Часть третья
Глава I
Следующие пять недель Овод и Джемма прожили точно в каком-то вихре – столько было волнений и напряжённой работы. Не хватало ни времени, ни сил, чтобы подумать о своих личных делах. Оружие было благополучно переправлено контрабандным путём на территорию Папской области. Но оставалась невыполненной ещё более трудная и опасная задача: из тайных складов в горных пещерах и ущельях нужно было незаметно доставить его в местные центры, а оттуда развезти по деревням. Вся область кишела сыщиками. Доминикино, которому Овод поручил это дело, прислал во Флоренцию письмо, требуя либо помощи, либо отсрочки.
Овод настаивал, чтобы всё было кончено к середине июня, и Доминикино приходил в отчаяние. Перевозка тяжёлых грузов по плохим дорогам была задачей нелёгкой, тем более что необходимость сохранить все в тайне вызывала бесконечные проволочки.
«Я между Сциллой и Харибдой[79], – писал он. – Не смею торопиться из боязни, что меня выследят, и не могу затягивать доставку, так как надо поспеть к сроку. Пришлите мне дельного помощника, либо дайте знать венецианцам, что мы не будем готовы раньше первой недели июля.»
Овод понёс это письмо Джемме.
Она углубилась в чтение, а он уселся на полу и, нахмурив брови, стал поглаживать Пашта против шерсти.
– Дело плохо, – сказала Джемма. – Вряд ли вам удастся убедить венецианцев подождать три недели.
– Конечно, не удастся. Что за нелепая мысль! Доминикино не мешало бы понять это. Не венецианцы должны приспосабливаться к нам, а мы – к ним.
– Нельзя, однако, осуждать Доминикино: он, очевидно, старается изо всех сил, но не может сделать невозможное.
– Да, вина тут, конечно, не его. Вся беда в том, что там один человек, а не два. Один должен охранять склады, а другой – следить за перевозкой. Доминикино совершенно прав: ему необходим дельный помощник.
– Но кого же мы ему дадим? Из Флоренции нам некого послать.
– В таком случае я д-должен ехать сам.
Джемма откинулась на спинку стула и взглянула на Овода, сдвинув брови:
– Нет, это не годится. Это слишком рискованно.
– Придётся всё-таки рискнуть, если н-нет иного выхода.
– Так надо найти этот иной выход-вот и все. Вам самому ехать нельзя, об этом нечего и думать.
Овод упрямо сжал губы:
– Н-не понимаю, почему?
– Вы поймёте, если спокойно подумаете минутку. Со времени вашего возвращения прошло только пять недель. Полиция уже кое-что пронюхала о старике паломнике и теперь рыщет в поисках его следов. Я знаю, как хорошо вы умеете менять свою внешность, но вспомните, скольким вы попались на глаза и под видом Диэго, и под видом крестьянина. А вашей хромоты и шрама не скроешь.
– М-мало ли на свете хромых!
– Да, но в Романье не так уж много хромых со следом сабельного удара на щеке, с изуродованной левой рукой и с синими глазами при тёмных волосах.
– Глаза в счёт не идут: я могу изменить их цвет белладонной.
– А остальное?.. Нет, это невозможно! Отправиться туда сейчас при ваших приметах – это значит идти в ловушку. Вас немедленно схватят.
– Н-но кто-нибудь должен помочь Доминикино!
– Хороша будет помощь, если вы попадётесь в такую критическую минуту! Ваш арест равносилен провалу вашего дела.
Но Овода нелегко было убедить, и спор их затянулся надолго, не приведя ни к какому результату. Джемма только теперь начала понимать, каким неисчерпаемым запасом спокойного упорства обладает этот человек. Если бы речь шла о чем-нибудь менее важном, она, пожалуй, и сдалась бы. Но в этом вопросе нельзя было уступать: ради практической выгоды, какую могла принести поездка Овода, рисковать, по её мнению, не стоило. Она подозревала, что его намерение съездить к Доминикино вызвано не столько политической необходимостью, сколько болезненной страстью к риску. Ставить под угрозу свою жизнь, лезть без нужды в самые горячие места вошло у него в привычку. Он тянулся к опасности, как запойный к вину, и с этим надо было настойчиво, упорно бороться. Видя, что её доводы не могут сломить его упрямую решимость, Джемма пустила в ход свой последний аргумент.
– Будем, во всяком случае, честны, – сказала она, – и назовём вещи своими именами. Не затруднения Доминикино заставляют вас настаивать на этой поездке, а ваша любовь к…
– Это неправда! – горячо заговорил Овод. – Он для меня ничто. Я вовсе не стремлюсь увидеть его… – И замолчал, прочтя на её лице, что выдал себя.
Их взгляды встретились, и они оба опустили глаза. Имя человека, который промелькнул у них в мыслях, осталось непроизнесенным.
– Я не… не Доминикино хочу спасти, – пробормотал наконец Овод, зарываясь лицом в пушистую шерсть кота, – я… я понимаю, какая опасность угрожает всему делу, если никто не явится туда на подмогу.
Джемма не обратила внимания на эту жалкую увёртку и продолжала, как будто её и не прерывали:
– Нет, тут говорит ваша страсть ко всякому риску. Когда у вас неспокойно на душе, вы тянетесь к опасности, точно к опиуму во время болезни.
– Я не просил тогда опиума! – вскипел Овод. – Они сами заставили меня принять его.
– Ну разумеется! Вы гордитесь своей выдержкой, и вдруг попросить лекарство – как же это можно! Но поставить жизнь на карту, чтобы хоть немного ослабить нервное напряжение, – это совсем другое дело! От этого ваша гордость не пострадает! А в конечном счёте разница между тем и другим только кажущаяся.
Овод взял кота обеими руками за голову и посмотрел в его круглые зелёные глаза:
– Как ты считаешь, Пашт! Права твоя злая хозяйка или нет? Значит, mea culpa, mea m-maxima culpa?[80] Ты, мудрец, наверно, никогда не просишь опиума. Твоих предков в Египте обожествляли. Там никто не осмеливался наступать им на хвост. А любопытно, удалось бы тебе сохранить своё величественное презрение ко всем земным невзгодам, если бы я взял горящую свечу и поднёс её к твоей л-лапке… Небось запросил бы опиума? А, Пашт? Опиума… или смерти? Нет, котик, мы не имеем права умирать только потому, что это кажется нам наилучшим выходом. Пофыркай, помяучь немножко, а л-лапку отнимать не смей!
– Довольно! – Джемма взяла у Овода кота и посадила его на табуретку. – Все эти вопросы мы с вами обсудим в другой раз, а сейчас надо подумать, как помочь Доминикино… В чём дело, Кэтти? Кто-нибудь пришёл? Я занята.
– Сударыня, мисс Райт прислала пакет с посыльным.
В тщательно запечатанном пакете было письмо со штемпелем Папской области, адресованное на имя мисс Райт, но не вскрытое. Старые школьные друзья Джеммы все ещё жили во Флоренции, и особенно важные письма нередко пересылались из предосторожности по их адресу.
– Это условный знак Микеле, – сказала она, наскоро пробежав письмо, в котором сообщались летние цены одного пансиона в Апеннинах, и указывая на два пятнышка в углу страницы. – Он пишет симпатическими чернилами. Реактив в третьем ящике письменного стола… Да, это он.
Овод положил письмо на стол и провёл по страницам тоненькой кисточкой. Когда на бумаге выступил ярко-синей строчкой настоящий текст письма, он откинулся на спинку стула и засмеялся.
– Что такое? – быстро спросила Джемма.
Он протянул ей письмо.
Доминикино арестован. Приезжайте немедленно.
Она опустилась на стул, не выпуская письма из рук, и в отчаянии посмотрела на Овода.
– Ну что ж… – иронически протянул он, – теперь вам ясно, что я должен ехать?
– Да, – ответила она со вздохом. – И я тоже поеду.
Он вздрогнул:
– Вы тоже? Но…
– Разумеется. Нехорошо, конечно, что во Флоренции никого не останется, но теперь все это неважно; главное – иметь лишнего человека там, на месте.
– Да там их сколько угодно найдётся!
– Только не таких, которым можно безусловно доверять. Вы сами сказали, что там нужны по крайней мере два надёжных человека. Если Доминикино не мог справиться один, то вы тоже не справитесь. Для вас, как для человека скомпрометированного, конспиративная работа сопряжена с большими трудностями. Вам будет особенно нужен помощник. Вы рассчитывали работать с Доминикино, а теперь вместо него буду я.
Овод насупил брови и задумался.
– Да, вы правы, – сказал он наконец, – и чем скорей мы туда отправимся, тем лучше. Но нам нельзя выезжать вместе. Если я уеду сегодня вечером, то вы могли бы, пожалуй, выехать завтра после обеда, с почтовой каретой.
– Куда же мне направиться?
– Это надо обсудить. Мне лучше всего проехать прямо в Фаэнцу. Я выеду сегодня вечером в Борго Сан-Лоренцо, там переоденусь и немедленно двинусь дальше.
– Ничего другого, пожалуй, не придумаешь, – сказала Джемма, озабоченно хмурясь. – Но все это очень рискованно – стремительный отъезд, переодевание в Борго у контрабандистов. Вам следовало бы иметь три полных дня, чтобы доехать до границы окольными путями и успеть запутать свои следы.
– Этого как раз нечего бояться, – с улыбкой ответил Овод. – Меня могут арестовать дальше, но не на самой границе. В горах я в такой же безопасности, как и здесь. Ни один контрабандист в Апеннинах меня не выдаст. А вот как вы переберётесь через границу, я не совсем себе представляю.
– Ну, это дело не трудное! Я возьму у Луизы Райт её паспорт и поеду отдыхать в горы. Меня в Романье никто не знает, а вас – каждый сыщик.
– И каждый к-контрабандист. К счастью.
Джемма посмотрела на часы:
– Половина третьего. В вашем распоряжении всего несколько часов, если вы хотите выехать сегодня.
– Тогда я сейчас же пойду домой, приготовлюсь и добуду хорошую лошадь. Поеду в Сан-Лоренцо верхом. Так будет безопаснее.
– Нанимать лошадь совсем не безопасно. Её владелец…
– Я и не стану нанимать. Мне её даст один человек, которому можно довериться. Он и раньше оказывал мне услуги. А через две недели кто-нибудь из пастухов приведёт её обратно… Так я вернусь сюда часов в пять или в половине шестого. А вы за это время разыщите М-мартини и объясните ему все.
– Мартини? – Джемма изумлённо взглянула на него.
– Да. Нам придётся посвятить его в наши дела. Если только вы не найдёте кого-нибудь другого.
– Я не совсем понимаю – зачем.
– Нам нужно иметь здесь человека на случай каких-нибудь непредвиденных затруднений. А из всей здешней компании я больше всего доверяю Мартини. Риккардо тоже, конечно, сделал бы для нас всё, что от него зависит, но Мартини надёжнее. Вы, впрочем, знаете его лучше, чем я… Решайте.
– Я ничуть не сомневаюсь в том, что Мартини человек подходящий и надёжный. И он, конечно, согласится помочь нам. Но…
Он понял сразу:
– Джемма, представьте себе, что ваш товарищ не обращается к вам за помощью в крайней нужде только потому, что боится причинить вам боль. По-вашему, это хорошо?
– Ну что ж, – сказала она после короткой паузы, – я сейчас же пошлю за ним Кэтти. А сама схожу к Луизе за паспортом. Она обещала дать мне его по первой моей просьбе… А как с деньгами? Не взять ли мне в банке?
– Нет, не теряйте на это времени. Денег у меня хватит. А потом, когда мои ресурсы истощатся, прибегнем к вашим. Значит, увидимся в половине шестого. Я вас застану?
– Да, конечно. Я вернусь гораздо раньше.
Овод пришёл в шесть и застал Джемму и Мартини на террасе. Он сразу догадался, что разговор у них был тяжёлый. Следы волнения виднелись на лицах у обоих.
Мартини был молчалив и мрачен.
– Ну как, всё готово? – спросила Джемма.
– Да. Вот принёс вам денег на дорогу. Лошадь будет ждать меня у заставы Понте-Россо в час ночи…
– Не слишком ли это поздно? Ведь вам надо попасть в Сан-Лоренцо до рассвета, прежде чем город проснётся.
– Я успею. Лошадь хорошая, а мне не хочется, чтобы кто-нибудь заметил мой отъезд. К себе я больше не вернусь. Там дежурит шпик: думает, что я дома.
– Как же вам удалось уйти незамеченным?
– Я вылез из кухонного окна в палисадник, а потом перелез через стену в фруктовый сад к соседям. Потому-то я так и запоздал. Нужно было как-нибудь ускользнуть от него. Хозяин лошади весь вечер будет сидеть в моём кабинете с зажжённой лампой. Шпик увидит свет в окне и тень на шторе и будет уверен, что я дома и пишу.
– Вы, стало быть, останетесь здесь, пока не наступит время идти к заставе?
– Да. Я не хочу, чтобы меня видели на улице… Возьмите сигару, Мартини. Я знаю, что синьора Болла позволяет курить.
– Мне всё равно нужно оставить вас. Я пойду на кухню помочь Кэтти подать обед.
Когда Джемма ушла, Мартини встал и принялся шагать по террасе, заложив руки за спину. Овод молча курил, смотрел, как за окном моросит дождь.
– Риварес! – сказал Мартини, остановившись прямо перед Оводом, но опустив глаза в землю. – Во что вы хотите втянуть её?
Овод вынул изо рта сигару и пустил облако дыма.
– Она сама за себя решила, – ответил он. – Её никто ни к чему не принуждал.
– Да, да, я знаю. Но скажите мне…
Он замолчал.
– Я скажу всё, что могу.
– Я мало что знаю насчёт ваших дел в горах. Скажите мне только, будет ли ей угрожать серьёзная опасность?
– Вы хотите знать правду?
– Разумеется.
– Да, будет.
Мартини отвернулся и зашагал из угла в угол. Потом опять остановился:
– Ещё один вопрос. Можете, конечно, не отвечать на него, но если захотите ответить, то отвечайте честно: вы любите её?
Овод не спеша стряхнул пепел и продолжал молча курить.
– Значит, вы не хотите ответить на мой вопрос?
– Нет, хочу, но я имею право знать, почему вы об этом спрашиваете?
– Господи боже мой! Да неужели вы сами не понимаете почему?
– А, вот что! – Овод отложил сигару в сторону и пристально посмотрел в глаза Мартини. – Да, – мягко сказал он, – я люблю её. Но не думайте, что я собираюсь объясняться ей в любви. Меня ждёт…
Последние слова он произнёс чуть слышным шёпотом. Мартини подошёл ближе:
– Что ждёт?..
– Смерть.
Овод смотрел прямо перед собой холодным, остановившимся взглядом, как будто был уже мёртв. И, когда он снова заговорил, голос его звучал безжизненно и ровно.
– Не тревожьте её раньше времени, – сказал он. – Нет ни тени надежды, что я останусь цел. Опасность грозит всем. Она знает это так же хорошо, как и я. Но контрабандисты сделают все, чтобы уберечь её от ареста. Они – славный народ, хотя и грубоваты. А моя шея давно уже в петле, и, перейдя границу, я только затяну верёвку.
– Риварес! Что с вами? Я, конечно, понимаю, дело предстоит опасное – особенно для вас. Но вы так часто пересекали границу, и до сих пор всё сходило благополучно.
– Да, а на сей раз я попадусь.
– Но почему? Откуда вы это взяли?
Овод криво усмехнулся:
– Помните немецкую легенду о человеке, который умер, встретившись со своим двойником?.. Нет? Двойник явился ему ночью, в пустынном месте… Он стенал, ломал руки. Так вот, я тоже встретил своего двойника в прошлую поездку в Апеннины, и теперь, если я перейду границу, мне назад не вернуться.
Мартини подошёл к нему и положил руку на спинку его кресла:
– Слушайте, Риварес, я отказываюсь понимать эту метафизическую галиматью, но мне ясно одно: с такими предчувствиями ехать нельзя. Самый верный способ попасться – это убедить себя в провале заранее. Вы, наверно, больны или чем-то расстроены, если у вас голова забита такими бреднями. Давайте я поеду, а вы оставайтесь. Всё будет сделано как надо, только дайте мне письмо к вашим друзьям с объяснением…
– Чтобы вас убили вместо меня? То-то было бы умно!
– Не убьют! Меня там не знают, не то что вас! Да если даже убьют…
Он замолчал, и Овод посмотрел на него долгим, вопрошающим взглядом. Мартини снял руку со спинки кресла.
– Ей будет гораздо тяжелее потерять вас, чем меня, – сказал он своим самым обычным тоном. – А кроме того, Риварес, это дело общественного значения, и подход к нему должен быть только один: как его выполнить, чтобы принести наибольшую пользу наибольшему количеству людей. Ваш «коэффициент полезности», как выражаются экономисты, выше моего. У меня хватает соображения понять это, хотя я не особенно благоволю к вам. Вы большая величина, чем я. Кто из нас лучше, не выяснено, но вы значительнее как личность, и ваша смерть будет более ощутимой потерей.
Все это Мартини проговорил так, будто речь у них шла о котировке биржевых акций. Овод посмотрел на него и зябко повёл плечами.
– Вы хотите, чтобы я ждал, когда могила сама поглотит меня?
Уж если суждено мне умереть,
Смерть, как невесту, встречу я![81]
Друг мой, какую мы с вами несём чепуху!
– Вы-то несомненно несёте чепуху, – угрюмо пробормотал Мартини.
– И вы тоже. Так не будем увлекаться самопожертвованием на манер дона Карлоса и маркиза Позы[82]. Мы живём в девятнадцатом веке, и, если мне положено умереть, я умру.
– А если мне положено уцелеть, я уцелею! Счастье на вашей стороне, Риварес!
– Да, – коротко подтвердил Овод. – Мне всегда везло.
Они молча докурили свои сигары, потом принялись обсуждать детали предстоящей поездки. Когда Джемма пришла, они и виду не подали, насколько необычна была их беседа.
Пообедав, все трое приступили к деловому разговору. Когда пробило одиннадцать, Мартини встал и взялся за шляпу:
– Я схожу домой и принесу вам свой дорожный плащ, Риварес. В нём вас гораздо труднее будет узнать, чем в этом костюме. Хочу кстати сделать небольшую разведку: надо посмотреть, нет ли около дома шпиков.
– Вы проводите меня до заставы?
– Да. Две пары глаз вернее одной на тот случай, если за нами будут следить. К двенадцати я вернусь. Смотрите же, не уходите без меня… Я возьму ключ, Джемма, чтобы не беспокоить вас звонком.
Она внимательно посмотрела на него и поняла, что он нарочно подыскал предлог, чтобы оставить её наедине с Оводом.
– Мы с вами поговорим завтра, – сказала она. – Утром, когда я покончу со сборами.
– Да, времени будет вдоволь… Хотел ещё задать вам два-три вопроса, Риварес, да, впрочем, потолкуем по дороге к заставе… Джемма, отошлите Кэтти спать и говорите по возможности тише. Итак, до двенадцати.
Он слегка кивнул им и, с улыбкой выйдя из комнаты, громко хлопнул наружной дверью: пусть соседи знают, что гость синьоры Боллы ушёл.
Джемма пошла на кухню отпустить Кэтти и вернулась, держа в руках поднос с чашкой чёрного кофе.
– Не хотите ли прилечь немного? – спросила она. – Ведь вам не придётся спать эту ночь.
– Нет, что вы! Я посплю в Сан-Лоренцо, пока мне будут доставать костюм и грим.
– Ну, так выпейте кофе… Подождите, я подам печенье.
Она стала на колени перед буфетом, а Овод подошёл и вдруг наклонился к ней:
– Что у вас там такое? Шоколадные конфеты и английский ирис! Да ведь это п-пища богов!
Джемма подняла глаза и улыбнулась его восторгу.
– Вы тоже сластёна? Я всегда держу эти конфеты для Чезаре. Он радуется, как ребёнок, всяким лакомствам.
– В с-самом деле? Ну, так вы ему з-завтра купите другие, а эти дайте мне с собой. Я п-положу ириски в карман, и они утешат меня за все потерянные радости жизни. Н-надеюсь, мне будет дозволено пососать ириску, когда меня поведут на виселицу.
– Подождите, я найду какую-нибудь коробочку – они такие липкие. А шоколадных тоже положить?
– Нет, эти я буду есть теперь, с вами.
– Я не люблю шоколада. Ну, садитесь и перестаньте дурачиться. Весьма вероятно, что нам не представится случая толком поговорить, перед тем как один из нас будет убит и…
– Она н-не любит шоколада, – тихо пробормотал Овод. – Придётся объедаться в одиночку. Последняя трапеза накануне казни, не так ли? Сегодня вы должны исполнять все мои прихоти. Прежде всего я хочу, чтобы вы сели вот в это кресло, а так как мне разрешено прилечь, то я устроюсь вот здесь. Так будет удобнее.
Он лёг на ковре у ног Джеммы и, облокотившись о кресло, посмотрел ей в лицо:
– Какая вы бледная! Это потому, что вы видите в жизни только её грустную сторону и не любите шоколада.
– Да побудьте же серьёзным хоть пять минут! Ведь дело идёт о жизни и смерти.
– Даже и две минуты не хочу быть серьёзным, друг мой. Ни жизнь, ни смерть не стоят того.
Он завладел обеими её руками и поглаживал их кончиками пальцев.
– Не смотрите же так сурово, Минерва[83]. Ещё минута, и я заплачу, а вам станет жаль меня. Мне хочется, чтобы вы улыбнулись, у вас такая неожиданно добрая улыбка… Ну-ну, не бранитесь, дорогая! Давайте есть печенье, как двое примерных деток, и не будем ссориться – ведь завтра придёт смерть.
Он взял с тарелки печенье и разделил его на две равные части, стараясь, чтобы глазурь разломилась как раз посередине.
– Пусть это будет для нас причастием, которое получают в церкви благонамеренные люди. «Примите, идите; сие есть тело моё». И мы должны в-выпить вина из одного стакана… Да, да, вот так. «Сие творите в моё воспоминание…»[84]
Джемма поставила стакан на стол.
– Перестаньте! – сказала она срывающимся голосом.
Овод взглянул на неё и снова взял её руки в свои.
– Ну, полно. Давайте помолчим. Когда один из нас умрёт, другой вспомнит эти минуты. Забудем шумный мир, который так назойливо жужжит нам в уши, пойдём рука об руку в таинственные чертоги смерти и опустимся там на ложе, усыпанное дремотными маками. Молчите! Не надо говорить.
Он положил голову к ней на колени и закрыл рукой лицо. Джемма молча провела ладонью по его тёмным кудрям. Время шло, а они сидели, не двигаясь, не говоря ни слова.
– Друг мой, скоро двенадцать, – сказала наконец Джемма. Овод поднял голову. – Нам осталось лишь несколько минут. Мартини сейчас вернётся. Быть может, мы никогда больше не увидимся. Неужели вам нечего сказать мне?
Овод медленно встал и отошёл в другой конец комнаты. С минуту оба молчали.
– Я скажу вам только одно, – еле слышно проговорил он, – скажу вам…
Он замолчал и, сев у окна, закрыл лицо руками.
– Наконец-то вы решили сжалиться надо мной, – прошептала Джемма.
– Меня жизнь тоже никогда не жалела. Я… я думал сначала, что вам… все равно.
– Теперь вы этого не думаете?
Не дождавшись его ответа, Джемма подошла и стала рядом с ним.
– Скажите мне правду! – прошептала она. – Ведь если вас убьют, а меня нет, я до конца дней своих так и не узнаю… так и не уверюсь, что…
Он взял её руки и крепко сжал их:
– Если меня убьют… Видите ли, когда я уехал в Южную Америку… Ах, вот и Мартини!
Овод рванулся с места и распахнул дверь. Мартини вытирал ноги о коврик.
– Пунктуальны, как всегда, – м-минута в минуту! Вы ж-живой хронометр, Мартини. Это и есть ваш д-дорожный плащ?
– Да, тут ещё кое-какие вещи. Я старался донести их сухими, но дождь льёт как из ведра. Скверно вам будет ехать.
– Вздор! Ну, как на улице – все спокойно?
– Да. Шпики, должно быть, ушли спать. Оно и не удивительно в такую скверную погоду… Это кофе, Джемма? Риваресу следовало бы выпить чего-нибудь горячего, прежде чем выходить на дождь, не то простуда обеспечена.
– Это чёрный кофе. Очень крепкий. Я пойду вскипячу молоко.
Джемма пошла на кухню, крепко сжав зубы, чтобы не разрыдаться. Когда она вернулась с молоком, Овод был уже в плаще и застёгивал кожаные гетры, принесённые Мартини. Он стоя выпил чашку кофе и взял широкополую дорожную шляпу.
– Пора отправляться, Мартини. На всякий случай пойдём к заставе кружным путём… До свидания, синьора. Я увижу вас в пятницу в Форли, если, конечно, ничего не случится. Подождите минутку, в-вот вам адрес.
Овод вырвал листок из записной книжки и написал на нём несколько слов карандашом.
– У меня он уже есть, – ответила Джемма безжизненно ровным голосом.
– Разве? Ну, в-всё равно, возьмите на всякий случай… Идём, Мартини. Тише! Чтобы дверь даже не скрипнула.
Они осторожно сошли вниз. Когда наружная дверь затворилась за ними, Джемма вернулась в комнату и машинально взглянула на бумажку, которую дал ей Овод. Под адресом было написано:
Я скажу вам все при свидании.
Глава II
В Бризигелле был базарный день. Из соседних деревушек и сел съехались крестьяне – кто с домашней птицей и свиньями, кто с молоком, с маслом, кто с гуртами полудикого горного скота. Люди толпами двигались взад и вперёд по площади, смеясь, отпуская шутки, торгуясь с продавцами дешёвых пряников, винных ягод и семечек. Загорелые босоногие мальчишки валялись на мостовой под горячими лучами солнца, а матери их сидели под деревьями с корзинами яиц и масла.
Монсеньёр Монтанелли вышел на площадь поздороваться с народом. Его сразу окружила шумная толпа детей, протягивающих ему пучки ирисов, красных маков и нежных белых нарциссов, собранных по горным склонам. На любовь кардинала к диким цветам смотрели снисходительно, как на одну из слабостей, которые к лицу мудрым людям. Если бы кто-нибудь другой на его месте наполнял свой дом травами и растениями, над ним бы, наверно, смеялись, но «добрый кардинал» мог позволить себе такие невинные причуды.
– А, Мариучча! – сказал он, останавливаясь около маленькой девочки и гладя её по головке. – Как ты выросла! А бабушка все мучается ревматизмом?
– Бабушке лучше, ваше преосвященство, а вот мама у нас заболела.
– Бедная! Пусть зайдёт к доктору Джордано, он её посмотрит, а я поищу ей какое-нибудь место здесь – может быть, она и поправится… Луиджи! Как твои глаза – лучше?
Монтанелли проходил по площади, разговаривая с горцами. Он помнил имена и возраст их детей, все их невзгоды и беды, заботливо справлялся о корове, заболевшей на рождество, о тряпичной кукле, попавшей под колесо в прошлый базарный день. Когда он вернулся в свой дворец, торговля на базаре шла полным ходом. Хромой человек в синей блузе, со шрамом на левой щеке и шапкой чёрных волос, свисавших ему на глаза, подошёл к одному из ларьков и, коверкая слова, спросил лимонаду.
– Вы, видно, нездешний, – поинтересовалась женщина, наливая ему лимонад.
– Нездешний. С Корсики.
– Работы ищите?
– Да. Скоро сенокос. Один господин – у него под Равенной своя ферма – приезжал на днях в Бастию и говорил мне, что около Равенны работы много.
– Надо думать, пристроитесь; только времена теперь тяжёлые.
– А на Корсике, матушка, и того хуже. Что с нами, бедняками, будет, прямо не знаю…
– Вы один оттуда приехали?
– Нет, с товарищем. Вон с тем, что в красной рубашке… Эй, Паоло!
Услыхав, что его зовут, Микеле заложил руки в карманы и ленивой походкой направился к ларьку. Он вполне мог сойти за корсиканца, несмотря на рыжий парик, который должен был сделать его неузнаваемым. Что же касается Овода, то он был само совершенство.
Они медленно шли по базарной площади. Микеле негромко насвистывал. Овод, сгибаясь под тяжестью мешка, лежавшего у него на плече, волочил ноги, чтобы сделать менее заметной свою хромоту. Они ждали товарища, которому должны были передать важные сообщения.
– Вон Марконе верхом, у того угла, – вдруг прошептал Микеле.
Овод с мешком на плече потащился по направлению к всаднику.
– Не надо ли вам косаря, синьор? – спросил он, приложив руку к изорванному картузу, и тронул пальцами поводья.
Это был условный знак. Всадник, которого можно было по виду принять за управляющего имением, сошёл с лошади и бросил поводья ей на шею.
– А что ты умеешь делать?
Овод мял в руках картуз.
– Косить траву, синьор, подрезать живую изгородь… – И он продолжил, не меняя голоса: – В час ночи у входа в круглую пещеру. Понадобятся две хорошие лошади и тележка. Я буду ждать в самой пещере… И копать умею… и…
– Ну что ж, хорошо. Косарь мне нужен. Тебе эта работа знакома?
– Знакома, синьор… Имейте в виду, надо вооружиться. Мы можем встретить конный отряд. Не ходите лесной тропинкой, другой стороной будет безопасней. Если встретите сыщика, не тратьте времени на пустые разговоры – стреляйте сразу… Уж так я рад стать на работу, синьор…
– Ну ещё бы! Только мне нужен хороший косарь… Нет у меня сегодня мелочи, старина.
Оборванный нищий подошёл к ним и затянул жалобным, монотонным голосом:
– Во имя пресвятой девы, сжальтесь над несчастным слепцом… Уходите немедленно, едет конный отряд… Пресвятая царица небесная, непорочная дева… Ищут вас, Риварес… через две минуты будут здесь… Да наградят вас святые угодники… Придётся действовать напролом, сыщики шныряют всюду. Незамеченными всё равно не уйдёте.
Марконе сунул Оводу поводья:
– Скорей! Выезжайте на мост, лошадь бросьте, а сами спрячьтесь в овраге. Мы все вооружены, задержим их минут на десять.
– Нет. Я не хочу подводить вас. Не разбегайтесь и стреляйте вслед за мной. Двигайтесь по направлению к лошадям – они привязаны у дворцового подъезда – и держите наготове ножи. Будем отступать с боем, а когда я брошу картуз наземь, режьте недоуздки – и по сёдлам. Может быть, доберёмся до леса…
Разговор вёлся вполголоса и так спокойно, что даже стоявшие рядом не могли бы заподозрить, что речь идёт о чём-то более серьёзном, чем сенокос.
Марконе взял свою кобылу под уздцы и повёл её к коновязи. Овод плёлся рядом, а нищий шёл за ним с протянутой рукой и не переставал жалобно причитать. Микеле, посвистывая, поравнялся с ними. Нищий успел сказать ему все, а он, в свою очередь, предупредил троих крестьян, евших под деревом сырой лук. Те сейчас же поднялись и пошли за ним.
Таким образом, все семеро, не возбудив ничьих подозрений, стояли теперь у ступенек дворца. Каждый придерживал одной рукой спрятанный за пазухой пистолет. Лошади, привязанные у подъезда, были в двух шагах от них.
– Не выдавайте себя, прежде чем я не подам сигнала, – сказал Овод тихим, но внятным голосом. – Может быть, нас и не узнают. Когда я выстрелю, открывайте огонь и вы. Но не в людей – лошадям в ноги: тогда нас не смогут преследовать. Трое пусть стреляют, трое перезаряжают пистолеты. Если кто-нибудь станет между нами и лошадьми – убивайте. Я беру себе чалую. Как только брошу картуз на землю, действуйте каждый на свой страх и риск и не останавливайтесь ни в коем случае.
– Едут, – сказал Микеле.
Продавцы и покупатели вдруг засуетились, и Овод обернулся; на лице его было написано простодушное удивление. Пятнадцать вооружённых всадников медленно выехали из переулка на базарную площадь. Они с трудом прокладывали себе дорогу в толпе, и если бы не сыщики, расставленные на всех углах, все семеро заговорщиков могли бы спокойно скрыться, пока толпа глазела на солдат. Микеле придвинулся к Оводу:
– Не уйти ли нам теперь?
– Невозможно. Мы окружены сыщиками, один из них уже узнал меня. Вон он послал сказать об этом капитану. Единственный выход – стрелять по лошадям.
– Где этот сыщик?
– Я буду стрелять в него первого. Все готовы? Они уже двинулись к нам. Сейчас кинутся.
– Прочь с дороги! – крикнул капитан. – Именем его святейшества приказываю расступиться!
Толпа раздалась, испуганная и удивлённая, и солдаты ринулись на небольшую группу людей, стоявших у дворцового подъезда. Овод вытащил из-под блузы пистолет и выстрелил, но не в приближающийся отряд, а в сыщика, который подбирался к лошадям. Тот упал с раздроблённой ключицей. Почти в ту же секунду раздались один за другим ещё шесть выстрелов, и заговорщики начали отступать.
Одна из кавалерийских лошадей споткнулась и шарахнулась в сторону. Другая упала, громко заржав. В толпе, охваченной паникой, послышались крики, но они не смогли заглушить властный голос офицера, командующего отрядом. Он поднялся на стременах и взмахнул саблей:
– Сюда! За мной!
И вдруг закачался в седле и упал навзничь. Овод снова выстрелил и не промахнулся. По мундиру капитана алыми ручейками полилась кровь, но яростным усилием воли он выпрямился, цепляясь за гриву коня, и злобно крикнул:
– Убейте этого хромого дьявола, если не можете взять его живым! Это Риварес!
– Дайте пистолет, скорей! – крикнул Овод товарищам. – И бегите!
Он бросил наземь картуз. И вовремя: сабли разъярённых солдат сверкнули над самой его головой.
– Бросьте оружие!
Между сражающимися вдруг выросла фигура кардинала Монтанелли. Один из солдат в ужасе крикнул:
– Ваше преосвященство! Боже мой, вас убьют!
Но Монтанелли сделал ещё шаг вперёд и стал перед дулом пистолета Овода.
Пятеро заговорщиков уже были на конях и мчались вверх по крутой улице. Марконе только успел вскочить в седло. Но прежде чем ускакать, он обернулся: не нужно ли помочь предводителю? Чалая стояла близко. Ещё миг – и все семеро были бы спасены. Но как только фигура в пунцовой кардинальской сутане выступила вперёд, Овод покачнулся, и его рука, державшая пистолет, опустилась. Это мгновение решило все. Овода окружили и сшибли с ног; один из солдат ударом сабли выбил пистолет у него из руки. Марконе дал шпоры. Кавалерийские лошади цокали подковами в двух шагах от него. Задерживаться было бессмысленно. Повернувшись в седле на всём скаку и послав последний выстрел в ближайшего преследователя, он увидел Овода. Лицо его было залито кровью. Лошади, солдаты и сыщики топтали его ногами. Марконе услышал яростную брань и торжествующие возгласы.
Монтанелли не видел, что произошло. Он успокоил объятых страхом людей, потом наклонился над раненым сыщиком, но тут толпа испуганно всколыхнулась, и это заставило его поднять голову.
Солдаты пересекали площадь, волоча своего пленника за верёвку, которой он был связан по рукам. Лицо его посерело от боли, дыхание с хрипом вырывалось из груди, и всё же он обернулся в сторону кардинала и, улыбнувшись побелевшими губами, прошептал;
– П-поздравляю, ваше преосвященство!..
* * *
Пять дней спустя Мартини подъезжал к Форли. Джемма прислала ему по почте пачку печатных объявлений – условный знак, означавший, что события требуют его присутствия. Мартини вспомнил разговор на террасе и сразу угадал истину. Всю дорогу он не переставал твердить себе: нет оснований бояться, что с Оводом что-то случилось. Разве можно придавать значение ребяческим фантазиям такого неуравновешенного человека? Но чем больше он убеждал себя в этом, тем твёрже становилась его уверенность, что несчастье случилось именно с Оводом.
– Я догадываюсь, что произошло. Ривареса задержали? – сказал он, входя к Джемме.
– Он арестован в прошлый четверг в Бризигелле. При аресте отчаянно защищался и ранил начальника отряда и сыщика.
– Вооружённое сопротивление. Дело плохо!
– Это несущественно. Он был так серьёзно скомпрометирован, что лишний выстрел вряд ли что-нибудь изменит.
– Что же с ним сделают?
Бледное лицо Джем мы стало ещё бледнее.
– Вряд ли нам стоит ждать, пока мы это узнаем, – сказала она.
– Вы думаете, что нам удастся его освободить?
– Мы /должны/ это сделать.
Мартини отвернулся и стал насвистывать, заложив руки за спину. Джемма не мешала ему думать. Она сидела, запрокинув голову на спинку стула и глядя прямо перед собой невидящими глазами. В её лице было что-то напоминающее «Меланхолию» Дюрера[85].
– Вы успели поговорить с ним? – спросил Мартини, останавливаясь перед ней.
– Нет, мы должны были встретиться здесь на следующее утро.
– Да, помню. Где он сейчас?
– В крепости, под усиленной охраной я, говорят, в кандалах.
Мартини пожал плечами:
– На всякие кандалы можно найти хороший напильник, если только Овод не ранен…
– Кажется, ранен, но насколько серьёзно, мы не знаем… Да вот послушайте лучше Микеле: он был при аресте.
– Каким же образом уцелел Микеле? Неужели он убежал и оставил Ривареса на произвол судьбы?
– Это не его вина. Он отстреливался вместе с остальными и исполнил в точности все распоряжения. Никто ни в чём не отступал от них, кроме самого Ривареса. Он как будто вдруг забыл, что надо делать, или допустил в последнюю минуту какую-то ошибку. Это просто необъяснимо… Подождите, я сейчас позову Микеле…
Джемма вышла из комнаты и вскоре вернулась с Микеле и с широкоплечим горцем.
– Это Марконе, один из наших контрабандистов, – сказала она. – Вы слышали о нём. Он только что приехал и сможет, вероятно, дополнить рассказ Микеле… Микеле, это Мартини, о котором я вам говорила. Расскажите ему сами всё, что произошло на ваших глазах.
Микеле рассказал вкратце о схватке между заговорщиками и отрядом.
– Я до сих пор не могу понять, как всё это случилось, – добавил он под конец. – Никто бы из нас не уехал, если б мы могли подумать, что его схватят. Но распоряжения были даны совершенно точные, и нам в голову не пришло, что, бросив картуз наземь, Риварес останется на месте и позволит солдатам окружить себя. Он был уже рядом со своим конём, перерезал недоуздок у меня на глазах, и я собственноручно подал ему заряженный пистолет, прежде чем вскочить в седло. Должно быть, он оступился из-за своей хромоты – вот единственное, что я могу предположить. Но ведь в таком случае можно было бы выстрелить…
– Нет, дело не в этом, – перебил его Марконе. – Он и не пытался вскочить в седло. Я отъехал последним, потому что моя кобыла испугалась выстрелов и шарахнулась в сторону, но всё-таки успел оглянуться на него. Он отлично мог бы уйти, если бы не кардинал.
– А! – негромко вырвалось у Джеммы.
Мартини повторил в изумлении:
– Кардинал?
– Да, он, чёрт его побери, кинулся прямо под дуло пистолета! Риварес, вероятно, испугался, правую руку опустил, а левую поднял… вот так. – Марконе приложил руку к глазам. – Тут-то они на него и набросились.
– Ничего не понимаю, – сказал Микеле. – Совсем не похоже на Ривареса – терять голову в минуту опасности.
– Может быть, он опустил пистолет из боязни убить безоружного? – сказал Мартини.
Микеле пожал плечами:
– Безоружным незачем совать нос туда, где дерутся. Война есть война. Если бы Риварес угостил пулей его преосвященство, вместо того чтобы дать себя поймать, как ручного кролика, на свете было бы одним честным человеком больше и одним попом меньше.
Он отвернулся, закусив усы. Ещё минута – и гнев его прорвался бы слезами.
– Как бы там ни было, – сказал Мартини, – дело кончено, и обсуждать всё это – значит терять даром время. Теперь перед нами стоит вопрос, как организовать побег? Полагаю, что все согласны взяться за это?
Микеле не счёл нужным даже ответить на такой вопрос, а контрабандист сказал с усмешкой:
– Я убил бы родного брата, если б он отказался.
– Ну что ж! Тогда приступим к делу. Прежде всего, есть у вас план крепости?
Джемма выдвинула ящик стола и достала оттуда несколько листов бумаги:
– Все планы у меня. Вот первый этаж крепости. А это нижний и верхние этажи башен. Вот план укреплений. Тут дороги, ведущие в долину; а это тропинки и тайные убежища в горах и подземные ходы.
– А вы знаете, в какой он башне?
– В восточной. В круглой камере с решётчатым окном. Я отметила её на плане.
– Откуда вы получили эти сведения?
– От солдата крепостной стражи, по прозвищу Сверчок. Он двоюродный брат Джино, одного из наших.
– Скоро вы со всем этим справились!
– Да, мы времени не теряли. Джино сразу пошёл в Бризигеллу, а кое-какие планы были у нас раньше. Список тайных убежищ в горах составлен самим Риваресом: видите – его почерк.
– Что за люди в охране?
– Это ещё не выяснено. Сверчок здесь не так давно и не знает своих товарищей.
– Нужно ещё расспросить Джино, что за человек этот Сверчок. А решено, где будет суд – в Бризигелле или в Равенне?
– Пока нет. Равенна – главный город легатства[86], и, по закону, важные дела должны разбираться только там, в трибунале. Но в Папской области с законом не особенно считаются. Его заменяют по прихоти того, кто в данную минуту стоит у власти.
– В Равенну Ривареса не повезут, – сказал Микеле.
– Почему вы так думаете?
– Я в этом уверен. Полковник Феррари, комендант Бризигеллы, – дядя офицера, которого ранил Риварес. Это лютый зверь, он не упустит случая отомстить врагу.
– Вы думаете, он постарается задержать Ривареса в Бризигелле?
– Я думаю, что он постарается повесить его.
Мартини быстро взглянул на Джемму. Она была очень бледна, но её лицо не изменилось при этих словах. Очевидно, эта мысль была не нова для неё.
– Нельзя, однако, обойтись без необходимых формальностей, – спокойно сказала она. – Полковник, вероятно, под каким-нибудь предлогом добьётся военного суда на месте, а потом будет оправдываться, что это было сделано ради сохранения спокойствия в городе.
– Ну, а кардинал? Неужели он согласится на такое беззаконие?
– Военные дела ему не подведомственны.
– Но он пользуется огромным влиянием. Полковник, конечно, не отважится на такой шаг без его согласия.
– Ну, согласия-то он никогда не добьётся, – вставил Марконе. – Монтанелли был всегда против военных судов. Пока Риварес в Бризигелле, положение ещё не очень опасно – кардинал защитит любого арестованного. Больше всего я боюсь, как бы Ривареса не перевезли в Равенну. Там ему наверняка конец.
– Этого нельзя допустить, – сказал Микеле. – Побег можно устроить в дороге. Ну, а уйти из здешней крепости будет потруднее.
– По-моему, бессмысленно ждать, когда Ривареса повезут в Равенну, – сказала Джемма. – Мы должны попытаться освободить его в Бризигелле, и времени терять нельзя. Чезаре, давайте займёмся планом крепости и подумаем, как организовать побег. У меня есть одна идея, только я не могу разрешить её до конца.
– Идём, Марконе, – сказал Микеле, вставая, – пусть подумают. Мне нужно сходить сегодня в Фоньяно, и я хочу, чтобы ты пошёл со мной. Винченце не прислал нам патронов, а они должны были быть здесь ещё вчера.
Когда они оба ушли, Мартини подошёл к Джемме и молча протянул ей руку. Она на миг задержала в ней свои пальцы.
– Вы всегда были моим добрым другом, Чезаре, – сказала Джемма, – и всегда помогали мне в тяжёлые минуты. А теперь давайте поговорим о деле.
Глава III
– А я, ваше преосвященство, ещё раз самым серьёзным образом заявляю, что ваш отказ угрожает спокойствию города.
Полковник старался сохранить почтительный тон в разговоре с высшим сановником церкви, но в голосе его слышалось раздражение. Печень у полковника была не в порядке, жена разоряла его непомерными счетами, и за последние три недели его выдержка подвергалась жестоким испытаниям. Настроение у жителей города было мрачное; недовольство зрело с каждым днём и принимало все более угрожающие размеры. По всей области возникали заговоры, всюду прятали оружие. Гарнизон Бризигеллы был слаб, а верность его более чем сомнительна. И ко всему этому кардинал, которого в разговоре с адъютантом полковник назвал как-то «воплощением ослиного упрямства», доводил его почти до отчаяния. А уж Овод – это поистине воплощение зла.
Ранив любимого племянника полковника Феррари и его самого лучшего сыщика, этот «лукавый испанский дьявол» теперь точно околдовал всю стражу, запугал всех офицеров, ведущих допрос, и превратил тюрьму в сумасшедший дом. Вот уже три недели, как он сидит в крепости, и власти Бризигеллы не знают, что делать с этим сокровищем. С него снимали допрос за допросом, пускали в ход угрозы, увещания и всякого рода хитрости, какие только могли изобрести, и всё-таки не подвинулись ни на шаг со дня ареста. Теперь уже начинают думать, что было бы лучше сразу отправить его в Равенну. Однако исправлять ошибку поздно. Посылая легату доклад об аресте, полковник просил у него, как особой любезности, разрешения лично вести следствие, И, получив на свою просьбу милостивое согласие, он уже не мог отказаться от этого без унизительного признания, что противник оказался сильнее его.
Как и предвидели Джемма и Микеле, полковник решил добиться военного суда и таким путём выйти из затруднения. Упорный отказ кардинала Монтанелли согласиться на этот план был последней каплей, переполнившей чашу терпения полковника.
– Ваше преосвященство, – сказал он, – если б вы знали, сколько пришлось мне и моим помощникам вынести из-за этого человека, вы иначе отнеслись бы к делу. Я понимаю, что можно возражать против нарушения юридической процедуры, и уважаю вашу принципиальность, но ведь это исключительный случай, требующий исключительных мер.
– Несправедливость, – возразил Монтанелли, – не может быть оправдана никаким исключительным случаем. Судить штатского человека тайным военным судом несправедливо и незаконно.
– Мы вынуждены пойти на это, ваше преосвященство! Заключённый явно виновен в нескольких тяжких преступлениях. Он принимал участие в мятежах, и военно-полевой суд, назначенный монсеньёром Спинолой, несомненно, приговорил бы его к смертной казни или к каторжным работам, если бы ему не удалось скрыться в Тоскану. С тех пор Риварес не переставал организовывать заговоры. Известно, что он очень влиятельный член одного из самых зловредных тайных обществ. Имеются большие основания подозревать, что с его согласия, если не по прямому его наущению, убиты по меньшей мере три агента тайной полиции. Он был почти пойман на контрабандной перевозке оружия в Папскую область. Кроме того, оказал вооружённое сопротивление властям и тяжело ранил двух должностных лиц при исполнении ими служебных обязанностей. А теперь он – постоянная угроза спокойствию и безопасности города. Всего этого достаточно, чтобы предать его военному суду.
– Что бы этот человек ни сделал, – ответил Монтанелли, – он имеет право быть судимым по закону.
– На обычную процедуру потребуется много времени, ваше преосвященство, а нам дорога каждая минута. Притом же я в постоянном страхе, что он убежит.
– Ваше дело усилить надзор.
– Я делаю всё, что могу, ваше преосвященство, но мне приходится полагаться на тюремный персонал, а этот человек точно околдовал всю стражу. В течение трех недель мы четыре раза сменили всех приставленных к нему людей, налагали взыскания на солдат, но толку никакого. Я даже не могу добиться, чтобы они перестали передавать его письма на волю и приносить ему ответы на них. Идиоты влюблены в него, как в женщину.
– Это очень интересно. Должно быть, он необыкновенный человек.
– Он необыкновенно хитрый дьявол. Простите, ваше преосвященство, но, право же, Риварес способен вывести из терпения даже святого. Вы не поверите, но мне самому приходится вести все допросы, потому что офицер, на котором лежала эта обязанность, не мог выдержать…
– То есть как?..
– Это трудно объяснить, ваше преосвященство, но вы бы поняли меня, если бы увидели хоть раз, как Риварес держится на допросе. Можно подумать, что офицер, ведущий допрос, преступник, а он – судья.
– Но что он может сделать? Отказаться отвечать на ваши вопросы? Так ведь у него нет другого оружия, кроме молчания.
– Да ещё языка, острого, как бритва. Все мы люди грешные, ваше преосвященство, кто из нас не совершал ошибок! И никому, конечно, не хочется, чтобы о них везде кричали. Такова человеческая натура. А тут вдруг выкапывают грешки, содеянные вами лет двадцать назад, и бросают их вам в лицо.
– Разве Риварес разоблачил какую-нибудь тайну офицера, который вёл допрос?
– Да… видите ли… этот бедный малый наделал долгов, когда служил в кавалерии, и взял взаймы небольшую сумму из полковой кассы…
– Другими словами, украл доверенные ему казённые деньги?
– Разумеется, это было очень дурно с его стороны, ваше преосвященство, но друзья сейчас же внесли за него всю сумму, и дело таким образом замяли. Он из хорошей семьи и с тех пор ведёт себя безупречно. Не могу понять, каким образом Риварес раскопал эту старую скандальную историю, но на первом же допросе он начал с того, что раскрыл её, да ещё в присутствии младшего офицера! И говорил с таким невинным видом, как будто читал молитву. Само собой разумеется, что теперь об этом толкуют во всём легатстве. Если бы вы, ваше преосвященство, побывали хоть на одном допросе, вам стало бы ясно… Риварес, конечно, не будет об этом знать. Вы могли бы услышать все из…
Монтанелли повернулся к полковнику. Не часто устремлял он на людей такие взгляды!
– Я служитель церкви, – сказал он, – а не полицейский агент. Подслушивание не входит в круг моих обязанностей.
– Я… я не хотел оскорбить вас.
– Я думаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса ни к чему хорошему не приведёт. Если вы пришлёте заключённого ко мне, я поговорю с ним.
– Позволю себе со всей почтительностью возразить против этого, ваше преосвященство. Риварес совершенно неисправим. Безопаснее и разумнее поступиться на этот раз буквой закона и избавиться от него, пока он не натворил новых бед. После того, что вы, ваше преосвященство, сказали, я боюсь настаивать на своём, но ведь в конце концов ответственность перед монсеньёром легатом за спокойствие города придётся нести мне…
– А я, – прервал его Монтанелли, – несу ответственность перед богом и его святейшеством за то, что в моей епархии не будет совершено ни одного противозаконного деяния. Если вы настаиваете, полковник, я позволю себе сослаться на свою привилегию кардинала. Я не допущу тайного военного суда в нашем городе в мирное время. Я приму заключённого без свидетелей завтра, в десять часов утра.
– Как вашему преосвященству будет угодно, – хоть и хмуро, но почтительно ответил полковник и вышел, ворча про себя: – Что касается упрямства, то в этом они могут поспорить друг с другом.
Он никому не сказал о предстоящей встрече Овода с кардиналом вплоть до той минуты, когда нужно было снять с заключённого кандалы и вести его во дворец.
– Достаточно уж того, – заметил он в разговоре с раненым племянником, – что этот сын валаамовой ослицы – Монтанелли – берётся толковать законы. Не хватает только, чтобы солдаты сговорились с Риваресом и его друзьями и устроили ему побег по дороге.
Когда Овод под усиленным конвоем вошёл в комнату, где Монтанелли сидел за столом, покрытым бумагами, ему вдруг вспомнился жаркий летний день, папка с проповедями, которые он перелистывал в кабинете, так похожем на этот. Ставни были притворены, как и сейчас, а на улице продавец фруктов кричал: «Fragola! Fragola!»
Гневно тряхнув головой, он откинул назад волосы, падавшие ему на глаза, и изобразил на лице улыбку.
Монтанелли взглянул на него.
– Вы можете подождать в передней, – сказал он конвойным.
– Простите, ваше преосвященство, – начал сержант вполголоса, явно робея, – но полковник считает заключённого очень опасным и думает, что лучше…
Глаза Монтанелли вспыхнули.
– Вы можете подождать в передней, – повторил он спокойным голосом, и перепуганный сержант, отдав честь и бормоча извинения, вышел с солдатами из кабинета.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал кардинал, когда дверь затворилась.
Овод сел, сохраняя молчание.
– Синьор Риварес, – начал Монтанелли после короткой паузы, – я хочу предложить вам несколько вопросов и буду благодарен, если вы ответите на них.
Овод улыбнулся.
– Моё г-главное занятие теперь – в-выслушивать предлагаемые мне вопросы.
– И не отвечать на них? Да, мне говорили об этом. Но те вопросы вам предлагали офицеры, ведущие следствие. Они обязаны использовать ваши ответы как улики против вас…
– А в-вопросы вашего преосвященства?..
Желание оскорбить чувствовалось скорее в тоне, чем в словах Овода. Кардинал сразу это понял. Но лицо его не потеряло своего серьёзного и приветливого выражения.
– Мои вопросы, – сказал он, – останутся между нами, ответите ли вы на них или нет. Если они коснутся ваших политических тайн, вы, конечно, промолчите. Но, хотя мы совершенно не знаем друг друга, я надеюсь, что вы сделаете мне личное одолжение и не откажетесь побеседовать со мной.
– Я в-весь к услугам вашего преосвященства.
Лёгкий поклон, сопровождавший эти слова, и выражение лица, с которым они были сказаны, у кого угодно отбили бы охоту просить одолжения.
– Так вот, вам ставится в вину ввоз огнестрельного оружия. Зачем оно вам понадобилось?
– Уб-бивать крыс.
– Страшный ответ. Неужели вы считаете крысами тех людей, которые не разделяют ваших убеждений?
– Н-некоторых из них.
Монтанелли откинулся на спинку кресла и несколько секунд молча глядел на своего собеседника.
– Что это у вас на руке? – спросил он вдруг.
– Старые следы от зубов все тех же крыс.
– Простите, но я говорю про другую руку. Там – свежая рана.
Узкая, гибкая рука была вся изранена. Овод поднял её. На вспухшем запястье был большой кровоподтёк.
– С-сущая безделица, как видите. Когда меня арестовали по милости вашего преосвященства, – он снова сделал лёгкий поклон, – один из солдат наступил мне на руку.
– С тех пор прошло уже три недели, почему же она в таком состоянии? – спросил он. – Вся воспалена.
Монтанелли взял его руку в свою и стал пристально рассматривать её.
– Возможно, что к-кандалы не пошли ей на пользу.
Кардинал нахмурился.
– Вам надели кандалы на свежую рану?
– Р-разумеется, ваше преосвященство. Свежие раны для того и существуют. От старых мало проку: они будут только ныть, а не жечь вас, как огнём.
Монтанелли снова взглянул на Овода пристальным вопрошающим взглядом, потом встал и вынул из стола ящик с хирургическими инструментами.
– Дайте руку, – сказал он.
Овод повиновался. Лицо его было неподвижно, словно высечено из камня. Монтанелли обмыл пораненное место и осторожно перевязал его. Очевидно, такая работа была для него привычной.
– Я поговорю с тюремным начальством насчёт кандалов, – сказал он. – А теперь позвольте задать вам ещё один вопрос: что вы предполагаете делать дальше?
– От-твет очень прост, ваше преосвященство: убегу, если удастся. В противном случае – умру.
– Почему же?
– Потому что, если полковник не добьётся расстрела, меня приговорят к каторжным работам, а это р-равносильно смерти. У меня не хватит здоровья вынести каторгу.
Опершись о стол рукой, Монтанелли задумался. Овод не мешал ему. Он откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза и наслаждался всем своим существом, не чувствуя на себе кандалов.
– Предположим, – снова начал Монтанелли, – что вам удастся бежать. Что вы станете делать тогда?
– Я уже сказал вашему преосвященству: убивать крыс.
– Убивать крыс… Следовательно, если бы я дал вам возможность бежать – предположим, что это в моей власти, – вы воспользовались бы свободой, чтобы способствовать насилию и кровопролитию, а не предотвращать их?
Овод посмотрел на распятие, висевшее на стене:
– «Не мир, но меч…»[87] Как в-видите, компания у меня хорошая. Впрочем, я предпочитаю мечу пистолеты.
– Синьор Риварес, – сказал кардинал с непоколебимым спокойствием, – я не оскорблял вас, не позволял себе говорить пренебрежительно о ваших убеждениях и ваших друзьях. Не вправе ли я надеяться на такую же деликатность и с вашей стороны? Или вы желаете убедить меня в том, что атеист не может быть учтивым?
– А! Я з-забыл, что ваше преосвященство считает учтивость одной из высших христианских добродетелей. Стоит только вспомнить проповедь, которую вы произнесли во Флоренции по поводу моего спора с вашим анонимным защитником!
– Я как раз собирался спросить вас об этом. Не будете ли, вы добры объяснить мне, почему я вызываю в вас такую злобу? Если вы просто сочли меня наиболее подходящей мишенью для своих острот, это одно дело, мы не будем сейчас обсуждать ваши методы политической борьбы. Но судя по тем памфлетам, вы питаете ко мне личную неприязнь, и я хотел бы узнать, чем вызвано такое отношение. Не причинил ли я вам когда-нибудь зла?
Не причинил ли он ему зла!
Овод схватился перевязанной рукой за горло.
– Отсылаю ваше преосвященство к Шекспиру, – сказал он с коротким смешком. – Помните, Шейлок говорит, что некоторые люди содрогаются при виде «безобидной кошки». Так вот, я отношусь к священникам с неменьшей брезгливостью. Вид сутаны вызывает у меня оскомину.
– Ну, если дело только в этом… – Монтанелли равнодушно махнул рукою. – Хорошо, нападайте, но зачем же искажать факты! Вы заявили в ответ на ту проповедь, будто я знаю, кто мой анонимный защитник. Но ведь это неправда! Я не обвиняю вас во лжи – вы, вероятно, просто ошиблись. Имя этого человека неизвестно мне до сих пор.
Склонив голову набок, точно учёный дрозд, Овод внимательно посмотрел на кардинала, потом откинулся на спинку стула и громко захохотал:
– О, s-sancta simplicitas[88]! Такая невинность под стать только аркадскому пастушку. Неужели не догадались? Неужели не приметили раздвоенного копытца?
Монтанелли встал:
– Другими словами, вы, синьор Риварес, выступали в обеих ролях?
– Конечно, это было очень дурно с моей стороны, – ответил Овод, устремив на кардинала невинный взгляд своих больших синих глаз. – Зато как я веселился! Ведь вы проглотили мою мистификацию не поперхнувшись, точно устрицу! Но я с вами согласен – это очень, очень дурной поступок!
Монтанелли закусил губу и снова сел в кресло. Он понял с самого начала, что Овод хочет вывести его из себя, и всеми силами старался сохранить самообладание. Но теперь ему стало ясно, почему полковник так гневался. Человеку, который в течение трех недель изо дня в день допрашивал Овода, можно было простить, если у него иной раз вырывалось лишнее словцо.
– Прекратим этот разговор, – спокойно сказал Монтанелли. – Я хотел вас видеть главным образом вот зачем: как кардинал я имею право голоса при решении вашей судьбы. Но я воспользуюсь своей привилегией только ради того, чтобы уберечь вас от излишне крутых мер. И я хочу знать, не жалуетесь ли вы на что-нибудь. Насчёт кандалов не беспокойтесь, всё будет улажено, но, может быть, вы хотите пожаловаться не только на это? Кроме того, я считал себя вправе посмотреть, что вы за человек, прежде чем принимать какое-нибудь решение.
– Мне не на что жаловаться, ваше преосвященство. A la guerre comme a la guerre[89]. Я не школьник и отнюдь не ожидаю, что правительство погладит меня по головке за контрабандный ввоз огнестрельного оружия на его территорию. Оно, естественно, не пощадит меня. Что же касается того, какой я человек, то вы уже выслушали мою весьма романтическую исповедь. Разве этого недостаточно? Или вы желаете в-выслушать её ещё раз?
– Я вас не понимаю, – холодно произнёс Монтанелли и, взяв со стола карандаш, стал постукивать им по кончикам пальцев.
– Ваше преосвященство не забыли, конечно, старого паломника Диэго? – Овод вдруг затянул старческим голосом: – «Я несчастный грешник…»
Карандаш сломался пополам в руках Монтанелли.
– Это уж слишком! – сказал он, вставая.
Овод тихо засмеялся, запрокинув голову, и стал следить глазами за кардиналом, молча расхаживавшим по комнате.
– Синьор Риварес, – сказал Монтанелли, останавливаясь перед ним, – вы поступили со мной так, как не поступают даже со злейшими врагами. Вы сумели выведать моё горе и сделали себе игрушку и посмешище из страданий ближнего. Ещё раз прошу вас сказать мне: разве я причинил вам какое-нибудь зло? А если нет, то зачем вы сыграли со мной такую бессердечную шутку?
Овод откинулся на спинку стула и улыбнулся своей холодной, непроницаемой улыбкой.
– Мне показалось з-забавным, ваше преосвященство, что вы так близко приняли к сердцу мои слова. И потом, все это нап-помнило мне бродячий цирк…
У Монтанелли побелели губы, он отвернулся и позвонил.
– Можете увести заключённого, – сказал он конвойным.
Когда Овода вывели, он сел к столу, весь дрожа от непривычного для него чувства негодования, и взялся было за кипу отчётов, присланных священниками епархии, но вскоре оттолкнул её от себя и, наклонившись над столом, закрыл лицо руками. Овод словно оставил в комнате свою страшную тень. Монтанелли не отнимал рук от лица, боясь, что она снова вырастет перед ним. Он знал, что в комнате никого нет, что всему виной расстроенные нервы, и всё же его сковывал страх перед этой тенью… израненная рука, жестокая улыбка на губах, взгляд глубокий и загадочный, как морская пучина…
Усилием воли Монтанелли отогнал от себя страшный призрак и взялся за работу. Весь день у него не было ни одной свободной минуты, и воспоминания не мучили его. Но, войдя поздно вечером в спальню, он замер на пороге. Что, если призрак явится ему во сне? Через секунду он овладел собой и преклонил колени перед распятием. Но уснуть в ту ночь ему не удалось.
Глава IV
Вспышка гнева не помешала Монтанелли вспомнить о своём обещании. Он так горячо протестовал против кандалов, что злополучный полковник, окончательно растерявшись, махнул на все рукою и велел расковать Овода.
– Откуда мне знать, – ворчал он, обращаясь к адъютанту, – чем ещё его преосвященство будет недоволен? Если ему кажется, что надевать наручники жестоко, то, пожалуй, он скоро поведёт войну против железных решёток или потребует, чтобы я кормил Ривареса устрицами и трюфелями! В дни моей молодости преступники были преступниками. И обращались с ними соответственно. Никто тогда не считал, что изменник лучше вора. Но нынче бунтовщики вошли в моду, и его преосвященству угодно, кажется, поощрять всех этих негодяев.
– Не понимаю, чего он вообще вмешивается, – заметил адъютант. – Он не легат и не имеет никакой власти в гражданских и военных делах. По закону…
– Что там говорить о законе! Разве можно ждать уважения к нему, после того как святой отец открыл тюрьмы и спустил с цепи всю банду либералов! Это чистое безумие! Понятно, почему Монтанелли теперь важничает. При его святейшестве, покойном папе, он вёл себя смирно, а теперь стал самой что ни на есть первой персоной. Сразу угодил в любимчики и делает, что ему вздумается. Куда уж мне тягаться с ним! Кто знает, может быть, у него есть тайная инструкция из Ватикана. Теперь всё перевернулось вверх дном – нельзя даже предвидеть, что принесёт с собой завтрашний день. В добрые старые времена люди знали, чего им держаться, а теперь…
И полковник уныло покачал головой. Трудно жить, когда кардиналы интересуются тюремными порядками и говорят о «правах» политических преступников.
Овод, в свою очередь, вернулся в крепость в состоянии, близком к истерике. Встреча с Монтанелли почти исчерпала запас его сил. Сказанная напоследок дерзость вырвалась в минуту полного отчаяния: необходимо было как-то оборвать этот разговор, который мог окончиться слезами, продлись он ещё пять минут.
Несколько часов спустя его вызвали к полковнику; но на все предлагаемые ему вопросы он отвечал лишь взрывами истерического хохота. Когда же полковник, потеряв терпение, стал сыпать ругательствами, Овод захохотал ещё громче. Несчастный полковник грозил своему непокорному узнику самыми страшными карами и в конце концов пришёл к выводу, как когда-то Джеймс Бёртон, что не стоит напрасно тратить время и нервы и убеждать в чем-нибудь человека, совершенно лишённого рассудка.
Овода отвели назад в камеру; он упал на койку, охваченный невыразимой тоской, всегда приходившей на смену буйным вспышкам, и пролежал так до вечера, не двигаясь, без единой мысли. Бурное волнение уступило место апатии. Горе давило на одеревеневшую душу, словно физически ощущаемый груз, и только. Да, в сущности, не всё ли равно, чем всё это кончится? Единственное, что было важно для него, как и для всякого живого существа, – это избавиться от невыносимых мук. Но придёт ли облегчение со стороны или в нём просто умрёт способность чувствовать – это вопрос второстепенный. Быть может, ему удастся бежать, быть может, его убьют, но во всяком случае он больше никогда не увидит padre.
Сторож принёс ему поесть. Овод взглянул на него тяжёлым, равнодушным взглядом:
– Который час?
– Шесть часов. Вот ужин, сударь.
Овод с отвращением посмотрел на дурно пахнущую, простывшую бурду и отвернулся. Он был не только разбит душой, но и болен физически, и вид пищи вызывал у него тошноту.
– Вы заболеете, если не будете есть, – быстро проговорил сторож. – Съешьте хоть хлеба, это вас подкрепит.
Для большей убедительности он приподнял с тарелки промокший кусок. В Оводе сразу проснулся заговорщик: он понял, что в хлебе что-то спрятано.
– Оставьте, я съем потом, – небрежно сказал он: дверь была открыта, и сержант, стоявший на лестнице, мог слышать каждое их слово.
Когда дверь снова заперли и Овод убедился, что никто не подсматривает в глазок, он взял ломоть хлеба и осторожно раскрошил его. Внутри было то, что он надеялся найти: связка тонких напильников. На бумаге, в которую они были завёрнуты, виднелось несколько слов. Он тщательно расправил её и поднёс к скупо освещавшей камеру лампочке. Письмо было написано так убористо и на такой тонкой бумаге, что прочесть его оказалось нелегко.
Дверь не заперта. Ночь безлунная. Перепилите решётку как можно скорее и пройдите подземным ходом между двумя и тремя часами. Мы готовы, и другого случая, может быть, уже не представится.
Овод судорожно смял бумагу. Итак, всё готово, и ему надо только перепилить оконную решётку. Какое счастье, что кандалы сняты! Не придётся тратить на них время. Сколько в решётке прутьев? Два… четыре… и каждый надо перепилить в двух местах: итого восемь. Можно справиться за ночь, если не терять ни минуты. Как это Джемме и Мартини удалось так быстро все устроить? Достать ему одежду, паспорт, подыскать места, где можно прятаться… Должно быть, работали как ломовые лошади… А принят всё-таки её план. Он тихо засмеялся: как будто это важно – её план или нет, был бы только хороший! Но в то же время ему было приятно, что Джемма первая напала на мысль использовать подземный ход, вместо того чтобы спускаться по верёвочной лестнице, как предлагали контрабандисты. Её план был сложнее, зато с ним не придётся подвергать риску жизнь часового, стоящего на посту по ту сторону восточной стены. Поэтому, когда его познакомили с обоими планами, он, не колеблясь, выбрал план Джеммы.
Согласно этому плану, часовой, по прозвищу Сверчок, должен был при первой возможности отпереть без ведома своих товарищей железную дверь, которая вела с тюремного двора к подземному ходу под валом и потом снова повесить ключ на гвоздь в караульной. От Овода требовалось перепилить оконную решётку, разорвать рубашку на полосы, связать их и спуститься по ним на широкую восточную стену двора. Потом проползти по стене, пользуясь для этого минутами, когда часовой будет глядеть в другую сторону, и, ложась плашмя всякий раз, когда он повернётся к нему.
На юго-восточном углу стены была полуразвалившаяся башня. Её стены густо обвивал плющ, много камней вывалилось и грудой лежало внизу. По этим камням и плющу Овод должен был спуститься с башни во двор, осторожно отворить незапертую дверь и пройти через проход под валом в примыкающий к нему подземный туннель. Несколько веков тому назад этот туннель тайно соединял крепость с башней на соседнем холме. Теперь им никто не пользовался, и в некоторых местах он был завален обломками осевших скал.
Одни только контрабандисты знали о существовании тщательно замаскированного хода в склоне горы, прорытого ими до самого туннеля. Никто и не подозревал, что груды контрабандных товаров лежали часто по неделям под самым крепостным валом, в то время как таможенные чиновники тщетно обыскивали дома горцев, мрачно сверкавших на них глазами.
Овод должен был выйти этим ходом к склону горы, а оттуда под прикрытием темноты пробраться к тому месту, где его должны были ждать Мартини и один из контрабандистов. Труднее всего было отпереть дверь после вечернего обхода. Такой случай мог представиться не каждый день. Спускаться из окна в светлую ночь тоже было невозможно – могли увидеть часовые. Сегодня у него есть шансы на успех, и такой случай упускать нельзя.
Овод сел на койку и стал есть. Хлеб не вызывал в нём отвращения, как остальная тюремная пища, а поесть надо было, чтобы поддержать силы. Прилечь тоже не мешает – может быть, удастся заснуть. Начинать раньше десяти часов рискованно, а работа ночью предстоит трудная.
Итак, padre всё-таки думал устроить ему побег. Как это похоже на него! Но он никогда не согласился бы принять его помощь. Никогда, ни за что! Если побег удастся, это будет делом его собственных рук и рук товарищей. Он не желает полагаться на поповские милости.
Как жарко! Наверно, будет гроза. Воздух такой тяжёлый, душный. Он беспокойно повернулся на койке и подложил под голову перевязанную правую руку вместо подушки. Потом вытянул её. Как она горит! И все старые раны начинают ныть… Почему это? Да нет, не может быть! Это просто от погоды, перед грозой. Он заснёт и отдохнёт немного, а потом возьмётся за напильник…
Восемь прутьев – и все такие толстые, крепкие! Сколько ещё осталось? Вероятно, немного. Ведь он уже пилит долго, бесконечно долго, и потому у него болит рука. И как болит! До самой кости! Неужели это от работы? И та же колющая, жгучая боль в ноге… А это почему?..
Он вскочил с койки. Нет, это не сон. Он грезил с открытыми глазами, грезил, что пилит решётку, а она ещё даже не тронута. Вот они, прутья, такие же крепкие, целые, как и раньше. На далёких башенных часах пробило десять. Пора приниматься за работу.
Овод заглянул в глазок и, убедившись, что никто за ним не следит, вынул один из напильников, спрятанных у него на груди.
* * *
Нет, с ним ничего не случилось – ничего! Все это одно воображение. Боль в боку – от простуды, а может быть, желудок не в порядке. Да оно и не удивительно после трех недель отвратительной тюремной пищи и тюремной сырости. А ломота во всём теле и учащённый пульс – отчасти от нервного возбуждения, а отчасти от сидячей жизни. Да, да, так оно и есть! Всему виной сидячая жизнь. Как он не подумал об этом раньше! Надо отдохнуть немного. Боль утихнет, и тогда он примется за работу. Через минуту-другую всё пройдёт.
Но, когда он сел, ему стало ещё хуже. Боль овладела всем телом, его лицо посерело от ужаса. Нет, надо вставать и приниматься за дело. Надо стряхнуть с себя боль. Чувствовать или не чувствовать боль – зависит от твоей воли; он не хочет её чувствовать, он заставит её утихнуть.
Он поднялся с койки и проговорил вслух:
– Я не болен. Мне нельзя болеть. Я должен перепилить решётку. Болеть сейчас нельзя, – и взялся за напильник.
Четверть одиннадцатого, половина, три четверти… Он пилил и пилил, и каждый раз, когда напильник, визжа, впивался в железо, ему казалось, что это пилят его тело и мозг.
– Кто же сдастся первый, – сказал он, усмехнувшись, – я или решётка? – Потом стиснул зубы и продолжал пилить.
Половина двенадцатого. Он всё ещё пилит, хотя рука у него распухла, одеревенела и с трудом держала инструмент. Нет, отдыхать нельзя. Стоит только выпустить из рук этот проклятый напильник – и уже не хватит мужества начать сызнова.
За дверью послышались шаги часового, и приклад его ружья ударился о косяк. Овод перестал пилить и, не выпуская напильника из рук, оглянулся. Неужели услышали? Какой-то шарик, брошенный через глазок, упал на пол камеры. Он наклонился поднять его. Это была туго скатанная бумажка.
* * *
Так долго длился этот спуск, а чёрные волны захлёстывали его со всех сторон. Как они клокотали!
Ах, да! Он ведь просто наклонился поднять с пола бумажку. У него немного закружилась голова. Но это часто бывает, когда наклонишься. Ничего особенного не случилось. Решительно ничего.
Он поднёс бумажку к свету и аккуратно развернул её.
Выходите сегодня ночью во что бы то ни стало. Завтра Сверчка переводят в другое место. Это наша последняя возможность.
Он разорвал эту записку, как и первую, поднял напильник и снова принялся за работу, упрямо стиснув зубы.
Час ночи. Он работал уже три часа, и шесть из восьми прутьев были перепилены. Ещё два, а потом можно лезть.
Он стал припоминать прежние случаи, когда им овладевали эти страшные приступы болезни. В последний раз так было под Новый год. Дрожь охватила его при воспоминании о тех пяти ночах. Но тогда это наступило не сразу; так внезапно, как сейчас, ещё никогда не было.
Он уронил напильник, воздел руки, и с губ его сорвались – в первый раз с тех пор, как он стал атеистом, – слова мольбы. Он молил в беспредельном отчаянии, молил, сам не зная, к кому обращена эта мольба:
– Не сегодня! Пусть я заболею завтра! Завтра я вынесу, что угодно, но только не сегодня!
С минуту он стоял спокойно, прижав руки к вискам. Потом снова взял напильник и снова стал пилить…
Половина второго. Остался последний прут. Рукава его рубашки были изорваны в клочья; на губах выступила кровь, перед глазами стоял красный туман, пот лил ручьём со лба, а он все пилил, пилил, пилил…
* * *
Монтанелли заснул только на рассвете. Бессонница измучила его, и первые минуты он спал спокойно, а потом ему стали сниться сны.
Сначала эти сны были неясны, сбивчивы. Образы, один другого причудливее, проносились перед ним, оставляя после себя чувство боли и безотчётной тревоги. Потом он увидел во сне свою бессонницу – привычный, страшный сон, терзавший его уже долгие годы. И он знал, что это снится ему не в первый раз.
Вот он бродит по какому-то огромному пустырю, стараясь найти спокойный уголок, где можно прилечь и отдохнуть. Но повсюду снуют люди – они болтают, смеются, кричат, молятся, звонят в колокола. Иногда ему удаётся уйти подальше от шума, и он ложится то среди густых трав, то на деревянную скамью, то на каменные плиты. Он закрывает руками глаза от света и говорит себе: «Теперь я усну». Но толпа снова приближается с громкими возгласами и воплями. Его называют по имени, кричат ему: «Проснись, проснись скорее, ты нам нужен!»
А вот он в огромном дворце, в богато убранных залах. Повсюду стоят пышные ложа, низкие мягкие диваны. Спускается ночь. Он думает: «Наконец-то я усну здесь в тишине!» – и ложится в тёмном зале, и вдруг туда входят с зажжённой лампой. Беспощадно яркий свет режет ему глаза, и кто-то кричит у него под ухом: «Вставай, тебя зовут!»
Он встаёт и идёт дальше, пошатываясь, спотыкаясь на каждом шагу, точно раненный насмерть. Бьёт час, и он знает, что ночь проходит – драгоценная, короткая ночь. Два, три, четыре, пять часов – к шести весь город проснётся, и тишине наступит конец.
Он заходит в следующий зал и только хочет опуститься на ложе, как вдруг кто-то кричит ему: «Это ложе моё!» И с отчаянием в сердце он бредёт дальше.
Проходит час за часом, а он бродит по каким-то длинным коридорам, из зала в зал, из дома в дом. Часы бьют пять. Ночь миновала, близок страшный серый рассвет, а он так и не обрёл покоя. О горе! Наступает день… ещё один мучительный день!
Перед ним бесконечно длинный подземный туннель, весь залитый ослепительным светом люстр, канделябров. И сквозь его низкие своды откуда-то сверху доносятся голоса, смех, весёлая музыка. Это там, в мире живых, справляют какое-то торжество.
Если бы найти место, где можно спрятаться и уснуть! Крошечное место – хотя бы могилу! И, не успев подумать об этом, он видит себя у края открытой могилы. Смертью и тленом веет от неё. Но что за беда! Лишь бы выспаться.
«Могила моя!» – слышится голос Глэдис. Она откидывает истлевший саван, поднимает голову и глядит на него широко открытыми глазами.
Он падает на колени и с мольбой протягивает к ней руки:
«Глэдис! Глэдис! Сжалься надо мной! Позволь мне уснуть здесь. Я не прошу твой любви, я не коснусь тебя, не обмолвлюсь с тобой ни словом, только позволь мне лечь рядом и забыться сном! Любимая! Бессонница измучила меня. Я изнемогаю! Дневной свет сжигает мне душу, дневной шум испепеляет мозг. Глэдис! Позволь сойти к тебе в могилу и уснуть возле тебя!»
Он хочет закрыть себе глаза её саваном, но она шепчет, отпрянув от него: «Это святотатство! Ведь ты священник!»
И он снова идёт куда-то и выходит на залитый ярким светом скалистый морской берег, о который, не зная покоя, с жалобным стоном плещут волны.
«Море сжалится надо мной! – говорит он. – Ведь оно тоже смертельно устало, оно тоже не может забыться сном».
И тогда из пучины встаёт Артур и говорит; «Море моё!»
* * *
– Ваше преосвященство! Ваше преосвященство!
Монтанелли сразу проснулся. К нему стучались. Он встал и отворил слуге дверь, и тот увидел его измученное, искажённое страхом лицо.
– Ваше преосвященство, вы больны?
Монтанелли провёл руками по лбу:
– Нет, я спал. Вы испугали меня.
– Простите. Рано утром мне послышалось, что вы ходите по комнате, и я подумал…
– Разве уже так поздно?
– Девять часов. Полковник приехал и желает вас видеть по важному делу. Он знает, что ваше преосвященство поднимается рано, и…
– Он внизу?.. Я сейчас спущусь к нему.
Монтанелли оделся и сошёл вниз.
– Извините за бесцеремонность, ваше преосвященство… – начал полковник.
– Надеюсь, у вас ничего не случилось?
– Увы, ваше преосвященство! Риварес чуть-чуть не совершил побег.
– Ну что же, если побег не удался, значит, ничего серьёзного не произошло. Как это было?
– Его нашли во дворе у железной двери. Когда патруль обходил двор в три часа утра, один из солдат споткнулся обо что-то. Принесли фонарь и увидели, что это Риварес. Он лежал без сознания поперёк дороги. Подняли тревогу. Разбудили меня. Я отправился осмотреть его камеру и увидел, что решётка перепилена и с окна свешивается жгут, свитый из белья. Он спустился по нему и пробрался ползком по стене. Железная дверь, ведущая в подземный ход, оказалась отпертой. Это заставляет предполагать, что стража была подкуплена.
– Но почему же он лежал без сознания? Упал со стены и разбился?
– Я так и подумал сначала, но тюремный врач не находит никаких повреждений. Солдат, дежуривший вчера, говорит, что Риварес казался совсем больным, когда ему принесли ужин, и ничего не ел. Но это чистейший вздор! Больной человек не перепилил бы решётки и не мог бы пробраться ползком по стене. Это немыслимо!
– Он дал какие-нибудь показания?
– Он ещё не пришёл в себя, ваше преосвященство.
– До сих пор?
– Время от времени сознание возвращается к нему, он стонет и затем снова забывается.
– Это очень странно. И что говорит врач?
– Врач не знает, что и думать. Он не находит никаких признаков сердечной слабости, которой можно было бы объяснить состояние больного. Но как бы то ни было, ясно одно: припадок начался внезапно, когда Риварес был уже близок к цели. Лично я усматриваю в этом вмешательство милосердного провидения.
Монтанелли слегка нахмурился.
– Что вы собираетесь с ним делать? – спросил он.
– Этот вопрос будет решён в ближайшие дни. А пока что я получил хороший урок: кандалы сняли – и вот результаты…
– Надеюсь, – прервал его Монтанелли, – что больного-то вы не закуёте? В таком состоянии вряд ли он сможет совершить новую попытку к бегству.
– Уж я позабочусь, чтобы этого не случилось, – пробормотал полковник, выходя от кардинала. – Пусть его преосвященство сентиментальничает сколько ему угодно, Риварес крепко закован, и здоров он или болен, а кандалы с него я не сниму.
* * *
– Но как это могло случиться? Потерять сознание в последнюю минуту, когда всё было сделано, когда он подошёл к двери… Это какая-то чудовищная нелепость!
– Единственное, что можно предположить, – сказал Мартини, – это то, что у Ривареса начался приступ его болезни. Он боролся с ней, пока хватило сил, а потом, уже спустившись во двор, потерял сознание.
Марконе яростно постучал трубкой, вытряхивая из неё пепел.
– А, да что там говорить! Всё кончено, мы ничего больше не сможем для него сделать. Бедняга!
– Бедняга! – повторил Мартини вполголоса; он вдруг понял, что без Овода и ему самому мир будет казаться пустым и мрачным.
– А она что думает? – спросил контрабандист, посмотрев в другой конец комнаты, где Джемма сидела одна, сложив руки на коленях, глядя прямо перед собой невидящими глазами.
– Я не спрашивал. Она ничего не говорит с тех пор, как все узнала. Лучше её не тревожить.
Джемма словно не замечала их, но они говорили вполголоса, как будто в комнате был покойник. Прошло несколько минут томительного молчания. Марконе встал и спрятал трубку в карман.
– Я приду вечером, – сказал он.
Но Мартини остановил его:
– Не уходите, мне надо поговорить с вами. – Он понизил голос и продолжал почти шёпотом: – Так вы думаете, что надежды нет?
– Не знаю, какая может быть надежда… О второй попытке нечего и помышлять. Если даже он выздоровеет и сделает то, что от него требуется, все равно мы бессильны. Часовых сменили, подозревают их в соучастии, и Сверчку уже не удастся нам помочь.
– А вы не думаете, – спросил вдруг Мартини, – что, когда он будет здоров, мы сможем как-нибудь отвлечь внимание стражи?
– Отвлечь внимание стражи? Как же это?
– Мне пришла в голову вот какая мысль: в день Corpus Domini[90], когда процессия будет проходить мимо крепости, я загорожу полковнику дорогу и выстрелю ему в лицо, все часовые бросятся ловить меня, а вы с товарищами в это время освободите Ривареса. Это даже ещё и не план… просто у меня мелькнула такая мысль.
– Вряд ли это удастся, – медленно проговорил Марконе. – Надо, конечно, основательно все обдумать… но… – он помолчал и взглянул на Мартини, – но если это окажется возможным, вы… согласитесь выстрелить в полковника?
Мартини был человек сдержанный. Но сейчас он забыл о сдержанности. Его глаза встретились с глазами контрабандиста.
– Соглашусь ли я? – повторил он. – Посмотрите на неё!
Других объяснений не понадобилось. Этими словами было сказано всё. Марконе повернулся и посмотрел на Джемму.
Она не шелохнулась с тех пор, как начался этот разговор. На лице её не было ни сомнений, ни страха, ни даже страдания – на нём лежала тень смерти. Глаза контрабандиста наполнились слезами, когда он взглянул на неё.
– Торопись, Микеле, – сказал Марконе, открывая дверь на веранду. – Вы оба, верно, совсем выбились из сил, а дел впереди ещё много.
Микеле, а за ним Джино вошли в комнату.
– Я готов, – сказал Микеле. – Хочу только спросить синьору…
Он шагнул к Джемме, но Мартини удержал его за руку:
– Не надо. Ей лучше побыть одной.
– Оставьте её в покое, – прибавил Марконе. – От наших утешений проку мало. Видит бог, всем нам тяжело. Но ей, бедняжке, хуже всех.
Глава V
Целую неделю Овод не мог оправиться от приступов мучительной болезни, и страдания его усиливались тем, что перепуганный и обозлённый полковник велел не только надеть ему ручные и ножные кандалы, но и привязать его к койке ремнями. Ремни были затянуты так туго, что при каждом движении врезались в тело. Вплоть до вечера шестого дня Овод переносил все это стоически. Потом, забыв о гордости, он чуть не со слезами стал умолять тюремного врача дать ему опиум. Врач охотно согласился, но полковник, услышав о просьбе, строго воспретил «такое баловство»:
– Откуда вы знаете, зачем ему понадобился опиум? Очень возможно, что он всё это время только притворялся и теперь хочет усыпить часового или выкинуть ещё какую-нибудь штуку. У него хватит хитрости на что угодно.
– Я дам ему небольшую дозу, часового этим не усыпишь, – ответил врач, едва сдерживая улыбку. – Ну, а притворства бояться нечего. Он может умереть в любую минуту.
– Как бы то ни было, а я не позволю дать ему опиум. Если человек хочет, чтобы с ним нежничали, пусть ведёт себя соответственно. Он вполне заслужил самые суровые меры. Может быть, это послужит ему уроком и научит обращаться осторожно с оконными решётками.
– Закон, однако, запрещает пытки, – позволил себе заметить врач, – а ваши «суровые меры» очень близки к ним.
– Насколько я знаю, закон ничего не говорит об опиуме! – отрезал полковник.
– Дело ваше. Надеюсь, однако, что вы позволите снять по крайней мере ремни. Они совершенно излишни и только увеличивают его страдания. Теперь нечего бояться, что Риварес убежит. Он не мог бы и шагу сделать, если б даже вы освободили его.
– Врачи, дорогой мой, могут ошибаться, как и все мы, смертные. Риварес привязан к койке и пусть так и остаётся.
– Но прикажите хотя бы отпустить ремни. Это варварство – затягивать их так туго.
– Они останутся, как есть. И я прошу вас прекратить эти разговоры. Если я так распорядился, значит, у меня были на то свои причины.
Таким образом, облегчение не наступило и в седьмую ночь. Солдат, стоявший у дверей камеры Овода, дрожал и крестился, слушая его душераздирающие стоны. Терпение изменило узнику.
В шесть часов утра, прежде чем уйти со своего поста, часовой осторожно открыл дверь и вошёл в камеру. Он знал, что это серьёзное нарушение дисциплины, и всё же не мог уйти, не утешив страдальца дружеским словом.
Овод лежал не шевелясь, с закрытыми глазами и тяжело дышал. С минуту солдат стоял над ним, потом наклонился и спросил:
– Не могу ли я сделать что-нибудь для вас, сударь? Торопитесь, у меня всего одна минута.
Овод открыл глаза.
– Оставьте меня, – простонал он, – оставьте меня…
И, прежде чем часовой успел вернуться на своё место, Овод уже заснул.
Десять дней спустя полковник снова зашёл во дворец, но ему сказали, что кардинал отправился к больному на Пьеве д’Оттаво и вернётся только к вечеру.
Когда полковник садился за обед, вошёл слуга и доложил:
– Его преосвященство желает говорить с вами.
Полковник посмотрел в зеркало: в порядке ли мундир, принял торжественный вид и вышел в приёмную. Монтанелли сидел, задумчиво глядя в окно и постукивая пальцами по ручке кресла. Между бровей у него лежала тревожная складка.
– Мне сказали, что вы были у меня сегодня, – начал кардинал таким властным тоном, каким он никогда не говорил с простым народом. – И, вероятно, по тому же самому делу, о котором и я хочу поговорить с вами.
– Я приходил насчёт Ривареса, ваше преосвященство.
– Я так и предполагал. Я много думал об этом последние дни. Но прежде чем приступить к делу, мне хотелось бы узнать, не скажете ли вы чего-нибудь нового.
Полковник смущённо дёрнул себя за усы.
– Я, собственно, приходил к вам за тем же самым, ваше преосвященство. Если вы все ещё противитесь моему плану, я буду очень рад получить от вас совет, что делать, ибо, по чести, я не знаю, как мне быть.
– Разве есть новые осложнения?
– В следующий четверг, третьего июня, Corpus Domini, и вопрос так или иначе должен быть решён до этого дня.
– Да, в четверг Corpus Domini. Но почему вопрос должен быть решён до четверга?
– Мне очень неприятно, ваше преосвященство, что я как будто противлюсь вам, но я не хочу взять на себя ответственность за спокойствие города, если мы до тех пор не избавимся от Ривареса. В этот день, как вашему преосвященству известно, здесь собираются самые опасные элементы из горцев. Более чем вероятно, что будет сделана попытка взломать ворота крепости и освободить Ривареса. Это не удастся. Уж я позабочусь, чтобы не удалось, в крайнем случае отгоню их от ворот пулями. Но какая-то попытка в этом роде безусловно будет сделана. Народ в Романье дикий и если уж пустит в ход ножи…
– Надо постараться не доводить дело до резни. Я всегда считал, что со здешним народом очень легко ладить, надо только разумно с ним обходиться. Угрозы и насилие ни к чему не приведут, и романцы только отобьются от рук. Но почему вы думаете, что затевается новая попытка освободить Ривареса?
– Вчера и сегодня утром доверенные агенты сообщили мне, что в области циркулирует множество тревожных слухов. Что-то готовится – это несомненно. Но более точных сведений у нас нет. Если бы мы знали, в чём дело, легче было бы принять меры предосторожности. Что касается меня, то после побега Ривареса я предпочитаю действовать как можно осмотрительнее. С такой хитрой лисой надо быть начеку.
– В прошлый раз вы говорили, что Риварес тяжело болен и не может ни двигаться, ни говорить. Значит, он выздоравливает?
– Ему гораздо лучше, ваше преосвященство. Он был очень серьёзно болен… если, конечно, не притворялся.
– У вас есть повод подозревать это?
– Видите ли, врач вполне убеждён, что притворства тут не было, но болезнь его весьма таинственного характера. Так или иначе, он выздоравливает, и с ним стало ещё труднее ладить.
– Что же он такое сделал?
– К счастью, он почти ничего не может сделать, – ответил полковник и улыбнулся, вспомнив про ремни. – Но его поведение – это что-то неописуемое. Вчера утром я зашёл в камеру предложить ему несколько вопросов. Он слишком слаб ещё, чтобы приходить ко мне. Да это и лучше – я не хочу, чтобы его видели, пока он окончательно не поправится. Это рискованно. Сейчас же сочинят какую-нибудь нелепую историю.
– Итак, вы хотели допросить его?
– Да, ваше преосвященство. Я надеялся, что он хоть немного поумнел.
Монтанелли посмотрел на своего собеседника таким взглядом, как будто изучал новую для себя и весьма неприятную зоологическую разновидность. Но, к счастью, полковник поправлял в это время портупею и, ничего не заметив, продолжал невозмутимым тоном:
– Не прибегая ни к каким чрезвычайным мерам, я всё же был вынужден проявить некоторую строгость – ведь как-никак у нас военная тюрьма. Я полагал, что некоторые послабления могут оказаться теперь благотворными, и предложил ему значительно смягчить режим, если он согласится вести себя прилично. Но как вы думаете, ваше преосвященство, что он мне ответил? С минуту глядел на меня, точно волк, попавший в западню, а потом прошептал: «Полковник, я не могу встать и задушить вас, но зубы у меня довольно крепкие. Держите своё горло подальше». Он неукротим, как дикая кошка.
– Меня это нисколько не удивляет, – спокойно ответил Монтанелли. – Теперь ответьте вот на какой вопрос: вы убеждены, что присутствие Ривареса в здешней тюрьме угрожает спокойствию области?
– Совершенно убеждён, ваше преосвященство.
– Следовательно, для предотвращения кровопролития необходимо так или иначе избавиться от него перед праздником?
– Я могу лишь повторить, что, если он ещё будет здесь в четверг, побоища не миновать, и, по всей вероятности, очень жестокого.
– Значит, если его здесь не будет, то минует и опасность?
– Тогда всё сойдёт гладко… в худшем случае, немного покричат и пошвыряют камнями. Если ваше преосвященство найдёт способ избавиться от Ривареса, я отвечаю за порядок. В противном случае будут серьёзные неприятности. Я убеждён в том, что подготовляется новая попытка освободить его, и этого можно ожидать именно в четверг. А когда заговорщики узнают, что Ривареса уже нет в крепости, все их планы отпадут сами собой, и повода к беспорядкам не будет. Если же нам придётся давать им отпор и в толпе пойдут в ход ножи, то город, по всей вероятности, будет сожжён до наступления ночи.
– В таком случае, почему вы не переведёте Ривареса в Равенну?
– Видит бог, ваше преосвященство, я бы с радостью это сделал. Но тогда его, вероятно, попытаются освободить по дороге. У меня не хватит солдат отбить вооружённое нападение, а у всех горцев имеются ножи или кремнёвые ружья.
– Следовательно, вы продолжаете настаивать на военно-полевом суде и хотите получить моё согласие?
– Простите, ваше преосвященство: единственное, о чём я вас прошу, – это помочь мне предотвратить беспорядки и кровопролитие. Охотно допускаю, что военно-полевые суды бывают иногда без нужды строги и только озлобляют народ, вместо того чтобы смирять его. Но в данном случае военный суд был бы мерой разумной и в конечном счёте милосердной. Он предупредит бунт, который сам по себе будет для нас бедствием и, кроме того, может вызвать введение трибуналов, отменённых его святейшеством.
Полковник произнёс свою короткую речь с большой торжественностью и ждал ответа кардинала. Ждать пришлось долго, и ответ поразил его своей неожиданностью:
– Полковник Феррари, вы верите в бога?
– Ваше преосвященство!
– Верите ли вы в бога? – повторил Монтанелли, вставая и глядя на него пристальным, испытующим взглядом.
Полковник тоже встал.
– Ваше преосвященство, я христианин, и мне никогда ещё не отказывали в отпущении грехов.
Монтанелли поднял с груди крест:
– Так поклянитесь же крестом искупителя, умершего за вас, что вы сказали мне правду.
Полковник стоял навытяжку, растерянно глядя на кардинала, и думал: «Кто из нас двоих лишился рассудка – я или он?»
– Вы просите, – продолжал Монтанелли, – чтобы я дал своё согласие на смерть человека. Поцелуйте же крест, если совесть позволяет вам это сделать, и скажите мне ещё раз, что нет иного средства предотвратить большое кровопролитие. И помните: если вы скажете неправду, то погубите свою бессмертную душу.
Несколько мгновений оба молчали, потом полковник наклонился и приложил крест к губам.
– Я убеждён, что другого средства нет, – сказал он.
Монтанелли медленно отошёл от него.
– Завтра вы получите ответ. Но сначала я должен повидать Ривареса и поговорить с ним наедине.
– Ваше преосвященство… разрешите мне сказать… вы пожалеете об этом. Вчера Риварес сам просил о встрече с вами, но я оставил это без внимания, потому что…
– Оставили без внимания? – повторил Монтанелли. – Человек обращается к вам в такой крайности, а вы оставляете его просьбу без внимания!
– Простите, ваше преосвященство, но мне не хотелось беспокоить вас. Я уже достаточно хорошо знаю Ривареса. Можно быть уверенным, что он желает просто-напросто нанести вам оскорбление. И позвольте уж мне сказать кстати, что подходить к нему близко без стражи нельзя. Он настолько опасен, что я счёл необходимым применить к нему некоторые меры, довольно, впрочем, мягкие…
– Так вы действительно думаете, что небезопасно приближаться к больному невооружённому человеку, к которому вы вдобавок «применили некоторые довольно мягкие меры»?
Монтанелли говорил сдержанно, но полковник почувствовал в его тоне такое презрение, что кровь бросилась ему в лицо.
– Ваше преосвященство поступит, как сочтёт нужным, – сухо сказал он. – Я хотел только избавить вас от необходимости выслушивать его ужасные богохульства.
– Что вы считаете большим несчастьем для христианина: слушать богохульства или покинуть ближнего в тяжёлую для него минуту?
Полковник стоял, вытянувшись во весь рост; физиономия у него была совершенно деревянная. Он считал оскорбительным такое обращение с собой и проявлял своё недовольство подчёркнутой церемонностью.
– В котором часу ваше преосвященство желает посетить заключённого?
– Я пойду к нему сейчас.
– Как вашему преосвященству угодно. Не будете ли вы добры подождать здесь немного, пока я пошлю кого-нибудь в тюрьму сказать, чтобы его приготовили?
Полковник сразу спустился со своего пьедестала. Он не хотел, чтобы Монтанелли видел ремни.
– Благодарю вас, мне хочется застать его так, как он есть. Я иду прямо в крепость. До свидания, полковник. Завтра утром вы получите от меня ответ.
Глава VI
Овод услышал, как отпирают дверь, и равнодушно отвёл взгляд в сторону. Он подумал, что это опять идёт полковник – изводить его новым допросом. На узкой лестнице послышались шаги солдат; приклады их карабинов задевали о стену.
Потом кто-то произнёс почтительным голосом:
– Ступеньки крутые, ваше преосвященство.
Овод судорожно рванулся, но ремни больно впились ему в тело, и он весь съёжился, с трудом переводя дыхание.
В камеру вошёл Монтанелли в сопровождении сержанта и трех часовых.
– Сейчас вам принесут стул, ваше преосвященство, – сказал сержант. – Я уже распорядился. Извините, ваше преосвященство: если бы мы вас ожидали, всё было бы приготовлено.
– Не надо никаких приготовлений, сержант. Будьте добры, оставьте нас одних. Подождите внизу.
– Слушаю, ваше преосвященство… Вот и стул. Прикажете поставить около него?
Овод лежал с закрытыми глазами, но чувствовал на себе взгляд Монтанелли.
– Он, кажется, спит, ваше преосвященство, – сказал сержант.
Но Овод открыл глаза.
– Нет, не сплю.
Солдаты уже выходили из камеры, но внезапно вырвавшееся у Монтанелли восклицание остановило их. Они оглянулись и увидели, что кардинал наклонился над узником и рассматривает ремни.
– Кто это сделал? – спросил он.
Сержант мял в руках фуражку.
– Таково было распоряжение полковника, ваше преосвященство.
– Я ничего об этом не знал, синьор Риварес, – сказал Монтанелли упавшим голосом.
Овод улыбнулся своей злой улыбкой:
– Как я уже говорил вашему преосвященству, я вовсе не ж-ждал, что меня будут гладить по головке.
– Когда было отдано распоряжение, сержант?
– После побега, ваше преосвященство.
– Больше двух недель тому назад? Принесите нож и сейчас же разрежьте ремни.
– Простите, ваше преосвященство, доктор тоже хотел снять их, но полковник Феррари не позволил.
– Немедленно принесите нож!
Монтанелли не повысил голоса, но лицо его побелело от гнева. Сержант вынул из кармана складной нож и, наклонясь над Оводом, принялся разрезать ремень, стягивавший ему руки. Он делал это очень неискусно и неловким движением затянул ремень ещё сильнее.
Овод вздрогнул и, не удержавшись, закусил губу.
Монтанелли быстро шагнул вперёд:
– Вы не умеете, дайте нож мне.
– А-а-а!
Овод расправил руки, и из груди его вырвался протяжный радостный вздох. Ещё мгновение – и Монтанелли разрезал ремни на ногах.
– Снимите с него кандалы, сержант, а потом подойдите ко мне: я хочу поговорить с вами.
Став у окна, Монтанелли молча глядел, как с Овода снимают оковы. Сержант подошёл к нему.
– Расскажите мне всё, что произошло за это время, – сказал Монтанелли.
Сержант с полной готовностью выполнил его просьбу и рассказал о болезни Овода и применённых к нему «дисциплинарных мерах» и о неудачном заступничестве врача.
– Но, по-моему, ваше преосвященство, – прибавил он, – полковник нарочно не велел снимать ремни, чтобы заставить его дать показания.
– Показания?
– Да, ваше преосвященство. Я слышал третьего дня, как полковник предложил ему снять ремни, если только он… – сержант бросил быстрый взгляд на Овода, – согласится ответить на один его вопрос.
Рука Монтанелли, лежавшая на подоконнике, сжалась в кулак. Солдаты переглянулись. Они ещё никогда не видели, чтобы добрый кардинал гневался.
А Овод в эту минуту забыл об их существовании, забыл обо всём на свете и ничего не хотел знать, кроме физического ощущения свободы. У него бегали мурашки по всему телу, и теперь он с наслаждением потягивался и поворачивался с боку на бок.
– Можете идти, сержант, – сказал кардинал. – Не беспокойтесь, вы неповинны в нарушении дисциплины, вы были обязаны ответить на мой вопрос. Позаботьтесь, чтобы нам никто не мешал. Я поговорю с ним и уйду.
Когда дверь за солдатами затворилась, Монтанелли облокотился на подоконник и несколько минут смотрел на заходящее солнце, чтобы дать Оводу время прийти в себя.
– Мне сказали, что вы хотите поговорить со мной наедине, – начал он, отходя от окна и садясь возле койки. – Если вы достаточно хорошо себя чувствуете, то я к вашим услугам.
Монтанелли говорил холодным, повелительным тоном, совершенно ему несвойственным. Пока ремни не были сняты, Овод был для него лишь страдающим, замученным существом, но теперь ему вспомнился их последний разговор и смертельное оскорбление, которым он закончился.
Овод небрежно заложил руку за голову и поднял глаза на кардинала.
Он обладал прирождённой грацией движений, и когда его голова была в тени, никто не угадал бы, через какой ад прошёл этот человек. Но сейчас, при ярком дневном свете, можно было разглядеть его измученное, бледное лицо и страшный, неизгладимый след, который оставили на этом лице страдания последних дней. И гнев Монтанелли исчез.
– Вы, кажется, были больны, – сказал он. – Глубоко сожалею, что я не знал всего этого раньше. Я сразу прекратил бы истязания.
Овод пожал плечами.
– Война есть война, – холодно проговорил он. – Ваше преосвященство не признает ремней теоретически, с христианской точки зрения, но трудно требовать, чтобы полковник разделял её. Он, без сомнения, не захотел бы знакомиться с ремнями на своей собственной шкуре, к-как случилось со мной. Но это вопрос только л-личного удобства. Что поделаешь? Я оказался побеждённым… Во всяком случае, ваше преосвященство, с вашей стороны очень любезно, что вы посетили меня. Но, может быть, и это сделано на основании христианской морали? Посещение заключённых… Да, конечно! Я забыл. «Кто напоит единого из м-малых сих…»[91] и так далее. Не особенно это лестно, но один из «малых сих» вам чрезвычайно благодарен…
– Синьор Риварес, – прервал его кардинал, – я пришёл сюда ради вас, а не ради себя. Если бы вы не «оказались побеждённым», как вы сами выражаетесь, я никогда не заговорил бы с вами снова после нашей последней встречи. Но у вас двойная привилегия: узника и больного, и я не мог отказать вам. Вы действительно хотите что-то сообщить мне или послали за мной лишь для того, чтобы позабавиться, издеваясь над стариком?
Ответа не было. Овод отвернулся и закрыл глаза рукой.
– Простите, что приходится вас беспокоить… – сказал он наконец сдавленным голосом. – Дайте мне, пожалуйста, пить.
На окне стояла кружка с водой. Монтанелли встал и принёс её. Наклонившись над узником и приподняв его за плечи, он вдруг почувствовал, как холодные, влажные пальцы Овода сжали ему кисть словно тисками.
– Дайте мне руку… скорее… на одну только минуту, – прошептал Овод. – Ведь от этого ничто не изменится! Только на минуту!
Он припал лицом к его руке и задрожал всем телом.
– Выпейте воды, – сказал Монтанелли.
Овод молча повиновался, потом снова лёг и закрыл глаза. Он сам не мог бы объяснить, что с ним произошло, когда рука кардинала коснулась его щеки. Он сознавал только, что это была самая страшная минута во всей его жизни.
Монтанелли придвинул стул ближе к койке и снова сел. Овод лежал без движения, как труп, с мертвенно-бледным, осунувшимся лицом. После долгого молчания он открыл глаза, и его блуждающий взгляд остановился на Монтанелли.
– Благодарю вас, – сказал он. – Простите… Вы, кажется, спрашивали меня о чём-то?
– Вам нельзя говорить. Если хотите, я приду завтра.
– Нет, не уходите, ваше преосвященство. Право, я совсем здоров. Просто немного поволновался последние дни. Да и то это больше притворство – спросите полковника, он вам все расскажет.
– Я предпочитаю делать выводы сам, – спокойно ответил Монтанелли.
– Полковник тоже. И его выводы часто бывают в-весьма остроумны. Это трудно предположить, судя по его виду, но иной раз ему приходят в голову оригинальные идеи. В прошлую пятницу, например… кажется, это было в пятницу… я стал немного путать дни, ну да всё равно… я попросил дать мне опиум. Это я помню очень хорошо. А он пришёл сюда и заявил: опиум мне д-дадут, когда я скажу, кто отпер дверь камеры перед моим побегом. «Если вы действительно больны, то согласитесь; если же откажетесь, я сочту это д-доказательством того, что вы притворяетесь». Я и не предполагал, что это будет так смешно. 3-забавнейший случай…
Он разразился громким, режущим ухо смехом. Потом вдруг повернулся к кардиналу и заговорил с лихорадочной быстротой, заикаясь так сильно, что с трудом можно было разобрать слова.
– Разве вы не находите, что это забавно? Ну, к-конечно, нет. Лица д-духовного звания лишены чувства юмора. Вы все принимаете т-трагически. Н-например, в ту ночь, в соборе, какой у вас был торжественный вид! А я-то в костюме паломника! Как трогательно! Да вы и сейчас не видите н-ничего смешного в своём визите ко мне.
Монтанелли поднялся:
– Я пришёл выслушать вас, но вы, очевидно, слишком взволнованы. Пусть врач даст вам что-нибудь успокоительное, а завтра утром, когда вы выспитесь, мы поговорим.
– В-высплюсь? О, я успею в-выспаться, ваше преосвященство, когда вы д-дадите своё с-согласие полковнику! Унция свинца – п-превосходное средство от бессонницы.
– Я вас не понимаю, – сказал Монтанелли, удивлённо глядя на него.
Овод снова разразился хохотом.
– Ваше преосвященство, ваше преосвященство, п-правдивость – г-главнейшая из христианских добродетелей! Н-неужели вы д-думаете, что я н-не знаю, как настойчиво добивается полковник вашего с-согласия на военный суд? Не противьтесь, ваше преосвященство, все ваши братья-прелаты поступили бы точно так же. Cosi fan tutti[92]. Ваше согласие не п-принесёт ни малейшего вреда, а только пользу. Этот пустяк не стоит тех бессонных ночей, которые вы из-за него провели…
– Прошу вас, перестаньте смеяться, – прервал его Монтанелли, – и скажите: откуда вы все это знаете? Кто вам говорил об этом?
– Р-разве полковник не жаловался, что я д-дьявол, а не человек?.. Нет? А мне он повторял это не раз. Я умею проникать в чужие мысли. Вы, ваше преосвященство, считаете меня крайне н-неприятным человеком и очень хотели бы, чтобы кто-нибудь другой решил, как со мной поступить, и чтобы ваша чуткая совесть не была т-таким образом п-потревожена. П-правильно я угадал?
– Выслушайте меня, – сказал Монтанелли, снова садясь рядом с ним. – Это правда – каким бы путём вы её ни узнали. Полковник Феррари опасается, что ваши друзья предпримут новую попытку освободить вас, и хочет предупредить её… способом, о котором вы говорили. Как видите, я с вами вполне откровенен.
– Ваше п-преосвященство в-всегда славились своей п-правдивостью, – язвительно вставил Овод.
– Вы, конечно, знаете, – продолжал Монтанелли, – что светские дела мне не подведомственны. Я епископ, а не легат. Но я пользуюсь в этом округе довольно большим влиянием, и полковник вряд ли решится на крайние меры без моего, хотя бы молчаливого, согласия. Вплоть до сегодняшнего дня я был против его плана. Теперь он усиленно пытается склонить меня на свою сторону, уверяя, что в четверг, когда народ соберётся сюда на праздник, ваши друзья могут сделать вооружённую попытку освободить вас, и она окончится кровопролитием… Вы слушаете меня?
Овод рассеянно глядел в окно. Он обернулся и ответил усталым голосом:
– Да, слушаю.
– Может быть, сегодня вам трудно вести этот разговор? Лучше я приду завтра с утра. Дело столь серьёзно, что вы должны отнестись к нему с полным вниманием.
– Мне бы хотелось покончить с ним сегодня, – все так же устало ответил Овод. – Я вникаю во всё, что вы говорите.
– Итак, – продолжал Монтанелли, – если из-за вас действительно могут вспыхнуть беспорядки, которые приведут к кровопролитию, то я беру на себя громадную ответственность, противодействуя полковнику. Думаю также, что в словах его есть доля истины. С другой стороны, мне кажется, что личная неприязнь к вам мешает ему быть беспристрастным и заставляет преувеличивать опасность. В этом я убедился, увидев доказательства его возмутительной жестокости. – Кардинал взглянул на ремни и кандалы, лежавшие на полу. – Дать своё согласие – значит убить вас. Отказать – значит подвергнуть риску жизнь ни в чём не повинных людей. Я очень серьёзно думал над этим и старался найти какой-нибудь выход. И теперь принял определённое решение.
– Убить меня и с-спасти ни в чём не повинных людей? Это единственное решение, к которому может прийти добрый христианин. «Если правая рука с-соблазняет тебя…»[93] и так далее. А я даже не имею чести быть п-правой рукой вашего преосвященства. В-вывод ясен. Неужели вы не могли сказать мне все это без такого длинного вступления?
Овод говорил вяло и безучастно, с оттенком пренебрежительности в голосе, словно наскучив предметом спора.
– Ну что же? – спросил он после короткой паузы. – Таково и было решение вашего преосвященства?
– Нет.
Овод заложил руки за голову и посмотрел на Монтанелли полузакрытыми глазами. Кардинал сидел в глубоком раздумье. Голова его низко опустилась на грудь, а пальцы медленно постукивали по ручке кресла. О, этот старый, хорошо знакомый жест!
– Я поступил так, – сказал наконец Монтанелли, поднимая голову, – как, вероятно, никто никогда не поступал. Когда мне сказали, что вы хотите меня видеть, я решил прийти сюда и положиться во всём на вас.
– Положиться на меня?
– Синьор Риварес, я пришёл не как кардинал, не как епископ и не как судья. Я пришёл к вам, как человек к человеку. Я не стану спрашивать, известны ли вам планы вашего освобождения, о которых говорил полковник: я очень хорошо понимаю, что это ваша тайна, которую вы мне не откроете. Но представьте себя на моём месте. Я стар, мне осталось недолго жить. Я хотел бы сойти в могилу с руками, не запятнанными ничьей кровью.
– А разве ваши руки уже не запятнаны кровью, ваше преосвященство?
Монтанелли чуть побледнел, но продолжал спокойным голосом:
– Всю свою жизнь я боролся с насилием и жестокостью, где бы я с ними ни сталкивался. Я всегда протестовал против смертной казни. При прежнем папе я неоднократно и настойчиво высказывался против военных трибуналов, за что и впал в немилость. Все своё влияние я всегда, вплоть до сегодняшнего дня, использовал для дела милосердия. Прошу вас, верьте, что это правда. Теперь передо мною трудная задача. Если я откажу полковнику, в городе может вспыхнуть бунт ради того только, чтобы спасти жизнь одного человека, который поносил мою религию, преследовал оскорблениями меня лично… Впрочем, это не так важно… Если этому человеку сохранят жизнь, он обратит её во зло, в чём я не сомневаюсь. И всё-таки речь идёт о человеческой жизни…
Он замолчал, потом заговорил снова:
– Синьор Риварес, всё, что я знал о вашей деятельности, заставляло меня смотреть на вас как на человека дурного, жестокого, ни перед чем не останавливающегося. До некоторой степени я придерживаюсь этого мнения и сейчас. Но за последние две недели я увидел, что вы человек мужественный и умеете хранить верность своим друзьям. Вы внушили солдатам любовь и уважение к себе, а это удаётся не каждому. Может быть, я ошибся в своём суждении о вас, может быть, вы лучше, чем кажетесь. К этому другому, лучшему человеку я и обращаюсь и заклинаю его сказать мне чистосердечно: что бы вы сделали на моём месте?
Наступило долгое молчание; потом Овод взглянул на Монтанелли:
– Во всяком случае, решал бы сам, не боясь ответственности за свои действия, и не стал бы лицемерно и трусливо, как это делают христиане, перекладывать решение на чужие плечи!
Удар был нанесён так внезапно и бешеная страсть этих слов так противоречила недавней безучастности Овода, что, казалось, он сбросил с себя маску.
– Мы, атеисты, – горячо продолжал он, – считаем, что человек должен нести своё бремя, как бы тяжко оно ни было! Если же он упадёт, тем хуже для него. Но христианин скулит и взывает к своему богу, к своим святым, а если они не помогают, то даже к врагам, лишь бы найти спину, на которую можно взвалить свою ношу, Неужели в вашей библии, в ваших молитвенниках, во всех ваших лицемерных богословских книгах недостаточно всяких правил, что вы приходите ко мне и спрашиваете, как вам поступить? Да что это! Неужели моё бремя так уж легко и мне надо взвалить на плечи и вашу ответственность? Обратитесь к своему Христу. Он требовал все до последнего кодранта, так следуйте же его примеру! И убьёте-то вы всего-навсего атеиста, человека, который не выдержал вашей проверки! А разве такое убийство считается у вас большим преступлением?
Он остановился, вздохнул всей грудью и продолжал с той же страстностью:
– И вы толкуете о жестокости! Да этот в-вислоухий осел не мог бы за год измучить меня так, как измучили вы за несколько минут. У него не хватит на это смекалки. Всё, что он может выдумать, – это затянуть потуже ремни, а когда больше затягивать уже некуда, то все его средства исчерпаны. Всякий дурак может это сделать! А вы! «Будьте добры подписать свой собственный смертный приговор. Моё нежное сердце не позволяет мне сделать это». До такой гадости может додуматься только христианин, кроткий, сострадательный христианин, который бледнеет при виде слишком туго затянутого ремня. Как я не догадался, когда вы вошли сюда подобно милосердному ангелу, возмущённому «варварством полковника», что только теперь и начинается настоящая пытка! Что вы на меня так смотрите? Разумеется, дайте ваше согласие и идите домой обедать. Дело выеденного яйца не стоит. Скажите вашему полковнику, чтобы он приказал расстрелять меня, или повесить, или изжарить живьём, если это может доставить ему удовольствие, и кончайте скорей!
Овода трудно было узнать. Он пришёл в бешенство и дрожал, тяжело переводя дыхание, а глаза у него искрились зелёным огнём, словно у кошки.
Монтанелли глядел на него молча. Он ничего не понимал в этом потоке неистовых упрёков, но чувствовал, что дойти до такого исступления может лишь человек, доведённый до крайности. И, поняв это, он простил ему прежние обиды.
– Успокойтесь, – сказал он. – Никто не хотел вас мучить. И, право же, я не думал сваливать свою ответственность на вас, чья ноша и без того слишком тяжела. Ни одно живое существо не упрекнёт меня в этом…
– Это ложь! – крикнул Овод, сверкнув глазами. – А епископство?
– Епископство?
– А! Об этом вы забыли? Забыть так легко! «Если хочешь, Артур, я откажусь…» Мне приходилось решать за вас, мне – в девятнадцать лет! Если б это не было так чудовищно, я бы посмеялся над вами!
– Замолчите! – крикнул Монтанелли, хватаясь за голову; потом беспомощно опустил руки, медленно отошёл к окну и, сев на подоконник, прижался лбом к решётке.
Овод, дрожа всем телом, следил за ним.
Монтанелли встал и подошёл к Оводу. Губы у него посерели.
– Простите, пожалуйста, – сказал он, стараясь сохранить свою обычную спокойную осанку. – Я должен уйти… Я не совсем здоров.
Он дрожал, как в лихорадке. Гнев Овода сразу погас.
– Padre, неужели вы не…
Монтанелли подался назад.
– Только не это, – прошептал он. – Всё, что хочешь, господи, только не это! Я схожу с ума…
Овод приподнялся на локте и взял его дрожащие руки в свои:
– Padre, неужели вы не догадываетесь, что я не утонул?
Руки, которые он держал в своих, вдруг похолодели. Наступило мёртвое молчание. Потом Монтанелли опустился на колени и спрятал лицо на груди Овода.
* * *
Когда он поднял голову, солнце уже село, и последний красный отблеск его угасал на западе. Они забыли обо всём, забыли о жизни и смерти, о том, что были врагами.
– Артур, – прошептал Монтанелли, – неужели ты вернулся ко мне?.. Воскрес из мёртвых?
– Воскрес из мёртвых, – повторил Овод и вздрогнул.
Овод положил голову ему на плечо, как больное дитя в объятиях матери.
– Ты вернулся… вернулся наконец?
Овод тяжело вздохнул.
– Да, – сказал он, – и вам нужно бороться за меня или убить меня.
– Замолчи, carino! К чему все это теперь! Мы с тобой, словно дети, заблудились в потёмках и приняли друг друга за привидения. А теперь мы рука об руку вышли на свет. Бедный мой мальчик, как ты изменился! Волны горя залили тебя с головой – тебя, в ком было раньше столько радости, столько жизни! Артур, неужели это действительно ты? Я так часто видел во сне, что ты со мной, ты рядом, а потом проснусь – вокруг темно и пусто. Неужели меня мучает все тот же сон? Дай мне убедиться, что это правда, расскажи о себе!
– Всё было очень просто. Я спрятался на торговом судне и уехал в Южную Америку.
– А там?
– Там я жил, если только это можно назвать жизнью… О, с тех пор как вы обучали меня философии, я постиг многое! Вы говорите, что видели меня во сне… Я вас тоже…
Он вздрогнул и надолго замолчал.
– Это было, когда я работал на рудниках в Эквадоре…
– Неужели рудокопом?
– Нет, подручным рудокопа, наравне с китайскими кули. Мы спали в бараке у самого входа в шахту. Я страдал тогда той же болезнью, что и теперь, а приходилось таскать целые дни камни под раскалённым солнцем. Однажды ночью у меня, должно быть, начался бред, потому что я увидел, как вы отворили дверь. В руках у вас было распятие, вот такое же, как здесь на стене. Вы читали молитву и прошли совсем близко, не заметив меня. Я закричал, прося вас помочь мне, дать мне яду или нож – любое, что положило бы конец моим страданиям, прежде чем я лишусь рассудка. А вы…
Он закрыл глаза одной рукой; другую все ещё сжимал Монтанелли.
– Я видел по вашему лицу, что вы слышите меня, но вы даже не взглянули в мою сторону и продолжали молиться. Потом поцеловали распятие, оглянулись и прошептали: «Мне очень жаль тебя, Артур, но я не смею выдавать свои чувства… он разгневается…» И я посмотрел на Христа и увидел, что Христос смеётся… Потом пришёл в себя, снова увидел барак и кули, больных проказой, и понял все. Мне стало ясно, что вам гораздо важнее снискать расположение этого вашего божка, тем вырвать меня из ада. И я запомнил это. А сейчас, когда вы дотронулись до меня, вдруг все забыл… но ведь я болен. Я любил вас когда-то… Но теперь между нами не может быть ничего, кроме вражды. Зачем вы держите мою руку? Разве вы не понимаете, что, пока вы веруете в вашего Иисуса, мы можем быть только врагами?
Монтанелли склонил голову и поцеловал изуродованную руку Овода:
– Артур, как же мне не веровать? Если я сохранил веру все эти страшные годы, то как отказаться от неё теперь, когда ты возвращён мне богом? Вспомни: ведь я был уверен, что убил тебя.
– Это вам ещё предстоит сделать.
– Артур!
В этом возгласе звучал ужас, но Овод продолжал, словно ничего не слыша:
– Будем честными до конца. Мы не сможем протянуть друг другу руки над той глубокой пропастью, которая разделяет нас. Если вы не смеете или не хотите отречься от всего этого, – он бросил взгляд на распятие, висевшее на стене, – то вам придётся дать своё согласие полковнику.
– Согласие! Боже мой… Согласие! Артур, но ведь я люблю тебя!
Страдальческая гримаса исказила лицо Овода.
– Кого вы любите больше? Меня или вот это?
Монтанелли медленно встал. Ужас объял его душу и страшной тяжестью лёг на плечи. Он почувствовал себя слабым, старым и жалким, как лист, тронутый первым морозом. Сон кончился, и перед ним снова пустота и тьма.
– Артур, сжалься надо мной хоть немного!
– А много ли у вас было жалости ко мне, когда из-за вашей лжи я стал рабом на сахарных плантациях? Вы вздрогнули… Вот они, мягкосердечные святоши! Вот что по душе господу богу – покаяться в грехах и сохранить себе жизнь, а сын пусть умирает! Вы говорите, что любите меня… Дорого обошлась мне ваша любовь! Неужели вы думаете, что можете загладить все и, обласкав, превратить меня в прежнего Артура? Меня, который мыл посуду в грязных притонах и чистил конюшни у креольских фермеров – у тех, кто сами были ничуть не лучше скотины? Меня, который был клоуном в бродячем цирке, слугой матадоров[94]? Меня, который угождал каждому негодяю, не ленившемуся распоряжаться мной, как ему вздумается? Меня, которого морили голодом, топтали ногами, оплёвывали? Меня, который протягивал руку, прося дать ему покрытые плесенью объедки, и получал отказ, потому что они шли в первую очередь собакам? Зачем я говорю вам обо всём этом? Разве расскажешь о тех бедах, которые вы навлекли на меня! А теперь вы твердите о своей любви! Велика ли она, эта любовь? Откажетесь ли вы ради неё от своего бога? Что сделал для вас Иисус? Что он выстрадал ради вас? За что вы любите его больше меня? За пробитые гвоздями руки? Так посмотрите же на мои! И на это поглядите, и на это, и на это…
Он разорвал рубашку, показывая страшные рубцы на теле.
– Padre, ваш бог – обманщик! Не верьте его ранам, не верьте, что он страдал, это все ложь. Ваше сердце должно по праву принадлежать мне! Padre, нет таких мук, каких я не испытал из-за вас. Если бы вы только знали, что я пережил! И всё-таки мне не хотелось умирать. Я перенёс все и закалил свою душу терпением, потому что стремился вернуться к жизни и вступить в борьбу с вашим богом. Эта цель была моим щитом, им я защищал своё сердце, когда мне грозили безумие и смерть. И вот теперь, вернувшись, я снова вижу на моём месте лжемученика, того, кто был пригвождён к кресту всего-навсего на шесть часов, а потом воскрес из мёртвых. Padre, меня распинали год за годом пять лет, и я тоже воскрес! Что же вы теперь со мной сделаете? Что вы со мной сделаете?..
Голос у него оборвался. Монтанелли сидел не двигаясь, словно каменное изваяние, словно мертвец, поднятый из гроба. Лишь только Овод обрушил на него своё отчаяние, он задрожал, как от удара бичом, но теперь дрожь прошла, от неё не осталось и следа.
Они долго молчали. Наконец Монтанелли заговорил безжизненно ровным голосом:
– Артур, объясни мне, чего ты хочешь. Ты пугаешь меня, мысли мои путаются. Чего ты от меня требуешь?
Овод повернул к нему мертвенно-бледное лицо:
– Я ничего не требую. Кто же станет насильно требовать любви? Вы свободны выбрать из нас двоих того, кто вам дороже. Если вы любите его больше, оставайтесь с ним.
– Я не понимаю тебя, – устало сказал Монтанелли. – О каком выборе ты говоришь? Ведь прошлого изменить нельзя.
– Вам нужно выбрать одного из нас. Если вы любите меня, снимите с шеи этот крест и пойдёмте со мной. Мои друзья готовят новый побег, и в ваших силах помочь им. Когда же мы будем по ту сторону границы, признайте меня публично своим сыном. Если же в вас недостаточно любви ко мне, если этот деревянный идол вам дороже, чем я, то ступайте к полковнику и скажите ему, что согласны. Но тогда уходите сейчас же, немедленно, избавьте меня от этой пытки! Мне и так тяжело.
Монтанелли поднял голову. Он начинал понимать, чего от него требуют.
– Я снесусь с твоими друзьями. Но… идти с тобой мне нельзя… я священник.
– А от священника я не приму милости. Не надо больше компромиссов, padre! Довольно я страдал от них! Вы откажетесь либо от своего сана, либо от меня.
– Как я откажусь от тебя, Артур! Как я откажусь от тебя!
– Тогда оставьте своего бога! Выбирайте – он или я. Неужели вы поделите вашу любовь между нами: половину мне, а половину богу! Я не хочу крох с его стола. Если вы с ним, то не со мной.
– Артур, Артур! Неужели ты хочешь разбить моё сердце? Неужели ты доведёшь меня до безумия?
Овод ударил рукой по стене.
– Выбирайте между нами, – повторил он.
Монтанелли достал спрятанную на груди смятую истёршуюся бумажку.
– Смотри, – сказал он.
Я верил в вас, как в бога. Но бог – это глиняный идол, которого можно разбить молотком, а вы лгали мне всю жизнь.
Овод засмеялся и вернул ему записку:
– Вот что значит д-девятнадцать лет! Взять молоток и сокрушить им идола кажется таким лёгким делом. Это легко и теперь, но только я сам попал под молот. Ну, а вы ещё найдёте немало людей, которым можно лгать, не боясь, что они изобличат вас.
– Как хочешь, – сказал Монтанелли. – Кто знает, может быть, и я на твоём месте был бы так же беспощаден. Я не могу сделать то, чего ты требуешь, Артур, но то, что в моих силах, я сделаю. Я устрою тебе побег, а когда ты будешь в безопасности, со мной произойдёт несчастный случай в горах или по ошибке я приму не сонный порошок, а другое лекарство. Выбирай, что тебя больше устраивает. Ничего другого я не могу сделать. Это большой грех, но, я надеюсь, господь простит меня. Он милосерднее…
Овод протянул к нему руки:
– О, это слишком! Это слишком! Что я вам сделал? Кто дал вам право так думать обо мне? Точно я собираюсь мстить! Неужели вы не понимаете, что я хочу спасти вас? Неужели вы не видите, что во мне говорит любовь?
Он схватил руки Монтанелли и стал покрывать их горячими поцелуями вперемешку со слезами.
– Padre, пойдёмте с нами. Что у вас общего с этим мёртвым миром идолов? Ведь они – прах ушедших веков! Они прогнили насквозь, от них веет тленом! Уйдите от чумной заразы церкви – я уведу вас в светлый мир. Padre, мы – жизнь и молодость, мы – вечная весна, мы – будущее человечества! Заря близко, padre, – неужели вы не хотите, чтобы солнце воссияло и над вами? Проснитесь, и забудем страшные сны! Проснитесь, и начнём нашу жизнь заново! Padre, я всегда любил вас, всегда! Даже в ту минуту, когда вы нанесли мне смертельный удар! Неужели вы убьёте меня ещё раз?
Монтанелли вырвал свои руки из рук Овода.
– Господи, смилуйся надо мной! – воскликнул он. – Артур, как ты похож на мать! /Те же глаза/!
Наступило глубокое, долгое молчание.
Они глядели друг на друга в сером полумраке, и сердца их стыли от ужаса.
– Скажи мне что-нибудь, – прошептал Монтанелли. – Подай хоть какую-нибудь надежду!
– Нет. Жизнь нужна мне только для того, чтобы бороться с церковью. Я не человек, а нож! Давая мне жизнь, вы освящаете нож.
Монтанелли повернулся к распятию:
– Господи! Ты слышишь?..
Голос его замер в глубокой тишине. Ответа не было. Злой демон снова проснулся в Оводе:
– Г-громче зовите! Может быть, он спит.
Монтанелли выпрямился, будто его ударили. Минуту он глядел прямо перед собой. Потом опустился на край койки, закрыл лицо руками и зарыдал. Овод вздрогнул всем телом, поняв, что значат эти слезы. Холодный пот выступил у него на лбу.
Он натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих рыданий. Разве не довольно того, что ему придётся умереть – ему, полному сил и жизни!
Но рыданий нельзя было заглушить. Они раздавались у него в ушах, проникали в мозг, в кровь.
Монтанелли плакал, и слезы струились у него сквозь пальцы. Наконец он умолк и, словно ребёнок, вытер глаза платком. Платок упал на пол.
– Слова излишни, – сказал он. – Ты понял меня?
– Да, понял, – бесстрастно проговорил Овод. – Это не ваша вина. Ваш бог голоден, и его надо накормить.
Монтанелли повернулся к нему. И наступившее молчание было страшнее молчания могилы, которую должны были вскоре выкопать для одного из них.
Молча глядели они друг на друга, словно влюблённые, которых разлучили насильно и которым не переступить поставленной между ними преграды.
Овод первый опустил глаза. Он поник всем телом, пряча лицо, и Монтанелли понял, что это значит: «Уходи». Он повернулся и вышел из камеры.
Минута, и Овод вскочил с койки:
– Я не вынесу этого! Padre, вернитесь! Вернитесь!
Дверь захлопнулась. Долгим взглядом обвёл он стены камеры, зная, что всё кончено. Галилеянин победил[95].
Во дворе тюрьмы всю ночь шелестела трава – трава, которой вскоре суждено было увянуть под ударами заступа. И всю ночь напролёт рыдал Овод, лёжа один, в темноте…
Глава VII
Во вторник утром происходил военный суд.
Он продолжался недолго. Это была лишь пустая формальность, занявшая не больше двадцати минут. Да много времени и не требовалось. Защита не была допущена. В качестве свидетелей выступали только раненый сыщик, офицер да несколько солдат. Приговор был предрешён: Монтанелли дал неофициальное согласие, которого от него добивались. Судьям – полковнику Феррари, драгунскому майору и двум офицерам папской гвардии – собственно, нечего было делать. Прочли обвинительный акт, свидетели дали показания, приговор скрепили подписями и с соответствующей торжественностью прочли осуждённому. Он выслушал его молча и на предложение воспользоваться правом подсудимого на последнее слово только нетерпеливо махнул рукой. У него на груди был спрятан платок, обронённый Монтанелли. Он осыпал этот платок поцелуями и плакал над ним всю ночь, как над живым существом. Лицо у него было бледное и безжизненное, глаза все ещё хранили следы слёз. Слова «к расстрелу» мало подействовали на него. Когда он услыхал их, зрачки его расширились – и только.
– Отведите осуждённого в камеру, – приказал полковник, когда все формальности были закончены.
Сержант, едва сдерживая слёзы, тронул за плечо неподвижную фигуру. Овод чуть вздрогнул и обернулся.
– Ах да! – промолвил он. – Я и забыл.
На лице полковника промелькнуло нечто похожее на жалость. Полковник был не такой уж злой человек, и роль, которую ему приходилось играть последние недели, смущала его самого. И теперь, поставив на своём, он был готов пойти на маленькие уступки.
– Кандалы можно не надевать, – сказал он, посмотрев на распухшие руки Овода. – Отведите его в прежнюю камеру. – И добавил, обращаясь к племяннику: – Та, в которой полагается сидеть приговорённым к смертной казни, чересчур уж сырая и мрачная. Стоит ли соблюдать пустые формальности!
Полковник смущённо кашлянул и вдруг окликнул сержанта, который уже выходил с Оводом из зала суда:
– Подождите, сержант! Мне нужно поговорить с ним.
Овод не двинулся. Казалось, голос полковника не коснулся его слуха.
– Если вы хотите передать что-нибудь вашим друзьям или родственникам… Я полагаю, у вас есть родственники?
Ответа не последовало.
– Так вот, подумайте и скажите мне или священнику. Я позабочусь, чтобы ваше поручение было исполнено… Впрочем, лучше передайте его священнику. Он проведёт с вами всю ночь. Если у вас есть ещё какое-нибудь желание…
Овод поднял глаза:
– Скажите священнику, что я хочу побыть один. Друзей у меня нет, поручений – тоже.
– Но вам нужна исповедь.
– Я атеист. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое.
Он сказал это ровным голосом, без тени раздражения, и медленно пошёл к выходу. Но в дверях снова остановился:
– Впрочем, вот что, полковник. Я хочу вас попросить об одном одолжении. Прикажите, чтобы завтра мне оставили руки свободными и не завязывали глаза. Я буду стоять совершенно спокойно.
* * *
В среду на восходе солнца Овода вывели во двор. Его хромота бросалась в глаза сильнее обычного: он с трудом передвигал ноги, тяжело опираясь на руку сержанта.
Но выражение усталой покорности уже слетело с его лица. Ужас, давивший в ночной тиши, сновидения, переносившие его в мир теней, исчезли вместе с ночью, которая породила их. Как только засияло солнце и Овод встретился лицом к лицу со своими врагами, воля вернулась к нему, и он уже ничего не боялся.
Против увитой плющом стены выстроились в линию шесть карабинеров, назначенных для исполнения приговора. Это была та самая осевшая, обвалившаяся стена, с которой Овод спускался в ночь своего неудачного побега. Солдаты, стоявшие с карабинами в руках, едва сдерживали слезы. Они не могли примириться с мыслью, что им предстоит убить Овода. Этот человек, с его остроумием, весёлым, заразительным смехом и светлым мужеством, как солнечный луч, озарил их серую, однообразную жизнь, и то, что он должен теперь умереть – умереть от их рук, казалось им равносильным тому, как если бы померкло яркое солнце.
Под большим фиговым деревом во дворе его ожидала могила. Её вырыли ночью подневольные руки. Проходя мимо, он с улыбкой заглянул в тёмную яму, посмотрел на лежавшую подле поблекшую траву и глубоко вздохнул, наслаждаясь запахом свежевскопанной земли.
Возле дерева сержант остановился. Овод посмотрел по сторонам, улыбнувшись самой весёлой своей улыбкой.
– Стать здесь, сержант?
Тот молча кивнул. Точно комок застрял у него в горле; он не мог бы вымолвить ни слова, если б даже от этого зависела его жизнь. На дворе уже собрались все: полковник Феррари, его племянник, лейтенант, командующий отрядом, врач и священник. Они вышли вперёд, стараясь не терять достоинства под вызывающе-весёлым взглядом Овода.
– Здравствуйте, г-господа! А, и его преподобие уже на ногах в такой ранний час!.. Как поживаете, капитан? Сегодня наша встреча для вас приятнее, чем прошлая, не правда ли? Я вижу, рука у вас ещё забинтована. Все потому, что я тогда дал промах. Вот эти молодцы лучше сделают своё дело… Не так ли, друзья? – Он окинул взглядом хмурые лица солдат. – На этот раз бинтов не понадобится. Ну-ну, почему же у вас такой унылый вид? Смирно! И покажите, как метко вы умеете стрелять. Скоро вам будет столько работы, что не знаю, справитесь ли вы с ней. Нужно поупражняться заранее…
– Сын мой! – прервал его священник, выходя вперёд; другие отошли, оставив их одних. – Скоро вы предстанете перед вашим творцом. Не упускайте же последних минут, оставшихся вам для покаяния. Подумайте, умоляю вас, как страшно умереть без отпущения грехов, с ожесточённым сердцем! Когда вы предстанете пред лицом вашего судии, тогда уже поздно будет раскаиваться. Неужели вы приблизитесь к престолу его с шуткой на устах?
– С шуткой, ваше преподобие? Мне кажется, вы заблуждаетесь. Когда придёт наш черёд, мы пустим в ход пушки, а не карабины, и тогда вы увидите, была ли это шутка.
– Пушки! Несчастный! Неужели вы не понимаете, какая бездна вас ждёт?
Овод оглянулся через плечо на зияющую могилу:
– Итак, в-ваше преподобие думает, что, когда меня опустят туда, вы навсегда разделаетесь со мной? Может быть, даже на мою могилу положат сверху камень, чтобы помешать в-воскресению «через три дня»? Не бойтесь, ваше преподобие! Я не намерен нарушать вашу монополию на дешёвые чудеса. Буду лежать смирно, как мышь, там, где меня положат. А всё же мы пустим в ход пушки!
– Боже милосердный! – воскликнул священник, – Прости ему!
– Аминь, – произнёс лейтенант глубоким басом, а полковник Феррари и его племянник набожно перекрестились.
Было ясно, что увещания ни к чему не приведут. Священник отказался от дальнейших попыток и отошёл в сторону, покачивая головой и шепча молитвы. Дальше всё пошло без задержек. Овод стал у края могилы, обернувшись только на миг в сторону красно-жёлтых лучей восходящего солнца. Он повторил свою просьбу не завязывать ему глаза, и, взглянув на него, полковник нехотя согласился. Они оба забыли о том, как это должно подействовать на солдат.
Овод с улыбкой посмотрел на них. Руки, державшие карабины, дрогнули.
– Я готов, – сказал он.
Лейтенант, волнуясь, выступил вперёд. Ему никогда ещё не приходилось командовать при исполнении приговора.
– Готовьсь!.. Целься! Пли!
Овод слегка пошатнулся, но не упал. Одна пуля, пущенная нетвёрдой рукой, чуть поцарапала ему щеку. Кровь струйкой потекла на белый воротник. Другая попала в ногу выше колена. Когда дым рассеялся, солдаты увидели, что он стоит, по-прежнему улыбаясь, и стирает изуродованной рукой кровь со щеки.
– Плохо стреляете, друзья! – сказал Овод, и его ясный, отчётливый голос резанул по сердцу окаменевших от страха солдат. – Попробуйте ещё раз!
Ропот и движение пробежали по шеренге. Каждый карабинер целился в сторону, в тайной надежде, что смертельная пуля будет пущена рукой соседа, а не его собственной. А Овод по-прежнему стоял и улыбался им. Предстояло начать все снова; они лишь превратили казнь в ненужную пытку. Солдат охватил ужас. Опустив карабины, они слушали неистовую брань офицеров и в отчаянии смотрели на человека, уцелевшего под пулями.
Полковник потрясал кулаком перед их лицами, торопил, сам отдавал команду. Он тоже растерялся и не смел взглянуть на человека, который стоял как ни в чём не бывало и не собирался падать. Когда Овод заговорил, он вздрогнул, испугавшись звука этого насмешливого голоса.
– Вы прислали на расстрел новобранцев, полковник! Посмотрим, может быть, у меня что-нибудь получится… Ну, молодцы! На левом фланге, держать ружья выше! Это карабин, а не сковорода! Ну, теперь – готовьсь!.. Целься!
– Пли! – крикнул полковник, бросаясь вперёд.
Нельзя было стерпеть, чтобы этот человек сам командовал своим расстрелом.
Ещё несколько беспорядочных выстрелов, и солдаты сбились в кучу, дико озираясь по сторонам. Один совсем не выстрелил. Он бросил карабин и, повалившись на землю, бормотал:
– Я не могу, не могу!
Дым медленно растаял в свете ярких утренних лучей. Они увидели, что Овод упал; увидели и то, что он ещё жив. Первую минуту солдаты и офицеры стояли, как в столбняке, глядя на Овода, который в предсмертных корчах бился на земле.
Врач и полковник с криком кинулись к нему, потому что он приподнялся на одно колено и опять смотрел на солдат и опять смеялся.
– Второй промах! Попробуйте… ещё раз, друзья! Может быть…
Он пошатнулся и упал боком на траву.
– Умер? – тихо спросил полковник.
Врач опустился на колени и, положив руку на залитую кровью сорочку Овода, ответил:
– Кажется, да… Слава богу!
– Слава богу! – повторил за ним полковник. – Наконец-то!
Племянник тронул его за рукав:
– Дядя… кардинал! Он стоит у ворот и хочет войти сюда.
– Что? Нет, нельзя… Я этого не допущу! Чего смотрит караул? Ваше преосвященство…
Ворота распахнулись и снова закрылись. Монтанелли уже стоял во дворе, глядя прямо перед собой неподвижными, полными ужаса глазами.
– Ваше преосвященство! Прошу вас… Вам не подобает смотреть… Приговор только что приведён в исполнение…
– Я пришёл взглянуть на него, – сказал Монтанелли.
Даже в эту минуту полковника поразил голос и весь облик кардинала: он шёл словно во сне.
– О господи! – крикнул вдруг один из солдат.
Полковник быстро обернулся.
Так и есть!
Окровавленное тело опять корчилось на траве.
Врач опустился на землю рядом с умирающим и положил его голову к себе на колено.
– Скорее! – крикнул он. – Скорее, варвары! Прикончите его, ради бога! Это невыносимо!
Кровь ручьями стекала по его пальцам. Он с трудом сдерживал бившееся в судорогах тело и растерянно озирался по сторонам, ища помощи. Священник нагнулся над умирающим и приложил распятие к его губам:
– Во имя отца и сына…
Овод приподнялся, опираясь о колено врача, и широко открытыми глазами посмотрел на распятие. Потом медленно среди мёртвой тишины поднял простреленную правую руку и оттолкнул его. На лице Христа остался кровавый след.
– Padre… ваш бог… удовлетворён?
Его голова упала на руки врача.
* * *
– Ваше преосвященство!
Кардинал стоял не двигаясь, и полковник Феррари повторил громче:
– Ваше преосвященство?
Монтанелли поднял глаза:
– Он мёртвый…
– Да, ваше преосвященство. Не уйти ли вам отсюда?.. Такое тяжёлое зрелище…
– Он мёртвый, – повторил Монтанелли и посмотрел в лицо Оводу. – Я коснулся его – а он мёртвый…
– Чего же ещё ждать, когда в человеке сидит десяток пуль! – презрительно прошептал лейтенант.
И врач сказал тоже шёпотом:
– Кардинала, должно быть, взволновал вид крови.
Полковник решительно взял Монтанелли под руку:
– Ваше преосвященство, не смотрите на него. Позвольте капеллану[96] проводить вас домой.
– Да… Я пойду.
Монтанелли медленно отвернулся от окровавленного тела и пошёл прочь в сопровождении священника и сержанта. В воротах он замедлил шаги и бросил назад все тот же непонимающий, застывший, как у призрака, взгляд.
– Он мёртвый…
* * *
Несколько часов спустя Марконе пришёл в домик на склоне холма сказать Мартини, что ему уже не нужно жертвовать жизнью.
Все приготовления ко второй попытке освободить Овода были закончены, ибо на этот раз план освобождения был много проще. Решили так: на следующее утро, когда процессия с телом господним будет проходить мимо крепостного вала, Мартини выступит вперёд из толпы и выстрелит полковнику в лицо. В общей суматохе двадцать вооружённых контрабандистов бросятся к тюремным воротам, ворвутся в башню и, заставив тюремщика открыть камеру, уведут Овода, стреляя в тех, кто попытается помешать этому. От ворот рассчитывали отступать с боем, прикрывая второй отряд конных контрабандистов, которые вывезут Овода в надёжное место в горах.
В небольшой группе заговорщиков только Джемма ничего не знала об этом плане. Так хотел Мартини.
– Её сердце не выдержит, – говорил он.
Когда контрабандист появился у калитки, Мартини отворил стеклянную дверь веранды и вышел ему навстречу:
– Есть новости, Марконе?
Марконе вместо ответа сдвинул на затылок свою широкополую соломенную шляпу.
Они сели на веранде. Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Но Мартини достаточно было бросить взгляд на Марконе, чтобы понять все.
– Когда это случилось? – спросил он наконец.
Собственный голос показался ему таким тусклые и унылым, как и весь мир.
– Сегодня на рассвете. Я узнал от сержанта. Он был там и все видел.
Мартини опустил глаза и снял ниточку, приставшую к рукаву. Суета сует. Вся жизнь полна суеты. Завтра он должен был умереть. А теперь желанная цель растаяла, как тают волшебные замки в закатном небе, когда на них надвигается ночная тьма. Он вернётся в скучный мир – мир Галли и Грассини. Снова шифровка, памфлеты, споры из-за пустяков между товарищами, происки австрийских сыщиков. Будни, будни, нагоняющие тоску… А где-то в глубине его души – пустота, эту пустоту теперь уже ничто и никто не заполнит, потому что Овода нет.
Он услышал голос Марконе и поднял голову, удивляясь, о чём же можно сейчас говорить.
– Простите?
– Я спрашивал: вы сами скажете ей об этом?
Проблеск жизни со всеми её горестями снова появился на лице Мартини.
– Нет, я не могу! – воскликнул он. – Вы лучше уж прямо попросите меня пойти и убить её. Как я скажу ей, как?
Мартини закрыл глаза руками. И, не открывая их, почувствовал, как вздрогнул контрабандист. Он поднял голову. Джемма стояла в дверях.
– Вы слышали, Чезаре? – сказала она. – Всё кончено. Его расстреляли.
Глава VIII
– «Introibo ad altare Dei…»[97]
Монтанелли стоял перед престолом, окружённый священниками и причтом, и громким, ясным голосом читал «Introit». Собор был залит светом. Праздничные одежды молящихся, яркая драпировка на колоннах, гирлянды цветов – все переливалось красками. Над открытым настежь входом спускались тяжёлые красные занавеси, пылавшие в жарких лучах июньского солнца, словно лепестки маков в поле. Обычно полутёмные боковые приделы были освещены свечами и факелами монашеских орденов. Там же высились кресты и хоругви отдельных приходов. У боковых дверей тоже стояли хоругви; их шёлковые складки ниспадали до земли, позолоченные кисти и древки ярко горели под тёмными сводами. Лившийся сквозь цветные стекла дневной свет окрашивал во все цвета радуги белые стихари певчих и ложился на пол алтаря пунцовыми, оранжевыми и зелёными пятнами. Позади престола блестела и искрилась на солнце завеса из серебряной парчи. И на фоне этой завесы, украшений и огней выступала неподвижная фигура кардинала в белом облачении – словно мраморная статуя, в которую вдохнули жизнь.
Обычай требовал, чтобы в дни процессий кардинал только присутствовал на обедне, но не служил. Кончив «Indulgentiam»[98], он отошёл от престола и медленно двинулся к епископскому трону, провожаемый низкими поклонами священников и причта.
– Его преосвященство, вероятно, не совсем здоров, – шёпотом сказал один каноник другому. – Он сегодня сам не свой.
Монтанелли склонил голову, и священник, возлагавший на него митру, усеянную драгоценными камнями, прошептал:
– Вы больны, ваше преосвященство?
Монтанелли молча посмотрел на него, словно не узнавая.
– Простите, ваше преосвященство, – пробормотал священник, преклонив колени, и отошёл, укоряя себя за то, что прервал кардинала во время молитвы.
Служба шла обычным порядком. Монтанелли сидел прямой, неподвижный. Солнце играло на его митре, сверкающей драгоценностями, и на шитом золотом облачении. Тяжёлые складки белой праздничной мантии ниспадали на красный ковёр. Свет сотен свечей искрился в сапфирах на его груди. Но глубоко запавшие глаза кардинала оставались тусклыми, солнечный луч не вызывал в них ответного блеска.
И когда в ответ на слова «Benedicite, pater eminentissime»[99], он наклонился благословить кадило, и солнце ударило в его митру, казалось, это некий грозный дух снеговых вершин, увенчанный радугой и облачённый в ледяные покровы, простирает руки, расточая вокруг благословения, а может быть, и проклятия.
При выносе святых даров кардинал встал с трона и опустился на колени перед престолом. В плавности его движений было что-то необычное, и когда он поднялся и пошёл назад, драгунский майор в парадном мундире, сидевший за полковником, прошептал, поворачиваясь к раненому капитану:
– Сдаёт старик кардинал, сдаёт! Смотрите: словно не живой человек, а машина.
– Тем лучше, – тоже шёпотом ответил капитан. – С тех пор как была дарована эта проклятая амнистия, он висит у нас камнем на шее.
– Однако на военный суд он согласился.
– Да, после долгих колебаний… Господи боже, как душно! Нас всех хватит солнечный удар во время процессии. Жаль, что мы не кардиналы, а то бы над нами всю дорогу несли балдахин… Ш-ш! Дядюшка на нас смотрит.
Полковник Феррари бросил строгий взгляд на молодых офицеров. Вчерашние события настроили его на весьма серьёзный и благочестивый лад, и он был не прочь отчитать молодёжь за легкомысленное отношение к своим обязанностям – может статься, и обременительным.
Распорядители стали устанавливать по местам тех, кто должен был участвовать в процессии. Полковник Феррари поднялся, знаком приглашая офицеров следовать за собой.
Когда месса[100] окончилась и святые дары поставили в ковчег, духовенство удалилось в ризницу сменить облачение.
Послышался сдержанный гул голосов. Монтанелли сидел, устремив вперёд неподвижный взгляд, словно не замечая жизни, кипевшей вокруг и замиравшей у подножия его трона. Ему поднесли кадило, он поднял руку, как автомат, и, не глядя, положил ладан в курильницу.
Духовенство вернулось из ризницы и ждало кардинала в алтаре, но он сидел не двигаясь. Священник, который должен был принять от него митру, наклонился к нему и нерешительно проговорил:
– Ваше преосвященство!
Кардинал оглянулся:
– Что вы сказали?
– Может быть, вам лучше не участвовать в процессии? Солнце жжёт немилосердно.
– Что мне до солнца!
Монтанелли проговорил это холодно, и священнику снова показалось, что он недоволен им.
– Простите, ваше преосвященство. Я думал, вы нездоровы.
Монтанелли поднялся, не удостоив его ответом, и проговорил все так же медленно:
– Что это?
Край его мантии лежал на ступеньках, и он показывал на огненное пятно на белом атласе.
– Это солнечный луч светит сквозь цветное стекло, ваше преосвященство.
– Солнечный луч? Такой красный?
Он сошёл со ступенек и опустился на колени перед престолом, медленно размахивая кадилом. Потом протянул его дьякону. Солнце легло цветными пятнами на обнажённую голову Монтанелли, ударило в широко открытые, обращённые вверх глаза и осветило багряным блеском белую мантию, складки которой расправляли священники.
Дьякон подал ему золотой ковчег, и он поднялся с колен под торжественную мелодию хора и органа.
Прислужники медленно подошли к нему с шёлковым балдахином; дьяконы стали справа и слева и откинули назад длинные складки его мантии. И когда служки подняли её, мирские общины, возглавляющие процессию, вышли на середину собора и двинулись вперёд.
Монтанелли стоял у престола под белым балдахином, твёрдой рукой держа святые дары и глядя на проходящую мимо процессию. По двое в ряд люди медленно спускались по ступенькам со свечами, факелами, крестами, хоругвями и, минуя убранные цветами колонны, выходили из-под красной занавеси над порталом на залитую солнцем улицу. Звуки пения постепенно замирали вдали, переходя в неясный гул, а позади раздавались все новые и новые голоса. Бесконечной лентой разворачивалась процессия, и под сводами собора долго не затихали шаги.
Шли прихожане в белых саванах, с закрытыми лицами; братья ордена милосердия в чёрном с головы до ног, в масках, сквозь прорези которых поблёскивали их глаза. Торжественно выступали монахи; нищенствующие братья, загорелые, босые, в тёмных капюшонах; суровые доминиканцы в белых сутанах. За ними – представители военных и гражданских властей: драгуны, карабинеры, чины местной полиции и полковник в парадной форме со своими офицерами. Шествие замыкали дьякон, нёсший большой крест, и двое прислужников с зажжёнными свечами. И, когда занавеси у портала подняли выше, Монтанелли увидел со своего места под балдахином залитую солнцем, устланную коврами улицу, флаги на домах и одетых в белое детей, которые разбрасывали розы по мостовой. Розы! Какие они красные!
Процессия подвигалась медленно, в строгом порядке. Одеяния и краски менялись поминутно. Длинные белые стихари уступали место пышным, расшитым золотом ризам. Вот высоко над пламенем свечей проплыл тонкий золотой крест. Потом показались соборные каноники, все в белом. Капеллан нёс епископский посох, мальчики помахивали кадилами в такт пению. Прислужники подняли балдахин выше, отсчитывая вполголоса шаги: «Раз, два, раз, два», и Монтанелли открыл крёстный ход.
Он спустился на середину собора, прошёл под хорами, откуда неслись торжественные раскаты органа, потом под занавесью у входа – такой нестерпимо красной! – и ступил на сверкающую в лучах солнца улицу. На красном ковре под его ногами лежали растоптанные кроваво-красные розы.
Минутная остановка в дверях – представители светской власти сменили прислужников у балдахина, – и процессия снова двинулась, и он тоже идёт вперёд, сжимая в руках ковчег со святыми дарами. Голоса певчих то широко разливаются, то замирают, и в такт пению – покачивание кадил, в такт пению – мерная людская поступь.
Кровь, всюду кровь! Ковёр – точно красная река, розы на камнях – точно пятна разбрызганной крови!.. Боже милосердный! Неужто небо твоё и твоя земля залиты кровью? Не что тебе до этого-тебе, чьи губы обагрены ею!
Он взглянул на причастие за хрустальной стенкой ковчега. Что это стекает с облатки между золотыми лучами и медленно каплет на его белое облачение? Вот так же капало с приподнятой руки… он видел сам.
Трава на крепостном дворе была помятая и красная… вся красная… так много было крови. Она стекала с лица, капала из простреленной правой руки, хлестала горячим красным потоком из раны в боку. Даже прядь волос была смочена кровью… да, волосы лежали на лбу мокрые и спутанные… Это предсмертный пот выступил от непереносимой боли.
Торжественное пение разливалось волной:
Genitori, genitoque,
Laus et jubilatio,
Salus, honor, virtus quoque,
Sit et benedictio![101]
Нет сил это вынести! Боже! Ты взираешь с небес на земные мучения и улыбаешься окровавленными губами. Неужели тебе этого мало? Зачем ещё издевательские славословия и хвалы! Тело Христово, преданное во спасение людей, кровь Христова, пролитая для искупления их грехов! И этого мало?
Громче зовите! Может быть, он спит!
Ты спишь, возлюбленный сын мой, и больше не проснёшься. Неужели могила так ревниво охраняет свою добычу? Неужели чёрная яма под деревом не отпустит тебя хоть ненадолго, радость сердца моего?
И тогда из-за хрустальной стенки ковчега послышался голос, и, пока он говорил, кровь капала, капала…
«Выбор сделан. Станешь ли ты раскаиваться в нём! Разве желание твоё не исполнилось? Взгляни на этих людей, разодетых в шелка и парчу и шествующих в ярком свете дня, – ради них я лёг в тёмную гробницу. Взгляни на детей, разбрасывающих розы, прислушайся к их сладостным голосам – ради них наполнились уста мои прахом, а розы эти красны, ибо они впитали кровь моего сердца. Видишь – народ преклоняет колена, чтобы испить крови, стекающей по складкам твоей одежды. Эта кровь была пролита за него, так пусть же он утолит свою жажду. Ибо сказано: „Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих“.
Артур! Артур! А если кто положит жизнь за возлюбленного сына своего? Не больше ли такая любовь?
И снова послышался голос из ковчега:
«Кто он, возлюбленный сын твой? Воистину, это не я!»
И он хотел ответить, но слова застыли у него на устах, потому что голоса певчих пронеслись над ним, как северный ветер над ровной гладью.
Dedit fragilibus corporis ferculum,
Dedit et tristibus sanguinis poculum…[102]
Пейте же! Пейте из чаши все! Разве эта кровь не ваше достояние? Для вас красный поток залил траву, для вас изувечено и разорвано на куски живое тело! Вкусите от него, людоеды, вкусите от него все! Это ваш пир, это день вашего торжества! Торопитесь же на праздник, примкните к общему шествию! Женщины и дети, юноши и старики, получите каждый свою долю живой плоти. Приблизьтесь к текущему ручьём кровавому вину и пейте, пока оно красное! Примите и вкусите от тела…
Боже! Вот и крепость. Угрюмая, тёмная, с полуразрушенной стеной и башнями, она чернеет среди голых гор и сурово глядит на процессию, которая тянется внизу, по пыльной дороге. Ворота её ощерились железными зубьями решётки. Словно зверь, припавший к земле, подкарауливает она свою добычу. Но как ни крепки эти железные зубья, их разожмут и сломают, и могила на крепостном дворе отдаст своего мертвеца. Ибо сонмы людские текут на священный пир крови, как полчища голодных крыс, которые спешат накинуться на колосья, оставшиеся в поле после жатвы. И они кричат: «Дай, дай!» Никто из них не скажет: «Довольно!»
«Тебе все ещё мало? Меня принесли в жертву ради этих людей. Ты погубил меня, чтобы они могли жить. Видишь, они идут, идут, и ряды их сомкнуты.
Это воинство твоего бога – несметное, сильное. Огонь бушует на его пути и идёт за ним следом. Земля на его пути, как райский сад, – пройдёт воинство и оставит после себя пустыню. И ничто не уцелеет под его тяжкой поступью».
И всё же я зову тебя, возлюбленный сын мой! Вернись ко мне, ибо я раскаиваюсь в своём выборе. Вернись! Мы уйдём с тобой и ляжем в тёмную, безмолвную могилу, где эти кровожадные полчища не найдут нас. Мы заключим друг друга в объятия и уснём – уснём надолго. Голодное воинство пройдёт над нами, и когда оно будет выть, требуя крови, чтобы насытиться, его вопли едва коснутся нашего слуха и не потревожат нас.
И голос снова ответил ему:
«Где же я укроюсь? Разве не сказано „Будут бегать по городу, подниматься на стены, влезать на дома, входить в окна, как воры“? Если я сложу себе гробницу на склоне горы, разве её не раскидают камень за камнем? Если я вырою могилу на дне речном, разве её не раскопают? Истинно, истинно говорю тебе: они, как псы, гонятся за добычей, и мои раны сочатся кровью, чтобы им было чем утолить жажду. Разве ты не слышишь их песнопений?»
Процессия кончилась; все розы были разбросаны по мостовой, и, проходя под красными занавесями в двери собора, люди пели.
И когда пение стихло, кардинал прошёл в собор между двумя рядами монахов и священников, стоявших на коленях с зажжёнными свечами. И он увидел их глаза, жадно устремлённые на ковчег, который был у него в руках, и понял, почему они склоняют голову, не глядя ему вслед, ибо по складкам его белой мантии бежали алые струйки, и на каменных плитах собора его ноги оставляли кровавые следы.
Он подошёл к алтарю и, выйдя из-под балдахина, поднялся вверх по ступенькам. Справа и слева от алтаря стояли коленопреклонённые мальчики с кадилами и капелланы с горящими факелами, и в их глазах, обращённых на тело искупителя, поблёскивали жадные огоньки.
И когда он стал перед алтарем и воздел свои запятнанные кровью руки с поруганным, изувеченным телом возлюбленного сына своего, голоса гостей, созванных на пасхальный пир, снова слились в общем хоре.
А сейчас тело унесут… Иди, любимый, исполни, что предначертано тебе, и распахни райские врата перед этими несчастными. Передо мной же распахнутся врата ада.
Дьякон поставил священный сосуд на алтарь, а он преклонил колена, и с алтаря на его обнажённую голову капля за каплей побежала кровь. Голоса певчих звучали все громче и громче, будя эхо под высокими сводами собора.
«Sine termino… sine termino!»[103] О Иисус, счастлив был ты, когда мог пасть под тяжестью креста! Счастлив был ты, когда мог сказать: «Свершилось!» Мой же путь бесконечен, как путь звёзд в небесах. И там, в геенне огненной, меня ждёт червь, который никогда не умрёт, и пламя, которое никогда не угаснет. «Sine termino… sine termino!»
Устало, покорно проделал кардинал оставшуюся часть церемонии, машинально выполняя привычный ритуал. Потом, после благословения, опять преклонил колена перед алтарем и закрыл руками лицо. Голос священника, читающего молитву об отпущении грехов, доносился до него, как дальний отзвук того мира, к которому он больше не принадлежал. Наступила тишина. Кардинал встал и протянул руку, призывая к молчанию. Те, кто уже пробирался к дверям, вернулись обратно.
По собору пронёсся шёпот: «Его преосвященство будет говорить».
Священники переглянулись в изумлении и ближе придвинулись к нему; один из них спросил вполголоса:
– Ваше преосвященство намерены говорить с народом?
Монтанелли молча отстранил его рукой. Священники отступили, перешёптываясь. Проповеди в этот день не полагалось, это противоречило всем обычаям, но кардинал мог поступить по своему усмотрению. Он, вероятно, объявит народу что-нибудь важное: новую реформу, исходящую из Рима, или послание святого отца.
Со ступенек алтаря Монтанелли взглянул вниз, на море человеческих лиц. С жадным любопытством глядели они на него, а он стоял над ними неподвижный, похожий на призрак в своём белом облачении.
– Тише! Тише! – негромко повторяли распорядители, и рокот голосов постепенно замер, как замирает порыв ветра в вершинах деревьев.
Все смотрели на неподвижную фигуру, стоявшую на ступеньках алтаря. И вот в мёртвой тишине раздался отчётливый, мерный голос кардинала:
– В евангелии от святого Иоанна сказано: «Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы мир спасён был через него». Сегодня у нас праздник тела и крови искупителя, погибшего ради вас, агнца божия, взявшего на себя грехи мира, сына господня, умершего за ваши прегрешения. Вы собрались, чтобы вкусить от жертвы, принесённой вам, и возблагодарить за это бога. И я знаю, что утром, когда вы шли вкусить от тела искупителя, сердца ваши были исполнены радости, и вы вспомнили о муках, перенесённых богом-сыном, умершим ради вашего спасения.
Но кто из вас подумал о страданиях бога-отца, который дал распять на кресте своего сына? Кто из вас вспомнил о муках отца, глядевшего на Голгофу[104] с высоты своего небесного трона?
Я смотрел на вас сегодня, когда вы шли торжественной процессией, и видел, как ликовали вы в сердце своём, что отпустятся вам грехи ваши, и радовались своему спасению. И вот я прошу вас: подумайте, какой ценой оно было куплено. Велика его цена! Она превосходит цену рубинов, ибо она цена крови…
Трепет пробежал по рядам. Священники, стоявшие в алтаре, перешёптывались между собой и слушали, подавшись всем телом вперёд.
Но кардинал снова заговорил, и они умолкли.
– Поэтому говорю вам сегодня. Я есмь сущий. Я глядел на вас, на вашу немощность и ваши печали и на малых детей, играющих у ног ваших. И душа моя исполнилась сострадания к ним, ибо они должны умереть. Потом я заглянул в глаза возлюбленного сына моего и увидел в них искупление кровью. И я пошёл своей дорогой и оставил его нести свой крест.
Вот оно, отпущение грехов. Он умер за вас, и тьма поглотила его; он умер и не воскреснет; он умер, и нет у меня сына. О мой мальчик, мой мальчик!
Из груди кардинала вырвался долгий жалобный стон, и его, словно эхо, подхватили испуганные голоса людей. Духовенство встало со своих мест, дьяконы подошли к кардиналу и взяли его за руки. Но он вырвался и сверкнул на них глазами, как разъярённый зверь:
– Что это? Разве не довольно ещё крови? Подождите своей очереди, шакалы! Вы тоже насытитесь!
Они попятились от него и сбились в кучу, бледные, дрожащие. Он снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел вихрь.
– Вы убили, убили его! И я допустил это, потому что не хотел вашей смерти. А теперь, когда вы приходите ко мне с лживыми славословиями и нечестивыми молитвами, я раскаиваюсь в своём безумстве! Лучше бы вы погрязли в пороках и заслужили вечное проклятие, а он остался бы жить. Стоят ли ваши зачумлённые души, чтобы за спасение их было заплачено такой ценой?
Но поздно, слишком поздно! Я кричу, а он не слышит меня. Стучусь у его могилы, но он не проснётся. Один стою я в пустыне и перевожу взор с залитой кровью земли, где зарыт свет очей моих, к страшным, пустым небесам. И отчаяние овладевает мной. Я отрёкся от него, отрёкся от него ради вас, порождения ехидны!
Так вот оно, ваше спасение! Берите! Я бросаю его вам, как бросают кость своре рычащих собак! За пир уплачено. Так придите, ешьте досыта, людоеды, кровопийцы, стервятники, питающиеся мертвечиной! Смотрите: вон со ступенек алтаря течёт горячая, дымящаяся кровь! Она течёт из сердца моего сына, и она пролита за вас! Лакайте же её, вымажьте себе лицо этой кровью! Деритесь за тело, рвите его на куски… и оставьте меня! Вот тело, отданное за вас. Смотрите, как оно изранено и сочится кровью, и все ещё трепещет в нём жизнь, все ещё бьётся оно в предсмертных муках! Возьмите же его, христиане, и ешьте!
Он схватил ковчег со святыми дарами, поднял его высоко над головой и с размаху бросил на пол. Металл зазвенел о каменные плиты. Духовенство толпой ринулось вперёд, и сразу двадцать рук схватили безумца.
И только тогда напряжённое молчание народа разрешилось неистовыми, истерическими воплями.
Опрокидывая стулья и скамьи, сталкиваясь в дверях, давя друг друга, обрывая занавеси и гирлянды, рыдающие люди хлынули на улицу.
Эпилог
– Джемма, вас кто-то спрашивает внизу.
Мартини произнёс эти слова тем сдержанным тоном, который они оба бессознательно усвоили в течение последних десяти дней.
Этот тон да ещё ровность и медлительность речи и движений были единственными проявлениями их горя.
Джемма в переднике и с засученными рукавами раскладывала на столе маленькие свёртки с патронами. Она занималась этим с самого утра, и теперь, в лучах ослепительного полдня, было видно, как осунулось её лицо.
– Кто там, Чезаре? Что ему нужно?
– Я не знаю, дорогая. Он мне ничего не сказал. Просил только передать, что ему хотелось бы переговорить с вами наедине.
– Хорошо. – Она сняла передник и спустила рукава. – Нечего делать, надо выйти к нему. Наверно, это просто сыщик.
– Я буду в соседней комнате. В случае чего, кликните меня. А когда отделаетесь от него, прилягте и отдохните немного. Вы целый день провели на ногах.
– Нет, нет! Я лучше буду работать.
Джемма медленно спустилась по лестнице. Мартини молча шёл следом за ней.
За эти дни Джемма состарилась на десять лет. Едва заметная раньше седина теперь выступала у неё широкой прядью. Она почти не поднимала глаз, но если Мартини удавалось случайно поймать её взгляд, он содрогался от ужаса.
В маленькой гостиной стоял навытяжку незнакомый человек. Взглянув на его неуклюжую фигуру и испуганные глаза, Джемма догадалась, что это солдат швейцарской гвардии[105]. На нём была крестьянская блуза, очевидно, с чужого плеча. Он озирался по сторонам, словно боясь, что его вот-вот накроют.
– Вы говорите по-немецки? – спросил он.
– Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.
– Вы синьора Болла? Я принёс вам письмо.
– Письмо? – Джемма вздрогнула и оперлась рукой о стол.
– Я из стражи, вон оттуда. – Солдат показал в окно на холм, где виднелась крепость. – Письмо это от казнённого на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед расстрелом. Я обещал ему передать письмо вам в руки.
Она склонила голову. Всё-таки написал…
– Потому-то я так долго и не приносил, – продолжал солдат. – Он просил передать вам лично. А я не мог раньше выбраться – за мной следили. Пришлось переодеться.
Солдат пошарил за пазухой. Стояла жаркая погода, и сложенный листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и смят, но и весь промок от пота. Солдат неловко переступил с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.
– Вы никому не расскажете? – робко проговорил он, окинув её недоверчивым взглядом. – Я пришёл сюда, рискуя жизнью.
– Конечно, нет! Подождите минутку…
Солдат уже повернулся к двери, но Джемма, остановив его, протянула руку к кошельку. Оскорблённый, он попятился назад и сказал грубовато:
– Не нужно мне ваших денег. Я сделал это ради него – он просил меня. Ради него я пошёл бы и на большее. Он был очень добрый человек…
Джемма уловила лёгкую дрожь в его голосе и подняла глаза. Солдат вытирал слезы грязным рукавом.
– Мы не могли не стрелять, – продолжал он полушёпотом. – Мы люди подневольные. Дали промах… а он стал смеяться над нами. Назвал нас новобранцами… Пришлось стрелять второй раз. Он был очень добрый человек…
Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел…
Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.
Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:
Дорогая Джим!
Строки вдруг расплылись у неё перед глазами, подёрнулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нём, всей тяжестью навалилась ей на грудь.
Потом снова взяла листок и стала читать:
Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.
Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать своё сердце из-за той старой истории с пощёчиной.
Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало других таких же пощёчин и стерпел их. Кое за что даже отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке (забыл её название), «жив и бью хвостом» – правда, в последний раз… А завтра утром finita la commedia[106].
Для вас и для меня это значит: цирковое представление окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость. Она невелика, но всё же это милость. Мы должны быть признательны и за неё.
А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне нечего больше просить у судьбы. Передайте это Мартини как моё прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймёт. Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на каникулы. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор – лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же ещё может желать человек?
Впрочем, я-то желаю ещё кое-чего. Тот, кто идёт умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счёты.
Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были ещё нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку. Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!
Подписи не было. Вместо неё Джемма увидела стишок, который они учили вместе ещё детьми:
Счастливой мошкою
Летаю.
Живу ли я
Иль умираю.
Полчаса спустя в комнату вошёл Мартини. Много лет он скрывал своё чувство к Джемме, но сейчас, увидев её горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял её:
– Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете! Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!
– Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас не могу.
Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он замолчал, закусив губы. Первый раз за все эти годы он, точно мальчишка, выдал себя, а она даже ничего не заметила.
– В соборе ударили в колокол, – сказала Джемма оглянувшись; самообладание вернулось к ней. – Должно быть, кто-то умер.
– Об этом-то я и пришёл сказать, – спокойно ответил Мартини.
Он поднял листок с пола и передал ей. Это было объявление, напечатанное на скорую руку крупным шрифтом и обведённое траурной каймой:
Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал монсеньёр Лоренцо Монтанелли скоропостижно скончался в Равенне от разрыва сердца.
Джемма быстро взглянула на Мартини, и он, пожав плечами, ответил на её невысказанную мысль:
– Что же вы хотите, мадонна? Разрыв сердца – разве это плохое объяснение? Оно не хуже других.
Примечания
1
Пиза – город в средней Италии.
2
Каноник – священник католической церкви, занимающий постоянную должность при соборе.
3
Carino – дорогой (итал.).
4
Padre – отец; у итальянцев – обычное обращение к священнику.
5
Fragola – земляника (итал.).
6
Доминиканский – принадлежащий монашескому ордену доминиканцев, основанному в XII веке испанским проповедником Домиником для борьбы против «еретиков» и вольнодумцев.
7
Корнуэлл – графство в Англии.
8
Ливорно – крупный портовый город на Лигурийском море, неподалёку от Пизы.
9
Протестанты – сторонники возникшего в XVI веке в ряде стран Европы христианского вероучения, выступающего против некоторых положений католической церкви и против господства римского папы.
10
Крестьянам (итал).
11
Остров Руссо – остров, где установлен бюст французского мыслителя и писателя Жан-Жака Руссо (1712—1778), уроженца Женевы.
12
Шале – домик (франц.).
13
Monsieur – господин (франц.).
14
Методисты – религиозная секта, возникшая в XVIII веке в Англии.
15
«Молодая Италия» – название тайного общества, организованного в 1831 году итальянскими революционными эмигрантами под руководством Джузеппе Мадзини для борьбы за освобождение Италии от австрийского владычества, за объединение страны, за создание итальянской республики.
16
De Monarchia («О монархии») – сочинение великого итальянского поэта Данте Алигьери (1265—1321), отстаивающее необходимость ликвидации феодальной раздроблённости Италии путём создания единой итальянской монархии и критикующее притязания римского папы на светскую власть
17
Ватикан – папский дворец в Риме; в переносном смысле – папская власть, правящие круги римско-католической церкви.
18
Санта-Катарина – церковь Святой Екатерины в Пизе.
19
Калабрия – горная область в Неаполитанском королевстве.
20
В то время в Ливорно из французского порта Марселя нелегальным способом доставлялась газета «Молодая Италия», которую Мадзини выпускал в Марселе, а также издаваемые тайным обществом политические брошюры и книги
21
То есть газета «Молодая Италия»
22
Филистер – обыватель, человек с узким, ограниченным кругозором.
23
Синьорино – обращение к молодому человеку (итал).
24
Ave, Maria, Regina Coeli – «Радуйся, Мария, царица небесная…» – начало католической молитвы (лат.).
25
Миссионер – лицо, посланное господствующей церковью для религиозной пропаганды среди иноверцев.
26
Паоло – серебряная итальянская монета.
27
Медичи – старинный род правителей Флоренции.
28
Памятник Четырех Мавров – памятник тосканскому герцогу Фернандо I Медичи в Ливорно. У пьедестала этого памятника прикованы бронзовые фигуры четырех мавров.
29
Папа Пий IX, сменив летом 1846 года на папском престоле Григория XVI, провёл в Папской области незначительные реформы (частичная амнистия политическим заключённым и эмигрантам, ослабление цензуры, уменьшение некоторых налогов), чтобы привлечь на свою сторону интеллигенцию и отдалить нарождающийся в стране подъем национально-освободительного движения. Вскоре обнаружилось, что показной «либерализм» Пия IX был вызван тактическими соображениями. Напуганный начавшейся в 1848 году революцией, Пий IX продолжил реакционную политику своих предшественников.
30
Памфлет – статья или брошюра на злободневную тему, содержащая резкую критику какого-либо политического деятеля или общественного явления.
31
Петиция – коллективное прошение, чаще всего подаваемое высшей власти.
32
Великий герцог – Леопольд II, герцог Тосканский.
33
Ренци – организатор неудавшегося восстания в Римини (Папская область) в 1846 году; был выдан тосканским правительством папе.
34
Амнистия – помилование, прощение.
35
Грегорианцы – здесь: сторонники политики папы Григория XVI, противники реформ, предпринятых папой Пием IX.
36
Санфедисты – члены «Общества последователей святой веры», основанного в 1799 году итальянскими мракобесами для борьбы с освободительным движением, для укрепления неограниченной власти папы.
37
Ламбручини – кардинал, государственный секретарь Папской области; оказывал помощь австрийцам и сам опирался на них в борьбе против итальянского народа.
38
Иезуиты – существующий с середины XVI века монашеский орден, одна из наиболее воинствующих организаций католической церкви. Прикрываясь напускным смирением и благочестием, иезуиты, не стесняясь в средствах для достижения своей цели, применяют обман, интриги, провокации и тайные убийства. В настоящее время орден иезуитов является активным орудием империалистической реакции.
39
Джусти Джузеппе (1809—1850) крупный итальянский поэт, талантливый сатирик, выступавший против реакционеров и австрийского ига.
40
Миланский диалект – один из диалектов итальянского языка, довольно сильно отличающийся от литературной речи.
41
Сибарит – человек, привыкший к роскоши и безделью.
42
Оводом называл себя Сократ (469—499 до н.э.).
43
Летом 1843 года властями была раскрыта подготовка к восстанию в провинциях Болонья и Равенна. Руководители восстания – братья Муратори – ушли с небольшой группой друзей в горы (Апеннины), где пытались организовать партизанскую войну, но потерпели поражение.
44
Le Taon – овод (франц.).
45
Тридцатые-сороковые годы XIX столетия в Южной Америке были периодом национально-освободительных войн В этих войнах участвовало много политических эмигрантов, бежавших из Европы.
46
Орсини Феличе – (1819—1858) – деятель национально – освободительного движения в Италии, мадзинист; казнён в Париже после неудачного покушения на французского императора Наполеона III.
47
Кардинал Спинола – один из папских наместников, особенно жестоко расправлявшийся с участниками восстаний и заговоров тридцатых-сороковых годов XIX столетия.
48
Девоншир – графство в юго-западной Англии.
49
Фьезоле – город неподалёку от Флоренции.
50
Мадонна – здесь: сударыня, госпожа (итал).
51
Автор напоминает о судьбе братьев Бандиера – флотских офицеров, в 1844 году сделавших попытку высадиться с военных судов с небольшим отрядом сторонников Мадзини и поднять восстание в Калабрии. Братья Бандиера были выданы предателями, арестованы и расстреляны на месте.
52
Царица Савская – по библейским преданиям, сказочно прекрасная и мудрая владычица одного из государств Древнего Востока.
53
Меттерних (1773—1859) – премьер-министр Австрии, виднейший представитель европейской реакции в 1815—1848 годах. В Италии его особенно ненавидели за жестокую политику террора и преследований, проводившуюся по его указанию.
54
Какая великолепная ночь! Не правда ли, князь? (франц.)
55
Очаровательно (франц.).
56
Князь (франц.).
57
Речь идёт о реформах Пия IX
58
Левеллеры (уравнители) – радикальная политическая партия в эпоху английской революции (XVII в.).
59
Слова шута из трагедии Шекспира «Король Лир», акт I, сцена IV.
60
Монсеньёр (монсиньор) – титул представителей высшего католического духовенства.
61
Сиена и Пистойя – города в Тоскане.
62
Романья – провинция в Папской области.
63
Кардинал Феретти – один из сподвижников папы Пия IX.
64
Шелли Перси Биши (1792—1822) – выдающийся английский поэт.
65
Савонарола Джироламо (1452—1498) – итальянский монах, религиозно-политический проповедник, прославившийся своим ораторским талантом.
66
Аркадия – страна в Древней Греции, воспетая античными поэтами как край мирной пастушеской жизни. В позднейшей литературе – счастливая, сказочная страна, избавленная от тревог и забот повседневности.
67
Леонардо да Винчи (1452—1519) – великий итальянский художник.
68
Арлекин и коломбина – действующие лица итальянского народного театра.
69
Сольдо – медная итальянская монета.
70
Полента – дешёвое народное итальянское блюдо.
71
Эй, Пьерро! Танцуй, Пьерро!
Потанцуй и ты, Жанно!
Веселись, мы поглядим,
Хорошо быть молодым!
Коль плачу я или вздыхаю,
Коль у меня печальный вид —
Я вас развеселить желаю!
Ха! ха, ха, ха!
Я вас развеселить желаю! (франц.)
72
Уходите, вы мне надоели, господа! (франц.)
73
Рио – Рио-де-Жанейро, столица Бразилии.
74
Атеист – безбожник.
75
Агностик – сторонник философского учения, которое отрицает возможность познания объективного мира.
76
Чивита-Веккиа – город в Папской области, на Тирренском море.
77
Скудо – крупная итальянская серебряная монета.
78
Мохачское поле – местность в Венгрии, где венгерская армия в 1526 году потерпела поражение от войск турецкого султана.
79
Сцилла и Харибда – в греческой мифологии чудовища, сулящие неминуемую гибель мореплавателю. Выражение «Между Сциллой и Харибдой» можно сравнить с русским «Между двух огней».
80
Моя вина, моя большая вина (лат.).
81
Слова Клавдио из драмы Шекспира «Мера за меру», акт III, сцена I.
82
Дон Карлос и маркиз Поза – персонажи исторической трагедии Ф. Шиллера «Дон Карлос».
83
Минерва – у древних римлян богиня мудрости, покровительница искусств, наук и ремёсел.
84
Слова молитвы перед причастием.
85
«Меланхолия» – гравюра великого немецкого художника А. Дюрера (1471—1528).
86
Легатство – резиденция полномочного представителя папы – легата.
87
«Не мир, но меч…» – Овод иронически напоминает слова Христа из евангельской легенды, обращённые к ученикам: «Не думайте, что я пришёл принести мир на землю. Не мир пришёл я принести, но меч».
88
Святая простота! (лат.)
89
На войне, как на войне (франц.).
90
Corpus Domini – праздник «тела господня», один из самых пышных праздников католической церкви.
91
Изречение из евангелия.
92
Так делают все (итал.).
93
Изречение из евангелия.
94
Матадор – в бое быков – главный боец, наносящий быку смертельный удар.
95
Здесь автор имеет в виду слова: «Ты победил, галилеянин», то есть «Ты победил, Иисус», слова, которые римский император Юлиан (331—363), гонитель христиан, будто бы произнёс перед смертью.
96
Капеллан – помощник священника у католиков.
97
«Припадём к престолу господню» (лат.) – вступительные слова молитвы, «Introit» – её название.
98
Молитва об отпущении грехов.
99
«Благословите, высокопреосвященнейший отче» (лат.).
100
Месса – католическая обедня.
101
И творцу хвала и сыну —
Господа творению, —
Мир, и честь, и мощь, и слава,
И благословение! (лат.).
102
Подал он слабым опору надёжную,
Подал скорбящим из крови он питие… (лат.)
103
Слова из католического песнопения, означающие «беспредельное, вечное».
104
Голгофа – место близ Иерусалима, на котором якобы произошла казнь Христа.
105
Швейцарская гвардия – наёмные войска папского правительства, которые комплектовались из швейцарцев.
106
Представление окончено (итал.).
