мы снова были вместе, и настороженность исчезла. – Ведь, правда же, мы с тобой – одно, и не стоит придираться к пустякам.

– И не нужно.

– А бывает. Люди любят друг друга, и придираются к пустякам, и ссорятся, и потом вдруг сразу перестают быть – одно.

– Мы не будем ссориться.

– И не надо. Потому что ведь мы с тобой только вдвоем против всех остальных в мире. Если что-нибудь встанет между нами, мы пропали, они нас схватят.

– Им до нас не достать, – сказал я. – Потому что ты очень храбрая. С храбрыми не бывает беды.

– Все равно, и храбрые умирают.

– Но только один раз.

– Так ли? Кто это сказал?

– Трус умирает тысячу раз, а храбрый только один?

– Ну да. Кто это сказал?

– Не знаю.

– Сам был трус, наверно, – сказала она. – Он хорошо разбирался в трусах, но в храбрых не смыслил ничего. Храбрый, может быть, две тысячи раз умирает, если он умен. Только он об этом не рассказывает.

– Не знаю. Храброму в душу не заглянешь.

– Да. Этим он и силен.

– Ты говоришь со знанием дела.

– Ты прав, милый. На этот раз ты прав.

– Ты сама храбрая.

– Нет, – сказала она. – Но я бы хотела быть храброй.

– А я не храбрый, – сказал я. – Я знаю себе цену. У меня было достаточно времени, чтобы узнать. Я точно бейсболист, который выбивает двадцать два за сезон и знает, что на большее он не способен.

– Что это значит: «выбивает двадцать два за сезон»? Звучит очень важно.

– Совсем не важно. Это значит – очень посредственный игрок нападения в бейсбольной команде.

– Но все-таки игрок нападения, – поддразнила она меня.

– Кажется, нам друг друга не переспорить, – сказал я. – Но ты храбрая.

– Нет. Но надеюсь когда-нибудь стать храброй.

– Мы оба храбрые, – сказал я. – Когда я выпью, так я совсем храбрый.

– Мы замечательные люди, – сказала Кэтрин. Она подошла к шкафу и достала коньяк и стакан. – Выпей, милый, – сказала она. – Это тебе за хорошее поведение.

– Да мне не хочется.

– Выпей, выпей.

– Ну, хорошо. – Я налил треть стакана коньяку и выпил.

– Однако, – сказала она. – Я знаю, что коньяк – напиток героев. Но не надо увлекаться.

– Где мы будем жить после войны?

– Вероятно, в богадельне, – сказала она. – Три года я была очень наивна и надеялась, что война кончится к рождеству. Но теперь я надеюсь, что она кончится, когда наш сын будет лейтенантом.

– А может, он будет генералом.

– Если это столетняя война, он и до генерала успеет дослужиться.

– Ты не хочешь выпить?

– Нет. Ты от коньяка всегда веселеешь, милый, а у меня голова кружится.

– Ты никогда не пила коньяк?

– Нет, милый. Я ужасно старомодная жена.

Я потянулся за бутылкой и налил себе еще коньяку.

– Надо пойти взглянуть на твоих соотечественников, – сказала Кэтрин. – Может, ты пока почитаешь газеты?

– Тебе непременно нужно идти?

– Если не сейчас, то позже.

– Лучше сейчас.

– Я скоро вернусь.

– Я успею дочитать газеты, – сказал я.

Глава двадцать вторая

Ночью стало холодно, и на следующий день шел дождь. Когда я возвращался из Ospedale Maggiore, дождь был очень сильный, и я насквозь промок. Балкон моей комнаты заливало потоками дождя, и ветер гнал их в стекло балконной двери. Я переоделся и выпил коньяку, но у коньяка был неприятный вкус. Ночью я почувствовал себя плохо, и наутро после завтрака меня вырвало.

– Картина ясная, – сказал госпитальный врач. – Взгляните на белки его глаз, мисс.

Мисс Гэйдж взглянула. Мне дали зеркало, чтобы и я мог взглянуть. Белки глаз были желтые, это была желтуха. Я проболел две недели. Из-за этого сорвался мой отпуск, который мы собирались провести вместе. Мы хотели поехать в Палланцу на Лаго-Маджоре. Там хорошо осенью, когда начинают желтеть листья. Есть где погулять, и в озере можно ловить форель. Там было бы лучше, чем в Стрезе, потому что в Палланпе народу меньше. В Стрезу так удобно ездить из Милана, что там всегда полно знакомых. Близ Палланцы есть очень славные деревушки, и на гребной лодке можно добираться до рыбачьих островов, а на самом большом острове есть ресторан. Но нам не пришлось поехать.

Как-то, когда я лежал больной желтухой, мисс Ван-Кампен вошла в комнату, распахнула дверцы гардероба и увидела пустые бутылки. Я только что послал швейцара вынести целую охапку бутылок, и, наверно, она видела, как он выходил с ними, и пришла посмотреть, нет ли еще. Больше всего было бутылок из-под вермута, бутылок из-под марсалы, бутылок из-под капри, пустых фляг из-под кьянти и несколько бутылок было из-под коньяка. Швейцар унес самые большие бутылки, те, в которых был вермут, и оплетенные соломой фляги из-под кьянти, а бутылки из-под коньяка он оставил напоследок. Те бутылки, которые нашла мисс Ван-Кампен, были из-под коньяка, и одна бутылка, в виде медведя, была из-под кюммеля. Бутылка-медведь привела мисс Ван-Кампен в особенную ярость. Она взяла ее в руки. Медведь сидел на задних лапах, подняв передние, в его стеклянной голове была пробка, а ко дну пристало несколько липких кристалликов. Я засмеялся.

– Тут был кюммель, – сказал я. – Самый лучший кюммель продают в таких бутылках-медведях. Его привозят из России.

– Это все бутылки из-под коньяка, если не ошибаюсь? – спросила мисс Ван-Кампен.

– Мне отсюда не видно, – сказал я. – Но по всей вероятности – да.

– Сколько времени это продолжается?

– Я сам покупал их и приносил сюда, – сказал я. – Меня часто навещали итальянские офицеры, и я держал коньяк, чтоб угощать их.

– Но сами вы не пили?

– Сам тоже пил.

– Коньяк! – сказала она. – Одиннадцать пустых бутылок из-под коньяка и эта медвежья жидкость.

– Кюммель.

– Сейчас я пришлю кого-нибудь, чтобы их убрали. Больше у вас нет пустых бутылок?

– Пока – нет.

– А я еще жалела вас, когда вы заболели желтухой. Жалость к вам – это зря потраченная жалость.

– Благодарю вас.

– Я готова понять, что вам не хочется возвращаться на фронт. Но вы могли бы изобрести что-нибудь более остроумное, чем вызвать у себя желтуху потреблением алкоголя.

– Чем?

– Потреблением алкоголя. Вы очень хорошо слышали, что я сказала. – Я молчал. – Боюсь, что, если вы не придумаете чего-нибудь еще, вам придется отправиться на фронт, как только пройдет ваша желтуха. Не думаю, чтобы после умышленно вызванной желтухи полагался отпуск для поправления здоровья..

– Вы не думаете?

– Не думаю.

– Вы когда-нибудь болели желтухой, мисс Ван-Кампен?

– Нет, но я не раз наблюдала эту болезнь.

– Вы заметили, какое удовольствие она доставляет больным?

– Вероятно, это все же лучше, чем фронт.

– Мисс Ван-Кампен, – сказал я, – вы когда-нибудь видели человека, который, чтобы избавиться от воинской повинности, лягнул бы самого себя в мошонку?

Мисс Ван-Кампен пропустила вопрос мимо ушей. Она должна была или пропустить его мимо ушей, или уйти из моей комнаты. Уходить ей не хотелось, потому что она невзлюбила меня уже давно и теперь готовилась свести со мной счеты.

– Я видела много людей, которые спасались от фронта умышленным членовредительством.

– Вопрос не в том. Умышленное членовредительство я и сам видел. Я спросил, видели ли вы когда-нибудь человека, который, чтобы избавиться от воинской повинности, лягнул бы себя ногой в мошонку? Потому что это ощущение ближе всего к желтухе, и я думаю, что не многим женщинам оно знакомо. Вот я и спросил, была ли у вас когда-нибудь желтуха, мисс Ван-Кампен, потому что…

Мисс Ван-Кампен вышла из комнаты. Немного спустя вошла мисс Гэйдж.

– Что вы такое сказали Ван-Кампен? Она взбешена.

– Мы сравнивали различные ощущения. Я высказал предположение, что ей никогда не случалось рожать…

– Вы сумасшедший, – сказала Гэйдж. – Она готова содрать с вас кожу живьем.

– Она уже ее содрала, – сказал я. – Она провалила мой отпуск, а теперь, пожалуй, захочет подвести меня под полевой суд. С нее станется.

– Она всегда вас недолюбливала, – сказала Гэйдж. – А из-за чего вышел разговор?

– Она говорит, что я нарочно допился до желтухи, чтобы не возвращаться на фронт.

– Пфф, – сказала Гэйдж. – Да я присягну, что вы никогда капли в рот не брали. Все присягнут, что вы никогда капли в рот не брали.

– Она нашла бутылки.

– Сто раз я вам говорила: нужно убирать эти бутылки. Где они?

– В гардеробе.

– У вас есть чемодан?

– Нет. Суньте в этот рюкзак.

Мисс Гэйдж упаковала бутылки в рюкзак.

– Я их отдам швейцару, – сказала она, направляясь к двери.

– Одну минуту, – сказала мисс Ван-Кампен. – Эти бутылки я захвачу. – С ней был швейцар. – Возьмите это, пожалуйста, – сказала она. – Я хочу показать их доктору, когда буду докладывать ему.

Она пошла по коридору. Швейцар понес рюкзак. Он знал, что в нем.

Ничего не случилось, только мой отпуск пропал.

Глава двадцать третья

В тот вечер, когда я должен был ехать на фронт, я послал швейцара на вокзал занять для меня место в вагоне, как только поезд придет из Турина. Поезд уходил в полночь. Состав формировался в Турине и около половины одиннадцатого прибывал в Милан и стоял у перрона до самого отправления. Чтоб получить место, нужно было попасть на вокзал раньше, чем придет поезд. Швейцар взял с собой приятеля, пулеметчика в отпуску, работавшего в портняжной мастерской, и был уверен, что вдвоем им удастся занять для меня место. Я дал им денег на перронные билеты и велел захватить мой багаж. У меня был большой рюкзак и две походные сумки.

Около пяти часов я распрощался в госпитале и вышел. Швейцар уже снес мой багаж к себе в швейцарскую, и я сказал, что буду на вокзале незадолго до полуночи. Его жена назвала меня «signorino» и заплакала. Потом вытерла глаза, потрясла мою руку и заплакала снова. Я потрепал ее по плечу, и она заплакала еще раз. Это была низенькая, пухлая, седая женщина с добрым лицом. Она всегда штопала мне носки. Когда она плакала, у нее все лицо точно расползалось. Я пошел в бар на углу и там стал дожидаться, глядя в окно. На улице было темно, и холодно, и туманно. Я уплатил за стакан кофе с граппой и смотрел, как люди идут мимо в полосе света от окна. Я увидел Кэтрин и постучал в окно. Она глянула, увидела меня и улыбнулась, и я вышел ей навстречу. На ней был темно-синий плащ и мягкая фетровая шляпа. Мы вместе пошли по тротуару мимо винных погребков, потом через рыночную площадь и дальше по улице и, пройдя под аркой, вышли на соборную площадь. Ее пересекали трамвайные рельсы, а за ними был собор. Он был белый и мокрый в тумане. Мы перешли рельсы. Слева от нас были магазины с освещенными витринами и вход в Galleria. Над площадью туман сгущался, и собор вблизи был очень большой, а камень стен мокрый.

– Хочешь, войдем?

– Нет, – сказала Кэтрин.

Мы пошли дальше. В тени одного из каменных контрфорсов стоял солдат с девушкой, и мы прошли мимо них. Они стояли, вплотную прижавшись к стене, и он укрыл ее своим плащом.

– Они похожи на нас, – сказал я.

– Никто не похож на нас, – сказала Кэтрин. Она думала не о радостном.

– Им даже пойти некуда.

– Может быть, так для них лучше.

– Не знаю. Все-таки нужно, чтоб у каждого было куда пойти.

– У них есть собор, – сказала Кэтрин.

Мы уже миновали его. Мы перешли на другую сторону и оглянулись на собор. Он был красивый в тумане. Мы стояли перед магазином кожаных изделий. В витрине были сапоги для верховой езды, рюкзак и пьексы. Все это было разложено отдельно: рюкзак посредине, сапоги с одной стороны, пьексы – с другой. Кожа была темная, гладкая и лоснилась, точно на потертом седле. Электрический свет бросал длинные блики на тускло лоснившуюся кожу.

– Когда-нибудь мы с тобой походим на лыжах.

– Через два месяца начинается лыжный сезон в Мюррене, – сказала Кэтрин.

– Давай поедем туда.

– Давай, – сказала она. Мы прошли вдоль других витрин и свернули в переулок.

– Я здесь ни разу не была.

– Этой дорогой я всегда ходил в Ospedale Maggiore, – сказал я.

Переулок был узкий, и мы держались правой стороны. В густом тумане встречалось много прохожих. Во всех лавках, мимо которых мы проходили, были освещены окна. Мы загляделись на пирамиду сыра в одном окне. Перед оружейной лавкой я остановился.

– Зайдем на минутку. Мне нужно кое-что купить.

– А что?

– Пистолет.

Мы вошли, и я отстегнул свой пояс и вместе с пустой кобурой положил его на прилавок. За прилавком стояли две женщины. Они показали мне несколько пистолетов.

– Мне нужно, чтоб он пришелся по размеру, – сказал я, открывая кобуру. Кобура была серая, кожаная, я купил ее по случаю, чтобы носить в городе.

– А это хорошие пистолеты? – спросила Кэтрин.

– Все они примерно одинаковы. Можно испытать вот этот? – спросил я у женщины.

– Здесь у нас теперь негде стрелять, – сказала она. – Но он очень хороший. Вы не пожалеете.

Я спустил курок и оттянул затвор. Пружина была довольно тугая, но действовала исправно. Я прицелился и снова спустил курок.

– Он не новый, – сказала женщина. – Он принадлежал одному офицеру, первоклассному стрелку.

– А куплен был у вас?

– Да.

– Как он попал к вам опять?

– Через вестового этого офицера.

– Может быть, и мой у вас, – сказал я. – Сколько?

– Пятьдесят лир. Это очень дешево.

– Хорошо. Дайте мне еще две запасных обоймы и коробку патронов.

Она достала обоймы и патроны из-под прилавка.

– Может быть, вам нужна сабля? – спросила женщина. – У меня есть подержанные сабли, очень дешево.

– Я еду на фронт.

– А, ну тогда вам не нужна сабля, – сказала она. Я заплатил за патроны и пистолет, зарядил обойму и вставил ее на место, вложил пистолет в пустую кобуру, набил патронами обе запасные обоймы и спрятал их в кожаные кармашки кобуры, потом надел пояс и застегнул его. Тяжесть пистолета оттягивала пояс. Все-таки, подумал я, оружие форменного образца лучше. Всегда можно достать патроны.

– Теперь мы в полном вооружении, – сказал я. – Это единственное, что мне нужно было сделать до отъезда. Кто-то взял мой старый, когда меня отправляли в госпиталь.

– Только бы он был хороший, – сказала Кэтрин.

– Может быть, вам еще что-нибудь угодно? – спросила женщина.

– Как будто нет.

– Пистолет со шнуром, – сказала она.

– Да, я заметил.

Женщине хотелось продать еще что-нибудь.

– Может, вам нужен свисток?

– Как будто нет.

Женщина сказала «до свидания», и мы вышли на улицу. Кэтрин посмотрела в окно. Женщина выглянула и поклонилась нам.

– Что это за зеркальце в деревянной оправе?

– Это чтобы приманивать птиц. С таким зеркальцем выходят в поле, жаворонки летят на блеск, тут их и убивают.

– Изобретательный народ итальянцы, – сказала Кэтрин. – У вас, в Америке, жаворонков не стреляют, милый, правда?

– Разве что случайно.

Мы пересекли улицу и пошли по другой стороне.

– Мне теперь лучше, – сказала Кэтрин. – Мне было очень скверно, когда мы вышли.

– Нам всегда хорошо, когда мы вместе.

– Мы всегда будем вместе.

– Да, если не считать, что сегодня в полночь я уезжаю.

– Не думай об этом, милый.

Мы шли по улице. В тумане огни были желтыми.

– Ты не устал? – спросила Кэтрин.

– А ты?

– Нет. Приятно бродить так.

– Но только не нужно очень долго.

– Хорошо.

Мы дошли до угла и свернули в переулок, где не было фонарей. Я остановился и поцеловал Кэтрин. Целуя ее, я чувствовал ее руку на своем плече. Она натянула на себя мой плащ так, что мы оба были укрыты им. Мы стояли на тротуаре у высокой стены.

– Пойдем куда-нибудь, – сказал я.

– Хорошо, – сказала Кэтрин. Мы шли по переулку, пока не дошли до более широкой улицы, выходившей на канал. На другой стороне были кирпичные дома. Впереди, в конце улицы, я увидел трамвай, который въезжал на мост.

– У моста мы найдем экипаж, – сказал я. Мы стояли на мосту в тумане, дожидаясь экипажа. Мимо прошло несколько трамваев, набитых людьми, которые торопились домой. Потом проехал экипаж, но в нем кто-то сидел. Стал накрапывать дождь.

– Пойдем пешком или сядем в трамвай? – сказала Кэтрин.

– Сейчас найдем экипаж, – сказал я. – Здесь их много.

– Вот как раз подъезжает, – сказала она.

Кучер остановил лошадь и опустил металлический значок у своего счетчика. Верх был поднят, и на плаще у кучера были капли дождя. Его лакированный цилиндр блестел от воды. Мы уселись вместе на заднем сиденье, от поднятого верха там было темно.

– Куда ты велел ему ехать?

– К вокзалу. Напротив вокзала есть отель, туда мы и зайдем.

– А в отель разве можно так? Без багажа.

– Можно, – сказал я.

Мы долго ехали к вокзалу переулками под дождем.

– А обедать мы не будем? – спросила Кэтрин. – Я что-то уже проголодалась.

– Мы пообедаем у себя в номере.

– Мне не во что переодеться. У меня нет даже ночной сорочки.

– А мы купим, – сказал я и окликнул кучера: «Поезжайте по Виа-Манцони».

Он кивнул и на следующем углу свернул налево. На Виа-Манцони Кэтрин стала искать магазин.

– Вот здесь, – сказала она. Я остановил кучера, и Кэтрин слезла, перешла тротуар и скрылась внутри. Я сидел, откинувшись, в экипаже и ждал ее. Шел дождь, и я чувствовал запах мокрой улицы и дымящихся боков лошади под дождем. Кэтрин вышла со свертком, села, и мы поехали дальше.

– Я ужасная транжирка, милый, – сказала она, – но сорочка такая красивая.

У отеля я попросил Кэтрин подождать в экипаже, а сам вошел и переговорил с управляющим. Номеров было сколько угодно. Я вернулся к экипажу, заплатил кучеру, и мы с Кэтрин вместе вошли в отель. Мальчик с блестящими пуговицами понес сверток, Управляющий поклоном пригласил нас в лифт. Кругом было много красного плюша и бронзы. Управляющий поднялся вместе с нами.

– Monsieur и madame угодно обедать у себя в номере?

– Да. Пришлите, пожалуйста, карточку, – сказал я.

– Угодно что-нибудь по особому заказу? Дичь или суфле?

Лифт миновал три этажа, позвякивая у каждого, потом звякнул и остановился.

– Какая у вас есть дичь?

– Можно приготовить фазана или вальдшнепа.

– Вальдшнепа, – сказал я. Мы пошли по коридору. Ковер был потертый. Справа и слева было много дверей. Управляющий остановился, отпер одну из дверей и распахнул ее.

– Вот, прошу вас. Прелестная комната.

Мальчик с блестящими пуговицами положил сверток на стол посреди комнаты. Управляющий раздвинул оконные портьеры.

– Туманно сегодня, – сказал он. Комната была обставлена красной плюшевой мебелью. Было много зеркал, два кресла и широкая кровать с атласным одеялом. Вторая дверь вела в ванную.

– Я сейчас пришлю карточку, – сказал управляющий. Он поклонился и вышел.

Я подошел к окну и посмотрел на улицу, потом потянул за шнур, и толстые плюшевые портьеры сдвинулись. Кэтрин сидела на постели и смотрела на хрустальный подсвечник. Она сняла шляпу, и ее волосы блестели при свете. Она увидела себя в одном из зеркал и поднесла руки к волосам. Я увидел ее в трех других зеркалах. Она казалась невеселой. Она сбросила свой плащ на постель.

– Что с тобой, дорогая?

– Я никогда еще не чувствовала себя девкой, – сказала она. Я подошел к окну и раздвинул портьеры и посмотрел на улицу. Я не думал, что так будет.

– Ты не девка.

– Я знаю, милый. Но неприятно чувствовать, будто это так. – Голос ее был сухой и тусклый.

– Это самый лучший отель, где мы могли устроиться, – сказал я.

Я смотрел в окно. На другой стороне площади светились огни вокзала. Мимо ехали экипажи, и мне были видны деревья в парке. Огни отеля отражались в мокрой мостовой. «О, черт, – думал я, – неужели сейчас время спорить?»

– Иди сюда, – сказала Кэтрин. Сухость исчезла из ее голоса. – Иди сюда. Я уже пай-девочка.

Я повернулся к постели. Кэтрин улыбалась.

Я подошел и сел на постель рядом с ней и поцеловал ее.

– Ты моя пай-девочка.

– Конечно, твоя, – сказала она.

После обеда нам стало легче, а потом сделалось совсем хорошо, и вскоре мы почувствовали, что эта комната наш дом. Раньше моя комната в госпитале была нашим домом, и точно так же этот номер отеля стал нашим домом.

Кэтрин села, накинув на плечи мой френч. Мы сильно проголодались, а обед был хороший, и мы выпили бутылку капри и бутылку сент-эстефа. Большую часть выпил я, но и Кэтрин выпила немного, и ей стало совсем хорошо. Нам подали вальдшнепа с картофелем, суфле, пюре из каштанов, салат и сабайон на сладкое.

– Хорошая комната, – сказала Кэтрин. – Чудесная комната. Как жаль, что мы раньше не догадались здесь поселиться.

– Смешная комната. Но славная.

– Замечательная вещь разврат, – сказала Кэтрин. – Люди, которые им занимаются, по-видимому, делают это со вкусом. Этот красный плюш просто бесподобен. Именно то, что надо. А зеркала, разве не прелесть?

– Ты милая.

– Не знаю, каково проснуться в такой комнате наутро. Но вообще это прекрасная комната.

Я налил еще стакан сент-эстефа.

– Мне бы хотелось согрешить по-настоящему, – сказала Кэтрин. – Все, что мы делаем, так невинно и просто. Я не верю, что мы делаем что-то дурное.

– Ты изумительная.

– Только я голодна. Я ужасно голодна.

– Ты простая, ты замечательная.

– Я простая. Никто не понимал этого до тебя.

– Как-то, когда мы только что познакомились, я целый день думал о том, как мы с тобой поедем вместе в отель «Кавур» и как все будет.

– Это было нахальство с твоей стороны. Но ведь это не «Кавур», правда?

– Нет. Туда бы нас не пустили.

– Когда-нибудь пустят. Но вот видишь, милый, в этом разница между нами. Я никогда ни о чем не думала.

– Совсем никогда?

– Ну, немножко, – сказала она.

– Ах ты, милая!

Я налил еще стакан вина.

– Я совсем простая, – сказала Кэтрин.

– Сначала я думал иначе. Мне показалось, что ты сумасшедшая.

– Я и была немножко сумасшедшая. Но не как-нибудь по-особенному сумасшедшая. Я тебя не смутила тогда, милый?

– Изумительная вещь вино, – сказал я. – Забываешь все плохое.

– Чудесная вещь, – сказала Кэтрин. – Но у моего отца от него сделалась очень сильная подагра.

– У тебя есть отец?

– Да, – сказала Кэтрин. – У него подагра. Но тебе совсем не нужно будет с ним встречаться. А у тебя разве нет отца?

– Нет, – сказал я. – У меня отчим.

– А он мне понравится?

– Тебе не нужно будет с ним встречаться.

– Нам с тобой так хорошо, – сказала Кэтрин. – Меня больше ничего не интересует. Я такая счастливая жена.

Пришел официант и убрал посуду. Немного погодя мы притихли, и было слышно, как идет дождь. Внизу, на площади, прогудел автомобиль.

– Но слышу мчащих все быстрей
Крылатых времени коней, —

сказал я.

– Я знаю эти стихи, – сказала Кэтрин. – Это Марвелл. Только ведь это о девушке, которая не хотела жить с мужчиной.

Голова у меня была очень ясная и свежая, и мне хотелось говорить о житейском.

– Где ты будешь рожать?

– Не знаю. В самом лучшем месте.

– Как ты все устроишь?

– Самым лучшим образом. Не беспокойся, милый. До окончания войны у нас может быть еще много детей.

– Нам скоро пора.

– Я знаю. Если хочешь, считай, что уже пора.

– Нет.

– Тогда не нервничай, милый. Ты был совсем хороший все время, а теперь ты начинаешь нервничать.

– Не буду. Ты мне будешь часто писать?

– Каждый день. Ваши письма просматривают?

– Там так плохо знают английский язык, что это не имеет значения.

– Я буду писать очень путано, – сказала Кэтрин.

– Но не слишком уж путано.

– Нет, только чуть-чуть путано.

– Пожалуй, нужно идти.

– Хорошо, милый.

– Мне не хочется уходить из нашего милого домика.

– И мне тоже.

– Но нужно идти.

– Хорошо. Мы ведь никогда еще долго не жили дома.

– Еще поживем.

– Я тебе приготовлю хорошенький домик к твоему возвращению.

– Может быть, я вернусь очень скоро.

– Вдруг тебя ранят чуть-чуть в ногу.

– Или в мочку уха.

– Нет, я хочу, чтоб твои уши остались, как они есть.

– А ноги нет?

– В ноги ты уже был ранен.

– Надо нам идти, дорогая.

– Хорошо. Иди ты первый.

Глава двадцать четвертая

Мы не стали вызывать лифт, а спустились по лестнице. Ковер на лестнице был потертый. Я уплатил за обед, когда его принесли, и официант, который принес его, сидел у дверей. Он вскочил и поклонился, и я прошел с ним в контору и уплатил за номер. Управляющий принял меня как друга и отказался получить вперед, но, расставшись со мной, он позаботился посадить у дверей официанта, чтоб я не сбежал, не заплатив. По-видимому, такие случаи у него бывали, даже с друзьями. Столько друзей заводишь во время войны.

Я попросил официанта сходить за экипажем, и он взял у меня из рук сверток Кэтрин и, раскрыв зонт, вышел. Из окна мы видели, как он переходил улицу под дождем. Мы стояли в конторе и глядели в окно.

– Как ты себя чувствуешь, Кэт?

– Спать хочется.

– А мне тоскливо и есть хочется.

– У тебя есть с собой какая-нибудь еда?

– Да, в походной сумке.

Я увидел подъезжавший экипаж. Он остановился, лошадь стала, понурив голову под дождем, официант вылез, раскрыв зонт, и пошел к отелю. Мы встретили его в дверях и под зонтом прошли по мокрому тротуару к экипажу. В сточной канаве бежала вода.

– Ваш сверток на сиденье, – сказал официант. Он стоял с зонтом, пока мы усаживались, и я дал ему на чай.

– Спасибо. Счастливого пути, – сказал он.

Кучер подобрал вожжи, и лошадь тронулась. Официант повернулся со своим зонтом и направился к отелю. Мы поехали вдоль тротуара, затем повернули налево и выехали к вокзалу с правой стороны. Два карабинера стояли у фонаря, куда почти не попадал дождь. Их шляпы блестели под фонарем. При свете вокзальных огней дождь был прозрачный и чистый. Из-под навеса вышел носильщик, пряча от дождя голову в воротник.

– Нет, – сказал я. – Спасибо. Не требуется.

Он снова укрылся под навесом. Я обернулся к Кэтрин. Ее лицо было в тени поднятого верха.

– Что ж, попрощаемся?

– Я войду.

– Не надо.

– До свидания, Кэт.

– Скажи ему адрес госпиталя.

– Хорошо.

Я сказал кучеру, куда ехать. Он кивнул.

– До свидания, – сказал я. – Береги себя и маленькую Кэтрин.

– До свидания, милый.

– До свидания, – сказал я.

Я вышел под дождь, и кучер тронул. Кэтрин высунулась, и при свете фонаря я увидел ее лицо. Она улыбалась и махала рукой. Экипаж покатил по улице. Кэтрин указывала пальцем в сторону навеса. Я оглянулся; там был только навес и двое карабинеров. Я понял, что она хочет, чтобы я спрятался от дождя. Я встал под навес и смотрел, как экипаж сворачивает за угол. Потом я прошел через здание вокзала и вышел к поезду.

На перроне меня дожидался швейцар. Я вошел за ним в вагон, протолкался сквозь толпу в проходе и, отворив дверь, втиснулся в переполненное купе, где в уголке сидел пулеметчик. Мой рюкзак и походные сумки лежали над его головой в сетке для багажа. Много народу стояло в коридоре, и сидевшие в купе оглянулись на нас, когда мы вошли. В поезде не хватало мест, и все были настроены враждебно. Пулеметчик встал, чтоб уступить мне место. Кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся. Это был очень высокий и худой артиллерийский капитан с красным рубцом на щеке. Он видел все через стеклянную дверь и вошел вслед за мной.

– В чем дело? – спросил я. Я повернулся к нему лицом. Он был выше меня ростом, и его лицо казалось очень худым в тени козырька, и рубец был свежий и глянцевитый. Все кругом смотрели на меня.

– Так не делают, – сказал он. – Нельзя посылать солдата заранее занимать место.

– А вот я так сделал.

Он глотнул воздух, и я увидел, как его кадык поднялся и опустился. Пулеметчик стоял около пустого места. Через стеклянную перегородку коридора смотрели люди. Кругом все молчали.

– Вы не имеете права. Я пришел сюда на два часа раньше вас.

– Чего вы хотите?

– Сидеть.

– Я тоже.

Я смотрел ему в лицо и чувствовал, что кругом все против меня. Я не осуждал их. Он был прав. Но я хотел сидеть. Кругом все по-прежнему молчали.

«А, черт!» – подумал я.

– Садитесь, signor capitano, – сказал я. Пулеметчик посторонился, и высокий капитан сел. Он посмотрел на меня. Во взгляде у него было беспокойство. Но место осталось за ним. – Достаньте мои вещи, – сказал я пулеметчику. Мы вышли в коридор. Поезд был переполнен, и я знал, что на место нечего рассчитывать. Я дал швейцару и пулеметчику по десять лир. Они вышли из вагона и прошли по всей платформе, заглядывая в окна, но мест не было.

– Может быть, кто-нибудь сойдет в Брешии, – сказал швейцар.

– В Брешии еще сядут, – сказал пулеметчик. Я простился с ними, и они пожали мне руку и ушли. Они оба были расстроены. Все мы, оставшиеся без мест, стояли в коридоре, когда поезд тронулся. Я смотрел в окно на стрелки и фонари, мимо которых мы ехали. Дождь все еще шел, и скоро окна стали мокрыми, и ничего нельзя было разглядеть. Позднее я лег спать на полу в коридоре, засунув сначала свой бумажник с деньгами и документами под рубашку и брюки, так что он пришелся между бедром и штаниной. Я спал всю ночь и просыпался только на остановках в Брешии и Вероне, где в вагон входили еще новые пассажиры, но тотчас же засыпал снова. Одну походную сумку я подложил себе под голову, а другую обхватил руками, и кто не хотел наступить на меня, вполне мог через меня перешагнуть. По всему коридору на полу спали люди. Другие стояли, держась за оконные поручни или прислонившись к дверям. Этот поезд всегда уходил переполненным.