- ОТ АВТОРА
- Глава первая ДЕТСКИЙ ЯЗЫК
- I. ПРИСЛУШИВАЮСЬ
- II. ПОДРАЖАНИЕ И ТВОРЧЕСТВО ДЕТСКОЕ ЧУТЬЕ ЯЗЫКА
- III. «НАРОДНАЯ ЭТИМОЛОГИЯ»
- IV. ДЕЙСТВЕННОСТЬ
- V. ЗАВОЕВАНИЕ ГРАММАТИКИ ЗА-ВЫ-НА-РАС-ОБ
- VI. АНАЛИЗ ЯЗЫКОВОГО НАСЛЕДИЯ ВЗРОСЛЫХ КРИТИК И БУНТАРЬ
- VII. РАЗОБЛАЧЕНИЕ ШТАМПОВ СВЕЖЕСТЬ ДЕТСКОГО ВОСПРИЯТИЯ СЛОВ
- VIII. МАСКИРОВКА НЕВЕДЕНИЯ ЧУЖИЕ ГРЕХИ
- IX. ЛОЖНОЕ ИСТОЛКОВАНИЕ СЛОВ
- X. ДЕТСКАЯ РЕЧЬ И НАРОД
- XI. ВОСПИТАНИЕ РЕЧИ
Страница 1
Страница 2
Страница 3
ПРАВНУЧКЕ МАШЕНЬКЕ
ЛЮБЯЩИЙ ПРАДЕД.
ОТ АВТОРА
Это было давно. Я жил на даче у самого моря. Перед моими окнами на горячем песке Сестрорецкого пляжа копошилось несметное количество малых детей под надзором бабушек и нянек. Я только что оправился после долгой болезни и по предписанию врача был обречен на безделье. Слоняясь с утра до вечера по чудесному пляжу, я вскоре сблизился со всей детворой, да и она привыкла ко мне. Мы строили из песка неприступные крепости, спускали на воду бумажные флоты.
Вокруг меня, ни на миг не смолкая, слышалась звонкая детская речь. На первых порах она просто забавляла меня, но мало-помалу я пришел к убеждению, что, прекрасная сама по себе, она имеет высокую научную ценность, так как, исследуя ее, мы тем самым вскрываем причудливые закономерности детского мышления, детской психики.
С тех пор прошло лет сорок — даже больше. В течение всего этого долгого срока я ни разу не расставался с детьми: сначала мне представилась возможность наблюдать духовное развитие своих собственных малолетних детей, а потом — своих внуков и — многочисленных правнуков.
И все же я не мог бы написать эту книгу, если бы не дружная помощь читателей. Уже много лет из недели в неделю, из месяца в месяц почтальоны приносят мне множество писем, где бабки, матери, деды, отцы малышей сообщают свои наблюдения над ними, над их поступками, играми, разговорами, песнями. Пишут домашние хозяйки, пенсионеры, спортсмены, рабочие, инвалиды, военные, актеры, дипломаты, художники, инженеры, зоотехники, воспитатели детских садов, — и можно себе представить, с каким интересом (и с какой благодарностью!) я вчитываюсь в эти драгоценные письма. Если бы я мог обнародовать весь имеющийся у меня материал, собранный в течение сорока с чем-то лет, получилось бы по крайней мере десять — двенадцать томов.
Как и всякий фольклорист-собиратель, заинтересованный в научной достоверности своего материала, я считаю себя обязанным документировать каждое детское слово, каждую детскую фразу, сообщенную мне в этих письмах, и очень жалею, что отсутствие места не дает мне возможности назвать по именам всех друзей моей книги, делящихся со мною своими наблюдениями, мыслями, сведениями.
Но я бережно сохраняю все письма, так что почти у каждого речения детей, приводимого мною на этих страницах, есть паспорт…
Широкие читательские массы отнеслись к моей книге с горячим сочувствием. Достаточно сказать, что в одном только 1958 году книга вышла в двух разных издательствах в количестве 400 000 экземпляров и в течение нескольких дней разошлась вся без остатка: так жадно стремятся советские люди изучить и осмыслить все еще мало изученную психику своих Игорей, Володей, Наташ и Светлан.
Это налагает на меня большую ответственность. Поэтому для каждого нового издания книги я перечитываю снова и снова весь текст, всякий раз исправляя и дополняя его.
Глава первая
ДЕТСКИЙ ЯЗЫК
…Но всех чудес прекрасных на земле
Чудесней слово первое ребенка.
Петр Семынин
I. ПРИСЛУШИВАЮСЬ
Когда Ляле было два с половиной года, какой-то незнакомый спросил ее в шутку:
— Ты хотела бы быть моей дочкой?
Она ответила ему величаво:
— Я мамина и больше никовойная.
Однажды мы гуляли с ней по взморью, и она впервые в жизни увидела вдали пароход.
— Мама, мама, паровоз купается! — пылко закричала она.
Милая детская речь! Никогда не устану ей радоваться. С большим удовольствием подслушал я такой диалог:
— Мне сам папа сказал…
— Мне сама мама сказала…
— Но ведь папа самее мамы… Папа гораздо самее.
Было приятно узнавать от детей, что у лысого голова босиком, что от мятных лепешек во рту сквознячок, что женщина-дворник — дворняжка.
И весело мне было услышать, как трехлетняя спящая девочка внезапно пробормотала во сне:
— Мама, закрой мою заднюю ногу!
И очень забавляли меня такие, например, детские речения и возгласы, подслушанные в разное время:
— Папа, смотри, как твои брюки нахмурились!
— Бабушка! Ты моя лучшая любовница!
— Ой, мама, какие у тебя толстопузые ноги!
— Наша бабуля зарезала зимою гусей, чтоб они не простудились.
— Мама, как мне жалко лошадок, что они не могут в носу ковырять.
— Бабушка, ты умрешь?
— Умру.
— Тебя в яму закопают?
— Закопают.
— Глубоко?
— Глубоко.
— Вот когда я буду твою швейную машину вертеть!
Жорж разрезал лопаткой дождевого червя пополам.
— Зачем ты это сделал?
— Червячку было скучно. Теперь их два. Им стало веселее.
Старуха рассказала четырехлетнему внуку о страданиях Иисуса Христа: прибили боженьку гвоздями к кресту, а боженька, несмотря на гвозди, воскрес и вознесся.
— Надо было винтиками! — посочувствовал внук.
Дедушка признался, что не умеет пеленать новорожденных.
— А как же ты пеленал бабушку, когда она была маленькая?
Девочке четырех с половиною лет прочли «Сказку о рыбаке и рыбке».
— Вот глупый старик, — возмутилась она, — просил у рыбки то новый дом, то новое корыто. Попросил бы сразу новую старуху.
— Как ты смеешь драться?
— Ах, мамочка, что же мне делать, если драка так и лезет из меня!
— Няня, что это за рай за такой?
— А это где яблоки, груши, апельсины, черешни…
— Понимаю: рай — это компот.
— Тетя, вы за тысячу рублей съели бы дохлую кошку?
Басом:
— Баба мылом морду моет!
— У бабы не морда, у бабы лицо.
Пошла поглядела опять.
— Нет, все-таки немножечко морда.
— Мама, я такая распутница!
И показала веревочку, которую удалось ей распутать.
— Жил-был пастух, его звали Макар. И была у него дочь Макарона.
— Ой, мама, какая прелестная гадость!
— Ну, Нюра, довольно, не плачь!
— Я плачу не тебе, а тете Симе.
— Вы и шишку польете?
— Да.
— Чтобы выросли шишенята?
Окончание «ята» мы, взрослые, присваиваем только живым существам: ягнята, поросята и проч. Но так как для детей и неживое живо, они пользуются этим окончанием чаще, чем мы, и от них всегда можно слышать:
— Папа, смотри, какие вагонята хорошенькие!
Сережа двух с половиною лет впервые увидел костер, прыщущий яркими искрами, захлопал в ладоши и крикнул:
— Огонь и огонята! Огонь и огонята!
Увидел картину с изображением мадонны:
— Мадонна с мадонёнком.
— Ой, дедуля, киска чихнула!
— Почему же ты, Леночка, не сказала кошке: на здоровье?
— А кто мне скажет спасибо?
Философия искусства:
— Я так много пою, что комната делается большая, красивая…
— В Анапе жарко, как сесть на примус.
— Ты же видишь: я вся босая!
— Я встану так рано, что еще поздно будет.
— Не туши огонь, а то спать не видать!
Мурка:
— Послушай, папа, фантазительный рассказ: жила-была лошадь, ее звали лягавая… Но потом ее переназвали, потому что она никого не лягала…
Рисует цветы, а вокруг три десятка точек.
— Что это? Мухи?
— Нет, запах от цветов.
— Обо что ты оцарапался?
— Об кошку.
Ночью будит усталую мать:
— Мама, мама, если добрый лев встретит знакомую жирафу, он ее съест или нет?
— Какой ты страшный спун! Чтобы сейчас было встато!
Лялечку побрызгали духами:
Я вся такая пахлая,
Я вся такая духлая.
И вертится у зеркала.
— Я, мамочка, красавлюсь!
— Когда же вы со мной поиграете? Папа с работы — и сейчас же за книгу. А мама — барыня какая! — сразу стирать начала.
Все семейство поджидало почтальона. И вот он появился у самой калитки. Варя, двух с половиной лет, первая заметила его.
— Почтаник, почтаник идет! — радостно возвестила она.
Хвастают, сидя рядом на стульчиках:
— Моя бабушка ругается все: черт, черт, черт, черт.
— А моя бабушка все ругается: гошподи, гошподи, гошподи, гошподи!
Юра с гордостью думал, что у него самая толстая няня. Вдруг на прогулке в парке он встретил еще более толстую.
— Эта тетя заднее тебя, — укоризненно сказал он своей няне.
Замечательное детское слово услышал я когда-то на даче под Питером в один пасмурный майский день. Я зажег для детей костер. Издали солидно подползла двухлетняя соседская девочка:
— Это всехный огонь?
— Всехный, всехный! Подходи, не бойся!
Слово показалось мне таким выразительным, что в первую минуту я, помнится, был готов пожалеть, почему оно не сделалось «всехным», не вошло во «всехный» обиход и не вытеснило нашего «взрослого» слова «всеобщий».
Я как вижу уличный плакат:
ВСЕХНАЯ РАБОТА НА ВСЕХНОЙ ЗЕМЛЕ
ВО ИМЯ ВСЕХНОГО СЧАСТЬЯ!
Так же велика выразительность детского слова сердитки. Трехлетняя Таня, увидев морщинки на лбу у отца, указала на них пальцем и сказала:
— Я не хочу, чтобы у тебя были сердитки!
И что может быть экспрессивнее отличного детского слова смеяние, означающего многократный и длительный смех.
— Мне аж кисло во рту стало от баловства, от смеяния.
Трехлетняя Ната:
— Спой мне, мама, баюльную песню!
«Баюльная песня» (от глагола «баюкать») — превосходное, звучное слово, более понятное детям, чем «колыбельная песня», так как в современном быту колыбели давно уже сделались редкостью.
Повторяю: вначале эти речения детей казались мне просто забавными, но мало-помалу для меня, благодаря им, уяснились многие высокие качества детского разума.
II. ПОДРАЖАНИЕ И ТВОРЧЕСТВО
ДЕТСКОЕ ЧУТЬЕ ЯЗЫКА
Если бы потребовалось наиболее наглядное, внятное для всех доказательство, что каждый малолетний ребенок есть величайший умственный труженик нашей планеты, достаточно было бы приглядеться возможно внимательнее к сложной системе тех методов, при помощи которых ему удается в такое изумительно короткое время овладеть своим родным языком, всеми оттенками его причудливых форм, всеми тонкостями его суффиксов, приставок и флексий.
Хотя это овладение речью происходит под непосредственным воздействием взрослых, все же оно кажется мне одним из величайших чудес детской психической жизни.
Раньше всего необходимо заметить, что у двухлетних и трехлетних детей такое сильное чутье языка, что создаваемые ими слова отнюдь не кажутся калеками или уродами речи, а, напротив, очень метки, изящны, естественны: и «сердитки», и «духлая», и «красавлюсь», и «всехный».
Сплошь и рядом случается, что ребенок изобретает слова, которые уже есть в языке, но неизвестны ни ему, ни окружающим.
На моих глазах один трехлетний в Крыму, в Коктебеле, выдумал слово пулять и пулял из своего крошечного ружья с утра до ночи, даже не подозревая о том, что это слово спокон веку существует на Дону, в Воронежской и Ярославской областях.[1] В известной повести Л.Пантелеева «Ленька Пантелеев» ярославская жительница несколько раз говорит: «Так и пуляют, так и пуляют!»
Другой ребенок (трех с половиною лет) сам додумался до слова никчемный.
Третий, неизвестного мне возраста, изобрел слова обутки и одетки (это было в черноморской степи под Одессой), совершенно не зная о том, что именно эти два слова точно в таком же сочетании существуют в течение столетий на севере, в Олонецком крае. Ведь не читал же он этнографических сборников Рыбникова, записавшего некую фольклорную сказку, где были, между прочим, такие слова: «Получаю по обещанию пищу, обутку и одетку».[2]
Самая эта двучленная формула «обутка и одетка» была самостоятельно создана ребенком на основании тех языковых предпосылок, которые даны ему взрослыми.
— Ах ты, стрекоза! — сказала мать своей трехлетней Ирине.
— Я не стрекоза, а я людь!
Мать сначала не поняла этой «люди», но потом случайно обнаружила, что за тысячу километров, на Урале, человек издавна называется «людью». Там так и говорят:
— Ты что за людь?[3]
Таким образом, ребенок порою самостоятельно приходит к тем формам, которые создавались народом в течение многих веков.
Чудесно овладевает детский ум методами, приемами, формами народного словотворчества.
Даже те детские слова, которых нет в языке, кажутся почти существующими: они могли бы быть, и только случайно их нет. Их встречаешь как старых знакомых, как будто уже слышал их когда-то. Легко можно представить себе какой-нибудь из славянских языков, где в качестве полноправных слов существуют и сердитки, и никовойный, и всехный.
Или, например, слово нырьба. Ребенок создал его лишь потому, что не знал нашего взрослого слова «ныряние». Купаясь в ванне, он так и сказал своей матери:
— Мама, скомандуй: «К нырьбе приготовиться!»
Нырьба — превосходное слово, энергичное, звонкое; я не удивился бы, если бы у какого-нибудь из славянских племен оказалось в живом обиходе слово нырьба, и кто скажет, что это слово чуждо языковому сознанию народа, который от слова ходить создал слово ходьба, от слова косить — косьба, от слова стрелять — стрельба и т. д.
Мне сообщили о мальчике, который сказал своей матери.
— Дай мне нитку, я буду нанитывать бусы.
Так осмыслил он слова «нанизывать на нитку».
Услыхав от какого-то мальчика, будто лошада копытнула его, я при первом удобном случае ввернул эти слова в разговор с моей маленькой дочерью. Девочка не только сразу поняла их, но даже не догадалась, что их нет в языке. Эти слова показались ей совершенно нормальными.
Да они такие и есть — порою даже «нормальнее» наших. Почему, в самом деле, ребенку говорят о лошади — лошадка? Ведь лошадь для ребенка огромна. Может ли он звать ее уменьшительным именем? Чувствуя всю фальшь этого уменьшительного, он делает из лошадки — лошаду, подчеркивая тем ее громадность.
И это у него происходит не только с лошадкой: подушка для него зачастую — подуха, чашка — чаха, одуванчик — одуван, гребешок — гребёх.
— Мама, смотри, петух без гребеха.
— Уй, какую мы нашли сыроегу!
— В окне на Литейном вот такая игруха!
Сын профессора А.Н.Гвоздева называл большую ложку — лога, большую мышь — мыха:
— Дай другую логу!
— Вот какая мыха!
Пушку называл он — пуха, балалайку — балалая.[4]
Наташа Шурчилова мамины босоножки зовет: босоноги.
Во всех этих случаях ребенок поступает точно так же, как поступил Маяковский, образуя от слова щенок форму щен:
Изо всех щенячьих сил
Нищий щен заголосил.
НЕОСОЗНАННОЕ МАСТЕРСТВО
Переиначивая наши слова, ребенок чаще всего не замечает своего словотворчества и остается в уверенности, будто правильно повторяет услышанное.
Это впервые поразило меня, когда четырехлетний мальчишка, с которым я познакомился в поезде, стал назойливо просить у меня, чтобы я позволил ему повертеть тормозило.
Он только что услышал слово тормоз — и, думая, что повторяет его, приделал к нему окончание ило.
Это ило было для меня откровением: такой крохотный мальчик, а как тонко почувствовал, что здесь необходим суффикс «л», показывающий орудийность, инструментальность предмета. Мальчик словно сказал себе: если то, чем шьют, называется шило, а то, чем моют, — мыло, а то, чем роют, рыло, а то, чем молотят, — молотило, значит, то, чем тормозят, — тормозило.
Одно это слово свидетельствовало, что в уме у ребенка произведена такая четкая классификация суффиксов по разрядам и рубрикам, которая и для согревшего ума представляла бы немалые трудности.
И эта классификация показалась мне тем более чудесной, что сам ребенок даже не подозревает о ней.
Такое неосознанное словесное творчество — один из самых изумительных феноменов детства.
Даже те ошибки, которые нередко случается делать ребенку при этом творческом усвоении речи, свидетельствуют об огромности совершаемой его мозгом работы по координации знаний.
Хотя ребенок и не мог бы ответить, почему он называет почтальона почтаником, эта реконструкция слова свидетельствует, что для него практически вполне ощутима роль старорусского суффикса ник, который характеризует человека главным образом по его профессиональной работе пожарник, физкультурник, сапожник, колхозник, печник. Называя почтальона почтаником, ребенок включил свой неологизм в разряд этих слов и поступил вполне правильно, потому что если тот, кто работает в саду, есть садовник, то работающий на почте есть и вправду почтаник. Пусть взрослые смеются над почтаником. Ребенок не виноват, что в грамматике не соблюдается строгая логика. Если бы наши слова были созданы по какому-нибудь одному прямолинейному принципу, детские речения не казались бы нам такими забавными, они нередко «вернее» грамматики и «поправляют» ее.
Конечно, чтобы воспринять наш язык, ребенок в своем словотворчестве копирует взрослых. Дико было бы думать, что он в какой бы то ни было мере создает наш язык, изменяет его грамматический строй, его словарный состав.
Сам того не подозревая, он направляет все свои усилия к тому, чтобы путем аналогий усвоить созданное многими поколениями взрослых языковое богатство.
Но применяет он эти аналогии с таким мастерством, с такой чуткостью к смыслу и значению тех элементов, из которых слагается слово, что нельзя не восхищаться замечательной силой его сообразительности, внимания и памяти, проявляющейся в этой трудной повседневной работе.
Малейший оттенок каждой грамматической формы угадывается ребенком с налету, и, когда ему понадобится создать (или воссоздать в своей памяти) то или иное слово, он употребляет именно тот суффикс, именно то окончание, которые по сокровенным законам родного языка необходимы для данного оттенка мысли и образа.
Когда трехлетняя Нина впервые увидела в саду червяка, она зашептала в испуге:
— Мама, мама, какой ползук!
И этим окончанием ук великолепно выразила свое паническое отношение к чудовищу. Не ползеныш, не ползушка, не ползунчик, не ползатель, а непременно ползук! Конечно, этот ползук не изобретен ребенком. Тут подражание таким словам, как жук и паук. Но все же замечательно, что для данного корня маленький ребенок в один миг отыскал в своем арсенале разнообразных морфем именно ту, которая в данном случае наиболее пригодна.
Двухлетняя Джаночка, купаясь в ванне и заставляя свою куклу нырять, приговаривала:
— Вот притонула, а вот и вытонула!
Только глухонемой не заметит изысканной пластики и тонкого смысла этих двух слов. Притонуть не то что утонуть, это — утонуть на время, чтобы в конце концов вынырнуть.
А трехлетний Юра, помогая своей матери снарядить маленького Валю на прогулку, вытащил из-под кровати Валины ботинки, калоши, чулки и гамаши и, подавая, сказал:
— Вот и все Валино обувало!
Одним этим общим словом «обувало» он сразу обозначил все четыре предмета, которые имели отношение к обуви.
Так же выразительно великолепное слово брызгань, сочиненное пятилетним мальчишкой:
— Мы хорошо купались. Такую брызгань подняли!
Такое же чутье языка проявил тот деревенский ребенок пяти с половиною лет, который, услышав, что взрослые называют букварь учебником, и воображая, что в точности воспроизводит их термин, назвал эту книгу «учило»: очевидно, учило (как «точило», «молотило», «зубило» и проч.) есть для него орудие ученья. А суффикс ник ускользнул от ребенка, так как никакой аналогии с «умывальником», «кустарником», «чайником» он в слове «учебник» не мог отыскать.
Другой ребенок, назвавший солонку сольницей, тоже был более чем прав: если вместилище чая — чайница, а вместилище сахара — сахарница, то вместилище соли никак не солонка, а сольница.
Здесь опять-таки речь ребенка совпадает с народной, ибо, оказывается, слово сольница так же широко распространено в деревнях, как пулять, картоха, обородеть и другие слова, которые у меня на глазах самостоятельно создавали трехлетние дети, воспитавшиеся вдали от влияний «простонародной» речи.
Кстати отмечу, что такие созданные ребенком слова, как «одуван», «сыроега», «смеяние», существуют кое-где и в народе.[5]
Вообще мне кажется, что начиная с двух лет всякий ребенок становится на короткое время гениальным лингвистом, а потом, к пяти-шести годам, эту гениальность утрачивает. В восьмилетних детях ее уже нет и в помине, так как надобность в ней миновала: к этому возрасту ребенок уже полностью овладел основными богатствами родного языка. Если бы такое чутье к словесным формам не покидало ребенка по мере их освоения, он уже к десяти годам затмил бы любого из нас гибкостью и яркостью речи. Недаром Лев Толстой, обращаясь ко взрослым, писал:
«[Ребенок] сознает законы образования слов лучше вас, потому что никто так часто не выдумывает новых слов, как дети».[6]
Взять хотя бы слово «еще», принадлежащее к категории неизменяемых слов. Помимо глагола «ещёкать», о котором у нас речь впереди, ребенок умудрился произвести от слова «еще» существительное, которое и подчинил законам склонения имен.
Двухлетнюю Сашу спросили:
— Куда ты идешь?
— За песочком.
— Но ты уже принесла.
— Я иду за ещём.
Конечно, когда мы говорим о творческой силе ребенка, о его чуткости, о его речевой гениальности, мы, хотя и не считаем этих выражений гиперболами, все же не должны забывать, что (как уже сказано выше) общей основой всех названных качеств является подражание, так как всякое новое слово, создаваемое ребенком, творится им в соответствии с нормами, которые даны ему взрослыми.
Но копирует он взрослых не так просто (и не так послушно), как представляется иным наблюдателям. Ниже, в разделе «Анализ языкового наследия взрослых», будет приведено достаточное количество фактов, доказывающих, что в свое восприятие речи ребенок уже с двухлетнего возраста вносит критическую оценку, анализ, контроль.
Свои языковые и мыслительные навыки ребенок приобретает лишь в общении с другими людьми.
Только это общение и делает его человеком, то есть существом говорящим и думающим. Но если бы общение с другими людьми не выработало в нем на короткое время особую, повышенную чуткость к речевому материалу, который дают ему взрослые, он остался бы до конца своих дней в области родного языка иностранцем, бездушно повторяющим мертвые штампы учебников.
В старину мне случалось встречаться с детьми, которым по различным причинам (главным образом по прихоти богатых родителей) навязывали с младенческих лет словарь и строй чужого языка, чаще всего французского.
Эти несчастные дети, с самого начала оторванные от стихии родной речи, не владели ни своим, ни чужим языком. Их речь в обоих случаях была одинаково анемична, бескровна, мертвенна — именно потому, что в возрасте от двух до пяти их лишили возможности творчески освоить ее.
Тот, кто в раннем детстве на пути к усвоению родной речи не создавал таких слов, как «ползук», «вытонуть», «притонуть», «тормозило» и т. д., никогда не станет полным хозяином своего языка.
Конечно, многие неологизмы ребенка нередко свидетельствуют лишь о его неспособности освоить на первых порах те или иные отклонения от норм грамматики, свойственные общепринятой речи. Иное «созданное» ребенком речение, кажущееся нам таким самобытным, возникло, в сущности, лишь потому, что ребенок слишком прямолинейно применяет к словам эти нормы, не догадываясь ни о каких исключениях. Все это так. И, однако, для меня несомненна огромная речевая одаренность ребенка.
Она заключается не только в классификации окончаний, приставок и суффиксов, которую он незаметно для себя самого производит в своем двухлетнем уме, но и в той угадке, с которой он при создании нового слова выбирает для подражания необходимый ему образец. Самое подражание является здесь творческим актом.
Еще К.Д.Ушинский писал:
«Невольно удивляетесь чутью, с которым он [ребенок. — К.Ч.] подметил необычайно тонкое различие между двумя словами, по-видимому, очень сходными… могло ли бы это быть, если бы ребенок, усваивая родной язык, не усваивал частицы той творческой силы, которая дала народу возможность создать язык? Посмотрите, с каким трудом приобретается иностранцем этот инстинкт чужого языка; да и приобретается ли когда-нибудь вполне? Лет двадцать проживет немец в России и не может приобресть даже тех познаний в языке, которые имеет трехлетнее дитя!»[7]
ВЕЛИЧАЙШИЙ ТРУЖЕНИК
Страшно подумать, какое огромное множество грамматических форм сыплется на бедную детскую голову, а ребенок как ни в чем не бывало ориентируется во всем этом хаосе, постоянно распределяя по рубрикам беспорядочные элементы услышанных слов и при этом даже не замечая своей колоссальной работы.
У взрослого лопнул бы череп, если бы ему пришлось в такое малое время усвоить то множество грамматических форм, которые так легко и свободно усваивает двухлетний лингвист. И если изумителен труд, выполняемый им в это время, еще изумительнее та беспримерная легкость, с которой он этот труд выполняет.
Поистине ребенок есть величайший умственный труженик нашей планеты, который, к счастью, даже не подозревает об этом.
Я только что сказал, что, по моим наблюдениям, к восьмилетнему возрасту у ребенка такое изощренное чутье языка притупляется. Но отсюда не следует, что его речевое развитие в какой бы то ни было мере терпит при этом ущерб. Напротив: лишившись недавней способности создавать те своеобразные словесные формы, о которых мы говорили, он сторицей возмещает утрату новыми ценными качествами своего языкового развития.
«В это время, — говорит профессор А.Н.Гвоздев, — ребенок уже в такой мере овладевает всей сложной системой грамматики, включая самые тонкие, действующие в русском языке закономерности синтаксического и морфологического порядка, а также твердое и безошибочное использование множества стоящих особняком единичных явлений, что усваиваемый русский язык становится для него действительно родным. И ребенок получает в нем совершенное орудие общения и мышления».[8]
Конечно, это так. В этом нельзя сомневаться. Лингвистическая работа ребенка переходит теперь на новые рельсы. Использовав результаты, добытые в предыдущий период, ребенок вооружается для более сложного и многообразного речевого общения.
Это очевидно для всякого, кто, например, с достаточным вниманием изучит умственные навыки школьников, недавно вышедших из дошкольного возраста.
Период словотворчества остался у них позади, но знание родного языка уже прочно завоевано ими. Теперь, на пороге школы, перед ними новая задача: осознать и осмыслить теоретически то, что в возрасте от двух до пяти они инстинктивно узнавали на практике. С этой труднейшей задачей справляются они превосходно, чего не могло бы случиться, если бы на восьмом году жизни их речевая одаренность угасла совсем.
Это справедливо, — но только отчасти. Незыблемым остается тот факт, что процесс овладения речью совершается наиболее быстрыми темпами именно в возрасте от двух до пяти. Именно в этот период в мозгу у ребенка производится наиболее интенсивная выработка генерализации грамматических отношений. Механизм этой выработки до такой степени целесообразен и мудр, что невольно назовешь «гениальным лингвистом» того малыша, ум которого в течение такого короткого времени систематизирует столько грамматических схем.
Уже давно установлено, что в возрасте около года запас слов у ребенка исчисляется единицами; к концу второго года достигает двухсот пятидесяти трехсот слов, а к концу третьего года доходит до тысячи, то есть сразу, всего в один год, ребенок утраивает свой словарный запас, после чего накопление слов происходит уже более медленно.[9] То же относится и к грамматическим формам, которыми овладевает в ту пору ребенок. Когда-то я попробовал сделать приблизительный подсчет этих форм. У меня их получилось не меньше семидесяти. И все эти «генерализаторы», образующиеся в мозгу у ребенка раз навсегда, на всю жизнь, возникают в наибольшем количестве в возрасте от трех до четырех, когда лингвистическая одаренность ребенка проявляется с особенной силой.
III. «НАРОДНАЯ ЭТИМОЛОГИЯ»
Когда-то мне случилось подслушать несколько замечательных детских речений, где отчетливо сказался тот метод, при помощи которого ребенок незаметно для себя осмысляет нашу «взрослую» речь.
Трехлетняя Мура вбежала ко мне и сказала:
— Мама просит мазелин!
— Какой мазелин?
Оказалось, что ее послали принести вазелин. Но вазелин для нее мертвое слово, и вот по дороге из комнаты в комнату она незаметно для себя оживила и осмыслила его, так как в том заключается для нее существо вазелина, что это мазь, которой можно мазать.
Другой ребенок по той же причине назвал губную помаду — губная помаза.
Столь же удачно оживил и осмыслил непонятное слово мой знакомый Кирилл двух с половиною лет. Когда он был болен, он все время повторял:
— Положите мне на голову холодный мокресс!
Он смутно слыхал непонятное слово «компресс» и, думая, что повторяет его, нисколько не желая новаторствовать, создал новое, вполне соответствующее его разумению. Он как бы сказал себе: это мокрая тряпка, почему же она не мокресс? Ведь не знает младенец латинского слова «компрессио» (сжатие), от которого происходит «компресс».
Одна четырехлетняя девочка вместо слова «термометр» говорила то тепломер, то теплометр, бессознательно переводя это слово на русский язык и в то же время сохраняя его прежнюю видимость.
Другая вместо «петля» говорила цепля, будучи в твердой уверенности, что повторяет услышанное, а не творит нечто новое. Цепля — это куда выразительнее: то, чем цепляешь за крючок.
Такое же осмысление непонятного слова произвел тот ребенок, которому я показал бегающую по блюдечку ртуть:
— Дядя Чукоша принес нам вертутию!
Все засмеялись, но кто-то сказал:
— Что вы смеетесь? Ведь вертится. Значит, вертутия.
— Мама, я видел автомобиль с поднимающимся пузовом. (Великолепная интерпретация слова «кузов».)
Буся (неизвестного мне возраста) метко обозвал бормашину зубного врача больмашиной, причем любопытно, что дети из детского дома, которым пришлось побывать у дантиста, дали бормашине то же прозвище.
Здесь такая же — незаметная детям — полемика с нашим невыразительным (для детского понимания) словом, стремление к наивысшей его экспрессивности.
Характерно в этом отношении прелестное слово кусарик. Так Леля называла сухарик, который для ребенка ведь не сухостью своей примечателен, а именно тем, что его можно кусать. Какой же он сухарик? Он — кусарик.
А четырехлетняя Таня Иванова сказала:
— Возьми меня, мама, к вихрахеру.
— К вихрахеру?
Мать не без труда догадалась, что вихрахер — это парикмахер, который стрижет ей вихры.
В самом дело, для чего отмечать в языке такую деятельность наших брадобреев, которая большинству из них нынче несвойственна? Парики ушли из обихода в XVIII веке, и «делатели париков» сохранились теперь главным образом при театрах и клубах, остальные же превратились в вихрахеров, назначение которых заключается в том, чтобы подстригать нам вихры.
В большинстве случаев дети только к тому и стремятся, чтобы возможно точнее скопировать старших. Но, пытаясь воспроизвести во всей точности нашу «взрослую» речь, они бессознательно исправляют ее, причем, повторяю, изумительна та виртуозность, с которой, переменяя в услышанном слове один только звук, они заставляют это слово подчиниться их логике, их ощущению вещей.
— У мамы сердечко болело, и она пила болерьянку.
Словом, если ребенку незаметно прямое соответствие между функцией предмета и его названием, он исправляет название, подчеркивая в этом слове ту единственную функцию предмета, которую до поры до времени он успел разглядеть. Таким образом, мы убеждаемся снова и снова, что развитие речи ребенка являет собою единство подражания и творчества.
Едва только двухлетний Тараска узнал слово «молоток», он сделал из него колоток. Тронул в нем одну только «литеру», и в результате все слово оторвалось от своего прежнего корня и как ни в чем не бывало стало расти на другом. А что такое для ребенка молоток? Случайное сочетание звуков.
Ребенок бессознательно требует, чтобы в звуке был смысл, чтобы в слове был живой, осязаемый образ; а если этого нет, ребенок сам придаст непонятному слову желательные образ и смысл.
Вентилятор у него — вертилятор.
Паутина — паукина.
Пружинка — кружинка.
Милиционер — улиционер.
Буравчик — дырявчик.
Экскаватор — песковатор (потому что выгребает песок).
Рецепт — прицепт (потому что прицепляется к аптечной бутылке).
Всюду один и тот же метод осмысления услышанных слов путем непреднамеренной подмены минимального количества звуков. Услышав два стишка из «Мойдодыра»:
И сейчас же щетки, щетки
Затрещали, как трещотки…
моя трехлетняя дочь, никогда не слыхавшая слова «трещотка», попыталась осмыслить его при помощи такой трансформации:
И сейчас же щетки, щетки
Затрещали, как три тетки.
Еще забавнее поступила в подобном же случае четырехлетняя Наташа. Услышала она песню соседки:
Хоть ты сватай, хоть не сватай,
Все равно тебя люблю…
и спела ее на следующий день своей кукле:
Хоть ты с ватой, хоть без ваты,
Все равно тебя люблю.
ОСМЫСЛЕНИЕ РЕЧИ БЕССМЫСЛИЦЕЙ
Случается, что погоня за смыслом приводит ребенка к сугубой бессмыслице. Услышав, например, песню, которая начиналась словами:
Царь дрожащего творенья,
ребенок воспроизвел ее так:
Царь, дрожащий от варенья.
Дикое это словосочетание было для ребенка гораздо осмысленнее, чем то, которое он услышал от взрослых.
В одной персидской сказке царевна говорит жениху:
— Властелин души моей.
Услышала эту сказку трехлетняя Ира и пересказала восклицание царевны по-своему:
— Пластелин души моей.
Мать причесывает четырехлетнюю Люду и нечаянно дергает ее волосы гребнем. Люда хнычет, готова заплакать. Мать говорит в утешение:
— Терпи, казак, атаманом будешь!
Вечером Люда играет с куклой, причесывает ее и повторяет:
— Терпи, коза, а то мамой будешь!
Такое же влечение к смыслу, к наглядным словам и вещам сказалось в той великолепной бессмыслице, которую создал недавно один четырехлетний москвич.
Услышав от взрослых стихи:
Скакун лихой, ты господина
Из боя вынес, как стрела,
Но злая пуля осетина
Тебя во мраке догнала…
он сразу заучил их наизусть, причем последнее двустишие было им оформлено так:
Но злая рыба осетрина
Тебя во мраке догнала.
И здесь опять-таки эта бессмыслица для него гораздо более насыщена смыслом, чем то вполне осмысленное сочетание слов, которое дано ему взрослыми.
Четырехлетняя Галочка, услышав известную песенку «Любимый город в синей дымке тает», воспроизвела эти слова таким образом: «Любимый город, синий дым Китая».
А Дон-Кихота называла «Тонкий Кот».
Когда моя старшая сестра заучивала вслух стихотворение Пушкина:
Как ныне сбирается вещий Олег,
я, пятилетний мальчишка, понимал эту строчку по-своему:
Как ныне собирает свои вещи Олег.
У Батюшкова есть такая строка:
Шуми, шуми волнами, Рона!
Известный языковед Д.Н.Ушаков говорил на лекции студентам, что в детстве эта строка воспринималась им так:
Шуми, шуми, волна Мирона![10]
Как бы ни ошибался ребенок в истолковании некоторых слов и понятий, это не может опорочить целесообразнейший метод, при помощи которого он приходит к окончательному пониманию нашей речи.
Точно такое же словесное творчество можно наблюдать и в речи народа.
В лингвистике это ложное осмысление слов именуется «народной (или полународной) этимологией».
Николаевские солдаты приспособили к своему пониманию иностранное слово «гошпиталь», придав ему ехидное прозвище «вошпиталь» (то есть питомник вшей).
Народное наименование пластыря — кластырь, бульвара — гульвар. Поликлинику в народе часто зовут полуклиникой, в отличие от клиники, то есть больницы.
Немецкое слово Profoss (так назывался когда-то военный полицейский служитель, исполнявший обязанности надзирателя и палача) изменилось в просторечии в прохвост.[11]
Вспомним некрасовское:
— Как не понять! С медведями
Немало их шатается
Прохвостов и теперь.
Те древние египетские сфинксы, что стоят над Невой в Ленинграде перед Академией художеств, именовались в просторечии сфинками (то есть попросту свинками), что отмечено в одном из ранних стихотворений Некрасова:
Я мимо сфинок шел.[12]
И в одном из рассказов Даля:
«…о набережной, на которой лежат две свинки огромные».[13]
Обыватели к этому народному творчеству всегда относились свысока, пренебрежительно.
В «Скверном анекдоте» Достоевского два чиновника высказывают это пренебрежение так:
«— Русский народ-с, по глупости, изменяет иногда литеры-с и выговаривает иногда по-своему-с. Например, говорят невалид, а надо бы сказать инвалид-с.
— Ну да… невалид, хе-хе-хе!»
Но, конечно, так поступает всякий живой и здоровый народ. Русский человек, хозяин своего языка, не потерпит, чтобы в этом языке звучали неживые слова, корня которых он не может понять и почувствовать. Ему нужно, чтобы в самом звуке был смысл. Каждое слово подчиняет он своей собственной логике, причем, стремясь к осмыслению слова, он тем самым русифицирует его.
Величайшим знатоком и любителем народной этимологии был, как известно, Лесков. Его герои то и дело говорили: клевотон (фельетон), мелкоскоп (микроскоп), долбица (таблица) умножения и т. д. Барометр превращался у них в буремотр, дезабилье — в безбелье. Французское слово «мораль» производили они от русского слова «марать»:
«— Пустили мараль на девку, — замарали ее доброе имя».
Сравните у Островского в «Поздней любви»: «Связываться с бабой, я так понимаю, мараль». И у Глеба Успенского в «Будке»: «От него на нас мараль идет».
У Куприна в «Поединке» французскую фамилию Дювернуа солдаты превратили в русскую Доверни-Нога. Известно, что иностранец Кос ван Дален сделался в России Козодавлевым.
В «Войне и мире» казаки переделали имя молодого француза Винсента в Весеннего, а мужики и солдаты — в Висеню. В обеих переделках это напоминание о весне сходилось с представлением о молодости:
— Эй, Висеня! Висеня! Весенний!
Так же поступает ребенок, превращая вентилятор в вертилятор, лопатку в копатку и молоток в колоток.
Путем минимального изменения в звуковой структуре непонятного слова ребенок, незаметно для себя, осмысляет его, причем в этой новой редакции выдвигаются существеннейшие (с точки зрения ребенка) качества того предмета, который данным словом обозначен.
Так, Адик Павлов называл Серафиму Михайловну Сахарина Михайловна, а маленькая Ира, подметив, что запонки являются исключительной принадлежностью папы, переименовала их в папонки:
— Папочка, покажи твои папонки!
Слюнка, например, у детей превращается в плюнку:
— Потому что мы не слюем, а плюем.
Язык они называют лизык, и мне сообщают о Нине Гуляевой, которая достигла семилетнего возраста, а все еще не могла примириться с нашим взрослым «искажением» формы лизык:
— Как же так! Лизать — и вдруг не лизык, а язык!
По-украински язык у волов и коров так и называется лизень.
Ребенок и представить себе не может, чтобы взрослые создали слово, в звуке которого нет характеристики функций обозначенного этим словом предмета. Тополь должен топать, орел — орать, а радуга — радовать:
— Почему это — радуга? Потому что она радуется, да?
До сих пор, насколько мне известно, эти языковые процессы были замечены исследователями только у взрослых. Но вот, оказывается, и в речи детей они занимают не последнее место, ибо нет никакой существенной разницы между вертилятором и мелкоскопом, между вертутией и сфинкой.
IV. ДЕЙСТВЕННОСТЬ
И заметьте, как действенны эти ребячьи слова. В большинстве случаев они изображают предметы исключительно со стороны их действия.
Строганок — это то, чем строгают,
Копатка — это то, чем копают.
Колоток — это то, чем колотят.
Цепля — это то, чем цепляют.
Вертутия — это то, что вертится.
Лизык — это то, что лижет.
Мазелин — это то, чем мажут.
Кусарик — это то, что кусают.
Здесь нет ни единого слова, которое не было бы связано с движением, с динамикой.
Всюду выдвинута на первое место действенная функция предмета.
Трехлетний ребенок уверен, что почти каждая вещь существует для того или иного точно определенного действия и вне этого действия не может быть понята.
В существительном ребенок ощущает скрытую энергию глагола.
Вы только всмотритесь, с каким напряженным вниманием глядит годовалый младенец на автомобили, мотоциклы, трамваи, следя за их непрерывным движением.
Почти все исправления, вносимые ребенком в нашу «взрослую» речь, заключаются именно в том, что он выдвигает на первое место динамику.
В «народной этимологии» взрослых это происходит не так часто, потому что взрослые подмечают в словах и другие особенности. Русские крестьяне из клироса делали крылос (от слова «крыло»), Хамильтона превращали в Хомутова, то есть оперировали и существительными, а «народная этимология» детей почти всегда обнаруживает в названии предметов глагол.
Но, конечно, и детям порою случается выдвигать в названии предмета не глагол, а имя существительное или — очень редко — прилагательное.
Мне сообщают о пятилетнем Гаврюше, который ботанику называл цветаника (его отец был директором ботанического сада), а ватрушку — творушка (от слова «творог»); и я знаю Мусю, которая называла нафталин муфталином, так как была уверена, что нафталин существует специально для маминой муфты.
Впрочем, таких словообразований не много. Большинство детских слов, входящих в область «народной этимологии», связано с глагольными формами.
Так велико у детей тяготение к глаголу, что им буквально не хватает глаголов, существующих во «взрослом» языке. Приходится создавать свои собственные.
Нет, кажется, такого существительного, которое ребенок не превратил бы в глагол:
— Часы часикают.
— Вся елка обсвечкана! Вся елка обсвечкана!
Брат трехлетней Нины играет на балалайке. Нина страдальчески морщится:
— Не балалай, пожалуйста!
Ребенок создает такие глаголы десятками — гораздо чаще, чем мы.
Прищемив себе руку дверью, ребенок кричит:
— Ай, я задверил руку!
И пусть родителей коробит это смелое производство глагола, ребенок считает его совершенно нормальным.
— Отскорлупай мне яйцо.
— Замолоточь этот гвоздик.
— Бумага откнопкалась.
— Я защёкала свою карамельку!
— Ого-го, как ладошкаются!
— Ой, меня крапива накрапивила!
— Я намакаронился.
— Я уже начаёпился.
И даже:
— Мы почайпили кофе.
Иногда оглаголивается даже наречие.
— Расширокайтесь!.. Расширокайтесь! — кричала своим гостям четырехлетняя девочка, требуя, чтобы они расступились.
В глагол превращается даже слово «еще»:
— Покачайте меня на качелях, только я не сойду, а буду все ещёкать и ещёкать.[14]
Глаголом может стать даже междометие алло:
— Папа алёкает по телефону.
Сережа прижался к маме, она обняла его.
— Весь обмамился! — хвалится он.
Это приводит к экономии речи. Вместо того чтобы отмахиваться от назойливых мух, Аркашка предпочитает отмухиваться:
— Я сижу и отмухиваюсь. Сижу и отмухиваюсь.
Нет таких слов, которые ребенок не превратил бы в глаголы:
— Идем покойночиться с папой и мамой.
Даже муфта приобретает у него глагольную форму:
— Ой, мама, зачем ты меня так замуфтала?
Словом, на каждом шагу обнаруживается, что наших глаголов детям недостаточно. Им требуется больше, чем мы можем им дать, хотя дать мы можем вообще немало, так как наш язык чрезвычайно богат глаголами, произведенными от имен существительных. От слова цыган русские люди произвели глагол выцыганить, от слова Кузьма — подкузьмить, от слова Егор — объегорить, от слова черт — чертыхаться, осточертеть. И вот еще подобные глаголы, происшедшие от имен существительных:
остолбенеть — от слова столб,
обезьянничать — от слова обезьяна,
разбойничать — от слова разбойник,
приземляться — от слова земля,
прилуняться — от слова луна.
И от имен прилагательных:
богатеть — от слова богатый,
хорошеть — от слова хороший.
И от междометий:
хихикать, кукарекать, мяукать.[15]
Так что ребенок и здесь поступает в полном соответствии с исконными нормами родного языка. Самые смелые и причудливые из новообразований ребенка и в данном случае не выходят за рамки общенациональных языковых традиций.
Замечательно, что детские глаголы типа отскорлупать, намакарониться создаются по такой же схеме, по какой наши великие писатели, художники слова, пытались в свое время создать новые формы глаголов.
Державин сочинил глагол ручьиться (от слова «ручей»), Жуковский обезмышить, Кольцов — пилатить, Гоголь — обыностраниться, омноголюдеть, оравнодушеть, Гончаров — байронствовать, Щедрин — душедрянствовать, умонелепствовать.
Порою такие неологизмы создавались для выражения иронии, когда автор и сам сознавал всю нарочитую несуразность сочиненного слова.
Таково, например, двустишие, которое приписывалось Пушкину:
Я влюблен, я очарован,
Словом, я огончарован.
Таковы почти все новые глаголы, которые вводил в свою речь Достоевский: афонить (от названия горы Афон), фонзонить (от фамилии Фонзон), апельсинничать, лимонничать, амбициозничать, белоручничать, подробничать и проч. Все — за исключением двух: джентльменничать и стушеваться.
Только эти два и удержались у нас в языке. Большинство же промелькнуло и забылось, как, например, герценовский глагол магдалиниться.
— Магдалинится молодой человек.
(От имени кающейся грешницы Магдалины.)
Таковы же у Чехова: тараканить, этикетничать, пересобачиться, каверзить, окошкодохлиться, размокропогодиться.
В «Воспоминаниях» Кони:
«Он выпивши был — у нас престольный праздник, ну он и напрестолился».
Чуя эти языковые законы, четырехлетний лингвист говорит:
— Наседка оцыплятилась!
Все это слова-экспромты, слова-однодневки, которые и не притязали на то, чтобы внедриться в язык, войти в общий речевой обиход, сделаться универсально пригодными. Созданные для данного случая, они чаще всего культивировались в домашних разговорах, в частных письмах, в шуточных стихах и умирали тотчас же после своего появления на свет.
Бывали такие периоды в истории языка, когда этот процесс образования глаголов (главным образом от имен существительных) как будто затихал на много лет, но потом внезапно становился необычайно активным и приобретал очень широкий размах. Так случилось, например, в тот период, когда творил Маяковский, щедро вводивший в свою поэзию такие слова, как обезночить, миллионить, вихрить, нудить, июлить, мандалинить, выфрантить, выгрустить…
Конечно, это не было личным его произволом: такие литературные новшества были отражением того, что совершалось в быту, потому что в ту эпоху и разговорная речь изобиловала такими словами:
— Ах, как я закастрюлилась!
— Он подфамилил бумагу…
— Как вам не стыдно мешочничать!
— Закомиссарился молодой человек!
Недаром незадолго до этого Хлебников оперировал такими словами, как чингисханить, моцартить, а Игорь Северянин вводил в свои стихотворения такие глаголы, произведенные от имен существительных, как осупружиться, окалошить, опроборить, офрачиться, онездешниться, наструниться и проч., и проч., и проч.
В смокингах, в шик опроборенные,
великосветские олухи
В княжьей гостиной наструнились,
лица свои оглупив.
Читатели охотно принимали тогда подобные словесные новшества, ибо новшества эти были в духе эпохи: в бытовой, разговорной речи происходил тогда тот же процесс усиленного оглаголивания имен существительных. Тогда же создалась такая песня:
Чай пила,
Баранки ела,
Самоварничала.
Потом (приблизительно к середине 30-х годов) этот процесс заглох, хотя и теперь мой знакомый слышал в поезде своими ушами:
— Проводница пылесосничает.
В речи ребенка такой периодизации нет. Каждое новое поколение детей всегда создает снова и снова великое множество подобных глаголов, не замечая своего языкового новаторства. Активность оглаголивания имен существительных снижается у них лишь по мере того, как они выходят из дошкольного возраста. Как близко примыкают создаваемые ими глагольные формы к тем формам, которые созданы и создаются народом, видно, например, из слова раскулачить. Впервые я услыхал это слово полвека назад — даже раньше. Гай, внучонок И.Е.Репина, крепко сжал свой кулачишко и сказал:
— Ну-ка, раскулачь мои пальцы!
В те времена такого слова еще не существовало в народе, так как раскулачивание (в нынешнем значении этого термина) еще не стало историческим фактом. Для того чтобы ребенок мог заранее — так сказать, наперед — сконструировать то самое слово, которое лет двадцать спустя было создано народными массами, нужно, чтобы он в совершенстве владел теми же приемами построения слов, которые выработал в течение тысячелетий народ.
V. ЗАВОЕВАНИЕ ГРАММАТИКИ
ЗА-ВЫ-НА-РАС-ОБ
— Смотри, как налужил дождь!
— Ой, какой пузырь я выпузырила!
— Дай мне распакетить пакеты.
— На тебе кочергу, покочергай.
— Собака пасть разинула, а потом зазинула.
— Ах, как обснегилась улица!
— Видишь, как я хорошо приудобился.
— Погоди, я еще не отсонилась.
— Мама сердится, но быстро удобряется.
— Весь мост залошадило.
— На что это ты так углазилась?
В этих глаголах меня особенно восхищают приставки, виртуозно придающие каждому слову именно тот оттенок экспрессии, какой придает им народ.
Они показывают, как чудесно ощущает ребенок назначение этих маленьких за, вы, у, на, рас, об и т. д. Углазиться, выпузырить, распакетить, задверить, натабачить, приудобиться, обснегиться — здесь ребенок никогда не ошибется. Он уже в два с половиною года великолепно распоряжается всеми префиксами.
Когда Юрику Б. не понравилось, что за ужином его мать посолила яйцо, он закричал:
— Высоли обратно!
А другой мальчишка, долго корпевший над каким-то бумажным изделием, вдруг проговорил, торжествуя:
— Трудился, трудился, и вытрудил пароходик!
Таких примеров можно привести очень много:
— Никак не могу распонять, что нарисовано на этой картинке.
— Я помнил, помнил, а потом отпомнил.
— Мама, отпачкай мне руку!
— Заразился, а потом отразился (выздоровел).
— Папа, уже расгащивается! — крикнула отцу пятилетняя дочь, когда гости, пришедшие к матери, стали понемногу расходиться.
Расгащивается! Одним этим смелым, внезапно сотворенным глаголом она обнаружила такое гениальное чутье языка, какому мог бы позавидовать и Гоголь.
Все эти приставки придают русской речи столько богатейших оттенков. Чудесная ее выразительность в значительной мере зависит от них. Прикурить, закурить, выкурить, раскурить, накурить, обкурить, прокурить, перекур — в этом разнообразии приставок таится разнообразие смыслов.
И разве не изумительно, что ребенок уже на третьем году своей жизни вполне овладевает всем этим обширным арсеналом приставок и великолепно угадывает значение каждой из них. Взрослый иностранец, хотя бы он изучал наш язык много лет, никогда не достигнет такой виртуозности в обращении с этими частицами слов, какую проявляет двухлетний ребенок, бессознательно воспринимающий от предков систему их языкового мышления.
Эту виртуозность, как мы только что видели, обнаружила двухлетняя Джаночка, когда она сказала свою бессмертную фразу про куклу:
— Вот притонула, а вот и вытонула!
Ни в чем не сказывается с такой очевидностью лингвистическая чуткость и одаренность ребенка, как именно в том, что он так рано постигает все многообразные функции, выполняемые в родном языке каждой из этих мелких и незаметных частиц.
Ребенок впервые очутился на даче. На соседних дачах и справа и слева лают весь вечер собаки. Он с удивлением спрашивает:
— Что это там за перелай такой?
Этот перелай (по аналогии со словами перекличка, переписка, перебранка, перепляс, перезвон) отлично изобразил то явление, которое подметил ребенок: прерывистость и «обоюдность» собачьего лая. Чтобы объяснить «перелай» иностранцу, пришлось бы прибегнуть к такой многословной описательной речи: лают две собаки (или больше) с двух противоположных сторон, причем не сразу, а попеременно — едва умолкает одна, тотчас же принимается лаять другая: перелай.
Вот сколько понадобилось бы слов, чтобы выразить то, что ребенок высказал единственным словом с короткой приставкой.
Сравни у Маяковского:
Это, Кися, не «переписка»!
Это только всего переПИСК.[16]
ЛЬЗЯ И НЕЛЬЗЯ
Любопытная особенность детских приставок: они никогда не срастаются с корнем. Ребенок отрывает их от корня и легче и чаще, чем взрослые. Он, например, говорит:
— Я сперва боялся трамвая, а потом вык, вык и привык.
Он не сомневается в том, что если есть «привык», то должно быть и «вык».
То же и с частицами отрицания.
Скажешь, например, малышу: «Ах, какой ты невежа!», а он: «Нет, папочка, я вежа, я вежа!» Или: «Ты такой неряха», а он: «Ладно, я буду ряха!»
Бабушка Ани Кокуш сказала ей с горьким упреком:
— Ты недотёпа.
Аня со слезами:
— Нет, дотёпа, дотёпа!
И вот восклицание Мити Толстого перед клеткой зоосада:
— Ай, какие обезьяны уклюжие![17]
У взрослых отрицание не чаще всего прирастает к корням. Я впервые подумал об этом, когда услышал такой разговор малышей:
— Не плачь, он ударил нечаянно.
— Нет, чаянно, чаянно, я знаю, что чаянно!
Есть целая категория слов, не существующих во «взрослом» языке без отрицания. Таково, например, слово ожиданный. Без приросшего к нему отрицания оно в новейшей литературе уже не встречается. Стандартной формой стало: «неожиданный», но в прежнее время мы то и дело читали:
«Ожиданное скоро сбылось…» (Щедрин).
«Вместо ожиданной знакомой равнины…» (Тургенев).
Некрасов в 1870 году ввел это слово в поэму «Дедушка»:
Вот наконец приезжает
Долго ожиданный дед,
но в первом же издании той книги, где была вторично напечатана эта поэма, счел необходимым изменить всю строку:
Вот наконец приезжает
Этот таинственный дед.[18]
Дети не одобрили бы этой поправки. Ибо слово «ожиданный» живо для них и сейчас.
Лет двадцать назад я подслушал такой диалог:
— Отстань, я тебя ненавижу.
— Я тебя тоже не очень навижу.
И то же самое довелось мне услышать недавно:
— Мама, я не могу навидеть пенки.[19]
Словом, дети и знать не желают этого нерасторжимого сращения приставки и корня; и попробуйте скажите трехлетнему Юре, что он говорит нелепости, он запальчиво ответит: «Нет, лепости!»
Вообще всякое «не» обижает детей:
— Ненаглядная ты моя!
— Нет, наглядная!
Я сказал на Кавказе двухлетнему загорелому малышу:
— Ух, какой ты стал негритенок.
— Нет, я гритенок, гритенок.
Неустанно вникая в структуру всякого сложного слова, дети часто воскрешают в своих речах то далекое прошлое, когда еще не наблюдалось такого сращения служебных частиц и корней. От слова «лепости» так и пахнуло стариной, когда лепым называлось ладное, гармоничное, стройное.
Вспомним: «Не лепо ли ны бяшеть, братие» в «Слове о полку Игореве», а также: «У людей-то в дому чистота, лепота» — в «Песнях» Некрасова (1866).
Другое старинное слово я слышал от детей много раз, когда говорил им «нельзя». Они отвечали: «Нет, льзя». И это льзя напоминало Державина:
Льзя ли розой не назвать?
Льзя, лепый, вежа, чаянно — эти старинные слова умерли лет полтораста назад, и ребенок, не подозревая об этом, воскрешает их лишь потому, что ему неизвестна их неразрывная спайка с частицей «не», установившаяся в давней традиции. Он вообще не знает никаких исключений из общего правила, и если эти исключения относятся к позднейшей эпохе, то, игнорируя их, он тем самым возвращает словам их забытый смысл. Помню возглас одного четырехлетнего воина:
— Я пленил Гаврюшку, а он убежал!
Пленил, то есть взял в плен.
Это архаическое слово почти совсем забыто в нашей речи, и если мы употребляем его, то чаще всего в переносном смысле («она пленила меня красотой»), а ребенок вернул ему его прямое значение, оглаголив существительное «плен».
Таким же архаистом поневоле оказался малыш, закричавший своему брату во время игры:
— Я тебе приказываю, — значит, я твой приказчик!
В старину приказчиком был действительно тот, кто приказывал, а не тот, кто подчинялся приказам. Ребенок — по аналогии со словами «указчик», «заказчик» — возвратил «приказчику» его утраченную руководящую роль.
ОН И ОНА
Замечательна чуткость ребенка к родовым окончаниям слов. Здесь он особенно часто вносит коррективы в нашу речь.
— Что ты ползешь, как черепаха? — говорю я трехлетнему мальчику.
Но он уже в три года постиг, что мужскому роду не пристало иметь женское окончание «а»:
— Я не черепаха, а я черепах.
Вера Фонберг пишет мне из Новороссийска о следующем разговоре со своим четырехлетним сыном:
— Мама, баран — он?
— Он.
— Овца — она?
— Она.
— А почему папа — он? Надо бы пап, а не папа.
Другой такой же грамматический протест:
— Мама, у меня на пальце царап!
— Не царап, а царапина.
— Это у Муси если, — царапина, а я мальчик! У меня царап!
От четырехлетней Наташи Жуховецкой я слышал:
— Пшеница — мама, а пшено — ее деточка.
О такой же классификации родовых окончаний, произведенной одним дошкольником, мне сообщают из Вологды:
— Синица — тетенька, а дяденька — синиц.
— Женщина — русалка. Мужчина — русал.
Начинают играть:
— Я буду барыня, ты, Таня, слуга, а Вова будет слуг.
Позже, к семилетнему возрасту, дети начинают подмечать с удивлением, что в русской грамматике слова одной и той же категории бывают и мужского и женского рода:
— Мам! Москва — она, и Пенза — она. Ростов — он, Смоленск — он.[20]
Когда отец Алены Полежаевой укоризненно сказал ей: «Ляля — бяка», она тотчас же от этого женского рода образовала мужской:
— Папа — бяк! Папа — бяк! Папа — бяк!
— Папа, ты мужчин! — говорит Наташа Маловицкая, так как с окончанием а у нее связано представление о женщинах. Это представление в некоторой степени свойственно также взрослым. Недаром в народе говорят: «с мальчишкой», «с дедушкой».
Трехлетний Вова играет в уголке:
— Бедный ты зайчонок… Тебя пьяниц сбил…
Очевидно, для его языкового сознания только женщина может быть пьяницей.
«КЛЕВАЧИЙ ПЕТУХ»
На предыдущих страницах мы говорили главным образом о той любопытной структуре, которую малолетние дети придают глаголам и существительным. Имена прилагательные сравнительно редко встречаются в речи детей. Но даже в том небольшом их числе, которое удалось мне собрать в течение очень долгого времени, тоже явственно выразилось присущее детям чутье языка:
— Червячее яблоко.
— Жмутные туфли.
— Взбеситая лошадь.
— Дочкастая мамаша.
— Зоопарченный сторож.
— Гроз и тельный палец.
— Пугательные сказки.
— Сверкастенький камушек.
— Молоконная кастрюля.
— Какой окошный дом!
— Какой песок песучий!
— Вся кровать у меня крошкинная.
— Что ты мне даешь слепитые конфеты?
— Зубовный врач.
— У нас электричество тухлое.
— Жульничная я, все равно как мальчишка.
— Брызгучая вода.
— Насмарканный платок.
— Лопнутая бутылка.
— Ты, мама, у меня лучшевсехная!
— Это рыбижирная ложка?
— Я не хочу эту сумку: она вся дыркатая.
— Этот дом высокей нашей почты.
— Почему у ящерицы людины пальцы?
— Наше радио очень оручее.
— Уж лучше я непокушанная пойду гулять.
— Исчезлая собака.
— Клевачий петух.
— Раздавитая муха.
— Креслые ноги.
— Махучий хвост.
(Несколько иначе у Чехова: «насекомая коллекция».)
Галочка четырех лет похваляется:
— Говорят: надень чулки — надеваю носки! Говорят надень носки надеваю чулки. Я вообще наоборотливая.
Мальчик услышал, как некая купальщица сказала на пляже:
— Я прямо с ума сошла. Купаюсь четвертый раз.
И спросил у матери часа через два:
— Куда она ушла, сумасошлатая?
Четырехлетняя Майя:
— Лес заблудительный, однойнельзяходительный.
Несмотря на всю свою причудливость, почти каждое из этих прилагательных, изобретенных малым ребенком, соответствует духу русской народной речи, и не было бы ничего удивительного, если бы в каком-нибудь из славянских языков оказались такие слова, как «червячее яблоко» или «заблудительный лес».
СКРЕЩИВАНИЕ СЛОВ
Из созданных ребенком прилагательных мне особенно пришлось по душе слово «блистенький»:
— Моя чашка такая блистенькая (блестящая и чистенькая сразу).
Блистенький — синтетическое слово. В нем слиты два разных слова, корни которых созвучны. Таково же услышанное мною недавно: бронемецкая машина.
Замечу кстати, что такое скрещение двух разных корней наблюдается не только в прилагательных. Например:
— Я поломою (мою полы).
— Где же твоя волосетка? (сетка для волос).
— Я безумительно люблю кисанек! (безумно плюс изумительно).
К этой же категории относится слово переводинки — переводные картинки.
Недавно мне сообщили о маленьком Юре, которого взрослые назойливо спрашивали:
— Чей ты сын?
Вначале он всякий раз отвечал:
— Мамин и папин!
Но потом это ему надоело, и он создал более краткую формулу:
— Мапин!
— Смотри, какая жукашечка ползет! (жук плюс букашечка).
— Давай сделаем из снега кучело! (куча плюс чучело).
Примеряет бескозырку:
— Шапка с морякорем (моряк плюс якорь).
Кира, лет двенадцати, крикнула:
— Мама, дай мне, пожалуйста, луксусу!
Я не понял, чего она хочет.
— Луксус — это лук с уксусом, — пояснила мне Кирина мать. — Кира, когда была маленькая, так быстро произносила «лук с уксусом», что у нее получался «луксус». Слово это осталось в нашей семье навсегда.
Владимир Глоцер в детстве кого-то обозвал подхализой (подхалим плюс подлиза).
Трехлетняя Таня Дубинюк:
— У моего папы тоже такой пиджакет (пиджак плюс жакет).
И вот гибрид паука с тараканом:
— Мама, я боюсь, на полу паукан!
Луксус, мапин, пиджакет, паукан, подхализа, волосетка, безумительно, блистенький — подобные составные слова создаются не только детьми. И.Е.Репин в своей книге «Далекое близкое» выразился, например, о газетных писаках, что они «шавкали из подворотни». Это была обмолвка. На самом деле он хотел написать «тявкали, как шавки», — но слово «шавкали» так выразительно, что отказаться от него было жалко, и я как редактор книги свято сохраняю его в репинском тексте.
Когда два схожих слова вклиниваются одно в другое так, что в результате получается новое, состоящее из двух приблизительно равных частей, это слово называется гибридным. Примером такого гибрида может служить слово драмедия (драма + комедия); слово это придумал один из друзей Чарли Чаплина, стремившийся охарактеризовать те своеобразные киноспектакли, которые созданы гениальным актером.
«Его комедии балансируют на грани трагедии. Для этого подходящее название — драмедия».[21]
Таким же гибридом является другое английское слово смог, сложенное из двух слов: смок — то есть дым, и фог — туман.
«Смог, — говорит Сергей Образцов, — непроницаемый, рыжий, отравленный углеродом холодный пар».[22]
Слово это возникло давно: оно встречается в английской газете «Daily News» уже в 1905 году. Знаменитый английский писатель Льюиз Керролл, автор «Алисы в стране чудес», очень любил сочинять такие составные слова и называл их «слова-чемоданы».[23]
По своей структуре эти «взрослые» слова-чемоданы — драмедия, смог и шавкали — ничем не отличаются от детских волосеток, пауканов и луксусов.
ТИПИЧНЫЕ «ОШИБКИ» ДЕТЕЙ
Среди детских местоимений особенным своеобразием отличаются притяжательные:
— Это чьиная мама? Ихинная?
— Это ктойтина шляпа?
— Это ктошина девочка?
— Тетя Нина, а Волга кавонина?
Слово «чья» приходит сравнительно поздно.
Местоимения указательные нередко чудятся детям даже там, где их нет. Я, например, в раннем детстве был уверен, что этажерка — два слова: эта жерка.
И говорил: «на этой жерке», «под этой жеркой» и проч. Теперь я убедился, что такую же ошибку совершают очень многие дети, чуть услышат слово «этажерка».
Писатель Юрий Олеша сообщил мне, что пятилетний Игорь Россинский наряду с «этой жеркой» ввел форму «та жерка». А другой пятилетний говорил: «та буретка» и «эта буретка».
Труднее всего малым детям даются капризные неправильные формы глаголов:
— Мой папа воевает.
— Не воевает — войнует.
Или:
— Лампа уже зажгита.
— Зачем ты говоришь «зажгита»? Надо говорить: «зажгина»!
— Ну вот, «зажгина»! Зажгёна!
Иногда этот лингвистический спор принимает форму монолога. Мальчик, спавший в одной комнате со мною, тихо говорил сам себе, уверенный, что я его не слышу:
— Мы сплям?
— Но…
— Мы сплим?
— Не…
— Мы сплюм?
— Не…
Так и не дошел до формы: спим.
Вообще неправильными глаголами дети распоряжаются так, словно это глаголы правильные, и с математической точностью от одной формы производят по аналогии все прочие:
— Рыбка оживела.
— Бабушка меня скипидаром потрила.
— Ты не дадошь, а я взяму.
— Я вам зададу, подождите.
— Нарисовай мне барбоса.
— Спей мне песню о глупом мышонке.
— Котя Ляльку колотил, Ляля громко визгала.
— Когда дети входят в комнату, их наслаждают конфетами.
— Ты чувствуешь, как теплый глаз к твоему уху прижмался?
— Верка плювается.
— Укладила куклу спать.
— Я как только лягну, так и вижу сон.
Любопытно, что большинство изъявительных форм произведено здесь механически от повелительных: лягну от ляг, зажмила от зажми, потрила от потри, принесила от принеси.
— Юрик меня поцелул.
А повелительные столь же прямолинейно производятся от неопределенного: спей, нарисовай, причесай.
— Я искаю револьвер. — Она драется.
Впрочем, дети по инерции могут создать из любой глагольной формы любую глагольную форму.
— Наташа, идем в столовую.
— Не хочу идёмить в столовую.
И вот еще более яркий пример: повелительное наклонение глагола, произведенное от восклицания, не имеющего к глаголам никакого касательства:
— Боже мой! Боже мой! — ужасается бабушка, увидев, как измазался в глине ее четырехлетний Володя.
Володе не нравятся ее причитания.
— Пожалуйста, не божемойкай! — говорит он сердито.
С.Изумрудова сообщила мне такой замечательный разговор двух четырехлетних девиц:
— А я твоего петушка спря-та-ю (очень протяжно).
— А я отыскаю.
— А ты не отыскаешь.
— Ну, тогда я сядаю и заплакаю.
— Ты же пил чай.
— Да не пил я. Я только пивнул капельку.
— Стрелка на часах ходнула разок.
— Он, как больнуло живот!
— Я только немножко откуснул от пирожка.
— Пойдем в этот лес заблуждаться… Да что ты от меня все ухаживаешь?
Деревенской девочке сказали, что мы собираемся в лес; она спросила:
— Всколькером?
Это слово так очаровало меня, что, признаться, в первую минуту я даже подумал: ввести бы его в нашу «взрослую» речь. Нам его давно не хватает. Изволь говорить: «В каком числе человек вы собираетесь в лес?», когда можно коротко и прямо сказать: «Всколькером?»
Здесь ребенок (тоже вполне самостоятельно) подошел к самым истокам народной речи, ибо в народе на Севере бытует форма «сколькеро», которая по аналогии с «пятеро», «шестеро» относится исключительно к одушевленным предметам.[24]
Вообще для ребенка пластичны даже такие слова, форма которых, по убеждению взрослых, не подлежит изменениям. Интересны формы сравнительной степени, образованные от таких слов, как едва, нельзя, звезда, утро, никогда не знавших этой формы.
Воспитательница детского сада сказала, например, об одном из питомцев:
— Бедный мальчик, он едва идет!
— Подумаешь! — ревниво отозвался другой. — Я, может быть, иду еще едвее!
Девочкам дали по белой кувшинке:
Оля. Смотри, у меня как звездочка!
Катя. А у меня еще звездее!
— Вставай, уже утро!
— Я буду ждать, когда станет утрее.
— За это нельзя браться, а за это еще нельзей, да?
Благодаря многократным и единообразным воздействиям речи, которую ребенок с утра до вечера слышит от всех окружающих, в уме у него создаются соответствующие грамматические обобщения; сам того не замечая, он умело и тонко применяет их к каждому данному случаю.
Возьмем хотя бы только что приведенное слово «пивнул». Конечно, ребенок не выдумал этого слова: суффикс ну, означающий мгновенность, однократность, законченность действия, подсказан ребенку взрослыми, от которых он, несомненно, слыхал «чихнул», «хлебнул», «глотнул», «повернул», «заглянул» и т. д. Да и самое слово «пивнул» существует в наших диалектах. Но ребенок его никогда не слыхал, и то обстоятельство, что он в совершенстве постиг сложную экспрессию суффикса ну и так удачно применил свое обобщение к одному из тех слов, которым в обычной «взрослой» речи этот суффикс не свойствен, говорит о самостоятельной конструктивной работе ребенка.
— У меня развязнулся шнурок.
— У мамы коса расплетнулась!
Особенно выразительно звучит у детей суффикс ну в тех глаголах, в которые он не допускается взрослыми. Это видно из такого, например, диалога:
Кира. Мама, Лена кривляется!
Лена. Неправда!
Кира. А кто сейчас кривнулся?
Или вспомним такие слова, как «ихинная», «кавонина», «ктойтина», «сумасошлатая» и т. д.
Хотя они построены по готовым моделям, но самый выбор именно той модели, которая наиболее пригодна для каждого данного случая, никоим образом нельзя свести к механическому подражанию.
VI. АНАЛИЗ ЯЗЫКОВОГО НАСЛЕДИЯ ВЗРОСЛЫХ
КРИТИК И БУНТАРЬ
К сожалению, у нас все еще не перевелись теоретики, которые продолжают твердить, будто ребенок, как автомат, без раздумья, послушно копирует нашу «взрослую» речь, не внося в нее никакого анализа.
Эта неправда декларируется даже в научных статьях — именно декларируется, потому что доказать ее никак невозможно. Стоит только внимательнее приглядеться к языковому развитию детей, чтобы стало ясно, что подражание у них сочетается с самым пытливым исследованием того материала, который предлагают им взрослые:
— Кочегарка — жена кочегара?
— Судак — это которого судят?
— Начальная школа — это где начальники учатся?
— Раз они пожарные, они должны делать пожар, а тушить пожар должны тушенники!
Какой ребенок уже на четвертом году не приставал к своей матери с такими вопросами, в которых заключается самая строгая и даже придирчивая критика «взрослых» речений:
— Почему сверчок? Он сверкает?
— Почему ручей? Надо бы журчей. Ведь он не ручит, а журчит.
— Почему ты говоришь: тополь? Ведь он же не топает.
— Почему ты говоришь: ногти! Ногти у нас на ногах. А которые на руках — это рукти.
— Почему ты говоришь: рыба клюет? Никакого клюва у ней нет.
— Почему разливательная ложка? Надо бы наливательная.
— Почему перочинный нож? Надо бы оточительный. Никакие перья я им не чиню.
Нет ребенка, который в известный период своего духовного роста не задавал бы подобных вопросов. Названный период его жизни характеризуется самым пристальным вглядыванием в конструкцию каждого слова.
Я, например, знаю очень многих ребят, отвергающих слово «художник», так как они уверены, что, если слово начинается наречием «худо» — значит, это слово ругательное. О.И.Капица рассказывает о пятилетнем мальчике, который говорил про художника, сделавшего иллюстрацию в книжке:
— Он совсем не художник: он очень хорошо нарисовал.
Смастерив какую-то картинку, этот же мальчик воскликнул:
— Посмотрите, какой я хорошник.
Когда же картинка особенно удается ему, он говорит:
— А теперь я прекрасник![25]
О чем бы мы ни говорили с ребенком, мы не должны забывать, что он, жадно впитывая в себя наши слова, требует, чтобы в них была безупречная логика, и не прощает нам ни малейших ее нарушений.
Это очень наглядно показывает такой, например, эпизод.
Мать рассердилась и сказала трехлетнему Ване:
— Ты мне всю душу вымотал!
Вечером пришла соседка. Мать, разговаривая с нею, пожаловалась:
— У меня душа болит.
Ваня, игравший в углу, рассудительно поправил ее:
— Ты сама сказала, что я у тебя всю душу вымотал. Значит, у тебя души нету и болеть нечему.
Ему неведомо, что такое душа, но он по своему трехлетнему опыту знает, что, если что-нибудь выпито, вылито, вымотано, оно перестает существовать, — и говорить, будто оно болит, не годится.
Таких случаев великое множество.
Проезжая в Крыму по степи, я назвал эту степь пустыней. Но моя четырехлетняя спутница указала на кусты:
— Это не пустыня, а кустыня.
Четырехлетний Вадик с удивлением увидел, что взрослые наливают в молочник не молоко, а вино.
— Теперь это не молочник, а виновник.
Требуя, чтобы в конструкции каждого слова была самая прямолинейная логика, ребенок сурово бракует слова, логика которых не удовлетворяет его:
— Это не синяк, а красняк.
— Корова не бодает, а рогает.
Леночка Лозовская (четырех с половиною лет), увидя утят, воскликнула:
— Мама, утки утьком идут!
— Гуськом.
— Нет, гуси — гуськом, а утки — утьком.
В тех взрослых, которые окружают ребенка, он, естественно, видит непогрешимых учителей языка. Он учится у них с младенческих лет, старательно копируя их речь.
Но тем разительнее тот строгий контроль, которому он эту речь подвергает.
Услышав, например, что бабушка сказала кому-то: «Ты тогда еще под стол пешком ходил», внучка перебивает ее язвительным смехом:
— Разве под стол на извозчиках ездят?
Когда же бабушка сказала однажды, что вот скоро и праздник придет, внучка возразила, смеясь:
— Разве у праздника — ножки?
Этот вопрос о ножках задают очень многие дети, полемизируя таким образом с нашим метафорическим истолкованием слова «идти».
Слишком широкое и многообразное применение слова «ходить» то и дело сбивает малышей с толку.
Мать приказала ребятам запереть за нею дверь на крючок и никого не впускать, «так как, — пояснила она, — по городу ходит скарлатина».
В отсутствие матери кто-то долго стучался к ним в дверь.
— Приходила скарлатина, но мы не впустили.
Правда, в конце концов у детей создается привычка к нашим «взрослым» идиомам и метафорам, но эта привычка вырабатывается не слишком-то скоро, и любопытно следить за различными стадиями ее возникновения и роста. Приведу один очень характерный пример. В семье заговорили о новой квартире, и кто-то сказал, что ее окна выходят во двор. Пятилетний Гаврик счел необходимым заметить, что окна из-за отсутствия ножек не могут ходить по дворам. Но произнес он это свое возражение без всякой запальчивости, и было видно, что для него наступил тот период языкового развития, когда дети начинают примиряться с метафоричностью наших «взрослых» речей. Этот период, насколько мне удалось заметить, у нормальных детей начинается на шестом году жизни и заканчивается на восьмом или девятом. А у трехлетних и четырехлетних детей такой привычки нет и в зародыше. Логика этих рационалистов всегда беспощадна. Их правила не знают исключений. Всякая словесная вольность кажется им своеволием.
Скажешь, например, в разговоре:
— Я этому до смерти рад.
И услышишь укоризненный вопрос:
— Почему же ты не умираешь?
Ребенок и здесь, как всегда, стоит на страже правильности и чистоты русской речи, требуя, чтобы она соответствовала подлинным фактам реальной действительности (в той мере, в какой эта действительность доступна ему).
Бабушка сказала при внучке:
— А дождь так и жарит с утра.
Внучка, четырехлетняя Таня, тотчас же стала внушать ей учительным голосом:
— Дождь не жарит, а просто падает с неба. А ты жаришь котлету мне.
Дети вообще буквалисты. Каждое слово имеет для них лишь один-единственный, прямой и отчетливый смысл — и не только слово, но порою целая фраза, и, когда, например, отец говорит угрожающе: «Покричи у меня еще!» — сын принимает эту угрозу за просьбу и добросовестно усиливает крик.
— Черт знает что творится у нас в магазине, — сказала продавщица, вернувшись с работы.
— Что же там творится? — спросил я.
Ее сын, лет пяти, ответил наставительно:
— Вам же сказали, что черт знает, а мама разве черт? Она не знает.
Отец как-то сказал, что шоколадную плитку нужно отложить на черный день, когда не будет другого сладкого. Трехлетняя дочка решила, что день будет черного цвета, и очень долго и нетерпеливо ждала, когда же придет этот день.
Четырехлетняя Светлана спросила у матери, скоро ли наступит лето.
— Скоро. Ты и оглянуться не успеешь.
Светлана стала как-то странно вертеться.
— Я оглядываюсь, оглядываюсь, а лета все нету.
ПРОТИВ МЕТАФОР
Тут все дело в том, что мы, взрослые, если можно так выразиться, мыслим словами, словесными формулами, а маленькие дети — вещами, предметами предметного мира. Их мысль на первых порах связана только с конкретными образами. Потому-то они так горячо возражают против наших аллегорий и метафор.
Спрашивает, например, одна женщина у своей Наташи, четырех с половиною лет:
— Не скажешь ли ты мне, как понять, когда говорят, что один человек хочет другого в ложке воды утопить?
— Что ты? В какой ложке?! Что это? Скажи еще раз.
Мать повторяет.
— Это не может быть! — возражает Наташа. — Никогда не может быть!
И тут же демонстрирует всю фактическую невозможность такого поступка: схватывает ложку и быстро кладет ее на пол.
— Смотри, вот я!
Становится на ложку.
— Ну, топи меня. Человек не поместится… весь сверху будет… Ну вот, смотри… нога больше ложки…
И выражает презрение к подобным оборотам «взрослой» речи, искажающим реальную действительность:
— Но хочу я про это… Глупости какие-то…[26]
«Пришел Иван домой, а лягушка и спрашивает: «Что это ты голову повесил?»
Игорь так и представил себе, что снял Иван голову и повесил на гвоздик.
Иные дети, наделенные юмором, нередко притворяются для шутки, что не могут понять те или иные идиомы нашей речи, дабы принудить нас к более строгому соблюдению правил, которые мы сами дали им.
Пожалуешься, например, при ребенке:
— У меня сегодня ужасно трещит голова!
А ребенок насмешливо спросит:
— Почему же не слышно треска?
И тем подчеркнет свое отрицательное отношение к странной (для него) манере взрослых выражать свои мысли метафорами, столь далекими от подлинных реальностей жизни.
Дети-юмористы часто придираются даже к понятным словам, чтобы поставить нам в вину их «неточность».
Мать зовет свою трехлетнюю Киру к себе под одеяло «поласкаться» и слышит иронический вопрос:
— Разве мама полоскательная чашка?
Мать говорит дочери после долгой разлуки:
— Как ты похудела, Надюша. Один нос остался.
— А разве, мама, раньше у меня два носа было? — иронически возражает четырехлетняя дочь.
Сердитый отец говорит четырехлетнему сыну:
— Чтобы этого у меня и в заводе не было!
Сын отвечает рассудительным голосом:
— Но ведь здесь не завод, а квартира.
Услышав, что женщина упала в обморок, ребенок саркастически спрашивает:
— А кто ее оттудова вынул?
Играя с Жоржем оловянными солдатиками, я сказал про одного из них, что он будет стоять на часах. Жорж схватил солдатика и со смехом помчался туда, где висели стенные часы, хотя ему было отлично известно, что такое «стоять на часах».
Впрочем, такая полемика с нашей «взрослой» речью не всегда производится в шутку. Я знаю пятилетнюю девочку, которая краснеет от гнева, когда при ней говорят о баранках.
— Почему ты называешь их баранками? Они не из барана, а из булки.
Требуя от взрослых точной и недвусмысленной речи, ребенок иногда ополчается на те привычные формулы вежливости, которыми мы пользуемся автоматически, не вникая в их подлинный смысл.
Дядя дал Леше и Бобе по бублику.
Леша. Спасибо.
Дядя. Не стоит.
Боба молчит и не выражает никакой благодарности.
Леша. Боба, что же ты не скажешь спасибо?
Боба. Да ведь дядя сказал: не стоит.
Чаще всего эта детская критика вызвана искренним непониманием нашего отношения к слову.
Ребенок, которого мы сами приучили к тому, что в каждом корне данного слова есть отчетливый смысл, не может простить нам «бессмыслиц», которые мы вводим в нашу речь.
Когда он слышит слово «близорукий», он спрашивает, при чем же тут руки, и доказывает, что нужно говорить близоглазый.
— И почему кормилица? Надо поилица. Ведь не котлетами же будет она нашего Зёзьку кормить!
— И почему перчатки? Надо пальчатки.
— Мама, вот ты говоришь, что сосульки нельзя сосать. Зачем же их назвали сосульками?
Иногда ребенок протестует не против смысла, а против фонетики данного слова. Писатель Н.Прянишников сообщает мне из Уральска про тамошнюю четырехлетнюю девочку, которая с возмущением узнала, что имя нарисованного в книжке человека — Шекспир. Она даже отказалась повторить это имя:
— Так дядей не зовут, а только службу!
Должно быть, слово Шекспир прозвучало для нее как Сельмаш, Мосгаз, Детгиз и т. д.
Замечательно, что даже малыши, еще не умеющие связно излагать свои мысли, и те заявляют протест против сбивчивости и неясности наших речей.
Говорю Вове (пятнадцати с половиной месяцев):
— Вот наденем носочки и пойдем гулять.
Он не дает мне надеть их и, протягивая к ним руки, повторяет: «Носоки, носоки». Я не понимаю, в чем дело, и думаю, что он не хочет одеваться. Но он хватает у меня носки, прикладывает их к носу, громко смеется и опять повторяет: «Носоки, носоки», указывая этим, что, по его убеждению, носочками не могут называться предметы, которые не имеют касательства к носу. Он так мал, что даже не может выразить эту мысль при помощи слов, но мимика его не оставляет сомнений, что он считает глубоко неправильным то несоответствие между названием и вещью, которое в данном случае допущено нами. Таким образом, еще почти бессловесный, он уже выступает с полемикой против нашего отношения к слову.
Конечно, подражательные рефлексы ребенка чрезвычайно сильны, но ребенок не был бы человеческим детенышем, если бы в свое подражание не вносил критики, оценки, контроля. Только этот неослабный контроль над нашей установленной речью дает ребенку возможность творчески усвоить ее.
Когда эти мои наблюдения над аналитическим подходом ребенка к словам впервые появились в печати, против них безапелляционно восстали педологи. Поэтому я с таким радостным чувством прочитал у одного из самых зорких и тонких экспериментаторов, покойного Н.X.Швачкина, что уже с двух лет «ребенок начинает высказывать свое отношение к речи окружающих, замечая ее особенности, и даже критиковать речь своих товарищей».[27]
Приятно сознавать, что твои мысли, высказанные лет тридцать назад, вполне подтверждаются авторитетом науки.
«Активное отношение ребенка к речи окружающих, — говорит ученый, выражается и в том, что он начинает уточнять их речь, внося в нее коррективы».[28]
Ведь это буквально то самое, что было отмечено мною в одном из первых изданий книжки «От двух до пяти»!
В статье Швачкина изучаются младшие дети — от одного года до двух с половиною, но если бы эксперименту подверглись дошкольники более старшего возраста, стало бы еще очевиднее, что ребенок усваивает нашу «взрослую» речь не только путем подражания, но и противоборствуя ей.
Это противоборство бывает двоякое:
1. Неосознанное, когда ребенок даже не подозревает о том, что он забраковал наши слова и заменил их другими.
2. Нарочитое, когда ребенок сознает себя критиком и реформатором услышанных им речений.
И в том и в другом случае основные законы установленной, выработанной взрослыми речи остаются для ребенка непреложными. На них он никогда не посягнет; если же он восстает против некоторых наших речений, то лишь для того, чтобы вступиться за эти законы. Мы кажемся ему законодателями, нарушающими свои же уставы, и он требует, чтобы мы выполняли их с наивысшею строгостью.
Иногда, впрочем, дети великодушно снисходят к заблуждениям взрослых, и полемика завершается полюбовным размежеванием двух различных «систем языка».
— Мама, — предлагает четырехлетняя Галка Григорьева, — давай договоримся. Ты будешь по-своему говорить «полозья», а я буду по-своему: «повозья». Ведь они не «лозят», а возят.
Но такая покладистость — явление сравнительно редкое. Чаще всего ребенок защищает свою версию горячо и упрямо, не допуская никаких компромиссов:
— Почему ты говоришь — «колоть дрова»? Ведь дрова не колют, а топорят.
Многие ошибки ребенка объясняются, по-моему, тем, что из нескольких функций той или иной части слова он усваивает всего лишь одну и начисто отвергает другие.
Заметив, например, что суффикс ка придает многим словам уничижительный смысл (Ванька, Сонька, Верка и т. д.), ребенок не видит, что то же самое окончание ка обладает иногда другими свойствами и применяется при других обстоятельствах. Поэтому он готов протестовать против этого ка даже тогда, когда уничижительный оттенок отсутствует.
— Ругаться нехорошо: надо говорить не «иголка с ниткой», а игола с нитой.
Я спросил у трехлетней Оли:
— Почему ты называешь веревку — «верева»?
— А тебе приятно будет, — пояснила она, — если тебя будут Корнюшкою звать?
Она же с демонстративным упрямством называла свою кошку — коша:
— Она коша, потому что хорошая; а когда она будет плохая, я назову ее кошка.
А трехлетний Игорь по той же причине называет белку — бела.
Здесь основная причина большинства тех словесных ошибок, которые совершает ребенок: действуя аналогиями, он не догадывается о многообразии функций, выполняемых данной частицей слова.
Обычно ему бывает известна всего одна-единственная функция этой частицы, и всякий раз, когда мы выходим за пределы единственно известной ему функции, он уличает нас в искажении слов.
Таких фактов тысячи, и все они неопровержимо свидетельствуют, что ребенок в меру своих умственных сил очень часто бессознательно анализирует тот языковый материал, который дают ему взрослые, и порою даже бракует его, если то или иное речение почему-либо не соответствует общим грамматическим или логическим нормам, усвоенным ребенком ранее в процессе его общения со взрослыми.[29]
VII. РАЗОБЛАЧЕНИЕ ШТАМПОВ
СВЕЖЕСТЬ ДЕТСКОГО ВОСПРИЯТИЯ СЛОВ
Только игнорируя все это множество фактов, можно утверждать, наперекор очевидности, будто ребенок механически, слепо, без раздумья и критики принимает от нас наше языковое наследие.
Нет, всякий, кто внимательно наблюдает детей, не может не заметить, что приблизительно к четырехлетнему возрасту у них появляется сильнейшая склонность анализировать (большею частью вслух) не только отдельные слова, но и целые фразы, которые они слышат от взрослых.
Ибо (повторяю опять и опять!) смысловое восприятие слов и словесных конструкций у ребят значительно острее, чем у нас.
Мы так давно орудуем словами, что наше словоощущение притупилось. Мы пользуемся речью, не замечая ее. А ребенок вследствие свежести своих восприятий есть требовательный контролер нашей речи.
Услышав, например, выражение «они живут на ножах», ребенок так и представляет себе, что существуют большие ножи, на лезвиях которых лежат и сидят какие-то странные люди.
Когда же он услышал, что пришедшая в гости старуха «собаку съела» на каких-то делах, он спрятал от нее своего любимого пса.
А когда кто-то спросил у него, скоро ли ему стукнет шесть лет, он прикрыл свое темя руками.
У трехлетней Тани порвался чулок.
— Эх, — сказали ей, — пальчик-то каши просит!
Проходит неделя, а пожалуй, и больше. Вдруг все с удивлением видят, что Таня украдкой насыпала в блюдечко каши и тычет туда палец ноги.
Издавна пользуясь речью, мы именно благодаря этому долгому сроку успеваем забыть первичное значение множества слов.
Это забвение — закономерный и в высшей степени благотворный процесс, что видно хотя бы из нашего отношения к именам и фамилиям. Я знаю ребенка, который так и прыснул от смеха, услыхав фамилию «Грибоедов», ибо ему ясно представился ее изначальный смысл: человек, замечательный тем, что он питается одними грибами. Мы же, взрослые, связываем с этой фамилией столько светлых и величественных ассоциаций, что давно уже забыли ее прямое значение. От нашего внимания раз навсегда ускользнуло, что в слове «Грибоедов» есть «гриб».
Детскому сознанию несвойственно такое вытеснение смысла из произносимого слова.
Мне пишут о пятилетнем Алике, который, впервые услышав фамилию «Горький», спросил:
— Почему у него невкусная фамилия?
Тогда как из тысячи взрослых людей, говорящих о Горьком, едва ли найдется один, который сохранил бы в уме первоначальное значение его псевдонима.
— А у Ломоносова ломаный нос? — спросила четырехлетняя Саша, к великому удивлению взрослых, которые, произнося фамилию великого человека, никогда не замечали того странного образа, который заключается в ней.
То же и с именами. Говоря о Льве Толстом, кто же из нас ощущает, что лев — это дикий зверь! Но Боря Новиков, пяти с половиною лет, серьезно сообщил своей матери, что слушал по радио передачу о Тигре Толстом — так свежо и остро у ребенка ощущение каждого слова, которое, к нашему счастью, уже притупилось у нас.
Именно поэтому для детей недоступны самые простые идиомы.
— Я в школу не пойду, — заявил пятилетний Сережа. — Там на экзамене ребят режут.
Спрашивают его о сестре:
— Что же это твоя Иришка с петухами ложится?
— Она с петухами не ложится — они клюются: она одна в свою кроватку ложится.
— Вот зимой выпадет снег, ударят морозы…
— А я тогда не выйду на улицу.
— Почему?
— А чтоб меня морозы не ударили.
Иногда это детское непонимание нашей фигуральной или метафорической речи приводит взрослых к немалым конфузам.
Четырехлетняя Оля, привезенная матерью к тетке в Москву, долго смотрела на нее и на дядю и наконец, во время чаепития, разочарованно и очень громко воскликнула:
— Мама! Ты говорила, что дядя сидит у тети Анюты на шее, а он все время сидит на стуле.
К сожалению, осталось неизвестным, что сказала при этой оказии мать.
Свежесть реакций ребенка на взрослую речь сказывается именно в том, что каждую нашу идиому дети воспринимают буквально.
— С тобой голову потеряешь, ей-богу! — говорит, например, сердитая мать.
— Со мною не потеряешь: найду — подниму.
Про какого-то доктора большие говорили в присутствии Мити, что денег у него куры не клюют. Когда Митю привели к этому богатому доктору, он, конечно, сейчас же спросил:
— А где у тебя твои куры?
Для взрослых всякая такая реализация метафоры является, конечно, сюрпризом. Тот, кто сказал про старуху, будто она «собаку съела», даже не заметил, что упомянул о собаке. Тот, кто сказал о сварливых супругах, будто они «живут на ножах», не заметил в своей речи ножей. Тот, кто говорил про богатого доктора, будто куры не клюют его денег, ни на минуту не подумал о курах. В том и заключается огромная экономия наших умственных сил, что, оперируя готовыми штампами речи, мы почти никогда не вникаем в их изначальный смысл. Но там, где для нас — привычные комбинации примелькавшихся слов, стертых от многолетнего вращения в мозгу и потому уже не ощущаемых нами, для ребенка — первозданная речь, где каждое слово еще ощутимо. Когда мы говорим «навострить лыжи», у нас не возникает представление о лыжах и о том, что для скорейшего передвижения на них, их необходимо «вострить».
Поэтому ребенок так часто попадает впросак, прислушиваясь к нашим разговорам. Когда, например, один трехлетний американец узнал, что на афише цирка напечатано: «За детей — полцены!» (то есть, иными словами, дети платят за вход половину), он, по словам Джемса Сэлли, обратился к своей матери с просьбой:
— Мама, купи мне ребеночка: они стали такие дешевые.
Двухлетняя Джана, которую я уже цитировал на одной из предыдущих страниц, говорила знакомым, что ее мать на луне, так как неоднократно слыхала от взрослых, что мать уехала в отпуск на месяц.
Пятилетний Стася услышал по радио, что враги были под самой Москвой.
— Значит, и под нашей террасой?
Слова «под Москвой» он воспринял буквально и решил, что речь идет о больших подземельях, прорытых под улицами и зданиями города.
— Мама, что такое война?
— Это когда люди убивают друг друга.
— Не друг друга, а враг врага!
Когда мы произносим «друг друга», мы вполне резонно забываем, что то слово, которое дважды повторяется здесь, связано с понятием «дружба». Только благодаря этому забвению в нашей речи возможны такие обороты, как: «они ненавидят друг друга», «они пакостят друг другу» и т. д. Но для свежего и острого восприятия детей отказ от прямого значения слов невозможен, и они требуют, чтобы люди сражались не «друг с другом», а «враг с врагом».
Такая критика получаемого от взрослых языкового материала представляется мне одним из очень многих путей, которые в конце концов приводят ребенка к полному обладанию родной речью.
ОБЩЕДЕТСКИЕ СЛОВА
Критическое отношение к смыслу и форме слов наблюдается не только у особо одаренных детей, но чуть ли не у всех без изъятия. Это видно уже из того, что каждый нормальный ребенок зачастую придумывает те же слова, какие в том же возрасте придумываются другим малышом, и третьим, и четвертым, и пятым, ибо все эти слова создавались по одним и тем же общенациональным законам.
За свою долгую жизнь я видел по крайней мере десяток ребят, которые независимо один от другого заново придумывали слово «никовойный».
Т.Анциферова из г. Пушкина сообщает:
«Мазелин», очевидно, общедетское слово, бродячий сюжет… Все мои дети в известном возрасте называли так вазелин — и без всякой преемственности».
То же произошло и со словом «рогается». Судя по письмам, получаемым мною, дети в огромном своем большинстве не понимают чуждого им слова «бодаться» и всякий раз изобретают заново более наглядное слово.
В.Евстигнеев сообщает из Гомеля:
«На вопрос, что такое вихрахер, лизык и намакаронился, моя Зоя ответила правильно».
Т.Кузнецова из Великих Лук пишет мне, что ее двухлетняя Дина создала те самые слова, которые есть в моей книжке: лога (ложка), подуха (подушка) и плюнка (слюна).
— Боря свою плюнку пальчиком мажет!
Вообще оказывается, что существует обширная группа слов, которые всякий раз сочиняются сызнова всяким новым поколением русских детей.
Н.Елисеева (Ленинград) сообщает мне, что из числа слов, приводимых в одном из первых изданий этой книжки, ее Надя самостоятельно придумала не только мазелин, но и лошаду.
С разных концов СССР несколько родителей поведали мне почти одновременно, что их дети тоже изобрели кверхногается.
Особенно многочисленны случаи одинакового оглаголивания имен существительных: от Архангельска до Астрахани русские дети во всех селах, деревнях, городах вновь и вновь сочиняют слова: топорить, молоточить, отскорлупать, начаёпиться. Так же широко распространены общедетские названия орудий работы: колоток, копатка и другие.
Слово «всехный» оказалось действительно всехным: теперь мне известны двадцать восемь «изобретателей» этого слова.
В их числе — шестилетний сын Льва Толстого Ванечка. Когда Софья Андреевна показала Ванечке участок земли, предназначенный ему во владение, мальчик рассердился и — в качество природного толстовца — сказал:
— Ах, мама, всё — всехнее.[30]
Существуют не только слова, а целые фразы, которые вновь и вновь создаются детьми.
Когда-то я опубликовал в своей книжке выражение моего младшего сына:
— Посоли сахаром!
Потом, лет через двадцать, услышал такую же фразу от другого трехлетнего мальчика, а теперь нахожу ее вновь в недавнем дневнике Н.А.Менчинской, которая записала о своем сыне (четырех с половиною лет): «Употребил такое выражение: «посоли сахаром».[31]
Было бы небесполезно составить словарь, таких общедетских речений, изобретаемых сызнова чуть не каждым трехлетним-четырехлетним ребенком. Они схожи, а порой и тождественны, так как взрослые, в лице бабок, отцов, матерей, воспитателей, не только внушают каждому ребенку одинаковые общенациональные — принципы построения речи, но и дают однородный строительный материал. И один изобретатель отлично понимает другого.
«Одинаковые принципы»? «Однородный строительный материал»? Еще недавно к таким утверждениям было принято относиться враждебно. Их объявляли антинаучною ересью. Считалось, что буржуазные дети говорят на каком-то другом языке, чем дети, рожденные в семье пролетариев, и что принципы построения речи не могут быть у тех и других одинаковыми.
Поэтому редакторы требовали, чтобы я, говоря о каком-нибудь слове, произнесенном трехлетним ребенком, всякий раз во что бы то ни стало указывал, к какому социальному слою принадлежит названный мною малыш, и демонстрировал бы при этой оказии, какая глубокая пропасть лежит между языком «Пети Буржуйчикова» и языком «пролетария Симы».
Ибо в то время многие лингвисты, философы, литературоведы, историки ошибочно считали доказанным, будто каждый язык есть непременно явление классовое.
Но теперь, когда мы окончательно утвердились в той истине, что язык у всех классов данного народа один, стало до очевидности ясно, как дики и бесплодны попытки найти коренные различия в языке двухлетних-трехлетних детей, к какому бы социальному слою ни принадлежали их семьи.
Развитие языка совершается у всех малышей по одним и тем же законам: все русские дети равно оглаголивают имена существительные, удваивают первые слоги, выбрасывают трудные согласные, борются с нашей метафорической речью, называют сухарики кусариками, лопатки — копатками, пружинки — кружинками. Ведь все без исключения русские дети черпают свои языковые ресурсы из одного и того же словарного фонда, подчиненного одной и той же грамматике. Хотя, конечно, социальная среда не может не влиять в какой-то мере на лексику того или иного ребенка, но методы ее усвоения везде и всегда одинаковые.
VIII. МАСКИРОВКА НЕВЕДЕНИЯ
ЧУЖИЕ ГРЕХИ
Всем памятны вещие строки, которые написал Лев Толстой о самых первых годах своей жизни:
«Разве не тогда я приобретал все то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрел и одной сотой того? От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего страшное расстояние».[32]
Среди ранних приобретений детского разума величайшую ценность для всей будущей жизни детей имеет, конечно, язык, его словарный фонд, его грамматика.
Подумать только, что в эти первые годы ребенку предстоит овладеть теми изощреннейшими формами речи, которые на протяжении своей тысячелетней истории создал многомиллионный народ!
Здесь главный пафос всей жизни ребенка, и, хотя он сам почти не замечает тех гигантских усилий, при помощи которых так планомерно, целесообразно и деятельно совершает он этот процесс, все же я не раз наблюдал, что безупречно правильное усвоение речи является для многих детей предметом честолюбия и гордости.
К сожалению, я не располагаю достаточным количеством материалов, которые давали бы мне право утверждать, что это благородное честолюбие, основанное на жажде интеллектуальных побед, свойственно всем без исключения детям, но даже те случайные сведения, которые удалось мне собрать, говорят о широкой распространенности этого чувства.
Впервые оно поразило меня при встрече с Юриком, двух с половиной лет, который однажды обмолвился и сказал вместо винтики — тинтики.
Его поправили, и он заявил, не смутившись:
— Это Боря сказал тинтики, а Юрик сказал: винтики.
Среди близких знакомых Юрика никакого Бори тогда не было, Юрик изобрел этого Борю специально затем, чтобы взваливать на него все свои ошибки и промахи, а себе приписывать непогрешимость речи:
— Это Боря сказал: мамовар, а Юрик сказал: самовар.
— Это Боря сказал: дан-дан, а Юрик сказал: чемодан.
Изобретя несуществующего Борю и нагрузив его всеми своими ошибками, хитроумный малыш обеспечил себе полный душевный комфорт. Благодаря этому небывалому Боре сам он при всех обстоятельствах всегда и везде ощущал себя безупречным знатоком языка, получая вдобавок возможность издеваться над побежденным соперником. При помощи такой махинации двухлетний человек раз и навсегда застраховал себя от обид, наносимых его самолюбию.
Всякая новая ошибка только возвышает его в собственном мнении, всякая неудача ощущается им как новый триумф. Но до чего, значит, мучительно для самолюбия детей сознание своего неумения, своей неспособности! До чего, значит, невыносима для Юрика мысль о его ошибках и слабостях, если он счел необходимым изобрести двойника и, наградив его своими ошибками, неукоснительно полемизирует спим!
Чем больше я вглядывался в двухлетних-трехлетних детей, тем яснее мне было, что этот Юрик не исключение, а правило.
Точно такой же эпизод сообщает французский романист Жорж Дюамель об одной трехлетней парижанке:
«Она страшная шалунья, хитрая и изобретательная. Она производит опыты над человеческой речью. Но для того чтобы избежать ответственности, она приписывает их воображаемому брату».[33]
Ведь это слово в слово то самое, что проделывал Юрик.
То же сообщает мне и Галина Дмитриевна Катанян о своем сыне:
«Когда ему было три года, он выдумал себе брата Васю-Касю, на которого валил все свои ошибки. Этого брата он представлял себе так живо, что ревел, когда я ему говорила, что не пущу Васю-Касю к нам, и оставлял ему конфеты, пряча их под подушку».
Такой же случай сообщает мне В.Подключникова из Иркутска:
«Трехлетняя Клара ошиблась и назвала мой капот компотом. Это вызвало общий смех. Стали говорить, что на самой Кларе надета каша, на ее сестре Ляле — кисель и т. д. Клара смеялась вместе с нами, и в конце концов заявила: «Эта Ляля такая чудачка. Надо говорить: капот, а она говорит: компот».
О необходимости борьбы с этими ребячьими уловками напоминает мне Д.Я.Фельдман (Москва).
«У моего сына Додика, — пишет она, — существовала мифическая личность «Андрюша». Этот Андрюша был виновником всех его прегрешений, и нам стоило многих трудов убедить его в том, что надо быть мужественным и уметь честно признавать свою вину, не сваливая ее на Андрюшу».
ИНСТИНКТ САМОУТВЕРЖДЕНИЯ
Вот какую важную роль в умственной жизни ребенка играет это «лингвистическое честолюбие». Оно чрезвычайно полезно ему в деле усвоения речи. Ведь когда ребенок награждает своими ошибками выдуманного им «Васю-Касю», он тем самым раз навсегда избавляется от этих ошибок. После того как Юрой был, например, изобретен несуществующий Боря, который якобы назвал самовар «мамоваром», а винтики «тинтиками», мальчик навсегда закрепил в своей памяти правильные формы этих слов.
Признаться в скудости своих познаний ребенок считает стыдом именно потому, что все его детство заполнено неутомимой познавательной деятельностью, и он, пытливейший из всех земных существ, ценит знания превыше всего.
Помню, как очаровала меня двухлетняя Ира, которая с великолепной находчивостью прибегла к очень тонкому маневру, чтобы замаскировать тот обидный для ее самолюбия факт, что она умеет считать лишь до двух.
Отец дает ей ложку и спрашивает:
— Сколько у тебя ложек?
— Одна.
Дает другую:
— Теперь сколько?
— Две.
Дает третью:
— Теперь сколько?
— Много.
— Нет, ты скажи.
Ира с преувеличенным выражением брезгливости отодвигает от себя третью ложку:
— Возьми, она грязная!
И при помощи этой лицемерной уловки ей блистательно удается утаить от себя и других скудость своих математических сведений, из чего следует, что сознание такой скудости не доставляло ей большого удовольствия.
Четырехлетняя девочка не выговаривает звука «р». Дядя, дразня, говорит ей:
— Наденька, скажи слово «рыба».
— Окунь, — отвечает она.
Простодушное лукавство детей отмечено и в детской поэзии. В одном из стихотворений Агнии Барто говорится о мальчике, не умеющем произнести звук «р» и потому называющем Марину — Малиной:
Она твердит: — Скажи «метро»,
В метро поедем к дяде.
— Нет, — отвечает он хитро,
В автобус лучше сядем.
(«Буква «р»)
Гуляя с теткой по улице, мальчик двух с половиною лет останавливается у книжного киоска.
Продавец спрашивает:
— Умеешь читать?
— Умею.
Мальчику дают книгу:
— Читай.
Он, подражая бабушке, хватается внезапно за карман:
— Я забыл дома очки.
Ребенок не стал бы прибегать к таким дипломатическим хитростям, если бы сознание своей неумелости не было для него так огорчительно. Он хочет во что бы то ни стало считать себя умелым и знающим.
Должно быть, такое самообольщение до поры до времени практически необходимо ребенку. И не оттого ли он так громко ликует, когда ему удается подметить какую-нибудь мнимую речевую ошибку, якобы совершенную взрослыми?
Вообще инстинкт самоутверждения чрезвычайно силен в этом возрасте.
Я заметил, что даже самые застенчивые, скромные люди были в детстве хвастунами и бахвалами.
Бахвальство малолетних ребят очень верно изображено Верой Пановой в ее прелестной повести «Сережа». Сережу везут в автобусе. Его соседом оказывается толстый мальчишка, сосущий леденцового петуха на палочке.
«Щеки у соседа были замусолены леденцом. Он тоже смотрел на Сережу, взгляд его выражал вот что: «А у тебя леденцового петуха нет, ага!» Подошла кондукторша.
— За мальчика надо платить? — спросила тетя Паша.
— Примерься, мальчик, — сказала кондукторша.
Там у них нарисована черная черта, по которой меряют детей: кто дорос до черты, за тех надо платить. Сережа стал под чертой и немножко приподнялся на цыпочках. Кондукторша сказала:
— Платите.
Сережа победно посмотрел на мальчишку. «А на меня зато билет берут, сказал он мысленно, — а на тебя не берут, ага!»
Склонность к самохвальству, к возвеличению своего «я», своей личности за счет всякого другого лица (или даже предмета) свойственна, насколько я знаю, огромному большинству малышей с самого раннего возраста.
Поэт Валентин Берестов сообщает мне о своей двухлетней Марине:
«Видит безногую куклу и говорит, торжествуя:
— А у Марины ножка не сломалась!
Ночью у ее семилетнего дяди заболели зубы. Он заплакал. Маринка проснулась и тотчас же:
— А Марина не плачет!
Узнав причину его слез, заявляет:
— А у Марины не болят!
И все это с большим удовольствием».
Мне пишут про мальчика, который, поселившись в деревне, вдруг потребовал, чтобы ему нашили на штаны и на куртку заплаты, потому что одежда деревенских ребят, с которыми ему приходилось играть, была в то далекое время покрыта заплатами.
Он так надоел матери, что она пришила ему «на живульку» на самых видных местах лоскутки, и сияющий Вася всем и каждому хвастался:
— А у меня тоже заплаты!
Хвастают напропалую, чем придется. Сидят, например, на пляже и строят песчаные башни.
— Ага, а моя башня выше!
— А зато мне гланды вырезали, а тебе нет! Ага!
Особенно сильно такая жажда самоутверждения сказывается у детей во всех случаях, относящихся к каким-нибудь умениям и знаниям.
IX. ЛОЖНОЕ ИСТОЛКОВАНИЕ СЛОВ
Ребенок, который живет среди взрослых и постоянно присутствует при их разговорах, то и дело слышит такие слова, смысл которых ему непонятен. Часто он пытается осмыслить их сам, не обращаясь за объяснениями к старшим, вполне уверенный, что эта задача не представит для него особенных трудностей. Он решает ее «по вдохновению», внезапно, не обладая для этого никакими другими ресурсами, кроме сильнейшего языкового чутья, и не мудрено, что, пытаясь самостоятельно добраться до смысла непонятных речений, он принужден прибегать к самым фантастическим выдумкам.
Услышала, например, трехлетняя Кира, что у какой-то женщины родились двояшки, и в ту же минуту прибежала ко мне:
— Понимаешь: родились два мальчика и оба называются Яшки. Их так и назвали: два Яшки (двояшки). А когда они вырастут, их будут звать Миша и Лева.
Этот миф о двух Яшках избавил Киру от мучительного чувства, которое испытывает каждый ребенок, когда ему становится ясно, что он чего-нибудь не понимает.
А когда маленькой Тане сказали, что у нее на наволочке ржавчина, она без смущения спросила:
— Это мне лошадка наржала?
Но более всего замечателен миф, при помощи которого трехлетняя девочка превратила непонятное ей слово «блокада» в понятные ей «облака». Во время гражданской войны ее отец вошел с газетой и сказал:
— А блокаду сняли!
Девочка была поглощена чаепитием и словно не слыхала отцовского возгласа. Но через час она сообщила подруге:
— Облака-то сняли! Сняли с неба облака!
Та подумала и спросила печально:
— А как же дождик?
И посмотрела в окно.
Увидит ребенок в деревне крестьянина, несущего грабли, и решает, что это — грабитель.
— Ломовик! — говорит он про мальчика, который ломает игрушки.
В каждом слове, которое детям случается услышать от взрослых, они с младенческих лет привыкают искать его корень, очищенный от приставок и суффиксов.
Плодотворный метод такой лингвистической (и совершенно неосознанной ими) работы вскрывается лучше всего в тех ошибках, которые они порой совершают при этом.
Двухлетней Саше, например, в слове «отпугивать» почудился тот же корень, что в «пуговице». Она так я спросила у бабушки, пытавшейся расстегнуть ей пальто:
— Зачем ты меня отпугиваешь?
Ей, очевидно, хотелось, чтобы пальто оставалось «запуганным» (то есть застегнутым на все пуговицы).
Та же Саша, услышав как-то слово «наблюдать», решила, что оно происходит от «блюда»: положить какие-нибудь вещи на блюдо — в этом, по ее догадке, и состоит на-блюде-ние.
Такие ошибки чрезвычайно типичны. Они повторяются снова и снова в каждом новом поколении детей. С Сашей я познакомился в марте 1956 года — и тут же вспомнил, что еще четверть века назад мне встретился подобный же филологический казус. В Сестрорецке на даче соседские дети долго лепили из глины какую-то замысловатую фигурку, потом утвердили ее на дощечке, которая звалась у них блюдом, принесли ко мне и сказали:
— Вот тебе и наше наблюдение.
Оказалось, что наблюдением они, как и Саша, считают все, лежащее на блюде.
Пользуясь такими словами, как ломовик, наблюдение, отпугивать, малыши не меняют ни фонетики, ни морфологии существующих слов — они присваивают им другую семантику, наполняют их другим содержанием.
Лодырь — это человек, который делает лодки, а всадник — «это который в саду»; «деревня — где деревьев много»; «кустарник — сторож, который караулит кусты».[34] Мельница — жена мельника, а казак, конечно, муж козы. «Дядя Филя — спец» — про человека, который любит поспать. Фантазер — «кто пускает фонтаны».
Володя, встретив в Куоккале какого-то финна с ребенком, сказал своему отцу:
— Вот идет финн, а с ним финик.
Он и раньше слышал слово «финик», но, как теперь обнаружилось, всегда считал, что это маленький финн.
И как вы думаете, что может значить наше «взрослое» слово «беспомощный»? Четырехлетний Игорь, впервые вылепив снежную бабу без помощи взрослых, с гордостью заявил окружающим:
— Эта баба совсем беспомощная!
Он нередко слыхал это слово в разговорах родителей и по-своему осмыслил его.
Майя крикнула своей старшей сестре:
— Хватит тебе секреты говорить! Секретарша какая!
А трехлетняя Таня сказала:
— Мы ходим на прогулку, — мы прогульщики!
Ни одного из этих слов дети не придумали сами: и «секретарша», и «прогульщики», и «лодырь», и «фантазер», и «всадник» услышаны ими от взрослых. Каждое слово они воспроизвели вполне правильно, не изменяя в нем ни единого звука. Но подлинный смысл услышанных слов ускользнул от них. Не подозревая об этом, они дают каждому слову свое толкование, и хотя тут же выясняется, что из-за недостатка житейского опыта все слова истолкованы ими неверно, даже в этих ложных осмыслениях сказалось присущее маленьким детям великое чутье языка.
Ведь легко можно представить себе какой-нибудь из славянских народов, у которого лодырем зовут человека, имеющего отношение к лодкам (сравни: аптекарь, библиотекарь, слесарь, поводырь и др.), а ломовиками именуются взломщики.
Если не знать, что в слове «спец» две последние буквы относятся к корню, необходимо принять их за суффикс (как в словах «куп-ец», «кузн-ец»), и тогда слово «спец» неминуемо получит присвоенное ему ребенком значение: человек, для которого спанье есть профессия.
Эти ошибки показывают, в каком направлении совершается мозговая работа ребенка, когда он принимает от нас наше обширное речевое наследие. Они обнажают те методы, при помощи которых ребенок овладевает этим колоссальным богатством.
Он требует логики от каждого слова и если не находит ее, то выдумывает. Когда пятилетняя Ёлка впервые увидела ломоть пеклеванного хлеба, она всмотрелась в него и сказала с уверенностью:
— А, понимаю. Это птицы его поклевали.
В самом деле, если не знать польского глагола «питловаць» (то есть молоть чисто и мелко), приходится прибегнуть к такой выдумке.
— Консервы делают в консерватории, да? — спрашивал у деда Игорек.
И сколько я знаю детей, которые думают, что насупились это значит наелись супу, а отравились — наелись травы.
Такое стремление ребенка по-своему истолковывать непонятные речения взрослых было отмечено Горьким в его рассказе «Страсти-мордасти». Там выведен маленький мальчик, одинокий калека, который додумался до того, что богадельня — это место, где делают бога («дельня» — мастерская, как «швальня»).
И точно таким же манером малолетний Тургенев объяснил себе слово «вонмем» (то есть вслушаемся), выкрикиваемое дьяконом в церкви.
«Кто-то, — вспоминает Тургенев, — завел речь о том, как зовут дьявола, никто не мог сказать, зовут ли его Вельзевулом, или Сатаной, или еще как-нибудь иначе.
— Я знаю, как зовут, — сказал я и сам испугался.
— Ну, если знаешь, говори, — отозвалась мать.
— Его зовут «Мем».
— Как? Повтори, повтори!
— Мем.
— Это кто тебе сказал? Откуда ты это выдумал?
— Я не выдумал, я это слышу каждое воскресенье у обедни.
— Как так — у обедни?!
— А во время обедни выходит дьякон и говорит: вон, Мем! Я так и понял, что он из церкви выгоняет дьявола и что зовут его Мем.
Удивляюсь, как меня за это не высекли. Но, как ребенок, я на тот раз был совершенно искренен — просто не понял славянского слова «вонмем» и толковал его по-своему».[35]
Как бы ни были неправильны выводы, к которым приходит ребенок, самый метод, приводящий его к ним, безупречен, — метод анализа составных элементов слова и осмысления их взаимных отношений.
Зарубежные психологи часто относятся к этим детским догадкам не слишком почтительно. «Уж не раз изучали, — говорит Пиаже, — спонтанную (!) этимологию, к которой дети питают такое пристрастие, и затем их изумительное стремление к вербализму, то есть к фантастическому истолкованию плохо понятых слов: эти два явления показывают, как легко ребенку удовлетворить свой ум произвольными обоснованиями».[36]
Я же не могу не восхищаться упорной и планомерной работой ребенка, направленной к овладению языковыми ресурсами взрослых.
Без устали работает его самонадеянный мозг над анализом каждого непонятного слова и выдвигает одну за другой ряд рабочих гипотез, которые должны внести в этот хаос хотя бы иллюзорный порядок.
Незнание жизни заставляет ребенка поневоле оперировать этими временными гипотезами, но тут ничего страшного нет, так как гипотезы вскоре вытесняются точными данными опыта, главным образом благодаря педагогическому вмешательству взрослых.
И разве не показательно, что этих ошибочных представлений так мало по сравнению с необъятным количеством слов, смысл которых угадан ребенком с абсолютной точностью.
К счастью, ложное истолкование взрослых речений очень редко приносит детям какой-нибудь существенный ущерб. Мне известен лишь один-единственный случай, когда тяготение к анализу составных элементов слова имело неблагополучный результат. Трехлетний Вадя объелся в лесу сыроежками, умозаключив, что если они сыроежки, значит, есть их полагается сырыми.
СЛОВО ОТОЖЕСТВЛЯЕТСЯ С ВЕЩЬЮ
Конечно, анализ слов далеко не единственный метод, которым ребенок приходит к их осмыслению; порою это дается ему интуитивно благодаря изумительной чуткости к эмоциональному звучанию слов.
Так, одна трехлетняя девочка, услышав на лестнице шум, зашептала:
— Мамочка, я боюсь. К нам, наверно, Трамот польет.
— Какой Трамот?
— Такой большой, тяжелый и грохает по ступенькам.
Я не сразу понял, что такое Трамот. Потом мне объяснили: это не душегуб и не зверь, это — сокращенное название Транспортно-материального отдела, где служил отец этой девочки.
О Трамоте часто говорилось в семье, и девочку всегда пугало это слово, так как в самом его звуке ей чудились бегемотная свирепость и грузность: ТРАМОТ. Не мудрено, что, когда она услыхала на лестнице топот, она сразу решила, что это и есть Трамот — жирный, неуклюжий, жадный.
Таких случаев можно привести очень много. Слово часто имеет в сознании ребенка такой же конкретный характер, как и та вещь, которую оно обозначает. Оно, так сказать, отожествляется с вещью. Всякие шишиги, кикиморы, буки, которыми взрослые пугают ребенка, именно потому и страшны для него, что в его уме имена этих свирепых чудовищ сливаются с самими чудовищами. Это бывает даже в тех случаях, когда ребенок сам выдумывает какое-нибудь страшное слово. Я впервые убедился в этом, когда с моей маленькой дочерью случился один эпизод, который я записал по горячему следу в таких непритязательных стишках:
Дали Мурочке тетрадь,
Стала Мура рисовать.
«Это — козочка рогатая».
«Это — елочка мохнатая».
«Это — дядя с бородой».
«Это — дом с трубой».
«Ну, а это что такое,
Непонятное, чудное,
С десятью рогами,
С десятью ногами?»
«Это Бяка-Закаляка
Кусачая,
Я сама из головы ее выдумала».
«Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?»
«Я ее боюсь».
Впрочем, возможно, что Мура была более испугана графическим изображением чудовища, чем звуками его страшного имени. Но во всех других случаях, которые приводятся здесь, на детей действует одна лишь фонетика. Товарищ моего детства, писатель Борис Житков, рассказывал мне, что в трехлетнем возрасте он выдумал слово «Убзика» (с ударением на «у») и долго боялся глядеть вечерами под отцовский диван, потому что сам же уверил себя, будто там прячется эта страшная Убзика.
Как восприимчивы дети к звучанию слов в этот период своего языкового развития, показывает, например, такой диалог.
— Что такое Бардадым? Как ты думаешь? — спрашивают у четырехлетнего Вали.
Он сейчас же отвечает без всяких раздумий:
— Страшный, большой, вот такой!
И показывает рукой в потолок.
— А кто такой Миклушечка?
— А это маленький, хорошенький… Мик-лушечка.
Без такого повышенного чутья к фонетике и морфологии слова один голый подражательный инстинкт был бы совершенно бессилен и не мог бы привести бессловесных младенцев к полному обладанию родным языком. Правда, нельзя забывать, что это обладание во всех случаях — без единого исключения является результатом совместной работы ребенка и тех, кто окружает его. Но все усилия взрослых были бы совершенно бесплодны, если бы дети раннего возраста не проявляли изощреннейшей чуткости к составу и звучанию слов.
«Те очень ошибаются, — писал еще К.Д.Ушинский, — кто думает, что в этом усвоении ребенком родного языка действует только память: никакой памяти недостало бы для того, чтобы затвердить не только все слова какого-нибудь языка, но даже все возможные сочетания этих слов и все их видоизменения; нет, если бы изучали язык одной памятью, то никогда бы вполне не изучили ни одного языка».[37]
Кроме лингвистической памяти, необыкновенно сильной у малолетних детей (особенно в отношении морфологии слов), здесь проявляется именно та повышенная речевая одаренность, которая, как сказано выше, присуща любому ребенку в возрасте от двух до пяти.
Когда я лет тридцать назад с восхищением отметил в печати это драгоценное детское качество, тогдашние педологи встретили эту идею как нелепую антинаучную выдумку.
Люди, которым была чужда и враждебна самая мысль о диалектическом развитии ребенка, с негодованием отнеслись к утверждению, высказанному мною в начале настоящей главы, что у старших дошкольников речевая одаренность к шести-семи годам иссякает и мало-помалу вытесняется новыми, столь же целесообразными качествами.
Между тем в настоящее время эта истина уже утвердилась в науке. Бесчисленные наблюдения доказывают, что к восьми годам убывает не только речевая одаренность ребенка, — но зачастую и всякая другая. «Приблизительно в восьмилетнем возрасте дети постепенно теряют творческий музыкальный дар, который зарождается в них примерно с полуторагодовалого возраста», свидетельствует знаменитый дирижер Леопольд Стоковский.[38] Ниже мы увидим, что то же самое происходит и с детьми-стихотворцами. О детях-рисовальщиках и говорить нечего: это подтвердит всякий живописец, практически изучавший разные стадии детского художественного творчества.
Конечно, сказанное относится не ко всем детям. Истинные, прочные таланты благополучно переступают этот — установленный мудрой природой рубеж. А главное, в широком биологическом и социальном плане здесь не только утрата, но — повторяю! — и приобретение. То обстоятельство, что у детей в определенный период их душевного роста начисто исчезает всякая способность (и склонность) к словотворчеству, знаменует собою успешное завершение процессов, при помощи которых ребенок овладевает родным языком.
ФОНЕТИКА ДЕТСКОЙ РЕЧИ
Эта тема не входит в круг моих наблюдений. Здесь я могу лишь попутно сказать, что, как мне кажется, ребенок добирается до правильного произношения слов столь же сложным, извилистым и трудным путем, каким он приходит к их нормативной конструкции. Например, один мой знакомый ребенок, для того чтобы овладеть словом «кооператив», истратил не меньше пятнадцати месяцев. И не механическим присовокуплением новых слогов к тем, которые были добыты прежде, создавал он всякую новую форму, а другими, более изощренными способами:
Сначала: пиф.
Потом: пиф-пиф.
Потом: аппф.
Потом: капиф.
Потом: каапиф.
Потом: патиф.
Потом: копатиф.
И наконец: кооператив.
Сын Н.А.Менчинской, судя по ее дневнику, больше двух с половиной месяцев овладевал словом «лампа»:
Сначала: ям.
Потом: яма.
Потом: тапа.
Потом: ляпа.
Потом: лямпа.[39]
Чтобы овладеть словом «пуговица», ему, как видно из того же дневника, понадобилось четыре месяца:
Сначала: пу.
Потом: пуга и пуца.
Потом: пугитя и т. д.[40]
Все это очень близко к той схеме, которая дана известным физиологом Н.И.Красногорским, одним из учеников и сотрудников И.П.Павлова.
«Новые наблюдения показывают, — пишет Н.П.Красногорский, — что при образовании слов огромное значение имеет сила раздражителя, то есть звуковая сила фонем и слогов, из которых составляется слово. Ребенок в первую очередь берет и упрочивает повторением первый, последний или наиболее сильный ударный слог в слышимом слове. В дальнейшем он присоединяет к этому слогу второй по силе раздражитель и уже только после этого вводит в формирующееся слово относительно слабый, ранее опускаемый слог. Образовывая слово «молоко», ребенок фиксирует и произносит сначала слог «мо», как первый раздражитель, связывая его с оптическим раздражителем при виде молока. В дальнейшем он присоединяет к этому слогу второй ударный слоговой раздражитель — «ко» и, смотря на молоко, говорит «моко». Наконец он вводит третий слог — «ло» в конце или в середине слова, произносит «моколо» и наконец «молоко».
В другом случае ребенок при виде молока произносит сначала «ням-ням», то есть отвечает генерализованной речевой реакции. Затем, дифференцируя молоко, он синтезирует сразу два ударных слога и, заменяя «ло» звуком «я», говорит «маяко»; наконец, вводя «л», произносит «маляко».
«Поразительным фактом, — указывает ученый, — является огромная синтетическая объединяющая сила головного мозга у детей уже в самом раннем возрасте».[41]
Добавлю от себя, что эта «огромная синтетическая объединяющая сила» мышления чудесным образом проявляется у детей уже в период пассивной речи, когда ребенок еще не умеет произнести ни одного слова. Период пассивной речи, которая поверхностному наблюдателю кажется просто молчанием, — самое творческое время развития речи ребенка.
X. ДЕТСКАЯ РЕЧЬ И НАРОД
Разнообразными и пестрыми кажутся факты, изложенные на предыдущих страницах. Но кто захочет пристально вдуматься в них, тот увидит, что если не все они, то огромное их большинство служит доказательством одной-единственной мысли, которая и связует их в единое целое.
Эту мысль провозглашали не раз, но чаще всего в виде некоего абстрактного догмата. Между тем давно уже назрела потребность обосновать ее фактами, наполнить ее конкретным, живым содержанием.
Мысль эта очень проста: ребенок учится языку у народа, его единственный учитель — народ.
Задача настоящей главы — утвердить эту мысль, сделать по возможности так, чтобы читатель на основании наглядных свидетельств самостоятельно пришел к убеждению, что здесь не декларация, не звонкая фраза, а подлинное явление действительности, что в деле языкового воспитания детей взрослые, к какому бы социальному слою ни принадлежали они, в сущности, являются только посредниками между детьми и народом.
Прежде всего нельзя забывать, что, как уже сказано, взрослые с самого рождения ребенка щедро снабжают его такими корнями, флексиями, приставками, суффиксами, которые будут служить ему до конца его дней. Все эти морфемы народны, и, таким образом, дети, принимая языковое наследие предков и даже создавая из предоставленного им материала свои «собственные» слова и речения, тем самым приобщаются к народному творчеству, ибо ни один из неологизмов ребенка никогда не выходит за рамки, установленные народной традицией.
Недаром сплошь и рядом оказывается, что дети сочиняют такие слова, которые уже существуют в народе («людь», «сольница», «смеяние», «обутка», «одетка» и т. д.). Это было бы невозможно, если бы самый дух народного словотворчества не был в значительной мере усвоен детьми еще раньше, чем спи овладели первыми десятками слов (даже в период пассивной речи).
Только благодаря этому они могут легко и свободно создавать такие слова, как «тормозило», «расширокайтесь», «отмухиваться», «кустыня», «красняк» и т. д., обладающие чисто народной экспрессией.
В один и тот же день — в январе 1955 года — я получил два письма от читателей. В одном сообщали мне о таком диалоге:
— Майя, что ты делаешь?
— Я заключаю дверь. (То есть запираю на ключ.)
В другом письме приводилось восклицание четырехлетнего Бори:
— Нелина мама уехала и заключила мой стульчик! (То есть опять-таки замкнула на ключ, — очевидно, в чулане.)
И, конечно, я не мог не вспомнить, что прежде в слове «заключить» корень ключ ощущался гораздо сильнее, чем нынче. У Барсова, например, в его книге «Причитания Северного края», в фольклорной легенде «Происхождение горя народного», говорится о каких-то ключах, что они приладились «к тюрьмам заключенным» (то есть именно к запертым на ключ).[42]
Ребенок не мог бы самостоятельно воссоздать это старорусское слово в его первоначальном значении (которое нынче уже совершенно забыто), если бы родной народ, снабдивший его материалами для построения слов, не вооружил его — одновременно с этим — нужными методами для их построения.
Вспомнилось также у Николая Успенского: «Мужики заключались в эвтой риге».[43]
Когда на одной из предыдущих страниц я приводил детское слово «ещёкать» (от наречия «ещё»), мне и в голову не приходило, что это же новообразование может параллельно возникнуть среди взрослых в народной среде.
В.О.Перцов сообщил мне такой эпизод, слышанный им от П.П.Бажова. Был когда-то на уральском заводе один инженер, любивший при всякой оказии произносить утомительно длинные речи. Каждую речь он неизменно заканчивал традиционным призывом, где часто повторялось словечко «еще» («Будем работать еще продуктивнее, еще энергичнее» и т. д.). Это «еще» произносилось им особенно громко. Слушатели подметили однообразный покрой его обильных речей, и один из них, когда в речи оратора появилось «еще», облегченно вздохнул и шепотом утешил Бажова:
— Ну, теперь скоро конец! Уже начал ещёкать (по местному произношению — «ишшокать»).
Не показательно ли, что неологизм малыша ленинградца совпадает до полного тождества с тем словом, которое создал экспромтом на далеком Урале взрослый «простой человек»?
Если бы речь и мышление двухлетних, трехлетних, пятилетних детей не были проникнуты общенародными нормами языка, мы никогда не могли бы наблюдать отмеченную выше особенность детского словотворчества, которая заключается в том, что разные, очень разные дети, отдаленные друг от друга большими пространствами, из поколения в поколение самостоятельно придумывают одни и те же слова — будь это в Крыму, или в Новгороде, или где-нибудь у китайской границы.
Так, например, слово «кусарик» я услышал впервые от трехлетней девочки в 1904 году, потом через двадцать лет я прочитал в «Дневнике» А.Д.Павловой, что ее Адик тоже «изобрел» это слово. И вот через полвека, минувшей осенью, костромская жительница Наталья Борщевская сообщает мне в письме о своем внучатном племяннике Вове (двух с половиной лет), что он тоже называет сухарик «кусариком».
Таких фактов великое множество, и, конечно, они никогда не имели бы места, если бы дети в своем словотворчестве не опирались на одни и те же законы развития языка, надолго установленные русским народом.
Выше я привел одно слово, изобретенное трехлетним ребенком:
— Мама сердится, но быстро удобряется.
Это слово вызывает у взрослых улыбку, ибо связывается в их уме с удобрением полей. Между тем ребенок самостоятельно произвел его от слова «добрая» (в смысле «сердечная») и знать не знает ни о каком удобрении (где «добрый» означает «унавоженный», «тучный»).
Замечательно, что в старорусском языке, лет триста назад, «удобряться» и значило сменять гнев на милость, размягчаться душой. Протопоп Аввакум так и писал в своей книге: «бабы у добрились». Та же форма сохранилась в народной пословице: «Удобрилась мачеха на пасынка».
Здесь одно из наиболее наглядных свидетельств, что при создании всякого нового слова ребенок почти всегда применяет те же самые методы, какие применяет народ.
И разве не знаменательно, что слово «всколькером», которое у меня на глазах создал четырехлетний ребенок под Брянском, оказалось давно существующим в речевом обиходе народа! Ю.Трапезников сообщил мне, что в Вологодской области, в деревне Горке (Ковжевского сельсовета), принято, например, говорить:
— Всколькером, бабы, завтра по ягоды пойдем?
Это ли не доказательство близости детского языка и народного!
Или возьмем хотя бы слово «льзя», которое снова и снова создается детьми, услышавшими от взрослых «нельзя».
Ведь оно и сейчас существует в народе, о чем недавно напомнил мне в письме П.В.Зимин. «Я живу, — пишет он, — в г. Вельске, Архангельской (ранее Вологодской) области и как любитель занимаюсь изучением здешнего диалекта. Так вот я слышал здесь такие выражения:
— А льзя ли, батюшка, здесь пройти-то?
— Силуян Ликарионович, льзя ли так делать-то?»
Полное совпадение детского языкового мышления с общенародным.
Или, например, слово «ворк» вместо нашего взрослого слова «ворчание». Алёна, внучка художника В.М.Конашевича, однажды заявила ему:
— Я бабушке не спускаю: она ворчит, а я строптивлюсь. Один ворк, один строптив.
Ворк не может быть чужд языку, в котором, как указывал Пушкин, «хлоп употребляется в просторечии вместо хлопанье», «шип вместо шипение»:
Он шип пустил по-змеиному.
Защищая от своих критиков слова «хлоп», «молвь», «топ», Пушкин писал:
«Слова сии коренные русские. «Вышел Бова из шатра прохладиться и услышал в чистом поле людскую молвь и конский топ».
Ворк, изобретенный четырехлетним ребенком, относится к той же категории слов, так как вся фактура этого слова создана по законам русского народного языкового мышления. К той же категории, что «шип», «ворк», принадлежит и слово «пад» (вместо падение):
— Проехались по ледяной дорожке и никакого паду.
Выше мне уже случалось писать, что многие создаваемые малышами слова ничем не отличаются по своему построению от тех, какие создавались в разное время писателями, величайшими мастерами русской речи. Например, детские глаголы «намакаронился», «отскорлупать», «замолоточить» и проч. сконструированы по тому же принципу, по какому русские классики создавали такие слова, как «стушеваться», «озакатить», «магдалиниться», «выгрустить».
Этого не могло бы случиться, если бы дети и писатели не пользовались однородными приемами построения слов — теми, какие внушены им народом.
И в других областях детского словотворчества наблюдаются такие же закономерности. Найдя в письмах Чехова «стишины» и «спасибище», а в стихах Маяковского «огромные незабудищи» и «глаза тарелины», проф. А.Н.Гвоздев сопоставляет с ними восклицание своего четырехлетнего сына, где использованы такие же экспрессивные суффиксы увеличительности.
— Смотри, какую красоту я делаю. Какую красотищу! Какую красотину! Смотри: какая красота![44]
Из чего автором делается вполне правильный вывод, что по своим формам создаваемые ребенком слова целиком совпадают с неологизмами русских писателей, «так как и те и другие пользуются одними и теми же морфологическими ресурсами русского языка»[45] — иначе говоря одним и тем же «стройматериалом».
Когда ребенок произносит какое-нибудь слово неправильно или сделает случайную ошибку в синтаксическом построении фразы, мы, взрослые, то и дело заявляем ему: «так не говорят», «так нельзя говорить», «нужно сказать вот эдак». Не значит ли это, что в каждом подобном случае мы выступаем от лица народа в качестве его уполномоченных, его представителей? Выражение «так не говорят», которым мы всегда корректируем малышей, лишь по внешним признакам может считаться безличным, на самом же деле оно означает: «так не говорит наш народ».
Этим «нужно» и «нельзя» мы заявляем ребенку сложившуюся тысячелетиями волю народа, которую ребенок, в свою очередь, будет передавать своим детям и внукам, а те — своим, обеспечивая этим путем дальнейшую устойчивость основного народного словарного фонда и тех мудрых (опять-таки народных) грамматических правил, которым этот фонд подчинен.
Мы только что упомянули два слова: «кусарик» и «кустыня». Они принадлежат к той же категории слов, что «копатка», «мазелин», «колоток», «пескаватор», «лизык» и т. д. Происхождение всех этих слов одинаково: они порождены постоянным стремлением детей внести в звучание каждого слова, услышанного ими от взрослых, ясный и отчетливый смысл.
Путь, который приводит ребенка к подобным словам, тот же самый, каким некоторыми слоями народа создавались слова типа «вошпиталь», «гульвар», «мараль» и другие. Знаменательно, что этот прием реконструкции слов относится к той области лингвистики, которая так и зовется «народная этимология».
Здесь нам до очевидности ясно, как детское словотворчество смыкается с народным.
Настоящая глава для того и написана, чтобы обосновать эту истину долголетним опытом живого общения с детьми. Между тем еще лет десять назад нельзя было и заикнуться о ней. Воображая, будто язык есть явление классовое, тогдашние горе-лингвисты настаивали, чтобы автор этой книжки не смел говорить про общенародную основу детской речи, а непременно доказывал бы, будто речевое развитие пролетарских детей диаметрально противоположно речевому развитию буржуазных. Но сколько я ни вслушивался в детские речи, сколько ни раздумывал над ними, я при всем желании не мог уловить ни малейшего различия между теми путями, какими приходят к обладанию родным языком сын лавочника, сын священника и сын пролетария. Пути были те же, и этапы развития те же.
Но можно ли было говорить о подобных вещах в той обстановке, которая господствовала тогда в науке о языке! И так как при таких обстоятельствах главная идея этой книжки оставалась невысказанной, книжка теряла свою целевую направленность и приобретала характер пестрого сборника разрозненных, бессвязных наблюдений, относящихся к развитию детской речи.
Лишь теперь эти наблюдения могут быть сведены в одно целое, ибо при всем своем разнообразии они говорят об одном: что детская речь на всех этапах своего развития питается неисчерпаемой жизненной силой народного родного — языка.
Ближе всего к этой истине подошел в свое время Ушинский.
«Усваивая родной язык, — писал он, — ребенок усваивает не одни только слова, их сложения и видоизменения, но бесконечное множество понятий, воззрений на предметы, множество мыслей, чувств, художественных образов, логику и философию языка, — и усваивает легко и скоро, в два-три года, столько, что и половины того не может усвоить в двадцать лет прилежного и методического учения. Таков этот великий народный педагог — родное слово!»[46]
Только что было отмечено, что, вместо того чтобы сказать «запираю на ключ», ребенок часто предпочитает говорить «заключаю».
— Дверь заключена.
— Бабушка заключила буфет.
— Отключи сундук.
Я говорил, что, вернув этому старинному слову его забытое первоначальное значение, ребенок тем самым обнаруживает свою близость к основам народного языкового мышления.
Теперь мне сообщают из Болгарии, что в данном случае детьми воскрешен архаизм, который и поныне живет в родственном славянском языке. Оказывается, у болгар даже нет выражения «запирать на ключ». Там говорят: «аз заключвам вратата» — то есть именно то самое, что говорят у нас дети: «я заключаю ворота». Заключване — запирание на ключ. Заключен — запертый на ключ, заключенный.
Об этом пишет мне из Софии молодой филолог Калина Иванова, работающая в болгарской Академии наук. Ее письмо вполне подтверждает догадку, высказанную мною в одном из первых изданий «От двух до пяти», что в братских славянских языках непременно должны отыскаться слова, которые «изобретает» русский малолетний ребенок.
«Вы проводите мысль, — пишет Калина Иванова, — что у ребят очень четкая классификация словообразовательных средств. Свой тезис вы подкрепляете примерами, как ребята, так сказать, «открывают» заново существующее в русских диалектах слово. Очень интересная мысль! Я подумала, что вам не будет безынтересно знать, что некоторые из слов-выдумок русских детей совпадают с литературными болгарскими словами и таким образом еще раз подчеркивают вашу мысль о лингвистическом чутье детей. Так, например, у нас солонка — сольница; вполне живой глагол — пленять, имеется у нас и слово «плюнка».
Недаром (скажу от себя) весло по-болгарски гребло, а подводная лодка подводница.
Эти «иностранные» слова были в разное время «изобретены» у меня на глазах русскими детьми под Москвой в Переделкине. А сейчас Е.В.Гусева из Киева сообщает, что ее внучка Зоя буквально на днях тоже назвала весло греблом.
Калина Иванова выражает мою заветную мысль следующей многознаменательной формулой, открывающей большие перспективы в деле дальнейшего изучения речи детей:
«Таким образом, малые дети бессознательно обнаруживают общие тенденции развития славянских языков, которые иногда получают развитие в одном языке, а в другом существуют лишь как потенции».
Эти потенции никогда не могли бы осуществляться детьми, если бы дети не стояли так близко к самым родникам народного словотворчества.
Этот изумительный факт станет еще более явственным, если мы обратимся к другому славянскому языку — чешскому. Оказывается, что слово тепломер (вместо термометр), изобретенное в России четырехлетним ребенком, с давних времен существует у чехов, как законное «взрослое» слово.
Русский ребенок именует перчатки — пальчатками и солонку — сольницей, не подозревая о том, что по-чешски перчатки палчаны, а солонка — солничка. Даже слово насмарканный (платок), придуманное русским ребенком, давно существует у чехов: насмарканы (кипесник).
Обо всем этом любезно сообщают мне из города Мартин чешские читатели Сватова и Иржи Ланде, подтверждая тем самым мою давнюю догадку о том, что детское словотворчество почти всегда подчиняется строгим законам, управляющим формированием лексики родственных славянских народов.
Возвращаясь к слову «заключать», считаю необходимым напомнить, что в Библии, переведенной на старославянский язык, оно встречается именно в том самом значении, какое придают ему дети.
Как бы ни была велика разница между детьми из различных социальных слоев, как бы ни было разнообразно содержание их речей, в их словотворчестве это сказывается меньше всего. Почти все дети одним и тем же путем приходят к обладанию живой народной речью: почти все они равно оглаголивают имена существительные, удваивают первые слоги, выбрасывают трудные согласные, борются с нашей метафорической речью, называют сухарики — кусариками, лопатки — копатками, пружинки — кружинками.
Не то — игры, монологи, разговоры детей. Тут, как мы видим, разница воздействия социальной среды проявляется значительно резче. Хотя, конечно, нельзя отрицать, что и лексика малых ребят (состав и объем их словаря) тоже в значительной мере связана с той бытовой обстановкой, в которой им приходится жить.
XI. ВОСПИТАНИЕ РЕЧИ
Но, восхищаясь теми чудесными методами, при помощи которых ребенок овладевает родным языком, не забываем ли мы, что мы, взрослые, призваны обучать его правильной речи? Не отказываемся ли мы от роли его воспитателей? Ребенок, например, сказал «отмухиваться», или «блистенький», или «журчей», или «елка обсвечкана», и пусть эти слова кажутся нам превосходными — вправе ли мы культивировать их в речи детей?
Конечно нет! Это было бы вопиющей нелепостью. Хотя никто не может отнять у нас права восхищаться словотворчеством ребенка, но мы нарушили бы элементарнейший педагогический принцип, если бы вздумали хвалить при ребенке то или иное из сочиненных им слов и попытались искусственно удержать это слово в его лексиконе. Как бы ни радовали нас некоторые неологизмы ребенка, мы, его учителя и воспитатели, оказали бы ему очень плохую услугу, если бы оставили в его обиходе то или иное из сочиненных им слов. Как бы ни нравились нам слова «колоток» и «кусарик», мы обязаны тут же заметить ребенку:
— Так не говорят, ты ошибся. Нужно сказать «молоток» (или нужно сказать «сухарик»).
Задача воспитателя заключается в том, чтобы возможно скорее приблизить речь детей к речи взрослых. Нужно решительным образом осудить тех «чадолюбивых» родителей (к счастью, очень немногих), которые, гурмански смакуя причудливую лексику детей, для собственного развлечения нарочито консервируют в их речи всевозможные «сердитки» и «мокрессы» и тем самым тормозят ее развитие.
Иные матери, бабки и деды так восхищаются всяким словечком, какое придумает милый их сердцу ребенок, что даже забывают обидеться, когда тот этим словечком выказывает свое неуважение к ним.
Алена, пяти с половиною лет, стала как-то распекать своего деда:
— Что у тебя в голове? Сено?! А если мозги, так уж очень недодумчивые!
А дед, вместо того чтобы пристыдить грубиянку, стал громко восхвалять (в ее присутствии!) выдуманное ею словцо:
— Как выразительно, как метко: не-до-дум-чи-вые!
И тем доказал, что мозги у него и в самом деле обладают тем свойством, какое в них отметила Алена.
Еще неразумнее поступают родители, которые записывают детскую речь на глазах у ребенка, нисколько не заботясь о том, чтобы скрыть от него свои записи. Ребенок, заметив, что взрослые видят в нем чуть не оракула, теряет непосредственность и становится развязным ломакой с неисправимо испорченной психикой.
Вот что сообщает мне про одного из таких злополучных детей его «недодумчивый» и не в меру чадолюбивый родитель:
«Прочитали ему сказку о попе и Балде. Зная, что его «перлы» заносятся мною в тетрадку, тщеславный человечек изрек:
— Мама, у тебя толоконный лоб. Папа, запиши это!
Узнав, что я читаю знакомым кое-что из тетрадки с его «перлами», Славик тенью выскользнул из комнаты и помчался к соседскому мальчику:
— Эдик, иди скорее про меня слушать!»
Очевидно, этот милый родитель даже и не подозревает о том, что, превращая ребенка в «тщеславного человечка», хвастуна и позера, он немилосердно калечит его.
Смаковать при ребенке слова, создаваемые им в возрасте от двух до пяти, — значит поощрять в нем зазнайство, самолюбование, а заодно и пренебрежение к старшим.
Но отсюда отнюдь не следует, что воспитателям дано право деспотически вмешиваться в самый процесс детского словотворчества.
Исправляя словесные ошибки детей, нельзя преграждать им тот естественный путь, которым они из поколения в поколение дорабатываются до правильных форм родного языка. Здесь нужен большой педагогический такт, ибо дело идет о сочетании самой неукоснительной требовательности с глубочайшим уважением к детской психике.
Нужно помнить, что создание «колотков» и «кусариков» — вполне закономерный процесс, хотя, конечно, так же закономерны усилия взрослых ввести этот процесс в определенные рамки и тем самым помочь ребенку усвоить общепринятую речь, овладеть ее словарем и грамматикой.
Не забудем, что наряду с этой важной задачей у нас есть другая, не менее важная: систематически обогащать речь ребенка новыми и новыми словами. А так как в умственной жизни детей всякое обогащение словами неразрывно связано с обогащением знаниями, ответственность педагогов, осуществляющих эту задачу, представляется нам очень серьезной.
«Для всех детей дошкольного возраста, — читаем в журнале «Дошкольное воспитание», — необходима прочная, тесная связь представления со словом. Большой простор для обогащения словаря детей новыми словами дает воспитателю окружающая природа. «Сильный дождь пошел, настоящий ливень!» говорит воспитатель детям, и они прочно связывают свои непосредственные впечатления с новым словом «ливень». Наряду с новыми словами воспитатель терпеливо и настойчиво добивается уточнения тех слов, которыми ребенок постоянно пользуется, но имеет порой весьма неточное представление о предмете, к которому слово относится. Борода и подбородок, табуретка и скамейка — нередко дети не дифференцируют эти предметы; словом «полка» они называют и полку и этажерку, не делая никакого различия. Воспитатель не удовлетворяется тем, что ребенок знает новое слово и правильно относит его к предмету. Он добивается, чтобы ребенок пользовался этим словом, употреблял его в своей речи. Для этого воспитатель дает детям возможность часто сталкиваться с данным предметом, рассматривать его, действовать с ним, ставит их перед необходимостью называть вещь. Если ребенок непринужденно, к случаю употребляет новое слово, значит, оно действительно вошло в его словарь».[47]
Мы уже говорили о том, что всевозможные народные песни, сказки, пословицы, поговорки, загадки, составляющие любимую умственную пищу дошкольников, лучше всего приобщают ребенка к основам народной речи.
В последнее время детские сады всей страны с удесятеренной энергией взялись за речевое воспитание дошкольников. Ведется дружная борьба с такими, например, диалектизмами малых ребят, принесенными из домашней малокультурной среды, как «вздравствуй», «транвай», «пондравилось», «хочем», «хотишь», «ляжь», «мы лягем», «калидор», «мы обратно лепили снежную бабу» и проч..[48]
Речь младшего дошкольника, как мы только что видели, особенно бедна прилагательными. В речи детей прилагательные, по данным Вахтерова, составляют всего три-четыре процента. Поэтому задача «обогащения детей прилагательными имеет существенное значение».[49]
Но и здесь все дело в педагогической чуткости. Я, например, знаю родителей, которые, вознамерившись выполнить эту задачу, так ретиво принялись за работу, что пришлось обуздывать их пыл. Ибо нельзя же перегружать детский мозг огромными дозами таких недетских эпитетов, как «трогательный», «меланхолический», «изысканный», «томный», «банальный», «роковой» и т. д. Для ребенка ни один из них не имеет (и не может иметь) никакого конкретного смысла, так как все они — за пределами его личного опыта, и те родители, которые торопятся преждевременно навязать их ребенку, тем самым приучают его к пустословию. Тактичный педагог, исполненный уважения к детям, к закономерностям их нормального языкового развития, всегда найдет возможность обогащать их речь без такого насилия над ними.
Задача воспитателя не в том, чтобы возможно скорее снабдить малыша преизбыточным количеством недетских имен прилагательных, которые ребенку еще не скоро понадобятся, а в том, чтобы раз навсегда вооружить его важнейшими навыками соотносить качественные приметы вещей (размер с размером, окраску с окраской и т. д.), потому что у ребенка до двухлетнего возраста — даже несколько позже — «сфера качества… не получила четкого расчленения. Умея отличать качество от количества или от действия, ребенок в то же время не в состоянии правильно противопоставить их друг другу.
Поэтому он большому противопоставляет красное, поломанному маленькое…»[50]
— Принеси мне коробочку точно такой величины, но чтоб была побольше.
Характерный пример неумения детей дифференцировать качества: четырехлетняя Лида Григорян, для которой сплели венок из одуванчиков, увидела такой же венок на подружке:
— У нас венки одинаковые, желтого размера!
Отмечая эту особенность мышления младших дошкольников, Н.X.Швачкин подробно рассказывает, как под влиянием педагогического эксперимента дети мало-помалу овладели соотношением качеств двух однородных предметов. «В связи с этим, — справедливо замечает ученый, — мышление ребенка становится все более упорядоченным и суждения его о качествах предметов более уточненными».[51]
И вот еще пример такого же своеобразного отношения к логике:
— У тебя большой шар, а у меня красненький.
Таким образом, воспитание речи есть всегда воспитание мысли. Одно неотделимо от другого. Когда двухлетний ребенок, узнав слово «красный» и осмыслив его, выбирает из груды разноцветных предметов одни только красные — красный грибок, красное ведерко, красный лоскут, красную пуговицу, — это значит, что он, пользуясь словом, произвел четкий анализ всего этого ряда вещей и объединил их при помощи синтеза.
«Такому методу умственной деятельности… научило ребенка слово… говорит ленинградский психолог А.А.Люблинская. — Без речи, без слова наглядность нема. Она задерживает познание детей на уровне конкретного и особенного, не давая возможности перейти к отвлеченному, а значит, и раскрыть существенное…»[52]
Речевое развитие детей, конечно, невозможно сводить к одному лишь обогащению их словаря. Развитие это выражается также и в том, что речь их с течением времени становится все более связной. Вначале ребенок выражает свои мысли и чувства отдельными восклицаниями, междометиями, отрывочными, краткими словами или даже фрагментами слов, которые понятны лишь тем, кто находится в повседневном и непрерывном общении с ребенком. Чаще всего отрывочные эти слова являются по своему существу, так сказать, спрессованными фразами. Когда годовалый ребенок говорит, например, «ту» (стул), это может значить: «посади меня на стул», «пододвинь ко мне стул», «положи мои игрушки на стул» и т. д. Целые фразы вмещаются здесь в одном-единственном (к тому же урезанном) слове.
— Пойдем тук-тук! (к соседям, где пляшут).
— Пойдем кхы-кхы! (к тете, которая часто кашляет).
Проходит всего год, и мы на каждом шагу убеждаемся, что ребенок уже овладел основными законами синтаксиса. У него уже хватает умения выражать свои мысли фразами. Но мысли эти еще так неустойчивы, эмоциональны, раскидисты, они с таким необычайным проворством прыгают с предмета на предмет, что нельзя и ждать от детей в этом возрасте сколько-нибудь сосредоточенной, связной, правильно построенной речи. Тут-то и необходимо педагогическое воздействие взрослых. Правда, эта прыгающая детская речь зачастую бывает прелестна своей живой, горячей непосредственностью, но, как бы мы ни любовались ею, мы все же должны всеми способами отучать от нее своих малолетних питомцев и прививать им навыки последовательной и связной речи, что и делается в настоящее время в наших детских садах. Там детей всячески побуждают к рассказыванию (предлагая им, например, изложить содержание демонстрируемой перед ними картинки), причем очень внимательно следят, чтобы форма изложения была наиболее связной.[53]
Все это, конечно, прекрасно, но опять-таки только в том случае, если у воспитателя есть педагогический такт. Если же он своей ежеминутной придирчивостью будет слишком стеснять малышей в свободном выражении их чувств и мыслей, если он не даст никакого простора их эмоциональным высказываниям, он рискует обесцветить их речь, сделать ее анемичной и скудной, убить в ней ее чудесную детскость и тем нанести ей непоправимый ущерб. Топорные методы здесь не годятся, излишняя ретивость окажется здесь только вредна, и хорошие результаты могут быть достигнуты лишь тем воспитателем, который будет действовать исподволь, в меру, не слишком навязчиво, почти незаметно.