Наследники. Евгений Федоров (Роман-эпопея Каменный пояс)

Оглавление
  1. 5
  2. 6
  3. 7
  4. 8
  5. 9

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

5

Прошло только полвека с той поры, когда первые Демидовы и другие заводчики появились на Каменном Поясе, но слава уральского железа далеко перешагнула пределы отечества. Еще не так давно Швеция славилась своим железом и была главным поставщиком его в Англию, а сейчас Россия заняла первое место в снабжении Англии металлами. Демидовские заводы широко развернули «заморский отпуск». К зиме 1745 года очередной демидовский караван стал на зимовку в Твери. На сорока семи судах нагружено было триста двадцать три тысячи пятьсот сорок пять пудов железа, из которого большая часть предназначалась для Англии. В декабре того же года Никита Акинфиевич заключил с английским купцом Вульфом договор, по которому обязался поставить двести тысяч пудов полосового железа, и если «более в оном караване явится все без остатку… Кроме его, Вульфа, оное железо никому не продавать».

Все больше и больше требовалось железа за границу. Заморские купцы охотно брали добротное демидовское железо. Англичане Аткинс, Ригель и Люзбери заключили с Никитой Акинфиевичем контракт, чтобы ему, «Демидову, на своих собственных заводах под клеймом соболя и поставленных пяти литер CCNAD[3] десять разных сортов железа по разным договорным ценам доставить по семьдесят пять тысяч пудов в год». А кроме них, проживающие в Санкт-Петербурге представители английских фирм Томсон, Питерс, Бонир и другие тоже требовали железо с маркой «Старый соболь».

Миллионы пудов русского железа уплывали за море. Не было на свете страны, которая могла бы поспорить с Россией в выплавке чугуна: Франция, Пруссия, Бельгия, Англия и даже Швеция далеко остались позади. День и ночь работали демидовские заводы, горы чугуна и железа по вешней воде сплавом шли с Каменного Пояса к балтийским портам. Спрос расширялся, и это радовало и беспокоило Никиту Акинфиевича. Унаследовал он от деда, тульского оружейника, кипучесть натуры, большую хозяйственную сметливость и широкий размах в деле. Подобно деду, в своем стремлении расширить производство он не щадил крепостных и приписных крестьян и всех, кто попадал в его цепкие сети. Потомок весь удался в деда: тянуло его строить, жадно прибирать к рукам богатейший край, изобильный рудами, пушниной, лесами и плодородными землями.

Требования на железо «Старый соболь» заставили его заняться строительством новых заводов. Но где их ставить? Взоры заводчика обратились на южноуральские горы.

Там на юг грядами тянулись каменистые хребты, шумели первобытные леса, в понизях расстилались обильные пастбища. В этом краю кочевали простодушные башкиры.

По примеру деда в 1755 году Никита Акинфиевич в сопровождении приказчика Ивана Селезня отправился в глухие башкирские горы.

В своих странствованиях по скалам, падям и лесным уремам набрел Демидов на благодатный уголок. Среди живописных увалов раскинулись многочисленные привольные озера, окруженные могучими лесами, склонившими густые кроны к зеркалу прозрачных вод.

Всадники поднялись на небольшой, сглаженный временем курган, который высился над синими озерами. Бесчисленные сурковые, норы темнели в песчаном береге, попискивали среди камней полевые мыши. По скату цветистым ковром пестрел бело-красноватый степной зверобой. Остатки каменных стен высились в голубом небе. В расселинах руин, в быльняке шумел ветер. Когда-то, в давние-предавние времена, мимо древнего городища в этих местах пролегала великая ордынская дорога. Ею на запад шли воинственные народы — гунны, за ними — монголы; по этой дороге пробирались на Русь сибирские татары пограбить мирных поселян. И казалось Никите: не бор шумит, а раздается гул и гомон идущих набегом диких кочующих орд.

Демидов скинул шапку, утер обильный пот на широком лбу.

— Ну и приволье! — восхищенно сказал он. — Какой простор! Быть бы ястребом да кружить мне тут над всей этой благостью!

Цепко сидя в седле, Селезень покосился на хозяина. «Чего тут! Демидовы похлеще ястреба будут», — озорно подумал он, а вслух одобряюще сказал:

— Эко место! Металл — рядом, воды — океан, лесов для домны — прорва. Вот и ставь, хозяин, тут завод!

— Это верно. Добрый твой глаз! — похвалил приказчика Демидов. — Быть здесь заводу. А другой за озером обладим…

— Как, разом два? — удивился Селезень.

Никите Акинфиевичу исполнилось всего тридцать лет. Широкоплечий, крепкий, в полной силе человек. Упрямые, волевые глаза, — даже Селезень не мог выдержать их испытующего, пристального взгляда.

«Силен и размашист», — внутренне похвалил он Демидова и, подумав, спросил:

— А народищу где возьмем на стройку, хозяин?

— Хо! — ухмыльнулся Никита. — Было бы болото, а черти найдутся. А мужики на что? То разумей, Иван, Сибирь лежит нетронутой, а народ там жильный, крепкокостый. Вот и работяги нам!..

«И все-то он знает и ко всему уже примерился, ведун!» — подумал Селезень.

— Поехали! — закричал Никита. — Надо к вечеру за озера выбраться! — Он тронул повод, коренастый серый конь стал спускаться с кургана.

Демидов молодецки сидел в казачьем седле. На загорелом бритом лице появилась самодовольная улыбка.

— Отныне земли и воды тут мои! — сказал он по-хозяйски уверенно.

Хоть земли осмотренные и не были узаконены, но Селезень всей душой поверил в хозяйское слово. Выглядел Демидов как победитель, покоривший обширные земли…

К закату Никита Акинфиевич и Селезень прибыли в затерянное в горах сельцо Кыштым. Не отдохнув, не покормив коней, они взобрались на высокую гору Егозу. Весь край лежал как на ладони: кругом шиханы, озера, леса — размахнись, сила! На малом пространстве насчитал Никита свыше сотни озер. Какое разнообразие их: были тут глубокие и холодные, светлые и прозрачные, мелкие и теплые, мутные и тинистые. А вон — зарастающие озера-болота!

Долго любовался очарованный заводчик нетронутым краем. Алчный к богатству, он решил не откладывать дела.

— Вот местечко и для другого завода! — решительно сказал Демидов и повел рукой. — Вот оно где, мое новое царство!

— Но под горой сельцо, хозяин, и хлебопашцы там, — заикнулся было приказчик.

— Это добро! — отозвался Демидов. — На первой поре работные людишки будут. Какие это землепашцы? Кто им дозволил тут землю поганить? То самовольщики, беглые с Руси. Погоди, вот мы их приберем к рукам!..

Косые лучи заходящего солнца ложились на долины и леса. В предвечерней тишине внезапно вздрогнул густой упругий воздух — торжественный благовест огласил крохотные нивы и застывшие леса, понесся над зеркалом вод. Демидов встрепенулся, прислушался.

— Никак и храм божий устроили, ишь ты! — удивился он. — Стало быть, и попик тут есть! То добро, легче с мужиками будет сговориться, да и церковь не надо ставить. Тронулись, Иван!

Они спустились с горы, добрались до сельца. Старая бабка вынесла их из хибары берестяной корец с квасом да горбушку хлеба.

— Ешьте, родные, — предложила она им. — Откуда путь держите, православные?

Демидов промолчал, уминая горбушку.

— Ты, баушка, скажи, как звать-то тебя? — спросил приказчик.

— Звать-то Оленой, милок! — словоохотливо отозвалась старушка. — Восьмой десяток пошел, кормилец. Не работница ныне стала…

— А где людишки? — прожевывая кусок, спросил Демидов.

— В храме божьем, милок. Ноне день субботний.

— Пахоты чьи? — деловито допытывался Демидов.

— Божьи, батюшка, — поклонилась бабка. — Наезжают башкирцы, мужики одаривают их кой-когда, вот и все тут! И какие это пашни — скудость одна. К пресвятому покрову в закромах — ни зернышка…

— Ладно, спасибо на том, баушка, — поклонился Селезень.

Бабка покосилась на его черную бородищу, укрыла ладошкой незлобивую улыбку.

— Из цыган, должно быть? — спросила она. — Не сердись, сынок, и цыгане народ добрый.

Демидов встал с завалинки, потянулся.

— Где поповское жило? — спросил он старуху.

— Вон крайний двор!

Держа на поводу коней, Демидов и Селезень побрели к дому священника. Там у плетня они привязали их и зашли в дом. В опрятной горнице пахло вымытым полом, свежими травами, набросанными на широкую скамью.

— Эй, кто тут есть? — закричал Демидов. На его зов никто не откликнулся.

— Должно быть, все на моленье ушли, — разглядывая избу, сказал Селезень. — Скромненько попик проживает. Ох, как скромненько! — вздохнул он.

Никита улегся на скамью. Приятная усталость сковала члены, ароматом дышали травы; за тусклым оконцем, как красный уголек, погасала вечерняя заря. Демидовым незаметно овладел сон. Селезень распахнул настежь дверь и уселся на порог. Как сыч, неподвижно, неслышно оберегал хозяина…

Заводчик проснулся, когда в избе загудел голос священника. Не выдавая своего пробуждения, он полуоткрыл глаза и незаметно наблюдал за ним. Иерей был высок, жилист, молод лицом и статен. В длинной холщовой рясе, которая болталась на нем, как на колу, он походил на жилистого, костистого бурсака. Русые волосы косицами падали ему на плечи, не шли к его остроносому подвижному лицу. Поп расхаживал по горнице и разминал длинные ручищи.

«Силен человек!» — подумал Демидов и открыл глаза. Молодой священник смутился:

— Умаялись, поди, с дороги. Не обессудьте, сударь, подать к столу нечего. По-вдовьи живу. Сам по дворам хозяйским мытарюсь: ныне день у одного, завтра у другого…

Никита без обиняков спросил у попа:

— Беглый ведь? Что за сельцо, чьи земли?

У священника потемнели глаза, он опустил руки.

— Ставленый, а не беглый я, — тихо отозвался он. — Народом рукоположен. Земли у башкир арендованы.

Несмотря на рослость и могучесть, священник держался тихо. Демидов живо определил, чем можно тут брать. Он по-хозяйски поднял голову и сказал решительно:

— Было так, а ныне земли мои! И леса эти, и озера, и достатки с людишками — все откупил я. Слыхал?

Селезень недоуменно поглядел на хозяина: «Для чего эта ложь?»

Никита, не смущаясь, продолжал:

— Ты, беглый поп, не ерепенься. Почему так худо живешь? Ряса холщовая, лицо постное, среди дворов, как побируха, шатаешься. Негоже так! Служи мне — жизни возрадуешься! — Демидов порылся в кошеле и выложил на стол золотой. — Бери задаток и служи верно!

Священник вскипел от обиды.

— Прочь, проклятое! — решительным движением смахнул он золотой на землю. — Не купишь меня, хоть и беден я!

— Как звать? — настойчиво спросил заводчик.

— Савва, — отозвался священник и взволнованно заходил по избе. — А ты, купец, оставь нас.

— Ты очумел, попик, куда гонишь нас на ночь глядя! — нахмурился Демидов и переглянулся с приказчиком. — Да знаешь ли, кто я? — уставился он в священника.

— Не дано мне знать всех проезжих, — раздраженно отозвался тот.

Заводчик встал и вплотную подошел к священнику. Положив на плечи ему руки, он резко сказал:

— Ты, поп, покорись! Против меня ни тебе, ни сельцу не устоять. Будет на озере завод!

— Так ты Демидов! — изумленно воскликнул поп. — Неужто тебе наши крохи понадобились?

— Ага, признал, кто я такой! — радостно вырвалось у Никиты. — Суди теперь сам, что тут будет!

Священник охнул, тяжело опустился на скамью. Склонив на грудь голову, он глухо, с великой горечью посетовал:

— Трудно будет нам теперь… Горько! Сам Демид пожаловал…

На землю легла лютая зима. К этой поре Демидов объехал башкирских тарханов и глухие улусы. Места лежали богатые, а народ пребывал в бедности: не виднелось на пастбищах конских табунов и овечьих отар. Жаловались башкиры:

— Зимой гололедь одолела, все табуны пали от бескормицы!

Никита весело хмыкал:

— То верно, собак по улусам больше, чем коней. По кобыленке на три башкирские семьи.

Заводчик обещал башкирам:

— Отдайте земли, кои у озер полегли, каждому старику будет ежегодно отпущено по красному кафтану, а молодцу по доброму коню. А в праздник вам, слышь-ко, будет выдано каждому мяса невпроворот. Ешь — не хочу? А ныне какие вы тут жители? Мясо-то у вас в коей поре бывает…

Приказчик Селезень неотлучно находился при хозяине. Он поддакивал Демидову.

— Что за жизнь: тут все рыба да рыба — у нас будет и говядина!..

Два дня Демидов улещивал тархана: угощением и посулами уломал его. Купчую крепость с башкирами заводчик учинил по всей законности российской и обычаям кочевников. Времечко Никите Акинфиевичу выпало для этого удачное.

Башкир согнали в понизь. Из-за гор рвался злой ветер. Выл буран, и башкиры зябли на стуже. Одежда на кочевниках надета — одна рвань, ветром насквозь пронизывало. Стоят башкиры и зубами стучат: скорее бы со схода уйти!

Демидов знал, чем допечь кочевников.

— Студено, баешь? — ухмылялся он, похлопывая меховыми рукавицами. — Душа вымерзнет так, а ты живей клади тамгу[4] да в кош бреди, пока жив.

В теплой собольей шубе, в оленьих унтах, заводчик неуклюже топтался среди народа и поторапливал:

— Живей, живей, чумазые! Ух, какой холод!

Башкиры клали тамгу и отходили…

Отмахнул Демидов за один присест большой кус: по купчей крепости несведущие в делах башкиры уступили ему огромные пространства в шестьсот тысяч десятин за двести пятьдесят рублей ассигнациями. Отошли к цепкому заводчику богатые леса, многочисленные горные озера, изобильные рыбой и водоплавающей птицей.

— Вот и свершилось, как я желал! — не удержался и похвастал Никита приказчику, когда разбрелись башкиры.

— То еще не все, хозяин! — усомнился в простоте сделки Селезень. — Купчую эту надо в палате заверить, а как вдруг да жалоба!

— Ну ты, оборотень, не каркай! — рассердился Демидов. — Завидуешь, верно, моей силе да проворству.

— Завидую! — чистосердечно признался приказчик.

И в самом деле одумались башкиры. Кто подучил их, никто не знал об этом. Видели в одном улусе попа, отца Савву. Дознался о том Демидов и сам наехал к нему.

— Пошто башкирцев смущаешь, беглый поп? Гляди, худо будет! — пригрозил заводчик.

Священник кротко поглядел на разгневанного Никиту Акинфиевича.

— По-вашему, уговорить басурмана принять Христову веру — возмущение? — не злобясь, спросил священник.

— Не юли предо мною! — разошелся Демидов, весь налился кровью. — Сквозь землю вижу, что мыслишь ты!

— А коли видишь, действуй! — смело сказал Савва.

— Ты вот мне еще слово брякни, не почту твой сан, плетью отхрястаю! — распалился гневом заводчик.

— Попробуй! — угрюмо отозвался поп, и глаза его забегали по избе.

Сметил Никита припасенные дрова у печки, а подле них топор. Злые поповские глаза, как палящий огонек, пробежали по нему. Заводчик мгновенно отрезвел и отступил от Саввы.

«Колючий поп! — похвалил он про себя священника. — Такого батю не худо и к себе примануть!»

В Кыштыме-сельце буянила вьюжистая зима. Избенки заметало сугробами, дороги и тропки пропали до вешних дней. Жил Никита Акинфиевич в Тагиле, в больших белокаменных хоромах, окруженный довольством, а думал о горной пустыне среди озер: «Задымят, непременно задымят здесь мои заводишки!»

Хоть Тагильский завод безраздельно отошел к Никите, но ему хотелось, по примеру отца, свои отстроить. «Тагильский ставлен дедом. Эка невидаль — проживать на готовом! Я ж не братец Прокофий!» — непримиримо рассуждал он о невьянском владельце.

В один из пригожих зимних дней он зазвал Селезня и настрого приказал ему:

— Возьми тыщу рублев, садись на бегунка и мчи в Екатеринбурх, в Горную палату! Дознался я — будет закрепление купчей, да спешат туда бездорожьем башкирцы сорвать мое дело.

Приказчик стоял переминаясь. Демидов посулил:

— Ныне кладу тебе великое испытание: домчишь прежде их, заверишь купчую, — будешь главным на Кыштымском заводе.

— Будет так, как приказал, хозяин! Сейчас скакать?

— Сию минуту! — властно сказал заводчик, открыл железную укладку, добыл кожаный кошель и бросил приказчику: — На, бери, да торопись!

Демидовский слуга вихрем выбежал из хором, ворвался в конюшню и оседлал лохматого башкирского коня.

— Пошли-понесли! — весело закричал Селезень и огрел плетью скакуна.

За околицей бесилась метель, меркнул зимний день. Над заснеженным ельником показался тусклый серпик месяца. Бывалому конокраду метель не метель, ночь не страшна! Одна думка овладела им и погоняла: опередить башкирцев…

И леса позади, и волчий вой стих, а метель, как укрощенный пес, легла покорно у ног и лижет пятки. Домчался с доверенностью хозяина Селезень в Екатеринбург, в Горную палату.

— Верши наше дело, батюшка! — поклонился он горному начальнику.

— Что так не терпится твоему владыке? — лукаво улыбнулся чиновник и, встретясь глазами с пристальным взглядом приказчика, понял — будет нажива.

Сдерживая волнение, Селезень тихо подсунул под бумаги кошель и учтиво поведал:

— Их благородие Никита Акинфиевич отбывает в Санкт-Петербург, а мне наказано по зимнему пути лес рубить да камень для стройки припасти.

— Уважительно, — кивнул чиновник и склонился над бумагами.

Селезень вышел в переднюю и сунул в руку служивого солдата гривну.

— Стань тут у двери, коли башкирцы припрут — не пуща и! — попросил он.

Меж тем перо чиновника бегло порхало по бумаге. Купчая уже подписывалась, когда до чутких ушей приказчика долетело тихое покашливание, робкое пререкание.

«Доперли, чумазые! Солдата уламывают», — с тревогой подумал Селезень и устремился к горному начальнику:

— Ваша милость, торопись, хошь с огрехами, зачернить бумагу да печать приставь!

Он весь дрожал от нетерпения, юлил у стола, вертел головой, стремясь хоть этим подзадорить и без того быструю руку чиновника. Между тем шум в передней усилился. Башкиры, выйдя из терпения, оттащили сторожа и приотворили дверь. Бойкий ходок, просунув в нее руку с бумагой, закричал:

— Бачка! Бачка, мы тут…

— Ох, идол! — рассвирепел солдат, собрал свои силы и всем телом налег на дверь, прекрепко прижав руку с жалобой. — Ну куда ты прешь, ордынская твоя рожа? Ну чего тебе требуется тут? Уйди!

В эту минуту чиновник размахнулся пером и сделал жирный росчерк. Без передышки он взял печать и приставил к написанной бумаге.

— Ну, сударь, — торжественно провозгласил он, — можно поздравить Никиту Акинфиевича Демидова — купчая завершена!

— Ух! — шумно выдохнул Селезень и присел на стульчик. — Сразу камень с души свалился. Спасли вы меня, ваша милость.

Тут с великим шумом башкиры наконец прорвались в присутствие. Они пали перед чиновником на колени и возопили:

— Обманули нас, бачка, обманули!

Башкирский старшина протянул жалобу:

— Просим не писать за Демидовым земля.

Чиновник оправил парик, сложил на животике пухлые руки и, прихорашиваясь, вкрадчивым, сладким голосом сказал:

— Опоздали, голубчики вы мои, опоздали! Сожалею, но сделка узаконена. И что это вы на колени пали, не икона и не идол я. Вставайте, почтенные…

Башкиры онемели. Нехотя они поднялись с пола, переминались, не знали, что делать. Старшина их подошел к столу; вдруг он резким движением провел ладошкой по своему горлу.

— Что наделал, начальник? — закричал он. — Зарезал нас так! Где закон, начальник?

Чиновник улыбнулся и с невозмутимым видом ответил:

— Закон где? Закон на ясной пуговице в сенате!

Давясь смехом, приказчик прыснул в горсть, но, встретив укоряющий взгляд горного чиновника, сейчас же смолк…

Демидов остался весьма доволен Селезнев.

— Быть тебе главным в Кыштыме! — Глаза хозяина внимательно обшарили своего доверенного. — Все отдал? — спросил он.

— Все, — не моргнув глазом, ответил Селезень.

— Зря! Добрый работяга и стащит и хозяина не обидит! — засмеялся Никита. — А сейчас на радостях в баньку…

Банька на этот раз налажена была необычно. Приказал Демидов полы вымыть шампанским, а пару поддавать коньяком.

— Какой разор! — ахнул тагильский управитель Яшка Широков. — Дед ваш покойный, кто ноги мылом натирал, ругал того: «Разорители!» А вы изволите заморское вино хлестать на каменку.

— Молчать! — загремел Никита. — Дед был прижимало, а я дворянин. Ступай и делай что велят.

Никита наслаждался банным теплом. Нежился на полках под мягким веником, вздыхал и шептал блаженно!

— Дух-то какой, больно хорош!..

Селезень услужливо вертелся подле хозяина, намыливал его да парил. Одевая Никиту в предбаннике, приказчик вдруг захохотал.

— Ну что, как черт в бучиле, загрохотал? — удивленно уставился в него хозяин.

— Да как же! Ловко-то мы башкирцев обтяпали! — с довольным видом ощерился холоп. — А не грех это?

— Ну, вот еще что надумал! — отозвался Никита. — На том свет стоит: обманом да неправдой купец царствует! — цинично закончил он и, взяв жбан холодного квасу, стал жадно пить.

6

Первые русские поселенцы появились в Зауралье в семнадцатом веке. Перевалив Каменный Пояс, через нехоженые дремучие леса предприимчивые, сметливые искатели выбрались на широкую сибирскую долину, где среди дубрав, на берегах рек понастроили острожки, селения и монастырские обители. Так возник Далматовский монастырь, возведенный усердием охочих людей над красивой излучиной на левом берегу Исети.

Четко выделяясь на голубом фоне неба, и поныне грозно высятся на высоком юру величавые зубчатые стены каменного кремля, закопченные дымом башни и бастионы.

По глухим горным тропам, по еле приметным лесным дорогам шла сюда бродячая Русь: завсегдатаи монастырей, скитальцы-странники, бездомная голытьба — гулящие люди, беглые холопы. Окрест монастыря по долинам рек появились слободки и деревеньки. Край простирался тут привольный, плодородный, но жилось по соседству с Ордой беспокойно и хлопотливо. Избенки были отстроены из осинника, корявой ели, наскоро покрыты соломой, а то и дерном. Маленькие, слепенькие окошечки затянуты пузырем, кой-где слюдой. Люди тут жили тесно, скученно, но сытно и вольно. В скором времени у слободки над Исетью отстроили острожек Шадринск, для сбережения его от бродячих орд обнесли деревянным тыном, рогатками и окопали глубоким рвом. За Шадринском возник Маслянский острожек. Вокруг новых городков опять выросли села и деревни, населенные свободными землепашцами. Жили тут мужики, не зная кабалы, отбиваясь от набегов Орды и рачительно распахивая тучные земли.

Задумав строить Кыштымский завод, Никита Акинфиевич Демидов и обратил свои взоры на этот нетронутый край. В зиму 1756 года тагильский заводчик съездил в Санкт-Петербург, добился свидания с царицей и своими прожектами увлек ее. В 1757 году, по указу правительствующего сената, приписано было к новым демидовским заводам еще семь тысяч душ государственных крестьян, никогда не знавших барского ярма и живших по отдаленным селам Зауралья. В числе других сибирских сел к Кыштымскому заводу приписали и Маслянский острожек с прилегающими к нему селами и деревнями. По сенатскому указу предполагалось, что приписные должны были отработать лишь подушную подать — рубль семь гривен в год. Еще петровским указом была определена поденная плата приписным мужикам за их работу: пешему рабочему за долгий летний день — полгривны, конному — гривенник.

В день Еремея-запрягальника, в страдную пору, когда ленивая соха и та в поле, в Маслянский острог приехали приказный и демидовский приказчик с нарядчиками. В прилегающие села и деревеньки полетели гонцы с повесткой прибыть всем мужикам и выслушать сенатский указ.

После обедни староста согнал крестьян к мирской избе, и приказный объявил им:

— Ну, радуйтесь, ребятушки, больше подать царице платить не будете! За вас Демидов заплатит. А вы должны, братцы, свои подати на демидовском заводе отработать. К заводу, во облегчение вам, и приписываетесь вы, ребятушки!

Не успел приказный рта закрыть, заголосили бабы, недовольные крестьяне закричали:

— Это еще чего захотели: мы землепашцы, привыкли около землицы ходить! Нам заводская работа несподручна. Не пойдем на завод!..

Рядом с приказным стоял демидовский приказчик Селезень. Этот крепко скроенный мужик, одетый в суконный кафтан, в добрых козловых сапогах, по-хозяйски рассматривал крестьян. «Ничего, народ сильный, могутный, — прищуренными глазами оценивал он приписываемых. — Свежую силу обрел наш Никита Акинфиевич!»

Приказчик нагло шарил взором: нравилось ему, что мужики обряжены были по-сибирски — в крепкие яловичные сапоги, в кафтаны, скроенные из домашнего сукна. «Это не расейские бегуны в лапоточках да в холщовых портках».

Заслышав гул недовольства в толпе и бабий плач, Селезень нахмурился:

— Ну, чего взвыли, будто на каторгу собрались! Эка невидаль отработать рубль семь гривен!

— Подати мы и без того исправно казне правим, а в холопы не пойдем! Как же так, братцы? В ярмо нас хотят запрячь.

— Не быть тому! Не пойдем на завод, пахота ждет! — закричали в народе.

Селезень вытянул шею и пристально разглядывал толпу. Среди волнующегося народа он заметил коренастого парня с веселыми глазами. Ткнув в него пальцем, приказчик крикнул:

— Эй, малый, поди сюда! Больно ты шебаршишь!

Парень не струсил, не опустил глаз под угрозой. Он протолкался в круг, сдержанно поклонился.

— Ты что ж, милый, народ мутишь? Как звать? — вкрадчиво спросил Селезень.

Улыбка сошла с лица парня, он степенно отозвался:

— Зовут меня Иваном, а по роду Грязнов. А то, что селяне кричат, — справедливо. Суди сам, коренные пахари мы, к заводской работе несвычны.

— Верно байт парень! — загудели в толпе.

— Цыц! — топнул ногой приказчик, и глаза его гневно вспыхнули. — Сам знаю о том, но завод надо ставить, а кто против этого, тот против царицы-матушки.

— Да нешто мы против государыни идем? — высунулся из народа сутулый старик. Опершись на костыль, он сумрачно разглядывал демидовского приказчика. — Да ты не горячись! Мы на своей земле стоим. За нами мир, а ты сам кто? Что коришь нас и обзываешь возмутителями? От века свой хлеб едим. — Жилистые руки задрожали, он огладил седую бороду. — И ты, приказный, много воли ему даешь! — обратился он к чиновнику.

— Мое дело маленькое: прочел вам указ свыше, да и в сторону! — увильнул приказный. — Не послушаетесь, что прописано, солдат нашлют! Глядишь, дороже обойдется! — По его губам прошла ядовитая ухмылочка.

Демидовский приказчик снова обрел осанку, уверенность.

— Завтра на заре собирайтесь в путь да хлеба поболе берите, чать свои харчи будут. Вот и весь мой сказ… А тебя, голубь, примечу, — повел он глазами в сторону Ивана. — На словах остер, посмотрим, как в деле будешь!

— Теперь, братцы, по домам торопитесь, сборы чтоб короткие! — предложил приказный, вместе с Селезнем прошел среди раздавшегося народа и скрылся в мирской избе.

Грязнов скинул гречушник, встряхнул головой.

— Ну и пес! Ну и варнак! — бросил он вслед приказчику.

Кручинясь о внезапном горе, крестьяне стайками выбирались из острожка и расходились по дорогам. Над обогретыми вешними полями звенели жаворонки, над мочажинами дымком вились комариные толкунчики: земля ждала пахаря.

А пахарь так и не пришел.

В страдную пору демидовские нарядчики оторвали крестьян от пахоты и обозом погнали за многие версты к приписному заводу. С тяжелым сердцем шли мужики сибирским простором, шли через привольные сочные луга и плодородные земли. Ссыхалась пашня под вешним солнцем, ждала хозяина, а хозяин, проклиная долю, тащился на чужую работу.

Голодные, истомленные, приписные крестьяне после долгого пути наконец добрались до завода.

Тут и началась демидовская каторга…

Широко размахнулся Никита Акинфиевич на новой земле. Среди гор он одновременно строил два завода: Кыштымский и Каспийский. Огромный богатый край подмял под себя Демидов, закрепил его за собой межеванием, а на лесных перепутьях и дорогах выставил заставы. Башкиры навечно лишились не только земель, но и права лесовать в родных борах, щипать хмель и опускать невод в озера, по берегам которых испокон веков кочевали их отцы. Как только отшумели талые воды и подсохли дороги, прибыли они к Демидову за обещанным. Почтенные старики мечтали о красных кафтанах, а оголодавшие за зиму ждали угощения. Никита Акинфиевич сам встретил кочевников и провел их в обширные кладовые. Там на стенах висели красные халаты, любой из них просился на плечи. Башкиры обрадовались, кинулись к одежде, стали примерять, прикидывать, который покрасивее.

— Добры, добры, бачка, кафтаны! — хвалили их старики и прищелкивали языками.

— Отменные халаты! — Никита, взяв из рук кочевника одежду, тряхнул ею перед глазами. Как пламень, вспыхнул, заиграл красный цвет. Башкиры от восхищения прижмурили глаза. А Демидов продолжал нахваливать: — Как жар горят! И в цене сходны: по шесть рублей халат.

Старик-башкирин протянул руку за подарком.

— Э, нет! — не согласился Демидов и повесил халат на стенку. — Эта одежда только за наличные.

Ахнуть башкиры не успели, как кафтаны уплыли из рук: демидовские приказчики быстро поотнимали их и попрятали в сундуки.

— Ну как, по душе, что ли, товар? По рукам, хозяин? — ухмыльнулся Никита.

Башкиры подняли крик:

— Посулено нам отпустить по красному кафтану, так надо слово держать!

— Верно, от своих слов не отрекаюсь, — подтвердил Демидов. — Но того я не сулил, что кафтаны задарма. Где это видано, чтоб свое добро зря кидать? Хочешь, бери, мил-дружок, но рублишки на прилавок клади. Небось за свою землицу отхватили с меня двести пятьдесят ассигнациями. Шутка!

Башкирский старец, приблизясь к заводчику, поднял к небу глаза:

— Там — аллах! Побойся, бачка, бога, покакает за обиду!

Никита положил руку на плечо старика:

— Дряхл ты, батюшка, а то я сказал бы словечко… Что аллах? Господь бог не построит завода. В таком деле нужны людишки да рублишки. Берешь, что ли, кафтаны?

Приказчик Селезень лукаво усмехнулся в бороду: своей купецкой хваткой Никита Акинфиевич отменно потешал холопов. Башкиры выли от обиды, плевались, а приказчики скалили зубы.

Понурив головы, кочевники выбрались из кладовой и побрели по берегу озера. Все родное здесь стало теперь чужим, неприветливым. На башкирской земле прочно вырастал завод. В горах взрывали скалы и камень, везли к озеру, где работные мужики возводили прочные стены. В окрестных кыштымских лесах звенели пилы, гремели топоры. В скалах ломали породу, громко о камень била кирка: грохот и шум стояли над землей и лесами.

Перелетная птица — косяки гусей и уток — пролетала мимо, не садясь на озеро.

— Шайтан пришел сюда! — сплюнул старик и махнул своим рукой: — Айда в горы!

Никита засмеялся вслед башкирам.

— Не уйдут и в горах не укроются, разыщу да в шахту спущу работать! Дай срок окрепнуть, доберусь и до вас…

Кругом кипела работа: ставились первые домны. Клали из дикого камня, скрепляя белой огнеупорной глиной, облицовывали внутри горным камнем, который привозился издалека, от Точильной горы. Тяжелый труд достался демидовским работникам, согнанным на стройку со всей Руси. Демидовские нарядчики заманили многих из тульских оружейных заводов, где имелись умелые мастерки железного литья. Сманивали они умельцев из Москвы богатыми посулами. Из разоренных раскольничьих скитов с реки Керженца, из ветлужских лесов бежали сюда старообрядцы в поисках матери-пустыни. Оседали они в Уральских горах по древним скитам, а отсюда попадали к Демидову и работали горщиками.

Оглядывая просторы, Никита восхищался:

— Эх ты, край мой, край привольный! Одна беда: мало человеку отпущено топать по земле, коротка жизнь. Торопиться надо, людишек сюда побольше…

В этот час раздумья поднялся хозяин на курган и, всматриваясь вдаль, заметил на окоеме густые клубы пыли.

— Никак наши приписные из Маслянского острожка идут! — обрадованно вскричал Селезень.

— Слава тебе господи! — перекрестился Никита. — Дождались наконец прибытка в силе. Ну, теперь тряхнем леса и горы!..

Длинный обоз, сопровождаемый потными, грязными мужиками, втягивался на заводскую площадку и становился табором. Сибирским крестьянам все тут было в диковинку. Завод был полон дыма и огня. Над домной то и дело вздымались длинные языки пламени. К вершине ее вел крутой земляной накат, крытый бревнами. По накату исхудалый конь, выкатив глаза от натуги, тянул вверх груженную углем телегу. Длинный, отощавший возница, одетый в рваные порты и рубаху, стегал коня ременным бичом, несчастное животное выбивалось из сил.

На вершине домны возок с углем уже поджидали рабочие-засыпки, обутые в лапти с деревянной подошвой. Они торопливо пересыпали подвезенный уголь в тачки и везли его к железной заслонке, закрывавшей жерло домны. От пересыпки угля поднималось черное облако пыли. Потные чумазые работные, как черти, суетились наверху. Вдруг доменный мастер крикнул им что-то, и тогда широкоплечий мужик длинной кочергой сдвинул заслонку. Из жерла домны взметнулись языки пламени, и все, как в преисподней, окуталось зеленым едким дымом.

— Охти, как страшенно! — покосился на домну Ивашка.

— Засыпай калошу! Айда, жарь! — заревел наверху мастер, и на его окрик к огнедышащему пеклу ринулись чумазые с тачками и опрокинули уголь.

— Видал? — окликнул Ивашку заводской мужичонка. — Вот оно, чудо-юдо! Утроба ненасытная, чтоб ее прорвало!

— Преисподняя тут! Эстоль грому и жару!

— Это что! — словоохотливо отозвался мужичонка. — Эта утроба по два десятка телег угля да по десятку руды за раз жрет. Погоди, сибирский, тут горя хватите!.. Ой, никак главный демон прет! — Заводской ссутулился и юркнул в людскую толчею.

По стану среди приписных проталкивался Селезень.

— А ну, подходи, поглядим, что за людишки! — Он неторопливо снял шапку, вынул лист. — Петр Фляжкин!

Стоявший с Ивашкой козлинобородый мужичонка вздрогнул, выбрался вперед, глаза его беспокойно заморгали.

— Я есть Петр Фляжкин, — тихим голосом отозвался он.

Приказчик окинул его недовольным взглядом, поморщился.

— Был Петр, ныне ты просто Фляжка! — громко отрезал Селезень. — Пойдешь в углежоги!.. Как тебя кличут? — спросил он следующего.

Мужик поднял голову, ответил степенно:

— Яков Плотников.

— Пригож! — оглядел его плечи Селезень. — К домне ставлю! Будешь к огненной работе приучаться… А ты? — перевел он взор на третьего.

— Алексей Колотилов, — спешно отозвался дородный бородач.

— Хорош! На курени жигарем шлю! — расторопно бросил приказчик, и вдруг глаза его заискрились: — А, кого вижу! — слащавым голосом окрикнул он Ивашку. — Выходи сюда, милок!

Широкий, плотный парень плечом проложил дорогу к Селезню. Большие серые глаза его уставились на приказчика. Тронутое золотым пушком лицо парня сияло добродушием.

— Я тут! — бесстрашно отозвался крепыш.

— Вижу! — одернул его Селезень; насупился: — Иван Грязной, тебе в куренях кабанщиком быть! Смотри у меня, язык на цепи держи: с вами сказ короток!.. Следующий!

До полудня приказчик сбивал рабочие артели жигарей, определял им уроки. В таборе дымили костры, кипело в котлах хлебово, которое варили сибирские мужики. Урчали отощавшие в дороге животы. Но утолить голод не пришлось. В полдень приказчик привел двух стригалей и оповестил народ:

— Подходи, стричь будут!

— Да это что за напасть? — загудели в таборе.

— Тут тебе не деревнюха, не своеволье, делай, что сказывают! — по-хозяйски прикрикнул Селезень; поскрипывая новыми сапогами, он пошел по табору. — Я тут старшой! — кричал приказчик. — Перед Демидовым я в ответе! Стриги, ребята, вполголовы, бегать не будут!

Стригали большими овечьими ножницами стригли крестьянские головы, оставляя правую половину нетронутой.

— Так, подходяще! — одобрил стригалей приказчик. — Вот эта сторона, ошуюю, — бесовская, ее стриги по-каторжному! Эта, одесную, — божья, ее не тронь! Ну как, варнаки, ловко обчекрыжили? Теперь не сбежишь в Сибирь!

— Мы не каторжные, мы вольные землепашцы, — мрачно отозвался мужик, намеченный к работе у домны.

— И не то и не другое вы! — охотно согласился приказчик. — Ныне вы демидовские, приписные. Запомни это, Яшка Плотник!

Мужик не отозвался. Сверкнув белками глаз, он угрюмо зашагал вслед за другими…

На горке высились новые хозяйские хоромы. Никита Акинфиевич стоял у распахнутого окна и хмурился. Выждав, когда разойдутся приписные, он окрикнул приказчика.

— Ты что наробил, супостат? — строго спросил его Демидов. — Зачем каторжный постриг учинил над людишками? Тут не каторга!

— Ха! — ухмыльнулся в бороду Селезень. — Каторга не каторга, а так вернее, хозяин. Пусть чувствуют силу варнаки!

Заводчик обвел взором леса и горы, вздохнул:

— Хлопот сколько приспело! Завтра гони всех на работу да отряди к ним добрых нарядчиков, мастерков, доглядчиков, чтобы работали спешно, радели о хозяйском деле.

Приказчик снял колпак, низко поклонился Демидову:

— Все будет исполнено!

Всю зиму лесорубы валили лес, пилили саженные бревна и складывали в поленницы. Летом, когда дерево подсохло, началось жжение угля. Жигари плотно складывали бревна в кучи, оставляя в середине трубу. «Кабан» покрывался тонким слоем дерна, засыпался землей и зажигался с трубы. Для куренных мастеров начиналась горячая пора: надо было доглядеть, чтобы нигде наружу не прорывался огонь, иначе беда — уголь сгорит. При летнем зное работному человеку приходилось все время находиться при «кабане». Тление древесины продолжалось много дней. Судя по дыму, кабанщик знал, когда гасить поленницу и разгружать уголь. Выжженный уголь подолгу лежал в куренях. С открытием санного пути его грузили в большие черные короба и отвозили на завод.

Тяжелая, изнуряющая работа была в куренях. Грязнов с однодеревенцами попал на эту лесную каторгу. Приказчик Селезень привел рабочую артель на делянку и пригрозил:

— Старайся, хлопотуны, угодить хозяину! Работу буду принимать по всей строгости. Худо сработаешь, потом наплачешься! А это вам куренной мастер: слушать его и угождать.

Рядом с приказчиком стоял горбатенький человечишка с длинными жилистыми руками. Злые глаза его буравили приписных. Губы его были влажны, мастерко поминутно облизывал их.

«Словно удавленник, зенки вылупил», — подумал Иван и сплюнул от брезгливости.

Горбун сердито посмотрел в сторону парня.

В лесу темной хмарой гудели комары: надоедливый гнус терзал тело. Неподалеку простиралось болото, от него тянуло прелью, грибным духом.

Приписные в тот же день обладили шалаши и принялись за работу. Куренной мастерко неслышной походкой пробирался среди рабочих и ко всему настороженно прислушивался.

— Кормов-то много вывезли из Сибири? — допытывался он и, когда мужики уходили в лес, шарил по котомкам. В полдень он примазывался к работягам и вместе с ними брел к артельному котлу. Расталкивая их, он первым принимался за трапезу. Ел мастерко неопрятно, торопливо.

Мужики соорудили ему шалаш на берегу болота, за большим мшистым пнем. Ночью над болотом стлался гиблый туман, по утрам от ветра он наползал на вырубки. И вместе с ним на ранней заре из шалаша выползал мастерко и взбирался на зеленый пень. Тогда по лесу раздавался его урчащий крик:

— Варрнаки, вставай!.. На рработу порраа!..

В эту минуту горбун с зеленым, истощенным лицом походил на страшное лесное чудовище, которое, сидя на пне, пучило глаза, раздувалось и урчало на все болото.

Грязнов плевался:

— Заурчал леший в бучиле! Жаба!..

— И впрямь жаба! — согласились мужики.

После побудки мастерко падал на колени, истово крестился и клал поклоны на восток.

— Гляди, богу молится нечистик! — удивлялись углежоги.

— Ошиблись, братцы! Разве не видишь, водяному кланяется. Беса тешит варнак!

Крестясь на восток, куренной, повернув голову, одновременно кричал через плечо работным:

— Прроворрней, каторржные!..

На каждый день мастерко Жаба задавал тяжелый Урок. Сибиряки покорно трудились; от изнуряющей работы на руках выступал соленый пот, грязные холсты стояли коробом, однако, несмотря на усердие, работные не выполняли уроков. На душе было хмуро. Кругом беспросветная тайга, лесная земля дышала тленом, древесные раскоряки изодрали одежду, исцарапали тело. Мужики надрывались в непосильной работе, а Жаба еще грозил плетью…

К ильину дню на лесных порубках были выложены «кабаны», и приписные во главе с кабанщиком Ивашкой разожгли их. Работа стала еще горше. От едкого дыма, копоти и смрада, которые беспрестанно вздымались от тлеющих под дерном дров, у жигарей разболелись глаза, тяжелым и неровным стало дыхание, у многих в груди появилась боль, сильное сердцебиение.

— Чертушки! Духи из преисподней! — горько шутил Ивашка, но от этих шуток и самому становилось тяжело на сердце.

Никогда парень до того не работал жигарем, и все казалось трудным и незнакомым. «Кабаны» часто задыхались, гасли. Днем и ночью Грязнов не сводил глаз с горевшей кучи. По соседству с ним возился Петр Фляжкин — тщедушный мужичонка. Выбиваясь из последних сил, он приготовил «кабан» и запалил его. Огонь то потрескивал в темной куче, выпуская из щели синий дымок, то угасал. И тогда мужичонка взбирался на верх кучи и раскапывал пошире трубу. Дерн под ним разъезжался, Фляжку охватывало дымом. Глаза бедняги слезились, он задыхался.

— Негоже так, Петр, того и гляди в огонь угодишь! — предупредил его Иван.

— А что робить, коли тление гаснет?

Не спавший много ночей углежог сидел, раскачиваясь, не сводя сонных глаз с дымка над «кабаном».

Умаянные мужики улеглись спать, и тут среди ночи произошла беда. В полночь дремавший Фляжкин вдруг открыл глаза и заметил — гаснет «кабан», не дымит сизый дымок.

«Ну, пропал, — ужаснулся он. — Запорет Жаба! Осподи, что же делать?» — в страхе подумал углежог и кинулся к куче. Он проворно взобрался на вершину, руками разгреб дерн и стал выбрасывать поленья, уширяя трубу. Взыграло пламя, разом охватило жигаря, он оступился и со страшным криком упал в огонь.

— Братцы, мужик сгиб! — заорал Ивашка и бросился на помощь. Но жадное пламя уже охватило корчившееся тело…

Набежали мужики, раскидали дымящиеся бревна, извлекли бездыханного Петра Фляжку. По лесу потянуло гарью. Налетел ветер, вздул тлеющие поленья и ярким светом озарил вырубку. Угрюмые жигари стояли над останками односельца.

— Эх, ты, горе-то какое, ни за что сгиб человек! — потемнел Ивашка, и внутри его все забушевало.

Разъяренный убытками, горбун накинулся на жигарей с бранью.

— Это кто же дозволил разор хозяину чинить? Под плети, варнаки! — заорал Жаба.

— Ты что ж, не видишь, душа христианская отошла? — сердито перебил кабанщик.

Мужики подняли останки, понесли на елань.

— Бросай где попало! Сам бог покарал нерадивого, — размахивая плетью, кричал горбун.

— Ну и мохнатик, много ль его есть, а злости прорва! Придавить — и в болото! — возмутился Грязнов, и вся кровь бросилась ему в лицо.

— Отыдь, Жаба! — крикнул кабанщик и схватил кол.

Мастерко не струсил, псом накинулся на приписного. Быть бы тут жестокому бою, но жигари разняли их и развели.

— Погоди, я еще напомню тебе это! — пригрозил куренной.

Днем томила жара, ночью пронизывала сырость, лезли с болота туманы.

Измученные за долгий летний день, жигари с заходом солнца наскоро утоляли голод и валились на отдых. Сон их был тяжел и беспокоен; как морок, он туманил их сознание. В тяжелом полузабытьи они ворочались, скрипели зубами, ругались.

В эту ночь Ивашка лежал с открытыми глазами и прислушивался к неумолчному лесному шуму. В просветы леса виднелось звездное небо, манило оно простором, но с болота наползали седые космы тумана, клубились и закрывали все. Грязнову казалось, будто лезет из трясин леший и тянет за собой лохматые одежды. Над зыбунами пронзительно заухал филин, и над лесом, над топью прокатился его лешачий хохот. По спине приписного пробежал мороз.

— Фу ты! Пес тебя возьми! — Парень испуганно глянул в темь.

Наутро, не выдержав тяготы, стосковавшись по семье, сбежал дородный богатырь Алексей Колотилов. Недалеко ушел горюн, демидовские заставы перехватили беглого. Приказчик Селезень с заводскими стражниками пригнал Алеху в курень. Тут его раздели донага и прикрутили к лесине. Тучи комаров налетели на живое тело, жалили, наливались кровью.

Стражники намочили в ржавой воде сыромятные ремни и немилосердно отстегали его.

Ивашка Грязнов затаил жгучую ненависть к мастерку. По его вине погибал добрый мужик Алексей Колотилов. После отъезда стражников горбун схватил палку и стал добивать истерзанного. Коваными каблуками он изломал ему грудь. Теперь Алеха лежал у костра и сплевывал кровь. Жигари из жалости ходили за ним. Но всем было понятно: не встать больше Алехе на ноги — угасал мужик.

Все нутро горело у Ивашки. Последние дни бродил он как в тумане. Скрипучий голос мастерка бередил его душу. Незримо крадучись, ходил работный следом за своим ненавистным врагом. Подолгу, затаясь, просиживал он в кустах, подстерегая Жабу. Не раз ночью кабанщик подбирался к его землянке, настораживаясь, прислушивался к шорохам; из логова горбуна доносился лишь звучный храп.

«Спит, кровосос! Нешто войти и разом порешить мучителя?» — думал он и весь дрожал от темной мысли.

С болота обдавало гнилой сыростью, туман неслышно тянул серые мокрые лапы. Кабанщику становилось страшно.

Истомленный душевной борьбой, он медленно отступал от землянки куренного. Глухой полночью на лесосеке кричал зверь, ухал филин на болоте, а Грязнов не спал, лежал, разметавшись на земле, широко раскрыв глаза.

«Так пошто я хожу следом, ежели не поднимается рука на гада?» — спрашивал он себя.

Между тем урочное время подошло к исходу. Отощавшие, измотанные непосильной работой, сибирские приписные пережгли все заготовленные поленницы. Однако долгожданная радость не пришла в курень. Жигарей донельзя истомил голод, вся припасенная домашнина давно иссякла, мужикам приходилось подмешивать к мучице толченую кору, добавлять мягкую глину и этим подпеченным месивом набивать чрево. Не брезгали жигари и палыми конями. От тягот и голода в лесном курене возникли хворости, больные маялись животами. А впереди предстоял дальний путь. «Кто знает, придется ли дотянуть ноги до родного погоста?» — с тревогой думали приписные.

А мастерко Жаба шмыгал по куреню, по-своему озабоченный.

— Погоди, варнаки, радоваться, работенка ведь не сдадена! — каркал он. — Может, ни я, ни старшой еще не примем ее. Это как нам поглянется!

Однажды, как всегда, после ужина горбун подошел к кострищу и подсел к старикам. Речи его внезапно изменились; на сей раз он не грозился, а шутками и прибаутками напрашивался на мзду.

— Это верно, что туго вам в лесу доводилось, братцы! — елейным голосом затянул он. — Но то помните, что за битого двух небитых дают. Первая указка, слышь-ко, кулак, а не ласка…

Лето клонилось к ущербу, призадумался лес. Птицы покинули гнездовья, летали стаями — приучались к дальнему пути. Тосковали мужики: «Ушли из дома на Еремея-запрягальника, как там обошлись с пахотой? Знать, осиротевшим лежит поле!» Эти думки как ножом полосовали сердце. Угрюмые и несловоохотливые, сидели они у огня. Поверху шебаршил гулевой ветер, слетал вниз и упругим крылом бил в костер. От огня сыпались искры, взметались жаркие языки пламени. Под кустом, освещенный огнем, лежал исхудалый Алексей Колотилов, руки его вытянулись, высохли. Задыхаясь, от кашля, он тянулся к теплу. Большие страдальческие глаза укоряюще смотрели на Жабу.

— Через тебя гибну! — пожаловался он.

Горбун не отозвался, залебезил перед стариками:

— Эх, горюны вы мои, горюны, о чем призадумались? По дорожке, поди, стосковались, а то забыли, что не подмажешь колеса, не поедешь…

Мастерко прижмурил наглые глаза, усмехнулся.

— А где ее взять, подмазку? — отозвался старик-жигарь, задумчиво глядя в огонь.

— Денежка — молитва, что острая бритва, все грехи сбривает! — гнул свое горбун.

— Уйди! — крикнул Алеха, и на губах его показалась кровавая пена. — Уйди, дьявол, мало тебе наших мук! — Глаза истерзанного лесоруба зло уставились на ненавистного мастерка.

— Ой ли! — не сдался, ехидно ухмыльнулся горбун. — Кто там еще голос подает? Грех в мех, а сам наверх! То разумей, халдей, захочешь добра, посей серебра…

— Ты вот что! — поднялся из-за костра седобородый степенный жигарь. — Впрямь уйди от греха подале! У всех уже на сердце великая смута накипела…

Он не докончил, глаза его зловеще вспыхнули. Чтобы скрыть свое волнение, он отвернулся и пошел прочь. Пораженный страстной ненавистью, горбун отшатнулся.

— Ну и народ! Ироды! — покрутил он головой. — До чего жадные, по алтыну с рыла им жалко. Ишь как!.. — Он юркнул на тропку, укрытую молодыми елями, и засеменил к себе в землянку.

На другой день приехал Селезень с дозорным. На нем была новая поддевка и шапка с малиновым верхом. Налетевший ветерок парусом раздувал его черную бороду. Шел приказчик чуть подавшись вперед животом, за ним топал низкорослый щербатый дозорщик. Словно из-под земли перед ними вырос мастерко и засеменил рядом.

— Ну как, покончили жигари с работенкой? — весело спросил его Селезень.

Приблизясь к приказчику, Жаба что-то зашептал ему. Мужики стояли тихие, молчаливые. Селезень окинул их пытливым взглядом.

— Не тяни, показывай работу. Кто тут у вас за артельного? — спросил он.

Вперед вышел степенный старик и поклонился приказчику.

— Нет у нас артельного, побили его, батюшка, теперь исходит хворью. Один тут и есть за старшого. Он, батюшка! — Приписной показал на мастерка.

— Добро! — обронил Селезень и бодро зашагал вдоль угольных куч.

Кругом простиралась лесная вырубка да мелкие изломанные кусты. У ручья в молодой поросли паслись кони, стояли телеги.

— В дорогу, стало быть, собрались, — усмехнулся приказчик. — А с мастерком разочлись? Кто за вас первый хлопотун тут? Мастерко! — по-хозяйски сказал Селезень. — Кто за вас передо мной в ответе? Мастерко!

Лохматые, оборванные приписные с обнаженными головами тянулись за приказчиком.

— Так, батюшка, мы свое отробили! Вот и уголек выложили, — засуетился старик.

— Уголек выложили! — подделываясь под тон, сказал приказчик и схватил саженку. — Добро, ой добро, хлопотуны-работнички! Сейчас прикинем, сколь сробили… А это что? Пошто уголь сырой? — вгляделся он в кучи.

— Так мы гасили. Просохнет ноне! — встревожились мужики. — Так и должно быть!

— Сам знаю! — вдруг остервенился приказчик. — Кто вам дозволил? Как на завод ставить эту грязь? — Он ткнул ногой в кучу. — Сказывай, варнаки!

Селезень выхватил из рук мастерка плеть, темной тучей надвинулся на жигарей. За спинами их притаился Грязнов. Кипел он, но сдерживал себя. Плечи парня за лето раздались вширь, лицо окаймляла золотистая бородка. В больших серых глазах погас озорной огонек.

«Покричит, полютует кровосос да угомонится, а там и домой двинем!» — успокаивал себя кабанщик.

Но не тут-то было: Селезень топнул ногой и закричал мастерку:

— Работа не доделана, зря меня встревожили! Кучи не так выложены, притом маломерки. Уголь мокрый, не просушен! Сечь варнаков! Ложить брюхом на пень и сечь! До той поры сечь будем, пока брюхом пня до земли не загладят! Слыхали, варнаки? — Он свистнул плетью. Однако накинуться на мужиков не посмел, круто повернулся и заторопился к бегункам. Мастерко остался на порубке. Уезжая, приказчик крикнул:

— В поучение пусть корчуют пни! Ныне оборуженных пришлю, порядок тут навести! — Он натянул вожжи и огрел плетью коня. По елани загремели колеса; Селезень умчался в Кыштым.

Встревоженные, растерянные приписные вечером собрались у костра: «Как тут быть? И без корчеванья в могилу ложись и умирай!» Над лесом навалилась тьма, неуемно гудел ельник. Опустив головы, хмурые сидели жигари в глубоком раздумье. Костер то вспыхивал, то мерк. Раскаленные угли подергивались синевой.

— Что же делать нам, братцы? — вымолвил, окинув всех взором, старик.

Никто не отозвался. Молчал лес, потрескивал огонь. Среди наступившей тишины, оттуда, где всегда лежал Алеха, раздался голос:

— Бежать, братцы, надо!

Жигари оглянулись на говорившего. По желтому, истомленному лицу Алехи ползли слезы.

— Богом заклинаю вас, братцы, не покидайте меня тут…

Он поник головой и, замолчав, опустился на лесное ложе.

— Пустое он мелет! Ну куда вам уходить? Аль удумали быть битыми? — раздался вдруг тихий вкрадчивый голос. Из кустов показалась косматая голова мастерка, злые глаза его пристально разглядывали мужиков. — Ну куда вы убежите? — нагло переспросил он. — Кругом дозоры. Я вам сказывал, что будет, а вы не послухали, ась? — Он ящеркой выбрался из кустов и отряхнулся.

— Оборотень! — с презрением крикнул Алеха. — По кустам, кикимора, ползаешь, подслушиваешь!

В эту минуту шумно раздвинулись кусты, из них вышел Ивашка и жилистыми руками сгреб Жабу.

— Ты чего тут, зверюга? — Парень смертной хваткой прижал мастерка к себе.

— Братики, ратуйте! — заверещал горбун.

— Молчи, поганец! — Сильным махом кабанщик поднял его над головой и кинул в костер. — Гибни, тварь!

С треском взметнулись золотоперые искры. Над лесом взвился дикий вой. К темному небу поднялся яркий пламень; охваченный огнем и гарью, из него выкатился воющий клубок и помчался к болоту.

— Утонет, окаяныш! Что ты наделал, парень! — укоряюще посмотрели односельцы на Грязнова.

— Туда ему и дорога! — переводя дыхание, отозвался Ивашка и заторопил народ: — Живо, братцы, собирайтесь в дорогу! Уходить надо!..

В непроглядную темень по глухой лесной дороге тронулся мужицкий обоз из демидовского куреня. Торопились приписные уйти от напасти. Еле тащились истомленные кони. Как ни скрытно уходили жигари, однако на реке Кыштымке у брода встретила их демидовская вооруженная ватага. Крестьяне двигались мрачные, решительные, держа наготове топоры и дреколье. Заводские дозорщики полегли за рекой и перегородили дорогу. То ли они устрашились грозной мужицкой силы, то ли от Демидова приказ был дан не дразнить первых сибирских приписных, но только они вступили с ними в затяжные переговоры. Сами же той порой послали гонца с вестью в Кыштым.

— Куда побегли, родимые? — закричал из-за реки чубатый казак, старшой дозора. — Вертайтесь лучше, пока всех не постреляли!

— А у нас топоры и дубье, только суньтесь! — откликнулся Грязнов.

— Демидов сюда драгун пришлет, порубят вас! — грозил казак.

— Лучше смерть, чем демидовская каторга, — огрызался Ивашка. — Сторонись, лапотники, дай дорогу!

— Чалдоны! Пимокаты! — надрывался чубатый.

— Чалдоны, да ядрены! — не унывая, кричал кабанщик. — А ты кто? Отец твой онуча, мать тряпица, а ты что за птица?

Над лесом поднялось солнце, засверкали росистые травы. Над рекой растаял легкий туман. Демидовская стража поглядывала в сторону завода, ждала вестей. Приписные раскинулись табором у реки. Исхудалый, остроносый Алеха лежал на возу и задумчиво смотрел в синюю даль. Над головой раскинулся безоблачный простор; по земле пробежал теплый ветер, покружил над рекой, взрябил воду и пронесся дальше…

«Кабы домой, на родную Исеть!» — с тоской подумал Алеха и поглядел на дорогу. Там в клубах пыли скакал всадник.

— Братцы, из Кыштыма мчит! — крикнул Алеха.

Мужики повскакивали на возы. У всех была одна думка: «Что-то теперь будет?»

Затаив дыхание, они следили за быстрым конником. Вскочили и дозорщики, нетерпеливо поджидая своего.

Спорым, широким махом несся башкирский конь. Проворный всадник с разгона молодецки осадил коня на крутом яру. Скинув с мокрого лба шапку, он закричал мужикам:

— Братцы, жалует вас Никита Акинфиевич дорогой! Просит только в сбереженье покоя выслать старшого. А как вышлете, тогда идите с богом, мы не помеха!

В крестьянском таборе шумной волной прокатилось оживление. Алеха умиленно поглядел на вестника, глубоко вздохнул:

— Слава те господи, доберусь до родных мест! — Он обежал табор глазами, обронил: — Кого ж слать к Демидову, как не Ивашку, смел, упрям и умен он!

Всем по душе пришлась эта мысль. Хоть и жалко было парня, но степенные бородатые сибиряки поклонились Грязнову:

— Знаем, что просим тебя на горесть, не верим мы заводчику, но как быть, если беда за горло хватает? Пострадай за мир, парень!

Тяжело было землякам расставаться с проворным и смелым парнем, но тянулось сердце к родному дому, к милому полю, к привычной голубой речонке. Понял Ивашка, что творится у приписных на душе, вздохнул и поклонился миру:

— Быть по-вашему, отцы! Один-одинешенек живу я, как трава при дороге, никто по мне не заплачет. Не забудьте и вы меня в случае беды!

Приписные сняли шапки и долго глядели, как он переходил вброд речонку, как отдался демидовским холопам. Те усадили его на коня и повезли в Кыштым.

Демидов сдержал слово: за уходящими приписными не было погони. Позади лежала пустая темень, ненавистный завод, и оттуда все глуше и глуше доносился сторожевой собачий лай.

Связанного кабанщика заводские приказчики приволокли к Демидову. Парень был высок, силен. Оглядывая его решительное лицо, золотистую бороду, Никита, нахмурив черные брови, спросил:

— Это ты поднял народ?

— Я! — бесстрашно ответил Ивашка.

— Храбрый больно! — недобро усмехнулся хозяин. — До сей поры рогом землю роешь!

— Пошто сверх положенного срока пахарей держишь? Свои нивы осиротели, поджидают трудяг! — Парень не опустил смелых глаз перед Демидовым.

Никита взглядом подозвал Селезня.

— Сего молодца убрать на шахту! — указал он на Ивашку. — В силе холоп, только руду ему и ломать!

— Не смеешь! — рванулся к заводчику Грязное, но крепкие руки приказчиков удержали его.

Хозяин уперся в бока.

— Демидовы все смеют, — сказал он холодно. — Отвести его на рудник!

На другой день побитый, притихший Ивашка попал в шахту.

7

Люди прокляли это место: кругом взгромоздились голые скалы, в каменистых трещинах нашли себе приют лишь плакучие березки да горькие осины. Под угрюмой скалой — нора, по ней каждый день, ссутулясь, пробирались рудокопы к своим забоям. Среди нависших красно-бурых глыб кажется Ивашке, что его навеки схоронили живьем глубоко в черную бездну и ему никогда-никогда не выбраться из нее. Трепетный свет лучины слабо освещает уголок каменной гробницы; неровные стены, изъеденные бугры, по которым неслышно сочится подземная вода. Кабальному стало страшно, в тоске сжалось сердце.

— Гляди, как вода камень точит! — сказал он старику рудокопщику. — Отколь только она взялась тут?

— Это мать сыра-земля по нас плачется. Томимся мы тут на работе непосильной, голодуем, холодуем, она, сердешная, и жалится. За нас ей скорбно. Слезы точит она, точит…

Горщик смолк, пристраиваясь в забое. На мгновение наступила гнетущая тишина, в густой тьме, отмечая вечность, одна за другой со звоном монотонно падали капли в невидимую лужицу. Старик положил рядом кайлу и спросил Ивашку:

— Ты, парень, видать, впервые под землей? Ничего, привыкай, ко всему привыкай: к горю, к кручине, к слезам земным! Бывает, что и людей заливает тут… Как звать-то?

— Иваном.

— Хорошее имечко. А меня кличут Данилкой. Чуешь, парень?

— Чую, — отозвался Ивашка, согнулся и полез в забой.

Весь день он ожесточенно бил кайлой в кремнистую породу, бил неотступно, упрямо, словно хотел пробить себе дорогу из могилы. Скинул намокшую от едкого пота рубаху. Но и жаркая работа и глухой стук кайлы не могли отвлечь его от мрачных дум. Слишком грозен и душен мрак. Крохотный глазок огня сиротливо томился среди каменных громад, предвещая беду. Железными острыми изломами поблескивала растущая груда руды. Кто-то черный, невидимый, с хриплым дыханием бросал ее в тачку и отвозил. Время тянулось медленно. «И когда наступит конец этому проклятому колдовству? И выберусь ли когда-нибудь на волю?» — думал Ивашка.

Усталость как яд разливалась в натруженных членах, в крови. Оцепенение леденило тело. Изломанный, ослабевший забойщик к концу дня выбрался из шахты. Он бросил наземь кайлу и упал на траву. Грудь не вмещала хлынувшего могучего потока свежего воздуха: рудокопщик задышал часто-часто, закружилась голова, а глаза не могли оторваться и наглядеться на мир, на заходящее солнце, на широкую зеленую понизь, на которой стрижи с веселым писком чертили вечернее небо.

— Ну, вставай, парень, пора! — раздался над ним знакомый голос старого горщика.

Черные, угрюмые, рудокопы тронулись друг за дружкой к поселку. Ивашка пошел следом. Впереди и позади кабальных шли рудничные мастерки.

В темнеющем небе зажглись первые звезды. Над казармой редкими витками тянулся дымок — готовили ужин. Где-то поблизости в чахлых кустах в сумеречной тишине прозвучало ботало, одинокая буренка неторопливо брела к человеческому жилью.

— Эх, и жизнь горькая! — вырвалось у старика Данилки, и плечи его опустились еще ниже…

День за днем потянулась маята подневольного рудокопщика Ивашки Грязнова. И каждый раз перед спуском под землю тоскливое чувство сжимало сердце горщика; из черного зева шахты всегда тянуло леденящим холодом. В эту темную сырую пропасть нехотя уходили люди. Ивашка огрубел, мускулы стали словно литыми; в лицо въелась порода, только бородка гуще закурчавилась да на лбу пролегли глубокие морщинки от дум.

Ночами в тесной рабочей казарме в спертом воздухе рудокопы на короткое время забывались в тревожном сне. Многие бредили, и во сне не покидали их муки, тяжелый кашель колыхал грудь.

Ивашка приглядывался к горщику Данилке. Благообразен, терпелив старик. Он, как пень, оброс мохом, могучими узловатыми руками вцепился в землю.

— Откуда ты? — полюбопытствовал молодой рудокоп.

— С Расеи беглый. Убийца, свою женку порешил и сюда на Камень хорониться прибег. Вот и ухоронился в демидовской могиле. Горюном стал! — охотно поделился с Ивашкой старик. Речь его была спокойна, незлобива, а глаза ясные, как небо в закат.

— За что ж ты ее? — помолчав, спросил парень.

— Бабу? За измену, не стерпело сердце, пролил кровь внапрасне!

И то дивно было Ивашке, что, неся расплату за кровь женки, никогда Данилка не клял женщин, не ронял про них грязных слов.

— Женщина велика сердцем, а мужик перед ней слабодушен. Каждого человека мать родила. Разве можно хаять родную мать? Неуместно, парень, дурное слово про родимую плесть… Бывает и так — добрая баба и телесной силой мужика превышает… Скажу тебе один сказ…

Старик приподнялся на жестком ложе.

— Уральскую бабу не возьмешь ни силой, ни страхом. Ее вода не берет и зверь обходит. На Камне баба прошла великое горе и стала крепкой, особых статей человек. Когда-либо слышал про камскую Фелисату? Нет? Эх, жалость! Великая атаманша была, слухом наполнила горы…

Горщик примолк, нахмурился, приводя в порядок мысли, и продолжал свою быль.

— Давным-давно на лесном Усолье жил один поп, было то назад лет сто, а может, и поболе. Женился этот поп на своей работнице, из Орла-городка пошла она к нему в услужение. Девка была кремень, красивая, глазастая, а силы такой, что раз переоделась парнем да на бой с солеварами вышла. Тогда в Усолье по праздникам кулачные бои бывали. Пристала она к партии, которая послабей, и всех покрушила. Увидел это поп и прилип, женился на ней. Человеку все мало, бес его на ссору толкает, часто поп забижал женку. Только терпела-терпела Фелисата, да размахнулась и ушибла попика, угомонила навек. Ну, похоронили попа с честью, хотели было Фелисату взять — не далась: кто с такой силищей справится? Тут стрельцов пригнали, сонную забрали, посадили… Что ты думаешь? Она, слышь-ко, в ту же ночь высадила ворота в остроге, сама ушла и всех колодников за собой увела. Вот тебе и баба!..

Данилка закопошился в своем тряпье, на стене качнулась его огромная лохматая тень. В оконный проруб заглянула робкая звездочка. Ивашка торопил:

— А дале что?

— Потерпи, дай помыслить. — И снова зажурчала неторопливая речь горщика: — В ту пору на Каме у самого Усолья стояла большая строгановская ладья. Села Фелисата с колодниками в ладью, отвезла их в Орел-городок и отпустила на все четыре стороны. «Идите, братцы, промышляйте гулящим делом. Кладу вам завет: воевод и купцов хоть в Каме топите, а мужика не трогать! А кто мужика тронет, того не помилую!..» Сказала и ушла. А в Орле-городке подманила она двух сестер своих, девки могутные, в красе орлицы, перерядились парнями, раздобыли доброго оружия и стали по всей Каме-реке плавать… А где, слышь-ко, узнает, что есть сильная баба или отважная девка, сейчас Фелисата к себе сманит. Так и собрала она большую да грозную шайку, баб с полсотни у ней было. Нашли они себе пещеры потайные, изукрасили персидскими коврами да дорогой утварью и положили промежду себя зарок, чтобы добычу делить поровну и в стан свой мужиков не пускать, жить без соблазну. Э, вон как!.. Что-то бок ломит, недужится мне, — вздохнул старик и заворочался в своем логове.

Огонек в каганце то вспыхивал, то погасал. Робкая звездочка заметно отошла от оконного проруба. Ивашка сидел на жестких нарах, повесив голову.

— Ну что загорюнился, бедун? Слушай дале! — ободряюще сказал горщик и продолжал свою бывальщину: — А в той поре, слышь-ко, из Сибири караван с царским золотом по Каме шел. Проведала о нем Фелисата и на легких стругах кинулась по следу. Под Оханском нагнала, перебила всех стрельцов, что с караваном шли. Из Оханска поспешила царским слугам помощь, Фелисата помощь отогнала, а оханского воеводу на берегу повесила. Забрала награбленное и ушла в свои потайные пещеры… Пять годков бушевала Фелисата, ни купцу, ни царскому приставу ходу на Каме не было. Ежели кого начальство либо хозяева обижали, сейчас к ней шли. Она уж разбирала спор по всей правде. Одного князя как-то за обиду крестьянскую высекла розгами, а кунгурского купца — так того вверх ногами повесила. В Сарапуле вершил всем воевода один, ладился поймать ее. Все своим служакам, приказной строке, похвалялся: «Настигну да запру ее в клетку железную!»

Прослышала Фелисата похвальбишку воеводы и сама средь темной ночи наехала к нему: «Ну, запирай, говорит, посмотрю я, как ты с бабой один на один совладаешь».

А у воеводы от страха язык отнялся. Только потому, слышь-ко, она его и помиловала. Раз узнала она, что на Чусовой появился лихой разбойник и себя за ее выдает. А разбойник-злодей этот больно простой народ обижал. Не стерпело ретивое, послала она к нему свою подручную: «Ой, уймись, лих человек, пока сердце мое злобой не зашлось». А подручная-то на беду была, слышь-ко, красавица писаная, пышная да синеокая. Разбойник не пожалел — обидел девку. Тут и поднялась сама Фелисата, повела за собой бабью вольницу и вызвала его на открытый бой. На Чусовой они и дрались. Два дня крепко бились, вода заалела от крови; на третий день одолела она злодея. Тогда собрала на берегу всех крестьянишек, кому разбойник обиду нанес, велела принести на широкий луг большой чугунный котел, связала поганца и живьем сварила его в том котле. И стали все ее бояться и уважать… И я там, слышь-ко, у ней был, мед пил, по усам текло и в рот перепало! — неожиданно оборвал свою байку старик и улыбнулся глазами. — Чур, меня ко сну клонит, старые кости гудят…

— Стой, погоди! — схватил за руку горщика Ивашка. — Не увиливай, скажи, что стало с Фелисатой-девкой?

— Что, хороша баба? — ухмыльнулся Данилка и огладил бороду. — Людская молва сказывает, под старость покаялась девка, в Беловодье ушла, там монастырь поставила и сама игуменьей стала. Другие гуторят, на Волгу ушла, Кама тесной ей показалась. А кто знает, что с ней? Может, и сейчас жива, такие могутные, слышь-ко, по многу веков живут… Ага! — кивнул старик. — Ишь ты, сверчок заиграл!..

Он улегся, укрылся тряпьем и быстро отошел ко сну, а Ивашка все сидел, думал, на сердце его кипела неуемная ненависть к Демидовым, искала выхода. Огонек мигнул и угас, в подполице заскреблась мышь, а думки, как тучки, бежали одна за другой, тревожили сердце. Полночь. На заводе ударили в чугунное било. Звук, как тяжелый камень, упал во тьму, и от края до края ее побежали круги… За оконным прорубом задернулся синий полог неба. Из темных углов казармы вылезли неясные тени. Горщик отвалился на спину и уснул…

Горюн Данилко занемог, старость да каторжная работа сломили крепкую, неподатливую кость. Горщик слег, не вышел на работу. Приказчик Селезень доложил о том Никите Акинфиевичу. Демидов нахмурился, сам наехал в рабочий закуток. Горщиков выстроил в ряд. Хозяин пытливо оглядел их.

— Притащить Данилку!

Два досмотрщика приволокли старика. Горщик опустился перед хозяином на колени.

— Почему на работу не вышел? — грозно спросил Никита.

Старик покорно склонил голову, прошептал запекшимися от жара губами:

— Хворь одолела, хозяин. Из сил выбился, видно, остатние отошли… Ох, смертушка…

— Не притворяйся, старый оборотень! — прикрикнул заводчик. — Ката сюда!

Данилка прошептал:

— Бога побойся, хозяин! Хвор я и немощен… — Глаза старика были печальны, вид — скорбный.

Демидов не отозвался. Заложив руки за спину, он не спеша прошелся перед фрунтом работных.

— Построить улицей, да по вице каждому! — кивнул Никита Селезню.

Ивашка стиснул зубы, однако вместе с горщиками построился в «улицу». Во двор въехала телега, нагруженная доверху лозняком. Рядом с ней шествовал заводский Кат — плечистый варнак с дикими глазами. В недавнюю пору привез его Демидов из отцовской вотчины — Тагила.

«Пусть привыкают к демидовским обычаям, — рассудил Никита Акинфиевич. — Холоп да беглый только боя и страшатся!»

Глядя на ката, молодой горщик весь затрепетал. Рудокоп, сосед по забою, незаметно сжал Ивашке руку, шепнул:

— Ты, парень, не трепещи. Обвыкай! Против силы не супротивься. А будешь идти поперек — ребра поломают! — Он угрюмо поглядел на Ивашку, на его чумазом лице блеснули белки глаз.

— Не буду я бить! — тихо, но решительно отозвался молодой горщик. — Пусть лучше убьют, а псом не буду!

— Ну и убьют. А ты тише!.. — предупредил рудокопщик.

Кат схватил Данилку за шиворот и одним махом сорвал ветхую, рваную рубаху; он легко вскинул старика себе на плечи и подошел к хозяину.

Рудокопам дали по лозе. Селезень, вручая вицу, поучал:

— Бей наотмашь от всей силы! Недобитое сам примешь на свою спину.

— Начинай! — нетерпеливо крикнул Никита и захлопал в ладоши: — Раз-два… раз-два…

Медленно ступая, кат пошел по живой улице. Угрюмо опустив глаза, горщики друг за дружкой наотмашь опускали вицы на костлявую спину старика. Она мгновенно очертилась белыми рубцами; они бухли, наливались кровью.

Старый Данилка незлобиво крикнул товарищам:

— Умираю, братки, не выдержу!..

Никто не отозвался. Безмолвствовал и Грязнов. Только сердце его гулко билось в тишине, словно рвалось на волю. Чем ближе размеренный шаг ката, тем сильнее стучит сердце.

Рядом послышалось сопение, медленный шаг ката оборвался подле Ивашки. Кат злобно глянул горщику в лицо:

— Ну, что не бьешь? Не задерживай!

— Не буду! Пошто над стариком издеваетесь? — истошно закричал парень и бросил вицу под ноги кату.

Полуобнаженный старик с поникшей головой вдруг ожил и простонал:

— Бей, Иванушка! Мне все едино, а тебя жаль…

На лбу у молодого горщика выступил пот. Не помня себя, он рванулся вперед, но тут дюжие приказчики схватили его за руки.

— Пусти, пусти! — кричал Ивашка. — Все равно не дамся!

Демидов подошел к нему и, не повышая голоса, сказал:

— Не дашься, супостат? Петухом запоешь! Двести всыпать!..

Схваченный, зажатый в сильных руках, горщик задыхался от переполнявшей его злобы к хозяину. Он рвался из крепких рук; сильный горщик тянул за собой приказчиков…

Между тем стоны старика становились все глуше и глуше. Когда кат вернулся тем же медленным, степенным шагом обратно по живой улице, Данилка лежал на его спине — неподвижный, молчаливый.

Палач положил тело у ног заводчика.

— Никак не выдюжил! — удивился тот. — Отошел, ишь ты! — покрутил головой Никита и перекрестился: — Прости, господи, его тяжкое ослушание… А парня проучить хлеще. Я из него вольный дух вышибу…

Ивашку вскинули на спину ката и повязали руки-ноги. Дюжие приказчики придерживали его.

Не от боли — от жгучей обиды зашлось сердце горщика: свои работные хлещут. Он вспомнил былые Данилкины наказы. «Тут, братик, слышь-ко, за каждую провинность бьют, — поучал старик. — Ежели доведется тебе, распусти тогда тело. Пусть дряблится, как кисель…»

Провели раз по живой улице — Ивашка помнил все. Второй пошли — вокруг заволоклось туманом. В третий — парень обомлел. Бесчувственного, его бросили на истоптанную землю.

— Водой отлить! — скомандовал Демидов. — Этот еще молод, оберечь надо, для шахты надобен…

Приказчики отлили Ивашку, привели в чувство. Никита пригрозил рудокопщикам:

— Вот куда болезнь влечет! У меня чтобы хвори не было!

Горщик Грязнов после боя на третий день поднялся и по приказу Селезня спустился в шахту. К телесной боли прибавилась и душевная. Узнал рудокопщик: замученного Данилку кат сволок за ноги в перелесок и зарыл без домовины, без креста в землю.

— Ровно пса! — сокрушался Ивашка.

В темные ночи тайком он сладил восьмиконечный крест и водрузил его на могиле друга. Горщик поклонился праху Данилки и затаил еще пущую злобу на хозяина.

Однажды к Ивашке в забои перевели рослого парня.

— Робь, да сторожко! — предупредил его он.

Парень молча бил породу. Ни слов, ни песен у обоих не находилось. Так прошла неделя, горщик стал привыкать к молчаливому парню… И тут стряслась напасть: тюкнул сосед в породу — под кайлой зашумело, оторвалась грузная глыба и осела рядом с горщиком, чуть не придавила его. Обозленный Ивашка поднялся, крепко зажал в руке кайлу, подполз к неосторожному рудокопу.

— Ты что ж, удумал захоронить меня тут? — В его голосе кипело раздражение. Он подобрался к рудной осыпи. Из-за нее высунулась лохматая голова, на густо вымазанном землей лице блеснули большие глаза.

— Ахти, грех какой! — тонко выкрикнул парень.

— Эй, берегись, ожгу! — сердито закричал Ивашка и сгреб парня за грудь. Кровь ударила в лицо горщика. «Девка! — ахнул рудокоп и присел на глыбу. — Как же так?» Он во все глаза с изумлением глядел на молодку. Как только он не заметил раньше! Лицо у молодки круглое, волосы светлые, перемазанные рудой, плечи широкие. Крупна и красива девка.

— Да как ты тут появилась? Уж не оборотень ли? — нахмурился горщик.

— Ну что я теперь делать буду? Куда укроюсь? — загорюнилась девка, и по ее щекам покатились крупные слезы.

Ивашка присел рядом с ней, заглянул в ее большие глаза, угадал тревогу. Сердце его отошло. Он положил ей на плечо руку и задушевно сказал:

— Ты, девка, не бойся! Поведай, кто ты? Уж не Фелисата ли?

Рудокоп впился взором в сероглазую и вдруг поверил в сказку: «Уж не про нее ли сказывал старый горщик Данилка?»

— Нет, не Фелисата. Аниска я!

— Так! — тяжко вздохнул горщик, но волнение не покидало его. — Что за горе-беда загнали тебя под землю, в темь кромешную?

— Ох, не спрашивай про мое горюшко! — Девка притихла, утерла слезы. — Известно, бабья доля! Сирота я, а дядья житья не давали, понуждали замуж за старого. Порешила я лучше живой в могилу, чем со слюнявым век вековать!

Как червоточинка, в сердце Ивашки просочилась внезапная ревность.

— Аль дружка заимела? — волнуясь, спросил он.

— Ой, что ты! Никого в целом свете! — с жаром отозвалась она и придвинулась ближе. — Христом молю тебя, не губи меня! Никто тут не догадывается, кто я!

— Не бойсь! — уверенно сказал Ивашка. — В обиду не дам и про все смолчу.

Огонек погас, и они долго сидели во мраке, вспоминая зеленый лес, поля и вольную жизнь.

С этой поры у них началась тайная дружба, работали они в забое вдвоем спорко. Нередко после работы они вылезали на-гора и ложились на камни, любуясь лесами, понизью, среди которой прихотливо вилась Кыштымка. От дневного жара камень был еще теплый, и воздух ласкал лицо. За дальними озерами в тайгу погружалось солнце, небо пылало пожаром. Устремив взор в безбрежную даль, они жадно дышали и не могли надышаться живительным запахом полевых трав и цветов. Никто не мог бы и помыслить, как жарко бились их сердца.

По-иному теперь смотрела в прорубь окна темно-синяя ночь. Знакомая яркая звездочка в обычный час проплывала мимо, струилась голубым светом, проникала до самого дна человеческой души. И лес стал иным, дышал ароматом в окно.

Через каждые полчаса у заводских ворот караульщик отбивал время в чугунную доску, и теперь Ивашка ждал с нетерпением часа, чтобы побыть вместе с Аниской.

Над землей пролетел знойный июль, среди хмурого леса на елани пышным ковром цвели мятлик, медунка, багульник, звери хлопотливо бродили с выводками. Над долинами струился золотистый свет. Все радовалось жизни; радость, скупая и робкая, проникала даже под землю. Аниска часто вздыхала и задумывалась.

Кайла глубже врезалась в землю, а капели звучали чаще, обильнее. Тяжелые пласты сочились спорким дождем. Под ногами хлюпала стылая вода. Горщики копали отводы, но вода не спадала. Она накапливалась в глубоких выбоинах, журчала по стенам шахты, часто низвергалась потоком из невидимой щели.

Аниска в тревоге говорила горщику:

— А как да хлынет в шахту, сгибнем тогда?

— Я тож чую, что идет беда! — согласился Ивашка и, припав плечом к девке, зашептал жарко: — Быть потопу, но нам это на пользу надо оборотить. Как хлынет, суматоха будет, тогда мы и уйдем в горы, слышь-ко, Аниска…

— Милый ты мой! — жарко прошептала она, и, сами того не ожидая, оба крепко обнялись.

Когда оторвался Ивашка от радостной ласки, улыбнулся:

— Их, зелено! Даже в могилке, слышь-ко, любить можно крепко.

Аниска укрыла лицо рукавом, только большие чистые глаза горели, как огоньки…

В один из дней невидимые коварные воды промыли ход и с шумом устремились в шахту. Злобясь на тесноту и темь, воды яростно кидались на стены и развороченные пласты, швыряли на пути людей, губили их, заливая и перерезая дорогу к спасению.

Страшные крики огласили земные недра:

— Братцы, ратуйте! Погибаем!..

Теряя рассудок, рудокопщики мчались по темным норам, а буйная кипень настигала их. Схватившись за руки, Ивашка и Аниска устремились к выходу. Они первыми выбрались из проклятой топи. К шахтам бежали встревоженные люди, выли бабы.

Горщик с подругой укрылись за камни, проползли в кусты и там просидели дотемна. Над заводом беспрерывно били в колокол, суетились люди. Из шахты выбрались отдельные горщики, многие тут же пали на землю. В ушах Аниски все еще стоял зловещий шум воды, полные предсмертной тоски крики людей. Она прижалась к любимому:

— Ой, как страшно, Иванушка!

Он бережно обнял ее:

— Страшно, а думать о том некогда. Надо выбиться нам в горы, Аниска. Люди подумают — утопли, и сыска не будет…

— С тобой хоть на край света!

С гор шли вечерние тучи, угасал закат, и над землей сгустились серые тени. Близилась ночь. За плотиной, за черными рощами вспыхнул огонек в хоромах Демидова.

Когда тьма окутала горы, завод, поселок, Ивашка встал, потянулся и сказал девке:

— Ты поджидай, я скоро вернусь!

Аниска осталась одна; каждый хруст ветки, внезапный шорох тревожили ее. От озер плыла прохлада. Лось — семизвездье — золотыми копытцами взбирался в синеву неба. Может, и часа не прошло, — в густой тьме в Кыштыме вспыхнуло и зацвело жаркими цветами пламя.

«Пожар!» — испуганно подумала Аниска, и страх охватил ее.

Во мраке зловеще поплыли тяжелые удары набата. По тому, в какой стороне прыгали и бесновались остренькие красные язычки пламени, Аниска догадалась — горят демидовские хоромы.

«Что с ним? Не приключилось бы напасти!» — с тревогой подумала она об Иванушке.

На каменистой тропе, бегущей от завода, послышался невнятный конский топот. Он нарастал с каждым мгновением. Всадник скакал в горы, близко зацокали подковы.

«Гонец мчит с завода!» — догадалась Аниска и припала за куст.

Стук копыт оборвался рядом, всадник свистнул, и по кустам прошелестел еле слышный зов:

— Аниска!..

Она выбралась на тропу, горщик подхватил ее и усадил позади. Девка прижалась к широкой его спине, обняла его крепче и затихла.

Заглушая топот, в лесу шумел ветер. Крепким смолистым духом дышала тайга. Вверху среди звезд по темно-синему небу катился золотой месяц. А внизу, на глухой тропке, в неизвестность уходили беглецы…

Днем среди скал, где в тишине зеленых мхов бормотал падун-ручей, они сделали привал.

Солнце кружило над лесом, звенела мошкара. Надо было угадать, куда держать путь.

Они были голодны, но полны счастья.

— Ушли от демидовской каторги. Утроба пусть немного потоскует, зато воля!.. — радовался Ивашка.

Не знал, не гадал он, что за ними следят зоркие глаза. Где-то вдали несколько раз болезненно-скорбным криком прокричал кулик, над мхами с глухим шумом пронеслась утиная стайка…

Среди леса внезапно раздался пронзительный свист, загикали десятки могучих глоток. От конского топота задрожала земля, проснулся тихий лес… На Ивашку кинулись скуластые молодцы и стали вязать руки.

«Башкирцы!» — ожгла догадка беглого.

Рядом, под развесистой сосной, остервенело, как волчица, отбивалась Аниска. Скуластый богатырь старался схватить ее. «Эх, разбойники!» — закипела у беглого кровь. Завидя подругу в беде, он рванулся и раскидал нападавших.

— Мухамет! Мухамет! — закричали башкиры.

Ивашка ударом кулака свалил косоглазого крепыша, проворно подобрал выпавшую из его рук кривую сабельку. Злые разгоряченные лица окружали его, градом сыпались удары, но, припав спиной к лесине, горщик крушил врагов. Оставив Аниску, удальцы кинулись на Ивашку.

— Беги! На коня! — закричал он ей, но в этот миг меткий удар сабельки обрушился на его голову.

— Эх!.. — успел только промолвить горщик, и земля закружилась под ним. В голове беглого зашумело, невыносимая боль сдавила темя и отозвалась во всем теле. Он сделал два шага к своему противнику, но почувствовал, что силы оставляют его. Теплая струя крови застлала глаза. Он упал.

И не слышал Ивашка, как башкиры сволокли его под большой выворотень и бросили на сырую обнаженную землю. В разорванной рубахе, с медным староверческим крестом на орошенной кровью груди, лежал горщик, раскинув руки…

Когда Ивашка очнулся и пришел в себя, он увидел, что лежит на куче хвороста. Страшная боль терзала тело.

Вспомнив все, беглец застонал. Под ветром шумел лес, в просветы виднелось синее небо. Изнывая от боли, со стоном парень приполз к ручью и припал лицом к студеной воде.

Кругом безмолвие. Только неизвестно откуда залетевший ворон-ведун сидел на сухом суку и зловеще каркал.

«Сбегла или башкиры пленили?» — подумал горщик про Аниску и опять потерял сознание.

На ранней заре беглый открыл глаза. Он лежал на пригорке; кругом неторопливо, заливая кусты и кочки, расползались холодные пряди тумана. Вершины сосен, озолоченные восходом, раскачивались над этими зыбкими белесыми волнами. И вдруг, словно из пучины, показалась страшная взлохмаченная голова. Седые растрепанные космы ее сливались с туманом, серое морщинистое лицо, запавший рот. Горщик задрожал. «Нечистое место!» — со страхом подумал он и мысленно стал ограждать себя молитвой.

С дальних гор сорвался холодный ветер, взволновал туман и погнал прочь.

Страшный призрак вновь окунулся с головой в белесую муть. Ивашка облегченно вздохнул: «Слава тебе господи, отогнал!»

Но в эту самую минуту из уходящего тумана выбрела маленькая сгорбленная старушонка с подслеповатыми глазами. Она шла, опираясь на клюшку, бормоча что-то под нос.

«Ведьма!» — решил Ивашка. Откуда только и сила взялась! Крестясь и отползая прочь, он закричал:

— Уйди! Уйди!..

Старуха вздрогнула, огляделась и заметила беглого. Нисколько не страшась его, она подошла к пригорку. Подол ее платья был подоткнут, а в нем виднелись травы. Ноги старухи были босы. Она степенно оправила волосы, засунув их под платок.

— Кто ты? — спросила старуха горщика и, нагнувшись, оглядела его. — Ай-ай, горюшко какое!..

На горщика глядели добрые старушечьи глаза. Он притих, прошептал чуть слышно:

— Беглый я, демидовский. Отхожу тут… Аль по мою душу пришла? — опять охватило его сомнение.

Старуха внимательно осмотрела раненую голову Ивашки.

— Не бойся, милый! Не тужи!.. Оленка я, христианская душа. Кабы не пришла, сгиб бы ты, а теперь жить будешь…

Непрестанно бормоча, она просеменила к ручью, принесла воды, омыла раны.

— Ты не вертись, собирайся с силушкой! Тут балаганчик есть, косцы откосились, сена много. Доберешься?

— Нет, не добраться мне, баушка, — поник головой Ивашка.

— А ты потужись! Надо добраться, там и укроешься, а я тебя травками, травками всю хворь облегчу…

Речь ее звучала усыпляюще-размеренно, как глухое бормотание падун-ручья.

Она схватила его под мышки и поволокла. Беглый, облегчая ей усилия, цеплялся руками, двигал ногами и полз вперед…

В шалаше среди сухой елани было тепло, приятно. Беглый зарылся в сено. Старуха подала ему горбушку хлеба. Он жадно съел и запил водой.

— А теперь, сынок, спи, набирайся сил. Я приду! — говорила старуха.

Олена сдержала свое слово: пришла и на другой и на третий день. Она принесла навар из лесных трав, омыла рану, перевязала чистой тряпицей и накормила беглого.

— Терпи, милый, не сдавайся. Выбирайся из хвори! — бормотала она и творила молитву.

Боли утихли, взор горщика стал ясен, разумен…

Старехонька Олена, а лесными травами выходила беглого. В скором времени он поднялся. Бродил по лесу травленым зверем, неслышно, крадучись. Однажды набрел на глубокое озеро. У тихих вод встали изумрудные сосны с медными корнями, раскиданными по теплому песку. Сосны глядели в озеро, а там в глуби отражались другие, опрокинутые. И так сладостно-тихо было созерцать эту тишину. Долгие часы горщик сидел над озером, поджидая Аниску.

Но девка не шла; как звезда, мелькнула в жизни и упала далеко.

Ночью над заброшенным балаганом катился месяц, струясь зеленоватым светом, а на елань выбрался волк; сев на задние лапы, он поднял кверху острую морду и протяжно-тоскливо завыл на луну…

«Уходить надо!» — решил Ивашка. На другой день горщик поклонился бабке Олене, обнял ее, как мать. У старой потекли слезы. Утирая их, она присоветовала:

— Беги на восход, все по ручью, выйдешь на речку, иди по ней день-два, увидишь ты горы, дремучий лес. Тут и быть пустыньке, скитам. Там нашей древлей веры людишки и укроют тебя…

Он взял от Олены узелок и ушел в тайгу. Темный ельник скрыл его, а старуха все стояла и глядела добрыми глазами в ту сторону, где исчез беглый…

8

Стоял жаркий летний день: по синему небу лениво плыли пухлые облака, от безветрия по земле стлался густой растопленный воздух, духота томила живую тварь. Псы у демидовских хором лежали, вывалив из пасти горячие языки, и часто дышали. Истомленный жарой пестрый петух безотрывно пил из колоды нагретую воду, куры копались в песке. Только одни счастливые утки, блаженствуя, крякали на прудовом просторе. Никита Никитич Демидов по обычаю отдыхал в кресле-возиле. Охломон отвез хозяина в полутемный прохладный кабинет и удалился в людскую.

Глубокий покой безраздельно овладел людьми. В каменных хоромах стояла прохлада, и от нее сон был еще крепче и сладостнее. Только один Иван Перфильевич Мосолов, старший демидовский приказчик, мужественно воздерживался от послеобеденного сна. С той поры, когда Акинфий Никитич отошел в вечность, помрачнел старый туляк. Задумчивый ходил он в эти часы по заводу, амбарам и дворам, зорко доглядывая за всеми.

«По хозяину тоскует, пес!» — с ненавистью втихомолку шушукались о нем рабочие.

— Верный раб! — хвалил Мосолова Никита Никитич и ставил его в пример: — Так должен жить человек, оберегая покой и добро своего радетеля!

Жалея доброго слугу, Демидов-дядя говорил приказчику:

— Пошто слоняешься? Сосни часок. Годы твои, поди, гнетут тело.

— Гнетут, — признался Мосолов. — Но хотя и стар стал, чрева мои огрузли, а от покоя и вовсе заплывут салом. А я не хочу умирать. Сухощавый долее живет.

— Это верно! — подтверждал паралитик. — Я хотя и хворый, но долго протяну. Жилист!

— Еще немало годков протянешь, хозяин, — льстил старику приказчик. — Демидовская кость крепкая. Жилист ты, Никита Никитич, верно. Вот оно что!

Старику нравилась похвала приказчика, он становился доступнее и, вопреки принятому обычаю, не злился, если Мосолов после обеда на минутку-другую заходил в полутемный хозяйский кабинет.

Никто не знал истинных дум, подлинной кручины старого приказчика. Не догадывался и паралитик, почему так тянуло к нему Мосолова в неурочное время. Но и сам демидовский подручный в бессонные тревожные ночи боялся признаться себе в своих помыслах, лукавил даже перед собой. С той поры, как он увидел сверкающие огоньки в бархатной тьме тайничка, Мосолов потерял покой и сон. «Жаден человек, ой, как жаден! — укорял он себя. — И куда оно, это проклятое богатство, если уже пошел восьмой десяток? И как буду ответ держать перед лицом господа, который в недолге позовет отсель в царствие небесное?»

Однако напрасно лукавил перед собой Иван Перфильевич. Понимал он, что все это отговорки. Причина была в том, что недоступен тайник. Слишком чуток сон паралитика, спит он и настороженным ухом слышит малейший шорох, улавливает чужое дыхание. А ключи носит на цепочке вместе с нагрудным крестом. Крепко сторожит свое богатство кащей бессмертный, куда как крепко!..

Только занесет ногу приказчик через порог кабинета, а Никита Никитич мгновенно открывает совиные глаза и подозрительно смотрит на него.

— Не спишь, Перфильевич? — полусонно спросит он.

— Не спится, хозяин, — тихо откликнется Мосолов.

«А если задушить его в сей час, кто дознается?» — шептал лукавый старому. «Подумай, старче, — убеждал он себя, — вот ты понапрасну пять годков прождал, а смерть не идет к нему; глядишь, тем временем тайничок опростают другие».

У Мосолова дрожали руки. А лукавый все шептал: «Чей Невьянск? Прокофия Акинфиевича. Умрет дядя, только ему и доступ к тайничку. И никому боле! Этот обчистит…»

Сегодня, когда все уснули сладким сном, Мосолов переступил порог хозяйского кабинета. Гнетущая тишина наполняла его; казалось, она сочится с тяжелых каменных сводов. Мосолов удивился молчанию, поднял голову. На него глядели широко раскрытые остекленевшие глаза хозяина.

Никита Никитич сидел в кресле тихо, неподвижно.

— Не спишь, хозяин? — еле сдерживая себя от радостной догадки, хрипло спросил Мосолов.

Демидов не откликнулся. Приказчик опасливо оглянулся, собрался с духом и тихонько подошел к креслу-возилу. Паралитик не моргнул глазом.

— Батюшка! — Мосолов схватил руку Демидова.

Рука была ледяной, твердой. Опущенная, она со стуком упала на поручень кресла.

— Отошел! — задрожал всем телом Иван Перфильевич и разом ожил: — Во имя отца, и сына, и святого духа! Отошел, отцы…

Он толкнул хозяина в грудь, покойный качнул головой и вновь замер отупевшим болваном.

— Вправду отошел! — Радость волной захлестнула Мосолова, он еще раз оглянулся на дверь и проворно запустил руку за ворот покойника. Ловким движением вытащил цепочку с ключиком. Чуть слышно звякнуло, но Мосолову показалось — зазвонили колокола. Он прикусил губы, застыл в ожидании. Но никто не вошел, никто не прошумел. Из коридора доносился далекий богатырский храп.

«Слава тебе господи, сон-то у дворовых крепок!» — успокоился приказчик, подошел к двери и закрыл ее на засов. Быстро и проворно он отодвинул портрет Никиты Демидова-отца. Пронзительные цыганские глаза грозно глядели на приказчика.

— Грозишь, скаред! — Мосолов отступил в сторону, стараясь уйти от взора владыки. Ему было страшновато: казалось, Демидов готовится выпрыгнуть из рамы; вот очнется он да и съездит Мосолова костылем по голове. И тогда по хоромам раскатится его зык: «Люди, сюда! Хватай вора!..»

Приказчик кинулся к тайничку, отпер его. Словно волшебством он выпустил из ночной тьмы чудесную жар-птицу: искрометным огнем засверкали перед ним драгоценные камни. Кроваво пылали рубины, зеленым морем переливались изумруды, благородные самоцветы…

— Мать моя! — задохнулся от жадности Мосолов и дрожащими руками стал торопливо сгребать богатство…

Он тщательно, по-хозяйски, обшарил тайничок и, не найдя ничего больше, закрыл его и подвинул портрет на старое место.

Покойник сидел с выпученными глазами. Он больше не пугал Мосолова. Ощущая богатство, свою ловкость и проворство, приказчик на этот раз смело подошел к паралитику, накинул ему на шею цепочку с ключиком и опустил ее за воротник.

— Ну, теперь стереги! — осмелев, прошептал он и направился к двери…

В эту минуту позади него прогудел хрипатый голос:

— Стой, ворюга!

Мосолов обмер, по спине побежал резкий холодок. Перед ним стоял потемневший Охломон. Мужик занес руки над приказчиком.

— Или даешь толику, или сейчас скличу людей! — Он протянул цепкие корявые пальцы к шапке, наполненной самоцветами.

Мосолов хотел отбить руку, но, взглянув в лицо Охломона, понял все и покорился.

— Возьми, только оставь и мне долю…

Охломон сгреб горсть драгоценных камней и, завернув тряпицей, упрятал в карман. Заметя в шапке крупный самоцвет, пылавший заревом, он цапнул его, и не успел Мосолов перехватить самоцвет, как Охломон раскрыл рот и проглотил камень.

— Ништо, и это не уйдет! — скривив лицо, пошутковал он и отступил к порогу. — Ну, а теперь беги. Пора! — Он открыл дверь и вытолкал Мосолова в коридор.

Когда стряпуха истошно закричала на все хоромы: «Ратуйте, смертушка!» — Охломон лежал на своем обычном месте и спал крепким сном. Его растолкали, так как боялись без мужика войти к остывшему барину.

— Господи-спасе! — перекрестился Охломон. — Никак и впрямь хозяин отошел?..

Комната наполнилась холопами, хожалками, стряпухами. Паралитик сидел холодный, тихий. Кругом все было нерушимо, тихо, и старый владетель хором Никита Антуфьевич по-прежнему поглядывал из рамы и буравил людей колючими глазами.

— Куда же я теперь без моего господина? — упал перед креслом Охломон и предался неутешному отчаянию.

Из-за плеч дворовых выглядывало круглое потное лицо Мосолова. Старый приказчик на этот раз не совался вперед. Разглядывая Охломона, он хмурился.

«Неповоротлив, лешак, а каких дел наделал! Ну и хитер, домовой…» Ему вдруг стало ясно, почему нежданно-негаданно отошел Никита Никитич Демидов. Мосолов склонил голову и с опаской подумал: «Ну и народец мы тут наплодили, не приведи бог!»

После смерти Никиты Никитича в Невьянске ничего не изменилось. Племянники скромно похоронили дядю на заводском кладбище, на могиле его воздвигнули громоздкий каменный монумент, — на том и кончилось. Владелец Невьянска Прокофий примчался на Каменный Пояс, уже когда дядя мирно почивал на погосте. Хозяин обошел завод, свои обширные покои, вздохнул:

— Ну, кто теперь будет пребывать в этих светлицах? Уж не ты ли, дедушка? — Он повернулся к портрету Никиты-деда и, к удивлению сопровождавших его, вдруг сунул вперед кукиш: — Накось, выкуси!..

Вихляясь, он прошел в стряпную, там шлепнул вальяжную бабу-повариху Феклу и закричал на все хоромы:

— Попов сюда! Окропить мой дом от всякой скверны!

— Что ты, батюшка? — зарумянилась баба и степенно поклонилась. — Нешто так можно обходиться с мужней бабой!

— Молчи, кобылица! — пригрозил Прокофий. — В упряжку хочешь?

— Ахти, господи! — обомлела стряпуха.

Не давая женщине опомниться, он схватил ее за жирный подбородок и рявкнул:

— Разевай пасть!

Стряпуха покорно ощерилась.

— Добра еще кобылица — остры зубы! — похвалил Демидов. — А где твой мужик?

— Тут, батюшка Прокофий Акинфиевич, — откликнулся из угла худобородый мужичонка в зипунишке.

— Экая слякоть и такую бабу себе спроворил! — ухмыльнулся Прокофий. — Ну, рядись с бабой в сбрую! Желаю в такой упряжке на погост ехать!

— Батюшка! — ахнула стряпуха и обронила на таганок ковш с водой.

— Рядись конями! Жалую за то каждому по ста рублев!

— Велики деньги! — вскричала женка. — Но и за богатство позориться не стану!

— Как, ты, мужицкая жила, барина своего не хочешь потешить? — побагровел Демидов и заорал: — Засеку!

— Батюшка ты наш, да за что сечь надумал! Пощади! — бросилась в ноги стряпуха.

— Не трону! Впрягайся в кибитку. Ну, живей, живей, саврасы! — заторопил их хозяин.

Худобородый мужичонка вспыхнул, стал ершистым.

— Я тебе, барин, не жеребец, а моя женка не кобылица! — гневно выкрикнул он, и глаза его потемнели.

— О, о! — захрипел в изумлении Демидов. Выпученными глазами он удивленно разглядывал крепостного.

— Ты что сказал, леший! — приходя в себя, зашипел Прокофий и темной тучей надвинулся на мужичонку. Мастерко не испугался, не отвел гневных глаз.

— Не трожь нашей чести, хозяин! — закричал он. — Мы хоть бедные и подневольные, а русские люди, и не след тебе нас позорить! — с гордостью закончил он.

— Ты что мелешь, сатана? — взбесился Демидов. — О какой чести речь идет? Да разве есть честь у холопа?

— Есть! — твердо ответил мастерко. — Ее и за деньги не купишь! Не трожь, отойди, а не то не ручаюсь за себя! — пригрозил он, и глаза его забегали в поисках дубинки.

«Чего доброго, очумелый схватит топор да по башке!» — струсил Прокофий.

Стоя на пороге, он пригрозил:

— Погоди, я тебе честь выпишу на мягком месте! Эй, кто там? Слуги!

Толпой набежали дворовые. Указывая им на мужичонку, Демидов закричал:

— На конюшню поганого да закатить ему двести плетей по чести!

Глаза его злобно сверкнули. Стряпуха в этот миг вцепилась в своего мужа.

— Не дам бить! Не дам истязать! Он у меня золотой человек! — заголосила она.

— Ты брось, баба! — прикрикнул на нее Прокофий. — А то и тебя отстегаю за милую душу! Прочь ее!

Холопы, вывернув мастерку руки назад, повели его на конюшню, а следом за ними устремился и Демидов.

Только растянули ершистого мужичонку на колоде и замахнулись плетями, как в распахнутые ворота нежданно торопливо вошел священник — высокий костистый детина в долгополой мятой рясе.

— Стой, что вы делаете, господин! — бросился он к заводчику. — Да это самый лучший колесник на Камне!

— Бей в чертово колесо! — не слушая попа, закричал Демидов.

Но священник не отступил. Он загородил собою мужичонку и сказал с жаром:

— На тысячи верст кругом на его колесах и руду и уголь возят! Золотые руки, поберечь надо!

Вдруг глаза Прокофия стали шалыми. Вихляясь, он приблизился к попику и с ядовитой улыбкой предложил:

— Заступа? А коли так, сам ложись за него!

Плюясь и ругаясь, хозяин трижды обошел вокруг обескураженного священнослужителя и снова предложил:

— Ну, что раздумываешь? Скидывай портки и ложись!

— Ваша милость, вы предлагаете несуразное! — поклонился хозяину священник. — Увольте труженика от наказания. Сами потом не пожалеете!

— А, не можешь за него плети принять? — вскрикнул Прокофий. — А сто рублей хочешь в кису?

— Ваша милость, поберегите достояние ваше для неимущих!

— Триста хочешь? — перебил Демидов.

— Напрасно испытуете, сударь, — снова поклонился священник. — А сего отменного умельца отпустите! Умен, золотые руки, не скот он!

— Пятьсот, батя! Крайняя цена. Ложись за него! Э-гей!..

Священник вспыхнул, невольно сжал кулаки. Мужики понимали, кипит попик. Но и пятьсот рублей — неслыханные деньги! Холопы закричали иерею:

— Батюшка, за пятьсот можно стерпеть! Выдюжаете!

Оскорбленный иерей овладел собой, тряхнул головой.

— Что за словеса непотребные! — воскликнул он. — На меня сан возложен, честью человека не торгую, хоть сир и убог я. — Он решительно подошел к Прокофию: — И вас, сударь, покорно прошу не смущать малых сих. — Он протянул сильную, но дрожащую от волнения руку и хотел отвести заводчика в сторону. Такая неожиданная настойчивость попика привела хозяина в ярость. Он проворно выхватил у конюха плеть и стал хлестать священника.

— Не учи меня, кутейник! Не суйся, попович! — приговаривал Демидов.

Холопы застыли в страхе. Боязнь перед хозяином парализовала их. Прокофий, забыв о мастерке, отхлестал попа плетью и довольный вернулся в хоромы. Утолив голод и отдохнув после обеда, он долго бродил по кабинету. Сумерки крались в окна. Прокофий вздохнул.

«До чего настойчив он!» — с огорчением вспомнил о священнике и велел позвать его.

За окном потухала заря, ее красные отблески меркли на каменных стенах мрачного кабинета. Прокофий одиноко сидел в глубоком кресле, когда приглашенный переступил порог и смущенно остановился у двери.

— Проходи, батюшка, — ласково пригласил его Демидов.

— Благодарствую, — мягким голосом отозвался священник и поклонился хозяину.

Заводчик заставил гостя сесть в кресло. Своим пристальным взглядом он привел его в большое смущение. Наконец Демидов прервал молчание и спросил иерея:

— Это вас, батюшка, мой покойный дядя Никита Никитич заставил повенчать мертвяка с девкой?

Священник печально склонил голову, глухо отозвался:

— Что вы, благодетель наш! Николи того не было… Одни поклепы на моего предшественника. Стар и убог он был, вот и обижали его…

Демидов снова замолчал; тихо барабанил длинными пальцами о поручни кресла. Иерей терпеливо выжидал. Лицо его было скорбно. Священник незаметно, но тщательно подобрал под рясу истоптанные, рваные сапоги. Во всей одежде молодого сельского попика проглядывала нескрываемая бедность. Прокофий удивленно разглядывал иерея, думал: «Экий человек, сам нищ, а горд!»

Он поднял голову и в упор спросил гостя:

— Плохо живете, батюшка? Сколько ребяток имеете?

— Ничего живу, — сдержанно ответил священник. — Бывает и того хуже. Вдовый я, детьми господь не благословил.

— Отчего ж бедно живешь? — не отступал Демидов. — За требы с народишка ведь получаешь?

— Народишко нищ, что с него взять? Грех один! — все тем же сдержанным тоном ответил иерей.

Прокофий встал, прошелся по горнице. Став против священника, он снова заговорил мягко и тихо:

— Перед вами я согрешил, батюшка: обидел ныне вас.

— Бог простит, а я уж о том забыл.

«Экий покорный! — морщась, подумал Демидов. — Не к добру сие покорство».

Повысив голос, заводчик сказал иерею:

— А все же я виновен перед вами, батюшка, в своем необузданстве, а посему плачусь обещанным. Вот возьмите! Тут все полтысячи.

Демидов протянул священнику пачку ассигнаций.

— Это за что же? Сохрани господь взять сие! — испуганно отстранил руку с деньгами попик. — Дозвольте, ваша милость, узнать, за какие прегрешения изволите так поступать со мною?

Прокофий беспричинно рассердился:

— Уходи, поп! Не могу видеть тебя. Не могу! Бери сколь хошь, но покинь мой завод.

Иерей пожал плечами:

— Куда же я пойду?

— Куда хочешь, только покинь нас!

Видя, что разговор с Демидовым покончен, попик поклонился и ушел…

В полдень, когда палил зной, Прокофий видел, как из церковного домишки вышел молодой иерей и зашагал вдоль проезжей дороги. На нем была надета та же старенькая холщовая ряса, шел он босой, перекинув через плечо палку с подвешенными на ней худыми сапожонками.

Священник несколько раз оглядывался на церковь и каждый раз осенял себя крестным знамением. У ворот заводских домишек стояли работные женки и молча утирали слезы.

Демидов велел холопу нагнать попа и повелеть ему забрать с собой все имущество, для чего предложил коня и телегу. Однако вспотевший от быстрого бега посланец вскоре вернулся и поведал хозяину:

— Сказывает отец Савва, все имущество при нем. Из живности был один кот, так и того пожаловал вдове. А куда он ушел, так и не дознался. Сказал поп: «Иду куда очи глядят».

Демидов отвернулся от холопа и побрел в хоромы. На душе стало спокойно. Утихомиренный хозяин подумал: «Может, то моя совесть была! Свидимся ли вновь с тобой, неспокойный поп?»

Иван Перфильевич Мосолов, главный приказчик на Невьянском заводе, предстал с просьбой перед Прокофием Акинфиевичем:

— Отпусти ты меня, батюшка, на покой. Одряхлел ноне. Стар стал, и не доходят мои руки до больших дел.

Своим тихим, вкрадчивым голосом и подобострастием старик внушал подозрение. Демидов недоверчиво оглядел кряжистую, еще крепкую фигуру приказчика, его седую, но густую бороду. Круглое загорелое лицо Мосолова выглядело молодо. «Дуб на юру!» — мысленно определил заводчик и усмехнулся.

— Это ты стар? Да ты еще молодых в пот вгонишь!

— Что ты, хозяин, хворости меня совсем одолели! Пора и о душе подумать. — Приказчик напустил на себя скорбь.

— Ты вот что, чахоточный, — испытующе уставился в него Прокофий, — ты передо мной не лукавь, скажи по чистоте, где задумал строить свой заводишко?

— Отец родной, да разве ж я смею об этом думать? Да где мои капиталы? — юлил Мосолов, прикидываясь простачком.

Хозяин насмешливо смотрел ему в лицо; в глазах Демидова играли шальные огоньки.

— Ты брось из себя мощи строить. Знаю такого бобра! — засмеялся заводчик.

Приказчик замолчал, переминался с ноги на ногу, желчь разливалась в нем, так и подмывало схватиться с Прокофием. «Мал волчок, а зубы точит. Я ли себе не хозяин?» — с досадой думал он.

Демидов не унимался.

— Хорошо, я отпущу тебя с миром, только ответствуй мне по совести, — глаза хозяина пытливо прищурились, — сколько нахапал у батюшки? Мильен будет?

— Господи Иисусе! — взвыл Мосолов и перекрестился. — Честен я, всю жизнь был таков. И когда ты, батюшка, бросишь худые шутки шутковать?

— Я не шучу! — серьезно отозвался заводчик. — Я твою хватку знаю. Все мы одним миром мазаны. Что глаза разбежались? Ходить подле воды да не замочиться!

Старый приказчик сейчас напоминал матерого волка: хитрил, но прикидывался овцой. Но и Демидов не спускал с него глаз, насквозь видел все; длинные пальцы Прокофия Акинфиевича сплетались и расплетались. Мосолов схватился за воротник рубахи, рванул его, — ему стало душно; на рыхлом лице выступил пот.

— Ну хозяин, довел-таки! — прохрипел он.

— Ты думаешь, твоя душа потемки? А я ее, как торбу с овсом, наизнанку выверну! — ухмылялся Демидов. — Скажи, где место облюбовал для заводишка?

— Удалюсь в скит, в пустыньку! — на своем стоял Мосолов. Он собрался с духом, крепче замкнулся в себе, решил измором взять Демидова. Как ни прощупывал его хозяин, приказчик на все находил ответ. Так они долго терзали друг друга. Прокофий не смог сломить старого туляка.

— Черт с тобой, уходи, раз надумал покинуть нас! — сдался наконец Демидов. — Иди, неблагодарный! Разве тебе худо тут было?

— Так у меня детки есть, сударь. Надо мне и о них подумать, — более искренним тоном признался Мосолов.

— Кого же после тебя оставить тут за старшого? — покоряясь, спросил совета Прокофий.

— Серебрякова вместо меня ставь, — твердо сказал Мосолов.

— Да в уме ли ты! Ведь это стоялый конь, и мозгов у него ни-ни.

— Серебрякова! — решительно повторил приказчик. — Под стать он тут! Ума у него палата. С виду простоват, а хитрости неимоверной мужик. Цепок! Ставь его, батюшка!

Иван Перфильевич вновь обрел силу и, глядя в глаза хозяину, уверенно сказал:

— За все благодеяния, которые я видел от деда твоего и батюшки, совет даю — Серебрякова.

— Ин ладно, быть по-твоему! — согласился Демидов. — А теперь жалуй со мной чару испить. Знаю, что затеял ты, старый ворон. Ну да ладно, будем жить по-соседски!

— Истинно так! — согласился Мосолов и совсем повеселел.

В феврале 1754 года по санному пути наехал Иван Перфильевич Мосолов в Сыгранскую волость Башкирии. Поразился он приволью, богатому месту, своей удаче. Перед ним простирался гористый край с неисчерпаемыми залежами руд. Текли тут многоводные пустынные реки, в кондовых лесах как океан гудели смолистые сосны, озера изобиловали рыбой. Кочевали среди Уреньгинских гор редкие кибитки башкир-вотчинников.

Иван Мосолов, который изрядно понаторел в демидовских плутнях, по примеру своих хозяев обладил дело приступом: одарил тархана бусами, гребнями, топорами, подпоил башкирцев и заключил с ними купчую на плодородные земли. По этой купчей отмерили туляку огромные пространства с лесными угодьями, с покосами, с реками и рудными местами. Отхватил Иван Перфильевич в один присест великий кус — двести тысяч десятин, а уплатил за них башкирцам-вотчинникам всего-навсего двадцать рублей.

После выгодной сделки Мосолов пустился по старой, проторенной дороге в далекий Санкт-Петербург. Знал он тропки, натоптанные большим уральским хозяином Никитою Демидовым. Где правдою, а где подачками дошел до сената и добыл приписную грамоту, по которой к новому заводу прикреплялись тысячи крестьянских рук. Возвращался из столицы на ставший родным Каменный Пояс старик Мосолов веселым и бодрым от счастья. Мерещился ему в мыслях среди необозримых глухих лесов и гор свой обширный завод.

«Хозяин! Сам хозяин! — восхищался собой бывший приказчик. — Вот тебе и новое гнездо облажу…»

Минуя Москву, Мосолов заторопился на восток.

Среди величавых и суровых Уреньгинских гор он облюбовал глубокую долину полноводной реки Ай. Над долиной вздыбился могучий Косотур, словно кабан, одетый густой щетиной леса. Рядом ущелье пересекал кремнистый шихан. «И если в том месте поставить плотину, — рассуждал Мосолов, — быть тут обильным водам! Здесь и место заводу!» — решил он.

Летом согнал он на купленные земли приписных и кабальных людей, и они принялись за тяжелый труд. С великими усилиями среди гор, в пади реки Ай, они срубили бревенчатый острог. Реку перегородили плотиной, а подле соорудили завод для литья мортир и ядер. Завод на горе назвали Косотурским.

Мосолов был жесток и управителя себе подобрал под стать. Степан Моисеев — Мосейка, заводской приказчик — отличался жестокосердием и невиданной скупостью. За каторжную работу кормил работных гнилым толокном и тухлым мясом, зато щедро наказывал батогами и плетьми.

Изо всех сил тянулся Иван Перфильевич добывать железо и ставить его дешевле Демидовых.

«Дед да батька разумели толк в рудах и в плавке, а сынок Прокофка — пустоцвет. Ему ли равняться со мной? — раскидывал умом Мосолов. — Вот еще немного поднажму и достигну своего!»

Охотясь по горам со своими егерями, наехал на Косотур Никита Акинфиевич. С высокой горы он оглядел завод и крепко обругал бывшего приказчика:

— Эх, и сукин сын, какое место из-под носа урвал!..

— Слава богу, поднаторел сей лиходей у вашего батюшки, — с завистью оглядывая мосоловское богатство, отозвался Селезень.

Никита Акинфиевич не пожелал спуститься с гор и посетить Мосолова. «Не к лицу водить соседство со своим холопом», — подумал он и с многочисленной свитой повернул прочь от Косотура.

Между тем в глубокой долине Ая от темна до темна кипела напряженная жизнь. Еще звезды не гасли и на земле лежала темень, а «будинка» бегал под окнами и стучал:

— На работу! На работу!

Нарядчики не давали спуску ни старому, ни малому. Замешкавшихся били. Опоздала хозяйка покормить ребят, несет молоко для горемычных, — «будинка» хвать ее палкой по рукам за нерадивость. Горшок — вдребезги, молоко выхлестнулось, женские руки в синяках. Так и оставались детки на весь день голодными. Женки работали наравне с мужиками: в шахтах и на домнице. Ребят брали с собой на работу. Немало детишек попало в беду. Вертится подле домны, любуется малышка синими огоньками — от жара рубашонка и вспыхнет, разом займется. Крик, слезы, голосит мать. Поздно, не помочь беде: как мотылек, дитя погибло на огне.

Молодые бабы в лесных куренях усердно жгли уголь. Мосейка спуску не давал: недоглядит молодка, сгорит уголь в «кабане» — немедленно следовала кара. Провинившейся женке надевали на шею хомут и водили по улицам…

Неумолимо подбиралась к Мосолову старость. Тело его подсохло, сивая, когда-то густая борода поредела и отливала желтизной. Серыми ненасытными глазами сыча вглядывался он в окружающих.

Понимал Иван Перфильевич, что доживает последние годы, и оттого жадно хватал от жизни сомнительные радости.

С гор к хозяину наезжал дряблый башкир, привозил Мосолову тайные настойки из лесных трав. Молодил ими кровь старика. Под старость Иваном Перфильевичем овладели страсти, быстро в последнем пламени отгорала его потухающая кровь. Казалось, он стремился наверстать упущенное.

Когда хозяин ходил по заводскому поселку, работные женки разбегались и прятались.

— Остерегитесь, кащей идет!..

Мосолов шел по улице степенным шагом, заложив жилистые руки за спину. Бесстыжие глаза его шарили по окнам.

Следом за ним, чуть поодаль, следовал Мосейка.

Заводчик выслеживал невест. Всех девушек на выданье записывали в книги и подыскивали им женихов. Иван Перфильевич сам входил в это дело. Самой хорошей девке давал самого плохого парня, а хорошему, бравому парню — плохую девку. Жених с невестой до последнего часа не видели друг друга. Только в церкви под венцом и встречались.

Мосолова обуревала зависть к чужому счастью. С каким-то непонятным наслаждением он гасил человеческую радость у своих работных, отнимая у них самое дорогое. Худой и жилистый, как озлобленный зверь, он бродил среди людей и терзал их своими причудами. Завидя девушку, он весь дрожал от ревнивой мысли.

— А, красуешься! Молодца поджидаешь? — вкрадчиво допытывался он. — Погоди, я сам тебе женишка подыщу!

И он действительно находил своей кабальной жениха — самого плохого, никудышного мужика.

Обезумевший старик не щадил ни одной семьи. Он ходил по домам и сам намечал невест среди заводских девушек. Лучших забирал к себе в покои.

Видя непомерную любовь хозяина к женскому полу, Мосейка предостерегал:

— Поберегись, Иван Перфильевич, сердце-то твое с продухом! Неровен час — остановится.

— Кхе! — издавал хрипящий звук Мосолов. — Ништо, сдюжаю!..

Старик не унимался. Этим летом из Калуги пригнали «непослушников». Мосолов ходил среди них, отбирал покрепче в шахты.

— Калуцкое тесто жидко больно! — морщился он, ощупывая людей и даже заглядывая в рот.

— Помилуй, хозяин, мы ведь не кони! — обижались мужики.

— То-то не кони: конь и болящий тащит воз, а ты отлеживаться вздумаешь! — сердито огрызался Мосолов.

Среди ватаги сдороженных «непослушников» приметил хозяин смуглую девку с карими глазами. Ресницы ее были густы и тенисты, и оттого взор, как уголек, то вспыхивал, то гас зарницей. Подле девки вертелся белокурый парень-калужанин.

— Отойди! — оттолкнул Мосолов парня от девки. — Что ластишься к красуле? Не для тебя господом сотворена! Как звать-то? — уставился он на пригожую.

— Оксана, — отозвалась ока, потупив глаза.

Босые крепкие ноги ее блестели смуглым здоровым загаром. Стан девки привлекал взор силой и гибкостью.

— Знатна! — похвалил ее Мосолов и подморгнул Мосейке.

Хозяин подошел к парню, оглядел его, словно лошадь. Ощупал мускулы.

— Силен, крепок! Что робил досель? — спросил он.

— Плоты на реках гонял. За кормчего состоял! — с гордостью ответил калужанин.

— То к часу подоспело! Коломенки на днях поплывут, будешь ты на них за потесного! — по-хозяйски определил Мосолов и опять вернулся к девке:

— В стряпухи беру тебя.

На закате в хибару к калужанину пришел приказчик. Оглядевшись, заметил в углу парня и Оксану.

«Опять вместе сошлись, шишиги! Небось снюхались!» — недовольно подумал он и сказал мужику:

— Ряди девку в хоромы!

— А ей и тут добро! — отозвался калужанин.

— А там еще добрей буде! — перебил мужика Мосейка. — Запомни, сказ у нас короток, а дело и того короче!

— Гляди, как бы не раскаяться после! — вытянулся во весь рост парень и головой коснулся матицы. — Не ходи, Оксана!

Как ни противился калужанин, забрали девку к Мосолову. Ошалел старый хрыч, закрылся в своем доме, как в крепости…

Калужанин в той поре по Чусовой на струге плыл. Торопил мосоловский приказчик караван по вешней воде доставить до Твери. Под тяжкой железной кладью коломенки грузно осели в воду.

Тяжко на душе парня. Глядя на резвую струю, он то лихие песни пел, то угрюмо отмалчивался. Никто не знал, что у него на душе.

Лихо пронеслись мимо первого камня-бойца. Коломенки, словно ножом по кромке, махнули по краю бездны и миновали страшное место.

Глядя на беснование струн у скал, парень подумал:

«Ну, погоди, хозяин, отблагодарю тебя за обиду!»

И только подумал, как шум и кипень снова с большой силой понеслись навстречу. Вдали в дымке серебристых брызг показался камень «Разбойник».

«Вот когда приспела пора!» — решил калужанин и незаметно для глаза шевельнул потесью.

И разом зашумело, как на великой мельнице, затрещали лесины, загрохотало железо. Коломенка грудью ударилась о скалу и, захлебнувшись, стала погружаться в кипучий бурун…

Неделю спустя о несчастье на Чусовой доложили Мосолову. Ссутулился, потемнел он и все спрашивал:

— А калужанин выплыл?

— Неведомо, хозяин!

— Ах, стервец, набедокурил, разорил и от плетей ушел. Да как он смел!

И добра очень жаль Мосолову, но горше всего то, что калужанин ушел от расправы. Утоп ли парень или сбежал в синие леса, ему было безразлично. Главное, безнаказанно погибло хозяйское добро.

«И Демидовы порадуются, это к выгоде им! Мое сгибло, а их железо вверх в цене потянет! Эх!» — хмуро подумал Иван Перфильевич.

Мрачный и расстроенный, заводчик ходил по Косотуру. Верный холоп Мосейка — и тот боялся подступиться к Мосолову. Вскоре и совсем слег от неудачи хозяин.

Недолго он пролежал в постели. В одно утро в доме вдруг необычно захлопали двери, засуетились и запричитали бабы.

Мосейка вошел в спаленку хозяина и попятился. Высоко задрав бороду, Мосолов лежал с выпученными глазами. В углу жались стряпухи и плакали.

— Нишкни! — очухался и сердито топнул Мосейка. — Что тут приключилось?

— Умер хозяин!

Легко ступая на цыпочках, приказчик подошел к хозяину и заглянул в остекленевшие глаза.

— Выходит, не сдюжало сердце от обиды! — прошептал он и покачал головой. — Эх, Иван Перфильевич, разве мало коломенок на Чусовой гибнет в полную воду! Пожалковал одного струга!..

Три дня спустя похоронили Мосолова на новом погосте под Косотуром. Могильщик, утаптывая могилу, угрюмо обронил:

— Злой хватки жил человек и сгиб от злости, что не довелось расправу над крепостным учинить. Хват и смел парень, жизни своей не пощадил, а отблагодарил хозяина за крестьянские муки. Э-эх!..

9

Время было военное: в эти годы Россия вела победоносную войну с Пруссией. День и ночь уральские заводы отливали пушки, мортиры, ядра, ковали для отечественной конницы булатные клинки. Отлитые умельцами-мастерками на Каменном Поясе пушки громили врага в Пруссии. Русские войска, предводительствуемые фельдмаршалом Петром Семеновичем Салтыковым, 1 августа 1759 года в решительной битве под Кунерсдорфом разгромили пруссаков. Король Фридрих II едва спасся бегством. Сорок гусаров — телохранителей короля были почти все изрублены казаками; король ускакал: в трусливом беге он потерял свою шляпу с султаном. Казаки подобрали ее и доставили русскому генералу.

В ночном убежище, в разгромленной казаками деревушке Этшер, в хибарке без окон и дверей, при свете огарка король писал своему брату в Берлин:

«Наши потери очень значительны: от армии в 48000 человек у меня вряд ли осталось 3000. Все бежит, и у меня нет больше власти над войском. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастье, я его не переживу! Последствия битвы будут хуже, чем сама битва; у меня больше нет никаких средств, и скажу без утайки, я считаю все потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда».

В сентябре 1760 года русские взяли Берлин.

Все говорило об окончательном и непоправимом поражении Пруссии. Весь мир с удивлением приглядывался к России:

«Что за страна?!.»

Между тем в Санкт-Петербурге назревали события, которые должны были изменить многое.

Царствующая императрица Елизавета Петровна давно уже чувствовала себя усталой и больной. Придворные интриги, чрезмерные излишества, неумеренность в еде и напитках преждевременно состарили эту еще не так давно красивую, цветущую женщину. Лейб-медик Фукс приходил в отчаяние от нескрываемого пристрастия Елизаветы Петровны к тяжелой и обильной пище. Царица любила щи, буженину, кулебяку, гречневую кашу, от чего стан императрицы грузнел, расплывался; давала о себе знать изрядная одышка. Бессонные ночи, пристрастие к сладким винам ускорили развитие болезни.

В конце 1761 года страдания Елизаветы усилились: на ногах открылись незаживающие раны, они кровоточили, с каждым днем учащались истерические припадки. Но до последних дней императрица веселилась на придворных балах и продолжала невоздержанную жизнь.

В сумрачный осенний день октября ее настигла внезапная слабость. Теперь поневоле она целые дни проводила в опочивальне. Здесь в редкие часы душевного оживления больная императрица принимала министров, выслушивала их доклады, отдавала распоряжения. В спальню Елизаветы допускались только редкие избранники. Но и тут она не отказалась от старых привычек: окружила себя болтливыми по-сорочьи шутихами. Нередко перед царицей выступал со своими ариями знаменитый итальянский тенор Компаньи или потешал ее своими легкомысленными остротами комик из императорской труппы.

Будучи больной, императрица не могла все же оставить своих привычек. В продолжение многих часов, лежа в постели, она рассматривала разные ткани, любовалась их цветом, узором. В эти минуты в ней с прежней силой вспыхивало былое кокетство, и тогда из обширных гардеробных, где висели тысячи разнообразных нарядов, ей приносили пышные платья, драгоценности, и она с упоением разглядывала их. Горестный вздох вырывался из груди при одном воспоминании о былых днях…

В последние месяцы прикованная к постели царица жила под вечным страхом пожаров. Ей беспрестанно казалось, что огонь охватывает деревянное здание дворца и она сгорает живой в бушующем пламени. Теперь, в эти дни мнимого выздоровления, Елизавета торопила Растрелли с окончанием постройки Зимнего дворца. Но архитектор требовал денег, а казна была пуста. Императрица выразила желание, чтобы хоть большая церковь во дворце была готова к весне, а также чтобы приготовили для нее пять-шесть покоев: сделали в них паркеты, позолотили лепные потолки, украсили стены.

Растрелли принялся за работу…

Увы! Все оказалось напрасным. 12 декабря императрице вновь стало весьма плохо, открылось сильное кровохарканье. Придворные врачи, собравшись на консилиум, были подавлены тяжелым положением больной и пустили ей кровь. Это принесло царице облегчение. На радостях Елизавета повелела освободить из тюрем большое число арестантов.

В надеждах на улучшение здоровья прошло десять дней, и вдруг снова у императрицы началось сильное кровотечение горлом. Час от часу становилось все хуже. Было очевидно: царица доживает последние минуты.

Вскоре началась долгая, мучительная агония, и только на исходе другого дня Елизавета Петровна скончалась…

На российский престол вступил наследник Петр Федорович. Новый император немедленно послал курьера к прусскому королю Фридриху, извещая его о своем дружественном расположении. Вслед за тем по указу царя русские прекратили военные действия и спешно оставили Пруссию.

Летом 1762 года два мужика из села Покровского, приписанного еще при царе Петре Алексеевиче к Нижнетагильскому заводу, по торговым делам пришли в Невьянск и тут, толкаясь на базаре, наткнулись на бродягу подьячего. Хитроглазый козлобородый ярыжка, насквозь провонявший чесноком и водкой, заманил крестьянишек в кабак и там за штоф хмельного одарил их копией указа государя Петра Федоровича.

Указом этим, помеченным 29 марта 1762 года, повелевалось:

«Всем фабрикантам и заводчикам… отныне к их фабрикам и заводам деревень с землями и без земель покупать не дозволять, а довольствоваться им вольными наемными по паспортам за договорную плату людьми…»

С драгоценной грамотой вестники поторопились в родное село. Вечером, когда с полей вернулись мужики и женки, ударил набат. Встревоженные поселяне сбежались на площадь. Прибрел священник церкви Покрова, его заставили огласить грамоту.

После жарких споров и криков сход признал, что, по смыслу царского указа, им можно «отбыть от заводских работ». «Но как тут быть? Как узаконить сие?» — раздумывали крестьяне, и порешили они отправить выборных к верхотурскому воеводе и просить его записать их за Богоявленским монастырем. В подкрепление своей просьбы они снарядили обоз с приношениями. Со всего сельца собрали мед, сало, холсты и золотишко и поехали по стародавней глухой дороге в Верхотурье.

Заглох рубленый древний русский городишко, отшумела в нем былая бойкая торговая жизнь, закрылась таможня, окрестные подвластные воеводе крестьянишки отошли под заводскую руку. Заводчики обрели невиданную силу: они закабалили мужиков, заставили их работать на себя, нерадивых сами судили и наказывали, весь торг шел через заводчиков, их приказчики выжимали из крестьян последнюю силу и достатки, сами наголо стригли приписных, оставляя им пост и молитву да загробную жизнь. Воевода же и носа не смел сунуть в приписные села. Заводчики, как коршуны, зорко стерегли свою добычу.

Захирел, оскудел воевода, в забвение отошло былое привольное и сытное кормление. Не до соболей и не до медов было воеводе, только-только свести концы с концами. Толстая воеводиха стала ныне костиста, желчна и все дни с раннего утра корила супруга, что заел ее жизнь. Но и сам воевода не цвел: изрядно отощал, кафтаны пообносились, лари с добром опустели, отошли в прошлое пирования и величания. Никто не чтил по доброй старинке воеводу. Вот и живи тут!

И вдруг в счастливый день наехали челобитчики из Покровского села и прибыли не впусте, а навезли дары воеводе. Воспрянул он духом, приосанился. Дары принял, над крестьянишками для прилику поломался — без того нельзя: почитание забудется. Сверил воевода копию указа с подлинным — бродяжка-подьячий оказался дотошным: все было списано буква в буквочку. Знал воевода, что царский указ дан был императором Петром Третьим, чтобы успокоить начавшиеся волнения среди приписных крестьян, но вскоре потерял силу. Однако об этом он промолчал. Не повестил челобитчиков он и о другом: умер к той поре от «геморроидальной колики» несколько месяцев процарствовавший государь Петр Федорович, и на престол вступила его супруга императрица Екатерина Алексеевна. Знал понаторевший в делах воевода: чем больше мути, тем богаче пожива. И сильно — ой, как сильно — хотелось досадить ему Демидовым, не ломавшим перед ним шапки, обходившим его во всем!

Но и то ведал воевода, что хитры и мстительны Демидовы, и потому он решил вести дело осторожно, тихо. Так, глядишь, и дело затянется, и заводчики притихнут, и он обойден не будет!

Воевода принял от крестьян челобитную и посулил дать ей законный ход. Но, осторожности ради, дабы приписные не прельстились на возмутительство, присоветовал им до разбора жалобы ехать на завод и приступить к работе…

Ходоки вернулись на село с радостной вестью: указ царский оказался верен, и обещал воевода заступу перед заводчиками. «Выходит, не вправе Демидовы понуждать к отработке», — рассудили приписные, и указ о запрещении заводчикам покупать к их заводам деревни обмыслили как дарование воли. А обмыслив так, покровские крестьяне наотрез отказались перед приказчиками Нижнетагильского завода робить на хозяина, побросали лесные курени, шахты, домницы и вернулись по домам.

Новая беда настигала Никиту Акинфиевича Демидова. Только-только улеглось возмутительство приписных приисетских селений. После немалой смуты Маслянский острожек, ставший оплотом восставших, был взят, и приписные крутыми мерами были приведены к покорству. Ныне же вновь поднималось грозное движение.

В сентябре примчался нарочный с Ревдинского завода с недобрыми вестями: и там бежали с работы приписные крестьяне Аятской слободы, отданные заводу Никиты Демидова еще царем Петром Алексеевичем. Наконец прекратили работу слободы, приписанные к Верх-Исетским заводам. Волнение постепенно разрасталось и в разное время охватило многие заводы, села и слободы. Началось восстание среди приписных Вознесенского и Камского заводов, лежавших в глубине Башкирии. Крестьяне, приписанные к Вознесенскому заводу, побросали работу и, приделав к шестам ножи и копья, бежали.

Брожение среди приписных достигло Соликамских и Чердынских волостей. Измученные непосильной трудовой тяготой, соликамцы и чердынцы кричали заводским нарядчикам:

— Подати мы платить будем, а в заводские работы не идем!..

Всюду, даже в Казанской провинции, широкой волной поднималось могучее народное движение. Среди заводских мастерков — ковалей, литейщиков, доменщиков, рудокопщиков, жигарей — было много потомков пришлых и беглых людей, осевших на Каменном Поясе. Деды и отцы пребывали на работе в демидовских заводах, но внуки их не считали себя кабальными, крепостными. И в дни, когда кругом пошла шаткость, они потребовали у заводчиков уравнять их с приписными. Хотели эти люди хорошей доли: отработав подушный оклад, за труд они ждали справедливой оплаты.

Демидовские приказчики доводили о них хозяину:

«Мастеровые и работные люди не чувствуют того, что они вечно узаконенные и что об них высочайшими указами повелено в работу употреблять равно как крепостных купленных».

Горные правители и заводчики теряли голову. Строгие указы следовали один за другим; по дорогам продвигались воинские команды, они занимали заводы и чинили расправы…

Только что вступившая на престол императрица Екатерина Алексеевна поручила усмирение приписных крестьян генерал-квартирмейстеру князю Вяземскому. Перед тем он только что вернулся из-под Вязьмы, где, не щадя ни старого, ни малого, подавил восстание крепостных князя Долгорукова. Жестоко и решительно он расправился с плохо вооруженными крестьянами. Своими стремительными действиями и крутым нравом князь Вяземский пришелся весьма кстати молодой императрице, искавшей среди дворянства преданных людей. Генерал-квартирмейстер был жестокий крепостник и черствый сердцем человек. Благоденствия дворянства он ставил превыше всего. Худощавый, с продолговатым лицом и большими серыми глазами, он походил на стареющего, злого и жадного хищника.

6 декабря 1762 года императрица приняла князя Вяземского, милостиво обошлась с ним и вручила ему особую инструкцию о расследовании волнений на Урале.

Прежде всего вменялось генералу заставить всех приписных немедленно приступить к работе. Если крестьяне тотчас не примутся за работу и будут противиться, то «огнем, мечом и всем тем, что только от вооруженной руки произойти может», привести их к послушанию.

При приведении приписных к покорности поручалось князю деликатно, потихоньку разведать, не было ли среди сельского духовенства таких священнослужителей, которые подстрекали народ к возмущению; не было ли также среди народа ходящих по рукам тайно письменных подложных указов, кто их сочинитель и распространитель. Виновных в сем вменялось генералу наказывать безотлагательно, без всякой пощады и по своему усмотрению ссылать в вечную каторжную работу.

Беседа длилась долго. Князь Вяземский обнадежен был милостивыми обещаниями. Даже донесения царица разрешила присылать непосредственно ей…

Императрица держалась осторожно и советовала князю отличать тех крестьян, которые были введены в заблуждение самими заводчиками или их приказчиками.

Получив наказ царицы, князь Вяземский немедленно отправился в дальний путь — в Казань, где, собрав нужные сведения, должен был начать объезд заводов Каменного Пояса.

Стояли жестокие декабрьские морозы. Закутавшись в теплую дорожную шубу, князь в сопровождении одного секретаря, в кибитке, запряженной тройкой, скакал на восток. Мелькали утонувшие в глубоких снегах деревушки. Встречные мужики в рваных зипунах и лаптях при виде лихой тройки испуганно уступали дорогу; во всем чувствовалось уныние, приниженность, проглядывала безысходная нужда. Даже во встречных уездных городишках видна была та же убогость.

Ни бедных деревушек с жалкими курными избами, ни убожества российских городов — ничего этого не хотел видеть торопившийся на восток генерал-квартирмейстер.

В начале февраля княжеская тройка примчалась на прикамский Ижевский завод графа Шувалова. Всех отказавшихся от работы генерал наказал сурово, устрашающе. Всю зиму ловили беглых, не щадили ни старых, ни малых. Князь Вяземский побывал на заводах Гороблагодатских казенных, Гурьева и Турчанинова. В теплой собольей шубе, на сытых сменных конях, он неутомимо двигался на север и в конце марта, словно погоняемый ветром, примчался в Соликамск. Маленький бревенчатый городок с древними старорусскими церквушками встал перед ним, как Китежград. Князь умилился нетронутой старине, диковинным церквушкам, древнего письма иконам и хлебосольству заводчиков. Казалось, сюда — в лесистый, засыпанный снегами, отрезанный в летнюю пору болотами край — забилась в поисках спасения древняя, кондовая Русь.

Приписные чердынских и соликамских волостей по осени успокоились и работали на заводах. Но и тут генерал выслал воинские команды для наказания провинных и приведения всех в безусловную покорность. Нерадивым и сердобольным начальникам команд не давал спуску. Всю зиму свирепствовал князь, перепорол тысячи людей, сотни сослал на каторгу.

Меж тем надвигалась весна. Подули теплые ветры, зашумели вешние воды. На север потянулись перелетные птицы. Вяземский переждал половодье и с первой дорогой пустился в новый объезд заводов.

В начале июля он двинулся на Кыштым.

Никита Акинфиевич давно поджидал знатного гостя. Для князя обладили новые хоромы. Широкие окна глядели на пруд. За ним простирались синие горы, зеленые леса. Подле, как чистые босоногие юницы, шумели белоствольные березки, разодетые нежной свежей листвой. В хоромах было уютно, чисто, стены обиты штофом, горницы обставлены диковинной витой мебелью. Мягкие бухарские ковры заглушали шаги. На кухне отменные повара готовились усладить князя своей стряпней. Для постельничьих услуг отобрали красивых девок, и сам Никита Акинфиевич учил их деликатному обхождению и услужливости. Приказчикам были выданы жалованные кафтаны, длинные до пят, обшитые серебряным позументом. Иван Селезень обрядился в синюю тонкого аглицкого сукна поддевку и гамбургские сапоги со скрипом. Черная цыганская борода была расчесана и развевалась парусом, когда он носился по заводу. Похватанных в Маслянском острожке и сибирских слободах возмутителей держали в колодках, в подземном заточении, а пощаженные приписные отбывали маяту по лесам да рудникам.

Из самого Екатеринбурга впереди князя мчали демидовские дозорные. Знал Никита Акинфиевич, когда нагрянет санкт-петербургский генерал.

В жаркий полдень на сибирской дороге показалась тройка. Величавый, дородный Демидов, с лентой через плечо, на крыльце поджидал князя. Со ступенек через весь заводский двор бежала устланная коврами дорожка. Когда тройка остановилась у подъезда, Демидов сошел вниз и предупредительно встретил гостя. Оба учтиво и церемонно раскланялись. Хозяин повел генерал-квартирмейстера в столовую палату, где поджидал накрытый стол.

Князь был удивлен роскошью, окружавшей его. Золото и хрусталь искрились на столе. В зале зеленели широколиственные пальмы, редкие китайские вазы тешили взор. Но более всего поразил санкт-петербургского вельможу роскошный демидовский обед. Вышколенные холопы бесшумно прислуживали за столом, подавая самые изысканные блюда и вина.

«Вот-те и мужик во дворянстве! — с любопытством разглядывал Демидова князь. — Отцы щи лаптями хлебали, а внук в светском этикете толк разумеет».

Взор князя привлекла анненская лента. Он и сам не имел столь высокой награды и потому среди любезностей, любопытствуя, спросил:

— Позвольте узнать, сударь, когда и кем ваши заслуги отмечены высоким кавалерственным званием? — По устам Вяземского блуждала лукавая улыбка.

Демидов расправил плечи, сияя перстнями, бережно огладил ленту.

— Сия награда возложена на меня покойным его величеством императором Петром Федоровичем! — со сдержанным достоинством сказал он.

Князь смущенно опустил глаза, с минуту тянул пламенеющее в хрустальном бокале вино, потом отставил его и с хитринкой спросил хозяина:

— А ведомы ли вам, сударь, указы ее величества государыни императрицы относительно наград покойного государя?

Никита Акинфиевич слегка побледнел и, чтобы скрыть волнение, провозгласил:

— Выпьем во здравие нашей пресветлой матушки-царицы!

Высокий, широкоплечий, он встал, торжественно поднял бокал над головой:

— Виват!

— Виват! — вскричал, поднимаясь, князь.

В душе Никита Акинфиевич был возмущен: «Кто смеет Демидовым в их вотчинах делать попреки и посрамления, да еще при холопах? Добро, что князь — гость, а другому несдобровать бы!» Однако Демидов замкнулся в себе и на все щекотливые вопросы отвечал уклончиво.

За окнами простиралось голубое небо. Листва на деревьях была бурая, сухая, опаленная копотью. Завод дышал ровно, ритмично. Прислушиваясь к шуму водяных машин, хозяин предложил гостю:

— Позвольте потешить вас роговым оркестром.

— Как! В сих отдаленных местах роговая музыка? — поразился князь.

Демидов сделал знак холопу, тот подошел к двери и распахнул ее. Генерал-квартирмейстер не верил глазам: вошли музыканты, разодетые в полукафтаны зеленого цвета, отделанные золотым позументом, в треугольных шляпах с плюмажем из белых перьев.

— Батюшки! — поразился князь и насторожил ухо, когда раздались нежные, приятные звуки. Музыканты не сводили напряженных глаз с развернутых нот, которые держали мальчонки, одетые под казачков.

Гость упивался музыкой и отхлебывал малыми глотками пахучий аликант.

— Не хуже оркестра графа Нарышкина!

— Может, песенников позвать, ваше сиятельство? — спросил польщенный вниманием Демидов.

— Девок красивых! — лукаво смеясь, попросил князь.

— Будет! — отозвался Никита Акинфиевич и захлопал в ладоши.

Шумно вбежали в цветных сарафанах песенницы. Они стали в полукруг и чистыми, ласковыми голосами начали величание…

Князь охмелел. Он разглядывал девок и от удовольствия крутил головой:

— Хороши певуньи!..

Породистое, крупное лицо Демидова сияло от удовольствия. Поглядывая на захмелевшего генерал-квартирмейстера, он удовлетворенно думал: «Ништо, и этого зверя приручим!»

Спустился благостный июльский вечер. Синий полог неба потемнел. А из барских хором все еще лилась роговая музыка да слышались задушевные песни демидовских холопок…

На другой день князь пожелал осмотреть литейную.

В темном закопченном цехе, как тени, бесшумно двигались горновые. Чумазые, обросшие, они напряженно смотрели на домну — поблескивали только белки. Впереди, с ломом в руке, стоял хмурый, с опаленными бровями и бородой старик горновой.

Князь с тайной тревогой взирал на молчаливых работных; их угрюмые лица не предвещали ничего хорошего. Вяземский уловил тяжелый взгляд одного из рабочих, и ему стало не по себе.

«Такого и плетью и каторгой не сломишь!» — подумал он и вспомнил всех работных, с которыми ему довелось встречаться. Эти люди были особой статьи. Замученные на непосильной работе, всегда голодные, они не сдавались даже под плетью. Только лютая злоба росла и кипела в их груди. Они были по-своему горды, презрительно отворачивались от барских подачек.

Как только в «доменном дворе» появился князь Вяземский в старом мундирчике и без парика — предостерег Демидов, как бы от искры не вспыхнули локоны, — все притаилось. Хозяин зорко оглядел литейную, поманил к себе мастера Голубка — старейшего литейщика.

— Как, готово к пуску? — спросил его Никита Акинфиевич.

— Готово, батюшка, вас только и поджидаем, — поклонился старик.

В земляном полу шли канавки, тут же темнели вдавленные в землю формы для ядер. От домны струился нестерпимый зной. Слышно было, как там, за кирпичной кладкой, все клокотало, бурлило, словно в чреве чудовищного животного, готового испепелить своим жаром все окружающее. Свежим пятном на домне выделялась летка, замазанная огнеупорной глиной.

Мастерко голосисто закричал:

— Э-гей! Начинай!

Хмурый горновой широко размахнулся ломом и со всей силой ударил в летку. На месте удара глина мгновенно засияла светло-оранжевыми бликами. Горновой, торопясь, наращивая силу, раз за разом ударял в летку. Глина порозовела и вдруг вспыхнула алым пожаром.

Старик ударил в последний раз и, бросив лом, отбежал прочь. Демидов, ухватив князя за рукав, крикнул:

— Поостерегитесь!

Из пролома вырвался сноп сокрушительного слепящего огня, вслед за ним хлынула струя тяжелого пламени. Гневно урча, разбрасывая мириады ярких звезд, раскаленный чугун поплыл из летки и устремился в канавку. Мастерко Голубок, ловко направляя струю, наполнял формы. Стреляя огненными брызгами, взрываясь там, куда попала влага, лава покорялась маленькому, тщедушному старичку, который, как волшебник среди адского зноя, снопа искр, невозмутимо делал свое мудреное дело.

Прошло немного времени, и расплавленный металл разлился по формам, слепящий отсвет перешел в багровый, и чугун, все еще поблескивая звездами, стал подергиваться сизой пленкой. Чад густым облаком плавал над формами.

Князь Вяземский, ошеломленный виденным, ослепленный багровым заревом, закрыв лицо руками, с досадой процедил:

— Поганое ремесло! Идем отсель, задыхаюсь от газов…

Демидов повел его на свежий воздух. На дворе сияло июльское солнце. У плотины в тростнике крякали утки. С гор понизью проструился свежий ветерок, обдал лица. Генерал вздохнул полной грудью и сказал Демидову:

— Вот так пекло!

Из-под навеса выбежал мастерко: он добрался до бадейки с водой, склонился и стал жадно пить. По его истощенному лицу струился грязный пот, и мокрая желтая бороденка походила на изжеванную мочалку.

Князь подошел к нему и, стараясь быть добродушным, крикнул:

— Дедушко, давно ты тут?

Старик оторвался от бадейки, утер бороденку, прищурился на генерала.

— Годков сорок проворю у домны. Поробил на своем веку! — весело отозвался он.

Поражаясь его неунывающему виду, князь осторожно спросил:

— А заработок-то велик?

— Все тут! — показал мастерко на прожженную рубаху и порты, покрытые старым кожаным фартуком. — Пятак на день!

Демидов взял князя под руку и, показывая в синее небо, сказал:

— Глядите, ваше сиятельство, утята летят. Охоты у нас ноне знатные!

Вяземский не отозвался, угрюмо о чем-то задумался…

Однако на этом он не угомонился. На третий день пожелал побывать в шахте. Как ни отговаривал его Никита Акинфиевич, он настоял на своем.

Князь и Демидов обрядились в рабочую одежду; приказчик Селезень провел их к лазу. Хозяин полез первым: под его тяжелыми сапогами заскрипели тонкие перекладины лестницы.

Внизу темнела молчаливая бездна; по стенкам предательски сочилась вода. Вверху шевелилось черное грузное тело приказчика. Вяземский спросил:

— Глубоко тут?

Снизу раздался насмешливый голос Никиты:

— Верная могила! Коли сорвешься — пропал. Может, вернетесь, ваше сиятельство?

Вместо ответа князь заворчал на Селезня:

— Побережливей! Не толкни меня…

Приказчик затаил дыхание, выждал, когда генерал опустится ниже. А бездне не было конца. Слабый огонек в лампе глядел тусклым глазком и не отгонял тьмы. По сторонам звучала капель, ноги скользили по слизи.

«Нет, глупо решил. И к чему самому лезть в пасть демону?» — укорял себя князь. Но любопытство и желание написать обо всем государыне заставляли его терпеливо переносить страх и невзгоды…

Наконец-то удалось перевести дух. Темная нора бежала куда-то в сторону, и там раздавался стук. Князь прислушался…

— То горщики руду ломают, — пояснил Демидов. — Склоните голову, ваше сиятельство, а то неровен час ушибетесь…

Мимо проскрипело колесо, невидимый черный человек гнал перед собой тяжелую тачку. Вяземский поднял лампу; из-под косматых, взъерошенных волос на него глядели дикие глаза…

— Вправо бери! — вдруг раздался во мраке голос.

— Что так? — спросил Демидов.

Невидимый человек узнал хозяина по голосу.

— Тут потопление ноне свершилось! — сказал он хмуро.

— Цыц! — прикрикнул на него Никита.

Тяжело дыша, каталь погнал тачку в неведомую даль. Князь, поеживаясь, схватил Демидова за руку:

— Не могу идти дале, сударь! У меня колики и в голове шум…

Страшней и тяжелее казалась князю обратная дорога. Когда вверху показалось белесое, мутное пятно, генерал вздохнул:

— Хвала всевышнему, кажись, выбираемся!

Он готов был смеяться, радоваться солнцу, как малый ребенок. Зеленая веточка, сломанная и кем-то оброненная, казалась милой и приветливой. Князь поднял ее и прижал к губам.

— Как ароматна!

— Тополь всегда так духмян! — угодливо улыбнулся приказчик; вдруг взор омрачился. Он заегозил, хотел под локоток отвести князя в сторону, но было поздно. Тот все увидел.

Под тенистой березой на земле лежали два неподвижных мокрых тела. Грязные бородатые лица при ярком блеске солнца казались иссиня-черными.

— Что с ними? — тревожно спросил князь у рудокопов, горестно склонивших головы над телами.

— В шахте придавило, — глухо отозвались работные, опасливо косясь на Демидова.

— Как же так? Почему сие приключилось? — не унимаясь, спросил Вяземский.

— Крепежного леса не дали, — отозвались горщики.

«Как некстати все! Как некстати!» — с досадой подумал Никита. Жилы на его блестящем лбу вздулись, шея и щеки стали пунцовыми: он пришел в ярость. Хриплым голосом он прикрикнул на рабочих:

— Зачем на самой дороге положили? Тут не погост!

Работные не шелохнулись, молчали.

Князь Вяземский немедленно приступил к следствию. Писец каждый день принимал жалобы. Жаловались все: литейщики, горщики, жигари, работные женки. Жаловались на горькие обиды: мастерки, подмастерья, приказчики, нарядчики, конторские писчики требовали взяток. Куренные мастера при обмере угля отнимали последние рублики, сбереженные артелью на обратную дорогу, не гнушались и пятаками. Плотинные взимали по гривеннику, «чтоб хворый при работе не был». Без вынуждаемой взятки ни жить, ни работать, ни умирать нельзя было. Пуще всех и усердней всех хапал Селезень. Он обложил приписных поборами: с одного — рыба, с другого — овца, с третьего — четыре воза сена; брал все: солод, масло, конопляное семя, муку, хмель, бахилы, колеса, шерсть, коней…

Князь прошел в избу, где приступил к допросу. Сидел он в кресле, в красном углу, под киотами. На нем надет парадный мундир, пышный напудренный парик, лицо чисто выбрито. Пальцы, зажавшие подлокотники, сверкали перстнями. Серыми пронзительными глазами он пытливо разглядывал допрашиваемых. Большая толпа мужиков, пригнанных из демидовского тюремка, смиренно ожидала в людской избе. Бородатые, потные, с неотмываемой сажей на лице, приписные жигари тихо переговаривались.

Генерал опрашивал по выбору; выкликал писец. Первым допустили артельного старика из Маслянского острожка. Привели его скованного, с дубовой колодкой на шее. Крестьянин от слабости шатался, пытался опуститься на землю. Но заводский стражник закричал на него:

— Не видишь, что ли? Стой! Перед тобой их сиятельство.

Вяземский тихо спросил:

— Сибирский?

— Точно так! — откликнулся тот.

— Пахарь?

По запекшимся губам крестьянина прошла печальная улыбка.

— Какой я ноне пахарь! Был, да весь вышел. В кабалу угодил! — Он пытливо посмотрел на генерала. Вяземский молчал. Крестьянин продолжал с болью: — Выбился из силы. Из-за неуправки брал у Демида хлебушко, одежду, алтыны, все в книжицу писчик заносил, а ноне уж из долгов не выбраться. Чем больше робишь, тем кабальнее…

Тихий голос князя перешел в строгий окрик:

— Но как смел ты поднять руку на ее величество, всемилостивейшую государыню нашу?

— Батюшка-князь, да нешто кто творил такое злодейство? Суди сам, батюшка, невмоготу стало терпеть муку. Положено царями-государями отработать подать на заводах, а что сробили с нами Демидовы?..

Крестьянин держался с достоинством. Каждое слово он выговаривал веско, неторопливо. Князь невольно вслушивался в его речь.

— Где есть предел горести нашей! — вскрикнул крестьянин и повалился на колени. — Князь-батюшка, доведи до царицы-матушки, что сробили с нами! Слышь-ко, полютовал тут Ивашка Селезень как! Бабу Федосью, посельницу нашу, за отказ робить на рыбной тоне вдаровую на него, приказчика, посек, надел ей две колодки и заковал в железо. И даже этого показалось ему мало. Женку повесили вверх ногами и стегали смоляными веревками.

— Не может того быть в российском государстве! — резко оборвал речь мужика Вяземский.

— Истин бог, батюшка. Подниму икону и поклянусь! — истово перекрестился крестьянин; большие натруженные руки его задрожали. — Мы и то понимаем: не может того быть в нашем царстве. А еще, князь-батюшка, за припоздание Луку нашего Ивашка Селезень перед конторой батогами немилосердно сек, а ныне в каземате в кандалах держит…

Генерал-квартирмейстер терпеливо слушал и кивал в такт головой. Он видел, что мужик прав: Демидов заставлял приписных трудиться сверх отработка подати. Мысленно прикидывал князь, сколько же дней приписные отдавали заводчику.

Выходило много, очень много! Каждый приписной должен был заработать четыре рублика восемьдесят четыре копеечки, а плата, положенная за работу приписному еще покойным царем Петром Алексеевичем, была: летом пешему — пятак, конному — гривенник, а зимой гораздо менее. Выходит, крестьянину маяться в заводчине сто двадцать два дня; дорога же в счет не шла. А приходить на завод было назначено три раза в году. Иным доводилось идти обозом на приписной завод за четыреста — пятьсот верст, и выходило — отдавай заводчику до трехсот дней, а остальные денечки, и то непогодливые, осенние, оставались на домашнюю работу крестьянина.

— Батюшка ты наш, ну как тут жить? — взмолился старик. — Оскудели совсем…

— Будет! — хлопнул ладошкой по столу князь. — За свое супротивство воле пресветлой нашей государыни Екатерины Алексеевны, за порушение закона, что есть тягчайший проступок, — сто плетей!

— Батюшка, да пожалей старость! — вскричал старик и упал в ноги, но рогатки не дали согнуть истертую шею. Глаза приписного застлались слезой.

— Прочь! — резким голосом крикнул князь и, указывая перстом на дверь, приказал стражнику: — Увести!

Подталкивая крестьянина в спину, стражник выпроводил его из допросной.

В горницу ввели высокого, жилистого священника в изношенной домотканой рясе и тонкого бледного юнца. Князь посмотрел на писца. Канцелярист оторвался от записи и громко объявил:

— То главные подстрекатели, ваше сиятельство: поп Савва и Андрейка Воробышкин. Рукой сего мальца писаны многие челобитные маслянских мужиков.

— Ага! — качнул головой князь.

Отец Савва и юнец чинно стояли перед столом грозного судьи. Поп держался тихо, смиренно, изредка покашливал, прикрывая рот большой жилистой ладошкой. Он ждал, когда заговорит Вяземский, но тот медлил, исподлобья разглядывая попа.

— Ты что же духовный сан позоришь? По какому праву на молитве поминаешь о здравии блаженной памяти покойного царя Петра Федоровича? — неприязненно спросил князь.

— Ваша светлость, во всей строгости я блюду чин апостольской церкви. О здравии покойного монарха поминал на ектениях, поскольку о манифесте неведомо было.

— Врешь, поп! — вскричал князь. — Все ты знал, все ты ведал! Мужиков к бунту подстрекал. Кто сего мальца учил пашквили на заводчика писать? Ты?

— То не пашквили, а челобитье. Нет сил молчать, что тут только делается! — возвысил голос священник.

— Молчи, поп! — вскочил генерал и заходил по горнице.

— Ваше сиятельство, выслушайте нас! — настаивал священник.

— И слушать не буду! Не быть тебе отныне попом! После снятия сана будешь бит батожьем, как отступник. А мальца в острог. Рано сей вороненок когти кажет. Пиши! — гневно крикнул князь писцу и стал диктовать приговор…

Поп, шатаясь, вышел из допросной. За ним, опустив голову, побрел молчаливый, онемелый от страха Андрейка Воробышкин…

Года два назад в Маслянский острог прибрел безобидный попик отец Савва и поселился у горемычной вдовицы Кондратьевны. Приблудный иерей был вдов, нищ, но с душой, открытой для крестьянских печалей. Прилепился он сердцем к сыну вдовицы — Андрейке Воробышкину. Отроку шел пятнадцатый годок; был он тонок, как былинка, светлоглаз и до всего доходчив. Отец Савва обучил понятливого отрока письму, чтению и счету. Попик сам сладил парнишке скрипицу из ели.

Словно солнцем озарился отрок, открылся в нем дар большой и чудесной силы. Многими часами он выстаивал среди избы и, прижимая к остренькому подбородку скрипицу, играл душевное.

— Многое отпущено твоему сироте, мать! — ласково сказал вдове иерей и посоветовал: — В светлый час господь бог одарил его разум, да не зароет он талант впусте…

А вот ныне все отошло. Горько, сумеречно стало на душе Андрейки. Меж тем в допросной свирепствовал князь.

Жигари притихли. Спрос был короткий, за дверью то и дело раздавалось:

— Сто плетей!

— Двести!..

— На каторгу!..

Сидевший позади князя управитель завода склонил голову и просяще прошептал князю:

— Смилуйтесь! Секите, но от каторги упасите, в людишках у нас недостача, ваше сиятельство!..

Ревизор, не поворачивая головы, перебил его резко:

— Сам знаю! Разумей: покой государственный и почитание законов превыше всего!

Допрос все продолжался, а на заводской площади тем временем установили козлы для порки. Из осиротелых изб сбежался народ, выли женки; заводские мужики, потупив мрачные глаза, молчали.

В полдень князь вышел из допросной, его окружили заводские казаки.

Расторопные нарядчики притащили кресло, разостлали багровый ковер. Вяземский опустился в кресло и внимательно оглядел народ. Все затихли.

Два сутулых цепких ката схватили старика артельного, дерзко сорвали кафтан, спустили портки и положили наказуемого животом на козлы. Тощее тело засинело, покрылось пупырышками. Князь взмахнул рукой:

— Секи!..

— Батюшка! — взвыл артельный. — Пошто позоришь мои седины? Тут внуки мои…

Печальнику не дали говорить, каты помочили вицы и стали стегать его… Старик закусил руку, засопел носом. Выпученными глазами он смотрел на дальние горы, но горькая слеза застилала взор. Гремучим морем шумел окрестный ельник, роптал. Только заводские притихли, прислушивались. «Молчит, не стонет. И то сказать, обвыкший!» — думали они.

Жигарь выдюжил, поднялся, сам подтянул портки и накинул на плечи кафтанишко.

Князь Вяземский поманил его пальцем к себе. Шатаясь, старик дошел до ковра и склонил голову.

— Доскажи, любезный, что не успел! — вкрадчиво предложил князь.

— Коли будешь, батюшка, слухать, изволь, — смело отозвался крестьянин. — Посекли меня, ваша светлость, посечешь других, всех переберешь, а от сего худо будет!

— Как ты сказал, холоп? — подскочил князь.

— Коня, батюшка, хоть и бьют, но кормят и в попас пускают, а нам плети да угрозы, а хлебушка нет и роздыха не бывает. Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему, а после судил…

— Так, так, холоп! — отозвался генерал и тихим, елейным голосом обронил катам: — Добавить полета!

— Батюшка! — взмолился старик, но его вновь проворно раздели и повергли на козлы.

И на сей раз наказуемый смолчал, но когда его высекли и вновь облачили, он отошел, пошатнулся и упал. Его подобрали заводские и поволокли в ближнюю избу…

— Очередного! — крикнул князь, и каты послушно взялись за вицы.

Всех сурово и устрашающе наказал генерал. Однако слово старого жигаря добралось и до жестокого княжеского сердца. Проснувшись среди ночи, Вяземский вдруг вспомнил добрый совет приписного: «Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему…»

Утром, обрядившись в легкий кафтан, князь в сопровождении казаков и писца обошел курные заводские избенки, низкие, закопченные, крытые берестой, дерном. Сыро, убого было в них, воздух кислый от мокрой одежонки, развешанной для просушки. По земляному полу табунками елозили голопузые ползунки-детишки.

— Много-то как! — подивился князь.

— Еще поболе того на погост каждогодне волокут! Те, что живут, — отборыши, крепкожильцы, заводские кремешки! — невесело усмехнулся работный на дивование генерала.

На столе лежал хлебушко, а ребята голосили:

— Мамка, дай корочку!

Но баба не сжалилась над ними, берегла каравай.

— Ты что же не кормишь их? — набросился генерал.

— Батюшка, разве им напасешься, ползункам. Хлебушка-то недостаток, — скорбно отозвалась женка. Лицо ее было истощенное, желтая иссохшаяся кожа обтягивала острые скулы.

Князь подошел к столу, отломил корочку и положил в рот. Пожевав, он сморщился и брезгливо выплюнул изо рта серую кашицу.

— Черт знает что!

— Верно, батюшка, какой это хлебушко! — горестно покручинилась баба, и на глаза выкатились слезинки. — В треть только ржаной муки тут, а остальное кора. Толкем, и все тут! Совсем отощали; животишки подвело и старым и малым. Вот оно как!..

Не отозвавшись на жалобу, генерал повернулся и, сердито сопя, поторопился выбраться на свежий воздух.

Попика, не дожидаясь отписки из консистории, публично били батожьем. Артельного старика осудили на каторгу, а прочих отхлестали лозой. Мальца Андрейку Воробышкина уготовили в острог, в город Екатеринбург, но тут из сибирского острожка в Кыштым приплелась вдовица Кондратьевна. В узелке бережно, как образок, она принесла скрипицу и бросилась в ноги Демидову:

— Пожалей ты меня, старую! Уж коли сына в острог, то и меня схорони с ним! Упроси, батюшка, князя.

Опрятная, степенная старушка неожиданно тронула сердце Никиты. Он покосился на узелок и спросил:

— А это что? Приношение мне?

— Бедная я, батюшка, одно и было богатство — сынок. А то — его скрипица. Одарен он господом, ой, как душу трогает сей скрипицей!

«Что ж, испробуем мальца! — подумал Никита. — Коли правда, нам ко двору гож будет!»

По приказу князя Андрейку привели в демидовские хоромы. Санкт-петербургский вельможа сидел в голубой гостиной. Окна и двери были распахнуты настежь, вечерний воздух вливался в горницу, колебал пламя восковых свечей в золоченых шандалах. Прямо из двери виднелся темный пруд, над ним мерцали звезды. Легкий туман нежной пеленой тянулся над сонными водами.

Воробышкин настроил скрипицу и заиграл.

Желчный князь угомонился, насмешливый огонек пегас в его очах: строгое, злое лицо понемногу обмякло, и тихая, благостная грусть озарила его. Закрыв лицо ладошкой, Вяземский сидел не шелохнувшись, вслушивался в нежные звуки. Демидов развалился в кресле, сытый, широкий, изумленно разглядывая парнишку. В углу у порога, как мышка, притихла вдовица. Она во все глаза смотрела на свое родное чадо, и невольно слезы катились из ее блеклых глаз. Боясь перевести дыхание, она уголком платка тихонько утирала их.

— Ваша светлость, — наклонился к генерал-квартирмейстеру Демидов, — помилуйте его и освободите! Отойдет он ко мне, а я пошлю его в иноземщину. Отменный музыкант будет…

Князь улыбнулся, учтиво согласился:

— Пусть будет по-вашему, сударь.

— Слыхала, бабка? — вскричал Демидов. — Беру твоего сынка за чудный дар. Собирайся, голубица. Поедешь ты с обозом на Москву. Там птичницей будешь, а сынок полетит дальше…

— Батюшка ты наш! — упала в ноги старуха. — Век буду бога молить за тебя. Благодари, сынок…

Бережно прижав скрипицу, Андрейка угловато склонился. А взор его блуждал далеко…

Туман над прудом поднялся выше, закрыл звезды. Холопы прикрыли окна и двери. Потрескивали свечи в шандалах; от огоньков и дыхания в гостиной стало душно…

В докладе императрице о причинах волнений на Каменном Поясе князь Вяземский сообщал:

«Сии заводские работы, сделавшись приписным крестьянам большой тягостью, оставили в них навсегда негодование, какое инако и отвратиться не может, как только тогда, когда положена будет за заводские работы плата сравнительная с выгодами, от земли ими получаемыми.

К сему управители заводские накладывали на них несносные, сверх определенных, работы, утесняли взятками и мучили побоями».

Слишком ясны и неопровержимы были улики крестьян на злодеяния приказчиков, однако князь вовсе не хотел поощрять приписных.

«Упаси бог, чего доброго, возомнят после сего о вольностях!» — тревожно подумал он.

Наказывал он лихоманцев и притеснителей — приказчиков, нарядчиков, мастерков и писчиков — весьма осторожно. Многим спускал вины, одного в раскаяние понудил месяц копать землю, другому запретил надзор за рабочими.

Дошла очередь и до главного кыштымского приказчика Селезня. Очень много поступило на него жалоб, и все преступления его были въяве. Великая гроза надвигалась на жестокого и жадного демидовского слугу.

Но тут Никита Акинфиевич вступился за своего холопа.

Князь давно приметил услужливого, хлопотливого приказчика. Как лиса на охоте, тихо и осторожно он пробирался по заводу. Перед хозяином льстил, увивался. Все желания ревизора выполнял по одному взгляду. Но большие черные глаза его никогда не смотрели прямо на человека, они убегали от чужого взора, а на губах цыганистого приказчика играла угодливая улыбочка.

«Плут! Несомненный хапуга и кнутобоец!» — думало нем Вяземский, но обходительность Селезня подкупала, и генерал-квартирмейстер решил дело свести на нет.

Обвиняли приписные Маслянского острожка приказчика в том, что от его жестокого наказания батогами умер односельчанин Панин.

Ревизор на жалобе пометил:

«После того как Панин был бит батогами, он работал четыре дня и почил на третий день по приезде домой. Явствует: не батоги, а воля божия смерть уготовала ему». Приписного Меньшикова Селезень посек конской плетью, и через три недели тот умер.

«Умереть ему от тех побоев не можно», — начертал на челобитной князь.

Однако, как ни благоволил князь к демидовскому приказчику, многое нельзя было утаить и свалить на волю божию. К тому же санкт-петербургскому ревизору хотелось показаться беспристрастным. Он вызвал Селезня и со всей строгостью опросил его.

Чинный, притихший приказчик стоял перед столом и переминался с ноги на ногу.

Глаза его были скорбны, елейным голосом винился он перед генералом.

— То верно, обстриг я сибирским мужикам по-каторжному головы. Но как же иначе, ваше сиятельство, когда они побегли с завода? — склонив голову, тихо говорил он.

— А тех посек за что, которые канавы рыли? — насупившись, спрашивал Вяземский.

— Ваше сиятельство, уроки не выполняли! — искренним тоном возмутился приказчик. — А как же после сего доставить было ядра и пушки, коли водного пути не предвиделось? В заботе о государственном хозяин наш убивался. Не стерпело мое сердце нерадивости крестьянишек, вот и посек. Винюсь, как перед Христом-богом!

Он брякнулся перед столом на колени, стукнулся лбом о землю.

«Юлит, бес!» — брезгливо поморщился Вяземский и встал из-за стола.

Приказчик не поднимался с колен, умильно смотрел на допросчика. Князь прищурился и спросил тихо:

— А мзду брал?

Трудно было уйти от пронзительного взгляда Вяземского, да и как тут сплутуешь.

— Ваше сиятельство, один бог безгрешен! Виновен перед людьми! — просяще глядел он на князя.

— Тяжкие вины значатся за тобой, — строго сказал Вяземский. — Хоть то шло от усердия твоего пред хозяином, но должен ты понести кару! — Он вздохнул и задумался.

В горнице стало тихо, только писец усердно чиркал гусиным пером.

Приказчик замер, глаза его трусливо забегали, — походил он на подлого, наблудившего пса, униженно скулящего.

— Истин бог, исправлюсь и вам порадею! — слезно просил он.

Наконец князь ткнул пальцем в писчика и сказал:

— Пиши! За то, что бил батогами и остриг власы на полголовы крестьянишкам, посадить на неделю под караул на хлеб и воду!

— Батюшка! — радостно вскрикнул приказчик. — Вот суд праведный! — Он подполз на коленях к Вяземскому и стал лобызать ему руку.

— Погоди, не все! — отошел к столу князь и продиктовал писчику: — Вменить Селезневу поклясться, что вперед таких наглых ругательств крестьянам чинить не будет.

— Батюшка родной! — прослезился приказчик. — Век буду бога молить!..

— То разумей, холоп! — пригрозил генерал. — Батоги надобны, да в меру. Надо держать раба в струне, но перехлестывать поберегись. В другой раз не спущу!

Писчик с хитринкой поглядел на Селезня. Приказчик встал, оправился, глаза его весело заблестели. Князь поглядел на него, улыбнулся.

— Ну, иди, иди, шельмец!..

Князь Вяземский не успел разобрать толком жалоб приписных крестьян и покарать их за непокорство заводчикам, как был отозван в Санкт-Петербург. 4 января 1763 года он сдал все дела Бибикову, который и завершил «умиротворение» края, за что был пожалован государыней чином секунд-майора Измайловского полка.

Князь Вяземский прибыл в столицу и был милостиво принят государыней. За рачительность, проявленную им в делах по усмирению волнений среди крестьян и работных Каменного Пояса, Екатерина Алексеевна назначила его генерал-прокурором сената.

Вступая в должность, он обошел все помещения сената и задумчиво остановился в зале общего собрания сенаторов. Взор его привлекла нагая статуя Истины. Вновь назначенный генерал-прокурор сената сказал сопровождающему его экзекутору:

— Вели, братец, ее несколько прикрыть!

Данинград