Мечта. Ольга Берггольц

Повесть

Часть первая

1

Алёша Воронов, подпасок, лежал на поляне лицом к небу и ждал самолёта.

Солнце стояло над самой поляной, чуть поддувал ветер, из недалёкого леса свежо пахло грибами. Грибы росли в темноте и прохладе, они старательно, тихонько пучились из земли, и каждый гриб с великим трудом приподнимал на шляпке сморщенный лист, или кучку хвои, или целый прутик. Рядом осторожно бежал ручей и тоже трудился — перебирал камешки, точил землю. Ботало бродившей лошади таинственно ударяло, потом смолкало, потом опять ударяло, и вдруг слышался за деревьями тревожный стук копыт и ржание: тогда казалось, что конь сказочной красы, огромный, бродит по лесу.

А на поляне важно паслись коровы, вздыхая и жуя; бархатные телята то прыгали боком, то стояли и о чём-то думали, расставив тонкие ножки; бык проходил, тяжко мыча, низко склонив голову к земле, точно искал чего-то.

Ежеминутно, без остановки, всё вокруг трудилось, росло и думало.

Алёшка лежал на спине и ждал самолёта. Прозрачные ниточки и кружочки плыли перед его усталыми глазами. По солнцу он знал, что в этот час полетит самолёт. Неизвестная воздушная дорога пролегала в высоте над Алёшкиной головою; неизвестный прекрасный и гордый самолёт почти ежедневно проходил по этой дороге, и Алёша нетерпеливо ждал, что лётчик приземлится где-нибудь поблизости от поляны. Только один Алёшка знал, что случится тогда, но он никому не говорил об этом.

Солнце ещё не обманывало Алёшку. Когда оно вышло на самую середину неба и тени ото всего на земле сделались очень коротенькими, из-за леса тихо раздался гул, точно гудение крупного майского жука. Гул становился всё ближе, всё торжественнее, и вот в синеве неба показались прямые, раскинутые крылья, местами поблёскивая, как вода. Алёшка затаил дыхание: что это? Самолёт летит низко, так низко, что видно даже, как вспыхивает красным и тотчас же исчезает звезда на его крыле, точно много звёзд осыпается с крыла. Алёшка уже вскочил, готовясь бежать, но самолёт пролетел и скрылся за лесом, где стояла деревня. Гудение мотора стихло как-то внезапно.

С минуту Алёшка стоял неподвижно, потом его озарила догадка: самолёт опустился в деревне!

О, если б можно было бежать туда! Но бежать было нельзя.

Время тянулось; Алёшка, замирая, прислушивался — не улетает ли самолёт; нет, слышны только звуки долгого летнего дня… нет, не улетает… нет, самолёт в деревне!

Алёшка радовался и томился от ожидания.

Вечер наступил; стадо медленно двигалось к деревне в лёгкой и нежаркой солнечной пыли, задумчиво брякали ботала и колокольчики. Алёшка нетерпеливо щёлкал бичом, сердито кричал на скотину. Он побежал бы, если б не боялся пастуха Дмитрия Ивановича. Алёшка уже знал всё, что сейчас будет. Как долго ждал он этой минуты — не опоздать бы, не пропустить самого главного…

Самолёт стоит посреди улицы. Колхозники столпились вокруг, курят и тихо переговариваются. Алёшка подходит прямо к самолёту и дотрагивается до звезды. Звезда тихонько гудит. Тут из-за крыла появляется лётчик. Лётчик — огромного роста, на его воротнике голубые петлицы и маленькие серебряные крылья, с блестящего шлема снопиками разлетается сияние. Алёшка сразу подходит к лётчику, делает шаг назад и смело, твёрдо говорит сотни раз сказанные самому себе слова: «Товарищ командир! Прошу вас, как сын погибшего красного партизана и брат без вести пропавшего красноармейца, возьмите меня в красный воздушный флот управлять воздушными кораблями!» А самолёт уже весь гудит и трепещет, и лётчик, подумав мгновенье, говорит: «Едем… Пока моим помощником будешь, а там увидим…»

С гордой улыбкой вошёл Алёшка в село и ахнул, когда увидел, что самолёта уже не было. Воздух темнел, в избах садились ужинать, в окно крайней избы было видно, как полыхал в печке огонь. Самолёт не опускался в деревне. Вокруг, как и всегда, было спокойно и тихо.

И всё-таки казалось, что в этот вечер что-то случится…

2

Так жил и мечтал в дремучих просторах нижегородского края, в колхозе Заручёвье, тринадцатилетний Алексей Воронов.

Ни деду, ни даже отцу Алёшки, которые тоже когда-то были мальчишками, никогда не пришла бы в голову такая дерзкая мечта. Ведь в Заручёвье до революции не заходил чужой человек, не залетала чужая птица.

Но Алексей родился через два года после революции, когда все люди нашей страны учились мечтать, дерзко переделывая мир.

Алёшина мать умерла, не успев выкормить его; отца расстреляли белогвардейцы; брат пропал без вести на гражданской войне. Алёша представлял своего отца-партизана по рассказам, песням и книгам о гражданской войне, прочитанным в школе. Он читал эти книги жадно, с жаром, с переживаниями; ему хотелось узнать об отце и об его времени ещё больше: он расспрашивал об этом деда, но дед, совсем уже дряхлый старик, ничего не мог сказать внуку, кроме туманных, отрывистых фраз: «Отец твой неспокойный был мужик… Гордый был человек, подчиняться не любил… Была в нём сила… была сила… а росту мало было. Вы оба рослые, в мамашу…»

Но даже этих отрывистых фраз Алёшке было достаточно, чтобы представить себе могучего, гордого отца, сражающегося с белыми генералами.

А ещё чаще, чем об отце, Алёшка думал о пропавшем без вести брате-красноармейце. Дед говорил: «Пропал без вести — значит погиб». Но Алёшка был твёрдо уверен, что брат жив, что он стал героем и большим командиром, что когда-нибудь он появится в славе и почестях и перед всеми назовёт Алёшку кровным братом. Об этой мечте, как о самолёте, Алексей никому не говорил.

Алёшка и дед жили бобылями — только вдвоём, без хозяйки. С пяти лет Алёшка работал на пахоте вместе с дедом, погонял коня. Но дед становился всё старей, с землёй справляться ему было трудно, и поэтому, когда в деревне организовался колхоз, дед записался сразу; своего убогого коня они сдали обществу, а дед стал работать колхозным ночным сторожем…

Он ходил ночами по деревне и стучал колотушкой. Кроме колотушки у деда было ещё старинное тяжёлое охотничье ружье. Ведь весной двое раскулаченных подожгли часовню, где хранилось колхозное зерно. А когда их увозили из села и подводы, грохоча, подъезжали к околице, один из них, Герасим Иванов, обернувшись, затряс волосатыми кулаками и завыл, закричал во весь голос: «Мы ещё вернёмся, голубчики!.. Погоди!.. вернёмся!»

Колхозники теснее придвинулись друг к другу, ничего не крикнув в ответ Герасиму. Кулаков увозили на закате; яркое, оранжевое солнце било в подводу; лёгкая пыль, клубившаяся под колёсами, рыжая голова Герасима, рыжие кулаки его — всё было огненным, как пожар. Алёшка был рад, что Герасима увезли, и потом несколько раз, отправляя дедушку в караул, говорил ему со страхом и злобой: «Ты, дедушка, смотри… Герасим вернуться обещал… Ты чуть что, меня зови…»

И дедушка ходил ночами по колхозу, оправлял за спиной ружьё и заботливо стучал колотушкой. Издалека казалось — это мерно бьётся бессонное сердце лесного колхоза.

Наступало утро, розовое и зябкое. Старый сторож, как сова, скрывался в свою избушку, а по улице важно выступал бородатый пастух Дмитрий Иванович и через каждые сто шагов останавливался и играл на рожке.

Дмитрий Иванович уже многие годы — и до революции, и в гражданскую войну, и теперь, при колхозе, — играл одну и ту же мелодию, и играл особо, как никто из пастухов в окрестных селениях: с переливами, с остановками, уныло и протяжно звучал рог Дмитрия Ивановича, а вместе с тем в звуках слышалась спокойная, ясная радость. Алёшка с детства просыпался под протяжное, немножко хриповатое пение рожка, но никогда не надоедало ему это милое пение. Он, как и все колхозники, гордился красивой игрой пастуха, хотел выучиться так играть сам, но Дмитрий Иванович упрямо хранил в тайне древний секрет своего рога.

Алёшка пас телят и коров, много думал и ждал самолёта, который появился над ним впервые этой весной.

Время сдвигалось в Алёшкиных думах. В прошедшем или будущем — неизвестно — Алёшка скакал на коне вместе с Красной Армией в бою против буржуев, стрелял и рубил врагов, и кони неслись в искрах, в дыму, в пару, сквозь перелески, через овраги, ночью… А чаще всего Алёшка мчался на самолёте над вражескими полками, и внизу разрывались сброшенные им бомбы, и враг трусливо бежал от Алёшкиного огня, а сам Ворошилов назначал Алёшку командиром эскадрильи самолётов.

3

Самолёт не спустился в тот вечер, и с грустью, точно потеряв что-то, Алёшка шёл по селу, но с тайной надеждой озирался по сторонам, всё ещё не веря, что ничего не случилось.

И, подойдя к крыльцу, Алёшка вздрогнул и замер: у крыльца стоял чужой конь, конь не колхозный — военной стати.

Алёшка не знал, что полчаса тому назад по селу проскакал всадник в красноармейской форме и военным твёрдым шагом вошёл в хату председателя колхоза Петра Тарасовича.

Они уже обо всём поговорили, и хозяин усаживал гостя за стол подкрепиться. Алёшка вошёл и остолбенел, увидев чужого красноармейца.

— Эге, какой бравый хлопец! — воскликнул красноармеец, опускаясь на лавку. Ремни его скрипнули. — Сынок, хозяин?..

— Подпасок, — ответил Пётр Тарасович с достоинством. — Сегодня у меня ночует. Садись к столу, Алёша.

Хозяин заговорился с уполномоченным ГПУ (а всадник был уполномоченный ГПУ) до темноты. В избу была внесена десятилинейная лампа. В неярком её свете ремни и кобура на госте казались ещё прекраснее. Сердце Алёши замирало, точно от страха. Он сел на табуретку против гостя, взглянул на него с восторгом, потупился сердито и опять поглядел. А уполномоченный был весел и разговорчив: он и его товарищ только что поймали бежавшего кулака, скрывавшегося поблизости в лесу, в брошенном скиту. Кулак был злой, рыжий; сказал, что не один, что будто бы помогали ему из колхоза.

Уполномоченный сразу прискакал к председателю, и ему было весело, что он настигает измену, как в своё время — убегающего от открытой схватки врага.

— Чей же ты, паренёк? — спросил он Алёшку, улыбаясь и отправляя в рот поджаристую корку с каши.

— Колхозный, — хрипло молвил Алёшка.

Уполномоченный захохотал, но не обидно.

— У него отца белые растерзали, — с уважением сказал Пётр Тарасович и почему-то строго взглянул на Алёшку. — Отец партизаном был…

Уполномоченный поглядел на Алексея тоже строго, но снова улыбнулся.

— Сын революции, значит, — сказал он. — Вырастет — бойцом будет… Которого года, хлопец?

— Двадцатого, — ответил Алёшка, подавился кашей и неожиданно для себя басом добавил: — Я сейчас хочу.

— Что — сейчас?

— Бойцом… красноармейцем… как вы.

Он поднял чёрные, отцовские глаза на командира и замер, потому что высказал свою заветную мечту первый раз в жизни и боялся, что этот мужественный, взрослый, чужой человек засмеётся над ним.

Но уполномоченный не улыбнулся даже. Он по-новому поглядел на Алёшку и ответил ему серьёзно и ласково, точно себе на свои мысли:

— Это правильно. Все от мала до велика желают бойцами быть… Это нам так и нужно: момент такой. Но бойцом ты сейчас не будешь, это тебе рано… А вот я в Ленинграде был — знаю, что там ребята в Красной Армии есть, в частях, воспитонцы…

И, обернувшись к хозяину, уполномоченный добавил:

— Много их там теперь, Пётр Тарасович. Из беспризорных порядочно… Армии приходится беспризорных в воспитанники брать. Надо брать, выручать ребятишек, боевую дорогу им открывать…

…Уже ускакал уполномоченный из села, ушёл Пётр Тарасович собирать срочное совещание ячейки: четверых коммунистов-колхоз-ников, а Алёшка лежал без сна на сеновале, под самой крышей, глядя сквозь щели на беленькие звёзды.

Он повторял в голове весь разговор с командиром от слова до слова, и командир казался ему всё замечательнее.

«Не брат ли это мой, красноармеец, пропавший без вести?» — вдруг подумал Алёшка и даже испугался этой догадки… Ведь таким и должен быть его брат, как этот командир, Алёшка отчаянно сокрушался, что не спросил имени и фамилии уполномоченного, но моментально успокоил себя тем, что завтра у Петра Тарасовича спросит. Затем он стал обдумывать, уже не мечтая, а трезво, по-взрослому, как поехать в Ленинград, как поступить в лётную школу воспитанником. А сделать это было очень трудно: надо денег на дорогу достать, нужно найти в Ленинграде дедушкина племянника, дядю, который много лет назад приезжал к ним в деревню… Но только бы это суметь, а там уже дело пойдёт… И снова видел себя Алёшка в полной лётной форме, героем, похожим на отца, брата и уполномоченного; он вздыхал и гордо улыбался в темноте, лёжа под самыми звёздами…

А в сельсовете, за плотно прикрытыми ставнями, у маленькой лампочки, совещались озабоченные коммунисты колхоза.

— Имеется подозрение на Ивана Кротова, — вполголоса сообщил Пётр Тарасович, оглядываясь на ставни.

По деревне ходил Алёшин дедушка, и слышно было, как он заботливо стучал в колотушку.

В это время уполномоченный ехал светлой лунной дорогой, радуясь, что настиг врага. Сладко пахло вокруг зреющими хлебами, усыпительно стрекотали кузнечики, одиноко кричал во тьме дергач. Уполномоченный вдруг на мгновение засыпал (уже трое суток провёл он без сна) и видел коротенькие, полные опасных приключений сны. Просыпался, пришпоривал коня и снова на мгновение засыпал, видел сны и снова тревожно просыпался. Он долго слышал колотушку, и сейчас, за десять километров от деревни, всё казалось ему, что слышит, но это бессонная молодая кровь тихо стучала в виски.

4

Алёшка так и не узнал адрес дедушкиного племянника: дед позабыл, ведь это ему было ни к чему. Старик никуда не уезжал из Заручевья всю свою жизнь. Он ничего не мог рассказать Алёшке, как надо ехать в Ленинград, да ещё всё время называл Ленинград Питером. Алёшка знал только дорогу на станцию — шестьдесят вёрст, — хотя на станции никогда не был и живой самолёт увидел прежде живого паровоза.

Алёшка решил уйти тайно; он побоялся — узнают, засмеют и не отпустят. Он только немного поговорил с дедом: жалко было старика.

Дед не очень был удивлён, когда Алёшка сказал, что уйдёт из колхоза в Ленинград и поступит в Красную Армию. Он только удивился, что внук вдруг стал такой большой и так серьёзно разговаривает.

Но даже дед не думал, что Алёшка соберётся в дорогу так скоро. Всего через три дня, на рассвете, когда ещё и коровы и мухи спали, Алёша Воронов ушёл из колхоза, ни с кем не попрощавшись, никого не жалея, не оглядываясь на околицу.

Скрипели новенькие лапти, мешок поколачивал в спину, полевая птичка выпорхнула из-под самых ног и долго низко летела над дорогой перед Алёшкой, точно указы вала путь.

Алёшка быстро шёл, темнобровый, строгий, и на пригорке, на перекрестке, первый раз остановился и огляделся по сторонам.

Земли кругом было столько, что только бы летать над нею, а в четыре стороны по земле расходилась дорога.

Тут, рядом с древним крестом, Алёшка увидел высокий, выкрашенный белой известкой камень. На нём были нарисованы яркие красные стрелки и было написано, куда какая дорога. Алёшка остановился перед камнем и стал читать надписи. А пока читал, издалека откуда-то услышал слабый звук не то военной трубы, не то пастушьего рожка…

Алёшка улыбнулся, вздохнул и пошёл дальше, всё прямо, как указывал камень со стрелками, поставленный на перекрёстке.

5

Денег на билет до Ленинграда Алёшке не хватило. Кассир в окошечке только свистнул и подозрительно посмотрел из-за какого-то рычага на Алёшку, когда тот попросил билет до Ленинграда.

— Давай докуда денег хватит, — сквозь зубы сказал Алёшка, а сам сжал кулаки и подумал: «Всё равно доберусь, не остановишь».

В те дни, как некогда в дни гражданской войны, вся страна пришла в движение.

Молодые инженеры и архитекторы ехали в безлюдные и дикие места, мечтая о строительстве белоколонных новых городов, о блистающих, как жар-птицы, электростанциях. Молодые зоотехники, агрономы, садоводы стремились в пустые, бесплодные пространства, в пояса вечной мерзлоты и вечного зноя, мечтая о том, как будут снимать с этой земли могучие урожаи.

Они везли с собой планы дремучих садов-лесов с наливными яблоками и сияющими фонтанами; они подсчитывали будущие стада золоторунных овец, табуны золотогривых коней, которые, проносясь, сотрясают землю и воздух.

Старые питерские пролетарии ехали на внезапно возникшие в тайге и ущельях заводы обучать труду молодых рабочих. Молодые учителя ехали к дальним племенам и народам, всего год назад обозначившим свою речь буквами, мечтая о том, как одна за другой появятся там школы, университеты, академии. Вместе с ними ехал подросток Алексей Воронов, мечтая о том, как он будет учиться управлять быстрокрылым самолётом.

Алексей проехал «зайцем» ещё две станции после той, на которой билет его кончился. Потом поздним вечером проводник вытолкал Алёшку из вагона, ругался, хотел даже куда-то отправить. Алёшка вырвался и спрятался за длинным складом.

Всё дальше и дальше уходил поезд, мерцая огнями, а Алёшка с отчаянием смотрел на него из-за склада и прерывисто, шумно дышал, точно без слёз плакал. Казалось, что всё пропало… Вдруг перед ним очутился низкорослый подросток в просаленной кофте и распластанной кепчонке, точно вырос из-под земли.

— С курорта? — спросил он хриплым, весёлым голоском. — Застукали?

Но, едва взглянув на парнишку, не отрывая глаз от уходящих огней, Алёшка проговорил, задыхаясь, с гордостью и силой:

— Пешком дойду! Мне в Ленинград надо! — И слёзы на мгновение брызнули из его глаз.

— Не реви, браток, — прохрипел парнишка, подмигнув Алексею, — зачем пешком? Со мной не пропадёшь. Довезу по первой категории…

Так началась дружба Алёшки Воронова с Сенькой Пальчиком, бывалым человеком и курортником.

Сенька был ровесник Алёшки; это был низенький, юркий парнишка с круглым лицом и остреньким подбородком, с большими ушами, похожий на летучего мышонка.

Он вёз Алёшку, как обещал, в поезде, быстро: в аккумуляторных ящиках вагонов. Сначала Алёшке было очень страшно; он боялся, что его вот-вот задавит, но Сенька уверял, что уже два года так ездит, — и ничего, не попадал в аварию.

На больших остановках ребята вылезали на перрон раздобыть какой-нибудь пищи.

Сенька жалобно пел и скулил под окнами вагонов. Алёшке, как колхознику, побираться было стыдно, и Сенька выдавал его за глухонемого братишку.

— Граждане! Будьте сознательны! Подайте глухонемому на пропитание, — басом, важно говорил он и кланялся с достоинством.

Пассажиры подавали немного, подозрительно косились. Алёшка изголодался и испачкался, глаза его впали, руки покрылись цыпками, по вечерам его трясло.

Ему казалось, что уже больше ста дней минуло с тех пор, как он ушёл из родной деревни. Это казалось Алёшке не только от того, что много чужих станций мелькнуло перед ним, но и оттого, что Сенька удивительно рассказывал о своих путешествиях. И чем больше слушал Алёшка, тем невозвратимей, тем дальше становилась деревня, тем шире открывался мир, и несколько раз Алёшка даже подумал, не побродить ли и ему по свету.

— А правда, что море синее? — жадно спрашивал он Сеньку.

— Правда! Ей-богу! В руку зачерпнёшь — и в руке оно синее, — рассказывал Сенька и сам удивлялся.

В тревожных, лихорадящих окнах Алёшка видел синее-синее и очень тёплое море. Но больше всего ему хотелось разузнать про Москву и Ленинград.

— А Кремль какой? А ты Ленина в Мавзолее видел?

— В Москве всё сам увидишь. Мы в Москве долго погуляем, а может, и совсем останемся.

— Я не останусь. Мне сразу в Ленинград надо.

Алексей всё ещё не сказал товарищу, зачем ему в Ленинград. Сенька же знал только то, что Алёшка бросил колхоз и едет в Ленинград, и соображал: «Должно быть, дела у Алёшки почище, чем у меня… Видать, птица он крупная». Сенька понимающе, многозначительно молчал. Он был доволен, что полезен серьёзному, особенному человеку.

Как только они вылезли из-под вагонов в Москве на Казанском вокзале, Алёшка, дрожа и пошатываясь от усталости, тут же снова сказал Сеньке, что должен немедленно ехать в Ленинград.

— В Ленинград поезда ночью идут, — ответил Сенька. — Четыре часа до посадки.

И ему стало грустно, что надо расстаться с Алёшкой. А Алёшка смотрел на Москву вытянувшись, запавшие глаза его горели, лицо было решительным.

— Где Кремль? — спросил он, и Сенька Пальчик повёл товарища к Кремлю. Алёшка шёл, как во сне или в воде, голова у него кружилась, почему-то делалось всё страшней и радостней.

— Вот он, — сказал Сенька Пальчик, останавливаясь, и Алёшка увидел сквозь деревья тёмную зубчатую стену и древнюю башню с маленькими окошечками и острой крышей. А высоко над стеной, весь в сияющих окнах, стоял длинный дом. И над домом трепетал огненно-красный флаг. Флаг то вдруг потухал, то вспыхивал ещё ярче и всё время дрожал, подпрыгивал, летел, шевелился как живой. Алёшка только один раз взглянул на древние стены и башню и впился глазами в огненный живой флаг, — и это был Кремль.

— Сенька! — воскликнул он. — Ведь там Ворошилов живёт!

— Живёт, — ухмыльнулся Сенька.

— И Будённый! И Калинин!

— Все тут живут, — с удовольствием подтвердил Сенька и подумал: «Нет, верно, ты и вправду не бывал в Москве».

— Сенька! Вот они тут живут, а я рядом стою!..

— Не ты один, и я стою…

— Сенька! Я поскорей в Ленинград поеду. А? Я расскажу тебе, Сенька, зачем я в Ленинград. Пойдём поскорее. А?

— Пойдём, — вздохнул Сенька.

Несколько минут они шли в молчании.

— Ну рассказывай, — попросил Сенька и опять вздохнул. — Рассказывай всё.

— Сенька, — начал Алёшка торжественно, — ты меня домчал, ты мне помог. Я тебе ввек этого, не забуду. Но если ты сейчас усмехнёшься на то, что я скажу, я тебя побью, Сенька.

Сеньке было интересно, он решил стерпеть угрозу и не выругался, только подумал: «Что это он? Псих какой-то…»

— Ладно, говори, не улыбнусь…

— Я, Сенька, героем буду, лётчиком, — сказал Алёшка вдохновенно. — Я еду в Ленинград в лётную школу поступать. Я решил, что лётчиком буду, и я добьюсь, чего захотел! а не добьюсь… не знаю уж… Лучше бы мне не жить тогда…

Алёшка сказал и быстро взглянул на товарища — не посмеялся ли тот.

— Это здорово, — помолчав, протяжно ответил бывалый человек. — Это здорово.

Он был ошарашен, почти подавлен и не смеялся.

— Это здорово, Алёшка…

Мальчики уже пробрались на вокзал и заприметили вагон, под который надо было нырнуть Алёшке.

— Я скажу: так и так, как сын красного партизана, хочу служить в Красной Армии… Я смело, прямо скажу, меня возьмут… — говорил Алёшка в сотый раз и вдруг, спохватившись, вцепился в Сенькин рукав. — Сенька! — воскликнул он. — Давай вместе! А? Попросимся вместе. А? Уполномоченный говорил — берут беспризорников в Красную Армию, выручают.

Круглое Сенькино лицо стало вытягиваться, и лоб собрался в гармошку.

— Подумать надо, — медленно сказал он.

— Да чего думать-то? Не хочешь? Так и говори.

— Подумать надо, — ещё раз протянул Сенька и потом, поёжившись, робко взглянул на Алёшку и сказал: — Ладно! Надумаю, так приеду, отыщу тебя.

— Так ты приезжай, смотри. Вместе будем. Ну что? Пора? Пора уже?

Алёшка был как в горячке. Он то схватывал Сеньку за руку, то, ёжась, быстро озирался по сторонам, точно боялся погони…

— Так приедешь, Сенька?

— Приеду…

— Ну прощай, смотри… Постой! А встретимся-то где?! — Это Алёшка прокричал уже почти из-под вагона, забыв, что его могут увидеть.

— Ах ты… верно, — всполошился Сенька и крикнул вдогонку: — На Неве. Около сфинкса…

— Где, где? Кто? Кто это такой?

— У сфинкса, у сфинкса! — кричал Сенька. — Там увидишь… Ой, не понял… Забудет… — Поезд отошёл на Ленинград.

Медленно шёл Сенька Пальчик от вокзала к своим и думал об Алёшке: «Упорный какой… Вот уж упорный. Героем, говорит, буду… Как же, держи карман. Будешь, как привязанный, да и только… Псих какой-то».

Но вдруг пронзила Сеньку уверенная мысль, что ведь будет Алёшка героем Обязательно будет. И Сенька даже ахнул и растерялся, и впервые показался себе обиженным жалким, хуже всех на свете.

Подумать надо, — бормотал он смущённо и шёл по тёмной Москве, маленький, скрюченный, одинокий…

6

Около полудня приехал Алёшка в самый прекрасный и самый суровый город мира — Ленинград.

Глаза у Алёшки вспухли и покраснели от бессонниц и угольной пыли аккумуляторных ящиков. Он хлопал воспалёнными веками и взволнованно смотрел на большую площадь, расстилавшуюся перед вокзалом. Тонкий, стеклянный звон обиваемого камня был слышен сквозь величественный, как бы океанский, гул города: это на площади обивали крепкий гранит и камень. И вся площадь была разрыта, раскопана, как на войне, рабочие копошились в земле, огромные котлы, где вздыхая и шепча варилось что-то чёрное, пахли лесным пожаром, а над площадью, пронизанное неярким августовским солнцем, дымно голубело небо.

Алёшка подошёл к углу и прочитал на дощечке: «Площадь Восстания».

«Здесь началось восстание народа против царя», — с волнением подумал он.

От площади тянулась длинная прямая улица, и вдали, в самом конце её, нежно мерцал золотой шпиль. «Проспект 25 Октября»* — прочёл Алёшка, и волнение охватило его ещё сильнее: «По этой улице сама Октябрьская революция шла! А теперь я иду…» Как вчера у Кремля, ему сделалось страшновато, и, озираясь по сторонам, он двинулся вперёд по незнакомой, прекрасной улице.

*Проспект 25 Октября — после революции некоторое время так назывался Невский проспект. Впоследствии прежнее название было восстановлено.

Вдруг на руку Алёшке упала сверху крупная и густая голубая капля; он поднял голову: высоко над ним в деревянных ящиках у стен качались маляры, пёстрые от краски, как ласточкины яйца.

Странная машина проехала вдоль улицы, мелким дождём разбрызгивая вокруг себя воду, горевшую в радугах, как петушиные хвосты.

Веселье охватило Алёшку. Оттого, что он шёл по улицам и площадям с грозными и прекрасными названиями, оттого, что все хлопотали кругом, красили, обивали камень, варили смолу, строили, что-то тащили, казалось, что все друг друга знают, давно сговорились, как кому работать, что делать… Алексей Воронов улыбнулся Ленинграду и полюбил его.

Но между тем Алёшку покачивало от голода и усталости.

Он шёл из улицы в улицу, рассматривал огромные витрины, скрепя сердце выпросил возле булочной горбушку хлеба, а усталость и тревога одолевали его всё сильнее и сильнее. Куда пойти, кого спросить, где лётная школа? Здесь, в Ленинграде, с ним не было даже сведущего Сеньки Пальчика. А милиционеры внушали Алёшке опасение: тот же Сенька всё время говорил в дороге, что «нет никого опаснее милиционеров — сразу забирают в отделение, а там — пиши пропало».

Алёша слонялся по улицам в страхе, в нерешительности, в жёстком раздумье. Город становился всё неприветливей, всё угрюмей чужой, туманный, огромный. Наступал вечер, и высокие здания точно сдвигались. Люди торопились по домам, а Алёшке негде было даже переночевать… Туман был холодный. Где-то глубоко в сердце Алёшки шевельнулось раскаяние, что напрасно покинул родной колхоз, — там тепло сейчас, всех знаешь… Алёшка ещё шептал про себя: «Врёшь, дойду, не пропаду», а ноги его дрожали и подкашивались, в ушах звенело…

Он выбрался снова на проспект 25 Октября, не узнал его в огнях и сумраке и, совсем истомленный, прижался к стене дома. Сколько времени Алёшка так стоял, он и сам не знал… Силы оставляли его.

«Сейчас лягу и усну», — подумал он и закрыл глаза.

И вдруг Алёшка весь насторожился, вытянулся и застыл; военная песня приближалась к нему; её выговаривала громкая музыка, и глухие удары барабана вторили ей. Мимо Алёшки, прямо по мостовой, с оркестром во главе, гордо и стройно шли красноармейцы.

И точно не своими ногами, а катясь на колёсиках, Алёшка пошёл за ними. Музыка всё играла. Алёшка шёл, как во сне, мимо огней, не замечая времени, не чувствуя себя, — шёл и шёл. Музыка то переставала, то играла снова. Алёшка шёл и шёл в хвосте колонны и чувствовал, что идёт куда надо; мельком он увидел, что красноармейцы поднялись как будто бы на мост, потому что кругом блеснула чёрная, широкая, вся в огненных столбах вода. У больших, высоких ворот какого-то дома колонна остановилась, и барабан замолчал. Красноармейцы медленно входили в ворота. Алёшка шёл за ними.

7

Уже много после Алёшка со стыдом вспоминал, как он плакал и кричал, когда часовой задержал его у ворот; он всё время плакал, пока его вели куда-то через тёмный двор двое красноармейцев; и когда привели в комнату, где горела лампа с зелёным колпаком, он тоже кричал и плакал. Алёшка потом до мучения стыдился этих слёз и крика, а тогда ничего как следует не понимал: всё тряслось у него внутри, каждая жилка.

Грузный, туго затянутый в ремни начальник пришёл и сел за зелёную лампу и глядел оттуда, как из воды. Лицо у начальника было толстое и круглое, лукавое, без бороды, без усов, и говорил он толстым голосом, спокойно усмехаясь и поглаживая себя по круглому подбородку.

Двое курсантов, которые привели сюда Алёшку, что-то рассказывали начальнику. А Алёшка всё плакал, плакал…

— Да ты не реви, не реви, — с мягким украинским акцентом говорил начальник, — ну не реви, парень, слышишь? Ну дайте ему воды, товарищ, сделайте одолжение…

Алёшка выпил стакан воды и, пока пил, помолчал немного.

— Ну, кто ты такой? — спросил начальник. — Чего ревёшь?

— Товарищ командир! — крикнул Алёшка, но не так, как мечтал, а разъезжающимся голосом, пискливо как-то. — Я лётчиком хочу быть! Героем!

Товарищ командир захохотал, схватившись обеими руками за стол. Алёшка опять заревел, но уже говорил сквозь слёзы, икая и всхлипывая:

— Я из колхоза сюда приехал… Я всё хотел… всё хотел, товарищ командир… под вагоном! Возьмите меня, товарищ командир… Прошу вас, как отца родного… Я не то что какой… я сам захотел… а он меня не пускать… А у меня в Ленинграде… никого… кроме вас… никого, кроме вас!

Командир встал, задев стол животом, и подошёл к Алёшке. Мягкой своей рукой он взял за плечо подростка.

— Да ты не реви только, — тянул он с лаской и досадой, — ну, не реви… В лётчики собрался, а слёзы по полу распустил. Товарищ Егоров! Отведите-ка его спать, завтра потолкуем. Ну, слышишь, парень? Взяли мы тебя в школу, курсантом будешь. Фу ты! Какую сырость развёл!

Алёшка поднял голову: командир стоял и улыбался. Двое курсантов тоже улыбались, хоть и смотрели на Алёшку серьёзно, с жалостью.

Алёшка немного затих и поднялся со стула.

— Ну, иди спать… — говорил командир, тихонько покачивая Алёшку за плечо. — Тебе, видно, выспаться хорошенько надо. Под душ его, товарищи, и спать… спать… Чего ж тут делать? Лётчиком, говорит, хочу быть, из деревни приехал! Эх, дети, дети — цветы жизни…

Всё ещё всхлипывая и пошатываясь, Алёшка шёл по слабо освещённому, пахнущему сукном и сапогами коридору. Где-то в глубине здания грустно, как в колхозе, играл баян. Потом, всхлипывая, ёжась, Алёшка старательно мылся, тёр себя беспощадно, до ссадин, втайне надеясь, что красноармеец, стоящий рядом, оценит его старательность. Ему дали грубое мужское бельё на взрослого, и он запутался в подштанниках. Надели шинель, которая волочилась за ним, как мантия. Ощутив сквозь бельё шершавое сукно шинели и почуяв на ногах просторные, тяжёлые сапоги, Алёшка вскинул свои тёмные, немного сумрачные глаза на красноармейца и недоверчиво, сквозь всхлип улыбнулся. Курсант ответил ему широкой, довольной улыбкой. Алёшка снова шёл за ним по коридору, опять услышал баян — уже ближе. Шинель его волочилась, сапоги стучали.

— Ну вот, ложись, — сказал курсант, — вот твои приятели, тут же, уже спать залегли…

В полутьме белели подушки и тянулись покрытые серым койки. Алёшка опустил голову на подушку и не мог понять, спит он уже или нет. Не то во сне, не то наяву он увидел, как круглоголовый, толстый парнишка приподнялся рядом и с интересом глядел на него.

— На довольствие зачислили? — как бы пробасил парнишка, но Алёшка не ответил. Потом мелькнуло перед ним круглое лицо главного командира, и точно кто-то громко сказал ему в самое ухо:

— А командир-то на Тараса Бульбу похож…

«Верно, — подумал Алёшка, — а командир-то наш был сам Тарас Бульба. Э! Вон оно что! Тарас Бульба! Тарас Бульба!» Лицо командира закружилось, запрыгало.

Совсем близко, по-деревенски вздохнул всеми ладами баян.

— А дедушка-то, старенький, далеко остался, далеко, — опять точно сказал кто-то Алёшке в ухо, и Алёшка увидел дедушку. Горе захватило ему дыхание, он хотел охнуть, крикнуть, но опять запрыгало перед ним огромное лицо командира — Тараса Бульбы, запела в руках у него чистая труба, а над самой головой, надвигаясь, закрывая белый свет, загудел самолёт, и Алёшка спал уже без видений.

8

Мечта всегда воплощается не совсем такой, какой она жила в душе человека. Правда, Алёшку взяли в ту военную школу, куда он пришёл вслед за колонной курсантов, но школа готовила не лётчиков, а водителей танков, танкистов. Узнав об этом, Алёшка смутно встревожился, но решил ждать, что будет дальше…

В первое же утро, как только Алёшка проснулся от незнакомого, звонкого сигнала побудки, он увидел на постели перед собою розового, важного толстяка девяти лет, с яркими карими глазами, с очень круглой головой, как будто обтянутой коричневым плюшем. Алёшка почтительно глядел на него. А толстяк, строго взглянув, спросил:

— На довольствие зачислили?

Вопрос был задан таким строгим и глубоким басом, что Алёшка просто оробел.

— Не знаю, гражданин, — робко ответил он.

— Я не гражданин, — ещё строже и басистей ответил толстяк и хотел сделать суровое лицо, но оно само расплылось в самодовольной улыбке. — Я военнообязанный Михаил Савельев. Брат нашего курсанта Савельева.

Мальчики помолчали. Алёшке было завидно.

— Вы как, давно тут живёте? — спросил он как можно почтительней.

— Давно, — важно ответил Миша и, помолчав, добавил: — По выходным в кино ходим… А то так гуляем…

— Хорошо гуляете?

— Хорошо. Только иной раз гражданское население проходу не даёт. Конечно видят: красноармеец идёт — им интересно, останавливают, пристают…

— Кто ж это — гражданское население-то?

— Ну кто… Очаговцы там или детский сад… Конечно, им интересно…

Миша опять захотел сделать строгое лицо, но вместо этого снова улыбнулся.

Тут весёлый, весь точно на шарнирчиках, парнишка подскочил к ним и неожиданно, совершенно фамильярно провёл ладонью сверху вниз по важному лицу Миши. Тот обиженно, но с достоинством захлопал веками.

— Ты его, товарищ, не слушай, — весело затрещал парнишка, похлопывая Алёшку по плечу, точно всю жизнь знал его, — это тип! А я — Василий Фомин. Альт. Здорово! Это — тип, ты его не слушай…

Тип пробасил, моргая:

— Ты сам…

— Какой же я тип? — затрещал Вася. Кто на кухне потихоньку объелся? Раз! Кто в отпуску с гражданскими, с очаговцами поцарапался? Два! Кто хвастался, что на контрабасе будет играть, а как взялся за контрабас, так чуть не лопнул? Три! Кто от жадности в поварята просился? Четыре! А говоришь, что не тип! Верно ведь — тип? Сознайся уж, не скрывай социальное положение!..

Оскорбляя Мишу, Вася глядел на него так лукаво и ласково, что Мишин авторитет стремительно падал в глазах Алёшки, но зато сам Миша становился ему всё милей и приятней.

А Миша моргал глазами всё усиленнее и уже начинал сопеть…

— Кто морковкой подавился?

— Ты его не обижай, Вася, — весело перебил Алёшка, и тёплое, неведомое чувство, точно кровь, прихлынуло к сердцу, — мы… мы его гражданским тоже не дадим обижать. Верно? Мы дружиться будем!

Васька кивнул головой и подмигнул одобрительно. Миша молча вытащил из-под подушки грязную карамельку и, немного стыдясь своей доброты, протянул её новому товарищу.

Алёшка в то же утро узнал, что оба мальчика состоят в музыкантской команде. Вася уже прилично играл на альте, уже знал и нёс службу сигнала; у Мишки из музыки пока ещё ничего не выходило. Он брался то за альт, то за дискант, то за контрабас, но тоже числился в музыкантской команде… Невнятная тревога ещё больше одолела Алёшку, как только он узнал это.

— Меня, что ж, тоже в музыканты зачислят? — спросил он у Васьки на третий день к вечеру.

— А что ж, плохо, что ли, — ответил Вася. — Ты играть быстро научишься, грудная клетка у тебя широкая, я уж вижу… У нас у троих она ничего. Да разовьётся ещё — только труби…

А Мишка при этих словах выпятил вместо груди живот и самодовольно огляделся по сторонам.

«Я лётчиком быть хотел… Самолётом управлять», — хотел ответить Алёшка, но промолчал и только растерянно, с отчаянием взглянул на ребят, как глядел несколько дней назад на уходящий поезд.

Минута прошла в тревожном молчании…

— Нет, ты скажи — чем плохо музыкантом быть?! — воскликнул Вася. Чем плохо? Пока танкистом не стал, я обязательно музыкантом буду… Чем плохо-то? Он вскочил на стул, взмахнув руками, точно взлетел. — Кавалерия мчится на гадов, от лошадей пар, искры из-под копыт, а ты — впереди всех, на белом коне, трубишь, зовёшь в атаку, в атаку! В атаку!.. И все — за тобой! В атаку! В атаку!

Васька закинул голову и пропел боевой сигнал. Яркие, очень чёрные глаза его блестели на остреньком лице.

Потом он соскочил со стула и победно взглянул на товарищей.

— Я вот о чём думаю: как только война, я сразу туда. Трубачом! Сигналистом!.. А думаешь, когда наши победят, там музыки не потребуется? Тут её, брат, столько потребуется, что только успевай играй!

— Без перерыва на обед играть придётся, — убеждённо пробасил Миша.

И оба мальчика снова впились глазами в опечаленного, растерянного Алёшку, с тревогой ожидая от него важного ответа.

Алёшка встал, обдёрнул все складки взрослой гимнастёрки назад так, что стал похож на гуся, подтянул собравшиеся в гармошку просторные голенища. Новая решимость наполняла его; он чувствовал, что должен с чем-то расстаться, что-то должно надолго или навсегда отойти от сердца, и предчувствие этого прощания волновало Алёшу своей серьёзностью и значительностью.

— Покажи-ка мне, где вы играть учитесь, — решительно попросил он Ваську.

— В аккурат до сыгровки полчаса, — ответил тот расторопно и повёл Алёшку в музыкантский флигель.

В просторной комнате Алёшку ошеломило сияние многих труб, которые сияли отовсюду, как свёрнутые солнца, чехлы были уже сняты с них. Сам воздух казался серебряным и ломким от их сияния. Алёшка погляделся во все инструменты, большие и маленькие, и увидел там своё — то вытянутое, то расплющенное — лицо, не лицо, а просто рожу! Алёшка показал во все трубы язык, рожа тоже показала язык. Потом Алёшка, по Вась-киному указанию, подул в каждый инструмент, пугаясь и радуясь их звуку. Каждый инструмент имел свой особый голос, как живой человек, а Васька говорил, что каждый ещё можно заставить играть на разные голоса. Алёшке сразу захотелось научиться играть — и не на одном, а на всех инструментах. Но больше всего понравилась ему сложная и печальная флейта.

Потом он сел в уголок, слушал и смотрел, как проходила сыгровка.

Начальником оркестра был товарищ Егоров, тот самый, что был лично прикреплён к воспитанникам. Товарищ Егоров весь был тоненький, стремительный, весь как будто вытянутый вверх, хотя совсем невысокий. Он ходил быстро и легко, точно на одних носках, и у него были такие же длинные, тонкие брови, как у самого Алёшки. Алёшка не отрываясь следил, как Егоров управлял оркестром. На лице Егорова, ни на минуту не уставая, работали брови, да и всё его лицо менялось чудно и ежеминутно: то оно было ласковым, то повелительным, то гневным; и оттого, какое лицо было у Егорова, недвижно ли, сдвигались ли его брови или метались по лицу, так играл и оркестр: то гневно, то повелительно, то грустно. Все эти три дня Алёшка не замечал ничего особенного в Егорове — курсант как курсант, только тоненький и ходит очень легко, и светлые глаза смотрят ласково и твёрдо.

Но сегодня, сейчас, перед оркестром, товарищ Егоров вдруг стал необыкновенно красивым, сильным и властным…

«Так вот он на самом деле какой, — удивлённо и радостно думал Алёшка и не мог оторвать от Егорова глаз. — Так вот он какой!»

И, слушая музыку, боевую и горячую, Алёшка думал ещё, что это и есть та самая музыка, которую будут играть, когда наши победят. А управлять тем оркестром будет товарищ Егоров. Какое лицо у него тогда будет! Даже страшно подумать!

— Егоров-то у нас какой! Я всё на него смотрел, — только и мог сказать Алёшка Ваське, когда шли ужинать.

— У него звезда на спине… — значительно ответил Васька.

— Как на спине?

— Так. Басмачи вырезали. Он с басмачами, ну, с кулаками, где-то в Средней Азии сражался. Они его один раз в плен забрали и давай мучить, и вырезали ему на спине звезду, и в колючки бросили связанного, без памяти. Наши потом подобрали. Он чуть не умер. Но потом выжил. А метка осталась.

— Так звезда и есть?

— Так и есть! Пятиконечная! Я в бане видел… Он смеётся, говорит: «Я теперь меченый, нигде не затеряюсь…»

— Люблю я его, — пылко сказал Алёшка, и Васька с удивлением взглянул на товарища. Так взглянул на Алёшку и удивился Сенька Пальчик, когда ночью встретил его за длинным складом и Алёшка выговорил с такою же силой: «Пешком дойду».

Васька не знал, что в это время в голове у Алёшки сверкнула любимая тайная мысль про капельмейстера Егорова: «Не брат ли это мой, красноармеец, пропавший без вести?.. Ведь он мог фамилию сменить». О, как хотел Алёша, чтоб Егоров оказался его братом!

В тот же вечер начальник школы вызвал Алёшку к себе в кабинет и говорил, что Алёшке надо поступить в школу и учиться, как и другим мальчикам: к девяти часам утра ходить на занятия, готовить уроки по математике, истории, русскому.

— По математике особо хорошо надо готовиться; для того чтобы быть лётчиком или танкистом, надо математику только на «отлично» знать, понимаешь, Воронов? И по другим предметам учиться надо тоже на «отлично», чтобы всем гражданским быть примером, чтоб курсантам не было стыдно за своего воспитанника. Родителям, отцу-матери, за лентяя стыдно, а у тебя теперь не два родителя, а целая танковая школа, — серьёзно, как взрослому, говорил начальник Алёшке, и Алёшка поспешно кивал головой. Он уже понял, что началась другая, настоящая жизнь.

В эту ночь Алёшка не спал. Он удивлялся: как же так — ехал, мечтал стать лётчиком чтобы сразу совершать подвиги, геройства, а вышло, что снова надо, как обыкновенному человеку, учиться в школе русскому и арифметике и работать в музыкантской команде… И Алёшка не знал, жаль ему или нет, что не стал лётчиком, грустно ему или интересно то, что будет дальше, и удивлялся этому.

Всю ночь он не спал, до утра думал о жизни…

Часть вторая

1

В шестом «первом» классе все новости прежде других узнавал Валька Капустин, он же немедленно и разглашал их. За это он был прозван Репродуктором. Но Валька на прозвище не обижался. Наоборот, оно нравилось ему больше, чем простецкое прозвище по фамилии — Капуста. Он даже гордился и, как мог, поддерживал именно звание Репродуктора. Так, прежде чем что-либо сказать, Валька всегда произносил: «Слушайте, слушайте, слушайте!..»

Однажды перед самым приходом учителя Репродуктор последним влетел в класс и, за-хлёбываясь, выпалил:

— Слушайте, слушайте, слушайте! К нам в класс поступает красноармеец.

— Не забудь заземлить антенну! — первая крикнула Роза Цаплина: так кричали Вальке, когда хотели намекнуть, что он врёт.

— Заземли сама, — отбрил Репродуктор.

Другие ребята, не такие скептики, как Роза, уже кричали:

— А какой он?!

— Капуста, а ты его видел?

— Высокий похож на цыгана в красноармейской форме с танкистским значком, — сказал Репродуктор без знаков препинания и метнулся за парту, потому что дверь отворилась и Алексей Воронов, стараясь не робеть, вошёл в класс вместе с учительницей арифметики.

Ребята встали и сели, не отрывая глаз от новичка. Они увидели перед собою высокого паренька с тёмными, серьёзными, даже немного сумрачными глазами, в аккуратно обтянутой красноармейской форме. Ребята были обрадованы, взволнованы и как-то даже смущены тем, что в классе их появилась эта защитная гимнастёрка, этот маленький танк в чёрных петлицах, этот свежий запах кожи и сукна, — суровый и радостный облик любимой Красной Армии.

И пока Воронов, ни на кого не глядя и стесняясь стука сапог, шёл на указанную ему парту (он старался идти легко и прямо, как товарищ Егоров), мальчики невольно поправили воротнички, а Роза Цаплина успела обернуться к Сашке Демидову и, выпучив глаза, прошипела ему в макушку:

— Вот только мазни меня ещё раз по спине чернилами…

Лёгкое смущение и волнение в классе не проходило ещё долго, хотя ребята сидели тихо.

Не мог сразу сосредоточиться и Алёшка; он тоже волновался и хотя старательно списывал цифры с доски, но объяснения не понимал.

«Отстал я», — с досадой подумал он и вспомнил, как вчера его принимали и как директорша говорила ему:

— Отстал ты, Воронов. Смотри, задачу совсем не решил, не умеешь, видно, математически мыслить… И в диктовке ошибок наделал. Смотри, трудно тебе в шестом будет, мы уж думаем, не лучше ли тебе этот год опять в пятом посидеть.

Алёша и сам думал, что трудно будет учиться в ленинградской школе в шестом классе, не лучше ли посидеть ещё год в пятом. Но как только директорша сказала об этом, ему стало обидно и стыдно и обязательно захотелось учиться в шестом.

«Ехал героем-лётчиком стать, а приехал — второгодником стал», — обидно подумал он про себя.

— Я догоню, — сказал он угрюмо. — Мы только с арифметикой отстали, а ошибки я нечаянно сделал. Я эти правила знаю.

— Ну посмотрим, — вздохнула директорша. — Раз сам берёшься… Тебе помогут, конечно, — учителя, ребята.

— Не надо мне, я сам догоню, — сказал Алёшка, почему-то обидевшись, что ему хотят помогать, как отсталому. — Я один справлюсь.

Алёшка вспомнил этот разговор, вспомнил, как гордо заявил воспитанникам и товарищу Егорову, что его приняли в шестой класс, и разнервничался ещё больше. Ему даже показалось, что ярко-рыжая, очень маленького роста девочка нарочно так хорошо отвечает у доски только затем, чтоб доказать Алёшке, что он ничего не знает. Он заметил, что ребята слушали рыженькую девочку с уважением, а некоторые гордо посматривали на него, точно хотели сказать: «Вот у нас какие есть».

«Ничего и я скоро так отвечать буду», — подумал Алёшка, механически списывая цифры, а когда после урока учительница спросила: «Воронов Алёша, а ты всё понял?» — он ответил бодро: «Всё, Нина Петровна».

Алёшке показалось, что Нина Петровна недоверчиво взглянула на него сквозь своё блестящее пенсне, и он покраснел, как вишня. «В глаза ведь соврал, — подумал он, но тут же решил: — Ничего. Это я не соврал, это я вперёд сказал, пойму всё равно. Врать — плохо, а вперёд говорить можно…» Ему стало легче, и он приветливо обвёл глазами столпившихся вокруг него ребят. А они только смотрели на товарища-красноармейца и ещё не находили слов для разговора.

— А у вас танков много? — спросил первым Капуста-Репродуктор.

Алёшка подумал, и глаза его лукаво блеснули.

— Все сто процентов, — ответил он.

Ребята усмехнулись.

— Фасонит! Ну и фасонит, — раздался чей-то ленивый голос, и бледный мальчик с выпуклыми глазами, руки в карманах, плечом толкнув маленькую рыжую девочку, подошёл к Алёшке.

— Ты скобарь? — спросил он.

Алёшка опешил. Он не знал этого слова, но оно показалось ему грубым, скверным, и он увидел, что ребята смутились.

— Скобской ты? Говоришь на «о», как скобской.

— Нижегородский я, — спокойно ответил Алёшка, — а с прошлого года горьковский… А ты чего толкаешься?

— Тебя, что ли, толкнул? — прищурился бледный мальчик, Пашка Стрельников. — Твоё, что ли, дело, кого я толкаю?

— Моё, — вызывающе ответил Алёшка, и мальчики поглядели друг на друга, как петухи.

— Он всегда такой, — сердито заговорила Роза. — Это он Червонца толкнул. Всегда всех затрагивает. У, пучеглазый. Завидует, если кто лучше его по математике.

— Сказал бы я… — процедил Пашка, окидывая Розу взглядом, в котором старался изобразить презрение, и, не вынимая рук из карманов, повернулся, качнулся, чтобы толкнуть плечом Розу. Но Алёшка успел подставить ему свой бок. Пашка толкнул Алексея, тот не пошевельнулся и только посмотрел на задиру так, что Стрельников постарался состроить лицо ещё презрительней и вразвалку, как бы не торопясь, отошёл от ребят Алёшка проводил его долгим взглядом.

2

Весёлый, немного встревоженный, возвращался Алёшка домой вместе с Васькой. Он сразу, вперемежку, обо всем рассказывал приятелю, смотрел по сторонам, любуясь городом, и думал. Ему было приятно, что он увидит сейчас лёгкого, тоненького товарища Егорова, что вечером сыгровка, а с мыслями о доме переплетались новые, волнующие мысли о школе.

Алёшка чувствовал, что школа, в которую он пришёл, — это особый, интересный, свой мир.

В этом особом мире все уже знали друг друга, имели свои словечки, обычаи, заботы; каждый угол в большом, уютном здании был обжит ребятами, всё было знакомо им, все коридоры и коридорчики, цветы на окнах, картины и портреты на стенах, даже баки с водой и решётчатые подставки для цветов. А Алёшке надо было только входить в этот мир, привыкать к нему, делать его своим, и это волновало его своей неизвестностью и новизной.

Теперь у Алёшки было много забот, тревог и желаний; и ежедневно появлялось новое желание, и каждое желание хотелось обязательно выполнить.

Алёшке хотелось стать таким же дисциплинированным, чётким, ловким, как взрослые курсанты, быть похожим на них во всём — в походке, в словах, — чувствовать себя настоящим красноармейцем.

Алёшке хотелось научиться играть на флейте так, чтобы она слушалась каждого движения его пальцев, каждого выдоха, чтобы на ней можно было сыграть обо всём, что думаешь и переживаешь.

С сегодняшнего дня Алёшке захотелось учиться лучше всех, захотелось, чтобы Пашка Стрельников боялся его, чтоб ребята гордились его отличными ответами так же, как ответом Червонца, чтоб курсанты и товарищ Егоров знали об этом.

Сразу после обеда Алёшка сел за уроки. Урок по географии он выучил легко, в карте Азии разобрался, и когда, шепча названия, обводил полуострова, невольно подумал: «Вот бы полетать над нею». На минуту заныло сердце. Алёшка сурово нахмурился и закрыл книжку. Упражнение по русскому сделал быстро и полюбовался своим почерком — ясным, круглым и ровным… Зато с тревогой приступил к задачам, и скоро тревога стала ещё сильнее. Алёшка не понимал, как составлять пропорции, как их решать. Он испортил кучу бумаги, время бежало, а задача всё не выходила. Алёшка нервничал, вздыхал, стиснув ладонями виски, думал и думал, но ничто не помогало. Прибежал Мишка с набитым ртом, повертел плюшевой головой, строго сказал, что пора на сыгровку. У Мишки из музыки всё ещё ничего не выходило. Егоров говорил, что Мишке на ухо медведь наступил; тогда Мишка решил взяться за барабан, воображая, что барабан не музыка. Вася Фомин поддразнивал приятеля:

— Ты, Мишка, лучше сам, вместо барабана в оркестр попросись. Больше толку из тебя будет.

Но Мишка не обращал внимания на эти унижающие его достоинство остроты и присутствовал каждый раз на сыгровке с таким солидным и строгим видом, точно был по меньшей мере начальником оркестра. Когда же Мишке разрешили сесть за барабан, то получилось, будто у барабана выросли коротенькие ножки и ручки, которыми он сам себя злобно лупит в бока, а Мишки из-за барабана совсем не было видно. Все, отворачиваясь, чтобы не обидеть Мишку, тихонько смеялись, а Васька не мог удержаться и восклицал:

— Друг, сыграй на барабане что-нибудь очень тихое!

Итак, Мишка сурово приказал Алёшке отправляться на сыгровку, и Алёшка пошёл, так и не решив задачи.

«Ничего, — смутно подумал он, — завтра ещё в классе послушаю, — пойму…»

3

Длилась осень с печальным листопадом в городских садах, с длинными вечерами, полными морского тумана и уличных огней, — первая ленинградская, красноармейская, школьная осень Алексея Воронова.

Шестому «первому» классу всё больше и больше нравился спокойный, аккуратный, чернобровый товарищ, хотя он ничем особенным себя не проявил, был малоразговорчив и ничего о себе не рассказывал. Но Валька Репродуктор знал всё и всех в школе и со всеми учащимися вёл какие-нибудь сложные торговые дела — обмен пёрышек, резинок и переводных картинок, игру «замри», приобретение цветного мела и многое другое. Немудрено поэтому, что Репродуктор узнал от Васьки историю Алексея и рассказал её ребятам потихоньку, «на короткой волне», как он сам выразился. Он рассказал, совсем немножко привирая, как Алёшка был пастухом и ничуть не боялся бешеных быков, как он ехал под вагонами с беспризорником, побывавшим даже в Монголии, как сам ворвался в школу танкистов. Только о том, что Алёшка будет героем-лётчиком и что он ищет брата-героя, Валька не рассказал, потому что Васька не знал этих самых тайных и самых любимых желаний Алёшки.

Ребята слушали Репродуктора с интересом, и только Пашка Стрельников старался сощурить свои выпуклые глаза в узенькие щёлочки, чтобы доказать, что ему всё это совершенно неинтересно.

Все знали, что Павел Стрельников, несмотря на свой щуплый вид и вялые, ленивые движения, очень силен. Кроме того, он серьезно играл в шахматы и даже однажды на сеансе одновременной игры на тридцати двух досках, который давал Ботвинник, обыграл самого Ботвинника. А главное, Пашка решал самые трудные задачи быстро и легко, как Араго. Пашка привык к тому, что он знаменитость в классе, держался как хотел, напускал на себя лениво-пренебрежительный вид, небрежно готовил уроки и не выносил никаких замечаний. Поэтому внимание и уважение к Алёше Воронову — только за то, что тот ходит в красноармейской форме, — были Пашке неприятны. Он и не скрывал этого.

И Алёшка чувствовал неприязнь Стрельникова, хотя больше не сталкивался с ним. Но не это занимало Алёшку. Его всё сильнее мучило сознание, что по арифметике он отстаёт всё больше, — за письменную работу он уже получил «плохо», на дополнительные из гордости не ходит и никому не признаётся в том, что отстал. Каждый день Алёшка боялся, что его вызовут к доске. Боялся он этого и сегодня. Но первый урок был география. Степан Иванович, строгий, седой и краснолицый учитель, сказал, что будет спрашивать Азию. Ребята насторожились. Пашка, сидящий на первой парте, взял книжку, загородился ею с одной стороны, тяжело вздохнул и сделал невинные глаза, — словом, приготовился подсказывать. Он подсказывал замечательно и как бы ни ссорился с учеником, считал подсказку своим долгом.

— Воронов, — вызвал учитель и строго поглядел на класс.

Алёшка охотно пошёл к доске. Он хорошо знал рельеф Азии, мысленно он даже наметил воздушную трассу вокруг материка, и когда рассказывал, то весь этот громадный, ещё не виданный простор представлялся ему как живой — в дремучих лесах, в тёмных плоскогорьях, мощных реках, омываемый тремя океанами, и было радостно думать, что всё-таки когда-нибудь он полетит над всей этой огромной землёй.

Степан Иванович одобрительно кивал седобородой большой головой.

— Так, так, отлично… Ну, покажи главнейшие реки Азии.

Алёшка, четко водя указкой, перечислял:

— Река Лена с притоками Вилюй и Алдан… Пограничная река Амур с главным притоком… — он на минутку остановился, припоминая нерусское звучное название.

— Сунгари, — громко шепнул Пашка.

Алешка замолчал. Он не хотел отвечать по подсказке.

— Ну? Забыл? Сунгари. Ну, дальше.

— Река…

— Ян-Чу-Джань, — опять прошипел Пашка.

Алёшка снова замолчал, только метнул на Пашку глазами.

— Ян-Чу-Джань, Ян-Чу-Джань, — шипел Пашка, а ребята волновались, почему Воронов вдруг сбился.

— Ну, что ж ты запинаться стал? Ян-Чу-Джань… обведи.

— Я знаю её, — угрюмо сказал Алёшка и только открыл рот, чтобы назвать вторую китайскую реку, как Пашка, решив, что Воронов не знает рек, уже шипел, невинно глядя из-за переплёта прямо в глаза учителю:

— Река Хуанхэ, впадает в Жёлтое море.

Алёшка почувствовал, что от досады он уже не сможет произнести ни одного слова. Степан Иванович подбадривал его. Пашка шипел, ребята ёрзали, а Алёшка стоял столбом и только всё угрюмей сдвигал свои тонкие чёрные брови.

— Ну садись, Воронов, — печально сказал Степан Иванович и помял в кулаке бороду, — начал на «отлично», а кончил на «плохо». «Посредственно», Воронов, а жаль — поленился все выучить.

Воронов, сжав зубы, пошёл за парту.

— Воронов, — огорчённо закричала Роза Цаплина, как только прозвенел звонок, — чего ж ты, чудак, Пашку не слушал? Он по книжке. Он верно.

— Я сам всё отлично знал, — ответил Воронов громко, — я по подсказке нарочно отвечать не буду. Стрельников! Ты слышишь? Брось это! Я сам за себя отвечать хочу.

Ребята смущённо переглянулись.

— Ну и зря ты это, зря, — затрещала Роза, — ничего тут обыкновенного нет. — Она часто употребляла некоторые слова не так, как нужно.

— Знал бы, так ответил, — процедил Пашка сквозь зубы.

— Я знал! — закричал Алёшка. — А ты вот попробуй, подскажи мне ещё раз, увидишь, что будет.

— Да я наплевал на тебя, раз ты зазнавала такой! — закричал в свою очередь Пашка. — Подумаешь, герой.

Это слово точно ударило Алёшку. Ему показалось, что Пашка намекает на то, что Алёшка не стал героем-лётчиком, что Пашка знает Алёшкину мечту и смеётся над ней… Алёшка рванулся к Стрельникову, но звонок прозвенел, и Нина Петровна вошла в класс…

Она тоже сегодня спрашивала, а спрашивала она строго и все подсказки слышала.

«У Нины Петровны очки, потому она всё слышит», — жаловалась Роза Цаплина. И Алёшку опять вызвали.

— Ну, Воронов, — сказала учительница, ободрительно улыбаясь, — исправляй отметку за письменную — отвечай…

С волнением вышел Алёшка к доске, однако задача показалась ему не очень страшной; в этих правилах он уже немножко разбирался.

Стараясь не выдать волнения, Алёшка начал решать задачу и, хотя с трудом и медленно, но верно, как казалось ему, сделал первые два вопроса. А дальше дело почему-то остановилось. Алёшка составил пропорцию, стёр, задумался, невольно оглянулся на класс — ребята опять ёрзали на местах. Стрельников, очевидно уже решив задачу, открывал и закрывал рот, как рыба без воды. Увидев, что Алёшка взглянул на него, он презрительно сощурился и закрыл рот.

— Подумай-ка, Воронов, — значительно произнесла Нина Петровна, — подумай. Задачка простенькая.

Алёшка глядел на доску, бормоча про себя:

— Если высота обратно пропорциональна длине, то… — начал снова писать пропорцию, холодея от страха, и вдруг услышал, как

Пашка, не выдержав, очень тихо, но как будто в самое его ухо прошептал так, что ни преподаватель, ни ребята не услышали:

— Прямо… Прямо…

Алёшка взглянул на свою пропорцию, — верно, у него было обратно пропорционально, а надо прямо… И вдруг вся задача, весь ход решения от этой одной подсказки стал ему ясен. Он уже стремительно поднёс мел к доске, но тут же, вспомнив перемену, опустил руку.

— Ну, Воронов, что же дальше? Ты подумай, как надо, — говорила Нина Петровна, почти подсказывая и морщась, словно от боли. А Алёшка, зная теперь всё, стоял неподвижно, нестерпимо стыдясь и краснея, уже глядя не на доску, а на носки своих красноармейских сапог.

— Ничего не знаешь, Воронов, дай дневник, — с отчаянием сказала Нина Петровна и записала ему в дневник «плохо».

Что-то вроде лёгкого стона прошло по классу; Алёшка не мог ни на кого взглянуть.

— Воронов, — прибавила Нина Петровна, — ты должен ходить на дополнительные, как все отстающие.

Сразу же после звонка Алёшка подошел к группе ребят, где Пашка что-то развязно рассказывал. «Про меня», — мелькнуло у Алёшки.

— Стрельников, ты зачем мне опять по арифметике подсказывал? Я ж тебя предупредил, я ж просил тебя.

Алёшка начал задыхаться от обиды и горя.

Пашка торжествующе прищурился и, заложив руки в карманы, качнулся перед ним, невысокий и щуплый на вид.

— Скажи, что ты и это знал. А ну скажи, что знал.

Алёшка не нашёлся сразу, что ответить.

— Так что ж ты фасонишь? — торжествующе крикнул Пашка. — Чего ты, говорю, героя корчишь?

— Ты… ты не смей мне про героя! — задыхаясь, крикнул Алёшка. — Ты посмей ещё только раз про героя…

Вместо ответа Пашка ударил Алёшку в грудь — так неожиданно и резко, что Алёшка качнулся, потом рванулся к Пашке. Ребята замерли. Но Алёшка вдруг сжал кулаки и вытянул руки по швам.

— На мне форма, — сказал он, как будто бы для одного себя.

— Форма, форма, — взвизгнул Пашка, — лезет в глаза своей формой…

 На мне форма, — повторил Алёшка, — я её соблюдать должен. Я с гражданскими драться, форму позорить не имею права. Я сам за себя должен отвечать. А ты к форме — уваженья не имеешь… Ты её позоришь. Ты… ты… белогвардеец после этого, вот кто.

Пашка покраснел, потом побледнел, разинул рот, и вдруг из выпуклых глаз его, как из лейки, брызнули слёзы, и его всегда самоуверенное, презрительное лицо жалко исказилось, стало каким-то стареньким.

— Ты таким словом не смеешь… У меня отец красногвардейцем был! — крикнул он сквозь слёзы. — Я тебе помочь хотел… А ты не смеешь меня бело…

Он захлебнулся слезами и побежал в уборную.

4

Тяжело было на душе у Алёшки весь этот вечер.

На дополнительные он не пошёл и то злился на себя, зачем не послушался Пашкиной подсказки, то обещал всё-таки побить Стрельникова, то вспоминал его щуплую фи гурку и искажённое от обиды лицо и снова мучился от стыда и злобы.

— Ох, зря, ох, зря я так выругался. Ведь он, верно, помочь хотел… Да, а зачем он насчёт героя? Гад… Не его дело. Герой. Верно, что герой — плохие отметки получать. «Без арифметики лётчика не получится», — начальник тогда говорил.

Алёшка уткнулся лицом в подушку.

— Эх, не вышло, не вышло ничего. Скучно-то как. Уехать, что ли? Поскитаться по свету, как Сенька Пальчик? Эх, Сенька Пальчик, где-то он теперь? Поди, в море моется. А море-то синее-синее, в руку его зачерпнёшь, оно и в руке синее…

Алёшка вспоминал Сеньку с его оттопыренными ушами, Сеньку, внезапно появившегося у вагонов, Сеньку, с которым он рвался к Ленинграду, к месту своей мечты, — и так захотелось Алёшке увидеть Сеньку. «Сенька весёлый был… приятельский», — думал Алёшка, и так жалко почему-то стало себя, таким он себе противным сегодня в школе показался и таким замечательным, пока сюда ехал, что слёзы, словно соль, выступили у него на глазах. Он лежал, уткнувшись лицом в подушку, страстно тоскуя.

— Алёшка, — вдруг пробасил над его ухом Мишка, — ты чего валяешься? Живот болит?

Алешка поднялся с подушки; в казарме был полумрак, где-то играло радио, и все казалось печальным.

— Живот болит? — со страхом переспросил Мишка, точно его самого сейчас должно было схватить, и протянул Алёшке наполовину обгрызенную толстую соевую конфетку. — На, съешь… Это от живота помогает…

— Нет… Голова болит… — неохотно соврал Алёшка.

— Ешь, всё равно. Она и от головы помогает…

И Мишка сунул Алёшке конфету чуть не в самые губы. Алёшка с отвращением откинулся назад.

— Да нет, понимаешь, не то что сама голова, а вроде как в ухо стреляет, — врал он, пытаясь избавиться от Мишкиной конфеты.

— В ухо стреляет? О-о! А как? Как из пушки или как из винтовки?

Алёшка задумался.

— Как из пулемёта, понимаешь.

— Как из пулемёта? О-о! Ну, ешь тогда… Если как из пулемёта, то она помогает… Мне как начнёт в уши стрелять, как начнёт — я всегда соевые батоны ем, сразу проходит…

Тяжело вздохнув, Алёшка съел конфету; она оказалась довольно вкусной, несмотря на то, что была обсосана.

— Прошло? — с тревогой спросил Миша.

— Что? Ах, ухо-то… Проходит.

— Теперь уж только как из винтовки, да?

— Уж только как из нагана.

— Вот видишь! — вскричал Мишка и вдруг, сообразив что-то, добавил: — Знаешь, если я на барабане играть не научусь, я военным доктором буду…

И он сделал очень серьёзные глаза; но сегодня болтовня Мишки только раздражала Алёшку. Хотелось поговорить — не о себе, о чем-нибудь другом — с серьёзным человеком. Тоска забирала всё сильнее.

— Где Вася? — спросил он Мишку.

— В третьей аудитории сидит, рисует что-то. Ты к нему? Ну иди… А я на кухню пойду, меня дневальный зачем-то просил зайти. Уж надо зайти… придётся…

Алёшка вяло потащился по коридору, с завистью послушал, как в ленинском уголке смеялись над чем-то бойцы, тихо вошёл в третью аудиторию. Васька сидел за крайним столом и старательно чертил что-то, его остренькое лицо разгорелось, кончик языка был высунут, — Васька уверял, что язык ему помогает писать и рисовать. Когда Алёшка подошёл к товарищу, тот стыдливо прикрыл рукой чертёж и сказал:

— Это пока военная тайна, Алёшка, уж ты не сердись…

— Ладно, ты черти, я не смотрю… Я всё равно знаю: по радио что-нибудь изобретаешь? Да? Ты не говори, не говори… Да?

Васька молча кивнул головой, заглянул под ладонь и счастливо улыбнулся.

— Ладно, черти, я не буду мешать, — грустно сказал Алёшка и неожиданно для себя добавил: — А я сегодня «плохо» по арифметике получил… уж второе… в четверти, наверное, «плохо» будет.

— Ой! — воскликнул Васька, с жалостью поглядел на Алёшку и нечаянно отдёрнул руку от чертежа. Алёшка успел прочитать: «Проект радиотелеуловителя»…

— Алёшка! А товарищу Егорову сказал?

— Нет… Чего я ему буду говорить, послезавтра дневник будет проверять — сам увидит… А может, пропустит эту шестидневку.

— Нет, Алёшка, ты скажи, — умоляюще повторил Васька, а сам опять заглянул под ладонь на чертёж. — Ты скажи… Он такой, он придумает, как помочь…

Алёшка уже досадовал, что начал этот разговор: «Вот и Васька жалеет… и все жалеют, точно я какой больной… Ну конечно, — удачи у них. Ваське чертёж интересен, а не я… и правильно. А я по арифметике приземлился…»

— Ну ладно, ты черти… Ты интересное придумал. А я пойду, — сказал Алёшка.

Он чувствовал себя очень одиноким; опять вспомнился ему колхоз Заручевье, поляна, путь, Сенька… «Что ж не едет он, Сенька-то? А я и сфинкса не нашёл, тоже забыл… Ох, плохо всё, плохо…»

В этот день, под выходной, сыгровки не было, но Алёшка тихонько прошёл в оркестровую и вынул из футляра свою флейту. «Как это Дмитрий Иванович играл — то, на заре?» — вспоминал Алёшка и, поднеся флейту к губам, припомнил — точно внутри что-то пропело — первый, долгий и чистый звук пастушьего рожка… «Это фа, должно быть». Он дохнул, взял фа — верно. Тот же звук, но ещё чище… А следующий? Алёшка прислушался к своему воспоминанию. Ля. Он взял ля — верно, получалось. Так, прислушиваясь к невидимому рожку, медленно, с поправками, а потом уверенней сыграл он протяжную, унылую и радостную мелодию, ту особую мелодию старого пастуха, которой много лет начиналось утро лесной деревни И когда-то давным-давно, до революции, и в годы гражданской войны, и теперь — в мирном, богатеющем колхозе.

Алёшка глубоко вздохнул, улыбнулся сам себе, а в сердце всё появлялись новые звуки: вот это рожок проиграл, а вот жаворонок поёт — с дрожью, с замиранием… Похоже, ведь похоже!..

И лес гудит, и из-за речки слышится песня… а теперь всё как бы вместе играет, и вот вдруг самолёт летит… Он на басах летит, жужжит, громко, гордо, но рядом и тоненькая, высокая нотка тянется — потому что самолёт высоко… А потом затих вдали, уже не поймёшь, — может быть, это даже пчела в цветке.

И уж вечер наступает — опять та же пастушья мелодия, только потише, потому что всё за день наработалось, всё затихает…

Дверь негромко хлопнула, Алёшка отнял флейту от губ; в оркестровую вошёл товарищ Егоров. Тоненький и невысокий, он легко касался ногами пола, шёл, точно сейчас затанцует, и, глядя на него, трудно было представить, что этот человек храбро и беспощадно бился с басмачами и целую ночь лежал в колючках, терпя страшную муку, когда на спине у него кровоточила пятиугольная звезда…

И голос у него был твёрдый и лёгкий, и глаза твёрдые и светлые; Алёшка всегда светлел, когда его видел, и сейчас доверчиво улыбнулся и подумал опять: «Что бы братом моим он оказался».

— Что разучиваешь, Алёша? — спросил Егоров.

Алёшка смутился немного.

— Я так… Это я сам от себя сочинял, товарищ начальник.

— А ну сыграй, — сказал Егоров и встал, немного расставив ноги и склонив голову набок, весь — слух и внимание. Алёшка играл, волнуясь и путаясь. Егоров слушал, слегка дирижируя бровями.

— Хорошо, — сказал он, дослушав, и помолчал. — Задушевно.

Это было любимое слово Егорова, и этим словом он выражал самые разные свои, но всегда самые хорошие оценки и чувства.

— Очень задушевно, — повторил он и, внимательно взглянув Алексею в глаза, негромко прибавил: — Это ты, Алёша, я так понимаю, родину вспомнил, колхоз свой.

— Да, — прошептал Алёшка, боясь, что заплачет от грусти и благодарности к Егорову, — Заручевье…

Это славно, Алёша, родное место в песне вспомнить… или боевое, оно ведь всё равно что родное, кровное… Это славно, это я тоже люблю.

И, устремив светлые глаза куда-то мимо Алёшки, Егоров негромко пропел своим высоким и твёрдым голосом:

Ой, сорву, сорву да с дуба ветку,
Пущу вдоль по Дону…
Ой, плыви, плыви да ты, моя ветка,
Ко штабу родному…

Он оборвал песню, улыбнулся, вздохнул…

— Хорошая песня… А у тебя, Алёша, кое-что резковато, но ты ведь ещё работать будешь?.. Вот у тебя там, после дудочки-то, ля, си…

Егоров тихонько спел.

— А ну-ка попробуй си-бемоль… Ведь нежнее выйдет?..

Алёшка попробовал, — верно, получилось гораздо лучше, нежнее.

— Я тебе записать помогу, чтоб не забылось… Ну, а теперь спрячь, Алёша, инструмент да скажи-ка мне, как это ты по арифметике «плохо» заработал? И что ж ты мне об этих трудностях сразу не доложил.

«Васька сказал», — сообразил Алёшка, и сердце у него замерло. Но товарищ Егоров смотрел ласково и твёрдо, как будто бы всё ещё говорил о песне, и Алёшка почувствовал, что может сказать сейчас Егорову всё…

— Товарищ Егоров, — горячо проговорил он, — я вас обманывать не хотел… Я всё думал, что сам догоню. Отстал я очень… Я догоню, товарищ Егоров, я сам всё пойму. А вы не думайте…

— Да что ты, Алёша, — спокойно перебил Егоров, — что ты — о двух головах, чтоб самому себе непонятное объяснять? Сам, сам… Товарищи-то, которые сильнее тебя, отказались помогать тебе, что ли?

— Я не обращался к ним. Мне стыдно было показывать, что я слабее их…

— У товарищей помощи просить стыдно! — негромко воскликнул Егоров. — Что ты, Алёша! Боец ли ты с такими настроениями? Что же ты, старую красноармейскую пословицу забыл: «Один в поле не воин»? А что же они, смеются над тобой, что ли?..

— Нет, — с горем ответил Алёшка, — только один товарищ — Червонец… девочка, маленькая такая, рыжая… А другой… а другого я белогвардейцем сегодня обозвал…

Товарищ Егоров твёрдо и серьёзно, сосредоточенно смотрел на Алёшку.

— Ну-ка, Алёша, — сказал он, подумав, — пойдём-ка в уголок, вон за контрабас, потолкуем… Давай, знаешь, задушевно, задушевно потолкуем…

5

Через день Алёша пришёл в школу как будто в первый раз. Он заметил, что ребята поглядывали на него с некоторым смущением; это было неприятно Алёшке, но не сбило его новой решимости. Он заметил также, что Пашка Стрельников казался ещё щуплее на вид, чем всегда, и то задирал Розу Цаплину, то как-то хохлился и, поглядывая на Алёшку, отворачивался с неприязнью… «Скорее бы урок кончался», — думал Алёшка и, как только кончился урок, подошёл к Пашкиной парте; ребята на минуту задержались, наблюдая за ними с интересом и недоверием.

— Стрельников Паша, — громко сказал Алёшка, и ему было легко и не стыдно говорить, — я тебя вчера… «тем» обозвал… Я извиняюсь, Паша, я невыдержанно «это» крикнул, что будто ты «то»…

Пашка засопел, готовый снова заплакать…

— Я извиняюсь, Паша, — повторил Алёшка. — Хочешь, в стенгазету сам про себя напишу?.. И подпишусь.

Пашка хотел крикнуть Алёше что-нибудь злобное, взглянул на него с ненавистью, но Алёшка стоял такой прямой, аккуратный, в форме любимой Красной Армии, и тёмные его, немного сумрачные глаза глядели на Пашку так ясно, что Пашке стало почему-то за всё позавчерашнее стыдно, и он пробормотал:

— Ладно, катись… не надо в стенгазету… я сам тебя двинул… Катись, чего стоишь?..

Но Алёшка, просительно оглянувшись на ребят, сел рядом с Пашкой, а ребята, поняв, что мальчикам нужно остаться одним, вышли из класса.

— Вот видишь ты какой, — неопределённо сказал Валька Репродуктор. — Я же рассказывал, что он ничего не боится.

— А ты вот только разнеси это по школе! — крикнула Роза Цаплина. — Вот это, что вчера, и сейчас было… только попробуй… Все лампочки у тебя за это вывернем…

А Алёшка всё так же доверчиво смотрел на Стрельникова и говорил:

— Стрельников Паша, я тебя прошу от себя и от моего начальника товарища

Егорова — помоги мне по арифметике догнать… Как самого сильного в классе прошу.

На лице у Пашки сверкнула гордая улыбка, но он тотчас же постарался напустить на себя равнодушие.

— Ладно, я могу… — помолчав, ответил он с небрежностью. — После уроков, сегодня, можно… Сегодня я свободен, кажется…

И после уроков в классе, ещё не остывшем от дыхания ребят, Алёшка сел за первую парту и, раскрыв тетрадь, покорно взглянул на Стрельникова. Тот, маленький и щуплый, заложив руки в карманы, покачивался перед Алёшкой, всё ещё стараясь напустить на себя равнодушный, снисходительный вид. Но Алёшке даже нравилось подчиняться Стрельникову и не обращать внимания на его позы.

— Ну что ж, ты составление пропорции не понимаешь? — спросил Пашка, намекая на плохой Алёшкин ответ.

— Да я даже что такое обратно и прямо с трудом понимаю, — доверчиво улыбнулся Алёшка.

— Ну, это-то вовсе простое! — воскликнул Пашка, и ему стало приятно, что сам он так много знает. Он даже подобрел к Алексею. — Ну, давай вот этот пример решим. Пиши…

Алёшка так старательно, красиво писал, так послушно исправлял ошибки, так внимательно слушал Пашку и так быстро всё понимал, что Пашка, думая: «А головастый чёрт, крепко соображает», всё больше возвышался в своих глазах и всё больше добрел к Алёшке, хотя всё ещё топорщился и пыжился.

— А ты в шахматы любишь играть? — спросил он, когда они кончили заниматься.

— Очень люблю! — воскликнул Алёшка. — Только не умею… А когда бойцы наши играют, я часто гляжу. Не понятно, а интересно.

— Верно, — обрадованно подтвердил Пашка, — мне вот тоже, что непонятно, то и интересно… А как пойму, так уж что-нибудь другое непонятное интересно. Я тебя научу в шахматы играть. У меня уж свои этюды есть. А рокироваться ты любишь?

— Нет, — ответил Алёшка, — не люблю… Я ведь не знаю, что это такое…

— Я тоже рокироваться не люблю, всё так вроде как ход теряешь… Я научу тебя, Воронов, ты не сомневайся…

Мальчики поглядели друг на друга очень дружелюбно, но Пашка, спохватившись, что для первого раза слишком дружески разговаривает, опять заложил руки в карманы и напустил на лицо снисходительность.

— Так ты, Воронов, те задачи, что я тебе задал, сделай обязательно. А то опять сядешь…

— Есть сделать, товарищ Стрельников, — ответил Алёшка. И ему снова стало приятно, что он, высокий и сильный, подчиняется маленькому Стрельникову, как сознательный молодой боец — опытному командиру.

6

Бодрый и весёлый шагал Алёшка из школы. Уже вечерело, бледные городские огни переливались и дрожали, воздух от лёгкого морозца был каким-то шипучим и ломким.

Алёшка решил побродить один, он пошёл влево по набережной, любуясь на вечер, немного поёживаясь от вида тяжёлой и холодной невской воды.

«Ничего, — думал он, — теперь справлюсь… А Пашка только с виду фасонит… Ну да пусть его. Теперь, раз с арифметикой справлюсь, всё исполнится. Лётчик математику должен знать… Всё, всё исполнится», упрямо и уверенно повторил про себя Алексей Воронов и даже остановился от охватившей его радости и смело оглянулся кругом. Какие-то странные каменные звери, неясные в полутьме, возвышались на берегу, над водой, возле Алёшки.

— Здравствуйте, товарищ Воронов! — неожиданно раздался хриповатый голос, и маленькая фигурка остановилась перед Алёшкой, точно выросла из-под земли.

Алёшка опустил глаза: перед ним, в распластанной кепчонке, в затасканной кофте, стоял Сенька Пальчик, всё так же похожий на летучего мышонка.

— Не узнаете меня, товарищ командир? — робко спросил Сенька, улыбнулся и зачем-то неумело козырнул, задев рукой за собственное ухо. — А я сюда который раз прихожу… К сфинксам, как сговаривались… Всё вас ожидаю…

— Сенька! — крикнул Алексей в дикой радости. — Сенька, друг! Ой, ты не сердись на меня, что я раньше не приходил!.. Ну пойдём скорей, Сенька, пойдём к нам, это близко, тут… Я ждал тебя, друг ты!

Он схватил Сеньку за рукав и потащил за собой, быстро и громко крича от волнения всё, что приходило в голову…

— Сейчас тебя под душ отправят, Сенька… Ты не бойся, проси погорячей. А мы все в одной школе учимся, и ты там будешь учиться… А бельё тебе, наверное, с бойца дадут… А может — с Мишки… он хотя и маленький да здоровый, толстый… Ничего, на тебя влезет. Ты не сердись на меня, Сенька… Я помнил… Я пришёл бы сюда…

Сенька едва поспевал за рослым, статным товарищем и, хихикая, улыбаясь, разглядывал его на ходу…

— А не попрут меня от вас, товарищ Воронов?

— Да что ты меня называешь-то как, точно я тебе чужой какой? От нас попрут?! Да наши танкисты всё, что хочешь, ребятам сделают!

— Танкисты? Так ты танкистом, Алёшка, заделался? Что ж, самолёт уж отставил? Да?

Сенька сказал это таким тоном, точно хотел прибавить: «Ничего, я одобряю».

Но Алёшка круто остановился, остановил Сеньку, и лёгкая тень прошла по его лицу, сдвинула прямые тонкие брови.

— Сенька, — сказал он торжественно и глуховато, — Сенька, ты не говори так… Я помню, что я тебе сказал… про это только ещё ты, наверное, помнишь… Так ты и не забывай… И ты здесь, вот прямо здесь скажи, веришь ты или нет, что я героем-лётчиком стану?

В голосе Алёшки послышалась даже угроза, но Сенька только удивился и растопырил пальцы.

— Ты что спрашиваешь-то как псих?.. Да я ещё раньше, чем ты сказал, знал, что ты героем будешь… Как увидел тебя, сразу подумал: ну, это не кто, как лётчик.

Сенька был убеждён, что говорит правду: он уже давно думал, что так и было.

— А если, Сенька, — всё ещё торжественно говорил Алёшка, — если почему-ни-будь не сбудется это, так ты тоже никому не говори. Слышишь?.. Если у человека задуманное не исполнится, об этом никто, кроме него, не должен знать… Но это я так, для тебя говорю… Я-то знаю, что всё исполнится. Я уже догадался… У нас уж так устроено, что если очень хочешь чего-нибудь, только очень, Сенька, очень, то всего добьёшься.

7

Дни шли теперь всё быстрее и напряжённее, жить Алёшке становилось всё интереснее. И как будто бы не одна, а целых три жизни было у Алёшки, хотя все они прекрасно сливались в одну.

Школа с уроками, с культпоходами, с книгами — это была одна жизнь. Она требовала много сил и труда и давала много радости и смысла. Алёшка не просто учился, а переживал всё, что учил. Он изучал страны света и над всеми пространствами намечал свои полёты. Он учил историю и воображал себя участником всех героических событий: то помощником Пугачёва, то соратником Петра в Полтавской битве, то декабристом на Сенатской площади. Алёшка всей душой переживал трагическую судьбу Лермонтова, своего любимого поэта, и жалел, что не был его другом. О, он сумел бы уберечь Лермонтова от пули проклятого офицеришки Мартынова! Как бы дружили они с Лермонтовым. Как бы носились на горячих и чутких конях по горам Кавказа. Алёшке казалось даже, что он немножко похож на Лермонтова, что стихотворение «Парус» написано как бы и про него…

Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?

твердил Алексей, вспоминая свой лесной, далёкий край, и внезапное сознание одиночества охватывало его.

А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!.. —

восклицал Алёшка и выпрямлялся, сдвигал брови, видя себя среди грозных туч на ревущем самолёте.

А он, мятежный, просит бури…

Особенно много сил отнимала у Алёшки арифметика. Но теперь Алёшка сам просил, чтобы Стрельников задавал ему задачи потруднее; он уже составлял собственные задачи — и все только про самолёт, про авиацию. Задачи были похожи на коротенькие рассказы, полные геройских событий. Пашка даже удивлялся:

— Что это ты всё на пропорции в поднебесье паришь-то?

— Так, — уклончиво отвечал Алёшка, — нравится.

Он не выдал Пашке своей тайны. Дружба у мальчиков была странной: они всё время молча состязались друг с другом, радовались, побеждая один другого.

Правда, Пашка уже стал подражать Алексею в его военной выправке и аккуратности, но если б Стрельникову на это намекнули, он страшно обиделся бы.

Школа танкистов с весёлыми и подтянуты ми курсантами, с уютными вечерами в ленинском уголке, где командиры-старослужащие рассказывали о минувших походах, со службой сигнала по выходным — была второй Алёшкиной жизнью.

— А третья жизнь — это были мечты о самолёте, мечты о подвигах и геройстве, и иногда замиравшая, иногда просыпавшаяся с новой силой мечта о встрече с братом-красноармейцем, пропавшим без вести… Об этой жизни Алексей никому не говорил, о ней знала только его флейта. Но это была самая главная жизнь, и в ней соединялось всё, чем жил Алёшка.

Правда, музыкой теперь Алёшке приходилось заниматься немного: товарищ Егоров освобождал его от занятий, хотя Алёшка не просил его и даже досадовал на это.

— Ничего, Алёша, — говорил Егоров твёрдо и ласково, — ты не горюй, что в Октябрьские дни играть ещё не будешь. Вот справишься с учёбой, на Первомайский парад играть тебя назначу. Будешь «Интернационал» играть, когда бойцы красную присягу дадут…

Алёшка вздрогнул от радости.

— У меня всё на «отлично» будет, товарищ Егоров, увидите…

— Ты только смотри, ты всё через край хватать любишь… Вон и в учёбе, вижу, уже через край берёшь, — прибавил Егоров. — Ты не изнуряйся, Алёша, ты помни: боец себя беречь должен, он не себе — отечеству принадлежит. Смотри, на Первомайском параде будь красавец-красавцем… задушевным парнем.

— Есть быть красавцем, товарищ начальник, — улыбнулся Алёшка.

Он с нетерпением стал ждать майского парада. Он, Сенька, Васька и Мишка уже сговорились, что будут вместе с бойцами произносить красную присягу. А после этого считать себя уже совсем настоящими красноармейцами.

Алёшке очень хотелось рассказать об этом ребятам в классе, но он решил пообождать до ответа по арифметике.

Он не боялся отвечать, но всё же, когда его вызвала Нина Петровна, сердце Алёшки немного ёкнуло. Однако он не подал виду и прямо, легко вышел к доске. Ребята следили за ним с волнением, некоторые даже отложили свои тетради. Алексей отвечал не торопясь и объяснял всё, что делал. А Пашка Стрельников ёрзал на своей первой парте — задача была трудная — и, чтобы не подсказывать, ел промокашку. Была минута, когда Алёшка не запнулся — задумался и Пашка чуть не выкрикнул подсказки, но, к счастью, подавился промокашкой и только как бы квакнул. А Алёшка, после минутного раздумья, отвечал ещё уверенней и чётче. Когда он кончил и красиво вывел результат, Пашка почувствовал, что во рту у него горько от фиолетовых чернил и грязной бумаги, а лоб весь вспотел.

— Отлично, — сказала Нина Петровна, радуясь больше Алёшки, — ну просто отлично, Воронов. Ты математически мыслишь, вот что меня радует.

— Слушайте, слушайте, слушайте, — прошептал Валька Репродуктор, обернувшись к классу.

— Это не я, — ответил Алёшка, аккуратно вытирая руки.

— Как не ты?

— Это Стрельников Паша меня учил, я только с ним всё понял.

— Уж не фасонь, тоже! — выкрикнул Паша плачущим голосом.

— Слушайте, слушайте, слушайте, ещё раз прошептал Валька, а Роза Цаплина сердито прошипела:

— Без тебя слышим, не немые.

Пашка почему-то целый день избегал Алёшки, вёл себя очень независимо, даже вызывающе, и Алёшка поймал Пашку только на другой день, перед уроками, когда ребята ещё бегали по коридору.

— Пашка, — сказал он, — ведь мы заниматься ещё будем с тобой, верно? Но я хочу сказать тебе спасибо — от себя и от товарища Егорова — за помощь Красной Армии. Товарищ Егоров сказал, что тебе и твоему папаше-красногвардейцу билет на трибуну достанет на Первомайский парад…

Пашка, покраснев, взглянул на Алёшку, потом дико прыгнул — прямо и вбок.

— Ход конём! — крикнул он и дико проскакал ходом коня весь коридор туда и обратно.

 

Часть третья

1

Прошёл Первомайский парад, торжественный и величественный, и Алёшка вместе со своими друзьями-воспитанниками, вместе с многотысячными рядами красноармейцев произнёс на параде красную присягу. Он с этого дня весь был охвачен вдохновением, как лёгким и радостным огнём. Каждое дело, которое он выполнял, казалось ему по-новому важным и ответственным: к тому обязывала красная присяга. Алёшка похудел и побледнел, его тёмные глаза стали ещё больше, но первомайское вдохновение не покидало его до самого конца испытаний. Он готовился к испытаниям так, чтобы отлично ответить по любому вопросу. Он очень волновался после годовой диктовки, потому что забыл, поставил или нет чёрточку в слове «из-за», но и чёрточка оказалась на своём месте. Все годовые отметки у Алёши были отличные. Товарищ Егоров обнял Алёшку и поцеловал прямо в губы; бойцы поздравляли; Васька пригласил Алёшку участвовать в разработке проекта телеуловителя, потому что не мог справиться с некоторыми математическими расчётами, — разумеется, предупредив, что всё это — строгая военная тайна; Мишка подарил Алёшке свежий зелёный огурец; Сенька, пополневший на курсантских хлебах, отчего уши его сделались меньше, твердил, что он первый определил, какой парень Алёшка.

Вечером Алёшку вызвал к себе начальник школы. Он сидел за своим столом у лампы с зелёным абажуром, и так же, как осенью, кабинет его казался наполненным прозрачной зеленоватой водой, а со стен ласково и строго смотрели портреты Ворошилова, Ленина…

Алёшка прямо, как струнка, стоял перед начальником.

Виски командира немножко поседели за зиму. У глаз его расположились морщинки (много неизвестных ещё Алёшке забот было у командира), но он был всё такой же толстый, говорил с тем же певучим украинским акцентом и почему-то ещё больше стал похож на Тараса Бульбу.

Начальник встал и протянул Алёшке толстую сильную руку. Он глядел на мальчика серьёзно и внимательно.

— Поздравляю вас, товарищ Воронов, с отличными успехами в учёбе, — сказал начальник школы, — объявляю вам благодарность в особом приказе по школе танкистов. Завтра с утра будет вывешен приказ.

Алексей вспыхнул. Гордость и радость охватили его; ему хотелось ответить на награду какими-то очень серьёзными и радостными словами.

И сердце тотчас же подсказало эти дорогие, нужные слова, знакомые, сотни раз произнесённые другими и — первый раз в жизни — Алёшкой.

— Служим трудовому народу, товарищ начальник!

Начальник ещё внимательнее посмотрел на Алёшку.

Потом снова сел за стол, помолчал, вздохнул и вдруг пригорюнился, опершись щекой на ладонь; лишь глаза его лукаво блеснули.

— Да, Алёша, — уныло сказал он, — вот прекрасный ты парень, отличник учёбы, музыкант, а танкистом тебе всё-таки не быть. Не быть…

Алёшка испуганно вскинул глаза на начальника.

— Да, не быть тебе, Алёша, танкистом, — уныло тянул тот. — Придётся тебе с нами этак через годик проститься. Совсем.

Алёшка пугался всё больше, ничего не понимая.

— Да, — тянул начальник, вздыхая, — расстанемся с тобой… — И вдруг, хлопнув ладонью, весело крикнул: — В лётную школу тебя передадим, Алёша! Там ты уж будешь образование кончать и на лётчика учиться… Ну что ж ты молчишь? Мы ведь помним, чего тебе хотелось. Согласен на лётчика учиться? А?

И, задыхаясь, Алёшка снова произнёс драгоценные, полные гордости и счастья слова:

— Буду служить трудовому народу, товарищ начальник! Всю жизнь буду служить!

2

Только приехав в лагерь, Алёшка понял, как сильно он устал за эту горячую, трудовую зиму. Танкисты разбивали палатки, готовили стрельбище, футбольное поле; пришли, пророкотав, как весенняя гроза, танки; Васька и Сенька помогали радисту и, немного важничая перед Алёшкой, ахали, как много работы.

— А ты отдыхай, — строго приказал Алексею товарищ Егоров. — Это твоё боевое задание, понятно? Несколько дней без отдыха — отдыхать…

И первые три дня Алёшка только и делал, что отдыхал. Он много спал, уходил один к чистому северному озеру, купался и долго лежал на спине, глядя в нежное весеннее небо и слушая лепет молодых осин. Иногда он брал флейту и играл свою песню, всё требовательнее прислушиваясь к ней. Полёту самолёта он придал теперь сильное, мажорное форте, голос жаворонка сделал ещё переливчатее.

По-новому хорошо и тихо было на душе у Алёшки. Он радостно, серьёзно обдумывал будущую свою жизнь и работу. Он знал, что осенью, когда ему стукнет пятнадцать лет, он вступит в комсомол. Товарищ Егоров, большевик, боец и запевала, даст ему рекомендацию. Он знал, что учиться будет только на «отлично», что с математикой будет всё ещё трудно, но не боялся этого. Он знал, что совершит победоносный перелёт из конца в конец родины, от Ленинграда до Владивостока, без посадки, с небывалой скоростью, с потолком под самыми звёздами. «Я вылечу из Ленинграда с восходом солнца и к восходу солнца прилечу во Владивосток — ведь солнце никогда не заходит над нашей землёй».

3

В день открытия лагеря Алёшка с утра убежал к озеру. Сегодня он должен был выступать со своей песней на вечере самодеятельности. Алёшка волновался: вдруг показалось, что песня плохая, что за время испытаний он всё перезабыл, что гости и бойцы будут жалеть его и насмехаться над его заветной песней.

Алёшка занялся повторением своей песни так, что не заметил, как прошло время, и вздрогнул, когда ребята — Сенька, Васька и Мишка — налетели на него, крича:

— Что ж ты, Алёшка, провалился? На поле пора! Уж весь оркестр там! Нас ждут!

— Алёшка, сколько гостей понаехало! — кричал Васька, пока они шли на поле. — Ударники, жёны, сёстры, старые большевики, начальники. У одного два ромба. Ей-богу, два.

Алёшка едва слушал, ещё думая о песне.

— И главный танкист приехал, — выпалил Мишка, — это я первый узнал. Я их всех встречал.

— Да, и знаменитый танкист приехал, — подхватил Сенька, — два ордена, говорят, имеет. На танке будет препятствия брать, говорят.

— Герой! — выкрикнул Васька возбуждённо.

Алёшка встрепенулся и зажёгся, мгновенно забыв о песне: он никогда не видал ещё ни работы танка, ни живого героя-орденоносца.

— Герой, говоришь? — жадно спросил он. — И на танке сам? А как фамилия?

— Герой, — блестя глазами, подтвердил Сенька. — Мишка, ты там под ногами вертелся, как зовут-то его?

Я не под ногами вертелся, я гостей встречал, — сурово отбрил Мишка, — ты из зависти говоришь, потому что танкиста прозевал. А я…

— Да ладно, ты не лезь в пузырёк. Как фамилия, знаешь?

Мишка победно взглянул на товарищей, чувствуя своё превосходство, но почему-то покраснел немного.

— Как фамилия?.. А… а… Журавлёв фамилия. Ой, нет, сбился я, — Соколов. Да что я, спутался совсем. Орлов! Товарищ Орлов.

— А может быть, просто Птицын, — не утерпев, съязвил Васька. — Ты слушал-то ухом, а не брюхом?

— Говорю тебе — Орлов. Что я, не знаю, что ли? Я же сам его встречал. Здравствуйте, говорю, товарищ Орлов… Он и с виду такой — Орлов…

Алёшка был как в тумане — от вестей о герое, от тревоги за вечер; но, став на своё обычное место в оркестре, он сразу, по привычке, подтянулся, сосредоточился и взглянул на Егорова. Тот, лёгкий и стремительный, взмахнул светлой головой, легко поднял руки, брови его взлетели кверху, потом повелительно сдвинулись, и оркестр грянул «Интернационал».

Потом начальник школы говорил речь, говорили речи и другие, собравшиеся на маленькой трибуне, убранной ёлками и флагами, но ребята плохо слышали: вытягиваясь, они искали глазами орденоносца-танкиста то в толпе гостей и бойцов, то среди людей, заполнявших трибуну.

— Мишка, а ты его видишь? — шёпотом спросил Алёшка Мишку. (Мишка хотя и не играл, но считал своей обязанностью торчать в оркестре.)

— Вижу, — ответил Мишка важно.

— Где? На трибуне?

— Ага.

— Который?

— Вон тот, — неопределённо отвечал Мишка; он не желал признаваться, что из-за своего маленького роста вообще ничего не видит.

— Тот? Да что ты, этот же с бородой. Нет, это не он, это старый большевик, не иначе.

— Да его и нет тут, ребята, — догадался Васька. — Он у танка, наверное.

— А где танк?

— А вон-вон там, должно быть, у той опушки.

— А препятствия-то видите? Во какая гора бревён! А барьер-то! И вон ров, глубоченный! — восхищался Сенька.

Алёшка впился глазами в далёкую опушку и так напряжённо разглядывал её, потом препятствия, потом опять опушку, что почти ничего не слышал.

— …покажет нам образцы танководительства! — вдруг донеслось до него с трибуны, и почти тотчас же голос говорившего был покрыт возникшим вдали грозным и торжественным рокотом. Этот рокот всё приближался, всё больше наполнял собою солнечный воздух. Алёшка почувствовал, как легонько задрожала земля под его ногами, и увидел, что к полю от опушки быстро приближался могучий красавец танк. Танк, тяжёлый, серый, рокоча надвигался на огромный барьер из брёвен. Казалось, он должен остановиться, как вкопанный, но нет — танкист вдруг легко и красиво взял барьер. Крик восторга раздался на поле. А танк, ревя, громоздился уже на другое препятствие, словно вставал на дыбы; перевалил через него, легко шёл по неровной поверхности, потом спокойно, словно ничего не замечая, перескочил через ров, развил бешеную скорость, на минуту скрылся из глаз, развернулся там, помчался обратно и, медленно затихая, остановился невдалеке от трибуны. Рукоплескания и крики «ура» раздались вокруг машины. Егоров дал знак играть марш. Алёшка едва не упустил такта и, играя, не отрывал глаз от танка.

И вот из люка ловко выскочил плечистый, плотный, очень высокий человек в комбинезоне танкиста, в кожаном шлеме. Он, обернувшись лицом к гостям и бойцам, шёл большими широкими шагами к трибуне, шёл под ликованье военного марша, под ясным сиянием солнца, высоко подняв тяжёлую руку и сильно потрясая ею в воздухе. Он шёл, огромный, сверкающий. Его загорелое лицо лоснилось, зубы блестели в большой, открытой улыбке, и тёмные, немного сумрачные глаза под тонкими бровями смеялись и радовались, и на груди, над сердцем, горели два ордена: Красной Звезды и Боевого Красного Знамени. Орденоносец взошёл на трибуну и под клики и музыку заговорил; голос у него был густой, мощный.

— И мы железной стеной встанем на защиту нашей Родины и двинемся на наших врагов, товарищи, и мы, как ураган, сметём всех, кто будет мешать нам на пути мировой революции…

Алёшка был ошеломлён.

«Вот это — да, — думал он, и слов не хватало для выражения, — вот это — да… Нет, мне никогда не стать таким. О если б хоть немного быть на него похожим, хоть немножко. Во это — да…»

Алёшка не пошёл смотреть на футбольный матч с командой артиллеристов и после обеда тревожно бродил по лагерю в трепетной надежде ещё раз увидеть товарища Орлова и вспомнил о своём выступлении под самый вечер.

На открытом воздухе, перед эстрадой-раковиной, рассаживались гости, бойцы, шумя и смеясь, а за сценой, волнуясь, готовились выступающие.

Товарищ Егоров подошёл к Алексею, на мгновение ласково обнял его за плечи.

— Ну? Ты что вроде как приуныл, Алёша? Волнуешься?

— Товарищ Егоров, как он танк-то вёл… Я всё думаю, опомниться на могу.

— О-о, брат, задушевно машину вёл! — воскликнул Егоров и заглянул Алёшке в глаза. — А ты уж загорелся, парень? Горючий ты материал. Смотри не сгори у меня до срока.

— Товарищ Егоров, а может, не выступать мне? Сомневаюсь я что-то.

— Но-но. Я вас, воспитанников, в конце выпускаю, коронными номерами, а ты — трусить? Не по-красноармейски, брат.

— Ты, Алёшка, не бойся, — подхватил Сенька, — мне вот через номер танцевать идти, а я, видишь, ни капли не боюсь.

— Да и я не боюсь, — ответил Алёша и ласково взглянул на товарища.

— А за меня радио выступает, — прихвастнул Васька.

— А я к следующему разу особый номер придумаю, — многозначительно пробасил Миша.

— А я уж тебе его придумал, — перебил Васька. — Мишка Эн — человек с двумя желудками. Съедает, не сморгнув, тонну конфет и запивает бензолом. Главное, понимаешь, не сморгнув. А то ещё — на бис, он же — человекобарабан.

— Не дразни ты его, Вася, — улыбнулся Алёшка. Ему хотелось обращаться с людьми так же ласково, как товарищ Егоров.

— Да я не дразню, я просто советую…

— Твой номер следующий, Алёша, — предупредил Егоров, и голова у Алёшки закружилась от волнения. Он не видел даже, как плясал Сенька, смутно слышал, как весело хохотали зрители, как хлопали и кричали: «Яблочко! Яблочко!»

А конферансье объявил:

— Воспитанник Воронов, отличник учёбы, сыграет на флейте песню своего собственного сочинения…

Туго обтянув гимнастёрку, махнув гребёнкой по волосам, Алёшка, не чуя ног, вышел на эстраду и огляделся. Он увидел знакомые лица курсантов, которые смотрели на него, улыбаясь и как будто любуясь; заметил начальника школы и, показалось, рядом с ним тёмные, ласковые глаза танкиста-орденоносца; увидел, что наступили нежные сумерки, а вдали, над тёмными опушками, над учебным полем задумчиво, как в Заручевье, светил узенький голубой рожок месяца. Сердце Алёшки наполнилось горячей любовью к бойцам, к тихому воздуху, к колхозному месяцу; он поднёс флейту к губам, и грустная, счастливая мелодия пастушьего рожка пролетела по лагерю.

Алексей играл легко и свободно, всей душой отдаваясь музыке, слушая только её. Но когда кончил игру тою же родной мелодией и кругом восторженно захлопали, закричали «бис-бис», а Мишка почему-то выкрикнул басом «ура», Алёшка смутился, чуть не заплакал и, едва поклонившись, убежал с эстрады. Вбежал Алёшка в палатку и сразу бросился лицом в прохладную, сыроватую подушку.

Ему очень хотелось побыть одному, но уже через четверть часа приятели тормошили его, наперерыв крича:

— Алёшка, ты чего ж на «бис» не вышел?

— Вот чудак, чего смутился?

— Алёшка, — басил Мишка, — идём чай пить, там артистам пирожные дают.

Алёшка с удовольствием пил чай: за обедом он плохо ел и теперь чувствовал, что проголодался. Миша авторитетно рассуждал о преимуществах наполеона перед трубочкой.

— Наполеона можно на несколько пластов разобрать и потом каждый в отдельности есть, а трубочку надо всю сразу есть, без остановки…

— Кто ж тебя гонит без остановки? — не преминул подзудить Васька.

Озираясь по сторонам, в столовую вошёл товарищ Егоров.

— Алёша, — сказал он, — а ведь я тебя ищу. Не очень ты устал? Знаешь, ведь тебя товарищ Воронов ещё разок сыграть просит, он там, на берегу, с бойцами беседует…

Алёшка не совсем понял Егорова.

— Товарищ Воронов? А это кто, товарищ Егоров?

— Как — кто? Да гость наш, танкист-орденоносец.

Ребята молча переглянулись и впервые увидели Мишку смущённым. Впрочем, он тотчас же, насколько мог, нырнул лицом в кружку с чаем.

— Та-ак, — зловеще прошипел Васька, — товарищ Орлов, говоришь? Имеешь нахальство утверждать, что Орлов?

— Я… я не нахальство… — глухо пробормотал Миша из кружки. — Я не виноват, что сбился… Я знал… Я сбился потому, что как же: Алёшка наш — Воронов и вдруг тот же Воронов… Я и подумал, что тот — Орлов… Он и с виду — Орлов…

— Так, — шипел Васька, — что ж, по-твоему, однофамильцев не бывает? А сколько у нас в школе Ивановых?

— Так то — Ивановы, а то — Вороновы…

— Так… Ну ладно, — грозил Васька, — наконец-то ты достался мне на съедение, человекобарабан…

4

Танкист-орденоносец сидел на крутом берегу, на пеньке, окружённый молодыми бойцами. Они курили, посмеивались и говорили почему-то вполголоса, — наверно, потому, что очень тихо и красиво было над озером, и вечер был уже глубокий и мягкий, но по-северному не тёмный, а лёгкого зеленоватого цвета. Подойдя, Алёшка сразу различил мощную фигуру героя, а лицо его от сумерек, от мерцающего огонька папиросы казалось тёмным, словно литым и суровым.

— А! — негромко молвил танкист, заметив в группе подошедших ребят Алёшку. — Вот он, мой знаменитый тёзка. Ну, замечательнейшую песню ты играл, товарищ Воронов. Самое сердце трогает… Не жалко — сыграй мне её ещё разок, а?

— Есть сыграть, товарищ Воронов, — прерывающимся голосом ответил Алёшка, и охотно, ещё мягче и чище, немного медленнее, чем обычно, запела под его дыханием флейта.

Бойцы слушали не шевелясь, и, точно застыв, сидел знатный танкист-краснознамёнец, облокотясь локтями о сильные свои колени, опустив голову, огромный, весь тёмный в летних сумерках.

— Хорошо, — сказал он, вздыхая всей грудью, когда Алёшка кончил. — Хорошо.

Бойцы из уважения к старшему товарищу молчали.

— Родину свою я вспомнил, когда услыхал тебя, — медленно сказал знатный танкист. — У меня на родине точно так же один старик-пастух по утрам играл…

Алёшка уцепился руками за траву: люби-мая мечта пронеслась в его сердце, но было страшно сейчас вспомнить её… Бойцы молчали из уважения к воспоминаниям героя. Они чувствовали, что ему хочется и нужно рассказать о себе что-то своё, важное, быть может, никому не рассказанное до сих пор.

— Да, на родине моей так по утрам пастух играл, — повторил товарищ Воронов с глубокой любовью и грустью, — в деревне Заручевье, Нижегородской губернии, Горьковского края теперь.

Алёшка всё сильнее держался за траву.

Знатный танкист помолчал, затянулся папиросой, золотистые огоньки отразились в его тёмных глазах…

— Давно я там не был, более двенадцати лет, — продолжал он. — Услышал твою песню, и так сердце заныло по родимым местам… Отца моего, партизана, зарубили белые, а я, мальчишкой ещё тогда был, в Красную Армию пошёл… И было это… да, было в двадцатом году… И кинула меня судьба-война на Дальний Восток, к самому синему морю… Ну, время тогда, знаете, какое было пламенное время. Как поют — такое: «И останется, как в сказке». Орден вот этот — Знамя — за те волочаевские дни получил, за раны, за беспощадность к врагам. Очнулся от боёв, от болезней — на родину написал… На одно письмо получил от земляка ответ, известил, что мамаша моя умерла, дед больной лежит, умирает. Братишка у меня тогда только что народился, про того ничего земляк не написал. Я опять посылаю запрос — не отвечают… Быть может, и сам земляк оттуда ушёл… Хочу вот сам съездить туда, на родину… Только, наверное, напрасно поеду… Не отвечали мне, — значит, не только мать, но и братишка мой давно помер…

— Нет, товарищ Воронов, — промолвил Алёшка, встав во весь рост, — я жив остался.

…И встали они друг перед другом, один — дважды орденоносец, герой гражданской войны, бесстрашный водитель танков, другой — молодой питомец Красной Армии, будущий лётчик и герой, и поднялись на ноги, встали вокруг них бойцы-курсанты. И знатный танкист протянул руку и тихо сказал:

— Здравствуй, младший брат.

И Алёшка ответил:

— Здравствуй, старший брат.