Страница 1
Страница 2
5. КАК БРИГАДИР ПОМЕРЯЛСЯ СИЛАМИ С МАРШАЛОМ
ОДЕКОЛОНОМ
Массена был худой, желчный, щупленький да еще кривой на один глаз (этого глаза он лишился после несчастного случая на охоте), но, когда он единственным своим глазом окидывал из-под треуголки поле боя, ничто не могло от него укрыться. Он, бывало, поставит батальон во фронт и с одного взгляда видит, где какая пряжка или пуговица не по форме. Офицеры и солдаты его недолюбливали, потому что он, как известно, был прижимист, а в армии любят, чтоб у командира душа была широкая. Но когда доходило до настоящего дела, его очень даже уважали и в бою не променяли бы ни на кого другого, кроме разве самого императора да еще Ланна, покуда он был жив. Ведь если он железной хваткой зажимал свою мошну, то вы, должно быть, помните, что настал день, когда он такой же железной хваткой зажал Цюрих и Женеву. Он держал позиции так же крепко, как свой денежный ящик, и требовалась немалая смекалка, чтоб заставить его выпустить из рук то или другое.
Когда он вызвал меня к себе, я обрадовался и сразу отправился в его штаб, потому что он всегда меня любил и ставил выше всех других офицеров. Служить под началом у этих старых, славных генералов было одно удовольствие: Они знали свое дело и умели отличить хорошего солдата от плохого. Он сидел один в своей палатке, уронив голову на руки и сморщившись так, словно ему только что поднесли подписной лист. Однако, увидев меня, он улыбнулся.
— Здравствуйте, полковник Жерар.
— Здравия желаю, господин маршал.
— Ну, как Третий гусарский полк?
— Семьсот доблестных бойцов на семистах боевых конях рвутся в дело. — А что ваши раны, зажили?
— Мои раны никогда не заживают, маршал, — отвечал я.
— Но почему же?
— Потому что я получаю все новые.
— Генералу Раппу надо опасаться за свои лавры, — сказал он, и лицо его сморщилось в улыбке. — У него двадцать одна рана от вражеских пуль и столько же от ножей и зондов Лярея. Я знал, что вы ранены, полковник, и последнее время щадил вас. — А это хуже всякой раны.
— Ну полно, полно! С тех пор, как англичане засели в этих проклятых укреплениях Торрес Ведрас, мы, в сущности, бездействуем. Вы не слишком много потеряли, пока были в плену в Дартмуре. Но теперь мы готовимся к походу.
— Будем наступать?
— Нет, напротив.
Должно быть, мое разочарование было написано у меня на лице. Как! Отступить перед этим нечестивым псом Веллингтоном, перед тем, кто с каменным лицом выслушал мои горячие слова, а потом отправил в свою страну, где нет спасения от туманов? При этой мысли я готов был заплакать.
— А что делать! — раздраженно воскликнул Массена. — Когда объявлен шах, приходится делать ход королем.
— Вперед, — ввернул я. Массена покачал седой головой.
— Эти позиции неприступны, — сказал он. — Генерал Сен-Круа убит, и мы понесли такие потери, что у меня не осталось резервов. И, кроме того, мы простояли здесь, в Сантарене, почти полгода. Во всей округе не осталось ни фунта муки, ни бутылки вина. Мы вынуждены отступить.
— Мука и вино есть в Лиссабоне, — настаивал я.
— Ах, вы говорите так, будто вся армия может передвигаться так же быстро, как ваш гусарский полк. Будь здесь Сульт со своей тридцатитысячной армией… Но нечего и ждать. Итак, я вызвал вас, полковник Жерар, дабы поставить в известность, что намерен поручить вам одно весьма необычное и важное дело.
Само собой, я навострил уши. Маршал развернул большую карту местности и положил ее на стол. Он разгладил ее своими маленькими волосатыми руками. — Вот здесь Сантарен, — показал он. Я кивнул.
— А здесь, в двадцати пяти милях к востоку, Алмейхал, знаменитый своими винами и большим аббатством.
Я снова кивнул; мне еще не было ясно, к чему он клонит.
— Вы слышали о маршале Одеколоне? — спросил Массена.
— Я служил со всеми маршалами, — сказал я, — но такую фамилию слышу в первый раз.
— Это прозвище, которое ему дали солдаты, — сказал Массена. — Вас не было в строю несколько месяцев, иначе мне не пришлось бы рассказывать вам про него. Он англичанин и принадлежит к очень знатному роду. А прозвище ему дали за аристократические привычки. Так вот, я посылаю вас в Алмейхал с визитом к этому вылощенному англичанину.
— Слушаюсь, маршал.
— С тем, чтобы вы повесили его на первом же дереве.
— Можете быть спокойны, маршал. Я лихо повернулся налево кругом, но Массена окликнул меня, не успел я выйти из палатки.
— Минутку, полковник, — сказал он, — Прежде чем выступить, вам не помешает ознакомиться с положением дел. Да будет вам известно, что этот маршал Одеколон — настоящее его имя и фамилия Алексис Морган — человек редкой изворотливости и храбрости. Он служил офицером в английской гвардии, но передернул за карточным столом, был разжалован в рядовые и вышел в отставку. Ему удалось собрать вокруг себя большой отряд из английских дезертиров, и он засел в горах. К нему присоединились французские солдаты, отставшие от своих частей, и португальские бандиты, так что теперь он стоит во главе пятисот людей. Он со своим отрядом захватил аббатство Алмейхал, разогнал монахов, укрепил обитель и разграбил всю округу. — Что ж, по нем давно веревка плачет, — сказал я и снова направился к двери. — Еще минутку! — остановил меня маршал, улыбаясь при виде моего нетерпения. — Самое худшее впереди. Не далее как на прошлой неделе в руки этих негодяев попала вдовствующая графиня Ла Ронда, самая богатая женщина в Испании, они захватили ее на перевале, когда она ехала от двора короля Жозефа навестить своего внука. Теперь она заточена в аббатстве, и единственное ее спасение в том, что она… — Бабушка? — высказал я предположение.
— Нет, в том, что она может заплатить крупный выкуп, — сказал Массена. — Итак, перед вами три задачи: спасти несчастную женщину, покарать негодяя и, если возможно, разрушить гнездо бандитов. А вот доказательство того, как я верю в вас: я могу дать вам для осуществления всего этого лишь полуэскадрон.
Клянусь, я не поверил своим ушам! Я-то полагал, что мне по крайней мере разрешат взять весь мой полк.
— Я дал бы вам больше, — сказал он, — но сегодня я начинаю отступление, а у Веллингтона такая сильная кавалерия, что мне дорога каждая сабля. Я не могу отпустить больше ни единого человека. Сделайте все возможное и явитесь ко мне с рапортом в Абрантиш не позднее завтрашнего вечера.
Мне очень польстило, что он такого высокого мнения о моих способностях, но вместе с тем я был в некотором замешательстве. Мне предстояло спасти старую вдову, вздернуть на сук англичанина и разгромить банду из пятисот головорезов, имея на все про все полсотни людей. Но в конце концов ведь это полусотня конфланских гусар, которых поведет сам Этьен Жерар! Когда я вышел из палатки под теплое португальское солнце, уверенность вернулась ко мне, и я уже начал подумывать, а не ждет ли меня в Алмейхале та самая медаль, которую я уже давным-давно заслужил.
Можете быть уверены, что в свою полусотню я взял лучших из лучших. Все это были ветераны германских войн, некоторые имели по три нашивки, а большинство — по две. Возглавили их Удэн и Папилет, два лучших унтер-офицера в полку. Когда по моему приказу они построились в колонну по четыре, все как на подбор в серебристо-серых мундирах, на гнедых конях с чепраками из леопардовых шкур и маленькими красными султанами, сердце мое радостно забилось. Я смотрел на их обветренные лица с огромными усами, которые топорщились над ремешками киверов, с чувством радостной уверенности, и, между нами говоря, не сомневаюсь, что они испытывали то же чувство при виде своего молодого полковника, который на вороном боевом коне ехал впереди. Так вот, когда мы оставили позади лагерь и очутились на другом берегу Тахо, я выслал авангард и фланговые охранения, а сам остался во главе отряда. С холмов, окружающих Сантарен, мы, оглянувшись назад, увидели темные позиции армии Массена, где блестели и сверкали сабли и штыки, — это он выводил свои полки на исходный рубеж для отступления. К югу красными пятнами раскинулись английские передовые посты, а дальше виднелось серое облако, поднимавшееся над лагерем Веллингтона, — плотный маслянистый дым, в котором нашим изголодавшимся ребятам чудился густой запах кипящих походных котлов. Западнее голубым полукругом раскинулось море с белыми полосками английских парусов.
Поскольку мы ехали на восток, путь наш, как вы понимаете, лежал в стороне от обеих армий. Однако наши собственные любители легкой наживы и разведывательные дозоры англичан буквально наводняли местность, и мне с моим маленьким отрядом приходилось соблюдать крайнюю осторожность. Весь день мы ехали через пустынные холмы, у подножий которых зеленели распускающиеся виноградные лозы, но выше зелень сменялась однообразным серым покровом, а вершины зубцами торчали по горизонту, как хребет отощавшей клячи. Наш путь пересекали горные ручьи, бежавшие на запад, в Тахо, а один раз мы очутились у глубокой, бурной реки, через которую нам ни за что бы не перебраться, если б я не отыскал брод, приметив два дома, стоявшие напротив друг друга на обоих берегах. Каждый разведчик должен знать, что между такими домами непременно есть брод. Нам не у кого было спросить дорогу, так как нам не попался ни человек, ни зверь, ни другая живая тварь, только воронье тучами кружилось в небе. Уже на закате мы выехали в долину, поросшую по склонам могучими дубами. До Алмейхала оставалось никак не больше нескольких миль, и я счел за лучшее ехать лесом, так как весна была ранняя и густая уже листва обещала нас скрыть. Итак, мы ехали разомкнутым строем меж огромных стволов, как вдруг ко мне подскакал один из фланговых дозорных.
— Полковник, на той стороне долины англичане! — крикнул он, отдавая честь. — Кавалерия или пехота?
— Драгуны, полковник, — отвечал он. — Я видел, как блестят их шлемы, и я слышал лошадиное ржание.
Я остановил отряд, а сам выехал на опушку. Сомнений не было. Кавалерийский отряд англичан двигался в том же направлении, что и мы. Я увидел их красные мундиры и их оружие, которое блестело и сверкало меж деревьев. А когда они проезжали небольшую прогалину, я окинул взглядом весь отряд и решил, что их силы примерно равны моим — не более полуэскадрона.
Вы уже знаете кое-что о моих скромных приключениях и согласитесь, что я принимаю решения быстро и так же быстро их выполняю. Но тут, не скрою, я колебался. С одной стороны, представился прекрасный случай завязать с англичанами кавалерийскую стычку. С другой — мне предстояло дело в Алмейхалском аббатстве, а то и другое сразу было мне не по силам. Если я потеряю хоть одного человека, то наверняка не смогу выполнить приказ. Я сидел в седле, подперев подбородок рукой, затянутой в перчатку, и следил за переливчатым блеском меж деревьев, как вдруг от вереницы красных мундиров отделился один из англичан, — он выехал на открытое место, указывая на меня и пронзительно улюлюкая, словно завидел лисицу. К нему присоединились еще трое, а горнист заиграл сигнал, после чего все они выехали из леса. Как я и думал, это был полуэскадрон, который теперь выстроился в две шеренги по двадцать пять человек, во главе со своим офицером, тем самым, что улюлюкал. Я мгновенно построил своих в тот же боевой порядок, и теперь нас, гусар и драгун, разделяли какие-нибудь две сотни ярдов травянистой земли. Эти ребята, в красных мундирах, в серебристых шлемах, высоких белых плюмажах, с длинными блестящими саблями глядели орлами; но при всем том, я уверен, они признали бы, что никогда еще не видели таких лихих легких кавалеристов, как полусотня конфланских гусар, стоявших с ними лицом к лицу. Конечно, вооружение у них было более основательное, да и вид, пожалуй, более нарядный, так как Веллингтон заставлял их надраивать всю металлическую амуницию, чего у нас не было в заводе. Однако всем известно, что английские мундиры слишком тесны, чтобы рубить сплеча, и это давало нам преимущество. Что же до храбрости, то глупые и несведущие люди всех наций обычно полагают, что их солдаты храбрее всех на свете. Нет такого народа, который не тешил бы себя этой мыслью. Но человек, повидавший с мое, знает, что особой разницы тут нет, и хотя дисциплина в армиях разная, все они одинаково храбры — одни только французы не имеют себе равных в доблести.
Что ж, пробка полетела в потолок, и бокалы уже были наготове, как вдруг английский офицер поднял саблю, видимо, посылая мне вызов, и поскакал галопом прямо на меня. Клянусь, нет на свете зрелища прекрасней, чем бравый кавалерист на добром коне! Я готов был замереть на месте и, затаив дыхание, смотреть, как он приближается с небрежным изяществом, держа саблю у крупа лошади, откинув назад голову с развевающимся плюмажем — живое воплощение молодости, силы и мужества; сиреневое вечернее небо было у него над головой, а позади него — вековые дубы. Но я не таков, чтобы торчать на месте и глазеть попусту. Быть может, у Этьена Жерара есть свои недостатки, но, клянусь честью, никто еще не посмел обвинить его в медлительности, когда надо действовать. Мой старый конь по кличке Барабан знал меня так хорошо, что рванулся вперед раньше, чем я успел тронуть повод.
На свете есть две вещи, которые я забываю не скоро: лицо хорошенькой женщины и ноги доброго коня. И пока мы скакали друг другу навстречу, я все твердил про себя: «Где я видел эти могучие чалые лопатки? Где я видел эти изящные бабки?» И вдруг, взглянув в смелые глаза, в лицо, которое вызывающе улыбалось, я все вспомнил и узнал — кого бы вы думали? Того самого человека, который спас меня от разбойников и поставил на карту мою свободу, того, чей полный титул был его светлость Милорд сэр Рассел Барт.
— Барт! — воскликнул я.
Он уже занес саблю для удара, и, так как его умение владеть оружием оставляло желать лучшего, я свободно мог проткнуть его по меньшей мере в трех местах. Но я поднял саблю для приветствия, и он, опустив свою, уставился на меня. — Хэлло! — сказал он. — Да это Жерар!
Глядя на него, можно было подумать, что у нас здесь назначено свидание. Я же готов был заключить его в объятия, если б он хоть немного обрадовался встрече. — А я-то думал, сейчас тут пойдет потеха, — сказал он, — Никак не ожидал, что подвернетесь вы.
Его разочарованный тон вызвал у меня раздражение. Вместо того чтобы обрадовать встрече с другом, он жалел, что лишился врага.
— С величайшей радостью разделил бы с вами эту потеху, дорогой Барт, — сказал я. — Но, право же, я не могу обратить оружие против человека, который спас мне жизнь. — Ну, об этом не стоит и вспоминать.
— Нет, позвольте. Я никогда не простил бы себе такой неблагодарности. — Вы слишком много значения придаете мелочам.
— Моя матушка мечтает только об одном — обнять вас. Если вы когда-нибудь будете в Гаскони…
— Лорд Веллингтон двигается туда с шестидесятитысячной армией.
— Что ж, в таком случае один из шестидесяти тысяч имеет надежду остаться в живых, — сказал я со смехом. — А пока вложите-ка саблю в ножны!
Наши кони стояли почти вплотную, голова к хвосту, и Барт, протянув руку, похлопал меня по колену.
— Вы добрый малый, Жерар, — сказал он. — Жаль только, что вы родились не по ту сторону Ла-Манша, по какую следовало.
— По ту сторону, — возразил я.
— Бедняга! — воскликнул он с таким искренним сочувствием, что я не выдержал и снова рассмеялся. — Но послушайте, Жерар, — продолжал он, — все это прекрасно, однако, сами понимаете, так не годится. Не знаю, что скажет на это Масссна, но наш главнокомандующий взвился бы до неба, если б мог нас видеть. Ведь и мы и вы посланы сюда не на прогулку.
— Что же вы предлагаете?
— Если помните, мы немного поспорили, кто лучше — гусары или драгуны. Моя полусотня шестнадцатого полка рвется в бой. И ровно столько же ваших молодцов ерзает от нетерпения в седлах. Если мы с вами встанем каждый на правом фланге своего отряда, то не попортим красоту друг другу, хотя маленькое кровопускание в этих краях можно считать дружеской услугой.
Мне подумалось, что он рассуждает вполне здраво. В тот миг мистер Алексис Морган, и графиня Ла Ронда, и Алмейхалское аббатство начисто вылетели у меня из головы, я позабыл обо всем, кроме ровной травянистой долины в предвкушении славной стычки, которая нам предстояла.
— Отлично, Барт, — сказал я. — Мы видели ваших драгун спереди. Поглядим теперь, как они выглядят со спины.
— Пари? — предложил он.
— Ставкой будет не более, не менее, как честь конфланских гусар, отозвался я. — Что ж, за дело! — воскликнул он. — Если мы вас побьем — отлично, если же вы нас — тем лучше для маршала Одеколона.
Услышав это, я с удивлением на него уставился.
— А при чем тут маршал Одеколон? — спросил я.
— Так прозывается негодяй, который засел вон в тех местах. Лорд Веллингтон послал меня и моих драгун, чтобы мы вздернули его по всем правилам. — Тысяча чертей! — вскричал я. — Да ведь Массена послал меня и моих гусар с тем же самым приказом.
Тут мы покатились со смеху и вложили сабли в ножны. Позади нас звякнула сталь — наши подчиненные последовали примеру своих командиров.
— Мы союзники! — воскликнул он.
— Да, на один день.
— Объединим же силы.
— Без всякого сомнения.
Итак, вместо того чтобы вступить в бой, мы повернули свои полуэскадроны и двинулись двумя колоннами вниз по долине; все кивера и шлемы были повернуты в сторону, и люди оглядывали своих соседей с головы до ног, как матерые волки с рваными ушами, которые научились уважать клыки друг друга. Большинство улыбалось во весь рот, но были с обеих сторон и такие, которые смотрели злобно и угрожающе, особенно английский сержант и мой унтер-офицер Папилет. Понимаете ли, у этих людей были давние привычки, и они не могли в один миг изменить весь свой образ мыслей. Кроме того, единственный брат Папилета был убит при Бусако. Что же до нас с Бартом, мы ехали впереди бок о бок и болтали о том, что произошло со времени той знаменитой партии в экарте, о которой вы уже знаете.
Я рассказал ему о своих приключениях в Англии. Удивительный народ эти англичане. Хотя Барт знал, что я участвовал в двенадцати кампаниях, все же я уверен, что заслужил настоящее уважение в его глазах лишь потому, что вступил в драку с Бастлером-Бристольцем. Между прочим, он сказал, что полковник, который председательствовал в военном трибунале, когда его судили за игру в карты с пленным, отвел от него обвинение в небрежении долгом, но чуть не засудил, заподозрив, что он не откозырял, прежде чем сойти с масти. Да, англичане, скажу я вам, преудивительный народ.
В конце долины дорога сворачивала и шла вверх по склону, а дальше зигзагами спускалась в следующую долину. Достигнув гребня, мы сделали привал; прямо перед нами, на расстоянии каких-нибудь трех миль, виднелся город, лепившийся у подножия горы, на склоне которой стояло единственное большое здание. Не приходилось сомневаться, что мы наконец видим то самое аббатство, где засела шайка негодяев, разогнать которых мы явились. И только тогда, думается мне, мы по-настоящему поняли, что нам предстоит, потому что это аббатство оказалось настоящей крепостью, и было ясно само собой, что кавалерию ни в коем случае не следовало посылать на выполнение подобной задачи.
— Это совсем не по нашей части, — сказал Барт. — Пускай Веллингтон и Массена сами идут на такое дело.
— Смелей! — отвечал я. — Пирэ взял Лейпциг с пятьюдесятью гусарами. — Будь у него драгуны, — возразил Барт со смехом, — он взял бы и Берлин. Но вы старше меня по чину. Ведите же нас, и посмотрим, кто первый дрогнет. — Ну что ж, — сказал я, — во всяком случае, не будем терять времени, так как мне приказано завтра вечером быть в Абрантише. Но сначала надо кое-что выяснить, и вот я вижу людей, у которых мы все узнаем.
У дороги стоял квадратный, чисто выбеленный домик — судя по ветке плюща над дверью, это была одна из придорожных таверн, где подкрепляют силы погонщики мулов. У входа висел фонарь, и при его свете мы увидели двух человек, одного в коричневом облачении капуцина, а другого в переднике, по которому мы и признали хозяина таверны. Они были так поглощены разговором, что мы подошли вплотную, прежде чем они нас заметили. Хозяин хотел было скрыться, но один из англичан схватил его за волосы и не дал улизнуть.
— Ради всего святого, пощадите меня! — возопил он. — Мой дом опустошен французами и разорен англичанами, а эти разбойники жгли мне ноги огнем. Клянусь святой девой, у меня в таверне нет ни денег, ни еды, добрый отец аббат, который умирает с голоду на моем крыльце, тому свидетель.
— В самом деле, мсье, — сказал капуцин на прекрасном французском языке, — то, что говорит этот достойный человек, истинная правда. Он одна из многих жертв теперешних жестоких войн, хотя его утрата — капля в море по сравнению с тем, что потерял я. Отпустите его, — добавил он, обращаясь к драгуну по-английски, — он слишком слаб, чтобы бежать, даже если б и захотел.
При свете фонаря я увидел, что этот монах был красивый темноволосый бородатый мужчина с ястребиным взглядом, да такой рослый, что его капюшон достигал ушей Барабана. У него был вид человека, который перенес много страданий, но держался он, словно король, и мы вполне могли судить о его образованности, так как он с каждым из нас говорил на его родном языке так свободно, словно на своем собственном. — Не бойтесь, — сказал я дрожащему хозяину таверны. — Ну, а вы, святой отец, если не ошибаюсь, как раз тот человек, который может сообщить нам все необходимые сведения.
— Я весь в твоем распоряжении, сын мой. — Но, — добавил он со слабой улыбкой, — во время великого поста пища моя всегда скудна, а в этом году я питался так плохо, что вынужден просить корку хлеба, дабы обрести силы отвечать на вопросы. У нас в ранцах был двухдневный паек, и монаха тотчас накормили. Ужасно было видеть, с какой жадностью схватил он кусок сушеной козлятины, который я ему предложил.
— Время не ждет, так что перейдем прямо к делу, — сказал я. — Нам нужно узнать слабые места вон того аббатства и обычаи тех негодяев, которые там засели. Он выкрикнул какое-то слово, как мне показалось, по латыни, стиснул руки и закатил глаза.
— Молитва праведника всегда доходит до господа, — сказал он, — и все же я не смел надеяться, что на мою он откликнется столь быстро. Ведь перед вами несчетный аббат Алмейхала, которого вышвырнул вон этот сброд из трех армий по приказу своего еретика главаря. Ах, подумать только, что я потерял!
Голос его пресекся, и на глаза навернулись слезы.
— Ободритесь, святой отец, — сказал Барт. — Ставлю десять против четырех, что еще до завтрашнего вечера мы водворим вас обратно.
— Я пекусь не о своем благе, — сказал он, — и даже не о нашей бедной бездомной братии. Я пекусь о священных реликвиях, оставшихся в святотатственных руках этих разбойников.
— Держу пари, что они их и не заметили, — сказал Барт. — Но укажите нам, как проникнуть за ворота, и мы живо очистим ваше аббатство.
Добрый аббат в коротких словах сообщил нам все, что мы хотели знать. Но то, что он сказал, делало нашу задачу еще более трудной. Стены аббатства имели сорок футов в высоту. Нижние окна были забаррикадированы и по всему зданию проделаны амбразуры. В шайке соблюдалась военная дисциплина, часовые были слишком многочисленны, так что не было надежды захватить их врасплох. Теперь стало тем более очевидно, что здесь нужен батальон гренадеров и несколько штурмовых отрядов. Я поднял брови, а Барт принялся насвистывать.
— Была не была, придется попытаться, — сказал он. Наши люди уже спешились и, напоив коней, принялись за ужин. Я же вместе с аббатом и Бартом вошел в таверну, где мы стали обсуждать план действий.
У меня во фляжке было немного коньяку, который я разделил между всеми — его едва хватило омочить усы.
— Мне кажется, — сказал я, — что эти негодяи едва ли подозревают о нашем появлении. По дороге я не заметил никаких следов их разведки. Предлагаю такой план: мы спрячемся в лесу где-нибудь по соседству, а когда они откроют ворота, атакуем их и захватим врасплох.
Барт согласился, что трудно придумать лучший план, но когда мы стали обсуждать подробности, аббат объяснил нам, что тут немало препятствий.
— На целую милю от аббатства негде укрыть ни коней, ни людей. — сказал он. — А на горожан никак нельзя положиться. Боюсь, сын мой, что твой превосходный план едва ли удастся, так как эти негодяи не дремлют.
— Не вижу иного пути, — возразил я. — Конфланских гусар не так много, чтобы я решился повести полуэскадрон на штурм сорокафутовых стен, за которыми засело пятьсот пехотинцев.
— Я человек мирный, — сказал аббат, — и все же, быть может, я дам вам полезный совет. Я изучил этих негодяев и их обычаи. Никто не мог бы сделать это лучше, ведь я целый месяц провел в этом уединенном доме, со скорбью в сердце взирая на аббатство, которое еще недавно было моим. И я скажу вам, что сделал бы я сам на вашем месте.
— Ради бога, говорите, святой отец! — вскричали мы в один голос.
— Да будет вам известно, что вооруженные отряды дезертиров из французской и английской армий непрерывно присоединяются к ним. Что же мешает вам с вашими людьми притвориться, будто вы — отряд дезертиров, и таким путем проникнуть в аббатство?
Я был поражен простотой этого плана и обнял доброго аббата. Однако Барт не был удовлетворен.
— Все это превосходно, — сказал он, — но если разбойники проницательны, как вы говорите, маловероятно, что они пустят в свое логово сотню незнакомых вооруженных людей. Из того, что я слышал о мистере Моргане, или маршале Одеколоне, или как там еще зовут этого разбойника, следует, что на это у него хватит соображения. — Ну так что ж с того! — воскликнул я, — Пошлем туда пятьдесят человек, а на рассвете они откроют ворота и впустят остальных, которые будут ждать снаружи. Мы еще долго обсуждали этот вопрос, проявив немалую предусмотрительность и благоразумие. Будь на месте двоих офицеров легкой кавалерии Массена с Веллингтоном, даже они не взвесили бы все более тщательно. Наконец мы с Бар-том согласились, что одному из нас с пятьюдесятью людьми следует отправиться в аббатство, притворившись, будто мы дезертиры, с тем чтобы ранним утром пробиться к воротам и впустить остальных. Правда, аббат по-прежнему утверждал, что опасно дробить силы, но, видя наше единодушие, он пожал плечами и уступил. — Я хочу знать только одно, — сказал он. Если этот маршал Одеколон, этот пес, этот душегуб, попадет к вам в руки, что вы с ним сделаете?
— Повесим его, — отвечал я.
— Ну нет, это слишком легкая смерть! — вскричал капуцин, и его темные глаза сверкнули жаждой мести. — Будь на то моя воля… но, увы, что за мысли у слуги господа нашего!
Он хлопнул себя по лбу, как человек, который чуть не помешался от несчастий, и выбежал из комнаты.
Нам предстояло решить еще один немаловажный вопрос — кто именно, англичане или французы, удостоится чести первыми войти в аббатство. Клянусь, требовать от Этьена Жерара, чтобы он в такую минуту кому-то уступил, — ну нет, это слишком! Но бедняга Барт так умолял меня, напирая на то, что он почти не участвовал в боях, тогда как я побывал в семидесяти четырех сражениях, что я наконец согласился пустить его вперед. Только мы скрепили уговор рукопожатием, как на дворе вдруг раздались такие крики, проклятия и вопли, что мы стремглав выбежали наружу, выхватив сабли, уверенные, что на нас напали разбойники.
Можете представить себе наши чувства, когда при свете фонаря, висевшего над крыльцом, мы увидели десятка два наших гусар и драгун, которые сбились в кучу, красные мундиры вперемежку с голубыми, шлемы с киверами, и яростно колотили друг друга. Мы бросились в самую гущу драки, умоляя, угрожая, хватая их за воротники и за сапоги со шпорами, и наконец растащили дерущихся. Они стояли, красные, окровавленные, сверля друг друга глазами и тяжело дыша, как колонна лошадей после десятимильной скачки. Только наши обнаженные клинки удерживали их от того, чтобы вцепиться друг другу в глотки. Бедняга капуцин стоял на крыльце в своем длинном коричневом одеянии, ломая руки и взывая к заступничеству всех святых. После строгого дознания выяснилось: он и в самом деле был невольной причиной переполоха, потому что, не зная, как близко к сердцу принимают такие вещи солдаты, сказал английскому сержанту, что, как ни жаль, его эскадрон уступает французскому. Едва эти слова сорвались с его губ, как драгун ударом кулака сбил с ног первого подвернувшегося под руку гусара, и в тот же миг все бросились друг на друга, как тигры. После этого мы уже не могли на них положиться, и Барт отвел своих в сад, а я своих — на задний двор, причем англичане угрюмо молчали, а наши грозили кулаками и бормотали проклятия — каждый на свой лад. Коль скоро план действий был согласован, мы сочли за лучшее немедленно приступить к его исполнению, пока между нашими людьми по какой-либо причине не вспыхнула новая ссора. Барт со своими отправился в аббатство, предварительно сорвав кружева с рукавов и нашивки с воротника, а заодно сняв и пояс, так что он вполне мог сойти за рядового драгуна. Он объяснил своим подчиненным, что от них требуется, и, хотя они не орали и не размахивали саблями, как сделали бы мои на их месте, на их бесстрастных, чисто выбритых лицах было такое выражение, что я уже не сомневался в успехе. Мундиры их были расстегнуты, ножны и шлемы выпачканы грязью, а конская сбруя плохо подтянута, чтобы они были похожи на отряд дезертиров, в котором нет ни порядка, ни дисциплины. На другое утро, в шесть часов, им предстояло захватить главные ворота аббатства, и в тот же самый час мои гусары должны были подскакать туда. Мы с Бартом поклялись в этом друг другу, прежде чем он увел на рысях своих драгун. Папилет с двумя гусарами последовал за англичанами на некотором расстоянии и, вернувшись через полчаса, доложил, что после недолгих переговоров, во время которых англичан освещали фонарями из-за решетки, их впустили в аббатство. Итак, пока все шло хорошо. Ночь выдалась облачная, моросил дождь, что оказалось нам на руку, так как было менее вероятно, что нас обнаружат. Я выставил дозорных на двести ярдов во все стороны на случай внезапного нападения, а также для того, чтобы какой-нибудь крестьянин, который мог случайно на нас наткнуться, не донес об этом в аббатство. Удэн и Папилет должны были дежурить по очереди, а остальные удобно расположились вместе со своими конями в большом деревянном амбаре. Обойдя их и убедившись, что все в порядке, я растянулся на койке, которую отвел мне хозяин таверны, и заснул крепким сном.
Вы, без сомнения, знаете, что я слыву образцовым солдатом, и не только среди друзей и почитателей в этом городе, но и среди старых офицеров, которые участвовали в великих войнах и вместе со мной прошли через эти знаменитые кампании. Однако в интересах истины и скромности должен сказать, что это не так. Мне не достает некоторых качеств — разумеется, их крайне немного, но все же в огромной армии императора можно было найти людей, свободных от тех недостатков, которые отделяют меня от полного совершенства. О храбрости я не говорю. Пусть об этом скажут те, кто видел меня в деле. Я часто слышал, как солдаты толковали вокруг костра о том, кто самый храбрый человек в Великой армии. Одни говорили — Мюрат, другие — Лассаль, некоторые — Ней; но когда спрашивали меня, я только пожимал плечами и улыбался. Ведь было бы самонадеянностью, если б я ответил, что нет человека храбрее, чем бригадир Жерар. Однако факт остается фактом, и человек сам лучше всех знает свою душу. Но, кроме храбрости, есть другие достоинства, необходимые солдату, и одно из них — чуткий сон. А меня с самого детства трудно было добудиться, и это едва не погубило меня в ту ночь. Было, вероятно, около двух часов, когда я вдруг почувствовал, что мне нечем дышать. Я хотел крикнуть, но что-то не давало мне издать ни звука. Я сделал попытку встать, но мог только барахтаться, как лошадь, у которой подрезаны сухожилия. Мои лодыжки, колени и запястья были туго скручены веревками. Только глаза не были завязаны, и при свете фонаря я увидел в ногах своей койки — как вы думаете, кого? Аббата и хозяина таверны! Накануне вечером широкое белое лицо хозяина, казалось, не выражало ничего, кроме глупости и страха. Теперь же, напротив, каждая его черта дышала жестокостью и злобой. Никогда еще я не видел такого свирепого негодяя. В руке он сжимал длинный, тускло поблескивавший нож. Аббат же держался с прежним утонченным достоинством. Однако его монашеское облаченье было распахнуто, и под ним я увидел черный мундир с аксельбантами, какие носили английские офицеры. Наши глаза встретились, и он, опершись о деревянную спинку кровати, стал молча смеяться, навалившись на нее так, что она затрещала.
— Надеюсь, вы извините мой смех, дорогой полковник Жерар, — сказал он. — Дело в том, что, когда вы поняли свое положение, у вас было довольно забавное лицо. Без сомнения, вы превосходный солдат, но не думаю, чтобы вы могли поспорить в сообразительности с маршалом Одеколоном, как ваши люди любезно меня окрестили. Вы, очевидно, были не слишком высокого мнения о моем уме, что доказывает, да будет мне позволено заметить, недостаток у вас проницательности. Право, разве только за исключением моего тупоголового соотечественника, английского драгуна, я в жизни не встречал человека, менее подходящего для подобных поручений.
Можете представить себе мои чувства и мой вид, когда я слушал эти наглые разглагольствования, преподносимые в той цветистой и снисходительной форме, благодаря которой этот негодяй и получил свое прозвище. Я лишен был возможности ему ответить, но они, видимо, прочли угрозу в моих глазах, потому что тот, который играл роль хозяина, шепнул что-то своему товарищу.
— Нет, нет, дорогой Шенье, живой он будет нам куда полезнее, — сказал тот. — Кстати, полковник, ваше счастье, что у вас такой крепкий сон, не то мой друг, у которого манеры несколько грубоватые, без сомнения, перерезал бы вам глотку, вздумай вы поднять тревогу. Советую вам не злоупотреблять его снисходительностью, потому что сержант Шенье, служивший ранее в Седьмом полку императорской легкой пехоты, человек куда более опасный, нежели капитан Алексис Морган из гвардии Его Величества. Шенье осклабился и погрозил мне ножом, а я всем своим видом постарался выразить презрение, которое испытал при мысли, что солдат императора может пасть столь низко.
— Думаю, вам будет любопытно узнать, — сказал маршал все тем же тихим, вкрадчивым голосом, — что за обоими вашими отрядами следили с той самой минуты, как вы покинули свои лагеря. Надеюсь, вы согласитесь, что мы с Шенье недурно сыграли свои роли. Мы сделали соответствующие распоряжения, дабы вас достойно встретили в аббатстве, хотя надеялись принять целый эскадрон вместо половины. Когда ворота надежно запираются за гостями, они попадают в очаровательный четырехугольный средневековый дворик, откуда нет выхода, а из сотни окон на них нацеливаются ружья. Им приходится выбирать: либо сдаться, либо получить пулю. Между нами говоря, у меня нет ни малейших сомнений, что у них хватило здравого смысла выбрать первое. Но, поскольку вы, естественно, в этом деле лицо заинтересованное, мы полагаем, что вы соблаговолите составить нам компанию и все увидите своими глазами. Думается, я могу вам обещать, что ваш титулованный друг ждет вас в аббатстве и физиономия у него такая же вытянутая, как и у вас.
Затем оба негодяя начали перешептываться, обсуждая, насколько я мог расслышать, как лучше всего обойти моих дозорных.
— Пойду погляжу, нет ли кого-нибудь за амбаром, — сказал наконец маршал. — А ты, мой добрый Шенье, оставайся здесь, и, если пленный вдруг окажет неповиновение, ты знаешь, как тебе поступить.
И мы остались вдвоем — этот подлый предатель и я. Он сидел в ногах моей кровати и точил нож о подошву сапога при свете единственной чадящей керосиновой лампы. А я — теперь, оглядываясь назад, я могу только удивляться, как я не сошел с ума от досады и угрызений совести, когда лежал беспомощный на кровати, не имея возможности крикнуть или хоть пальцем шевельнуть, зная, что мои пятьдесят храбрецов тут, рядом, но у меня нет способа дать им знать, в какое отчаянное положение я попал. Для меня не впервой было оказаться в плену; но чтобы меня схватили эти изменники и отвели в аббатство под градом насмешек, одураченного и обманутого их наглыми главарями, — этого я не мог перенести.
Нож мясника, сидевшего рядом со мной, причинил бы мне меньше страданий. Я незаметно напряг руки, потом ноги, но тот из этих двоих негодяев, который связал меня, был мастером своего дела. Я не мог пошевельнуться. Тогда я сделал попытку освободиться от носового платка, которым мне заткнули рот, но разбойник, сидевший подле меня, занес нож с таким угрожающим ворчанием, что мне пришлось оставить свои попытки. Я лежал неподвижно, глядя на его бычью шею, и думал, посчастливится-ли мне когда-нибудь подобрать для нее галстук, как вдруг услышал в коридоре, а потом на лестнице шаги: главарь возвращался. Какие известия принес этот негодяй? Если он убедился, что похитить меня тайком невозможно, то, вероятно, прирежет на месте. Мне было все равно, что со мной станется, и я посмотрел на дверь с презрением и вызовом, которые так жаждал выразить словами. Но вы поймете мои чувства, дорогие друзья, когда вместо высокой фигуры и смуглого, насмешливого лица капуцина я увидел серый ментик и длинные усы моего доброго Папилета! Французский солдат в те времена слишком много повидал, чтобы удивляться. Одного взгляда на меня, связанного по рукам и ногам, и на зловещее лицо рядом со мной было для него довольно, чтобы понять, в чем дело.
— Ах ты, дьявол! — зарычал он, и в воздухе сверкнула выхваченная из ножен сабля.
Шенье бросился на него с ножом, но, поняв, чем тут пахнет, сразу же метнулся назад и всадил нож мне в сердце. Но я скатился на другую сторону кровати, прочь от него, и нож только царапнул мне бок, вспоров одеяло и простыню. А через мгновение я услышал стук упавшего тела, и почти в тот же миг что-то ударилось об пол — нечто более легкое, но твердое — и закатилось под кровать. Не стану рассказывать вам все ужасные подробности, друзья мои. Достаточно сказать, что Папилет был одним из лучших рубак в полку и сабля у него была тяжелая и острая. Она оставила красные следы у меня на запястьях и лодыжках, когда от перерезал мои путы.
Вытащив изо рта кляп, я первым делом коснулся губами иссеченной шрамами щеки сержанта. А вслед за тем с этих губ сорвался вопрос, все ли благополучно в отряде. Да, там все спокойно. Удэн только что сменил его, и он явился ко мне с рапортом. Видел ли он аббата? Нет, не видел. В таком случае надо окружить таверну, чтобы он не улизнул. Я поспешил к двери, чтобы отдать приказание, но тут услышал внизу, у входа, медленные, размеренные шаги и скрип ступеней на лестнице.
Папилет мигом сообразил, что к чему.
— Его надо взять живым, — шепнул я и толкнул сержанта в темноту по одну сторону двери, а сам притаился по другую.
Разбойник поднимался все выше, и каждый его шаг громким эхом отдавался в моем сердце. Едва на пороге показалось коричневое облачение, мы вдвоем набросились на главаря разбойников, как два волка на быка, и все трое с грохотом повалились на пол. Он дрался, как тигр, и обладал такой необычайной силой, что чуть не вырвался из наших рук. Трижды ему удавалось встать на ноги, и трижды мы снова валили его, пока Папилет не приставил к его горлу саблю. У него хватило здравого смысла понять, что игра проиграна, и он присмирел, а я связал его теми же самыми веревками, которыми недавно был скручен сам.
— Карты пересдали, милейший, — сказал я, — и вы сейчас убедитесь, что на этот раз у меня есть кое-какие козыри.
— Дуракам везет, отвечал он. — Что ж, может быть, это не так уж и плохо, иначе всем миром завладели бы умники. Я вижу, вы прикончили Шенье. Он был непокорным мерзавцем, и от него всегда омерзительно воняло чесноком. Вас не затруднит положить меня на кровать? Полы в этих португальских тавернах — малоподходящее ложе для человека, который буквально помешан на чистоте.
Я поневоле восхищался хладнокровием этого разбойника, сохранившего свою наглую снисходительность, несмотря на внезапную перемену ролей. Я послал Папилета за конвоирами, а сам стоял над пленником с обнаженной саблей, ни на миг не спуская с него глаз, потому что, должен признаться, испытывал уважение к его смелости и находчивости.
— Надеюсь, — сказал он, — ваши люди будут обращаться со мной подобающим образом.
— Вы получите по заслугам, будьте уверены.
— Большего я и не прошу. Вероятно, вам неизвестно, какого я высокого происхождения, но обстоятельства таковы, что я не могу назвать своего отца, не совершив предательства, или свою мать, не опозорив ее. Я не могу требовать королевских почестей, подобные вещи гораздо приятней получать по доброй воле. Эти путы стянуты слишком туго. Не будете ли вы любезны ослабить их?
— Вы, очевидно, не слишком высокого мнения о моем уме, — заметил я, повторяя его собственные слова.
— Туше! — воскликнул он, как раненый фехтовальщик. — Но вот и ваши люди, так что теперь вы можете без опасения ослабить веревки.
Я приказал сорвать с него облачение и держать его под надежной охраной. Так как уже брезжил рассвет, мне нужно было подумать, что предпринять дальше. Бедняга Барт вместе со своими людьми попал в хитро расставленную ловушку, и если б мы приняли все коварные предложения нашего советчика, в плену оказалась бы не половина, а все наши силы. Я должен, если это еще возможно, вызволить англичан. И, кроме того, нужно подумать о старой графине Ла Ронда. Что же касается аббатства, то, поскольку его гарнизон начеку, нечего и думать его захватить. Теперь все зависело от того, насколько они дорожат своим главарем. Исход игры решала эта единственная карта. И я сейчас расскажу вам, как смело и искусно я сыграл.
Едва рассвело, мой трубач протрубил сбор, и мы рысью выехали на равнину. Моего пленника везли верхом в самой середине отряда. На расстоянии выстрела от главных ворот аббатства росло большое дерево, под которым мы и остановились. Если б они распахнули ворота и бросились в атаку, я бы им показал; но, как я и ожидал, они предпочли остаться в аббатстве и усеяли стену во всю длину, осыпая нас насмешками, гиканьем и презрительным хохотом. Некоторые выпалили раз-другой из ружей, но, убедившись, что мы вне выстрела, вскоре перестали попусту тратить порох. Странное это было зрелище — вся эта смесь французских, английских и португальских, кавалерийских, пехотных и артиллерийских мундиров, обладатели которых вертели головами и показывали нам кулаки.
Но клянусь, весь этот гвалт сразу смолк, едва мы разомкнули ряды и показали, кого привезли! На несколько секунд воцарилось молчание, а потом раздался яростный и тоскливый вой! Я видел, что некоторые, как безумные, прыгают по стене. Должно быть, он был необыкновенный человек, наш пленник, если вся шайка так любила его. Я прихватил из таверны веревку, и теперь мы перекинули ее через нижний сук дерева.
— Позвольте мне, мсье, расстегнуть на вас воротник, — сказал Папилет с насмешливой почтительностью.
— Только при условии, если руки у вас безукоризненно чистые, — ответил наш пленник, и все мои гусары рассмеялись.
Со стены снова раздался вой, который сменился гробовым молчанием, когда петлю надели на шею маршала Одеколона. Потом пронзительно заиграла труба, ворота аббатства распахнулись, и оттуда выбежали трое, размахивая белыми тряпками. Ах, сердце мое так и подскочило от радости, когда я их увидел! И все же я не сделал ни одного шага им навстречу, так как хотел, чтобы они были единственной заинтересованной стороной. Я только велел своему трубачу махнуть в ответ платком, после чего три парламентера бегом подбежали к нам. Маршал, все еще связанный и с веревкой на шее, сидел в седле и слегка улыбался со скучающим видом, словно прятал свою скуку под этой улыбкой. Попади я сам в такое же положение, я не мог бы держаться лучше, а это, конечно, высшая похвала в моих устах.
Удивительную троицу составляли эти парламентеры. Один был португальский cacador в черном мундире; второй — французский егерь в светло-зеленом; третий — здоровенный английский артиллерист в синем с золотом. Все трое отдали честь, после чего француз заговорил.
— В наших руках тридцать семь английских драгун, — заявил он. — Мы торжественно клянемся, что все они повиснут на стене аббатства через пять минут после смерти нашего маршала.
— Тридцать семь! — воскликнул я, — Но ведь их пятьдесят один человек! — Четырнадцать было зарублено, прежде чем их успели взять под стражу. — А офицер?
— Он согласился отдать свою шпагу лишь вместе с жизнью. Это не наша вина. Мы спасли бы его, если б могли.
Бедняга Барт! Я встречался с ним дважды, и все же он крепко мне полюбился. Я всегда хорошо относился к англичанам из уважения к этому единственному моему английскому другу. Никогда в жизни я не видел более храброго человека и скверного фехтовальщика.
Сами понимаете, я не поверил ни единому слову этих негодяев. Я послал с одним из них Папилета, и он, вернувшись подтвердил, что все правда. Теперь надо было подумать о живых.
— Если я освобожу вашего главаря, отпустите ли вы тридцать семь драгун? — Мы освободим десять.
— Вздернуть его! — приказал я.
— Двадцать! — крикнул егерь.
— Довольно слов, — сказал я. — Тяните веревку!
— Всех! — закричал парламентер, когда петля захлестнулась на горле маршала. — С конями и оружием?
Они поняли, что со мной шутки плохи.
— Со всем, что у них есть, — угрюмо буркнул егерь.
— И графиню Ла Ронда тоже? — спросил я. Но здесь я столкнулся с куда большим упорством. Никакие угрозы с моей стороны не могли заставить их отпустить графиню. Мы затянули петлю. Тронули с места лошадь. Сделали все, только не вздернули маршала. Если б я сломал ему шею, ничто не спасло бы драгун. Поэтому я дорожил ею не меньше, чем они.
— Да позволено мне будет заметить, — учтиво сказал маршал, — что вы подвергаете меня риску схватить ангину. Не кажется ли вам, что, поскольку мнения по этому вопросу разделились, лучше всего будет узнать желание самой графини? Никто из нас, я уверен, не захочет действовать вопреки ее воле.
Лучшего нечего было и желать. Сами понимаете, я сразу ухватился за столь простое решение. Через десять минут она была уже перед нами, величественная дама, у которой из-под мантильи выглядывали седые букли. Лицо у нее было совсем желтое, словно отражало бесчисленные дублоны ее состояния.
— Этот господин, — сказал маршал, — желает препроводить вас в такое место, где вы больше никогда нас не увидите. В вашей воле решить, отправитесь ли вы с ним или же предпочтете остаться со мной.
В один миг она очутилась у его стремени.
— Мой дорогой Алексис, — воскликнула она, — ничто не может нас разлучить! Он взглянул на меня с насмешливой улыбкой на красивом лице.
— Кстати, вы допустили маленькую оговорку, дорогой полковник, — сказал он. — Кроме титула, носимого в силу обычая, не существует никакой вдовы Ла Ронда. Дама, которую я имею честь вам представить, — моя горячо любимая жена госпожа Алексис Морган — или вернее назвать ее мадам маршал Одеколон?
В этот миг я понял, что имею дело с самым умным и неразборчивым в средствах человеком, какого мне доводилось видеть. Я посмотрел на несчастную старуху, и душа моя исполнилась удивления и отвращения. А она, не отрываясь, смотрела на него с таким восторгом, с каким юный рекрут смотрел бы на императора.
— Что ж, пусть будет так, — сказал я наконец. — Отпустите драгун, и я уйду. Их привели вместе с лошадьми и оружием, и мы сняли петлю с шеи маршала. — До свидания, дорогой полковник, — сказал он. — Боюсь, что когда вы вернетесь к Массена, рапорт об исполнении его приказа окажется далеко не блестящим, хотя, насколько мне известно, у него будет слишком много забот, чтобы думать о вас. Готов признать, что вы выпутались из трудного положения с ловкостью, какой я не предполагал. Кажется, я ничего не могу для вас сделать, прежде чем вы покинете эти места? — Только одно.
— Что же именно?
— Похоронить достойным образом молодого английского офицера и его людей. — Обещаю вам.
— И еще одно.
— Говорите.
— Уделить мне пять минут с обнаженной саблей, верхом на коне.
— Ай-ай! — сказал он. — Ведь тогда мне придется либо пресечь вашу блестящую карьеру в самом начале, либо проститься навек со своей костлявой супругой. Право, неразумно обращаться с такой просьбой к человеку, которому предстоит медовый месяц. Я собрал своих кавалеристов и построил их в колонну.
— Прощайте! — воскликнул я, помахав ему саблей. — В следующий раз вы от меня так легко не ускользнете.
6. КАК БРИГАДИР ПЫТАЛСЯ ВЫИГРАТЬ ГЕРМАНИЮ
Мне иногда кажется, что кое-кто из вас, послушав, как я рассказываю о своих скромных приключениях, уходит отсюда с мыслью, что я тщеславен. Невозможно ошибиться более жестоко, ибо я замечал, что настоящие солдаты всегда свободны от этого недостатка. Да, мне действительно порой приходилось изображать себя храбрым, порой — необычайно изобретательным и всегда на редкость интересным человеком, но ведь так оно и было на самом деле, и я должен преподносить факты, как они есть. Было бы недостойным жеманством, если бы я стал отрицать, что моя карьера всегда была блестящей. Но сегодня я расскажу вам о таком случае, о котором можно услышать лишь от человека, чуждого тщеславия. В конце концов офицер, достигший моего положения. может позволить себе говорить о том, о чем простой смертный предпочел бы умолчать. Итак, да будет вам известно, что после русской кампании остатки нашей несчастной армии были размещены на западном берегу Эльбы, где люди отогрели свою заледеневшую кровь и старались с помощью доброго немецкого пива нарастить на костях хоть немного мяса. Конечно, многого мы лишились безвозвратно, потому что, доложу я вам, три больших обозных фургона не свезли бы все пальцы рук и ног, которые наша армия потеряла во время отступления. И все же, отощавшие и искалеченные, мы горячо благодарили бога, когда вспоминали о наших бедных товарищах, которых оставили там, и о заснеженных полях — ах, эти ужасные, ужасные поля! По сей день, друзья мои, я не могу видеть рядом два цвета — красный и белый. Стоит мне увидеть мою красную фуражку на чем-нибудь белом, мне всю ночь снятся эти жуткие равнины, измученная, едва бредущая армия и алые пятна, которые сверкали на снегу позади нас. Не просите меня рассказать об этом, потому что при одном воспоминании о тех временах вино превращается для меня в уксус, а табак — в солому.
От полумиллионной армии, которая перешла Эльбу осенью двенадцатого года, к весне тринадцатого осталось всего около сорока тысяч пехоты. Но они были страшны, эти сорок тысяч: железные люди, которые ели конину и спали на снегу; к тому же они были преисполнены лютой ненависти к русским. Они продержались бы на Эльбе, покуда новая могучая армия, которую император собирал во Франции, помогла бы им перейти ее вновь.
Но кавалерия была в жалком состоянии. Гусар моего полка разместили в Борна, и, когда я в первый раз выстроил их, из глаз у меня потекли слезы. Ах, мои храбрецы и их добрые кони… Сердце мое разрывалось, когда я видел, в каком они состоянии. «Мужайся, — сказал я себе тогда, — они потеряли многое, но их любимый полковник с ними». И я принялся за дело, привел их в божеский вид и уже сколотил два хороших эскадрона, когда пришел приказ всем кавалерийским полковникам немедленно отправляться во Францию, в полковые учебные лагеря, чтобы подготовить новобранцев и запасных лошадей для новой кампании.
Вы, без сомнения, подумаете, что я до смерти обрадовался случаю снова побывать на родине. Не стану отрицать, что меня обрадовала возможность свидеться с матушкой, да и некоторым девицам было бы приятно такое известие; но в армии я был нужнее. Я охотно уступил бы свое место тем, у кого были жены и дети, которых им, возможно, не придется больше увидеть. Однако какие могут быть рассуждения, когда получаешь голубую бумагу с маленькой красной печатью, и через час я уже отправился в долгий путь от Эльбы к Вогезам. Наконец для меня наступили спокойные времена. Война осталась за хвостом моей лошади, а перед ее мордой лежали мирные края. Так думал я, когда звуки труб замерли вдали и впереди зазмеилась длинная белая дорога, которая шла через равнины, леса и горы, и где-то там, за голубой дымкой на горизонте, раскинулась Франция.
Интересно, но в то же время утомительно ехать через армейские тылы. Во время сбора урожая наши солдаты отлично обходились без припасов, так как были приучены собирать зерно в полях, через которые проходили, и молоть его собственными руками на привалах. В такое время года и совершались те молниеносные броски, повергавшие Европу в изумление и ужас. Но теперь изголодавшимся людям надо было окрепнуть, и мне приходилось то и дело сворачивать в канаву, так как по дороге сплошным потоком двигались гобурские овцы и баварские волы тащили фургоны, груженные берлинским пивом и добрым французским коньяком. Кроме того, порой я слышал отрывистый грохот барабанов и пронзительный свист дудок, и мимо меня маршировали длинные колонны наших молодцов-пехотинцев в синих мундирах, выбеленных густым слоем пыли. Это были старые солдаты, набранные из гарнизонов наших крепостей в Германии, потому что новобранцы из Франции начали прибывать только в мае.
Ну, мне порядком надоело без конца останавливаться да сворачивать с дороги, и я был рад, когда добрался до Альтенбурга и увидел распутье, позволявшее мне свернуть на южную, менее оживленную дорогу. До самого Грейца мне почти никто не встретился, и дорога шла через дубравы и буковые рощи, так что ветки висели прямо над головой. Вам показалось бы странным, что гусарский полковник то и дело останавливает коня и любуется красотой пушистых ветвей и едва распустившихся зеленых листочков, но если б вам довелось полгода пробыть среди русских елей, вы бы меня поняли. Однако было вокруг и нечто такое, что радовало меня куда меньше, чем красота природы, — слова и взгляды людей в деревнях, затерянных среди лесов. С немцами мы всегда были в самых добрых отношениях, и за последние шесть лет они как будто не питали к нам никакой злобы за то, что мы несколько вольно распоряжались их страной. Мы были добры к мужчинам, а женщины были добры к нам, так что милая, уютная Германия стала для нас как бы второй родиной. Но теперь в поведении людей появилось что-то такое, чего я не мог понять. Встречные не отвечали на мои приветствия; лесники отворачивались, избегая моих взглядов, а в деревнях люди собирались кучками на дороге и неприязненно глядели мне вслед. Так поступали даже женщины, а в те дни я не привык видеть в женских глазах, устремленных на меня, что-нибудь, кроме улыбки. Особенно остро я почувствовал это в деревне Шмолин, всего в десяти милях от Альтенбурга. Я остановился на маленьком заезжем дворе, чтобы промочить горло и выполоскать пыль из глотки бедной Фиалки. Я имел обыкновение в таких случаях говорить комплимент девушке, которая мне прислуживала, а то и сорвать поцелуй, но эта не желала ни того, ни другого, а пронзила меня взглядом, как штыком. Когда же я поднял стакан за здоровье людей, которые пили пиво у двери, все они повернулись ко мне спиной, кроме одного, который воскликнул: «За вас, ребята! За букву „Т“!» При этом все осушили свои кружки и засмеялись, но смех их был совсем не дружелюбным. Я недоумевал и никак не мог взять в толк, что означает их грубое поведение, а когда выехал из деревни, увидел большое «Т», совсем недавно вырезанное на дереве. В то утро я видел эту букву уже не раз, но не обращал на нее внимание, однако после слов этого малого в пивной понял, что тут дело нечисто. Мимо как раз проезжал почтенного вида человек, и я решил расспросить его.
— Не скажете ли мне, почтеннейший, что означает эта буква «Т»? — спросил я. Он как-то странно посмотрел на нее, потом на меня.
— Молодой человек, — сказал он, — «Т» — это совсем не то, что «Н».
Я не успел и рта раскрыть, как он дал лошади шпоры и во весь дух поскакал дальше.
Его слова поначалу не произвели на меня особого впечатления, но когда я рысью поехал дальше, Фиалка слегка повернула свою красивую голову, и в глаза мне бросилась медная сверкающая буква «Н» на уздечке. Это был инициал императора. А «Т» означало нечто обратное. Значит, за время нашего отсутствия в Германии что-то произошло, спящий гигант зашевелился. Я вспомнил злобные лица, которые видел по пути, и почувствовал, что если б я мог заглянуть в сердца этих людей, то привез бы во Францию странные вести. Тут мне еще больше захотелось поскорей получить запасных лошадей и увидеть за собой десять боевых эскадронов, скачущих под гром литавр. Пока эти мысли мелькали у меня в голове, я переходил с шага на рысь, а потом снова на шаг, как делает путник, которому предстоит дальняя дорога, поберегая резвую лошадь. Леса в тех местах редкие, но в одном месте у дороги лежала куча валежника; когда я проезжал мимо, оттуда раздался крик, и я, оглянувшись, увидел лицо, смотрящее на меня, — красное, разгоряченное лицо, какое бывает у сильно взволнованного человека. Приглядевшись, я узнал того самого путника, с которым час назад разговаривал в деревне.
— Приблизьтесь! — прошептал он. — Еще ближе! А теперь сойдите с коня и сделайте вид, будто поправляете стремя. Возможно, за нами следят, а если они узнают, что я вам помог, меня убьют.
— Убьют! — прошептал я. — Но кто?
— Tugendbund. Ночные мстители Лутцова. Вы, французы, сидите на пороховой бочке, и уже наготове спичка, чтобы поджечь порох.
— Как странно, — сказал я, делая вид, будто поправляю сбрую у лошади. — А что это такое — Tugendbund?
— Это — тайное общество, которое замыслило поднять большое восстание и выгнать вас из Германии, как выгнали из России.
— И что же означают эти буквы «Т»?
— Это условный знак. Мне следовало рассказать вам все еще в деревне, но я боялся, как бы там не увидели, что я с вами разговариваю. Поэтому я поскакал напрямик через лес, чтобы опередить вас, спрятал лошадь и спрятался сам.
— Я вам бесконечно обязан, — сказал я, — тем более что вы единственный из всех немцев, которых я встретил за сегодняшний день, отнеслись ко мне с вежливостью, какое требует простое приличие.
— Все, что у меня есть, я приобрел благодаря поставкам для французской армии, — сказал он. — Ваш император относился ко мне, как к другу. А теперь, прошу вас, поезжайте, мы и так уже слишком долго разговариваем. Но смотрите остерегайтесь ночных мстителей Лутцова!
— Это бандиты? — спросил я.
— Это лучшие люди Германии, — отвечал он. — Но, бога ради, поезжайте, я и так рисковал жизнью и своим добрым именем, чтобы вас предостеречь.
Что ж, если меня и раньше одолевали невеселые мысли, то можете себе представить, что я почувствовал после этого странного разговора с человеком, спрятавшимся в куче валежника. Его дрожащий, прерывистый голос, перекошенное лицо, глаза, которые так и шныряли по сторонам, и неприкрытый страх, охватывавший его всякий раз, как хрустнет ветка, произвели на меня еще большее впечатление, чем его слова. Ясно было, что он перепуган насмерть, и, очевидно, не без причины, потому что вскоре после того, как мы расстались, я услышал далеко позади выстрел и крик. Может быть, это просто какой-нибудь охотник звал своих собак, но я никогда больше не видел человека, предупредившего меня об опасности, и не слышал о нем.
Теперь я был начеку и быстро проезжал открытые места, зато придерживал лошадь там, где могла оказаться засада. Дело было нешуточное, потому что впереди лежали добрых пятьсот миль немецкой земли. И все же я не принимал все это слишком близко к сердцу, потому что немцы всегда казались мне милыми, добродушными людьми, которые куда охотнее держат в руках чубук трубки, чем рукоятку сабли, — не из-за недостатка мужества, как вы понимаете, но потому, что у них беззлобные, открытые сердца и они предпочитают жить в мире со всеми. В то время я не знал, что под приветливой внешностью таится дьявольская злоба, столь же лютая и еще более упорная, чем у кастильца или итальянца.
В скором времени я убедился, что мне грозит нечто более серьезное, чем грубые слова и недружелюбные взгляды. Дорога начала подниматься вверх через безлюдную вересковую пустошь, а дальше исчезала в дубовой роще. Я поднялся примерно до половины склона и вдруг, взглянув вперед, увидел что-то блестящее в тени стволов, а потом на дорогу вышел человек в плаще, сплошь расшитом и изукрашенном золотом, которое сверкало на солнце, как огонь. Он, видимо, был сильно пьян, так как шатался и спотыкался, направляясь ко мне. Одной рукой он прижимал около уха конец большого красного платка, повязанного на шее.
Я остановил лошадь и смотрел на него не без отвращения, так как мне показалось странным, что человек в такой великолепной одежде разгуливает в подобном состоянии средь бела дня. А он не сводил с меня глаз и медленно шел вперед, время от времени останавливаясь и покачиваясь из стороны в сторону. Я уже было снова тронулся с места, как вдруг он громко возблагодарил Христа и, пошатнувшись, со стуком упал ничком на пыльную дорогу. При этом он простер руки вперед, и я увидел, что на шее у него вовсе не красный платок, а огромная зияющая рана, из которой на плечо свисал, как эполет, кусок кожи, покрытый темной запекшейся кровью.
— Боже мой! — воскликнул я, бросаясь к нему на помощь. — А я-то принял вас за пьяного!
— Я не пьян, я умираю, — сказал он. — Но благодарение господу, я встретил французского офицера, пока у меня еще есть силы говорить.
Я уложил его среди вереска и влил ему в рот немного коньяку. Вокруг нас раскинулась мирная зеленая равнина, и, сколько хватал глаз, нигде не было ни души, кроме искалеченного человека рядом со мной.
— Кто это сделал? — спросил я. — И откуда вы? Вы француз, но ваш мундир мне незнаком.
— Это мундир новой императорской почетной гвардии. Я маркиз Шато Сент-Арно, девятый в этом роду, который отдал свою жизнь ради Франции. За мной гнались ночные мстители Лутцова и ранили меня, но я спрятался вон там в кустарнике и ждал, надеясь, что мимо проедет француз. Сначала я не был уверен, друг вы или враг, но чувствовал, что смерть моя близка и надо рискнуть.
— Не теряй мужества, товарищ, — сказал я. — Мне довелось однажды видеть человека с куда более тяжелой раной, но он остался в живых и потом даже щеголял ею. — Нет, нет, — прошептал он. — Мои минуты сочтены. — С этими словами он взял меня за руку, и я увидел, что ногти у него уже синеют. — Но у меня на груди бумаги, которые вы должны немедленно доставить князю Сакс-Фельштейну в его замок Гоф. Он еще сохраняет нам верность, но княгиня — наш заклятый враг. Она хочет заставить его заявить во всеуслышание, что он тоже против нас. Если он это сделает, все колеблющиеся примкнут к нему, потому что он племянник прусского и двоюродный брат баварского короля. Эти бумаги, если только они попадут к нему в руки прежде чем он сделает решительный шаг, удержат его от этого. Вручите их ему сегодня же вечером, и, быть может, вы сохраните этим для императора всю Германию. Если бы подо мной не убили коня, я бы и раненный… — Он запнулся, его холодеющая рука сильней сжала мои пальцы, отчего они стали такими же бескровными, как и его. Потом он застонал, голова его запрокинулась, и он испустил дух.
Что же, я неплохо начал свой путь на родину. Мне передали поручение, о котором я, в сущности, ничего не знал, но, по-видимому, оно было очень важно, и пренебречь им я никак не мог, хотя оно несколько задерживало меня. Я расстегнул мундир маркиза, великолепие которого, по замыслу императора, должно было привлечь молодых аристократов, из которых он надеялся сформировать новые полки своей гвардии. Из внутреннего кармана я извлек небольшой пакет, привязанный шелковой лентой и адресованный князю Сакс-Фельштейну. В углу размашистым небрежным почерком — я сразу узнал руку императора — было написано: «Срочно и чрезвычайно важно». Эти четыре слова были для меня равносильны приказу, точно его произнесли твердые губы и в глаза мне глянули холодные серые глаза. Мои гусары подождут лошадей, мертвый маркиз пускай лежит среди вереска, где я его оставил, но, если только мы с моей лошадкой не протянем ноги, бумаги будут доставлены князю сегодня же вечером. Я не боялся скакать по лесной дороге, так как в Испании убедился, что ехать через местность, где действуют партизаны, всего безопаснее сразу после их налета, а всего опаснее — когда вокруг тихо и мирно. Однако, справившись по карте, увидел, что Гоф расположен к югу от меня и кратчайший путь туда лежит по краю болот. Поэтому я свернул к болотам и не проехал и пятидесяти шагов, как в кустах раздались два выстрела, и пуля, пущенная из карабина, прожужжала возле моей головы, как пчела. Было ясно, что ночные мстители действуют более дерзко, чем разбойники в Испании, и, если я не сверну с дороги, моя миссия закончится недалеко от того места, где началась. Да, это была безумная скачка: я отпустил поводья и несся, утопая до самой подпруги в вереске и дроке, вниз с крутых холмов, через кусты, вверив целость своей шеи моей милой Фиалке. А она… Она ни разу не оступилась, не поскользнулась и скакала так быстро и уверенно, словно знала, что ее хозяин везет под ментиком судьбу всей Германии. Ну, а я… Я давно уже прослыл лучшим наездником во всех шести бригадах легкой кавалерии, но никогда еще я не скакал так, как в тот день. Мой друг Барт рассказывал мне, как у них в Англии охотятся на лисиц, но я настиг бы самую быстроногую лису. Дикие голуби у меня над головой не летели так прямо, как мчались мы с Фиалкой. Как офицер, я всегда был готов пожертвовать собой ради своих солдат, хотя император не похвалил бы меня за это, так как солдат у него было много, но только один… ну, словом, первоклассных кавалерийских командиров можно сосчитать по пальцам.
Но у меня была цель, которая стоила жертвы, и я заботился о своей жизни не больше, чем о комьях земли, летевших из-под копыт моей лошадки.
Уже темнело, когда я снова выехал на дорогу и поскакал к деревушке Лобенштейн. Но едва я очутился на мощенной булыжником дороге, как у моей лошади отлетела подкова, и пришлось вести ее деревенскую кузницу. Горн там был уже погашен, кузнец кончил работу, и я понял, что пройдет не меньше часа, прежде чем я смогу отправиться в Гоф. Проклиная задержку, я пешком пошел на постоялый двор и заказал на обед холодного цыпленка и вина. Гоф был всего в нескольких милях от этой деревни, и я мог надеяться, что мне еще до наступления ночи удастся доставить бумаги князю, а утром отправиться во Францию, везя на груди письма к императору. А теперь послушайте, что произошло со мной на постоялом дворе в Лобенштейне.
Принесли цыпленка и вино, и я после бешеной скачки жадно набросился на них, как вдруг услышал в прихожей у самой своей двери, невнятные голоса и шум. Сначала я подумал, что это крестьяне перессорились за стаканом вина, и предоставил им самим улаживать свои дела. Но вдруг сквозь угрюмое, низкое гудение голосов до моих ушей долетел звук, который поднял бы Этьена Жерара с одра смерти. Это был горестный женский плач. Нож и вилка со звоном полетели на пол, и в мгновенье ока я очутился в гуще толпы, которая собралась за дверью.
Там был толстомордый хозяин и его белобрысая жена, два конюха, горничная и несколько крестьян. Все они, женщины и мужчины, были красные и злые, а среди них, бледная, с глазами полными ужаса, но с гордо поднятой головой, стояла самая прелестная женщина, какую когда-либо видел Этьен Жерар. Среди этих людей с грубыми, низменными лицами она казалась существом иной расы. Едва я показался на пороге своей комнаты, она рванулась мне навстречу, схватила меня за руку и синие глаза ее засияли радостью и торжеством.
— французский офицер и благородный человек! — воскликнула она. — Теперь мне нечего бояться!
— Да, мадам, вам нечего бояться, — сказал я и, не удержавшись, взял ее за руку, чтобы ободрить. — Вам стоит только приказать, я в вашем распоряжении, — добавил я, целуя ей руку в знак того, что мне можно верить.
— Я полька! — воскликнула она. — Графиня Палотта. Они набросились на меня за то, что я люблю французов. Не знаю, что со мной сталось бы, если б небо не послало мне спасителя в вашем лице.
Я снова поцеловал ей руку, дабы у нее не осталось сомнений в моих намерениях. Потом повернулся к толпе с тем выражением, которое я так хорошо умею придавать своему лицу. Вмиг прихожая опустела.
— Графиня, — сказал я, — теперь вы под моей защитой. Вы ослабели, и стакан вина просто необходим вам для подкрепления сил.
Я предложил ей руку и отвел ее в свою комнату, где она села рядом со мной за стол и подкрепилась едой и вином, которые я ей предложил.
Как она расцвела в моем присутствии, эта женщина, совсем как цветок под лучами солнца! Она осветила всю комнату своей красотой. Должно быть, она прочла восхищение в моих глазах, и мне казалось, что я тоже ей небезразличен. Ах, друзья мои, я был не последним из мужчин, когда мне едва перевалило за тридцать. Во всей легкой кавалерии трудно было сыскать вторые такие бакенбарды. У Мюрата они, пожалуй, были подлиннее, но лучшие знатоки соглашались, что у него они чуть-чуть слишком длинны. И, кроме того, я умел нравиться. К одним женщинам нужен такой подход, к другим — этакий, так же как при осаде города в плохую погоду нужны фашины и габионы, а в хорошую — траншеи. Но мужчина, который умеет сочетать натиск и робкую нежность, который может быть неистовым и в то же время кротким, самонадеянным и почтительным, именно такой мужчина наводит ужас на матерей. Я чувствовал себя покровителем одинокой женщины и, зная, какой я опасный человек, строго следил за собой. Но даже у покровителя есть привилегии, и я не преминул ими воспользоваться.
Голос у нее был такой же чарующий, как и лицо. В коротких словах она объяснила, что едет в Польшу, до сих пор ее сопровождал брат, но он заболел в дороге и слег. Местные жители не раз проявляли к ней враждебность, потому что она не могла скрыть свою симпатию к французам. Когда она кончила рассказывать про свои злоключения, разговор зашел обо мне и о моих подвигах. Оказалось, что она слышала о них, так как знала нескольких офицеров Понятовского и они рассказывали о моих славных делах. Но она жаждала услышать обо всем из моих собственных уст. Никогда еще не вел я столь приятной беседы. Большинство женщин совершает ошибку, слишком много говоря о себе, но эта слушала меня так, как вот сейчас слушаете вы, и просила рассказывать еще и еще. Незаметно проходил час за часом, и вдруг я с ужасом услышал, что часы на деревенской колокольне пробили одиннадцать, и спохватился, что на целых четыре часа забыл об интересах императора.
— Простите меня, дорогая мадам! — воскликнул я, вскакивая со стула. — Но я должен немедленно ехать в Гоф.
Она встала и посмотрела на меня с выражением упрека на бледном лице. — А как же я? — спросила она. — Что будет со мной?
— Дело касается императора. Я и так задержался здесь слишком долго. Мой долг призывает меня, и я должен ехать.
— Должны ехать? А меня хотите бросить одну среди этих дикарей? Ах, зачем я вас встретила! Зачем вы внушили мне мысль, что я могу положиться на вашу сильную руку! Ее глаза заблестели, и она, рыдая, бросилась мне на грудь.
Да, это была нелегкая минута для покровителя! Молодому офицеру пришлось зорко следить за собой. Но я оказался на высоте. Я гладил ее пышные каштановые волосы и шептал ей на ухо все утешения, какие только мог придумать, — правда, при этом я обнимал ее одной рукой, но это было необходимо, чтобы она не упала в обморок. Она обратила ко мне залитое слезами лицо.
— Воды, — прошептала она. — Ради бога, воды!
Я видел, что еще мгновенье, и она лишится чувств. Голова ее поникла, и я, уложив ее на кушетку, бросился из комнаты искать графин с водой. Прошло несколько минут, прежде чем я нашел его и поспешил назад. Представьте же мои чувства, когда я увидел, что комната пуста и женщина исчезла.
Исчезла не только сама, но и ее шляпка и отделанный серебром хлыст, лежавший на столе. Я выбежал в коридор и стал громко звать хозяина. Он ничего не знал, никогда раньше не видел этой женщины и рад бы никогда больше ее не увидеть. А крестьяне, стоявшие у двери, — не видели ли они, чтобы кто-нибудь ускакал? Нет, никого не видели. Я шарил повсюду, а потом вдруг случайно взглянул в зеркало, и тут глаза у меня полезли на лоб и я разинул рот так широко, что чуть не оборвал ремешок своего кивера. Все четыре пуговицы на моем ментике были расстегнуты, и, даже не ощупывая мундир у себя на груди, я понял, что драгоценные бумаги исчезли. О глубина лукавства, таящегося в женском сердце! Она обокрала меня, обокрала в тот самый миг, когда прильнула к моей груди. Пока я гладил ее по волосам и шептал ей на ухо утешения, ее руки шарили под моим доломаном. И вот теперь, когда я почти у цели, мне невозможно исполнить поручение, которое уже стоило жизни одному хорошему человеку и теперь, как видно, будет стоить другому чести. Что скажет император, когда услышит, что я потерял его письма? Поверит ли армия, узнав, что Этьен Жерар способен на такое? А когда станет известно, что женская рука похитила их у меня, то-то будет смеху за офицерскими столами и вокруг бивачных костров! От отчаяния я готов был упасть и кататься по земле. Но одно было несомненно: весь этот шум в прихожей и травля мнимой графини были разыграны нарочно от начала до конца. Этот негодяй хозяин, без сомнения, посвящен в заговор. У него и нужно выпытать, кто она такая и куда делись похищенные бумаги. Я схватил со стола саблю и выбежал искать его. Но негодяй предвидел это и приготовился к встрече. Я отыскал его в углу двора — он стоял с ружьем в руках, а рядом его сын держал на поводке здоровенного мастифа. По обе стороны от них стояли два конюха с вилами, а сзади жена держала большой фонарь, чтоб удобней было целиться. — Уезжайте, слышите, уезжайте отсюда! — крикнул он сиплым голосом. — Ваша лошадь у ворот, и никто не станет вас задерживать. А ежели хотите драться, вам придется одному выйти против троих храбрецов.
Я опасался только пса, потому что обе пары вил и ружье дрожали в их руках, как ветки на ветру. Но я рассудил, что если даже и вырву ответ, приставив острие сабли к горлу этого негодяя, у меня все равно не будет возможности проверить, правду ли он сказал. А раз так, в этой борьбе я могу многое потерять и ничего наверняка не выиграю. Поэтому я окинул их взглядом, от которого их дурацкое оружие задрожало еще больше, а затем, вскочив в седло, поскакал прочь, и пронзительный смех хозяйки долго еще раздавался у меня в ушах.
Я уже решил, что делать. Хоть я и потерял бумаги, но об их содержании нетрудно было догадаться, и я сам скажу все князю Сакс-Фельштейну, как будто император уполномочил меня. Это был смелый ход и довольно опасный к тому же, но если я зайду слишком далеко, то впоследствии меня можно дезавуировать. Все или ничего, а поскольку на кон поставлена вся Германия, игру нельзя проиграть, если мужество одного человека может решить ее исход.
Я въехал в Гоф за полночь, но все окна были ярко освещены, что уже само по себе свидетельствовало в этой сонной стране о лихорадочном возбуждении жителей. Проезжая по людным улицам, я слышал улюлюканье и насмешки, а один раз мимо моей головы просвистел камень, но я продолжал путь как ни в чем не бывало, шагом, пока не доехал до дворца. Он был освещен сверху донизу, и темные тени, мелькавшие в желтом зареве света, выдавали переполох, который поднялся внутри. У ворот я отдал лошадь конюху, вошел и с важностью, приличествующей посланнику, заявил, что мне необходимо видеть князя по делу, не терпящему отлагательства.
Прихожая была пуста, но, войдя, я услышал гул множества голосов, который сразу смолк, как только я громко объявил о цели своего прибытия. Значит, там было какое-то собрание, и чутье подсказывало мне, что оно должно решить роковой вопрос войны или мира. Возможно, я еще не опоздал и перевесит чаша весов, на которой лежат интересы императора и Франции. Дворецкий, бросив злобный взгляд исподлобья, провел меня в маленькую комнату рядом с прихожей и скрылся. Через минуту он вернулся и сказал, что князя сейчас беспокоить нельзя и меня примет княгиня.
Княгиня! Что толку с ней разговаривать? Разве меня не предупредили, что она душой и телом предана Германии и всячески старается настроить против нас своего мужа и всю страну!
— Я должен видеть князя, — сказал я.
— Нет, княгиню, — раздался в дверях голос, и в комнату быстро вошла женщина. — Фон Розен, прошу вас, останьтесь. Итак, мсье, что вы имеете сообщить князю или княгине Сакс-Фельштейн?
При первых звуках ее голоса я вскочил на ноги. При первом взгляде на нее задрожал от ярости. Нет на свете второй такой статной фигуры, такой царственной головы, таких глаз, синих, как Гаронна, и холодных, как ее воды в зимнюю пору. — Время не ждет! — воскликнула она и нетерпеливо топнула ногой. — Что вы имеете мне сказать?
— Что я имею вам сказать? — повторил я. — Что могу я сказать, кроме того, что вы научили меня никогда больше не верить женщине? Вы навеки погубили и опозорили меня.
Она, приподняв брови, взглянула на дворецкого.
— Что это, приступ горячки, или тут какая-нибудь более серьезная причина? — сказала она. — Мне кажется, небольшое кровопускание…
— Да, коварства вам не занимать! — воскликнул я. — Это вы уже доказали. — Вы хотите сказать, что уже встречали меня?
— Я хочу сказать, что не далее как два часа назад вы меня обокрали. — Ну, это уж слишком! — вскричала она, восхитительно разыграв возмущение. — Насколько я понимаю, вы претендуете на роль посланника, но и привилегии посланника имеют свои границы.
— Ваша дерзость восхитительна, — сказал я. — Но вашему высочеству не одурачить меня дважды за один вечер. — Я бросился к ней и, нагнувшись, схватил подол ее платья. — Вам следовало бы переодеться после такого долгого и спешного путешествия.
Ее белые, как слоновая кость, щеки мгновенно вспыхнули, словно блики зари заиграли на снеговой вершине горы.
— Какая наглость! — воскликнула она. — Позвать сюда стражу, и пускай его вышвырнут вон из дворца.
— Не ранее, чем я увижу князя.
— Вы его никогда не увидите… Ах! Держите его, фон Розен, держите же! Но она забыла, с кем имеет дело: я был бы не я, если б стал дожидаться, пока она кликнет этих негодяев. Она поторопилась открыть карты. Ее ставка была не допустить меня к мужу. Моя — любой ценой поговорить с ним в открытую. Одним прыжком я выскочил за дверь. Вторым пересек прихожую. Еще мгновенье — и я ворвался в большую залу, откуда слышался гул голосов. В дальнем се конце я увидел человека, сидевшего на высоком троне. Чуть пониже восседали в ряд какие-то важные сановники, а по обе стороны смутно виднелись головы множества людей. Я вышел на середину зала, держа под мышкой кивер и бряцая саблей.
— Я посланник императора! — воскликнул я. — У меня поручение к его высочеству князю Сакс-Фельштейну.
Человек на троне поднял голову, и я увидел, что лицо у него худое и осунувшееся, а спина сгорблена, словно ему взвалили на плечи непосильную ношу.
— Как ваше имя? — спросил он.
— Полковник Этьен Жерар, командир Третьего гусарского полка.
Все лица обратились ко мне, я услышал шуршание множества воротников и выдержал множество взглядов, среди которых не было ни одного дружественного. Княгиня проскользнула мимо меня и принялась что-то нашептывать на ухо князю, то и дело качая головой и размахивая руками. Я же выпятил грудь и подкручивал усы, молодецки поглядывая вокруг. Там были одни мужчины — преподаватели из коллежа, несколько студентов, солдаты, дворяне, ремесленники, — и все хранили торжественное молчание. В одном углу сидели несколько человек в черном, на плечи у них были накинуты короткие плащи. Наклонившись друг к другу, они о чем-то шептались, и при каждом их движении я слышал звяканье сабель или шпор.
— Император известил меня личным письмом, что его бумаги доставит маркиз Шато Сент-Арно, — сказал князь.
— Маркиз злодейски убит, — отвечал я, и после этих слов в зале раздался гул. Я заметил, что многие головы повернулись к людям в черных плащах.
— А где же бумаги? — спросил князь.
— У меня их нет.
Тут поднялся невообразимый шум.
— Это шпион! Он просто прикидывается! — кричали все.
— Повесить его! — пробасил кто-то из угла, и еще десяток голосов подхватил эти слова. Я преспокойно достал носовой платок и обмахнул пыль с меховой оторочки ментика. Князь поднял тонкие руки, и шум замер.
— Где в таком случае ваши верительные грамоты и что вам поручено передать? — Мой мундир — вот мои верительные грамоты, а то, что мне поручено, я скажу вам с глазу на глаз.
Он провел рукой по лбу, как делает слабый человек в полной растерянности. Княгиня стояла подле него, положив руку на спинку трона, и снова что-то шепнула ему. — Здесь собрались на совет мои верные подданные, — сказал он. — У меня нет от них тайн, и что бы вам ни поручил передать император, в такую минуту это касается их не меньше, чем меня.
После этих слов раздались аплодисменты, и все взгляды снова устремились на меня. Честное слово, я оказался в нелегком положении, потому что одно дело разговаривать с тремя сотнями гусар, а другое — с этой публикой да еще на такую тему. Но я устремил глаза на князя и заговорил так, словно был с ним наедине, громовым голосом, каким обращался к своему полку на смотру.
— Вы не раз клялись в любви к императору! — загремел я. — И вот настал час испытания этой любви! Если вы сохраните твердость, он вознаградит вас так, как он один умеет вознаграждать. Для него ничего не стоит превратить князя в короля, а княжество — в королевство. Его взор устремление вас, вы бессильны ему повредить, но сами вы погибнете. В эту минуту он переходит Рейн с двухсоттысячной армией. Крепости по всей стране в его руках. Он будет здесь через неделю, и если вы его предадите, да помилует бог вас с княгиней и ваших подданных. Вы думаете, что он потерял свое могущество лишь потому, что кое-кто из нас обморозился прошлой зимой. Глядите! — воскликнул я, указывая на большую звезду, сиявшую в окне над головой князя. — Это звезда императора. Только когда она померкнет, померкнет и его слава, но не ранее. Вы гордились бы мной, друзья мои, если бы видели меня тогда и слышали мои слова, потому что при этом я забряцал саблей и так взмахнул доломаном, словно во дворе был построен мой полк. Меня слушали молча, но спина князя горбилась все больше и больше, будто бремя, давившее его, было сверх его сил. Он окинул залу беспомощным взглядом.
— Мы выслушали француза, говорившего от лица Франции, — сказал он. — Теперь пускай немец скажет от лица Германии.
Все переглянулись и начали шептаться. Видимо, моя речь произвела сильное впечатление, и никто не решался первым навлечь на себя гнев императора. Княгиня повела вокруг сверкающими глазами, и ее звонкий голос нарушил тишину. — Неужели женщине придется отвечать французу? — вскричала она. — Неужели среди ночных мстителей Лутцова нет ни одного, кто так же хорошо владеет языком, как и саблей?
С грохотом опрокинулся стол, и на стул вскочил юноша. У него было вдохновенное лицо, бледное, неистовое, с дикими, ястребиными глазами, и спутанные волосы. У пояса его висела сабля, а сапоги порыжели от болотной грязи.
— Это Корнер! — закричали в зале. — Молодой Корнер, он поэт! Сейчас он будет петь!
И он запел! Сначала он тихо и мечтательно пел о древней Германии, матери народов, о плодородных, солнечных равнинах, о городах в серой дымке и о славе павших героев. Но вот каждый стих зазвучал, как зов трубы. Это была песнь о нынешней Германии, Германии, которую враги захватили врасплох и повергли ниц, но теперь она воспрянула вновь и срывает путы со своего гигантского тела. Нам ли дорожить жизнью? Нам ли страшиться славной смерти? Мать, великая мать зовет. Ее вздохи слышатся в шуме ночного ветра. Она со слезами кличет на помощь своих детей. Придут ли они? Придут ли? Придут ли? Ах, эта ужасная песня, это вдохновенное лицо и звенящий, как струна, голос! Кто помнил теперь обо мне, и о Франции, и об императоре? Эти люди даже не закричали — они взвыли. Они вскочили на стулья и столы. Они неистовствовали, рыдали, слезы текли по их лицам. Корнер спрыгнул со стула, друзья обступили его, потрясая обнаженными саблями. Бледное лицо князя вспыхнуло, и он встал с трона.
— Полковник Жерар, — сказал он, — вы слышали ответ и передадите его императору. Жребий брошен, дети мои. Ваш князь восторжествует или падет вместе с вами.
Он наклонил голову, давая понять, что совет окончен, и люди с криками устремились к двери, торопясь разнести новость по всему городу. Я же сделал все, что мог сделать храбрый человек, и не жалел, когда этот поток увлек и меня. Что мне было делать во дворце? Я получил ответ и должен передать его, каков бы он ни был. Я не хотел больше видеть ни Гоф, ни его жителей, пока не войду туда во главе нашего авангарда. Итак, я отвернулся от толпы и в угрюмом молчании пошел в ту сторону, куда конюх отвел мою лошадь.
У конюшни было темно, и я вглядывался, отыскивая конюха, как вдруг кто-то схватил меня сзади за обе руки. Я почувствовал, что мне стиснули запястья и горло, а возле уха ощутил холодок пистолетного ствола.
— Только пикни у меня, французский пес, — прошептал злобный голос. — Капитан, мы держим его.
— Есть у вас уздечка?
— Вот она.
— Накиньте ему на шею.
Я почувствовал у себя на шее холодное прикосновение ременной петли. Вышел конюх с фонарем и молча смотрел на нас. При тусклом свете фонаря я увидел суровые лица, которые со всех сторон выглядывали из темноты, черные фуражки и плащи ночных мстителей.
— Что вы намерены с ним сделать, капитан? — раздался голос.
— Повесить на воротах замка.
— Посланника?
— Посланника без верительных грамот.
— Но что скажет князь?
— Да разве ты не понимаешь, приятель, что тогда князю поневоле придется принять нашу стороны? Ему нечего будет и надеяться на прощенье. А так он хоть завтра может переметнуться, как сделал сейчас. Свои слова он может взять назад, но после убийства гусара ему никак не оправдаться.
— Нет, нет, фон Стрелиц, это невозможно, — сказал другой голос.
— Невозможно? А вот сейчас увидите. — И тут за уздечку так дернули, что я еле устоял на ногах. В тот же миг сверкнула сабля и рассекла ремень в двух дюймах от моей шеи.
— Ей-богу, Корнер, это мятеж! — заорал капитан. — Это вам боком выйдет, черт вас подери.
— Я обнажил саблю, чтобы стать солдатом, а не разбойником, — сказал молодой поэт, — Ее клинок может покрыть кровь, но не бесчестье. Друзья, неужели вы будете молча смотреть, как этого человека злодейски убивают?
С десяток сабель вылетело из ножен, и я понял, что силы моих друзей и врагов почти равные. Но злобные голоса и сверканье стали привлекли людей со всех сторон. — Княгиня! — кричали они. — Княгиня идет! И тут же я увидел ее прямо перед собой, — ее прелестное лицо выступало из темноты как на портрете. У меня были причины ее ненавидеть, потому что ей удалось одурачить меня, но все же восторг наполнял и до сих пор наполняет мне душу при мысли, что мои руки обнимали ее и я чувствовал запах ее волос. Не знаю, покоится ли она теперь где-нибудь в немецкой земле или же, превратившись в седовласую старуху, еще живет в своем замке в Гофе, но она жива, молодая и красивая, в сердце и памяти Этьена Жерара.
— Стыд и срам! — вскричала она, бросаясь ко мне, и собственными руками сорвала петлю с моей шеи. — Вы сражаетесь за святое дело и хотите начать с такого богомерзкого поступка. Этот человек под моим покровительством, и тот, кто тронет хоть волос на его голове, будет держать ответ передо мной.
Под ее презрительным взглядом все они поспешили скрыться в темноте. Тогда она снова повернулась ко мне.
— Следуйте за мной, полковник Жерар, — сказала она. — Мне нужно поговорить с вами.
Я последовал за ней в ту же комнату, куда меня ввели с самого начала. Она закрыла дверь и посмотрела на меня с лукавым блеском в глазах.
— Видите, как я доверяю вам, оставаясь с вами наедине? — сказала она. — Прошу вас помнить, что перед вами княгиня Сакс-Фельштейн, а не бедная польская графиня Палотта.
— Каково бы ни было ваше имя, — отвечал я, — я помог женщине, думая, что она попала в беду, а в награду меня обокрали и едва не опозорили навеки. — Полковник Жерар, — сказала она, — мы оба вели игру, и ставка была немалая. Вы, исполнив поручение, которое вам никогда не давали, доказали, что ради своей страны ни перед чем не остановитесь. Во мне бьется сердце немки, а в вас — сердце француза, и я тоже готова на все, даже на обман и кражу, только бы в этот решительный час помочь моей несчастной родине. Вы сами видите, как я с вами откровенна. — Все, что вы говорите, я и без того знаю.
— Но теперь, когда игра окончена и я выиграла, почему мы должны питать друг к другу злобу? Уверяю вас, что если бы я попала в такое положение, в каком якобы очутилась на постоялом дворе в Лобенштейне, я не желала бы встретить более храброго защитника, более преданного и благородного человека, чем полковник Этьен Жерар. Я никогда не думала, что могу испытывать такое расположение к французу, какое испытывала к вам в тот миг, когда тайком искала бумаги на вашей груди. — И все-таки вы их взяли.
— Это было необходимо для меня и для Германии. Я знала, какие доводы там содержатся и какое действие они произвели бы на князя. Попади они только к нему в руки, все было бы потеряно.
— Но почему вы, ваше высочество, снизошли до таких уловок, когда два десятка разбойников, которые собирались повесить меня на воротах вашего замка, отлично справились бы с этим делом?
— Они не разбойники, а отпрыски благороднейших немецких родов! — воскликнула она с горячностью. — Если с вами грубо обошлись, не забывайте, каким унижениям был подвергнут каждый немец, начиная с королевы Пруссии и кончая последним простолюдином. А если хотите знать, почему вы не попали в засаду на дороге, да будет вам известно, что я выслала отряды во все стороны и ждала в Лобенштейне донесения об успехе. Когда же вместо этого явились вы собственной персоной, я пришла в отчаянье, потому что на вашем пути к моему мужу стояла теперь только слабая женщина. Вы видите, в каком тупике я оказалась, когда решилась прибегнуть к оружию своего пола. — Признаюсь, вы победили меня, ваше высочество, и мне остается лишь удалиться, оставив поле боя за вами.
— Но прежде возьмите свои бумаги. — С этими словами она протянула мне пакет. — Князь перешел Рубикон, и ничто уже не может заставить его повернуть вспять. Верните их императору и скажите, что мы отказались их принять. Тогда никто не сможет упрекнуть вас в том, что вы потеряли императорское послание. Прощайте, полковник Жерар, и могу вам пожелать только одно — чтобы, добравшись до Франции, вы там и оставались, не пройдет и года, как ни одному французу не будет места по эту сторону Рейна.
7. КАК БРИГАДИР БЫЛ НАГРАЖДЕН МЕДАЛЬЮ
Герцог Тарентемский, или Макдональд, как его предпочитают звать старые друзья, был, насколько я понял, в прескверном настроении. Угрюмое лицо этого шотландца походило на одну из тех причудливых дверных колотушек, какие можно увидеть в предместье Сен-Жермен. Как мы узнали позже, император как-то в шутку сказал, что послал бы его на юг против Веллингтона, но боится отпустить туда, где слышен звук волынки. Мы с майором Шарпантье сразу увидели, что в нем так и клокочет ярость.
— Бригадир гусар Жерар, — сказал он тоном, каким капрал обращается к новобранцу. Я отдал честь,
— Майор конных гренадеров Шарпантье.
Мой товарищ вытянулся, услышав свою фамилию.
— Император поручает вам важное дело.
Без дальнейших разговоров он распахнул дверь и доложил о нашем приходе. На каждые десять раз, что я видел Наполеона верхом, приходился только один, когда он был пеший, и я полагаю, он поступал разумно, показываясь перед войсками на коне, потому что когда он в седле, на него можно залюбоваться. Теперь же перед нами стоял коротышка, на дюйм ниже любого из полдюжины мужчин, широкий в плечах, — правда, и сам я не такой уж рослый. Кроме того, бросалось в глаза, что туловище у него слишком длинное, а ноги короткие. Большая, круглая голова, поникшие плечи и гладко выбритое лицо делали его больше похожим на профессора Сорбонны, чем на первого полководца Франции. Конечно, о вкусах не спорят, но мне сдается, что если б я мог прилепить ему пару добрых кавалерийских бакенбард вроде моих, это ему не повредило бы. Однако у него был твердый рот и удивительные глаза. Однажды он устремил их на меня в гневе, и я скорей согласился бы проехать через вражеское каре на запаленной лошади, чем снова предстать перед ним в такую минуту. А ведь я не из робкого десятка. Он стоял у стены, поодаль от окна, и рассматривал большую карту местности, висевшую на стене. Рядом стоял Бертье, пытаясь придать своему лицу умное выражение. Как раз когда мы вошли, Наполеон нетерпеливо вырвал у него из рук шпагу и указал ею что-то на карте. Он говорил быстро и тихо, но все же я расслышал: «Долина Мез», — и еще он дважды повторил: «Берлин». Когда мы вошли, адъютант направился к нам, но император остановил его и кивком подозвал нас к себе.
— Вы еще не награждены почетным крестом, бригадир Жерар? — спросил он, Я отвечал, что нет, и готов был уже присовокупить, что дело тут не в отсутствии заслуг с моей стороны, но он решительно, по своему обыкновению, оборвал меня. — А вы, майор?
— Нет, ваше величество.
— В таком случае вам обоим предоставляется возможность его получить. Он подвел нас к карте, висевшей на стене, и указал концом шпаги Бертье на Реймс. — Господа, я буду с вами откровенен, как с боевыми товарищами. Ведь вы оба сражаетесь за меня со времен Маренго, не так ли? — У него была на редкость обаятельная улыбка, освещавшая его бледное лицо, словно холодное солнце. — Здесь, на Реймсе, сего числа, а именно четырнадцатого марта, находится наша ставка. Прекрасно. А вот Париж, до него по дороге добрых двадцать пять лиг. Армия Блюхера стоит к северу, Шварценберга — к югу.
Говоря это, он тыкал шпагой в карту.
— Так вот, — продолжал он, — чем дальше в глубь страны они зайдут, тем сокрушительней будет мой удар. Они вот-вот двинутся на Париж. Превосходно. Пускай. Мой брат, испанский король, встретит их там со стотысячной армией. Я посылаю вас к нему. Вы вручите ему вот это письмо — я даю вам каждому по копии. Здесь сказано, что я подоспею к нему на помощь не позднее чем через два дня со всеми своими людьми, лошадьми и пушками. Я должен дать армии сорок восемь часов, чтобы прийти в себя. А потом прямо на Париж! Вы меня поняли, господа?
Ах, если б я мог передать вам, какой гордостью наполнилась моя душа, когда этот великий человек оказал мне такое доверие!
Когда он протянул нам письма, я щелкнул шпорами и выпятил грудь, улыбаясь и кивая, дабы он видел, что я прекрасно понимаю его. Он тоже улыбнулся и коснулся рукой меха на моем доломане. Я отдал бы половину своего невыплаченного жалованья, только бы моя матушка могла меня видеть в этот миг.
— Сейчас я покажу, каким путем вам ехать, — сказал он, снова оборачиваясь к карте. — Вы поедете вместе до Базоша. Там вы разделитесь: один направится в Париж через Ульши и Нейл, а другой — севернее, через Брен, Суассон и Сенли. Вы что-то хотите сказать, бригадир Жерар?
Я, конечно, простой солдат, но умею думать и выражать свои мысли. Я начал говорить о славе Франции и об опасности, грозящей ей, но он оборвал меня: — А вы, майор Шарпантье?
— Если мы сочтем этот путь опасным, можем ли мы выбрать другой? — спросил он.
— Солдаты не выбирают, но повинуются.
Император наклонил голову, показывая, что не задерживает нас долее, и повернулся к Бертье. Я не слышал, что он сказал, но оба засмеялись. Ну-с, как вы понимаете, мы, не теряя времени, собрались в дорогу. Через полчаса мы уже ехали по главной улице Реймса, а когда проезжали мимо собора, часы пробили двенадцать. Я ехал на Фиалке, той самой серой лошадке, которую Себастиани так хотел купить у меня после Дрездена. Это самая быстрая лошадь на все шесть бригад легкой кавалерии, и ее обскакал только английский рысак герцога Ровиго. А у Шарпантье была лошадь, на каких обычно ездят конные гренадеры или кирасиры: поверите ли, спина, как кровать, а ноги, как столбы. Да и сам он был довольно грузный малый, так что выглядели оба забавно. И все же он с идиотским самомнением подмигивал девушкам, которые махали мне платочками из окон, и закручивал свои безобразные рыжие усы чуть не до самых глаз, как будто не я, а он привлекал их внимание.
Выехав из города, мы миновали сначала позиции своих частей, а потом — поле вчерашней битвы, которое было усеяно трупами наших бедняг и русских. Но еще печальней выглядел наш лагерь. Армия буквально таяла. Гвардия еще ничего, хотя в недавно сформированных полках было много новобранцев. Артиллерия и тяжелая кавалерия тоже куда ни шло, будь их побольше, но пехотинцы и их младшие офицеры выглядели как школьники с учителями. А резервов у нас не было. И если учесть, что к северу от нас стояла восьмидесятитысячная армия пруссаков, а к югу — сто пятьдесят тысяч русских и австрийцев, то даже самый отчаянный храбрец мог прийти в уныние. Признаться, я прослезился, но меня поддержала мысль, что император попрежнему с нами, и не далее как сегодня утром он коснулся моего доломана и обещал наградить меня почетной медалью. Я даже запел и пришпоривал Фиалку до тех пор, покуда Шарпантье не взмолился пощадить его здоровенного верблюда, который храпел и тяжело водил боками. Дорога была вся разъезженная, вязкая, как тесто, и пушки выбили на ней колеи глубиной фута в два, так что Шарпантье был прав, говоря, что здесь неподходящее место скакать галопом.
Мы с этим Шарпантье никогда не были друзьями, и теперь за двадцать миль пути я не мог вытянуть из него ни слова. Он ехал, насупившись и опустив голову, как человек, погруженный в тяжкие думы. Я не раз спрашивал его, о чем он думает, полагая, что я поумней его и разрешу его затруднения. Он неизменно отвечал, что думает о порученном ему деле, и это очень удивляло меня, потому что, хотя я никогда не был особенно высокого мнения о его уме, все же мне казалось невозможным, что такая простая боевая задача может привести человека в замешательство.
Наконец мы доехали до Базоша, откуда он должен был отправиться на юг, а я на север. Прежде чем расстаться со мной, он повернулся вполоборота в седле и посмотрел на меня странным, испытующим взглядом.
— Что вы об этом думаете, бригадир? — спросил он.
— О чем?
— О приказе императора.
— Да тут все яснее ясного.
— Вы так полагаете? А для чего императору понадобилось посвящать нас в свои планы?
— Он понял, что имеет Дело с умными людьми.
Мой спутник засмеялся, и этот смех вывел меня из себя.
— А позвольте спросить, что вы намерены делать, если во всех этих деревнях окажутся пруссаки? — спросил он.
— Буду выполнять приказ.
— Но ведь вас убьют.
— Очень может статься.
Он снова засмеялся, да так вызывающе, что я слегка похлопал ладонью по эфесу сабли. Но прежде чем я успел высказать ему все, что я думаю о его глупости и грубости, он повернул лошадь и неуклюже поскакал на юг. Его высокая меховая шапка исчезла за вершиной холма, и я поехал своей дорогой, дивясь его поведению. Время от времени я прикладывал руку к груди и ощупывал письмо, шелестевшее у меня под мундиром. Ах, драгоценное письмо, вскоре оно превратится в маленькую серебряную медаль, о которой я столько мечтал! Весь путь от Брена до Сермуаза я думал о том, что скажет моя матушка, когда увидит ее.
Я остановился на заезжем дворе неподалеку от Суассона, у подножия холма, чтобы накормить Фиалку. Вокруг росли старые дубы, и на них гнездилась такая уйма ворон, что я едва слышал собственный голос. От хозяина я узнал, что два дня назад Мармон отступил и пруссаки перешли Эн. Через час, уже в сумерки, я увидел два их дозора на холме справа от себя, а когда совсем стемнело, на севере задрожало огромное зарево бивачных костров.
Услышав, что Блюхер там вот уже два дня, я очень удивился, как это император не знал, что местность, через которую он приказал мне везти столь важное письмо, уже занята противником. Но я вспомнил, каким тоном он сказал Шапантье, что солдат не выбирает, а повинуется. Я должен ехать так, как он мне приказал, пока Фиалка в силах перебирать ногами, а я — держать поводья. Весь путь от Сурмуаза до Суассона дорога идет то вверх, то вниз, петляя среди еловых лесов, и я, держа пистолет наготове, а саблю у пояса, двигался быстро там, где дорога шла прямо, но придерживал лошадь на поворотах: делать так мы научились в Испании.
Когда я доехал до усадьбы, той, что справа от дороги, сразу, как переедешь деревянный мост через Крис, неподалеку от того места, где стоит большая статуя пресвятой девы, с поля меня окликнула какая-то женщина и предупредила, что в Суассоне пруссаки. Небольшой отряд их улан, сказала она, вступил туда не далее как сегодня вечером, а к полуночи ожидается целая бригада. Не дослушав до конца, я дал Фиалке шпоры и через пять минут уже влетел галопом в город.
В начале главной улицы мне встретились трое улан. Их лошади были привязаны, а сами они о чем-то толковали между собой, и каждый курил трубку длиной с мою саблю. Я хорошо разглядел их при свете, падавшем из открытой двери, они же увидели только, как мимо мелькнул серый бок Фиалки и мой черный, трепыхавшийся на ветру плащ. А через мгновенье я уже мчался сквозь толпу, высыпавшую из открытых ворот. Одного Фиалка сшибла с ног, и он кубарем полетел на землю, другого я хотел зарубить, но промахнулся. «Бах! Бах!» — выпалили два карабина, но я уже завернул за угол и даже не услышал свиста пуль. Ах, мы оба были великолепны — и я и Фиалка! Она мчалась, как заяц, которого преследуют гончие, искры так и сыпались у нее из-под копят. Я привстал на стременах и размахивал саблей. Кто-то бросился мне наперерез и хотел схватить лошадь под узцы. Я рубанул его по руке и услышал, как он взвыл у меня за спиной. За мной гнались два всадника. Одного я зарубил, а другого оставил далеко позади. Минуту спустя я уже вылетел из города и несся по широкой белой дороге, обсаженной по обеим сторонам осокорями. Сначала я слышал позади стук копыт, но постепенно он становился все глуше, и я уже не мог отличить его от стука собственного сердца. Я остановился и внимательно прислушался, но все было тихо. Они прекратили погоню.
Первым делом я спешился и отвел свою лошадку в лесок, где журчал ручей. Там я напоил и обтер ее, дал ей два куска сахару, смочив их коньяком из фляги. Она была измучена после тяжелой скачки и просто чудом оправилась после получасового отдыха. Когда я снова сел в седло, то понял по ее упругому шагу, что не ее будет вина, если я не доберусь целым и невредимым до Парижа.
Теперь я, по-видимому, был глубоко во вражеском тылу, потому что слышал, как они, подвыпив, горланят свои песни в доме у дороги, и свернул в поле, чтобы объехать этот дом стороной. В другой раз на лунный свет вышли какие-то двое (ночь тогда была безоблачная) и что-то крикнули по-немецки, но я проскакал мимо, не обращая на них внимания, а стрелять они побоялись, потому что мундиры их гусар очень похожи на наши. В таких случаях лучше всего не обращать внимания на окрики, тогда тебя считают глухим.
Луна была удивительно красива, и деревья отбрасывали на дорогу черные тени, похожие на прутья решетки. Я видел все ясно, как днем, и пейзаж был совсем мирный, только где-то на севере бушевал пожар. Я знал, что спереди и сзади меня подстерегает опасность, и когда в ночной тишине смотрел на зарево этого далекого, огромного пожара, то испытывал волнение и благоговейный страх. Но я не привык унывать, потому что мне на моем веку довелось повидать много удивительного, и я только мурлыкал под нос песенку да думал о Лизетте, с которой надеялся встретиться в Париже. Мои мысли были поглощены ею, когда вдруг за поворотом я наскочил прямо на шестерых немецких драгун, которые расположились у самой дороги вокруг костра.
Я прекрасный солдат. Говорю это не из тщеславия, а потому что это истинная правда. Я могу в один миг взвесить все за и против и принять решение, словно размышлял целую неделю. И вот теперь я с быстротой молнии сообразил, что погони никак не избежать, а лошадь моя уже проскакала целых двенадцать лиг. Но лучше при этом скакать вперед, чем назад. В эту лунную ночь, спасаясь от преследователей, под которыми свежие лошади, я все равно подвергнусь большому риску; если же мне удастся от них уйти, лучше пускай это произойдет близ Сенли, а не близ Суассона. Все эти мысли, знаете ли, осенили меня как бы по наитию. Я едва скользнул взглядом по бородатым лицам под медными шлемами, а мои шпоры уже коснулись боков Фиалки, и она ринулась вперед, словно в атаку. Ого, как они заорали, забегали, затопали позади меня! Трое выстрелили, а трое бросились к лошадям. Пуля угодила в луку седла с таким звуком, словно ударили палкой в дверь. Фиалка, обезумев, рванулась вперед, и я подумал, что она ранена, но она отделалась лишь царапиной на передней бабке. Ах, бедная моя лошадка! Какую нежность испытал я к ней, когда почувствовал, что она пустилась вперед машистым легким галопом, и ее копыта дробно стучали, как кастаньеты в руках испанки. Я не мог сдержаться. Я обернулся в седле и рявкнул: «Vive I`Empereur!» Я хохотал и громко вопил, слыша, какие сзади раздавались проклятия. Но погоня была не кончена. Не будь Фиалка так измучена, она через пять миль обскакала бы их на целую милю. Теперь же она могла только удерживать преследователей на прежнем расстоянии, почти ничего не выигрывая. Был среди них один офицер, совсем еще мальчишка, под ним лошадь оказалась получше остальных. Он с каждым шагом вырывался вперед. В двух сотнях шагов позади него скакали еще двое, но, оглядываясь, я всякий раз видел, что расстояние между ними увеличивается. А остальные трое, те, что стреляли, были далеко позади.
У офицера была гнедая лошадь, очень даже недурная, и хотя, ясное дело, она не могла сравниться с Фиалкой, все же это было сильное животное, и я предвидел, что через несколько миль его свежие силы скажутся. Я подождал, пока этот малый далеко опередил своих товарищей, а потом чуть-чуть придержал Фиалку — самую малость, чтобы он подумал, будто и впрямь меня настигает. Подпустив его на выстрел, я вытащил пистолет, взвел курок и оглянулся через плечо, ожидая, что он станет делать. Он не стрелял, и я вскоре понял, почему. Этот глупый мальчишка вынул на ночь пистолет из кобуры. Он размахивал саблей и выкрикивал всякие угрозы. Видимо, он не понимал, что его жизнь в моих руках. Я еще немного придержал Фиалку, пока серый хвост и гнедая морда не сблизились на длину копья.
— Rendez-vous! — крикнул он.
— Поздравляю вас, мсье, вы отлично говорите по-французски, — сказал я, кладя ствол пистолета на согнутую левую руку, которой держал поводья: так мне всегда было удобней стрелять, сидя в седле. Я прицелился ему в лицо и даже при лунном свете увидел, как он побледнел, когда понял, что ему крышка. Но, уже спуская курок, я подумал о его матери и выстрелил лошади под лопатку. Боюсь, что он сильно ушибся, с таким стуком он упал, но мне нужно было думать о письме, которое я вез, и я снова пустил Фиалку галопом.
Но от этих бандитов не так-то легко было уйти. Двое драгун обратили на своего офицера не больше внимания, чем если б это был простой новобранец, только что вышедший из кавалерийской школы. Они предоставили его заботам остальных и продолжали погоню. Я остановился на вершине холма, думая, что не услышу больше стука копыт; но, клянусь, я вскоре убедился, что мешкать нельзя, и мы снова помчались вперед; Фиалка при этом мотала головой, а я — кивером, выражая свое презрение к двум драгунам, которые пытаются догнать гусара. Но в тот самый миг, когда я смеялся над этой мыслью, сердце у меня вдруг упало, потому что вдалеке, на белой дороге, я увидел черных всадников, поджидавших меня. Неопытный солдат принял бы их за тени деревьев, но я сразу понял, что это эскадрон гусар, и куда бы я не свернул, всюду меня подстерегала смерть.
Итак, позади были драгуны, а впереди гусары. Ни разу со времен Москвы я еще не бывал в такой переделке. Но во имя чести моей бригады я предпочитал, чтобы меня зарубил представитель легкой кавалерии, а не тяжелой. Поэтому я даже не тронул повода, не поколебался ни мгновения, а дал Фиалке волю. Помню, я даже пытался молиться, несясь во весь опор, но я как-то отвык от таких вещей и вспомнил только молитву о хорошей погоде, которую мы читали в школе по вечерам перед каникулами. Это было лучше, чем ничего, и я скороговоркой бормотал эту молитву, как вдруг услышал впереди голоса французов. О боже, радость пронзила мое сердце, как пуля! Это были наши — наши милые дьяволы из корпуса Мармона. Оба драгуна поспешно повернули и что было духу поскакали назад, только их медные шлемы поблескивали под луной, а я подъехал к своим неспеша, с достоинством, давая этим понять, что хотя гусар и может спасаться бегством, не в его характере удирать слишком быстро. И все же, боюсь, дрожащие бока Фиалки и ее взмыленная морда выдали меня, несмотря на всю мою притворную беззаботность.
А командовал отрядом не кто иной, как сам старина Буве, которого я спас под Лейпцигом! Когда он увидел меня, его маленькие красные глазки наполнились слезами, и, честное слово, я сам прослезился, тронутый его радостью. Я рассказал ему о письме, но он только рассмеялся, услышав, что я должен проехать через Сенли.
— Там враг, — сказал он. — Нельзя туда ехать.
— Я предпочитаю ехать именно туда, где враг, — возразил я.
— Но почему не отвезти письмо прямо в Париж? Почему вам непременно надо ехать через этот город, где вас ждет верная смерть или плен?
— Солдат не выбирает, он повинуется, — повторил я слова Наполеона.
Старина Буве засмеялся своим странным, похожим на кашель смехом, и, чтобы он не забывался, мне пришлось подкрутить усы и смерить его взглядом.
— Что ж, — сказал он. — В таком случае присоединяйтесь к нам, мы как раз едем в Сенли. Нас отрядили на разведку. Впереди эскадрон польских улан Понятовского. Если вам непременно надо туда, поедем вместе.
И мы поехали, звякая и бряцая оружием в ночной тишине, пока не нагнали поляков, — они все как на подбор были добрые, старые солдаты, хотя чуть тяжеловаты для своих коней. Смотреть на них было одно удовольствие, даже гусары из моей бригады не могли бы держаться лучше. Мы продолжали путь все вместе и ранним утром увидели впереди огни Сенли. Навстречу нам попался крестьянин в повозке, и от него мы узнали положение дел.
Сведения были верные, потому что браг этого крестьянина служил кучером у мэра, и он виделся с ним накануне, поздней ночью. В городе был один-единственный эскадрон казаков, разместившийся в доме мэра на углу рыночной площади, это был самый большой дом в городе. В лесу, к северу, расположилась целая дивизия прусской пехоты, но в Сенли нет никого, кроме казаков.
Мы ворвались в город лавиной, изрубили дозорных, смели охранение и уже ломились в двери дома мэра, прежде чем они успели сообразить, что французы у них под носом. Мы видели в окнах лица, заросшие волосами до самых ушей, овчинные шапки и разинутые рты. «Ура, ура!» — кричали они и палили из карабинов, но наши ребята уже ворвались в дом и вцепились им в глотки, пока они не успели еще как следует продрать глаза. Было ужасно видеть, как поляки набросились на них, будто голодные волки на стадо упитанных быков. Казаки почти все были перебиты в верхних комнатах, где пытались укрыться, и кровь стекала в прихожую, как дождь с крыши. Они страшны в бою, эти поляки, хотя, на мой взгляд, тяжеловаты малость для своих коней. Все как на подбор, они не уступят ростом кирасирам Келлермана. Вооружены они, конечно, гораздо легче, так как не носят кирас, брони на спине и шлемов.
И тут я сделал ошибку — и, сознаюсь, ошибку непростительную. До тех пор я выполнял возложенное на меня поручение так, что лишь скромность мешает мне назвать свое поведение безукоризненным. Теперь же я сделал то, что чиновник осудил бы, а солдат понял и простил.
Конечно, моя лошадь была почти загнана, но все же я мог бы проехать галопом через Сенли, и тогда враг не преграждал бы мне больше путь в Париж. Но какой гусар может проехать мимо места схватки и не остановить коня? Нельзя требовать от него слишком многого. Кроме того, я решил, что если Фиалка отдохнет часок, я потом выиграю добрых три. А тут еще в окнах появились головы в овчинных шапках и раздались дикие крики. Я соскочил с седла, накинул поводья на столбик перил и бросился в дом вместе со всеми. Правда, я подоспел слишком поздно, и все же один из этих умирающих дикарей чуть не ранил меня копьем. Но всегда жаль пропускать даже мелкую стычку, ведь никогда не знаешь, где тебя ждет случай отличиться. Во время стычек передовых постов и в мелких кавалерийских рубках мне приходилось видеть более славное подвиги, чем в любом из больших сражений, которыми руководил сам император.
Когда дом был очищен, я принес Фиалке ведро воды, а крестьянин, наш проводник, показал мне, где у мэра хранится корм. Да, моя дорогая крошка здорово проголодалась. Я обтер ей мокрой губкой ноги и, оставив ее на привязи, вернулся в дом, чтобы самому чего-нибудь перехватить и больше уж не останавливаться до самого Парижа. А теперь я подхожу к той части своего рассказа, которая, пожалуй, покажется вам невероятной, хотя я могу рассказать по меньшей мере десяток не менее поразительных случаев. Сами понимаете, с человеком, который всегда в разведках и дозорах, на залитой кровью земле, разделяющей две великие армии, часто случаются удивительные вещи. Но послушайте же, что со мною произошло.
Когда я вошел в дом, старина Буве ждал меня в прихожей и предложил распить вместе бутылочку вина.
— Нам надо поторапливаться, — сказал он. — Вон там, в лесу, десять тысяч пруссаков Тельмана.
— А где же вино? — спросил я.
— Ну, вина двое гусар всегда раздобудут, — отвечал он и, взяв свечу, повел меня по каменной лестнице вниз на кухню.
Там мы увидели дверь, выходившую на винтовую лестницу, которая вела в погреб. Казаки уже побывали в погребе до нас, это было нетрудно понять по разбитым бутылкам, разбросанным повсюду. Мэр, видно, любил хорошо пожить, выбор вин был прекрасный: «Шамбертен», «Граве», «Аликан», белое и красное, игристое и простое, бутылки лежали пирамидами, стыдливо выглядывая из опилок. Старина Буве стоял со свечой, поглядывая по сторонам и мурлыкая, как кот перед миской молока. Наконец он выбрал бургундское и уже протянул руку к бутылке, как вдруг наверху раздались ружейная пальба, топот ног и такие крики и вопли, каких я сроду не слыхивал. Пруссаки напали на нас! Буве — настоящий храбрец, в этом ему не откажешь. Он выхватил саблю и бросился вверх по каменным ступеням, бряцая шпорами. Я поспешил за ним, но едва мы выбежали из кухни, оглушительные крики известили нас, что враг снова овладел домом. — Все погибло! — воскликнул я, хватая Буве за рукав.
— Я умру вместе с ними! — отвечал он и, как безумный, бросился вверх по лестнице. Право, я сам пошел бы на смерть, будь я на его месте, потому что он совершил серьезную ошибку, не выслав дозорных, которые донесли бы о приближении немцев. В тот миг я готов был броситься за ним, но потом вспомнил, что мне поручено важное дело, которое необходимо исполнить, а если меня возьмут в плен, письмо императора не будет доставлено. Поэтому я предоставил Буве умирать в одиночку, а сам снова спустился в погреб и плотно затворил за собой дверь.
Правда, и там, внизу, меня не ждало ничего хорошего. Когда поднялась тревога, Буве уронил свечу, и я, шаря в темноте, не мог нащупать ничего, кроме битых бутылок. Наконец я отыскал свечу, которая закатилась за бочонок, но как ни старался, не мог зажечь ее от трута: фитиль попал в лужу вина и намок. Сообразив, в чем дело, я обрезал его конец саблей, и свеча сразу загорелась. Но что делать дальше, я понятия не имел. Негодяи наверху хрипло орали, и, судя по крикам, их было несколько сотен; не приходилось сомневаться, что кое-кто из них вскоре пожелает промочить глотку. И тогда — конец храброму офицеру, письму императора, медали. Я подумал о своей матушке и об императоре. Слезы выступили у меня на глазах при мысли, что она потеряет такого замечательного сына, а он — одного из лучших офицеров во всей легкой кавалерии, какой у него был со времен Лассаля. Но я мигом смахнул слезы. «Мужайся! — вскричал я, ударяя себя в грудь. — Мужайся, мой мальчик! Возможно ли, что тот, кто вернулся из Москвы целым и невредимым, даже не обморозившись, умрет во Франции, в этом винном погребе?» При этой мысли я вскочил на ноги и прижал руку к письму на груди, так как шелест бумаги вселял в меня храбрость.
Сначала я хотел поджечь дом, надеясь удрать среди переполоха. Потом решил залезть в пустой бочонок из-под вина. Я оглядывался вокруг, отыскивая подходящий бочонок, как вдруг обнаружил в углу низенькую дверцу, выкрашенную под цвет серой стены, так что лишь острый глаз мог ее заметить. Я толкнул ее, и мне поначалу показалось, что она заперта. Но тут она слегка подалась, и тогда я понял, что она просто приперта чем-то с той стороны. Я уперся ногами в большую бочку и так налег на дверь, что она распахнулась, я грохнулся навзничь, свеча выпала у меня из рук, и я снова очутился в темноте. Я встал и начал вглядываться в глубину сводчатого коридора, который оказался за дверью.
Через какую-то щель и решетку туда просачивался скупой свет. Снаружи уже рассвело, и я смутно увидел огромные выпуклые бока нескольких бочек и подумал, что, вероятно, здесь мэр держит свое вино, пока оно бродит. Во всяком случае, это место казалось мне более надежным убежищем, чем первый погреб, и я, взяв свечу, уже хотел закрыть за собой дверь, как вдруг увидел нечто такое, что удивило и даже, признаюсь, несколько испугало меня.
Я уже говорил, что в конце подвала откуда-то сверху сероватым веером пробивались лучи света. И вот, вглядываясь в темноту, я вдруг увидел, как в этой полосе света в дальнем конце коридора мелькнул какой-то огромный детина и исчез в темноте. Клянусь, я так вздрогнул, что мой кивер чуть не упал, оборвав ремешок! Я видел этого человека лишь мельком, но тем не менее успел разглядеть, что на нем мохнатая казацкая шапка и сам он здоровенный, длинноногий, широкоплечий, с саблей у пояса. Клянусь, даже Этьен Жерар пришел в замешательство, когда оказался во мраке наедине с таким чудовищем.
Но то был лишь один миг. «Мужайся, — сказал я себе. — Разве ты не гусар и не бригадир, разве тебе не тридцать один год и ты не доверенный гонец императора?» В конце концов у этого человека, который прятался в погребе, было больше причин бояться меня, чем у меня — его. И я вдруг понял, что он боится — боится до смерти. Я угадал это в его торопливости, в его поникших плечах, когда он бежал среди бочек, как крыса, прячущаяся в свою нору. И, конечно, это он не давал открыть дверь, а не какой-нибудь ящик или бочонок, как мне показалось. Значит, он был преследуемым, а я — преследователем. Ага! Я почувствовал, как мои бакенбарды ощетинились, когда я начал подступать к нему в темноте. Этот разбойник увидит, что имеет дело не с цыпленком. В тот миг я был великолепен.
Сначала я опасался зажечь свечу, чтобы не выдать себя, но после того, как я больно ударился ногой о ящик и запутался шпорами в каком-то тряпье, я решил, что лучше действовать смело. Итак, я зажег свечу и пошел вперед широким шагом, держа наготове обнаженную саблю.
— Выходи, негодяй! — рявкнул я. — Тебе нет спасенья. Ты наконец получишь по заслугам!
Я держал свечу высоко над собой и вдруг увидел его голову, глядевшую на меня поверх бочки. На его черной шапке был золотой шеврон, но и по выражению его лица я сразу понял, что это офицер и человек из высшего общества.
— Мсье! — воскликнул он на безукоризненном французском языке. — Я сдаюсь, если вы обещаете мне пощаду. В противном случае я дорого продам свою жизнь. — Мсье, — отвечал я, — француз умеет уважать побежденного врага. Ваша жизнь в безопасности. — Тогда он передал мне через бочку свою саблю, а я поклонился, поднеся руку со свечой к груди. — Кого мне выпала честь взять в плен? — спросил я. — Я граф Боткин из императорского донского казацкого полка, — отвечал он. — Я выехал со своим эскадроном на разведку в Сенли, и, так как ваших войск здесь не оказалось, мы решили заночевать в этом доме.
— Не сочтите нескромностью, если я полюбопытствую, как вы попали в этот темный подвал? — спросил я.
— Нет ничего проще, — отвечал он. — Мы собирались выступить на рассвете. Я чистил лошадь, промерз и, решив, что стакан вина мне не повредит, спустился сюда поискать чего-нибудь выпить. Я шарил здесь, как вдруг на дом напали враги, и прежде чем я успел подняться по лестнице, все было кончено. Мне оставалось лишь одно — позаботиться о своем спасении, поэтому я снова спустился сюда и спрятался в дальнем погребе, где вы меня и нашли.
Я вспомнил, как в подобных же обстоятельствах поступил Буве, и при мысли о славе Франции слезы выступили у меня на глазах. Но нужно было подумать, как поступить дальше. Было ясно, что этот русский граф, который сидел во втором подвале, пока мы были в первом, не слышал шума, иначе он сообразил бы, что дом снова в руках его союзников. Если он об этом догадается, роли переменятся, и я сам окажусь у него в плену. Что же делать? Я ума не мог приложить, но вдруг у меня мелькнула мысль столь блестящая, что я сам удивился своей изобретательности.
— Граф Боткин, — сказал я, — я оказался в весьма затруднительном положении. — Но почему же? — спросил он.
— Потому что я обещал сохранить вам жизнь. Он даже рот разинул.
— Ведь вы не возьмете назад свое слово? — воскликнул он.
— Если случится худшее, я умру, защищая вас, — сказал я. — Но положение не из легких.
— В чем же дело? — спросил он.
— Я буду г вами откровенен, — сказал я. — Вам должно быть известно, что наши ребята, и в особенности поляки, так настроены против казаков, что один только вид казачьей формы приводит их в ярость. Они бросаются на этого человека и буквально разрывают его на части. Даже офицеры не могут их удержать.
Услышав эти последние слова и тон, которым они были сказаны, русский побледнел.
— Но ведь это ужасно, — сказал он.
— Кошмар! — подтвердил я. И если сейчас мы оба поднимемся наверх, я не уверен, что сумею вас защитить.
— Я в ваших руках! — воскликнул он. — Что же вы посоветуете? Не лучше ли мне остаться здесь?
— Хуже ничего не придумаешь.
— Но почему же?
— Потому что наши люди сейчас станут обыскивать дом и вас изрубят на куски. Нет, нет, я должен пойти и подготовить их. Но даже тогда, едва они завидят ненавистный мундир, не знаю, чем все кончится.
— В таком случае, может быть, мне лучше снять мундир?
— Превосходная мысль! — воскликнул я. — Постойте, я придумал! Вы снимите свой мундир и наденете мой. Тогда вас не посмеет тронуть ни один француз. — Но я боюсь не столько французов, сколько поляков.
— Мой мундир охранит вас и от тех и от других.
— Как мне вас благодарить! — вскричал он. — Но вы… что же вы наденете? — Ваш мундир.
— Да ведь вы рискуете пасть жертвой своего благородства.
— Мой долг — принять риск на себя, — отвечал я. — Но я не боюсь. Я поднимусь наверх в вашем мундире. Сотня сабель сверкнет у меня над головой. «Стойте! — крикну я им. — Перед вами бригадир Жерар!» И тогда они взглянут мне в лицо. И сразу узнают меня. Я расскажу им про вас. В этом мундире никто не посмеет вас тронуть. Когда он снимал с себя мундир, пальцы его дрожали от поспешности. Его сапоги и рейтузы были очень похожи на мои, и меняться ими не было надобности, так что я отдал ему свой ментик, доломан, кивер, пояс с ножнами и подсумком, а себе взял высокую шапку из овчины с золотым шевроном, меховой плащ и кривую саблю. Само собой разумеется, меняясь одеждой, я не забыл вынуть драгоценное письмо,
— А теперь, — сказал я, — с вашего позволения, я привяжу вас к бочке. Он принялся возмущаться, но я за свою боевую жизнь научился не пренебрегать никакими предосторожностями, а могли я быть уверен, что, едва я повернусь к нему спиной, он не сообразит, как обстоят дела в действительности, и не разрушит все мои планы? Он стоял в эту минуту, прислонившись к бочке, и я шесть раз обвязал его веревкой, а потом затянул ее сзади крепким узлом. Если он вздумает подняться наверх, то ему по крайней мере придется тащить на спине тысячу литров доброго французского вина. Потом я закрыл за собой дверь второго погреба, чтобы он не слышал, что происходит в первом, и, отбросив свечу, поднялся по лестнице в кухню. Там было всего ступеней двадцать, и все же, поднимаясь по ним, я успел подумать обо всем, что я еще рассчитывал совершить в жизни. Такое же чувство я испытывал при Эйлау, когда лежал со сломанной ногой и видел, как на меня несутся кони, запряженные в пушки. Конечно, я понимал, что если меня схватят, то пристрелят на месте, как переодетого шпиона. Но все же это будет славная смерть — смерть при исполнении личного приказа императора, — и я подумал, что в «Мониторе» поместят обо мне не меньше пяти строк, а может быть, и все семь. Про Паляре было восемь строк, а я уверен, что он совершил куда меньше славных подвигов.
Когда я вышел в коридор со всей непринужденностью на лице и в манерах, какую только мог на себя напустить, первое, что я увидел, был труп Буве с вытянутыми ногами и сломанной саблей в руке. По черному пороховому пятну я понял, что его застрелили в упор. Мне хотелось отдать честь, когда я проходил мимо, потому что это был настоящий храбрец, но я боялся, что кто-нибудь меня увидит, и прошел дальше.
В прихожей было полно прусских пехотинцев, которые пробивали бойницы в стене, видимо, ожидая нового нападения. Их офицер, щуплый коротышка, суетился, отдавая приказания. Все были слишком заняты, чтобы обращать внимание на меня, но второй офицер, который стоял у двери с длинной трубкой в зубах, подошел и хлопнул меня по плечу, указывая на трупы наших бедных гусар, и сказал что-то, очевидно, насмехаясь над ними, потому что под косматой бородой оскалились все его клыки. Я тоже весело засмеялся и сказал единственную русскую фразу, которой научила меня крошка Софи в Вильне: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву». Этому немцу все было едино, и он, без сомнения, решил, что я сказал что-то очень остроумное, так как покатился со смеху и еще раз хлопнул меня по плечу, Я кивнул ему и вышел на двор так спокойно, словно был комендантом всего гарнизона.
Снаружи было привязано около сотни лошадей, по большей части принадлежавших полякам и нашим гусарам. Моя милая Фиалка тоже ждала меня там и тихонько заржала, когда увидела, что я иду к ней. Но я не сел на нее. Нет, я не так прост! Наоборот, я выбрал самую лохматую казачью лошаденку, какую мог найти, и вскочил на нее так уверенно, словно до меня на ней ездил еще мой отец. Через спину у нее был перекинут здоровенный мешок с добром, который я переложил на фиалку, и повел ее за собой в поводу. До чего же я походил на казака, — право, на это стоило поглядеть. Тем временем пруссаки буквально наводнили город. Они толпились на тротуарах, указывали на меня пальцами и говорили друг другу, насколько я мог судить по их жестам: «Вот едет один из этих дьяволов-казаков…»
Несколько раз со мной повелительным тоном заговаривали офицеры, но я качал головой, улыбался и говорил: «Если ночь будет ясная, мы встретимся под дубом, а если будет дождь, встретимся в хлеву», — после чего они пожимали плечами и оставляли меня в покое. Наконец я миновал северную окраину города. На дороге я увидел двух дозорных улан с черно-белыми флажками и понял, что, когда миную их, снова буду свободен. Я пустил свою лошадку рысью, а Фиалка все время терлась мордой о мое колено и поглядывала на меня, словно спрашивая, в чем она провинилась, что ей предпочли эту косматую клячу. До улан оставалась какая-нибудь сотня шагов, и представьте себе мои чувства, когда я вдруг увидел настоящего казака — он галопом скакал по дороге мне навстречу.
Ах, друзья мои, если у вас в груди есть сердце, вы, читая эти строки, посочувствуете человеку, который прошел через столько опасностей и испытаний, но в самый последний миг встретился с неминуемой гибелью! Признаюсь, у меня сердце упало, и я готов был в отчаянии бросится на землю и кричать, проклиная судьбу. Но нет, даже теперь я не был побежден. Я расстегнул две пуговицы мундира, чтобы в нужную секунду выхватить из-под него письмо императора, потому что твердо решил, если не останется никакой надежды, проглотить его и умереть с оружием в руках. Потом я проверил, свободно ли вынимается из ножен моя короткая кривая сабля, и рысью поехал прямо на дозорных. Они, видимо, намеревались остановить меня, но я указал на второго казака, который все еще был в двух сотнях шагов от меня, и они, поняв, что я еду ему навстречу, отдали честь и пропустили меня.
Тогда я вонзил шпоры в бока своей лошади, зная, что стоит мне подальше отъехать от улан, и я без труда справлюсь с казаком. Это был офицер, здоровенный бородач, с таким же золотым шевроном на шапке, как и у меня. Когда я поехал ему навстречу, он невольно помог мне, придержав лошадь, так что я успел достаточно удалиться от дозорных. Я ехал прямо на него и заметил, что при виде меня, моей лошадки, моего снаряжения в его глазах мелькнуло сперва недоумевающее, а потом подозрительное выражение. Не знаю, что у меня было не в порядке, но какую-то неполадку он заметил. Он крикнул, задавая мне какой-то вопрос, а потом, видя, что я не отвечаю, обнажил саблю. В душе я обрадовался этому, потому как предпочитаю честно драться, нежели зарубить ни о чем не подозревающего врага. Парируя его удар, я сделал ловкий выпад и попал как раз под четвертую пуговицу его мундира. Он упал с лошади и своей тяжестью едва не увлек на землю и меня, прежде чем я успел вытащить на него саблю. Я даже не взглянул на него, не поинтересовался, жив он или мертв, а сразу спрыгнул с казачьей лошадки, вскочил на Фиалку, дернул повод и послал воздушный поцелуй двоим уланам. Они с криком поскакали за мной, но Фиалка уже отдохнула и была полна сил, как в начале пути. Я свернул на первую же дорогу, которая шла на запад, потом на другую, к югу, — она должна была увести меня с вражеской территории. Мы мчались вперед, и с каждым шагом я удалялся от врагов и приближался к друзьям. Наконец после долгой скачки я, оглянувшись назад, не увидел преследователей и понял, что мытарства мои кончились.
Я поехал дальше, радуясь, что выполнил приказ императора. Что он скажет, когда увидит меня? Какими словами сможет по справедливости оценить тот невероятный путь, полный опасностей, которые я преодолел? Он приказал мне ехать через Сермуаз, Суассон и Сенли, даже не подозревая, что все они заняты врагом. И все же я выполнил приказ. Я в целости провез его письмо через эти города. Гусары, драгуны, уланы, казаки, пехотинцы — я прошел сквозь них, как сквозь строй, и вышел невредимым. Лишь добравшись до Даммартена, я наконец увидел наши передовые посты. Через поле ехал эскадрон драгун, и по конским хвостам на шлемах я сразу увидел, что это французы. Я поскакал к ним, намереваясь узнать, свободна ли дорога на Париж, и меня распирала гордость оттого, что я прорвался к своим, — я не выдержал и даже помахал саблей.
Тут от драгун отделился молодой офицер, тоже размахивая саблей, и на сердце у меня потеплело — с таким пылом, с таким восторгом мчался он приветствовать меня. Я заставил Фиалку сделать караколь и, когда мы съехались, еще усердней замахал саблей, но представьте себе мое удивление, когда он вдруг нанес мне такой удар, что снес бы мне голову с плеч, если б я не пригнулся, ткнувшись носом в гриву фиалки. Клянусь, клинок просвистел над моей головой, как восточный ветер. Конечно, во всем был виноват этот проклятый казацкий мундир, про который я в волнении совершенно забыл, и молодой драгун подумал, что перед ним русский удалец, который бросает вызов французским кавалеристам. Честное слово, он здорово перепугался, когда узнал, что чуть не зарубил знаменитого бригадира Жерара.
Что ж, путь был свободен, и около трех часов пополудни я въехал в Сен-Дени, но оттуда еще долгих два часа добирался до Парижа, потому что дорога была забита обозом и пушками артиллерийского резерва, двигавшимися на север, к Мармону и Мортье. Вы себе представить не можете, какой переполох вызвало мое появление в Париже в таком наряде, и, когда я выехал на рю де Риволи, за мной тянулся целый хвост конных и пеших длиной по меньшей мере в четверть мили. От драгун (двое из которых приехали вместе со мной) все узнали про мои приключения и про то, как я добыл казачий мундир. Это был настоящий триумф — мужчины кричали, женщины махали платками и посылали мне из окон воздушные поцелуи.
Хотя я совершенно лишен тщеславия, все же, признаюсь, я не мог скрыть, что столь горячий прием мне приятен. Русский мундир висел на мне мешком, но я выпятил грудь, пока он не натянулся, как кожура сосиски. А моя милая лошадка потряхивала головой, била передними ногами и махала хвостом, словно говоря: «На сей раз мы это сделали вместе. Нам можно доверять важные поручения». Спешившись у ворот Тюильри, я поцеловал се в морду, и тут раздались такие крики, словно только что огласили сводку о боевых действиях Великой армии.
Конечно, я не был подобающим образом одет, чтобы предстать перед королем, но в конце концов, если у человека мужественная фигура, он вполне может обойтись без всех этих тонкостей. Меня провели прямо к Жозефу, которого я не раз видел в Испании. Он был все такой же толстый, спокойный и добродушный. При нем был Талейран, — быть может, мне следует называть его герцогом Беневенто, но, признаюсь, старые имена мне больше по душе. Он прочел письмо, которое Жозеф Бонапарт передал ему, и посмотрел на меня со странным выражением в блестящих, смешных глазках.
— А кроме вас, император никого не послал? — спросил он.
— Послал еще одного офицера, — ответил я. — Майора Шарпантье из полка конных гренадеров.
— Он еще не прибыл, — заметил король Испании.
— Если б вы, ваше величество, видели, какие ноги у его лошади, вы не удивлялись бы этому, — сказал я.
— Возможны и другие причины, — заметил Талейран и улыбнулся своей
загадочной улыбкой.
Что ж, они отпустили мне несколько комплиментов, хотя могли бы сказать куда больше, и этого все равно было бы мало. Я откланялся и был рад удалиться, потому что ненавижу королевский двор так же горячо, как люблю армейский лагерь. Я поехал к своему старому другу Шоберу на рю Миромениль и взял у него гусарский мундир, который оказался мне как раз впору. Мы с ним и с Лизеттой хорошенько выпили у него на квартире, и я забыл обо всех превратностях судьбы. А наутро Фиалка опять была готова проскакать двадцать лиг. Я решил немедленно вернуться в ставку императора, потому что, как вы легко можете себе представить, мне не терпелось услышать его похвалы и получить награду.
Незачем и говорить, что назад я ехал безопасной дорогой, потому что довольно навидался улан и казаков. Я проехал через Мо и Шато-Тьерри и к вечеру прибыл в Реймс, где все еще находился Наполеон. Тела наших ребят и русских, убитых при СенПре, уже были похоронены, и в лагере я тоже заметил перемены. Солдаты имели уже не столь потрепанный вид; некоторые кавалеристы получили запасных лошадей, и все было в образцовом порядке. Просто поразительно, что может сделать хороший полководец за какие-нибудь два дня!
Когда я приехал в ставку, меня провели прямо к императору. Он пил кофе за письменным столом, и перед ним была разостлана большая карта. Бертье и Макдональд склонились по обе стороны от него, и он говорил так быстро, что, я уверен, ни один из них не мог уловить и половины его слов. Но когда взгляд его упал на меня, он выронил перо и вскочил с таким выражением на бледном лице, что я похолодел.
— Какого дьявола вы тут делаете? — закричал он. Когда он сердился, голос у него становился как у павлина.
— Честь имею доложить, ваше величество, — сказал я, — что я доставил ваше письмо королю Испании в целости и сохранности.
— Как! — завопил он, и его глаза пронзили меня, словно два штыка. О эти ужасные глаза, из серых они стали голубыми, как сталь, сверкающая на солнце! Я и теперь вижу их в кошмарных снах.
— А что с Шарпантье? — спросил он.
— Взят в плен, — отвечал Макдональд.
— Кем?
— Русскими.
— Казаками?
— Нет, одним казаком.
— Он сдался?
— Без сопротивления.
— Вот умный офицер. Позаботьтесь, чтобы он был непременно награжден почетной медалью.
Когда я услышал это, то протер глаза, так как мне показалось, что я сплю. — А вы, — крикнул император, делая шаг ко мне, словно хотел меня ударить, — у вас заячьи мозги! Зачем, как вы думаете, я послал вас с этим поручением? Неужели вы воображаете, что я доверил бы действительно важное письмо в ваши руки да еще послал бы вас через все города, которые в руках у неприятеля? Как вы через них проехали, не могу понять. Но если б у вашего товарища было так же мало ума, весь план кампании полетел бы к черту. Неужели вы не понимаете, coglione, что это письмо было военной хитростью, чтобы обмануть неприятеля и выиграть время для осуществления совсем другого плана?
Когда я услышал эти жестокие слова и увидел разгневанное бледное лицо, которое в ярости смотрело на меня, мне пришлось ухватиться за спинку стула, так как ноги у меня подкосились и я чуть не лишился чувств. Но я собрался с духом, вспомнив, что я дворянин и всю свою жизнь служил императору и моей любимой родине.
— Ваше величество, — сказал я, и слезы потекли у меня из глаз, — когда вы имеете дело с таким человеком, как я, лучше говорить все напрямик. Знай я ваше желание, чтобы письмо попало в руки врага, я бы позаботился об этом. Но я считал, что должен беречь его как зеницу ока, и готов был пожертвовать за него своей жизнью. Я не думаю, ваше величество, что есть в мире человек, который перенес бы больше невзгод и опасностей, чем я, когда старался выполнить то, что считал вашей волей. Сказав это, я вытер слезы и со всей горячностью, на какую был способен, рассказал ему обо всем: как прорвался через Суассон, как сражался с драгунами, ввязался в дело в Сенли, встретился в подвале с графом Боткиным, как я переоделся, как столкнулся с казачьим офицером, как бежал и как в последний миг меня чуть не зарубил французский драгун. Император, Бертье и Макдональд слушали с удивлением. Когда я кончил, Наполеон подошел ко мне и ущипнул меня за ухо.
— Ну полно, полно! — сказал он. — Забудьте все, что я сказал. Мне следовало больше доверять вам. А теперь вы свободны.
8. КАК БРИГАДИРА ИСКУШАЛ ДЬЯВОЛ
Весна уже совсем близко, друзья мои. Я вижу, что на каштанах снова пробиваются зеленые ростки, и все столики выставлены из кафе на солнышко. Сидеть там куда приятнее, и все же мне хочется, чтобы мои скромные рассказы стали достоянием всего города. Вы слышали о моих делах, когда я был лейтенантом, эскадронным командиром, полковником и командиром бригады. Но теперь я вдруг стал чем-то более важным и высоким. Я стал историей.
Если вы читали о последних годах жизни императора на Святой Елене, то, конечно, помните, что он не раз умолял разрешить ему отправить хоть одно письмо, которое не будет вскрыто его тюремщиками. Много раз обращался он с этой просьбой и дошел даже до того, что обещал, если это будет ему позволено, содержать себя на собственный счет, избавив английское правительство от этой статьи расхода. Но тюремщики знали, как ужасен этот бледный, полный человек в соломенной шляпе, и боялись удовлетворить его просьбу. Многие гадали, кто же тот адресат, которому император хочет поверить столь важные тайны. Некоторые называли его жену. некоторые — тестя, иные — императора Александра, а кое-кто — маршала Сульта. Но что вы подумаете обо мне, друзья мои, если я скажу вам, что это мне, да, мне, бригадиру Жерару, хотел написать император? Вашему покорному слуге на пенсии всего в сто франков — только-только не умереть с голоду; и, уверяю вас, это правда: император все время вспоминал меня и отдал бы свою левую руку, только бы поговорить со мной пять минут. Сегодня я расскажу вам, как это получилось.
Дело было после битвы при Фер-Шампенуаз, где новобранцы в блузах и деревянных башмаках воевали так, что мы, самые проницательные, почувствовали приближение конца. Наши боеприпасы были захвачены врагом, наши пушки замолчали, зарядные ящики были пусты. Кавалерия тоже пришла в жалкое состояние, и моя собственная бригада была разбита в атаке при Краоне. А потом пришли известия, что враг взял Париж, где горожане подняли белую кокарду, и, наконец, самое ужасное — что Мармон со своим корпусом перешел на сторону Бурбонов. Мы только переглядывались и спрашивали друг друга, сколько же еще из наших генералов нас предадут. Журден, Мармон, Мюрат, Бернадот и Жомини уже сделали это, хотя о Жомини никто не жалел, потому что перо его было острее шпаги. Мы были готовы воевать против Европы, но теперь выходило, что придется воевать не только против Европы, но и против половины Франции.
После долгого форсированного марша мы дошли до Фонтенбло и собрались там — жалкие остатки армии: корпус Нея, корпус моего двоюродного брата Жерара и корпус Макдональда, всего двадцать пять тысяч из них семь тысяч гвардейцев. Но у нас была слава, которая стоила пятидесяти тысяч, и наш император, который стоил еще пятидесяти. Император всегда был с нами, спокойный, улыбающийся, уверенный; он как ни в чем не бывало нюхал табак и пощелкивал хлыстиком. Даже в дни его величайших побед я не восхищался им так, как во время битвы за Францию.
Как-то вечером я пил сюренское вино в обществе офицеров своей бригады. Я говорю, что это было сюренское, чтобы вы поняли, какие нелегкие для нас настали времена. Вдруг мне доложили, что Бертье требует меня к себе. Когда я говорю о своих старых соратниках, я, с вашего позволения, буду отбрасывать все красивые иностранные титулы, которые они получили во время войн. Эти титулы хороши при дворе, но их никогда не услышишь в армии, потому что мы никак не могли расстаться с нашим Неем, Раппом или Сультом — эти имена звучали музыкой в наших ушах, как звуки труб, играющих побудку. Итак, Бертье вызвал меня к себе. Его резиденция была в конце галереи Франциска Первого, неподалеку от покоев императора. В приемной уже ждали два офицера, которых я хорошо знал: полковник Депьен из Пятьдесят седьмого линейного полка и капитан Тремо из Вольтижерского. Оба были старые вояки — Тремо побывал еще в Египте, — и, кроме того, оба славились в армии своей храбростью и умением владеть оружием. У Тремо рука несколько ослабела, но Депьен, стоило ему хорошенько постараться, мог бы заставить попотеть меня самого. Это был коротышка дюйма на три ниже хорошего мужского роста, — он был ровно на три дюйма ниже меня, но во владении саблей и шпагой он несколько раз успешно соперничал со мной, когда показывал свое искусство в Верронском фехтовальном зале в Пале-Рояль. Сами понимаете, когда мы все трое очутились в одной комнате, то сразу почуяли, что пахнет чем-то серьезным. Если видишь салат и приправу, сразу ясно, какое готовится блюдо.
— Клянусь моей трубкой! — сказал Тремо по-солдатски грубо. — Уж не ожидают ли прибытия троих приверженцев Бурбонов?
Нам эта мысль показалась весьма вероятной. Ну конечно же, из всей армии именно нас троих и могли избрать для встречи с ними.
— Князь Нешательский желает говорить с бригадиром Жераром, — объявил лакей, появляясь в дверях.
Я вошел, а двое моих товарищей остались ждать, снедаемые нетерпением. Кабинет был небольшой, но роскошно обставленный. Бертье сидел за столиком с пером в руке, и перед ним лежал открытый блокнот. Усталый и неряшливый с виду, он был совсем не похож на того Бертье, который слыл законодателем мод во всей армии и часто заставлял нас, менее состоятельных офицеров, рвать на себе волосы, когда оторачивал ментик в одну кампанию простым мехом, а в другую — каракулем. По его гладко выбритому лицу видно было, что ему не по себе, и, когда я вошел, он посмотрел на меня каким-то бегающим, неприятным взглядом.
— Командир бригады Жерар! — сказал он.
— Слушаю вас, ваше высочество! — отозвался я.
— Прежде чем начать разговор, я прошу вас дать мне честное слово благородного человека и офицера, что все сказанное останется между нами.
Клянусь, начало было многообещающее! У меня не было иного выбора, как дать слово.
— Знайте же, что дело императора проиграно, — сказал он, глядя в стол и медленно, словно с большим трудом, подбирая слова. — Журден в Руэне и Мармон в Париже подняли белую кокарду, ходят слухи, что Талейран уговорил Нея сделать то же самое. Совершенно ясно, что дальнейшее сопротивление бессмысленно и не может принести нашей стране ничего, кроме несчастий. Итак, я спрашиваю вас, готовы ли вы вместе со мной захватить императора и положить конец войне, передав его в руки союзников?
Уверяю вас, что, услышав это гнусное предложение, сделанное мне, старому другу императора, который получил от него больше милостей, чем любой из его приверженцев, я мог только стоять как столб и пялить на него глаза. А он кусал перо и поглядывал на меня, склонив голову.
— Ну? — спросил он.
— Я глуховат на одно ухо, — отвечал я ледяным тоном. — Есть вещи, которых я не слышу. Прошу вас, позвольте мне вернуться к исполнению моих обязанностей. — Ну-ну, не будьте же таким упрямым, — сказал он, вставая, и положил руку мне на плечо. — Вы же знаете, что сенат отстранил Наполеона от власти и император Александр отказывается вести с ним переговоры.
— Мсье! — горячо воскликнул я. — Да будет вам известно, что в моих глазах сенат вместе с императором Александром не стоят осадка в выпитом бокале!
— Что же имеет значение в ваших глазах?
— Моя честь и верность моему славному повелителю, императору Наполеону. — Все это превосходно, — сказал Бертье, раздраженно пожимая плечами. — Но факты остаются фактами, и мы, как разумные люди, должны смотреть им в глаза. Вправе ли мы противостоять воле народов? Вправе ли в довершение всех наших несчастий допустить гражданскую войну? И, кроме того, наши силы тают. Каждый час приходят известия о все новых дезертирствах. Пока не поздно, надо заключить мир с противником; к тому же мы получим немалую награду, выдав императора.
Я потряс головой так решительно, что сабля зазвенела у меня на боку. — Мсье! — воскликнул я. — Не думал я дожить до такого дня, когда маршал Франции падет так низко, что сделает мне столь гнусное предложение. Оставляю вас на суд собственной вашей совести. Что же до меня, то/пока я не получу личный приказ императора, сабля Этьена Жерара всегда будет защищать его от врагов. Я был так растроган этими словами и собственным благородством, что голос мой пресекся и я едва сдержал слезы. Хотел бы я, чтобы вся армия видела, как я стоял с высоко поднятой головой, приложив руку к сердцу, провозглашая свою преданность императору в трудную минуту. Это было одно из самых великих мгновений моей жизни. — Что ж, прекрасно, — сказал Бертье и звонком вызвал лакея. — Проводите бригадира Жерара в гостиную.
Лакей провел меня во внутренние покои и предложил сесть. Но моим
единственным желанием было уйти, и я никак не мог понять, почему меня задерживают. Человек, который ни разу не сменил мундир за всю зимнюю кампанию, чувствует себя неловко во дворце.
Я прождал около четверти часа, а потом лакей снова распахнул дверь, и вошел полковник Депьен. Боже правый, что у него был за вид! Его лицо стало белым, как гетры гвардейца, глаза были вытаращены, вены на лбу вздулись, а усы встопорщились, как у разъяренной кошки. Он был слишком рассержен, чтобы говорить, и лишь потрясал над головой кулаками, а в горле у него клокотало.
— Отцеубийца! Змея!
Только эти слова я и слышал, пока он метался по комнате.
Мне было совершенно ясно, что ему сделали то же гнусное предложение и он ответил в том же духе, что и я. Он ничего не сказал мне, как и я ему, потому что оба мы дали слово, но все же я пробормотал: «Ужасно! Неслыханно!» — давая ему понять, что я с ним согласен.
Он все еще метался взад-вперед по комнате, а я сидел в углу, как вдруг в кабинете, из которого мы незадолго перед тем вышли, раздался невероятный шум. Это было хриплое, злобное рычанье, словно разъяренная собака вцепилась в добычу. Потом раздался треск и крик о помощи. Мы оба вбежали в кабинет и, клянусь, только-только поспели вовремя.
Старина Тремо и Бертье покатились на пол, опрокинув стол на себя. Капитан желтой, костлявой рукой стиснул горло маршала, чье лицо уже стало свинцового цвета, а глаза вылезли из орбит. Тремо был вне себя, в углах его рта выступила пена, а на лице было такое безумное выражение, что, я уверен, если б мы не разжали его железную хватку палец за пальцем, он задушил бы маршала насмерть. От усилия у него даже ногти побелели.
— Это дьявол! Он искушал меня! — крикнул Тремо, с трудом вставая на ноги. — Да, меня искушал дьявол!
Бертье же молча прислонился к стене и несколько минут не мог отдышаться, приложив руку к горлу и вертя головой. Потом он раздраженно повернулся к тяжелой голубой шторе за креслом.
Штора отдернулась, и в комнату вошел император. Мы все трос вытянулись и отдали честь, но нам казалось, что это сон, и глаза у нас самих полезли на лоб, как только что у Бертье. Наполеон был в зеленом егерском мундире и держал в руке хлыст с серебряной рукояткой. Он взглянул на каждого из нас по очереди с улыбкой — со своей ужасной улыбкой, которая не отражалась ни в глазах, ни на лице, — у каждого, я уверен, мороз прошел по коже, потому что взгляд императора почти на всех оказывал именно такое действие. Потом он подошел к Бертье и положил руку ему на плечо. — Вы не должны обижаться на удары, дорогой князь, — сказал он.
Он умел придавать своему голосу мягкий, ласковый тон. Ни в чьих устах французский язык не звучал так красиво, как в устах императора, и ни в чьих устах он не бывал таким резким и беспощадным.
— Да ведь он чуть не убил меня! — воскликнул Бертье, все еще вертя головой. — Ну, полно! Я сам пришел бы к вам на помощь, если б эти офицеры не услышали ваш крик. Но надеюсь, вы не пострадали слишком серьезно!
Он сказал это без тени улыбки, потому что в самом деле очень любил Бертье — больше всех, кроме разве бедняги Дюрока.
Бертье засмеялся, хотя и натянуто.
— Я не привык страдать от руки француза, — сказал он.
— Но тем не менее вы пострадали во имя Франции, — возразил император. Потом, повернувшись к нам, он слегка дернул старину Тремо за ухо. — А, это ты старый ворчун, — сказал он, — ты, помнится, был среди моих гренадеров еще в Египте, а после Маренго получил в награду почетный карабин. Я хорошо помню тебя, дружище. Значит, старый огонь еще не погас! Он сразу вспыхивает, когда тебе кажется, что посягают на твоего императора. А вы, полковник Депьен, не стали и слушать искусителя, И вы, Жерар, тоже. Ваша верная сабля всегда ограждает меня от врагов. Что ж, в моем окружении оказалось несколько изменников, но теперь наконец мы знаем истинных друзей.
Можете представить себе, друзья мои, какая радость охватила нас, когда величайший человек в мире сказал нам эти слова! Тремо так дрожал, что я боялся, как бы он не упал, и слезы катились по его огромным усищам. Тот, кто этого не видел, никогда не поймет, какую власть имел император над загрубелыми сердцами своих ветеранов.
— Так вот, мои верные друзья, — сказал он, — следуйте за мной вон в ту комнату, и я объясню вам, что значила эта маленькая комедия. Бертье, прошу вас, останьтесь здесь и позаботьтесь, чтобы нас не беспокоили.
Для нас было в новинку заниматься делами, в то время как у двери будет стоять на часах маршал Франции. Однако мы повиновались и последовали за императором, который отвел нас к оконной нише, попросил подойти ближе и начал, понизив голос: — Я выбрал вас из целой армии, считая не только самыми бесстрашными, но и самыми преданными мне людьми. Я всегда был убежден, что вы все трое никогда не поколеблетесь в своей верности мне. И если я решился подвергнуть эту верность испытанию и наблюдал за вами, пока Бертье по моему приказу уговаривал вас поступиться честью, то это лишь потому, что сегодня, когда среди самых близких мне людей я вижу черную измену, мне приходится быть вдвойне осторожным. Но теперь я убежден, что могу положиться на вашу доблесть.
— До последнего вздоха, ваше величество! — вскричал Тремо, и все мы повторили вслед за ним эти слова.
Наполеон попросил нас подойти к нему совсем вплотную и еще больше понизил голос:
— То, что я вам сейчас скажу, я не доверил никому, даже жене и братьям, об этом будете знать только вы. Наше дело погибло, друзья мои. Наступает последний парад. Игра проиграна, и надо принять соответствующие меры.
Когда я это услышал, сердце мое словно превратилось в девятифунтовое ядро. Мы еще надеялись вопреки очевидности, но теперь, когда он, всегда такой спокойный и уверенный, своим тихим и бесстрастным голосом сказал, что все кончено, мы поняли, что тучи сгустились и последний луч безвозвратно угас. Тремо что-то проворчал и схватился за саблю, Депьен скрипнул зубами, а я выпятил грудь и щелкнул каблуками, дабы показать императору, что есть души, способные сохранить ему верность в беде. — Необходимо спасти мои документы и состояние, — прошептал император. — От их сохранности зависит, какой оборот примут события в дальнейшем. Они залог нашего будущего успеха, ибо я уверен, что для этих жалких Бурбонов скамеечка, на которую я ставлю ноги, и та слишком высока, чтобы служить им троном. Но где мне хранить эти драгоценности? Все мое имущество обыщут, дома моих сторонников тоже. Их должны спрятать и сохранить люди, которым я могу доверить то, что для меня важнее жизни. Это священное доверие я оказываю вам, единственным на всю Францию.
Прежде всего я объясню, что это за бумаги. Вам не придется сетовать, что я сделал вас своим слепым орудием. Это официальные свидетельства моего развода с Жозефиной и законного брака с Марией-Луизой, а также рождения нашего сына и наследника, короля римского. Если мы не сможем доказать это, будущие претензии моей семьи на французский трон рухнут. Кроме того, тут на сорок миллионов франков ценных бумаг — это огромная сумма, друзья мои, но она стоит не больше, чем вот этот хлыст, по сравнению с документами, о которых я говорил. Я говорю вам все это, чтобы вы поняли, какой огромной важности дело я вам поручаю. А теперь слушайте, я скажу, где вы получите эти бумаги и что должны с ними сделать.
Сегодня утром в Париже их вручили моему преданному другу графине Валевской. В пять часов она в своей голубой дорожной карете выедет в Фонтенбло. Сюда она прибудет между половиной десятого и десятью. Бумаги будут спрятаны в карете, в тайнике, который не известен никому, кроме нее. Она предупреждена, что карету при въезде в город остановят три конных офицера, и передаст вам пакет. Жерар, вы моложе всех, но старший по чину. Возьмите вот это кольцо с аметистом, вы покажете его графине как условный Знак, а потом отдадите его ей вместо расписки.
Получив пакет, вы поедете лесом до разрушенной голубятни. Возможно, я буду ждать вас там, но если я сочту это опасным, то пошлю своего личного камердинера Мустафу, чьи приказания вы должны исполнять, как мои собственные. Крыши у голубятни нет, и сегодня полнолуние. Справа от входа у стены вы найдете три лопаты. Выкопайте в северо-восточном углу, ближайшем к Фонтенбло, слева от входа, яму в три фута глубиной. Закопав бумаги, вы аккуратно разровняете землю, а потом явитесь ко мне во дворец с докладом.
Таков был приказ императора, ясный и исчерпывающий во всех подробностях, как это умел делать он один. Кончив, он заставил нас поклясться сохранить тайну до его смерти и до тех пор, пока бумаги останутся там. Снова и снова он заставлял нас клясться в этом и наконец отпустил.
Полковник Депьен жил в гостинице «Большой фазан», и там мы все вместе выпили. Мы привыкли к самым невероятным превратностям судьбы, это составляло неотъемлемую часть нашей жизни, и все же мы были взволнованы и растроганы необычайным разговором с императором и мыслью о великом деле, которое нам предстояло совершить. Мне посчастливилось трижды получать приказ из уст самого императора, но ни случай с Братьями из Аяччо, ни знаменитая поездка в Париж не таили в себе таких возможностей, как это новое, необычайно ответственное поручение. — Если дела императора поправятся, — сказал Депьен, — мы еще доживем до того, что нас произведут в маршалы. И мы выпили за свои будущие треуголки и жезлы. Мы условились, что поедем порознь и соберемся у первого столба на парижской дороге. Так мы избежим всяких слухов, которые могут возникнуть, если увидят вместе троих таких знаменитых людей. Моя верная Фиалка потеряла в то утро подкову, и когда я вернулся, кузнец ее ковал, поэтому, приехав на место встречи, я уже застал там своих товарищей. Я взял с собой не только саблю, но и пару новых английских нарезных пистолетов с деревянной колотушкой для забивания зарядов. Я заплатил за них у Трувеля, на рю де Риволи, сто пятьдесят франков, но зато они били дальше и точнее всяких других. При помощи одного из этих пистолетов я спас в Лейпциге жизнь старику Буве. Ночь была безоблачная, и за спиной у нас ярко светила луна так, что перед нами по белой дороге все время двигались три черных всадника. Но леса в тех местах до того густые, что мы не могли видеть далеко. Большие дворцовые часы уже пробили десять, а графини все не было. Мы начали уже опасаться, что ей по какой-либо причине не удалось выехать. Но потом мы услышали стук колес и цоканье копыт. Сперва они были едва слышны. Потом стали громче, яснее, отчетливее, и, наконец, из-за поворота показались два желтых фонаря, при свете которых мы увидели двух больших гнедых лошадей, запряженных в высокую голубую карету. Форейтор осадил их в нескольких шагах от нас, они храпели и роняли с морд пену. В мгновенье ока мы очутились у кареты и отдали честь, приветствуя даму, чье бледное, прекрасное лицо смотрело на нас из окна.
— Перед вами трое офицеров, которые действуют по приказу императора, мадам, — сказал я негромко, наклонившись к открытому окну. — Вы предупреждены, что мы будем вас ждать.
У графини было очень красивое, белое, как мрамор, лицо — такие лица мне особенно нравятся, — но, глядя на меня, она становилась все белее и белее. Резкие морщины избороздили ее лицо, и она прямо у меня на глазах вдруг превратилась из молодой женщины в старуху.
— Мне совершенно ясно, — сказала она, — что вы трое — низкие обманщики. Если бы она дала мне своей нежной ручкой пощечину, я не удивился бы больше. Поразительны были не только слова, но и та горечь, с которой она выдавила их из себя. — Право, мадам, — сказал я, — вы к нам несправедливы. Это полковник Депьен и капитан Тремо. А сам я бригадир Жерар и смею заверить: мне достаточно лишь назвать свое имя, чтобы всякий, слышавший про меня, подтвердил…
— Ах, негодяи! — перебила она меня. — Вы думаете, что если я всего только слабая женщина, меня так легко провести! Презренные лгуны!
Я взглянул на Депьена, который побледнел от ярости, и на Тремо, свирепо дергавшего себя за усы.
— Мадам, — сказал я холодно, — когда император оказал нам честь, возложив на нас это поручение, он дал мне в качестве условного знака вот этот перстень с аметистом. Я полагал, что три достойных человека могут обойтись и без него, но теперь мне остается только опровергнуть ваши недостойные подозрения, вручив его вам. Она поднесла перстень к фонарю, и выражение безысходного отчаяния исказило ее лицо.
— Это его перстень! — вскрикнула она. — Боже мой, что я наделала! Что я наделала!
Я понял, что произошло нечто ужасное.
— Скорей же, мадам, скорей! — воскликнул я. — Давайте бумаги!
— Я уже отдала их.
— Отдали! Но кому?
— Трем офицерам.
— Когда?
— Полчаса назад.
— Где эти офицеры?
— О господи, если б я знала! Они остановили карету, и я отдала им пакет без колебаний, уверенная, что их послал император.
Это было подобно удару грома. Но именно в такие мгновенья я предстаю во всем своем блеске.
— Оставайтесь здесь, — бросил я товарищам. — Если мимо проедут три всадника, задержите их любой ценой. Мадам опишет вам их внешность. А я мигом вернусь. Стоило мне тронуть повод, и я уже летел в Фонтенбло, как мог лететь только я на моей Фиалке. У дворца я спрыгнул на землю, бросился вверх по лестнице, отшвырнул в сторону лакеев, которые пытались преградить мне путь, и ворвался прямо в кабинет императора. Он и Макдональд с карандашами в руках что-то отмечали на карте, сверяясь по компасу. При моем внезапном появлении он поднял голову и недовольно нахмурился, но, узнав меня, переменился в лице.
— Оставьте нас, маршал, — сказал он и, едва дверь закрылась, нетерпеливо спросил: — Ну, что с бумагами?
— Они пропали! — воскликнул я и в коротких словах рассказал ему, что произошло. Внешне лицо его оставалось спокойным, но я видел, что компас дрожит у него в руке.
— Вы должны вернуть их, Жерар! — воскликнул он. — На кон поставлена судьба моей династии. Не теряйте ни секунды! В седло, скорее в седло!
— Кто эти люди, ваше величество?
— Не знаю. Я окружен изменниками. Но они доставят бумаги в Париж. И уж, конечно, прямо к этому мерзавцу Талейрану! Да, да, эти люди едут в Париж, их еще можно догнать. Три лучших скакуна из моей конюшни и…
Я не стал дожидаться конца фразы. Я уже бежал вниз по лестнице. Уверяю вас, и пяти минут не прошло, как я уже галопом вылетел на Фиалке из города, держа обеими руками в поводу двух лучших арабских скакунов императора. Мне предлагали трех, но после этого я никогда не посмел бы взглянуть в глаза моей Фиалке. Я сам любовался собой, когда подлетел к своим товарищам, озаренный луной, и осадил коней у самых их ног.
— Никто не проезжал?
— Никто.
— В таком случае они на парижской дороге. Скорей в погоню!
Храбрые офицеры не заставили себя ждать. В одно мгновенье они уже сидели на императорских конях, а своих бросили у обочины. И мы пустились в погоню: я — посередине, Депьен — справа, а Тремо — чуть позади, потому что был тяжелее нас. Боже, какая это была скачка! Двенадцать подков грохотали по твердой, ровной дороге. Мелькали тополя и луна в их ветвях, черные полосы и серебряные пятна — миля за милей лежал наш путь все по той же, словно расчерченной квадратами дороге; впереди мчались наши тени, а сзади клубилась пыль. С грохотом проносясь мимо домов, мы слышали скрежет засовов и скрип ставен, но, прежде чем люди успевали взглянуть нам вслед, мы превращались в три маленьких, темных пятнышка. Когда мы въехали в Корбель, пробило полночь, но конюх, держа в каждой руке по ведру, стоял у гостиницы, и его тень ложилась на полосу золотого света, падавшего из открытой двери. — Три всадника! — крикнул я, задыхаясь. — Здесь не проезжали три всадника? — Я только что поил их коней, — отвечал он. — По-моему они…
— Вперед, друзья, вперед!
И мы помчались дальше, высекая подковами искры из булыжной мостовой городка. Жандарм попытался остановить нас, но его голос утонул в грохоте и треске. Дома мелькали мимо, и вот уж мы снова на дороге, а до Парижа еще добрых двадцать миль. Как могли эти люди уйти от нас, если их преследовали на лучших скакунах Франции? Ни один не отстал ни на шаг, но фиалка все время была на полкорпуса впереди. Она скакала не в полную силу, и я чувствовал, что стоит мне дать ей волю, и императорские скакуны увидят ее хвост.
— Вот они! — воскликнул Депьен.
— Теперь не уйдут! — проворчал Тремо.
— Вперед, друзья, вперед! — снова воскликнул я. Белая дорога убегала вдаль в лунном свете. И далеко впереди мы увидели трех всадников, припавших к шеям лошадей. Мы настигали их, с каждым мгновеньем они становились все больше и отчетливей. Я уже ясно видел, что двое, которые скакали по краям, закутаны в плащи и едут на гнедых лошадях, а тот, что посередине, в егерском мундире и конь под ним серый. Они скакали рядом, но по аллюру среднего коня было видно, что он самый свежий. А тот, кто сидел на нем, видимо, был главным, потому что он то и дело оборачивался, измеряя взглядом расстояние между нами, и лицо его белело в лунном свете. Сначала оно казалось сплошь белым, потом его как бы перечеркнули усы, и, наконец, когда нам в ноздри начала забиваться пыль, поднятая копытами их коней, я узнал этого человека.
— Стойте, полковник де Монтлюк! — крикнул я. — Именем императора приказываю вам остановиться!
Я много лет знал его как смелого офицера и отъявленного негодяя. И кроме того, между нами были кое-какие счеты, потому что он убил в Варшаве моего друга Тревиля, спустив курок, как говорили, за секунду до того, как секундант бросил платок. Едва я выкрикнул эти слова, оба его спутника обернулись и выстрелили в нас из пистолетов. Я услышал, как Депьен отчаянно вскрикнул, и в тот же миг мы с Тремо выстрелили в одного и того же. Он повалился вперед, уронив руки вдоль шеи лошади. Его товарищ, пришпорив коня и обнажив саблю, поскакал прямо на Тремо, раздался лязг, какой можно услышать, когда сильный удар парируют еще более сильным. Но я даже не повернул головы, а в первый раз тронул Фиалку шпорой и помчался вслед за главным негодяем. То, что он бросил своих товарищей и пустился наутек, само по себе было достаточным основанием, чтобы мне тоже бросить своих и гнаться за ним. Он выиграл сотни две ярдов/но моя добрая лошадка наверстала их, не проскакали мы и двух миль. Напрасно он пришпоривал и нахлестывал коня, как артиллерийский ездовой, когда увязнет пушка. С него слетела шляпа, и лысина засверкала под луной. Но как он ни старался, все равно стук копыт становился все ближе и ближе за его спиной. Я был уже в двадцати шагах от него, и «тень моей головы касалась тени его ноги, как вдруг он с проклятьем повернулся в седле и разрядил оба пистолета один за другим прямо в Фиалку.
Я сам так часто бывал ранен/ что не сразу и сосчитаю, сколько раз. Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее. И все же ни одно из этих ранений не причинило мне такого нестерпимого страдания, как в ту минуту, когда я почувствовал, что бедное, бессловесное, кроткое существо, которое я любил больше всех на свете, кроме моей матушки и императора, зашаталось и споткнулось подо мной. Я вынул из кобуры второй пистолет и выстрелил этому негодяю прямо между лопаток. Он сильно хлестнул по боку свою лошадь, и я уже думал, что промахнулся. Но потом я увидел на его зеленом егерском мундире расползающееся темное пятно, он стал клониться в седле, сначала едва заметно, а потом все больше, и наконец упал, запутавшись ногой в стремени, и волочился по дороге, пока у лошади не стало сил тащить его, и тут я схватил покрытую пеной узду. Когда я остановил лошадь, кожаное стремя ослабло, и нога, обутая в сапог, упала на землю, громко звякнув шпорой. — Бумаги! — воскликнул я, соскакивая с седла. — Немедленно!
Но тело в зеленом мундире уже лежало на земле бесформенной грудой, озаренное луной, руки были причудливо раскинуты, и я понял, что с ним все кончено. Пуля пронзила ему сердце, и лишь железная воля так долго удерживала его в седле. Он был упрям при жизни, этот Монтлюк, и, надо быть справедливым, остался таким же в смертный час. Но я думал о бумагах — только о них. Я расстегнул его мундир и ощупал рубашку. Потом обыскал кобуры и подсумок. Наконец стянул с него сапоги и, отпустив подпругу у лошади, пошарил под седлом. Не осталось ни одного самого укромного местечка, которое я не обыскал бы. Но тщетно! Бумаг при нем не было.
Ошеломленный этим ударом, я готов был сесть у обочины дороги и заплакать. Видно, судьба ополчилась против меня, а перед таким противником не стыдно спасовать и доброму гусару. Я стоял, обняв за шею мою бедную, раненую лошадку, и пытался собраться с мыслями, чтобы решить, как быть дальше. Для меня не было секретом, что император не слишком высокого мнения о моем уме, и я жаждал доказать ему, что он ко мне несправедлив. У Монтлюка бумаг нет. И все же Монтлюк пожертвовал своими спутниками, только бы удрать. Тут я ничего не мог понять. Но, с другой стороны, было ясно, что если у него бумаг нет, значит, они у одного из тех двоих. Один убит, это я знал точно. Второй, когда я ускакал, дрался с Тремо, и если ему удалось уйти от этого старого рубаки, он все равно не минует меня. Значит, надо ехать назад.
Прикинув все это, я перезарядил пистолеты. Потом сунул их в кобуры и осмотрел свою лошадку, которая все время мотала головой и прядала ушами, словно хотела сказать, что такой ветеран, как она, не станет обращать внимания на пустяковые царапины. Первая пуля только скользнула по ее лопатке, оцарапав кожу, словно поверхность стены. Вторая рана была серьезнее. Пуля прошла через мускулы шеи, но кровь уже не текла. Я подумал, что, если она ослабеет, я пересяду на серого коня Монтлюка, а пока повел его в поводу, потому что это был хороший конь и стоил он по меньшей мере пятнадцать тысяч франков, а я имел на него все права.
Теперь я горел нетерпением поскорей вернуться назад, но только пустил Фиалку вскачь, как вдруг увидел в поле у дороги что-то блестящее. Это было медная отделка на егерской шляпе, слетевшей с головы Монтлюка; при виде ее я даже подпрыгнул в седле. Как могла шляпа слететь? Ведь она тяжелая. А не бросил ли он ее нарочно? Она лежит шагах в пятнадцати от дороги! Ну конечно же, он бросил ее, когда понял, что ему от меня не уйти. А если так… Не теряя времени, я соскочил с лошади, и сердце у меня билось так, словно я мчался в атаку. Да, теперь все в порядке. Там, в его шляпе, были бумаги, свернутые трубкой, обернутые в пергамент и перевязанные желтой лентой. Я вытащил их одной рукой и, держа шляпу другой, заплясал от радости в лунном свете. Император увидит, что не ошибся, когда поручил это дело Этьену Жерару.
У меня на груди, у самого сердца, был потайной карман, где я хранил всякие дорогие для меня мелочи, и туда я засунул бесценный сверток. Потом вскочил на Фиалку и поехал посмотреть, что сталось с Тремо, но вдруг вдали, в поле, заметил всадника. Через мгновенье я услышал топот копыт и увидел при свете луны императора; он был в сером сюртуке и треуголке, верхом на белом жеребце — таким я часто видел его на поле сражения.
— Ну! — крикнул он по своему обыкновению грубым фельдфебельским тоном. — Где мои бумаги?
Я подскакал к нему и подал их без единого слова. Он разорвал ленту и быстро пробежал их глазами. Лошади наши стояли голова к хвосту, и он положил мне левую руку на плечо. Да, друзья мои, меня, простого, скромного человека, обнял мой великий повелитель.
— Жерар! — воскликнул он. — Вам нет равных! Я, конечно, не стал ему возражать и покраснел от радости, видя, что наконец-то справедливость восторжествовала. — А где же похититель, Жерар? — спросил он.
— Мертв, ваше величество.
— Вы убили его?
— Он ранил мою лошадь, ваше величество, и удрал бы, если б я его не пристрелил.
— Вы его узнали?
— Это де Монтлюк, ваше величество, командир егерского полка.
— Так, — сказал император. — Мы отрубили щупальце, но рука, которая ведет главную игру, все еще недосягаема. — Он помолчал, склонив голову на грудь. — Ах, Талейран, Талейран, — услышал я его шепот, — будь я на твоем месте, а ты на моем, ты раздавил бы змею, когда она была у тебя под каблуком. Я знал, каков ты, целых пять лет и все же пощадил тебя, а теперь ты норовишь меня ужалить. Но ничего, Жерар, — добавил он, поворачиваясь ко мне, — пробьет мой час, и когда он пробьет, клянусь, я не забуду своих друзей, так же как и врагов.
— Ваше величество, — сказал я, потому что тоже успел поразмыслить, — ваши планы насчет этих бумаг, видно, дошли до ушей врагов. Но я надеюсь, вы не думаете, что это случилось из-за какой-либо нескромности моей или моих товарищей? — Как я могу это думать? — отвечал он. Ведь заговор составлен в Париже, а вы получили от меня приказ всего несколько часов назад.
— Так каким же образом…
— Довольно! — резко оборвал он меня. — Вы забываетесь.
Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено — тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру.
Он повернул лошадь, и я молча поехал вслед за ним, а на душе у меня было тяжко. Но когда он снова заговорил, его слова сразу заставили меня забыть обо всем. — Я не мог уснуть, не узнав, как у вас дела, — сказал он. — Я заплатил за эти бумаги дорогой ценой. У меня осталось не так много старых солдат, чтобы я мог позволить себе в одну ночь потерять двоих.
Когда он сказал «двоих», я весь похолодел.
— Полковник Депьен убит выстрелом из пистолета, ваше величество, — пробормотал я,
— А капитан Тремо зарублен. Подоспей я на пять минут раньше, я мог бы спасти его. А негодяй ускакал в поле.
Я вспомнил, что за секунду до того, как подъехал император, я видел всадника. Чтобы избежать встречи со мной, он свернул в поле, но знай я, кто он, и не будь Фиалка ранена, старый солдат не остался бы неотмщенным. Я с грустью вспоминал о том, как ловко он владел саблей, и думал, что, вероятно, его погубила ослабевшая рука, как вдруг Наполеон заговорил снова.
— Да, бригадир, — сказал он, — теперь вы один будете знать, где спрятаны мои бумаги.
Быть может, мне это только показалось, друзья мои, но, откровенно говоря, я не уловил в голосе императора сожаления. Однако не успела эта горькая мысль промелькнуть у меня в голове, как он доказал мне, что я к нему несправедлив. — Да, я дорого заплатил за эти бумаги, — сказал он, и я услышал, как они захрустели под его рукой. — Ни у кого не было таких преданных слуг — ни у кого, с тех пор как стоит мир.
Тем временем мы подъехали к месту схватки. Полковник Депьен и человек, которого мы застрелили, лежали рядом поодаль от дороги, а их лошади преспокойно паслись среди тополей. Капитан Тремо лежал прямо перед нами на спине, раскинув руки и ноги, еще сжимая обломок сабли. Мундир его был расстегнут, и большой кровавый лоскут, как темный платок, торчал из ворота белой рубашки. Из-под огромных усов блестели оскаленные зубы.
Император спешился и наклонился над убитым.
— Он был со мной с самого Риволи, — сказал он печально. — Это один из моих старых ворчунов, которые воевали еще в Египте.
И этот голос воскресил человека из мертвых. Я увидел, как его веки дрогнули. Он шевельнул рукой и на несколько дюймов сдвинул эфес сабли. Это он пытался поднять ее, приветствуя императора. Потом челюсть у него отвисла, и обломок сабли, звякнув, упал на землю.
— Да пошлет нам судьба столь же геройскую смерть, — сказал император, выпрямляясь, и я от всего сердца добавил:
— Аминь.
Шагах в пятидесяти от нас была усадьба, и хозяин, разбуженный стуком копыт и треском выстрелов, выбежал на дорогу. Теперь мы увидели его, — онемевший от страха и удивления, он глядел на императора во все глаза. Его заботам мы и передали всех четырех убитых и лошадей. Я счел за лучшее оставить у него Фиалку, а самому пересесть на серого жеребца Монтлюка, потому что мою лошадь он мне наверняка отдаст, а с чужой могут возникнуть затруднения. Кроме того, рана моей Фиалки требовала лечения, а нам предстоял обратный путь.
Сначала император был молчалив. Быть может, смерть Депьена и Тремо все еще тяготила его душу. Он всегда был сдержан, и в эти трудные времена, когда каждый час приносил ему вести об успехе его врагов или отступничестве друзей, нечего было ожидать, что он окажется веселым собеседником. Тем не менее, когда я думал, что он везет на груди бумаги, которые так важны для него и которые всего лишь час назад были, казалось, утрачены безвозвратно, и это я, Этьен Жерар, вернул их ему, я чувствовал, что заслуживаю некоторого внимания. Та же мысль, по-видимому, пришла в голову и ему, потому что, когда мы наконец свернули с парижской дороги в лес, он сам заговорил о том, о чем у меня так и чесался язык его спросить.
— Так вот, — сказал он, — я уже говорил вам, что теперь, кроме вас и меня, ни один человек на свете не будет знать, где мы спрячем эти бумаги. Мой мамелюк отнес к голубятне лопаты, но я не сказал ему, зачем они нужны. С другой стороны, план доставки бумаг из Парижа обсуждался с понедельника. Тайну знали трое: одна женщина и двое мужчин. Женщине я, не колеблясь, доверил бы свою жизнь. Кто их двоих мужчин оказался предателем, я не знаю, но клянусь, что буду знать.
Мы ехали в это время в тени деревьев, и я слышал, как он пощелкивал хлыстом по сапогу и закладывал в нос понюшку за понюшкой, как делал всегда, когда волновался. — Вы, разумеется, удивлены, — сказал он, помолчав, — почему эти негодяи остановили карету не в Париже, а при въезде в Фонтенбло.
Этот вопрос не приходил мне в голову, но я не хотел показаться глупее, чем он меня считал, и сказал, что это в самом деле странно.
— Если б они это сделали, был бы публичный скандал и они рисковали не достичь цели. В Париже им пришлось бы разломать карету на мелкие куски. Он это ловко придумал, насчет Фонтенбло, на это он мастер, и хорошо выбрал людей. Но мои люди оказались лучше.
Не мне, друзья мои, повторять вам все, что сказал император, пока мы ехали шагом под сенью темных деревьев и через посеребренные луной прогалины знаменитого леса. Каждое его слово отпечаталось в моей памяти, и, прежде чем умереть, я хотел бы запечатлеть их на бумаге для потомков. Он охотно говорил о своем прошлом и более скупо — о будущем, о преданности Макдональда, предательстве Мармона, о маленьком римском короле, о котором вспоминал с такой же нежностью, как всякий отец о своем единственном ребенке, и наконец о своем тесте, австрийском императоре, который, как он надеялся, защитит его от врагов. Я же не смел вымолвить ни слова, помня, что уже раз вызвал этим его неудовольствие; но я ехал с ним бок о бок и едва мог поверить, что рядом со мной в самом деле великий император, человек, чей взгляд наполнял меня восторгом, что это он поверяет мне сейчас свои мысли короткими, энергичными фразами, — его слова гремели, как копыта целого эскадрона, скачущего галопом. Мне кажется, после словесных ухищрений и дипломатии двора для него было облегчением излить душу передо мной, простым солдатом.
Так мы с императором — даже после стольких лет я краснею от гордости, что могу произнести вместе эти слова, — мы с императором ехали шагом через лес Фонтенбло, пока наконец не очутились у голубятни. Справа от выломанной двери стояли у стены три лопаты, и при виде их на глаза у меня навернулись слезы: я вспомнил о тех, для чьих рук они были предназначены. Император схватил одну, я — другую.
— Скорей! — сказал он. — Мы должны вернуться во дворец до рассвета. Мы выкопали яму, засунули бумаги в мою пистолетную кобуру, чтобы предохранить их от сырости, положили ее на дно и засыпали землей. Потом тщательно разровняли землю, а сверху навалили большой камень. Смею вас заверить, что с тех пор, как император молодым артиллеристом готовил своих подчиненных к штурму Тулона, ему не доводилось так поработать руками. Он начал утирать лоб шелковым платком задолго до того, как мы закончили дело.
Первые серые, холодные лучи утреннего света уже пробивались меж стволов, когда мы вышли из старой голубятни. Император положил мне руку на плечо, и я стоял, готовый помочь ему сесть на коня.
— Мы оставили бумаги здесь, — сказал он торжественно, — и я хочу, чтобы самую мысль о них вы тоже оставили здесь. Пусть воспоминание о них совершенно исчезнет из вашей головы и оживет лишь тогда, когда вы получите прямой приказ, собственноручно написанный мной и скрепленный моей печатью. А сейчас вы должны забыть все, что произошло.
— Я уже забыл, ваше величество.
Мы доехали вместе до окраины города, и там он приказал мне покинуть его. Я отдал честь и уже поворачивал лошадь, когда он меня окликнул.
— В лесу легко можно спутать страны света, — сказал он. — Скажите, а мы не зарыли их в северо-западном углу?
— Что зарыли, ваше величество?
— Бумаги, разумеется! — сердито воскликнул он.
— Какие бумаги, ваше величество?
— Тысяча чертей! Да мои бумаги, которые вы мне вручили.
— Я, право, не понимаю, о чем ваше величество изволит говорить.
Он побагровел от гнева, но тут же рассмеялся.
— Молодец, бригадир! — воскликнул он. — Я начинаю верить, что вы такой же хороший дипломат, как и военный, а это в моих устах высшая похвала.
Вот какое это было удивительное приключение, и с тех пор я стал другом и доверенным лицом императора. Когда он вернулся с Эльбы, он решил выждать и не выкапывать бумаги, пока его положение не упрочится, и они так и остались в углу старой голубятни, когда он был сослан на Святую Елену. Там он вспомнил про них и пожелал, чтобы они попали наконец в руки его приверженцев, и написал мне, как я узнал впоследствии, три письма, но все они были перехвачены охраной. Тогда он предложил, что сам будет содержать себя и своих приближенных, — ведь он был богатый человек, — если хоть одно его письмо пропустят, не распечатывая. Но в этой просьбе ему было отказано, и до самой его смерти в двадцать первом году бумаги оставались там, где мы их спрятали. Я рассказал бы и о том, как мы с графом Бертраном откопали их и в чьи руки они в конце концов перешли, но это дело пока еще не кончено.
Когда-нибудь вы еще услышите об этих бумагах и увидите, что великий человек, который давно в могиле, до сих пор способен привести в содрогание Европу. И когда этот день наступит, вы вспомните Этьена Жерара и расскажете своим детям, что слышали про это удивительное дело из уст человека, который один из всех, принимавших в нем участие, остался в живых, — человека, которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло. Почки лопаются на деревьях, и птицы щебечут, друзья мои. Вам будет приятней погулять на солнышке, чем слушать рассказы старого, немощного солдата. И все же не грех вам сохранить в памяти то, что я говорю, потому что еще много раз будут лопаться почки и петь птицы, прежде чем Франция увидит второго такого повелителя, как тот, которому мы с гордостью служили.
